Текст
                    

ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
ИСТУРГЕНЕВ СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ В ДВИНЛДЦАТВ ТОМАХ
ИСТУРГЕНЕВ СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ ТОТИ ДЕСЯТЫЙ СТИХОТВОРЕНИЯ, ПОЭМЫ ЛИТЕРАТУРНЫЕ И ЖИТЕЙСКИЕ ВОСПОМИНАНИЯ ПЕРЕВОДЫ
Подготовка текста и примечания Б. М. ЭЙХЕНБАУМА
СТИХОТВОРЕНИЯ

ВЕЧЕР Дума В отлогих берегах дремали волны; Прощальный блеск зари на небе догорал; Сквозь дымчатый туман вдали скользили челны — И грустных дум и странных мыслей полный На берегу безмолвный я стоял. Маститый царь лесов, кудрявой головою Склонился старый дуб над сонной гладью вод; Настал тот дивный час молчанья и покою, Слиянья ночи с днем и света с темнотою, Когда так ясен неба свод. Все тихо: звука нет! все тихо: нет движенья! Везде глубокий сон — на небе, на земле; Лишь по реке порой минутное волненье: То ветра вздох; листа неслышное паденье; Везде покой — но не в моей душе. Да, понял я, что в этот час священный Природа нам дает таинственный урок — И голос я внимал в душе моей смущенной, Тот голос внутренний, святой и неизменный, Грядущего таинственный пророк.
Кругом (так я мечтал) все тихо, как в могиле; На все живущее недвижность налегла; Заснула жизнь; природы дремлют силы — И мысли чудные и странные будила В душе моей той ночи тишина. Что, если этот сон — одно предвозвещанье Того, что ждет и нас, того, что будет нам! Здесь света с тьмой — там радостей, страданий С забвением и смертию слиянье: Здесь ночь и мрак— а там? что будет там? В моей душе тревожное волненЪе: Напрасно вопрошал природу взором я; Она молчит в глубоком усыпленье — И грустно стало мне, что ни одно творенье Не в силах знать о тайнах бытия. Июль, 1837
К ВЕНЕРЕ МЕДИЦЕЙСКОЙ Богиня красоты, любви и наслажденья! Давно минувших дней, другого поколенья Пленительный завет! Эллады пламенной любимое созданье, Какою негою, каким очарованьем Твой светлый миф одет! Не наше чадо ты! Нет, пылким детям Юга Одним дано испить любовного недуга Палящее вино! Созданьем выразить душе родное чувство В прекрасной полноте изящного искусства Судьбою им дано! Но нам их бурный жар и чужд и непонятен; Язык любви, страстей нам более не внятен; Душой увяли мы. Они ж, беспечные, три цели знали в жизни: Пленялись славою, на смерть шли за отчизну, Все забывали для любви, В роскошной Греции, оливами покрытой, Где небо так светло, там только, Афродита, Явиться ты могла,
Где так роскошно Кипр покоится на волнах И где таким огнем гречанок стройных полны Восточные глаза! Как я люблю тот вымысел прекрасный! Был день; земля ждала чего-то; сладострастно К равнине водяной Припал зефир: в тот миг таинственный и нежный Родилась Красота из пены белоснежной — И стала над волной! И говорят, тогда, в томительном желанье, К тебе, как будто бы ища твоих лобзаний, Нагнулся неба свод; Зефир тебя ласкал эфирными крылами; К твоим ногам, почтительно, грядами Стремилась бездна вод! Тебя приял Олимп! Плененный грек тобою, И неба и земли назвал тебя душою, Богиня красоты! 1 Прекрасен был твой храм — в долине сокровенной, Ветвями тополя и мирта осененный — В сиянии луны, Когда хор жриц твоих (меж тем как фимиама Благоуханный дым под белый купол храма Торжественно летел, Меж тем как тайные свершались возлиянья) К тебе, как будто бы ища твоих лобзаний, Восторга гимны пел! Уже давно во прах твои упали храмы; Умолкли хоры дев; дым легкий фимиама Развеяла гроза. Сын знойной Азии рукою дерзновенной Разбил твой нежный лик, и грек изнеможенный Не защитил тебя! 1 Alma mundi Venus... (Прим, автора.) (Душа мира Ве- нера, лат.)
Но снова под резцом возникла ты, богиня! Когда в последний раз, как будто бы святыни Трепещущим резцом Коснулся Пракситель до своего созданья, Проснулся жизни дух <в бесчувственном ваянье: Стал мрамор божеством! И снова мы к тебе стекаемся толпами; Молчание храня, с поднятыми очами, Любуемся тобой; Ты снова царствуешь! Сынов страны далекой, Ты покорила их пластической, высокой — Своей бессмертной красотой! 1837
<А. И. X О В Р II Н О Й> Что тебя я не люблю — День и ночь себе твержу. Что не любишь ты меня — С тихой грустью вижу я. Что же я ищу с тоской, Не любим ли кто тобой? Отчего по целым дням Предаюсь забытым снам? Твой ли голос прозвенит — Сердце вспыхнет и дрожит. Ты близка ли — я томлюсь И встречать тебя боюсь. И боюсь и привлечен... Неужели я влюблен?.. 1840
РУССКИ й Вы говорили мне — что мы должны расстаться — Что свет нас осудил — что нет надежды нам; Что грустно вам; что должен я стараться Забыть вас, — вечер был; по бледным облакам Плыл месяц; тонкий пар лежал над спящим садом; Я слушал вас и все не понимал: Под веяньем весны, под вашим светлым взглядом — Зачем я так страдал? Я понял вас; вы правы — вы свободны; Покорный вам, иду — но как идти, Идти без слов, отдав поклон холодный, Когда нет мер томлениям души? Сказать ли, что люблю я вас, — не знаю; Минувшего мне тем не возвратить; От жизни я любовь не отделяю — Не мог я не любить. Но неужель все кончено — меж нами Как будто не бывало милых уз! Как будто не сливались мы сердцами — И так легко расторгнуть наш союз! Я вас любил — меня вы не любили —
Нет! нет! Не говорите: да! — меня Улыбками, словами (вы дарили — Вам душу предал я. Идти — брести среди толпы мне чуждой И снова жить, как все живут; а там Толпа забот — обязанности — нужды — Вседневной жизни безотрадный хлам. Покинуть мир восторгов и видений, Прекрасное — святое сердцем понимать Не в силах быть — и новых откровений Больной душе печально ждать —г Вот что осталось мне — но клясться не хочу я — Что никогда не буду знать любви; Быть может, вновь — безумно — полюблю я, Всей жаждой неотвеченной души. Быть может — так; но мир очарований, Но божество, и прелесть, и любовь — Расцвет души и глубина страданий Не возвратятся вновь. Пора! иду — но прежде — дайте руки — И вот конец и цель любви моей! Вот этот час — вот этот миг разлуки... Последний миг — и ряд бесцветных дней, И снова сон, и снова грустный холод... О мой творец! не дай мне позабыть, Что жизнь сильна, что все еще я молод, Что я могу любить! 1840
* * * Я всходил на холм зеленый, Я всходил по вечерам; И тебя, мой ангел милый, Ожидал и видел там. Помнишь шепот старых сосен, Шелест трав и плеск ручья... Ах! с тех пор, как околдован, У холма скитаюсь я. Загорятся ль в небе звезды, Светляки в лесу, в траве — Я бегу на холм знакомый Через поле по росе. Бледный месяц! милый месяц, Поленись, не выходи... Из-за моря, через горы, Ветер! тучи нанеси! Я стою... и сердце бьется. Что за шорох? — сонный сук Закачался... вот промчался Надо мной вечерний жук. По деревне лай и пенье... Замелькали огоньки... Месяц близок... иль он хочет Подсмотреть детей земли?
Слышу, по песку дорожки — <..........................> Торопливо мчатся ножки, Ножки милые твои, И тебя я подымаю [И ношу, как мать дитя...] Ах, с тех пор, как околдован, У холма скитаюсь я! <1840}
СТАРЫЙ ПОМЕЩИК 1 Вот и настал последний час... Племянник, слушай старика. Тебя я бранивал не раз И за глазами и в глаза: Я был брюзглив — да как же быть! Не научился я любить... Ты дядю старого прости, Казну, добро себе возьми — А как уложишь на покой, Не плачь; ступай, махни рукой! 2 И я был молод, ел и пил, И красных девушек ласкал, И зайцев сотнями травил, С друзьями буйно пировал... Бывало, в город еду я — Купцы бегут встречать меня... Я первым славился бойцом, И богачом, и молодцом. Богатство все перевелось — Да что!., любить не довелось! 2 И. С. Тургенев, т. 10 17
И сам не знаю отчего: Не то, чтоб занят был другим — Иль время скоро так прошло... Но только не был я любим — И не любил; зато тоска Грызет и давит старика — И в страшный час, последний час, Ты видишь — слезы льют из глаз: Мне эти слезы жгут лицо, И стыдно мне и тяжело... 4 Ах, Ваня, Ваня! что мне в том, Что я деньжонок накопил, ,Что церковь выстроил и дом: Я не любим, я не любил! .Что в деньгах мне? Возьмите все Добро последнее мое — Да лишь бы смерть подождала И насладиться мне дала... Ах, дайте страсть узнать и жизнь И я умру без укоризн! 5 Я грешник, Ваня. Мне бы след Теперь подумать и о том, Как богу в жизни дать ответ, Послать бы надо за попом... Но все мерещится — вот-вот Ко мне красавица идет... Я слышу робкий шум шагов И страстный лепет милых слов, И в голове моей седой Нет места мысли неземной.
Я худо вижу... Смерть близка... Ну, жизнь бесплодная, прощай! Ох, Ваня! страшная тоска... Родимый, руку мне подай... Смотри же, детям расскажи, Что дед их умер от тоски, Что он терзался и рыдал, Что тяжело он умирал — Как будто грешный человек, Хоть он и честно прожил век. {1841}
БАЛЛАДА Перед воеводой молча он стоит; Голову потупил — сумрачно глядит. С плеч могучих сняли бархатный кафтан; Кровь струится тихо из широких ран. Скован по ногам он, скован по рукам: Знать, ему не рыскать ночью по лесам! Думает он думу — дышит тяжело: Плохо!., видно, время доброе прошло. «Что, попался, парень? Долго ж ты гулял! Долго мне в тенёта волк не забегал! Что же приумолк ты? Слышал я не раз — Песенки ты мастер петь в веселый час; Ты на лад сегодня вряд ли попадешь... Завтра мы услышим, как ты запоешь». Взговорил он мрачно: «Не услышишь, нет! Завтра петь не буду — завтра мне не след; Завтра умирать мне смертию лихой; Сам ты запоешь, чай, с радости такой!..
Мы певали песни, как из леса шли — Как купцов с товаром мы в овраг вели... Ты б нас тут послушал — ладно пели мы; Да недолго песней тешились купцы... Да еще певал я — в домике твоем; Запивал я песни — всё твоим вином; Заедался чарку — хозяйской едой; Целовался сладко — да с твоей женой». 1841
Долгие, белые тучи плывут Низко над темной землею... Холодно... лошади дружно бегут, Еду я поздней порою... Еду — не знаю, куда и зачем. После подумать успею. Еду — расставшись со всеми — со всем, Со всем, что любить я умею. Молча сидит и не правит ямщик... Голову грустно повесил. Думать я начал — и сердцем поник — Так же, как он, я не весел. Осень... везде пожелтела трава, Ветер и воет и мчится. Дрожью сокрытой дрожит вся душа, Странной тоскою томится. Смерть ли я вспомнил? иль жаль мне моей Жизни, изгаженной роком? Тихо ямщик мой запел — и темней Стало на небе широком. {1841}
ПОХИЩЕНИЕ Конь мой ржет и бьет копытом... Мне напомнил он о ней — О блаженстве позабытом Быстрых, пламенных очей. Ах, пора, пора былая!.. Мне не спится... ночь глухая... Душно мне — и вскрикнул я: «Эй! седлайте мне коня! Спите сами, если спится, А мне дома не сидится»? Стали тучи над луною, Дремлют бледные поля; Скачет, скачет предо мною Тень огромная моя. Лес как будто сном забылся — Хоть бы лист зашевелился... Я на гриву лег лицом, Осенил себя крестом, Тихомолком попеваю Да былое вспоминаю. Вот и домик — стук в окошко... «Ты ли, милый?» — «Встань, душа;: Поболтай со мной немножко,
Как в бывалые года. Если ж хочешь, молви слово: Дома комната готова; Ночь туманна и темна — Лошадь добрая сильна; Посмеемся и поплачем — Хоть поплачем, да ускачем!» Дверь скрипнула... «Милый, милый, Наконец вернулся ты! Иль узнал, что разлучили Нас с тобою клеветы? Я невинна...» — «Ах, не знаю! За тобой я приезжаю; Ты виновна или нет — Без тебя мне тошен свет... И забыть тебя старался, Думал, думал — да примчался». Как она была прекрасна!.. Мы пустились в дальний путь... Как она склонялась страстно Головой ко мне на грудь! Я берег ее так нежно — Сердце билось так мятежно... Все так тихо, чудно спит — Лошадь весело бежит; И, как ветра слабый ропот, Милых слов я слышу шепот: «Без тебя меня родные Выдать замуж собрались. Я рыдала... Братья злые Погубить меня клялись. Как тебя я дожидалась! Жениха как я боялась! Вдруг привстанет да зевнет, Белым усом поведет, ' Щеки толстые надует, Подойдет да поцелует...»
Я дыханьем грел ей руки, Целовал ее в глаза: «Позабудь былые муки И былого жениха! Разочтутся с ним родные... А усы его седые Срежу шашкою кривой Вместе с глупой головой! Сторож, сторож, отворяй-ка! К вам приехала хозяйка». {1842}
Осенний вечер... Небо ясно: А роща вся обнажена — ' Ищу глазами я напрасно: Нигде забытого листа Нет — по песку аллей широких Все улеглись — и тихо спят, Как в сердце грустном дней далеких Безмолвно спит печальный ряд. <..................................> 1842
ж ж * Дай мне руку — и пойдем мы в поле, Друг души задумчивой моей... Наша жизнь сегодня в нашей воле — Дорожишь ты жизнию своей? Если нет, мы этот день погубим, Этот день мы вычеркнем шутя. Все, о чем томились мы, что любим — Позабудем до другого дня... Пусть над жизнью пестрой и тревожной Этот день, не возвращаясь вновь, Пролетит, как над толпой безбожной Детская, смиренная любовь... Светлый пар клубится над рекою, И заря торжественно зажглась. Ах, сойтись хотел бы я с тобою, Как сошлись с тобой мы в первый раз, «Но к чему, не снова ли былое Повторять?» — мне отвечаешь ты. Позабудь все тяжкое, все злое, Позабудь, что расставались мы. Верь: смущен и тронут я глубоко, И к тебе стремится вся душа Жадно так, как никогда потока В озеро не просится волна... Посмотри... как небо дивно блещет, Наглядись, а там кругом взгляни.
Ничего напрасно не трепещет, Благодать покоя и любви... Я в себе присутствие святыни Признаю, хоть недостоин ей. Нет стыда, ни страха, ни гордыни, Даже грусти нет в душе моей... О, пойдем — и будем ли безмолвны, Говорить ли станем мы с тобой, Зашумят ли страсти, словно волны, Иль уснут, как тучи под луной — Знаю я, великие мгновенья, Вечные с тобой мы проживем. Этот день, быть может, день спасенья, Может быть, друг друга мы поймем. 2 июня 1842
Заметила ли ты, о друг мой молчаливый, О мой забытый друг, о друг моей весны, Что в каждом дне есть миг глубокой, боязливой, Почти внезапной тишины? И в этой тишине есть что-то неземное, Невыразимое... душа молчит и ждет: Как будто в этот миг все страстное, живое О смерти вспомнит и замрет. О, если в этот миг невольною тоскою Стеснится грудь твоя и выступит слеза... Подумай, что стою я вновь перед тобою, Что я гляжу тебе в глаза. Любовь погибшую ты вспомни без печали; Прошедшему, мой друг, предаться не стыдись... Мы в жизни хоть на миг друг другу руки дали, Мы хоть на миг с тобой сошлись. 1842
ОСЕНЬ Как грустный взгляд люблю я осень. В туманный, тихий день хожу Я часто в лес и там сижу — На небо белое гляжу Да на верхушки темных сосен. 'Люблю, кусая кислый лист, С улыбкой развалясь ленивой, । Мечтой заняться прихотливой Да слушать дятлов тонкий свист. Трава завяла вся... холодный, Спокойный блеск разлит по ней... И грусти тихой и свободной Я предаюсь душою всей... Чего не вспомню я? Какие Меня мечты не посетят? А сосны гнутся, как живые, И так задумчиво шумят... И, словно стадо птиц огромных, Внезапно ветер налетит И в сучьях спутанных и темных Нетерпеливо прошумит. 1842
ЦВЕТОК Тебе случалось — в роще темной, В траве весенней, молодой Найти цветок простой и скромный? (Ты был один — в стране чужой.) Он ждал тебя — в траве росистой Он одиноко расцветал... И для тебя свой запах чистый, Свой первый запах сберегал. И ты срываешь стебель зыбкий, В петлицу бережной рукой Вдеваешь с медленной улыбкой Цветок, погубленный тобой. И вот идешь дорогой пыльной; Кругом — все поле сожжено, Струится с неба жар обильный, А твой цветок завял давно. Он вырастал в тени спокойной, Питался утренним дождем И был заеден пылью знойной. Спален полуденным лучом.
Так что ж? напрасно сожаленье! Знать, он был создан для того, Чтобы побыть одно мгновенье В соседстве сердца твоего. 1843
НЕВА Нет — никогда передо мной, Ни в час полудня, в летний зной, Ни в тихий час перед зарею Не водворялся над Невою Такой торжественный покой. Глубоким пламенем заката Земля и небо — все объято... И, неподвижный, я стоял, И все забыл — и по простору Невы великой волю дал Блуждать задумчивому взору. И я глядел: неслась река, г Покрыта вся румяным блеском, И кораблям, с небрежным плеском, Лобзала темные бока. И много их... но все прижались Друг к другу тесною толпой, Как будто ввек они не знались Ни с темным морем, ни с грозой — И флагов мягкие извивы Так слабо ветер шевелил, Как будто тоже позабыл Свои безумные порывы... А недалеко от стены, В воде спокойно отражаясь,
Стоял, дремотно колыхаясь, Корабль далекой стороны. И возле мачты, иод палаткой, Моряк лежал — и отдыхал; Кругом стыдливо замирал Вечерний луч и вскользь, украдкой^ Лицо нерусское ласкал. Откуда ты? в наш край туманный Зачем приплыл? на много ль дней? Зачем глядишь с улыбкой странной На небо родины моей? О чем ты думаешь? Быть может, Тебя минувшее тревожит — Ты вспомнил прежнюю любовь, Разлучный час и взгляд печальный — И на губах, как будто вновь, Зажегся поцелуй прощальный. Теперь, быть может, у окна Она сидит... и не страдает; Но, как свеча от ветра, тает И разгорается она... Иль, руки страстно прижимая К своей измученной груди, Она глядит полуживая На письма грустные твои. Но нет... свои воспоминанья Я на чужого перенес — Не знал он смутного страданья, Не проливал напрасных слез, Не расставался, не сходился, Не воскресал, не умирал... Нет! беззаботно он влюбился И безотчетно целовал. И там, в стране его счастливой, В стране широких, синих вод, — Где под белеющей оливой Албэс огненный цветет — В стране лучей и красок ярких, В стране томительных ночей, Объятий трепетных и жарких И-торжествующих страстей —
Его беспечно ожидая, Она за пряжею сидит... Да утром, косу заплетая, Поет и ходит, и, вздыхая, На море синее глядит. </Ш>.
ВЕСЕННИЙ ВЕЧЕР Гуляют тучи золотые Над отдыхающей землей; Поля просторные, немые Блестят, облитые росой; Ручей журчит во мгле долины — Вдали гремит весенний гром, Ленивый ветр в листах осины Трепещет пойманным крылом. Молчит и млеет лес высокий, Зеленый, темный лес молчит. Лишь иногда в тени глубокой Бессонный лист прошелестит. Звезда дрожит в огнях заката, 'Любви прекрасная звезда, А на душе легко и свято, Легко, как в детские года. 1843
Яс ф $ Когда с тобой расстался я — Я не хочу таить, Что я тогда любил тебя, Как только мог любить. Но нашей встрече я не рад. Упорно я молчу — И твой глубокий, грустный взгляд Понять я не хочу. И все толкуешь ты со мной О милой стороне. Но то блаженство, боже мой, Теперь как чуждо мне! Поверь: с тех пор я много жил И много перенес... И MiHoro радостей забыл И много глупых слез. 1843
ЧЕЛОВЕК, КАКИХ МНОГО Он вырос в доме старой тетки Без всяких бед, Боялся смерти да чахотки В пятнадцать лет. В семнадцать был он малым плотным — И по часам Стал предаваться безотчетным «Мечтам и снам». Он слезы лил; добросердечно Бранил толпу — И проклинал бесчеловечно Свою судьбу. Потом — с душой своей прекрасной Не совладев. Он стал любить любовью страстной Всех бледных дев. Являлся горестным страдальцем, Писал стишки... И не дерзал коснуться пальцем Ее руки.
Петом — любовь сменив на дружбу, Он вдруг умолк... И присмирев —вступил на службу В пехотный полк. Потом женился на соседке, Надел халат И уподобился наседке — Развел цыплят. И долго жил темно и скупо — Слыл добряком... 1843
ТОЛПА Посвящено В. Г. Белинскому Среди людей, мне близких... и чужих — Скитаюсь я — без цели, без желанья. Мне иногда смешны забавы их... Мне самому смешней мои страданья. Страданий тех толпа не признаёт — Толпа — наш царь — и ест и пьет исправно; И что в душе задумчивой живет, Болезнию считает своенравной. И права ты, толпа! Ты велика, Ты широка — ты глубока, как море... В твоих волнах все тонет: и тоска Нелепая — и истинное горе. И ты сильна... И знает тебя бог — И над тобой он носится тревожно... Перед тобой я преклониться мог, Но полюбить тебя — мне невозможно. Я ни одной тебе не дам слезы... Не от тебя я ожидаю -счастья — Но ты растешь, как море в час грозы, Без моего ненужного участья. Гордись, толпа! Ликуй, толпа моя! Лишь для тебя так ярко блещет небо... Но все ж я рад, что независим я, Что не служу тебе я ради хлеба...
И я молчу — о том, что я люблю... Молчу о том, что страстно ненавижу — Я похвалой толпы не удивлю, Насмешками толпы я не обижу... А толковать — мечтать с самим собой, Беседовать с прекрасными друзьями... С такой смешной — ребяческой мечтой Расстался я — как с детскими слезами... А потому... мне жить не суждено... И я тяну с усмешкой торопливой Холодной злости — злости молчаливой Хоть горькое — но пьяное вино. 1843
КОГДА Я МОЛЮСЬ Когда томительное, злое Берет раздумие меня... Когда, как дерево гнилое, Все распадается святое, Чему так долго верил я... Когда так дерзко, так нахально Шумит действительная жизнь — И содрогается печально Душа — без сил, без укоризн... Когда подумаю, что даром Мой страстный голос прозвенит — И даже глупым, грубым жаром Ничья душа не загорит, Когда ни в ком ни ожиданья, Ни даже смутной нет тоски, Когда боятся так страданья, Когда так правы старики... — Тогда — тогда мои молитвы Стремятся пламенно к нему, Стремятся жадно к богу битвы, К живому богу моему. ’{1843}
* * St Когда давно забытое названье- Расшевелит во мне, внезапно, вновь Уже давно затихшее страданье, Давным-давно погибшую любовь, — Мне стыдно, что так медленно живу я, Что этот хлам хранит душа моя, Что ни слезы, ни даже поцелуя — .Что ничего не забываю я. Мне стыдно, да; а там мне грустно станет, И неужели подумать я могу, Что жизнь меня теперь уж не обманет, Что до конца я сердце сберегу? Что вправе я отринуть горделиво Все прежние, все детские мечты, Все, что в душе цветет так боязливо, Как первые, весенние цветы? И грустно мне, что то воспоминанье Я был готов презреть и осмеять... Я повторю знакомое названье — В былое весь я погружен опять.
КОНЕЦ ЖИЗНИ Ночью зимней — в темный лес (Повесть времени бывалого) Въехал старый человек. Он без малого Прожил век. Под повозкой снег скрипит. Сосны медленно качаются. Шагом лошади везут И шатаются: Нужен кнут. Сорок лет в селе своем Не был он, везде все маялся — И раскаялся... Знать, пора! Пожил; полно, наконец... Что? Отрадно жизнь кончается? Он в свою нору теперь Забивается, Словно зверь.
И домой не на житье Он приедет — гость непрошенный... И исчезнет старый плут, Словно камень, ночью брошенный В темный пруд. 1843
ФЕДЯ Молча въезжает — да ночью морозной Парень в село на лошадке усталой. Тучи седые столпилися грозно, Звездочки нет ни великой, ни малой. Он у забора встречает старуху: «Бабушка, здравствуй!» — «А, Федя! Откуда? Где пропадал ты? Ни слуху ни духу!» «Где я бывал — не увидишь отсюда! Живы ли братья? Родная жива ли? Наша изба все цела, не сгорела? Правда ль, Параша — в Москве мне сказали Наши ребята — постом овдовела?» «Дом ваш как был — словно полная чаша, Братья все живы, родная здорова, Умер сосед — овдовела Параша, Да через месяц пошла за другого». Ветер подул... Засвистал он легонько; На небо глянул и шапку надвинул, Молча рукой он махнул и тихонько Лошадь назад повернул — да и сгинул.
К А. С. Я вас знавал... тому давно, Мне, право, стыдно и грешно, Что я тогда вас не заметил... Вы только что вступили в свет — Вам было восемнадцать лет... На бале где-то я вас встретил. И кто-то к вам меня подвел — Я с вами нехотя пошел, Я полон был тревоги страстной... Тогда—тогда я был влюблен; Но та любовь прошла, как сон И безотрадный и напрасный. Другую женщину я ждал, Я даже вам не отвечал; Но я заметил ваши руки... Заметил милый ваш наряд, И ваш прекрасный, умный взгляд, И речи девственные звуки. ' Но все, что в сердце молодом Дремало легким, чутким сном Перед внезапным пробужденьем, — Осталось тайной для меня... Хоть, помню, вас покинул я С каким-то смутным сожаленьем.
А случай вновь не сблизил нас... И вдруг теперь я встретил вас. Вы изменились, как Татьяна; Я не слыхал таких речей, Я не видал таких плечей, Такого царственного стана... На ваших мраморных чертах, На несмеющихся губах Печать могучего созданья... Сияя страшной красотой, Вы предстоите предо мной Богиней гордого страданья. И я молю вас в тишине: Всю вашу жизнь раскройте мне... Но взгляда вашего я трушу... Нет, нет! я стар — нет, я вам чужд, Давно в борьбе страстей и нужд Я истощил и жизнь и душу. 1843
В. П. Б. Когда в весенний день, о ангел мой послушный, С прогулки возвратясь, ко мне подходишь ты — И руку протянув, с улыбкой простодушной Мне подаешь мои любимые цветы; С цветами той руки тогда не разлучая, Я радостно прижмусь губами к ним и к ней... И проникаюсь весь, беспечно отдыхая, И запахом цветов и близостью твоей. Гляжу на тонкий стан, на девственные плечи, Любуюсь тишиной больших и светлых глаз; И слушаю твои младенческие речи, Как слушал некогда я нянюшки рассказ. Гляжу тебе в лицо с отрадой сердцу новой — И наглядеться я тобою не могу... И только для тебя в душе моей суровой И нежность и любовь я свято берегу. {1843} 3 И. С. Тургенев, т. 10 49
ВАРИАЦИИ I Когда так радостно, так нежно Глядела ты в глаза мои И лобызал я безмятежно Ресницы длинные твои; Когда, бывало, ты стыдливо Задремлешь на груди моей И я любуюсь боязливо Красой задумчивой твоей; Когда луна над .пышным садом Взойдет и мы с тобой сидим Перед окном беспечно рядом, Дыша дыханием одним; Когда, в унылый миг разлуки, Я весь так грустно замирал И молча трепетные руки К губам и сердцу прижимал, — Скажи мне: мог ли я предвидеть. Что нам обоим суждено И разойтись и ненавидеть Любовь, погибшую давно?
II Ах, давно ли- гулял я с тобой! Так отрадно' шумели леса! И глядел я с любовью немой Все в твои голубые глаза. И душа ликовала мояг... Разгоралась потухшая кровь, И1 цвела, расцветала земля, И цвела, расцветала любовь. 'День весенний, пленительный день! Так приветно журчали ручьи, А в лесу в полусветлую тень Так светло западали лучи! Как роскошно струилась река! Как легко трепетали листы! Как блаженно неслись облака! Как светло улыбалася ты! Как я все, все другое забыл! Как я был и задумчив и тих! Как таинственно тронут я был! Как я слез не стыдился моих! — А теперь этот день нам смешон, И порывы любовной тоски Нам смешны, как несбывшийся сон, Как пустые, плохие стишки. 1843. Июль III III (В ДОРОГЕ) Утро туманное, утро седое, Нивы печальные, снегом покрытые, Нехотя вспомнишь и время былое, Вспомнишь и лица, давно позабытые.
Вспомнишь обильные страстные речи, Взгляды, так жадно, так робко ловимые, Первые встречи, последние встречи, Тихого голоса звуки любимые. Вспомнишь разлуку с улыбкою странной, Многое вспомнишь родное, далекое, Слушая ропот колес непрестанный, Глядя задумчиво в небо широкое. 1843. Ноябрь
В ночь летнюю, когда, тревожной грусти полный, От милого лица волос густые волны Заботливой рукой Я отводил — и ты, мой друг, с улыбкой томной К окошку прислонясь, глядела в сад огромный, И темный и немой... В окно раскрытое спокойными струями Вливался свежий мрак и замирал над нами, И песни соловья Гремели жалобно в тени густой, душистой, И ветер лепетал над речкой серебристой... Покоились поля. Ночному холоду предав и грудь и руки, Ты долго слушала рыдающие звуки — И ты сказала мне, К таинственным звездам поднявши взор унылый «Не быть нам никогда с тобой, о друг мой милый Блаженными вполне!» Я отвечать хотел, но, странно замирая, Погасла речь моя... томительно-немая Настала тишина... В больших твоих глазах слеза затрепетала — А голову твою печально лобызала Холодная луна. Ноябрь. 1843
* * * К чему твержу я стих унылый, Зачем, в полночной тишине, Тот голос страстный, голос милый, Летит и просится ко мне, — Зачем? огонь немых страданий В ее душе зажег не я... В ее груди, в тоске рыданий Тот стон звучал не для меня. Так для чего же так безумно' Душа бежит к ее ногам, Как волны моря мчатся шумно К недостижимым берегам? 1843. Декабрь
ГРОЗА ПРОМЧАЛАСЬ Гроза промчалась низко над землею... Я вышел в сад; затихло все кругом — Вершины лип облиты мягкой мглою, Обагрены живительным дождем. А влажный ветр на листья тихо дышит... В тени густой летает тяжкий жук; И, как лицо заснувших томно пышет, Пахучим паром пышет темный луг. Какая ночь! Большие, золотые Зажглися звезды... воздух свеж и чист; Стекают с веток капли дождевые, Как будто тихо плачет каждый лист. Зарница вспыхнет... Поздний и далекий Примчится гром — и слабо прогремит... Как сталь блестит, темнея, пруд широкий А вот и дом передо мной стоит. И при луне таинственные тени На нем лежат недвижно... вот и дверь; Вот и крыльцо — знакомые ступени... А ты... где ты? что делаешь теперь?
Упрямые, разгневанные боги, Не правда ли, смягчились? и среди Семьи твоей забыла ты тревоги, Спокойная на любящей груди? Иль и теперь горит душа больная? Иль отдохнуть ты не могла нигде? И все живешь, всем сердцем изнывая, В давно пустом и брошенном гнезде?
Через поля к холмам тенистым Промчался ливень... Небо вдруг Светлеет... Блеском водянистым Блестит зеленый, ровный луг. Гроза прошла... Как небо ясно! Как воздух звучен и душист! Как отдыхает сладострастно На каждой ветке каждый лист! Оглашено вечерним звоном Раздолье мирное полей... Пойдем гулять в лесу зеленом, Пойдем, сестра души моей. Пойдем, о ты, мой друг единый, Любовь последняя моя, Пойдем излучистой долиной В немые, светлые поля. И там, где жатва золотая Легла волнистой полосой, Когда заря взойдет, пылая, Над успокоенной землей — Позволь сидеть мне молчаливо У ног возлюбленных твоих... Позволь руке твоей стыдливо Коснуться робких губ моих...
ПРИЗВАНИЕ (Из ненапечатанной поэмы) Не считай часов разлуки, Не сиди, сложивши руки, Под решетчатым окном... О мой друг! о друг мой нежный! Не следи с тоской мятежной За медлительным лучом... Не скучай... Тревожный, длинный День пройдет... С улыбкой чинной Принимай твоих гостей... Не чуждайся разговора — Не роняй внезапно взора — И внезапно не бледней... Но когда с холмов душистых По краям полей росистых Побежит живая тень... И, сходя с вершин Урала, — Как дворец Сарданапала, Загорится пышный день... Из-под тучи длинной, темной Тихо выйдет месяц томный За возлюбленной звездой,
И, предчувствуя награду — Замирая — к водопаду Прибегу я за тобой! Там из чаши крутобокой Бьет вода волной широкой На размытые плиты... Над волной нетерпеливой, Прихотливой, говорливой Наклоняются цветы... Там нас манит дуб кудрявый, Старец пышный, величавый, Тенью пасмурной своей... И сокроет он счастливых От богов — богов ревнивых — От завистливых людей! Слышны клики... над водами Машут лебеди крылами... Колыхается река... О, приди же! Звезды блещут, Листья медленно трепещут — И находят облака. О, приди!.. Быстрее птицы — От заката до денницы По широким небесам Пронесется ночь немая... Но пока волна, сверкая, Улыбается звездам, И далекие вершины Дремлют — темные долины Дышат влажной тишиной — О, приди! Во мгле спокойной Тенью белой, легкой, стройной Появись передо мной!
И когда с тревожной силой Брошусь я навстречу милой И замрут слова мои... Губ моих не лобызая — Пусть лежат на них, пылая, Губы бледные твои! 1844
* * * Откуда веет тишиной? Откуда мчится зов? Что дышит на меня весной И запахом лугов? Чего тебе, душа моя, Внезапно стало жаль — Скажи: какую вспомнил я Любимую печаль? Но все былое, боже мой, Так бедно, так темно... И то, над чем я плакал, — мной Осмеяно давно. Невежда сам, среди других Забывчивых невежд, Любуюсь гибелью моих Восторженных надежд. Но все же тих и тронут я — С души сбежала тень, Как будто тоже для меня Настал волшебный день, Когда на дереве нагом — И сочен и душист, Согретый ласковым лучом, Растет весенний лист...
Как будто сердцем я воскрес И волю дал слезам, И, задыхаясь, в темный лес Бегу по вечерам... Как будто я люблю, любим, Как будто ночь близка... И тополь под окном одним Кивает мне слегка... 1844
$ * $ Брожу над озером... -туманны Вершины круглые холмов, Темнеет лес, и звучно-странны Ночные клики рыбаков. Полна прозрачной, ровной тенью Небес немая глубина... И дышит холодом и ленью Полузаснувшая волна. Настала ночь; за ярким, знойным, О сердце! за тревожным днем,— Когда же ты заснешь спокойным, Пожалуй, хоть последним с-ном? 1844
$ * & Один, опять один я. Разошлась Толпа гостей скучая. Вот и полночь. За тучами, клубясь, несутся тучи, И тяжело на землю налегли Угрюмо неподвижные туманы. Не спится мне, не спится... Нет! во мне Тревожные напрасные желанья, Неуловимо быстрые мечты И призраки несбыточного счастья Сменяются проворно... Но тоска На самом дне встревоженного сердца, Как спящая холодная змея, Покоится. Мне тяжело. Напрасно Хочу я рассмеяться, позабыться, Заснуть по крайней мере: дух угрюмый Не спит, не дремлет... странные картины Являются задумчивому взору. То чудится мне мертвое лицо, — Лицо мне незнакомое, немое, Все бледное, с закрытыми глазами, И будто ждет ответа... То во тьме Мелькает образ девушки, давно Мной позабытой... Опустив глаза И наклонив печальную головку, Она проходит мимо... слабый вздох Едва, заметно грудь приподнимает...
То видится мне сад — обширный сад... Под липой одинокой, обнаженной Сижу я, жду кого-то... ветер гонит По желтому песку сухие листья... И робкими, послушными роями Они бегут все дальше, дальще, мимо... То вижу я себя на лавке длинной, Среди моих товарищей... Учитель — Красноречивый, страстный, молодой — Нам говорит о боге... молчаливо Трепещут наши души... легким жаром Пылают наши лица; гордой силой Исполнен каждый юноша... потом Лет через пять, в том городе далеком, Наставника я встретил... Поклонились Друг другу мы неловко, торопливо И тотчас разошлись. Но я заметить Успел его смиренную походку, И робкий взгляд, и старческую бледность... То, наконец, я вижу дом огромный, Заброшенный, пустой, — мое гнездо, Где вырос я, где я мечтал, бывало, О будущем, куда я не вернусь... И вот я вспомнил: я стоял однажды Среди высоких гор, в долине тесной... Кругом ни травки... Камни все да камни, Да желтый, мелкий мох. У ног моих Бежал ручей, проворный, неглубокий, И под скалой, в расселине, внезапно Он исчезал с каким-то глупым шумом... «Вот жизнь моя!» — подумал я тогда. Но гости те... Кому из них могу я Завидовать? Где тот, который смело И без обмана скажет мне: «Я жил!» Один из них, добряк здоровый, глуп, И знает сам, что глуп... ему неловко; Другой сегодня счастлив: он влюблен И светел, тих и важен, как ребенок, Одетый по-воскресному... другой Острит или болезненно скучает...
А тот себе придумал сам работу, Ненужную, бесплодную, — хлопочет И рад, что «подвигается вперед»... Тот — юноша восторженный, а тот — Чувствителен, но мелок и ничтожен... Мне ®ес.ело... но ты меж тем, о ночь! Не медли — проходи скорей и снова Меня предай заботам милой жизни. 1844
ИСПОВЕДЬ Нам тягостно негодованье, И злоба дельная — смешна, Но нам не тягостно молчанье: Улыбка нам. дозволена. Мы равнодушны,, как могилы; МЫ, как могилы,, холодны... И разрушительные силы — И те напрасно нам даны». Привыкли мы к томленью скуки... Среди холодной полутьмы Лучи живительной 'науки Мерцают нехотя... но мы Под ум чужой, чужое знанье — Желанье честное Добра — И под любовь — и под страданье Подделываться мастера. Радушьем, искренней приязнью Мы так исполнены — бог мой! Но с недоверчивой боязнью Оглядывает нас чужой... Он не пленится нашим жаром — Его не тронет наша грусть... То, что ему досталось даром, Твердим мы бойко наизусть.
Как звери мы друг другу чужды... И что ж? какой-нибудь чудак Затеет дело — глядь! без нужды Уж проболтался, как дурак. Проговорил красноречиво Все тайны сердца своего... И отдыхает горделиво. Не сделав ровно ничего. Мы не довольны нашей долей — Но покоряемся... Судьба!! И над разгульной, гордой волей Хохочем хохотом раба. Но и себя браним охотно — Так!! не жалеем укоризн!! И проживаем беззаботно Всю незаслуженную жизнь. Мы предались пустой заботе, Самолюбивым суетам... Но верить собственной работе Неловко — невозможно нам... Как ни бунтуйте против Рока — Его закон ненарушим... Не изменит народ Востока Шатрам кочующим своим. 3/ декабря} 1845
ДЕРЕВНЯ I Люблю я вечером к деревне подъезжать, Над старой церковью глазами провожать Ворон играющую стаю; Среди больших полей, заповедных лугов, На тихих берегах заливов и прудов, Люблю прислушиваться лаю Собак недремлющих, мычанью тяжких стад, Люблю заброшенный и запустелый сад И лип незыблемые тени; Не дрогнет воздуха стеклянная волна; Стоишь и слушаешь — и грудь упоена Блаженством безмятежной лени... Задумчиво глядишь на лица мужиков — И понимаешь их; предаться сам готов Их бедному, простому быту... Идет к колодезю старуха за водой; Высокий шест скрипит и гнется; чередой Подходят лошади к корыту... Вот песню затянул проезжий... Грустный звук! Но лихо вскрикнул он — и только слышен стук Колес его телеги тряской;
Выходит девушка на низкое крыльцо — И на зарю глядит... и круглое лицо Зарделось алой, яркой краской. Качаясь медленно, с пригорка, за селом, Огромные возы спускаются гуськом С пахучей данью пышной нивы; За конопляником, зеленым и густым, Бегут, одетые туманом голубым, Степей широкие разливы. Та степь — конца ей нет... раскинулась, лежит... Струистый ветерок бежит, не пробежит... Земля томится, небо млеет... И леса длинного подернутся бока Багрянцем золотым, и ропщет он слегка, И утихает, и синеет... п ПЛ ОХОТЕ—ДЕТОМ Жарко, мучительно жарко... Но лес недалеко зеленый... С пыльных, безводных полей' дружно туда мы спешим. Входим... в усталую грудь душистая льется прохлада; Стынет на жарком лице едкая влага труда. Ласково приняли нас изумрудные, свежие тени; Тихо взыграли кругом, тихо на мягкой траве Шепчут приветные речи прозрачные, легкие листья... Иволга звонко кричит, словно дивится гостям. Как отрадно в лесу! И солнца смягченная сила Здесь не пышет огнем, блеском играет живым. Бархатный манит нас мох, руками дриад округленный... Зову противиться в нас нет ни желанья, ни сил. Все раскинулись члены; стихают горячие волны Крови; машет на нас темными маками сан. Из-под тяжелых ресниц взор наблюдает недолго Мелких букашек и мух, их суетливую жизнь.
Вот он закрылся... Сосед уже спит... с доверчивым вздохом Сам засыпаешь... и ты, вечная матерь, земля, Кротко баюкаешь ты, лелеешь усталого сына... Новых исполненный сил, грудь он покинет твою. ш БЕЗЛУННАЯ НОЧЬ О ночь безлунная, ночь теплая, немая! Ты нежишься, ты млеешь, изнывая, Как от любовных ласк усталая жена... Иль, может быть, неведеньем полна, Мечтательным неведеньем желаний, — Стыдливая, ты ждешь таинственных лобзаний? Скажи мне, ночь, в кого ты влюблена? Но ты молчишь на мой вопрос нескромный... И на тебе покров густеет темный. Я заражен тобой... вдыхаю влажный пар... И чувствую, в груди тревожный вспыхнул жар... Мне слышится твой бесконечный ропот, Твой лепет вкрадчивый, твой непонятный шепот — И тень пахучая колеблется кругом. Лицо горит неведомым огнем, Расширенная грудь дрожит воспоминаньем, Томится горестью, блаженством и желаньем — И воздух ласковый, чуть дремлющий, ночной. Как будто сам дрожит и пышет надо мной. IV ДЕД Вчера в лесу пришлося мне Увидеть призрак деда... Сидел он на лихом коне И восклицал: победа!
И радостно глядел чудак Из-под мохнатой шапки... А в тороках висел русак И грустно свесил лапки. И рог стремянного звучал Так страстно, так уныло... Любимый барский пес, Нахал, Подняв стерляжье рыло, Махал тихохонько хвостом... Суровый доезжачий Смирял угрозой да бичом Шумливый лай собачий. Кругом — соседи-степняки, Одетые забавно, Толпились молча, бедняки! И радовался явно Мой дед, степной Сарданапал, Такому многолюдью... И как-то весело дышал Своей широкой грудью. Он за трубу 1 держал лису, Показывал соседу... Вчера, перед зарей, в лесу, Я подивился деду. V ГРОЗА Уже давно вдали толпились тучи Тяжелые — росли, темнели грозно... Вот сорвалась и двинулась громада. Шумя, плывет и солнце закрывает Передовое облако; внезапный 1 Трубой называется хвост у лисицы. (Прим, автора.)
Туман разлился в воздухе; кружатся Сухие листья... птицы притаились... Из-под ворот выглядывают люди, Спускают окна, запирают двери... Большие капли падают... и вдруг Помчалась пыль столбами по дорогам; Поднялся вихрь и по стенам и крышам Ударил злобно; хлынули потоки Дождя... запрыгал угловатый град... Крутятся, бьются, мечутся деревья, Смешались тучи... молнья!.. ждешь удара... Загрохотал и прокатился гром. Сильнее дождь... Широкими струями, Волнуясь, льет и хлещет он — и ветер С воды срывает брызги... вновь удар! Через село, растрепанный, без шапки, Мужик за стадом в поле проскакал, А вслед ему другой кричит и машет... Смятенье!.. Но зато, когда прошла Гроза, как улыбается природа! Как ласково светлеют небеса! Пушистые, рассеянные тучки Летят; журчат ручьи; болтают листья... Убита пыль; обмылася трава; Скрипят ворота; слышны восклицанья Веселые; шумя, слетает голубь На влажную, блестящую дорогу... В ракитах раскричались воробьи; Смеются босоногие мальчишки; Запахли хлебом желтые скирды... И беглым золотом сверкает солнце По молодым осинам и березам... VI ДРУГАЯ НОЧЬ Уж поздно... Конь усталый мой Храпит и просится домой... Холмы пологие кругом — Степные виды! За холмом
Печально светится пожар — Овин горит. На небе пар; На небе месяц золотой Блестит холодной красотой, И под лучом его немым Туман волнуется, как дым. Большие тени там и сям Лежат недвижно по полям, И различает глаз едва Лесов высоких острова. -Кой-где по берегам реки В кустах мерцают огоньки; Внезапный крик перепелов Гремит один среди лугов, И синяя, ночная мгла . Как будто нехотя тепла. VEI Кроткие льются лучи с небес на согретую землю; Стелется тихо по ней, теплый скользит ветерок. Но давно под травой иссякли болтливые воды В тучных лугах; и сама вся пожелтела трава. Сумрак душистый лесов, отрадные, пышные тени, Где вы? где ты, лазурь ярких и темных небес? Осень настала давно; ее прощальные ласки Часто милее душе первых улыбок весны. Бурые сучья раскинула липа; береза Вся золотая стоит; тополь один еще свеж — Так же дрожит и шумит и тихо блестит, серебристый; Но побагровел давно дуба могучего лист. Яркие краски везде сменили приветную зелень: Издали пышут с рябин красные гроздья плодов, Дивно рдеет заря причудливым, долгим пожаром... Смотришь и веришь едва жадно вперенным очам. Но природа во всем, как ясный и строгий художник, Чувство меры хранит, стройной верна простоте. Молча гляжу я кругом, вниманья печального полный... В тронутом сердце звучит грустное слово: прости!
VIII ПЕРЕД ОХОТОЙ Утро! вот утро! Едва над холмами Красное солнце взыграет лучами, Холод осеннего, светлого дня, Холод веселый разбудит меня. Выйду я... небо смеется мне в очи; С сердца сбегают лобзания ночи... Блестки крутятся на солнце; мороз Выбелил хрупкие сучья берез... Светлое небо, здоровье да воля — Здравствуй, раздолье широкого поля! Вновь не дождаться подобного дня... Дайте ружье мне! седлайте коня! Вот он... по членам его благородным Ветер промчался дыханьем холодным, Ржет он и шею сгибает дугой... Доски хрустят под упругой ногой; Гуси проходят с испугом и криком; Прыгает пес мой в восторге великом; Ясно звучит его радостный лай... Ну же, скорей мне коня подавай! IX ПЕРВЫЙ СНЕГ Здравствуйте, легкие звезды пушистого первого снега! Быстро на темной земле таете вы чередой. Но проворно летят за вами другие снежинки, Словно пчелы весной, воздух недвижный пестря.
Скоро наступит зима; под тонким и звучным железом Резвых саней завизжит холодом стиснутый лед. Ярко мороз затрещит; румяные щеки красавиц Вспыхнут; иней слегка длинных коснется ресниц. Так! пора мне с тобой расстаться, степная деревня! Крыш не увижу твоих, мягким одетых ковром, Струек волнистого дыма на небе холодном и синем, Белых холмов и полей, грозных и темных лесов. Падай обильнее, снег! Зовет меня город далекий; Хочется встретить опять старых врагов и друзей. {1846)
К.*А. ФАРНГАГЕНУ ФОН ЭНЗЕ Теперь, когда Россия наша Своим путем идет одна — И, наконец, отчизна ваша К судьбам другим увлечена, Теперь, в великий час разлуки, Да будут русской речи звуки Для вас залогом, что года Пройдут — и кончится вражда; Что чуждый немцу с колыбели, Через один короткий век Сойдется с ним у той же цели, Как с братом — русский человек; Что, если нам теперь по праву Проклятия гремят кругом — Мы наш позор и нашу славу Искупим славой и добром... Всему, чем ваша грудь согрета — Всему сочувствуем и мы; И мы желаем мира, света, Не разрушенья — и не тьмы. Берлин, 19 (7) марта 1847
* $ * (Из поэмы, преданной сожжению) ...И понемногу начало назад Его тянуть: в деревню, в темный сад, Где липы так огромны, так тенисты И ландыши так девственно душисты, Где круглые ракиты над водой С плотины- наклонились чередой, Где тучный дуб растет над тучной нивой, Где пахнет конопелью да крапивой... Туда, туда, в раздольные поля, Где бархатом чернеется земля, Где рожь, куда ни киньте вы глазами, Струится тихо мягкими волнами И падает тяжелый, желтый луч Из-за прозрачных, белых, круглых туч. Там хорошо; там только — русский дома; И степь ему, как родина, знакома, Как по морю, гуляет он по ней — Живет и дышит,, движется вольней; Идет себе — поет себе беспечно; Идет... куда? не знает! бесконечно Бегут, бегут несвязные слова. Приподнялась уж по следу трава — Ему другой вы не сулите доли — Не хочет он другой, разумной воли...
КРОКЕТ В ВИНДЗОРЕ Сидит королева в Виндзорском бору... Придворные дамы играют В вошедшую в моду недавно игру; Ту крокет игру называют. Катают шары и в отмеченный круг Их гонят так ловко и смело... Глядит королева, смеется... и вдруг Умолкла... лицо помертвело. Ей чудится: вместо точеных шаров, Гонимых лопаткой проворной — Катаются целые сотни голов, Обрызганных кровию черной... То головы женщин, девиц и детей... На лицах — следы истязаний, И зверских обид, и звериных когтей — Весь ужас предсмертных страданий. И вот королевина младшая дочь — Прелестная дева — катает Одну из голов — и все далее, прочь — И к царским ногам подгоняет. Головка ребенка, в пушистых кудрях... И ротик лепечет укоры...
И вскрикнула тут королева — и страх Безумный застлал ее взоры. «Мой доктор! На помощь! скорей!» И ему Она поверяет виденье... Но он ей в ответ: «Не дивлюсь ничему; Газет вас расстроило чтенье. Толкует нам «Таймс», как болгарский народ Стал жертвой турецкого гнева... Вот капли... примите... все это пройдет!» И в замок идет королева. Вернулась домой — и в раздумье стоит... Склон1ил1ись тяжелые вежды... О ужас! кровавой струею залит Весь край королевской одежды! «Велю это смыть! Я хочу позабыть! На помощь, британские реки!» «Нет, ваше величество! Вам уж не смыть Той крови невинной вовеки!» СПБ. 20-го июля 1876
ПЕРЕВОДЫ Г ё ш е (ПЕСНЯ К.1ЕРХЕП ИЗ «ЭГМОНТА») Одной лишь любовью Блаженна душа. Радостей, Горестей, Дум полнота! Стремленье, Томленье И мук череда: То неба восторги, То смерти тоска... Одной лишь любовью Блаженна душа. {1840} 4 И. С. Тургенев, т. 10
ПОСЛЕДНЯЯ СЦЕНА ПЕРВОЙ HACtll «ФАУСТА» ГЕТЕ Тюрьма Фауст (с связкой ключей и лампадой перед небольшой железной дверью) Я чувствую тревожное волненье... Всей скорбию земной душа моя полна; Вот здесь она — в тюрьме... И что же? Заблужденье Простосердечное—вот вся ее вина. Ты мешкаешь? Ты медлишь к ней идти? Иль увидать ее боишься ты? Решайся же... ей смерть грозит... Скорей! (Он схватывается за замок.) В тюрьме раздается песенка *. Фауст (отпирая) Она не чувствует, что близок милый к ней, И слышит шум соломы, звук цепей. (Он входит.) 1 Старинную немецкую песенку, которую Гёте вложил в уста Маргариты, я не решился перевести, потому что, по-моему, в пе- реводе она теряет свой характер и является каким-то файтасти- чески-лирическим излиянием. Впрочем — перевод г-м Губером этой песни — довольно верен. (Прим, автора.)
Маргарита (прячась на постели) Они пришли... Смерть! смерть! О боже мой! Фауст (тихо) Тс! тише! Я пришел тебя спасти. Маргарита, (валяясь у ног его) О, если ты не зверь, так сжалься надо мной! Фауст Тс! Криком сторожей разбудишь ты! (Он берется за ее цепи.) Маргарита (на коленях) Кто дал тебе право, палач, приходить Так рано за мною? О, сжалься! дай мне сегодня пожить — Возьми меня завтра поутру... с зарею... (Она встает.) Я так еще молода — молода — И вот уже я умереть должна... Была, говорят, не совсем я дурна — Меня ты сгубила, моя красота! Был близок друг... но теперь он далек — Цветы все завяли... разорван венок. Не трогай меня! Не берись за меня! О, сжалься! чем я тебя оскорбила? Неужто тебя я напрасно молила? Я в первый раз в жизни вижу тебя. Фауст Снесу ли я эти муки? Маргарита Смотри — тебе вся отдаюся я в руки... Позволь мне ребенка сперва покормить: Мы целую ночь с ним не спали; Я все его грела.,. Они его взяли1
Они хотели меня огорчить — И что же? Теперь говорят на меня, Что будто его убила я. Не быть мне веселой! не ведать мне радостной доли! И вот они песни поют про меня... Не грешно ли! Старинная сказка так кончается — Но разве ко мне она применяется? Фауст (бросается к ее ногам) Твой друг у ног твоих; твой друг тебя спасет... Он из тюрьмы тебя с собой возьмет. Маргарита (бросаясь тоже на колени) О! станем молиться святым с тобой! Под этим сводом, под этой плитой Весь ад кипит... Лукавый гремит И злится и роет — И воет... Фауст (громко) Гретхен! Гретхен! Маргарита (прислушиваясь) Это был его голос... (Она вскакивает; цепи с нее спадают,) Где он? Где он? Его слышала я... Свободна я! Кто удержит меня? В объятья его побегу я — На грудь его упаду я! Он сказал: «Гретхен!», в дверях он стоял... Вдруг среди воя и адского плеска, Злобного хохота, грозного треска Любящий голос его прозвучал.
Фауст Я здесь! Маргарита Ты здесь... О, повтори мне эти звуки... (Обнимая его.) Он... это он... куда девались муки И ужасы цепей? тюрьмы? Ты здесь! Пришел меня спасать? Я спасена! Я вижу улицу опять, Где в первый раз сошлися мы — И сад и дом, Где с Марфой мы тебя, бывало, ждем. Фауст Пойдем, мой друг, пойдем. Маргарита (ласкаясь к нему) Побудь еще немного, Так хорошо мне там, где ты бываешь... Фауст Спеши же, ради бога — Ты нас погубишь... ты меня терзаешь. Маргарита Что ж это? Ты меня не лобызаешь? Мой друг, давно ль со мной ты разлучился — И целовать уж разучился? Что мне так страшно на груди твоей — Когда, бывало, от твоих речей, От взгляда твоего — все небо разверзалось... И ты меня так обнимал, что я Чуть-чуть не задыхалась!.. Поцелуй же меня — Не то я поцелую тебя! (Она его обнимает.)
О горе! как губы твои холодны, безответны... Что же сделалось с твоей любовью? Кто лишил меня твоей любви? (Она от него отворачивается.) Фауст Мой ангел —ободрись — не унывай напрасно; Тебя ласкать я буду страстно — Попрежнему... пойдем, прошу тебя, пойдем. Маргарита (оборачивается опять к нему) Да ты ль это? Да точно ль это ты? Фауст Я! я! пойдем! Маргарита С меня ты цепи снял; Меня опять в свои объятья взял... О, как же ты меня не избегаешь? И знаешь ли ты, друг, кого спасаешь? Фауст Скорей... уже редеет мрак ночной... Маргарита Я мать свою убила — Ребенка утопила. Ведь он был твой... да — твой и мой... Твой... это ты... все верить не могу я... Дай руку мне — нет, точно нет — не сплю я... Ах, эта милая рука!., скорей Утри ее... она сыра — на ней Я вижу кровь —смотри — пятно какое! Спрячь эту шпагу... О! что сделал ты? Фауст Оставь прошедшее в покое — Меня погубишь ты.
Маргарита Нет... нет... ты должен остаться, мой милый... Хочу описать тебе наши могилы. Об них ты завтра, до ранней зари, Мой друг — позаботься — смотри. Родную на первом схоронишь ты месте... И брата с ней вместе... Меня в стороне — Но не слишком далеко — И буду лежать одиноко, Малютку на грудь ты положишь ко мне. Когда я к тебе прислонялась, бывало, Какое блаженство меня проникало... Теперь — не могу я предаться вполне; Как будто должна я себя принуждать — Как будто не хочешь меня ты ласкать... И это ты... и так приветно ты глядишь... Фауст Сама ж ты говоришь, Что это я... пойдем, мой друг, пойдем... Маргарита Куда? Фауст На волю. Маргарита В гроб? Пойдем— И если смерть за дверью ждет — пойдем Отсюда... и в могилу — на покой... Ни шагу дальше — Но ты уходишь, Генрих... О, если б я могла идти с тобой?, Фауст Ты можешь... посмотри: раскрыта дверь. Маргарита Я не хочу уйти. Чего мне ждать теперь? Какие радости теперь нас ожидают?.
Бежать... к чему? Они меня поймают. А милостыней жить так тяжело — Особенно, когда па совести легло... Так тяжело в чужой земле скитаться! И не могу ж я вечно укрываться. Фауст С тобой останусь я. Маргарита Скорей, скорей Спаси твое дитя. Скорей ступай Вверх по ручью Все по дорожке И прямо в лес... Налево, где доска лежит, — В пруду... Хватай его, хватай — Оно подняться хочет... Оно еще бьется — Спаси, спаси! Фауст Опомнись, Гретхен, Лишь шаг один — свободна ты! Маргарита Как мне б эту гору скорее пройти!.. Там мать на камне сидит одна — Холодная дрожь по мне пробегает... Там мать на камне сидит одна — И все головою кивает. Кивает — качает — устала она... Она так долго спала, спала; Она пробудиться никак не могла... Никто не мешал нам с тобой целоваться — Такого блаженства теперь не дождаться! Фауст Напрасны мольбы... решился я! Унесу я тебя!
Маргарита Оставь меня — нет! Не позволю я! Нет! Не берись за меня ты со всей твоей силой... В угоду тебе я все делала, милый... Фауст Да вот уж и день... загорается свет... Маргарита Светает... последний день настал, День свадьбы нашей... о да! Не сказывай ты никому, что бывал У Гретхен... не то — беда! Что ж делать!.. Судьба!.. Мой друг — я увижу тебя... Тогда мы с тобою не станем плясать... Толпа теснится... толпы не слыхать... Все лица безмолвны — Все улицы полны — Набат звучит... махнул судья — Как вяжут они — как хватают меня. И вот уже к плахе привязана я... Топор размахнулся... Затылок у каждого вдруг содрогнулся — Безмолвно весь мир лежит, как могила. Фауст Зачем я родился! Мефистофель (показываясь в дверях) Ко мне! не то вы пропали — О чем вы так долго болтали... Наши кони храпят — Чуют утро — домой хотят. Маргарита Что там из земли поднялось? Взгляни — Вот этот... вот... прогони ты его — прогони — Зачем он в святое место зашел? За мной он пришел!
Фауст Ты будешь жива — я клянусь! Маргарита О божий суд! я тебе предаюсь! Мефистофель Скорей... обоих вас брошу я. Маргарита Отец—я твоя! Спаси меня! Небесные силы, меня окружите! Вы, ангелы! меня защитите! Генрих—ты страшен мне. Мефистофель Она осуждена! Голос с вышины Она спасена! Мефистофель Ко мне! (Исчезает с Фаустом.) Голос извнутри (замирая) Генрих... Генрих... Сентябрь, 1843
РИМСКАЯ ЭЛЕГИЯ (Гёте. ХИ) Слышишь? веселые клики с фламинской дороги несутся: Идут с работы домой в дальнюю землю жнецы. Кончили жатву для римлян они; не свивает Сам надменный квирит доброй Церере венка. Праздников более нет во славу великой богини, Давшей народу взамен желудя — хлеб золотой. Мы же с тобою вдвоем отпразднуем радостный праздник. Друг для друга теперь двое мы целый народ. Так — ты слыхала не раз о тайных пирах Элевзиса: Скоро в отчизну с собой их победитель занес. Греки ввели тот обряд: и греки, всё греки взывали Даже в римских стенах: «К ночи спешите святой!» Прочь убегал оглашенный; сгорал ученик ожиданьем, Юношу белый хитон — знак чистоты — покрывал. Робко в таинственный круг он входил: стояли рядами Образы дивные; сам — словно бродил он во сне. Змеи вились по земле; несли цветущие девы Ларчик закрытый; на нем пышно качался венок Спелых колосьев; жрецы торжественно двигались — пели... Света с тревожной тоской трепетно ждал ученик.
Вот—после долгих и тяжких искусов—ему открывали Смысл освященных кругов, дивных обрядов и лиц... Тайну — но тайну какую? не ту ли, что тесных объятий Сильного смертного ты, матерь Церера, сама Раз пожелала, когда свое бессмертное тело Все — Язиону царю ласково все предала. Как осчастливлен был Крит! И брачное ложе богини Так и вскипело зерном, тучной покрылось травой. Вся ж остальная зачахла земля... забыла богиня В час упоительных нег — свой благодетельный долг. Так с изумленьем немым рассказу внимал посвященный; Милой кивал он своей... Друг, о пойми же меня! Тот развесистый мирт осеняет уютное место... Наше блаженство земле тяжкой бедой не грозит. {1845}
Байрон ТЬМА (Из Байрона) Я видел сон... не все в нем было сном. Погасло солнце светлое — и звезды Скиталися без цели, без лучей В пространстве вечном; льдистая земля Носилась слепо в воздухе безлунном. Час утра наставал и проходил — Но дня не приводил он за собою... И люди — в ужасе беды великой Забыли страсти прежние... Сердца В одну себялюбивую молитву О свете робко сжались — и застыли. Перед огнями жил народ; престолы, Дворцы царей венчанных, шалаши, Жилища всех имеющих жилища — В костры слагались... города горели... И люди собиралися толпами Вокруг домов пылающих — затем, Чтобы хоть раз взглянуть в лицо друг другу. Счастливы были жители тех стран, Где факелы вулканов пламенели... Весь мир одной надеждой робкой жил... Зажгли леса; но с каждым часом гас И падал обгорелый лес; деревья Внезапно с грозным треском обрушились...
И лица — при неровном трепетанье Последних, замирающих огней Казались неземными... Кто лежал, Закрыв глаза, да плакал; кто сидел, Руками подпираясь — улыбался — Другие хлопотливо суетились Вокруг костров — и в ужасе безумном Глядели смутно на глухое небо, Земли погибшей саван... а потом С проклятьями бросались в прах и выли, Зубами скрежетали. Птицы с криком Носились низко над землей, махали Ненужными крылами... Даже звери Сбегались робкими стадами... Змеи Ползли, вились среди толпы, — шипели Безвредные... их убивали люди На пищу... Снова вспыхнула война, Погасшая на время... Кровью куплен Кусок был каждый; всякий в стороне Сидел угрюмо, насыщаясь в мраке. Любви не стало; вся земля полна Была одной лишь мыслью: смерти — смерти, Бесславной, неизбежной... страшный голод Терзал людей... и быстро гибли люди... Но не было могилы ни костям, Ни телу... пожирал скелет скелета... И даже псы хозяев раздирали. Один лишь пес остался трупу верен, Зверей, людей голодных отгонял — Пока другие трупы привлекали Их зубы жадные... но пищи сам Не принимал; с унылым долгим стоном И быстрым, грустным криком все лизал Он руку, безответную на ласку — И умер, наконец... Так постепенно Всех голод истребил; лишь двое граждан Столицы пышной—некогда врагов — В живых осталось... встретились они У гаснущих остатков алтаря, Где много было собрано вещей Святых.......................
Холодными, костлявыми руками, Дрожа, вскопали золу... огонек Под слабым их дыханьем вспыхнул слабо, Как бы в насмешку им; когда же стало Светлее, оба подняли глаза, Взглянули, вскрикнули и тут же вместе От ужаса взаимного внезапно Упали мертвыми................ .......И мир был пуст; Тот многолюдный мир, могучий мир Был мертвой массой, без травы, деревьев, Без жизни, времени, людей, движенья... То хаос смерти был. Озера, реки И море — все затихло. Ничего Не шевелилось в бездне молчаливой. Безлюдные лежали корабли И гнили на недвижной, сонной влаге... Без шуму, по частям валились мачты И, падая, волны не возмущали... Моря давно не ведали приливов... Погибла их владычица — луна; Завяли ветры в воздухе немом... Исчезли тучи... Тьме не нужно было Их помощи... она была повсюду... {1845}
А. де Мюссе Чс * * Не ждете ль вы, что назову я, Кого люблю? Нет! — так легко не выдаю я Любовь свою. Но я скажу вам (я смелее Среди друзей), Что спелый колос не светлее Ее кудрей. Живу, ее покорный воле, И для нее Я жизнь, и, если нужно боле, Отдам я все! Любви отверженной мученья До траты сил, До горьких слез, изнеможенья Переносил. И, в сердце сдавленном скрывая Любовь свою, Погибну я, не называя, Кого люблю.
АЛЬБОМНЫЕ СТИХИ, ПАРОДИИ, ЭПИГРАММЫ, ПОСЛАНИЯ * * * На Альбанских горах что за дьявол такой? Собрались и нависли туманы; Разгуляться хотят молодецкой грозой, Затопить города и поляны. С Африканской степи, на широкой груди Чрез море примчал их сирокко; Дальше мне не летать, хоть и здесь благодать,’ Молвил он да вернулся в Марокко. На Альбанских горах, в башмачках да в очках Вижу — два форестьера гуляют, Им твердит чичерон: 1 «Здесь родился Катон!» Скажут: «Si?»1 2 отойдут да зевают. Хоть они не сыны той смешной стороны, Что зовут: Inghiltrissa3, но все же «Север — край наш родной — край холодный, сырой» — На любой напечатано роже. Двое их; первый толст; цвет лица: старый холст; Кривоног и высокого роста, А второй, сибарит, слоем жира облит, Как кусочек capretto awosto4. 1 Проводник (итал.), 2 Да? (итал.) 3 Англия (итал.). 4 Баранина (итал.).
Эх ты, старый вулкан! был тн-силен ti -рьян— И сверкал )и гремел ;в свое тремя; Но замолк и потух — и под заступ и плуг Преклонил ты послушное темя. За три тысячи лет о тебе вести нет; Схоронил ты суровое пламя, Но проснись, взговори, горным пеплом дохни, Разверни ты кровавое знамя! Для незваных гостей ты себя не жалей, Угости их, старик мой, на славу! И навстречу друзьям, по широким холмам Покати красногрудую лаву! О, тогда! господа — оробев и глаза Растопырив—куда твои плошки! Контенанс потеряв, в панталоны. Навострят неуклюжие ножки — Двадцать раз упадут, нос и... разобьют, Задыхаясь, .не взвидевши света; И примчавшись .домой, отведут .страх такой Разве .пятой бутылкой орвьето.
(В АЛЬБОК И. И-. Ь О Т К И II О Й> Альбомчик Ваш перебирая, Хотел- бы я- в один момент Придумать лестный комплимент Для1 Вас — других, не обижая. Но нет.!: прошла моя пора — Мне: рифма —- страшная^ обуза; И прежде- не была- бодра Моя- болезненная Муза, — Теперь же, подорвав живот,. Как старый конь, она лягает, Хрипит, визжит хвостом виляет, А с места вовсе не идет. Москва 12 июня 1850
(ПАРОДИЯ НА СТИХОТВОРЕНИЕ А. ФЕТА> Я долго стоял неподвижно И странные строки читал, И очень мне дики казались Те строки, что Фет написал. Читал... что читал я, не помню, Какой-то таинственный вздор; Из рук моих выпала книга, Не трогал ее я с тех пор. 1С0
(ЭКСПРОМТ) Все эти похвалы едва ль ко мне придутся, Но вы одно за мной признать должны: Я Тютчева заставил расстегнуться И Фету вычистил штаны. {1856')
ЭПИГРАММЫ 1 (НА ДРУЖИНИНА) Дружинин корчит европейца. Как ошибается бедняк! Он труп российского гвардейца, Одетый в английский пиджак. 2 <11 А К ЕТЧЕРА) Вот еще светило мира! Кетчер, друг шипучих вин; Перепер он нам Шекспира На язык родных осин. 3 <П А II П К П Т Е П К О) Исполненный ненужных слов И мыслей, ставших общим местом, Он красноречья пресным тестом Всю землю вымазать готов...
(ПА КУДРЯВЦЕВА) Он хлыщ, но как он тих и скромен, Высок и в то же время томен, Как старой девы билье-ду; Но, возвышаясь постепенно, Давно стал скучен несравненно Педант, вареный на меду.
(ПИСЬМА К Е. Я. КОЛБАСИНУ) 1 Виши, 11 июля 1859 г. Мой юный друг, Колбасин Елисей, Не далее, как в середу, намерен Я город сей покинуть. Потому Прошу вас из роскошной вашей дачи Перенестись в известный град Париж В четверг в одиннадцать часов утра, В «Hotel Вугоп», на улице Лаффит. Вы там меня найдете. С удовольствьем В свои объятья заключу я вас. Но, может быть, меня не будет там... (Дела меня задержат) —>вы тогда Ни подлецом, ни гнусною свиньею, Ни легкомысленным обманщиком меня Не называйте... но великодушно Простите друга вашего — и снова В «Hotel Вугоп» вернитеся в субботу. Коль и тогда меня вы не найдете, То также не ругайтесь надо мною, А прямо отправляйтесь в божий храм И панихиду отслужите. Я В живых тогда не буду.
п Куртавнель, 27 июля 1859 г. Многострадальный Колбасин и в то же время счастливец! Благополучно в деревню третьего дня я приехал (Имя ей: Куртавнель); лежит она в области «Брие», Близко от городишка Розе, красот в ней немного; И чтобы слово сдержать, пишу к вам это посланье. Я, по милости вод, мной вкушенных обильно, доселе Свеж и здоров, что будет далее — мне неизвестно. Но вот горестный факт: не раньше 30 июля Буду я деньги иметь... Как быть? — Я должен вам 300! Знаю, что нужны вам деньги... А потому припадаю Прямо к стопам Шеншина и взываю к нему с умиленьем: «Дайте Колбасину злато и все считайте за мною! Буду я век благодарен». А вы, птенец благородный, Мне напишите два слова о том, что творите вы, также подробно О грозившем недуге поведайте: так же ль жестоко Он вас грызет — или начал слабеть пред искусством Ловких врачей и адского камня? Все мне скажите. Кланяйтесь всем — и себя берегите. Мизантропии Не предавайтесь; не будьте и злым самоедом, Ниже скептиком мрачным... Лучше наденьте подрясник! Впрочем, будьте здоровы; я крепко жму вам десницу. III Куртавнель, 20 июля 1859 г- О юный Колбасин! Горестью сердце исполнилось вашего друга, Узнавши Силу недуга, томящего вас. Не огорчайтесь . Слишком и беспрекословно лечитесь. А в понедельник увижу вас в Аниере —
И возвращу вам мой долг. Но брат ваш суровый Взвел на меня клевету: я не только не думал Вас обвинять В лишних издержках; я всюду трубил о вашем богатстве: Анна Семеновна твердо уверена мною, Что вы ворочаете огромные груды червонцев, Спите на диамантах (о, неудобное ложе!)... А потому Вы клевете сей не верьте и ждите меня в понедельник. Это письмо написано мною В фетовском стиле, его же размером. Пребезобразный размер! а впрочем, я пребываю Искренно преданный вам Тургенев, Иван, сын Сергея. IV Куртавнель, 15 августа 1859 & 1 Милый Колбасин! Вы меня ждали (Я полагаю), Но, к сожаленью, Я вас надул! 2 Злая холера Гнусную трусость Мне по привычке В сердце вдохнула — Я убежал! 3 День лишь единый Был я в Париже; Дочь подхвативши, Прямо дал тягу Я в Куртавнель.
Здесь я пробуду Две-три недели; Перед отъездом В росские страны Буду у вас. 5 Вы мне скажите: Что вы? Здоровы ль? Чище ли снега На Эльборусе Ныне ваш зуб?. 6 Видели праздник? С русским акцентом, Голосом хриплым Вы не кричали: Фиф ламперер»? 1 7 Нет! я уверен: В знойном Аньере С гордым величьем Вы просидели Эти два дня. 8 Кланяюсь низко Жителям дома: Номер четвертый; Вам же я руку Дружески жму. 1 «Vive Гетрегеиг» — «Да здравствует император» (франц.).
(ПИСЬМА И ПОСЛАНИЯ К А. А. ФЕТУ) 1 Куртавнель, 28 июля 1859 г. Бесценный Фет, мудрец и стихотворец! Я получил любезное письмо, Направленное вами из «Поляны», — В том замке, где вы некогда со мною Так спорили жестоко и где я У вас в ногах валялся униженно. В нем ничего не изменилось, только Тот ров, который, помните, струился Пред вашими смущенными глазами, — Теперь порос густой травой и высох; И дети выросли... Что ж делать детям, Как не расти? Один я изменился К гораздо худшему. Я всякий раз Как к зеркалу приближусь, с омерзеньем На пухлое, носастое, седое Лицо свое взираю... Что же делать? Жизнь нас торопит, гонит нас, как стадо... А смерть, мясник проворный, ждет да режет... Сравнение, достойное Шекспира! (Не новое, однако, к сожаленью!) Я к вам писал из города Виши , Недавно; стало быть, не нужно боле Мне говорить о личности своей. Скажу одно: в начале сентября Я в Спасском, если шар земной не лопнет,—
И вместе вальдшнепов мы постреляем. Об вас я говорить хочу: я вами Ужасно недоволен; берегитесь! Скучливый человек, вы на стезю Опасную ступили, не свалитесь В болото злой, зевающей хандры, Слезливого, тупого равнодушья! Иллюзии, вы говорите, нет... Иллюзия приходит не извне, — Она живет в самой душе поэта. Конечно, в сорок лет уж не летают Над нами в романтическом эфире Обсыпанные золотом и светом Те бабочки с лазурными крылами, Которые чаруют наши взоры В дни юности; но есть мечты другие, Другие благородные виденья, Одетые в белеющие ризы, Обвитые немеркнущим сияньем. Поэт, иди за ними и не хнычь! (Фу, батюшки! какой высокий слог!) А на земле коль есть покойный угол, Да добрый человек с тобой живет, Да не грозит тебе недуг упорный, — Доволен будь, — «большого» не желай, Не бейся, не томись, не злись, не кисни, Не унывай, не охай, не канючь, Не требуй ничего и не скули... Живи смиренно, как живут коровы, И мирно жуй воспоминанья жвачку. Вот мой совет, а впрочем, как угодно! Увидимся и больше потолкуем... Ведь вы меня дождетесь в сентябре? Пожалуйста, поклон мой передайте Супруге вашей и сестре; скажите Борисову, что я люблю и помню Его; Толстого Николая поцелуйте И Льву Толстому поклонитесь,—также Сестре его. Он прав в своей приписке: Мне не за что к нему писать. Я знаю, Меня он любит мало, и его
Люблю я мало. Слишком в нас различны Стихии; но дорог на свете много: Друг другу мы мешать не захотим. Прощайте, милый Фет; я обнимаю Вас крепко. Здешняя хозяйка вам Велела поклониться. Будьте здравы Душой и телом, Музу посещайте И не забудьте нас. Иван Тургенев. 2 Париж, 12 апреля 1864 г. Покинув град Петров, я в Баден поспешил И с удовольствием там десять дней прожил. На брата посмотреть заехал я во Дрезден (Как у Веригиной на нас с приветом лез Ден,— Вы не забыли, чай? — Но в сторону его!) — Я в Бадене, мой друг, не делал ничего, И то же самое я делаю в Париже, И чувствую, что так к природе люди ближе, И что не нужен нам ни Кант, ни Геродот, Чтоб знать, что устрицы кладут не в нос, а в рот. Недельки через две лечу я снова в Баден; Там травка зеленей, и воздух там прохладен, И шепчут гор верхи: «Где Фет, где тот поэт, Чей стих свежей икры и сладостней конфект? Достойно нас воспеть один он в состоянье...» Но пребывает он в далеком расстоянье! з (ИЗ «СОБОРНОГО ПОСЛАНИЯ ДВУМ ОБИТАТЕЛЯМ СТЕПАНОВЕН ОТ СМИРЕННОГО ИОАНН А») 6 июня 1864 г. Любезнейший Фет! На ваше рифмованное И милейшее письмо Отвечать стихами Я не берусь;
Разве тем размером, Который с легкой руки Гёте и Гейне Привился у нас и сугубо Процвел под перстами Поэта, носящего имя Фет! Размер этот легок, Но и коварен: Как раз по горло Провалишься в прозу, В самую скудную прозу, — И сиди в ней, Как грузные сани В весенней зажоре! Ну-с, как-то вас боги Хранят На лоне обширной Тарелки, Посредине которой Грибом крутобоким Степановки милой Засела усадьба? Надеюсь — отлично; Теперь же явился К вам оный премудрый Странник и зритель, Зовомый Васильем Петровичем Боткиным. Он в ваши пределы Стремился, как рьяный Конь, И все наши просьбы, Наши жаркие убежденья Презрел; так ужасно Ему захотелось Поесть ваших пулярок С рисом и трюфелями, Которые запиваются Шампанским, Здесь — увы! — неизвестным.
Признаться, не прочь бы И я побывать там: Но очень это уж далеко. А я здесь остался В цветущем эдеме Баден-Бадена, В котором, однако, Вот уже более месяца Царствует противнейший Холод и ветер; Льют дожди С утра до вечера, И вообще всякая гадость И пакость Совершается на небе. Что-то у вас? Но, несмотря на все это, Я процветаю Здоровьем: Только ноги пухнут, Пузырь болит, Ноет правый вертлюг От ревматизма; Затылок трещит От гемороя, И глаза плохо видят; Я ж, не унывая, Пью какую-то мерзкую воду. Засим прощайте, Землянику ешьте, Тетеревов лупите И меня поминайте. Ваш Ив. Тургенев. 4 Карлсруэ, 2 марта 1869 г. В ответ на возглас соловьиный (Он устарел, но голосист!) Шлет щур седой с полей чужбины Хоть хриплый, но приветный свист.
Эх! плохи стали птицы обе И уж «е поюнеть им ©новь! Но движется у каждой в зобе Все то же сердце, та же кровь... И знай: едва весна вернется И заиграет жизнь в лесах, — Щур отряхнется, встрепенется И в гости к соловью мах-мах! 5 Спасское, 8 июня ст. ст. 1870 г. Фет, ну, что ваш Шопенгауер? Приезжайте посмотреть, Как умеет русский Bauer 1 Кушать, пить, плясать и петь! В будущее воскресенье В Спасском всем на удивленье Будет задан дивный пир. Потешайся, Мценский мир! 6 Париж, 9 марта 1872 г. Решено! Ура! Виват! Я — Шешковский, Фет — Марат! Я — презренный волтерьянец... Фет — возвышенный спартанец! Я — буржуй и доктринер... Фет — ре-во-лю-ци-о-нер! В нем вся ярость нигилиста... И вся прелесть юмориста! 1 Крестьянин (нем.). б И. С. Тургенев, т. ДО
(САТИРА НА МАЛЬЧИКА-ВСЕЗНАЙКУ) Жил-был некакий мальчишка, Всяк его Всезнайкой звал, Хоть и плох был в нем умишко, Геньем он себя считал. Кто, бывало, что ни скажет, Все он лучше всех поймет, Все укажет, все расскажет И наверное соврет! То с апломбом необычным И высоко вздернув нос, На экзамене годичном Отвечая на вопрос, Крикнет, важен, словно Мальцев, Ветрен, словно какаду, Что у нас двенадцать пальцев, Десять месяцев в году. То совсем ужа не видя, Возопит: «Какой карась!» То верхом на кляче сидя И в черкеса превратясь,
Машет шашкою Всезнайка — «Я фельдмаршал! Смерть врагу...» А учиться — ну давай-ка! Запищит: «Я не могу!» Раз наставник преискусный Самодурчику назло Молвил, вид принявши грустный: «Что там на небе кругло? Ты все знаешь, отвечай-ка, Суть вещей тебе ясна». «Это сыр!» — сказал Всезнайка. Оказалось, что луна. Сколько раз Всезнайка падал, Не сочтешь, вот те Христос. Вот ему профессор задал Исторический вопрос: «Кто сражался под Полтавой, Ты, любезный, отвечай!» «Цезарь бился там со славой...» «А побит был кто?» — «Мамай». Эй, голубушка хозяйка, Погляди-ка, вот блоха! «Это слон, — вскричал Всезнайка И хохочет, — ха-ха-ха!» Блох все люди уважают — От слонов не жди добра! По ночам слоны кусают, Прыгать также мастера. Путешествуя в компании Пешкурою налегке (То случилось дело в Дакии), Он приблизился к реке. «Здесь глубоко, замечай-ка», — Проводник ему шепнул. «Знаю брод!» — сказал Всезнайка — В реку бух! и утонул.
Ах, сусаля безбородый, Курам на смех офицер, Знай, всезнайки суть уроды, Не бери ты с них пример. В том тебя я уверяю: Лучше, лучше во сто крат Объявить: я, мол, не знаю, Чем соврать, как чертов брат. (1881)
СТИХОТВОРЕНИЯ ДЛЯ РОМАНСОВ СИНИЦА Слышу я: звенит синица Средь желтеющих ветвей; Здравствуй, маленькая птица, Вестница осенних дней! Хоть грозит он нам ненастьем, Хоть зимы он нам пророк — Дышит благодатным счастьем Твой веселый голосок. В песенке твоей приветной Слух пленен ужели ж мой Лишь природы безответной Равнодушною игрой? Иль беспечно распевает И в тебе охота жить — Та, что людям помогает Смерть и жизнь переносить? ,</S63>
НА ЗАРЁ Сон не коснулся глаз моих, А первый блеск лучей дневных В окошко проникает... > В борьбе ночных тяжелых дум Тревожно мечется мой ум И сердце изнывает... Мир с тобою, Сердце полное тоскою! Слышишь зов? То зов небесный Колокольный звон воскресный! </Ш>
РАЗГАДКА Как приливала к сердцу Вся кровь в груди моей, Когда в меня вперялись Лучи твоих очей! Мне долго непонятен Был их язык немой... Искал его значенья Я с страхом и тоской... Вдруг все сомненья пали И страх навек затих... Мой ангел, все я понял В один блаженный миг! {1868}
РАЗЛУКА О разлука, разлука! Как ты сердцу горька! Терзает его скука, Сожигает тоска! Где бывалая сила? Увы, где прежний я? Меня ты разлюбила... Но не кляну тебя! {1868}
ПЕРЕД СУДОМ {Из Гёте} Под сердцем моим чье дитя я ношу, Не знать тебе, судья! Га! Ты кричишь: «Развратница!..» Честная женщина я! И с кем я спозналась, тебе не узнать! Мой друг мне верен навек! Ходит ли в шелке да в бархате он, Бедный ли он человек! Насмешки, стыд, позор людской — Все я готова снесть. Меня не выдаст милый мой, И бог на небе есть! Вы, судьи, судьи вы мои, Молю, оставьте нас!. Дитя мое! и ничего Не просим мы у вас! {1869}
НОЧЬ И ДЕНЬ {Из Э. Тюркети} Уже бегут ночные грезы, Денница в небе уж зажглась... Улыбка... слезы... То утра час! Близка лучей веселых сладость! Но тень не вся еще сошла... Здесь свет и радость, Там грусть и мгла! Связь между нами вспоминая, Твержу я тронутой душой: Я — тень ночная, Ты — луч денной! {1869}
ЛЕСНАЯ ТИШЬ {Из Р. Поля} Лесная тишь! лесная тишь! Какой отрадой веешь ты! Каким всесильным волшебством Ты будишь грезы и мечты! В глухой тени живых ветвей Ручей таинственно журчит, И солнца луч, как бы сквозь сои, Едва трепещет и скользит. О чем-то шепчет ветерок, И листья шепчут меж собой. Уж не смеется ль легкий сильф За той развесистой сосной? Вдруг чистый звон, как бы волною, Объемлет лес, недвижный лес! И выше, выше все взлетает И в глубине небес исчез! {1871)
ЗАГУБЛЕННАЯ ЖИЗНЬ (Из Р. Поля} Глядит на закат она солнца, И взор отуманен слезой... На память приходит ей юность, Невинности сон золотой. И тот, что был сердцу дорог, И все, чем так сладко жилось, — Все черной скрыто завесой, ' Все сгибло, навек унеслось. А бабушка тихо слагает Дрожащие бледные руки И бледными шепчет устами: «Подай нам кончину без муки!» 1871
ОЖИДАНИЕ {Из Р. Поля) Он дом сейчас покинул мой, • Сказав мне: «До свиданья!» И сердце вновь уже томит Тревога ожиданья... В ночную мглу гляжу за ним И уношусь мечтой Туда, туда, где дышит он, Мой милый, мой герой! О сердце, как до той поры, Скажи, как доживу я, Когда он вновь ко мне придет И друга обниму я? {1871}
САДОВНИК (Из Э. Мёрике) Верхом на лошадке, Как сталь вороной, Княжна молодая Скок передо мной! Дорожку усыпал С утра я песком — Она под копытом Блестит серебром. Перо, что так мило К кудрям прилегло, О, если б украдкой Упасть ты могло! За службу в награду Ты хочешь цветов? Отдать все цветы я, Всю душу готов!
БЫЛОЕ СЧАСТЬЕ {Из Э. Мёрике} Счастья дни, как скоры вы — Скоры вы — Скрылись и пропали! Был мой друг бы верен мне — Верен мне, — Не знала б печали! По полянам, вкруг меня, Вкруг меня — Жницы распевают... У меня лишь у одной, У одной Слезы набегают! И брожу я, словно тень, Словно тень, Всё под тем холмочком, Где меня он столько раз, Столько раз Звал своим дружочком!
Там стою я, наклонясь, Наклонясь К речке тихоструйной. Косы, что он так ласкал, Так ласкал, Треплет ветер буйный! <1871}
«ЧТО ЗА ПОГОДА ЗЛАЯ» {Из Гейне} Что за погода злая! Сердито шумит гроза... Сижу под окошком — и молча Вперил я во мрак глаза. Вдали огонек одинокий Тихохонько бредет... С фонариком, вижу, старушка Там дряхлой стопой идет. Муки купить, яичек, И масла нужно ей... Пирог [испечь она] хочет Для дочери своей. А та лежит на кресле И, щурясь, глядит на ночник... Пушистые кудри мягко Ложатся на розовый лик.

ПИСОН

ПАРАША Рассказ в стихах «И ненавидим мы, и любим мы случайно». Лермонтов I Читатель — бью смиренно вам челом. Смотрите: перед вами луг просторный, За лугом речка — а за речкой дом, Старинный дом, нахмуренный и .черный, Раскрашенный приходским маляром... Широкий, низкий, с крышей безобразной, Подпертой рядом жиденьких колонн... Свидетель буйной жизни, лени праздной Двух или трех помещичьих племен. За домом сад: в саду стоят рядами Всё яблони, покрытые плодами... Известно: наши добрые отцы Любили яблоки — да огурцы. II Не разберешь — где сад, где огород? В саду ж был грот (невинная затея!), И с каждым утром в этот темный грот (Я приступаю к делу не робея)
Она — предмет и вздохов и забот, Предмет стихов моих довольно смелых, Она являлась — в платьице простом, И с книжкою в немножко загорелых, Но милых ручках... на скамью потом Она садилась... помните Татьяну? Но с ней ее я сравнивать не стану; Боюсь — рукой читатели махнут И этой сказки вовсе не прочтут. III Но кто она? и кто ее отец? Ее отец — помещик беззаботный; Сперва служил — и долго; наконец, В отставку вышел — и супругой плотной Обзавелся; теперь большой делец! Живет в ладу с своими мужичками... Он очень добр и очень плутоват, Торгуется и пьет чаек с купцами. Как водится — его супруга — клад; О! сущий клад! и умница такая! А женщина она была простая, С лицом, весьма похожим на пирог; Ее супруг любил как только мог. IV У них одна лишь дочь была... Мы с ней Уж познакомились. Никто красоткой Ее б не назвал — правда; но, ей-ей (Ее два брата умерли чахоткой),— Я девушки не видывал стройней. Она была легка — ходила плавно; Ее нога — прекрасная нога, Всегда была обута так исправно; Немножко велика была рука; Но пальцы были тонки и прозрачны... И даже я, чудак довольно мрачный, На эту руку глядя — иногда Хотел... Я заболтался, господа.
V Ее лицо мне нравилось... оно Задумчивою грустию дышало; Всегда казалось мне: ей суждено Страданий в жизни испытать немало... И что ж? мне было больно и смешно; Ведь в наши дни спасительно страданье... Она была так детски весела — Хотя и знала, что на испытанье Она идет — но шла, спокойно шла... Однажды я, с невольною печалью, Ее сравнил и с бархатом и с сталью... Но кто в ее глаза взглянул хоть раз — Тот не забыл ее волшебных глаз. VI Взгляд этих глаз был мягок и могуч — Но не блестел он блеском торопливым; То был он ясен, как весенний луч, То холодом проникнут горделивым, То чуть мерцал, как месяц из-за туч. Но взгляд ее задумчиво-спокойный Я больше всех любил: я видел в нем Возможность страсти горестной и знойной, Залог души, любимой божеством. Но, признаюсь, я говорил довольно Об этом взгляде: мне подумать больно, Что — может быть — читающий народ Все это неестественным найдет. VII Она в деревне выросла... а вы, Читатель мой, — слыхали вы, наверно, Что барышни уездные, — увы! Бывают иногда смешны безмерно. Несправедливость ветреной молвы Известна мне; но сознаюсь с смиреньем,
Что над моей степнячкой иногда Вы б посмеялись: над ее волненьем В воскресный день — за завтраком, когда Съезжались гости, — над ее молчаньем, И вздохами, и робким трепетаньем... Но и она подчас бывала зла И жалиться умела, как пчела. VIII Я не люблю восторженных девиц... По деревням встречаешь их нередко; Я не люблю их толстых, бледных лиц, Иная же — помилуй бог — поэтка. Всем восхищаются: и пеньем птиц, Восходом солнца — небом и луною... Охотницы до. сладеньких стишков, И любят петь и плакать... а весною Украдкой ходят слушать соловьев. Отчаянно все влюблены в природу... Но барышня моя другого роду; Она была насмешлива — горда — А гордость — добродетель, господа. IX Она читала жадно... и равно Марлинского и Пушкина любила (Я сознаюсь в ее проступках)... но Не восклицала: «Ах, как это мило!» А любовалась молча. Вам смешно? Не верите вы в русскую словесность — И я не верю тоже, хоть у нас Весьма легко приобрести известность... Российские стихи — российский квас Одну и ту же участь разделяют: В порядочных домах их не читают — А квас не пьют... но благодарен я Таким чтецам, как барышня моя.
X Для них пишу... но полно. Каждый день — Я вам сказал — она в саду скиталась;' Она любила гордый шум и тень Старинных лип — и тихо погружалась В отрадную, забывчивую лень. Так весело качалися березы, Облитые сверкающим лучом... И по щекам ее катились слезы Так медленно—бог ведает о чем. То, подойдя к убогому забору, Она стояла по часам... и взору Тогда давала волю... но глядит, • Бывало, все на бледный ряд ракит. XI Там — через ровный луг — от их села Верстах в пяти — дорога шла большая; И, как змея, свивалась и ползла И, дальний лес украдкой обгибая, Ее всю душу за собой влекла. Озарена- каким-то блеском дивным, Земля чужая вдруг являлась ей... И кто-то милый голосом призывным Так чудно пел и говорил о ней — Таинственной исполненные муки, Над ней, звеня, носились эти звуки... И вот — искал ее молящий взор Других небес — высоких, пышных гор... хп И тополей и трепетных олив... Искал земли пленительной и дальной; Вдруг русской песни грустный перелив Напомнит ей о родине печальной; Она стоит, головку наклонив,
И над собой дивится — и с улыбкой Себя бранит; и медленно домой Пойдет, вздохнув... то сломит прутик гибкий, То бросит вдруг... рассеянной рукой Достанет книжку — развернет, закроет; Любимый шепчет стих..., а сердце ноет, Лицо бледнеет... в этот чудный час Я, признаюсь, хотел бы встретить вас, XIII О барышня моя... в тени густой Широких лип стоите вы безмолвно; Вздыхаете; над вашей головой Склонилась ветвь... а ваше сердце полно Мучительной и грустной тишиной. На вас гляжу я: прелестью степною Вы дышите — вы нашей Руси дочь... Вы хороши, как вечер пред грозою, Как майская томительная ночь. Но — может быть — увы! воспоминаньем Вновь увлечен, подробным описаньем Я надоел — и потому готов Рассказ мой продолжать без лишних слов. XIV Моей красотке было двадцать лет. (Иной мне скажет: устрицам в апреле, Девицам лет в пятнадцать — самый цвет... Но я не спорю с ним об этом деле — О разных вкусах спорить — толку нет.) Ее Прасковьей звали; имя это Не хорошо... но я — я назову Ее Парашей... Осень, зиму, лето Они в деревне жили — ив Москву Не ездили, затем что плохи годы, Что с каждым годом падают доходы, Да сверх того Параша — грех какой! — Изволила смеяться над Москвой.
XX Москва — Москва — о матушка Москва! Но я хвалить тебя не смею, право; Я потерял бывалые права... Твои ж сыны превспыльчивого нрава, И в них мои смиренные слова Возбудят ревность — даже опасенья. И потому к Параше молодой, О матушка, — прошу я снисхожденья... А если, — о читатель дорогой, Навеянный приятностью рассказа, Отрадный сон закрыл вам оба глаза, — Проснитесь — и представьте себе день... Прежаркий день... (Я посажу вас в тень.) XVI Прежаркий день... но вовсе не такой, Каких видал я на далеком юге..< Томительно-глубокой синевой Все небо пышет; как больной в недуге, Земля горит и сохнет; под скалой Сверкает море блеском нестерпимым — И движется, и дышит, и молчит... И все цвета под тем неумолимым Могучим солнцем рдеют... дивный вид! А вот — зарывшись весь в песок блестящий, Рыбак лежит... и каждый проходящий Любуется им с завистью — я сам Им тоже любовался по часам. XVII У нас не то — хоть и у нас не рад Бываешь жару... точно — жар глубокий... Гроза вдали сбирается... трещат Кузнечики неистово в высокой Сухой траве; в тени снопов лежат
Жнецы; носы разинули вороны; Грибами пахнет в роще; там и сям Собаки лают; за водой студеной Идет мужик с кувшином по кустам. Тогда люблю ходить я в лес дубовый, Сидеть в тени спокойной и суровой Иль иногда под скромным шалашом Беседовать с разумным мужичком. XVIII В такой-то день — Параша в темный грот (О нем смотрите выше) шаг за шагом Пришла; пред ней знакомый огород, Знакомый пруд; а дальше за оврагом Знакомый лес на холмике... но вот Что показалось ей немного странным: В овраге под кустом сидел один Охотник; резал хлеб ножом карманным; Он по всему заметно — господин; Помещик; он в перчатках — и красиво Одет... Вот он поел, потом лениво Собаку кликнул, шапку снял, зевнул, Раздвинул куст, улегся — и заснул. XIX Заснул... Параша смотрит на него, И смотрит, признаюсь, с большим вниманьем; К ним ездили соседи... ко его Лицо ей незнакомо; описаньем Теперь мы не займемся, оттого Что уж и так с излишеством речист я... Он спит, а ветер тихо шевелит Его густые волосы, и листья Над ним шушукают; он сладко спит... Параша смотрит... он не дурен, право. О чем же вдруг так мило, так лукаво Она смеется? Я б ответил — но Мне женский смех постигнуть не дано.,
XX И час прошел... и предвечерний зной Внезапно начал стынуть... уж и тени Длиннее стали... вот — охотник мой Проснулся, стал лениво на колени, Надел небрежно шапку, головой Тряхнул — хотел подняться... и остался... Он увидал Парашу — о друзья! Глядел, глядел — с смущеньем засмеялся, Вскочил, взглянул поспешно на себя, Потом через овраг легко и смело Перебежал... Параша побледнела, Но до забора он дошел и стал, И с вежливой улыбкой шапку снял. XXI Она стояла, вспыхнув вся... и глаз Не подымая... сильно и неровно В ней билось сердце. «Умоляю вас, — Так начал он — и очень хладнокровно, — Скажите мне, теперь который час?» Сперва она немножко помолчала И отвечала: «Пятый» — а потом Взглянула на него; но он, нимало Не изменясь, спросил: «Чей это дом?» ‘Потом весьма любезно извинился Бог знает в чем, и снова поклонился, Но не ушел... сказал, что он сосед И что с ее отцом покойный дед XXII Его был очень дружен... что он рад Такой нежданной встрече; понемногу И двадцать раз сказавши «виноват!» (У нас заборы плохи, слава богу), Через забор он перебрался в сад.
Его лицо так мило улыбалось, И карий глаз так ласково сиял, Что ей смешным и странным показалось Дичиться... Он ей что-то рассказал, Над чем она сперва довольно звонко, Потом потише засмеялась... с тонкой Усмешкой посмотрел он ей в глаза — Потом ушел, пробормотав: «Сошгп^а!» 1 XXIII И вслед она ему смотрела... Он Через плечо внезапно оглянулся, Пожал плечьми — и словно приучен К победам, — равнодушно улыбнулся. И ей досадно стало... Громкий звон Раздался в доме... Чай готов... Небрежно Она, вернувшись, рассказала ^все Отцу... Он засмеялся безмятежно, Заговорил про старое житье, Про деда... Но уездный заседатель, Вдовец, Парашин древний обожатель, Разгневался — и покраснел, как рак, И объявил, что их сосед — чудак. XXIV А я б его не назвал чудаком... Но мы об нем поговорить успеем; Параша села молча под окном И, подпершись рукой — мы лгать не смеем, — Все думала да думала о нем. Алеет небо... над травой усталой Поднялся пар... недвижны стали вдруг Верхушки лип; свежеет воздух вялый, Темнеет лес, и оживает луг.' 1 Вот как! (франц.)
Вечерний ветер веет так прохладно, И ласточки летают так отрадно... На церкви крест зарделся — а река Так пышно отражает облака... XXV Люблю сидеть я под окном моим (А в комнате шумят, смеются дети), Когда над лесом темноголубым Так ярко пышет небосклон... о, в эти Часы я тих и добр — люблю, любим... Но кто поймет, кто скажет, чем так чудно Томилось сердце барышни моей... Состаревшись — и тяжело и трудно Припоминать блаженство прежних дней — Тех дней, когда без всякого усилья Любовь, как птица, расширяет крылья... И на душе так страстно, так светло... Но это все прошло, давно прошло. XXVI Да — вы прошли и не -вернетесь вновь, Часы молитв таинственных и страстных, Беспечная, свободная любовь, Порывы дум, младенчески прекрасных... Все, все прошло... горит упорно кровь Глухим огнем... а, помнится, бывало, Верхом я еду вечером; гляжу На облака— а ветр, как опахало, В лицо мне тихо веет — я дышу Так медленно — и благодати полный Я еду, еду, бледный и безмолвный... Но, впрочем, кто ребенком не бывал И не забыл всего, что обожал?
XXVII Он обещал прийти—твердит она... И хочет и не может оторваться; Но кеужель Параша влюблена? Не думаю — но не могу ручаться... А вот и ночь: и вкралась тишина, Как поцелуй томительно протяжный, Во все земное... «Спать пора, сосед!» — Сказал отец—а мать с улыбкой важной Его зовет на завтрашний обед. Параша в сад таинственный и темный Пошла — и понемногу грусти томной Вся предалась... Но он-то, что же он?. Я вам скажу — он вовсе не влюблен. XXVIII Хотите ль знать, что он за человек? Извольте: он богат, служил в военной; Чужим умом питался весь свой век — Но ловок был и вкрадчив. Изнуренный, Скучающий, направил он свой бег В чужие страны; с грустною улыбкой Везде бродил, надменный и немой; Но ум его насмешливый и гибкий Из-за границы вынес целый рой Бесплодных слов и множество сомнений, Плоды лукавых,' робких наблюдений... Он надо всем смеялся; но устал — И над собой смеяться перестал. XXIX Мы за границу ездим — о друзья! Как казаки в поход... Нам все не в диво; Спешим, чужих презрительно браня, Их сведений набраться торопливо... И вот твердим, без страсти, без огня, Что и до нас дошло —но что, быть может,
Среди борений грозных рождено, — Что там людей мучительно встревожит, Что там погубит сердце не одно... Не перейдя через огонь страданья, Мы не узнаем радостей познанья — И, наконец, с бессмысленной тоской Пойдем и мы дорогой столбовой. XXX Но к делу. Он, как я вам доложил, В отставке был. Пока он был на службе, Он выезжал, гулял, плясал, шалил, Приятелей обыгрывал — по дружбе — И был — как говорится — очень мил. Он был любезен, влюбчив — но спокоен И горделив... а потому любим; И многих женщин был он недостоин, Обманутых и позабытых им. Он весел был, но весел безотрадно; Над чудаком смеялся беспощадно — Но в обществе не славился умом И не был «замечательным лицом». XXXI А между тем его любили... Он Пленял людей беспечностью свободной И был хорош собой — и одарен Душой самолюбивой и холодной. Он, я сказал, не очень был умен, Но всем ему дарованным от бога Владел вполне... и презирал людей.. А потому имел довольно много «Испытанных и преданных» друзей. Он с ними вместе над толпой смеялся (И от толпы с презреньем отчуждался). И думали все эти господа, Что кроме их — все вздор и суета.
XXXII Он все бранил от скуки — так!.. Не предаваясь злобе слишком детской. Скажу вам, в бесы метил мой остряк; Но русский бес не то, что черт немецкий. Немецкий черт, задумчивый чудак, Смешон и страшен; наш же бес природный, Российский бес — и толст и простоват, Наружности отменно благородной И уж куда какой аристократ! Не удивляйтесь: мой приятель тоже Был очень дружен не с одним вельможей И падал в прах с смеющимся лицом Пред золотым тельцом — или быком. хххш Вам гадко... но, читатель добрый мой, — Увы! и я — люблю большого света Спокойный блеск и с радостью смешной Любуюсь гордым холодом привета — Всей этой жизнью звонкой и пустой. На этот мир гляжу я без желанья, Но первый сам я хохотать готов Над жаром ложного негодованья Непризнанных, бесхвостых «львиц и львов»! Да сверх того вся пишущая братья На «свет и роскошь» сыпала проклятья... А потому см.<отри> творенья их; А я сегодня — что-то очень тих. XXXIV Люблю я пышных комнат стройный ряд, И блеск и прихоть роскоши старинной... А женщины... люблю я этот взгляд Рассеянный, насмешливый и длинный; Люблю простой, обдуманный наряд... Я этих губ люблю надменный очерк,
Задумчиво приподнятую бровь; Душистые записки, быстрый почерк, Душистую и быструю любовь. Люблю я эту поступь — эти плечи, Небрежные, заманчивые речи... Узнали ль вы, друзья, скажите мне, С кого портрет писал я в тишине?. XXXV «Но, — скажут мне, — вне света никогда Вы не встречали женщины прекрасной?» Таких особ встречал я иногда — И даже в двух влюбился очень страстно; Как полевой цветок, они всегда Так милы, —но, как он, свой легкий запах Они теряют вдруг... и боже мой — Как не завянуть им в неловких лапах Чиновника, довольного собой? Но сознаюсь, и сознаюсь с смущеньем, Я заболтался вновь — и с наслажденьем К моей Параше я спешу — спешу И вот ее в гостиной нахожу. XXXVI Она сидит близ матери... на ней Простое платье; но мы замечаем За поясом цветок. Она бледней Вчерашнего, взволнована. За чаем Хлопочет няня; батюшка моей Параши новый фрак надел; к окошку Подходит часто: нет, не едет гость! А обещал... и что же? понемножку Ее берет девическая злость... Ее прическа так мила — перчатки Так свежи — видно, все мои догадки Не ложны... «Что, мой друг, ты так грустна?»— Спросила мать — и вздрогнула она
XXXVII И слабо улыбнулась... и идет К окну; садится медленно за пяльцы; И, головы не подымая, шьет, Но что-то часто колет себе пальцы. И думает: «Ну что ж? он не придет...» От тонкой шеи, слабо наклоненной, Так гордо отделялася коса... Ее глаза — читатель мой почтенный, Я не могу вам описать глаза Моей слегка взволнованной девицы — Их закрывали длинные ресницы... Я на нее глядел бы целый век; А он не едет — глупый человек! XXXVIII Но вдруг раздался топот у крыльца — И всходит «он». «Насилу! как мы ради!» Он трижды щеки пухлые отца Облобызал... потом приличья ради К хозяйке к ручке подошел... с чепца До башмаков ее окинул взглядом И быстро усмехнулся — а потом Параше низко поклонился — рядом С ней сел — и начал речь о том о сем... Внимательно старинные рассказы Хозяев слушал... три, четыре фразы С приветливой улыбкой отпустил — И стариков «пленил и восхитил». XXXIX С Парашей он ни слова... на нее Не смотрит он, но все его движенья, Звук голоса, улыбка — дышит все Сознанием внезапного сближенья... Как нежен он! Как он щадит ее!
Как он томится тайным ожиданьем... Ей стало легче — молча на него ’Она глядит с задумчивым вниманьем, Не понимая сердца своего... И этот взгляд, и женский и ребячий, Почувствовал он на щеке горячей — И, предаваясь дивной тишине, Он наслаждался страстно и вполне. XL Не нравится он вам — читатель мой... Но в этот миг он был любим недаром; Он был проникнут мирной простотой, Он весь пылал святым и чистым жаром, Он покорялся весь душе другой. Он был любим — как скоро! Но, быть может Я на свою Парашу клевещу... Скажите — ваша память мне поможет — Как мне назвать ту страстную тоску, Ту грустную, невольную тревогу, Которая берет вас понемногу... К чему нам лицемерить — о друзья! — Ее любовью называю я. XLI Но эта искра часто гаснет... да; И, вспыхнувши, горит довольно странно — И смертных восхищает — не всегда. Я выражаюсь несколько туманно... Но весело, должно быть, господа, Разгар любви следить в душе прекрасной, Подслушать вздох, задумчивую речь, Подметить взгляд доверчивый и ясный, Былое сбросить все, как ношу с плеч... Случайности предаться без возврата — И чувствовать, что жизнь полна, богата И что способность праздного ума Смеяться надо всем — смешна сама.
XLII jH так они сидели рядом... С ней Заговорил он... Странен, но понятен Параше смысл уклончивых речей... Она его боится — но приятен Ей этот страх — и робости своей Она едва ль не радуется тайно. Шутя, скользит небрежный разговор; И вдруг глаза их встретились случайно — Она не тотчас опустила взор... И встала, без причины приласкалась К отцу... ласкаясь, тихо улыбалась, И, говоря о нем, сказала: «он» — Читатель — я, признайтесь, я смешон. XLIII А между тем ночь наступает... в ряд Вдали ложатся тучи... ровной мглою Наполнен воздух... липы чуть шумят; И яблони над темною травою, Раскинув ветки, высятся и спят — Лишь изредка промчится легкий трепет В березах; там за речкой соловей Поет себе — и слышен долгий лепет, Немолчный шепот дремлющих степей. И в комнату, как вздох земли бессонной, Влетает робко ветер благовонный — И манит в сад, и в поле, и в леса, Под вечные, святые небеса... XLIV Я помню сам старинный, грустный сад, — Спокойный пруд, широкий, молчаливый... Я помню: волны мелкие дрожат У берега в тени плакучей ивы; Я помню — много лет тому назад — Я в том саду хожу в траве высокой
'(Дорожки все травою поросли), Заря так дивно рдеет... блеск глубокий Раскинулся от неба до земли... Хожу, брожу задумчивый, усталый, О женщине мечтаю небывалой... И о прогулке поздней и немой — И это все сбылось, о боже мой! XLV «А не хотите ль в сад? — сказал старик, — А? Виктор Алексеич! — вместе с нами? Сад у меня простенек — но велик; Дорожки есть — и клумбочки с цветами». Они пошли... вечерний, громкий крик Коростелей их встретил; луг огромный Белел вдали... недвижных туч гряда Раскинулась над ним; сквозь полог темный Широких лип украдкою звезда Блеснет и скроется — .и по аллее Идут они: одна чета скорее, Другая тише, тише всё... и вдруг С супругой добродетельный супруг XLVI Отстал... О хитрость сельская! Меж тем Параша с ним идет не слишком скоро... Ее душа спокойна — не совсем; А он не начинает разговора И рядом с ней идет смущен и нем. Боится он внезапных объяснений, Чувствительных порывов... иногда Он допускал возможность исключений — Но в пошлость верил твердо и всегда. И признаюсь, он ошибался редко И обо всем судил довольно метко... Но мир другой ему был незнаком — И он — злодей! — не сожалел о нем.
XLVII «Помилуйте — давно ль ваш Виктор был И тронут и встревожен и так дале?» Приятель мой — я вам сказать забыл — Клялся в любви единственно на бале — И только тем, которых не любил. Когда же сам любовной лихорадки Начальный жар в себе он признавал, Его терзали, мучили догадки — Свою любовь, как клад, он зарывал, И с чувствами своими, как художник, Любил один возиться мой безбожник... И вдруг — с уездной — барышней — в саду... Едва ль ему отрадней, чем в аду. XLVIII Но постепенно тает он... Хотя Почтенные родители некстати Отстали — но она — она дитя; На этом тихом личике печати Лукавства кет; и вот — как бы шутя Ее ок руку взял... и понемногу Предался вновь приятной тишине... И думает с отрадой: «Слава богу, До осени в деревне будет мне Не скучно жить — а там... но я взволнован. Я, кажется, влюблен и очарован!» Опять влюблен? Но почему ж? — Сейчас, Друзья мои, я успокою вас. -XLIX Во-первых: ночь прекрасная была, Ночь летняя, спокойная, немая; Не светила луна, хоть и взошла; Река, во тьме таинственно сверкая, Текла вдали... Дорожка к ней вела; А листья в вышине толпой незримой
Лепечут; вот — они сошли в овраг, И, словно их движением гонимый, Пред ними расступался мягкий мрак. Противиться не мог он обаянью — Он волю дал- беспечному мечтанью И улыбался мирно и вздыхал... А свежий ветр в глаза их лобызал. L А во-вторых: Параша не молчит И не вздыхает с приторной ужимкой; Но говорит, и просто говорит. Она так мило движется — как дымкой, Прозрачной тенью трепетно облит Ее высокий стан... он отдыхает; Уж он и рад, что с ней они вдвоем — Заговорил... а сердце в ней пылает Неведомым, томительным огнем. Их запахом встречает куст незримый, И, словно тоже страстию томимый, Вдали, вдали — на рубеже степей Гремит, поет и плачет соловей. LI И, может быть, он начал понимать Всю прелесть первых трепетных движений Ее души... и стал в нем утихать Крикливый рой смешных предубеждений. Но ей одной доступна благодать Любви простой, и детской и стыдливой... Нет! о любви не думает она — Но, как листок блестящий и счастливый, Ее несет широкая волна... Все — в этот миг — кругом ей улыбалось, Над ней одной все небо наклонялось. И, колыхаясь медленно, трава Ей вслед шептала милые слова...
Eli Они все шли да шли... Приятель мой Парашей любовался молчаливо; Она вся расцветала, как весной Земля цветет и страстно и лениво Под теплою, обильною росой. Облитое холодной, влажной мглою, Ее лицо горит... и понял он, Что будет он владеть ее душою, Что он любим, что сам он увлечен — Она молчит — подобное молчанье Имеет всем известное названье... И он склонился — и ее рука Под поцелуем вспыхнула слегка. ЕШ Читайте дальше, дальше — господа! Не бойтесь: я писатель благонравный. Шалил мой друг в бывалые года, Но был всегда он малый «честный, славный» И не вкушал — незрелого плода. Притом он сам был тронут: да признаться, Он постарел — устал; не в первый раз Себе давал он слово не влюбляться Без цели... иногда в свободный час Мечтал он о законном, мирном браке... Но между тем он чувствует: во мраке Параша вся дрожит... и мой герой Сказал ей: «Не вернуться ль нам домой?» EIV Они пошли домой; но — признаюсь — Они пошли дорогой самой длинной... И говорили много: я стыжусь Пересказать их разговор невинный И вовсе не чувствительный — клянусь.
Она болтала с ним, как с старым другом, Но голос бедной девушки слегка Звенел едва исчезнувшим испугом, Слегка дрожала жаркая рука... Все кончено: она ему вверялась, Сближению стыдливо предавалась... Так в речку ножку робкую дитя Заносит, сук надежный ухватя. IV И, наконец, они пришли домой. За ужином весьма красноречиво И с чувством говорил приятель мой. Старик глядит на гостя, как на диво; Параша тихо подперлась рукой И слушает. Но полночь бьет; готова Его коляска; он встает; отец Его целует нежно, как родного; Хозяйка чуть не плачет... наконец, Уехал он; но в самый миг прощанья Он ей шепнул с улыбкой: «До свиданья»,- И, уходя совсем, из-за дверей Он долгим взглядом поменялся с ней. LVI Он едет; тихо все... глухая ночь; Перед коляской скачет провожатый. И шепчет он: «Я рад соседям... дочь У них одна; он человек богатый... Притом она мила...» Он гонит прочь Другие, неуместные мечтанья, Отзвучия давно минувших дней... Не чувствуя ни страха, ни желанья, Она ходила в комнатке своей; Ее душа немела; ей казалось, Что в этот миг как будто изменялось Все прежнее — вся жизнь ее, — и сон Ее застиг; во сне явился — он.
Он... грустно мне; туманятся слезой Мои глаза... гляжу я: у окошка Она сидит на креслах; головой Склонилась на подушку; с плеч немножко Спустилася косынка... золотой И легкий локон вьется боязливо По бледному лицу...' а на губах Улыбка расцветает молчаливо. Луна глядит в окно... невольный страх Меня томит; мне слышится: над спящей, Как колокольчик звонкий и дрожащий, Раздался смех... и кто-то говорит... И голосок насмешливо звенит: «В теплый вечер в ульях чистых Зреют светлые соты; В теплый вечер лип душистых Раскрываются цветы; И когда по ним слезами Потечет прозрачный мед — Вьется жадно над цветами Пчел ликующий народ... Наклоняя сладострастно Свой усталый стебелек, Гостя милого напрасно' Ни один не ждет цветок. Так и ты цвела стыдливо, И в тебе, дитя мое, Созревало прихотливо Сердце страстное твое... И теперь в красе расцвета, Обаяния полна, Ты стоишь под солнцем лета Одинока и пышна. Так склонись же, стебель стройный, Так раскройся ж, мой цветок; Прилетел жених... достойный — В твой забытый уголок!»
LVIII Но, впрочем, это кончиться ничем Могло... он мог уехать — и соседку, Прогулку и любовь — забыть совсем, Как забываешь брошенную ветку. Да и она, едва ль... но между тем Как по саду они вдвоем скитались — Что, если б он, кого все знаем мы, Кого мы в детстве — помнится — боялись, Пока у нас не развились умы, — Что, если б бес печальный и могучий Над садом тем, на лоне мрачной тучи Пронесся — и над любящей четой Поник бы вдруг угрюмой головой — LIX Что б он сказал? Он видывал не раз, Как Дон Жуан какой-нибудь лукаво Невинный женский ухм, в удобный час, Опутывал и увлекал... и право — Не тешился он зрелищем проказ, Известных со времен столпотворенья... Лишь иногда с досадой знатока .Он осуждал его распоряженья, Давал советы изредка, слегка; Но все ж над ней одной он мог смеяться... А в этот раз он стал бы забавляться Вполне и над обоими... друзья. Вы, кажется, не поняли меня? LX /Мой Виктор не был Дон Жуаном... ей Не предстояли грозные волненья. «Тем лучше, — скажут мне, — разгар страстей Опасен»... точно; лучше, без сомненья, Спокойно жить и приживать детей — И не давать, особенно вначале, Щекам пылать-... склоняться голове...
А сердцу забываться — и так дале. Не правда ль? Общепринятой молве Я покоряюсь — молча... поздравляю Парашу — и судьбе ее вручаю — Подобной жизнью будет жить она; А кажется, хохочет сатана. LXI Мой Виктор перестал любить давно... В нем сызмала горели страсти скупо; Но, впрочем, тем же светом решено, Что по любви жениться — даже глупо. И вот в кого ей было суждено Влюбиться... что ж? он человек прекрасный И, как умеет, сам влюблен в нее; Ее души задумчивой и страстной Сбылись надежды все... сбылося все, Чему она дать имя не умела, О чем молиться смела и не смела... Сбылося все... и оба влюблены... Но все ж мне слышен хохот сатаны. ьхп Друзья! я вижу беса... на забор Он оперся — и смотрит; за четою Насмешливо следит угрюмый взор. И слышно: вдалеке лихой грозою Растерзанный, печально воет бор... Моя душа трепещет поневоле; Мне кажется, он смотрит не на них — Россия вся раскинулась как поле Перед его глазами в этот миг... И как блестят над тучами зарницы, Сверкают злобно яркие зеницы; И страшная улыбка проползла Медлительно вдоль губ владыки зла.
tXIII Я долго был в отсутствии; и вот Лет через пять я встретил их, о други! Он был женат на ней — четвертый год И как-то странно потолстел. Супруги Мне были ради оба. Мой приход Напомнил ей о прежнем — и сначала Ее встревожил несколько... она Поплакала; ей даже грустно стало — Но грусть замужней женщины смешна. Как ручеек извилистый, но плавный, Катилась жизнь Прасковьи Николавны; И даже муж, — я вам не все сказал, Ее весьма любил и уважал. XLIV Сперва он тешился над ней; потом Привык к ним ездить; наконец — женился; Увидев дочь под свадебным венцом, Старик отец умильно прослезился — И молодым построил славный дом, Обширный — по-старинному — удобно Расположенный.... о друзья мои, Поверьте: в жизни все правдоподобно... Вы, может быть, мне скажете: любви, Ее любви не стоил он... Кто знает? Друзья — пускай другой вам отвечает; Пора мне кончить; много я болтал; И вам я надоел и сам устал. LXV Но — боже! то ли думал я, когда, Исполненный немого обожанья, Ее душе я предрекал года Святого, благодатного страданья!
С надеждами расставшись навсегда, Свыкался я с суровым отчужденьем, Но в ней ласкал последнюю мечту И на нее с таинственным волненьем Глядел, как на любимую звезду... И что ж? я был обманут так невинно, Так просто, так естественно, так чинно, Что в истине своих желаний я Стал сомневаться, милые друзья. LXVI И вот что ей сулили ночи той, Той летней ночи страстные мгновенья, Когда с такой тревожной быстротой В ее душе сменялись вдохновенья... Прощай, Параша!.. Время на покой; Перо к концу спешит нетерпеливо... Что ж мне сказать о ней? Признаться вам, Ее никто не назовет счастливой Вполне... она вздыхает по часам И в памяти хранит как совершенство Невинности нелепое блаженство! Я скоро с ней расстался... и едва ль Ее увижу вновь... ее мне жаль. LXVII Мне жаль ее... быть может, если б рок Ее повел другой — другой дорогой... Но рок, так всеми принято, жесток; А потому и поступает строго. Припомнив взгляд любимый, я бы мог, Я бы хотел сказать, чем, расставаясь С Парашей, вся душа томится... но — На серебристом снеге разгораясь, Блестят лучи; скрипит мороз; давно
Пора на свежий воздух, на свободу... И потому я кланяюсь народу Читателей — снимаю свой колпак Почтительно — и выражаюсь так: LXVIII Читатель мой, прощайте! Мой рассказ Вас усыпил иль рассмешил — не знаю; Но я, хоть вижусь с вами в первый раз, Дальнейшего знакомства не желаю... Все оттого, что уважаю вас. Свои ошибки вижу я: их много; Но вы добры, я слышал, и меня По глупости простите ради бога! А вы, мои любезные друзья, Не удивляйтесь: страстию несчастной С ребячьих лет страдал ваш друг прекрасный... Писал стихи... мне стыдно; так и быть! Прошу вас эти бредни позабыть! LXIX А если кто рассказ небрежный мой Прочтет — и вдруг, задумавшись невольно, На миг один поникнет головой И скажет мне спасибо: мне довольно... Тому давно — стоял я над кормой, И плыли мы вдоль города чужого; Я был один на палубе... волна Вздымала нас и опускала снова... И вдруг мне кто-то машет из окна, Кто он, когда и где мы с ним видались, Не мог я вспомнить... быстро мы промчались— Ему в ответ и я махнул рукой — И город тихо скрылся за горой.
РАЗГОВОР Стихотворение * * * Один, перед немым и сумрачным дворцом, Бродил я вечером, исполненный раздумья; Блестящий пир утих; дремало все кругом — И замер громкий смех веселого безумья. Среди таинственной, великой тишины Березы гибкие шептали боязливо — И каменные львы гляделись молчаливо В стальное зеркало темнеющей волны. И спящий мир дышал бессмертной красотой..< Но глаз не подымал и проходил я мимо; О жизни думал я, об Истине святой, О всем, что на земле навек неразрешимо. Я небо вопрошал... и тяжко было мне — И вся душа моя пресытилась тоскою... А звезды вечные спокойной чередою Торжественно неслись в туманной вышине. Июль. 1844
I В пещере мрачной и сырой Отшельник бледный и худой Молился. Дряхлой головой Он наклонялся до земли; И слезы медленно текли По сморщенным его щекам, Текли по трепетным губам На руки, сжатые крестом. Таилась в голосе глухом Полуживого старика Непобежденная тоска... Тот голос... много зол и мук Смягчили прежний, гордый звук... И после многих тайных битв, И после многих горьких слез Слова смиренные молитв Он, изнывая, произнес. Бывало — пламенная речь Звенела, как булатный меч, Гремела, как набат, когда Во дни покорности, стыда Упругой меди тяжкий рев В народе будит ярый гнев, И мчатся граждане толпой На грозный, на последний бой. Теперь же — с бледных губ — едва — Беззвучно падают слова — Как поздней осенью с вершин Нагих и трепетных осин На землю грустной чередой Ложится листьев легкий рой. И встал старик... Кончался день; Темнела даль; густела тень; И вот настал волшебный миг,
Когда прозрачен, чист и тих Вечерний воздух... ночь близка... Заря пылает... облака Блестят и тают... спит река... И смутный говор мелких волн Невыразимой неги полн — И так торжественны леса, Так бесконечны небеса..,. ш И долго — бледный, как мертвец, Стоял пустынник... наконец, Он вышел медленно на свет. И словно дружеский привет, Знакомый, любящий, родной, В вершине липы молодой Внезапно перелетный шум Промчался... Сумрачен, угрюм, Стоял старик... но так светло Струилась речка... так тепло Коснулся мягкий ветерок Его волос... и так глубок И звучно тих и золотист Был пышный лес... и каждый лист Сверкал так радостно, что вдруг В безумце замер злой недуг — И озарилися слегка Немые губы старика Под длинной белой бородой Улыбкой грустной, но живой. IV Но вот раздался шум шагов... И быстро вышел из кустов Нежданный гость. Он иногда С отшельником — по вечерам — Сходился в прежние года...
Его задумчивым речам Он с детской жадностью внимал... С тех пор он вырос — возмужал — И начал жить... Прошли как сон За' днями дни — за годом год... Завяла жизнь.... И вспомнил он Те встречи — молодость — и вот Стоит он с пасмурным лицом Пред изумленным стариком. v И назвал он себя... Узнал Его пустынник... быстро встал... Дал гостю руку... Та рука Дрожала... голос старика Погас... Но странник молодой Поник печально головой, Пожал болезненно плечом И тихо вздрогнул... и потом Взглянул медлительно кругом. И говорили взоры те О безотрадной пустоте Души, погибшей, как и все: Во всей — как водится — красе. VI Но понемногу в разговор Они вступили... Между тем Настала ночь. Высокий бор И спит и шепчет. Чуток — нем Холодный мрак... окружена Туманом дымчатым луна... Старик — поникнув на ладонь — Сидел угрюмый, без речей... Лишь иногда сверкал огонь Из-под густых его бров-ей...
Казалось — он негодовал... Он так презрительно молчал... И не сходила до конца С его печального лица Усмешка злая... Говорил Пришлец о том, как он любил, И как страдал, и как давно Ему томиться суждено... И как он пал... Такой рассказ Слыхали многие не раз — И сожалели... нет — едва ль! Не новость на земле печаль. «Старик, и я, — так кончил он Рассказ, — ты видишь, побежден... Как воды малого ручья, Иссякла молодость моя. Меня сгубил бесплодный жар Упорных, мелочных страстей... Беспечности (завидный дар!) Не раз в тоске души моей Просил я... но коварный бог Пытливый дух во мне зажег — А силы... силы не дал он. Твой взор я понял... я смешон; К чему волнуюсь я теперь? За мной навек закрыта дверь. В тот пестрый, равнодушный мир Возврата нет... Так пусть же там Кипит все тот же наглый пир, Всё-тем же молятся богам, И, кровью праведной хмельна, Неправда царствует одна. Что мне до них! Большой ценой Купил я право никогда Не вспоминать о жизни той. Но я люблю — любил всегда Ночного неба мирный блеск И темных волн ленивый плеск, Люблю я вечер золотой, Лесов задумчивый покой
И легкий рой румяных туч — Луны стыдливый, первый луч, И первый ропот соловья — И тишину полей... О! я Готов остаться навсегда С тобою здесь...» Старик В твои года Любил я накануне битв Слова задумчивых молитв; Любил рассказы стариков О том, как били мы врагов; Любил торжественный покой Заснувшей рати... За луной Уходят звезды... вот — восток Алеет... легкий ветерок Играет клочьями знамен... Как птица спугнутая, сон Слетел с полей... седой туман Клубится тяжко над рекой — Грохочет глухо барабан — Раздался выстрел вестовой — Проворно строятся полки — В кустах рассыпались стрелки... И сходят медленно с холмов Ряды волнистые врагов. Любил я блеск и стук мечей, И лица гордые вождей, И дружный топот лошадей, Когда, волнуясь и гремя, Сверкала конница в дыму - Визжали ядра... Полно! Я Старик. Но — помню — как тюрьму, Я ненавидел города; И надышаться в те года Не мог я воздухом лесов — И был я силен и суров, И горделив — и сколько мог — Я сердце вольное берег.
Молодой человек Дйвлюсь я, слушая тебя. Как? Неужели ж помнишь ты Тревоги молодости? Старик Я Все помню. Молодой человек Детские мечты? Восторги пламенные? Старик Да. Ребенок искренний, тогда Я был глупей тебя — глупей... Я не шутил душой моей... И все, над чем смеешься ты Так величаво, те «мечты» В меня вросли так глубоко, Что мне забыть их нелегко. Но ты, бесстрастный человек, Ты успокоился навек. Молодой человек Кто? Я спокоен? Боже мой! Я гибну в медленном огне... Да ты смеешься надо мной, Старик! Старик О нет! но грустно мне. Кичливой ревностью горя, Расправив гордо паруса, Давно ль в далекие моря Под неродные небеса Помчался ты? И что ж? о срам! Едва дохнула по волнам Гроза — к родимым берегам, Проворен, жалок, одинок, Бежит испуганный челнок.
В разгаре юношеских сил Ты, как старик, и вял и хил... Но боже! разве никогда Не знал ты жажду мыслей, дел, Тоску глубокого стыда, И не рыдал и не бледнел? Любил ли ты кого-нибудь? Иль никогда немая грудь, Блаженства горького полна, Не трепетала, как струна? Молодой человек А ты любил? И вдруг старик Умолк — и медленно лицом На руки дряхлые поник. Когда же голо^/ потохМ Он поднял —взор его потух... Он бледен был, как будто дух Тревожный, плачущий, немой Промчался над его душой. «Я сознаюсь, — так начал он, — Твой неожиданный приход Меня смутил. Я потрясен. Я ждал тебя так долго... вот Ты появился, наконец, ПечальнЫхМ гостем предо мной... Как сына слушает отец, Тебя я слушал... И тоской Внезапно стал томиться я... И странно! прежняя моя Любовь — и все, что так давно В моей груди схоронено,— Воскресло вдруг... пробуждены Живые звуки старины, И тени милые толпой Несутся тихо надо мной. Я знаю: стыдно старику Лелеять праздную тоску;
И, как осенняя гроза, Бесплодна поздняя слеза... Но близок смерти горький час- Но, может быть, в последний раз Я с человеком говорю, Последним пламенем горю... О жизнь! О юность! О любовь! Любовь мучительная!.. Вновь Хочу — хочу предаться вам, Хотя б на миг один... а там Погасну, вспыхнувши едва.., Ты говоришь: любил ли я? Понятны мне слова твои... Так отвечайте ж за меня, Вы, ночи дивные мои! Не ты ль сияла надо мной, Немая, пьТшная луна, Когда в саду, в тени густой Я ждал и думал: вот она! И замирал, и каждый звук Ловил, и сердца мерный стук Принять — бывало — был готов За легкий шум ее шагов... И с той поры так много лет Прошло; так много, много бед Я перенес... но до конца — В пустыне — посреди людей — Черты любимого лица Хранил я в памяти моей... Я вижу, вижу пред собой Тот образ светлый, молодой... Воспоминаний жадный рой Теснится в душу... страстно я Им отдаюсь... в них ад и рай... Но ты послушайся меня: До старых лет не доживай. Забуду ль я тот дивный час, Когда внезапно, в первый раз
Смущенный, стал я -перед ней? Огнем полуденных лучей Сверкало небо... под окном — Полузакрытая плющом Сидела девушка... слегка Пылала смуглая щека, Касаясь мраморной руки... И вдоль зардевшейся щеки На пальцы тонкие волной Ложился локон золотой. И взор задумчивый едва Блуждал... склонялась голова... Тревожной, страстной тишиной Дышали томные черты... Нет! ты не видывал такой Неотразимой красоты! Я с ней сошелся... Я молчу... Я не могу, я не хочу Болтать о том, как я тогда Был счастлив... Знай же, никогда, Пока я не расстался с ней, — Не ведал я спокойных дней... Но страсть узнал я, злую страсть... Узнал томительную власть Души надменной, молодой Над пылкой, преданной душой. Обнявшись дружно, целый год Стремились жадно мы вперед, Как облака перед грозой... Не признавали мы преград — И даже к радости былой Не возвращались мы назад... Нет! торжествуя без конца, Мы сами жгли любовь и жизнь — И наши гордые сердца Не знали робких укоризн... Но все ж я был ее рабом — Ее щитом, ее мечом... Ее рабом я был! Она Была свободна, как волна.
И мне казалось, что меня Она не любит... О, как я Тогда страдал! Но вот идем Мы летним вечером вдвоем Среди темнеющих полей... Идем мы... клики журавлей Внезапно падают с небес — И рдеет и трепещет лес... Мне так отрадно... так легко... Я счастлив... счастлив я вполне... И так блаженно-глубоко Вздыхает грудь... И нет во мне Сомнений... оба мы полны Такой стыдливой тишины! Но дух ее был смел и жив И беспокойно горделив; Взойдет — бывало — в древний храм И, наклонясь к немым плитам, Так страстно плачет... а потом Перед распятым божеством Надменно встанет — и тогда Ее глаза таким огнем Горят, как будто никогда Их луч, и гордый и живой, Не отуманился слезой. Ах! та любовь, и страсть, и жар, И светлой мысли дивный дар, И красота — и все, кто я Так обожал, — исчезло все... Безмолвно приняла земля Дитя погибшее свое... И ясен был спокойный лик Великой матери людей — И безответно замер крик Души растерзанной моей... Кругом — пленительна, пышна, Сияла ранняя весна, Лучом играя золотым Над прахом милым и немым. В восторгах пламенной борьбы Ее застал последний час...
И без рыданий, без мольбы Свободный дух ее погас... А я! не умер я тогда! Мне были долгие года Судьбой лукавой суждены... Сменили тягостные сны Тот первый, незабвенный сон... Как и другие, пощажен Я не был... дожил до седин.... И вот живу теперь один... Молюсь... Молодой человек Как ты, любил и я... Но не могу я рассказать, Как ты, любовь свою... Меня Ты не захочешь понимать... Бывало, в мирный час, когда Над бледным месяцем звезда Заблещет в ясной вышине — И в безмятежной тишине Журчит и плещет водопад — И тихо спит широкий сад, И в наклоненных берегах Дремотно нежится река... Сижу я с ней... в моих руках Лежит любимая рука — И легкий трепет наших рук, И нежной речи слабый звук, Ее доверчивый покой, И долгий взгляд, и вздО/Х немой — Все говорит мне: ты любим! И что ж! мучительно томим Тоской безумной, я молчу... Иль головой к ее плечу Я наклонюсь... и горячо На обнаженное плечо Неистощимой чередой Слеза струится за слезой... О чем, скажи мне, плакал я? Нет! жизнь отравлена моя!
Едва желанное вино К моим губам поднесено — И сам я, сам, махнув рукой, Роняю кубок дорогой. Когда ж настал прощальный миг — Я был и сумрачен и тих... Она рыдала... видит бог: Я сам тогда понять не мог, Зачем я расставался с ней... Молчал я... в сердце стыла кровь'— Молчал я... но в душе моей Была не жалость — а любовь. Старик — поверь — я б не желал Прожить опять подобный час... Я беспощадно разрывал Все, все, что связывало нас... Ее, себя терзал я... но Мне было стыдно и смешно, Что столько лет я жил шутя, Любил забывчивый покой И забавлялся, как дитя, Своей причудливой мечтой... Я с ней расстался навсегда — Бежал, не знаю сам куда... Следы горячих, горьких слез Я на губах моих унес... Я помнил все: печальный взор И недоконченный укор... Но все ж на волю, на простор, И содрогаясь и спеша, Рвалась безумная душа. И для чего? Но я тогда Не знал людей... Так иногда В степи широкой скачешь ты И топчешь весело цветы, И мчишься с радостной тоской, Как будто там, в дали немой, Где, ярким пламенем горя, Сверкает пышная заря, Где тучки светлые легли Легко — на самый край земли, —
Как будто там — найдешь ты все, Чем сердце страстное твое Так безотчетно, так давно, Так безвозвратно пленено... И ты примчался... Степь кругом Все так же спит ленивым сном... Томя нетерпеливый взгляд, Несется тучек длинный ряд, Лепечет желтая трава Все те же смутные слова... И та же на сердце печаль, И так же пламенная даль Куда-то манит... и назад Поедешь, сам себе не рад. Но ты задумался? Старик Ты прав. Твой беспокойный, странный нрав Мне непонятен. Создал бог Нас разно... Ты в любви не мог Найти покоя... но любовь Не благо высшее людей; Нетерпеливо пышет кровь В сердцах немыслящих детей... Они лишь для себя живут; Когда ж минует та пора, Приличен мужу долгий труд На славном поприще Добра. Ты жил, скиталец молодой; Ты жил; так стань же предо мной — На сердце руку положи И, не лукавствуя, скажи: Какой ты подвиг совершил? Какому богу ты служил? Молодой человек Когда бы кто-нибудь другой Вопрос превыспренний такой Мне предложил — ему в ответ Я засмеялся бы... но нет!
Перед тобой раскрыта вся Душа печальная моя. Бывало, полный гордых дум, Руководимый божеством Каким-то, жизни вечный шум Внимал я с тайным торжеством... Я думал: там, в толпе людей, Я волю дам душе моей; Среди друзей, среди врагов, Узнаю сам, кто я таков... И за тобой, о мой народ, Пойду я радостно вперед — И загорится в сердце вновь Святая, братская любовь. Но что же! вдруг увидел я, Что в целом мире для меня Нет места; что я людям чужд; Что нет у кас ни тех же нужд, Ни тех же радостей; что мне Они то страшны, то вполне Непостижимы, то смешны... И потрясен до глубины Души, взывал я к ним... но сам Не верил собственным словам. Я с ними сблизиться не мог... И вновь один, среди тревог Пустых, живу я с давних пор... Старик Ты произнес свой приговор, Ты, как дитя, самолюбив, Как женщина, нетерпелив, И добродушно лишь собой Ты занят; кет любви прямой И нет возвышенных страстей В душе мечтательной твоей. Но вспомни: «там, в толпе людей», Встречал ты юношей живых, Неговорливых и простых? Встречал ты старцев и мужей, Достойных, опытных вождей?
И, примиренный, наконец, С судьбой, ты видел в них залог Того, что ревностных«сердец Не покидает правый бог? Молодой человек Встречал я «старцев молодых» — Людей прекрасных — и пустых; Встречал я слабых добряков И вздорных умников — толпой; Встречал любезных остряков, Довольных службой и судьбой, — И государственных людей, Довольных важностью своей. А вечный раб нужды, забот, Спешил бессмысленный народ На шумный, на постыдный торг... Мечтал неопытный в тиши; Но глупенький его восторг Не веселил моей души; Разочарованного стон И бесполезен и смешон; Но вдохновенный взгляд детей И ненавистней и смешней. И вот сограждане мои! Старик — вот юноши твои! И всех пугает новизна, Им недоступна красота... И даже доблестным страшна Насмешка праздного шута. Нет! юношей не видел я... Нет! нет! ты знаешь: жизнь моя Прошла, как безотрадный сон... Старик Когда бы не был ты влюблен В игру бесплодную мечты, Когда бы в бога верил ты И страстной, пламенной душой, Неутомимой до конца,
Искал бы — как воды живой, Блаженной близости творца, —• Тогда, быть может — на тебя —• Твою настойчивую страсть, Твой дух ревнивый возлюбя, Сошла б таинственная власть. Внезапным ужасом гоним И гневом праведным томим, Ты стал бы, сумрачный, немой, Пред легкомысленной толпой... И первый крик души твоей Смутил бы суетных детей... Толпа не смеет не признать Великой силы благодать — И негодующий пророк Карал бы слабость и порок — Гремели б страстные слова, И, как иссохшая трава, Пылали б от твоих речей Сердца холодные людей. Но малодушный ты! Судьбе Ты покорился без стыда... Так что ж, скажи, могло тебе Дать право гордого суда Над миром? — Нет! не верю я; Нет! оклеветана толпа Тобой... но если речь твоя Не ложь, достойная раба, — Тогда — господь отцов моих! Всесильный! посети же вновь Детей забывчивых твоих... Напрасна кроткая любовь — Так посели ты в их сердцах И трепет и великий страх — Промчись живительной грозой Над грешной, суетной землей! Молодой человек Не поминай его, старик... Он так далек... Он так велик,; А мы так малы... Да притом
Он нас забыл давно... О нем Твердили миру чудеса — Теперь безмолвны небеса... О, если бы пророк святой Сказал мне:' встань! иди за мной! Клянусь, пошел бы я, томим Великой радостью, за ним — За ним — на гибель, на позор... И пусть надменный приговор Толпы рабов, толпы слепой Гремит над ним и надо мной! Но где пророки? О старик! Тебе противен слабый крик Души печальной и больной... Ты презираешь глубоко Мою тоску... Но, боже мой! Ты думаешь, что так легко С надеждами расстался я? Что равнодушно сам себе Сказал я: гибнет жизнь моя! Что грудь усталая — к борьбе Упрямо, долго не рвалась? Что за соломинки сто раз Я не хватался?.. Ах — о чем Хлопочем мы? Взгляни кругом: Спокойно, кротко спит земля; Леса, широкие поля Озарены — обагрены Лучами влажными луны... И вот—мне чудится: ко мне — Подобно медленной волне, Торжественно, как дальний звон Колоколов, со всех сторон — С недостижимых облаков И с гор, живущих сотый век, Несется плавно звучный зов: Смирись, безумный человек! Старик И я тот голос неземной Не раз — пред утренней зарей
Слыхал и тронутой душой Стремился трепетно к нему, К живому богу моему. Но в тишине других ночей Звучал — бывало — громкий зов В груди встревоженной моей... Ц тех простых и гордых слов Я не забыл: «Не унывай, Трудись и бога призывай; И людям верь и верь уму — Не покоряйся никому, Живи для всех и знай: крепка Твоя непраздная рука». Молодой человек А между тем не ты ли сам Покинул «бренный» мир? Старик Страстям Я предал молодость... оне Меня сгубили... но клянусь: Того, что прежде было мне Святыней,—нет! я не стыжусь! Молодой человек Ты всех моложе нас, старик; Мне непонятен твой язык. Старик Так будь же проклят ты навек, Больной, бессильный человек, За то, что нагло, без стыда Ты погубил — и навсегда — Все, чем жила душа моя В часы мучительной тоски, — Мои надежды, все, что я Любил, как любят старики! Зачем пришел ты? Без тебя, Надежды робкие тая В груди разбитой, но живой,
Я, грешник, здесь, один, в лесах Мечтал о жизни молодой, О новых, сильных племенах — Желал блаженных, ясных дней Земле возлюбленной своей; Дерзал молиться в тихий миг Не за себя, но за других... Теперь же — страшной темнотой Весь мир покрылся; надо мной Гремит уныло близкий гром... Один, в пыли перед лицом Твоим, карающий творец, Я каюсь, каюсь, наконец, — Измучен я... обманут я... Но сжалься — пощади меня — Мне смерть страшна — я не готов Идти на твой могучий зов... А жить... нет! жить еще страшней В такой невыносимой мгле — И места нет душе моей Ни в небесах — ни на земле! Молодой человек Старик, ты прав, но ты жесток. Послушай: каждый твой упрек Неотразим... душа моя Томится гневом и тоской И замирает, как змея Под торжествующей пятой... И стыдно мне: мои глаза Сжигает едкая слеза... Но все ж ты прав: я шут, я раб — Я, как ребенок, вял и слаб; Мои мечты еще глупей Моих младенческих затей... И не далась мне тайна слов Живых — властительных речей; Не долетает слабый зов До невнимающих ушей... Вокруг меня толпа шумит, Толпа не чувствует тоски —
И недоверчиво глядит На слезы глупые мои... Нет! полно! нет — перед тобой Клянусь я в этот страшный миг, Клянусь я небом и землей, Клянусь позором слез моих — Я не снесу моих цепей, Родимый край, тебя, друзей, Без сожаленья, навсегда Покину... и пойду тогда — И безнадежен и суров, Искать неведомых богов, Скитаться с жадностью немой Среди чужих, в земле чужой — Где никому не дорог я, Но где вольна душа моя, Где я бестрепетно могу Ответить вызовом врагу — И, наконец, назло судьбе, Погибнуть в радостной борьбе! Старик Бежать ты хочешь? Но куда? Зачем? К кому? Молодой человек Старик, когда Ты так усердно расточал Упреки — помнишь? я молчал; Теперь я спрашиваю вас, О предки наши! что для нас Вы сделали? Скажите нам: «Вот — нашим доблестным трудам Благодаря — смотрите — вот Насколько вырос наш народ... Вот несомненный, яркий след Великих, истинных побед!» Что ж? отвечайте нам!.. Увы! Как ваши внуки — на покой Бессмысленный — спешили вы С работы трудной — но пустой...
И мы не лучше вас — о нет! Нам то же предстоит... Смотри:’ Над дальним лесом слабый свет, Предвестник утренней зари, Мерцает... близок ясный день — Редеет сумрачная тень... Но не дождаться нам с тобой Денницы пышной, золотой — И в час, когда могучий луч Из-за громадных синих туч Блеснет над радостной землей, — Великий, бесконечный крик Победы, жизни молодой Не долетит до нас, старик... Не пережив унылой тьмы, С тобой в могилу ляжем мы — Замрет упорная тоска; Но будет нам земля тяжка... Нам даже слава не далась... И наш потомок мимо нас Пройдет с поднятой головой, Неблагодарный и немой. Он торопливо встал... Рукой Лицо закрыл старик седой; И, думой тягостной томим, Сидит он грустно-недвижим... Но где же странник? Он исчез... • Шумит сурово темный лес; И тучи ходят — и страшна Пустынной ночи тишина.
ПОМЕЩИК I За чайным столиком, весной, Под липками, часу в десятом, Сидел помещик столбовой, Покрытый стеганым халатом. Он кушал молча, не спеша; Курил, поглядывал беспечно... И наслаждалась бесконечно Его дворянская душа. На голове его курчавой Торчит ермолка; пес лягавый, Угрюмый старец, под столом Сидит и жмурится. Кругом Все тихо... Сохнет воздух... жгучий Почуя жар, перепела Кричат... ползет обоз скрипучий По длинной улице села... II Помещик этот благородный, Степенный, мирный семьянин, Притом хозяин превосходный, Был настоящий славянин.


Он с детства не носил подтяжек; Любил простор, любил покой И лень; но странен был покрой Его затейливых фуражек. Любил он жирные блины, Боялся черта да жены; Любил он, скушав пять арбузов, Ругнуть и немцев и французов, Читал лишь изредка, с трудом, Служил в архиве казначейства, И был как следует отцом Необозримого семейства. III Он отдыхал. Его жена Отправилась на богомолье... Известно: в наши времена Супругу без жены — раздолье. И думал он: «В деревне рай! Погода нынче—просто чудо! А между тем — зайти не худо В конюшню да в сенной сарай». Помещик подошел к калитке. Через дорожку, в серой свитке, В платочке красном на бочок, Шла девка с кузовом в лесок... Как человек давно женатый, Слегка прищелкнув языком, С улыбкой мирно-плутоватой Он погрозил ей кулаком. IV Потом с задумчивым вниманьем Смотрел — как боров о забор С эгоистическим стараньем, Зажмурив глазки, спину тер...
Потом — коротенькие ручки Сложив умильно на брюшке, Помещик подошел к реке... На волны сонные, на тучки, На небо синее взглянул, Весьма чувствительно вздохнул — И, палку вынув из забора, Стал в воду посылать Трезора... Меж тем с каким-то мужиком Он побеседовал приветно О том, что просто с каждым днем Мы развиваемся заметно. v Потом он с бабой поболтал... (До баб он был немножко падок.) Зашел в конюшню, посвистал И хлебцем покормил лошадок... Увидел в поле двух коров Чужих... разгневался немало; Велел во что бы то ни стало Сыскать ослушных мужиков. Красноречиво, важно, долго Им толковал о чувстве долга — Потом побил их — но слегка... Легка боярская рука... Пришел в ужасное волненье, Клялся, что будущей зимой Все с молотка продаст именье, — И медленно пошел домой. VI В саду ему попались дети, Кричат: «Папа! готов обед...» «Меня погубят дети эти, — Он запищал, — во цвете лет! Адам Адамыч! Вам не стыдно?
Как вы балуете детей! Помилуйте! Да что вы?» Сей Адам Адамыч, очевидно, Был иностранный человек..^ Но для того ли целый век Он изучал Санхоньятона, Зубрил «Республику» Платона И тиснул длинную статью О божествах самофракийских, Чтоб жизнь убогую свою Влачить среди дворян российских?. VII Он из себя был худ и мал; Любил почтительные жесты — И в переписке состоял С родителем своей невесты. Он был с чувствительной душой Рожден; и в старческие годы При зрелище красот природы Вздыхал, качая головой. Но плохо шли его делишки, Носил он черные манишки, Короткий безобразный фрак, Исподтишка курил табак... Он улыбался принужденно, Когда начнут хвалить детей, И кашлял, кланяясь смиренно, При виде барынь и гостей. VIII Но бог с ним! Тихими шагами Вернулся под родимый кров Помещик... Он моргал глазами,; Он был и гневен и суров. Взошел он в сени молчаливо, И лани вспуганной быстрей Вскочил оборванный лакей
Подобострастно-торопливо. Мной воспеваемый предмет Стремится важно в кабинет. Мамзель-француженка в гостиной, С. улыбочкой, с ужимкой чинной Пред ним присела... Посмотрел Он на нее лукаво — кошкой... Подумал: «Эдакий пострел!» И деликатно шаркнул ножкой. IX И гнев исчез его, как пар, Как пыль, как женские страданья, Как дым, как юношеский жар, Как радость первого свиданья. Исчез! Сменила тишина Порывы дум степных и рьяных... И на щеках его румяных Улыбка прежняя видна. Я мог бы, пользуясь свободой Рассказа, с морем и с природой Сравнить героя моего, Но мне теперь не до того... Пора вперед! Читатель милый, Ваш незатейливый поэт Намерен описать унылый, Славяно-русский кабинет. X Все стены на манер беседки Расписаны. Под потолком Висят запачканные клетки: Одна с симбирским соловьем, С чижами две. Вот — стол огромный На толстых ножках; по стенам Изображенья сочных дам С улыбкой сладостной и томной
И с подписью: «La Charite, La Nuit, le Jour, la Vanite...» * 1 На полке чучело кукушки, На креслах шитые подушки, Сундук окованный в угле, На зеркале слой липкой пыли, Тарелка с дыней на столе, И под окошком три бутыли. XI Вот — кипы пестрые бумаг, Записок, счетов, приказаний И рапортов... Я сам не враг Степных присылок — и посланий. А вот и ширмы... наконец, Вот шкаф просторный, шишковатый... На нем безносый, бородатый Белеет гипсовый мудрец. Увы! Бессильно негодуя, На лик задумчивый гляжу я... Быть может, этот истукан — Эсхил, Сократ, Аристофан..., И перед ним уже седьмое Колено тучных добряков Растет и множится в покое Среди не чуждых им клопов! XII Помещик мой достойно, важно, Глубокомысленно курил... Курил... и вдруг зевнул протяжно, Привстал и хрипло возопил: «Эй — Васька!.. Васька! Васька! Васька!!!» Явился Васька. «Тарантас Вели мне заложить». — «Сейчас». 1 Милосердие, Ночь, День, Тщеславие (франц.).
«А что? починена коляска?» «Починена-с». — «Починена?.. Нет — лучше тарантас». — «Жена, — Подумал он, — вернется к ночи, Рассердится... Ffo нету мочи, Как дома скучно. Еду — да! Да, черт возьми — да!» Но, читатель, Угодно ль вам. узнать,, куда Спешит почтенный мой приятель? XIII Так знайте ж! от его села Верстах в пятнадцати — не боле — Под самым городом жила Помещица — в тепле да в холе, Вдова. Таких немного вдов. Ее супруг, корнет гусарский, Завел охоту, рысаков, Друзей, собак... Обеды, балы Давал, выписывал журналы... И разорился б, наконец, Мой тароватый молодец.— Да в цвете лет погиб на «садке» \ Слетев торжественно с седла, И в исступленном беспорядке Оставил все свои дела. XIV С его-то вдовушкой любезной Помещик был весьма знаком. Ее сравнил остряк уездный С свежепросольным огурцом. 1 Садка — известная забава охотников. В чистом поле сажают волка, лисицу или зайца, пускают собак на пари, охот- ники скачут, падают с лошадей и т. д. — а по окончании садки пируют. (Прим, автора.)
Теперь ей — что ж! 6 том ни блова — Лет под сорок... но как она Еще свежа, полна, пышна И не по-нашему здорова! Какие плечи! Что за стан! А груди — целый океан! 1 Румянец яркий, русый волос, Немножко резкий, звонкий голос, Победоносный, светлый взор — Все в ней дышало дивной силой... Такая барыня — не вздор В наш век болезненный и хилый! XV Не вздор! И был ей свыше дан Великий дар-: пленять соседей, От образованных дворян До «степняков» и до «медведей». Она была ловка, хитра, И только с виду добродушна... Но восхитительно радушна С гостями — нынче как вчера. Пред ней весь дом дрожал. Не мало Она любила власть. Бывало, Ей покорялся сам корнет... И дочь ее в семнадцать лет Ходила с четырьмя косами И в панталончиках. Не раз Своими белыми руками Она наказывала вас, 1 Мы бы не решились употребить такое смелое сравнение, если б нас не ободрил пример г-на Бенедиктова. Кто не помнит его превосходных стихов: ...И на этом океане В пене млечной белизны Из-под дымки, как в тумане, Рисовались две волны. (Прим, автора.)
XVI О безответные творенья, Служанки барышень и бар, О вы, которым два целковых Дается в год на башмаки, И вы, небритые полки Угрюмых, медленных дворовых! За то на двести верст кругом Она гремела... с ней знаком Был губернатор... кавалеры Ее хвалили за манеры Столичные, за голосок (Она подчас певала «Тройку»), За беспощадный язычок И за прекрасную настойку. XVII Притом любезная вдова Владела языком французским, Хоть иностранные слова У ней звучали чем-то русским. Во дни рождений, именин К ней дружно гости наезжали И заживались и вкушали От разных мяс и разных вин. Когда ж являлась до жаркого Бутылка теплого донского — Все гости, кроме дев и дам, Приподнимались по чинам И кланялись хозяйке, — хором «Всего... всего» желали ей... А дети вместе с гувернером Шли к ручке маменьки своей. XVIII А по зимам она давала Большие балы... Господа!
Хотите вы картиной бала Заняться? Отвечаю: да, За вас. Во времена былые, Когда среди родных полей Я цвел—и нравились моей 'Душе — красавицы степные, Я — каюсь — я скитался сам По вечерам да по балам, Завитый, в радужном жилете, И барышень «имел в предмете». И память верная моя Рядком проводит предо мною Те дни, когда, бывало, я Сиял уездною звездою... XIX Ах! этому — давно, давно... Я был тогда влюблен и молод — Теперь же... впрочем, все равно! Приятен жар — полезен холод. Итак — на бале мы. Паркет Отлично вылощен. Рядами Теснятся свечи за свечами — Но мутен их дрожащий свет. Вдоль желтых стен, довольно темных, Недвижно — в чепчиках огромных — Уселись маменьки. Одна Любезной важности полна, Другая — молча дует губы... Невыносимо душен жар; Смычки визжат — и воют трубы — И пляшет двадцать восемь пар. XX Какое пестрое собранье Помещичьих одежд и лиц! Но я намерен описанье Начать — как следует.— с девиц.
Вот-^ чисто русская красотка — Одета плохо, тяжела И не ловка — но весела, Добра, болтлива, как трещотка, И пляшет, пляшет от души. За ней — «созревшая в тиши Деревни» — длинная, худая Стоит Коринна молодая... Ее печально-страстный взор То вдруг погаснет, то заблещет... Она вздыхает, скажет вздор И вся «глубоко» затрепещет. XXI Не заговаривал никто С Коринной... сам ее родитель Боялся дочки... но за то Чудак застенчивый, учитель1 Уездный, бледный человек — Ее преследовал стихами И предлагал ей со слезами «Всего себя... на целый век...»’ Клялся, что любит беспорочно, ! Но пел и плакал он заочно, И говорил ей сей Парис В посланьях: «ты» — на деле «вы-с». О жалкий, слабый род! О время Полупорывов, долгих дум И робких дел! О век! о племя Без веры в собственный свой ум! XXII О!!!.. Но — богиня песнопений, О муза! —публика моя Терпеть не может рассуждений..< К рассказу возвращаюсь Отдельно каждую девицу Вам описать — не моему
Дано перу... а потому Вообрааите вереницу Широких лиц, больших носов, Улыбок томных,, башмаков Козлиных, лент и платьев белых, Турбанов, перьев, плен дебелых, Зеленых, серых, карих глаз, Румяных губ и... и так дале — Заставьте барынь кушать квас — И знайте: вы на русском бале. XXIII Но вот — среди толпы густой Мелькает быстро перед вами Ребенок робкий. и немой С большими грустными глазами. Ребенок— Ей пятнадцать лет. Но за собой она невольно Влечет вас... за нее вам больно И страшно... бледный, томный цвет Лица — печальный след сомнений Тревожных, ранних размышлений, Тоски, неопытных страстей, И взгляд внимательный — все в ней Вам говорит о самовластной Душе... ребенок бедный мой! Ты будешь женщиной несчастной... Но я не плачу над тобой... XXIV О нет! пускай твои желанья, Твои стыдливые мечты В суровом холоде страданья Погибнут... не погибнешь ты. Без одобренья, без участья, Среди невежд осуждена Ты долго жить... но ты сильна,
А сильному не нужно счастья. О нем не думай... но судьбе Не покоряйся; знай: в борьбе С людьми таится наслажденье Неистощимое: презренье. Как яд целительный, оно И жжет и заживляет рану Души... но мне пора давно Вернуться к моему «роману». XXV Вот перед вами в вырезном Зеленом фраке — шут нахальный, Болтун и некогда «бель-ом» Стоит законодатель бальный. Он ездит только в «высший свет». А вот — неистово развязный, Довольно злой, довольно грязный Остряк; вот парень средних лет, В венгерке, в галстуке широком, Глаза навыкат, ходит боком, Хрипит и красен, как пион. Вот этот черненький — шпион И шулер — впрочем, малый знатный Угодник дамский, балагур... А вот помещик благодатный Из непосредственных натур. XXVI Вот старичок благообразный, Известный взяточник—а вот Светило мира, барин праздный, Оратор, агроном и мот, Чудак, для собственной потехи Лечивший собственных людей... 1 Красавец-мужчина (франц.).
Ну — словом — множество гостей. Варенье, чернослив, орехи,. Изюм, конфекты, крендельки На блюдцах носят казачки... И, несмотря на пот обильный, Все гости тянут чай фамильный. Крик, хохот, топот, говор, звон Стаканов, рюмок, шпор и чашек... А сверху, с хор, из-за колонн' Глазеют кучи замарашек. XXVII Об офицерах, господа, Мы потолкуем осторожно... (Не то рассердятся — беда!) Но перечесть их... Это можно. Чувствительный артиллерист, Путеец маленький, невзрачный, И пехотинец с виду мрачный, И пламенный кавалерист — Все тут как тут... Но вы, кутилы, Которым барышни не милы, Гроза почтенных становых, Владельцы троек удалых, И покровители цыганок — Вас не видать на тех балах, Как не видать помадных банок На ваших окнах и столах! XXVIII Превозносимый всем уездом Дом обольстительной вдовы Бывал обрадован приездом Гостей нежданных из Москвы. Чиновник, на пути в отцовский Далекий, незабвенный кров (Спасаясь зайцем от долгов),
Заедет... умница московский, Мясистый, пухлый, с кадыком, Длинноволосый, в кучерском Кафтане, бредит о чертогах Князей старинных, о.. От шапки-мурмолки своей Ждет избавленья, возрожденья — Ест редьку — западных людей Бранит — и пишет... донесенья. XXIX Бывало, в хлебосольный дом Из дальней северной столицы Примчится борзый лев; и львом Весьма любуются девицы. В деревне лев — глядишь — ручной Зверек—предобрый; жмурит глазки; И терпеливо сносит ласки Гостеприимности степной. В деревне — водятся должишки За ним... играет он в картишки... Не платит... но как разговор Его любезен, жив, остер! Как он волочится небрежно! Как он насмешливо влюблен! И как забудет безмятежно Все, чем на миг был увлечен! XXX Но мой помещик? Не пора ли К нему вернуться, наконец? Пока мы с вами поболтали, Читатель, — староста, кузнец, Садовники, покинув тачки, Кондитор, ключник, повара, Мальчишки, девки, кучера, Столяр, кухарки, даже прачки—-
Вся дворня, словом, целый час Справляла «ветхий тарантас». И вот, надев армяк верблюжий, На козла лезет кучер дюжий; Фалетор сел; раздался крик Ребят; победоносно взвился Проворный кнут — и шестерик Перед крыльцом остановился. XXXI Выходит барин... целый дом За ним идет благоговея. Безмолвно — в шляпах с галуном, Надетых криво, два лакея Ведут его... Приятель наш Детей целует, на подножку Заносит ногу, понемножку, Кряхтя, садится в экипаж — И под его дворянским телом, Довольно плотным и дебелым, Скрипят рессоры. «Взят тюфяк На всякий случай! Ты, дурак, Смотри, под горку тише... Что вы Мне в ноги положили? стой! Где ларчик?» — «Здесь». — «А! Ну — готовы? Пошел!.. Я к вечеру домой». XXXII Уехал барин. Слава богу! Какой веселый, дружный гам, Какую шумную тревогу Все подняли! Спешит Адам Адамыч в комнатку... гитару (Подарок будущей жены) Снимает тихо со стены, Садится, скверную сигару
С улыбкой курит... и не раз Из голубых немецких глаз Слеза бежит... и край любимый Он видит снова — край родимый, Далекий, милый... и, пока Еще не высохли те слезы, В убитом сердце старика Взыграли радостные грезы. хххш Помещик едет. Легкий сон, Надежный друг людей дородных, Им овладел... не видит он Равнин окрестных плодородных. О Русь! Люблю твои поля, Когда под ярким солнцем лета Светла, роскошна, вся согрета, Блестит <и нежится земля... Люблю бродить в лугу росистом Весной, когда веселым свистом И влажным запахом полна Степей живая тишина... Но дворянин мой хладнокровно Поля родные проезжал; Он межевал их полюбовно, Но без любви воспоминал^ XXXIV О них... Привычка! То ли дело, Когда в деревню как-нибудь Мы попадем, бывало... Смело, Легко, беспечно дышит грудь... И дорога нам воля каша, Природа — дивно хороша, И в каждом юноше душа Кипит, как праздничная чаша! Так что ж? Ужели ж те года


Прошли навек и без следа? Нет! Нет! Мы сбросим наши цепи, Вернемся снова к вам, о степи! И вот — за бешеных коней Отдав полцарства, даже царство — Летим за тридевять полей В сороковое государство!.. XXXV Раскинувшись на пуховых Подушках, спит самодовольно Помещик. Кучер пристяжных Стегает беспощадно. Больно Смотреть на тощих лошадей. Фалетор на кобыле тряской Весь бледный прыгает. Со связкой В руках храпит себе лакей. Бойка дорога. Все ракиты, Как зимним инеем, покрыты Тончайшей пылью. Жарко. Вдруг (Могу ль изобразить испуг Помещика?) на повороте Ось пополам — и тарантас (Прошу довериться работе Домашней?..) набок... Вот те раз! XXXVI Поднявшись медленно с дороги, Без шапки, трепетной рукой Ощупал спину, нос и ноги Мой перепуганный герой. Все цело... Кучер боязливо Привстал... и никаких речей Не произнес... Один лакей Засуетился торопливо — То вскочит сам на облучок, То вдруг возьмется за задок,
То шляпу двинет на затылок... Но как ни ловок он и пылок — Напрасно все... Что делать! Сам Помещик вовсе растерялся, Не верил собственным глазам И как ребенок улыбался. XXXVII «Ах, черт возьми! Ну, что там?» — «Ось Сломалась». Барин для порядка Ее потрогал. «Да; хоть брось. Ох, эта бестия Филатка! (Филаткой звался старый плут Каретник.) До деревни сколько?» «Да будет верст пяточек». — «Только? Скачи за кузнецом... да кнут Возьми...» Но взоры в отдаленье Вперило хитрое творенье, Лакей... и вдруг он крикнул: «Э! К нам едет барыня...» — «Где? где? Какая барыня?» — «Полями, Знать, оне взяли... Точно так». «Не может быть!» — «Смотрите сами: Оне-с...» — «Ну, ну, молчи, дурак!» XXXVIII Действительно: в кибитке длинной, Подушками, пуховиком Набитой доверху, в старинной Измятой шляпке, с казачком, С собачкой, с девкой в казакине Суконном, едет на семи Крестьянских клячах «chere amie» Ч Своей любезной половине Приятель наш едва ли рад... 1 Дорогая подруга (франц.).
Он бросился вперед, назад..; Им овладело беспокойство ’, Весьма естественное свойство Иных мужей при виде жен... Кибитка стала... дыбом волос На нем поднялся... слышит он Супруги дребезжащий голос: XXXIX «Сергей Петрович, это вы?»' «Я, матушка». — «Ах, мой спаситель! Куда ж вы ехали?» Увы! Разочарованный сожитель Молчит уныло. «Верно, к той Вдове? Уж эта мне вострушка! Да говорите ж!.. К ней, Петрушка?» Лакей проворно головой Кивнул. «Ах, старый греховодник! Вот я молилась — вас угодник И наказал... Ну, как я зла! А я вам просвиру везла!.. Неблагодарный! Отлучиться Нельзя мне на денек, ей-ей... Подвинься, Аннушка... Садиться Извольте к нам — да поскорей», хь Покорный строгому веленью, Садится муж. В его груди Нет места даже сожаленью... Все замерло. Но впереди Беду предвидит он. Подруга Его когда-то молода 1 Им овладело беспокойство, Охота к перемене мест, Весьма мучительное свойство... («Евгений Онегин».) (Прим, автора.)
Была, но даже в те года4 Не думала, что друг для друга Супруги созданы... нет! муж Устроен для жены. К тому ж Неравный бой недолго длился: Сергей Петрович покорился. Теперь везет его домой Она для грозного расчета... Так ястреб ловкий и лихой Уносит селезня с болота. XLI Вот тут-то я б заметить мог, Как все на свете ненадежно! Бог случая, лукавый бог, Играет нами... Что возможно Вчера — сегодня навсегда Недостижимо... да мы сами Непостоянны... за мечтами Гоняемся... Но, господа — Хоть я воображаю живо, Как вы следите терпеливо И добросовестно за ним, За бедным витязем моим — Однако— кончить не пора ли? Боюсь, приелись вам стихи... За чистоту моей морали Простите мне мои грехи. XLII Я прав. Мои слова — не фраза Пустая — нет! С своей женой — Заметьте— под конец рассказа Соединяется герой. Закон приличья, в том свидетель Читатель каждый, сей закон Священный строго соблюден
И торжествует добродетель. Но весело сказать себе: Конец мучительной гоньбе За рифмами... придумать строчку Последнюю, поставить точку, Подняться медленно, легко Вздохнуть, с чернилами проститься — И перед вами глубоко, О мой читатель, поклониться!
АНДРЕИ Поэма, В двух частях Часть первая «Дела давно минувших дней». I «Начало трудно», — слышал я не раз. Да, для того, кто любит объясненья. Я не таков — и прямо свой рассказ Я начинаю — без приготовленья... Рысцой поплелся смирный мой пегас; Друзья, пою простые приключенья... Они происходили вдалеке, В уездном, одиноком городке. П Подобно всем уездным городам, Он правильно расположен; недавно Построен; на горе соборный храм Стоит, неконченный; дома забавно
Свихнулись набок; нет конца садам Фруктовым, огородам; страх исправно Содержатся казенные места — И площадь главная всегда пуста< ш В уютном, чистом домике, в одной Из улиц, называемой «Зеленой», Жил человек довольно молодой, В отставке, холостяк, притом ученый. Как водится, разумной головой Он слыл лишь потому, что вид «мудреный» Имел да трубки не курил, молчал, Не выходил и в карты не играл.. IV Но не было таинственности в нем. Все знали его чин, его фамилию. Он года три в Москве служил; потом, Наскучив должностной... и прочей гилью, Вернулся в отчий запустелый дом. Все комнаты, наполненные пылью Нашел (его домашние давно Все померли) да старое вино V В подвале — да запачканный портрет—• Да в кладовой два бабушкиных платья. На воле рос он с самых ранних лет; Пока служил он — связи да занятья И вспомнить не дали ему, что нет Родной груди, которую в объятья Принять бы мог он... нет ее нигде... Но здесь, в родимом и пустом гнезде,,
VI Ему сначала было тяжело... Потом он полюбил уединенье И думал сам, что счастлив... ню назло Рассудку — часто грустное томленье Овладевало им... Его влекло Куда-то вдаль — пока воображенье Усталое не сложит пестрых крыл — И долго после, молчалив, уныл, VII Сидел он под окошком. Впрочем, он, Как человек без разочарованья, Не слишком был в отчаянье влюблен И не лелеял своего страданья. Начнет, бывало, думать... что ж? не стон, Зевота выразит его мечтанья; Скучал он, не как байронов Корсар, А как потомок выходцев-татар. VIII Скучал он — да; быть может, оттого, Что жить в деревне скучно; что в столицах Без денег жить нельзя; что ничего Он целый день не делал; что в девицах Не находил он толку... но всего Не выскажешь никак — пока в границах Законности, порядка, тишины Держаться сочинители должны. IX Так, он скучал; но молод был душой, Неопытен, задумчив, как писатель, Застенчив и чувствителен — большой Чудак-дикарь и несколько мечтатель.
Он занимался нехотя собой (Чему вы подивитесь, о читатель!), Не важничал и не бранил людей И ничего не презирал, ей-ей. х Хотел любви, не зная сам зачем; В нем силы разгорались молодые... Кипела кровь... он от любви совсем Себе не ждал спасенья, как иные Девицы да студенты. Между тем Мгновенья проходили золотые — И минуло два года — две весны... (Весной все люди чаще влюблены.) XI И вот опять настала та пора, Когда, на солнце весело сверкая, Капели падают... когда с утра По лужам дети бегают, играя... Когда коров гоняют со двора, И травка зеленеет молодая — И важный грач гуляет по лугам, И подступает речка к берегам. XII Прекрасен русский, теплый майский день... Все к жизни возвращается тревожно; Еще жидка трепещущая тень Берез кудрявых; ветер осторожно Колышет их верхушки; думать — лень, А с губ согнать улыбку невозможно... И свежий, белый ландыш под кустом Стыдливо заслоняется листом.
хш Поедешь зеленями на коне... Вздыхает конь и тихо машет гривой — И как листок, отдавшийся волне, То медленной, то вдруг нетерпеливой, Несутся мысли... В ясной вышине Проходят тучки чередой ленивой... С деревни воробьев крикливый рой Промчится... Заяц жмется под межой — XIV И колокольня длинная в кустах Белеется... Приятель наш природу Весьма любил и в четырех стенах Не мог остаться в ясную погоду... Надел картуз — и с палкою в руках Пешком пустился через грязь и воду... Была в числе всех улиц лишь одна «Дворянская» когда-то мощена. XV Он шел задумчиво, повеся нос. По лужицам ступая деликатно, Бежал за ним его лягавый пес. Мечтатель шел; томительно-приятно В нем сердце билось — и себе вопрос Он задавал: зачем так непонятно, Так грустно-весел он, как вдруг один Знакомец, неслужащий дворянин, XVI Нагнал его: «Андрей Ильич! куда-с?» «Гуляю, так; а вы?» — «Гуляю тоже. Вообразите — не узнал я вас! Гляжу, гляжу... да кто ж это, мой боже!
Уж по собаке догадался — да-с! А слышали вы — городничий?» — «Что же С ним сделалось?» — «Да с ним-то ничего. Жену свою прибил он за того XVII Гусарчика — вы знаете...» — «Я? Нет!» «Не знаете? Ну как же вам не стыдно? Такой приятный в обществе, брюнет. Вот он понравился — другим завидно — Послали письмецо — да весь секрет И разгласили... Кстати, нам обидно С женой, что не зайдете никогда Вы к нам; а жили, помнится, всегда XVIII Мы с вашим батюшкой в большом ладу». «А разве есть у вас жена?» — «Прекрасно! Хорош приятель, признаюсь! Пойду Всем расскажу...» — «Не гневайтесь напрасно». (Ну, — думал он, — попался я в беду.) «Не гневаться? Нет, я сердит ужасно... И если вы хотите, чтоб я вас Простил совсем, пойдемте к. нам сейчас». XIX «Извольте... но нельзя ж так...» — «Без хлопот!» Они пошли под ручку мимо праздных Мещанских баб и девок, у ворот Усевшихся на лавках, мимо разных Заборов, кузниц, домиков... и вот Перед одним из самых безобразных Домов остановился... «Здесь я Живу, — сказал знакомец, — а судья
XX Живет вон там, подальше. Вечерком Играем мы в картишки: заседатель, Он, я да Гур Миняич, вчетвером». Они вошли; и закричал приятель Андрея: «Эй! жена! смотри, кто в дом Ко мне зашел — твой новый обожатель (Не правда, что ли?)... вот, сударь, она, Авдотья Павловна, моя жена». XXI Ее лицо зарделось ярко вдруг При виде незнакомого... Стыдливо Она присела... Радостный супруг Расшаркался... За стулья боязливо Она взялась... Ее немой испуг Смутил Андрея. Сел он молчаливо И внутренно себя бранил — и, взор Склонив, упрямо начал разговор. XXII Но вот, пока зашла меж ними речь О том, что людям нужно развлеченье И что здоровье надобно беречь, Взглянувши на нее, в одно мгновенье Заметил он блестящих, белых плеч Роскошный очерк, легкое движенье Груди, зубов-жемчужин ровный ряд И кроткий, несколько печальный взгляд. ххш Заметил он еще вдоль алых щек Две кудри шелковистые да руки Прекрасные... Звенящий голосок Ее хранил пленительные звуки
Младенчества — как говорят, пушок. А за двадцать ей было... пользу скуки Кто может отрицать? Она, как лед, От порчи сберегает наш народ. XXIV Пока в невинности души своей Любуется наш юноша стыдливый Чужой женой, мы поспешим о ней Отдать отчет подробный, справедливый Читателям. (Ее супруг, Фаддей Сергеич, был рассеянный, ленивый, Доверчивый, прекрасный человек... Да кто ж и зол в каш равнодушный век?)’ XXV Она росла печальной сиротой; Воспитана была на счет казенный... Потом попала к тетушке глухой, Сносила нрав ее неугомонный, Ходила в летнем платьице зимой — И разливала чай... Но брак законный Освободил несчастную: чепец Ока сама надела, наконец. XXVI Но барыней не сделалась. Притом Авдотья Павловна, как институтка, Гостей дичилась, плакала тайком Над пошленьким романом; часто шутка Ее пугала... Но в порядке дом Она держала; здравого рассудка В ней было много; мужа своего Она любила более всего.,
XXVII Но, как огонь таится под золой, Под снегом лава, под листочком розы Колючий шип, под бархатной травой Лукавый змей и под улыбкой слезы — Так, может быть, и в сердце молодой Жены таились пагубные грезы... Мы посвящаем этот оборот Любителям классических острот. XXVIII Но все ж она любила мужа; да, Как любят дети, — кротко, без волнений, Без ревности, без тайного стыда, Без тех безумных, горьких сожалений И помыслов, которым иногда Предаться совестно, — без подозрений, Безо всего, чем дерзостную власть Свою не раз обозначала страсть. XXIX Но не была зато знакома ей Восторгов нескончаемых отрада, Тоска блаженства... правда; но страстей Бояться должно: самая награда Не стоит жертвы, как игра — свечей... Свирепый, буйный грохот водопада Нас оглушает... Вообще всегда Приятнее стоячая вода. XXX И если грусть ей в душу как-нибудь Закрадывалась — это мы бедою Не назовем... ведь ей же хуже, будь Она всегда, всегда своей судьбою
Довольна... грустно ей, заноет грудь, И взор заблещет томною слезою — Она к окошку подойдет, слегка Вздохнет да поглядит на облака, XXXI На церковь старую, на. низкий дом Соседа, на высокие заборы — За фортепьяно сядет... все кругом Как будто дремлет... слышны разговоры Служанок; на стене под потолком Играет солнце; голубые шторы Сквозят; надувшись весь, ручной Снегирь свистит — и пахнет резедой XXXII Вся комната... Поет она — сперва Какой-нибудь романс сентиментальный... Звучат уныло страстные слова; Потом она сыграет погребальный Известный марш Бетховена... но два Часа пробило; ждет патриархальный Обед ее; супруг, жену любя, Кричит: «Уха простынет без тебя». хххш Так жизнь ее текла; в чужих домах Она бывала редко; со слезами Езжала в гости, чувствовала страх, Когда с высокопарными речами Уездный франт в нафабренных усах К ней подходил бочком, кося глазами.... Свой дом она любила, как сурок Свою нору — свой «home»х, свой уголок. 1 Домашний очаг (англ,).
XXXIV Андрей понравился соседям. Он Сидел у них довольно долго; в споры Пускался; словом, в духе был, умен, Любезен, весел... и хотя в узоры Канвы совсем, казалось, погружен Был ум хозяйки, — медленные взоры Ее больших и любопытных глаз На нем остановились — и не раз. XXXV Меж тем настала ночь. Пришел Андрей Ильич домой в большом недоуменье. Сквозь зубы напевал он: «Соловей Мой, соловей!» — и целый час в волненье Ходил один по комнате своей... Не много было складу в этом пенье — И пес его, весьма разумный скот, Глядел на барина, разиня рот. XXXVI Увы! всем людям, видно, суждено Узнать, как говорится, «жизни бремя». Мы ничего пока не скажем... Но Посмотрим, что-то нам откроет время? Когда на свет выходит лист — давно В земле нагретой созревало семя... Тоскливая, мечтательная лень Андреем овладела в этот день. XXXVII С начала самого любовь должна Расти неслышно — как во сне глубоком Дитя растет... огласка ей вредна: Как юный гриб, открытый зорким оком,
Замрет, завянет, пропадет она... Потом ее вы можете с потоком Сравнить — с огнем, и с лавой, и с грозой, И вообще со всякой чепухой. XXXVIII Но первый страх и трепет сердца, стук Его внезапный, первое страданье Отрадно-грустное, как первый звук Печальной песни, первое желанье, Когда в огне нежданных слез и мук С испугом-просыпается сознанье И вся душа заражена тоской... Как это все прекрасно, боже мой! XXXIX Андрей к соседям стал ходить. Они Его ласкали; малый был ок смирный, Им по плечу; радушьем искони Славяне славятся; к их жизни мирной Привык он скоро сам; летели дни; Он рано приходил, глотал их жирный Обед, пил жидкий чай, а вечерком, Пока супруг за ломберным столом XL Сражался, с ней сидел он по часам... И говорил охотно, с убежденьем И даже с жаром. Часто был он сам Проникнут добродушным удивленьем: Кто вдруг освободил его? речам Дал звук и силу? Впрочем, «откровеньем» Ока не величала тех речей... Язык новейший незнаком был ей,
хы Нет, — но при нем овладевало вдруг Ее душой веселое вниманье... Андрей стал нужен ей, как добрый друг, Как брат... он понимал ее мечтанье, Он разделять умел ее досуг И вызывать малейшее желанье... Она могла болтать, молчать при нем... Им было хорошо, тепло вдвоем. XLII И стал он тих и кроток, как дитя В обновке: наслаждался без оглядки; Андрей себя не вопрошал, хотя В нем изредка пугливые догадки Рождались... Он душил их, жил шутя. Так первые таинственные взятки, С стыдливостью соединив расчет, Чиновник бессознательно берет. ХЕШ Они гуляли много по лугам И в роще (муж, кряхтя, тащился следом), Читали Пушкина по вечерам, Играли в шахматы перед обедом, Иль, волю дав лукавым языкам, Смеялись потихоньку над соседом... Иль иногда рассказывал Андрей О службе занимательной своей. XLIV Тогда, как струйки мелкие реки У камышей, на солнце, в неглубоких Местах, иль как. те светлые кружки В тени густых дубов и лип широких,
Когда затихнет ветер, а листки Едва трепещут на сучках высоких — По тонким губкам Дуни молодой Улыбки пробегали чередой. XIV Они смеялись часто... Но потом Весьма грустить и горевать умели И в небо возноситься... Под окном Они тогда задумчиво сидели, Мечтали, жили, думали вдвоем И молча содрогались и бледнели — И тихо воцарялся в их сердцах Так называемый «священный страх». XL VI Смешно глядеть на круглую луну; Смешно вздыхать — и часто, цепенея От холода, ночную тишину «Пить, жадно пить» — блаженствуя, немея... Зевать — и прозаическому сну Противиться, затем, что с эмпирея Слетают поэтические сны... Но кто ж не грешен с этой стороны?. XL VII Да; много так погибло вечеров Для них; но то, что в них тогда звучало, То был любви невольный, первый зов... Но то, что сердце в небесах искало, Что выразить не находили слов — Так близко, рядом, под боком дышало... Блаженство не в эфире... Впрочем, кровь Заговорит, когда молчит любовь.
XL VIII Проворно зреет запрещенный плод. Андрей стал грустен, молчалив и странен (Влюбленные — весьма смешной народ!), И смысл его речей бывал туманен... Известно: труден каждый переход. Наш бедный друг был прямо в сердце ранен... Она с ним часто ссорилась... Она Была сама смертельно влюблена. XLIX Но мы сказать не смеем, сколько дней, Недель, годов, десятков лет волненья Такие продолжаться в нем и в ней Могли бы, если б случай, — без сомненья, Первейший друг неопытных людей, — Не прекратил напрасного томленья... Однажды муж уехал, а жена Осталась дома, как всегда, одна. L Работу на колени уронив, Тихонько на груди скрестивши руки И голову немножко наклонив, Она сидит под обаяньем скуки. И взор ее спокоен и ленив — И на губах давно затихли звуки... А сердце — то расширится, то вновь Задремлет... По щекам играет кровь. ы Но мысли не высокой предана Ее душа; напротив, просто «вздором», Как люди говорят, она полна...
Улыбкой грустной, беспокойным взором Которого вчера понять она Еще не смела — длинным разговором — И тем, что выразить нельзя пером... Знакомый шаг раздался под окном, LII И вдруг — сам бес не скажет почему — Ей стало страшно, страшно до рыданий. Боялась она, что ли, дать ему В ее чертах найти следы мечтаний Недавних... Но в таинственную тьму Чужой души мы наших изысканий Не будем простирать. Прекрасный пол, Источник наших благ и наших зол, ып Не всем дается в руки, словно клад, Зарытый хитрой ведьмой. Молчаливо Она вскочила, через сени в сад Бежит... в ней сердце бьется торопливо... Но, как испуганная лань, назад Приходит любопытно, боязливо, И слушает, и смотрит, и стрелка Не видит — так, на цыпочках, слегка, LIV Она дошла до комнаты своей... И с легкой, замирающей улыбкой, Вся розовая, к скважине дверей Нагнула стан затянутый и гибкий. Концы ее рассыпанных кудрей Колышатся пленительно на зыбкой Груди... под черной бровью черный глаз Сверкает ярко, как живой алмаз...
LV Она глядит — безмолвно ходит он. Как виден ясно след немой заботы И грусти на его лице!.. Влюблен Андрей. На фортепьянах две-три ноты Небрежно взял он. Слабый, робкий звон Возник и замер. Вот — ее работы Рассматривать он начал... Там в угле Она платок забыла на столе. LVI И жадно вдруг к нему приник Андрей Губами — крепко, крепко стиснул руки. Движенья головы его, плечей Изобличали силу тайкой муки... Дуняша вся затрепетала... В ней, Как дружные торжественные звуки Среди равнин печальных и нагих, — Любовь заговорила в этот миг. LVU Ей все понятно стало. Яркий свет Вдруг озарил ее рассудок. Страстно Оки друг друга любят... в этом нет Теперь уже сомнений... Как прекрасно Блаженства ждать и верить с ранних лег В любовь, и ждать и верить не напрасно — И тихо, чуть дыша, себе сказать: Я счастлив — и не знаю, что желать! LVIII Как весело гореть таким огнем! Но тяжело терять напрасно годы, Жить завтрашним или вчерашним днем, И счастья ждать, как узники — свободы...
Упорно, как они, мечтать о нем И в безответных красотах природы Искать того, чего в ней нет: другой Души, любимой, преданной, родной. LIX В Дуняше кровь вся к сердцу прилила, Потом к лицу. Так хорошо, так больно Ей стало вдруг... бедняжка не могла Вздохнуть, как бы хотелось ей, довольно Глубоко... кое-как она дошла До стула... Слезы сладкие невольно, Внезапно хлынули ручьем из глаз Ее... Так плачут в жизни только раз! LX Она не вспомнила, что никогда С Андреем ей не жить; что не свободна Она, что страсти слушаться — беда... И что такая страсть или бесплодна, Или преступна... Женщина всегда В любви так бескорыстно благородна... И предаются смело, до конца, Одни простые женские сердца. LXI Дуняша плакала... Но вот Андрей, Услышав легкий шум ее рыданья, Дверь отворил и с изумленьем к ней Приближился... вопросы, восклицанья Его так нежны были, звук речей Дышал таким избытком состраданья... Сквозь слезы, не сказавши ничего, Дуняша посмотрела на него.
LXII Что было в этом взгляде, боже мой! Глубокая, доверчивая нежность, Любовь, и благодарность, и покой Блаженства, преданность и безмятежность, И кроткий блеск веселости немой, Усталость и стыдливая небрежность, И томный жар, пылающий едва... Досадно — недостаточны слова. LXIII Андрей не понял ровно ничего, Но чувствовал, что грудь его готова Внезапно разорваться — до того В ней сердце вдруг забилось. Два-три слова С усильем произнес он... на него Дуняша робко посмотрела, снова, Задумалась — и вот, не мысля зла, Ему тихонько руку подала. LXIV Он все боялся верить... Но потом Вдруг побледнел... лицо закрыл руками И тихо наклонился весь в немом Восторге... Быстро, крупными слезами Его глаза наполнились... О чем Он думал... также выразить словами Нельзя... Нам хорошо, когда в тупик Приходит описательный язык. LXV Она молчала... и молчал он сам. О! то, что в это дивное мгновенье Их полным, замирающим сердцам Одну давало жизнь, одно биенье, —
Любовь едва решается речам Себя доверить... Нужно ль объясненье Того, что несомненней и ясней (Смотри Шекспира) солнечных лучей? LXVI Он руку милую держал в руках Похолодевших; слабые .колени, Дрожа, под ним сгибались... а в глазах Полузакрытых пробегали тени. Он задыхался... Между тем, о страх! Фаддей (супруг) входил в пустые сени... Известно вам, читатели-друзья, Всегда приходят во-время мужья. LXVII «Я голоден», — сказал он важно, вдруг Шагнувши в комнату. Дуняша разом Исчезла; наш Андрей, наш бедный друг (Коварный друг!) глядел не то Фоблазом, Не то Маниловым; один супруг Приличье сохранил и даже глазом Не шевельнул, не возопил «о-го!» Как муж, — он не заметил ничего. LXVHI Андрей пробормотал несвязный вздор, Болезненно зевнул, стал как-то боком, Затеял было странный разговор О Турции, гонимой злобным роком, — И, наконец, поднявши к небу взор, Ушел. В недоумении глубоком Воскликнул муж приятелю во след: «Куда же вы? Сейчас готов обед».
LXIX Андрею не до кушанья. Домой Он прибежал и кинулся на шею Сперва к хозяйке, старой и кривой, Потом к оторопелому лакею... Потом к собаке. С радостью большой Он дал бы руку своему злодею Теперь... Он был любим! он был любим! Кто мог, о небеса, сравниться с ним?. ьхх Андрей блаженствовал... Но скоро в нем Другое чувство пробудилось. Странно! Он поглядел задумчиво кругом... Ему так грустно стало, — несказанно, Глубоко грустно. Вспомнил он о том, Что в голове его не раз туманно Мелькало... ко теперь гроза‘бедой, Неотразимой, близкой, роковой LXXI Ему представилась. Еще вчера Не разбирал он собственных желаний. При ней он был так счастлив... и с утра Тоской немых, несбыточных мечтаний Томился... но теперь — прошла пора Блаженства безотчетного, страданий Ребяческих... не возвратится вновь Прошедшее... Андрей узнал любовь! LXXII И все предвидел он: позор борьбы, Позор обмана, дни тревог и скуки, Упрямство непреклонное судьбы, И горькие томления разлуки,
И страх, и все, чем прокляты рабы... И то, что хуже — хуже всякой -муки: Живучесть пошлости. Она сильна; Ей наша жизнь давно покорена. LXXItt Он не шутя любил, не даром... Он, В наш век софизмов, век самолюбивый, Прямым и добрым малым был рожден. Ему дала природа не кичливый, Но ясный ум; он уважал закон И собственность чужую... Молчаливый, Растроганный, он медленно лицо Склонил и тихо вышел на крыльцо. LXXIV На шаткую ступеньку сел Андрей. Осенний вечер обагрял сияньем Кресты да стены белые церквей. Болтливым, свежим, долгим трепетаньем В саду трепещут кончики ветвей. Струями разливается с молчаньем Вечерним — слабый запах. Кроткий свет Румянит облака свинцовый цвет. LXXV Садится солнце. Воздух дивно тих, И вздрагивает ветер, словно сонный. Окошки темных домиков на миг Зарделись и погасли. Отягченный Росой внезапной, стынет луг. Затих Весь необъятный мир. И благовонный, Прозрачный пар понесся в вышину... И. небо ждет холодную луну.
LX XVI Вот замелькали звезды... Боже мой! Как равнодушна, как нема природа! Как тягостны стремительной, живой Душе — ее законная свобода, Ее порядок, вечность и покой! Но часто после прожитого года В томительной, мучительной борьбе, Природа, позавидуешь тебе! Часть вторая I Прошло шесть месяцев. Зима лихая Прошла; вернулась ясная весна, Среди полей взыграла голубая, Веселая, свободная волна, Уже пробилась почка молодая, И дрогнула немая глубина... Здоровая земля блестит и дышит... И млеет и зародышами пышет. п А наш Андрей? Наружной перемены В его судьбе не замечаем мы. Попрежнему к соседу после сцены С его женой — в теченье всей зимы Ходил он... «Те же люди, те же стены, Все то же, стало быть...» Вот как умы Поверхностные судят большей частью... Но мы глубокомысленны, по счастью.
Ill Любовь рождается в одно мгновенье — И долго развивается потом. С ней борется лукавое сомненье; Она растет и крепнет — но с трудом... И лишь тогда последнее значенье , Ее вполне мы, наконец, поймем, Когда в себе безжалостно погубим Упрямый эгоизм... или разлюбим. IV Андрей был слишком юн и простодушен... И разлюбить не думал и не мог. Он чувствовал, что мир его нарушен — И тайный жар его томил и жег. Он был судьбе задумчиво послушен, К себе же строг, неумолимо строг... Он уважал то, что любил... а ныне Не верят люди собственной святыне. V Сперва знакомцам нашим было ново Их положенье... но хоть иногда Признанье было вырваться готово — Оно не высказалось никогда. Они как будто дали себе слово Прошедшее забыть... и навсегда... И слово то держали свято, твердо И друг во. друга веровали гордо. VI Но то, над чем не властны мы до гроба: Улыбка, вздох невольный, взор немой — Им изменяли часто... Впрочем, оба Не пользовались слабостью чужой;
И даже подозрительная злоба В их жизни детски честной и прямой Не замечала пятен... (чтобы чуда В том не нашли, — прибавим мы: покуда). уп Попрежнему затейливо, проворно В беседах проходили вечера. Они смеялись так же непритворно... Но если муж уехать со двора Хотел — ему противились упорно, И раньше говорили: «спать пора», И реже предавались тем неясным, Мечтательным порывам, столь опасным. УШ Все так... но каждый принимал участье Во всем, что думал и желал другой. И не совсем их позабыло счастье: Так иногда над тучей грозовой, Когда шумит сердитое ненастье, Откроется внезапно золотой Клочок небес — и луч косой, широкий Сквозь частый дождь осветит лес далекий. IX Как выразить их тайную тревогу, Когда, на время быстрое пеня, Они шли тихо, нехотя к порогу И расставались до другого дня? Андрей пускался медленно в дорогу И, голову печально наклони, Шагал, шагал так мерно, так уныло... А сердце в нем тогда рвалось и ныло.
Но Боссюэт сказал: «Всему земному Командуется: марш!» и человек, Владыко мира, ничему живому Сказать не может: стой вот здесь навек! Через равнины к морю голубому, Далекому стремятся воды рек... И мчится жизнь, играя на просторе, В далекое, таинственное море. XI Не только кучерам, но всем известно, Что под гору сдержаться тяжело. Андрей боролся совестливо, честно; Но время шло, без остановки шло... Великодушье часто несовместно С любовью... Что ж тут делать? И назло Отличнейшим намереньям, как дети, Мы падаем в расставленные сети. XII Андрей любил, но жертвовать собою Умел; отдался весь — и навсегда. Он за нее гордился чистотою Ее души, не ведавшей стыда. Как? Ей склониться молча головою Пред кем-нибудь на свете?.. Никогда! Узнать волненье робости позорной? Унизиться до радости притворной? хш Предать ее на суд толпы досужкой? Лишиться права презирать судьбу И сделать из жены — рабы наружной, Немую, добровольную рабу?
О нет! Душе слабеющей, недужной, Но давшей слово выдержать борьбу — Что надо? Добродетель и терпенье? Нет — гордость -и холодное презренье. XIV А если вам даны другие силы, И сердце ваше, жадное страстей, Не чувствует того, чем сердцу милы Дозволенные радости людей,— Живите на свободе... до могцды Не признавайте никаких цепей... Могущество спокойного сознанья Вас не допустит даже до страданья. XV Андрей героем не был... и напрасно Страдать — свободы ради — наш чудак Не стал бы; но, как честный малый, ясно Он понимал, что невозможно так Им оставаться; что молчать — опасно; Что надобно беде помочь... но как? Об этом часто, долго, принужденно Он думал и терялся совершенно. XVI Им овладело горькое сомненье... И в тишине томительной ночей Бессонных — в нем печальное решенье Созрело, наконец; он должен с ней Расстаться... с ней... О новое мученье! О скорбь! о безотрадный мрак! Андрей Предался грусти страшной, безнадежной, Как будто перед смертью неизбежной.
Во всем признаться... не сказавши слова, Уехать — ив почтительном письме Растолковать... Но женщина готова Всегда подозревать обман... В уме Несчастного предположенья снова Мешались, путались... В унылой тьме Бродил он... Небольшое приключенье Внезапно разрешило затрудненье. XVIII В Саратове спокойно, беззаботно, Помещик одинокий, без детей — Андрея дядя здравствовал; но, плотно Покушавши копченых карасей, Скончался. Смерть мы все клянем охотно, А смерти был обязан наш Андрей Именьем округленным и доходным, Да, сверх того, предлогом превосходным XIX К отъезду... Пять-шесть дней в тоске понятной Провел он... вот однажды за столом, С беспечностью совсем невероятной, Играя лихорадочно ножом, Он к новости довольно неприятной Соседей приготовил... а потом Отрывисто, ни на кого не глядя, Сказал: «Я должен ехать. Умер дядя». XX Супруг ответствовал одним мычаньем (Он кушал жирный блин); его жена На гостя с изумленным восклицаньем. Глядит... Она взволнована, бледна...
Внезапно пораженное страданьем В ней сердце дрогнуло... Но вот она Опомнилась... и, медленно краснея, С испугом, молча, слушает Андрея. XXI «Ваш дядюшка скончался?» — «Да-с». — «Я с детства Его знавал... я знаю целый свет. Позвольте... Вы теперь насчет наследства?» «Да-с». — «Ну, ступайте с богом — мой совет. Жаль, жаль лишиться вашего соседства... Но делать нечего. Надолго?» — «Нет... О нет... я ненадолго... нет...» И трепет Остановил его смущенный лепет. ххп Дуняша смотрит на него... Разлуку Он им пророчит... но на сколько дней? Зачем он едет? Радость или муку — Что, что скрывает он? Зачем он с ней Так холоден? Зачем внезапно руку По мрачному лицу провел Андрей? Зачем ее пытающего взора Он избегал, как бы страшась укора? ххш Она разгневалась. Перед слезами Всегда сердиты женщины. Слегка Кусая губы, ласково глазами Прищурилась она... да бедняка Насмешками, намеками, словцами Терзала целый божий день — пока Он из терпенья вышел не на шутку. Дуняше стало легче на минутку.
Но вечером, когда то раздраженье Сменила постепенно тишина, — Немую грусть, унылое смущенье, Усталый взгляд Андрея вдруг она Заметила... невольно сожаленье В ее душе проснулось, и, полна Раскаянья, Дуняша молчаливо По комнате прошлась и боязливо XXV К нему подсела. Взор ее приветно Сиял; лицо дышало добротой. «Андрей, зачем вы едете?» Заметно Дрожал неровный голос. Головой Поник он безнадежно, безответно, Хотел заговорить, махнул рукой, Взглянул украдкой на нее... бледнея... И поняла Дуняша взгляд Андрея. XXVI Она сидела молча, замирая, С закрытыми глазами. Перед ней Вся будущность угрюмая, пустая, Мгновенно развернулась... и, со всей Собравшись силой, медленно вставая, Она сказала шепотом: «Андрей, Я понимаю вас... Вы не лукавы... Я благодарна вам... Вы правы... правы!» XXVII Его рука, дрожа, сыскала руку Дуняши... Расставаясь навсегда, В последний раз, на горькую разлуку Пожал он руку милую тогда.
Не передав изменчивому звуку Своей тоски — но страха, но стыда Не чувствуя, — проворными шагами Он вышел — и залился вдруг слезами. XXVIII О чувство долга! Сколько наслаждений (Духовных, разумеется) тобой Дается нам в замену треволнений Ничтожной, пошлой радости земной! Но по причине разных затруднений, По слабости, все мешкал наш герой, Пока настал, к тоске дворян уезда Бобковского, печальный день отъезда. XXIX Андрей с утра в унылую тревогу Весь погрузился; дедовский рыдван, Кряхтя, придвинул к самому порогу, Набил и запер толстый чемодан; Все бормотал: «Тем лучше; слава богу», — И сапоги запихивал в карман... Людей томит и мучит расставанье, Как никогда не радует свиданье. XXX Потом он начал ящики пустые С великим шумом выдвигать; в одном Из них нашел он ленточки — немые Свидетели прошедшего... Потом Он вышел в сад... и листики сырые Над ним шумели грустно, старый дом Как будто тоже горевал, забвенье Предчувствуя да скорое паденье.
С тяжелым сердцем к доброму соседу Андрей поплелся; но не тотчас он К нему пришел и не попал к обеду. Уже гудел вечерний, тяжкий звон. «А, здравствуйте! Вы едете?» — «Я еду». «Когда же?» — «Завтра до зари». — «Резон; Лошадкам легче; легче, воля ваша...» Андрей с ним согласился. Где Дуняша? XXXII Ока сидела в уголку. Смущенье Изобличали взоры. В темноте Она казалась бледной. Утомленье Ее печальной, тихой красоте Такое придавало выраженье, Так трогательны были взоры те, Смягченные недавними слезами, Что бедный наш Андрей всплеснул руками. XXXIII С ней говорил он... как обыкновенно Перед отъездом говорят: о том, Что никого на свете совершенно Занять не в состоянии; причем Они смеялись редко, принужденно И странно, долго хмурились потом... Фаддей зевал до слез весьма протяжно И, кончив, охорашивался важно. XXXIV Был у Дуняши садик, по старинной Привычке русской. Садиком у нас В уездах щеголяют. Из гостиной Вели две-три ступеньки на террас.
Кончался сад довольно темной, длинной Аллеей.... Вечером, и в жаркий час, И даже ночью по песку дорожки Бродили часто маленькие ножки. XXXV В тот вечер, над землей, до влаги жадной, Веселая, весенняя гроза Промчалась шумно... Легкий сон отрадной Волной струится мягко на глаза Всему, что дышит, и в тени прохладной На каждом новом листике, слеза Прозрачная дрожит, блестит лукаво, И небо затихает величаво... XXXVI Во след другим, отсталая, лениво Несется туча, легкая, как дым. Кой-где вдали возникнет торопливо Неясный шум — и, воздухом ночным Охваченный, исчезнет боязливо. От сада веет запахом сырым... И на ступеньках редкие, большие Еще пестреют капли дождевые. XXXVH И на террас они пошли все трое... Вот, помолчавши несколько, супруг Им объявил, что время не такое, Чтобы гулять, и возвратился вдруг В гостиную. Но небо голубое Им улыбалось ласково. Сам-друг Они присели на скамейке, рядом — Меж светлым домиком и темным садом.
XXX VIII Все так очаровательно: молчанье Кругом, как будто чутко над землей Поникла ночь и слушает... Мерцанье Далекой, робкой звездочки... покой Немеющего воздуха... желанье В сердцах их, полных горестью, тоской, Любовью, — загоралось самовластно... А вот луна блеснула сладострастно... XXXIX И, словно пробужденные стыдливым, Медлительным и вкрадчивым лучом, Заговорили говором сонливым Верхушки лип, облитые дождем. Внезапно по дорожкам молчаливым, В кустах и на песку перед крыльцом Взыграли тени слабые... Волненье Скрывая, смотрят оба в отдаленье. XL О ночь! о мрак! о тайное свиданье! Ступаешь робко, трепетной ногой... Из-за стены лукавое призванье, Как легкий звон, несется за тобой... Неровное, горячее дыханье В тени пахучей, дремлющей, сырой/ Тебе в лицо повеет торопливо... Но вдаль они глядели молчаливо. XLI Сердца рвались... ко ни глаза, ни руки Встречаться не дерзали... При луне, Испуганные близостью разлуки, Они сидят в унылой тишине. Лишь изредка порывистые муки Их потрясали смутно, как во сне...
«Так завтра? Точно?» — «Завтра». Понемножку Дуняша встала, подошла к окошку, XLII Глядит: перед огромным самоварогл Супруг уселся; медленно к губам Подносит чашку, благовонным паром Облитую, пыхтит, кряхтит — а сам Поглядывает исподлобья. «Даром Простудишься, Дуняша... Полно вам Ребячиться», — сказал он равнодушно... Дуняша засмеялась и послушно XLI1I Вошла да села молча. «На прощанье, Андрей Ильич, откушайте чайку. Позвольте небольшое замечанье.. (Андрей меж тем прижался к уголку.) Ваш родственник оставил завещанье?» «Оставил». — «Он... в каком служил полку?» «В измайловском». — «Я думал, в кирасирском. И жизнь окончил в чине бригадирском?» XLIV «Да, кажется...» — «Скажите! Впрочем, что же Вам горевать? Покойник был и глух, И стар, и слеп... Тем лучше для него же. Хотите чашечку?» — «Я больше двух Не пью». — «Да; как подумаешь, мой боже, Что наша жизнь? Пух, совершенный пух; Дрянь, просто дрянь... Что делать? участь наша... Эх!.. Спой нам лучше песенку, Дуняша. XLV Ну не ломайся... ведь я знаю, рада Ты петь с утра до вечера». Сперва Ей овладела страшная досада... Но вдруг пришли на память ей слова
Старинные... Не поднимая взгляда, Аккорд она взяла... и голова Ее склонилась, как осенний колос... И зазвучал печально-страстный голос: «Отрава горькая слезы Последней жжет мои ресницы... Так после бешеной грозы Трепещут робкие зарницы. Тяжелым, безотрадным сном Заснула страсть... утихли битвы... Но в сердце сдавленном моем Покоя нет, — и нет молитвы. А ты, кому в разлучный миг Я молча сжать не смею руки, К кому прощальных слов моих Стремятся трепетные звуки... Молю тебя — в душе твоей Не сохраняй воспоминанья, Не замечай слезы моей И позабудь мои страданья!» XLVI Она с трудом проговорила строки Последние... потупилась... У ней Внезапно ярко запылали щеки... Ей стало страшно смелости своей... К Андрею наклонился муж: «Уроки Она, сударь, у всех учителей В Москве брала... Ну, Дунюшка, другую... Веселенькую, знаешь, удалую!» XLVII Она сидит, задумчиво впадая В упорную, немую тишину. Часы пробили медленно. Зевая, Фаддей глядит умильно на жену...
«Что ж? Пой же... Нет? Как хочешь... — и, вставая. Пора, — прибавил он, — меня ко сну Немного клонит. Поздно. Ну, прощайте, Андрей Ильич... и нас не забывайте». XLVIH Кому не жаль действительных борений Души нехитрой, любящей, прямой? Дуняша не была в числе творений, Теперь нередких на Руси святой —• Охотниц до «вопросов» и до прений, Холодных сердцем, пылких головой, Натянутых, болезненно болтливых И сверхъестественно самолюбивых... XLIX О нет! она страдала. Расставанье Настало. Тяжело в последний раз Смотреть в лицо любимое! Прощанье В передней да заботливый наказ Себя беречь — обычное желанье — Все сказано, — всему конец... Из глаз Дуняши слезы хлынули... но тупо Взглянул Андрей — и вышел как-то глупо. L А на заре, при вопле двух старушек Соседок, тронулся рыдван. Андрей В нем восседал среди шести подушек. Ну, с богом! Вот застава! Перед ней Ряды полуразрушенных избушек; За ней дорога. Кучер лошадей Постегивал и горевал, что грязно, И напевал задумчиво-несвязно.
LI Три года протекло... три длинных года. Андрей нигде не свил себе гнезда. Он видел много разного народа И посетил чужие города... Его не слишком тешила свобода, И вспоминал он родину, когда Среди толпы веселой, как изгнанник, Бродил он, добровольный, грустный странник. LII Он испытал тревожные напасти И радости скитальца; но в чужой Земле жил одиноко; старой страсти Не заменил он прихотью другой. Он не забыл... забыть не в нашей власти! В его душе печальной, но живой, . Исполненной неясного стремленья, Толпами проходили впечатленья... ып Однажды пред камином на диване Андрей сидел и думал о былом. (Он жил тогда в Италии, в Милане.) Андрей на чай в один «приятный» дом Был позван и скучал уже заране... Его хозяйка в комнату с письмом Вошла... «Рука Дуняши!» — закричал он — И вот что, содрогаясь, прочитал он: «Признайтесь... Вы письма не ждали Так поздно и в такую даль? Вам прежних радостей не жаль? Быть может, новые печали Сменили прежнюю печаль. Иль вам наскучили страданья, И вы живете не спеша,
И жаждет вечного молчанья Изнеможенная душа?.. Не возмутили б эти строки Покоя вашего... меня Простите вы... мы так далеки... С того мучительного дня — Вы помните — прошло так много. Так много времени, что нас... Что мы... что я не знаю вас... Меня вы не судите строго — Во имя прошлого, Андрей! Подумайте: среди людей Живете вы... а я, мой боже! Все там же — и кругом все то же... Что? грустно вам? или смешно? Иль совершенно все равно? Андрей, послушайте: когда-то Мы жили долго вместе... Свято Я полюбила вас... ко мне Вы привязались добровольно... Потом... но мне сознаться больно, Как мы страдали в тишине. С тех пор, Андрей, со дня прощаний, Хотите знать, как я живу? Как некогда, в часы свиданий, Я вас опять к себе зову... Вот — вы со мной сидите рядом, Не поднимая головы, — И на меня глядите вы Тем ласковым и добрым взглядом... Когда расстались вы со мной, Я не винила вас. Одной Заботой — точно, непритворно Вы были заняты. Тогда Меня щадили вы... Ну — да! Я благодарна вам, бесспорно. Я верю — грустно было вам; Не притворялись вы лукаво; Вы в целый год успели к нам
Привыкнуть; жертва ваша, право, Достойна громкой похвалы... Да; без сомненья: люди злы — Все малодушны, все коварны И до конца неблагодарны... Вам должно было ехать... я Согласна... но как вы спешили! Нет, нет, меня'вы не любили! Нет, не любили вы меня! Ах, если надо мной жестоко Не насмеялись вы сперва... Андрей, я чувствую, глубоко Вас оскорбят мои слова; Но я живу в такой пустыне... Но я ношу такой венец — В моей любви, в моей святыне Я сомневаюсь, наконец... Я гибну!.. Крик тоски мятежной Сорвался с губ моих... Андрей, Печаль разлуки безнадежной Сильнее гордости моей... Я вас люблю... тебя люблю я... Ты знаешь это... ты... Поверь, Навек, мучительно тоскуя, С тобой простилась я теперь. Я плачу. Да; ты благороден, Андрей, ты силен и свободен; Ты позабыть себя готов. Из видов низких и корыстных Ты не наложишь ненавистных, Хоть позолоченных оков. О да! Когда перед томленьем Разлуки, в робкой тишине, С немым и страшным упоеньем Тебе вверялась я вполне, Я поняла твое молчанье... Я покорилась... От тебя Я приняла тогда страданье, Как дар, безропотно, любя...
Я не могла тебе не верить — Тебе не верить, боже мой! Когда я вся жила тобой... Но не хочу я лицемерить: Потом — казалось мне, что ты... Пустые женские мечты! Мне совестно... но в извиненье, Андрей, ты примешь положенье Мое... Подумай: на кого Меня ты здесь оставил? скука, Тоска... не знаешь ничего... Наедут гости — что за мука! Соседки-сплетницы; сосед Молчит, сопит во весь обед, Глотает, давится< насильно Да к ручке подойдет умильно. С утра ждешь вечера, свечей... Занятий нету... кет детей... Книг нету... душно, страшно душно... Попросишь мужа — равнодушно Проговорит он: «Погоди, Зайдет разносчик»... впереди Все то же — то же — до могилы... О господи, пошли мне силы!!! Но прежде — прежде жизнь моя Была спокойна... помню я Себя веселой, безмятежной Перед домашним очагом... Какой любовью кроткой, нежной Тогда дышало все кругом! Как были хлопоты, заботы Хозяйки, легкие работы В то время сердцу моему, Сама не знаю почему, Невыразимо сладки, милы!.. Но мне прошедшего не жаль — Тогда ребяческие силы Щадила строгая печаль...
мне, конечно, в наказанье 3$ гордость послано страданье... Юь й за то, что в самый час, Когда я вас узнала — вас — Я позабылась малодушно, Дала вам право над собой И без борьбы перед судьбой Склонила голову послушно!.. Тогда я сердца своего Не понимала... для чего Никто с суровостью мужчины Меня не спас... я до кончины Жила бы в «мирной тишине, Не зная помыслов опасных...» Я плачу... плачу... Стыдно мне Тех горьких слез — и слез напрасных! Кому я жалуюсь? Зачем, Зачем я плачу? Перед кем? Кто может выслушать упреки Мои?.. Быть может, эти строки, Следы горячих слез моих, Друзьям покажет он лукаво, На толки праздные чужих Людей предаст меня?.. Но, право, С ума схожу я... Вот, Андрей (Теперь мы с вами хладнокровно Поговорим), как безусловно Я верю вам. Души моей Я не скрываю перед вами. Конечно, знаете вы сами, Что значит женская печаль.., Я вспомнила, в какую даль Вас унесло... Мне стало грустно... И то, что высказать изустно Я не посмела бы... Меня Поймете вы! Что делать, я
Не слишком счастлива. Но годы Пройдут — состареюсь... и той Любви блаженной, той свободы Мне не захочется самой. Я перечла свое маранье... Андрей, не вздумайте в моем Письме постыдное желанье Найти... Но, боже мой! о чем Могла я к вам писать?.. Мне больно, Я плачу, жалуюсь невольно... Но легче мне теперь, ясней... И сердце после долгой битвы Желает отдыха, молитвы И бьется медленней... вольней... Андрей, прощайте. Дайте руку Не на свиданье — на разлуку. Судьба!.. Но если в тишине Та дружба старая случайно Еще живет... и если тайно Хоть изредка... вам обо мне, О стороне родной, далекой, Приходят мысли... знайте: там Есть сердце, полное глубокой Печалью, преданное вам. Среди волнений жизни новой Об участи моей суровой Вы позабудете... Но вас Я буду помнить — вечно... вечно... И в каждый светлый, тихий час Благодарить вас бесконечно. Прощайте, добрый, старый друг... Какое горькое мгновенье! Мучительно расстаться вдруг... Но страшно долгое томленье... От полноты души моей На жизнь обильную, святую... И даже —на любовь иную Благословляю вас, Андрей!»
LIV Он жадно пробежал письмо глазами... Исписанный листок в его руках Дрожал... Он вышел тихими шагами С улыбкой невеселой на губах... Но здесь, читатель, мы простимся с вами, С Андреем и с Дуняшей. Право, страх Подумать — как давно, с каким терпеньем Вы нас дарите вашим снисхожденьем. LV Что сделалось с героями моими?.. Я видел их... Тому не так давно... Но то, над чем я даже плакал с ними, Теперь мне даже несколько смешно... Смеяться над страданьями чужими Весьма предосудительно, грешно... Но если вас не станет мучить совесть, Когда-нибудь мы кончим эту повесть.
ФИЛИПНО СТРОДЗИ В отчизне Данта, древней, знаменитой, В тот самый век, когда монах немецкий Противу папы смело восставал — Жил честный гражданин, Филиппо Стродзи. Он был богат и знатен; торговал Со всей Европой, заседал в судах И вел за дело правое войну С соседами: не раз ему вверяла Свою судьбу Тосканская столица. И был он справедлив, и прост, и кроток; Не соблазнял, но покорял умом Противников... и зависти враждебной, Тревожной злобы, низкого коварства Не ведал прямодушный человек. В нем древний римлянин воскрес; во всех Его делах, и в поступи, во взорах, В обдуманной медлительности речи Дышало благородное сознанье — Сознанье государственного мужа. Не позволял он называть себя Почетными названьями; льстецам Он говорил: «Меня зовут Филиппом — Я сын купца». Любовью беспредельной Любил он родину, любил свободу, И, верный строгой мудрости Зенона,
Ни смерти не боялся, ни безумно Не радовался жизни, но бесчестно, Но в рабстве жить не мог и не хотел. И вот, когда семейство Медичисов, Людей честолюбивых, пышных, умных, Уже давно любимое народом /Со времени великого Козьмы), Достигло власти, наконец; когда Сам император —"Пятый Карл — родную Дочь, отдал Александру Медичису, — И сильный силой царственного тестя Законы нагло начал попирать Безумный Александр — восстал Филипп И с жалобой не дерзкой, но достойной Свободного народа, к венценосцу Прибег. Но Карл остался непреклонным — Цари друг другу все сродни. Тогда Филиппо Стродзи, видя, что народ Молчит и терпит — и страшась привычки Разврата рабства — худшего разврата,— Рукою Лоренцина погубил Надменного владыку. Но минула Та славная, великая пора, Когда цвели свободные народы В Италии, божественной стране, И не пугались мысли безначалья, Как дети малолетные... Напрасно Освободил Филипп родную землю — Явился новый, грозный притеснитель, Другой Козьма. Филипп собрал дружину, Друзей нашел и преданных и смелых — Но полководцем не был он искусным... Надеялся на правоту, на доблесть И верил обещаньям и словам Не как ребенок легковерный — нет! Как человек, быть может, слишком честный... Его разбили, взяли в плен. Октавий Разбил же Брута некогда. Как муху Паук — медлительно терзал Филиппа Лукавый победитель. Вот однажды Сидел несчастный после тяжкой пытки
Перед окном и радовался втайне: Он выдержал неслыханные муки И никого не выдал палачам. Сквозь черную решетку падал ровный Широкий луч на бледное лицо, На рубище кровавое, на раны Страдальца. Слышался вдали беспечный, Веселый говор праздного народа... В окошко мухи быстро залетали, И с вышины томительно далекой Прозрачной, светлой веяло весной. С усильем поднял голову Филиппо: И вспомнил он любимую жену, Детей-сироток —собственное детство... И молодость, и первые желанья, И первые полезные дела, И всю простую, праведную жизнь Свою тогда припомнил он. И вот Куда попал он, наконец! Надеждам Напрасным он не предавался... Казнь, Мучительная казнь его ждала... Сомненье Невыразимо горькое внезапно Наполнило возвышенную душу Филиппа; сердце в нем отяжелело, И выступили слезы на глаза. Молиться захотел он, возмутилось В нем чувство справедливости... безмолвно Израненные, скованные руки Он поднял, показал их молча небу, И без негодованья, с бесконечной Печалью произнес он: где же правда? И ропотом угрюмым отозвался Филиппу низкий свод его тюрьмы... Но долго бы пришлось еще терзаться Филиппу, если б старый, честный сторож, Достойный понимать его величье, Однажды, после выхода судьи, Не положил бы молча на пороге Кинжала... Понял сторожа Филипп, — И так же молча, медленным поклоном Благодарил заботливого друга.
Но прежде чем себе нанес он рану Смертельную, на каменной стене Кинжалом’стих латинской эпопеи Он начертал: «Когда-нибудь восстанет Из праха нашего желанный мститель!» Последняя, напрасная надежда! Филиппов сын погиб в земле чужой — На службе короля чужого; внук Филиппа заживо был кинут в море, — И род его пресекся, Медичисы Владели долго родиной Филиппа, Охотно покорялись им потомки Филипповых сограждан и друзей... О наша матерь — вечная земля! Ты поглощаешь так же равнодушно И пот, и слезы, кровь детей твоих, Пролитую за праведное дело, Как утренние капельки росы! И ты, живой, подвижный, звучный воздух, Ты так же переносишь равнодушно Последний вздох, последние молитвы, Последние предсмертные проклятья, Как песенку пастушки молодой... А ты, неблагодарная толпа, Ты забываешь так же беззаботно Людей, погибших честно за тебя, Как позабудут и твои потомки Твои немые, тяЯские страданья, Твои нетерпеливые волненья И все победы громкие твои! Блажен же тот, кому судьба смеется! Блажен, кто счастлив, силен и не прав!!! Дверь отворилась... и вошел Козьма...
ГРАФИНЯ ДОНАТО Начало поэмы I Был светлый летний день, когда с охоты знойной В ,свой замок, вдоль реки широкой и спокойной, Граф-иня ехала. Сверкал зеленый луг Заманчиво... но ей все надоело вдруг — Все: резкий звук рогов в излучинах долины, И сокола полет, и цапли жалкий стон, Стальных бубенчиков нетерпеливый звон, И лесом вековым покрытые вершины, И солнца смелый блеск, и шелест ветерка... Могучий серый конь походкой горделивой Под нею выступал, подбрасывая гривой, И умной головой помахивал слегка... Графиня ехала, не поднимая взора — Под золотом парчи не шевельнется шпора, Скатилась на седло усталая рука. II Читатель! мы теперь в Италии с тобой, В то время славное, когда владыки Рима Готовили венец творцу Ерусалима, Венец, похищенный завистливой судьбой;
Когда, в виду дворцов высоких и надменных, В виду озер и рек прозрачно голубых, Под бесконечный плеск фонтанов отдаленных, В садах таинственных, и темных, и немых, Гуляли женщины веселыми роями — И тихо слушали, склонившись головами, Рассказы о делах и чудесах былых... Когда замолкли вдруг военные тревоги — И мира древнего пленительные боги Являлись радостно на вдохновенный зов Влюбленных юношей и пламенных певцов. ш Графиня ехала... Вдали, полузакрытый Густою зеленью и солнечным лучом, Как будто золотом расплавленным облитый, Встает ее дворец. За ней на вороном Тяжелом жеребце — покрытого плащом Мужчину видим мы. Чета собак проворных Теснится к лошади. Среди рабов покорных Идет сокольничий суровый и седой; Но птицы резвые напрасно бьют крылами... Красивый, стройный паж поспешными шагами Бежит у стремени графини молодой. Под шапкой бархаткой, надвинутой на брови, Его глаза блестят; колышутся слегка На шее локоны; румянцем юной крови На солнце весело горит его щека. IV Графиня ехала... А в замке под окном Стоял ее супруг и, прислонясь лицом К холодному стеклу, глядел на луг широкий. И был то человек упорный и глубокий; Слывя задумчивым, все наблюдал кругом, Не требуя любви, ни от кого совета И помощи не ждал, чуждался лишних слов;
Но светлый взор его, исполненный привета, Умел обманывать, умел ласкать врагов. И был он окружен послушными слугами, — Друзей удерживал обильными дарами, И гневного лица его не знал никто. Донато не спешил и в мести... ко зато Во тьме его души созревшие решенья Напрасно никогда не ждали исполненья...
ЛИТЕРАТУРНЫЕ И ЖИТЕЙСКИЕ ВОСПОМИНАНИЯ

ВМЕСТО ВСТУПЛЕНИЯ Около пасхи 1843 года в Петербурге произошло со- бытие и само по себе, крайне незначительное и давным- давно поглощенное всеобщим забвением. А именно: появилась небольшая поэма некоего Т. Л., под назва- нием «Параша». Этот Т. Л. был я; этою поэмой я всту- пил на литературное поприще. С тех пор прошло почти двадцать пять лет, и вот по поводу нового издания моих сочинений мне захотелось побеседовать с читате- лем и передать ему хотя частицу тех воспоминаний, которые накопились у меня в течение четверти века... Grande aevi spatium!1 Не обещаю читателю ничего очень нового, ничего «пикантного»; предуведомляю его также, что многое должно будет остаться невысказан- ным или недосказанным. За причинами подобных недо- молвок ходить недалеко. Все мы знаем, что многое изменилось с 1843 года, многое исчезло совершенно... но не все еще связи порваны между нынешним настоя- щим и тогдашним прошедшим; много лиц осталось в живых — и не одни лица уцелели. А правду, беспри- страстную и всестороннюю правду, можно высказать только о том, что окончательно сошло со сцены. По- тому я решаюсь ограничиться несколькими отрывками, несколькими отдельными главами из моих воспомина- ний; внутреннее единство, я надеюсь, скажется в них; но от наружного единства, от последовательности 1 Большой промежуток времени! (лат.).
рассказа отказываюсь заранее. Считаю, однако,- нуж- ным сообщить предварительно несколько данных, ка- сающихся лично до меня и определяющих исходную точку моей деятельности. Окончив курс по филологическому факультету С.-Петербургского университета в 1837 году, я весною 1838 года отправился доучиваться в Берлин. Мне было всего девятнадцать лет; об этой поездке я мечтал давно. Я был убежден, что в России возможно только на- браться некоторых приготовительных сведений, но что источник настоящего знания находится за границей. Из числа тогдашних преподавателей С.-Петербургского университета не было ни одного, который бы мог поко- лебать во мне это убеждение; впрочем, они сами были им проникнуты; его придерживалось и министерство, во главе которого стоял граф Уваров, посылавшее на свой счет молодых людей в немецкие университеты. В Бер- лине я пробыл (в два приезда) около двух лет. Из чи- сла русских, слушавших университетские лекции, на- зову: в течение первого года — Н. Станкевича, Гранов- ского, Фролова; в течение второго—столь известного впоследствии М. Бакунина. Я занимался философией, древними языками, историей и с особенным рвением изучал Гегеля под руководством профессора Вердера. В доказательство того, как недостаточно было образо- вание, получаемое в то время в наших высших заведе- ниях, приведу следующий факт: я слушал в Берлине латинские древности у Цумпта, историю греческой ли- тературы у Бока — а на дому принужден был зубрить латинскую грамматику и греческую, которые знал плохо. И я был не из худших кандидатов. Стремление молодых людей — моих сверстников — за границу напоминало искание славянами начальников у заморских варягов. Каждый из нас точно так же чув- ствовал, что его земля (я говорю не об отечестве во- обще, а о нравственном и умственном достоянии каж- дого) велика и обильна, а порядка в ней нет. Могу сказать о себе, что лично я весьма ясно сознавал все невыгоды подобного отторжения от родной почвы, по- добного насильственного перерыва всех связей и нитей, прикреплявших меня к тому быту, среди которого я
вырос... но делать было нечего. Тот быт, та среда и осо- бенно та полоса ее, если можно так выразиться, к ко- торой я принадлежал — полоса помещичья, крепост- ная, — не представляли ничего такого, что могло бы удержать меня. Напротив: почти все, что я видел вокруг себя, возбуждало во мне чувства смущения, не- годования — отвращения, наконец. Долго колебаться я не мог. Надо было либо покориться и смиренно побре- сти общей колеей, по избитой дороге; либо отвернуться разом, оттолкнуть от себя «всех и вся», даже рискуя по- терять многое, что было дорого и близко моему сердцу. Я так и сделал... Я бросился вниз головою в «немецкое море», долженствовавшее очистить и возродить меня, и когда я, наконец, вынырнул из его волн — я все-так» очутился «западником», и остался им навсегда. Мне и в голову не может прийти осуждать тех из моих современников, которые другим, менее отрица- тельным путем достигли той свободы, того сознания, к которым я стремился... Я хочу только заявить, что я другого пути перед собой не видел. Я не мог дышать одним воздухом, оставаться рядом с тем, что я возне- навидел; для этого у меня, вероятно, недоставало над- лежащей выдержки, твердости характера. Мне необ- ходимо нужно было удалиться от моего врага затем, чтобы из самой моей дали сильнее напасть на него. В моих глазах враг этот имел определенный образ, но- сил известное имя: враг этот был — крепостное право. Под этим именем я собрал и сосредоточил все, против чего я решился бороться до конца — с чем я поклялся никогда не примириться... Это была моя Аннибалов- ская клятва; и не я один дал ее себе тогда. Я и на За- пад ушел для того, чтобы лучше ее исполнить. И я не думаю, чтобы мое западничество лишило меня всякого сочувствия к русской жизни, всякого понимания ее осо- бенностей и нужд. «Записки охотника», эти, в свое время новые, впоследствии далеко опереженные этюды, были написаны мною за границей; некоторые из них — в тяжелые минуты раздумья о том: вернуться ли мне на родину, или нет? Мне могут возразить, что та ча- стичка русского духа, которая в них замечается, уце- лела не по милости моих западных убеждений, но
несмотря на эти убеждения и помимо моей воли. Трудно спорить о подобном предмете; знаю только, что я, ко- нечно, не написал бы «Записок охотника», если б остался в России. Скажу также, что я никогда не при- знавал той неприступной черты, которую иные заботли- вые и даже рьяные, но малосведущие патриоты непре- менно хотят провести между Россией и Западной Евро- пой, той Европой, с которою порода, язык, вера так тесно ее связывают. Не составляет ли наша, славянская раса —в глазах филолога, этнографа — одной из глав- ных ветвей индо-германского племени? И если нельзя отрицать воздействия Греции на Рим и обоих их вме- сте — на германо-романский мир, то на каком же основании не допускается воздействие этого — что ни говори — родственного, однородного мира на нас? Неужели же мы так мало самобытны, так слабы, что должны бояться всякого постороннего влияния и с дет- ским ужасом отмахиваться от него, как бы он нас не испортил? Я этого не полагаю: я полагаю, напротив, что нас хоть в семи водах мой, — нашей, русской сути из нас не вывести. Да и что бы мы были, в противном случае, за плохонький народец! Я сужу по собствен- ному опыту: преданность моя началам, выработанным западною жизнию, не помешала мне живо чувствовать и ревниво оберегать чистоту русской речи. Отечествен- ная критика, взводившая на меня столь многочислен- ные, столь разнообразные обвинения, помнится, ни разу не укоряла меня в нечистоте и неправильности языка, в подражательности чужому слогу. А впрочем — «basta cosi»; 1 довольно распростра- няться о собственной особе; буду говорить о других. Это интереснее и для читателя и для меня самого. Позволяю себе заметить, что отрывки из моих воспоми- наний, которые я решаюсь представить на суд публики, следуют друг за другом в хронологическом порядке и что первый из них относится ко времени, предшество- вавшему 1843 году. Баден-Баден, 1868 г. 1 Довольно (итал.).
I. ЛИТЕРАТУРНЫЙ ВЕЧЕР У П. А, ПЛЕТНЕВА В'начале 1837 года я, будучи третьекурсным студен- том С.-Петербургского университета (по филологиче- скому факультету), получил от профессора русской словесности, Петра Александровича Плетнева, пригла- шение на литературный вечер. Незадолго перед тем я представил на его рассмотрение один из первых плодов моей Музы — как говаривалось в старину — фантасти- ческую драму в пятистопных ямбах под заглавием «Стенио». В одну из следующих лекций Петр Алексан- дрович, не называя меня по имени, разобрал, с обыч- ным своим благодушием, это совершенно нелепое произведение, в котором с детской неумелостью выра- жалось рабское подражание байроковскому Манфреду. Выходя из здания университета и увидав меня на улице, он подозвал меня к себе и отечески пожурил меня, причем, однако, заметил, что во мне что-то есть! Эти два слова возбудили во мне смелость отнести к нему несколько стихотворений; он выбрал из них два и год спустя напечатал их в «Современнике», который унаследовал от Пушкина. Заглавия второго не помню; но в первом воспевался «Старый дуб», и начиналось оно; так: Маститый царь лесов, кудрявой головою Склонился старый дуб над сонной гладью вод, и т. д.
Это первая моя вещь, явившаяся в печати, ко- нечно, без подписи. Войдя в переднюю квартиры Петра Александровича, я столкнулся с человеком среднего роста, который, уже надев шинель и шляпу и прощаясь с хозяином, звуч- ным голосом воскликнул: «Да! да! хороши наши ми- нистры! нечего сказать!» — засмеялся и вышел. Я успел только разглядеть его белые зубы и живые, быстрые глаза. Каково же было мое горе, когда я узнал потом, что этот человек был Пушкин, с которым мне до тех пор не удавалось встретиться; и как я досадовал на свою мешкотность! Пушкин был в ту эпоху для меня, как и для многих моих сверстников, чем-то вроде полу- бога. Мы действительно поклонялись ему. Поклонение авторитетам в последнее время подверглось, как изве- стно, насмешкам, осуждению, чуть не проклятию. При- знаться в нем — значит заклеймить себя пошлецом- навеки. Но позволю себе- заметить нашим строгим мо- лодым судьям, что не худо бы сперва условиться в зна- чении слова «авторитет». Авторитет авторитету — розь. Сколько я помню, никому из нас (я говорю об универ- ситетских товарищах) и в голову не пришло бы прекло- ниться перед человеком потому только, что он был богат или важен, или очень большой чин имел; это обаяние на нас не действовало — напротив... Даже великий ум нас не подкупал; нам нужен был вождь; и весьма свободные, чуть не республиканские убеждения отлично уживались в нас с восторженным благогове- нием перед людьми, в которых мы видели своих настав- ников и вождей. Скажу более: мне кажется, что такого рода энтузиазм, даже преувеличенный, свойствен мо- лодому сердцу; едва ли оно в состоянии воспламениться отвлеченной идеей, как бы прекрасна и возвышенна она ни была, если эта самая идея не явится ему воплощен- ною в живом лице — в наставнике. Вся разница между теперешним и тогдашним поколеньями состоит, быть Может, в том, что мы не стыдились нашего идола и на- шего поклонения, а, напротив, гордились и тем и дру- гим. Независимость собственных мнений, бесспорно,
дело почтенное и благое; не добившись ее, никто не может назваться человеком в истинном смысле слова; но в том-то и вопрос, что ее добиться надо, надо ее за- воевать, как почти все хорошее на сей земле; а начать это завоевание всего удобнее под знаменем избранного вождя. Впрочем, надо и то принять в соображение, что нынешние молодые люди имеют иные понятия, иные воззрения; если б, например, в наше время кто-нибудь из нашей среды вздумал требовать для молодого поко- ления «уважения», мы бы, наверное, на смех его под- няли — мы бы даже обиделись; «это хорошо для ста- риков, — подумали бы мы, — а нам нужен только простор — да и тот мы себе завоюем». Кто тут прав, кто виноват —из прежних или нынешних, —решить не берусь; в сущности — стремления молодежи всегда бескорыстны и честны; и цели их остаются те же, только имена меняются. Быть может, при большей гражданской развитости современных юношей, при большей затруднительности их задач—они точно нуждаются в уважении. Пушкина мне удалось видеть всего еще один раз — за несколько дней до его смерти, на утреннем концерте в зале Энгельгард. Он стоял у двери, опираясь на ко- сяк, и, скрестив руки на широкой груди, с недоволь- ным видом посматривал кругом. Помню его смуглое, небольшое лицо, его африканские губы, оскал белых, крупных зубов, висячие бакенбарды, темные желчные глаза под высоким лбом почти без бровей — и кудрявые волосы... Он и на меня бросил беглый взор; бесцере- монное внимание, с которым я уставился на него, произ- вело, должно быть, на него впечатление неприятное: он словно с досадой повел плечом — вообще он казался не в духе — и отошел в сторону. Несколько дней спустя я видел его лежавшим в гробу — и невольно повторял про себя: Недвижим он лежал... И странен Был томный мир его чела... Но возвращаюсь к рассказу.
Петр Александрович ввел меня в гостиную и пред- ставил своей (первой) жене, уже немолодой даме, бо- лезненного облика и очень молчаливой. В комнате, кроме ее, сидело человек семь или восемь... Все они теперь уже покойники; из всего собравшегося тогда общества — в живых я один. Правда, с тех пор прошло тридцать лет с лишком... Но в числе гостей были люди молодые. Вот кто были эти гости: Во-первых: известный Скобелев, автор «Кремнева», впоследствии комендант С.-Петербургской крепости, всем тогдашним петербургским жителям памятная фи- гура с обрубленными пальцами, смышленым, помятым, морщинистым, прямо солдатским лицом и солдатскими, не совсем наивными ухватками — тертый-калач, одним словом. Потом — автор .«Сумасшедшего дома» — Воей- ков, хромоногое и как бы искалеченное, полуразрушен- ное существо, с повадкой старинного подьячего, желтым припухлым лицом и недобрым взглядом черных кро- шечных глаз; потом — адъютант в жандармском мун- дире, белокурый, плотный мужчина с разноцветными (так называемыми арлекинскими) зрачками, с подобо- страстным и пронзительным выражением физиономии, некто Владиславлев, издатель известного в свое время альманаха «Утренняя заря» (ходили слухи, что подпи- ска на этот альманах была в некотором роде обяза- тельная). Далее: высокий и худощавый господин в очках, с маленькой головкой, беспокойными телодви- женьями и певучим носовым выговором, с виду смахи- вавший на статского советника немецкого происхожде- ния — переводчик и стихотворец Карлгоф; офицер путей сообщения с несколько болезненным, темным ли- цом, крупными насмешливыми губами и растрепанными бакенбардами — что в то время уже считалось как бы некоторым поползновением к либерализму — перевод- чик Фауста, Губер; худой и нескладно сложенный чело- век чахоточной комплекции, с нерешительной улыбкой на губах и во взоре, с узким, но красивым и симпати- ческим лбом, Гребенка — враг Полевого (он на него только что написал пасквиль вроде сказки; в ней кузне^
чик полевой играл очень неблаговидную роль), — автор повестей и юмористических рассказов с малороссий- ским оттенком, в которых чуть заметно сочилась свое- образная, теплая струйка; наконец, наш добрейший и незабвенный князь Одоевский. Этого описывать нечего: всякий помнит его благообразные черты, таинственный и приветливый взгляд, детски-милый смех и добродуш- ную торжественность... В комнате находился еще один человек. Одетый в длиннополый двухбортный сюртук, короткий жилет с голубой бисерной часовой цепочкой и шейный платочек с бантом — он сидел в уголку, скромно подобрав ноги, и изредка покашливал, тороп- ливо поднося руку к губам. Человек этот поглядывал кругом не без застенчивости, прислушивался внима- тельно; в глазах его светился ум необыкновенный, но лицо у него было самое простое, русское — вроде тех лиц, которые часто встречаются у образованных са- моучек из дворовых и мещан. Замечательно, что эти лица, в противность тому, что, повидимому, следовало бы ожидать, редко отличаются энергией, а, напротив, почти всегда носят отпечаток робкой мягкости и грустного раздумья... Это был поэт Кольцов. С точностью не могу теперь припомнить, о чем в тот вечер шел разговор; но он не отличался ни особенной живостью, ни особенной глубиной и шириной подни- маемых вопросов. Речь касалась то литературы, то светских и служебных новостей — и только. Раза два она приняла военный и патриотический колорит, вероятно благодаря присутствию трех мундиров. Время было тогда очень уже смирное. Правительственная сфера, особенно в Петербурге, захватывала и покоряла себе все. А между тем та эпоха останется памятной в истории нашего духовного развития... С тех пор прошло с лишком тридцать лет, но мы все еще живем под веянием и в тени того, что началось тогда; мы еще не произвели ничего равносильного. А именно: весною только что протекшего (1836 года) был дан в первый раз «Ревизор», а несколько недель спустя, в феврале
или марте 1837 года, — «Жизнь за царя»1. Пушкин был еще жив, в полном расцвете сил и, по всем вероят- ностям, ему предстояло много лет деятельности... Хо- дили темные слухи о некоторых превосходных произве- дениях, которые он берег в своем портфеле. Эти слухи побуждали любителей словесности подписываться — в ограниченном, впрочем, числе — на «Современник»; но, правду говоря, не на Пушкине сосредоточивалось внимание тогдашней публики... Марлинский все еще слыл любимейшим писателем, барон Брамбеус цар- ствовал, «Большой выход у Сатаны» почитался верхом совершенства, плодом чуть не вольтеровского гения, а критический отдел в «Библиотеке для чтения» — образ- цом остроумия и вкуса; на Кукольника взирали с на- деждой и почтением, хотя и находили, что «Рука всевышнего» не могла идти в сравнение с «Торквато Тассо», — а Бенедиктова заучивали наизусть1 2. Между прочим, в тот вечер, о котором я завел речь, Гребенка прочел, по просьбе хозяина, одно из последних стихо- творений Бенедиктова. Время, повторяю, было смирное по духу и трескучее по внешности, и разговоры подла- живались под господствовавший тон; но таланты несом- ненные, сильные таланты — действительно были и оставили глубокий след. Теперь на наших глазах совер- шается факт противоположный: общий уровень значи- тельно поднялся; но таланты — и реже и слабее. Первым из общества удалился Воейков; он еще не перешел порога комнаты, как уже Карлгоф принялся читать прерывавшимся от волнения голосом эпиграмму 1 Я находился на обоих представлениях — и, сознаюсь от- кровенно, не понял значения того, что совершалось перед моими глазами. В «Ревизоре» я по крайней мере много смеялся, как и вся публика. В «Жизни за царя» я просто скучал. Правда, голос Воробьевой (Петровой)/которой я незадолго перед тем восхи- щался в «Семирамиде», уже надломился, а г-жа Степанова (Ан- тонида) визжала сверхъестественно... Но музыку Глинки я все- таки должен бы был понять. (Прим, автора.) 2 Об этом настроении публики, вообще об этой эпохе будет говорено подробнее в последующем этюде: «В. Г. Белинский». (Прим, автора.)
против него... «Поэт-идеалист и мечтатель по преиму- ществу», как величал себя Карлгоф, видно не мог забыть посвященное ему и действительно жестокое четверостишие в «Сумасшедшем доме». Скобелев также скоро откланялся, истощив небогатый запас своих при- бауточек. Губер начал жаловаться на цензуру. Эта тема часто вращалась в тогдашних литературных бе- седах... Да и как могло быть иначе! Всем известны анекдоты о «вольном духе», о «лжепророке» и т. д.; но едва ли кто из теперешних людей может составить себе понятие о том, какому ежеминутному и повсеместному рабству подвергалась печатная мысль L Литератор — кто бы он ни был — не мог не чувствовать себя чем-то вроде контрабандиста. Разговор перешел к Гоголю, который находился за границей; но Белинский тогда едва начинал свою критическую карьеру — никто еще не пытался разъяснить русской публике значение Гоголя, в творениях которого оракул «Библиотеки для чтения» видел один грязный малороссийский жарт. Помнится, все ограничилось тем, что Владиславлев с похвалой цитировал из «Ревизора» фразу: «Не по чину берешь!» и при этом сделал движение рукою, как будто поймал муху; как теперь вижу взмах этой руки в голубом обшлаге — и знаменательный взгляд, кото- рым все обменялись. Хозяин дома сказал несколько слов о Жуковском, об его переводе «Ундины», который появился около того времени роскошным изданием, с рисунками — если не ошибаюсь — графа Толстого; он упомянул также о другом Жуковском, весьма слабом стихотворце, недавно с громом' и треском выступившем в «Библиотеке для чтения» под псевдонимом Бернета; о графине Растопчиной, о г. Тимофееве, даже о г. Кре- шеве было произнесено слова два, так как они все пи- сали стихи, а писать стихи тогда еще считалось делом важным. Плетнев стал было просить Кольцова прочесть свою последнюю «думу» (чуть ли не «Божий мир»); но 1 Цензорские помарки доходили до каприза, до игривости: у меня долго хранился корректурный лист, на котором цензор К. вычеркнул слова: «эта девушка была как цветок» — и заме- нил их следующими (и все теми же красными чернилами!): «эта девица походила на пышную розу». (Прим, автора.)
тот чрезвычайно сконфузился и принял такой растерян- ный вид, что Петр Александрович не настаивал. Повторяю еще раз: на всей нашей беседе лежал оттенок скромности и смирения; она происходила в те времена, которые покойный Аполлон Григорьев прозвал допо- топными. Общество еще помнило удар, обрушившийся на самых видных его представителей лет двенадцать перед тем; и изо всего того, что проснулось в нем впоследствии, особенно после 55-го года — ничего даже не шевелилось, а только бродило — глубоко, но смутно — в некоторых молодых умах. Литературы, в смысле живого проявления одной из общественных сил, находящегося в связи с другими столь же и более важными проявлениями их — не было, как не было прессы, как не было гласности, как не было личной свободы; а была словесность— и были такие словесных дел мастера, каких мы уже потом не видали. В двенадцатом часу вечера, почти после всех, я вы- шел в переднюю вместе с Кольцовым, которому пред- ложил довезти его до дому — у меня были сани. Он согласился — и всю дорогу покашливал и кутался в свою худую шубенку. Я его спросил, зачем он не за- хотел прочесть свою «думу»... «Что же это я стал бы читать-с, — отвечал он с досадой, — тут Александр Сергеич только что вышел, а я бы читать стал! Поми- луйте-с!» Кольцов благоговел перед Пушкиным. Мне самому мой вопрос показался неуместным; и действи- тельно: как бы этот робкий человечек, с такой смирен- ной наружностью, стал бы из уголка декламировать: Отец света — вечность, Сын вечности — сила; Дух силы — есть жизнь — Мир жизнью кипит?!! и т. д. На угле переулка, в котором он жил, — он вышел из саней, торопливо застегнул полсть и, все покашливая и кутаясь в шубу, потонул в морозной мгле Петербург- ской январской ночи. Я с ним больше не встречался.
Скажу несколько слов о -самом Петре Александро- виче. Как профессор русской литературы, он не отли- чался большими сведениями; ^ученый багаж его был весьма легок; зато он искренно любил «свой предмет», обладал несколько робким, .но чистым и тонким вкусом и говорил просто, ясно, не без теплоты. Главное: он умел сообщать своим слушателям те симпатии, кото- рыми сам был исполнен, — умел заинтересовать их. Он не внушал студентам никаких преувеличенных чувств, ничего подобного тому, что возбуждал в них, напри- мер, Грановский; да и повода к тому не было — поп hie erat locus...1 Он тоже был очень смирен; но его любили. Притом его — как человека, прикосновенного к знаменитой литературной плеяде, как друга Пушкина, Жуковского, Баратынского, Гоголя, как лицо, которому Пушкин посвятил своего Онегина, — окружал в наших глазах ореол. Все мы наизусть знали эти стихи: «Не мысля гордый свет забавить», и т. д. И действительно: Петр Александрович подходил под портрет, набросанный поэтом: это не был обычный комплимент, которым так часто украшаются посвяще- ния. Кто изучил Плетнева, не мог не признать в нем Души прекрасной, Святой исполненной мечты 1 2Л Поэзии живой и ясной, Высоких дум и красоты. Он также принадлежал к эпохе, ныне безвозвратно прошедшей: это был наставник старого времени, сло- весник, не ученый, но по-своему — мудрый. Кроткая тишина его обращения, его речей, его движений не мешала ему быть проницательным и даже тонким; но тонкость эта никогда не доходила до хитрости, до лу- кавства; да и обстоятельства так сложились, что он 1 Это было не к месту (лат.). 2 Значение этого стиха неясно; он может показаться более или менее романтической вставкой, тем, что французы назы- вают une cheville; но в самой своей неясности он верно характе- ризует то нечто, неопределенное, но хорошее и благородное, ко- торое многие лучшие люди того времени носили в своих серд- цах. (Прим, автора.)
в хитрости не нуждался: все, что он желал, — медленно, но неотразимо как бы плыло ему в руки; и он, покидая жизнь, мог сказать, что насладился ею вполне, лучше чем вполне — в меру. Такого рода наслаждение надежнее всякого другого; древние греки недаром говорили, что последний и высший дар богов человеку — чувство меры. Эта сторона античного духа в нем отразилась — и он ей особенно сочувствовал; другие — ему были закрыты. Он не обладал никаким, так называемым, «творческим» талантом; и он сам хо- рошо это знал: главное свойство его ума — трезвая ясность не могла изменить ему, когда дело шло о разборе собственной личности. «Красок у меня нет, — жаловался он мне однажды, — все выходит серо, и по- тому я не могу даже с точностью передать то, что я видел и посреди чего жил». Для критика — в воспита- тельном, в отрицательном значении слова — ему недо- ставало энергии, огня, настойчивости; прямо говоря — мужества. Он не был рожден бойцом. Пыль и дым битвы — для его гадливой и чистоплотной натуры были столь же неприятны, как и сама опасность, которой он мог подвергнуться в рядах сражавшихся. Притом его положение в обществе, его связи’с двором так же отда- ляли его от подобной роли — роли критика-бойца, как и собственная его натура. Оживленное созерцание, уча- стие искреннее, незыблемая твердость дружеских чувств и радостное поклонение поэтическому — вот весь Плетнев. Он вполне выразился в своих малочисленных сочинениях, написанных языком образцовым, — хотя не- много бледным. Он был прекрасный семьянин и во второй своей супруге, в детях своих нашел все нужное для истинного счастия. Мне пришлось раза два встречаться с ним за границей: расстроенное здоровье заставило его поки- нуть Петербург и свою ректорскую должность; в по- следний раз я видел его в Париже, незадолго до его кончины. Он совершенно безропотно и даже весело переносил свою весьма тягостную и. несносную болезнь. «Я знаю, что я скоро должен умереть, — говорил он
мне, — и кроме благодарности судьбе ничего не чув- ствую; пожил я довольно, видел и испытал много хо- рошего, знал прекрасных людей; чего же больше? Надо и честь знать!» И на смерти его, как я потом слышал, лежал тот же отпечаток душевной тишины и покор- ности. Я любил беседовать с ним. До самой старости он сохранил почти детскую свежесть впечатлений и, как в молодые годы, умилялся перед красотою: он и тогда не восторгался ею. Он не расставался с дорогими воспоминаниями своей жизни; он лелеял их, он трога- тельно гордился ими. Рассказывать о Пушкине, о Жу- ковском — было для него праздником. И любовь к род- ной словесности, к родному языку, к самому его звуку не охладела в нем; его коренное, чисто русское проис- хождение сказывалось и в этом: он был, как известно, из духовного звания. Этому же происхождению при- писываю я его елейность, а может быть — и житейскую его мудрость. Он с прежним участием слушал произве- дения наших новых писателей — и произносил свой суд, не всегда глубокий, но почти всегда верный и, при всей мягкости форм, неуклонно согласный с теми нача- лами, которым он никогда не изменял в деле поэзии и искусства. Студенческие «истории», случившиеся во время его отсутствия за границей, глубоко его огор- чили — глубже, чем я ожидал, зная его характер; он скорбел о своем «бедно-м» университете, и осуждение его падало не на одних молодых людей... Подобные личности теперь уже попадаются редко; не потому, чтобы в них было нечто необыкновенное, а потому, что время изменилось. Полагаю, что читатель не попеняет на меня за то, что я остановил его внима- ние на одной из них — на почтенном и благодушном словеснике старого закала. 1868 10 И. С. Тургенев, т. 10
П. ВОСПОМИНАНИЯ О БЕЛИНСКОМ Личное мое знакомство с В. Г. Белинским началось в Петербурге, летом 1843 года; но имя его стало мне известным гораздо раньше. Вскоре после появления его первых критических статей в «Молве» и «Телескопе» (1836—1839) в Петербурге начали ходить слухи о нем как о человеке весьма бойком, горячем, который ни перед чем не отступал и нападал на «все» — на все в литературном мире, конечно. Другого рода критика была тогда немыслима — в печати. Многие, даже между молодежью, осуждали его и находили, что он слишком смел и далеко заносится; старинный антаго- низм Петербурга и Москвы придавал еще более резко- сти тому недоверию, с которым читатели на берегах Невы относились к новому московскому светилу. При- том его плебейское происхождение (отец его был ле- карь, а дед дьякон) возмущало аристократический дух, установившийся в нашей литературе с алексан- дровских времен, времен «Арзамаса» и т. п. В тогдаш- нее темное, подпольное время сплетня играла большую роль во всех суждениях — литературных и иных... Известно, что сплетня и до сих пор не совсем утратила свое значение; исчезнет она только в лучах полной гласности и свободы. Целая легенда тотчас сложилась и о Белинском. Говорили, что он недоучившийся ка- зенный студент, выгнанный из университета тогдашним
попечителем Голохвастовым за развратное поведение (Белинский — и развратное поведение!); уверяли, что и наружность его самая ужасная; что это какой-то циник, бульдог, призренный Надеждиным с целью травить им своих врагов; упорно, и как бы в укоризну, называли его «Беллынским». Слышались, правда, го- лоса и в его пользу; помнится, издатель почти един- ственного тогдашнего толстого журнала отзывался о нем как о птичке с ноготком, как о живчике, которого не худо бы завербовать — что, как известно, и было впоследствии приведено в исполнение, к великому преуспеянию журнала и к великой выгоде самого... издателя. Что касается до меня, то знакомство мое с Белинским как писателем произошло следующим образом. Стихотворения Бенедиктова появились в 1836 году маленькой книжечкой с неизбежной виньеткой на за- главном листе — как теперь ее вижу — и привели в восхищение все общество, всех литераторов, крити- ков — всю молодежь. И я, не хуже других, упивался этими стихотворениями, знал многие наизусть, востор- гался «Утесом», «Горами» и даже «Матильдой» на же- ребце, гордившейся «усестом красивым и плотным». Вот в одно утро зашел ко мне студент-товарищ и с негодо- ванием сообщил мне, что в кондитерской Беранжэ по- явился № «Телескопа» с статьей Белинского, в которой этот «критикан» осмеливался заносить руку на наш общий идол, на Бенедиктова. Я немедленно отправился к Беранжэ, прочел всю статью от доски до доски — и, разумеется, также воспылал негодованием. Но — странное дело! и во время чтения и после, к собствен- ному моему изумлению и даже досаде, что-то во мне невольно соглашалось с «критиканом», находило его доводы убедительными... неотразимыми. Я стыдился этого уже точно неожиданного впечатления, я старался заглушить в себе этот внутренний голос; в кругу при- ятелей я с большей еще резкостью отзывался о самом Белинском и об его статье... но в глубине души что-то продолжало шептать мне, что он был прав... Прошло
несколько времени — и я уже не читал Бенедиктова. Кому же не известно теперь, что мнения, высказанные тогда Белинским, мнения, казавшиеся дерзкой новиз- ною, — стали всеми принятым, общим местом — «а truism», как выражаются англичане? Под этот при- говор подписалось потомство, как и под многие другие, произнесенные тем же судьей. Имя Белинского с тех пор уже не изгладилось из моей памяти, но личное наше знакомство началось позже. Когда появилась та небольшая поэма «Параша», о которой я говорил выше, я в самый день отъезда из Петербурга в деревню сходил к Белинскому (я знал, где он жил, но не посещал его и всего два раза встре- тился с ним у знакомых) и, не назвавшись, оставил его человеку один экземпляр. В деревне я пробыл около двух месяцев и, получив майскую книжку «Отечествен- ных записок», прочел в ней длинную статью Белинского о моей поэме. Он так благосклонно отозвался обо мне, так горячо хвалил меня, что, помнится, я почувствовал больше смущения, чем радости. Я не «мог поверить», и когда в Москве покойный Киреевский (И. В.) подошел ко мне с поздравлениями, я поспешил отказаться от своего детища, утверждая, что сочинитель «Параши» не я. Возвратившись в Петербург, я, разумеется, от- правился к Белинскому, и знакомство наше началось. Он вскоре уехал в Москву — жениться, а возвратив- шись оттуда, поселился на даче в Лесном. Я также нанял дачу в первом Парголове и до самой осени почти каждый день посещал Белинского. Я полюбил его искренно и глубоко; он благоволил ко мне. Опишу его наружность. Известный литографиче- ский, едва ли не единственный портрет его дает о нем понятие неверное. Срисовывая его черты, художник почел за долг воспарить духом и украсить природу и потому придал всей голове какое-то повелительно-вдох- новенное выражение, какой-то военный, чуть не гене- ральский поворот, неестественную позу, что вовсе не
соответствовало действительности и нисколько не согла- совалось с характером и обычаем Белинского. Это был человек среднего роста, на первый взгляд довольно не- красивый и даже нескладный, худощавый, со впалой грудью и понурой головой. Одна лопатка заметно вы- давалась больше другой. Всякого, даже не медика, не- медленно поражали в нем все главные признаки ча- хотки, весь так называемый habitus 1 этой злой болезни. Притом же он почти постоянно кашлял. Лицо он имел небольшое, бледнокрасноватое, нос неправильный, как бы приплюснутый, рот слегка искривленный, особенно когда раскрывался, маленькие, частые зубы; густые белокурые волосы падали клоком на белый, прекрас- ный, хоть и низкий лоб. Я не видал глаз более прелест- ных, чем у Белинского. Голубые, с золотыми искорками в глубине зрачков, эти глаза, в обычное время полуза- крытые ресницами, расширялись и сверкали в минуты воодушевления; в минуты веселости взгляд их прини- мал пленительное выражение приветливой доброты и беспечного счастья. Голос у Белинского был слаб, с хрипотою, но приятен; говорил он с особенными уда- рениями и придыханиями, «упорствуя, волнуясь и спеша» 1 2. Смеялся он от души, как ребенок. Он любил расхаживать по комнате, постукивая пальцами краси- вых и маленьких рук по табакерке с русским табаком. Кто видел его только на улице, когда в теплом картузе, старой енотовой шубенке и стоптанных калошах он торопливой и неровной походкой пробирался вдоль стен и с пугливой суровостью, свойственной нервическим людям, озирался вокруг — тот не мог составить себе верного о нем понятия, и я до некоторой степени пони- маю восклицание одного провинциала, которому его указали: «Я только в лесу таких волков видывал, и то травленых!» Между чужими людьми, на улице, Белин- ский легко робел и терялся. Дома он обыкновенно но- сил серый сюртук на вате и держался вообще очень опрятно. Его выговор, манеры, телодвижения живо на- поминали его происхождение; вся его повадка была 1 Наружный вид (лат.). 2 Стих Некрасова. (Прим, автора.)
чисто русская, московская; недаром в жилах его текла беспримесная кровь — (принадлежность нашего велико- русского духовенства, столько веков недоступного влия- нию иностранной породы. Белинский был, что у нас редко, действительно страстный и действительно искренний человек, способ- ный к увлечению беззаветному, но исключительно пре- данный правде, раздражительный, но не самолюбивый, умевший любить и ненавидеть бескорыстно. Люди, ко- торые, судя о нем наобум, приходили в негодование от его «наглости», возмущались его «грубостью», писали на него доносы, распространяли про него клеветы, — эти люди, вероятно, удивились бы, если б узнали, что у этого циника душа была целомудренная до стыдли- вости, мягкая до нежности, честная до рыцарства; что вел он жизнь чуть не монашескую, что вино не каса- лось его губ. В этом последнем отношении он не похо- дил на тогдашних москвичей. Невозможно себе пред- ставить, до какой степени Белинский был правдив с другими и с самим собою; он чувствовал, действовал, существовал только в силу того, что он признавал за истину, в силу своих принципов. Приведу один пример. Вскоре после моего знакомства с ним его скова начали тревожить те вопросы, которые, не получив разрешения или получив разрешение одностороннее, не дают покоя человеку, особенно в молодости: философические во- просы о значении жизни, об отношениях людей друг к другу и к божеству, о происхождении мира, о бессмер- тии души и т. п. Не будучи знаком ни с одним из ино- странных языков (он даже по-французски читал с ве- ликим трудом) и не находя в русских книгах ничего, что могло бы удовлетворить его пытливость, Белинский поневоле должен был прибегать к разговорам с друзьями, к продолжительным толкам, суждениям и расспросам; и он отдавался им со всем лихорадочным жаром своей жаждавшей правды души. Таким именно путем он, еще в Москве, усвоил себе, между прочим, главные выводы и даже терминологию гегелевской философии, беспрекословно царившей тогда в умах
молодежи. Дело не обходилось, конечно, без недоразу- мений, иногда даже комических: друзья-наставники Белинского, передававшие ему всю суть и весь сок западной науки, часто сами плохо и поверхностно ее понимали; 1 но уже Гете сказал, что — Ein guter Mann in seinem dunklen Drange 1st sich des rechten Weges wohl bewusst...1 2 — а Белинский был именно ein guter Mann, — был прав- дивый и честный человек. К тому же его в этих случаях выручал замечательный инстинкт, которым он был ода- рен; но об этом речь впереди. Итак, когда я познако- мился .с Белинским, его мучили сомнения. Эту фразу я часто слышал и сам употреблял не однажды; но в действительности и вполне она применялась к одному Белинскому. Сомнения его именно мучили его, лишали его сна, пищи, неотступно грызли и жгли его; он не по- зволял себе забыться и не знал усталости; он денно и нощно бился над разрешением вопросов, которые сам задавал себе. Бывало, как только я приду к нему, он, исхудалый, больной (с ним сделалось тогда воспаление в легких и чуть не унесло его в могилу), тотчас встанет с дивана и едва слышным голосом, беспрестанно каш- ляя, с пульсом, бившим сто раз в минуту, с неровным румянцем на щеках, начнет прерванную накануне бе- седу. Искренность его действовала на меня, его огонь сообщался и мне, важность предмета меня увлекала; 1 Много хлопот тогда наделало в Москве известное изречение Гегеля: «Что разумно — то действительно, что действительно — то разумно». С первой половиной изречения все соглашались, но как было понять вторую? Неужели же нужно было признать все, что тогда существовало в России, за разумное? Толковали, тол- ковали и порешили: вторую половину изречения не допустить. Если б кто-нибудь шепнул тогда молодым философам, что Гегель не все существующее признает за действительное, — много бы умственной работы и томительных прений было сбережено; они увидали бы, что эта знаменитая формула, как и многие другие, есть простая тавтология и в сущности значит только то, что «opium facit dormire, quare est in eo virtus dormitiva», то есть опиум заставляет спать по той причине, что в нем есть снотворная сила (Мольер). (Прим, автора.) 2 Добрый человек и в неясном своем стремлении всегда имеет сознание прямого пути. (Прим, автора.)
-но, поговорив часа два, три, я ослабевал, легкомыслие молодости брало свое, мне хотелось отдохнуть, я думал о прогулке, об обеде, сама жена Белинского умоляла и мужа и меня хотя немножко погодить, хотя на время прервать эти прения, напоминала ему предписание врача... но с Белинским сладить было не легко. «Мы не решили еще вопроса о существовании бога, — сказал он мне однажды с горьким упреком, — а вы хотите есть!..» Сознаюсь, что, написав эти слова, я чуть не вы- черкнул их при мысли, что они могут возбудить улыбку на лицах иных из моих читателей... Но не пришло бы в голову смеяться тому, кто сам бы слышал, как Бе- линский произнес эти слова; и если, при воспоминании об этой правдивости, об этой небоязни смешного, улыбка может прийти на уста, то разве улыбка уми- ления и удивления... Лишь добившись удовлетворившего его в то время результата, Белинский успокоился и, отложив размыш- ления о тех капитальных вопросах, возвратился к еже- дневным трудам и занятиям. Со мной он говорил осо- бенно охотно потому, что я недавно вернулся из Берлина, где в течение двух семестров занимался геге- левской философией и был в состоянии передать ему самые свежие, последние выводы. Мы еще верили тогда в действительность и важность философических и метафизических выводов, хотя ни он, ни я, мы ни- сколько не были философами и не обладали способ- ностью мыслить отвлеченно, чисто, на немецкий манер... Впрочем, мы тогда в философии искали всего на свете, кроме чистого мышления. Сведения Белинского были не обширны; он знал мало, и в этом нет ничего удивительного. В отсутствии трудолюбия, в леки даже враги не обвиняли его; но бедность, окружавшая его сызмала, плохое воспитание, несчастные обстоятельства, ранние болезни, а потом необходимость спешной работы из-за куска хлеба, все это вместе взятое помешало Белинскому приобрести правильные познания, хотя, например, русскую литера- туру, ее историю он изучил основательно. Но скажу


более: именно это недостаточное знание является в этом случае характеристическим признаком, почти необхо- димостью. Белинский был тем, что я позволю себе назвать центральной натурой; он всем существом своим стоял близко к сердцевине своего народа, воплощал его вполне, и с хороших и с дурных его сторон. Ученый че- ловек, не говорю: «образованный» — это другой вопрос, но ученый человек, именно в силу своей учености, не мог бы быть в сороковых годах такой русской цен- тральной натурой; он не вполне соответствовал бы той среде, на которую пришлось бы ему действовать; у него и у ней были бы различные интересы; гармонии бы не было, и, вероятно, не было бы обоюдного понимания. Вожди своих современников в деле критики обществен- ной, эстетической, в деле критического самосознания (мне кажется, что *мое замечание имеет применение об- щее, но на этот раз я ограничусь одной этой стороной), вожди современников, говорю я, должны, конечно, стоять выше их, обладать более нормально устроенной головою, более ясным взглядом, большей твердостью характера; но между этими вождями и их последова- телями не должно быть бездны. Одно слово: «последо- ватель» уже предполагает возможность шествия по одному направлению, теской связи. Вождь может воз- буждать негодование, досаду в тех, которых он трево- жит, поднимает с места, двигает вперед; проклинать они его могут, ко понимать они должны его всегда. Он должен стоять выше их, да, но и близко к ним; он дол- жен участвовать не в одних их качествах и свойствах, но и в недостатках их: он тем самым глубже и больнее чувствует эти недостатки. Сенковский был не в пример ученее, не говорю уже Белинского, но и большей части своих русских современников; а какой след оставил он? Мне скажут, что его деятельность была бесплодна и вредна не потому, что он был ученый, а потому, что у него не было убеждений, что он был нам чужой, не понимал нас, не сочувствовал нам; против этого я спо- рить не стану, но мне кажется, что самый его скепти- цизм, его вычурность и гадливость, его презрительное глумление, педантство, холод, все его особенности от- части происходили от того, что у него, как у человека
ученого, специалиста, и цели и симпатии были другие, чем у массы общества. Сенковский был не только учен, он был остроумен, игрив, блестящ; молодые чиновники и офицеры восхищались им, особенно в провинции; но не того было нужно массе читателей, а того, что было нужно: критического и общественного чутья, вкуса, по- нимания насущных потребностей эпохи, и, главное, жара, любви к меньшой, невежественной братии — у него и следа не замечалось. Он забавлял своих читате- лей, втайне презирая их, как неучей; и они забавлялись им — и на грош ему не верили. Смею надеяться, что мне не станут приписывать желания защищать и как бы рекомендовать невежество: я указываю только на физиологический факт в развитии нашего сознания. Понятно, что какой-нибудь Лессинг, для того, чтобы стать вождем своего поколения, полным представите- лем своей народности, должен был быть человеком почти всеобъемлющей учености; в нем отражалась, в нем находила свой голос, свою мысль Германия, он был германской центральной натурой. Но Белинский, который до некоторой степени заслуживает название русского Лессинга, Белинский, значение которого, по смыслу и влиянию своему, действительно напоминает значение великого германского критика, мог сделаться тем, чем он был, и без большого запаса научных позна- ний. Он смешивал старшего Питта (лорда Чатама) с его сыном, В. Питтом — что за беда! «Мы все учи- лись понемногу, чему-нибудь и как-нибудь...» Для того, что ему предстояло исполнить, он знал довольно. От- куда он бы взял тот жар и ту страсть, с которыми он постоянно и всюду ратовал за просвещение, если б он на самом деле не испытал всю горечь невежества? Немец старается исправить недостатки своего народа, убедившись размышлением в их вреде; русский еще долго будет сам болеть ими. Белинский, бесспорно, обладал главными качества- ми великого критика; м если в деле науки, знания, ему приходилось заимствовать от товарищей, принимать их слова на веру—в деле критики ему не у кого было
спрашиваться; напротив, другие слушались его; почин оставался постоянно за ним. Эстетическое чутье было в нем почти непогрешительно; взгляд его проникал глубоко и никогда не становился туманным. Белинский не обманывался внешностью, обстановкой — не подчи- нялся никаким влияниям и веяниям; он сразу узнавал прекрасное и безобразное, истинное и ложное и с бес- трепетной смелостью высказывал свой приговор — вы- сказывал его вполне, без урезок, горячо и сильно, со всей стремительной уверенностью убеждения. Кто бы- вал свидетелем критических ошибок, в которые впадали даже замечательные умы (стоит вспомнить хоть Пуш- кина, который в «Марфе Посаднице» г-на Погодина видел «что-то шекспировское»!) —тот не мог не по- чувствовать уважения перед метким суждением, вер- ным вкусом и инстинктом Белинского, перед его уменьем «читать между строками». Не говорю уже о статьях, в которых он отводил подобающее им место прежним деятелям кашей словесности; не говорю также и о тех статьях, которыми определялось значение пи- сателей еще живых, подводился итог их деятельности, итог принятый и скрепленный, как уже сказано выше, потомством; 1 но при появлении нового дарования, но- вого романа, стихотворения, повести — никто, ни прежде Белинского, ни лучше его, не произносил пра- вильной оценки, настоящего, решающего слова. Лер- монтов, Гоголь, Гончаров — не он ли первый указал на них, разъяснил их значение? И сколько других! Без невольного удивления перед критической диагнозой Белинского нельзя прочесть, между прочим, ту неболь- шую выноску, сделанную им в одном из своих годичных обозрений, в которой он, по одной песне о купце Ка- лашникове, появившейся без подписи в «Литературной газете», предрекал великую будущность автора. Подоб- ные черты встречаются беспрестанно у Белинского. Приведу один пример. В 1846 году в «Отечественных записках» появилась повесть г-на Григоровича под заглавием: «Деревня», по времени первая попытка 1 См. статьи его о Марлинском, Баратынском, Загоскине и т. д. (Прим, автора.)
сближения нашей литературы с народной жизнью, пер- вая из наших «деревенских историй» — Dorfgeschichten. Написана она была языком несколько изысканным — не без сентиментальности; но стремление к реальному воспроизведению крестьянского быта было несомненно. Покойный И. И. Панаев, человек добродушный, но крайне легкомысленный и способный схватывать одни лишь верхи верхушек, уцепился за некоторые смешные выражения «Деревни» и, обрадовавшись случаю по- глумиться, стал поднимать на смех всю повесть, даже читал в приятельских домах некоторые, по его мнению, самые забавные страницы. Но каково же было его изумление, каково недоумение хохотавших приятелей, когда Белинский, прочтя повесть г-на Григоровича, не только нашел ее весьма замечательной, но немедленно определил ее значение и предсказал то движение, тот поворот, которые вскоре потом произошли в кашей сло- весности? Панаеву оставалось одно: продолжать читать отрывки из «Деревни», но уже восхищаясь ими, — что он и сделал. Не могу на этом месте не упомянуть, кстати, о ми- стификации, которой в то время неоднократно подвер- гался один издатель толстого журнала, столь же ода- ренный практическими талантами, сколь обиженный природою насчет эстетических способностей. Ему, на- пример, кто-нибудь из кружка Белинского приносил новое стихотворение и принимался читать, не предва- рив своей жертвы ни одним словом, в чем состояла суть стихотворения и почему оно удостоивалось прочтения. Тон сперва пускался в ход иронический; издатель, за- ключавший из этого тона, что ему хотят представить образчик безвкусия или нелепости, начинал посмеи- ваться, пожимать плечами; тогда чтец переводил по- немногу ток из иронического в серьезный, важный, восторженный; издатель, полагая, что он ошибся, не так понял, начинал одобрительно мычать, качать голо- вою, иногда даже произносил: «Недурно! хорошо!» Тогда чтец , снова прибегал к ироническим нотам и снова увлекал за собою слушателя, возвращался к во- сторженному настроению — и тот опять похваливал... Если стихотворение попадалось длинное, подобные
вариации, напоминающие игру в головки из каучука, то и дело меняющие свое выражение под давлением пальцев, можно было совершить несколько раз. Конча- лось тем, что несчастный издатель приходил в совер- шенный тупик и уже не изображал на своем, впрочем весьма выразительном, лице ни сочувственного одобре- ния, ни сочувственного порицания. У Белинского нервы не были довольно крепки, сам он не предавался подоб- ным упражнениям; да и правдивость его была слишком велика — он не мог изменить ей даже ради шутки, но смеялся он до слез, когда ему сообщали подробности мистификации. Другое замечательное качество Белинского как критика было его понимание того, что именно стоит на очереди, что требует немедленного разрешения, в чем сказывается «злоба дня». Не в пору гость хуже тата- рина, гласит пословица; не в пору возвещенная истина хуже лжи, не в пору поднятый вопрос только путает и мешает. Белинский никогда бы не позволил себе той ошибки, в которую впал даровитый Добролюбов; он не стал бы, например, с ожесточением бранить Кавура Пальмерстона, вообще парламентаризм, как неполную и потому неверную форму правления. Даже допустив справедливость упреков, заслуженных Кавуром, он бы понял всю несвоевременность (у нас, в России, в 1862 году) подобных нападений; он бы понял, какой партии они должны были оказать услугу, кто бы пора- довался им! Белинский очень хорошо сознавал, что при обстановке, среди которой он действовал, ему не сле- довало выходить из круга чисто литературной критики. Во-первых, при тогдашних официальных, житейских, цензурных условиях иначе действовать было слишком затруднительно; уже и так он едва мог устоять против бури угроз и доносов, которую возбудило его отрицание 1 Пишущий эти строки своими ушами слышал, как один мо- лодой почитатель Добролюбова, за карточным столом, желая упрекнуть своего партнера в сделанной им грубой ошибке, восклик- нул: «Ну, брат, какой же ты Кавур!» Признаюсь, мне стало грустно: не за Кавура, разумеется! (Прим, автора.)
лашихА. псевдоклассических авторитетов; а во-вторых, он очень ясно видел и понимал, что в развитии каждого •народа .литературная эпоха предшествует другим; что, не пережив и не преодолев ее, нельзя двигаться вперед; что критика, в смысле отрицания фальши и лжи, должна сперва подвергнуть анализу явления литера- турные — и что именно в этом и состояло его собствен- ное призвание. Его политические, социальные убежде- ния были очень сильны и определительно резки; но они оставались в сфере инстинктивных симпатий и антипа- тий. Повторяю: Белинский знал, что нечего было думать применять их, проводить их в действительность; да если б оно и стало возможным — в нем самом не было ни достаточной подготовки, ни даже потребного на то темперамента; он и это знал — и, с свойственным ему практическим пониманием своей роли, сам ограни- чил круг своей деятельности, сжал ее в известные пре- делы Ч Зато, как литературный критик, он был именно тем, что англичане называют — «the right man on the right place», «настоящим человеком на настоящем месте», чего нельзя сказать об его преемниках. Правда и то, что задача их была труднее и сложнее. Незадолго до смерти Белинский начинал чувствовать, что насту- пало время сделать новый шаг, выйти из того тесного круга; политико-экономические вопросы должны были сменить вопросы эстетические, литературные; но сам он себя уже устранял и указывал на другое лицо, в кото- ром видел своего преемника,— на В. Н. Майкова, брата поэта; к сожалению, этот талантливый молодой чело- век погиб в самом начале своего поприща и точно та- кой же смертью, какой погиб недавно другой много обещавший юноша, Д. И. Писарев. Имя Писарева напоминает мне следующее: весной 1867 года, во время моего'проезда через Петербург, он сделал мне честь — посетил меня. Я до тех пор с ним не встречался, по читал его статьи с интересом, хотя со многими положениями в них, вообще с их направле- нием, согласиться не мог. Особенно возмутили меня его статьи о Пушкине. В 'течение разговора я откровен- 1 См. второе прибавление в конце отрывка. (Прим, автора.)
но высказался перед ним. Писарев с первого взгляда производил впечатление человека честного и умного, которому не только можно, но и должно говорить правду. «Вы, — начал я, — втоптали в грязь, между прочим, одно из самых трогательных стихотворений Пушкина (обращение его к последнему лицейскому товарищу, долженствующему остаться в живых: «Не- счастный друг» и т. д.). Вы уверяете, что поэт советует приятелю просто взять да с горя нализаться. Эстетиче- ское чувство в вас слишком живо: вы не могли сказать это серьезно — вы это сказали нарочно, с целью. По- смотрим, оправдывает ли вас эта цель. Я понимаю пре- увеличение, я допускаю карикатуру, — но преувеличе- ние истины, карикатуру в дельном смысле, в настоя- щем направлении. Если б у кас молодые люди теперь только и делали, что стихи писали, как в блаженную эпоху альманахов, я бы понял, я бы, пожалуй, даже оправдал ваш злобный укор, вашу насмешку, я бы по- думал: несправедливо, но полезно! А то, помилуйте, в кого вы стреляете? уж точно по воробьям из пушки! Всего-то у кас осталось три-четыре человека, старички пятидесяти лет и свыше, которые еще упражняются в сочинении стихов; стоит ли яриться против них? Как будто нет тысячи других, животрепещущих вопросов, на которые вы, как журналист, обязанный прежде всех ощущать, чуять насущное, нужное, безотлагательное,— должны обратить внимание публики? Поход на стихо- творцев в 1866 году! Да это антикварская выходка, архаизм! Белинский — тот никогда бы не впал в такой просак!» Не знаю, что подумал Писарев, но он ничего не отвечал мне. Вероятно, он не согласился со мною. Само собою разумеется, что понимание Белинским своего времени, своего назначения не мешало его заду- шевным убеждениям сквозить в каждом слове его ста- тей, тем более что его отрицательная деятельность на поприще критики как нельзя лучше соответствовала той роли, которую он бы наверное выбрал в полити- ческо-развитом обществе. Что он чувствовал и что он думал, про то ведал он один, ведали и некоторые из его друзей; но что он делал, что он печатал — неуклонно и строго держалось литературной почвы и двигалось
исключительно на ней. Только в известном одном письме эта страсть, которую он — ...во тьме ночной Вскормил слезами и тоской, — прорвалась наружу — как тот огонь, о котором говорит Лермонтов. Я прошу у читателя позволения привести в этом месте отрывок из лекции о Пушкине, прочтенной мною в 1859 году перед немногочисленным обществом. Ста- раясь изобразить характер эпохи тридцатых, сороко- вых годов, я должен был упомянуть о гоголевской са- тире, о лермонтовском протесте, а потом и о значении критики Белинского. Одно упоминовение этого имени возбудило негодование большей части моих слушате- лей. Вот этот отрывок. (Мне придется качать несколько издалека; ко это неизбежно.) «А между тем как наш великий художник (Пуш- кин), отвернувшись от толпы и приблизившись, на- сколько мог, к народу, обдумывал свои заветные творе- ния, пока по душе его проходили те образы, изучение которых невольно зарождает в нас мысль, что он один мог бы подарить нас и народной драмой и народной эпопеей — в нашем обществе, в нашей литературе со- вершались если не великие, то знаменательные собы- тия. Под влиянием особенных случайностей, особенных обстоятельств тогдашней жизни Европы (с 1830 по 1840 год), у нас понемногу сложилось убеждение, ко- нечно, справедливое, но в ту эпоху едва ли не рано- временное: убеждение в том, что мы не только великий народ, но что мы — великое, вполне овладевшее собою, незыблемо твердое государство и что художеству, что поэзии предстоит быть достойными провозвестниками этого величия и этой силы. Одновременно е распростра- нением этого убеждения и, быть может, вызванная им, явилась целая фаланга людей, бесспорно даровитых, но на даровитости которых лежал общий отпечаток риторики, внешности, соответствующей той великой, но чисто внешней силе, которой они служили стго-
лоском. Люди эти явились и в поэзии, и в живописи, и в журналистике, и даже на театральной сцене. Нужно ли называть их имена? Они в памяти у каждого— и стоит только вспомнить, кому рукоплескали, кого при- ветствовали в то время, когда вокруг умолкнувшего Пушкина водворилась тишина Ч Это вторжение в об- щественную жизнь того, что мы решились бы назвать ложновеличавой школой, продолжалось недолго, хотя отражение ее в сферах, менее подвергнутых анализу критики, чем собственно литературная, художественная сфера, не прекратилось и до сих пор. Оно продолжа- лось недолго — ко что было шума и грома! Как широко разлилась тогда эта школа! Некоторые из ее деятелей сами добродушно признавали себя за гениев. Со всем тем что-то не истинное, что-то мертвенное чувствова- лось в ней даже в минуты ее кажущегося торжества — и ни одного живого, самобытного ума она себе не по- корила безвозвратно. Произведения этой школы, про- никнутые самоуверенностью, доходившей до самохваль- ства, посвященные возвеличиванию России — во что бы то ни стало, в самой сущности не имели ничего рус- ского: это были какие-то пространные декорации, хло- потливо и небрежно воздвигнутые патриотами, не знавшими своей родины. Все это гремело, кичилось, все это считало себя достойным украшением великого госу- дарства и великого народа, — а час падения прибли- жался. Но не последние глубоко художественные произ- ведения Пушкина были причиною этого падения. Если бы даже они явились при его жизни — мы сомневаемся, оценила ли бы их тогда оглушенная, сбитая с толку публика. Они не могли служить полемическим целям; они могли одержать, и они одержали победу своей соб- ственной красотой, сопоставлением этой красоты и силы с безобразием и слабостью того ложновелича- вого призрака; но в первое время, именно для того, чтобы разоблачить этот призрак во всей его пустоте, нужны были другие орудия, другие, более пронзитель- 1 Эти имена, которые я тогда не решился назвать, вероятно, приходят теперь на уста каждому читателю — имена Марлип- ского, Кукольника, Загоскина, Бенедиктова, Брюллова, Караты- гина и др. (Прим, автора.)
ные силы — силы байронического лиризма, который уже являлся у нас однажды, но поверхностно и не серьезно, и силы критики, юмора. И они не замедлили явиться. В сфере художества заговорил Гоголь, за ним Лермонтов; в сфере критики, мысли — Белинский. «...В прошлой беседе с вами мы говорили о том зна- чении, которое будущий историк нашей литературы придаст появлению Пушкина; но, без сомнения, обра- тит на себя внимание наших Маколеев (если только нам суждено иметь Маколеев) и та минута, когда перед раздувшимся и раздутым, как бы официальным вели- каном предстали — с одной стороны, гусарский офицер, светский лев, из уст которого общество услыхало впер- вые неведомый ему прежде, беспощадный укор \ да темный малороссийский учитель с своей грозной коме- дией, на челе которой стояло эпиграфом: «Неча на зеркало пенять, коли рожа крива»; а с другой сторо- ны, такой же темный, недоучившийся студент, дерзнув- ший провозгласить, что у нас еще не было литературы, что Ломоносов не был поэтом, что не только Херасков и Петров, но и Державин и Дмитриев не могут нам служить образцами, что и новейшие великие люди ни- чего не сделали. Под совокупными усилиями этих трех, едва ли знакомых друг другу деятелей рухнула не только та литературная школа, которую мы назвали ложновеличавою, но и многое другое, устарелое и не- достойное, обратилось в развалины. Победа была ре- шена скоро. В то же время умалилось и поблекло влияние самого Пушкина, того Пушкина, имя которого так было дорого самим нововводителям, которое они окружали такою полною любовью. Идеал, которому они служили — сознательно или бессознательно (Го- голь, как известно, до конца от него отчурался и отне- кивался) — идеал этот не мог ужиться с пушкинским 1 Прошу позволения привести слова одной тогдашней вели- косветской барыни, встретившей меня следующим восклица- нием: «Avez-vous lu la «Douma»? Qui pouvait s’attendre a cela de la part de Lermontoff? Lui qui venait de dire. «Я, матерь божия, нонче с молитвой! C’est affreux!» * * (Прим, автора.) * Читали вы «Думу»? Кто мог ожидать этого со стороны Лермонтова! Он, который до этого говорил... Это ужасно! (франц.).
идеалом, назло им самим. Сила вещей сильнее всякой отдельной, личной силы — так же, как общее в нас сильнее наших собственных наклонностей. Время чи- стой поэзии прошло так же, как и время ложновели- чавой фразы; наступило время критики, полемики, са- тиры. Вместо слова: «наступило» — мы бы могли, вспомнив Фонвизина, Новикова, употребить слово: «возвращалось». Подобные «возвратные» обороты бегущего вперед исторического колеса известны всем наблюдателям жизни народов. Общество, пораженное внезапным сознанием собственных недостатков, пред- чувствуя другие, еще более горькие разочарования в будущем — которые и сбылись1 — с жадностью об- ратило слух свой к новым голосам и принимало только то, что отвечало его новым потребностям. «Торквато Тассо» Кукольника, «Рука всевышнего» исчезли, как мыльные пузыри; но и «Медным всадником» — нельзя было любоваться в одно время с «Шинелью». Здесь следовала довольно подробная характери- стика Гоголя и Лермонтова, оканчивающаяся следую- щими словами: «Сила независимой, критикующей, протестующей личности восстала против фальши, против пошлости — а на какой ступени общества тогда не царила пош- лость?— против того ложно общего, неправедно узако- ненного, что не имело разумных прав на подчинение себе личности...» И я продолжал так: «Мы просим теперь у вас позволения остановиться на третьей личности, имя которой, мы это знаем, не совсем благозвучно в ваших ушах. Мы говорим о Бе- линском. С этим именем сопряжено воспоминание о не- которых увлечениях, но, смеем думать, и о великих заслугах. Слово его живет до сих пор, и мы не можем допустить, чтобы Россия, именно теперь1 2 с жадностью его читающая, была совершенно неправа в своей любви к нему. Мы упомянули о нем не потому, что были 1 Трех лет еще не прошло с Парижского мира 1856 года, когда я читал эти лекции. (Прим, автора.) 2 Тогда только что вышли первые томы полного издания его сочинений. (Прим, автора.)
связаны с ним личными, дружественными отношениями; мы желаем обратить ваше внимание на самый принцип его деятельности. Имя этому принципу — идеализм: Бе- линский был идеалист в лучшем смысле слова. В нем жили предания того московского кружка, который су- ществовал в начале тридцатых годов и следы которого так заметны еще доныне. Этот кружок, находившийся под сильным влиянием германской философской мысли (замечательна постоянная связь между этой мыслью и Москвою), заслуживает особого историка. Вот откуда Белинский вынес те убеждения, которые не покидали его до самой смерти, — тот идеал, которому он служил. Во имя этого идеала провозглашал Белин- ский художественное значение Пушкина и указывал на недостаток в нем гражданских начал; во имя этого идеала приветствовал он и лермонтовский протест и го- голевскую сатиру; во имя этого же идеала сокрушал он старые авторитеты, наши так называемые славы, на которые он нигде не имел ни возможности, ни охоты взглянуть с исторической точки зрения...» Быть может, некоторые читатели удивятся слову «идеалист», которым я почел за нужное охарактеризо- вать Белинского. На это я замечу, что, во-первых, в 59-м году не было возможности называть многие вещи настоящими их именами; а во-вторых, мне — признаюсь в том—доставило не малое удовольствие объявить Белинского «идеалистом» перед сборищем людей, которым имя его представлялось неразрывно связанным с понятием о цинике, грубом материалисте и т. п. К тому же и самое название шло к нему. Белин- ский был настолько же идеалист, насколько отрица- тель; он отрицал во имя идеала. Этот идеал был свой- ства весьма определенного и однородного, хотя имено- вался и именуется доселе различно: наукой, прогрессом, гуманностью, цивилизацией,— Западом, наконец. Люди благонамеренные, но недоброжелательные, употреб- ляют даже слово: революция. Дело не в имени, а в сущности, которая до того ясна и несомненна, что и распространяться о ней не стоит: недоразумения тут не-
мыслимы. Белинский посвятил всего себя служению этому идеалу; всеми своими симпатиями, всей своей деятельностью принадлежал он к лагерю «западников», как их прозвали их противники. Он был западником не потому только, что признавал превосходство запад- ной науки, западного искусства, западного обществен- ного строя; но и потому, что был глубоко убежден в не- обходимости восприятия Россией всего выработанного Западом — для развития собственных ее сил, собствен- ного ее значения. Он верил, что нам нет другого спасе- ния, как идти по пути, указанному нам Петром Вели- ким, на которого славянофилы бросали тогда свои отборнейшие перуны L Принимать результаты западной жизни, применять их к кашей, соображаясь с особен- ностями породы, истории, климата — впрочем, отко- ситься и к ним свободно, критически — вот каким обра- зом могли мы, по его понятию, достигнуть, наконец, самобытности, которою он дорожил гораздо более, чем обыкновенно предполагают. Белинский был вполне русский человек, даже патриот — разумеется, не на лад М. Н. Загоскина; благо родины, ее величие, ее слава возбуждали в его сердце глубокие и сильные отзывы. Да, Белинский любил Россию; ко он также пламенно любил просвещение и свободу: соединить в одно эти высшие для него интересы — вот в чем состоял весь смысл его деятельности, вот к чему он стремился. Уве- рять, что он из одного раболепного, и неосмысленного смирения недоучки преклонялся пред Западом, — зна- чило не знать его вовсе; к тому же не смирением гре- шат обыкновенно недоучки. Белинский еще потому благоговел перед памятью Петра Великого и, не оби- нуясь, признавал его нашим спасителем, что уже при Алексее Михайловиче он в нашем старом обществен- ном и гражданском строе находил несомненные при- знаки разложения — и, следовательно, не мог верить 1 Белинский часто читал между друзьями стихотворение Льва Пушкина, брата поэта: «Петр Великий», и с особенным чувством произносил стихи, в которых преобразователь пред- ставлен был влачащим — Ряд изумленных поколений Рукой могучей за собой. (Прим, автора.)
в правильное и нормальное развитие нашего организма, подобное тому, каким оно является на Западе. Дело Петра Великого было точно насилием, было тем, что в новейшее время, получило название: coup d’etat; 1 но только по милости целого ряда этих насильственных, свыше исходящих мер были мы втолкнуты в семью европейских народов. Необходимость подобных реформ еще доныне не прекратилась. В подтверждение этого мнения можно было бы привести самые недавние при- меры. Какое место мы уже заняли в той семье — это покажет история; но несомненно то, что мы шли до сих пор и должны были идти (с чем господа славянофилы, конечно, не согласятся), должны были идти другими путями, чем более или менее органически развивав- шиеся западные народы. А что западнические убеждения Белинского ни на волос не ослабили в нем его понимания, его чутья всего русского, не изменили той русской струи, которая била во всем его существе, — тому доказательством служит каждая его статья 1 2. Да, он чувствовал русскую суть, как никто. Не признавая наших лжеклассических, лже- народных авторитетов, ниспровергая их — он в то же время тоньше всех и вернее всех умел оценить и дать уразуметь другим то, что было действительно самобыт- ного, оригинального в произведениях нашей литературы. Ни у кого ухо не было более чутко; никто не ощущал более живо гармонию и красоту нашего языка; поэти- ческий эпитет, изящный оборот речи поражали его мгновенно, и слушать его простое, несколько однообраз- ное, но горячее и правдивое чтение какого- нибудь пушкинского стихотворения или лермонтовскогЬ «Мцыри» было истинным наслаждением. Прозу, осо- бенно любимого своего Гоголя, он читал хуже; да и голос его скоро ослабевал. 1 Государственного переворота (франц.). 2 См. его статьи о Пушкине, о Гоголе, о Кольцове — и осо« бенно его статьи о народных песнях и былинах. При слабости и скудости тогдашних филологических и археологических данных они поражают читателя глубоким и живым пониманием народ- ного духа и народного творчества. (Прим, автора.)
Еще одно замечательное качество Белинского как критика состояло в том, что он был всегда, как говорят англичане, «in earnest»;1 он не шутил ни с предметом своих розысканий, ни с читателем, ни с самим собою; а позднейшее, столь распространенное глумление он бы отвергнул, как недостойное легкомыслие или трусость. Известно, что глумящийся человек часто сам хоро- шенько не дает себе отчета, над чем он трунит и ирони- зирует; во всяком случае, он может воспользоваться этими ширмочками, чтобы скрыть за ними шаткость и неясность собственных убеждений. Человек свистит, хо- хочет... Поди угадывай, разумей его речь, куда он ее гнет? Быть может, он смеется над тем, что точно до- стойно смеха, а быть может, и над собственным смехом «зубы скалит». Мне скажут, что бывают времена, когда можно только намекать на истину и что смеющимся устам легче высказывать ее... Да разве Белинский жил в такое время, когда можно было все высказывать на- чистоту? И, однакоже, не прибегал он к глумлению, к «излюбленному» свистанию, к зубоскальству. Сочув- ственный смех, возбуждаемый в известной части публики тем «свистанием», — недалеко ушел от того смеха, которым встречались безнравственные выходки Сенковского... И здесь и там выпячивалась та же склонность к грубой потехе, к гаерству, склонность, к сожаленью, свойственная русскому человеку, и кото- рую не следовало бы поблажать. Хохот невежества почти так же противен — так же и вреден, как его злоба. Впрочем, Белинский сам про себя говорил, что он шутить не мастер, ирония его была очень веска и неповоротлива; она тотчас становилась сарказмом, била не в бровь, а в глаз. И в разговоре, так же как и с пером в руке, он не блистал остроумием, не обладал тем, что французы называют esprit, не ослеплял игрою искусной диалектики; но в нем жила та неотразимая мощь, которая дается честной и непреклонной мысли, и выражалась она своеобразно и в конце концов увле- кательно. При совершенном отсутствии того, что обык- новенно величают элоквенцией — при явной неспособ- 1 Серьезен (англ.)
ности и неохоте к «уснащиванию», к фразе, — Белин- ский был одним из красноречивейших русских людей, если принимать слово «красноречие» в смысле силы убеждения, той силы, которую, напр[имер], афиняне признавали в Перикле, говоря, что каждая речь его оставляла жало в душе каждого слушателя. Белинский, как известно, не был поклонником принципа: искусство для искусства; да оно и не могло быть иначе по всему складу его образа мыслей. Помню я, с какой комической яростью он однажды при мне напал на — отсутствующего, разумеется, — Пушкина за его два стиха в «Поэт и чернь» — Печной горшок тебе дороже: Ты пищу в нем себе варишь! — И конечно, — твердил Белинский, сверкая гла- зами и бегая из угла в угол, — конечно, дороже. Я не для себя одного, я для своего семейства, я для другого бедняка в кем пищу варю, — и прежде чем любоваться красотой истукана — будь он распрефидиасовский Аполлон — мое право, моя обязанность накормить своих — и себя, назло всяким негодующим баричам и виршеплетам! Но Белинский был слишком умен — у него было слишком много здравого смысла, чтобы отрицать искусство, чтобы не понимать не только его важность и значение, но и самую его естественность, его физиологическую необходимость. Белинский при- знавал в искусстве одно из коренных проявлений чело- веческой личности — один из законов нашей природы, указанных нам ежедневным опытом. Он не допускал искусства для одного искусства, точно так же, как бы он не допустил жизни для одной жизни; недаром же ок был идеалист. Все должно было служить одному принципу, искусство — так же, как наука, но своим, особенным, специальным образом. Воистину детское и к тому же не новое, подогретое объяснение искусства подражанием природе не удостоилось бы от него ни возражения, ни внимания; а аргумент о преимуществе настоящего яблока перед написанным уже потому на
него бы не подействовал, что этот пресловутый аргу- мент лишается всякой силы — как только мы возьмем человека сытого. Искусство, повторяю, было для Бе- линского такой же узаконенной сферой человеческой деятельности, как и наука, как общество, как государ- ство... Но и от искусства, как и от всего человеческого, он требовал правды, живой, жизненной правды L Сам он, впрочем, в области искусства чувствовал себя дома только в поэзии, в литературе. Живопись он не понимал и музыке сочувствовал очень слабо. Он сам очень хо- рошо сознавал свой недостаток, и уж и не совался туда, куда ему заказана была дорога. Статьи Гоголя об Иванове и Брюллове могут служить поучительным примером, до какой уродливой фальши, до какого вы- чурного и лживого пафоса может завраться человек, когда заберется не в свою сферу. Хор чертей в «Роберте- Дьяволе» был единственной мелодией, затверженной Белинским: в минуты отличного расположения духа он подвывал басом этот дьявольский напев. Пение Рубини потрясало его; но не музыкальное совершенство ценил он в нем, а патетическую, стремительную энергию, дра- матизм выражения. Все драматическое, театральное глубоко проникало в душу Белинского, так. и зажигало ее. Его статьи оМочалове, о Щепкине, вообще о театре, дышат страстью; надо было видеть, какое впечатление производило на него одно воспоминание об игре Моча- лова в «Гамлете», о том, как он, в известной сцене представления трагедии перед преступным королем, произносил, задыхаясь от восторга и ненависти: Оленя ранили стрелой... Была одна причина, которая заставляла иногда Бе- линского избегать разговоров о театре, о драматической литературе, особенно с мало знакомыми людьми: он боялся, как бы не напомнили ему про его комедию «Пятидесятилетний дядюшка», написанную им некогда в Москве и напечатанную в «Наблюдателе». Комедия эта точно весьма слабое произведение; она принадле- 1 См. первое прибавление в конце отрывка. (Прим, автора.)
жит к худшему из родов — к слезливо-нравственному, сентиментально-добродетельному; в ней выводится великодушный дядюшка, влюбленный в свою племян- ницу и приносящий свою любовь в жертву юному сопернику. Все это изложено пространно, натянутым, мертвенным слогом... Белинский не имел никакого «творческого» таланта. Эта комедия да еще статья о Менделе были ахиллесовой пятой Белинского, и упо- мянуть о них при нем значило оскорбить, огорчить его. Особенно статью о Менделе он себе простить не мог: комедию свою он признавал эстетической, литератур- ной ошибкой, а в той статье он видел ошибку — гораздо худшего свойства. Статью о Менделе он написал под мгновенным влиянием нетерпения, тоскливого желания перейти из области недосягаемых идеалов к чему- нибудь положительному, реальному, как будто то, что существовало тогда, могло иметь реальное значение, могло удовлетворить добросовестного человека! Бедный Белинский, конечно, не имел понятия, что за птица был господин Менцель, — и взялся за это лицо чисто с априорической, отвлеченной точки зрения... В этом случае недостаточное знание фактов сыграло с ним злую шутку... Существовала еще статейка о Бородин- ской годовщине. Я было как-то заговорил с ним о ней... Он зажал себе уши обеими руками и, низко наклонясь вперед и качаясь из стороны в сторону, зашагал по комнате. Впрочем, он поболел квасным патриотизмом недолго. Вообще лучшие статьи Белинского были на- писаны им в начале и перед концом его карьеры; в се- редине проскочила полоса, продолжавшаяся года два, в течение которой он, начинившись гегелевской фило- софией и не переварив ее, всюду с лихорадочным рве- нием пичкал ее аксиомы, ее известные тезисы и тер- мины, ее так называемые Schlagworter. В глазах рябило от множества любимых тогдашних оборотов и выра- жений! 1 Надо ж было и Белинскому заплатить дань 1 Советую любопытному читателю, желающему наглядно убедиться, до чего могло дойти тогдашнее философствование, отыскать в Смеси одной из книжек «Отечественных записок» за 40-й или 41-й год статейку, написанную, впрочем, не Белинским, а самим издателем — в защиту выражения, употребленного
своему времени! Но эта волна скоро сбежала, оставив за собою только хорошие семена, и снова явился во всей своей мужественной и бесхитростной простоте русский язык Белинского, славный язык, ясный и здра- вый. Белинский, можно сказать, импровизировал свои статьи; писал он их в последние дни месяца, стоя перед конторкой, на отдельных полулистах, без помарок, крупным, круглым почерком. Он не имел времени вы- чищать слог, взвешивать и обдумывать каждое выра- жение и потому поневоле впадал в некоторую многотлаголивость; но до безграничной болтливости, которая, должно признаться, с легкой руки покойного Писарева утвердилась у нас в критическом отделе журналов, он далеко не доходил; статьи его все-таки оставались литературным произведением и не превра- щались в дряблый разговор, в пухлые вариации на избитые темы — вариации, от которых, несмотря на весь их задор, так и отдает ученической тетрадью. Всем известно, какую обузу наваливал на Белин- ского расчетливый издатель журнала, в котором он участвовал. Какие сочинения не приходилось ему разбирать — и сонники, и поваренные, и математиче- ские книги, в которых он ровно ничего не смыслил! Зато, когда после аккуратного выхода журнала в пер- вое число месяца наступало несколько дней отдыха, как он наслаждался им, как предавался удовольствию бездействия, беседы с приятелями, а иногда и карточ- ной игры в копеечный преферанс! Играл он плохо, но с тою же искренностью впечатлений, с тою же страстностью, которые ему были присущи, что бы он ни делал! Помнится, мы однажды играли с ним, не в деньги — а так; он выигрывал и торжествовал... но вдруг обремизился, остался без четырех. Потемнел мой Белинский пуще осенней ночи, опустил голову, как Искандером, будто бы «Наполеон — кверху ногами поставленный Карл Великий», выражения, поднятого на смех другим журна- лом. Комизм тут тем более забавен, что весь проникнут угрюмой важностью и даже не подозревает, до какой степени он преле- стен! (Прим, автора.)
к смерти приговоренный. Выражение страдания, отчая- ния так было искренне на его лице, что я, наконец, не выдержал и воскликнул, что это уже ни на что не по- хоже; что если так огорчаться, так лучше совсем бро- сить карты! «Нет, — отвечал он глухо и взглянул на меня исподлобья, — все кончено; я только до бубновой игры и жил!» И в это мгновение, я ручаюсь, он дей- ствительно был убежден в том, что говорил. Я часто ходил к нему после обеда отводить душу. Он занимал квартиру в нижнем этаже на Фонтанке, недалеко от Аничкова моста — невеселые, довольно сырые комнаты. Не могу не повторить: тяжелые тогда стояли времена; нынешним молодым людям не прихо- дилось испытать ничего подобного. Пусть читатель сам посудит: утром тебе, быть может, возвратили твою кор- ректуру, всю исполосованную, обезображенную крас- ными чернилами, словно окровавленную; может быть, тебе даже пришлось съездить к цензору и, представив напрасные и унизительные объяснения, оправдания, выслушать его безапелляционный, часто насмешливый приговор...1 На улице тебе попалась фигура господина Булгарина или друга его, господина Греча; генерал, и даже не начальник, а так, просто генерал, оборвал или, что еще хуже, поощрил тебя... Бросишь вокруг себя мысленный взор: взяточничество процветает, крепостное право стоит, как скала, казарма на первом плане, суда нет, носятся слухи о закрытии университетов, вскоре потом сведенных на трехсотенный комплект, поездки за границу становятся невозможны, путной книги вы- писать нельзя, какая-то темная туча постоянно висит над всем так называемым ученым, литературным ве- домством, а тут еще шипят и расползаются доносы; 1 Особенным юмором отличался при подобных свиданиях цензор Ф., тот самый, который говаривал: «Помилуйте — я все буквы оставлю: только дух повытравлю». Он мне сказал од- нажды, с чувством глядя мне в глаза: «Вы хотите, чтоб я не вы- марывал. Но посудите сами: я не вымараю — и могу лишиться трех тысяч рублей в год, а вымараю — кому от этого какая пе- чаль? Были словечки, нет словечек — ну, а дальше? Как же мне не марать?! Бог с вами!» (Прим, автора.)
между молодежью ни общей связи, ни общих интере- сов, страх и приниженность во всех, хоть рукой махни! Ну, вот и придешь на квартиру Белинского, придет другой, третий приятель, затеется разговор и легче ста- нет; предметы разговоров были большей частью нецен- зурного (в тогдашнем смысле) свойства, но собственно политических прений не происходило: бесполезность их слишком явно била в глаза всякому. Общий колорит наших бесед был философско-литературный, критиче- ско-эстетический и, пожалуй, социальный, редко исто- рический. Иногда выходило очень интересно и даже сильно; иногда несколько поверхностно и легковесно. При всей серьезности и действительной возвышенности своей натуры Белинский поступал иногда как ребенок: услышит что-нибудь, что ему очень понравится, какое- нибудь место из Жорж Занда или П. Леру — тогда он входил в моду и о нем таинственно (!) переписывались под именем Петра Рыжего — услышит и тотчас попро- сит списать ему это место и нянчится с ним. Но все это шло к нему; живой русский человек сказывался и тут. Иногда безделица его задевала. Однажды он целых шесть недель носил у себя в кармане книжку гётевского «Западно-Восточного Дивана» (Westostlicher Divan) вот по какому поводу. Я ему как-то цитировал оттуда стих «Lebt man denn, wenn andre leben?» (Можно ль жить, когда живут другие?) Он повторил этот стих в укор эгоизму Гёте перед А. Н. С., некогда известным переводчиком гётевских стихотворений; тот усомнился в точности цитаты и чуть ли не подтрунил над легко- верностью Белинского. Вот он и выпросил у меня экземпляр «Дивана» и постоянно имел его с собою, чтоб при встрече поразить С...; но встречи этой, к вели- кой досаде Белинского, не состоялось. В последние два года его жизни он, под влиянием все более и более развивавшейся болезни, стал очень нервозен — и хандра на него находила. Я виделся с Белинским в течение четырех зим — с 1843 по 1846 год, и особенно часто перед январем 1847 года, когда я отправился надолго за границу и
когда был основан «Современник», то есть куплен у по- койного II. А. Плетнева. История основания этого жур- нала представляет много поучительного... Но изложить ее в точности пока еще трудно: пришлось бы подни- мать старые дрязги. Довольно сказать, что Белинский был постепенно и очень искусно устранен от журнала, который был создан собственно для него, его именем приобрел сотрудников и пополнялся в течение целого года капитальными статьями, приобретенными Белин- ским для большого затеянного им альманаха. Белин- ский для «Современника» разорвал связь с «Отече- ственными записками», а оказалось, что в новом журнале он, вместо хозяйского места, на которое имел полное право, занял то же место постороннего сотруд- ника, наемщика, какое было за ним и в старом. У меня в руках находятся любопытные письма Белинского, относящиеся к этому времени: небольшие отрывки из них читатели найдут ниже. Что касается собственно до меня, то должно сказать, что он, после первого при- ветствия, сделанного моей литературной деятельности, весьма скоро — и совершенно справедливо — охладел к ней; не мог же он поощрять меня в сочинении тех стихотворений и поэм, которым я тогда предавался. Впрочем, я скоро догадался сам, что не предстояло ни- какой надобности продолжать подобные упражнения, — и возымел твердое намерение вовсе оставить литера- туру; только вследствие просьб И. И. Панаева, не имевшего чем наполнить отдел смеси в 1-м нумере «Современника», я оставил ему очерк, озаглавленный «Хорь и Калиныч». (Слова: «Из записок охотника»- были придуманы и прибавлены тем же И. И. Панае- вым с целью расположить читателя к снисхождению.) Успех этого очерка побудил меня написать другие; и я возвратился к литературе. Но читатель увидит из тех же писем Белинского, что он, хотя остался более дово- лен моими прозаическими работами, однако особенных надежд на меня не возлагал. Белинский с добродуш- ным снисхождением, с сочувственным жаром поощрял начинавших писателей, в которых признавал талант, поддерживал их первые шаги; но он строго относился к их дальнейшим попыткам, безжалостно указывал на
их недостатки, порицал и хвалил с одинаковым беспри- страстием. Зато на первых порах он иногда доходил до нежности, увлекался очень мило, почти трогательно, почти забавно. Когда попались ему в руки «Бедные люди» г-на Достоевского, он пришел в совершенный восторг. «Да, — говорил он с гордостью, словно сам совершил величайший подвиг, — да, батюшка, я вам доложу! Не велика птичка, — и тут он указывал рукою чуть не на аршин от полу, — не велика птичка — а ноготок востер!» Каково же было мое удивление, когда, встретившись вскоре потом с г-м Достоевским, — я уви- дал в нем человека роста более среднего — во всяком случае выше самого Белинского! Но в припадке отече- ской нежности к новонародившемуся таланту Белин- ский относился к нему, как к сыну, как к своему «ди- тятке». Точно так же он, летом 1843 года, когда я с ним познакомился, лелеял и всюду рекомендовал и выводил в люди Некрасова... Как во всех людях с пылкой душою, во всех энту- зиастах, в Белинском была большая доля нетерпимо- сти. Он не признавал, особенно сгоряча, ни одной частицы правды во мнениях противника и отворачи- вался от них с тем же негодованием, с которым покидал собственные мнения, когда находил их ошибочными. Но его можно было «прошибить», как я сказал ему однажды и чему он много смеялся; истина была для него слишком дорога; он не мог окончательно упор- ствовать. К одной лишь московской партии, к славяно- филам он всю жизнь относился враждебно: очень они уже шли вразрез всему тому, что он любил и во что он верил. Вообще Белинский умел ненавидеть — he was a good hater — и всей душой презирал достойное пре- зрения. Лейбниц где-то говорит, что он почти ничего не презирает (je ne meprise presque rien). Это понятно и похвально — в философе, постоянно живущем на вы- сотах духовного созерцания; но наш брат, человек обыкновенный, по земле ходящий, не в силах возвы- ситься до этого бесстрастного холода, до этой велича- вой тишины; чувство презрения, которое внушают нам зоз
Фаддеи Булгарины, подтверждает и крепит наше нрав- ственное сознание, нашу совесть. В собственных про- махах Белинский признавался без всякой задней мысли: мелкого самолюбия в нем и следа не было. «Ну, врал же я чушь!» — бывало, говаривал он с улыб- кой — и какая это в нем была хорошая черта! Белин- ский был не слишком высокого мнения о самом себе и о своих способностях. Скромность его была непри- творна и чистосердечна; слово: «скромность», впрочем, тут не годится: ему вовсе не было приятно, что он, по его понятию, такой некрупный человек; но ведь «из своей кожи не выпрыгнешь!» Зато ничего не было для него важнее и выше дела, за которое он стоял, мысли, которую он защищал и проводил: тут он на стену готов был лезть — и беда тому, кто ему попадался под руку! Тут и смелость являлась в нем — отвага отчаянная, назло его физике и нервам; тут он всем готов был жертвовать! При такой сильной раздражительности — такая слабая личная обидчивость... Нет! подобного ему человека я не встречал ни прежде, ни после. Летом 1847 года Белинский попал, в первый и по- следний раз, за границу. Я прожил с ним несколько недель в Зальцбрунне, небольшом силезском городке, славящемся своими водами, будто бы излечивающими чахотку... ему они принесли мало пользы. В Зальц- брунне он, под влиянием негодования, возбужденного в нем известной «Перепиской с друзьями» Гоголя, на- писал ему письмо... Потом я встретился с ним в Па- риже. Там он поступил в лечебницу к некоему доктору, специалисту против чахотки, по имени Тира де Маль- мору. Многие считали его за шарлатана, но он совсем было поставил Белинского на ноги. Кашель прекра- тился, с лица сошла зелень... Слишком скорое возвра- щение в Петербург все уничтожило1. Странное дело! 1 Вот еще пример того, как Белинский юмористически отно- сился к самому себе. При отъезде из Парижа ему дали прово- жатого, который должен был сопутствовать ему до Берлина; по в самую последнюю минуту вышло какое-то недоразумение, и Белинский отправился один. «Представьте мое положение, —
Он изнывал за границей от скуки, его так и тянуло назад в Россию. Уж очень он был русский человек и вне России замирал, как рыба на воздухе. Помню, в Париже он в первый раз увидал площадь Согласия и тотчас спросил меня: «Не правда ли? ведь это одна из красивейших площадей в мире?» И на мой утвер- дительный ответ воскликнул: «Ну и отлично; так уж я и буду знать, — и в сторону, и баста!» — и заговорил о Гоголе. Я ему заметил, что на самой этой площади во время революции стояла гильотина и что тут отрубили голову Людовику XVI; он посмотрел вокруг, сказал: «А!» — и вспомнил сцепу Остаповой казни в «Тарасе Бульбе». Исторические сведения Белинского были слишком слабы: ок не мог особенно интересоваться ме- стами, где происходили великие события европейской жизни; он не знал иностранных языков и потому не мог изучать тамошних людей; а праздное любопытство, глазение, badauderie, было не в его характере. Музыка и живопись его, как уже сказано, трогали мало; а то, чем так сильно действует Париж на многих наших соотечественников, возмущало его чистое, почти аске- тическое нравственное чувство. Да и, наконец, ему всего оставалось жить несколько месяцев... Он уже устал и охладел... Не знаю, говорить ли об отношениях Белинского к женщинам? Сам он почти никогда не касался этого деликатного вопроса. Он вообще неохотно распростра- нялся о самом себе, о своем прошедшем и т. п. Мне много раз случалось наводить его на этот разговор, но он всегда отклонял его; он словно стыдился, словно не понимал, что за охота толковать о личных дрязгах, когда существует столько предметов для беседы, более важных и полезных! Если же он касался своего про- шедшего, то почти всегда с юмористической точки писал он одному приятелю в Париж, — на бельгийской границе меня о чем-то спрашивают, а я ничего не понимаю и только гла- зами хлопаю. К счастию, начальник таможни догадался, должно быть, что я глуп до святости, — и пропустил меня». (Прим, автора.) 11 И. С. Тургенев, т. 10 305
зрения:' так, например, он рассказал мне, как, будучи удален из университета и не имея буквально чем жить, он взялся перевести роман Поль-де-Кока за 25 руб. ассиг., и каких он понаделал промахов! Бедность он, очевидно, испытал страшную, но никогда впоследствии не услаждался ее расписыванием и размазыванием в кругу друзей, как то делают весьма часто люди, про- шедшие эту тяжкую школу. В Белинском было слишком много целомудренного достоинства для подобных излияний, а может быть, и слишком много гордости... Гордость и самолюбие — две вещи весьма различные. По понятию Белинского, его наружность была та- кого рода, что никак не могла нравиться женщинам; он был в этом убежден до мозгу костей, и, конечно, это убеждение еще усиливало его робость и дикость в сношениях с ними. Я имею причину предполагать, что Белинский, с своим горячим и впечатлительным сердцем, с своей привязчивостью и страстностью, Бе- линский, все-таки один из первых людей своего вре- мени, не был никогда любимым женщиной. Брак свой он заключил не по страсти. В молодости он был влюблен в одну барышню, дочь тверского помещика Б — на; это было существо поэтггческое, но она любила другого и притом она скоро умерла. Произошла также в жизни Белинского довольно странная и грустная история с девушкой из простого звания; помню его отрывчатый, сумрачный рассказ о ней... он произвел на меня глубокое впечатление... но и тут дело кончилось ничем. Сердце его безмолвно и тихо истлело; он мог воскликнуть словами поэта: О небо! Если бы хоть раз Сей пламень развился по воле.., И не томясь, не мучась боле, Я просиял бы и погас! Но мечты людские несбывчивы, а сожаленья — бес- плодны. Кому не вынулся хороший нумер — щеголяй с пустым, да и не сказывай никому. Не могу, однако, не упомянуть здесь, хотя мельком, о благородных, честных воззрениях Белинского на жен- щин вообще, и в особенности на русских женщин, на
их положение, на их будущность, на их неотъемлемые права, на недостаточность их воспитания, словом, на то, что теперь называют женским вопросом. Уважение к женщинам, признание их свободы, их не только се- мейного, но и общественного значения сказываются у него всюду, где только он касается того вопроса — правда, без той вызывающей, крикливой бойкости, ко- торая теперь в такой моде. Не раз приходится слышать слова: такой-то во- время, кстати умер... Но ни к кому они так несомненно не применяются, как к Белинскому. Да! он умер кстати и во-время! Перед смертью (Белинский скончался в мае месяце 1848 года) он еще успел быть свидетелем тор- жества своих любимых, задушевных надежд и не видел их окончательного крушения... А какие беды ожидали его, если б он остался жив! Известно, что полиция ежедневно оправлялась о состоянии его здоровья, о ходе его агонии... От тяжких испытаний избавила его смерть. Притом же и физика его уже отказывалась действовать... К чему же было тянуть, медлить? ' A struggle more — and I am free!1 Все так; но живой живое думает, и нельзя подавить в себе чувства сожаления о том из нас, кого уносит смерть в неведомый край, откуда «не возвратился еще ни один путешественник». Я иногда невольно задаю себе вопрос, невольно представляю себе, что бы сказал, что бы почувствовал Белинский при виде великих ре- форм, совершенных нынешним царствованием — осво- бождения крестьян, водворения гласного суда и т. д.? Какой бы восторг возбудили в нем эти плодоносные на- чинания! Но он не дожил до них... Не дожил он также до того, что так же наполнило бы сладостью его сердце: не увидал он -много хорошего, что совершилось после •него в нашей литературе. Как бы порадовался он по- этическому дару Л. Н. Толстого, силе Островского, юмору Писемского, сатире Салтыкова, трезвой правде * Еще одно усилие-—и я свободен! fБайрон.) (Прим, автора.)
Решетникова! Кому бы, как не ему, следовало быть свидетелем всхода тех семян, из которых многие были посеяны его рукою?.. Но видно —не следовало... Окончу мои воспоминания о Белинском сообщением письма одной близкой ему дамы, которую я просил передать мне подробности его кончины (я находился тогда за границей, в Париже), а также и нескольких отрывков из его писем ко мне. Вот письмо дамы (от 23 июня 1848 года): «Вы хотите знать что-нибудь о Белинском... Но я не умею порядочно рассказывать, да и нечего почти гово- рить о человеке, который все последнее время весь был истощен физическими страданиями. Не могу выразить вам, как тяжело, как больно было смотреть на медлен- ное разрушение этого бедного страдальца. Воротился он из Парижа в таком хорошем состоянии духа и здо- ровья, что все мы, не исключая даже доктора, получили надежду на его выздоровление. Тут провел он у нас не- сколько утр и вечеров в непрерывном, живом, энерги- ческом разговоре, и все с радостью узнавали в нем прежнего, довольно еще здорового Белинского; но странно, что с самого его возвращения из чужих краев нрав его чрезвычайно изменился: он стал мягче, кротче, и в нем стало гораздо более терпимости, нежели прежде; даже в семейкой жизни его нельзя было узнать, так он спокойно и, повидимому, без борьбы, мирился со всем тем, что прежде так сильно его вол- новало. Здоровое состояние его продолжалось недолго; он в Петербурге скоро простудился, и тут с каждым днем его положение становилось безнадежнее, при каждом свидании с ним мы находили его страшно изменившимся, и казалось, что более похудеть ему уже нельзя, но, увидав его опять, находили еще страшнее. В последний раз я была у него за неделю до его смерти; застали мы его полулежащим на кресле, лицо у него было совершенно мертво, но глаза огромные и блестя- щие; всякое дыхание его было стон, и встретил он нас словами: «Умираю, совсем умираю»; но эти слова были выговорены не с убеждением, не с уверенностью,
а скорее с желанием, чтобы его опровергли. Нечего вам говорить, какие тяжелые два часа провели мы тогда у него; говорить он, разумеется, не мог, но его даже уж и не занимали и не могли расшевелить рассказы о тех предметах которыми он прежде жил. Слег он в постель дня за три до смерти и, кажется, надеялся до тех пор, пока жива была в нем память; накануне он стал заговариваться, однако узнал Грановского, приехавшего в тот же день из Москвы. Перед самой смертью он говорил два часа не переставая, как будто к русскому народу, и часто обращался к жене, просил ее все хорошенько запомнить и верно передать эти слова кому следует; но из этой длинной речи почти ни- чего уже нельзя было разобрать; потом он вдруг за- молк и через полчаса мучительной агонии умер. Бедная жена... не отходила от него ни на минуту и совершенно одна прислуживала ему, поворачивала и поднимала его с постели. Эта женщина... право, заслуживает все- общее уважение; так усердно, с таким терпением, так безропотно ухаживала она за больным мужем всю зиму...» Вот отрывки из писем Белинского ко мне: СПб, 3 мирта «...Когда вы сбирались в путь, я знал наперед, чего лишаюсь в вас, — ко когда вы уехали, я увидел, что потерял в вас больше, нежели думал... После вас я отдался скуке с каким-то апатическим самоотвержением и скучал, как никогда в жизни не скучал. Ложусь в 11, иногда даже в 10 часов, засыпаю до 12, встаю в 7, 8 или около 9 — и целый день — особенно целый вечер — (с после-обеда) —дремлю — вот жизнь моя! ** получил от К-ра ругательное письмо, но не пока- зал ***. Последний ничего не знает, ко догадывается, а делает все-таки свое. При объяснении со мною он был нехорош; кашлял, заикался, говорил, что на то, что я 1 Курсив в подлиннике. (Прим, автора.)
желаю, он, кажется, для моей же пользы, согласиться никак не может, по причинам, которые сейчас же объяснит, и по причинам, которых не может мне ска- зать. Я отвечал, что не хочу знать никаких причин, — и сказал мои условия. Он повеселел и теперь при сви- дании протягивает мне обе руки — видно, что доволен мною вполне! По тону моего письма вы можете ясно видеть, что я не в бешенстве и не в преувеличении* Я любил его, так любил, что мне и теперь иногда то жалко его, то досадно на него — за него, а не за себя. Мне трудно переболеть внутренним разрывом с чело- веком — а потом ничего. Природа мало дала мне спо- собности ненавидеть за лично нанесенные мне неспра- ведливости; я скорее способен возненавидеть человека за разность убеждений или за недостатки и пороки, вовсе для меня лично безвредные. Я и теперь высоко ценю ***; и тем не менее он в моих глазах — человек, у которого будет капитал, который будет богат, — а я знаю, как это делается. Вот уж начал с меня. Но до- вольно об этом. ...Скажу как новость: я, может быть, буду в Силе- зии. Б. достает мне 2500 руб. асе. Я было начисто отказался — ибо с чем же я бы оставил семейство —• а просить, чтоб мне выдавали жалованье за время отсутствия — мне не хотелось. Но после объяснения с *** я подумал, что церемониться глупо... Он был очень рад, он готов был сделать все, только бы я... Я написал к Б., и теперь ответ его решит дело. Ваш «Каратаев» хорош, хотя и далеко ниже «Хоря и Калиныча»... ...Мне кажется, у вас чисто творческого таланта или нет — или очень мало — и ваш талант однороден с Да- лем. Это ваш настоящий род. Вот хоть бы «Ермолай и мельничиха» — не бог знает что, безделка, а хорошо, потому что умно и дельно, с мыслию. А в «Бреттёре» — я уверен, вы творили. Найти свою дорогу, узнать свое место — в этом все для человека, это для него значит сделаться самим собою. Если не ошибаюсь, ваше при- звание — наблюдать действительные явления и переда- вать их, пропуская через фантазию, но не опираться только на фантазию*, Только ради аллаха, не печа-
тайте ничего такого, что ни то ни се; не то, чтоб нехо- рошо, да и не то, чтоб очень хорошо. Это страшно вредит тоталитету известности (извините за кудрявое выражение — лучшего не придумалось). А «Хорь» обе- щает в вас замечательного писателя — в будущем. ...Гоголь сильно покаран общественным мнением и разруган во всех журналах; даже друзья его, москов- ские славянофилы — и те отступились, если не от него, то от гнусной его книги... Жена моя и все мои до-машние, не исключая вашего крестника1 — кланяются вам...» СПб. 1 (13) старта 1847. «...Скажу вам, что я почти переменил мое мнение насчет источника известных поступков ***. Мне теперь кажется, что он действовал добросовестно, основываясь на объективном праве — а до понятия о другом, выс- шем, он еще не дорос, — а приобрести его не мог по причине того, что вырос в грязной положительности и никогда не был ни идеалистом, ни романтиком на наш манер. Вижу — из его примера — как этот идеализм и романтизм может быть полезен для иных натур, предо- ставленных самим себе. Гадки они — этот идеализм и романтизм, но что за дело человеку, что ему помогло дурное на вкус лекарство, даже и тогда, если, избавив его от смертельной болезни, привило к его организму другие, но уже не смертельные болезни; главное тут не то, что оно гадко, а то, что оно помогло... Поездка моя в Силезию решена. Этим я обязан Боткину. Он нашел средство и протолкал меня. Нет, никогда я не хлопотал и никогда не буду хлопотать так о себе, как он хлопотал обо мне. Сколько писем напи- сал он по этому предмету ко мне, кА — ву, к Г — ну, к брату своему, сколько разговоров, толков имел то с тем, то с другим! Недавно получил он ответ А — ва и прислал его мне. А — в дает мне 400 франков. Вы знаете, что это человек порядочно обеспеченный, но отнюдь не богач — и по себе знаете, что за границей 1 Я был крестным отцом его сына. (Прим, автора.)
во всякое время 400 фр. — по крайней мере — не лиш- ние деньги. Но это еще ничего — этого я всегда ожидал от А — ва, а вот что тронуло, ущипнуло меня за самое сердце: для меня этот человек изменяет план своего путешествия, не едет в Грецию и Константинополь — а едет в Силезию! От этого, я вам скажу, можно даже сконфузиться — и если б я не знал, не чувствовал глу- боко, как сильно и много люблю я А — ва, мне было бы досадно и неприятно такое путешествие. Отпра- виться я думаю на первом пароходе...» СПб. 12 (24) апреля 1847. «Пишу к вам несколько строк, мой любезный Т. Вскоре по получении вашего второго ко мне письма, в котором вы изъявляете свое удовольствие о здоровье моего сына, — он умер. Это меня уходило страшно. Я не живу, а умираю медленною смертью. Но к делу. Я взял билет на штеттинский пароход; он отходит 4 (16) мая...» 9 (21) мая я свиделся с Белинским в Штеттине, куда я выехал к нему навстречу. Мне писали из Петер- бурга, что смерть трехмесячного сына поразила его не- сказанно. Году не прошло, и он последовал за ним в могилу. И вот уже двадцать лет с лишком прошло с тех пор — и я вызвал его дорогую тень... Не знаю, на- сколько мне удалось передать читателям главные черты его образа; но я уже доволен тем, что он побыл со мной, в моем воспоминании... Человек он был! 1868 Первое прибавление Я получил от А. Д. Галахова письмо по поводу статьи о Белинском, появившейся, как известно, в «Вестнике Европы». Помещаю здесь отрывок из этого
письма. В нем почтенный автор, мнение которого в деле истории литературы и критики пользуется справедли- вым уважением и весом, до некоторой степени попол- няет мои воззрения. «...Что касается до каких-либо ошибок в литератур- ных суждениях или в фактах — то я не встретил ни единой. Могу лишь указать на одну, по моему мнению, неточность. Вы говорите, что Белинский, ценя искусство как особую, совершенно естественную и законную сферу духовной деятельности человека, не был поклонником теории искусства для искусства, и в доказательство приводите его отзыв о стихотворении Пушкина: «Чернь». Мне кажется, это не совсем так, по крайней мере, в хронологическом отношении. Отзыв принадле- жит ко времени вашего знакомства с Белинским. До этого времени (до 1843-го г.) он уже работал и в «Молве» с «Телескопом», и в «Наблюдателе», и в «Отечественных записках». Из некоторых критиче- ских статей его, здесь помещенных (особенно в «На- блюдателе»), — видно, что он признавал справедливость знаменитой формулы: цель искусства — само искусство. За что же он и напал так сильно на Менделя (в «Оте- чественных записках»), как не за то, что Мендель в своей «Истории немецкой литературы» подчинял эту последнюю целям, лежащим вне литературной обла- сти, требовал от нее служения политическим, граждан- ским и иным видам, и с этой точки зрения преследовал Гёте, восхваляя Шиллера? Я помню, что однажды, когда я зашел к нему, он с искренним пафосом показывал мне портреты Гегеля и Гёте, как выс- ших представителей чистой мысли и чистого искус- ства». Засим А. Д. Галахов, в подкрепление слов своих, приводит место из недавно вышедшего труда А. Стан- кевича: «Т. Н. Грановский» (стр. 114—115). Очевидно, что я должен был сделать оговорку. Когда я познакомился с Белинским, мнения его были точно такие, какими я их представил: ок изменил их незадолго перед тем. Политическая струя в нем снова забила сильнее.
Второе прибавление 'А. Н. Пипин, в известной своей биографии Белин- ского, оспаривает мое воззрение на то, что я «назвал неполитическим в темпераменте Белинского — и видит в его «сдержанности» одну неизбежную уступку осо- бым условиям того времени. Я готов согласиться с почтенным ученым: весьма вероятно, что оценка г-ном Пыпиным этой стороны характера нашего вели- кого критика—вернее моей — о чем долгом считаю объясниться перед читателями. Тот «огонь», о котором я упомянул, никогда не угасал в нем, хотя не всегда мог вырваться наружу.. Париж. Сентябрь. 1879.
ш. гоголь (Жуковский, Крылов, Лермонтов, Загоскин) Меня свел к Гоголю покойный Михаил Семенович Щепкин. Помню день нашего посещения: 20-го ок- тября 1851 года. Гоголь жил тогда в Москве, на Ни- китской, в доме Талызина, у графа Толстого. Мы приехали в час пополудни: он немедленно нас принял. Комната его находилась возле сеней направо. Мы во- шли в нее — и я увидел Гоголя, стоявшего перед кон- торкой с пером в руке. Он был одет в темное пальто, зеленый бархатный жилет и коричневые панталоны. За неделю до того дня я его видел в театре, на пред- ставлении «Ревизора»; он сидел в ложе бельэтажа, около самой двери — и, вытянув голову, с нервиче- ским беспокойством поглядывал на сцену, через плечи двух дюжих дам, служивших ему защитой от любо- пытства публики. Мне указал на него сидевший рядом со мною Ф. Я быстро обернулся, чтобы посмотреть на него; он, вероятно, заметил это движение и немного отодвинулся назад, в угол. Меня поразила перемена, происшедшая в нем с 41 года. Я раза два встретил его тогда у Авдотьи Петровны Е — ной. В то время он смотрел приземистым и плотным малороссом; те- перь он казался худым и испитым человеком, кото- рого уже успела на порядках измыкать жизнь. Какая-то затаенная боль и тревога, какое-то грустное
беспокойство примешивались к постоянно проница- тельному выражению его лица. Увидев нас со Щепкиным, он с веселым видом пошел к нам навстречу и, пожав мне руку, промолвил: «Нам давно следовало быть знакомыми». Мы сели. Я — рядом с ним на широком диване; /Лихаил Семе- ныч на креслах возле него. Я попристальнее вгля- делся в его черты. Его белокурые волосы, которые от висков падали прямо, как обыкновенно у казаков, со- хранили еще цвет молодости, но уже заметно поре- дели; от его покатого, гладкого, белого лба попреж- нему так и веяло умом. В небольших карих глаза,х искрилась по временам веселость — именно веселость, а не насмешливость; но вообще взгляд их казался усталым. Длинный, заостренный нос придавал физио- номии Гоголя нечто хитрое, лисье; невыгодное впечат- ление производили также его одутловатые, мягкие губы под остриженными усами; в их неопределенных очертаниях выражались — так по крайней мере мне показалось — темные стороны его характера: когда он говорил, они неприятно раскрывались и выказывали ряд нехороших зубов; маленький подбородок уходил в широкий бархатный черный галстук. В осанке Го- голя, в его телодвижениях было что-то не профессор- ское, а учительское — что-то напоминавшее препода- вателей в провинциальных институтах и гимназиях. «Какое ты умное, и странное, и больное существо!» — невольно думалось, глядя на него. Помнится, мы с Михаилом Семеновичем и ехали к нему как к не- обыкновенному, гениальному человеку, у которого что-то тронулось в голове... «вся Москва была о нем такого мнения. Михаил Семенович предупредил меня, что с ним не следует говорить о продолжении «Мерт- вых душ», об этой второй части, над которою он так долго и так упорно трудился и которую он, как из- вестно, сжег перед смертию; что он этого разговора не любит. О «Переписке с друзьями» я сам не упомя- нул бы, так как ничего не мог сказать о ней хорошего. Впрочем, я и не готовился ни к какой беседе — а
просто жаждал видеться с человеком, творения кото- рого я чуть не знал наизусть. Нынешним молодым людям даже трудно растолковать обаяние, окружав- шее тогда его имя; теперь же и нет никого, на ком могло бы сосредоточиться общее внимание. Щепкин заранее объявил мне, что Гоголь не слово- охотлив; на деле вышло иначе. Гоголь говорил много, с оживлением, размеренно отталкивая и отчеканивая каждое слово, — что не только не казалось неесте- ственным, но, напротив, придавало его речи какую-то приятную вескость и впечатлительность. Он говорил на д'; других для русского слуха менее любезнььх осо- бенностей малороссийского говора я не заметил. Все выходило ладно, складно, вкусно и метко. Впечатле- ние усталости, болезненного, нервического беспокой- ства, которое он сперва произвел на меня, — исчезло. Он говорил о значении литературы, о призвании пи- сателя, о том, как следует относиться к собственным произведениям; высказал несколько тонких и верных замечаний о самом процессе работы, о самой, если можно так выразиться, физиологии сочинительства; и все это—языком образным, оригинальным — и, сколько я мог заметить, нимало не подготовленным заранее, как это сплошь да рядом бывает у «знаме- нитостей». Только когда’ он завел речь о цензуре, чуть не возвеличивая, чуть не одобряя ее как средство развивать в писателе сноровку, умение защищать свое детище, терпение и множество других христианских и светских добродетелей, — только тогда мне показа- лось, что он черпает из готового .арсенала. Притом доказывать таким образом необходимость цензуры — не значило ли рекомендовать и почти похваливать хитрость и лукавство рабства? Я могу еще допустить стих итальянского поэта: «Si, servi Siam; ma servi ognor frementi»; 1 но самодовольное смирение и плу- товство рабства... нет! лучше не говорить об этом. В подобных измышлениях и рассудительствах Гоголя 1 Мы рабы... да; но рабы, вёчно негодующие. (Прим, автора.)
слишком явно выказывалось влияние тех особ выс- шего полета, которым посвящена большая часть «Пе- реписки»; оттуда шел этот затхлый и пресный дух. Вообще я скоро почувствовал, что между миросозер- цанием Гоголя и моим — лежала целая бездна. Не одно и то же мы ненавидели, не одно любили; но в ту ми- нуту — в моих глазах все это не имело важности. Вели- кий поэт, великий художник был передо мною, и я глядел на него, слушал его с благоговением, даже когда не соглашался с ним. Гоголь, вероятно, знал мои отношения к Белин- скому, к Искандеру; о первом из них, об его письме к нему—'Он не заикнулся: это имя обожгло бы его губы. Но в то время только что появилась — в одном заграничном издании — статья Искандера, в которой он, по поводу пресловутой «Переписки», упрекал Го- голя в отступничестве от прежних убеждений. Гоголь сам заговорил об этой статье. Из его писем, на- печатанных после его смерти (о, какую услугу ока- зал бы ему издатель, если б выкинул из них целые две трети или по крайней мере все те, которые пи- саны к светским дамам... более противной смеси гор- дыни и подыскивания, ханжества и тщеславия, проро- ческого и прихлебательского тона — в литературе не существует!) — из писем Гоголя мы знаем, какою неиз- лечимой раной залегло в его сердце полное фиаско его «Переписки» — это фиаско, в котором нельзя не приветствовать одно из немногих утешительных про- явлений тогдашнего общественного мнения. И мы с покойным М. С. Щепкиным были свидетелями — в день нашего посещения, — до какой степени эта рана наболела. Гоголь начал уверять кас — внезапно изме- нившимся, торопливым голосом, — что не может по- нять, почему в прежних его сочинениях некоторые люди находят какую-то оппозицию, что-то такое, чему он изменил впоследствии; что он всегда придер- живался одних и тех же религиозных и охранитель- ных качал — и, в доказательство того, готов нам ука- зать на некоторые места в одной своей, уже давно
напечатанной, книге... Промолвив эти слова, Гоголь с почти юношеской живостью вскочил с дивана и по- бежал в соседнюю комнату. Михаил Семеныч только брови возвел горе — и указательный палец поднял... «Никогда таким его не видал», — шепнул он мне... Гоголь вернулся с томом «Арабесок» в руках — и начал читать на выдержку некоторые места одной из тех детски-напыщенных и утомительно-пустых статей, которыми наполнен этот сборник. Помнится, речь шла о необходимости строгого порядка, безусловного пови- новения властям и т. п. «Вот видите,—твердил Го- голь ,— я и прежде всегда то же думал, точно такие же высказывал убеждения, как и теперь!.. С какой же стати упрекать меня в измене, в отступничестве... Меня?» — И это говорил автор «Ревизора», одной из самых отрицательных комедий, какие когда-либо явля- лись на сцене! Мы с Щепкиным молчали. Гоголь бро- сил, наконец, книгу на стол и снова заговорил об искусстве, о театре; объявил, что остался недоволен игрою актеров в «Ревизоре», что они «тон потеряли» и что он готов им прочесть всю пиесу с качала до конца. Щепкин ухватился за это слово и тут же ула- дил, где и когда читать. Какая-то старая барыня при- ехала к Гоголю; она привезла ему просфору с выну- той частицей. Мы удалились. Дня через два происходило чтение «Ревизора» в одной из зал того дома, где проживал Гоголь. Я вы- просил позволение присутствовать на этом чтении. Покойный профессор Шевырев также был в числе слушателей и — если не ошибаюсь — Погодин. К ве- ликому моему удивлению, далеко не все актеры, уча- ствовавшие в «Ревизоре», явились на приглашение Го- голя; им показалось обидным, что их словно хотят учнть! Ни одной актрисы также не приехало. Сколько я мог заметить, Гоголя огорчил этот неохотный и сла- бый отзыв на его предложение... Известно, до какой степени он скупился на подобные милости. Лицо его при- няло выражение угрюмое и холодное; глаза подозри-
тельно насторожились. В тот день он смотрел точно больным человеком. Он принялся читать — и поне- многу оживился. Щеки покрылись легкой краской, глаза расширились и просветлели. Читал Гоголь пре- восходно... Я слушал его тогда в первый — ив послед- ний раз. Диккенс, также превосходный чтец, можно сказать, разыгрывает свои романы, чтение его — дра- матическое, почти театральное; в одном его лице яв- ляется несколько первоклассных актеров, которые за- ставляют вас то смеяться, то плакать; Гоголь, напро- тив, поразил меня чрезвычайной простотой и сдержан- ностью манеры, какой-то важной и в то же время наивной искренностью, которой словно и дела нет — есть ли тут слушатели и что они думают. Казалось. Гоголь только и заботился о том, как бы вникнуть в предмет для него самого новый и как бы вернее пе- редать собственное впечатление. Эффект выходил не- обычайный— особенно в комических, юмористических местах; не было возможности не смеяться—хорошим, здоровым смехом; а виновник всей этой потехи про- должал, не смущаясь общей веселостью и как бы внутренне дивясь ей, все более и более погружаться в самое дело— и лишь изредка, на губах и около глаз, чуть заметно трепетала лукавая усмешка мастера. С каким недоумением, с каким изумлением Гоголь произнес знаменитую фразу Городничего о двух кры- сах (в самом начале пиесы): «Пришли, понюхали и пошли прочь!» — Он даже медленно оглянул нас, как бы спрашивая объяснения такого удивительного про- исшествия. Я только тут понял, как вообще неверно, поверхностно, с каким желанием только поскорей насмешить обыкновенно разыгрывается на сцене «Ре- визор». Я сидел, погруженный в радостное умиление: это был для меня настоящий пир и праздник. К со- жалению, он продолжался недолго. Гоголь еще не успел прочесть половину первого акта, как вдруг дверь шумно растворилась и, торопливо улыбаясь и кивая головою, промчался через всю комнату один еще очень молодой, но уже необыкновенно назойливый ли- тератор — и, не сказав никому ни слова, поспешил за- нять место в углу. Гоголь остановился; с размаху уда-


рил рукой по звонку — и с сердцем заметил вошед- шему камердинеру: «Ведь я велел тебе никого не впу- скать!» Молодой литератор слегка пошевелился на стуле — а впрочем, не смутился нисколько. Гоголь от- пил немного воды — и скова принялся читать; но уж это было совсем не то. Он стал спешить, бормотать себе под нос, не доканчивать слов; иногда он пропу- скал целые фразы — и только махал рукою. Неожи- данное появление литератора его расстроило: нервы его, очевидно, не выдерживали малейшего толчка. Только в известной сцене, где Хлестаков завирается, Гоголь снова ободрился и возвысил голос: ему хоте- лось показать актеру, исполнявшему роль Ивана Але- ксандровича, как должно передавать это действительно затруднительное место. В чтении Гоголя оно показа- лось мне естественным и правдоподобным. Хлестаков увлечен и странностию своего положения, и окружаю- щей его средой, и собственной легкомысленной юр- костью; он и знает, что врет, — и верит своему вранью: это нечто вроде упоения, наития, сочинительского востор- га — это не простая ложь, не простое хвастовство. Его самого, «подхватило». «Просители в передней жужжат, 35 тысяч эстафетов скачет — а дурачье, мол, слушает, развесив уши, и какой я, мол, бойкий, игривый, свет- ский молодой человек!» Вот какое впечатление произ- водил в устах Гоголя хлестаковский монолог. Но, во- обще говоря, чтение «Ревизора» в тот день было — как Гоголь сам выразился—не более как намек, эскиз; и все по милости непрошенного литератора, который про- стер свою кецеремонность до того, что остался после всех у побледневшего, усталого Гоголя и втерся за ним в его кабинет. В сенях я расстался с ним и уже никогда не увидал его больше; но его личности было еще су- ждено возыметь значительное влияние на мою жизнь. В последних числах февраля месяца следующего 1852 года я находился на одном утреннем заседании вскоре потом погибшего общества посещения бед- ных— в зале Дворянского собрания — и вдруг заме- тил И. И. Панаева, который с судорожной поспеш-
костью перебегал от одного лица к другому, очевидно, сообщая каждому из них неожиданное и невеселое известие, ибо у каждого лицо тотчас выражало удив- ление и печаль. Панаев, наконец,, подбежал и ко мне — и о легкой улыбочкой, равнодушным тоном промолвив: «А ты знаешь, Гоголь помер в Москве. Как же, как же... Все бумаги сжег—да помер»,— помчался далее. Нет никакого сомнения, что, как ли- тератор, Панаев внутренно скорбел о подобной утрате — притом же и сердце он имел доброе, — но удо- вольствие быть первым человеком, сообщающим дру- гому огорашивающую новость (равнодушный тон употреблялся для большего форсу), — это удовольст- вие, эта радость заглушали в нем всякое другое чув- ство. Уже несколько дней в Петербурге ходили тем- ные слухи о болезни Гоголя; но такого исхода никто не ожидал. Под первым впечатлением сообщенного мне известия я написал следующую небольшую статью; Письмо из Петербурга1 > Гоголь умер! Какую русскую душу не потрясут эти два слова? Он умер. Потеря наша так жестока, так внезапна, что нам все еще не хочется ей верить. В то самое время, когда мы все могли надеяться, что он нарушит, наконец, свое долгое молчание, что он об- радует, превзойдет наши нетерпеливые ожидания, — пришла эта роковая весть! Да, он умер, этот человек, которого мы теперь имеем право, горькое право, дан- ное нам смертию, назвать великим; человек, который своим именем означил эпоху в истории нашей литера- туры; человек, которым мы гордимся как одной из слав наших! Он умер, пораженный в самом цвете лет, в разгаре сил своих, не окончив начатого дела, по- добно благороднейшим из его предшественников... Его утрата возобновляет скорбь о тех незабвенных утратах, как новая рана возбуждает боль старинных язв. Не время теперь и не место говорить об его за- слугах — это дело будущей критики; должно на- деяться, что она поймет свою задачу и оценит его тем 1 «Московские ведомости», 1852 года, марта 13-го, № 32, стр. 328 и 329. (Прим, автора.)
беспристрастным, но исполненным уважения и любви судом, которым подобные ему люди судятся перед лицом потомства; нам теперь не до того: нам только хочется быть одним из отголосков той великой скорби, которую мы чувствуем разлитою повсюду вокруг нас; не оценять его нам хочется, но плакать; мы не в силах говорить теперь спокойно о Гоголе... самый любимый, самый знакомый образ неясен для глаз, орошенных слезами.., В день, когда его хоронит Москва, кам хо- чется протянуть ей отсюда руку — соединиться с ней в одном чувстве общей печали. Мы не могли взгля- нуть в последний раз на его безжизненное лицо; но мы шлем ему издалека наш прощальный привет — и с благоговейным чувством слагаем дань нашей скорби и нашей любви на его свежую могилу, в которую кам не удалось, подобно москвичам, брооить горсть роди- мой земли! Мысль, что прах его будет покоиться в Москве, наполняет нас каким-то горестным удовле- творением. Да; пусть он покоится там, в этом сердце России, которую он так глубоко знал и так любил, так горячо любил, что одни легкомысленные или бли- зорукие люди не чувствуют присутствия этого любов- ного пламени в каждом им сказанном слове! Но не- выразимо тяжело было бы нам подумать, что послед-' ние, самые зрелые плоды его гения погибли для нас невозвратно — и мы с ужасом внимаем жестоким слу- хам об их истреблении... Едва ли нужно говорить о тех немногих людях, ко- торым слова каши покажутся преувеличенными или даже вовсе неуместными... Смерть имеет очищающую и примиряющую силу; клевета и зависть, вражда и недоразумения — все смолкает перед самою обыкно- венною могилой: они не заговорят над могилою Го- голя. Какое бы ни было окончательное место, которое оставит за ним история, мы уверены, что никто не от- кажется повторить теперь же вслед за нами: Мир его праху, вечная память его жизни, вечная слава его имени! * Т....в L * По поводу этой статьи (о ней тогда же кто-то весьма спра- ведливо сказал, что нет богатого купца, о смерти которого жур-
Я препроводил эту статью в один из петербургских журналов; но именно в то время цензурные строгости стали весьма усиливаться с некоторых пор... Подоб- ные «crescendo» происходили довольно часто и — для постороннего зрителя — так же беспричинно, как, напрример], увеличение смертности в эпидемиях. Статья моя не появилась ни в один из последовавших за тем дней. Встретившись на улице с издателем, я спросил его, что бы это значило? «Видите, какая погода, — отвечал он мне иносказательною речью, — и думать Нечего». — «Да ведь статья самая невинная», — заме- тил я. «Невинная ли, нет ли, — возразил издатель,— дело не в том; вообще имя Гоголя не велено упоми- нать. Закревский на похоронах в андреевской ленте присутствовал: этого здесь переварить не могут». Вскоре потом я получил от одного приятеля из Москвы письмо, наполненное упреками: «Как! — вос- клицал он, — Гоголь умер, и хоть бы один журнал у вас в Петербурге отозвался! Это молчание постыд- но!» В ответе моем я объяснил—сознаюсь, в до- вольно резких выражениях — моему приятелю при- чину этого молчания и в доказательство как доку- мент приложил мою запрещенную статью. Он ее представил немедленно на рассмотрение тогдашнего попечителя Московского округа — генерала Назимо- ва — и получил от него разрешение напечатать ее в «Московских ведомостях». Это происходило в поло- вине марта, а 16 апреля я — за ослушание и наруше- ние цензурных правил — был посажен на месяц под арест в части (первые двадцать четыре часа я про- налы не отозвались бы с большим жаром)—мне вспоминается следующее: одна очень высокопоставленная дама — в Петер- бурге — находила, что наказание, которому я подвергся за эту статью, было незаслуженно — и во всяком случае слишком строго, жестоко... Словом, она горячо заступалась за меня. «Но ведь вы не знаете, — доложил ей кто-то, — он в своей статье на- зывает Гоголя великим человеком!» — «Не может быть!» — «Уве- ряю вас». — «А! в таком случае я ничего не говорю: je regrette, mais je comprends qu’on ait du sevir *. (Прим, автора.) * Я сожалею, но я понимаю, что следовало строго наказать (франц.),
вел в сибирке и беседовал с изысканно вежливым и образованным полицейским унтер-офицером, который рассказывал мне о своей прогулке в Летнем саду и об «аромате птиц») — а потом отправлен на жительство в деревню. Я нисколько не намерен обвинять тогдаш- нее правительство: попечитель С.-Петербургского ок- руга, теперь уже покойный Мусин-Пушкин, предста- вил— из неизвестных мне видов — все дело, как явное неповиновение с моей стороны; он не поколебался за- верить высшее начальство, что он призывал меня лично, и лично передал мне запрещение цензурного комитета печатать мою статью (одно цензорское за- прещение не могло помешать мне — в силу существо- вавших постановлений — подвергнуть статью мою суду другого цензора), а я г. Мусина-Пушкина и в глаза не видал и никакого с ним объяснения не имел. Нельзя же было правительству подозревать са- новника, доверенное лицо, — в подобном искажении истины! Но все к лучшему; пребывание под арестом, а потом в деревне принесло мне несомненную пользу: оно сблизило меня с такими сторонами русского быта, которые, при обыкновенном ходе вещей, вероятно, ускользнули бы от моего внимания. Уже дописывая предыдущую строку, я вспомнил, что первое мое свидание с Гоголем происходило го- раздо раньше, чем я сказал вначале. А именно: я был одним из его слушателей в 1835 году, когда он препо- давал (!) историю в С.-Петербургском университете. Это преподавание, правду сказать, происходило ори- гинальным образом. Во-первых, Гоголь из трех лекций непременно пропускал две; во-вторых, даже когда он появлялся на кафедре, — он не говорил, а шептал что-то весьма несвязное, показывал нам маленькие гравюры на стали, изображавшие виды Палестины и других восточных стран, — и все время ужасно конфу- зился. Мы все были убеждены (и едва ли мы оши- бались), что он ничего не смыслит в истории—и что г. Гоголь-Яновский, наш профессор (он так имено- вался в расписании лекций), не имеет ничего общего
с писателем Гоголем, уже известным нам как автор «Вечеров на хуторе близ Диканьки». На выпускном экзамене из своего предмета он сидел, повязанный платком, якобы от зубной боли — с совершенно уби- той физиономией — и не разевал рта. Спрашивал сту- дентов за него профессор И. П. Шульгин. Как теперь вижу его худую, длинноносую фигуру с двумя высоко торчавшими — в виде ушей — концами черного шел- кового платка. Нет сомнения, что он сам хорошо по- нимал весь комизм и всю неловкость своего положе- ния: он в том же году подал в отставку. Это не поме- шало ему, однако, воскликнуть: «Непризнанный, взо- шел я на кафедру — и непризнанный схожу с нее!» Он был рожден для того, чтоб быть наставником своих современников; но только не с кафедры. В предыдущем (первом) отрывке я упомянул о моей встрече с Пушкиным; скажу кстати несколько слов и о других, теперь уже умерших, литературных знаме- нитостях, которые мне удалось видеть. Начну с Жу- ковского. Живя — вскоре после двенадцатого года —• в своей деревне в Белевском уезде, он несколько раз посетил мою матушку—тогда еще девицу — в ее Мцекском имении; сохранилось даже предание, что он в одном домашнем спектакле играл роль волшеб- ника, и чуть ли не видел я самый колпак его с золо- тыми звездами в кладовой родительского дома. Но с тех пор прошли долгие годы — и, вероятно, из па- мяти его изгладилось самое воспоминание о деревен- ской барышне, с которой он познакомился случайно и мимоходом. В год переселения нашего семейства в Петербург — мне было тогда 16 лет — моей ма- тушке вздумалось напомнить о себе Василию Андрее- вичу. Она вышила ко дню его именин красивую бар- хатную подушку и послала меня с нею к нему в Зим- ний дворец. Я должен был назвать себя, объяснить, чей я сын, и поднести подарок. Но когда я очутился в огромном, до тех пор мне незнакомом дворце; когда мне пришлось пробираться по каменным длинным ко- ридорам, подниматься на каменные лестницы, то и
дело натыкаясь на неподвижных, словно тоже камен- ных, часовых; когда я, наконец, отыскал квартиру Жуковского и очутился перед трехаршинным красным лакеем с галунами по всем швам и орлами на галу- нах— мною овладел такой трепет, я почувствовал такую робость, что, представ в кабинет, куда пригла- сил меня красный лакей и где из-за длинной конторки глянуло на меня задумчиво-приветливое, но важное и несколько изумленное лицо самого поэта, — я, несмо- тря на все усилия, не мог произнести звука: язык, как говорится, прильпе к гортани, и, весь сгорая от стыда, едва ли не со слезами на глазах, остановился как вкопанный на пороге двери и только протягивал и под- держивал обеими руками — как младенца при креще- нии — несчастную подушку, на которой, как теперь помню, была изображена девица в средневековом костюме, с попугаем на плече. Смущение мое, веро- ятно, возбудило чувство жалости в доброй душе Жу- ковского; он подошел ко мне, тихонько взял у меня по- душку, попросил меня сесть и снисходительно загово- рил со мною. Я объяснил ему, наконец, в чем было дело, — и, как только мог, бросился бежать. Уже тогда Жуковский, как поэт, потерял в глазах моих прежнее значение; но все-таки я радовался на- шему, хотя и неудачному свиданию и, придя домой, с особенным чувством припоминал его улыбку, ласко- вый звук его голоса, его медленные и приятные дви- жения. Портреты Жуковского почти все очень по- хожи; физиономия его не была из тех, которые уло- вить трудно, которые часто меняются. Конечно, в 1834 году в нем и следа не оставалось того болез- ненного юноши, каким представлялся воображению наших отцов «Певец во стане русских воинов»; он стал осанистым, почти полным человеком. Лицо его, слегка припухлое, молочного цвета, без морщин, ды- шало спокойствием; он держал голову наклонно, как бы прислушиваясь и размышляя; тонкие, жидкие во- лосы всходили косицами на совсем почти лысый череп;, тихая благость светилась в углубленном
взгляде его темных, на китайский лад приподнятых глаз, а на, довольно крупных, но правильно очерчен- ных губах постоянно присутствовала чуть, заметная, но искренняя улыбка благоволения и привета. Полу- восточное происхождение его (мать его была, как известно, турчанка) сказывалось во всем его облике. Несколько недель спустя меня еще раз свел к нему старинный приятель нашего семейства, Воин Ивано- вич Губарев, замечательное, типическое лицо. Небога- тый помещик Кромского уезда, Орловской губернии, он во время ранней молодости находился в самой тес- ной связи с Жуковским, Блудовым, Уваровым; он в их кружке был представителем французской филосо- фии, скептического, энциклопедического элемента, рационализма, словом, XVIII овека. Губарев превос- ходно говорил по-французски, Вольтера знал наизусть и ставил выше всего на свете; других сочинителей -он едва ли читал;’ склад его ума был чисто французский, дореволюционный, спешу прибавить. Я до сих пор помню его почти постоянный, громкий и холодный смех, его развязные, слегка цинические суждения и вы- ходки. Уже одна его наружность осуждала его на одинокую — и независимую жизнь; это был человек весьма собою некрасивый, толстый, с огромной голо- вой и рябинами по всему лицу. Долгое пребывание в провинции наложило на него, наконец, свою печать; но он остался «типом» до конца, и до конца, под бед- ным казакином мелкого дворянчика, косящего дома смазные сапоги, сохранил свободу и даже изящество манер. Я не знаю причины, почему он не пошел в гору, не составил себе карьеры, как его товарищи. Вероятно, в нем не было надлежащей настойчивости, не было честолюбия: око плохо уживается с тем полу- равнодушным, полунасмешливым эпикуреизмом, кото- рый он заимствовал от своего образца — Вольтера; а таланта литературного он в себе не признавал; фор- туна ему не улыбнулась — он так и стушевался, за- глох, стал бобылем. Но любопытно было бы просле- дить, как этот закоренелый вольтерианец в молодости
обходился с своим-приятелем, будущим «балладни-» ком» и переводчиком-Шиллера! Большего противоре- чия и придумать нельзя; но сама жизнь есть не что иное, как постоянно побеждаемое противоречие. Жуковский.— в Петербурге — вспомнил старого приятеля и не забыл, чем можно было его порадовать: подарил ему новое, прекрасно переплетенное собрание полных сочинений Вольтера. Говорят, незадолго до смерти — а Губарев жил долго—соседи видали его в его полуразрушенной хижинке, сидевшего за убогим столом, на котором лежал подарок его знаменитого друга. Он бережно переворачивал золотообрезные листы любимой книги — ив глуши степного захо- лустья, искренно, как и в дни молодости, тешился остротами, которыми забавлялись некогда Фридрих Великий в Сан-Суси и Екатерина Вторая в Царском Селе. Другого ума, другой поэзии, другой философии для него не существовало. Это, разумеется, не мешало ему носить на шее целую кучу образов и ладанок — и состоять под командой безграмотной ключницы... Логика противоречий! С Жуковским я больше не встречался. Крылова я видел всего один раз — на вечере у одного чиновного, но слабого петербургского лите- ратора. Он просидел часа три с лишком неподвижно между двумя окнами — и хоть бы слово промолвил! Па нем был просторный поношенный фрак, белый шейный платок; сапоги с кисточками облекали его тучные ноги. Он опирался обеими руками на колени—и даже не поворачивал своей колоссальной, тяжелой и вели- чавой головы; только глаза его изредка двигались под нависшими бровями. Нельзя было понять: что он, слушает ли и на ус себе мотает, или просто так сидит и «существует»? Ни сонливости, ни внимания на этом обширном,‘Прямо русском лице — а только ума па- лата, да заматерелая лень, да по временам что-то лу- кавое словно хочет выступить наружу и не может — или не хочет—пробиться сквозь весь этот старческий жир... Хозяин, наконец, попросил его пожаловать
к ужину. «Поросенок под хреном для вас приготовлен, Иван Андреич», — заметил он хлопотливо и как бы исполняя неизбежный долг. Крылов посмотрел на него не то приветливо, не то насмешливо... «Так-таки не- пременно поросенок?» — казалось, внутрекно промол- вил ок — грузно встал и, грузно шаркая ногами, по- шел занять свое место за столом. Лермонтова я тоже видел всего два раза: в доме одной знатной петербургской дамы, княгини Ш...ой, и несколько дней спустя, на маскараде в Благородном собрании под новый 1840 год. У княгини Ш...ой я, весьма редкий и непривычный посетитель светских -вечеров, лишь издали, из уголка, куда я забился, на- блюдал за быстро вошедшим в славу поэтом. Он по- местился на низком табурете перед диваном, на кото- ром, одетая в черное платье, сидела одна из тогдаш- них столичных красавиц — белокурая графиняМ. П.— рано погибшее, действительно прелестное создание. На Лермонтове был мундир лейб-гвардии гусарского полка; он не снял ни сабли, ни перчаток — и, сгор- бившись и насупившись, угрюмо посматривал на гра- финю. Она мало с ним разговаривала и чаще обраща- лась к сидевшему рядом с ним графу Ш...у, тоже гу- сару. В наружности Лермонтова было что-то зловещее и трагическое; какой-то сумрачной и недоброй силой, задумчивой презрительностью и страстью веяло от его смуглого лица, от его больших и неподвижно-тем- ных глаз. Их тяжелый взор странно не согласовался с выражением почти детски нежных и выдававшихся губ. Вся его фигура, приземистая, кривоногая, с боль- шой головой на сутулых широких плечах возбуждала ощущение неприятное; но присущую мощь тотчас сознавал всякий. Известно, что он до некоторой сте- пени изобразил самого себя в Печорине. Слова: «Глаза его не смеялись, когда ок смеялся»1 и т. д.— действительно, применялись к нему. Помнится, граф ’Ш. и его собеседница внезапно засмеялись чему-то и 1 «Герой нашего времени», стр. 280. Сочинения Лермонтова, изд. 1860 г. (Прим. автора.)
смеялись долго; Лермонтов также засмеялся, но в то же время с каким-то обидным удивлением оглядывал их обоих. Несмотря на это, мне все-таки казалось, что и графа Ш...а он любил как товарища—и к графине питал чувство дружелюбное. Не было сомнения, что он, следуя тогдашней моде, напустил на себя извест- ного рода байроковский жанр, о примесью других, еще худших капризов и чудачеств. И дорого же он поплатился за них! Внутренне Лермонтов, вероятно, скучал глубоко; он задыхался в тесной сфере, куда его втолкнула судьба. На бале Дворянского собрания ему не давали покоя, беспрестанно приставали к нему, брали его за руки; одна маска сменялась другою, а он почти не сходил с места и молча слушал их писк, поочередно обращая на них свои сумрачные глаза. Мне тогда же почудилось, что я уловил на лице его прекрасное выражение поэтического творчества. Быть может, ему приходили в голову те стихи: Когда касаются холодных рук моих С небрежной смелостью красавиц городских Давно бестрепетные руки... и т. д. Скажу кстати два слова еще об одном умершем ли- тераторе, хотя юн и принадлежит к «diis minorum gen- tium» 1 и уже никак не может стать на ряду с поиме- нованными выше, — а именно о М. Н. Загоскине. Он был коротким приятелем моего отца и в тридцатых го- дах, во время нашего пребывания в Москве, почти еже- дневно посещал наш дом. Его «Юрий Милославский» был первым сильным литературным впечатлением моей жизни. Я находился в пансионе некоего г. Вейден- гаммера, когда появился знаменитый роман; учитель русского языка — он же и классный надзиратель — рассказал в часы рекреаций моим товарищам и мне его содержание. С каким пожирающим вниманием мы слушали похождения Кирши, слуги Милославского, Алексея, разбойника Омляща! Но странное дело! «Юрий Милославский» казался мне чудом совершен- ства, а на автора его, на М. Н. Загоскина, я взирал до- 1 Младшим богам (лат.).
вольно равнодушно. За объяснением этого факта хо- дить недалеко: впечатление, производимое Михаилом Николаевичем, не только не могло усилить те чувства поклонения и восторга, которые возбуждал его роман, но напротив — оно должно было ослабить их. В Заго- скине не проявлялось ничего величественного, ничего фатального, ничего такого, что действует на юное во- ображение; говоря правду, он был даже довольно ко- мичен, а редкое его добродушие не могло быть надле- жащим образом оценено мною: это качество не имеет значения в глазах легкомысленной молодежи. Самая фигура Загоскина, его странная, словно сплюснутая голова, четырехугольное лицо, выпученные глаза под вечными очками, близорукий и тупой взгляд, необы- чайные движения бровей, губ, носа, когда он удивлялся или даже просто говорил, внезапные восклицания, взмахи рук, глубокая впадина, разделявшая надвое его короткий подбородок, — все в нем мне казалось чудаковатым, неуклюжим, забавным. К тому же за ним водились три, тоже довольно комические, слабости: он воображал себя необыкновенным силачом; 1 он был уверен, что никакая женщина не в состоянии устоять перед ним; и, наконец (и это в таком рьяном патриоте было особенно удивительно), он питал несчастную сла- бость к французскому языку; который коверкал без милости, беспрестанно смешивая числа и роды, так что даже получил в нашем доме прозвище: «Monsieur Par- ticle». Со всем тем нельзя было не любить Михаила Николаевича за его золотое сердце, за ту безыскус- ственную откровенность нрава, которая поражает в его сочинениях. 1 Легенда о его силе проникла даже за границу. На одном публичном чтении в Германии я, к удивлению моему, услыхал балладу, в которой описывалось, как в столицу Московии прибыл геркулес Раппо и, давая представления на театре, всех вызывал и всех побеждал; как внезапно, среди зрителей, не вытерпев по- срамления соотечественников,, поднялся der russische Dichter; stehet auf der Zagoskin! * (с ударением на кин) — как он сразился с Раппо и, победив его, удалился скромно и с достоинством. (Прим автора.) * Русский писатель; встает Загоскин! (нем.)
Последнее мое свидание с ним было печально. Я навестил его много лет спустя — в Москве, незадолго перед его смертью. Он уже не выходил из своего каби- нета и жаловался на постоянную боль и ломоту во всех членах. Он не похудел, но мертвенная бледность покры- вала его все еще полные щеки, придавая -им тем более унылый вид. Взмахи бровей и таращение глаз остались те же; невольный комизм этих движений только усугуб- лял чувство жалости, которую возбуждала вся фигура бедного сочинителя, явно клонившаяся к разрушению. Я заговорил с ним об его литературной деятельности, о том, что в петербургских кружках скова стали ценить его заслуги, отдавать ему справедливость; упомянул о значении «Юрия Мплославско-го» как народной книги... Лицо Михаила Николаевича оживилось. «Ну, спасибо, спасибо, — сказал он мне, — а я уже думал, что я забыт, что нынешняя молодежь в грязь меня втоп- тала и бревном меня накрыла». (Со мной Михаил Ни- колаевич не говорил по-французски, а в русском раз- говоре он любил употреблять выражения энергиче- ские.) «Спасибо», — повторил он, не без волнения и с чувством пожав мне руку, точно я был причиною того, что его не забыли. Помнится, довольно горькие мысли о так называемой литературной известности пришли мне в голову тогда. Внутренно я почти упрекнул Заго- скина в малодушии. Чему, думал я, радуется человек? Но отчего же было ему и не радоваться? Он услыхал от меня, что не совсем умер... а ведь горше смерти для че- ловека нет ничего. Иная литературная известность мо- жет, пожалуй, дожить до того, что и этой ничтожной радости не узнает. За периодом легкомысленных вос- хвалений последует период столь же мало осмыслен- ной браки, а там — безмолвное забвение... Да и кто из нас имеет право не быть забытым — право отяго- щать своим именем память потомков, у которых свои нужды, свои заботы, свои стремления? А все-таки я рад, что я, совершенно случайно, до- ставил доброму Михаилу Николаевичу, перед концом его жизни — хотя мгновенное удовольствие.
XV. ПОЕЗДКА В АЛЬБАНО И ФРАСКАТИ (Воспоминание об А. А. Иванове) В один из прекраснейших октябрьских дней 1857 го- да старая наемная карета тихо катилась, дребезжа стеклами, по шоссе, ведущему от Рима в Альбано. На козлах возвышался веттурин 1 с угрюмым лицом и громадными бакенбардами, по всем признакам отъ- явленный трус и сластолюбец; а в самой карете сидело трое русских «форестиера»:1 2 покойный живописец Иванов, В. П. Боткин 3 и я. Впрочем, название «форе- стиера» могло применяться только к Боткину и ко мне. Иванов — или, как его величали от трактира Falcone до Cafe Greco — il signor Alessandro 4 — и по одежде и по привычкам давно стал коренным римлянином. День стоял удивительный — и уже точно не доступ- ный ни перу, ни кисти: известно, что ни один пейза- жист, после Клод Лорреня, не мог справиться с рим- ской природой; писатели оказались также несостоя- тельными (стоит лишь вспомнить «Рим» Гоголя и др.). А потому скажу только, что воздух был прозрачен и 1 Кучер (итал.). 2 Иностранцев (итал.). 3 И он уже теперь не существует. (Прим, автора,) 4 От трактира Фальконе до Греческого кафе — господин Александр (итал.)^
мягок, солнце сияло лучезарно, но не жгло, ветерок за- летал в раскрытые окна кареты и ласкал каши, уже немолодые, физиономии — и мы ехали, окруженные каким-то праздничным, осенним блеском — и с празд- ничным, тоже, пожалуй, осенним чувством на душе. Мы накануне, вместе с Ивановым, ходили в Вати- кан; он был в ударе, не дичился и не ёжился, говорил охотно и много. Он говорил нам о различных шко- лах итальянской живописи, которую изучил подробно и добросовестно; все его суждения были дельны и про- никнуты уважением к «старым мастерам». Перед Ра- фаэлем он благоговел. Известно, что на Иванова не- когда имел сильное влияние Овербек: он уяснил ему Рафаэля; но когда Овербек пошел дальше, к Перу- джино и его предшественникам, Иванов остановился; русский здравый смысл удержал его на пороге того искусственного, аскетического, символического мира, в котором потонул германский художник; зато идеалист Иванов остался навсегда в глазах Овербека грубым ре- алистом. Иванов глубоко сожалел о современном на- правлении наших художников (один из них при мне величал Рафаэля бездарным) и рассказывал нам кое- что о Брюллове и о Гоголе, которого называл по- стоянно Николаем Васильичем. Из его почтительных, но осторожных отзывов о нашем великом писателе можно было заключить, что он особенно хорошо изучил его. Гоголь нисколько не понимал Иванова, хотя пре- возносил его «Явление Христа»; ведь тот же Гоголь приходил в восторг от «Последнего дня Помпеи»; а лю- бить эти две картины в одно и то же время значит: не понимать живописи. Иванов с особенным сочувствием упоминал о страшном впечатлении, произведенном на Гоголя всеобщим осуждением его «Переписки»; об этом, да еще о 1848 годе, Иванов говорил не иначе, как с содроганием. Может быть, ему в голову приходило, что «вот и мою картину, пожалуй, так же разбранят», а в началах, которые чуть было не восторжествовали в 1848 году, он почему-то видел конец и разорение вся- кого художества. Речь зашла и об его картине. Мы ее тогда не ви- дали, и он собирался отпереть свою студию дня на три,
что он и исполнил несколько недель спустя. Он утвер-- ждал, что она еще далеко не кончена, и сообщил нам- любопытные подробности о своей поездке в Германию, к-одному известному ученому \ воззрение которого со- впадало с тем, что он, Иванов, хотел выразить в своей- картине. Он намеревался пригласить этого ученого в Рим для того, чтоб тот решил, точно ли соответствует картина вышесказанному воззрению. По словам Иванова, Штраус, вероятно, принял его за сумасшедшего, тем более что разговор происхо- дил со стороны Штрауса на латинском, а со стороны Иванова на итальянском языке, так как Иванов не понимал по-немецки; должно притом заметить, что Иванов плохо понимал по-латыни, а Штраус — по- итальяиски. Живо помню я наивное, почти трогатель- ное удивление Иванова, когда мы с Боткиным начали объяснять ему, что если бы даже Штраус согласился приехать в Рим, или, точнее, если бы ему позволили туда приехать, все-таки бы он не мог решить, достиг ли Иванов своей цели, и передал ли его образ мыслей, потому что для этого еще нужно было особенное пони- мание живописи, которым Штраус едва ли обладал. Ол мог не узнать воплощение своего собственного воззре- ния или, наоборот, увидеть это воплощение там, где его не было. — Так-с, так-с,— повторил Иванов, добродушно осклабляясь, пришепетывая и мигая. — Это очень инте- ресное (любимое его словцо). Этого мне в голову не приходило-с. Долгое разобщение с людьми, уединенное житье с са- мим собою, с одной и той же, постоянной, неизменной мыслью, наложило на Иванова особую печать; в нем было что-то мистическое и детское, мудрое и забавное, все в одно и то же время; что-то чистое, искреннее и скрытное, даже хитрое. С первого взгляда все суще- ство его казалось проникнуто какою-то недоверчи- востью, какою-то то суровой, то заискивающей ро- бостью; но когда он привыкал к вам — а это происхо- дило довольно скоро, — его мягкая душа так и раскры- 1 Д. Штраусу, автору жизни Иисуса Христа. (Прим, автора.).


валась. Он внезапно хохотал от самой обыкновенной остроты, удивлялся до онемения самым общепринятым положениям, пугался каждого немного резкого слова (помнится, однажды он даже подпрыгнул, услышав от одного из кас, что такая-то известная русская писатель- ница — глупа) — и вдруг произносил слова, исполнен- ные правды и зрелости, слова, свидетельствовавшие об упорной работе ума замечательного. К сожалению, вос- питание получил он слишком поверхностное, как боль- шая часть наших художников. Усидчивым трудом он старался восполнить этот не- достаток. Древний мир ему был хорошо знаком, он изучил ассирийские древности (они были ему нужны для его будущих картин); библию, и в особенности евангелие, он знал от слова до слова. Он охотнее слу- шал, чем говорил, и, несмотря на все это, беседовать с ним было истинным наслаждением: столько было в нем добросовестного и честного желания истины. На наши вечеринки он приходил всегда первый и, как только завязывался спор, с напряженным и терпеливым вниманием следил за развитием мысли каждого. В чи- сле русских, живших тогда в Риме, находился один доб- рый и неглупый малый, ко с потемками в голове и с спутанным языком; Иванов позже всех нас махнул на него рукой. Литература и политика его не занимали: он интересовался вопросами, касавшимися до искус- ства, до морали, до философии. Однажды кто-то принес к нему тетрадку удачных карикатур: Иванов долго их рассматривал — и> вдруг подняв голову, промолвил: «Христос никогда не смеялся». Его везде принимали с радостью; один вид его лица с широким, белым лбом, усталыми добрыми глазами, нежными, как у ребенка, щеками, заостренным носом и забавно сложенным, но приятным ртом — вызывал невольное сочувствие и при- вет в сердце каждого. Роста он был небольшого, при- земист, плечист; вся его фигура, от бородки клинуш- ком до пухлых, короткопалых ручек и проворных но- жек с толстыми икрами — дышала Русью, и ходил он русской походкой. Он не был самолюбив, но о своем труде имел высокое понятие: недаром же он положил в'него все свои силы и надежды.
Веттурин наш остановился у плохой остерии \ чтоб дать лошадям отдохнуть и самому выпить «фолиетту»1 2. Мы тоже вышли и спросили себе сыру с хлебом. Сыр оказался скверный, хлеб недопеченый и кислый, но мы ели наш скудный завтрак с тем веселым и светлым ощущением постоянно присущей красоты, которое ка- жется разлитым в римском воздухе во всякое время, особенно в золотые, осенние дни. Черноглазая и смуг- лая девочка в пестром рубище и босая, дочь хозяина, спокойно и даже гордо поглядывала на нас с каменного порога своего дома2 а отец ее, видный мужчина лет со- рока, в потертой бархатной куртке, накинутой на одно плечо, величественно посмеивался и сверкал белками огромных черных глаз, сидя в полусумраке остерии за дрянным столом и снисходительно выслушивая жалобы нашего возницы на плохие времена, недостаток форе- стиеров и т. д. Впрочем, Иванов, которым внезапно овладело тревожное нетерпение, не дал ему слишком распространяться. Мы отправились дальше. Разговор снова коснулся Ватикана. — Надо будет завтра опять туда пойти, — заметил Боткин, — а оттуда вы, по-вчерашнему, приходите к нам обедать. (Мы с Боткиным каждый день обедали в Hotel d’Angleterre, за общим столом.) — Обедать? — воскликнул Иванов и вдруг поблед- нел. — Обедать! — повторил он. — Нет-с, покорно бла- годарю; я и вчера едва жив остался. Мы подумали, что он, шутки ради, намекает на сде- ланное им накануне излишество (он вообще ел чрез- вычайно много и жадно), — и начали уговаривать его. — Нет-с, кет-с, — твердил он, все более бледнея и теряясь. — Я не пойду; там меня отравят. — Как отравят? — Да-с, отравят, яду дадут. — Лицо Иванова при- няло странное выражение, глаза его блуждали... Мы с Боткиным переглянулись; ощущение неволь- ного ужаса шевельнулось, в нас обоих. — Что вы это, любезный Александр Андреевич, как 1 Трактира (итал.). 2 Кружку (итал.).
это вам яду дадут за общим столом? Ведь надо целое блюдо отравить. Да и кому нужно вас губить? — Видно, есть такие люди-с, которым моя жизнь нужна-с. А что насчет целого блюда... да он мне на тарелку подбросит. — Кто — ок? — Да гарсон-с, камериере. — Гарсон? — Да-с, подкупленный. Вы итальянцев еще не знаете; это ужасный народ-с, и на это преловкие-с. Возьмет да из-за бортища фрака—вот эдаким мане- ром щепотку бросит... и никто не заметит! Да меня везде отравливали, куда я ни ездил. Здесь только один честный гарсон-с и есть — в Falcone, в нижней ком- нате... на того еще можно пока положиться. Я хотел было возражать, но Боткин исподтишка толкнул ,меня коленом. — Ну, вот что я вам предлагаю, Александр Ан- дреевич, — начал ок, — вы приходите завтра к нам обедать как ни в чем не бывало, а мы всякий раз, как наложим тарелки, поменяемся с вами... На это Иванов согласился, и бледность с лица его сошла, и губы перестали дрожать, и взор успокоился. Мы потом узнали, что он после каждого слишком сыт- ного обеда бежал к себе домой, принимал рвотное, пил молоко... Бедный отшельник! Двадцатилетнее одиночество не обошлось ему даром. Полчаса спустя мы были уже в Альбано. Иванов вдруг оживился и бросился нанимать лошадей для по- ездки в Фраскати. Из разных закоулков привели нам трех дурно оседланных и разбитых кляч. После долгого словопрения с их хозяевами, в течение которого я имел случай подивиться железной настойчивости Иванова, мы-, наконец, согласились в цене, взобрались на своих россинактов и двинулись в направлении к Фраскати. Дорога шла в гору по так называемой «галерее», вдоль целого ряда великолепных, вечнозеленых дубов. Ка- ждому из этих дубов минуло несколько столетий, и уже Клод Лоррень и Пуссен могли любоваться их класси- ческими очертаниями, в которых мощь и красота
сливаются так, как ни в одном другом мне известном де- реве. Эти дубы да зончатые пинии, кипарисы и оливы удивительно идут друг к другу; они составляют часть того особенно созвучного аккорда, который преобла- дает в природе римских окрестностей. Внизу синело и едва дымилось круглое Альбанское озеро, а вокруг, по скатам гор, и по долинам, и вблизи, и вдали, рас- стилались волшебно-прозрачной пеленой божественные краски... Но я обещался не вдаваться в описания. Под- нимаясь все выше и выше, проезжая через приветные, светлые, именно светлые леса, по изумрудной, словно летней, траве, — мы добрались, наконец, до маленького городка, называемого Rocca di Papa \ прилепленного, как птичье гнездо, к вершине скалы. Мы слезли с лошадей на небольшой площадке про- тив церкви, построенной в ломбардском вкусе с зави- тушками на фасаде, и присели на минутку у колодца с серебристой водой, с папским гербом и латинской надписью на полуразбитой- колонне. От площадки во все стороны расходились тесные улицы, извилистые и крутые, как лестницы. Оборванные мальчишки тотчас сбежались посмотреть на нас и получить обычную дань, несколько «паолов»; кой-где выглянули женские, большей частью старушечьи, головы, раздались звуки ясно-гортанных голосов; вдали, как видение, показа- лась, посреди узкого прохода, стройная красавица в альбанском костюме и, картинно постояв в почти чер- ной тени, падавшей от каменных стен, тихо поверну- лась и исчезла. Нагруженный осел прошел мимо, скрипя своими корзинами, осторожно выступая и шле- пая подковками по крупным камням мостовой; следом за ним важно шагал, словно консул какой-нибудь, суро- вый мужчина в синем, запачканном плаще, закрывав- шем нижнюю часть его лица, и в дырявой высокой шляпе, которую ок, вероятно, ни перед кем не ломал. Иванов достал из кармана корку хлеба, прикорнул на край колодца и начал есть, держа поводья лошади в одной руке и изредка помакивая хлеб в холодную воду. Всякий след тревоги исчез с его лица; оно сияло 1 Скала папы (итал.).
удовольствием мирных художнических ощущении; в эту минуту он не нуждался ни в чем на свете, и сам он мне показался достойным предметом для худож- ника, на этой площадке любимого живописцами город- ка, перед этой темной церковью, из-за которой серо-ли- ловые горы легко и высоко возносились в лучезарную воздушную бездну. Бедный Иванов! Жить бы ему там годы да годы... А смерть уже караулила его. Мы взобрались опять на лошадей и пустились дальше, уже все под гору. Иванов разговорился; он рассказывал нам разные забавные римские анекдоты и сам смеялся детским смехом. Навстречу нам попался красивый малый лет двадцати двух, с связанными назад руками, в сопровождении двух жандармов верхом. — Что такое он сделал? — спросил одного из них Иванов. — Пырнул ножом — «ha dato una coltellata», — равнодушно отвечал жандарм. Я взглянул на молодого малого: он улыбнулся — причем обнажились его крупные, белые зубы, — и дру- желюбно кивнул мне головой. Крестьянка, тут же стоявшая за низкой оградой, на которую взобралась ее коза, тоже улыбнулась, показала нам такие же свер- кающие зубы, посмотрела сперва на него, потом на нас и опять улыбнулась. — Счастливый народец! — заметил Иванов. Мы довольно поздно прибыли в Фраскати. Послед- ний поезд железной дороги отходил через три четверти часа; мы только успели сбегать в соседнюю виллу с прекрасным садом: я забыл ее название. Несколько дней перед поездкой в Альбано мы с Ивановым в Ти- воли ходили по Villa d’Este и не могли довольно налю- боваться этой, едва ли не самой замечательной из мону- ментальных, громадных, великолепных вилл, не из тех, которые внушили Тютчеву его прелестное стихотворе- ние \ а из тех, при виде которых являются вашему во- ображению и кардиналы и принцы времен Медичисов и Фарнезе, возникают поэмы Ариоста и «Декамерон», 1 И распростясь с тревогою житейской И кипарисной рощей заслонясь... и т. д. (Прим, автора.)
й картины Павла Веронеза с их бархатом, шелком и блеском, с жемчужными ожерельями на шеях бело- курых красавиц, рассеянно внимающих звукам теорбов и флейт, с павлинами и карликами, с мраморными ста- туями, олимпийскими богами и богинями на раззоло- ченных потолках, с гротами, козлоногими сатирами и фонтанами. В Фраскати мы торопливо обежали всю виллу, взглянули на нее снизу, спустились по каскаду террас ее искусственного сада. Помнится, кас там осо- бенно сильно поразило зрелище вечерней зари. Нестер- пимо пышным заревом, пылающим потоком кровавого золота, вливалась она в огромный четырехугольник мраморного окна на конце высокого сквозного кори- дора с легкими, словно кверху летевшими, колоннами. Несколько времени потом мне все казалось, как будто на самом лице моем и на лицах моих товарищей сохранился горячий отблеск этого пожара. В вагоне железной дороги с нами поместилась мо- лодая новобрачная чета, и опять мелькнули перед нами эти смоляные, тяжелые волосы, эти блестящие глаза и зубы — все эти черты, немного крупные вблизи, но с неподражаемым отпечатком величия, простоты и ка- кой-то дикой грации... — Надо будет показать вам Марианину (известную натурщицу), — заметил вдруг вполголоса Иванов... Он нам потом показал ее. Вечный город скоро принял нас в свои недра. Мы пошли пешком по его уже потемневшим улицам. Ива- нов проводил нас до Piazza di Spagna 1 — и мы разо- шлись, унося в душе впечатление светло проведенного дня. Месяцев восемь спустя не то в знойный, не то в хо- лодный, кислый июльский день встретил я Иванова на площади Зимнего дворца, в Петербурге, среди беспре- станно набегавших столбов той липкой, сорной пыли, которая составляет одну из принадлежностей нашей северной столицы. Он с озабоченным видом отвечал на мое приветствие; он только что вышел из Эрмитажа; 1 Площадь Испании (итал.).
морской ветер крутил фалды его мундирного фрака; он щурился и придерживал двумя пальцами свою шляпуе Картина его уже была в Петербурге и начинала возбуждать невыгодные толки. Несколько дней спустя я уехал в деревню, а недели через две дошла до меня весть об его кончине... Вспомнился мне тот почти суе- верный ужас, с которым он всегда отзывался о Петер- бурге и о предстоящей поездке туда... Я не намерен входить теперь в подробный разбор достоинств и недостатков известной картины Иванова; другие это сделали и, вероятно, еще сделают гораздо лучше меня. Мне хочется сказать только несколько слов о том, каким мне представляется талант Иванова и как я понимаю его значение. Покойный А. С. Хомя- ков поместил в «Русской беседе» статью, написанную, как и все, что выходило из-под его пера, — увлека- тельно, но с которой я не мог согласиться. По его по- нятию, Иванов был чистый и сильный художник, ПрОг никкутый религиозным чувством, прямо вышедший из недр русской жизни. Появившись в эпоху безверия и всеобщего упадка искусства, он, из глубины своего смиренного и верующего сердца, извлек новое вопло- щение христианского догмата и тем положил основа- ние и собственно русской живописи и возрождению живописи вообще. Такое воззрение кажется и утеши- тельным и логически правильным: ко, к сожалению, оно мало согласно с истиной. Что Иванов во всех стре- млениях своих остался русским человеком — это нео- споримо; но он был русским человеком своего, то есть нашего, переходного времени. Он, так же как и все мы, не вступил еще в обетованную землю; он предвидел ее издали, он ее предчувствовал, но он умер, не достигнув ее рубежа. Он не принадлежал к числу гармонических и самобытных творцов-художников (их еще кет у нас на Руси); самый талант его, собственно живописный талант, был в нем слаб и шаток, в чем убедится ка- ждый, кто только захочет внимательно и беспристра- стно взглянуть на его произведение, в котором все есть: и трудолюбие изумительное, и честное стремление к идеалу, и обдуманность — словом, все, кроме того, что только одно и нужно, а именно; творческой мощи,
свободного вдохновения. И над Ивановым возымел свою силу роковой закон разрозненности отдельных частей, составляющих полное дарование, тот закон, который до сих пор еще тяготеет над всем русским искусством. Имей он талант Брюллова, или имей Брюллов душу и сердце Иванова, каких чудес мы были бы свидетелями! Но вышло так, что один из них мог выразить все, что хотел, да сказать ему было нечего, а другой мог бы сказать многое — да язык его коснел. Один писал трескучие картины с эффектами, но без поэзии и без содержания; другой силился изобразить глубоко захваченную, новую, живую мысль, а исполне- ние выходило неровное, приблизительное, неживое. Один, если можно так выразиться, — правдиво пред- ставлял нам ложь; другой — ложно, то есть слабо и неверно, представлял нам правду. Говорят, Иванов тридцать раз с лишком списал голову Аполлона Бель- ведерского и открытую им в Палермо голову византий- ского Христа и, постепенно их сближая, добился, нако- нец, своего Иоанна Крестителя... Не так творят истин- ные художники! А между тем, если уже выбирать из двух направлений, — лучше, в тысячу раз лучше пойти за Ивановым, пока еще не явился настоящий вождь! Мысль одарена особенной силой; она сквозит и све- тится даже при недостаточном исполнении, особенно когда ч’еловек бескорыстно, до самопожертвования служил ей, как Иванов. Не было еще на свете жертвы, принесенной совершенно даром. Иные могут возразить, что Иванов напрасно хватался за то, что было свыше сил его; могут указать на первые эскизы его картины, в которых содержание не так глубоко, зато исполнение естественнее и живее. В возможности этого стремления к недосягаемому есть, конечно, что-то ненормальное, что-то даже трагическое; но если это стремление про- исходит из источника чистого, оно все-таки, и не удав- шись вполне, не достигнув цели, может принести пользу великую. Молодой человек, подпавший под влияние Брюллова, уже тем самым, по всей вероятности, погиб как художник (сколько мы видели тому примеров!); напротив — молодой человек, понявший и полюбивший внутренний свет, сквозящий в творениях Иванова, мо-


жет развиться и пойти далеко, если только природа не отказала ему в даровании. Иванов, этот труженик и му- ченик, упал на полдороге, обессиленный, не оценен- ный, но он шел к истине, и будущий его наследник, тот «еще неведомый избранник», пойдет по его дороге, по дороге, впервые проложенной им. Предвижу еще возражение. Могут сказать: да за- чем же изучать Иванова, неполного, неясного мастера, когда есть великие, несомненные, победоносные об- разцы? Зачем намек, когда есть громкое слово? Но, во-первых, Иванов, , как самобытная русская натура, ближе и сйльнее говорит молодым русским сердцам: он им и понятнее и дороже; а во-вторых, в том-то и со- стоит его великая заслуга, заслуга идеалиста, мысли- теля, что он указывает на образцы, приводит к ним, бу- дит, шевелит; сам не удовлетворяет и не допускает в других дешевого удовлетворения; что он заставляет своих учеников задавать себе высокие, трудные задачи, а не удовольствоваться мастерским исполнением каких- нибудь ракурсов и прочих технических фокусов, кото- рыми так гордятся последователи Брюллова. С этой точки зрения самые недостатки Иванова полезнее мно- гих дюжинных красот. Здесь не место входить в рассматривание того, в чем собственно состояла мысль Иванова; но я не могу окончить мою статейку, не изъявив желания, чтобы оставленный им альбом рисунков из жизни Христа явился в свет. Альбом этот находится теперь в руках его брата. В этих замечательных рисунках яснее высту- пает основная мысль, руководившая Иванова; в них его не стесняла кисть, которой он не вполне владел, особенно под конец жизни, когда самые глаза, изнурен- ные напряженным и непрестанным трудом, начинали изменять ему. И в картине его фигура Христа, как из- вестно, удалась ему больше всех других; особенно зна- чительна она на эскизе, принадлежащем В. П. Бот- кину... Фотографические снимки с этого эскиза были бы истинным подарком для всех почитателей честного, доброго, несчастного русского художника Александра Иванова.
V, ПО ПО ВОДУ «ОТЦОВ И ДЕТЕЙ» Я брал морские ванны в Вентноре, маленьком го^ родке на острове Уайте, — дело было в августе месяце I860* года, — когда мне пришла в голову первая мысль «Отцов и детей», этой повести, по милости которой прекратилось — и, кажется, навсегда — благосклонное расположение ко мне русского молодого поколения. Не однажды слышал я и читал в критических статьях, что я в моих произведениях «отправляюсь от идеи» или «провожу идею»; иные меня за это хвалили, дру- гие, напротив, порицали; с своей стороны, я должен сознаться, что никогда не покушался «создавать об- раз», если не имел исходною точкою не идею, а живое лицо, к которому постепенно примешивались и прикла- дывались подходящие элементы. Не обладая большою долею свободной изобретательности, я всегда нуждался в данной почве, по которой я бы мог твердо ступать ногами. Точно то же произошло и с «Отцами и детьми»; в основание главной фигуры, Базарова, легла одна по- разившая меня личность молодого провинциального врача. (Он умер незадолго до 1860 года.) В этом заме- чательном человеке воплотилось — на мои глаза — то едва народившееся, еще бродившее начало, которое по- том получило название нигилизма. Впечатление, про- изведенное на меня этой личностью, было очень сильно и в то же время не совсем ясно; я, на первых порах, сам не мог хорошенько отдать себе в нем отчета — и
напряженно прислушивался и приглядывался ко всему, что меня окружало, как бы желая поверить правди- вость собственных ощущений. Меня смущал следую- щий факт: ни в одном произведении нашей литературы я даже намека не встречал на то, что мне чудилось по- всюду; поневоле возникало сомнение: уж не за призра- ком ли я гоняюсь? Помнится, вместе со мною на ост- рове Уайте жил один русский человек, одаренный весьма тонким вкусом и замечательной чуткостью на то, что покойный Аполлон Григорьев называл «веянь- ями» эпохи. Я сообщил ему занимавшие меня мысли — и с немым изумлением услышал следующее замечание: «Да ведь ты, кажется, уже представил подобный тип... в Рудине?» Я промолчал: что было сказать? Рудин и Базаров — один и тот же тип! Эти слова так на меня подействовали, что в тече- ние нескольких недель я избегал всяких размышлений о затеянной мною работе; однако, вернувшись в Па- риж, я снова принялся за нее — фабула понемногу сло- жилась в моей голове: в течение зимы я написал пер- вые главы, но окончил повесть уже в России, в деревне, в июле месяце. Осенью я прочел ее некоторым прияте- лям, кое-что исправил, дополнил, и в марте 1862 года «Отцы и дети» явились в «Русском вестнике». Не стану распространяться о впечатлении, произ- веденном этой повестью; скажу только, что, когда я вернулся в Петербург, в самый день известных по- жаров Апраксинского двора, — слово «нигилист» уже было подхвачено тысячами голосов, и первое воскли- цание, вырвавшееся из уст первого знакомого, встре- ченного мною на Невском, было: «Посмотрите, что ваши нигилисты делают! жгут Петербург!» Я испытал тогда впечатления, хотя разнородные, но одинаково тягостные. Я замечал холодность, доходившую до не- годования, во многих мне близких и симпатических лю- дях; я получал поздравления, чуть не лобызания, от людей противного мне лагеря, от врагов. Меня это конфузило... огорчало; но совесть не упрекала меня: я хорошо знал, что я честно, и не только без предубе-
жденья, но даже с сочувствием отнесся к выведенному мною типу; 1 я слишком уважал призвание художника, литератора, чтобы покривить душою в таком деле. Слово «уважать» даже тут не совсем у места; я просто иначе не мог и не умел работать; да и, наконец, повода к тому не предстояло. Мои критики называли мою по- весть «памфлетом», упоминали о «раздраженном», «уязвленном» самолюбии; но с какой стати стал бы я писать памфлет на Добролюбова, с которым я почти не видался, но которого высоко ценил как человека и как талантливого писателя? Какого бы я ни был скром- ного мнения о своем даровании — я все-таки считал и считаю сочинение памфлета, «пасквиля», ниже его, недостойным его. Что же касается до «уязвленного» самолюбия — то замечу только, что статья Добролю- бова о последнем моем произведении перед «Отцами и детьми» — о «Накануне» (а он по праву считался выразителем общественного мнения) — что эта статья, явившаяся в 1861-м году, исполнена самых горячих — говоря по совести — самых незаслуженных похвал. Но господам критикам нужно было представить меня оскорбленным памфлетистом: «leur siege etait fait»1 2 — и еще в нынешнем году я мог прочесть в Приложении № 1-й к «Космосу» (стр. 96) следующие строки: «Нако- нец, всем известно, что пьедестал, на котором стоял г. Тургенев, был разрушен главным образом Добролю- бовым»... а далее (на стр. 98) говорится о моем «оже- сточении», которое г-н критик, впрочем, понимает — и «пожалуй, даже извиняет». Господа критики вообще не совсем верно пред- ставляют себе то, что происходит в душе автора, то, в чем именно состоят его радости и горести, его стрем- ления, удачи и неудачи. Оки, например, и не подозре- 1 Позволю себе привести следующую выписку из моего днев- ника: «30 июля, воскресение. Часа полтора тому назад я кончил, наконец, свой роман... Не знаю, каков будет успех. «Современ- ник», вероятно, обольет меня презрением за Базарова — и не пове- рит, что во все время писания я чувствовал к нему невольное влечение...» (Прим, автора.) 2 Они предприняли осаду (франц.).
вают того наслаждения, о котором упоминает Гоголь и которое состоит в казнекии самого себя, своих не- достатков в изображаемых вымышленных лицах; они вполне убеждены, что автор непременно только и де- лает, что «проводит свои идеи»; не хотят верить, что точно и сильно воспроизвести истину, реальность жизни — есть высочайшее счастие для литератора, даже если эта истина не совпадает с его собственными симпатиями. Позволю себе привести небольшой пример. Я — коренной, неисправимый западник, и нисколько этого не скрывал и не скрываю; однако я, несмотря на это, с особенным удовольствием вывел в лице Пан- шина (в «Дворянском гнезде») все комические и пош- лые стороны западничества; я заставил славянофила Лаврецкого «разбить его на всех пунктах». Почему я это сделал — я, считавший славянофильское учение ложным и бесплодным? Потому, что в данном случае — таким именно образом, по моим понятиям, сложилась жизнь, а я прежде всего хотел быть искренним и прав- дивым. Рисуя фигуру Базарова, я исключил из круга его симпатий все художественное, я придал ему рез- кость и бесцеремонность тона — не из нелепого жела- ния оскорбить молодое поколение (!!!) \ а просто вследствие наблюдений над моим знакомцем, докто- ром Д. и подобными ему лицами. «Эта жизнь так скла- дывалась»,— опять говорил мне опыт — может быть, ошибочный, но, повторяю, добросовестный; мне нечего было мудрить — ия должен был именно так нарисо- вать его фигуру. Личные мои наклонности тут ничего не значат; но, вероятно, многие из моих читателей уди- вятся, если я скажу им, что, за исключением воззре- ний на художества, — я разделяю почти все его убе- ждения. А меня уверяют, что я на стороне «Отцов»... 1 В числе множества доказательств моей «злобы против юно- шества»— один критик привел и тот факт, что я заставил База- рова проиграть в карты отцу Алексею. «Не знает, мол, чем бы только уязвить и унизить его! И в карты, мол, не умеет играть!» Нет никакого сомнения, что если бы я заставил Базарова вы- играть— тот же критик с торжеством бы воскликнул: «Не яв- ное ли дело? Автор хочет дать понять, что Базаров шулер!» (Прим, автора,)
я, который в фигуре Павла Кирсанова даже погрешил против художественной правды и пересолил, довел до карикатуры его недостатки, сделал его смешным!1 Вся причина недоразумений, вся, как говорится, «беда» состояла в том, что воспроизведенный мною базаровский тип не успел пройти чрез постепенные фазисы, через которые обыкновенно проходят литера- турные типы. На его долю не пришлось — как на долю Онегина или Печорина — эпохи идеализации, сочув- ственного превознесения. В самый момент появления нового человека — Базарова — автор отнесся к нему критически... объективно. Это многих сбило с толку — и кто знает! в этом была — быть может — если не ошибка, то несправедливость. Базаровский тип имел по крайней мере столько же права на идеализацию, как предшествовавшие ему типы. Я сейчас сказал, что 1 Иностранцы никак не могут понять беспощадных обвине- ний, возводимых на меня за Базарова. «Отцы и дети» были пере- ведены несколько раз на немецкий язык; вот что пишет один кри- тик, разбирая последний перевод, появившийся в Риге (Vossische, Zeitung, Donnerstag, d. 10 juni, Zweite Beilage, Seite 3): «Es bleibt fur den unbefangenen... Leser schlechthin unbegreiflich, wie sich gerade die radicale Jugend Russlands fiber diesen geistigen Vertre- ter ihrer Richtung (Bazaroff), ihrer Ueberzeugungen und Bestre- bungen, wie ihn T. zeichnete, in eine Wuth hinein erhitzen konnte, die sie den Dichter gleichsam in die Acht erklaren und mit jeder Schmahung iiberhaufen liess. Man sollte denken, jeder moderne Radicale konne nur mit froher Genugthuung in einer so stolzen Gestalt, von solher Wucht des Charakters, solher griindlichen Frei- heit von allem Kleirilichen, Trivialen, Faulen, Schlaffen und Liigen- haften, sein und seiner Parteigenossen typisches Portrait darge- stellt sehn». To есть: «Для непредубежденного... читателя остается совершенно непонятным, как могла радикальная русская молодежь, по по- воду подобного представителя ее убеждений и стремлений, каким нарисовал Базарова Тургенев, — войти в такую ярость, что под- вергла сочинителя формальной опале и осыпала его всяческой бранью? Можно было скорее предположить, что всякий новей- ший радикал с чувством радостного удовлетворения признает свой собственный портрет, своих единомышленников в таком гор- дом образе, одаренном такою силою характера, такой полной независимостью от всего мелкого, пошлого, вялого и ложного». (Прим, автора.)
отношения автора к выведенному лицу сбили читателя с толку: читателю всегда неловко, им легко овладевает недоумение, даже досада, если автор обращается с изображаемым характером, как с живым существом, то есть видит и выставляет его худые и хорошие сто- роны, а главное, если он не показывает явной симпа- тии или антипатии к собственному детищу. Читатель готов рассердиться: ему приходится не следить по на- чертанному уже пути, а самому протаривать дорожку. «Очень нужно трудиться! — невольно рождается в нем мысль, — книги существуют для развлечения, не для ломанья головы; да и что стоило автору сказать, как мне думать о таком-то лице — как он сам о нем ду- мает!» А если отношения автора к этому лицу свойства еще более неопределенного, если автор сам не знает, любит ли он, или кет выставленный характер (как это случилось со мною в отношении к Базарову, ибо то «невольное влечение», о котором я упоминаю в моем дневнике — не любовь) — тогда уже совсем плохо! Читатель готов навязать автору небывалые симпатии или небывалые антипатии, чтобы только выйти из не* приятной «неопределенности». «Ни отцы, ни дети, — сказала мне одна остроумная дама по прочтении моей книги, — вот настоящее за- главие вашей повести — и вы сами нигилист». Подоб- ное мнение высказалось еще с большей силой по по- явлении «Дыма». Не берусь возражать; быть может, эта дама и правду сказала. В деле сочинительства вся- кий (сужу по себе) делает не то, что хочет, а то, что может—и насколько удастся. Полагаю, что произве- дение беллетристики должно судить en gros1 — и, строго, требуя добросовестности от автора, на осталь- ные стороны его деятельности смотреть — не скажу равнодушно, но спокойно. А в отсутствии добросовест- ности — при всем желании угодить моим критикам — я признать себя виновным не могу. 1 В общем (франц.).
У меня по поводу «Отцов и детей» составилась довольно любопытная коллекция писем и прочих доку- ментов. Сопоставление их не лишено некоторого инте- реса. В то время, как одни обвиняют меня в оскорбле- нии молодого поколения, в отсталости, в мракобесии, извещают меня, что с «хохотом презрения сжигают мои фотографические карточки», — другие, напротив, с не- годованием упрекают меня в низкопоклонстве перед самым этим молодым поколением. «Вы ползаете у ног Базарова! — восклицает один корреспондент, — вы только притворяетесь, что осуждаете его; в сущности вы заискиваете перед ним и ждете, как милости, одной его небрежной улыбки!» Помнится, один критик, в сильных и красноречивых выражениях, прямо ко мне обращенных, представил меня вместе с г-м Катковым в виде двух заговорщиков, в тишине уединенного каби- нета замышляющих свой гнусный ков, свою клевету на молодые русские силы... Картина вышла эффектная! На деле вот как происходил этот «заговор». Когда г. Катков получил от меня рукопись «Отцов и детей», о содержании которой он не имел даже приблизитель- ного понятия, — он почувствовал недоумение1. Тип Базарова показался ему «чуть не апофеозой «Совре- менника», и я бы не удивился, если б он отказался от помещения моей повести в своем журнале. «Et voila comme on ecrit I’histoire!» 1 2 — можно бы тут восклик- 1 Надеюсь, что г-н Катков не посетует на меня за приведе- ние некоторых мест из написанного ко мне в то время письма его. «Если и не в апофеозу возведен Базаров, — писал он, — то нельзя не сознаться, что он как-то случайно попал на очень высо- кий пьедестал. Он действительно подавляет все окружающее. Все перед ним или ветошь, или слабо и зелено. Такого ли впе- чатления нужно было желать? В повести чувствуется, что автор хотел характеризировать начало мало ему сочувственное, но как будто колебался в выборе тона и бессознательно покорился ему. Чувствуется что-то несвободное в отношениях автора к герою повести, какая-то неловкость и принужденность. Автор перед ним как будто теряется, и не любит, а еще пуще боится его!» Далее г-н Катков сожалеет о том, что я не заставил Одинцову обра- щаться иронически с Базаровым, и т. д. — все в том же тоне! Явно, что один из «заговорщиков» не вполне был доволен рабо- тою другого. (Прим, автора.) 2 И вот как пишется история! (франц.)
нуть... но позволительно ли величать таким громким именем такие маленькие вещи? С другой стороны, я понимаю причины гнева, воз- бужденного моей книгой в известной партии. Они не лишены основания, и я принимаю — без ложного сми- рения — часть падающих на меня упреков. Выпущен- ным мною словом «нигилист» воспользовались тогда многие, которые ждали только случая, предлога, чтобы остановить движение, овладевшее русским обществом. Не в виде укоризны, не с целью оскорбления было употреблено мною это слово; ио как точное и уместное выражение проявившегося — исторического — факта; око было превращено в орудие доноса, бесповоротного осуждения, — почти в клеймо позора. Несколько пе- чальных событий, совершившихся в ту эпоху, дали еще более пищи нарождавшимся подозрениям — и, как бы подтверждая распространенные опасения, оправдали старания и хлопоты наших «спасителей отечества»... ибо и у кас на Руси проявились тогда «спасители отечества». Общественное мнение, столь не- определенное еще у нас, хлынуло обраткой волной... Но на мое имя легла тень. Я себя не обманываю; я знаю, эта тень с моего имени не сойдет. Но могли же другие люди — люди, перед которыми я слишком глубоко чув- ствую свою незначительность, могли же они промол- вить великие слова: «Perissent nos noms, pourvu que la chose publique soit sauvee!» 1 В подражание им и я могу себя утешить мыслью о принесенной пользе. Эта мысль перевешивает неприятность незаслуженных на- реканий. Да и в самом деле — что за важность? Кто через двадцать, тридцать лет будет помнить обо всех этих бурях в стакане воды — ио моехМ имени — с тенью или без тени? Но довольно говорить обо мне — и пора прекратить эти отрывочные воспоминания, которые, боюсь, мало 1 То есть — пускай погибнут наши имена, лишь бы общее дело было спасено! (Прим, автора.)
удовлетворят читателей. Мне хочется только, перед прощанием, сказать несколько слов моим молодым со- временникам — моим собратьям, вступающим на скользкое поприще литературы. Я уже объявил од- нажды и готов повторить, что не ослепляюсь насчет моего положения. Мое двадцатипятилетнее «служение музам» окончилось среди постепенного охлаждения публики — и я не предвижу причины, почему бы она снова согрелась. Наступили новые времена, нужны но- вые люди; литературные ветераны подобны военным — почти всегда инвалиды — и благо тем, которые во- время умеют сами подать в отставку! Не наставниче- ским тоном, на который я, впрочем, не имею никакого права, — намерен я произнести мои прощальные слова, а тоном старого друга, которого выслушивают с полу- снисходительным, полунетерпеливым вниманием, если только он не вдается в излишнее разглагольствование. Я постараюсь его избегнуть. Итак, мои молодые собратья, к вам идет речь моя. Greift nur hinein in’s voile Menschenleben! — сказал бы я вам со слов нашего общего учителя, Гете — Ein jeder lebt’s — nicht vielen ist’s bekannt, Und wo ihr’s packt — da ist’s interessant!1 Силу этого «схватывания», этого «уловления» жизни дает только талант, а талант дать себе нельзя; ко и од- ного таланта недостаточно. Нужно постоянное обще- ние с средою, которую берешься воспроизводить; нужна правдивость, правдивость неумолимая в отно- шении к собственным ощущениям; нужна свобода, полная свобода воззрений и понятий — и, наконец, нужна образованность, нужно знание! «А! понимаем! видим, куда вы гнете! — воскликнут здесь, пожалуй, • 1 То есть: Запускайте руку (лучше я не умею перевести) внутрь, в глубину человеческой жизни! всякий живет ею, не мно- гим она знакома — и там, где вы ее схватите, там будет инте- ресно! (Прим, автора.)
многие. — Потугинские идеи — ци-ви-ли-зация, prenez mon ours!» 1 Подобные восклицания не удивят меня; но и не заставят отступиться ни от одной йоты. Учение — не только свет, по народной пословице, — оно также и свобода. Ничто так не освобождает человека, как зна- ние, — и нигде так свобода не нужна, как в деле ху- дожества, поэзии: недаром даже на казенном языке художества зовутся «вольными», свободными. Л^ожет ли человек «схватывать», «уловлять» то, что его окру- жает, если он связан внутри себя? Пушкин это глубоко чувствовал; недаром в своем бессмертном сонете, в этом сонете, который каждый начинающий писатель должен вытвердить наизусть и помнить, как запо- ведь, — он сказал: ...дорогою свободной Иди, куда влечет тебя свободный ум... Отсутствием подобной свободы объясняется, между прочим, и то, почему ни один из славянофилов, несмо- тря на их несомненные дарованья 1 2, не создал никогда ничего живого; ни один из них не сумел снять с себя — хоть на мгновенье — своих окрашенных очков. Но са- мый печальный пример отсутствия истинной свободы, проистекающего из отсутствия истинного знания, пред- ставляет нам последнее произведение графа Л. Н. Тол- стого («Война и мир»), которое в то же время по силе творческого, поэтического дара стоит едва ли не во главе всего, что явилось в европейской литературе с 1840 года. Нет! без правдивости, без образования, без свободы в обширнейшем смысле — в отношении к са- мому себе, к своим предвзятым идеям и системам, даже к своему народу, к своей истории, — не мыслим истинный художник; без этого воздуха дышать нельзя. 1 Возьмите моего медведя (франц.). 2 Славянофилов, конечно, нельзя упрекнуть в невежестве, в недостатке образованности; но для произведения художествен- ного результата нужно — говоря новейшим языком — совокупное действие многих факторов. Фактор, недостающий славянофи- лам, — свобода; другие нуждаются в образованности, третьи — в таланте и т. д. (Прим, автора.)
Что же касается до окончательного результата, до окончательной оценки так называемой литературной карьеры, — то и тут приходится вспомнить слова Гёте: Sind’s Rosen — nun sie werden bliih’n1. Непризнанных гениев нет — так же, как нет заслуг, переживающих свою урочную чреду. «Всякий рано или поздно попадает на свою полочку», — говаривал покойный Белинский. Уже и на том спасибо, коли в свое время и в свой час ты принес посильную лепту. Лишь одни избранники в состоянии передать потом- ству не только содержание, но и форму своих мыслей п воззрений, свою личность, до которой массе, вообще говоря, нет никакого дела. Обыкновенные индиви- дуумы осуждены на исчезновение в целом, на погло- щение его потоком; но они увеличили его силу, расши- рили и углубили его круговорот — чего же больше? Кладу перо... Еще один последний совет молодым литераторам и одна последняя просьба. Друзья мои, не оправдывайтесь никогда, какую бы ни взводили на вас клевету; не старайтесь разъяснить недоразуме- ния, не желайте — ни сами сказать, ни услышать «по- следнее слово». Делайте свое дело — а то все переме- лется. Во всяком случае, пропустите сперва порядоч- ный срок времени — и взгляните тогда на все прошедшие дрязги с исторической точки зрения, как я попытался это сделать теперь. Пусть следующий при- мер послужит вам в назидание: в течение моей литера- турной карьеры я только однажды попробовал «восста- новить факты». А именно: когда редакция «Современ- ника» стала в объявлениях своих уверять подписчиков, что она отказала мне по негодности моих убеждений (между тем как отказал ей я — несмотря на ее прось- бы, — на что у меня существуют письменные доказа- тельства), я не выдержал характера, я заявил пуб- лично, в чем было дело — и, конечно, потерпел полное фиаско. Молодежь еще более вознегодовала на меня... 1 Коли это розы — цвести они будут. (Прим, автора.)
«Как смел я поднимать руку на ее идола! что за нужда, что я был прав! Я должен был молчать!» Этот урок пошел мне впрок; желаю, чтоб и вы воспользова- лись им. А просьба моя состоит в следующем: берегите каш язык, каш прекрасный русский язык, этот клад, это до- стояние, переданное кам нашими предшественниками, в челе которых блистает опять-таки Пушкин! Обра- щайтесь почтительно с этим могущественным орудием; в руках умелых оно в состоянии совершать чудеса! Даже тем, которым не по вкусу «философские отвле- ченности» и «поэтические нежности», людям практиче- ским, в глазах которых язык не что иное, как средство к выражению мысли, как простой рычаг, — даже им скажу я: уважайте по крайней мере законы механики, извлекайте из каждой вещи всю- возможную пользу! А то, право, пробегая иные вялые, смутные, бессильно- пространные разглагольствования в журналах, чита- тель невольно должен думать, что именно рычаг-то вы заменяете первобытными подпорками, — что вы воз- вращаетесь к младенчеству самой механики... Но довольно, а то я сам впаду в многоречивость. 1868—1869 Баден-Баден
VI. ЧЕЛОВЕК В СЕРЫХ ОЧКАХ (Из воспоминаний 1848 года) Всю зиму с 1847 на 1848 год я прожил в Париже. Квартира моя находилась недалеко от Пале-Рояля, и я почти каждый день ходил туда пить кофе и читать газеты. Тогда еще Пале-Рояль не был таким, почти заброшенным местом, каким он стал теперь, — хотя дни его славы уже давно миновали, той громкой и осо- бенной славы, которая, бывало, влагала в уста нашим ветеранам 1814 и 1815 годов, при первом свидании с человеком, возвратившимся из Парижа, неизменный вопрос: «А что поделывает батюшка Пале-Рояль?» Однажды — дело было в первых числах февраля 1848 года — я сидел за одним из столиков, располо- женных вокруг кофейной Ротонды (de la Rotonde) под навесом. Человек высокого роста, черноволосый с про- седью, жилистый и сухощавый, в заржавленных же- лезных очках со стеклышками серо-дымчатого цвета на орлином носу, — вышел из кофейной, оглянулся — и, вероятно, убедившись, что все места под навесом были заняты, подошел ко мне и попросил позволения подсесть к моему столику. Я, разумеется, согласился. Человек в серых очках не сел, а обрушился на стул, сдвинул на затылок свой ветхий цилиндр и, опершись костлявыми руками на суковатую палку, потребовал чашку кофе, а от поданной ему газеты отказался с
пренебрежительным пожатием плеча. Мы обменялись немногими незначительными словами; помнится, он раза два воскликнул про себя: «Какое проклятое... про- клятое время!» — торопливо выпил чашку и вскоре ушел; но впечатление, оставленное им, не тотчас во мне изгла- дилось. То был, несомненно, француз из южной Фран- ции — провансалец или гасконец; его загорелое, мор- щинистое лицо, ввалившиеся щеки, беззубый рот, глухой и как бы каркающий голос, — самая одежда, истасканная, запачканная, словно не на него сшитая, все говорило о беспокойной, страннической жизни. «Бывалый, ломаный, битый человек, — думалось мне, — он не только теперь в «подмазке»; он, вероятно, всю жизнь провел в тесноте да в подчинении; откуда ж это — не то невольное, не то сознательное чувство превосходства в выражении лица, в каждом движении, в самой походке, шмыгающей, небрежной? Бедняки — смиренные — так не ходят». Особенно поразили меня его глаза, темнокарие с желтоватыми белками; он их то раскрывал во всю ширину и устремлял прямо перед собою неподвижный и тупой взор, то странно ежил их, приподнимая взъерошенные брови и взглядывая боком через края очков... злая насмешливость загоралась тогда в каждой его черте. Впрочем, я недолго размыш- лял о нем в тот день: ожидание предстоявших банкетов в пользу реформы волновало весь Париж — и я при- нялся читать газеты. На следующий день я опять отправился пить кофе в Пале-Рояль и опять встретился с вчерашним госпо- дином. Он первый поклонился мне, как знакомому. Слегка усмехнувшись и уже не испросив позволения — точно он знал, что свидание с ним должно мне быть приятным, — он поместился за моим столиком, хотя ни один из других столиков закят не был, — и немедленно вступил в разговор, нисколько не чинясь и не стесняясь. Прошло несколько мгновений... — Ведь вы иностранец? Русский? — внезапно спро- сил он, медленно пошевеливая ложкой в чашке кофе. — Что я иностранец — вы могли догадаться по моему выговору; но почему вы признали меня за рус- ского?
— Почему? Вы сейчас сказали: «pardon» — вот этак, с растяжкой: «ра-ardon». Одни русские так рас- тягивают слова. Впрочем, я и без того знал, что вы русский. Я хотел было попросить объяснения... Но он заго- ворил опять: — Вы о^екь хорошо сделали, что приехали сюда именно теперь. Время любопытное для туриста. Вы увидите... большие дела («de grandes choses»). — Что я увижу? — А вот что. Теперь начало февраля... Месяца не пройдет — и Фракция будет республикой.. — Республикой? — Да. Но погодите радоваться... если только это вас радует. К концу года Бонапарты будут обладать (он употребил гораздо более сильное выражение) той же самой Францией. Когда он упомянул о близости республики, я, ко- нечно, ему ни на волос не поверил и только подумал: «Вот человек удивить меня хочет: благо я, в его гла- зах, неопытный скиф»... Но Бонапарты! с какой стати Бонапарты?! В тогдашнюю пору, при Людовике-Фи- липпе, никто не думал о Бонапартах; во всяком случае, никто не говорил о них. Уж не наткнулся ли я па мистификатора? Или на одного из тех проходимцев, которые шатаются по кофейным и гостиницам, выню- хивая иностранцев, и кончают обыкновенно тем, что деньги взаймы просят? Однако нет: не такая у него повадка... Притом эта бесцеремонная развязность об- ращения, этот равнодушный тон, с которым он произ- нес свои парадоксы... — Вы, стало быть, полагаете, что король не согла- сится ни на какую реформу? — спросил я после небольшого молчания. — Требования оппозиции, ка- жется, не велики... — Да, да, да! (Connu, connu...) — небрежно про- молвил он. — Расширение выборного права, допуще- ние талантов, и т. д., и т. д. Слова, слова, слова. Ни банкетов не будет, ни король не уступит, ни Гизо не захочет. А впрочем, — прибавил он, вероятно заметив то не совсем выгодное впечатление, которое он произ-
вел на меня, — к черту политику! Делать ее — весело; смотреть, как другие ее делают, — глупо. Маленькие собачки так поступают, когда большие... наслаждаются, жизнью. Маленьким остается одно: лаять или визжать. Будемте говорить о другом. Не помню, о чем зашла наша беседа... — Вы, конечно, бываете в театрах? — спросил он меня опять с тою же внезапностью, которую я уже в нем заметил и которая заставляла предполагать, что он нисколько не слушает то, что ему говорят. — Ведь вы все, господа русские, до этого большие охотники. — Бываю. — И, вероятно, восхищаетесь нашими актерами? — Да, иными... Особенно в Theatre Francais... — Всех наших актеров, — перебил он меня, — гу- бит хороший вкус. Эти традиции там, консерватории — беда! Все они какие-то выпотрошенные да заморожен- ные. У вас в России такие рыбы бывают на рынках, зимой. Ни один из наших актеров не скажет на сцене: «Я люблю вас», не расставив ноги в виде циркуля и не закатив томно глаза. И всё ради хорошего вкуса! Настоящих актеров можно найти только в Италии. Когда я жил в Италии... Кстати, что вы скажете о той конституции, которую король Бомба пожаловал своим верноподданным? Не скоро он им простит эту ми- лость... не скоро! Ну... вот, когда я жил в Неаполе — на тамошнем народном театре такие водились мо- лодцы... прелесть! Да всякий итальянец — актер. У них это в натуре... а мы только толкуем о натураль- ности. У нас даже на Пале-Рояльском театре никто не может потягаться с любым уличным проповедником... «Per le santissime anime del Purgatorio!» 1 — восклик- нул он вдруг певучим носовым голосом и, сколько я мог судить, очень похоже, с чистым итальянским акцентом. Я засмеялся — и он засмеялся беззвучно, широко раскрывая рот и косясь через края очков. — Однако... Рашель, — начал было я... — Рашель, — повторил он. — Да; это сила. Сила 1 Клянусь святейшими душами чистилища (итал.).
и цвет того жидовства, которое теперь завладело всеми карманами целого мира и скоро завладеет всем остальным. У кого карман в руках, у того и женщина; а у кого женщина, у того и мужчина. (Qui a la poche, a la femme; et qui a la femme, a 1’homme.) Да... Ра- шель! To же вот, что Мейербеер, который все грозит да дразнит нас своим «Пророком». Дам... Нет, не дам... Ловкий человек; еврей — одним словом... маэстро, только не в музыкальном смысле. Впрочем, и Рашель в последнее время попортилась... а всё вы, господа ино- странцы, виноваты. В Италии есть одна актриса... ее зовут Ристори. Она, говорят, за какого-то маркиза вышла и сцену покинула. Хороша; только кривляется маленько. — Вы долго жили в Италии? — спросил я. — Да, пожил. Да где я не жил! — Вы, кажется, и в России были? — А музыку вы тоже любите? — промолвил он, не отвечая на мой вопрос. — В оперу ходите? — Я музыку люблю. — Любите? Гм! любите? Понятное дело: вы — сла« вянин, а все славяне — меломаны. Самое это послед- нее искусство. Когда оно не действует на человека — скучно; когда действует — вредно. — Вредно? почему же вредно? — Оно вредно — как слишком теплые ванны. Спросите докторов. — Вот как! Ну — а о других искусствах вы какого мнения? — Искусство только одно и есть: ваяние. Вот это холодно, бесстрастно, величаво — и зарождает в чело- веке мысль — или иллюзию, как угодно — о бессмер- тии и вечности. — А живопись? — Живопись? Крови много, тела, красок... много греха. Голых женщин пишут! Статуя никогда гола не бывает. И к чему разжигать человека? Люди и так все грешны, преступны; все насквозь проникнуты грехом. — Все, без исключения? и все насквозь? — Все! Вы, я, даже вот этот толстый холостяк с добродушным лицом, который покупает куклу в пода-
рок чужому ребенку, — а может быть, и своему — все преступны. У каждого в жизни есть • уголовщина — и никто не имеет права сказать, что ему нет места на той пакостной скамейке, на которую сажают обви- няемых. — Вам это лучше знать, —-вырвалось у меня не- вольно. — Именно так: мне это лучше знать. «Experto credi (вместо: crede) Roberto» L — Ну — а литература? Какое ваше мнение о лите- ратуре? — продолжал я свой экзамен. «Коли ты меня мистифицируешь, — подумал я, — почему ж и мне не потрунить над тобою? Ты же делаешь ошибку в латин- ской цитате, которой никто от тебя не требовал». Незнакомец равнодушно усмехнулся — словно по- нял мою мысль. — Литература не искусство, — промолвил он не- брежным голосом. — Литература должна прежде всего — забавлять. А забавляет только литература биографическая. — Вы такой охотник до биографий? — Вы меня не так поняли. Я разумею те произве- дения, в которых авторы рассказывают читателям о самих себе — на показ себя выставляют — то есть на смех. Ничего иного люди настоящим образом знать не могут... да и то! Вот почему самый великий писа- тель— Монтень. Такого нет другого. — Он слывет за великого эгоиста, — заметил я. — Да; и в этом его сила. У него у одного достало смелости — быть эгоистом — и посмешищем — до кон- ца. Оттого он меня и забавляет. Прочту страницу, другую... посмеюсь над ним, над самим собою... и баста! — Ну — а поэты? — Поэты занимаются музыкою слов, словесной му- зыкой. А вы знаете мое мнение о музыке. — Что же должно читать? И что должен, напри- мер, читать народ? Или вы полагаете, что народу чш тать не следует? 1 Верь опытному Роберту (лат.).
(Я заметил на одном из пальцев незнакомца кольцо с гербом; несмотря на его мизерный и обтерханный вид, мне сдавалось, что он должен придерживаться, аристократических мнений; а быть может, и сам он по, происхождению принадлежал аристократии.) — Напротив, — отвечал он. — Народ должен чи- тать; но что он читает — это совершенно безразлично. Говорят, ваши мужики всё одну и ту же книжку чи-. тают. («Францыл Венецианец», — мелькнуло у меня в голове.) Дочитают один экземпляр — другой такой же купят. И прекрасно делают. Это придает им важности в собственных глазах — и мешает им раз- мышлять. А кто в церковь ходит — тому и вовсе чи- тать не нужно. — Вы придаете такое значение религии? Незнакомец покосился на меня через края очков. — Я в бога плохо верю, милостивый государь; по религия — дело важное. Служить ей... быть может, едва ли не лучшее звание. Попы молодцы; они одни постигли сущность власти: повелевать с смирением — и повиноваться с гордостью: вот и весь секрет. Власть... власть... обладать властью — другого счастья на земле нет! Я уже начал привыкать к неожиданным скачкам нашего разговора — и только старался не отставать от моего странного собеседника. А он, напротив, говорил с таким видом, как будто все эти аксиомы, которые он столь уверенно высказывал, вытекали одна из другой последовательно и логично, хотя вы в то же время чув- ствовали, что ему совершенно все равно, соглашае- тесь ли вы с ним, или нет. — Если вы так властолюбивы, — начал я, — и та- кого высокого мнения о духовенстве, — отчего же вы сами не пошли по этой дороге, не сделались священни- ком? — Ваше замечание справедливо, милостивый госу- дарь; но я метил выше. Я сам хотел основать религию. И я попытался... во время моего пребывания в Аме- рике. Впрочем, не я один имел это намерение. Там этим вообще занимаются.
— Вы тоже были в Америке? — Я там два года прожил. Вы, может быть, заме- тили — я вынес оттуда скверную привычку жевать та- бак. Не курю и не нюхаю... а жую. Извините! (Он сплюнул в сторону.) Так вот в чем дело: я хотел осно- вать религию и уже придумал было очень недурную легенду. Только для того, чтобы она принялась, надо быть мучеником, кровь свою пролить... Без этого це- мента фундамента не выведешь. Не то, что на войне: там гораздо полезнее чужую кровь проливать. А свою... нет! я этого не хотел. Слуга покорный! Он промолчал с минуту. — Вы меня сейчас назвали властолюбивым, — за- говорил он снова. — Это вы правду сказали. Я, напри- мер, уверен, что я еще буду королем. — Королем? — Да, королем... На каком-нибудь необитаемом острове. — Королем... без подданных? — Подданные всегда найдутся. У вас в России есть поговорка: «Было бы корыто» и т. д. Людям это свойственно — подчиняться. Нарочно в мой остров через море переплывут, чтобы только подчиниться вла- стителю. Это верно. «Да ты сумасшедший!» — подумал я про себя. — Не оттого ли вы полагаете, — промолвил я громко, — что французы подчинятся Бонапартам? — По этой именно причине, милостивый госу- дарь. — Позвольте, позвольте, — воскликнул я, — ведь у французов и теперь есть король, властитель. Стало быть, та людская потребность, о которой вы говорите, потребность подчиняться — удовлетворена. Мой собеседник покачал головою. — В том-то и штука, что нынешний наш король, Лудовик-Филипп, вовсе не чувствует себя королем, властителем. Впрочем, мы не хотели говорить о поли- тике. — Вы предпочитаете философию? — заметил я. Он сплюнул свой жеваный табак далеко в сторону, по-американски.
Ага! Вам угодно иронизировать? Что ж? Я и от философии не прочь; тем более что она у меня очень проста и вовсе не похожа, например, на немецкую фи- лософию, которую я, впрочем* совсем не знаю, — но ненавижу, как и всех немцев. — Глаза незнакомца внезапно разгорелись. — Я ненавижу их — ибо я пат- риот. Ведь и вы тоже, как русский, должны их нена- видеть? — Позвольте... я... — А коли нет — тем хуже для вас. Вот погодите — они еще дадут вам себя знать. Я их ненавижу, я их боюсь, — прибавил он, понизив голос, — и одно из моих лучших воспоминаний состоит в том, что и мне удалось стрелять по ним, по этим немцам! — Вы стреляли? где же это? — А опять-таки в Италии. Я участвовал... Впрочем постойте. Мы, кажется, беседовали о философии. Честь имею доложить вам, что вся моя философия за- ключается в следующем: в человеческой жизни есть два несчастия: рождение и смерть. Второе несчастие менее велико... оно может быть добровольным. — А сама жизнь? ’— Гм! гм! Этого разом не определишь. Но за- метьте, что и в жизни есть только две хорошие вещи: а именно — когда человек способствует рождению... или смерти — то есть одному из тех двух несчастий, о которых была речь. «Guerra, caza у amores» — гово- рят испанцы. Я случайно знал эту поговорку. — Вы забываете второй стих, — заметил я. — «Рог un placer mil dolores» 1 2. — Прекрасно! Вот вам и доказательство верности моей философии. А впрочем, — прибавил он, быстро вставая со стула, — мы достаточно поболтали. До сви- дания! — Погодите... постойте! — воскликнул я. — Мы с вами разговаривали около часа — а я еще не знаю, с кем я имел честь... 1 Война, охота и любовь (исп.). 2 За одно наслаждение — тысяча страданий (исп.).
— Вы хотите знать мое имя? К чему вам оно? Ведь’ я не спрашивал вас о вашем. Я не спрашивал вас также о том, где вы живете, — и не считаю нужным сказать вам, где я живу, в какой пребываю трущобе. Мы сходимся здесь — ну и прекрасно. Ведь моя беседа вам нравится? — Он насмешливо прищурил глаза. — Я вам нравлюсь? Меня немножко покоробило. Очень уже бесцеремо-* нен был этот господин. — Я вами интересуюсь, милостивый государь, — отвечал я с преднамеренной расстановкой, —но вы мне не нравитесь. — А я вами не интересуюсь —но вы мне нравитесь. Кажется, этого довольно для таких отношений, ка- ковы наши. Если угодно, зовите меня... ну, хоть mon- sieur Francois. А вас, если позволите, я буду звать monsieur Ivan. — Ведь почти все русские Иваны. Я в этом удостоверился в то время, когда имел неудоволь- ствие состоять гувернером у одного вашего генерала, в одной вашей губернии. И глуп же был этот гене- рал— и бедна ж была эта губерния! Засим прощайте, monsieur Ivan! Он повернулся — и пошел. — Прощайте, monsieur Francois, — крикнул я ему вслед. «Что за человек? — спрашивал я самого себя, воз- вращаясь домой. — Что за странное существо! Драз- нит ли он меня, выдумывает разные небылицы — или действительно убежден в том, что говорит? Что он де- лает? Чем занят? Какое его прошедшее? Кто ок? Не- удавшийся литератор, публицист, школьный учитель, разоренный промышленник, обедневший дворянин, актер в отставке? и чего он добивается теперь? и почему он выбрал именно меня в свои пове- ренные?» Все эти вопросы я себе ставил... и разрешить их, конечно, не мог. Но мое любопытство было затрону- то — и я не без некоторого волнения отправился на другой день в Пале-Рояль. На этот раз я, однако,
напрасно прождал моего чудака; зато на следующий день он опять появился под навесом кофейной. — A? monsieur Ivan! — воскликнул он, как только меня завидел. — Здравствуйте. Вот нас опять свела судьба. Как вы поживаете? — Помаленьку, благодарствуйте. А вы как, mon- sieur Francois? — Ия тоже помаленьку. Qa boulotte. Вчера, од- нако, чуть не издох... Судороги в сердце... Смертью за- пахло... скверный запах! Но это не важно. Только знаете что: пойдемте, сядемте в сад; а то здесь народу много набралось. Терпеть не могу —когда на меня смотрят со стороны или кто сзади сидит, за спиной. Да и погода чудесная. Мы отправились в сад — сели. Помнится, когда ему пришлось платить два су за свой стул, он достал из кармана крошечный, ветхий, плоский портмоне — долго рылся в нем — да и денег в портмоне едва ли было много больше, чем те два су. Я ждал, что он возобновит свои парадоксы... но вышло иначе. Он при- нялся меня расспрашивать о разных значительных русских лицах. Я отвечал ему, как умел; но ему все хотелось больше подробностей, больше биографических черт. Оказалось, что ему много было известно такого, чего я не подозревал. Большой запас сведений был у этого человека. Понемногу разговор перешел на политику. Да и трудно было ее избегнуть, при тогдашнем возбужден- ном состоянии умов. Мусье Франсуа упомянул вскользь и словно нехотя о Гизо, о Тиэре; по поводу первого за- метил, что вот как Франция несчастна: один только у ней и выискался человек с твердой волей — и то некстати; а о втором пожалел, сказав, что роль его те- перь надолго кончена. — Помилуйте, она только начинается! — восклик- нул я, — какие речи он держит в палате депутатов! — Теперь пойдут другие люди, — пробормотал он, — а все эти речи — один только шум — и больше ничего. Плывет человек в лодке — и говорит водо- паду... а тот его сейчас перекувырнет вместе с его лод- кой. Да, впрочем — вы мне не верите.
— Что ж, — продолжал я, — вы разве полагаете, что Одилон Барро... — Тут мусье Франсуа уставился на' меня — и расхохотался, закинув назад голову. — Бум, бум, бум, — произнес он, передразнивая гарсона, разносившего кофе в ротонде,— вот вам весь Одилон Барро... Бум, бум! — Да! — промолвил я не без досады. — Ведь, по- вашему, мы накануне республики. — Социалисты, что ли, будут эти новые люди? Мусье Франсуа принял несколько торжественную позу. — Социализм родился у кас во Франции, милости- вый государь — да и во Франции же умрет, если уже не умер. Или его убьют. Убьют его двояко: или на- смешкой — не может же господин Коксидеран безна- казанно уверять, что у людей вырастет хвост с глазом на конце... или вот как. — Он поставил обе руки, как бы прицеливаясь из ружья. — Вольтер говаривал, что у французов не эпические головы; а я осмеливаюсь утверждать, что у нас не социалистические головы. — За границей о вас не такого мнения. — В таком случае вы все, господа, за границей в сотый раз доказываете, что не понимаете нас. В настоя- щее время социализм требует творческой силы. Ои пойдет за ней к итальянцам, к немцам... к вам, пожа- луй. А француз — изобретатель (он почти все изо- брел)... но не творец. Француз остер и узок, как шпа- га, — вот он и проникает в суть вещей, изобретает, находит... А чтобы творить — надо быть широким, круглым. — Как англичане или ваши любимые немцы, — ввернул я не без насмешки. Но мусье Франсуа не обратил внимания на мою шпильку. — Социализм! Социализм!.— продолжал он. — Это не французский принцип. У нас совсем другие прин- ципы. У нас их — два; два краеугольные камня: рево- люция и рутина. Робеспиер и мусье Прюдом — вот наши национальные герои. — В самом деле? А военный элемент.— куда вы его деваете?
—• Да мы вовсе не военный народ. Вас это удив- ляет? Мы храбрый, очень храбрый народ; воинствен- ный, ко не военный... Слава богу, мы больше этого стоим. Он пожевал губами. — Да; это так. И со всем тем — не было бы нас, французов, — не было бы и Европы. — Но была бы Америка. — Нет. Ибо Америка — та же Европа — только наизнанку. У американцев кет ни одной из тех основ, на которых зиждется здание европейского государ- ства... а между тем — выходит одно и то же. Все люд- ское — одно и то же. Вы помните наставление унтер- офицера рекрутам: «Направо кругом —совершенно то же самое, что налево кругом; только оно совершенно противоположно». Ну вот и Америка: та же Европа — только налево кругом. — Если бы Франция была Римом, — проговорил мусье Франсуа после недолгого молчания, — вот когда бы кстати явиться Каталине! Теперь, когда скоро, очень скоро — вы это увидите, милостивый государь! — камни (он возвысил голос) — камни на наших мостовых — вот тут, близко, где-нибудь рядом с ками — опять отве- дают крови! Но у нас Каталины не будет — и Цезаря не будет; а будет все тот же Прюдом с Робеспиером. Кстати, не согласитесь ли вы со мною: как жалко, что Шекспир не написал Каталины! — А вы высокого мнения о Шекспире, несмотря на то, что он поэт? — Да. Он был человек, счастливо рожденный — и с дарованием. Он умел видеть, в одно и то же время, и белое и черное, что очень редко; и ни за белое не стоял, ни за черное — что еще реже. Вот еще хорошую вещь он написал: Кориолана! Лучшая его пиеса! Мне тотчас же припомнились мои догадки насчет аристократизма мусье Франсуа. — Вам Кориолан, может быть, оттого так нравится, что в этой трагедии Шекспир очень непочтительно, почти презрительно отзывается о народе, о черни? — Нет, — возразил мусье Франсуа. — Я чернь не презираю; я вообще народ не презираю. Прежде чем
презирать других, надо бы начать с самого себя... что со мной случается лишь урывками... когда мне есть нечего, — прибавил он, понизив голос и сумрачно на- супив брови. — Презирать народ?! С какой стати? На- род — то же, что земля. Хочу, пашу ее... и она меня кормит; хочу, оставляю ее под паром. Она меня ко- сит— а я ее попираю. Правда, иногда ока вдруг возьмет да встряхнется, как мокрый пудель, и повалит все, что мы на ней настроили, — все наши карточные домики. Да ведь это в сущности редко случается — эти землетрясения-то. С‘другой стороны, я очень хорошо знаю, что в конце концов она меня поглотит... И народ меня поглотит тоже. Этому помочь нельзя. А презирать народ? Презирать можно только то, что при других условиях следует уважать. А тут ни тому, ни другому чувству места кет. Тут надо пользоваться умеючи. Всем уметь пользоваться — вот что надо. — А позвольте спросить — вы умели пользоваться? Мусье Франсуа вздохнул. — Нет; не умел. ’ — Неужели? — Не умел, говорят вам. Вы вот смотрите на меня и, пожалуй, думаете: «Ты, мол, пророчишь, что скоро во Франции настанут перевороты... вот тут тебе и ло- вить рыбу — в мутной-то воде». Но щука не в мутной воде ловит рыбу. А я даже не щука! Он круто повернулся на стуле и ударил кулаком по его спинке. — Нет! ничем я не умел пользоваться, а то бы я не в таком виде предстал перед вами! — Он указал на всего себя беглым движением руки. —Я бы тогда, мо- жет быть, совсем не познакомился с вами... О чем я бы очень сожалел,— прибавил ок с натянутой улыбкой. — И я бы не жил там, в том чердаке, где я живу, — ке имел бы возможности, вставая поутру и бросая взгляд на море крыш и труб Парижа, повторять восклицание Югурты: «Urbs venalis!» 1 Гм. Да; а был бы я сам, как этот город, не был бы я в теперешнем положении; не было бы этой нужды да бедности... 1 Продажный город! (лат.),
«Вот когда он у меня денег'попросит», — подума- лось мне. Но он умолк, уронил голову на грудь и начал чертить по песку концом палки. Потом он опять глу- боко-глубоко вздохнул, снял очки, достал старый клет- чатый платок из заднего кармана, свернул его в клубо- чек— и провел им раза два по лбу,'высоко поднимая локоть. — Да, — промолвил он, наконец, чуть слышно, — жизнь — печальная штука; печальная штука жизнь, милостивый государь мой. Одно утешает меня, — а именно то, что я умру скоро — и непременно насиль- ственной смертью. («И не будешь королем?» — чуть не сорвалось у меня с языка; но я удержался.) Да: насильственной смертью. Вы посмотрите на это (он поднес ко мне левую руку, в которой держал очки, ла- донью кверху — и, не выпуская платка, положил на нее указательный палец правой... неопрятны были обе).— Вы видите эту черту, пересекающую жизненную ли- нию? — Вы хиромактик? — спросил я. — Вы видите эту черту? — настойчиво повторил он. — Стало быть, я прав. — А вы наперед знайте, ми- лостивый государь, если, находясь в таком месте, где вам меньше всего бы следовало вспоминать обо мне — вы все-таки обо мне вспомните — знайте: меня не стало. Он опять понурился и руку с платком уронил на колено; другая с очками повисла, как плетка. Я вос- пользовался тем, что глаза мусье Франсуа были опу- щены— не смущали меня, — и внимательнее прежнего посмотрел на него. Он мне вдруг показался таким ста- риком; такая усталость сказывалась в наклоне его спины и плечей, в самой постановке его больших пло- ских ног, обутых в заплатанные сапоги; так горько стиснулись губы, так глубоко ввалились небритые щеки, так хило поникла тощая шея, так уныло повис клок поседелых волос на изрытый морщинами лоб... «Несча- стный, жалкий ты человек, — решил я тут же про себя, — несчастный во всех твоих начинаниях и пред- приятиях, в семейных и всяческих делах. Если ты был
женат — жена тебя обманула и бросила; а если у тебя есть дети — ты их не видишь и не знаешь...» Громкое восклицание на русском языке прервало мои размышления: кто-то звал меня. Я обернулся и в двух шагах от себя увидел всем известного А. И. Г<ерцека>, проживавшего тогда в Париже. Я встал и подошел к нему. — С кем ты это сидишь? — начал он, нисколько не умеряя своего звонкого голоса. — Что за фигура? — А. что? — Да, помилуй, это шпион. Непременно шпион. — Ты разве его знаешь? — Вовсе не знаю; да стоит только взглянуть на него. Вся ихняя манера. Охота тебе с ним якшаться. Смотри берегись! Я ничего не ответил А. И. Г<ерцену>. Но так как я знал, что при всем его блестящем и проницательном уме понимание людей, особенно на первых порах, у него было слабое; так как я хорошо помнил, что за его гостеприимным и радушным столом попадались иногда самые неблаговидные личности, личности, которые воз- буждали его доверчивую симпатию двумя-тремя сочув- ственными словами и которые впоследствии оказыва* лись действительными... агентами, как он это сам по- том рассказал в своих записках, — то я и не придал особенной важности его предостереженью и, поблаго- дарив его за дружескую заботливость, вернулся к сво- ему мусье Франсуа. Тот сидел попрежнему, неподвиж- ный и понурый. — Что я хотел сказать вам, — заговорил он, как только я уселся возле него. — За вами, господа рус- ские, водится дурная привычка. Вы на улице, перед чужими, перед французами, говорите громко между собою по-русски — словно вы уверены, что никто вас не поймет. А это неосторожно. Вот я, например, все понял, что сказал ваш приятель. Я невольно покраснел. — Пожалуйста, не думайте... — начал я. — Конеч- но... мой приятель... — Я его знаю,— перебил меня мусье Франсуа,— он человек весьма остроумный... Но «еггаге humanum
est» 1 (мусье Франсуа, очевидно, любил щегольнуть латынью). Судя по моей наружности, можно предпола- гать обо мне... все что угодно. Но только позвольте спросить вас: если даже я был бы тем, чем меня назвал ваш приятель, — какая была бы мне польза выслежи- вать вас? — Конечно... конечно... вы правы.— Мусье Франсуа уныло посматривал на меня. — Вы выучились русскому языку, когда были гувернером у генерала? — спро- сил я довольно некстати; но мне хотелось поскорее загладить неприятное впечатление, которого не могло не произвести несколько опрометчивое суждение А. И. Г<ерцена>. Лицо мусье Франсуа оживилось; он даже оскла- бился, похлопал меня по колену, как бы желая дать мне почувствовать, что понимает и ценит мое намере- ние, надел очки, поднял уроненную им палку. — Нет, — промолвил он, — я выучился раньше. — Я тогда выучился вашему языку, когда попал из Аме- рики в Сибирь, из Тэхаса чрез Калифорнию... Я и там был — в вашей Сибири! И какие со мной чудеса совер- шались! — Например? '— Яо Сибири говорить не стану... по многим при- чинам. Боюсь огорчить вас или оскорбить. Памалшим лутчи, — прибавил он ломаным русским языком. — Хе, хе. Но вот послушайте, что со мной однажды случи- лось в Тэхасе. И мусье Франсуа принялся, с не свойственной ему до тех пор обстоятельностию, рассказывать, как он, стран- ствуя по Тэхасу зимой, забрел раз, поздно вечером, в блокгауз к одному поселенцу из мексиканцев; как, проснувшись ночью, он увидал своего хозяина сидящим на его постели с обнаженным ножом в руке — «соп una navaja»; как этот человек огромного роста, бы- чачьей силы и пьяный, объявил ему, что намерен его зарезать, по той причине, что он, Франсуа, лицом напо- минает ему одного из злейших его врагов. «Докажи мне, — говорил мексиканец, — что мне не следует по- 1 Человеку свойственно ошибаться (лат.).
тешить себя и не выпустить из тебя всю кровь, как из борова, — так как я могу совершить все это вполне без- наказанно, и никто на свете не узнает, что с тобою ста- лось; да ерш кто бы и узнал, все-таки к ответу меня не потянут, ибо никому на свете нет до тебя никакого дела. Ну, доказывай!., времени у нас, слава богу, до- вольно». Ия, — продолжал мусье Франсуа,— всю ночь до утра, лежа под его ножом, принужден был доказы- вать этому пьяному зверю — то приводя тексты из свя- щенного писания (на него, как на католика, это могло действовать), то придерживаясь общих рассужде- ний, — что удовольствие, которое доставит ему моя смерть, не настолько будет велико, чтобы стоило из-за него марать руки... «Надо будет мой труп зарыть, хоть ради опрятности; все это хлопоты...» Я принужден был даже сказки сказывать, даже песни петь... «Пой со мною! — рычал он. — La muchacha-a-a!..» И я ему под- тягивал... а лезвие ножа, de cette diablesse de navaja 1 — висело на вершок от моего горла. Кончилось тем, что мексиканец заснул рядом со мною, положив свою кос- матую гадкую голову ко мне на грудь. Всю эту историю мусье Франсуа рассказал мне ти- хим голосом, не спеша, как бы засыпая, — и вдруг вы- таращил глаза и умолк. — Ну и что же вы с ним сделали? — спросил я, — с мексиканцем-то? — Да я... лишил его возможности вперед так глупо шутить. — То есть это как же? — Взял у него из рук нож... да, покончивши с этим делом, отправился далее. Случались со мною и другие приключения... А все больше от них, от проклятых, — прибавил он, указывая пальцем на проходившую жен- щину, скромно одетую, средних лет. — От кого? — От этих... юбок, — пояснил он свою мысль. — О, эти женщины! женщины! Они-то вам ломают ваши крылья, они отравляют лучшую вашу кровь. А впро- чем, прощайте. Я, вероятно, уже надоел вам, — а я 1 Этой дьявольской навахи (франц.).
никому надоедать не намерен. Особенно тому, в ком я. не нуждаюсь. Он гордо выпрямил свой стан, встал — и удалился, едва кивнув мне головою и развязно помахивая пал- кой. Я, признаться, всей этой мексиканской истории не поверил; она даже повредила мусье Франсуа в моих глазах. И опять мне пришло на мысль, что он меня ду- рачит. Но с какой целью? Чудак! чудак! — повторял я. — За шпиона я его, однако, признать все-таки не мог, несмотря на уверения А. И. Г(ерцена). Меня уди- вляло то, что каким это образом ни один из многочис- ленных прохожих в Пале-Рояле не заговорил с ним, не узнавал его? Правда, он некоторым из них подмигивал глазом... Или это мне тоже так показалось? Я забыл сказать, что от мусье Франсуа никогда не пахло вином. Впрочем, ему, может быть, не на что было и купить вина. По нет: он вообще производил впечатление трезвого человека. Ни на другой день, ни в следующие дни он не явился на свидание — и понемногу я забыл о мусье Франсуа. Незадолго до 24 февраля я уехал в Бельгию — и весть о государственном перевороте во Франции дошла до меня в Брюсселе. Помнится, в течение целого дня никто не получал ни писем, ни журналов из Парижа; жители толпились на улицах и на площадях; все зами- рало в тревожном ожидании. 26 февраля, в шесть часов утра, я еще лежал — хотя и не спал — на постели в нумере гостиницы, — как вдруг наружная дверь растворилась настежь и кто-то зычно прокричал: «Франция стала республикой!» Не веря ушам своим, я вскочил с кровати, выбежал из комнаты. По коридору мчался один из гарсонов гостиницы — и, поочередно раскрывая двери направо и налево, бросал в каждый нумер свое поразительное восклицание. Полчаса спустя я уже был одет, уложил свои вещи — ив тот же день несся по железной дороге в Париж. На границе сняты были рельсы; спутники мои и 'я -г- мы с трудом в на- емных повозках добрались до Дуэ — и к вечеру . при-
были в Понтуаз... Рельсы около Парижа были также сняты. Здесь не место передавать все то, что я испытал, видел и слышал во время этого путешествия. Помню, что на одной станции мимо кас с шумом и треском пронесся локомотив с одним вагоном первого класса: в этом экстренном поезде мчался «экстренный комис- сар» республики, Антоний Турэ; ехавшие с ним люди махали трехцветными флагами, кричали; служащие на станции с немым изумлением провожали глазами гро- мадную фигуру комиссара, до половины высунутую из окна, с высоко приподнятою рукою... 1793, 1794 годы невольно воскресали в памяти. Помню, что, не доезжая Понтуаза, произошло столкновение нашего поезда с другим встречным... Были раненые — но никто не об- ратил даже внимания на этот случай; у каждого тотчас явилась одна и та же мысль: можно ли будет дальше ехать? И как только наш поезд снова тронулся, все тотчас заговорили с прежним одушевлением, все, исключая одного седого старичка, который с самого Дуэ забился в угол вагона и беспрестанно повторял шепотом: «Все пропало! все пропало!» Помню также, что в одном вагоне со мною находилась известная г-жа Гордон; 1 она вдруг начала проповедовать о необ- ходимости прибегнуть к «принцу», о том, что «принц» один может все спасти... Сначала никто ее не понял; когда же она произнесла имя Луи-Наполеона — все отвернулись от нее, как от безумной. Однако слово, сказанное мусье Франсуа насчет Бонапартов, на мгно- венье мелькнуло у меня в голове... первое пророчество его сбылось же. Не стану также распространяться о пережитых мною впечатлениях при въезде в Париж, при виде всюду пестревших трехцветных кокард, вооруженных блузников, разбиравших камни баррикад и т. п. Весь первый день моего пребывания в Париже прошел в ка- ком-то чаду. На следующий день я, по обыкновению, отправился в Пале-Рояль, спросил у «гражданина» гарсона чашку кофе—и хотя не встретил там мусье 1 Приятельница и эмиссарка Луи-Наполеона. (Прим, ав- тора.)
Франсуа, — однако мог убедиться, что его предчувствие насчет крови, долженствовавшей обагрить камни на улицах, окружающих Пале-Рояль, оправдалось: из- вестно, что почти единственная битва, ознаменовавшая февральские дни, произошла на площади, отделяющей это здание от Лувра. И в последующие дни я не на- ткнулся на мусье Франсуа. В первый раз увидел я его 17 марта, — в самый тот день, когда громадная толпа работников ходила к ратуше протестовать перед вре- менным правительством против известной манифеста- ции так называемых «медвежьих шапок» (раскассиро- ванных гренадеров и вольтижеров национальной гвар- дии). Размахивая руками и широко шагая, шел он посреди толпы — и не то пел, не то кричал; он подпоя- сался красным шарфом и пришпилил красную кокарду к шляпе. Глаза наши встретились; но он не подал вида, что узнает меня, хотя нарочно обратился ко мне всем лицом: «Смотри, мол; да; это я!» — и закричал пуще прежнего, преувеличенно раскрывая темный рот. В дру- гой раз увидел я его в театре. Рашель пела своим гробовым голосом марсельезу; он сидел в партере, там, где в обыкновенное время помещаются клакёры. В театре он не кричал и не хлопал; но, скрестив руки на груди, с сумрачным вниманием глядел на певицу, когда она, кутаясь в складках схваченного ею знамени, призывала граждан — «к оружию», «к пролитию нечистой крови!» Не могу наверное сказать, видел ли я его 15 мая в массе народа, шедшего мимо церкви Ма- делены на штурм палаты депутатов; но нечто похожее на его фигуру мелькнуло в передних рядах — и едва ли не его голос — его особенный, глухой и гулкий го- лос — послышался мне среди криков: «Да здравствует Польша!» Зато в начале июня, а именно 4-го числа, мусье Франсуа внезапно предстал предо мною в той же ко- фейной Пале-Рояль. Он поклонился мне, даже руку мне подал (чего прежде не делал) —но не подсел к моему столику, как бы стыдясь своей окончательно истасканной одежды, своей надломанной шляпы; да и, кроме того, его пожирало, — так по крайней мере мне показалось, — беспокойное, нервическое нетерпенье.
Лицо его осунулось, губы и щеки подергивало то вверх, то вниз; воспаленные глаза едва виднелись под очками, которые он беспрестанно поправлял и надвигал на нос всей пятерней. Я в этот раз мог убедиться в том, что уже подозревал прежде: стекла в его очках были про- стые стекла, и он собственно вовсе не нуждался в них: оттого-то он так часто взглядывал через их края. Очки для него были вроде маски. Тревога, та особенная тре- вога бесприютного и голодающего бродяги, сказыва- лась во всем его существе. Почти нищенская наруж- ность этого загадочного человека возбуждала мое не- доуменье. Если он точно — агент, то отчего же он так беден? Если же он не агент — то что же он такое? Как понять его поведение? Я заговорил было с ним о его предсказаниях... — Да... да... — пробормотал он с лихорадочной торопливостью... — Это вс.е дело прошлое — de 1’his- toire ancienne. Но вы разве не собираетесь в вашу Рос- сию? Вы еще останетесь здесь? — А почему же мне не оставаться? — Гм. Это ваша забота. Но ведь мы скоро воевать с вами будем. — С ками? — Да, с вами, с русскими. Нам скоро славы будет нужно, славы! Война с Россией неизбежна! — С Россией? А почему же не с Германией? — Прежде с Россией. Впрочем, это все впереди. Вы молоды... доживете. — А республика... (он махнул рукою). Кончено! C’est fichu! — Национальные мастерские! Национальные ма- стерские! — воскликнул он с внезапным одушевле- нием.—'Были вы там? видели их? Видели, как они в тачках землю с одного места на другое перевозят? Вот откуда все пойдет. Что будет крови! крови! Целое море крови! Какое положение! Все предвидеть — и ни- чего не мочь сделать!! Быть кичем! ничем! Все обни- мать... (ок широко расставил руки с болтавшимися, изорванными рукавами... кольцо на указательном пальце, однако, уцелело...) — и ничего не схваты- вать! (ок стиснул кулаки)—ни даже куска хлеба! Завтрашние выборы тоже довольно важны, — поспешно
подхватил он, как бы не давая самому себе остана- вливаться на высказанном чувстве. Мусье Франсуа на- звал мне поименно депутатов, которых, по его словам, непременно выберут парижане; сказал мне число голо- сов — круглыми цифрами, — которые каждый из них получит. Между именами, названными мусье Франсуа, находилось имя Коссидиера, которому он назначал первое место. — Несмотря на пятнадцатое мая? — спросил я. — Вы, может быть, полагаете, что я это говорю, потому что он был префектом полиции? — возразил мусье Франсуа с горькой усмешкой, но тотчас же встряхнулся и опять заговорил о выборах. Луи-Напо- леон тоже попадал в список. — Он будет из последних, в хвосте (a la queue), — заметил мусье Франсуа, — но и этого довольно. Взбираясь по лестнице, надо сперва перешагнуть последние ступеньки, чтобы попасть на первую. Я в тот же вечер передал все. эти имена и цифры в доме А. И. Г<ерцена>; и очень хорошо помню его изумление, когда на другой день все предсказания мусье Франсуа опять сбылись, от слова до слова. «От- куда ты все это знаешь?» — спросил меня не раз А. И. Г<ерцен>. Я назвал источник, откуда я почерпал свои сведения. «А! Гибрид этот!» — воскликнул Г<ерцен>. Но возвращаюсь к кашей беседе в кофейной. Около того времени в числе имен, вращавшихся в устах молвы, часто стало повторяться имя Прудона. Я назвал его. Он, по мнению мусье Франсуа, тоже стоял в списке избранных, правда последним, что, впрочем, тоже оправдалось. Но оказалось, что мусье Франсуа-не при- давал ему большого значения так же, как и Ламартину и Ледрю-Ролленю. Обо всех этих лицах он отзывался с пренебрежением, —с оттенком сожаления о Ламар- тине, с оттенком злобы о Прудоне, этом «софисте в де- ревянных башмаках» (се sophiste en sabots). А Ледрю- Ролленя ок прямо назвал: «Се gros beta de Ledru» 1 — и все возвращался к национальным мастерским. Вся наша беседа продолжалась, впрочем, не долго, не более 1 Этот толстый идиот Ледрю (франц.).
четверти часа. Мусье Франсуа так и не присел и .все оглядывался, словно поджидая кого-то. Я, между про- чим, вспомнив его красную кокарду, сказал: — Так как вы все-таки мне кажетесь республикан- цем... — Какой я республиканец! — перебил ок меня, — с чего вы это взяли? Это хорошо для овощных торгов- цев (pour les epiciers). Они еще верят в принципы восемьдесят девятого года, всеобщее братство, про- гресс — а я... Но тут мусье Франсуа внезапно затих и глянул в сторону. Я оглянулся тоже. Какой-то старик в блузе, с длинной белой бородой, делал ему знаки рукою. Он ответил ему тем же и, не прибавив слова, подбежал к нему, и оба исчезли. После встречи в кофейной я видел мусье Франсуа всего три раза. Раз издали, в Люксенбургском саду. Он стоял рядом с бедно одетой молодой девушкой; она о чем-то слезно умоляла его, стискивала руки и под- косила их к губам... А он угрюмо отнекивался, нетерпе- ливо топал ногой и, внезапно оттолкнув ее локтем, на- двинул шляпу на лоб и пошел прочь. Она побежала в другую сторону, как потерянная. Вторая наша встреча была более знаменательна; ока произошла 13 июня, в самый тот день, когда на площади Согласия в первый раз появилось скопище бонапартистов, на которое Ла- мартин указал с трибуны палаты и которое вскоре разогнали линейные войска. В однохм из углов, образуе- мых стенор! Тюльерийского сада, я увидал человека в пестром костюме шарлатана, стоявшего на ручной, двухколесной тележке и раздававшего брошюры. Я взял одну из них: в ней заключалась биография, крайне хвалебная, Луи-Наполеона. Этого человека, бретонца, с громаднейшей шапкой длинных и взбитых кверху волос, я видывал и прежде на загородных бульварах и площадях: он продавал зубной эликсир, мазь против ревматизма — разные всеисцеляющие средства и т. п. Пока я перелистывал взятую мною брошюру, кто-то слегка тронул меня за плечо. Мусье Франсуа! Он улы- бался во весь свой беззубый рот и иронически посмат- ривал на меня через края очков.
Начинается! Вот когда оно начинается! — про- говорил он, странно переминаясь на месте и потирая руки. — Вот когда! Вот он — апостол, провозвестник! Нравится ок вам? — Этот волосатый шарлатан? — воскликнул я. — Этот шут? Да вы смеетесь надо мною! — Да, да, шарлатан! — возразил мусье Франсуа. — Так оно и следует. Необычайные волосы, запястия на руках, трико с золотыми блестками... Это-то и нужно! Надо поражать воображение! Легенда, милостивый государь, легенда нужна! Чудодейство нужно! Рек- лама! Сценическая постановка! Сперва человек- уди- вится... а потом уважает! Что я говорю: уважает? Верит... верит! А вы извольте помнить: настоящее дело теперь только начинается... И когда будет пройдено Дермное (красное) море (1а Мег rouge)... Но тут с площади Согласия нахлынула толпа, бес- порядочно бежавшая от солдатских штыков, и разроз- нила нас. В последний раз я увидал — тоже издали — мусье Франсуа во время страшных июньских дней. Он был одет в мундир национального гвардейца из провин- ции — держал ружье наперевес — и я не берусь пере- дать словами, какую холодную жестокость выражало его лицо. С тех пор я уже никогда не встречался с мусье Франсуа. В начале 1850 года мне пришлось побывать в русской церкви, на свадьбе одного знакомого — и вдруг, бог ведает почему, — словно что меня толк- нуло — стал думать о мусье Франсуа. Мне тут же пришло в голову, что так как другие его предсказания сбылись, то, пожалуй, и на этот раз он мог оказаться пророком — и его точно нет уже в живых. Впрочем, несколько лет спустя мне довелось с достоверностью убедиться в его смерти. А именно: в одном магазине, за прилавком, я заметил женщину, в которой я, после недолгого колебания, узнал девушку, так горько пла- кавшую в Люксенбургском саду перед мусье Франсуа. Я решился напомнить ей об этой сцене. Сперва она
выказала недоумение — но, как только поняла, в чем дело—тотчас пришла в страшное волнение, поблед- нела, покраснела и попросила меня не вдаваться в даль- нейшие расспросы. —• По крайней мере скажите мне, умер ли этот господин, или нет? Женщина пристально посмотрела на меня. — Он умер смертью, которой заслуживал... Он злой был человек. Впрочем, — прибавила она, — он был тоже очень... очень несчастлив. — Больше я ничего до- биться от нее не мог — и кто собственно был мусье Франсуа — осталось для меня загадкой. Есть такие морские птицы, которые появляются только во время бури. Англичане называют их stormy petrels 1. Они носятся низко в тусклом воздухе, над са- мыми гребнями разъяренных волн — и исчезают, как только настанет ясная погода.
VII. ПАШИ ПОСЛАЛИ! (Эпизод из истории июньских дней 1848 года в Париже) ...Наступил четвертый из известных июньских дней 1848 года, тех дней, которые такими кровавыми чер- тами вписаны на скрижалях французской истории... Я жил тогда в несуществующем ныне доме на углу улицы Мира и Итальянского бульвара. С самого на- чала июня в воздухе пахло порохом, каждый чувство- вал, что решительное столкновение неизбежно; а после свидания делегатов от только что распущенных на- циональных мастерских с членом временного прави- тельства Мари, который в обращенной к ним речи необдуманно произнес слово «рабы» (esclaves), при- нятое ими за упрек и обиду, после этого свидания уже весь вопрос состоял в том — не сколько дней, а сколько часов оставалось до того неизбежного, неотвратимого столкновения? «Est-се pour aujourd’hui?» (Сегодня, что ли?) — вот какими словами приветствовали знакомые друг друга каждое утро... «Qa a commence» (началось!), — сказала мне в пят- ницу утром, 23 июня, прачка, принесшая белье. По ее словам, большая баррикада была воздвигнута поперек бульвара, недалеко от ворот Сен-Дени. Я немедленно отправился туда. Сначала ничего особенного не было заметно. Те же толпы парода перед открытыми кофейными и магази-
нами, то же движение карет и омнибусов; лица каза- лись несколько оживленнее, разговоры громче и стран- ное дело! — веселее... вот и все. Но чем дальше я подвигался, тем более изменялась физиономия буль- вара. Кареты попадались все реже, омнибусы совсем исчезли; магазины и даже кофейни запирались по- спешно — или уже были заперты; народу на улице стало гораздо меньше. Зато во всех домах окна были раскрыты сверху донизу; в этих окнах, а также на по- рогах дверей теснилось множество лиц, преимуще- ственно женщин, детей, служанок, нянек, — и все это множество болтало, смеялось, не кричало, а перекли- нивалось, оглядывалось, махало руками — точно гото- вилось к зрелищу; беззаботное, праздничное любопыт- ство, казалось, охватило всю эту толпу. Разноцветные ленты, косынки, чепчики, белые, розовые, голубые платья путались и пестрели на ярком летнем солнце, вздымались и шуршали на легком летнем ветерке — так же, как и листья на всюду посаженных тополях — «деревьях свободы». «Неужели же тут, сейчас, через пять, через десять минут будут драться, проливать кровь? — думалось мне. — Невозможно! Это разыгры- вается комедия... О трагедии нечего думать... пока». Но вот впереди, криво пересекая бульвар во всю его ширину, вырезалась неровная линия баррикады — вы- шиною аршина в четыре. По самой ее середине, окру- женное другими, трехцветными, расшитыми золотом знаменами, небольшое красное знамя шевелило — направо, налево — свой острый, зловещий язычок. Не- сколько блуз-ников виднелось из-за гребня наваленных серых камней. Я пододвинулся поближе.. Перед самой баррикадой было довольно пусто, человек пятьдесят — не более — бродило взад и вперед по мостовой. (Тогда еще не было макадама на бульварах.) Блузкики пе- ресмеивались с подходившими зрителями; один, под- поясанный белой солдатской портупеей, протягивал им раскупоренную бутылку и до половины налитый стакан, как бы приглашая их подойти и выпить; другой, рядом с ним, с двухствольным ружьем за плечами, протяжно кричал: «Да здравствуют национальные мастерские! Да здравствует республика, демократическая и 'с@циаль-
ная!» Подле него стояла высокая, черноволосая жен- щина в полосатом платье, тоже подпоясанная портупеей с заткнутым пистолетом; она одна не смеялась и, как бы в раздумии, устремила прямо перед собою свои большие темные глаза. Я перебрался через улицу на- лево — и вместе с пятью, шестью такими же фланерами, как я, приютился к самой стенке дома, с которого начинала ломаться прямая линия бульвара и в котором помещалась — да и теперь помещается — фабрика жувеневских перчаток. Жалузи окон в этом доме были закрыты. Мне все еще не верилось, несмотря на ожи- дания и предчувствия минувших дней, что дело примет оборот серьезный. Между тем все громче и ближе слышались бара- баны. Уже с утра по всем улицам раздавался тот осо- бенный троекратный бой — le rappel1 — тот бой, кото- рым созывалась национальная гвардия. И вот, медленно волнуясь и вытягиваясь, как длинный черный червяк, показалась с левой же стороны бульвара, шагах в двух- стах от баррикады, колонна гражданского войска; тонкими, лучистыми иглами сверкали над нею штыки, несколько офицеров ехали верхом в ее голове. Колонна достигла противоположной стороны бульвара и, заняв его сплошь, повернулась фронтом к баррикаде и оста- новилась, беспрестанно нарастая сзади и все более и более густея. Несмотря на прибытие такого значитель- ного количества людей, кругом стало заметным образом тише; голоса понизились, реже и короче раздавался смех; точно дымка легла на все звуки. Между линией национальной гвардии и баррикадой внезапно оказа- лось большое пустое пространство, по которому, слегка крутясь, скользили два-три небольших вихря пыли — и, озираясь по сторонам, расхаживала на тонких нож- ках чернопегая собачонка. Вдруг, неизвестно где, спе- реди или сзади, сверху или снизу, резко грянул корот- кий, жесткий звук, он походил более на стук тяжело упавшей железной полосы, чем на выстрел, и тотчас вслед за этим звуком наступила странная, бездыханная тишина. Все так и замерло в ожидании, — казалось, 1 Сбор (франц.).
самый воздух насторожился... и вдруг, над самой моей головой, что-то нестерпимо сильно затрещало и рявкнуло — точно мгновенно разорванный громадный холст... Это инсургенты дали залп сквозь жалузи окон из верхнего этажа занятой ими жувеневской фабрики. Мои соседи фланеры и я — мы немедленно устремились вдоль домов бульвара (помнится, я еще успел заметить на пустом пространстве впереди человека на четверень- ках, упавшее кепи с красным помпоном да вертевшуюся в пыли чернопегую собачонку) и, добежав до неболь- шого переулка, тотчас повернули в него. К нам при- соединилось десятка два других зрителей, из которых у одного молодого человека лет двадцати была про- стрелена плюска. На бульваре, позади нас, беспрерывно трещали выстрелы. Мы перебрались в другую улицу — если не ошибаюсь — в Rue de ГЕ-chiquier Ч На одном ее конце виднелась низенькая баррикада — и мальчишка лет двенадцати прыгал по ее гребню, кривляясь и ма- хая турецкой саблей; толстый-национальный гвардеец, бледный как полотно, пробежал мимо, спотыкаясь и охая на каждом шагу... из рукава его мундира капала на землю алая кровь. Трагедия началась — ив серьезности ее уже нельзя было сомневаться, хотя едва ли кто-нибудь даже в ту минуту подозревал, каких она достигнет размеров. Мне не приходилось драться ни по ту, ни по сю сторону баррикад; я вернулся домой. Целый день прошел в несказанной тревоге. Погода была жаркая, душная... Я не сходил с Итальянского бульвара, запруженного всякого сорта людьми. Рас- пространялись самые невероятные слухи, беспрестанно сменяясь другими, еще более фантастическими. К ночи одно стало несомненным: почти целая половина Па- рижа находилась во власти инсургентов. Баррикады возникали повсюду — особенно по ту сторону Сены; войска занимали стратегические пункты: -готовился бой не на живот, а на смерть. На следующий день, С ран- 1 Улица Шахматной доски (франц.).
него утра, вид бульвара — вообще внешний вид. Па- рижа, не занятого инсургентами, изменился, как по манию волшебного жезла. Вышел приказ начальника парижской армии, Кавеньяка, запрещающий всякого рода движение, циркуляцию по улицам. Национальные гвардейцы, парижские и провинциальные, выстроенные по тротуарам, караулили дома, в которых квартиро- вали; регулярные войска, подвижная национальная гвардия (garde mobile) дрались; иностранцы, жен- щины, дети, больные сидели по домам, в которых все окна должны были быть раскрыты настежь, для пре- дупреждения засады. Улицы мгновенно вымерли. Лишь изредка прокатит почтовый омнибус или карета медика, беспрестанно останавливаемая часовыми, которым он показывает пропускной билет; или с грубым грохотом и гулом проедет батарея, направляясь к месту битвы, пройдет отряд солдат, проскачет адъютант или орди- нарец. Наступило страшное, мучительное время; кто его не пережил, тот не может составить себе о нем точ- ного понятия. Французам, конечно, было жутко: они могли думать, что их родина, что все общество разру- шается и падает в прах; но тоска иностранца, осуж- денного на невольное бездействие, была если не ужаснее, то уже наверно томительнее их негодования, их отчаяния. Жара знойная; выйти нельзя; в раскрытые окна беспрепятственно льется жгучая струя; солнце слепит; всякое занятие, чтение, писание немыслимо... Пять раз, десять раз в минуту раздаются пушечные выстрелы; иногда доносится ружейный треск, смутный гам битвы... По улицам хоть шар покати; раскаленные камни мостовой желтеют, раскаленный воздух струится под лучами солнца; вдоль тротуаров тянутся смущен- ные лица, неподвижные фигуры национальных гвар- дейцев— и ни одного обычного жизненного звука! Просторно вокруг, пусто — а чувствуешь себя стеснен- ным, как в могиле или в тюрьме. С двенадцати часов новые зрелища: появляются носилки с ранеными, с уби- тыми... Вот проносят человека с седыми волосами, с лицом, белым как подушка, на которой оно лежит, — это смертельно раненный депутат Шарбоннель... Головы безмолвно обнажаются перед ним — но он не видит
этих знаков скорбного уважения; его глаза закрыты. Вот идет кучка пленных; их ведут гардмобили, всё мо- лодые ребята, почти мальчики; на них сначала плохо надеялись, но они дрались как львы... Некоторые несут на штыках окровавленные кепи своих убитых товари- щей — или цветы, брошенные им женщинами из окон. «Vive la republique!» 1 — кричат с обеих сторон буль- вара национальные гвардейцы, как-то дико и уныло протягивая последний слог, — «Vive la mobi-i-ile!»1 2 Пленные идут, не поднимая глаз и прижимаясь друг к другу, как овцы: нестройная толпа, мрачные лица, многие в лохмотьях, без шапок; у иных руки связаны. А канонада не умолкает. Тяжелое, однообразное буха- ние так и стоит в вышине; око повисло над городом вместе с чадом и гарью зноя... Под вечер из моей ком- наты в четвертом этаже слышится нечто новое: к этому буханию присоединяются другие, резкие, гораздо более близкие, непродолжительные и как бы веерообразные залпы... Это, сказывают, расстреливают инсургентов по мэриям (mairies). И так часы за часами, часы за часами... Невозможно спать, даже ночью. Попытаешься выйти на бульвар, пройти хоть до первой улицы, чтобы узнать что-нибудь, или так — чтобы освежиться немного... Сейчас тебя останавливают, спрашивают: кто ты, откуда, где жи- вешь, зачем не в мундире? И, узнав, что ты иностранец, подозрительно тебя оглядывают, повелительно отсы- лают домой. А раз так даже один национальный гвар- деец из провинции (они были самые рьяные) непре- менно хотел арестовать меня — потому что на мне была утренняя куртка. «Вы ее надели для того, чтобы удоб- нее сойтись (pactiser) с бунтовщиками! — кричал он, как исступленный. — Кто вас знает, вы, может быть, русский агент — и у вас в карманах золото, предназна- ченное к тому, чтобы давать пищу нашим междоусоби- цам (pour fomenter nos troubles)!» Я предложил ему осмотреть мои карманы... но это еще более его рассер- 1 Да здравствует республика! (франц.) 2 Да здравствует национальная гвардия! (франц.)
дило. Русское золото, русские агенты всюду мерещи- лись тогда, вместе с многими другими небывальщинами и нелепостями, всем этим возбужденным, сбитым с толку, потерянным головам... Повторяю: страшное, томительное было время! В такой, можно сказать, пытке прошли три дня; на- ступил четвертый (26 июня). Новости с места сражения доходили до нас довольно быстро, передаваясь от од- ного лица к другому вдоль тротуаров. Так, наприм[ер], мы уже знали, что Пантеон взят, что весь левый берег Сены во власти войска, что генерал Бреа расстрелян инсургентами, что архиепископ Аффр насмерть ранен, что держится еще одно предместье святого Антония. Помнится, мы читали прокламацию Кавеньяка, взывав- шего в последний раз к чувству патриотизма, не исче- зающему даже в самых ожесточенных сердцах... Ординарец, гусарский офицер, внезапно проскакал вдоль бульвара и, образовав пальцами правой руки кружок величиною с яблоко, закричал: «Вот какими пулями они в нас стреляют!..» В том же доме, где я квартировал, и на той же лестнице жил известный немецкий поэт Г<ервег>, с ко- торым я был знаком; я часто заходил к нему, чтоб хотя несколько отвести душу... уйти от самого себя, от ноющей тоски бездействия и одиночества. Вот я сижу у него 26 июня утром — он только что позавтракал... Вдруг входит гарсон с перетревоженным лицом. — Что такое? — Вас, мсьё Г<ервег>, какая-то блуза спрашивает! — Блуза? Какая блуза? — Человек в блузе, работник, старик, спрашивает гражданина (le citoyen) Г<ервег>а. Прикажете его при- нять? Г<ервег> переглянулся со мною. — Примите, — сказал он, наконец. Гарсон удалился, повторяя, как бы про себя: «Чело- век... в блузе!!» Он ужасался; а давно ли, вскоре после февральских дней, блуза считалась самым модным,
Приличным и безопасным костюмом? Давно ли я, на одном даровом представлении в Theatre Frangais, пред- йазначенном для народа, видел, своими глазами видел множество самых изысканных щеголей так называемого бомонда, облекшихся в белые и синие блузы, из-под которых странно выглядывали их накрахмаленные во- ротнички и жабо? Но другие времена — другие нравы; в эпоху июньской битвы блуза в Париже сделалась знаком отвержения, печатью Каина, вызывала чувство ужаса и злобы. Гарсон возвратился — и с немотствующим содро- ганьем пропустил вперед себя человека, шедшего по его следам, действительно одетого в блузу, истрепан- ную, замаранную блузу. Панталоны этого человека, башмаки его были тоже запачканы и в заплатах, шею обвертывала красная тряпка — а голову покрывала шапка... шапка черно-седых, спутанных, нависших на самые брови волос. Из-под этой шапки выделялся длинный нос с горбиной, выглядывали маленькие, старчески воспаленные и тусклые глаза. Впалые щеки, морщины по всему лицу, глубокие как рубцы, широкий, скривленный рот, небритая борода, красные, грязные руки и та особая сутулина спинного хребта, в которой сказывается гнет продолжительной, сверхсильной ра- боты... Не было сомненья: перед нами стоял один из тех многочисленных тружеников, голодных и темных, которыми так изобилуют низменные слои цивилизован- ных обществ. — Кто • здесь гражданин Г<ервег>? — спросил он сиплым голосом. — Я Г<ервег>, — отвечал немецкий поэт, не без не- которого смущенья. — Вы ждете вашего сына вместе с его бонной — из Берлина? — Да, действительно... Почем вы зна[ете? Он дол- жен был четвертого дня выехать... но я полагал... — Ваш мальчик приехал вчера; но так как станция железной дороги в Сен-Дени в руках у наших (при этом слове гарсон чуть не подпрыгнул от испуга) и сюда его послать было невозможно, то его отвели к од- ной из наших женщин — вот тут на бумажке его адрес
написан, — а мне наши сказали, чтоб я пришел к вам — дабы вы не беспокоились. И бонна его с ним; помещение хорошее — кормить их будут обоих. И опас- ности кет. Когда все покончится, — вы его возьмете — вот по этой бумажке. Прощайте, гражданин. Старик пошел было к двери... — Постойте, постойте! — возопил Г<ервег>, — не уходите! Старик остановился, но не повернулся к нам лицом. — Неужели же, — продолжал Г<ервег>, — вы толь- ко для того сюда пришли, чтобы успокоить меня, незна- комого вам человека, насчет моего сына? Старик поднял свою понурую голову. .— Да. Меня наши послали. — Только для этого? - Да. Г<ервег) всплеснул руками. — Но помилуйте... я... я просто не знаю, что ска- зать. я удивляюсь, каким образом вы могли дойти досюда! Вас, наверное, на каждом перекрестке оста- навливали? - Да. — Спрашивали, куда вы идете, зачем? — Да. Все на руки смотрели, есть ли следы пороха. Попался один офицер... тот грозился расстрелять меня. Г<ервег> онемел от удивления; гарсон тоже вытара- щил глаза. «C’est trop fort!»1 — бессознательно шеп- тали его побледневшие губы. — Прощайте, гражданин, — отчетливо, произнес старик, как бы решившись уйти. Г<ервег> бросился и удержал его. — Постойте... подождите... позвольте поблагода- рить вас... Он начал шарить у себя в карманах. Старик отклонил его своей широкой, керазгибав- шейся рукой. — Не беспокойтесь, гражданин; денег я не возьму. — Так по крайней мере позвольте предложить вам... хоть завтрак... ну, стакан вина... что-нибудь... 1 Это уж слишком! (франц.)
— От этого я не откажусь, — промолвил старик после небольшого молчания. — Я вот второй день по- читай что не ел. Г<ервег> тотчас услал гарсона за завтраком, а пока попросил своего гостя присесть. Тот тяжко опустился на стул, положил обе ладони на колени и поту- пился... Г<ервег) принялся его расспрашивать... но старик отвечал неохотно, угрюмым тоном: видно было, что он устал сильно — а впрочем, ни волнения никакого не ощущал, ни страха, — и на все махнул рукой. Да и беседа с «буржуа» была ему не по вкусу. За зав- траком он, однако, несколько оживился. Сперва ел и пил с жадностью, а потом понемногу стал разгова- ривать. — Мы в феврале, — так рассуждал он, — обещали временному правительству, что будем ждать три ме- сяца; вот они прошли, эти месяцы, а нужда все та же; еще больше. Временное правительство обмануло нас: обещало много — и ничего не сдержало. Ничего не сде- лало для работников. Деньги мы все свои проели, ра- боты нет никакой, дела стали. Вот тебе и республика! Ну, мы и решились, все равно пропадать! — Но позвольте, — заметил было Г<ервег>, — ка- кую вы могли ожидать пользу от такого безумного восстания. — Все равно пропадать, — повторил старик. Он тщательно утер губы, сложил салфетку, поблагодарил и приподнялся. — Вы уходите? — воскликнул Г<ервег>. — Да. Мне надо к нашим. Чего мне здесь оста- ваться! — Да ведь вас на возвратном пути наверное за- держат и, быть может, в самом деле расстреляют! — Быть может. Так что ж из этого? Пока жив, надо самому хлеб для семьи доставать, а как его доста- вать-то?!.— А коли убьют, сирот каши люди не оставят без призрения. Прощайте, гражданин! — Скажите мне ваше имя по крайней мере! Я желаю знать, как зовут того, кто так много для меня сделал!
— Мое имя вам совсем не нужно знать. Правду сказать, то, что я сделал, я сделал не для вас, а наши приказали. Прощайте. .Так старик и ушел, сопровождаемый гарсоном. В тот же день восстание было окончательно пода- влено. Как только проезд стал свободен, Г<ервег> по оставленному адресу отыскал женщину, приютившую его сынишку. Ее муж и сын были захвачены в плен; другой сын погиб на баррикаде; племянника расстре- ляли. Она тоже отказалась от денег; но, указавши на бегавших по комнате двух девочек, дочерей ее убитого сына, промолвила: — Если мне когда-нибудь придется попросить что- нибудь для этих, так пусть мальчик ваш вспомнит о них. Участь старика, посетившего Г<ервег)а, осталась неизвестной. Нельзя было не подивиться его поступку, той бессознательной, почти величавой простоте, с кото- рой он совершил его. Ему, очевидно, и в голову не при- ходило, что он сделал нечто необыкновенное, собою пожертвовал. Но нельзя также не дивиться и тем лю- дям, которые его послали, которые в самом пылу и раз- вале отчаянной битвы могли вспомнить о душевной тревоге незнакомого им «буржуа» и позаботились о том, чтобы его успокоить. Подобные им люди, правда двадцать два года спустя, жгли Париж и расстрели- вали заложников; но кто хоть немного знает сердце че- ловеческое — не смутится этими противоречиями.
VIII. КАЗНЬ ТРОПМАНА I В январе месяце нынешнего (1870) года я, находясь в Париже за столом одного хорошего приятеля, полу- чил от М. Дюкана, известного писателя и специалиста по части статистики Парижа, совершенно неожидан- ное приглашение присутствовать при казни Тропма- на — и не при одной его казни: мне предлагали вклю- чить меня в число немногих привилегированных лиц, которым разрешается доступ в самую тюрьму. До сих пор еще не забыто ужасное преступление, совершенное Тропманом; но в то время Париж настолько же — если не более — занимался им, его предстоящею казнью — сколько недавним назначение^м псевдопарламентар- ного министерства Оливье — или убийством Виктора Нуара, павшего от руки столь изумительно впослед- ствии оправданного принца П. Бонапарта. Во всех ок- нах фотографий, бумажных магазинов виднелись це- лые ряды карточек, представлявших молодого малого с большим лбом, темными глазами и одутловатыми губами — «знаменитого» Пактенского убийцы (de Vil- lustre assassin de Pantin) — и уже несколько вечеров сряду тысячи блузников собирались в окрестностях Рокетской тюрьмы в ожидании — не воздвигнется ли, наконец, гильотина? — и рассеивались только запол-
ночь. Застигнутый врасплох предложением М. Дю- кана, я, не думав долго, согласился; а давши слово прибыть на место назначенного мне свидания —у ста- туи принца Евгения, на бульваре того же имени, в одиннадцать часов вечера, — я уже не хотел взять это слово назад. Ложный стыд помешал мне это сде- лать... А ну, как подумают, что я трушу? В наказание самому себе — ив назидание другим — я намерен те- перь рассказать все, что я видел, намерен повторить в воспоминании все. тяжелые впечатления той ночи. Быть может, не одно любопытство читателя будет удо- влетворено: быть может, он извлечет некоторую пользу из моего рассказа. и У статуи принца Евгения уже ожидала нас с Дюка- ном небольшая кучка людей. В числе их был и г-н Клод, известный начальник охранной полиции (chef de la police de surete), которому Дюкан меня представил. Остальные были, так же как я, привилегированные по- сетители, журналисты, хроникеры и т. п. Дюкан преду- предил меня, что нам, вероятно, придется провести ночь без сна на квартире коменданта, директора тюрьмы. Казнь осужденных совершается зимою в семь часов утра; но надо быть на месте прежде полуночи — а то, пожалуй, и не продерешься сквозь толпу. От ста- туи принца Евгения до Рокетской тюрьмы не более полуверсты; но я пока ничего не видел чрезвычайного. Народу на бульваре было немного больше обыкновен- ного. Одно разве можно было заметить: почти все люди шли — а иные, особенно женщины, даже трусили рыс- цой — в одном и том же направлении; притом все ко- фейные и кабачки горели огнями, что тоже редко бывает в отдаленных кварталах Парижа, особенно в такую позднюю пору. Ночь стояла не туманная, а тусклая, сырая без дождя, холодная без мороза —настоящая январская французская ночь. Г-н Клод объявил, что пора идти, и мы отправились. Он сохранял всю спокой- ную развязность делового человека, в которо^м подоб- ные происшествия уже не возбуждают никаких ощу-
щений, кроме разве одного желания — поскорее отде- латься от невеселой обязанности. Г-н Клод — человек лет пятидесяти, среднего роста, коренастый, плечистый, с круглой, плотно остриженной головой, с маленькими, почти миниатюрными чертами лица. Только лоб и под- бородок да затылок у него замечательно широки; не- зыблемая энергия сказывается в его сухом и ровном голосе, в его бледных серых глазках, в коротких креп- ких пальцах, в мускулистых ногах, во всех его нетороп- ливых, но твердых движениях. Он, говорят, мастер своего дела, дока — и внушает великий страх всем во- рам и убийцам. Политические преступники — не по его части. Товарищ его, г. Ж..., тоже весьма восхваляемый Дюканом, имеет вид мягкого, почти сентиментального человека и более утонченные манеры. За исключением этих двух господ и, может быть, самого Дюкана, всем нам — или это мне только так казалось? — было не- сколько неловко и как бы совестно, хотя мы бодро, словно на охоту, выступали один за другим. Чем мы ближе подвигались к тюрьме, тем люднее становилось вокруг нас, хотя настоящей толпы еще не было. Ни криков не раздавалось, ни даже слишком громких разговоров; видно было, что «представление» еще не началось. Одни уличные мальчишки уже вились кругом; заложив руки в карманы панталон и нахлобу- чив козырек фуражки на нос, шлялись они той особен- ной развалистой и шмыгающей походкой, которую только и увидеть можно, что в Париже и которая в мгновение ока сменяется самой проворной беготней и прыжками обезьяны. — Вот он.*, вот он... это он! —произнесло несколько голосов вокруг нас. — Знаете что? — сказал мне вдруг Дюкан, — вас принимают за здешнего палача. «Хорошее начало!» — подумалось мне. Париж- ский палач, monsieur de Paris, с которым я по- знакомился в ту же ночь, так же сед и такого же роста, как я. Но вот показалось длинное, не слишком широкое пространство, обставленное с обеих сторон двумя ка- зармообразными зданиями, грязного вида, пошлой
архитектуры! это Рокетская площадь. Налево тюрьма, в которой содержатся молодые преступники (prison des jeunes detenus), направо депо приговоренных (maison de depot pour les condamnes), или Рокетская тюрьма. Ill Площадь эту пересекали поперек поставленные в четыре ряда солдаты; такие же четыре ряда стояли дальше — шагов на двести от первых. Обыкновенно их не бывает; но на этот раз правительство, ввиду «репу- тации» Тропмана и состояния умов, возбужденных убийством Нуара, почло нужным не ограничиться одной полицией и прибегнуть к экстренным мерам. Главные ворота Рокетской тюрьмы приходились ровно посе- редине пустого пространства, охваченного солдатами. Несколько полицейских сержантов медленно расхажи- вали перед воротами; молодой, довольно толстый офи- цер в необыкновенно богато расшитом кепи (как ока- залось, начальник квартала, нечто вроде частного при- става) налетел было на нашу группу с нахрапом, мгно- венно напомнившим мне былые времена на родине; но, узнав «своих», успокоился. С великими предосторож- ностями, едва отворяя двери, впустили нас в неболь- шую гауптвахту возле ворот — и, по предварительном осмотре и опросе, препроводили нас через два внутрен- них двора, один большой, другой маленький, в квар- тиру коменданта. Комендант этот, человек дюжий, высокий, с седыми усами и эспаньолкой^ с типическим лицом французского пехотного офицера, орлиным но- сом, неподвижными хищными глазами и крохотным черепом — принял нас любезно и добродушно; но даже помимо его воли, по каждой его ухватке, по каждому его слову нельзя было не заметить тотчас, что это «ма- лый солидный» (un gaillard solide), слепо преданный слуга, который не поколеблется исполнить какое бы то ни было приказание своего господина. Впрочем, он уже доказал на деле свое усердие: в ночь переворота 2 декабря он со своим батальоном занял типографию Монитёра. Как истый джентльмен, он предоставил нам
всю свою квартиру. Она помещалась во втором этаже главного корпуса и состояла из четырех порядочно меблированных комнат; в двух из них горело по ка- мину. Небольшая левретка с вывихнутой лапкой и грустным выражением глаз, словно и она чувствовала себя пленницей, ковыляла, повиливая хвостиком, с од- ного коврика на другой. Нас, я разумею посетителей, было человек восемь; лица некоторых были мне зна- комы по фотографиям (Сарду, Альберт Вольф); но я не желал заговорить ни с кем. Мы все уселись в зале, на стульях (Дюкан ушел с г. Клодом). Само собою разумеется, что Тропман стал предметом беседы и как бы единым центром всех помыслов. Комендант сооб- щил нам, что он с девяти часов вечера заснул и спит крепким сном; что ок, кажется, догадывается об участи его просьбы о помиловании; что он умолял его, комен- данта, сказать ему правду; что он все так же упорно настаивает на том, что у него были сообщники, кото- рых не желает назвать; что он, вероятно, оробеет в ре- шительную минуту, ко что он, впрочем, ест с аппети- том, а книг не читает, и т. д. и т. д. С своей стороны, некоторые из нас рассуждали о том, должно ли давать веру словам преступника, оказавшегося таким закоре- нелым лгуном, повторяли подробности убийства, спра- шивали себя, какого мнения будут френологи о черепе Тропмана, поднимали вопрос о смертной казни... но все это так вяло, так тупо, такими общими фразами, что самим говорившим становилось не в охоту продолжать. О чем-нибудь другом беседовать было неловко... невоз- можно; невозможно — из одного уважения к смерти, — к человеку, который был’ей обречен. Всеми нами овла- девало томительное и медленное, именно медленное беспокойство: скучать — никто не скучал, но это тоскливое ощущение было во сто раз хуже скуки! Ка- залось наперед, что этой ночи конца не будет! Что ка- сается до меня, то я чувствовал одно: а именно то, что я не был вправе находиться там, где я находился, что никакие психологические и философские соображения меня не извиняли. Г-н Клод вернулся и рассказал нам, как известный Жюд ускользнул у него из рук и как он не теряет надежды поймать его, если он еще жив. Но
вдруг раздался тяжелый стук колес, и через несколько мгновений нам пришли сказать, что гильотина при- ехала. Мы все бросились вон на улицу — точно обра- довались! IV Перед самыми воротами стояла массивная закры- тая фура, запряженная в три лошади цугом; другая, двухколесная фура, небольшая и низкая, имевшая вид продолговатого ящика, запряженная в одну лошадь, отъехала немного в сторону. (Эта фура назначалась, как мы узнали впоследствии, для принятия тела немед- ленно после казни и препровождения его на клад- бище.) Несколько работников в коротких блузах вид- нелось около фур, и высокий человек в круглой шляпе, белом галстуке, в легком пальто, накинутом на плечи, отдавал вполголоса приказания... То был палач. Все власти — комендант, г. Клод, начальник квартала и т. д. — уже окружали и приветствовали его. «Ah! monsieur Indric! bon soir, monsieur Indric!» 1 — слыша- лись восклицания. (Настоящее его имя Гейденрейх — Heidenreich; он эльзасец.) И наша группа подошла к нему: он стал на миг нашим центром. В обращении с ним выказывалась несколько напряженная, но почти- тельная фамильярность: «Мы, дескать, вами не брез- гаем, и вы все-таки особа важная». Иные из нас, ве- роятно для шику, даже руку ему пожимали. (Руки у него красивые, замечательной белизны.) Вспомнился мне стих пушкинской Полтавы: Палач... Руками белыми играя... Сам monsieur Indric держался очень просто, мягко и учтиво, не без патриархальной важности. Казалось, он чувствовал, что в эту ночь он в наших глазах второе лицо после Тропмана и как бы первый его министр. Работники раскрыли фуру и принялись вынимать из нее все составные части гильотины, которую должны 1 А! господин Индрик! добрый вечер, господин Индрик! (франц.)
были воздвигнуть тут же, в пятнадцати шагах от ворот Ч Два фонаря заходили взад и вперед низко над землею, освещая яркими, небольшими кругами гране- ные камни мостовой. Я посмотрел на часы... всего по- ловина первого! Воздух еще больше потускнел и похо- лодел. Народу уже набралось довольно — и за рядами солдат, окаймлявших пустое пространство перед тюрь- мою, начинал подниматься долгий и смутный людской гам. Я подошел к солдатам: они стояли неподвижно, несколько сдвинувшись и нарушив первоначальную правильность рядов. Лица их не выражали ничего, кроме скуки, скуки холодной и терпеливо-покорной; да и те лица, которые мне виднелись за киверами и мунди- рами солдат, за трехуголками и сюртуками полицей- ских сержантов, лица блузкиков, работников, вы- ражали почти то же — только с примесью какой-то неопределенной усмешки. Впереди, из-за грузно шеве- лившейся и напиравшей толпы, вырывались восклица- нья вроде: «Ohe Tropmann! ohe Lambert! Fallait pas qu’y aille!» 1 2, крики, звонкие свистания; явственно слы- шался бранчивый спор из-за места, змейкой проползал обрывок цинической песенки — внезапно поднимался резкий смех, который тотчас подхватывался другими и замирал широким гоготаньем. «Настоящее дело» еще не началось; не было слышно ни всеми ожиданных антидинастических кликов, ни столь известных грозных перекатов марсельезы. Я вернулся в соседство мед- ленно выраставшей гильотины. Какой-то господин, кур- чавый и смуглолицый, в мягкой серой шляпе, вероятно адвокат, стоял возле и ораторствовал, сильно и одно- образно тыкая правой рукою с отделенным указатель- ным пальцем сверху вниз и сгибая даже колени от на- пряжения. Он взялся доказать двум-трем рядом с ним стоявшим господам в застегнутых наглухо пальто, что 1 Отсылаю читателей, желающих познакомиться не только со всеми подробностями «экзекуции», но и со всем, что предше- ствует ей и следует за нею, к превосходной статье М. Дюкана: «La prison de la Roquette» —в «Revue des deux Mondes», № 1, 1870. (Прим, автора.) 2 Эй, Тропман! эй, Ламбер! Незачем было туда ходить! (франц.)
Тропман не был убийцей — а маниаком. «Un maniaque! Je vais voi^s le prouver! suivez mon raisonnement! — твердил он. — Son mobile n’etait pas 1’assassinat, mais un orgueil que je nommerais volontiers demesure! Sui- vez mon raisonnement!» 1 Господа в пальто «следили за его рассуждением», но, судя по их физиономиям, на- вряд ли он убеждал их; а сидевший на площадке гильотины работник даже с явным презрением на него посматривал. Я вернулся на квартиру коменданта. V Несколько наших «товарищей» уже собралось там опять. Любезный комендант потчевал их глинтвейном. Начались опять толки о том, продолжает ли спать Тропман, и что он должен чувствовать, и достигает ли до него шум толпы, несмотря на отдаление его каморки от улицы, и т. д. Комендант показал нам целую груду писем, адресованных на его, Тропманово, имя; он, по уверению коменданта, не желал читать их. Большая часть из них оказывалась плоскими шутками, мисти- фикацией; но были также и серьезные, в которых его заклинали покаяться и во всем сознаться; один мето- дистский пастор прислал целое богословское рассужде- ние на двадцати страницах; были и дамские записочки: в некоторых из них находились даже цветы — марга- ритки, иммортели. Комендант сказал нам, что Тропман попытался было испросить у тюремного аптекаря яду и написал ему об этом письмо, которое тот, разумеется, тотчас представил по принадлежности. Мне сдавалось, что наш почтенный хозяин не мог себе хорошенько рас- толковать, с какой стати мы принимали участие в та- ком— по его понятию — злом и гадком животном, ка- ков был Тропман, — и чуть ли не приписывал наше любопытство праздности светских, статских людей, «рябчиков». Побеседовавши немного, мы начали рас- ползаться— кто куда. В течение всей этой ночи мы 1 Маньяк! Я вам это докажу! Следите за моим рассужде- нием! Он был движим не желанием убийства, а гордостью, кото- рую я охотно назвал бы чрезмерной! Следите за моими дово- дами! (франц.)
скитались, по французскому выражению, как преступ- ные души, «comme des ames en peine»; входили в ком- наты, садились рядышком на стульях залы, осведомля- лись о Тропмане, взглядывали на часы, зевали, опять спускались по лестнице на двор, на улицу, возвраща- лись, садились опять... Иные рассказывали тогда анек- доты пикантного свойства, перекидывались мелкими личными известиями, слегка рассуждали о политике, о театре, об убийстве Нуара; иные пытались шутить, острить; но уж очень плохо это у них выходило — и вы- зывало какой-то -неприятный, тотчас обрывавшийся смех, какое-то фальшивое одобрение. Я отыскал кро- шечный диванчик в первой комнате и, кое-как улег- шись на нем, старался уснуть и, разумеется, не уснул, даже не задремал ни на одно мгновенье. Гул толпы становился все сильнее, все гуще и непрерывней. К трем часам утра, по словам г. Клода, который вхо- дил, садился на стул, засыпал тотчас и опять исчезал, вызванный кем-нибудь из своих подчиненных, — уже набралось более двадцати пяти тысяч людей. Гул этот поражал меня сходством с отдаленным ревом морского прибоя: такое же нескончаемое, вагнеровское crescendo, не возвышающееся постоянно, а с огромными разли- вами и колыханьями; острые ноты женских и детских голосов взвивались, как тонкие брызги, над этим гро- мадным гуденьем; грубая мощь стихийной силы сказы- валась в нем. Притихнет на мгновенье, словно само в себя уйдет, и уляжется, и вот опять загомонило, и растет, и вздувается, и вот-вот ударит, как бы все со- рвать хочет — и опять назад, и утихает, и опять растет — и нет ему конца... И что такое выражает этот шум? — думалось мне... Нетерпение, радость, злобу?.. Нет! никакому отдельному, никакому человеческому чувству не служит он отголоском... Это просто шум и гам стихии. VI К трем часам утра я, быть может, в десятый раз вышел на улицу. Гильотина была готова. Смутно и бо- лее странно, нежели страшно, рисовались на темном небе ее два, на три четверти аршина друг от друга
отстоявшие столба с косой линией соединявшего их лез- вия. Я почему-то воображал, что эти столбы должны отстоять гораздо дальше друг от дружки; эта их бли- зость придавала всей машине какую-то зловещую стройность — стройность длинной, внимательно вытя- нутой, как у лебедя, шеи. Чувство отвращения возбу- ждал большой плетеный кузов, вроде чемодана, темно- красного цвета. Я знал, что палачи в этот кузов бросят теплый, еще содрогающийся труп и отрубленную го- лову... Незадолго перед тем прибывшие конные муни- ципалы (garde municipale) расположились широким полукругом перед фасадом тюрьмы; лошади изредка фыркали, грызли мундштуки и -мотали головами; у каждой между передними ногами белели на мостовой крупные капли пены. Всадники сумрачно дремали под своими медвежьими шапками, надвинутыми на самые глаза. Линии солдат, пересекавших площадь и удер- живавших толпу, отступили еще дальше: пустого про- странства перед тюрьмою было уже не двести, а целых триста шагов. Я подошел к одной из этих линий и долго смотрел на теснившийся за нею народ: он кричал именно стихийно, то есть бессмысленно. Памятна мне фигура одного блузкика, молодого малого лет два- дцати: он стоял потупившись и ухмыляясь, словно раз- мышлял о чем-то забавном, и вдруг вскидывал голову, разевал рот и кричал, кричал протяжно, без слов, а там опять лицо его склонялось, и он опять ухмылялся. Что происходило в этом человеке? Зачем он обрекал себя на мучительно-бессонную ночь, на почти восьмичасовую неподвижность? Слух мой не уловлял отдельных речей; лишь изредка пробивался сквозь непрестанный гам пронзительный возглас спекулянта-разносчика, прода- вавшего брошюру о Тропмане, о его жизни, его казни и даже «о последних его словах»... или опять где-то да- леко заспорят, загогочут безобразно, женщины запи- щат... Марсельезу в этот раз я услышал — но ее пели всего пять-шесть человек, и то с перерывами. Мар- сельеза получает свое значение, когда ее поют тысячи. «А bas Pierre Bonaparte!» 1 — гаркнул крепкий полос... 1 Долой Пьера Бонапарта! (франц.)
«У... у... а... а...»—забушевало вокруг него. Крики в одном месте внезапно приняли мерный ритм польки: раз-раз-раз! раз-раз-раз! на известный мотив: des lam- pions! 1 Тяжким духом, кислым паром несло от толпы: много вина было выпито всеми этими телами; много было тут пьяных. Недаром кабачки рдели красными точками на общем фоне картины. Ночь из тусклой стала темною; небо совсем нахмурилось и почернело. На редких, неясными призраками подымавшихся де- ревьях виднелись небольшие массы: это уличные маль- чишки взобрались туда и свистали и верещали, как птицы, сидя промеж сучьев. Один из них свалился и, говорят, даже насмерть убился, переломил себе спину, но возбудил лишь хохот, и то ненадолго. Возвращаясь на свою квартиру и проходя мимо гильотины, я увидел на ее площадке палача, окружен- ного кучкой любопытных: он для них делал «пример», или репетицию: валил стоячую, на шалнере, доску, к которой пристегивается преступник и которая, падая, приходится концом своим прямо в полукруглое отвер- стие между столбами; спускал топор, который тяжко и гладко стремился вниз, с глухим и торопливым рокота- нием и т. п. Я не стал смотреть на эту репетицию, то есть не взобрался на гильотину: чувство какого-то моего, мне неизвестного, прегрешения, тайного стыда во мне постоянно усиливалось... Быть может, этому чувству должен я приписать то, что лошади, запряжен- ные в фуры и спокойно жевавшие в торбах овес перед воротами тюрьмы, показались мне единственно невин- ными существами среди всех нас. Опять я забился на свой диванчик и опять стал при- слушиваться к шуму морского прилива... VII В противность тому, что обыкновенно утвер- ждают, — последний час ожидания скорей проскаки- вает, чем первый, особенно чем второй или третий... Так случилось и в этот раз. Мы все были удивлены 1 Плошки (франц.).
известием, что уже пробило шесть часов и что до мгно- венья казни остался всего один час. В каморку Троп- мана мы должны были войти ровно через полчаса: в половине седьмого. Дремота мгновенно исчезла со всех лиц. Не знаю, что почувствовали другие, но у меня сильно защемило на сердце. Появились новые фигуры; священник, маленький седой человечек с худощавым личиком, промелькнул в своем длинном черном аббат- ском казакине с ленточкою Почетного легиона и в низкой шляпе с широкими полями. Комендант устроил нам нечто вроде завтрака, une collation; в гостиной на круглом столе появились огромные чашки шоколада... Я даже близко не подошел, хотя радушный хозяин со- ветовал мне подкрепить себя, «ибо утренний воздух может быть вреден». Принимать пищу в эту минуту мне казалось... отвратительным. Что за пир, помилуйте! «Права не имею!» — твердил я самому себе в сотый раз с начала этой ночи. «А он все спит?» — спросил один из нас, глотая шоколад. (Все говорили о Тропмане, не называя его по имени: другого его не могло быть.) «Спит», — отвечал комендант. «Несмотря на этот страшный шум?» (Шум действительно усилился не- обычайно и получил какую-то сиплую ревучесть; гроз- ный хор уже не шел crescendo — а гудел победоносно, весело.) «Каморка его за тремя стенами», — отвечал комендант. Г-н Клод, которому комендант, очевидно, предоставлял главную роль, посмотрел на часы и ска- зал: «Двадцать минут седьмого; пора!» Мы, наверное, все внутренне дрогнули — однако как ни в чем не бы- вало надели шляпы — и шумно Двинулись вослед за на- шим вожатым. «Где вы сегодня обедаете?» — громко спросил один хроникер; ко это показалось уж очень неестественным. тш Мы вышли на большой тюремный двор, — и тут в углу, налево, перед полузакрытой дверью, произошло нечто вроде переклички; потом ввели нас в узкую, вы- сокую и совершенно пустую комнату с одним кожаным табуретом посередине. Здесь происходит «туалет при-
говоренного» — la toilette du condamne, — шепнул мне Дюкан. Мы не все туда попали: с комендантом, свя- щенником, г. Клодом и его помощником — нас было человек десять. В течение двух или трех минут, которые мы провели в этой комнате (какая-то письменная фор- мальность совершалась в это время), мысль, что мы никакого права не имеем делать то, что мы делаем, что, присутствуя с притворной важностью при убиении нам подобного существа, мы ломаем какую-то беззаконно- гнусную комедию, — эта мысль в последний раз мельк- нула у меня в голове; как только мы двинулись опять- таки вслед за г. Клодом по широкому каменному, двумя ночниками слабо освещенному коридору — я уже ничего не ощущал, кроме того, что вот сейчас... сейчас... сию минуту... сию секунду... Мы поспешно взобрались по двум лестницам в другой коридор, про- шли и тот, спустились по узкой, винтообразной лест- нице — и очутились перед железною дверью... Здесь! Сторож осторожно отпер замок. Дверь тихо отвори- лась — и мы все тихо и молча вошли в довольно про- сторную комнату с желтыми стенами, высоким решет- чатым окном и измятой кроватью, на которой никто не лежал... Ровный свет большого ночника довольно ясно освещал все предметы. Я стоял немного позади других и, помнится, не- вольно щурился, однако тотчас же увидал, несколько наискось против меня, молодое, черноволосое, черно- глазое лицо, которое, медленно двигаясь слева направо, окидывало всех нас каким-то огромным, круглым взором. То был Тропман. Он проснулся до нашего при- хода. Он стоял перед столом, на котором только что написал прощальное (весьма, впрочем, незначитель- ное) письмо к своей матери. Г-н Клод снял шляпу и по- дошел к нему. — Тропман!—произнес он своим сухим, негром- ким, но безапелляционным голосом. — Мы пришли известить вас, что ваша просьба о помиловании не принята и что час искупления настал для вас. Тропман обратил на него свои глаза, но тот «огромный» взор уже исчез в них; он глядел спокойно, почти сонливо, и не промолвил ни слова,
— Дитя мое! — глухо воскликнул священник и по- дошел к нему с другой стороны: — Du courage! 1 Тропман посмотрел на него точно так же, как на г. Клода. — Я знал, что он не будет трусить! »промолвил уверенным тоном, обращаясь ко всем нам, г. Клод,— теперь, когда он выдержал первый натиск (le premier choc), — я за него отвечаю. (Так наставник, желая за- добрить ученика, заранее величает его «молодцом».) — О, я не боюсь! (Oh! je n’ai pas peur!) — прого- ворил Тропман, снова обращаясь к г. Клоду. — Я не боюсь! Голос его — приятный, юношеский баритон — был совершенно ровен. Священник достал из кармана не- большую фляжку. — Не хотите ли вы выпить немного вина, дитя мое? — Благодарствуйте... не нужно, — с вежливым по- лупоклоном отвечал Тропман. Г-н Клод, обратился к нему. — Вы продолжаете утверждать, что вы не вино- ваты в том преступлении, за которое вас осудили? — Я не нанес удара! (je n’ai pas frappe!) — Однако... — вмешался было комендант. — Я не нанес удара! (В последнее время Тропман, как известно, в про- тивность своим прежним показаниям, утверждал, что он действительно привел семейство Кинков на место бойни, но что убивали их его сообщники и что даже рана на его руке произошла оттого, что он вздумал было защитить одну из малюток. Впрочем, он в течение процесса изолгался так, как немногие преступники до него.) — И вы продолжаете утверждать, что у вас были сообщники? — Были. — Вы не можете их назвать? — Не могу... и не хочу. Не хочу. — Голос Троп- мана возвысился, и лицо его бегло вспыхнуло. Каза- лось, он готов был рассердиться... 1 Мужайся! (франц.)
— Ну, хорошо, хорошо... — поспешно проговорил г. Клод, как бы давая тем знать, что он и спрашивал его только для того, чтобы исполнить неизбежную фор- мальность, и что теперь предстояло другое... Предстояло Тропману раздеться. Два сторожа подошли к нему и принялись снимать с него тюремный его камзол (camisole de force), род блузы из толстой синеватой холстины, с ремнями и пряжками назади, с длинными глухими рукавами, от конца которых идут крепкие бечевки около ляжек к поясу. Тропман стоял боком, в двух шагах от меня. Ничто не мешало мне хорошенько разглядеть его лицо. Оно могло бы быть названо красивым, если б не вы- дававшийся вперед и кверху, воронкой, на звериный лад, неприятно припухлый рот, из-за которого видне- лись расставленные веером, нехорошие, редкие зубы. Густые, темные, слегка волнистые волосы, длинные брови, выразительные на выкате глаза, открытый, чи- стый лоб, правильный нос с небольшой горбиной, лег- кие завитки черного пуха на подбородке... Встретьтесь вы с такой фигурой не в тюрьме, не при этой обстанов- ке— впечатление на вас она, наверное, произвела бы выгодное. Сотнями попадаются подобные лица между молодыми фабричными, воспитанниками обществен- ных заведений и т. п. Роста Тропман был среднего, отрочески-худощавого и стройного сложения. Он казал- ся мне взрослым мальчиком, — впрочем, ему и не было двадцати лет. Цвет лица его был совершенно естествен- ный, здоровый, несколько розовый; он и при нашем входе не побледнел... Не было сомнения, что он точно спал всю ночь. Он не поднимал глаз и дышал мерно и глубоко, как человек, осторожно входящий на длинную гору. Раза два он встряхнул волосами, как бы желая отмахнуться от назойливой мысли, закинул голову, быстро глянул вверх и испустил чуть заметный вздох. За исключением этих почти мгновенных движений, ни- чего не изобличало в нем, не скажу страха, но даже волнения или тревоги. Мы все были, без сомнения, и бледней и встревоженней его. Когда выпростали его руки из глухих рукавов камзола, он с улыбкой удо- вольствия поддерживал спереди на груди этот самый
камзол, пока его расстегивали сзади; маленькие дети так делают, когда их раздевают. Потом он сам снял с себя рубашку, надел другую, чистую, тщательно за- стегнул ворот... Странно было видеть размашистые, свободные движения этого голого тела, этих обнажен- ных членов на желтоватом фоне тюремной стены... Потом он нагнулся и надел ботинки, сильно стуча каблуками и подошвами о пол и о стену, чтобы ноги лучше и плотнее вошли. Все это он делал развязно, бойко — почти весело — точно его пришли звать на прогулку. Он молчал — и мы молчали и только пере- глядывались, от изумления невольно пожимая пле- чами. Всех кас поражала простота его движений, про- стота, доходившая, — как всякое вполне спокойное и естественное проявление жизни, — до изящества. Один из наших товарищей, случайно встретившись со мною потом в течение дня, сказал мне, что ему, во время на- шего пребывания в каморке Тропмана, постоянно сда- валось: мы не в 1870 году — а в 1794; мы не простые граждане — а якобинцы — и ведем на казнь не вуль- гарного убийцу — а маркиза-легитимиста — un ci-de- vant, un talon rouge, monsieur! 1 Замечено, что осужден- ные на казнь по объявлении им приговора либо впа- дают в совершенную бесчувственность и как бы заранее умирают и разлагаются; либо рисуются и бравируют; либо, наконец, предаются отчаянию, плачут, дрожат, умоляют о пощаде... Тропман не принадлежал ни к одному из этих трех разрядов — и потому озадачил даже самого г. Клода. Скажу кстати, что если бы Тропман стал вопить и плакать, нервы мои наверное бы не выдержали и я убежал бы. Но при виде этого спокойствия, этой простоты и как бы скромности — все чувства во мне — чувство отвращения к безжалостному убийце, к извергу, перерывавшему горла детей в то время, когда они кричали: maman! maman! — чувство жалости, наконец, к человеку, которого смерть уже го- товилась поглотить, — исчезли и потонули в одном: в чувстве изумления. Что поддерживало Тропмана? То ли, что он хотя не рисовался, — однако все же «фигури- 1 Одного из бывших, придворного, мосье! (франц,).^
ровал» перед зрителями, давал нам свое последнее представление; врожденное ли бесстрашие, самолюбие ли, возбужденное словами г. Клода, гордость борьбы, которую надо было выдержать до конца, — или дру- гое, еще не разгаданное чувство?.. Это тайна, которую он унес с собой в могилу. Иные люди до сих пор убе- ждены, что Тропман не вполне владел своим рассуд- ком. (Я упомянул выше об адвокате в белой шляпе, которого я, впрочем, больше уже не видал.) Бесцель- ность, можно почти сказать нелепость истребления це- лого семейства Кинков — до некоторой степени слу- жит подтверждением этому убеждению. IX Но вот он покончил со своими ботинками — и вы- прямился, встряхнулся: готов, мол! На него снова на- дели тюремный камзол. Г-н Клод попросил нас всех выйти — и оставить Тропмана наедине со священни- ком. Мы и двух минут не ждали в коридоре, как уже его небольшая фигурка с прямо и смело поднятой го- ловою опять появилась между нами. Религиозное чув- ство было в нем слабо, и он, вероятно, исполнил по- следний обряд покаяния перед священником, отпускав- шим ему его грехи — именно как обряд. Вся наша! группа, с Тропманом посередине, немедленно взошла на узкую, винтообразную лестницу, по которой мы четверть часа тому назад спускались, — и потонула в непроницаемом мраке... ночник погас на лестнице. Это была минута ужасная. Мы все стремились вверх, слы- шался торопливый и грубый стук наших ног по пли- там ступенек, мы теснились, толкались плечами, с од- ного из нас свалилась шляпа, кто-то сзади злобно кри- чал: «Mais sacredieu! 1 Зажгите свечку! Посветите!» — а тут же, между нами, вместе с нами, в глухой тем- ноте — наша жертва, наша добыча... этот несчастный... и кто из нас, толкавшихся, теснившихся — он? Не взду- мает ли он воспользоваться темнотою — и со всем про- 1 Но черт возьми! (франц.)
ворством и решимостью отчаяния — броситься... куда? Куда-нибудь, в отдаленный угол тюрьмы — и там хотя лбом о стену! По крайней мере сам себя порешил... Не знаю, приходили ли другим в голову эти «опасе- ния»... Но они оказались напрасными. Вся наша группа с небольшой фигуркой посредине вынырнула из углуб- ления лестницы на коридор. Тропман, очевидно, при- надлежал гильотине — и началось шествие к ней. X Это шествие можно бы было назвать бегством. Тропман шел впереди нас проворными, упругими, почти подскакивавшими шагами; он явно спешил — и мы все спешили за ним. Иные даже забегали справа и слева, чтоб еще раз заглянуть ему в лицо. Так промчались мы по коридору, сбежали вниз по другой лестнице — Тропман прыгал через две ступеньки на третью — про- неслись по другому коридору, перескочили еще не- сколько ступенек и, наконец, очутились в высокой ком- нате, с единственным табуретом, о которой я уже гово- рил и в которой совершается «туал-ет осужденного». Мы вошли через одну дверь — а из противоположной нам двери появился, важно выступая, в белом гал- стуке, в черной «паре», ни дать ни взять дипломат или протестантский пастор—палач; вослед за ним вошел низенький толстенький старичок в черном сюртуке, его первый помощник, палач города Бовэ. Старичок держал в руке небольшую кожаную суму. Тромпан оста- новился у табурета; все расположились вокруг него. Палач и старичок-помощник стали от него направо; священник тоже направо, несколько впереди; комен- дант и г. Клод налево. Старичок открыл ключом за- мок сумы, достал несколько сыромятных белых рем- ней с пряжками, длинных и коротких, и, с трудом став на колени сзади Тропмана, принялся путать его ноги. Тропман нечаянно наступил на конец одного из этих ремней — старичок,попытался его выдернуть, два раза пробормотал: «Pardon, monsieur!», и тронул, наконец, Тропмана за икру. Тот тотчас же обернулся и с обыч- ным своим вежливым полупоклоном приподнял ногу и
освободил ремень. Священник между тем вполголоса читал молитвы на французском языке из небольшой книжки. Подошли два других помощника — проворно сняли с Тропмана камзол, завели ему руки назад, свя- зали их крест-накрест и опутали все тело ремнями. Главный палач распоряжался, поводя то туда, то сюда пальцем. Оказалось, что на ремнях не было сделано достаточного числа дыр для шпиньков пряжек: тот, кто провертывал дыры, рассчитывал, вероятно, на плотного человека. Старичок сперва поискал в суме, потом пошарил у себя поочередно во всех карманах — и, хорошенько ощупавшись, вытащил, наконец, из одного из них небольшое кривое шило, которым он принялся с усилием буравить ремни: его неумелые, от подагры распухшие пальцы плохо ему повиновались — да и кожа была толстая, новая. Он проделает дыру, по- пробует... шпинек не лезет: надо опять вертеть. Священ- ник, вероятно, догадался, что дело не ладно, замед- ляется и, раза два глянув украдкой через плечо, начал растягивать слова молитв, чтобы дать старичку время справиться. Наконец, операция, в течение которой, при- знаюсь откровенно, холодный пот меня прошиб, — кон- чилась — все шпиньки вошли, куда следовало... нача- лась другая. Попросили Тропмана сесть на табурет, перед которым он стоял, — и тот же старичок-подагрик приступил к стрижке его волос. Он достал небольшие ножницы — и, кривя губы, старательно обрезал сперва ворот Тропмановой рубахи, той самой рубахи, которую он только что надел и с которой так было бы легко спороть ворот заранее. Но холстина была грубая, вся в складках и не поддавалась едва ли острым лезвиям. Главный палач посмотрел и остался недоволен: выемка была недостаточно велика. Он указал рукою: старичок-подагрик опять принялся за работу — и вы- кроил еще порядочный кусок холста. Верх спины обна- жился — показались лопатки. Тропман слегка повел ими: в комнате было холодно. Тогда старичок при- нялся за волосы. Положив свою пухлую левую руку на голову Тропмана, который тотчас покорно нагнул ее, он начал стричь его правой. Космы темнорусых жестких волос скользили по плечам, валились на пол:
одна из них докатилась до моего сапога. Тропман все так же покорно наклонял голову; священник еще более растягивал слова молитв. Я не мог отвести взора от этих, некогда обагренных невинной кровью, теперь бес- помощно друг на дружке лежавших рук — и особенно от этой тонкой, юношеской шеи... Воображение неволь- но проводило по ней поперечную черту... Вот тут, — ду- малось мне, — через несколько мгновений, раздробляя позвонки, рассекая мускулы и жилы, пройдет десяти- пудовый топор... а тело, казалось, ничего подобного не ожидало... так оно было гладко, бело, здорово... Невольно ставил я себе вопрос: о чем думает в эту минуту эта столь покорно наклоненная голова? Дер- жится ли она упорно и, как говорится, стиснув зубы, за одну и ту же мысль: «Не поддамся, мол, я»; прохо- дят ли вихрем по ней разнообразнейшие — и, вероятно, всё незначительные воспоминания прошлого; представ- ляется ли ей с какой-нибудь особенной предсмертной гримасой один из членов семейства Кинков; или она просто старается ни о чем не думать, эта голова — и только твердит самой >себе: «Это ничего, это так, вот мы посмотрим...», и будет она так твердить до тех пор, пока смерть не обрушится на нее — и отпрянуть будет некуда... А старичок все стриг да стриг... Волосы скрипели, захваченные ножницами... Наконец, и эта операция кончилась. Тропман быстро встал, встряхнул головою... Обыкновенно в эту минуту те осужденные, которые еще могут говорить, обращаются с последней просьбой к директору тюрьмы, напоминают об оставшихся дол- гах или деньгах, благодарят сторожей, просят доста- вить родным последнюю записку или клок волос, пере- дать последний поклон... но Тропман, очевидно, не был обыкновенным осужденным; он пренебрегал подобными «нежностями» — и не произнес ни единого слова; он молча ждал. Ему на плечи накинули короткую куртку — палач взял его под локоть... — Послушайте, Тропман (Voyons, Tropmann!),— раздался, среди гробовой тишины, голос г. Клода. — Теперь, через минуту, все будет кончено. Вы продол-
жаете настаивать (vous persistez) на том, что у вас были сообщники? — Да, сударь, продолжаю (Oui, monsieur, je per- siste), — отвечал Тропман тем же приятным, твердым баритоном — и слегка нагнулся вперед, как бы учтиво извиняясь и даже сожалея, что не может отвечать иначе. — Eh bien! allons! 1 — промолвил г. Клод, и мы все тронулись; мы вышли на тюремный большой двор. XI Было без минуты семь часов — но небо едва посвет- лело, и тот же тусклый пар заливал весь воздух и скрадывал очертания предметов. Рев толпы охватил нас непрерывной, нестерпимо зычной волной, как только мы переступили порог. По каменной мостовой двора быстро двигалась — прямо к воротам — наша поредевшая кучка: некоторые из нас отстали — да и я, хотя и шел вместе с другими, однако держался не- много в стороне. Тропман проворно семенил ногами — путы мешали ему — и каким он мне тут показался ма- леньким, почти ребенком! Вдруг перед нами медленно, словно пасть, раскрылись обе половины ворот — и ра- зом, как бы сопровожденное громадным визгом обра- дованной, дождавшейся толпы, глянуло на нас чудо- вище гильотины с своими двумя узкими черными стол- бами и вздернутым топором. Мне вдруг стало холодно, холодно до тошноты; мне казалось, что и холод этот вторгся к нам на двор через те ворота; ноги у меня подкосились. Однако я еще раз взглянул на Тропмана. Он внезапно отклонился назад, и голову завалил, и со- гнул колена, словно кто толкнул его в грудь — «он в обморок упадет!» — шепнул чей-то голос возле меня... Но он тотчас же оправился — и твердой поступью по- шел вперед. Мимо его побежали на улицу те из нас, которые хотели видеть, как голова его скатится... 1 Ну так идем! (франц.)
У меня на это не хватило духа; с замиравшим сердцем остановился я у ворот... Я видел, как палач вдруг черной башней вырос на левой стороне гильотинной площадки; я видел, как Тропман отделился от кучки людей, оставшихся внизу, и взбирался по ступеням (их было десять... целых де- сять ступеней!); я видел, как он остановился и обер- нулся назад; я слышал, как он промолвил: «Dites a monsieur Claude...» 1 Я видел, как он появился на- верху, как справа и слева два человека бросились на него, точно пауки на муху, как он вдруг повалился го- ловой вперед и как подошвы его брыкнули... Но тут я отвернулся — и начал ждать — а земля тихо поплыла под ногами... И показалось мне, что я ждал страшно долго 1 2. Я успел заметить, что при появлении Тропмана людской гам внезапно как бы свернулся клу- бом — и наступила бездыханная тишина... Передо мной стоял часовой, молодой, краснощекий малый... Я успел заметить, что он с тупым недоумением и ужасом при- стально смотрел на меня... Я успел даже подумать, что вот этот солдат, быть может, родом^ из какой-нибудь глухой деревеньки, из смирной и доброй семьи — и те- перь — что ему приходится видеть! Наконец, послы- шался легкий стук как бы дерева об дерево — это упал верхний полукруг ошейника с продольным разрезом для прохода лезвия, который охватывает шею преступ- ника и держит его голову неподвижной... Потом что-то вдруг глухо зарычало и покатилось — и ухнуло... Точно огромное животное отхаркнулось... Я другого, более верного сравнения приискать не умею. Все помути- лось... 1 Я не расслыхал конца фразы. Его слова были: «Dites а m-г Claude, que je persiste», то есть: скажите, что я продолжаю настаивать на том, что у меня были сообщники. Тропман не хо- тел лишить себя этой последней радости, последнего удовлетво- рения: оставить жало сомнения и упрека в умах своих судей и публики. (Прим, автора.) 2 В сущности — от того мгновения, когда Тропман стал но- гою на первую ступень гильотины, — до того мгновения, когда его труп швырнули в приготовленный короб, — прошло двадцать секунд. (Прим автора.)
Кто-то схватил меня под руку... Я взглянул: это был помощник г. Клода, г. Ж..., которому, как я узнал впоследствии, мой приятель М. Дюкан поручил наблю- дать за мною. — Вы очень бледны... Не хотите ли воды? — про- молвил он улыбаясь. Но я благодарил — и пошел обратно на тюремный двор, который мне являлся чем- то вроде убежища от того ужаса за воротами. XII Наше общество собралось на гауптвахту возле во- рот, чтобы проститься с комендантом и дать несколько разойтись толпе. Туда пришел и я — и узнал, что, лежа уже на доске, Тропман вдруг судорожно откинул го- лову в сторону — так что она не попала в полукруглое отверстие — и палачи-принуждены были втащить ее туда за волосы, причем он укусил одного из них, са- мого главного, за палец; что тотчас после казни, в то время как тело, брошенное в фургон, удалялось марш- маршем, — два человека, пользуясь первыми мгнове- ниями неизбежного смущения, прорвались сквозь цепь солдат — и, подлезши под гильотину, стали мочить свои платки в кровь, пролившуюся сквозь щели до- сок... Но я слушал все эти разговоры, как сквозь сон: я чувствовал себя очень усталым — да не я один. Все ка- зались усталыми — хотя всем, видимо, полегчило, словно обуза свалилась с плеч. Но никто из нас, реши- тельно никто не смотрел человеком, который сознает, что присутствовал при совершении акта общественного правосудия: всякий старался мысленно отвернуться и как бы сбросить с себя ответственность в этом убий- стве... Мы с Дюкаком откланялись коменданту и отправи- лись домой. Целая река человеческих существ, мужчин, женщин, детей, стремила мимо нас свои некрасивые и неопрятные волны. Почти все молчали; одни лишь блузники-работники изредка перекликались: «Куда, мол, ты?» — «А ты куда?», да уличные мальчишки
приветствовали свистом проезжавших «кокоток». И что за испитые, угрюмые, сонные лица! Что за выражение скуки, утомления, неудовлетворения, досады, вялой беспредметной досады! Пьяных я, впрочем, видел не- много; либо их уже успели прибрать, либо они сами уго- монились. Буднишняя жизнь принимала опять всех этих людей в свои недра — и для чего, для каких ощу- щений они на несколько часов выходили из ее колеи? Страшно подумать о том, что тут гнездится. Отойдя шагов двести от тюрьмы, мы нашли пустой фиакр, сели в него и поехали. Во время дороги мы рассуждали с Дюканом о том, что мы видели и о чем он незадолго перед тем (в январской, мною уже цитированной, книжке «Revue des deux Mondes») сказал такие веские, такие дельные слова. Мы рассуждали о ненужном, о бессмысленнохМ варварстве всей этой средневековой процедуры, по ми- лости которой агония преступника продолжается пол- часа (от 28 минут седьмого до 7 часов), о безобразии всех этих раздеваний, одеваний, этой стрижки, этих путешествий по лестницам и коридорам... По какому праву все это делается? Как допустить такую возму- тительную рутину? И сама смертная казнь — может ли она быть оправдана? Мы видели, какое впечатление производит подобное зрелище на народ; да и самого этого, якобы поучительного, зрелища кет вовсе. Едва ли тысячная часть пришедшей толпы, не более пятидесяти или шестидесяти человек, могла, в полумраке раннего утра, из-за полуторасташагового расстояния, сквозь ряды войск и крупы лошадей, хоть что-нибудь увидеть. А остальные? Какую, хотя бы малейшую пользу могли они извлечь из этой пьяной, бессонной, бездельной, раз- вратной ночи? Я вспомнил о молодом,’ бессмысленно кричавшем блузнике, лицо которого я наблюдал в те- чение нескольких минут. Неужели он примется сегодня за работу человеком, больше прежнего ненавидящим порок и праздность? И я, наконец, что я вынес? Чув- ство невольного изумления перед убийцей, нравствен- ным уродом, умевшим показать свое презрение смерти. Неужели подобные впечатления может желать законо- датель? О какой «моральной цели» можно еще толко-
вать после стольких опытом подкрепленных опровер- жений? Но не стану вдаваться в рассуждения: они завели бы меня слишком далеко. Да и кому же не известно, ‘что вопрос о смертной казни есть один из очередных, неотлагаемых вопросов, над разрешением которых тру- дится современное человечество? Я буду доволен и извиню самому себе свое неуместное любопытство, если рассказ мой доставит хотя несколько аргументов за- щитникам отмены смертной казни или по крайней мере — отмены ее публичности. Веймар. 1870
IX. о соловьях Посылаю вам, любезный и почтеннейший С. Т., как любителю и знатоку всякого рода охот, следующий рас- сказ о соловьях, об их пенье, содержанье, способе ло- вить их и пр., списанный мною со слов одного старого и опытного охотника из дворовых людей. Я постарался сохранить все его выражения и самый склад речи. Лучшими соловьями всегда считались курские; но в последнее время они похужели; и теперь лучшими считаются соловьи, которые ловятся около Бердичева, на границе; там, в пятнадцати верстах за Бердичевым, есть лес, прозываемый Треяцким; отличные там водятся соловьи. Время их ловить в начале мая. Держатся они больше в черемушнике и мелком лесе и в болотах, где лес растет; болотные соловьи — самые дорогие. При- летают они дня за три до Егорьева дня; но сначала поют тихо, а к маю в силу войдут, распоются. Выслу- шивать их надо по зарям и ночью, но лучше по зарям; иногда приходится всю ночь в болоте просидеть. Я с товарищем раз чуть не замерз в болоте: ночью сде- лался мороз, и к утру в блин льду на воде намерзло; а на мне был кафтанишка летний, плохенький; только тем и спасся, что между двух кочек свернулся, кафтан снял, голову закутал и дыхал себе на пузо под кафта-
нам; целый день потом зубами стучал. Ловить соловья дело не мудреное: нужно сперва хорошенько выслу- шать, где он держится; а там точек на земле расчи- стить поладнее возле куста, расставить тайник и самку пришпорить, за обе ножки привязать, а самому спря- таться да присвистывать дудочкой, такая дудочка делается вроде пищика. А тайничок небольшой из сетки делается — с двумя дужками; одну дужку крепко к земле приспособить надо, а другую только при- ткнуть — и бечевку к ней привязать; соловей сверху как слетит к самке — тут и дернуть за бечевку, тай- ничок и закинется. Иной соловей очень жаден, так сей- час сверху пулей и бросится, как только завидит сам- ку; а другой осторожен: сперва пониже спустится да разглядывает — его ли самка. Осторожных лучше сетью ловить. Сеть плетется сажен в пять; осыпешь ею куст или сухой дром, а осыпать надо слабо; как только спустится соловей — встанешь и погонишь его в сеть, он все низом летит — ну и повиснет в петель- ках. Сетью ловить можно и без самки; одною дудочкой. Как поймаешь соловья, тотчас свяжи ему кончики кры- лышек, чтобы не бился, и сажай его скорее в куро- леску — такой ящик делается низенький, сверху и снизу холстом обтянут. Кормить пойманных соловьев надо муравлиными яйцами — понемножку и почаще; они скоро привыкают и принимаются клевать. Не ме- шает живых муравьев в куролеску напустить: иной болотный соловей не знает муравлиных яиц — не видал никогда — ку, а как муравьи станут таскать яйца — в задор войдет — станет их хватать. Соловьи у кас здесь 1 ^дрянные: поют дурно, понять ничего нельзя, все колена мешают, трещат, спешат; а то вот еще у них самая гадкая есть штука: сделает эдак ту у и вдруг: ви! — эдак визгнет, словно в воду окунется. Это самая гадкая штука. Плюнешь и пой- дешь. Даже досадно станет. Хороший соловей должен петь разборчиво и не мешать колена, — а колена вот какие бывают: Первое: Пулъкание — этак: пуль, пуль, пуль, пуль... 1 В Мценском, Чернском и Белевском уездах. (Прим, автора.)
Второе: Клыкание — клы, клы, клы, как желна. Третье: Дробь — выходит примерно как по земле разом дробь просыпать. Четвертое: Раскат — тррррррр... Пятое: Пленкание— почти понять можно: плень, плень, плень. Шестое: Лешева дудка — этак протяжно: го-го-го- го-го, а там коротко: ту! Седьмое: Кукушкин перелет. Самое редкое колено; я только два раза в жизни его -слыхивал — и оба раза в Тимском уезде. Кукушка, когда полетит, таким мане- ром кричит. Сильный такой, звонкий свист. Восьмое: Гу сачок. Га-га-га-га... У малоархангель- ских соловьев хорошо это колено выходит. Девятое: Юлиная стукотня. Как юла — есть птица, на жаворонка похожая, — или как вот органчики бы- вают,— этакой круглый свист: фюиюиюиюию... Десятое: Почин — этак: тий-вить, нежно, малинов- кой. Это по-настоящему не колено, а соловьи обыкно- венно так начинают. У хорошего, нотного соловья оно еще вот как бывает: начнет — тий-вить, а там: тук! Это оттолчкой называется. Потом опять — тий-вить... тук! тук! Два раза оттолчка — ив пол-удара, этак лучше; в третий раз тий-вить — да как рассыплет вдруг, сукин сын, дробью или раскатом — едва на но- гах устоишь — обожжет! Этакой соловей называется с ударом или с оттолчкой. У хорошего соловья каждое колено длинно выходит, отчетливо, сильно; чем отчет- ливей, тем длинней. Дурной спешит: сделал колено, от- рубил, скорее другое и — смешался. Дурак дураком и остался. А хороший—нет! Рассудительно поет, пра- вильно. Примется какое-нибудь колено чесать — не сой- дет с него до истомы, проберет хоть кого. Иной даже с оборотом — так длинен; пустит, например, колено, дробь, что ли, — сперва будто книзу, а потом опять в гору, словно кругом себя окружит, как каретное ко- лесо перекатить — надо так сказать. Одного я такого слыхал у мценского купца Ш...ва — вот был соловей! В Петербурге за тысячу двести рублей ассигнацией продан. .
По охотницким замечаньям, хорошего соловья от дурного с виду отличить трудно. Многие даже самку от самца не узнают. Иная самка еще казистее самца. Мо- лодого от старого отличить можно. У молодого, когда растопыришь ему крылья, есть на перушках пятнышки, и весь он темней; а старый — серее. Выбирать надо соловья, у которого глаза большие, нос толстый, и чтобы был плечист и высок на ногах. Тот-то соловей, что за тысячу двести рублей пошел, был росту сред- него. Его Ш...в под Курском у мальчика купил за дву- гривенный. Соловей, коли в береже, до пяти зим перезимовать может. Кормить его надо зимою прусаками или суше- ными муравлиными яйцами; только яйца надо брать не из красного леса, а из чернолесья, а то от смолы запор сделается. Вешать надо соловьев не над окнами, а в середине комнаты, под потолком, и в клетке чтоб было нёбко мягкое, суконное или полотняное. Болезнь на них бывает: вдруг примутся чихать. Скверная это болезнь. Какой и переживет — на дру- гую зиму наверное околеет. Пробовал я табаком нюха- тельным по корму посыпать — хорошо выходило. Петь начинают они с рождества — и ближе, сперва потихоньку; с великого поста, с марта месяца, настоя- щим голосам, а к Петрову дню перестают. Начинают они обыкновенно с пленкания... так жалобно, нежно: плень... плень... не громко — а по всей комнате слышно. Так звенит приятно, как стеклышки, душу всю пово- рачивает. Как долго не слышу — всякий раз тронет, по животику так и пробежит, волосики на голове тро- гаются. Сейчас слезы — и вот они. Выдешь, поплачешь, постоишь. Молодых соловьев хорошо доставать в Петровки. Надо подметить, куда старые корм носят. Иной раз три, четыре часа, полдня просижу, а уж замечу место. Гнезда они вьют на земле — из сухой травы и листоч- ков. Штук пять в гнезде бывает, а иногда и меньше. Молодых возьмешь да посадишь в западню — сейчас и старые попадутся. Старых надо поймать, чтобы мо- лодых кормили. Посадишь всю семейку в куролеску да муравлиных яиц насыплешь и живых муравьев
напустишь. Старые сейчас примутся молодых кормить. Клетку потом завесить надо, а как молодые станут кле- вать сами, старых принять. Молодые, которых в Пет- ровки из гнезда вынешь, живучее и петь скорее прини- маются. Брать надо молодых от длинного, голосистого соловья. В клетке они не выводятся. На воле соловей перестает петь, как только детей вывел, а о Петровки он линяет. Сделает на лету коленцо — и кончено. Все только свистит. А поет он всегда сидя; на лету, когда за самкой нырнет, курлычет. Молодых соловьев хорошо к старым подвешивать, чтобы учились. Повесить их надо рядом. И тут надо примечать: если молодой, пока старый поет, молчит и сидит, не шелохнется, слушает — из того выйдет прок — в две недели, пожалуй, готов будет; а какой не молчит, сам туда же вслед за стариком бурлит — тот разве на будущий год запоет, как быть следует, да и то сомнительно. Иные охотники секретно в шляпах приносят молодых соловьев в трактир, где есть хоро- ший соловей; сами пьют чай или пиво, а молодые тем временем учатся. Оттого лучше завешивать молодых, когда их к старому приносят. Первые охотники до соловьев — купцы: тысячи рублей не жалеют. Мне белевские купцы давали двести рублей и товарища — и лошадь была ихняя. Посылали меня к Бердичеву. Я должен был две пары предста- вить отличных соловьев, а остальные, хоть пятьдесят пар, в мою пользу. Был у меня товарищ, охотник смертный до со- ловьев; часто мы с ним ездили. Подслеповат он был — много это ему мешало. Раз, под Лебедянью, выслушал он удивительного соловья. Приходит ко мне, рассказы- вает— так от жадности весь трясется. Стал его ло- вить, — а сидел он на высокой осинке. Вот, однако, спустился, погнал его товарищ в сеть; ткнулся соловей в сеть — и повис. Стал его товарищ брать — знать, руки у него дрожали — соловей вдруг как шмыгнет у него между ног — свистнул, запел и улетел. Товарищ так и завопил. Он потом божился, уверял меня, что он явственно чувствовал, как кто-то соловья у него из рук силой выдернул. Что ж! Всяко бывает. Принялся он
опять манить его — нет! не тут-то было: оробел, знать, смолк. Целых десять дней товарищ потом за ним все ходил. Что же вы думаете? Соловей хоть бы чукнул — так и пропал. А товарищ чуть не рехнулся; насилу его домой притащил. Возьмет, шапку оземь грянет, да как начнет себя кулаком по лбу бить... А то вдруг остано- вится и закричит: «Раскапывайте землю — в землю уйти хочу, туда мне дорога, слепому, неумелому, без- рукому...» Вот как оно бывает чувствительно. Случается, что друг у друга норовят хороших со- ловьев отбить, пораньше зайти на место. На все нужно уменье; да и без счастья тоже нельзя. Случается также, что отводят, колдовством то есть; а против этого — мо- литва. Раз я-таки страху набрался. Сижу я ночью под лесом, выслушиваю соловьев, а ночь такая темная-пре- темная... И вдруг мне показалось, что будто уж это не по-соловьиному что-то гремит, словно прямо на меня идет... Жутко мне стало, так что и сказать нельзя... вскочил, да и давай бог ноги. Мужики — те не мешают; тем все равно; еще смеются, пожалуй. Мужик груб; ему что соловей, что зяблик— все едино. Не их разума дело. Их дело — пахать да на печи лежать с бабой. А я вам теперь все рассказал.
X. ПЭГАЗ Охотники часто любят хвастать своими собаками и превозносить их качества: это тоже род косвенного са- мовосхваления. Но несомненно то, что между соба- ками, как между людьми, попадаются умницы и глу- пыши, даровитости и бездарности, и попадаются даже гении, даже оригиналы; 1 а разнообразие их способ- ностей «физических и умственных», нрава, темперамен- та— не уступит разнообразию, замечаемому в людской породе. Можно сказать — и без особенной натяж- ки, — что от долгого, за исторические времена вос- ходящего сожительства собаки с человеком, она зара- зилась им — в хорошем и в дурном смысле слова: ее собственный нормальный строй несомненно нарушен и изменен, — как нарушена и изменена самая ее внеш- ность. Собака стала болезненнее, нервознее, ее годы сократились; но она стала интеллигентнее, впечатли- тельнее и сообразительнее; ее кругозор расширился. Зависть, ревность — и способность к дружбе, отчаян- ная храбрость, преданность до самоотвержения — и 1 Весной 1871-го года я видел в Лондоне, в одном цирке, со- баку, которая исполняла роль «клоуна», паяца; она обладала несомненным комическим юмором. (Прим, автора.)
позорная трусость и изменчивость, подозрительность, злопамятность — и добродушие, лукавство и прямо- та — все эти качества проявляются — иногда с порази- тельной силой — в перевоспитанной человеком собаке, которая гораздо больше, чем лошадь, заслуживает на- звание «самого благородного его завоевания» —по из- вестному выражению Бюффона. Но довольно философствовать: обращаюсь к фак- там. У меня, как у всякого «завзятого» охотника, пере- бывало много собак, дурных, хороших и отличных — попалась даже одна, положительно сумасшедшая, ко- торая и кончила жизнь свою, выпрыгнув в слуховое окно сушильни, с четвертого этажа бумажной фабрики; но лучший без всякого сомнения пес, которым я когда- либо обладал, был длинношерстый, черный с желтыми подпалинами кобель, по кличке «Пэгаз», купленный мной в окрестностях Карлсруэ у охотника-сторожа (Jagdhuter) за сто двадцать гульденов — около восьми- десяти рублей серебром. Мне несколько раз — впослед- ствии времени — предлагали за нее тысячу франков. Пэгаз (он жив еще до сих пор, хотя в начале нынеш- него года почти внезапно потерял чутье, оглох, окри- вел и совершенно опустился) — Пэгаз — крупный пес с волнистой шерстью, с удивительно красивой, громад- ной головой, большими карими глазами и необычайно умной и гордой физиономией. Породы он не совсем чистой: он являет смесь английского сеттера и овчар- ной немецкой собаки: хвост у него толст, передние лапы слишком мясисты, задние несколько жидки. Силой он обладал замечательной и был драчун величайший: на его совести, наверно, лежит несколько собачьих душ. О кошках я уже не упоминаю. Начну с его недостат- ков на охоте: их немного, и перечесть их недолго. Он боялся жары — и когда не было близко воды, подвер- гался тому состоянию, когда говорят о собаке, что‘она «зарьяла»; он был также несколько тяжел и медлите- лен в поиске; но так как чутье у него было баснослов- ное — я ничего подобного никогда не встречал и не ви- дывал, — то он все-таки находил дичь скорее и чаще, чем всякая другая собака. Стойка его приводила в изу-
мление — и никогда — никогда! он не врал. «Коли Пэ- газ стоит — значит есть дичь» — было общепринятой- аксиомой между всеми нашими товарищами по охоте. Ни за зайцами, ни за какой другой дичью он не гонял ни шагу; ко, не получив правильного, строгого, англий- ского воспитанья, он, вслед за выстрелом, не выжидая приказания, бросался поднимать убитую дичь — недо- статок важный! Он по полету птицы тотчас узнавал, что она подранена, — и если, посмотрев ей вслед, от- правлялся за нею, подняв особенным манером голо- ву, — то это служило верным знаком, что он ее сыщет и принесет. В полном развитии его сил и способно- стей — ни одна подстреленная дичь от него не уходила: он был удивительнейший «ретривер» (retriever — сыщик), какого только можно себе представить. Трудно перечесть, сколько ок отыскал фазанов, забившихся в густой терновник, которым наполнены почти все гер- манские леса, — куропаток, отбежавших чуть не на пол- версты от места, где они упали, — зайцев, диких коз, ли- сиц. Случалось, что его приводили на след два, три, че- тыре часа после нанесения раны: стоило сказать ему, не возвышая голоса: such, verloren! (шершь, поте- рял!)— и он немедленно отправлялся курц-галопом сперва в одну сторону, потом в другую — и, наткнув- шись на след, стремительно, во все лопатки, пускался по нем... Минута пройдет, другая... и уже заяц или ди- кая коза кричит под его зубами — или вот уже он мчится назад с добычей во рту. Однажды, на заячьей облаве, Пэгаз выкинул такую удивительную штуку, что я бы едва ли решился рассказать ее, если б не мог со- слаться на целый десяток свидетелей. Лесной загон кончился; все охотники сошлись на поляне близ опушки. «Я именно здесь ранил зайца»,—сказал мне один из моих товарищей —и обратился ко мне с обыч- ной просьбой: направить на след Пэгаза. Должно за- метить, что на эти облавы, кроме моего пса, прозван- ного «rillustre Pegase» ни один не допускался. Со- баки в этих случаях только мешают; сами беспокоятся 1 Знаменитый Пэгаз (франц.),
и беспокоят своих владетелей — да своими дви- женьями предостерегают и отгоняют дичь. Егери-загон- щики своих собак держат на сворах. Мой Пэгаз, как только начиналась облава и раздавались крики — пре- вращался в истукана, смотрел внимательно в чащу леса, чуть заметно поднимая и опуская уши, — и даже дышать переставал; дичина могла проскочить под са- мым его носом — он едва дрогнет боками или облиз- нется — и только. Однажды заяц пробежал буквально по его лапам... Пэгаз удовольствовался тем, что пока- зал пример, будто укусить его хочет. Возвращаюсь к рассказу. Я скомандовал ему: «Such, verloren!» — он отправился — и через несколько мгновений мы услы- хали крик пойманного зайца—и вот уже мелькает по лесу красивая фигура моего пса — скачет он прямо ко мне. (Он никому другому не отдавал своей добычи.) Внезапно, в двадцати шагах от меня — он останавли- вается, кладет зайца на землю — и марш-марш назад! Мы все переглянулись с изумленьем... «Что это зна- чит?— спрашивают у меня. — Зачем Пэгаз не донес до вас зайца? Он этого никогда не делал!» Я не знал, что сказать, ибо сам ничего не понимал, — как вдруг опять в лесу раздается заячий крик — и Пэгаз опять мелькает по чаще с другим зайцем во рту! Дружные, громкие рукоплескания его приветствовали. Одни охот- ники могут оценить, какое тонкое чутье, какой ум и ка- кой расчет должны быть у собаки, которая, с только что убитым, теплым зайцем во рту — в состоянии, на всем скаку, в виду хозяина, учуять запах другого ране- ного зайца — и понять, что это издает запах именно другой, — а не тот заяц, которого она держит между зубами! В другой раз его навели на след раненой дикой козы. Охота происходила на берегу Рейна. Он добежал до берега, бросился направо, потом налево — и, ве- роятно, рассудив, что дикая коза, хоть и не дала больше следа, пропасть, однако, не .могла—бухнулся в воду, переплыл рукав Рейна (Рейн, как известно, против великого герцогства Баденского делится на множество рукавов) — и, выбравшись на противуле-
жащий, заросший лозняками островок, -схватил на нем козу. Еще вспоминаю я зимнюю охоту в самых вершинах Шварцвальда. Везде лежал глубокий снег, деревья обросли громадным инеем, густой туман наполнял воз- дух и скрадывал очертанья предметов. Сосед мой вы- стрелил — и когда я, по окончании облавы, подошел к нему — сказал мне, что он стрелял по лисице — и, ве- роятно, ее ранил, потому что она взмахнула хвостом. Мы пустили по следу Пэгаза — и он тотчас же исчез в белой мгле, окружавшей нас. Прошло пять минут, десять, четверть часа... Пэгаз не возвращался. Оче- видно, что мой сосед попал в лисицу: если дичь не была ранена и Пэгаза посылали попустому, он возвращался тотчас. Наконец, в отдалении раздался глухой лай: он примчался к нам точно с другого света. Мы немед- ленно двинулись по направлению этого лая: мы знали, что когда Пэгаз не в состоянии был принести добычу, — он лаял над нею. Руководимые изредка раздававши- мися, отрывочными возгласами его баса, мы шли; и шли мы точно как во сне — не видя почти, куда ста- вим ноги. Мы поднимались в гору, спускались в ло- щины, в снегу по колени, в сыром и холодном тумане; стеклянные иглы сыпались на нас с потрясенных ками ветвей... Это было какое-то сказочное путешествие. Каждый из нас казался другому призраком — и все кругом имело призрачный вид. Наконец, что-то зачер- нело впереди, на дне узкой ложбины: то был Пэгаз. Сидя на корточках, он свесил морду — и, как гово- рится, «насуровился»; а пред самым его носом, в тес- ной яме, между двумя плитами гранита, лежала мерт- вая лисица. Она заползла туда прежде, чем околела, — и Пэгаз не в состоянии был достать ее. Оттого он и оповестил нас лаем. У него над правым глазом был незаросший шрам глубокой раны: эту раку нанесла ему лисица, которую он нашел еще живою, шесть часов после того, как по ней выстрелили, — и с которой он вступил в смерт- ный бой. Вспоминаю я еще следующий случай. Я был при-
глашен на охоту в Оффенбург, город, лежащий неда- леко от Бадена. Эту охоту содержало целое общество спортсменов из Парижа: дичи в ней, особенно фазанов, было множество. Я, разумеется, взял с собой Пэгаза. Нас всех было человек пятнадцать. У многих были от- личные, большею частью английские, чистокровные со- баки. Переходя с одной облавы на другую, мы вытяну- лись в линию по дороге вдоль леса; налево от нас зачи- налось огромное, пустое поле; посредине этого поля — шагах- от нас в пятистах —возвышалась небольшая кучка земляных груш (topinambour). Вдруг мой Пэгаз поднял голову, повел носом по ветру и пошел разме- ренным шагом прямо на ту отдаленную кучку засох- ших и вытянутых, сплошных стеблей. Я остановился и пригласил г-д охотников идти за моей собакой — ибо «тут наверное что-нибудь есть». Между тем другие со- баки подскочили, стали вертеться и сновать около Пэ- газа, нюхать землю, оглядываться — но ничего не за- чуяли; а он, нисколько не смущаясь, продолжал идти, как по струнке. «Заяц, должно быть, где-нибудь в поле залег», — заметил мне один парижанин. Но я по фи- гуре, по всей повадке Пэгаза видел, что это не заяц, и вторично пригласил г-д охотников идти за ним. «Наши собаки ничего не чуют, — отвечали они мне в один голос, —вероятно, ваша ошибается». (В Оф- фенбурге тогда еще не знали Пэгаза.) Я промолчал, взвел курки, пошел за Пэгазом, который лишь изредка оглядывался на меня через плечо, — и добрался, нако- нец, до кучки земляных груш. Охотники — хотя и не последовали за мною, однако все остановились и из- дали смотрели на меня. «Ну, если ничего не будет? —< подумал я, — осрамимся мы, Пэгаз, с тобою...» Но в это самое мгновенье целая дюжина самцов-фазанов с оглушительным треском взвилась на воздух — и я, к великой моей радости, сшиб пару, что не всегда со мной случалось, ибо я стреляю посредственно. «Вот, мол, вам, г-да парижане, и вашим чистокровным собакам!» С убитыми фазанами в руках возвратился я к товарищам... Комплименты посыпались на Пэгаза и на меня. Я, вероятно, выказал удовольствие на
лице; а он — как ни в чем не бывало! даже не скром- ничал. Без преувеличения могу сказать, что Пэгаз сплошь да рядом зачуевал куропаток за сто, за двести шагов. И, несмотря на свой несколько ленивый поиск, как обдуманно он распоряжался: ни дать ни взять, опытный стратегии! Никогда не опускал головы, не внюхивался в след, позорно фыркая и тыкая носом; он действовал постоянно верхним чутьем, dans le grand style, la grande maniere как выражаются французы. Мне, бывало, почти с места сходить не приходилось: только посматриваю за ним. Очень забавляло меня охо- титься с кем-нибудь, кто еще не знал Пэгаза; получаса не проходило, как уже слышались восклицания: «Вот так собака! Да это — профессор!» Понимал он меня с полуслова; взгляда было для него достаточно. Ума палата была у этой собаки. В том, что он однажды, отстав от меня, ушел из Карлс- руэ, где я проводил зиму, — и четыре часа спустя очу- тился в Баден-Бадене, на старой квартире, — еще нет ничего необыкновенного; но следующий случай пока- зывает, какая у него была голова. В окрестностях Ба- ден-Бадена как-то появилась бешеная собака и кого-то укусила; тотчас вышел от полиции приказ: всем соба- кам без исключения надеть намордники. В Германии подобные приказы исполняются пунктуально, и Пэгаз очутился в наморднике. Это было ему неприятно до крайности; он беспрестанно жаловался — то есть са- дился напротив меня — и то лаял, то подавал мне лапу... но делать было нечего, надлежало покориться. Вот однажды моя хозяйка приходит ко мне в комнату и рассказывает, что накануне Пэгаз, воспользовавшись минутой свободы,.зарыл свой намордник! Я не хотел дать этому веры; но несколько мгновений спустя хо- зяйка моя снова вбегает ко мне и шепотом зовет меня поскорее за собою. Я выхожу на крыльцо — и что же я вижу? Пэгаз с намордником во рту пробирается по двору украдкой, словно на цыпочках — и, забравшись в сарай, принимается рыть в углу лапами землю — 1 В высоком стиле (франц.).
и бережно закапывает в нее свой намордник! Не было сомнения в том, что он воображал таким образом навсегда отделаться от ненавистного ему стеснения. Как почти все собаки, он терпеть не мог нищих и дурно одетых людей (детей и женщин он никогда не трогал) —а главное: он никому не позволял ничего уносить; один вид ноши за плечами или в руке возбу- ждал его подозрения — и тогда горе панталонам за- подозренного человека — и в конце концов — горе моему кошельку! Много пришлось мне за него пере- платить денег. Однажды слышу я ужасный гвалт в моем палисаднике. Выхожу—и вижу — за калиткой человека дурно одетого — с разодранными «невы- разимыми» — а перед калиткой Пэгаза в позе побе- дителя. Человек горько жаловался на Пэгаза — и кричал... но каменщики, работавшие на противуполож- ной стороне улицы, с громким смехом сообщили мне, что этот самый человек сорвал в палисаднике яблоко с дерева — и только тогда подвергся нападению Пэгаза. Нрава он был — нечего греха таить — сурового и крутого; но ко мне привязался чрезвычайно, до неж- ности. Мать Пэгаза была в свое время знаменитость — и тоже пресуровая нравом; даже к хозяину она не ласкалась. Братья и сестры его также отличались своими талантами; но из многочисленного его по- томства ни один даже отдаленно не мог сравниться с ним. В прошлом (1870) году он был еще превосходен — хотя начинал скоро уставать; но в нынешнем ему вдруг все изменило. Я подозреваю, что с ним сделалось не- что вроде размягчения мозга. Даже ум покинул его — а нельзя сказать, чтобы он слишком был стар. Ему всего девять лет. Жалко было видеть эту поистине ве- ликую собаку, превратившуюся в идиота; на охоте он то принимался бессмысленно искать — то есть бежал вперед по прямой линии, повесив хвост и понурив голову, — то вдруг останавливался и глядел на меня напряженно , и тупо — как бы спрашивая меня, что
же надо делать —>• и что с ним такое приключилось? Sic transit gloria mundi!1 Он еще живет у меня на пенсионе — но уж это не прежний Пэгаз—это жалкая развалина! Я простился с ним не без грусти. «Прощай! — думалось мне, — мой несравненный пес! Не забуду я тебя ввек, и уже не нажить мне такого друга!» Да едва ли я теперь буду охотиться больше. Париж. Декабрь. 1871 1 Так преходяща слава, мирская! (лаг.)
ПЕРЕВОДЫ из Г. ФЛОБЕРА

ЛЕГЕНДА О св. ЮЛИАНЕ МИЛОСТИВОМ (Густава Флобера) I Отец и мать Юлиана обитали в замке, построенном посреди лесов, на склоне холма. Четыре угловые башни заканчивались остроконеч- ными крышами, покрытыми чешуей из свинцовых блях; а стены упирались в темя скал, круто опускавшихся до самого дна глубоких расселин. Камни, которыми вымощен был обширный двор, были так же гладки и чисты, как церковные плиты. Длинные желобы, изображавшие драконов с опущен- ной вниз пастью, извергали дождевую воду; она стекала ручьями в цистерну; а на подоконниках во всех этажах красовались базилики или гелиотропы в распи- санных, глиняных горшках. Вторая каменная ограда заключала в себе сперва фруктовый сад; потом палисадник, в котором искусные сочетания цветов изображали вензеля; затем шпалеры виноградных лоз с беседками для отдыха и прохла- ждения; наконец, особо отведенное место, где пажи за- бавлялись игрою в мяч. С другой стороны находились псарни, конюшни, пекарня, давильня для винограда и амбары. Зеленое пастбище расстилалось вокруг, огоро- женное в свою очередь крепким терновым тыном. Мир так давно не нарушался в том замке, что опу- скная решетка ворот оставалась постоянно поднятою;
рвы заросли травой, ласточки вили гнезда в трещинах бойниц — и часовой, весь день прогуливавшийся по валу, уходил в сторожку, лишь только солнце начи- нало слишком печь, и засыпал в ней сном праведника. Внутри замка повсюду блестели железные оковки; шитые обои оберегали комнаты от холода; шкафы были битком набиты бельем, в погребах громоздились бочки с ценными винами, а дубовые сундуки ломились под тяжестью мешков с серебром. В оружейной зале между знаменами и выделан- ными мордами хищных зверей висели оружия всех вре- мен и народов, начиная с пращи амалекитян и дротика гарамантийцев — и кончая короткой, широкой шпагой саррацик и кольчугою норманнов. На главном вертеле в очаге кухни мог удобно жариться целый бык — а ка- пелла пышностью не уступала королевской молельне. В одном углу двора, в стороне, находилась даже рим- ская баня; но добрый господин не пользовался ею, не желая придерживаться языческйх обычаев. Постоянно закутанный в лисью шубу, он прогули- вался по замку, творил суд и расправу над своими вас- салами, решал споры соседей. Зимою он засматривался на хлопья снега или заставлял читать себе сказки. Как только наступали первые ясные дни, он отправлялся на своем лошаке по узким тропинкам вдоль зеленевших нив, разговаривал с крестьянами, давал им наставле- ния и советы. После многих приключений он взял себе в супруги девицу из высокого рода. Она была очень бела телом, немного горда и не смешлива. Верх ее высокого головного убора касался притолки, когда она проходила через дверь, шлейф ее суконного платья влачился на три шага позади ее. В ее домашнем быту соблюдался строгий, монастыр- ский порядок. Каждое утро она распределяла работы между своими служанками, присматривала за ва- реньями и благовонными мазями, пряла пряжу или вы- шивала напрестольные пелены. Она так усердно молилась богу, что он внял, нако- нец, ее мольбам и даровал ей сына. На той великой радости добрый господин задал пир, который длился четыре дня и три ночи при свете
факелов, при звуках арф. Все полы были усыпаны зе- леными листьями. Самые дорогие пряности, куры вели- чиною с барана Подавались гостям. Ради забавы из большого пирога выскочил карлик; ковшей, наконец, не хватило — так что пришлось пить из турьих рогов и шлемов. Родильница не присутствовала при этих праздне- ствах. Она лежала в постели — спокойно и мирно. Од- нажды она проснулась и увидела в лунном луче, падав- шем из окна, как бы движущуюся тень. То был старец в грубой волосяной рясе, с .четками на чреслах, с котом- кой за плечами — в полном одеянии отшельника. Он подошел к ее постели — и сказал, не разжимая губ: — Радуйся, о мать! Твой сын будет .святой! Она хотела вскрикнуть — но, скользнув по верхней черте лунного луча, старец тихо поднялся на воздух — и исчез. Застольные песни раздавались громче преж- него. Она услыхала голоса ангелов — и голова ее упала на подушку, над которой, на задней стене кровати, вид- нелась кость святого мученика в богатой оправе из карбункулов. На другой день все спрошенные слуги объявили, что не видали никакого отшельника. Наяву ли то случилось, или во сне — но то было, конечно, откровение свыше. Она никому не сказала об этом, боясь, как бы ее не упрекнули в гордости. К утру гости разошлись — и отец Юлиана, прово- див последнего из них, стоял у башенных ворот, как вдруг пред ним предстал в тумане нищий. То был цы- ган с заплетенной бородой, с серебряными запястьями на обеих руках; его зрачки сверкали. С вдохновенным видом произнес он несвязные слова: — А! А! Твой сын! Много крови, много славы, по- стоянно счастлив, родня императору!' И, нагнувшись, чтобы поднять подаяние, он исчез в траве, сгинул! Добрый господин посмотрел направо, налево, по- звал людей громким голосом... Никого! Ветер свистал; утренний туман рассеивался. Он приписал это видение слабости головы своей, утомленной недостатком сна. «Если я расскажу об
этом, — думал он, — надо мной будут смеяться». Од- нако величие и блеск судеб, ожидающих его сына, ослепляли его, хотя обещание и не было вполне ясно — и он даже сомневался, точно ли он все это слышал? Супруги скрывали друг от друга свою тайну; но оба они любили дитя одинаковой любовью — -и, считая его отмеченным самим богом, всячески радели и заботи- лись о нем. Постелька его была набита самым тонким пухом; над ней постоянно горела лампада в виде голубя; три мамки укачивали его — и, крепко запелёнанный, розо- венький, голубоглазый, в парчовой мантии и чепчике, разубранном жемчужинами, он походил на младенца Иисуса. Зубы прорезались у него так легко, что он ни разу от них не плакал. Когда ему исполнилось семь лет, мать научила его петь — а отец, дабы внушить ему мужество, посадил его на широкобедренного коня. Дитя улыбалось от ра- дости и скоро научилось всёму, что принадлежит ратной верховой езде. Старый, очень ученый монах, нарочно выписанный из Калабрии, обучил его священному писанию, араб- ской цифири, латинским буквам и рисованию миниа- тюр на пергаменте. Они занимались вдвоем, на самом верху башни, вдалеке от суеты и шума. После обеда они сходили в сад — и, степенно гуляя, изучали цветы. Иногда в глубине долины появлялась вереница вьючных животных, погоняемых пешеходом в восточ- ной одежде. Господин, распознав в кем купца, посылал за ним слугу. Чужестранец доверчиво сворачивал с пути и, введенный в приемную, выкладывал из своих сундуков бархаты и шелка, серебряные и золотые вещи, благовония, диковинные предметы неизвестного употребления, — и уходил подконец с полным карма- ном, не потерпев насилия. В другое время толпа богомольцев-паломников про- сила пристанища. Их мокрые одежды дымились у очага; а насытившись, они рассказывали о своих путешествиях, о блуждании кораблей по бурным мо- рям, о долгих странствиях пешком по раскаленным
пескам пустыни, о свирепости язычников, о сирийских пещерах, о священных яслях и гробнице Христовой. По- том они дарили раковины с своих плащей молодому наследнику — и удалялись с -миром. Часто также господин угощал своих старых боевых товарищей. За чарой вина они вспоминали о войнах, в которых они участвовали, об осадах крепостей, о тяж- ких ударах военных машин и таранов, о необычайных, громадных ранах. Юлиан вскрикивал, слушая их рас- сказы. Тогда отец его не сомневался в том, что впо- следствии он будет завоевателем. Но перед скончаньем дня, выходя от вечерни, шаг за шагом мимо преклонен- ных нищих, Юлиан с таким скромным, благородным видом подавал милостыню из своего кошеля, что мать его, с своей стороны, также не сомневалась в том, что увидит его со временем архиепископом. В капелле он всегда помещался подле родителей — и как бы ни была длинна служба, он все время стоял на коленях у аналоя, без шапки, со сложенными на мо- литву руками. Однажды, подняв во время обедни голову, он заме- тил маленькую белую мышь,' вышедшую из скважины стены. Она побегала немножко по первой ступени ал- таря, — и, протрусив раза два, три — направо, налево, снова скрылась в скважине. В следующее воскресенье мысль, что он опять ее увидит, —смущала его. Она, однако, вернулась... и каж- дое воскресенье он ждал ее; ока его раздражала, он начал ее ненавидеть — и решился, наконец, избавиться от нее. Заперев двери и накрошив на ступенях алтаря объ- едки хлеба, он стал около скважины с тросточкой в руке. Спустя долгое время показалась, наконец, мор- дочка — а затем и вся мышка. Он легонько ударил ее тросточкой — и оцепенел от изумления при виде ма- ленького, недвижного тельца. Капля крови запятнала плиту. Он поспеТпно вытер ее рукавом, выбросил мышь—и никому не сказал об этом ни слова. Разнородные пичужки клевали зерна в саду. Юлиану пришло в голову наполнить горохом пустой ствол тростника — и, заслышав щебетание на дереве.
он тихонько подкрадывался, направлял свою трубку — надувал щеки... и пичужки сыпались ему на плечи в таком изобилии, что он невольно смеялся, довольный своей выдумкой. Однажды утром, возвращаясь с валу, он увидел на гребне стены голубя, толстого, красноногого голубя; он красовался и двигал зобом на солнце, Юлиан оста- новился, чтобы посмотреть на него — и так как стена в этом месте несколько обрушилась и расселась, то ему случайно попал под руку осколок камня. Он под- нял руку — и камень полетел прямо в птицу, которая так и покатилась в ров, как чурбанчик. Проворнее молодого пса кинулся он за нею, цара- паясь о терновник, — и начал всюду шарить. Голубь с перешибленными крыльями трепетал еще, повиснув на ветвях ясеня. Упорство жизни раздражило дитя. Он принялся ду- шить голубя — и судороги издыхавшей птицы заста- вляли прыгать его сердце. Он испытывал дикое, мятеж- ное наслаждение. При последнем содрогании голубя он вдруг почувствовал, что силы его покидают... Он едва не упал в обморок. Вечером за ужином отец объявил ему, что в его годы следует учиться звериной ловле, — и принес ста- рую, кругом исписанную тетрадь, заключавшую в во- просах и ответах перечень всех охотничьих забав. Составитель этой тетради обучал в ней ученика ис- кусству натаскивать собак и вынашивать ястребов, по- казывал, как следует ставить западни, как узнавать оленя по его помету, лисицу и волка — по их следам; ка- кой лучший способ распознавать тропы зверей, как их выгонять из лесу, где находятся их пристанища; какие бывают благоприятные ветры и погоды; а затем следо- вало исчисление всех охотничьих криков и поговорок, холкакий и порсканий. Когда Юлиан выучил все это наизусть, тогда отец отобрал для него знатную стаю собак. В эту стаю поступило, во-первых: двадцать пять вар- варийских борзых кобелей; они были резвее серн, но по горячности своей иногда неудержимы; затем семна- дцать пар бретонских краснолегих гончих, чутких,
добычливых, горластых, с стальною грудью; потом — сорок брусбартов, мохнатых, не хуже медведей; их спу- скали на кабанов, когда те внезапно садились на зад и грозили клыками. Татарские псы, величиной почти с осла, огненного цвета, широкие, жилистые, с пря- мыми, как стрелы, ногами, — предназначались для охоты за зубрами. Черная шерсть испанок лоснилась, как атлас; заливчатое тявкание «тальботов» не усту- пало серебристому лаю английских «битлей». На от- дельном дворе рычали, потрясая цепями и ворочая кро- вавыми зрачками, восемь аланских догов; то были страшные животные, которые впивались в -брюхо всад- никам и не боялись самого льва. Всех этих псов кормили пшеничным хлебом; лакали они из каменных корыт — и клички у них были звонкие. Но соколиный двор, пожалуй, превосходил еще псарню. Добрый господин за дорогую цену добыл себе кавказских беркутов, вавилонских сероголовых подор- ликов, немецких ястребов и дербников, да белых кре- четов, пойманных на утесах, по берегам холодных мо- рей, в странах отдаленных. Все эти ловчие птицы жили под навесом, крытом соломою, — а под насестью, к которой они были привя- заны по ранжиру роста, перед каждой из них нахо- дился клочок дерна. От времени до времени, чтобы дать птицам размяться и встряхнуться, их спускали на этот дерн. Всевозможные западни были заготовлены в изоби- лии: и тенёта, и крюки, и железные ловушки, и подвиж- ные зеркальца для ловли жаворонков. Лягавых собак часто водили в поле — и они тотчас же находили дичь и делали стойку. Тогда охотники осторожно приближались к ним, растягивали над их неподвижными телами огромную сеть — и условленным знаком приказывали им лаять. Перепела вылетали из травы — и приглашенные, вместе с мужьями, соседние дамы, дети, служанки, все бросались на птиц; запутан- ных в петлях сети, — и без труда овладевали ими. В другой раз били в барабан, чтобы выгнать из острова зайцев; лисицы падали в ямы — или внезапно соскочившая пружина западни хватала волка за ногу.
Но Юлиан пренебрегал этими безопасными хитро- стями. Он любил охотиться вдали от всех, один на своем коне и с любимой своей птицей. Обыкновенно то был скифский кречет, белый как снег. На его кожа- ном клобучке развевался султанчик; золотые бубен- чики бряцали на его синеватых лапах. Конь скакал; луга расстилались и проносились мимо — а кречет крепко держался на руке своего господина. Юлиан, развязав путы, вдруг спускал его. Прямо, как стрела, взвивалась вверх смелая птица... Только две неровные точки виднелись в вышине... Они двигались, соединя- лись, затем исчезали в лазури. Кречет скоро спускался, разрывая добычу — и, трепеща крыльями, садился снова на рукавицу к хозяину. Юлиан ловил таким образом цаплей, луней, галок и коршунов. Он любил трубить в охотничий рог, идя следом за своими псами, которые -мчались по скатам холмов, пе- репрыгивали ручьи, вбегали в лес; и когда олень на- чинал стонать, терзаемый их зубами, он живо сваливал его одним быстрым ударом — и любовался яростью псов, пожиравших рассеченные куски его туши на ды- мившейся шкуре. В туманные дни он забирался в болото — и подсте- регал диких гусей, уток или выдру. С • самой зари три конюха дожидались его у крыльца; а старый монах, высунувшись из слухового окна, напрасно делал ему знаки и звал его к себе. Юлиан не оборачивался. Он уходил и в жар, и в дождь, и в бурю; пил пригоршней ключевую воду, ел на ходу дикие яблоки и ягоды, отдыхал под дубом, если уста- вал; и возвращался уже ночью, поздно, весь в грязи и в крови, с колючками в волосах, весь пропитанный за- пахом дичи. Когда мать целовала его, он холодно при- нимал ее ласки — и, казалось, размышлял о чем-то важном и. далеком. Он убивал медведей ножом, быков топором, каба- нов рогатиной — и однажды, имея при себе одну только палку, долго отборонялся от стаи волков, гло- давших трупы под виселицей.
В одно зимнее утро, еще до восхода солнца, выехал он в полном вооружении, с самострелом на плече и с пуком стрел в колчане, приделанном к седельной луке. Земля гудела под ровной поступью его датского жеребца; за хвостом коня бежали две лохматые собаки. Ветер дул неистово; плащ Юлиана покрылся зернами инея. Небосклон стал проясняться с одной стороны — и сквозь беловатые утренние сумерки он увидел кроли- ков, прыгавших у своих норок. Обе собаки тотчас ки- нулись на кроликов и, быстро их хватая, ломали попо- лам их спинные хребты. Скоро затем въехал он в лес. На конце одинокой ветки, весь окоченелый от холода, спал глухарь-тете- рев, подвернув голову под крыло. Юлиан отсек ему мечом наотмашь обе лапы — и, не подобрав его, про- должал свой путь. Три часа спустя очутился он на вершине горы столь высокой, что небо над нею казалось почти черным. Перед ним, подобный длинной стене, свешивался утес над бездной; на крайнем его конце два диких козла смотрели вниз, понурив головы. Не имея стрел, ибо конь его остался позади, он вздумал спуститься к ним. Задерживая дыхание, чуть не ползком, босой, он под- крался сзади к первому козлу — и вонзил ему кинжал между ребрами. Второй, обезумев от ужаса, прыгнул в бездну. Юлиан кинулся было, чтобы ударить и его, но, поскользнувшись, упал на труп первого с распро- стертыми руками и перевесившимся через край бездны лицом. Возвратившись в поле, он пошел вдоль ив, разрос- шихся по берегу большой реки. Низко летевшие жу- равли проносились от времени до времени над его головою — и он убивал их бичом, ни разу не давая промаха. Между тем в воздухе потеплело, иней растаял, пары заколыхались широкими пеленами — и показалось солнце. Под его лучами засверкала вдали свинцовая гладь как бы застывшего озера. По самой середине этого озера виднелось незнакомое Юлиану живот- ное — черномордый бобр. Несмотря на расстояние,
стрела Юлиана вонзилась в него — и он досадовал, что не мог унести с собою шкуру убитого зверя. Затем он вошел в аллею высоких деревьев, образо- вавших верхушками своими как бы подобие триум- фальной арки. Она вела в большой лес. Из чащи вы- скочила дикая коза, на перекрестке показалась лань, из норы вышел барсук, павлин распустил свой хвост на зеленой мураве — и когда он их всех умертвил, по- явились другие дикие козы, другие лани, другие бар- суки, другие павлины; а там дрозды, сойки, хорьки, лисицы, ежи, рыси, — бесчисленное множество живот- ных — всё больше, больше с каждым шагом. Они кру- жились около него, трепеща всем телом, — и взоры их, на него устремленные, были кротки и полны смиренной мольбы. Но Юлиан не уставал убивать. Он то натяги- вал самострел, то обнажал меч, то колол ножом, ни о чем не думая, ничего не помня и не понимая... Он охотился в какой-то неведомой стране, неизвестно с каких пор — бессознательно, почти бесчувственно. Все совершалось с тою легкостью, какую испытываешь во сне. Необычайное зрелище остановило его. Стадо оле- ней наполняло долину, имевшую вид цирка; тесно ску- ченные, один возле другого, они отогревались дыха- нием своим, которое дымилось в тумане. Надежда на истребление — громадное, небывалое — до того обрадовало Юлиана, что на несколько мгнове- ний у него дыхание сперлось. Он слез с коня, засучил рукава и принялся стрелять. При свисте первой стрелы все олени разом повер- нули головы, в их сплошной массе образовались как бы впадины; раздались жалобные голоса — и все стадо заколыхалось. Края цирка были слишком высоки и круты; олени не могли их перескочить: они метались по дну долины, ища спасения. Юлиан целился, стрелял, целился снова... стрелы сыпались, как дождь. Олени, об.езумев, дрались, лягались, карабкались друг на друга—и тела их со спутанными рогами воздвигались широким холмом, который то и дело обрушивался, передвигался. Наконец, сваленные на песок, с пеной у ноздрей,
с вылезшими кишками, они испустили дыхание — и волнообразное колыхание их боков и черев, постепенно ослабевая, затихло. Затем все стало неподвижно. Наступила ночь — и за лесом, сквозь разрезы вет- вей, виднелось небо, красное, как кровавая пелена. Юлиан прислонился к дереву. Выпуча глаза, смот- рел он на необъятную бойню, не постигая, как он это мог один совершить. Но вдруг на другой стороне долины показались олень, лань и с ними их детеныш — теленок. Олень был весь черный, огромного росту, с шест- надцатью отростками на рогах и белой бородою; лань, бледножелтая, цвету осеннего листа, щипала траву, а пятнистый детеныш, не останавливая ее, на ходу со- сал ее вымя. Снова натянулась и завыла тетива самострела... Теленок тотчас был убит. Тогда мать, подняв глаза к небу, затосковала громким, раздирающим, человече- ским голосом. Юлиан, в бешенстве, выстрелом прямо в грудь повалил ее на землю. Старый олень все это видел и прыгнул к нему на- встречу. Юлиан пустил в него свою последнюю стрелу. Она вонзилась ему в лоб и осталась на месте. Ста- рый олень словно не почувствовал ее; перешагнув через трупы, он все приближался и, казалось, гото- вился ринуться на Юлиана и вскинуть его на рога. Юлиан в невыразимом страхе попятился назад. Но дивное животное остановилось — и, сверкая глазами, торжественно, как патриарх, как судия, между тем как вдали звякал колокол,—трижды провозгласило: — Проклят! проклят! проклят! Придет день — и ты, свирепый человек, умертвишь отца твоего и мать! Олень опустился на колени, закрыл тихо вежды — и испустил дух. Юлиан остолбенел. Он почувствовал внезапную, крайнюю усталость; необычайная печаль, отвращение, тоска овладели им. Закрыв лицо руками, он долго плакал. Коня он потерял, собаки покинули его, пустыня, окружавшая его, казалось, угрожала ему несказан- ными бедами.
Объятый страхом, он побежал через поле по пер- вой попавшейся ему тропинке — и почти немедленно очутился у ворот своего замка. Всю ночь он не опал. При колеблющемся мерцании висячей лампады он постоянно видел старого черного оленя. Предвещание умиравшего зверя преследовало Юлиана: он всячески пытался отогнать эту мысль: «Нет! нет! нет! Я не могу их убить!» А потом он думал: «Если бы я захотел, однако!» И он боялся, что дьявол введет его в искушение и внушит ему нечестивое же- ланье. Целых три месяца мать его в глубокой скорби мо- лилась у изголовья его постели, а отец беспрерывно бродил по коридорам. Он призвал самых знаменитых лекарей; те прописали Юлиану множество различных снадобий. Недуг Юлиана, говорили они, причинился ему либо от зловредного ветра, либо от любовного же- лания. Но молодой человек на все вопросы отрица- тельно качал головою. Силы понемногу вернулись к нему — и старый мо- нах и добрый господин стали водить его для прогулки по двору, поддерживая его под руки. Оправившись совершенно, он продолжал упорно отказываться от охоты. Отец, желая развлечь его, подарил ему большую саррацинскую шпагу. Она висела наверху столба среди других доспехов — и, чтобы достать ее, понадобилась лестница. Юлиан взлез на нее — но тяжелая шпага выскольз- нула у него из пальцев — и, падая, так близко косну- лась доброго господина, что разрезала его епанчу. Юлиан вообразил, что убил отца, — и лишился чувств. С тех пор он боялся оружия. Один вид железа за- ставлял его бледнеть. Подобная слабость приводила в отчаяние его семью. Наконец, старый монах именем бога, чести и пред- ков приказал ему возвратиться к своим дворянским обязанностям. Конюхи его отца ежедневно забавляли его мета- нием дротиков. Юлиан скоро достиг совершенства в этом искусстве. Он улучал дротиком в горлышко
бутылок, отбивал зубцы флюгеров — и на сто шагов попадал в гвоздья дверей. Однажды, летним вечером, в самый час сумерек, когда все предметы становятся неясными, Юлиан стоял под виноградной лозой в саду и увидал да- леко-далеко два белых крыла, которые вздымались и порхали над шпалерником. Он не сомневался в том, что это были крылья аиста, — и метнул свой дротик. Раздался пронзительный крик. То была его мать. Длинные концы ее шлыка были пригвождены к стене. Юлиан убежал из замка — и более уже не возвра- щался. II Юлиан нанялся в проходившую шайку искателей приключений, с тем условием, чтобы они увели его далеко — и чтобы жизнь его подвергалась опасностям. Он узнал и голод, и жажду, и недуг горячки, и все безобразия нечистоты; он приучился к грохоту битв, к виду умиравших людей. Кожа его заскорузла от ветра, члены отвердели от соприкосновения ратных до- спехов, он весь закалился; а так как он отличался храбростью, силой, воздержаньем, смышленостью, то ему нетрудно было достигнуть начальства над отдель- ным отрядом. Вступая в битву, он, широким взмахом меча, увле- кал за собою солдат своих. Ночью взбирался он по узловатой веревке на стены крепостей; вихорь раска- чивал его, висящего на воздухе; искры греческого огня сыпались ему на латы, между тем как из бойниц струи- лись ручьи горячей смолы и расплавленного олова. Нередко брошенный камень раздроблял его щит; мосты, обремененные людьми, проваливались под ним. Однажды, действуя своей тяжелой палицей, разде- лался он с дюжиной всадников. На поединках побе- ждал он всех своих противников; много раз считали его мертвым. Но божья милость всегда сохраняла его целым и невредимым, ибо он оказывал покровительство духов- ным особам, сиротам, вдовам, а особенно старикам.
Когда ему случалось видеть впереди себя старика, он всякий раз окликал его, желая взглянуть ему в лицо — и как бы опасаясь убить его по ошибке. Беглые рабы, взбунтовавшиеся крестьяне, неиму- щие, незаконнорожденные, всякого рода смельчаки и голыши стекались под его знамена — и он составил себе значительное войско. Оно росло, он стал известен; все владетели старались вступить с ним в союз. Он служил поочередно у английского короля, у французского дофина, у иерусалимских меченосцев, у парфянского «Сурёны-царя», у абиссинского «нэ- гуса», у калькуттского императора. Он воевал с скан- динавами, покрытыми рыбьей чешуей, с неграми, во- оружейными круглыми щитами из бегемотовой кожи и ехавшими верхом на красных ослах; с златокожими индусами, размахивавшими над своими венцеобраз- ными тиарами длинными, как зеркала сверкавшими, саблями. Он побеждал троглодитов и людоедов. Он прошел войною столь знойные края, что от действия солнечного жара волосы людей сами собою вспыхи- вали, как факелы, — а другие края столь холодные, что руки отделялись от плеч и падали на землю; он про- шел еще страну, где царили такие туманы, что воины подвигались вперед, окруженные со всех сторон при- зраками. Республики в затруднительных случаях обращались к нему за советом. При переговорах с послами он до- бивался неожиданно выгодных условий. Если какой- либо монарх вел себя слишком дурно, он внезапно являлся к нему — и увещевал его. Он освобождал на- роды и избавлял королей, заключенных в башни. Не кто другой — а именно Юлиан убил медиюланскую змею-каракатицу и обербирбахского дракона. Аквитанский император, восторжествовав над испанскими мусульманами, взял себе в наложницы сестру кордуакского халифа и прижил с нею дочь, ко- торую он воспитал в христианском законе; но халиф, показывая вид, что желает обратиться в истинную веру, явился к нему якобы в гости в сопровождении многочисленной свиты; умертвил весь его гарнизон, а его самого посадил в подземную тюрьму и вообще
обращался с ним весьма жестоко, дабы вынудить у него признание, где он скрыл свои сокровища. Юлиан поспешил на помощь к императору, уничто- жил войско неверных, убил халифа, отрубил ему го- лову и перекинул ее, как мяч, за крепостной вал. За- тем он вывел из тюрьмы императора — и посадил его на престол в присутствии всего двора. Император, в награду за такую услугу, поднес ему в корзине много денег: Юлиан не захотел взять их. Тогда, полагая, что он хочет больше, император пред- ложил ему три четверти всех своих богатств — и снова получил отказ. Тогда он попросил разделить с ним цар- ство: Юлиан поблагодарил — и не согласился. Импе- ратор даже заплакал с досады, не зная, каким обра- зом доказать ему благодарность; но вдруг он ударил себя по лбу и шепнул словечко на ухо одному придвор- ному. Полы занавеса на дверях раздвинулись — и появи- лась молодая девица. Ее большие черные очи светились тихим и мягким, лампадным светом; прелестная улыбка слегка раскры- вала ее уста. Ее длинные волосы цеплялись за алмазы, украшавшие ее полураскрытое платье, а под прозрач- ной туникой понятным, но тайным намеком сказыва- лась сладостная юность ее девического тела. Вся она была нежненькая, пухленькая, тоненькая. Ослепленный ее появленьем, Юлиан почувствовал очарование любви; оно было тем сильнее, что доселе он вел жизнь весьма целомудренную. Он женился на дочери императора — и взял за нею замок, доставшийся ей от матери. По окончании сва- дебного пира новобрачные распростились с императо- ром, обменявшись с ним нескончаемыми заявлениями доброжелательства и дружбы. Беломраморный дворец, в котором Юлиан посе- лился с своей супругой, построенный на мавританский лад, возвышался на мысу вблизи морского залива, среди апельсинной рощи. Террасы, усаженные цве- тами, спускались до самого прибрежья, где розовые раковины хрустели под ногами прохожих. Позади замка расстилался веером лес, небо над ним было по-
стоянно лазурного цвета; деревья поочередно склоня- лись то под наплывом ветра, бежавшего с гор, окайм- лявших небосклон, — то под веяньем свежего морского дыханья. Полутемные комнаты дворца освещались вделанными в стены украшениями из золота и драго- ценных камней. Высокие колонки, тонкие, как трост- ник, подпирали своды куполов, разубранных выпуклой резьбой, представлявшей подобие пещерных сталакти- тов; фонтаны били в залах, мозаика выстилала дворы; всюду виднелись прорезные перегородки, тысячи дру- гих архитектурных изощрений и затей —и всюду цар- ствовала такая тишина, что слышался.шелест женской перевязи или дальний отзвук вздоха. Юлиан более не воевал. Он отдыхал, окруженный мирным народом — и каждый вечер проходила мимо него толпа, преклоняя колено и лобызая его руку, по восточному обычаю. Одетый в пурпур, сидел он, облокотившись, у окна — и вспоминал свои прежние охоты. Ему хотелось бы преследовать по пустыням серн и страусов, карау- лить леопарда, скрываясь в бамбуковой чаще, посе- щать леса, наполненные носорогами, взбираться на вершину недоступнейших гор, чтобы оттуда вернее метить в пролетавших орлов — и на льдинах холод- ных морей бороться с белыми медведями. Иногда во сне видел он себя праотцем Адамом — среди зверей — и, простерши руку, он их всех умерщ- влял; или же они проходили мимо, одни за другими, попарно, по росту, начиная со слонов и львов и кончая горностаями и утками, —как в тот день, когда их при- нял Ноев ковчег. Окутанный мраком глубокой пещеры, Юлиан бросал в них свои неизменные копья; но тогда являлись другие звери — и так без конца... И он про- сыпался, свирепо вращая глазами. Союзные с ним принцы приглашали его на охоту, но он всегда отказывался, в той надежде, что подобной эпитимией он отвратит от себя несчастье свое; ему ка- залось, что от умерщвления животных зависела судьба его родителей. Он скорбел, что не мог увидаться с ними, — а та, другая его присуха —его охотничья страсть — становилась нестерпимой.
Жена, чтобы развлечь его, призывала фигляров и танцовщиц. В открытых носилках прогуливалась она с ним по полям — или, лежа в.челне и прислонясь к его краю, они смотрели вдвоем на рыб, игравших в свет- лой, как небо, воде. Иногда бросала она ему цветы в лицо — а не то, прикорнув к его ногам, наигрывала песни на трехструнной лютне; затем, положив окрещен- ные руки ему на плечо, говорила робким голосом: «Что с вами, мой дорогой господин?» Он не отвечал или разражался рыданьями; нако- нец, однажды он признался в ужасной мысли, которая его преследовала. Она стала оспаривать его — и ее доводы были рас- судительны и толковы. Его отец и мать, вероятно, умерли. Если он когда-нибудь их увидит — то какими судьбами, с какой стати совершит он такой гнусный поступок? Стало быть, его страх не имел основания — и он должен снова начать охотиться. Юлиан с улыбкой слушал ее — и все-таки не ре- шался удовлетворить свою страсть. В один августовский вечер они оба находились в спальне. Она только что легла — а он стал было на ко- лени, чтобы молиться, — как вдруг услышал вдали тяв- кание лисицы, затем легкие шаги под окном — и ему померещились в тени как бы очертания зверей. Соблазн был слишком велик. Он отцепил колчан со стены. Она изумилась. — Я повинуюсь твоим советам, — сказал он. — К восходу солнца я буду дома. Однако она страшилась какого-нибудь пагубного приключения. Он успокоил ее — и ушел, дивясь пере- менчивости ее настроения. “• - Скоро после того вошел в спальню паж и доложил, что двое неизвестных, за отсутствием господина, же- лают тотчас же видеть госпожу. И затем в комнату вошли старик и старуха, сгорб- ленные, запыленные, в холщовой одежде. Каждый из них опирался о палку. Приободрившись, они объявили, что принесли Юлиану вести об его родителях.
Госпожа'выпрямилась на постели, готовясь их вы- слушать. Но, обменявшись взглядами между собою, они спросили: помнит ли он родителей и говорит ли о них иногда. — О да! —сказала она. — Ну так ведь это мы! — И они оба сели, так как они запыхались и изнемогали от усталости. Ничто не доказывало молодой женщине, что супруг ее был точно их сын. Тогда, чтобы убедить ее, они опи- сали особые знаки, которые он имел на теле. Она соскочила с постели, позвала пажа’—и им по- дали кушать. Хотя они очень были голодны, однако почти ничего не могли есть, а она, стоя в стороне, за- мечала, как дрожали их костлявые руки, когда они брались за кубки. Они закидали ее тысячами вопросов об Юлиане; она на все отвечала, но скрыла, однако, ту зловещую мысль Юлиана, которая их касалась. Они стали рассказывать, как, видя, что сын их не возвращается, они покинули свой замок и пустились в путь-дорогу, чтобы отыскать его; как бродили вот уже несколько лет, руководствуясь неясными указа- ниями, не теряя надежды. Им столько пришлось вы- платить денег за переправы через реки, да в гостини- цах, да на королевские пошлины, а также на удовле- творение воров и грабителей, что кошелек их опустел и теперь они принуждены просить милостыню. Но они уверяли, что это не беда, так как ведь они теперь скоро обнимут сына. Они радовались его счастью, что вот, дескать, какую он добыл себе миленькую жену; не могли на нее довольно налюбоваться — и всё ее цело- вали. Пышность покоя очень их изумляла, и старик, осмотрев стены, спросил, отчего тут находится герб аквитанского императора? Она отвечала: — Это мой отец. Тогда он вздрогнул, вспомнив предсказание цыгана, а старухе пришло на ум то, что сказал ей отшельник. «Конечно, — думала она, — слава сына ее только
заря — предвестница небесной лучезарной славы», — и оба они пребывали в каком-то блаженном оцепене- нии, под лучами канделябра, освещавшего стол. Они, должно быть, очень были красивы собою в мо- лодости. Мать сохранила еще все свои волосы; их тон- кие пряди, подобные снегу, спускались вдоль ее щек; а отец по высокому росту и длинной бороде похо- дил на церковную статую. Жена Юлиана убедила их не дожидаться его. Она сама уложила их в свою постель, закрыла окно — и они заснули. День уже наступал; за оконной решеткой на- чинали щебетать ранние птички. А Юлиан, минуя парк, шагал сильной поступью по лесу, наслаждаясь мягкостью травы и благорастворе- нием воздуха. Длинные тени деревьев тянулись по моховым коч- кам. Лунный свет пестрил лесные поляны белыми пят- нами. Юлиан нерешительно подвигался вперед. То ему чудился отблеск стоячей воды; то он не знал: что это перед ним, трава или поверхность недвижного бо- лота? Всюду царила глубокая тишина — и не видел он ни одного из зверей, недавно бродивших вокруг его замка. Лес стал гуще; темнота усилилась. Теплый, поры- вистый ветер приносил с собою запах, от которого кру- жится и слабеет голова. Ноги Юлиана погружались в груды сухих листьев. Он прислонился к дубу, чтобы перевести дух. Вдруг из-за спины его выскочила темная масса... то был кабан. Юлиан не успел схватить свой лук — и это огорчило его, точно несчастье с ним случилось. Затем, выйдя из леса, заметил он волка, пробирав- шегося вдоль плетня. Он пустил в него стрелу. Волк остановился, повернул голову, глянул на него — и про- должал свой путь. Он трусил рысцой все в одном и том же расстоянии от Юлиана. По временам он оста- навливался, но, лишь только Юлиан в него прицели- вался, он снова пускался на утек. Юлиан прошел таким образом длинную-длинную равнину, затем песча- ные холмы и очутился на плоскогории; оно господ- ствовало над значительным пространством окрестного
края. Могильные плиты были рассеяны там между разрушенными склепами, — он спотыкался о мертвые кости; кое-где жалобно торчали покосившиеся, исто- ченные червями деревянные кресты. Но вот какие-то образы зашевелились в невер- ной тени могил — и из нее вышли гиены, взъерошен- ные, испуганные. Стуча когтями по плитам, подошли они к Юлиану, протяжно зевая и обнажая свои десны. Он выхватил меч. Все они разом бросились прочь от него по всем направлениям — и, продолжая скакать своим торопливым и хромым галопом, исчезли вдали в клубах пыли. Час спустя встретил он в овраге бешеного быка: он склонил рога и скреб ногою землю; Юлиан направил свое копье ему в подгрудок: оно разлетелось вдре- безги — точно это животное было из меди. Он закрыл глаза, ожидая смерти... Когда он их открыл — бык уже исчез. Тогда он упал духом: он ощутил унижение стыда. Высшая власть разрушала его силу. Он снова вошел в лес, чтобы только поскорей вернуться домой. Заглохлый лес весь зарос лианами. Он начал было рубить их мечом, но вдруг между ног его скользнула куница, барс перепрыгнул ему через плечо, и змея спи- ралью поползла вверх по стволу ясеня. В ветвяк его сидела чудовищная ворона и смотрела на Юлиана; а там и тут на деревьях появилось множество широ- ких лучистых искр, точно свод небесный высыпал на лес все свои звезды. То были зеницы зверей, диких кошек, белок, филинов, попугаев, обезьян. Юлиан пустил в них свои стрелы. Оперенные стрелы садились на листья, словно белые бабочки. Он начал швырять в них камнями. Камни, никого не задевая, падали обратно на землю. Тогда он разразился про- клятиями, готов был самого себя изувечить, задыхался от бешенства, произносил неистовые слова! И все животные, за которыми он некогда охотился, появились теперь и образовали вокруг него тесный круг. Одни сидели на задних лапах, другие вздымались во весь рост. Он стоял среди их, помертвев от ужаса;
он не в силах был пошевельнуться. Напрягши, нако- нец, последнюю волю свою, он ступил шаг вперед. Си- девшие на деревьях животные разверзли крылья, нахо- дившиеся на земле расправили свои члены — и все по- следовали за ним. Гиены выступали впереди его, волк и кабан позади; справа, поматывая огромной головою, шел бык, а слева змея волнообразно ползла по траве — между тем как барс, выгибая спину, подвигался вперед огромными, мягкими, неслышными шагами. Юлиан шел так тихо, как только возможно, чтобы не раздражить зверей, — и видел, как из чащи появлялись дикобразы, ехидны, чекалки, медведи. Юлиан побежал — и они побежали. Змея шипела, вонючие звери испускали слюну, ка- бан тер ему пятки своими клыками, волк ерзал по его ладони мохнатой мордой; обезьяны, кривляясь, щи- пали его; куница свертывалась в клубок у его ног; медведь наотмашь сбил ему лапой шляпу с головы; а барс презрительно уронил стрелу, которую держал в пасти. Чувствовалась злая насмешка в ухватках зве- рей, — и, искоса поглядывая на него своими прищурен- ными зрачками, они, казалось, обдумывали план мести. Оглушенный жужжанием насекомых, ошеломленный ударами птичьих хвостов, задыхаясь ото всех этих испа- рений и дыханий, Юлиан шел с закрытыми глазами, простирая руки вперед, как слепой, не имея даже силы молить о пощаде. Вдруг крик петуха пронесся в воз- духе; другие петухи откликнулись. Наступало утро — и он узнал над верхушками апельсинных деревьев ко- нек кровли на своем дворце. Затем на окраине поля увидел он в трех шагах от себя красных куропаток, перепархивавших по жнивью. Он расстегнул застежку воротника — и бросил на них свой плащ. Когда он его приподнял, — то увидел только одну куропатку, давно уже издохшую, сгнив- шую. Этот обман раздражил его более, чем все осталь- ные. Жажда бойни, резни снова овладела им — -и за неимением зверей он готов был убивать людей. Он быстро пробежал все три террасы своего дворца, кула-
ком вышиб дверь — но на лестнице воспоминание о ми- лой жене смягчило его сердце. Она, вероятно, опит; он обрадует ее своим появлением. Сбросив сандалии, тихо повернул он ручку замка и вошел в спальню. Расписные стекла в свинцовой оправе затемняли бледноватый цвет зари. Юлиан за- путался в платье, лежавшем на полу; немного далее он натолкнулся на стол, уставленный посудою. «Знать, она ужинала», — подумал он, подвигаясь к кровати, скрытой в самой темной глубине комнаты. Остановив- шись у края кровати, он, чтобы поцеловать жену, на- гнулся к подушке, на которой рядышком покоились две головы. Он почувствовал на губах своих прикосно- вение бороды. Он отскочил, полагая, что сходит с ума. Однако он снова вернулся к кровати — и пальцы его ощупью коснулись длинных волос. А! это жена! Чтобы удосто- вериться в своей прежней ошибке, он медленно провел рукою по подушке... Что это? Борода! Борода муж- чины! Мужчина лежал возле его жены! В исступленном, безграничном гневе он накинулся с кинжалом на эту чету...’С пеной во рту, топая ногами, рыча, как дикий зверь, он наносил удары... потом за- тих. Оба спавших, тотчас же пораженные в самое сердце, и не шелохнулись. Он внимательно прислуши- вался к их почти одинаковому хрипенью — и по мере того, как око ослабевало, — другой голос вдали как бы продолжал этот страшный звук. Сначала едва внят- ный, голос этот, жалобный, завывающий, прибли- зился, вздулся, залился каким-то жестоким, беспо- щадным стенанием — и Юлиан, окаменев от ужаса, узнал в нем предсмертный рык старого черного оленя! Он повернулся, наконец, — и ему представился в дверях призрак его жены со свечой в руке. Шум совершаемого убийства привлек ее. Одним взглядом поняла она все — и в перепуге страха броси- лась бежать, уронив на пол свечу. Он поднял эту свечу. Отец и мать его лежали пе- ред ним на спине с прободенной грудью — и их вели- чественно-кроткие лица, казалось, хранили вечную
тайну. Кровавые брызги, кровавые лужи виднелись по их белым телам, по простыне, одеялу, по полу — даже вдоль висевшего в алькове Христа из слоновой кости краснела кровь. Алый отблеск оконного стекла, в ко- торое в это мгновенье ударило солнце, освещал эти красные пятна — и разбрасывал еще много других по всей комнате. Юлиан подошел к обоим мертвецам, убеждая себя, силясь верить, что это невозможно, что он ошибся, что бывают же такие удивительные сход- ства! Он слегка наклонился, чтобы как можно ближе рассмотреть старика, — и увидел под не вполне закры- тою векою потухший зрачок, прожегший его как бы огнем. Затем он обошел постель и приблизился к сто- роне, где лежал другой труп... Белые волосы прикры- вали часть лица. Юлиан отстранил их пальцами — под- нял голову матери — и долго смотрел на нее, поддер- живая эту голову самым концом окоченевшей руки, — в другой он держал свечу — и светил себе ею. Кровь сочилась с тюфяка — и капля за каплей с слабым сту- ком падала на пол. Под вечер он явился к жене — и каким-то чужим, не своим голосом велел ей, во-первых, не отвечать ему, не подходить к нему, даже не глядеть на него, а во-вторых, под страхом проклятья, исполнить все его приказания, которые должны быть ненару- шимы, Похороны следовало устроить согласно письмен- ному предписанию, оставленному им на аналое в ком- нате покойников. Юлиан завещал жене свой замок, своих вассалов, все -имущество свое — не удержав за собою даже той одежды, которая была на нем — ни даже сандалий, которые жена должка была найти на- верху лестницы. Ставши невольной причиной его пре- ступления, она исполнила божью волю — и должна мо- литься за упокой его души, так как с этого дня он уже больше не существует. Покойников с пышностью похоронили в монастыр- ской церкви, отстоявшей на три перехода от замка. Монах, со спущенным на лицо капюшоном, следовал издали за похоронной процессией; никто не дерзал за- говорить с ним.
В продолжение всей обедни лежал он ничком у главного входа, с распростертыми крестообразно ру- ками, не поднимая головы из праха. После погребения он отправился по дороге, ведшей в горы. Он несколько раз оборачивался и, наконец, исчез. ш Юлиан странствовал по миру, питаясь подаянием. На проезжих дорогах протягивал он руку всадникам, с коленопреклонением подходил к жнецам — или же неподвижно стоял у решеток дворов — и лицо его было так печально, что никто не отказывал ему в мило- стыне. Побуждаемый самоуничижением, рассказывал он свою страшную повесть. Тогда все осеняли себя кре- стом и отдалялись от него. Когда же он возвращался в деревню, в которой ему уже раз пришлось побывать, его встречали угрозами, запирали перед ним двери, швыряли в пего каменьями. Самые милосердые ставили ковш воды на край окна — и закрывали ставни, чтобы его не видеть. Отринутый всеми, он стал избегать людей и пи- тался кореньями, падалицей и ракушками, которые со- бирал на плоских песчаных берегах. Иногда с высоты косогора он внезапно видел перед собою массу скученных крыш города, каменные коло- кольни, мосты, башни, скрещенные темные улицы, от- куда доносился до него непрерывный гам. Потребность принять участие в жизни других людей побуждала его спуститься в город. Но грубое выражение лиц, шум станков, безучастность речей леденили его сердце. В праздничные дни, когда колокольный благовест со- боров с самой зари радостно настраивал народ, он смотрел на жителей, выходивших из своих домов, на хоровые пляски посреди площадей, на фонтаны браги, струившиеся по перекресткам, на дворцы принцев, украшенные обоями и коврами; а когда наступал ве- чер, заглядывал украдкой в окна нижних этажей: там, за длинными семейными столами, сидели деды, держа
маленьких внуков на коленях. Рыданья душили его — и он снова уходил в поле. С невольным порывом любовных чувств следил он взором за пасшимися по лугам жеребятами, за пташ- ками, сидевшими в своих гнездах, за златокрылыми насекомыми, отдыхавшими на цветах. Но все живот- ные, при его приближении, либо убегали прочь, либо пугливо прятались, либо торопливо улетали. Он снова стал иокать уединенных мест; но ветер приносил его слуху как бы предсмертный хрип; роса, падая на землю, напоминала ему другие, более тяже- лые капли; солнце каждый вечер окрашивало кровью облака — и каждую ночь, во сне, повторялось ужасное отцеубийство. Он сшил себе власяницу, усеянную' железными остриями; на коленя-х всползал до часовен, стоявших на вершинах холмов; но безжалостное воспоминание омрачало пышность священных храмов, терзало его даже посреди суровых истязаний и добровольных мук покаяния. Он не роптал на бога за то, что он присудил ему со- вершить тот поступок — и, однако, приходил в отчаяние при мысли, что он мог его совершить. Его собственная особа внушала ему такое отвраще- ние, что в надежде избавиться от нее он подвергал себя опасностям. Он спасал разбитых параличом из пламени пожаров, путников со дна глубоких пропа- стей. Пропасть извергала его обратно, пламя щадило его. Время не утишило его страданий; они сделались невыносимыми: он решился умереть. Однажды, стоя на краю колодца, он нагнулся, чтобы глазом измерить глубину воды, — и увидел перед собою исхудалого старика с белой бородою — старика такого жалкого и горького, что он не мог удержаться от слез. Тот тоже заплакал. Не узнавая себя, Юлиан смутно припоминал лицо, похожее на это. Вдруг он вскрикнул: «Да ведь это отец!» После того он уже бо- лее не помышлял о самоубийстве. Влача за собою тяжелое бремя своего воспомина- ния, он прошел много стран—и добрел, наконец, до
’ одной реки, -переправа через которую считалась опас- ной вследствие быстроты течения и вязкой тины, по- крывавшей оба берега на значительное расстояние. Давно уже никто не отваживался переезжать эту реку. Старая лодка, с загрязшей кормой, выдвигала нос свой из камышей. Юлиан, осмотрев ее, нашел пару ве- сел — и ему пришла в голову мысль посвятить жизнь свою на служение другим. Он начал с того, что устроил на одном берегу нечто -вроде насыпи, по которой можно было опускаться до самого фарватера. Он обломал себе ногти, выворачи- вая огромные камни; он перетаскивал их, опирая их о свой живот. Ноги его скользили по тине, вязли в ней —и несколько раз он был близок к погибели. Затем он исправил лодку, пользуясь корабельными обломками, и соорудил себе шалаш из глины и древес- ных стволов. Лишь только узнали о возобновлении переправы, появились и путники. Они призывали Юлиана с другого берега, махая значками. Он тотчас, живо, вскакивал в лодку. Очень она была грузн-а —• а ее еще переполняли всякой поклажей и тяжестями, не считая вьючных животных, которые брыкались от страха и тем еще более ее загромождали. Юлиан ни- чего не просил за свой труд; некоторые давали ему остатки припасов, которые вынимали из котомок своих, или же изношенную, ненужную более одежду. Люди грубые бранились и богохульствовали; Юлиан с кро- тостью выговаривал им. Они отвечали ему ругатель- ством; он довольствовался тем, что благослов- лял их. Маленький столик, скамья, ворох сухих листьев ВлМесто ложа, несколько глиняных чашек — вот в чем состояла вся его утварь. Два отверстия в стене слу- жили за место окон. С одной стороны тянулись бесплод- ные равнины, усеянные мелкими лужами белесоватого цвета; с другой — большая река катила свои мутно- зеленые волны; весной сырая земля издавала запах гнили; летом беспокойный ветер поднимал вихри пыли. Всюду проникала эта -пыль, грязнила воду, скри- пела под зубами. Немного позже появились целые тучи комаров — и жужжание и жаление не прекращались
ни днем, ни ночью; а там наступали жестокие мо- розы, придававшие мертвенную жесткость камня всем предметам и возбуждавшие в людях неистовую потреб- ность есть мясо. По целым месяцам Юлиан никого не видел. Часто он закрывал глаза, стараясь перенестись памятью в свою молодость. Двор большого замка возникал перед ним, с борзыми собаками на крыльце, со множеством слуг в оружейном зале, а в виноградной беседке появ- лялся белокурый отрок рядом с стариком, покрытым меховой одеждой — и с дамой в высоком шлыке. Но вдруг все исчезало, и Юлиан видел только те два трупа. Тогда он бросался ничком на свое ложе, повторял, ры- дая: «Ах, бедный отец! бедная мать! бедная мать!» — и засыпал, преследуемый и во сне этими могильными виденьями. Однажды ночью он спал... И вдруг ему почудилось, что кто-то звал его. Он приник ухом... но один лишь рев сердитых волн наполнял его слух. Однако тот же голос повторил: «Юлиан!» Он доно- сился с того берега, что, по ширине реки, показалось Юлиану удивительным. В третий раз кто-то кликнул: «Юлиан!» Громкий го- лос звенел, словно колокол церковный. Засветив фонарь, Юлиан вышел из шалаша. Беше- ная буря потрясала ночкой воздух. Мгла была глубок кая; местами белизна скакавших волн разрывала чер- ный занавес этой мглы. После минутного колебания Юлиан отвязал свой канат. Река тотчас же стихла; лодка быстро скольз- нула по ней — и причалила к тому берегу, где стоял человек ожидая. Он был закутан в рваную холстину, лицо походило на гипсовую маску, а глаза горели ярче угольев. При- близив к нему ‘Свой фонарь, Юлиан увидел, чтоютвра- тительная проказа покрывала все его тело; однако во всей его осанке сказывалось как бы царственное вели- чие. Лишь только этот человек вошел в лодку, она не- обычайно погрузилась в воду, подавленная его тя- жестью; но сильный толчок снова привел ее в равнове- сие — и Юлиан принялся грести.
С каждым взмахом весел прибой волн поднимал’ нос лодки. Вода, чернее чернил, бешено мчалась вдоль обоих бортов, она расступалась пропастью, вздыма- лась горами — и лодка то прыгала по ним, то спуска- лась <в самую глубь водных расселин, где кружилась, как щепка под ударами вихря. Юлиан наклонялся вперед, выдвигал упруго руки — и, крепко упираясь в дно ногами, откидывался назад, перегибая и перекашивая стан, чтобы придать себе больше силы. Град хлестал по его пальцам; дождь за-, ливался ему за спину; яростный ветер душил его, за- хватывая его дыхание. Он опустил руки в изнеможе- нии. Тогда лодку понесло по течению. Но, понимая, что здесь дело шло о чем-то очень важном, о приказа- нии, которого нельзя было ослушаться, он снова взялся за весла, и щелкание уключин снова послышалось сквозь рев бури. Его фонарик светил перед ним на носу лодки. Птицы, кружась и налетая, то и дело скрывали от него этот слабый свет. Но Юлиан постоянно видел зрачки прокаженного, который стоял на корме неподвижно, как столб... И это продолжалось так... много, много времени. Когда они вошли в шалаш, Юлиан запер дверь — и вдруг увидел своего спутника уже сидевшего на скамье. Подобие савана, прикрывавшее его, спустилось до лядвей; худые плечи, грудь и руки исчезали под чешуйками гноевых прыщей. Огромные морщины бо- роздили его лоб. Вместо носа у него, как у скелета, была дыра, а из синеватых губ отделялось зловонное, как туман густое, дыхание. — Я голоден, — сказал он. Юлиан подал ему, что имел — кусок старого сала и корку черного хлеба. Когда тот все это сожрал, —на столе, на ковше, на ручке ножа показались те же пятна, которыми его тело было покрыто. . Затем он сказал: — Я жажду! Юлиан достал свою кружку, и когда он ее взял в руки — из. нее распространился вдруг такой запах, что
душа его разверзлась, ноздри расширились! То было вино... Какая находка! Но прокаженный простер руку — и залпом выпил всю кружку. Тогда он сказал: — Мне холодно! Юлиан зажег свечой кучу хвороста среди шалаша. Прокаженный стал греться. Но, сидя на корточках, он дрожал всем телом, он, видимо, ослабевал; глаза его перестали блестеть, сукровица потекла из ран — и почти угасшим голосом он прошептал: — На твою постель! Юлиан осторожно помог ему добраться до нее — и даже накрыл его парусом своей лодки. Прокаженный стонал. Приподнятые губы выказы- вали ряд темных зубов; учащенный хрип потрясал его грудь — и при каждом дыхании живот его подводило до спинных позвонков. Затем он закрыл веки. — Точно лед в моих костях! Ложись возле меня! И Юлиан, отвернув парус, лег на сухие листья, ря- дом с ним, бок о бок. Но прокаженный повернул голову. — Разденься, дабы я почувствовал теплоту твоего тела! Юлиан снял свою одежду; затем — нагой, как в день своего рождения, снова лег он на постель — и по- чувствовал прикосновение кожи прокаженного к бедру своему; она была холодней змеиной кожи и шерохо- вата, как пила. Юлиан пытался ободрить его, но тот отвечал зады- хаясь: — Ах, я умираю! Приблизься! Отогрей меня, не руками, а всем существом твоим! Юлиан совсем лег на него — ртом ко рту, грудью к груди. Тогда прокаженный сжал Юлиана в своих объ- ятьях, и глаза его вдруг засветились ярким светом звезды, волосы растянулись, как солнечные лучи, ды- хание его ноздрей стало свежей и сладостней благово- ния розы; из очага поднялось облачко ладана, и волны реки запели дивную песнь. Восторг неизъясни-
мый, нечеловеческая радость, как бы спустившись с небесной вышины, затопили душу обомлевшего от бла- женства Юлиана, а тот, кто все еще держал его в объ- ятиях, вырастал, вырастал, касаясь руками и ногами обеих стен шалаша. Крыша взвилась, звездный свод раскинулся кругом, и Юлиан поднялся в лазурь, лицом к лицу с нашим господом Иисусом Христом, уносив- шим его в небо. Такова легенда о св. Юлиане Милостивом; так по крайней мере она изображена на старинном распис- ном окне в одной из церквей моей родины.
ИРОДИАДА. (Густава Флобера) I Махэрусская цитадель возвышалась — на восток от Мертвого моря — на базальтовой скале, имевшей вид конуса. Четыре глубоких долины ее окружали: две с бо- ков, одна впереди, четвертая сзади. Куча домов тесни- лась у ее подошвы, охваченная круглым каменным ва- лом, который то вздымался, то ниспадал, следуя неров- ностям почвы; извилистая дорога, высеченная в скале, соединяла город с крепостью. Стены той крепости, вы- шиною в сто двадцать локтей, изобиловали уступами, углами, бойницами; башни высились там и сям, состав- ляя как бы звенья каменного венца, воздвигнутого над бездной. Внутри цитадели находился дворец, украшенный портиками, с плоской крышей в виде террасы. Перила из смоковичного дерева замыкали ее со всех сторон; длинные мачты, на которые натягивался вэлариум, стояли вокруг, над перилами. Однажды, до восхода солнца, тетрарх Ирод Антипа появился на вершине дворца — и, облокотись о перила, принялся глядеть. Прямо перед ним лежавшие горы начинали показы- вать свои гребни, между тем как вся их -масса, до са- мого дна ущелий, пребывала еще в тени. Туманы бро-
дили... Они вдруг разорвались — и ясно выступили очертания Мертвого моря. Заря уже зажигалась по- зади Махэруса; уже начинали разливаться ее красно- ватые отражения. Понемногу осветила она прибреж; ные пески, холмы, -пустыню; а там, дальше к небо- склону, зарумянились и Иудейские горы с своими серыми, шероховатыми покатостями. Посередине — Эн- гадди протянулось черною чертою; Эброн в углублении закруглился куполом, Эсколь показал свои гранатовые рощи, Сорэк — свои виноградники, Газер — поля, усеянные кунгутом; кубышкообразная, громадная Ан- тониева башня тяжело повисла над Иерусалимом. Тет- рарх отвел от нее свои взоры и стал созерцать иерихон- ские пальмы; вспомнил он тут остальные города своей Галилеи: Капернаум, Аэндор, Назарет — и Тивериаду, куда он, может быть, никогда не возвратится. Иордан струился перед ним по безжизненной пустыне. Вне- запно вся побелевшая, она слепила глаза, подобно сне- говой скатерти. Мертвое море становилось похожим на большой лазоревый камень — и на северной его оконеч- ности, со стороны Йемена, Антипа открыл именно то, что он боялся найти: разбросанные палатки темно- бурого цвета виднелись там; люди, с копьями в руках, двигались промеж лошадей, а потухавшие огоньки блистали искрами, низко, — на самом уровне земли. То было войско аравийского царя, с дочерью ко- торого Антипа развелся для того, чтобы взять за себя Иродиаду, жену одного из своих братьев. Брат этот жил в Италии, без всякого притязания на власть. Антипа ожидал помощи от римлян; и так как Ви- теллий, сирийский правитель, медлил прибытием, беспо- койство терзало тетрарха. «Агриппа, — думал он,— наверное, повредил мне у императора». Филипп, третий его брат, владелец Ватанеи, тайно вооружился. Иудеев возмущали идолопоклоннические обычаи тетрарха; дру- гих его подданных, тяготило его правление. Вот он и ко- лебался между двумя решениями: либо смягчить ара- витян—либо заключить -союз с парфянами; и, под
предлогом именинного празднества, он в тот самый день пригласил на великий пир главных начальников своих войск, приставов по имениям и важнейших лиц Гали- леи. Остро -напряженным взором пробежал он все до- роги. Они были пусты. Орлы летали над его головою. Вдоль крепостного вала солдаты спали, прислонившись к стене. Во дворце ничего не шевелилось. Внезапно отдаленный голос, как бы выходивший из недр земли, заставил побледнеть тетрарха. Он на- гнулся, чтобы вернее прислушаться. Но голос умолк. Потом он опять раздался... и, хлопнув несколько раз в ладоши, Ирод закричал: «Маннаи! Маннаи!» Появился человек, обнаженный до пояса, подобно банщику. Он был очень высокого роста, стар, страшно худ; на ляжке у него висел большой нож в бронзовых ножнах — и так как его волосы, захваченные гребнем, были все вздеты кверху, то лоб его казался длины не- обычайной. Странная сонливость заволакивала его бес- цветные глаза. Но зубы его блестели — и ноги легко и твердо ступали по плитам. Гибкость обезьяны сказы- валась во всем его теле, — бесстрастная неподвижность мумии — на лице. — Где он? — спросил тетрарх. — Все там же!—отвечал Маннаи, указывая по- зади себя большим пальцем правой руки. — Мне почудился его голос! — И Антипа, вздохнув глубоко до дна груди, осведомился об Иоаканаме, — о том человеке, которого латиняне называют святым Иоанном Крестителем. — Приходили ли вновь те два человека, которые месяц тому назад были, по снисхождению, допущены в- его тюрьму, — и стала ли известна причина их посе- щения? Маннаи отвечал: — Они обменялись с ним таинственными словами, ни дать, ни взять ночные воры на перекрестках дорог. Потом они отправились в верхнюю Галилею, объявив, что скоро вернутся с великою вестью. Антипа наклонил голову; потом, с выражением ужаса на лице:
— Береги его! береги! —воскликнул он, —и никого не допускай до него! Запри крепко дверь! Прикрой яму! Никто не должен даже подозревать, что он еще жив! Еще не получив этих приказаний, Маннаи уже ис- полнял их, ибо Иоаканам был иудей, и Маннаи, как все самаритян^, ненавидел иудеев. Гариэинский их храм, храм самаритян, предназна- ченный Моисеем быть средоточием Израиля, не суще- ствовал со времен короля Гиркана; а потому иеруса- лимский храм наполнял душу Маннаи тою яростью оскорбления, которую возбуждает торжествующая не- справедливость. Маннаи однажды тайно взобрался в иерусалимский храм с другими товарищами для того, чтобы осквернить алтарь возложением на священное место мертвых костей. Его спасло проворство его ног; сообщникам его отрубили головы. И вот он увидел ненавистный храм вдали, в разрезе двух холмов. Поднявшееся солнце ярко освещало бело- мраморные стены и золотые плиты крыши. Храм яв- лялся лучезарной горой, чем-то сверхъестественным; все кругом было подавлено его великолепием, его гор- дыней. Маннаи протянул руку в направлении Сиона — и, выпрямив стан, сжав кулаки, закинув лицо, произнес анафему. Он был уверен, что клятвенные слова имеют действительную силу! Антина равнодушно выслушал его возглас. Самари- тянин продолжал: — От времени до времени он волнуется, он хочет бежать; он надеется на освобождение. Иногда у него вид спокойный, как у больного зверя; а не то он вдруг начнет ходить взад и вперед впотьмах, беспрестанно повторяя: «Что нужды! Дабы он возвеличился, нужно мне умалиться!» Антипа и Маннаи обменялись взорами. Но долгие размышления уже утомили тетрарха. Все эти горы вокруг него, подобные уступам боль- ших окаменелых волн, черные расселины на склоне крутых скатов, громадность синего неба, сильный днев- ной свет, глубина пропастей — все его смущало; и безнадежное уныние овладевало им при зрелище
пустыни, почва которой, искаженная допотопными пе- реворотами, являла вид обрушенных цирков и дворцов. Горячий ветер приносил вместе с запахом серы как бы испарения богом проклятых городов, зарытых глубоко, ниже берегов Мертвого моря, под тяжелыми его во- дами. Эти следы бессмертного гнева пугали ум те- трарха; и он пребывал недвижим, опершись обоими локтями на перила и сжимая виски руками. Кто-то слегка тронул его. Он обернулся: перед ним стояла Иродиада. Легкий пурпурный хитон облекал ее всю до самых сандалий. Торопливо покинув свои покои, она не успела надеть ни ожерелья, ни серег; густая косма черных во- лос падала ей на плечо, прильнув концом к груди, в промежутке сосцов. Вздернутые ноздри трепетали; радость торжества озаряла лицо. Громким голосом взы- вая к тетрарху: — Цезарь нас любит! — промолвила она. — Агрип- па посажен в тюрьму; — Кто тебе сказал? — Уж я знаю! Он в тюрьме, — продолжала она, — за то, что пожелал Кайю 1 быть императором. Этот Агриппа, живя их подаянием, стремился до- быть себе царский титул, которого и они домогались. Но теперь его уже нечего страшиться! Тюрьмы Тиверия отпираются не легко, и самая жизнь в них не всегда на- дежна! Антипа понял ее, и хотя она была сестра этого са- мого Агриппы, жестокий смысл ее последних слов не возмутил его; напротив, он ее оправдывал. К тому же все эти убийства проистекали из самой силы вещей; они были как бы необходимостью в тогдашних царских домах. В доме Ирода их уже не считали... так их было много. Затем она рассказала тетрарху все свои старания; упомянула о подкупе клиентов, о вскрытых письмах, о лазутчиках, приставленных ко всем дверям; расска- зала, как ей удалось переманить главного доносчика Эвтихия... все, все сообщила она. «Я ничего не жалела! 1 Кай Калигула, наследник Тиверия. (Прим, автора.)
Для тебя чего я не сделала? Не отреклась ли я от соб- ственного сьпна?» После развода она оставила этого ребенка в Риме, надеясь иметь других детей от тетрарха. До того дня она никогда не упоминала об этом. И он спрашивал себя: откуда в ней этот внезапный прилив нежности — и что он значит? Между тем прислужники натянули вэлариум, при- несли и положили на пол широкие подушки. Иродиада опустилась на одну из них и заплакала, обернувшись спиною к мужу. Но вот она провела ладонью по векам... Она решила, что не будет думать о прошлом, что она теперь счастлива! И она принялась напоминать тет- рарху долгие их беседы там, в далеком Риме, в атриуме дворца; встречи их под портиками бань, про- гулки по «Священной улице» 1 и -вечера, проведенные в просторных виллах, при рокоте водометов, под цве- точными арками, в виду римской Кампаньи. Она взгля- дывала на него, как в былые дни, и с кошачьими дви- жениями всего тела ластилась к его груди. Он оттолк- нул ее. Та любовь, которую она старалась оживить, была теперь так от него далеко! Причиной всех его бедствий была эта любовь. По ее милости война продолжалась вот уже скоро девять лет; по ее милости тетрарх соста- релся. Облеченная в темную тогу с лиловой каймой, его спина горбилась; седина мелькала в бороде, и лучи солнца, проникавшие сквозь ткань натянутого покрова, озаряли живым светом его угрюмый, сморщенный лоб. На лбу Иродиады тоже виднелись складки, и, сидя друг против друга, они менялись враждебными, суровыми взглядами. Меж тем горные дороги оживлялись. Пастухи пого- няли быков острием дротиков, дети тащили за собой ослов, конюхи вели вьючных лошадей. Те, которые спускались с высот, лежащих за Махэрусом, исчезали постепенно за стенами замка; другие поднимались вдоль ущелий, ведших к Махэрусу, — и, войдя в город, 1 «Via Sacra» — главная улица древнего Рима. (Прим, автора.)
складывали свою ношу по дворам домов. То были поставщики тетрарха и слуги гостей, высланные впе- ред своими господами. Но вот налево, на самом конце террасы, появился ессей, босой, в белой одежде, с ви- дом стоика. Маннаи тотчас бросился к нему навстречу, обнажив и высоко подняв свой кож. — Убей его! — кричала Иродиада. — Стой! — промолвил тетрарх. Маннаи остановился; тот тоже. Потом оба отступили, пятясь друг от друга и не по- кидая друг друга взглядом; и оба исчезли — каждый по другой лестнице. — Я знаю его! — сказала Иродиада, — его. имя Фа- нуил; он старался свидеться с Иоаканамом, так как ты настолько слаб, что сохраняешь его в живых. Антипа возразил, что из Иоаканама можно было из- влечь пользу. Его постоянные нападки на Иерусалим привлекали к ним обоим остальных евреев. — Нет! — воскликнула она. — Евреи покоряются всем своим властителям. Они не в состоянии создать себе родину. А того, кто тревожит народ, возбуждая в нем надежды, сохранившиеся со времен Гегеми- аса, — того должно уничтожить. Вот-самая верная по- литика. — Нам не к спеху! — уверял тетрарх. — Иоака- нам— опасен! Вот выдумала!! И он смеялся притворно. — Молчи, — крикнула она. И она снова рассказала то унижение, которому под- верглась она в день своей поездки в Галаад для сбора бальзама. На берегу реки какие-то нагие люди наде- вали свои одежды. Тут же, на вершине холма, стоял че- ловек и говорил. Он был препоясан по чреслам вер- блюжьей кожей — и его голова походила на голову льва. — Как только он увидел меня, — продолжала Иро- диада, — он изрыгнул на меня все проклятия пророков. Его зеницы пылалщ голос завывал; он поднимал руки к небу, как бы желая достать оттуда громовые стрелы. Бежать было невозможно; колесница моя до самых сту- пиц завязла в песке... И я поневоле медленно удаля-
лась, закрываясь мантией, — и вся кровь моя стыла от оскорблений, которые сыпались на меня, как дождевой ливень! Иоаканам не давал жить Иродиаде! Когда его схва- тили и связали веревками — солдатам дан был приказ зарезать его, если б юн вздумал сопротивляться. Но тут он, как нарочно, явился смиренником. В его тюрьму напустили змей: змеи околели. Неудача ее козней выводила из себя Иродиаду. За- чем он нападал на нее? Что его побуждало? Его речи, обращенные к толпе, распространялись повсюду, их повторяли, — она слышала их везде, — они наполняли воздух. Она не была лишена мужества — но эта сила, более язвительная, чем лезвие мечей, сила, которую «е- возможно.было схватить, наводила на нее нечто вроде оцепенения. Иродиада расхаживала взад и вперед по террасе, вся помертвелая от гнева, не находя слов, чтобы выразить все, что душило ее. Она думала также о том, что тетрарх, уступая об- щему мнению, мог, пожалуй, развестись с нею. Тогда все погибло! С самых младых ногтей она питала мечту о великом царстве. Только для того, чтобы осуществить эту мечту, решилась она оставить своего первого мужа и соединиться с ним, с этим человеком, который ее об- манывает. — Хорошую я нашла подпору, нечего сказать, войдя в твою семью! — Моя семья не хуже твоей, — спокойно отвечал тетрарх. В жилах Иродиады внезапно закипела кровь ее пра- дедов, первосвященников и царей! — Твой дед подметал храм в Аскалоне! Другие твои родичи были пастухами, разбойниками, поводы- рями караванов! Сволочь, платившая дань Иуде со вре- мен царя Давида! Все мои предки били твоих предков! Первые из Маккавеев выгнали вас из Геброна; Гиркан принудил вас обрезаться! И, дав волю чувству презрения, презрения патри- цианки к плебею, рода Якова к роду Эдома, Иродиада начала осыпать Антипу упреками за его равнодушие к оскорблениям, за его уступчивость перед предателями,
фарисеями, за его трусость перед народом, который его ненавидел. — Ты такой же, как они, — признайся! И ты сожа- леешь о том, что оставил аравийскую девку, ту, что пляшет вокруг камней! Возьми же ее опять! Ступай и живи в ее холщовой палатке! Пожирай ее хлеб, испе- ченный под золою! Глотай кислое молоко ее овец! Ло- бызай ее синие щеки — и оставь меня! Но тетрарх уже не слушал ее. Он устремил глаза «а плоскую крышу соседнего дома, где внезапно увидел молодую девушку; рядом с нею старуха держала зон- тик с тростниковой ручкой, длинный, как рыбачье уди- лище. Посредине ковра стоял раскрытый дорожный короб; пояса, спутанные ткани, разноцветные покровы, золотые подвески в беспорядке свешивались через его края. От времени до времени молодая девушка накло- нялась к этим предметам, встряхивала их на воздухе. Она была одета римлянкой — в тонкую тунику и в пеплум с застежками из изумруда; синие перевязки удер- живали ее косу, вероятно, очень тяжелую: девушка из- редка трогала ее сзади рукою. Тень от зонтика колеба- лась над нею, скрывая ее до половины. Раза два удалось Актипе заметить ее гибкую шею, угол глаза, часть небольшого рта. Но он мог видеть весь ее стан от бедр до затылка. Он видел, как он склонялся и выпрям- лялся — легко и упруго. Он караулил возврат этого стройного движения — и дыхание его становилось уси- ленным, огоньки зажигались в глазах. Иродиада на- блюдала за ним. — Кто это? — спросил он, наконец. Она отвечала, что не знает... и, внезапно утихнув, удалилась. Тетрарха ожидали под портиком галилеяне: заведо- вавший письменной частью, главный пристав над паст- бищами, управляющий соляными копями и еврей из Иерусалима, начальник его конницы. Все приветство- вали его дружным восклицанием... Но он обратился к внутренним покоям. Фануил возник перед ним на повороте коридора. — Опять ты! Ты, конечно, пришел сюда ради Иоака- нама?
— И ради тебя! Мне нужно сообщить тебе важное известие... И, не покидая более Антипу, он проник вслед за ним в темную храмину. Свет падал в нее сквозь решетчатое отверстие, рас- стилаясь во всю длину карниза. Стены были выкра- шены красно-лиловой, почти черной краской. У задней стены возвышалось ложе из черного дерева с тесьмами из бычачьей кожи. Золотой щит блистал, как солнце, над изголовьем. Антипа перешел всю храмину и бросился на ложе. Фануил, стоя, поднял руку с внушительным и вдохно- венным видом. — Всевышний посылает иногда одного из чад своих... Иоаканам — такое его чадо. Если ты будешь притеснять его, — тебя постигнет кара. — Он преследует меня, — воскликнул тетрарх. — Он потребовал от меня невозможного! С тех пор он всячески меня поносит. Сначала я кротко с ним обра- щался... Но он послал из Махэруса людей, которые возмущают моих подданных. Он нападает на меня... Я защищаюсь. — Иоаканам слишком ретив в гневе, точно,—воз- разил Фануил. — Но как бы то ни было, его надо осво- бодить! — Диких зверей не выпускают на волю,—сказал тетрарх. — Не тревожься более!—отвечал Фануил. — Он пойдет к аравитянам, к галлам, 'к скифам. Делу, к которому он призван, суждено достигнуть пределов земли. Антипа казался погруженным в некое видение. — Его власть велика! Я, против собственной воли, люблю его. — Так освободи его! Тетрарх покачал головою. Он боялся Иродиады, Маннаи... он страшился неизвестного будущего! Фануил попытался убедить его. Залогом правди- вости слов своих он представлял постоянную покор- ность ессеев царям. Эти люди, бедные, недоступные страху пытки • и казней, покрытые льняной одеждой,
умевшие читать в книге звездного неба, внушали не- вольное уважение. Антипа вспомнил слово, сказанное Фануилом в начале разговора. — Какое важное известие хотел ты сообщить мне? ‘Но вдруг появился негр. Все его тело побелело от пыли. Он хрипел от усталости и мог только произнести: — Вителлий! — Как? Он сюда идет? — Я видел его... Через три часа он здесь! Занавесы коридоров заколыхались, как бы вздутые ветром; шум наполнил .весь замок, топот и грохот бе- жавших людей, перетаскиваемых мебелей, лязг и звон серебряных сосудов... а с вышины башен зычно гре- мели трубы, призывавшие разбредшихся рабов. II Толпы народа покрывали крепостные валы, когда Вителлий вошел во двор замка. Он опирался об руку своего толмача; следом за ним подвигались большие носилки, обитые красной тканью, украшенные зерка- лами и помпонами. Вителлий был одет в тогу с широ- кою пурпуровою каймою, в консульские полусапожки; ликторы окружали его особу'. Они вонзили в землю перед дверью двенадцать пу- ков прутьев, перевитых ремнем, с топором посередине... и все зрители тайно вострепетали перед величием рим- ского народа. Носилки, которыми орудовали восемь человек, оста- новились... Юноша, с толстым животом, с лицом угре- ватым, с жемчужными кольцами на пальцах, вышел оттуда. Ему тотчас предложили кубок с вином и ду- шистыми пряностями. Он выпил и потребовал еще. Между тем тетрарх упал на колени перед проконсулом, сокрушаясь о том, что не был раньше уведомлен о ве- ликой милости его прибытия. А то бы он, тетрарх, от- дал приказ, чтобы по всем дорогам было припасено то, что подобает Вителлиям. Они происходили от богини Вителлин; дорога, ведшая от Яникула к морю, носила их имя; квестурам, консульствам не было счету в их
роде! Что же до самого Люция, ставшего теперь го- стем тетрарха, то все ему были обязаны благодарно- стью, как победителю строптивых клитов и отцу того юного Авла, который, прибыв сюда, казалось, возвра- щается в свое владение — так как Восток всегда счи- тался родиной богов! — Все эти гиперболы были выска- заны тетрархом по-латыни — Вителлий принимал их холодно и спокойно. Он отвечал, наконец, что’ одного Великого Ирода достаточно для славы целого народа0. Афиняне почтили его заведованием олимпийских игр. Он построил храмы в честь Августа и отличался всегда терпением, смыш- леностью, воинской доблестью и постоянной верно- стью цезарям. Между колоннами с бронзовыми капи- телями появилась Иродиада. Она шествовала с видом императрицы, окруженная женщинами и евнухами; они несли золотые подносы, на которых курились благово- ния. Проконсул шагнул три раза ей навстречу. Привет- ствовав егб легким наклонением головы: — Какое счастье! — воскликнула она, — что Агриппа, враг Тиверия, вперед не может вредить более! Вителлий ничего не знал об этом событии. Иро- диада показалась ему опасной... и так как Антипа на- чал клясться богами, что сделает все для императора: — Да, — прибавил проконсул, — даже во вред дру- гим. (Вителлию некогда удалось добыть заложников от парфянского царя; но император не обратил внимания на эту заслугу — ибо Антипа, присутствовавший при совещании, немедленно, чтобы выставить себя, первый послал об этом весть. Этот поступок тетрарха породил глубокую ненависть в Вителлин; оттого он и мешкал привести обещанную помощь.) Тетрарх смутился и не знал, что сказать; но Авл промолвил со смехом: — Не бойся! Я твой покровитель! Проконсул притворился, что не слышал слов, ска- занных его сыном. Счастье отца зависело от оскверне- ния сына; и этот Авл, этот цветок, возросший на грязи Капреи, доставлял ему такие значительные выгоды,
что он окружал его самыми предупредительными забо- тами, хоть и не доверял ему: цветок этот был ядовит. Под воротами поднялся громкий шум. Появился целый ряд белых мулов, на которых восседали люди в священнической одежде. То были саддукеи и фари- сеи, которых одна и та же честолюбивая мысль приво- дила- в Махэрус. Саддукеи желали получить право жертвоприношения, а фарисеи — удержать это право за собою. Лица этих людей были мрачны, особенно лица фарисеев, прирожденных врагов тетрарха и Рима. Они путались в полах своих хламид среди теснившейся толпы — и тиары их колебались на их головах, подвя- занные узкими лентами, на которых были начертаны письменные знаки. Почти в то же время прибыли солдаты римского авангарда. Они вложили щиты свои в мешки, чтобы со- хранить их от пыли — аза ними шел Маркелл, намест- ник проконсула, вместе с мытарями, державшими под- мышками деревянные таблицы. Антипа представил проконсулу главных своих при- ближенных: Толмаия, Карфера, Сехона, Аммониаса из Александрии, который закупал для него асфальт, Наа- мана, начальника его легкой пехоты, вавилонца Ясима. Вителлий уже прежде заметил Маннаи. — А этот кто? Тетрарх объяснил ему знаком, что это был палач. Потом он представил Вителлию саддукеев. Ионафан, человек малого роста, весьма развязный в своих движениях и говоривший по-эллински, начал умолять проконсула посетить его в Иерусалиме. Тот отвечал, что, вероятно, туда прибудет. Элеазар, человек с крючковатым носом и длинной бородою, стал требовать от имени фарисеев плащ пер- восвященника, задержанный в Антониевой башне гражданской властью. Затем галилеяне подали донос на Понтия Пилата. Пользуясь тем предлогом, что некий безумец отыскивал золотые сосуды Давида в пещере близ Самарии, он по- велел убить нескольких жителей. Все они говорили в одно и то же время — Маннаи громче и настойчивее
других. Вителлий уверял их, что виновные будут нака- заны. Внезапно бранные слова и крики раздались перед одним из портиков, где солдаты повесили свои щиты. Они сняли с них чехлы — и фигура цезаря, изображен- ная на пупе каждого щита, возбудила негодование иудеев, считавших это идолопоклонством. Антипа на- чал их усовещивать речью — а Вителлий, сидевший под колоннадой на высоком кресле, дивился их нераз- умной ярости. «Да, — думал он, — Тиверий был прав, что сослал четыре сотни таких иудеев в Сардинию. Но здесь они были у себя дома — они были сильны»... Ви- теллий приказал унести щиты. Но тут они все окружили проконсула, испраши- вая — кто отмены какой-либо несправедливости, кто — особых привилегий, кто — просто милостыни. Они рвали свои одежды, продирались вперед; чтобы удер- жать их, рабы били их палками — направо, налево. Ближайшие к дверям стали -спускаться по дороге — но другие поднимались по ней и снова надвигали их на проконсула. Два течения образовалось в этой массе лю- дей, которая грузно колебалась, стесненная оградою стен. Вителлий спросил, какая была причина такого мно- гочисленного собрания? Антипа ответил, что все эти люди пришли на праздник его именин, — и указал на некоторых слуг своих. Свесившись с бойниц, втаскивали они на веревках огромные корзины, полные мясами, плодами, овощами. Он указал еще на антилоп, аистов, широких рыб лазоревого цвета, на виноградные гроз- дья, дыни, тыквы, гранаты, нагроможденные в виде пи- рамид. Авл не выдержал. Он устремился в кухню, увле- ченный тем обжорством, которому, много лет спустя, было суждено удивить целый мир Ч Проходя мимо погреба, он увидал кастрюли, подоб- ные двойным латам. Вителлий также подошел посмо- треть на них — и потребовал, чтобы ему отперли под- земные комнаты замка. 1 Этот Авл Вителлий был, как известно, императором после Отона, в 69 году по Р. X. (Прим, автора.)
Они были высечены в скале — в виде высоких под- валов со сводами, которые подпирались столбами. В первой комнате находился склад старого, уже негод- ного оружия. Но вторая была.битком набита пиками; тесно и дружно торчали их острия, охваченные пуч- ками перьев. Стены третьей комнаты казались обтяну- тыми множеством цыновок: до того густо были наса- жены кругом тонкие стрелы, стоймя, друг возле дружки. Лезвия мечей покрывали стены четвертой комнаты. По- среди пятой — длинные линии шлемов с их гребнями уподоблялись легиону красных змей. В шестой комнате находились одни колчаны, в седьмой—одни ножные латы (кнэмиды), в восьмой — налокотники, в осталь- ных — вилы, крюки, лестницы, канаты; тут были даже шесты для катапультов, даже бубенчики для верблю- жьих нагрудников... И так как гора шла, расширяясь книзу, вся пробуравленная изнутри, как пчелиный улей, то под одним рядом комнат расстилался другой, а еще глубже — третий. Вителлий, Финеас, его толмач, и Сизённа, началь- ник мытарей, проходили все эти комнаты при свете фа- келов, несомых тремя евнухами. Смутно виднелись в тени безобразные предметы, изобретенные варварами: палицы, усеянные гвоздями, отравленные дротики, клещи, подобные челюстям крокодилов... Тетрарх обла- дал в Махэрусе военными снарядами, достаточными для вооружения сорока тысяч солдат. Он собрал все эти снаряды в предвидении опасного союза противников; но проконсул мог подумать или даже сказать, что это все было наготовлено с целью воевать против римлян; и тетрарх старался представить оправдания, извинения. Не все оружия ему принадлежали. Многие служили защитой от разбойников. Кроме того, нужно было сра- жаться с аравитянами. Иное досталось ему от отца. И вместо того, чтобы идти позади проконсула, тетрарх бежал вперед уторопленными шагами. Он вдруг при- слонился к стене, растягивая тогу растопыренными лок- тями. Но верхняя часть двери виднелась над его голо- вою. Вителлий заметил эту дверь — и захотел узнать, что скрьивается за нею? Вавилонец мог один отворить ее.
— Позвать вавилонца! Его подождали. Отец этого вавилонца прибыл с берегов Эвфрата с пятьюстами всадников. Он предложил Великому Ироду свои услуги для защиты восточных окраин. После разделения царства Ясйм остался жить у Фи- липпа — а теперь служит Антипе. Он явился, наконец, с луком на плече, с бичом в руке. Разноцветные бечевки тесно -стягивали его кри- вые ноги. Туника в виде поддевки не покрывала его обнаженных толстых рук; меховая шапка бросала чер- ную тень на хмурое лицо и на бороду, завитую в ко- лечки. Сначала он притворился, что не понимает толмача. Но Вителлий глянул на Антипу... и тот немедленно по- вторил его повеление. Тогда Ясим приложился обеими руками к двери: скользнув, она вошла в стену. Струею теплого воздуха пахнуло из мрака. Широ- кий коридор, спускаясь винтообразно, вел вглубь. Все отправились по этому коридору и достигли порога пе- щеры, более просторной, чем все другие подземелья. На противоположном конце этой пещеры зияло от- верстие арки, выходившей на самую кручь бездны, ко- торая с той стороны защищала крепость. Дикая жимо- лость, цепляясь за свод арки, колебала на прозрачном воздухе свои цветочные гроздья, озаренные живым све- том дня; по дну пещеры журчала узкая струйка ключе- вой воды. Около сотни белых лошадей находилось там; они ели ячмень, насыпанный на доску, поднятую в уровень с их мордами. Гривы их были окрашены в синюю краску; копыта — обернуты в плетеные мягкие ме- шечки; челки между ушами вздымались хохолком в виде париков. Своими длинными хвостами они ти- хонько похлопывали себя по берцам. Проконсул оне- мел от удивления. То были дивные животные, гибкие как змеи, легкие как птицы. Оки мчались, не отставая от стрелы, пущен- ной всадником, сбивали с ног людей, грызли их зубом, мигом высвобождались из нагроможденных камней и скал, прыгали через пропасти, а среди ровного поля
неслись как бешеные, без устали, от зари до зари. Стоило сказать одно слово — и они тотчас останавли- вались как вкопанные. Как только Ясим вошел в пе- щеру, они все побежали к нему, как овцы к пастуху — и, вытягивая тонкие шеи, тревожно глядели на него своими детскими глазами. По привычке он крикнул на них диким, гортанным криком; этот звук их развесе- лил— и они стали вздыматься на дыбы, прыгать... Жажда простора, жажда скачки в них загорелась. Антипа, боясь, как бы проконсул не взял их себе, запер их в этом месте, особо предназначенном для жи- вотных в случае осады. — Нехорошая конюшня, — оказал проконсул. — Ты рискуешь потерять их. Запиши их в инвентарь, Сизенка. Мытарь достал дощечку из:за пояса, перечел лоша- дей и записал их. Агенты фискальных обществ подку- пали правителей, чтобы удобнее грабить провинции. И этот Сизенна, с своей лисьей мордочкой и вечно ми- гавшими глазками, разнюхивал все и всюду. Наконец, все возвратились на двор замка. Бронзо- вые круглые доски, затычки вроде плоских вьюшек при- крывали разбросанные там и сям цистерны. Проконсул заметил одну из этих досок, которая была шире других и глуше звенела под каблуком. Он поочередно посту- кал по всем — и вдруг затопал ногами, заревел не- истово: — Нашел! нашел! Вот они, Иродовы сокровища! Отыскать эти сокровища — эта мысль как гвоздь за- села в голову каждого римлянина. Тетрарх поклялся, что никаких сокровищ тут не было. — Так что же тут такое? — Ничего... человек один... узник. — Покажи его! — сказал Вителлий. Тетрарх не повиновался. Иудеи узнали бы его тайну. Его явное нежелание открыть эту доску раздражило Вителлин. — Выбить ее! — закричал он ликторам. Маннаи догадался, в чем было дело. Увидав прине- сенный топор, он подумал, что хотят обезглавить Иоака-
нама; и при первом ударе лезвия о бронзовую плиту — он всунул между ею и каменьями мостовой длинный крюк; затем, вытянув и напрягши свои худые, жили- стые руки, осторожно приподнял плиту... Она отвали- лась. Все изумились силе старика. Под этой бронзовой крышкой, подбитой. деревом, показался трап. Маннаи ударил по нем кулаком — и он распался на две створ- чатые половинки. Открылась яма, черная, глубокая дыра, в которую вонзалась узкая круглая лест- ница без перил; и те, которые нагнулись над отвер- стием, увидали там, глубоко на дне, что-то смутное и ужасное. Человек лежал там на земле. Его длинные волосы перепутались с шерстью звериной шкуры, облекавшей его члены. Он поднялся. Его лоб коснулся поперечной железной решетки, крепко вделанной в стены ямы... От времени до времени он отходил прочь и исчезал во тьме подземелья. Острые верхушки тиар, рукоятки мечей сверкали на солнце; тяжелый зной раскалил плиты мостовой — и голуби, слетая с карнизов, кружили над двором. То был обычный'час, когда Маннаи кормил их зерном. Он при- сел на корточки перед тетрархом, который стоял не- движно возле Вителлия. Галилеяне, священники, сол- даты составляли сзади широкий круг — все молчали в немотствующем ожидании. Сперва послышался глубокий вздох, похожий на хриплое, протяжное рычание. Иродиада услышала этот вздох на другом конце дворца. Охваченная неотразимым влечением, она про- шла сквозь всю толпу, и, положив руку на плечо Ман- наи, наклонив вперед все тело, она принялась слу- шать. Голос заговорил: «Горе вам, фарисеи и саддукеи, исчадье змей, меха надутые, кимвалы звенящие!» Все узнали Иоаканама... все повторяли его имя. Много еще подбежало *народу. «Горе тебе, народ, горе вам, иудейские изменники, пьяницы эфраимские, горе вам, живущим в тучных до- линах, вам, чьи путаются ноги, отягченные винищем!..»
«Да расточатся они, как вода иссякающая, как ис- тлевающий червь, как недоносок женщины, которому не суждено увидеть солнца!..» «О Моав, тебе придется скрываться в ветвях кипа- риса, подобно воробью, в тьме пещер, подобно тушкан- чику! Как ореховая шелуха, раздробятся ворота крепо- стей и рухнут стены, и воспылают города! Бич всевыш- него разить не перестанет! В твоей же крови вываляет он твои члены, -словно шерсть в чану красильщика! Он истолчет тебя, как зерно в ступе; как новая борона тер- зает грудь земли — так он тебя истерзает; по горам и долам разбросает он клочья твоего мяса!..» — О каком завоевателе говорит он?—спрашивали себя ^слушатели. — Не о Вителлин ли? Одни римляне могли совершить такие истребления! И жалобы возникали кругом, раздавались стенания. — Довольно! довольно! вели ему замолчать! Но Иоаканам продолжал еще громче: «Хватаясь за трупы своих матерей, малые дети бу- дут ползти по горячему пеплу! Ночью, под страхом и на авось меча, люди пойдут искать посреди развалин огрызки хлеба! На площадях городских, там, где не- когда беседовали старцы, чекалки станут оспаривать друг у друга мертвые кости! Глотая слезы, юные девы будут играть на лютнях перед пирующими иноземцами, и самые храбрые сыны твои, о Моав! — преклонят хребты под непосильными ношами6> Столпившийся народ безмолвно слушал эти закли- нания,— и перед его духовными очами возникали дни изгнания, бедствия и напасти прошедших времен.-Точно такие речи гремели в устах древних 'Пророков. Иоака- /нам посылал свои возгласы один за другим, с расста- новкой — словно наносил удары. И вдруг его голос стал тихим, сладкозвучным, пе- вучим. Он предвещал скорое освобождение, царство справедливости, милости, благополучия. Небеса за- сияют непреходным сиянием, в пещере дракона родится младенец, золото заступит место глины, пустыня рас- цветет пышнее розы! То, что теперь стоит шестьдесят гиккасов, не будет стоить больше обола. Молочные источники заструятся из недра скал — все люди, доволь-
ные, пресыщенные, будут опочивать в тени виноград- ных лоз!.. «Когда же придешь ты, кого я ожидаю! Уже теперь все народы преклоняют колени — и царствию твоему не будет конца, о сын Давида!» Тетрарх откинулся назад. Существование Давидова сына оскорбляло его как угроза. Иоаканам начал покосить его за его владычество (нет-другого владыки, кроме предвечного!)—за его сады, его статуи, его театры, за его утварь из слоновой кости... Он поносил его как безбожного Ахава! Антипа схватился за грудь и, перервав шнурок, на котором висела его печать, швырнул ее в яму — и при- казал ему молчать. Но голос отвечал: «Я буду кричать, как рычит медведь, как онагр кри- чит, как женщина в муках родов! За кровосмешение твое тебя уже постигло наказание! Бог покарал тебя бесплодием мула!» Быстрый смех промчался в толпе, подобный плеска- нию волн. Вителлий упорствовал, не хотел уйти. Толмач, с бес- страстным видом* передавал на языке римлян все оскорбления, которые Иоаканам изрекал на своем языке, — и таким образом тетрарх и Иродиада прину- ждены были выслушивать их два раза сряду. Тетрарх задыхался от бешенства; она глядела на дно ямы, вся помертвелая,.с раскрытыми губами. Ужасный человек закинул назад голову — и, ухва- тившись за железные прутья решетки, прижал к ней свое волосатое лицо, походившее с виду на спутанный куст, в котором сверкали два угля. «А, это ты, Иезавель! Скрип твоих сандалий завла- дел его сердцем! Ты ржала от похоти, как кобылица! Ты поставила ложе свое на вершине горы и там совер- шала свои жертвы!.. Но господь сорвет с тебя твои серьги, твои пурпуровые одежды, твои льняные по- кровы! Он сорвет запястья с рук твоих и кольца с ног твоих — и те подвески, те золотые серпы, ко- торые дрожат и блещут на челе твоем, и серебря- ные твои зеркала и вееры из страусовых перьев — и те
перламутровые высокие подошвы, на которые ты ста- вишь свои ноги — и краску ногтей твоих — и все ухи- щрения неги твоей! Все он отнимет насильно, жесто- ко — и не хватит каменьев, чтобы побить тебя всю, кро- восмесительница !» Иродиада оглянулась кругом, как бы ища защиты. Фарисеи с притворным сожалением опускали взоры, саддукеи отворачивали головы, боясь оскорбить про- консула. Антипа казался мертвым человеком. А голос все рос, все возвышался. Он перекатывался отрывисто, как внезапно разразившийся гром, — и эхо гор повторяло молниеносные звуки, которыми он так и поражал Махэрус! «Пресмыкайся в ныли, дщерь Вавилона! Мели муку! Сбрось твой пояс, сними твою обувь, засучи край твоей одежды, перейди через реки... Ничто не спасет тебя! Стыд твой будет открыт, позор твой увидят все люди! Твои же рыдания сокрушат твои зубы! Всевыш- нему мерзит вонь твоих преступлений! Проклятая! Про- клятая! Околевай, как псица!» Но тут трап закрылся, крышка захлопнулась... Ман- наи готов был задушить Иоаканама. Иродиада исчезла; фарисеи были возмущены. Стоя посреди их, Антипа старался оправдаться. — Конечно, — заметил Элеазар, — следует заклю- чать брак с овдовевшей женой своего брата; но Иродиада не была вдовою — и, сверх того, у ней жив ребенок; а в этом-то и состоит вся мерзость греха. — Неправда! Заблуждение! — возражал саддукей Ионафан. — Закон осуждает подобные браки, но не от- вергает их вовсе. — Как вы ни толкуйте, вы все несправедливы ко мне, — твердил Антипа. — Разве Авессалом не соче- тался с женами своего отца, Иуда со своей невесткой, Аммон с своей сестрою, Лот с дочерьми своими? В это мгновение появился Авл, который уже успел выспаться. Узнав, о чем шла речь, он одобрил тетрарха. «Стоило стесняться из-за подобных пустяков!» И он много смеялся — и укоризнам священников и ярости Иоаканама.
Иродиада, с высоты крыльца, обратилась к нему: — Ты напрасно так говоришь, о господин! Он при- казывает народу не платить даней. — Правда это? —тотчас спросил мытарь. Все отве- чали утвердительно. Тетрарх с своей стороны подкреп- лял их слова доказательствами. Вителлию пришло в голову, что узник мог убежать, и так как поведение Антипы ему казалось сомнитель- ным, то он повелел поставить стражу у всех дверей, вдоль стен, на дворе. Затем—он отправился в свои покои. Выборные от священников пошли за ним. Не касаясь вопроса о жертвоприношении, они излагали свои жалобы. Они на- скучили ему... он велел им удалиться. Уходя от проконсула, Ионафан увидел возле одной из бойниц Антипу. Он разговаривал с человеком длинно- волосым, одетым в белый хитон, с ессеем.;. Ионафан в душе пожалел о том, что поддержал тетрарха. Одна мысль утешала Антипу, — Иоаканам уже не зависел от него более: римляне взялись его караулить... Какое облегчение! Фануил расхаживал в это вре- мя по брустверу. Он позвал его — и, указав на сол- дат: — Они сильнее меня, — сказал тетрарх. — Я не могу теперь его освободить... Это не моя вина! Меж тем двор опустел. Рабы отдыхали. На крас- ном поле неба, зажженного вечерней зарей, малейшие отвесные предметы выделялись черными чертами. Антипа мог различить соляные копи по ту сторону Мертвого моря; аравийских палаток не было видно бо- лее. «Вероятно, они откочевали?» Луна всплывала — и в сердце его спустилось успокоение. Фануил, как человек, подавленный горем, пребывал недвижим, уронив на грудь подбородок. Он высказал, наконец, то, что хранил на душе. С самого начала месяца он наблюдал и изучал небо. Созвездие Персея находилось в зените, Агала едва по- казывался, Альголь блестел слабым блеском, Мира- Коэти совсем исчез; и Фануил заключал из всего этого, что нынешней же ночью, в Махэрусе, должен покон- чить жизнь важный человек.
Но кто? Вителлин окружала его стража; Иоаканам не будет казнен... «Уж не я ли тот человек? —думалось тетрарху. — Быть может, аривитяне возвратятся? А не то — прокон- сул откроет мои сношения с парфянами? Иерусалимские клевреты сопровождали священников — под одеждами они скрывали кинжалы...» Тетрарх не сомневался в муд- рости и познаниях Фануила. Не прибегнуть ли к Иродиаде? Спору нет — он ее ненавидит... но она придаст ему мужества. К тому же не были еще порваны все нити чар, которыми она не- когда его опутала. Когда он вошел в ее комнату, в порфировой вазе курился киннамон; и всюду были разбросаны стклянки с духами, благовонные порошки, ткани, подобные об- лакам, вышитые кисеи легче перьев. Тетрарх слова не проронил — ни о предсказании Фануила, ни о страхе, который внушали ему аравитяне и евреи. Он упомянул только о римлянах. Вителлий не сообщил ему ни одного из своих военных планов. Он подозревал, что Вителлий друг Кая, которого посещает Агриппа. Он боялся, что его, тетрарха, сошлют в ссылку — а может быть, и зарежут. Иродиада, с презрительною снисходительностью, старалась его успокоить. Видя, что слова ее мало дей- ствуют, она вынула из небольшого ящичка медаль странной формы, украшенную головою Тиверия в про- филь. Ликторы должны были побледнеть при виде этой медали; все обличители — умолкнуть. Благодарный, растроганный Антипа спросил, каким образом она достала эту медаль? — Мне ее дали, — отвечала ока. Вдруг из-под занавеса двери выдвинулась обнажен- ная до плеча рука, рука молодая, прекрасная, словно выточенная Поликлетом из слоновой кости. Несколько неловко, но красиво, двигалась эта рука по воздуху, вправо и влево, ища, стараясь захватить тунику, оставленную на небольшой скамье, возле стены. Старуха прислужница тихонько подала эту тунику за дверь, приподняв занавес.
Тетрарху что-то внезапно вспомнилось... но что именно — он не мог сказать. — Эта рабыня тебе принадлежит? — спросил он, наконец. — Какое тебе дело! — отвечала Иродиада. ш Гости наполняли залу, где совершалось пиршество. Она распадалась на три придела, подобно базилике; их разделяли колонны из алгуминного дерева с брон- зовыми капителями, с изваянными украшениями. Две галереи с прорезным полом опирались на эти колон- ны — а третья, вся из золотой филиграни, округлялась на конце залы, прямо напротив громадной арки входа. Пылавшие канделябры на столах, поставленных во всю длину залы, возвышались огненными кустами между чашами из крашеной глины, медными блюдами, тиснеными грудами снега, кучами винограда. Эти крас- ные пятна света постепенно сливались в отдалении, подавленные вышиною потолка; лучистые точки свер- кали в трибунах, между древесными ветвями, подобно ночным звездочкам. Сквозь отверстие входа виднелись факелы, зажжен- ные на террасах домов. Антипа задавал пир друзьям своим, народу, всякому, кто желал быть гостем. Рабы, обутые в войлочные сандалии, кружили бы- стрее псов, с подносами на руках. На золотой трибуне третьей галереи на особо устроенном помосте .из жимо- лостных досок стоял проконсульский стол. Вавилонские ковры, подвешенные к потолку, образовали кругом не- что вроде павильона. Три ложа из слоновой кости, одно на почетном ме- сте, два по бокам, окружали стол. На них возлежали: проконсул налево возле двери, Авл направо, тетрарх посередине. На нем был тяжелый черный плащ, весь расшитый разноцветными накладками; румяна покрывали его щеки, борода раскинулась веером, венец из драгоцен- ных камней сжимал волосы, посыпанные пудрой
лазоревого цвета. Вителлий сохранил свою пурпуровую перевязь; косвенно пересекала она его льняную тогу, Авл велел повязать себе за спину рукава своей лиловой шелковой ризы, исполосован1ной серебряными галу- нами; в три ряда поднимались его завитые кудри — и сапфирное ожерелье блистало на его груди, белой и тучной, как грудь женщины. Подле него, на цыновке, скрестив ноги, сидел чрезвычайно красивый ребенок, который постоянно улыбался. Авл увидел его в кухне — и не мог уже с ним расстаться. Не будучи в состоянии запомнить его халдейское имя, он назвал его просто Азиатом (Asiaticus). От времени до времени Авл опус- кался навзничь на свое ложе — и тогда его го- лые ноги, высоко поднятые, царили надо всем собра- нием. С той же стороны находились священники и офи- церы Антипы, иерусалимские жители, главные лица греческих городов; а со стороны проконсула и пониже его — Маркелл с мытарями, собирателями податей, друзья тетрарха, важные особы из Каны, Птоломаиды, Иерихона; дальше сидели, уже без чинов, горцы с Ли- ванона, старые воины Ирода Великого, двенадцать фракийцев, идумейские пастухи, султан Пальмиры, эзиугаверские моряки. Перед каждым гостем лежала лепешка из мягкого теста, о которую он утирал пальцы — и жадные руки беспрестанно протягивались, как пигарговы шеи, за оливками, фисташками, минда- линами. Все лица, увенчанные • цветами, сияли весе- лием. Фарисеи отказались от этих венков, как от рим- ского нечестья. Они содрогнулись, когда их окропили смесью галбана и ладона; жидкость эта употреблялась только для священных обрядов храма. Авл натер ею свои мышки — и Антипа обещал при- слать ему целый корабль, нагруженный этим составом, вместе с тремя корзинами той настоящей мастики, ко- торая возбуждала в Клеопатре желание присвоить себе Палестину. Один из начальников тивериадского гарнизона, только что прибывший в Махэрус, поместился позади тетрарха, и, казалось, сообщал ему вести о событиях
необыкновенных. Но все его внимание было поглощено проконсулом, а также и тем, что говорилось на сосед- них столах. Там толковали об Иоаканаме и о подобных ему людях. Приводились разные факты: — Симеон из Гиттбя, например, омывал грехи огнем. Некий Иисус... — Этот хуже всех, — заметил Элеазар. — Презрен- ный обманщик! Позади тетрарха вдруг поднялся человек, бледный, белый, как кайма его собственной хламиды. Oih сошел с помоста — и, обратившись к фарисеям: — Вы лжете! — воскликнул он. — Иисус творит чу- деса! Антипа пожелал увидеть этого Иисуса. — Зачем ты не привел его? Сообщи о нем, что внаешь. Тогда тот рассказал, как он, Яков, имея дочь боль- ную,-отправился в Капернаум для того, чтобы умолить учителя излечить ее. И учитель отвечал ему: «Ступай домой; твоя дочь здорова». И он, Яков, возвратясь, на- шел дочь свою на пороге дома... Она покинула свое ложе, когда «гномон» дворца показывал третий час, са- мый тот час, когда он приступил к Иисусу. Но фарисеи представили возражения. — Конечно, — говорили они, — существуют извест- ные действия, травы, одаренные чародейною си- лою. В самом Махэрусе иногда можно было найти траву «Баарас», которая делает человека неуязвимым. Но вылечить больного, не видав и не коснувшись его... какая нелепость! одно разве: Иисус призывает в по- мощь демонов? И друзья Антипы, начальствующие люди между га- лилеянами, повторили, качая головами: — Да, демонов... это несомненно! Яков, стоя между их столом и столом священников, сохранял тот же вид, надменный — и кроткий. — Говори же, говори! — приставали они к нему,— доказывай его могущество! Он нагнулся, приподнял плечи — и чуть слышным голосом, медленно, как испуганный человек: •—- Вы разве не знаете, что он мессия? — сказал он.
Все священники переглянулись, а Вителлий потре- бовал объяснения этого слова. Толмач, прежде чем от- ветить, помолчал с минуту. — Евреи называют этим именем, — объяснил он, наконец, — освободителя, который наградит их облада- нием всех благ земных и владычеством над остальными народами. Иные утверждают даже, что следует ожи- дать двух мессий. Один будет побежден Гогом и Маго- гом, северными демонами; но другой истребит князя зла; и вот уже несколько столетий, как они ежечасно его ожидают. Между тем священники поговорили между собою — и Элеазар попросил слова. — Во-первых, — так начал он, — мессия будет сын Давида, а не плотника. Во-вторых: он утвердит закон, а этот назареянин его разрушает. — Главное же возра- жение Элеазара состояло в том, что мессии должен предшествовать Илия пророк. — Но он уже пришел, Илия! — вскричал Яков. — Илия! Илия! — повторила толпа до самого конца залы. И воображению всех немедленно представилась це- лая картина: старец под тучею вранов, небесный огнь, падающий на алтарь, идолопоклоннические жрецы, низ- вергнутые в бурный поток... Женщины в трибунах вспо- минали о сарептской вдовице. Но Яков продолжал настойчиво утверждать, что он его видел! Он его видел! И весь народ его видел! — Его имя! имя! Тогда он закричал изо всех сил: — Иоаканам! Антипа опрокинулся назад, словно что ударило его прямо в грудь. Саддукеи ринулись на Якова. Среди шума и гама Элеазар разглагольствовал, возвышая го- лос, силясь привлечь к себе внимание. Когда, наконец, тишина восстановилась, он заку- тался в свой плащ и, как судья, стал ставить вопросы: — Ведь пророк Илия умер? Смятенный ропот перервал его. Многие были убе- ждены, что Илия только исчез, а не умер. Элеазар вспылил... однако продолжал свой допрос:
— Ты полагаешь, что он воскрес? — А почему же нет? — отвечал Яков. Саддукеи пожимали плечами, а Ионафан, выта- раща глаза, усиленно старался смеяться, словно шут какой. Что могло, дескать, быть глупее притязания бренного тела на вечную жизнь? И он продекламиро- вал, ради проконсула, стих современного поэта: Nec crescit, пес post mortem durare videtur 4 Но в эту минуту увидали Авла, склонившегося на край триклиниума: с испариной на лбу, с лицом позе- леневшим, он прижимал оба кулака к желудку. Саддукеи притворились перепуганными. (На другой же день право жертвоприношения было им даровано.) Антипа являл все признаки отчаяния; один Вителлин пребывал безучастным, хоть он и ощущал в душе жес- токую тревогу: вместе с сыном он терял всю свою карьеру. Авла стошнило... Но как только его рвота кончи- лась, он опять захотел есть. — Подайте мне скобленого мрамора, наксосского сланцу, морской воды, чего-нибудь, скорей! Или вот что: не взять ли мне ванну? Он принялся грызть снежные комья. Затем, после недолгого колебанья — за что ему приняться: за ком- магенский ли паштет, за розовых ли дроздов, он ре- шился взять тыквы на меду. «Азиат» с благоговением созерцал Авла: этот дар неустанного пожирания изоб- личал, по его понятию, существо необычайное, принад- лежащее высшей породе! Авлу подали бычачьих почек, жареную белку, соло- вьев, рубленого мяса, завернутого в виноградные ли- стья. А между тем священники продолжали спорить о воскресении мертвых. Аммониас, ученик платоника Фи- лона, находил подобные толки нелепыми и высказывал свое мнение тут же сидевшим грекам, которые смея- лись над оракулами. Маркелл и Яков подошли друг к другу. Маркелл рассказывал о блаженстве, которое он испытал, приняв веру персидского бога Митры, а 1 Ни расти, ни существовать после смерти не может. (Прим, автора.)
Яков убеждал его последовать Христу. Пальмовые и тамарисовые, сафетские и библосские вина текли ру- чьями из амфор «в кувшины, из кувшинов в чаши, из ’ чаш в гортани. Поднялся говор болтовни, начались сер- дечные излияния. Ясим, хоть и еврей, не скрывал более своего обожания планет; купец из Афаки изумлял ко- чевников подробным описанием чудес гиерополисакого храма — и те спрашивали у него, что стоило путеше- ствие туда? Зато другие крепко держались за свои прирожденные поверья. Полуслепой германец пел гимн во славу того. скандинавского мыса, где боги являют в лучах свои лики; а люди -из Сихема отказывались от жареных голубей — из уважения к священной горлице Азима. Многие беседовали, стоя посреди залы, и от пара дыханья и дыма светильников в воздухе образовалось нечто вроде тумана. Фануил проскользнул вдоль стены. Он только что снова произвел наблюдения над небес- ными созвездиями; но не подвигался в направлении тетрарха, страшась выпачкаться в масло, что для ессеев было великим осквернением. Вдруг послышались удары в ворота замка. Народ узнал о' заключении Иоаканама. Люди с факелами в руках карабкались вдоль тропинок; темные массы кишели в оврагах — и от времени до времени поднима- лись протяжные вопли: — Иоаканам! Иоаканам! — Он всему помехой, — сказал Ионафан. — Не будет доходов, деньги переведутся, если ему позволят продолжать, — толковали фарисеи. И отовсюду неслись упреки, жалобы. — Защити нас, тетрарх! Пора покончить с этим че- ловеком! Ты отступаешься от веры! Ты безбожник, как все Иродово племя! — Меньше, чем вы!—возразил тетрарх... — Мой отец соорудил ваш храм. Тогда фарисеи, сыновья изгнанников, сторонники Маттафии, начали упрекать тетрарха в преступлениях его семейства. У иных из этих людей черепа были заостренные, взъерошенные бороды, слабые и как бы злые -руки; у
других — курносые рожи, круглые, выпученные глаза: они смотрели бульдогами. Человек двенадцать писцов и иерейских слуг, кормившихся остатками жертвопри- ношений, подбежало к самому помосту, обнажив ножи, — они грозили Антипе, который продолжал дер- жать им речь, между тем как саддукеи неохотно и слабо заступались за него. Он увидел Маннаи и знаком повелел ему удалиться; Вителлий являл вид равнодуш- ный, как бы давая знать, что все это до него не ка- сается. Оставшиеся на триклиниуме фарисеи пришли вдруг в неистовую ярость: они разбили вдребезги стоявшие перед ними блюда. Им подали любимое кушанье Ме- цената — жареного дикого осла под соусом, а они гну- шались этим мясом, как нечистым. Авл глумился над ними, напоминая им ту ослиную голову, которую, по слухам, они считали святыней. Много других обидных слов высказал он по поводу их отвращения к свинине. Вероятно, они потому так нена- видели это животное, что оно убило их Вакха; и они, всеконечно, были пьяницы, так как в их храме была найдена виноградная лоза, вычеканенная из золота. Священники не понимали его слов. Финеас, родом галилеянин, отказался перевести их. Тогда Авл разгне- вался безмерно, тем более что «Азиат», перепугавшись, исчез. Обед не нравился Авлу: кушанья были грубые, недостаточно приправленные. Он, однако, успокоился при виде блюда из хвостов сирийских баранов, настоя- щих комков жирного сала. Все эти иудеи, их поступки и нравы казались Вител- лию гнусными. Их бог уж не тот ли Молох, думалось ему, алтари которого ему попадались по дорогам? При- несенные в жертву малые дети пришли ему на память, вместе с тем сказанием о неведомом некоем человеке, которого будто бы тайко откармливали эти иудеи. Его латинское сердце с негодованием отвращалось от их нетерпимости, от их иконоборной ярости, от их звери- ного упорства. Проконсул собирался уже удалиться... Но Авл не хотел встать с места. Спустив свою хламиду до самых бедр, он лежал, распростертый перед целой грудой мяс и яств. Он до
того был пресыщен, что уже ничего есть не мог, — но не в силах был оторваться от всей этой благо- дати. Возбуждение толпы все росло. Возникали мечты о независимости, вспоминалась древняя слава Израиля! Не подверглись, ли все завоеватели небесной каре? Антигон, Красс, Вар... — Негодяи! — воскликнул вдруг проконсул. Он понимал по-сирийски — и держал при себе тол- мача только для того, чтобы дать себе время пригото- вить ответы. Антипа поспешно достал медаль императора — и сам, с трепетом на нее взирая, показывал ее толпе со стороны лицевого изображения. Но тут внезапно раскрылись створчатые двери золо- той трибуны — и при ярком блеске свечей, окруженная рабами, гирляндами из анемон, появилась Иродиада. Ассирийская митра, прикрепленная подбородником, спускалась ей на лоб. Перекрученные кудри рассыпа- лись вдоль пурпурного пеплума, прорезанного во всю длину рукавов. Каменные чудовища, подобные тем, что находились в Аргосе, над сокровищницей Атридов, вздымались по обеим сторонам дверей, и, стоя между ними, — она уподоблялась Цибеле, сопровождаемой ее двумя львами. С вышины балюстрады, которая царила над тем местом, где находился Антипа, она, держа в руке плоский кубок, громко закричала: — Да здравствует цезарь! Вителлий, Антипа и священники тотчас подхватили этот крик. Но в это мгновение с конца залы пробежал гулкий говор изумления, удивления... Молодая де- вушка вошла в залу. Под голубоватым вуалем, который закрывал ей го- лову и грудь, можно было различить полукруглые линии ее бровей, ее халкедоновые серьги, белизну ее кожи. Схваченный на талье золотым поясом, четырехугольный кусок шелковой ткани переливчатого цвета лежал на ее плечах; черные шальвары были усеяны изображе- ниями мандрагор, и, небрежно и лениво постукивая своими маленькими туфлями из пуха райской птицы, она тихо подвигалась вперед.
На самом верху помоста она сняла свой вуаль. Она походила на Иродиаду в молодости. Потом она стала танцевать. Ока переставляла ноги одну перед другою, под лад флейты и пары кротал. Ее округленные руки призывали кого-то, который все убегал от нее. Легче бабочки пре- следовала она его, словно Психея, в которой зажглось любопытство, словно тень души, осужденной ски- таться... и, казалось, то и дело готовилась улететь. Похоронные звуки «гикгры» заменили кроталы. Безнадежное уныние заступило место резвой надежды. Каждое движение девушки выражало тоску — и вся она замирала в таком томлении, что невозможно было сказать, плачет ли она о покинувшем ее боге — или из- нывает под его лаской. Полузакрыв ресницы, она кру- тила свой стан, волнообразно колыхала свои бедра, вздрагивала грудями — а лицо оставалось неподвиж- ным. Зато ноги не останавливались. Вителлий сравнивал ее с пантомимом Мнестером. Авла рвало попрежнему. Тетрарх — словно во сне, те- рялся в мечтаниях. Он уже не думал об Иродиаде. Ему показалось, что она подошла к саддукеям. Но то ви- дение удалилось. Это не было видение. Иродиада — вдали от Махэ- руса — отдала в науку Саломею, свою . дочь, в той надежде, что она понравится тетрарху. Ее расчет оказывался верным. Теперь она уже не сомневалась в этом. Но вот пляска снова изменилась. То был неистовый порыв любви, жаждущей удовлетворения. Саломея пля- сала, как пляшут индийские жрицы, как нубиянки, жи- вущие близ катаракт Нила, как лидийские вакханки. Она круто склонялась во все стороны, подобно цветку, поражаемому ударами сильного ветра. Блестящие под- вески прыгали в ее ушах, ткань на ее плечах играла переливами; от ее рук, ног, от ее одежд отделялись не- видимые искры, которые зажигали сердца людей. Арфа запела где-то — и толпа отозвалась рукоплесканиями на ее томительные звуки. Не сгибая колен и раздви- гая ноги, Саломея нагнулась так низко, что подборо- док ее касался пола — и кочевники, привыкшие
к воздержанию, римские воины, искушенные в забавах разврата, скупые мытари, старые, зачерствелые в дис- путах жрецы—все, расширив ноздри, трепетали под наитием неги. Затем она принялась кружить около стола Антипы с бешеной быстротою... и он, голосом, прерывавшимся от сладострастных рыданий, говорил ей: «Ко мне! Приди!..» Но она все кружилась, тимпаны звенели буйно, с дребезгом — так и казалось, что вот-вот раз- летятся они. Народ ревел — а тетрарх кричал все громче и громче: «Ко мне! Приди ко мне! Я дам тебе Капернаум, долину Тивериады, все мои крепости, по- ловину моего царства!» Она вдруг упала на обе руки, пятками кверху, про- шлась таким образом вдоль помоста, подобно боль- шому жуку — и внезапно остановилась. Ее затылок и хребет составляли прямой угол. Тем- ные шальвары, покрывавшие ее ноги, спустились через ее плеча — и окружили дугообразно ее лицо, на локоть от полу. Губы у ней были крашеные, брови чернее чер- нил, глаза грозные, страшные... Крохотные капельки на ее лбу казались матовым испарением на белом мра- море. Она ничего не говорила. Она глядела на тетрарха — и он глядел на нее. Кто-то щелкнул пальцами на трибуне. Саломея бы- стро взбежала туда, появилась снова — и, немного кар- тавя, детским голоском произнесла: — Я хочу, чтобы ты дал мне на блюде голову... голову... — Она позабыла имя — но тотчас же приба- вила с улыбкой: — голову Иоаканама. Тетрарх, словно раздавленный, опустился на ложе. Данное слово связывало его... Народ ждал... «Но, быть может, — подумал Антипа, — это и есть та предсказанная смерть... и она, обрушившись на дру- гого, пощадит меня! Если Иоаканам точно Илия —он сумеет ее избегнуть; если же нет — убийство не пред- ставляет важности». Маннаи стоял возле него... и понял его мысль. Он уже удалялся; но Вителлий позвал его обратно и
сообщил ему пароль;- Римские солдаты стерегли ту яму. Всем точно полегчило. Через минуту все будет кон- чено. Но Маннаи, верно, замешкался... Он возвратился... На нем лица не было. Сорок лег он исполнял должность палача. Он утопил Аристовула, задушил Александра, заживо сжег Маттафию, обезгла- вил Зосиму, Паппаса, Иосифа и Актипатера... И ок не дерзал убить Иоаканама! Зубы его стучали... все тело тряслось. Он увидел перед самой ямой — великого ангела са- маритян; покрытый по всему телу глазами, ангел по- трясал огромным мечом, красным и зубчатым, как пламя молнии. Маннаи привел с собою двух солдат, свидетелей чуда. Но солдаты объявили, что не видели ничего, кроме еврейского воина, который бросился было на них — и которого они тут же уничтожили. Обуянная несказанным гневом, Иродиада изрыг- нула целый поток площадной, кровожадной брани. Она переломала себе ногти о решетку трибуны — и два из- ваянных льва, казалось, кусали ее плечи и рычали так же, как она. Антипа закричал не хуже ее. Священники, солдаты, фарисеи — все требовали отмщения; а прочие негодовали на замедление, причиненное их удоволь- ствию. Маннаи вышел, закрыв лицо руками. Гостям время показалось еще продолжительнее... Становилось скучно. Вдруг шум шагов раздался по переходам... Тоска ожидания стала невыносимой. И вот — вошла голова. Маннаи держал ее за во- лосы напряженной рукой, гордясь рукоплесканиями толпы. Он положил ее на блюдо — и подал Саломее. Она проворно взобралась на трибуну — и, несколько мгно- вений спустя, голова была снова принесена той самой старухой, которую тетрарх заметил сперва на плат- форме одного дома, а потом в комнате Иродиады. Он отклонился в сторону, чтобы не видеть этой го- ловы. Вителлий бросил на нее равнодушный взгляд.
Маннаи спустился с помоста — показал ее рим- ским начальникам, а затем всем гостям, сидевшим с той стороны. Они рассматривали ее внимательно. Острое лезвие меча, скользнув сверху вниз, захва- тило часть челюсти. Судорога стянула углы рта, уже запекшаяся кровь пестрила бороду. Закрытые веки были бледно-прозрачны, как раковины, а кругом све- точи проливали свой лучистый свет. Голова достигла стола священников. Один фарисей с любопытством перевернул ее; ко Маннаи, поставив ее снова стоймя, поднес ее Авлу, которого это разбудило. Сквозь узкое отверстие ресниц мертвые зеницы Иоа- канама и потухшие зеницы Авла, казалось, что-то ска- зали друг другу. Потом Маннаи представил голову Антипе; и слезы потекли по щекам тетрарха. Факелы погасли. Гости удалились — и в зале оста- лись только Антипа и Фануил. Стиснув виски руками-, тетрарх все смотрел на отрубленную голову; а Фануил, стоя неподвижно посреди пустой залы и протянув руки, шептал молитвы. В самое мгновение солнечного восхода два чело- века, некогда отправленных Иоаканамом, появились с столь давно ожидаемым ответом. Они сообщили этот ответ Фануилу, который тотчас восторженно умилился духом. Он им показал ужасный предмет -на блюде, между остатками пира. Один из двух людей сказал ему: — Утешься! Он сошел к мертвым, чтобы известить их о пришествии Христа. Ессей теперь только понял те слова Иоаканама: «Дабы он возвеличился, нужно мне умалиться!» И все трое, взявши голову Иоаканама, направились в сторону Галилеи. Так как она была очень тяжела —они несли ее по- очередно.

ПРИЛОЖЕНИЯ

СТЕПО Драматическая поэма Счастлив, кто с юношеских дней Живыми чувствами убогой Идет проселочной дорогой К мечте таинственной своей... etc. Языков. But we, who name ourselves its sovereigns, we Half dust, half deity, alive unfit To sink or soar, with our mix’d essence make A conflict of its elements and breathe. The breath of degradation and of prides... etc. Manfred, Byron. ...fly; while thou’rt bless’d and free... Shakespeare. Timon of Athens ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА Стен о. Антонио, монах. Джакоппо, рыбак. Р и е н з и, доктор. Джулия, сестра Джакоппо. Маттео, слуга Стено. Действие в Риме. ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ СЦЕНА I Ночь. Колизей. Стено (один) Божественная ночь!.. Луна взошла; Печально смотрит на седые стены... Покрыв их серебристой дымкой света. 1 Лишь мы, что назвались его царями, Лишь мы смешенье праха с божеством, Равно и праху чуждые и небу, Мрачим своею двойственной природой ' Его чело спокойное, волнуясь То жаждою возвыситься до неба, То жалкою привязанностью к праху... «Манфред». Байрон (перевод И. А. Бунина, англ.). ...беги; пока ты счастлив и свободен... Шекспир. «Тимон Афинский» (перевод П. И. Вейнберга, англ.).
Как все молчит! О, верю я, что ночью Природа молится творцу... Какая ночь! Там вдалеке сребрится Тибр; над ним Таинственно склонились кипарисы, Колебля серебристыми листами... И Рим лежит как саваном покрыт; Там все мертво и пусто, как в могиле: А здесь угрюмо дремлет Колизей, Чернеясь на лазури темной неба! Прошли века над Римом чередой Безмолвной и кровавой; и стирала Их хладная рука все то, что он хотел Оставить нам в залог своей могучей, Великой силы... Но остался ты, Мой Колизей!.. Священная стена! Ты 'Сложена рукою римлян; здесь Стекались властелины мира И своды вековые Колизея Тряслись под ними... между тем как в цирке, Бледнея, молча, умирал гладиатор Или стоная — раб, под лапой льва. И любо было римскому народу, И в бешеном веселии он шумел... Теперь — как тихо здесь! В пыли Высокая работа человека! Ленивый лазарони равнодушно Проходит мимо, песню напевая, И смуглый кондоттиери здесь лежит, С ножом в руке и ночи выжидая. Быть может, .Чрез двести лет придет твоя пора, Мой древний Колизей — и ты падешь Под тяжкою рукой веков... как старый Столетний дуб под топором. Тогда Сюда придут из чуждых, дальних стран Потомки. Любопытные толпой Взглянут на дивные твои остатки
И скажут: ‘«Здесь был чудный храм. Его Воздвигнул Рим, и многие века Стоял он, время презирая. Здесь, Да, здесь был Колизей»... Мгновение молчания. Передо мной, как в сумрачном виденье, Встает бессмертный Рим, со всем, что было В нем грозного и дивного. Вот Рим! Он развернул могучею рукою Передо мною свою жизнь; двенадцать Столетий был он богом мира. Много, О, много крови на страницах жизни Твоей, о Рим! но чудной, вечной славой Они озарены, и Рим исчез! О! много С ним чудного погребено!.. Мне больно; Мне душно; сердце сжалось; голова Горит... О, для чего кам жизнь дана? Как сон пустой, как легкое виденье Рим перешел... и мы исчезнем так же, Не оставляя ничего за нами, Как слабый свет луны, когда, скользя По глади вод, он быстро исчезает, Когда найдет на нее туча... О! Что значит жизнь? что значит смерть? Тебя Я, небо, вопрошаю, но молчишь Ты, ясное, в величии холодном! Мне умереть! зачем же было жить? А я мечтал о славе... о безумный! Скажи, что нужды в том, что, может быть, Найдешь ты место в памяти потомков, Как в бездне звук! Меня, меня, Кипящего надеждой и отвагой, Вскормила ль мать на пищу червякам!.. Да, эта мысль меня теснит и давит: Мгновение — и грудь, в. которой часто Так много дивного и сильного бывает, Вдруг замолчит — на вечность! Грустно! Грустно!.. Быть так... ничем... явиться и исчезнуть,
Как на воде волнистый круг... и люди — Смешно — гордятся своим бедным, Пустым умом, существованием жалким И требуют почтения от такой же Ничтожной грязи, как они... Но, Стено, Что за могилой?.. • Когда я был молод, Я свято верил в бога; часто слушал Слова святые в храме; верил я. Меня судьба возненавидела, и долго Боролся я с моим врагом ужасным... Но, наконец, я пал; тогда вокруг Меня все стало иначе... мне тяжко, Мне грустно было веру потерять, Но что-то мощно мне из сердца Ее с любовью вырвало... и я Моей судьбе неумолимой Отдался в руки... с этих пор Я часто думал возвратить молитвой Огонь и жизнь в мою холодную Нагую душу... Нет, вотще! Во мне Иссохло сердце и глаза! Уж поздно! Я сделал шаг, и вдруг за мною тяжко Низринулась скала — и преградила Мне шаг назад: и я пошел вперед, Пусть сбудется, чему должно! Вперед! Минута молчания. Мне дурно; сердце ноет... все темнеет... Вокруг меня... О... Стено!.. это смерть! (Падает без чувств,) За сценой слышен голос Джулии; она поет: Тихо солнце над водами Закатилось. Под окном Кто-то стукнул и тайком Яркочерными очами Заглянул в мое окно... Я ждала тебя давно! Входят Джулия и Джакоппо.
Д ж у л и a Кто здесь лежит, о боже! Джакоппо Где? Д ж у л и а Мадонна! Как бледен он! Джакоппо Он умер. Д ж у л и а Нет, о кет! Смотри, смотри... он дышит! На челе Холодный пот... уста полураскрыты. Джакоппо... Джакоппо Джулиа? ' Джулиа Наш дом так близок; Мой друг... снесем его туда... Джакоппо поднял Стено. Но тише Бери его. Ты видишь, он так слаб... В очах нет жизни... Джакоппо Пойдем... ок легок... Джулиа Как чудно бледен он; лука Сияет прямо ему в очи... Боже, Как холодно его чело...
Джакоппо Сестра... Скорей, скорей, я зябну... С те но (сквозь сон)' Горе... горе... Джулиа Что он сказал... Джакоппо Не знаю... не недвижно Он все лежит... Пойдем... (Про себя.) Сказал он: горе! (Уходят.) СЦЕНА II Неделю спустя. Море. Стен о, Джулиа. Джулиа Ты грустен, Стено? С т е и о Я? Да, Джулиа. Джулиа Грустен? Молчишь... угрюм... и чем я... Стено Джулиа, Джулиа, Я никогда не знал веселия. Джулиа Ты?.
Стено (подходя к берегу) О, я люблю смотреть на это море, Теперь оно так тихо и лазурно, Но ветр найдет, и, бурное, восстанет,. Катя пенистые валы, и юре Тому, кого возьмет оно в свои Безбрежные, могучие объятья... Изменчивее сердца девы Оно. Джулиа О Стено, Стено! Стено Да. , Моя душа — вот это море, Джулиа, Когда, забыв мои страданья, я Вздохну свободно после долгой Борьбы с самим собой — я тих и весел И отвечаю на привет людей... Но скоро снова черными крылами Меня обхватит грозная судьба... Я снова Стено. И во мне опять Все то, что было, разжигает душу, И ненавистно мне лицо людей, И сам себе я в тягость... Джулиа Стено, Когда найдет на душу мрачный час И душно тебе будет средь людей, Приди ко мне... люблю тебя я, Стено, И более, чем брата... ты мне все. В тебя я верю, как бы в бога, Твои слова я свято берегу... С тех пор, как я тебя нашла Без чувств, холодного, у Колизея, Мне что-то ясно говорит: вот он, Кого душа твоя искала... И я поверила себе... О Стено,
Мне упоительно дышать с тобой! Люби меня... и буду я тебя Лелеять, как мать сына... и когда Свое чело горячее на грудь Ко мне ты склонишь, я сотру лобзаньем Твои морщины... Стено... Стено Джулиа, Джулиа! Мне больно тебя видеть! Джулиа бледная падает на колена, устремляя глаза на Стено и обняв его ноги. Итак, и ты, несчастное созданье, В мою ужасную судьбу вовлечена. Любви ты просишь? Джулиа, это сердце... В кем крови кет... Давно, давно Оно иссохло, Джулиа... В моей власти Все, все, но не любить... Послушай... , Но, может быть, тебя разочаруют Мои слова... ты еще веришь в счастье... Мне, дева... жаль тебя... Оставь меня... я, я любви не стою. Мне ль, изможденному, принять тебя, Кипящую любовью и желаньем, В мои холодные объятья... Нет! Прости мне, Джулиа... будь мне другом... Но не теряй своей прелестной жизни Любить меня... Джулиа О Стено... я умру. Стено (поднимает ее и сажает к себе на колени) Не умирай, Джулиетта... О, подумай, Мне ль перенесть ту мысль, что я, несчастный, Проклятый небом, твой убийца... Нет! Я буду слишком тяжко проклят небом!.. Тебе так хорошо?
Джулиа О, я готова Здесь умереть. Но расскажи мне, Стено, Молю тебя как друга, твою жизнь! Ты еще молод, а морщины резко Змеятся на челе твоем... И... можно ль Мне как сестре его поцеловать? (Целует его.) С т е н о Джулиа! Джулиа? Много ночей не спал я; много горя Я перенес в свою короткую, Но тягостную жизнь... Послушай... Я долго жил, как живут дети Без горя и сознания в горе мира. Я был невинен, как ты, Джулиа, И добр. И я любит людей, Любил, как братьев. Я узнал их после... Не знал я мать... Но я любил природу, Не знал отца... но бога я любил. И знал я одну деву... для меня Она была всем... миром... и она Меня любила. О, я ее помню! Ты на нее похожа; но глаза Твои чернее ночи; у моей Небесной были очи голубые, Как это небо... я ее любил, Любил, как любят в первый раз, любил, Как бога и свободу... (Закрывает лицо руками.) О! Джулиа Ну, что же? Стено Ни слова более; мне больно, Джулиа, Растравливать былые раны.
'Джулиа Слушай, Ты меня знаешь; я перед тобой Открыла свою душу, и холодно Ты мне внимал; мое моленье Отверг ты, Стено... Я не в силах видеть' Тебя и не любить... Итак, прости. Ты отравил жизнь девы... Но прощаю Тебя я, Стено... Ты молчишь, прости! А ты любил! Уходит Джулиа. Минута молчания, Стено (все сидя на камне) Когда я был еще ребенком... помню Я этот день... однажды к нам взошла Старуха... и потухшие глаза Она на мне остановила... Тихо Взглянула в очи мне и молвила печально: «Он много горя испытает; много Заставит горя испытать другим», И тихо удалилась... предсказанье Сбылось!.. ь Молчание. Как это небо ясно! Чудным Оно нагнулось сводом над землей; Там тихо все; а на земле все бурно, Как это море в непогоду... Чем-то Родным сияет небо человеку И в голубые, светлые объятья Неслышным голосом зовет. Но нас К себе земля землею приковала, И грустно нам!....................., ..............Вот скова я, проклятый^ Еще одно прелестное созданье Своим прикосновением убил. О, если б мне, мне одному сносить Тяжелое ярмо моего горя!
Его б носил' я гордо, молчаливо1, Без ропота, пока место оно Меня бы раздавило... Я бы умер Так, как я жил... Но видеть, что в свое Проклятие других я завлекаю, Но разделять свое ярмо—нет, лучше -Пускай оно меня убьет! Долгое молчание. Темнеет. О, мне отрадней ночью! Тогда темно Все на небе и здесь, как в моем сердце. Но тихо все покоится, когда На небо ляжет ночь... а мне она Не принесла мгновения покоя! Как здесь пустынно все! Едва, едва Доходит до меня шум Тибра, Носимый ветром. Море спит, и ясно В нем отражается луна. Вон там Мелькнула барка, как пред бурей Над морем чайка... Тихо, тихо Колышется угрюмый лес. Роса, Как небу фимиам земли, прозрачной Туманной пеленой по глади моря, По лесу стелется... Все тихо... Я один В сем океане тишины и мира Стою, терзаемый самим -собой... ................................... Вон вьется ворон. Может быть, летит Он к своим детям; он их любит. Но, Стено, что ты любишь? Ко всему Я чувствую невольное презрение Не потому, что лучше я людей... Нет, нет! Я хуже их! Какой-то демон Отнял у меня сердце и оставил Мне жалкий ум! Минутное молчание. Пора домой.
СЦЕНА III Дом Джакоппо. Джулиа (одна) Я долго не любила; долго, долго Меня лелеяла судьба... о, неужели Жить *и страдать одно и то же... Вот Однажды что-то новое во мне Проснулось и — что это было, Я выразить не в силах; но я знаю, Что с той поры мне что-то говорило, Что я вступаю в жизнь иную. Я С доверчивостью робкой в новый мир Взошла. И вот он предо мной Стоял во всем величии мужчины, Как царь, как бог. О, до того мгновения Душа ждала любви, не понимая Любовь!.. Но он был здесь, и глубоко запала Она мне в грудь... Я жадно, с наслажденьем Ей предалась, дышала ей, а он!.. Минута молчания. Как чуден он! Под мраморным челом Приветливо сияют его очи, Как море голубые. Бледен он; И я люблю, когда мужчина бледен. Я слышала, что это признак гордой И пламенной души... О Стено, Стено, Мне долго жарко будет ложе И беспокоен сон!.................... ..........................Но мне ли, Мне ль, слабой деве, обратить внимание Царя людей... Когда я с ним, во мне. Сжимает сердце робкий ужас... Что-то Мне говорит, что с мощным духом я, И никогда мой взор не снес сияния Его очей!.. Входит Джакоппо.
Джакоппо Я рад тебя найти, Послушай, сядь поближе... Помнишь, Джулиа, Ты смерть отца? Джулиа Джакоппо! Джакоппо Перед смертью Он нас позвал и молвил: «Мне недолго Осталось жить. И я довольно пожил! Мне семьдесят три года. Пора к богу!» И мне сказал он: «Слушай, тебе Джулию Невинной девой я отдал... Смотри, Отдай ее невинной в руки мужа!» Я это помню. Джулиа (встает с негодованием) Джакоппо! Джакоппо Но, сестра, Я должен был тебе сказать все то, Что мне давно на сердце тяготило. И я не мог молчать. Для этого я слишком Тебя люблю. Но мне отец сказал: Придет он из могилы, если Не сохраню его завета. Я! Ему поклялся я — он умер. И я сдержу, клянусь святою девой, Этот обет. И мне ли, мне ль снести, Чтобы... Патриций от безделья Тебя бы смял и бросил... Я молчу. (Быстро,) Ты любишь Стено?
Джулиа (задумчиво) , Да... (Быстро.) Нет, нет, Джакоппо! Не верь мне нет! Джакоппо Бедняжка! понимаю. Тебе, должно быть, тяжело; но, Джулиа, Пойду к нему я; прямо, откровенно Я все ему скажу, и если ты доселе Была моею Джулией... Джулиа Не ходи; О, не ходи! Мой добрый друг, Джакоппо,' Тебе ли сделать то, чего... Джакоппо Ну что ж.., Джулиа Я сделать не могла! Джакоппо А, вы с ним объяснились?, Джулиа Невинна я, невинна, мой Джакоппо! Не говори так с бедною сестрой, Я уж и так страдаю! Джакоппо (пылко ) О! Меня ты знаешь, Джулиа; я готов За тебя дать всю мою кровь, и даже, А это много, Джулиа, мою честь. Но слушай. Да, ты его любишь,
Я это знаю. Сохрани, мадонна, Когда глядит он на тебя с одним Желанием мгновенным или... страшно Подумать мне... (шепотом) с презреньем... Джулиа О мой друг, Меня не любит он. Джакоппо Тебя не любит он? Джулиа Он мне сказал, что в его сердце Страстей уж нет; что я ему жалка... И... говорил... что он любил когда-то И с той поры он перестал любить. Джакоппо И... ты ему жалка? Мне это слово Не нравится, сестра... Но если он Тобою презирает — неужели В тебе нет гордости довольно, Джулиа, Презреть им? Джулиа Я его забуду. Джакоппо Джулиа... Ну, до свиданья! (Про себя.) Я его спрошу, Спрошу его, клянусь мадонной, что Он понимал под словом «жалко»; боже! Не дай погибнуть Джулии» Уходит Джакоппо.
Джулиа О мадонна! Пойдет он к Стено... брата знаю я, Он вспыльчив... и... мне сердце замирает... (Бросается на колена.) О боже мой... Тебя я умоляю, Спаси... спаси... кого? О, я сама не знаю! (Шепотом.) Спаси... его! (Вскакивает.) О! что сказала я! И вот как жить я. качала... О сердце! Его холодною рукою раздавила Моя судьба... а мне шестнадцать лет! Конец первого действия ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ СЦЕНА I Ночь. Внутренность готической церкви. Стено один. Стено Когда мне тяжко быть одним с собою И в сердце вкрадется тоска... я часто Хожу сюда. Мне здесь отрадно. Нынче Меня томил мой демон; и хотя Привык я с ним бороться — но я должен Был уступить... В моей груди так бурно — А здесь как дышит все покоем... Да! Здесь что-то есть гораздо выше нас! Минута молчания. Передо мною прямо, слабым светом Лампады озаренное, я вижу Изображение святого Павла. Он строго, зорко смотрит на меня Как будто с укоризной... (Улыбаясь.)
Стено!.. Чудный, Прекрасный старец! На его челе Читаешь ясно его веру. Важно Его бесстрастное чело... Художник Исполнил дивно свою мысль!.. ...........................Как темно! Едва змеится свет лампад по мрачным И низким сводам церкви... и лука Сияет в узкие окошки, ясно Рисуя их на каменном полу, Да, это чудно... но на это я Не променяю — нет — моего неба, Моего неба с ясными звездами, Моего моря с белыми валами, О, это ближе мне!.. Входит Антонио. Антонио Благословен Да будет бог! Стено (с досадой) Опять! и это Монах! Анто н и о (подходя к нему) Мой сын... Стено Оставь меня, старик; (взглянув на него) Не говори со мною, друг... Твоей Молитвы ждет твой бог. Антонио Я это знаю; Но я люблю уединение...
Стено А! Ты меня гонишь вон... я вижу — Да, ты монах! Антонио Я?.. Ты сюда пришел Не к богу. Стено О, ты думаешь, .что святость Твои глаза довольно изощрила, Чтобы читать в моих? Антонио Нет; я не свят, Но я в твоих глазах читаю. Стено Слушай, Ты стар. Я это вижу. Перед богом Ты долго был во прахе... Но поверь... Я больше жил, чем ты. В твоей груди Давно погасли страсти, а в моей Убито все — и доброе и злое... Теперь здесь пусто... да‘! Антонио Я тебя понял. Стено Нет! Ты думаешь, что я убил безумно В начале жизни мою жизнь? О кет! Во мне она погасла... Верь мне, старец!.. Послушай... ты уверен сильно, Что в сердце человека вместе с жизнью И вместе с кровью вера есть. Но я; . Как неба, жажду веры... жажду долго, А сердце пусто до сих пор. О, если Ты мне ее, мой старец, возвратишь,
То я готов всю жизнь тебе отдать...- Все!., все — но ты не можешь! Антонио Ты мне жалок. Стено Тебе я жалок!.. Твое имя?, Антонио Имя Мое — Антонио. Стено Ты боишься ль смерти, Антонио? Антонио Нет. Стено А я ее боюсь. Но, старец, Не думай, что, как робкое дитя, Боюсь я жизнь покинуть. Видит небо! Она была мне в испытанье! Но Что будет, о скажи мне, когда тело Придет назад в объятия земли — Что будет там? и будет ли, скажи мне, Антонио, это там? Антонио Скажи мне, Стено, Что тебе сердце говорит? Стено Молчит. Антонио Ты произнес свой приговор. Стено О старец! Смотри... ни перед кем под небом и над ним
Не преклонял колена Стено. Видишь — Я пред тобой... Старик, я умоляю Тебя твоим спасением... О, подумай О том, что ты ответишь мне... Но ты... (Пристально взглянув ему в глаза.) Не -в силах... нет! (Встает быстро.) Антонио Я слабый смертный, Стено, И мне ли, грешному, произнести Губительное слово приговора!.. Молись! Стено (быстро, с негодованием) Я это знал! Молиться! О, если б видел ты, монах, как долго Во тьме ночей, в тоске прошу я бога Мне силу дать молиться. Но напрасно Слова святые я произношу... Они в душе ответа не находят... Ее им не согреть, Антонио! Антонио (схватив его руку) О, наконец я понял тебя, Стено! Как трудно, тяжко тебе жить, Ты мог бы быть великим, дивным И... боже! Стено О Антонио!.. Я готов Отдать всю мою кровь по капле, Но дайте мне мгновение покоя, Но дай мне слезы! Больно мне, Антонио, Но я не знаю друга. В этом мире, В этом огромном мире я один. И люди Меня прозвали злым... Но это мне не нужно, Я выше их и мнения их. В .моей
Груди есть мир: теперь он мир страдания, Он мог быть миром силы и любви! Минутное молчание. Антонио Зачем сюда пришел ты, Стено? Стено Я? Мне эти оводы веют миром. Антонио Стено, Останься здесь. Стено На жизнь? Антонио Да. Стено Нет. Я здесь бы умер — я люблю свободу. Антонио Свободу? ты? Стено О, знаю я, Антонио, Что я свободен так же, как убийца, Которому над плахой сняли цепь. Я не живу; но я произрастаю, Но я дышу... Антон ио И это жизнь, о Стено? Стено Нет. Но, Антонио, мне жизнь эту Покинуть страшно. Смерти жажду я,
И смерти я боюсь;.. И в этой, старец, Подумай, в этой тягостной борьбе Живу я... но мне трудно. Я слабею. И эту мысль в могилу понесу я, Что, когда это сердце разорвется, Измученное горем и тоской, Все то, что хоронил я в своей груди, Что мыслил я высокого, все думы Моей души и все, что на земле Я выстрадал,—вся моя жизнь, Антонио, Исчезнет безответно в молчаливых, Безмолвных недрах вечности —мой старец, Как ты счастлив! Антонио Послушай, Стено, И я, как ты, знал горе. Вот, ты видишь, Моя глава уж побелела — но, Поверь мне, друг, здесь страсти бушевали, Как и в твоей. Мне восемьдесят лет, И человек давно убит во мне, Но часто грусть меня берет невольно И давит слезы из потухших глаз. О, бурно Провел я молодость. Но, наконец, Мне надоел разврат и надоела Мне жизнь. Вот, Стено. Я однажды Увидел деву... Стено, это было Давно тому назад — ко свято помню Я мою Лору. О! она была Прелестней неба. Ожил я. Мне снова Приветно улыбнулась жизнь. Я полюбил. Но не хотел творец, Чтоб я ее, нечистый, осквернил, И взял к себе на небо. И я понял Здесь божий перст. И с той поры к нему Я бросился с любовию в объятья, Как сын к отцу. И стал я скова жить. Узнал я сон и (сладость быть слугой Того, кто создал необъятное одним Всесильным словом. И с тех пор я здесь, Мне здесь отрадно.
Стено О Антонио! Я жил не так, как ты. Я мирно Провел те годы, где ты бурно жил. Молчит у меня совесть. И ты видишь, Как я страдаю. Я скажу тебе Мое проклятие. О старик, старик! Молись, да не постигнет и тебя Оно, старик, это сомненье. (Уходит.) Антонио Стено... Он уж ушел. Как много силы в нем! Как много в нем страданья. В нем творец Нам показал пример мучений Людей с могучею душой, когда Они, надежные на свои силы, Одни пойдут навстречу мира И захотят его обнять. Явление второе Комната Стено. Стено (один) Мне легче. Все, что в моей груди Я горя и страдания носил, Я вылил в грудь чужую. Этот старец — Он меня понял. О, по крайней мере Я буду знать, что есть под этим небом Одно живое существо, кому Я, может быть, могу себя доверить. До этих пор мои страданья я Безмолвной ночи доверял. О, если б Она могла пересказать все то, Что здесь (кладя руку на грудь) Лежит, как камень на могиле, Ей люди б не поверили. Нет, нет,
Они б меня не поняли. Меня С душой обыкновенной люди, Нет, не поймут. Я им высок. Когда Я молод был душой и верил В любовь, я знал одно создание, Которое мне было равно. О, Ее не позабыть мне никогда! Душами были мы родные, И мы друг друга понимали. Двое Мы составляли мир — и он быЛРчуден, Как все, что на земле не человек. В ее очах читал я ее душу, В моих очах была моя душа... Но дух ее для тела нежной девы Был слишком мочен и велик. Он разорвал с презрением препону Его могучих сил. А я... проклятый, Остался здесь. И с этих пор напрасно Я душу сильную, великую искал. Все это так ничтожно перед нею. С своими мелкими страстями люди Мне опротивели. Мой мир мне опустел, А этот мир мне тесен был. Во мне Восстало гордое желание, чтобы Никто моих страданий не узнал, И я вступил в борьбу с своей судьбою. И если я паду — тогда узнают люди, Что значит воля человека. Низко Поставили они названье это, И я хочу его возвысить —несмотря На то, что люди этого не стоят. Молчание. (Подходит к окну.) На небе буря. Ветер гонит тучи Своими черными крылами. Вот порой Взрывает молния небо. Море ходит Высокими, пенистыми волнами, Как будто негодуя, что нельзя На землю ему ринуться. О, чудно! Как я люблю, когда природа гневно,
Могучая, все силы соберет И разразится бурей. Что-то есть Родное мне в мучениях диких неба, И молнией загорится вдохновение В святилище души, и мое сердце Как будто вырваться готово из груди... О, я люблю — люблю я разрушение! Входит Маттео. Маттео Синьор. Молчит. Опять! Какой-то странник Вас хочет видеть. Стено Что людям до меня, А мне до них? Кто он? Маттео Он умоляет Вас тем, кто спас вас некогда. Стено А это Джакоппо! Ну... введи его. Ух[одит] Маттео, вх[одит] Джакоппо. Стено Джакоппо, Тебя не ждал я. Джа коппо Право, синьор? Стено Право? Что за вопрос, рыбак? Джакоппо Да, я рыбак. И слава богу! Я не так, как вы, Не знаю то, что хорошо и худо Между людьми. И я свободен, синьор,
Мне весело на божий мир смотреть И на людей. Мне жить привольно, Но у меня сестра. Стено А! Джулиа! Джа коп по Лучше — Клянусь святым Геннуарием 1 — лучше б было, Когда б не знали ее имя вы! Да, синьор. И с таким презрением — гордо Вы не смотрите на меня. Я чист Пред богом и людьми и смело Ваш встречу взор. Покоен я. Стено Послушай... Ну — продолжай. Джакоппо Вы, может быть, забыли, Что я вас некогда принес в свой дом Без жизни и холодного. Я бога Благодарил за то, что он позволил Мне сделать доброе. И, синьор, вы Мне показались добрым. До тех пор Не знали горя мы. Моя Джулиетта Была резва и весела. Однажды Я на глазах ее застал слезу И грусть на молодом челе. И я Узнал, что она любит. Вы... вы, Стено, Ей отвечали, что она жалка Вам... оиньор. Я поклялся богом, Что я узнаю все от вас. Я здесь И жду ответа. Стено Слушай. Хладнокровно Тебе внимал я. И мне жалко стало А Святой, покровительствующий рыбакам..
Тебя. Я понимаю. Ноклянуся, Что Джулиа невинна. Я не в силах Ее любить... Джакоппо, не понять Тебе меня, но я любви не знаю. Прощай! Д ж а коп по Я верю вам. Но моя Джулиа... О, сколько бед вы причинили, Стено! Ее это убьет. И предо мной Она завянет. Боже! Боже — ты Послал на нас годину испытания, Но я 'клянусь вам, если моя Джулиа... Если ее не станет — о, тогда Не нужно будет мне знать, кто виновен. Тогда пусть судит бог меня! (Уходит.) С т е н о Джакоппо... . . , » , Он мне жалок. На него Смотрел я, как на идеал того, Чем человек был некогда. И я Вложил ему огонь мучения в грудь И стал меж ним и счастьем. Стено, Да, тебе тяжко будет умирать .... (Громко и повелительно.) Маттео! Вх[одит] Маттео. Маттео Синьор... Стено (глухо и порывисто) А!., останься здесь!..' Останься здесь, Маттео... Страшно мне Быть одному... и тайный ужас грудь Теснит и жмет... Мне сердце говорит, Что что-то грозное ко мне подходит... Ко мне идет... мой демон...
Маттео Синьор, синьор, Мне жутко... Стено (все диче и диче) Свечка гаснет. Близок он. На меня веет, Маттео... чем-то неземным... Маттео Ave Maria!1 Стено О... замолчи! Неслышными шагами Подходит он, и горе мне!.. Но, Стено, Тебе ль, как робкой деве... О, мне стыдно, Пусть моя кровь в груди оледенеет 'И высохнут глаза при встрече с тем, Кому нет имени... Но я... вот он! М аттео Мадонна... помоги! (Падает в обморок.) В вышине слышен звук, как будто лопнула струна. Во мраке постепенно образуется белая окровавленная фигура. Голос (слабо) Стено... Стено... Стено... Стено (оперся на стол) Кто ты? Молчание. .................О, именем того, Кто власть имеет над тобою, — всем, 1 Святая Мария! (итал.)
Что тебя выше, заклинаю я Тебя — кто ты? Молчание. Моим познанием... . Моим мученьем заклинаю я Тебя — кто ты? Голос Твой демон. Стено Ты... мой демон И эта кровь... Голос Твоя. Стено Моя! Голос Я взял. Чистейшую кровь твоей груди. Стено (шепотом) Страдание! Г ол о с (Пение) В тебе я видел дивный ум, Кипящий силой, полный дум. И я сказал: ему не быть великим. Моим губительным дыханием Я его душу оскверню. Он будет мой, иль я его... С тобой Мне труден был упорный бой, Но я исполнил предсказанье... Я твой владыка! Стено Ты... владыка Стено! И это ты мне говоришь! Проклятие!
Я ведаю — есть тайна, пред которой Ты бледный раб. Но в мире силы нет, перед которой Я бы колена преклонил. И даже, Когда в моей груди раздавят сердце, Которое страдает так, — я буду Стено. Исчезни! Все исчезает. О, мне дурно! Он исчез, Но знаю я, что здесь он. Не хочу Минуты я унизиться до скорби; Но тяжело мне вечно быть под ним. Мучение! и этак жить! нет, лучше, О, лучше умереть! мне слишком тяжело! (После минуты молчания.) Но, Стено... ты подумай... что избрать — Ничтожество или страдание? Явление третье Утро. То же место, как в явлении втором действия первого. Стене (один) Мне все он отравил. Да, все. И это небо, Так ясное и светлое, меня Не радует. Все, что еще могло В моей груди убитой скорбь и горе Утишить на мгновение, — теперь Мне кажется покрытым чем-то мрачным. Я чувствую, что надо мною он На меня веет холодом. Да, правда, Судьба ожесточилась на меня И не дает минуты мне покоя. Пускай! Пока паду — стоять я буду; Но если я паду — не встану я. Одна дорога мне осталась. Да! Я не один, преследуемый роком, Но люди есть, которые тогда
Все доброе в своей груди задавят И станут ниже человека. Правда, Тогда они несчастья не узнают, Но оттого, что слишком станут низки Они, чтоб быть предметом гнева Судьбы. И мне ли, мне, который Так долго с ней боролся, избежать Ударов моего врага — упав, Как подлый раб, к ее ногам. Мне стыдно, Что я мгновение это думать мог. Но нет! Когда я полные тоскою На небо очи подымаю — мне Все еще веет чем-то дивным, светлым От синего его шатра. Я знаю, Мне говорит мой ум, что за могилой Нет ничего, — что все, что я желал, Что все, что я мечтал, — обман и сон. Но что-то есть во мне, какой-то Неслышный голос — он мне говорит, Что моя родина *не здесь. Скажи, Скажи мне, небо, — о, зачем так светло, Там высоко стоишь ты над землей. В мою Истерзанную грудь желание Врывается к тебе, к тебе лететь, И я горю, и что же? Бренной цепью К земле прикован я — и нету сил Ее порвать могучею рукою... Как я смешон с моим умом! Вх[одит] Джулиа, не замечая Стено. Джулиа Давно Уж встало солнце, а Джакоппо нет. Тоска лежит на сердце. Боже, боже! Что со мной будет, если он, который Меня так горячо любил... О, если Его уж нет, мне не снести той мысли, Что его убийца — боже — Стено! Стено не примечает Джулии и стоит в раздумье.
Мне что-то говорит: бежи! Но сердце Невольно говорит: постой... Меня Не видит он... И... я теперь могу Упиться его дивной красотою. Я не могла... тогда... глядеть на Стено... Всегда встречала его очи я. Он чуден! Безумие гордое в его очах лежит, Но на челе его страдание... Да, В нем страждет сердце... Минута молчания. Где ты, где ты, Мой друг, мой брат? (Шепотом.) Как бледен он! Он что-то Невнятно говорит. Стено (глухо) Антонио... да... я должен Быть у него. Когда я с ним, мне легче, И если он меня не остановит, Не укротит моих мучений — я Решен. В ничтожной этой грязи Мне недолго ползать. И пускай Между людьми, которые меня Понять не могут и не в силах, Про Стено скажут, что он — робкий мальчик, Не мог снести тяжелое ярмо Своего горя, своей жизни, что Он от нее ушел в могилу, — все мне, Все это так ничтожно! Не хочу Я жить в их памяти; мне было б стыдно Быть славным у людей... Джулиа Я ничего не слышу, Едва уста он шевелит — поближе. Стено Вот он опять; над морем он стоит, Покрытый кровью; прямо в очи
Мне смотрит он. Печальная насмешка В его глазах, и в них бессмертие муки... Куда я ни смотрю, он предо мной! Но пусть мои глава заплачут кровью, Я не закрою их. Джулиа Как дико он Глядит на море. На его челе Лежит презрение и ужас... Стено Он Исчез. Но если б он еще одно Мгновение бы остался — я бы умер: Он своим взглядом тянет мне из сердца Всю кровь... Джулиа О Стено! Стено (вздрагивая) Кто здесь? Джулиа? ты? Зачем ты здесь? Джулиа Я думала, что вы Давно забыли, синьор, мое имя. Стено Зачем ты здесь? и... Джулиа (быстро) О, скажите мне, Где мой Джакоппо? Стено Я не знаю. Джулиа Богом Молю я вас, что сделали вы с ним?
Стено Я его видел. Мы расстались мирно; И он придет. Джулиа Зачем же вы так грустны... Я здесь давно. Стено Давно? Джул и а О, не сердитесь, Я вас не понимала никогда; Вы слишком для меня высоки; что-то Вы говорили тихо... Я молчала... И против воли вырвалось из груди Из непокорной — ваше имя... Стено Джулиа... Ты ничего не видишь там... над морем... Джулиа Я, Стено? Ничего. Стено Нет? А... я вижу... И что теперь передо мной — дай бог Тебе, дитя, не видеть! Джулиа (берет за руну Стено) Стено... Твоя рука холодней льда. Ты болен, Пойдем ко мне. Стено (мрачно) Прочь! Прочь! Мое дыханье Губительно. Подходит он... подходит...
Я с ним могу бороться. Но ты, Джулиа... Иди, иди. Джулиа Нет, я останусь здесь.. Стено Кто тебе право дал? Джул иа Моя любовь! Стено Твоя любовь? Джулиа Да... да. Пред этим небом, Перед тобой тебе я говорю — Люблю тебя я, Стено... если ж ты Меня с бесчувственным презреньем Отринешь прочь... Стено (пронзительно глядя на нее) Ну, что же? Джулиа (падая на колени) О мой Стено! Люби меня! Стено Ха! ха! (Уходит.) Джулиа остается на коленях и прячет руками лицо. Джакоппо (вбегая) Мне верить ли глазам! Моя сестра лежит пред ним в пылиг И он.., А, он ушел! И ты могла
Унизиться — ты, Джул-иа, — до моленья! И это видел я! Нет, это слишком... слишком. Теперь что остается, мне? Мой нож, Мой .верный нож, приди, приди ко мне Не измени мне! Джулиа (с криком вскакивает) О Джакоппо! Джакоппо Да! Пойдем! А — Стено до свиданья. Оба уходят. Конец второго действия ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ Явление первое Келья Антонио. На столе череп и библия. В углу распятие. Ан т о н и О (один) Уж скоро полночь. Лампа догорает, Но сон меня не клонит. Я привык, Когда все тихо и темно, сидеть Один и думать думу. В эти Полночные часы ко мне слетают Явления странные и чудные, и я Ясней читаю в книге жизни. Да, Мои глаза, потухшие давно, Привыкли разбирать во тьме видений Слова великих тайн. Но тот, Которого я встретил в церкви, — да, Он выше стал меня и глубже Проник в грудь мира. Но— безумец! Он жизнью купил страдания. Нет,
Такого знания не хочу я. Люди Мне еще братья до сих пор. Слышен стук в дверь, и голос говорит: Антонио! Молчание. Антонио! Антонио Кто там? Голос Стено» Антонио молча отворяет дверь. • Входит Стено. Стено Я пришел К тебе, старик, за делом тайным... Твой тесен до=м, Антонио. Антонио Гроб теснее. Стено Но там нет человека... В этой келье Он есть, и он тут весь... А! этот череп! Зачем юн у тебя, монах? , А н т о н и о Мне он О мне самом напоминает. Стено Да, Под этой желтой костью, может быть, Таилось много дум и много силы. И, может быть, здесь страсти бушевали, И это мертвое чело огнем Любви горело... а теперь!.. Кто знает?
И череп мой к монаху .попадет, И он его положит подле библии У ног креста. .Его возьмет другой И то же скажет, что я говорил Теперь... Антонио Мой сын... Стено Да, я забыл. Антонио, Садись и слушай. 'Но, старик, когда Во время моего/рассказа здесь Свидетель будет третий, и твои Подымутся на голове власы, И тайный ужас в грудь тебе заляжет — Не прерывай .меня, будь тверд, Антонио. .Минута .молчания. А н т о н и о Я слышал — говори. С т е и о И так да будет! С тобой идем мы в страшный тайный бой. Ты с верой, друг, я с своим .познанием И с муками моими. Слушай, старец, Перед тобой я душу раскрывал Тогда, как, помнишь, в церкви я увидел Тебя впервые. Но я приподнял Тебе один конец завесы; я К тебе пришел, самим собой гонимый И всю ее открыть перед тобой Хочу теперь. Моя душа холодна, И в сердце .жизни нет. Но я хочу Дышать свободней и в чужую грудь Излить все мое горе и страдания. В удел я получил при колыбели Высокий ум. И вот когда, впервые Смотря на небо, я себя спросил,
Кто, создал: этот дивный свод лазурный, Во мне проснулся он. Тогда, еще Во мне душа была яснее неба, И я пошел-за богом с теплой верой, С горячей, пылкой верой. И тогда Узнал я деву —на призыв любви Ее душа отозвалась моей. Ока Мне по душе давно была родная, И после бога я ее любил. Однажды я ее искал — и долго Не находил я моей девы. Мне Вдруг стало безыменно грустно. С той •Поры ее я не видал. И что-то В меня чужое вкралось... Жутко стало Мне слушать в церкви гимны богу; Наперекор судьбы хотел я стать > И вверился уму. Вокруг меня Все изменялось быстро — я людей Познал, и глубоко. Все, что прекрасно, Что дивно мне казалось на земле, Мне опротивело. И стал я мрачен, Я чувствовал, как застывала кровь В моей груди, во времена былые Столь пламенной и чистой, как чело Мое браздилось от глубоких дум. Я счастье стал терять, и больно, больно Мечтать мне было о былом. Но я Тогда увидел — что напрасно Мечтать мне было о невозвратимом? О, лучше быть раздавленным, Антонио, Чем побежденным, и не стал я верить. И с той поры я умер для того, Что любят люди. Я уж не страдал, Во мне убито было чувство горя, Мой дух окаменел. И думал я: «Судьба меня оставит. Я довольно Терпел». И вот однажды я* в груди Застал давно погасшее волнение И тайный ужас. Надо мною что-то — Я это. чувствовал.— ужасно тяготило... И это был мой демон. Ты не; веришь,
Антонио, но знай же, что он здесь,— Мне сердце говорит. И этот демон Все то, о чем во тьме ночей я думал, О чем так долго, долго я мечтал, Мне осветил, как будто мимоходом И предо мной расторгнул на мгновение Покров, лежащий на святом челе Природы. Что же? Я увидел бездну Меж мной и знанием. Ожил я — мой взор, Мой жадный взор хотел проникнуть тайны Души и мира... но они так быстро Мелькнули предо мной — и я не мог Постигнуть их. Но я познал ничтожность Того, что прежде думал я. О! О! Здесь (положил руку на чело) Хаос — а в душе страдание! Как будто бы, смеяся надо мною, Завесу мне на миг он приподнял, И снова она пала между мною И целым миром. О, это мученье Ужасней ада. Как? Перед тобой Лежит мечта твоей несчастной жизни, Ты к ней... ты ее видишь — и нельзя! Так близко быть и так далеко! Нет! Пусть терпит раб — не Стено. Если Меня не нужно смерти — я насильно Отдамся ей! Антонио О Стено! Никогда Смерть не приходит слишком поздно. Стено Нет! Я не хочу — не должен жить. И что Меня так тянет к жизни? Я не нужен Ни одному творению на земле. И мне Не нужно ничего. Мне в тягость жизнь. И я Хочу, желаю смерти.
Антонио Я молчу. Когда ты сам упал, то неужели Ты думать мог, что я, я, слабый старец, Тебя рукою дряхлой подыму. Иди Один по трудному — тернистому пути Бесцветной и холодной твоей жизни, И если ты дойдешь... Стено (вскакивая) Молчи, молчи! Твоя рука дрожит. Не правда ли, мой старец, Ты видишь — там стоит он! он! всеон — с рукой Поднятою, с безжизненно-холодной Улыбкой на сухих устах! Меня Зовет он, я иду. Антонио О Стено, Стено! С твоим умом как низко ты упал! Стено Да, я упал. И эта мысль меня Убьет. Тем лучше. 'Что я медлю! Прощай! И если есть за гробом Другое время — другой мир — тогда Мы с тобой свидимся, Антонио! Уходит Стено. Антонио Нет. С тобой не будет мне свиданья, И если ты насильственно взойдешь . Туда, где судья нас ожидает, Не искупят тебя твои страданья, И с горестью обнимешь ты тогда Тобой давно желанное познание.
Явление второе Комната Джакоппо. В глубине кровать, покрытая занавеской. На авансцене стоят Джакоппо и Риензи. Джакоппо Надежды пет? , Риензи Надежды?.. Мало, Джакоппо Риензи, вы говорите брату. Риензи Да, я знаю, Вам грустно, больно; но я должен, должен, Мой бедный друг, вас разочаровать. Джакоппо (схватив себя за голову) О, этот Стено! И давно ли, боже, Моя Джулиетта в очи мне глядела С улыбкой на устах! Она кипела жизнью И жизнью девы... А теперь — о Риензи, У вас была сестра? Риензи Нет. Джакоппо О мой друг, Если б вы знали, что у меня тут (показывая на голову) И в сердце. Боже! Боже! Риензи О, молчите! Вы слышите ль ее дыхание?-
Джакоппо (остается недвижим; шепотом) Я? Нет! (С пронзительным криком 'бросается к кровати и раз- дергивает занавес.) Джулиа! Джулиа1! Д ж у.л/и а (слабо) Стено... (Умирает.) Дж а к о п п о .Риензи, Риензи, Скажите мне... скорей... Риензи Закройте ей глаза. Джакоппо О! (Падает без чувств на труп Джулии. Долгое молчание.) Еще одно, еще одно дыхание, Молю тебя, сестра, еще одно. Подумай, ты мне, своему Джакоппо, Ни слова не оказала. Джулиа... встань, Скажи мне слово перед смертью, Джулиа, Которое я б мог хранить как клад... Меня всегда ты горячо любила И на привет приветом отвечала. Теперь молчишь ты—да! молчишь! И твои руки так холодны, Джулиа? Зачем глаза полузакрыла ты? Ты знаешь, я люблю смотреться в них, Они так чисты, так лазурны — Как небо... Джулиа, Джулиа, отвечай... О, она холодеет! (Быстро вскакивает и схватывает Риензи.) Стой! Ты от меня.
Убийца, не уйдешь! А что ты сделал С моей сестрой. (Таща его к кровати.) Смотри, она мертва, Но на щеках румянец не погас, Ее глаза еще сияют негой, И ты ее убил. О! деву... деву Тебе не жалко было умертвить! О, я тебя убью у ее ног. (Вынимает кинжал.) Риензи (вырываясь) Джакоппо! я Риензи! Джакоппо Ха! ха! ха! Как будто я не знаю Стено! Но не уйдешь ты от меня, Вот тебе жертва, Джулиа!.. (Бросается на Риензи.) Риензи (становится на колени) О, пощади! У меня есть отец, жена и дети! Я их люблю, Джакоппо, моей кровью, Невинной кровью, нож не обагряй, Ока падет на твою душу! Джакоппо О! У тебя есть жена и дети. Стено, Теперь могу я мстить сестру! Меня, Ничтожный, ты ее лишил! Ни слова — Тебе пощады нет! Риензи (вскакивая) О, если так И если все моления напрасны...
На помощь мне, отчаяние! (Схватывает руку Джакоппо и смотрит ему в глаза.) Я Риензи! Смотри! Джакоппо (с иронической улыбкой) А, право! (Хладнокровно.) Ты умрешь! (Отталкивает его—и с бешенством.) Прочь! Риензи (трясет дверь) Дверь заперта! и нет спасения! Мадонна! помоги мне! Джакоппо Ты зовешь Мадонну! высоко до неба! (Убивает Риензи.) Риензи (падая) Мои дети! (Умирает.) Молчание. Джакоппо (опомниваясь) На ноже кровь. Чья это кровь? Не знаю. Что было здесь? Кто это там лежит. С кровавой раной в левой груди? И кровь течет на белый пол, Журча невнятно... Джулиа!.. Молчание. (Оглядывается назад.) И вот она! (Бежит и обнимает ее.) Теперь я понимаю...
О боже... я убийца... Риензи... Риензи, Мой добрый друг, о встань! Нет, нет. Удар был слишком верен. Сердце... сердце...- Зачем это все мне! Молчание. Чу! они идут... Ко мне! Куда мне скрыться... нет спасенья. Находят труп кровавый... меня ищут... Я здесь... я здесь... убийца здесь! Меня убейте, как убил я Риензи! Молчание. На площади я вижу эшафот. На нем лежит... блестит секира, В тележке с палачом сидит Убийца. И народ стоит Вокруг него бесшумными толпами... Пора! пора! палач зовет, В последний раз взгляни на небо! И вот идет он. На его челе Лег ужас мрачной тучей... Вот кладет Он голову на плаху... Стой! палач! Этот убийца я! Я вижу — Передо мной стоит отец. Он страшен, И дыбом на его главе стоят Его седые волосы. На Джулию Он кажет мне, и дик и грозен Огонь его очей. О, пощади! Отец; я не успел ее сберечь, Как ты велел мне умирая... Ее отмстить сумею я! (Сильно.) И если Моя рука убила друга... я Еще не отомстил сестру. Клянуся небом, И если б капля крови его там Давила душу каменной горою — Мне кровь его нужна. Да, Стено
От мести брата не уйдет. Клянусь, Невинной этой кровью, клянуся Я смертью Джулии моей, Я не сомкну своих очей, Пока с его потухшими очами Не встретятся они. Тогда Пойду я к судье. Ему Скажу я: синьор, я убийца, Меня судить не нужно. Палачу Отдайте рыбака Джакоппо, И с радостью на плаху я склоню Мою усталую главу. Я смело стану перед богом. Он видит все. И если мне и там Удел другой, тяжелый, будет дан, Роптать не буду я на небо, Я искуплю своею вечной мукой Мою сестру. И я решен. Нет, нет! Мне не забыть кровавый -свой обет... Пора, пора, мне шепчет голос тайный, Мой нож — ты здесь, — пойдем. Уходит Джакоппо. Явление третье и последнее Комната Стено. Стено (один у окна) Проходит ночь. Луна бледнеет. Темя Высоких гор, покрытое снегами, Алеет понемногу. Рим встает С его семью холмами. Тихо, тихо День гонит ночь. И звезды убегают С своей царицею-луной. Как чудно Все на небе и на земле. По Тибру , Скользят неслышно лодки рыбаков. Вокруг ладьи рябятся волны. В них Мешается и слабый свет денницы И умирающий свет звезд. Вот солнце.' Как царь, как бог взошло оно на небо,
И от него волнами света На землю льется жизнь. Прошло вчера. Настало нынче. Завтра Не будет нынешнего дня. Идет Мгновение за мгновением и проходит Неслышно и незримо. Вечный круг Есть твой символ, природа. Грустно! грустно! Но если ты, прекрасная, всегда Одна и та же, о, всегда ты дивна! Как велика ты для людей... Они тебя не понимают, люди! Какое жалкое творенье — человек!.. Он входит в мир. Он дышит. Вместе с жизнью Его встречает боль. Вот он растет, Не зная сам, зачем он в мире. Но... Он любит все, что видит он; ему — Жить и любить одно и то же. Вот В нем разум понемногу разгоняет -Его мечты любви. В нем мысль впервые Зажглась, как молния в туче. Он живет. Он начал жить и уж узнал страдание, Но в нем все молодо и свежо, Он верит в свою силу и вперед Идет бесстрашно, полный веры. Он Еще не познал сердцем горя, Он для судьбы еще так мал. ОьГвидит На небосклоне тучи — и, надежный, Он их зовет. Ему сразиться любо, Он весь — огонь и сила. Наконец, Идет судьба. Могучая, в объятья Берет его и мочною рукой Она пред ним открыла жизнь нагую... И вот он узнает, что все, что думал он О добром, о высоком на земле — Мечта. О, знаю я, как горько Терять так быстро все, чему мы верим, К чему прилипли мы душой. И вот Она его сломала и потом
С усмешкой бросит на путь жизни — Живи!............................. И если в нем нет силы и презренья К земле, куда прикован он, Пойдет вперед он, изможенный И будет жить, пока угаснет он. Но если в ном душа горда и смела, Он разорвет свои оковы... Мне ль Дышать, согбенному рукою Судьбы? Нет! нет! Пора, пора! И для чего я жил? О, для того ли, Чтобы познать, как эта жизнь низка, Чтобы встречать бездушных тварей в людях, Не в состоянии понять, что я Им говорил из глубины души... Им слишком темны были мои речи... Они не в силах думать... Ни одной Не встретил я высокой думы Между миллионами людей. И вот Кому дана в владение природа! (Он впадает в задумчивость.) Передо мною вижу я порог — Он жизнь и вечность разделяет, Я у него стою. Напрасно очи Туда за ним я устремляю. Все, Что там нас ждет, — подернуто туманом. О, если б мог я тайну разгадать, Я б отдал за нее все мое знание. Но если я на миг остановлюсь И оглянусь... я вижу мою жизнь... Я вижу все — как жил я, что я думал, И глубоко я грустен этим взглядом. Как мало было в этой жизни Отрадного... О, для кого же жизнь? И неужели этим людям? Им? Им, столь ничтожным? им, столь низким? А между тем тому, кто над толпой Поднимется, ее глубоко презирая, И к небу смело полетит,
Исполненный отвагою и силой, — Тому один обман! Тому жизнь в наготе! Как будто бы мы пасынки судьбы, А эти люди ее дети! (Стено подходит к столу и берет с него заряженный пистолет.) Приди ко мне. Я не беру тебя, Как многие — с отчаянием и горем, — Нет, я тебя беру как друга. Ты разрешишь мне тайную задачу — Ты мне откроешь все. О, легче мне Быть под тяжелым игом вечной скорби, Нем жить одно мгновение, как я жил! (Подходит к окну.) Итак, мне будет этот день последним, Такого дня не стою я. Со мной Прощается природа. Но напрасно Она так щедро расточает На небо и на землю свет и жизнь... Меня не может это удержать. Прекрасно Лазоревое небо надо мной, Лазоревое море подо мной, Меня не может это удержать. Прости, Земля, со всем твоим чудесным, Прости, прости! О, не сияй мне в очи Ты, золотое око неба. Все, Что я любил, ты мне воспоминаешь. Прочь! Прочь! (Он отходит от окна и лицо закрывает руками.) Я вижу мою мать. Зачем, скажи, зачем Ты смотришь с укоризною на сына? Давно душою умер я. Зачем, Зачем мне жить в разлуке с нею. К тебе, к тебе, скорей. Возьми к себе, О моя мать, твоего Стено! Чело мое горит... О, этот пламень Пора на вечность погасить! Моя душа нетерпеливо ждет,*— Я это чувствую, — свое освобождение, Ей тесно здесь. Туда, туда ее Влечет неотразимое желанье.
Свободы час настал! Я чувствую, пора стряхнуть мне цепи, Обнять все тайны мира! Я готов! Свободен я — тебе привет мой, небо! (Стреляет и падает мертвый.) М аттео (вбегает) О боже, боже! Синьор! он убит, И нет спасения, кет! Его чело Раздроблено. Мой бедный, бедный барин! Но очи его целы — как он страшен, Его глаза закрою я... Слышен голос Джакоппо: «Где Стено?». Маттео (вскакивая) Вам нужен Стено. Вот он! Джакоппо Где он? Где он? А? Он меня предупредил!.. ......................Холодный, С раздробленным челом лежит он предо мной, И эта кровь мне шепчет: примиренье! Холодную возьму я твою руку, Прости мне, Стено, — мне пора! (Уходит.) Маттео Пойти к отцу Антонио. (Уходит.) Все делается мрачно. В вышине слышно: 1-й голос Под скалою воет море, Над скалою я летал — Тайну мрачную свершал, И роптало: горе! горе! — Вечно стонущее море!
2-й голос Ветер, мой ветер, тучи гони! Черными волнами, море, шуми! Тихо! все тихо! луна не сияет! Мрачно! все мрачно! звезда не блистает. Отвсюду, отвсюду я тайных зову. Скорее, скорее, на небе молчанье Он найдет, его ждет здесь: Вечность! Страдание! 1 - й голос Тайна свершилась. Молчание! Молчание!1 1 Подготовка текста поэмы и примечания — Г. Э. Водневой,
ПОЮ Ж ДЕЛИЯ ПОДПОРУЧИК А БУБНОВА Роман Алексею Александровичу Бакунину, Потомку Баториев, ныне недоучившемуся Студенту, будущему Министру и Андреевскому Кавалеру в знак уважения и преданности СЕЙ посильный труд, плод глубоких размышлений, с некоторым родом подобострастья посвящает Сочинитель. Похооюдения Подпоручика Бубнова. Подпоручик Бубнов гулял однажды по одной из улиц уездного городка Ч.... Во всю длину этой улицы находилось только три дома — два направо, один на- лево. Улица эта была без малого с версту. Так как до вечера оставалось часа два, не более, то старые ме- щанки, хозяйки упомянутых домов, заблаговременно заперли ставни, загнали кур и улеглися спать. Под- поручик Бубнов шел, заложа руки в карманы и предаваясь, по обыкновению, любимым размышлениям: о том, что бы он стал делать, если б он был Наполеоном?
К подпоручику Бубнову совершенно внезапным образом подошел человек небольшого роста — в весьма странной одежде; Бубнов принял было его за поме- щика Телушкина, только что приехавшего из-за гра- ницы; сам он, правда, и не имел чести лично знать г-на Телушкина — но успел уже наслышаться о мудре- ных и чудных заморских его нарядах... Однако при первом слове незнакомца он совершенно разуверился,.. Незнакомец, подойдя к подпоручику Бубнову, произ- нес небрежно и скороговоркою: — Я черт. Подпоручик тотчас подумал: «Либо он пьян — либо я пьян —во всяком случае неприлично оставаться». Но незнакомец не дал ему отойти двух шагов и про- говорил с улыбкой: — Вы не пьяны, любезный Иван Андреич — ко я черт. Иван Андреич опять подумал: «Либо ок сумасшед- ший, либо я сумасшедший — так зачем же нам оста- ваться вместе!» Незнакомец поймал его за полу и сказал громко и решительно: — Бубнов, что б ты сделал, если б был Наполео- ном? Подпоручик Бубнов успокоился и подумал: «Он точно черт...» — Что вам угодно?—промолвил он довольно ре- шительно. — Во-первых, мне угодно убедить вас,к что я точно черт. Эй вы, крапивы, чего зазевались? Ну те-ка — казачка — да хорошенько. Все крапивы, в изобилии растущие вдоль полу- сгнивших заборов, отхватили казачка на славу. — Хорошо, — сказал черт, — пока довольно. Впро- чем, за мной дело не станет. — И тут он сразу выкинул несколько удивительных штук: положил себе обе ноги в рот и протащил их сквозь затылок — взял свои соб- ственные глаза в обе руки и с приятностью бросал их на воздух; наконец, подарил свой нос Ивану Андрее- вичу на память. Подпоручик Бубнов расстегнул свой сертук и положил нос черта в боковой карман.
— Теперь бы верите, что я черт? — Верю. Чего-то вам от меня хочется? — Ничего, Иван Андреевич, ничего особенного. Со скуки, знаете, пришел поболтать с вами. А не- угодно ли вам погулять со мной немного? — С моим удовольствием. И пошли они рядышком, как добрые приятели. «Однако, — подумал Иван Андреевич, — какое странное происшествие! Мне кажется, я в белой го- рячке». Он схватил себя за ус — и дернул что было силы... Голова у него заскрипела, как деревянная. — Напрасно изволите беспокоиться, Иван Андрее- вич. Пожалуй, голову с плеч долой стащите... а без головы — вы сами знаете — нехорошо. Да вот по- звольте испытайте сами. Черт схватил подпоручика Бубнова за хохол и снял с него голову. Подпоручик Бубнов хотел было уди- виться — да без головы удивляться невозможно. Черт повертел головой Ивана Андреевича, поднес ее к косу и чихнул в нее. Потом поставил ее опять на туловище подпоручика... Бубнов тотчас разинул рот и прого- ворил: — Желаю здравствовать. Таким образом, приятно препровождая время, вы- шли они из города и очутились в большом лесу. — Послушайте, однако, — проговорил Иван Ан- дреевич, — вы не заведете меня в овраг к козулям? Я терпеть не могу козуль! — Как можно! — отвечал черт. Оки подошли к большому, старому, засохшему дубу. На дубу сидел старый ворон и каркал протяжно. Этот ворон был в сущности ворониха или в самой сущ- ности чертова бабушка. У черта не было никогда ма- тери, но бабушка есть. Каким образом это приключи- лось, не известно даже, впрочем, и самому черту. — Позвольте мне вас представить моей бабушке, — сказал он Ивану Андреевичу. — Я в сертуке, — заметил Бубнов. — Ничего-с, — подхватил черт. — Позвольте вас попросить не креститься ни в коем' случае —вы бы нас
лишили вашей приятной беседы, — да еще — сделайте одолжение — откусите кончик моего хвоста. Сказавши эти достопамятные слова, черт поднес кончик своего хвоста, пушистый и мягкий, как кошачьи лапки, к самым-таки губам Ивана Андреевича. — Не стану я кусать вашего хвоста! — закричал Иваи Андреевич. — Отчего же? — Вам будет больно. — Мне? помилуйте! Сделайте одолжение, без цере- моний. Прошу вас... А между тем -проклятый чертов хвост так и лезет в рот Ивану Андреевичу... — Но разве это непременно нужно? — Непременно. Подпоручик Бубнов схватил было правой рукой за чертов хвост, да вдруг остановился, посмотрел через плечо на черта и промолвил: — А, должно быть, ваш хвост на вкус пресквер- ный? — Нимало! Извольте пожелать — какое вы ку- шанье любите? Такого вкуса будет и мой хвост. Подпоручик задумался и, наконец, вскрикнул: — Хочу огурца с медом! И откусил... действительно! черт был прав — хвост отзывался огурцом с медом... и чуть-чуть серой — по кто же станет обращать внимание на такую безде- лицу! Не успел подпоручик Бубнов хорошенько прогло- тить кусок хвоста, как вдруг очутился он в довольно опрятной комнате. На больших старинных креслах си- дела старуха с огромным носом и щелкала орехи. Черт с вежливостью подвел к ней Ивана Андреевича и про- молвил: . — Бабушка — Иван Андреевич Бубнов, подпо- ручик. — Иван Андреевич — моя бабушка. Представив их друг другу, он подал стул подпору- чику, а сам пошел надеть свои рога. Подпоручик не знал, с чего начать, не оттого, что он не умел, как говорится, вести разговор — но он не
знал имени и отчества чертовой бабки и не мог приду- мать, как ее назвать: «Сударыней — просто? Не- ловко...» Наконец, он решился и начал было: — Милостивая государыня... Но старуха странным образом разинула рот и чрез- вычайно хриплым голосом проговорила'. Без лишних слов! Без лишних слов! Подпоручик Иван Бубнов! Ивану Андреевичу показалось, что слова старухи летели к нему винтом —вот как летают турманы... Но он давно перестал смущаться и только тряхнул голо- вой. Старуха продолжала щелкать орехи и глядела на него во все глаза — как будто ожидая его слов. Но Иван Андреевич пришел в тупик и сидел молча — как истукан. Старухе, видно, скучно стало: она вдруг вско- чила, схватила Ивана Андреевича за руки и пустилась с ним плясать по комнате с неимоверною быстротой, приговаривая: Подпоручик! Мой амурчик — Попляши со мной, голубчик! У Бубнова закружилась голова — и он с отчаянием закричал: — Черт, черт — твоя бабушка с ума сошла! Черт взошел с рогами на голове, схватил свою ба- бушку подмышки и посадил ее с почтением на место. Потом в униженных выражениях просил у Ивана Андреевича прощения за бабушку. — Но, — прибавил ок, — я хочу вам доставить большое удовольствие: познакомлю вас с моей внуч- кой: моя внучка еще очень молода — хвостик у ней еще очень крошечный—но вы благородный человек: вы не воспользуетесь ее неопытностью... Бабебибобу — поди сюда. Из соседней комнаты вышла чертова внучка. Она с приятностью присела Ивану Андреевичу — сказала: «Ах!» — и стыдливо бросилась на шею прабабушке. 19 И. С. Тургенев, т. 10 561
Иван Андреевич поклонился и щелкнул шпо- рами. — Как вы ее называете? — спросил он черта. — Бабебибобу’ой,—отвечал черт. — Бабеби... и так далее — не русское имя, — заме- тил подпоручик. — Мы иностранцы, — возразил дедушка Бабеби- бобу’и... Иван Андреевич оправился и подошел к ручке Бабебибобу. Она протянула ему свою лапку. Подпо- ручик успел заметить, что ноготки ее, впрочем, очень миленьких пальчиков слегка загнуты вниз в виде ког- тей; да, сверх того, в самое мгновенье поцелуя его как будто кольнуло в губы. — Не угодно ли вам погулять со мною по саду, — сказала Бабебибобу шепотом. — С моим удовольствием, — отвечал Бубнов. Старуха пошепталась с чертом и, невидимому, не соглашалась на прогулку. Но черт пожал плечами и отвернулся... Бубнов с чертовой внучкой вышли из ком- наты. Сад у черта, как все сады; ничего нет отличи- тельного; однако Иван Андреевич заметил одну стран- ность: все растенья, вырастая, кряхтят. Так уж заве- дено у черта. Бабебибобу шла долго молча — наконец, подняла головку, посмотрела на Ивана Андреевича и сказала со вздохом: — Я люблю тебя, Бубнов! Подпоручик вспомнил наставление ее дедушки и сказал ей с отеческим добродушием: — Успокойтесь. Чертова внучка еще нежнее проговорила: — Я люблю тебя, Бубнов! Полюби меня — и я вен- чаю тебя маком, красным, как мои щеки, накормлю тебя самыми свежими желудями — упою тебя соком папоротника — и мы будем счастливы и доброде- тельны! Бубнов — я люблю тебя! Бубнов посмотрел на нее... и хотел было сказать: «И я люблю тебя, Бабеби...» — но вдруг ему показа- лосьх что у Бабебибобу глаза стали сжиматься и рас-
ширяться, как у кошки, ноздри раздуваться, зубы за- востряться... Ему вдруг показалось, что он мышь, что она кошка... — Нет, — сказал он вдруг... — Я не воспользуюсь вашим благорасположением—вернемтесь домой. — Да где дом? — сказала она странным го- лосом. Иван Андреевич оглянулся... Он стоял на самой верхушке высочайшего столба — и то на одной ноге, другая его нога развевалась по ветру, как флаг. По столбу, намыленному и обмазан- ному маслом, с большим усилием всползали разного вида чертенята; все они старались добраться доверху... Нет сомненья! Иван Андреевич назначен наградой по- бедителю... Бабебибобу носилась около него по воз- духу — и язвительно смеялась... — Черт! ты, выходишь, подлец, — -проговорил с уси- лием подпоручик... — Дети! Дети! заблудились вы, что ли? — раз- дался голос черта. И Иван Андреевич и Бабебибобу очутились опять в саду. Невдалеке от них стоял черт и приятно улы- бался... — Не умеешь ты занять дорогого гостя — Бабе- бишка! —Так он ее называл, когда гневался. — Пожа- луйте сюда, — ко мне — Иван Андреевич — оставьте эту глупую девчонку. — Как бы не так! Девчонка! — отвечала Бабеби- бобу, — у меня уж рога пробиваются... — И, нагнувши голову, она разобрала волосы и показала Ивану Андреевичу маленькие миленькие рожки. Иван Андреевич, в жизнь свою не учившись танце- вать, вдруг прыгнул, повернулся трижды на одной ноге — сделал glissade, jetee assamblee, pas de ze- phire1, нагнулся и поцеловал кончик правого рожка Бабебибобу — но рог, как будто обрадовавшись та- кому происшествию, вдруг вырос и больно ушиб под- поручика... Через полчаса все они сидели за столом... 1 Балетные термины (франц.)
«Посмотрю я, — подумал Иван Андреевич, — что ест этот народ!» А сидели они в следующем порядке: На главном месте: старуха—чертова бабушка. Направо от нее: Иван Бубнов, подпоручик. Налево от старухи: внук ее, черт. Налево от черта * и напротив Бубнова > Бабебибобу. (vis-a-vis sont des amis) Ч j Большая, большая закрытая миска взошла в ком- нату, пододвинулась к столу, присела и прыгнула на стол. «Что-то они едят? — подумал Бубнов... — посмот- рим!» Старуха обратилась к внуку: — Любезный внучек, не правда ли — мы женим подпоручика Бубнова на Бабебибобу?.. — Женим, женим, — отвечал внучек. Жениться на внучке черта—странная мысль! Странная участь подпоручика Бубнова! «Ну — а если у меня будут дети? —подумал он, — какого они будут звания? Дворяне, что ли? или что за люди? Их не примут ни в какой кадетский корпус! Презатруднительное положение! Зачем я ел чертов хвост!» — Впрочем, — заметил черт, — без взаимного со- гласия мы их не женим... Я добрый дедушка и люблю Бабебибобу; так же по многим причинам уважаю Ивана Андреевича... Бабебибобу — скажи мне, нра- вится ли тебе подпоручик Бубнов? — Как не нравиться!—вскричала старуха, — по- смотри на нее — она уже теперь облизывается... И в самом деле, чертова внучка, прищурив глазки и улыбался, водила красным, красным язычком по острым и белым зубкам... — Она меня съест, — закричал Бубнов. — На здоровье, — заметил черт. — Как на здоровье? Что значит: на здоровье? 1 Сидящие напротив — друзья (франц.).
Я офицер! Я гость! Разве офицеров едят? Разве гостей едят? — Вы хотите доказательств,—возразил черт,— извольте! Тотчас! У меня в доме живет немецкий док- тор обеих прав, который вам докажет как дважды два четыре, что съесть вас можно, должно, прилично и приятно. — Будь он семидесяти прав доктор, ничего он мне не докажет! Ничего! решительно ничего!—Подпору- чик рассвирепел и замахал руками, как ветряная мель- ница! — Я уйду! Черт с вами! Я уйду! Нужно ж мне было, дураку, есть ваш хвост! Уйду! Иван Андреевич попытался встать — не тут-то было: кресло, на котором он сидел, превратилось в уродливого паука — и вцепилось в него с истинно бесовскою силой... Черт и его семейство помирали со смеху, глядя на исступленные и напрасные усилия под- поручика... Смех старухи был чрезвычайно похож на блеяние старого козла, — Бабебибобу взвизгивала от удовольствия. — А! так-то!—простонал Иван Андреевич,—так сгинь же бесовское племя во Имя — — Стой! держи! — закричал черт, — не давай ему креститься... Бабебибобу бросилась с кровожадной улыбкой на подпоручика и разом откусила ему правую руку... В то же мгновение с миски соскочила крыша и бед- ного подпоручика подхватили и бросили в миску... при- правили его уксусом, маслом, горчицей, тертым поро- хом, серой и клюковным морсом и съели, съели до по- следней косточки... Во все время обеда играли греш- ники-музыканты разные увертюры... Бабебибобу с осо- бенным удовольствием скушала сердце подпоручика, а сам черт чуть не подавился эполетой... На другое утро нашли подпоручика Бубнова в той же улице уездного города Ч.... Он лежал лицом к за- бору и был красен, как рак. Его привели в чувство; он с испугом долго глядел кругом; начал болтать всякий
вздор, уверял, что он чувствует себя в трех вовсе ему чуждых желудках, — и только к вечеру гришел в себя. Он никогда не мог забыть своего знакомства с чер- том — и часто поговаривал: — Если б я был Наполеоном, уничтожил бы я всех чертей! Впрочем, жил до глубокой старости, не вышел в от- ставку и умер младшим поручиком.
ПЯТЬДЕСЯТ НЕДОСТАТКОВ РУЖЕЙНОГО ОХОТНИКА И ПЯТЬДЕСЯТ НЕДОСТАТКОВ ЛЯГАВОЙ СОБАКИ Сообщая прилагаемые заметки о недостатках ру- жейного охотника и лягавой собаки, заметки, внушен- ные мне многолетним опытом, — я далек от мысли, что «исчерпал», как говорится, «свою задачу», и хотел только указать на главнейшие из этих недостатков. Если же кому придет в голову спросить меня, зачем я не перечислил достоинств охотника и собаки, то я от- вечу, что на эти достоинства указывают самые недо- статки: стоит только взять их противоположную сто- рону. НЕДОСТАТКИ ОХОТНИКА 1. Не любит вставать рано. 2. Скоро устает на охоте. 3. Нетерпелив, легко раздражается, досадует на себя, теряет хладнокровие и неизбежно начинает дурно стрелять. 4. Дурно ходит, не кружит, кестарательно отыски- вает дичь, не довольно упорствует в однажды приня- том направлении. 5. Слишком долго топчется на одном месте. 6. Не умеет одеваться сообразно временам года.
7. Не принимает надлежащих мер предосторож- ности против дождя, ветра и проч. 8. Скучает и впадает в уныние, когда мало дичи. 9. Не приметлив, не обращает внимания на при- вычки дичи, на условия местности и времени — или хо- чет все переупрямить: и дичь, и собаку, и погоду, и са- мую природу. 10. Не следит постоянно глазами за собакой. 11. Слишком ее муштрует, не доверяет ей, застав- ляет ее искать так, как ему кажется лучшим, сбивает ее с толку. 12. Торопится, лепечет: «Аппорт! шерш!», когда хо- чет, чтоб собака отыскала поскорее убитую или под- стреленную дичь, а не наводит собаку на замеченное место молча. 13. Орет на собаку, свистит, вопит, когда она, на- пр<имер>, погналась за зайцем и уже ничего не слы- шит, да и слышать не может. 14. Без толку наказывает собаку или вовсе не нака- зывает ее; непоследователен и нелогичен в своем по- ведении с нею. 15. Стреляет собаке в зад, когда она гоняет, — вар- варство непростительное! 16. Не наблюдает сам за едой собачьей, отчего большей частью собаки скверно кормлены. Овсянка — отличное кушанье, но только под условием, чтоб она была хорошо заварена. 17. Нерешителен; легко конфузится. Когда дичь по- является внезапно — нужно стрелять... а он только ахает. 18. Жалеет патроны: скуп. Это уже самое послед- нее дело. 19. Стреляет слишком скоро из обоих стволов и не целясь; так что если попадет в дичь, то превращает ее в тряпку. 20. Слишком долго целится — отпускает дичь слиш- ком далеко; старается «навести» ружье, что никуда не годится. 21. Не имеет «прикладу», то есть не умеет быстро и ловко выкинуть ружье или дурно вскидывает: упи- рается в плечо одним концом приклада.
22. Не умеет стрелять, не видя дичи (напр(имер> в чаще), — по соображению. 23. Не довольно быстр при стрелянии, что особенно важно, когда находишься на узенькой дорожке в лесу. 24. Не умеет (на облаве) зорко и отчетливо огля- дываться по обеим сторонам. 25. Когда, выстрелив, заряжает ружье, не держит при себе собаки, отпускает ее; тетерева и куропатки из выводка поднимаются, испуганные собакой, а охот- нику остается только скрежетать зубами. 26. Хуже стреляет по дичи бегущей или летящей слева направо, чем справа налево. 27. Не умеет брать вперед дичи на дальнем рас- стоянии; не умеет повышать ружье, целясь в птицу, прямо на него летящую, или понижать цель, когда стре- ляет в перелетевшую через голову и удаляющуюся дичь. 28. Стреляет за 100, за 200 шагов. Есть такие, ко- торые валяют и на 300, даже на 400 шагов, да еще мел- кой дробью. 29. На облаве неосторожно стреляет то в направле- нии загонщиков, то в направлении товарищей. 30. Не стыдится стрелять в лежачего зайца или сидячую птицу. 31. Неосторожно носит ружье со взведенными кур- ками, с дулом, направленным против товарищей, ме- жду тем как следует всегда помнить мудрое изречение одного французского спортсмена: «Бывали примеры, что простые зонтики внезапно выстреливали». 32. Падая с ружьем, не осматривает немедленно — не забилась ли земля в дуло, отчего может произойти разрыв ствола. 33. Не в состоянии воздержаться от выстрела по дичи, когда по каким-нибудь причинам стрелять по ней нельзя; или стреляет по дичи, которая направляется на товарища. 34. Стреляет без позволения из-под чужой собаки. 35. Ложится под куст и, как только товарищ что-ни- будь найдет, является немедленно, бежит на выстрел. 36. Когда долго ничего не попадается, стреляет по галкам, по маленьким птичкам, по ласточкам — беспо- лезная жестокость!
37. Не умеет примечать, куда падает подстреленная дичь. 38. Жалуется на свое несчастье товарищам, кото- рым до этого дела нет. 39. Шумит и разговаривает там, где нужно безмолв- ствовать. 40. Суеверен: придает значение приметам, толкует о «удаче» и «неудаче» и т. п. 41. При «неудаче» принимает убитый или обижен- ный вид, что тоже неприятно товарищам, а в случае «удачи» трунит и рисуется. 42. Завистлив, не переносит удачи товарища, ста- рается отбивать у него лучшие места. 43. Держит свои снаряды в беспорядке и в нечи- стоте. 44. Не наблюдает за смазкой и исправностью своей обуви, отчего часто натирает ноги. 45. Слишком много ест и пьет на охоте. 46. Спит на охоте. Этакому стрелку гораздо при- личнее сидеть дома. 47. Боится сырости, ветра или жары. 48. Во время жаров беспрестанно пьет воду, что, во-первых; вредно, а во-вторых, нисколько не утоляет жажды. 49. Неправдив в своих охотничьих рассказах: общеизвестный, весьма распространенный, впрочем без- вредный, иногда даже забавный недостаток. 50. Не дает товарищам хвастаться или даже прилы- гать в своем присутствии... негуманная черта! НЕДОСТАТКИ ЛЯГАВОЙ СОБАКИ 1. Чутье имеет неверное или плохое. 2. Ищет медленно или все по прямой линии, или топчется на месте, не «кружит», не «метет» направо и налево. 3. Ищет слишком быстро, во все лопатки, как это часто делают сеттера; оно красиво, ко иногда безопасно для дичи, которая остается в стороне.
4. Отдаляет в иску, то есть постепенно удаляется от охотника. 5. В лесу не ищет близко. 6. Идет по следу слишком медленным авансом, что особенно невыгодно при охоте за куропатками; извест- но, что эта птица шибко бежит. 7. Бросается со стойки и хватает дичь, что осо- бенно часто случается с молодыми тетеревами и зай- цами, или ловит дичь на взлете. 8. Врет, то есть делает фальшивые стойки. 9. Стойку имеет беспокойную, подвигается по-ма- леньку вперед, шевелится, особенно при приближении охотника. 10. Вовсе не имеет стойки или имеет стойку очень короткую — не выдерживает. 11. Стойку имеет слишком мертвую и не вспугивает дичи, когда ей командуют «Пиль!»— что иногда необ- ходимо; капр<имер>, при охоте на вальдшнепов в чаще. 12. Не отходит от стойки, когда ее хозяин зовет, что особенно бывает неприятно в сплошных и густых кустарниках; случается, что охотник целый час прину- жден отыскивать свою собаку. 13. Не умеет находить подстреленную или убитую дичь. Это бывает сплошь да рядом с собаками, одарен- ными отличным чутьем. Правда, охотники большей частью сами виноваты, заторапливают ее и т. д. (см. № 12 недостатков охотника). 14. Гоняет за птицей или за зайцем с лаем или молча, вспугнет птицу и опять погонит. 15. Увидев, где птица опустилась, бросается туда и вспугивает ее. 16. Не «аппелиста», не возвращается на свист. 17. Услышав выстрел, хотя бы в отдалении, бежит туда. 18. После выстрела не ждет, чтобы ей приказали поднять дичь, и бросается сама поднимать ее. 19. В предвидении наказания не дается в руки охот- нику, не подходит к нему, кружит около. 20. Кусается, когда ее наказывают. 21. Завистлива, ищет дурно и вообще ведет себя неприлично, когда в поле находится другая собака.
22. Мешает своим товаркам. 23. Когда другая собака ищет, беспрестанно оста- навливается и смотрит на нее, нашла ли та чего-ни- будь? 24. Даже когда нет другой собаки, то и дело оста- навливается, вертит хвостом и оглядывается: нет ли чего? 25. Не тотчас подает хозяину дичь. 26. «Муслит» дичь, то есть забирает ее во весь рот и как бы жует ее. 27. Давит дичь — кишки вон! 28. Ест дичь (большей частью с голоду). 29. Скоро устает и начинает, как говорится, «чи- стить шпоры», то есть идет следом за охотником. Со- баки, у которых жирные лапы, устают скорее других. 30. Боится жары, сильного ветра. 31. Боится холода: дрожит, жмется и переминается. Боится сырости болотной и ранней изморози. 32. Не идет в воду за убитой дичью. 33. Если дичь упала на противуположком берегу речки, переплывает ее, достает дичь, а обратно через речку не приносит. 34. Не доносит до хозяина убитую дичь или поноску и роняет ее в нескольких шагах от него. 35. Боится выстрела, и либо отбегает в сторону, либо крадется вслед за охотником шагах от него в пя- тидесяти. 36. Убегает с поля домой. 37. Дерется с другими собаками, отбивает у них дичь. 38. Имеет отвращение к известного рода дичи (большей частью болотной) и не подает ее. 39. Слишком нежна на рану, не переносит укола лапы или ушиба. 40. Не остается позади, когда ей скомандовали: «Назад!» 41. Когда на сворке, вместо того чтобы идти по пя- там охотника, лезет вперед, вытягивает сворку и та- щит охотника за собою. 42. Перегрызает веревку, когда привязана. 43. Не остается на месте, когда охотник скомандо-
вал ей: «Куш!» — удаляется от него (напр<имер>, для того, чтобы подкрасться под уток). 44. Капризничает и не верит охотнику, когда тот, напр(имер), заставляет ее искать переместившуюся птицу. 45. Капризничает в еде и тем лишает себя сил на охоту. 46. В телеге или в экипаже не лежит смирно во время езды, а все лезет вверх. 47. Когда радуется, прыгает на охотника и разди- рает ему платье когтями. 48. Страстно любит отыскивать ежей и лает на них. 49. Делает изумительно твердые и красивые стойки над жаворонками. 50. Не понимает, что во время облавы должно дер- жаться смирно и не шуметь: чешется, хлопает ушами или вдруг примется чихать, как бешеная.
ПЕРЕПЕЛКА Мне было лет десять, когда со мной случилось то, что я вам сейчас расскажу. Дело было летом. Я жил тогда с отцом на хуторе, в южной России. Кругом хутора на несколько верст тянулись степные места. Ни лесу, ни реки близко не было; неглубокие овраги, заросшие кустарником, точно длинные, зеленые змеи, прорезали там и сям ровную степь. Ручейки сочились по дну этих оврагов; кой-где, под самой кручью, виднелись роднички, с чистой, как слеза, водою; к ним вели протоптанные тропинки — и возле воды, на сырой грязце, перекрещивались следы птиц и мелких зверков. Им хорошая вода так же нужна, как и людям. Отец мой был страстным охотником; и как только не был занят по хозяйству — и погода стояла хоро- шая, — он брал ружье, надевал ягдташ, звал своего старого Трезора и отправлялся стрелять куропаток и перепелов. Зайцами он пренебрегал, предоставляя их псовым охотникам, которых величал борзятниками. Другой дичи у нас не водилось, разве вот осенью нале- тали вальдшнепы. Но перепелов и куропаток было мно- го, особенно куропаток. По опушкам оврагов то и дело попадались разрытые кружки сухой пыли, местечки, где они копались. Старый Трезор тотчас делал стойку, причем его хвост дрожал и кожа на лбу сдвигалась
складками; а у отца лицо бледнело — и он осторожно взводил курки. Он часто брал меня с собою... большое это было для меня удовольствие! Я засовывал штаны в голенища, надевал через плечо фляжку — и сам вооб- ражал себя охотником! Пот лил с меня градом, мелкие камешки забивались мне в сапоги; но я не чувствовал усталости и не отставал от отца. Когда же раздавался выстрел и птица падала, я всякий раз подпрыгивал на месте и даже кричал — так мне было весело! Раненая птица билась и хлопала крыльями то на траве, то в-зу- бах Трезора — с нее текла кровь, а мне все-таки было весело, и никакой жалости я не ощущал. Чего бы я не дал, чтобы самому стрелять из ружья и убивать куро- паток и перепелов! Но отец объявил мне, что раньше двенадцати лет у меня ружья не будет; и ружье он мне даст одноствольное и стрелять позволит только жаво- ронков. Этих жаворонков в наших местах водилось множество; бывало, в хороший солнечный день целые десятки их вились на ясном небе, поднимаясь все выше и выше и звеня, как колокольчики. Я глядел на них •как на свою будущую добычу и прицеливался в них палочкой, которую носил на плече заместо ружья. По- пасть в них очень легко, когда они в двух, трех арши- нах от земли останавливаются в воздухе и трепещутся, прежде чем вдруг плюхнуть в траву. Иногда далеко в поле, на жнивье или на зеленях торчали драхвы; вот, думалось мне, такую большую штуку убить — да после этого и жить не надо! Я указывал на них отцу; но он всякий раз говорил мне, что драхва — птица осторожная и человека близко не подпускает. Однако раз он попытался подкрасться к одинокой драхве, по- лагая, что она подстреленная и отстала от своего стада. Велел Трезору идти за ним следом — а мне так и вовсе остаться на месте; зарядил ружье картечью, еще раз обернулся к Трезору, даже припрозился ему, шепотом скомандовал: «Аррьер! аррьер!», скорчился в три погибели и пошел — не прямо к драхве, а сторо- ною. Трезор хоть и не скорчился, но выступал тоже очень удивительно: раскарякой — и хвост поджал и одну губу закусил. Я не вытерпел и чуть не ползком отправился за отцом и за Трезором. Однако драхва и
на триста шагов нас не подпустила; сперва побежала, потом замахала крыльями и полетела. Отец выстрелил и только вслед ей посмотрел... Трезор выскочил вперед и тоже посмотрел. Посмотрел и я... и так мне обидно стало! Что бы, кажется, ей еще немного подождать! Картечь непременно бы ее достала! Вот однажды мы с отцом отправились на охоту — под самый Петров день. В то время молодые куро- патки еще малы бывают, отец не хотел их стрелять и пошел в мелкие дубовые кустики, возле ржаного поля, где всегда попадались перепела. Косить там было неудобно —и трава долго стояла нетронутой. Цветов росло там много: журавлиного горошку, кашки, коло- кольчиков, незабудок, полевых гвоздик. Когда я ходил туда с сестрой или с горничной, то всегда набирал их целую охапку; но когда я ходил с отцом, то цветов не рвал: я находил это занятие недостойным охотника. Вдруг Трезор сделал стойку; отец мой закричал: «Пиль!» — и из-под самого носа Трезора вскочила пе- репелка— и полетела. Только полетела она очень странно: кувыркалась, вертелась, падала на землю — точно она была раненая -или крыло у ней надломилось. Трезор со всех ног бросился за нею... он этого не де- лал, когда птица летела как следует. Отец даже вы- стрелить не мог, он боялся, что зацепит дробью собаку. И вдруг смотрю: Трезор наддал —и цап! Схватил пе- репелку, принес и подал ее отцу. Отец взял ее и поло- жил себе на ладонь, брюшком кверху. Я подскочил. «Что это, говорю, она раненая была?» — «Нет, — отве- тил мне отец, — она не была раненая; а у ней, должно быть, здесь близко гнездо с маленькими, и она нарочно притворилась раненой, чтобы собака могла подумать, что ее легко поймать». — «Для чего же она это делает?» — опросил я. «А для того, чтобы отвести со- баку от своих маленьких. Потом бы она хорошо поле- тела. Только на этот раз она не разочла; уж слишком притворилась — и Трезор ее поймал». — «Так она не раненая?» — спросил я опять. «Нет... но живой ей не быть... Трезор ее, должно быть, даванул зубом». Я по- додвинулся ближе к перепелке. Она неподвижно лежала на ладони отца, свесив головку, — и глядела
на меня сбоку своим карим глазком. И мне вдруг так жаль ее стало! Мне показалось, она глядит на .меня и думает: за что же я умирать должна? За что? Ведь я свой долг исполняла; маленьких своих старалась спа- сти, отвести собаку подальше —и вот попалась! Бед- няжка я! бедняжка! Несправедливо это! Несправед- ливо! «Папаша! — сказал я, — да, может быть, она не ум- рет...» —и хотел погладить перепелочку по головке. Но отец сказал мне: «Нет! Вот посмотри; у ней сейчас лапки вытянутся, она вся затрепещется, и закроются ее глаза». Так оно точно и случилось. Как только у ней закрылись глаза — я заплакал. «Чему ты?»—спросил отец и засмеялся. «Жаль .мне ее, — сказал я. — Она долг свой исполняла — а ее убили! Это несправедли- во!»— «Она схитрить хотела, — ответил мне отец.— Только Трезор ее -перехитрил». «Злой Трезор! — поду- мал я... да и сам отец показался мне на этот раз недоб- рым. — Какая же тут хитрость? Тут любовь к детены- шам — а не хитрость! Если ей приказано притворяться, чтобы детей своих спасать, — так не следовало Трезору ее поймать!» Отец хотел было сунуть перепелку в ягд- таш, но я ее у него выпросил, положил ее бережно в обе ладони, подышал на нее... не очнется ли она? Однако она не шевелилась. «Напрасно, брат, — сказал отец, — ее не воскресишь. Вишь, головка у ней бол- тается». я тихонько приподнял ее за носик; но только я отнял руку — головка опять упала. «Тебе все ее жаль?» — спросил меня отец. «А кто же маленьких кормить будет?» — спросил я в свою очередь. Отец пристально посмотрел на меня. «Не беспокойся, гово- рит, самец-перепел, отец их выкормит. Да вот по- стой, — прибавил он, — никак Трезор опять стойку делает... уж это не гнездо ли? Гнездо и есть». И точно... в траве, в двух шагах от Трезоровой морды, тесно, рядышком лежали четыре птенчика; при- жались друг к дружке, вытянули шейки — и все так скоро, в один раз дышат... точно дрожат! А уж опери- лись; пуху на них нет —только хвостики еще очень короткие. «Папа! папа!—закричал я благим ма- том... — отзови Трезора! а то он их тоже убьет!»
Отец крикнул на Трезора и, отойдя немного в сторону, присел под кустик, чтобы позавтракать. А я остался возле гнезда, не захотел завтракать. Вынул чистый пла- ток, положил на него перепелку... «Смотрите, мол, си- ротки, вот ваша мать! Она собой для вас пожертво- вала!» Птенчики попрежнему дышали скоро, всем те- лом. Потом я подошел к отцу. «Можешь ты мне пода- рить эту перепелочку?» — спросил я его. «Изволь. Но что ты хочешь с ней сделать?» — «Я хочу ее похоро- нить!»— «Похоронить?!» — «Да; возле ее гнездышка. Дай мне твой нож; я ей могилочку вырою». Отец уди-* вился. «Чтоб детки к ней на могилу ходили?» — спро- сил он. «Нет, — отвечал я, — а так... мне хочется. Ей будет тут хорошо лежать, возле своего гнезда!» Отец ни слова не промолвил; достал и подал мне нож. Я тот- час -же вырыл ямочку; поцеловал перепелочку в грудку, положил ее в ямочку — и засыпал землею. Потом я тем же ножом срезал две ветки, очистил их от коры, сложил их крестом, перевязал былинкой и воткнул в могилку. Скоро мы с отцом пошли дальше; но я все оглядывался... Крест был беленький — и да* леко виднелся. А ночью мне приснился сок: будто я на небе; и что же? На небольшом облачке сидит моя перепелочка, только тоже вся беленькая, как тот крестик! И на го- лове у ней маленький золотой венчик; и будто это ей в награду за то, что она за своих детей пострадала! Дней через пять мы с отцом пришли опять на то же место. Я и могилку нашел по кресту, который хоть и пожелтел, но не свалился. Однако гнездышко было пусто, птенчиков ни следа. Мой отец меня уверил, что старик их увел, их отец; и когда, в нескольких шагах оттуда, вылетел из-под куста старый перепел, он его стрелять не стал... И я подумал: «Нет! Папа добрый!» Но вот что удивительно: с того дня пропала моя страсть к охоте и я уже не думал о том времени, когда отец подарит мне ружье! Однако, когда я вырос, я тоже начал стрелять; но настоящим охотником никогда не сделался. Вот еще что меня отучило. Раз мы вдвоем с товарищем охотились на тетере- вов. Нашли выводок. Матка вскочила, мы выстрелили
•’И попали в нее; но она не упала, а полетела дальше, •вместе с молодыми тетеревятами. Я было хотел пойти за ними; но товарищ оказал мне: «Лучше здесь присесть и подманить их... все сейчас здесь будут». Товарищ от- лично умел свистать, как свищут тетеревята. Мы при- сели; он стал свистать. И точно: сперва один молодой откликнулся, потом другой, и вот слышим мы: сама матка квохчет да нежно так — и близко. Я приподнял голову — и вижу: сквозь спутанные травяные былинки идет она к нам, спешит, спешит, а у самой вся грудь в крови! Знать, не вытерпело материнское сердце! И тут я самому себе показался таким злодеем!.. Встал и за- хлопал в ладоши. Тетерка тотчас же улетела —и моло- дые затихли. Товарищ рассердился; он за сумасшед- шего меня счел... «Ты, мол, испортил всю охоту!» Но мне с того дня все тяжелей и тяжелей стало уби- вать и проливать кровь.
ПОЖАР Н А М О Р Е Это было в мае 1838 года. Я находился вместе с множеством других пассажи- ров на пароходе «Николай I», делавшем рейсы между Петербургом и Любеком. Так как в то время железные дороги еще мало процветали, то все путешественники избирали морской путь. По этой же причине многие из них брали с собою собственные экипажи, чтобы про- должать свое путешествие по Германии, Франции и т. д. У нас на корабле, помнится мне, было двадцать во- семь господских экипажей. Нас, пассажиров, было около двухсот восьмидесяти, считая в этом числе че- ловек двадцать детей. Я был тогда очень молод и, не страдая морскою бо- лезнью, очень был занят всеми этими новыми впечатле- ниями. На корабле было несколько дам, замечательно красивых или хорошеньких — большая часть из них умерла, увы! Матушка в первый раз отпустила меня ехать од- ного, и я должен был обещать ей вести себя благора- зумно и, главное, не дотрогиваться до карт... И вот именно это-то последнее обещание и было нарушено первым. В этот самый вечер было большое собрание в общей каюте, — между прочим, тут находилось несколько игроков, хорошо известных в Петербурге. Они каждый
вечер играли в банк, и золото, которое в то время можно было видеть чаще, нежели теперь, оглуши- тельно звенело. Один из этих господ, видя, что я держусь в стороне, и не зная причины этого, неожиданно предложил мне принять участие в его игре; когда я, с наивностью своих девятнадцати лет, объяснил ему причину своего воз- держания, — он расхохотался и, обращаясь к своим то- варищам, воскликнул, что нашел сокровище: молодого человека, никогда не дотрогивавшегося до карт и вследствие этого самого предназначенного иметь огром- ное, неслыханное счастье, настоящее счастье проста- ков!.. Не знаю, как это случилось, но через десять минут я уже сидел за игорным столом, с руками, полными карт, имея обеспеченную долю в игре — и играл, играл отчаянно. И нужно сознаться, что старая пословица не со- врала. Деньги текли ко мне ручьями; две кучки золота возвышались на столе по обеим сторонам моих дрожа- щих и покрытых каплями пота рук. Игрок, который за- влек меня, не переставал меня подбивать и поощрять... Сказать по правде, я уж думал, что сразу разбогатею!.. Вдруг дверь каюты распахивается во всю ширину, в нее врывается дама вне себя, замирающим голосом восклицает: «Пожар!» и падает в обмороке на диван. Это произвело сильное волнение; никто не остался на месте; золото, серебро, банковые билеты покатились и рассыпались во все стороны, и мы все бросились вон. Как мы раньше не заметили дыма, который набирался уже и в каюту? я этого совершенно не понимаю! лест- ница была полна им. Темнокрасное зарево, как от го- рящего каменного угля, вспыхивало там и сям. Во мгновение ока все были на палубе. Два широких столба дыма пополам с огнем поднимались по обеим сторонам трубы и вдоль мачт; началась ужаснейшая суматоха, которая уже и не прекращалась. Беспорядок был нево- образимый: чувствовалось, что отчаянное чувство само- хранения охватило все эти человеческие существа и в том числе меня первого. Я помню, что схватил за руку матроса и обещал ему десять тысяч рублей от имени
матушки, если ему удастся спасти меня. Матрос, кото- рый, естественно, не мог принять моих слов за серьез- ное, высвободился от меня; да я и сам не (настаивал, понимая, что в том, что я говорю, нет здравого смысла. Впрочем, в том, что я видел вокруг себя, его было не более. Совершенно справедливо, что ничто не равняется трагизму кораблекрушения или пожара в море, кроме их комизма. Например: богатый помещик, охваченный ужасом, ползал по полу, неистово кладя земные по- клоны; когда же вода, которую изобильно лили в от- верстия угольных трюмов, на минуту укротила ярость пламени, он встал во весь рост и закричал громовым голосом: «Маловерные! неужели вы думали, что наш бог, русский бог, нас покинет?» Но в ту же минуту пламя метнуло сильнее, и многоверующий бедняк опять упал на четвереньки и снова принялся бить земные по- клоны. Какой-то генерал с угрюмо-растерянным взором не переставал кричать: «Нужно послать курьера к госу- дарю! К нему послали курьера, когда был бунт воен- ных поселений, где я был, да, лично, и это спасло хоть некоторых из нас!» Другой барин, с дождевым зонти- ком в руках, вдруг с ожесточением принялся прокалы- вать находившийся тут же в багаже дрянной портре- тишко, писанный масляными красками и привязанный к своему мольберту. Концом зонтика он проткнул пять дырок: на месте глаз, носа, рта и ушей. Разрушение это он сопровождал восклицанием: «К чему все это те- перь?» И эта картина ему не принадлежала! Тол- стый господин, весь в слезах, похожий на немецкого пи- вовара, не переставал вопить плаксивым голосом: «Ка- питан! Капитан!..» И когда капитан, вышедший из терпенья, схватил его за шиворот и крикнул ему: «Ну? я капитан, что же вам нужно?» — толстяк посмотрел на него с убитым видом и снова принялся стонать: «Ка- питан!» И, однако, этот же капитан всем нам спас жизнь. Во-первых, тем, что в последнюю минуту, когда еще можно было добраться до машины, изменил направле- ние нашего судна, которое, идя прямо на Любек, вместо того чтобы круто повернуть к берегу, непре- менно сгорело бы раньше, чем вошло в гавань; и
во-вторых, тем еще, что приказал матросам обнажить кортики и без сожаления колоть всякого, кто попробует дотронуться до одной из двух оставшихся шлюпок, — все остальные опрокинулись благодаря неопытности пассажиров, хотевших спустить их в море. Матросы, большею частью датчане, со своими энер- гическими и холодными лицами и чуть не кровавым от- блеском пламени на лезвиях ножей, внушали неволь- ный страх. Был довольно сильный шквал; он еще уси- лился от пожара, который ревел в доброй трети судна. Я должен сознаться, что бы там ни подумала об этом мужская половина рода человеческого, что женщины в этом случае показали больше мужества, нежели муж- чины. Бледных как смерть ночь застала их в постелях (вместо всякой одежды на них были накинуты только одеяла), и как ни был я неверующ уже тогда, но они показались мне ангелами, сошедшими с неба, чтобы пристыдить нас и придать нам храбрости. Но были, однако, и мужчины, которые выказали бесстрашие. Я особенно помню одного, г. Д — ва, нашего бывшего русского посланника в Копенгагене: он скинул сапоги, галстук и сюртук, который завязал рукавами на груди, и, сидя на толстом натянутом канате, болтал ногами, спокойно куря свою сигару и оглядывая каждого из нас по очереди с видом насмешливого сожаления. Что касается меня, то я нашел убежище на наружной лест- нице, где и уселся на одной из последних ступенек. Я с оцепенением смотрел на красную пену, которая клокотала подо мною и брызги которой долетали мне в лицо, и говорил себе: «Так вот где придется погиб- нуть в девятнадцать лет!» — потому что я твердо решился лучше утонуть, чем испечься. Пламя сводом выгибалось надо мною, и я очень хорошо отличал его вой от рева волн. Недалеко от меня, на той же лестнице, сидела ма- ленькая старушка, должно быть, кухарка которого-ни- будь из семейств, ехавших в Европу. Спрятав голову в руки, она, казалось, шептала молитвы, — вдруг она быстро взглянула на меня и, потому ли, что ей показа- лось, будто она прочла на моем лице пагубную реши- мость, или по какой другой причине, но она схватила
меня за руку и почти умоляющим голосом настоятельно сказала: «Нет, барин, никто в своей жизни не волен, — и вы не вольны, как никто не волен. Что бог велит, то пусть и сбудется, — ведь это значило бы на себя руки наложить, а за это бы вас на том свете покарали». У меня не было до той минуты никакой охоты к са- моубийству, но тут, из-за чего-то вроде хвастовства, совершенно необъяснимого в моем положении, я два или три раза притворился, будто хочу исполнить намере- ние, которое ока предполагает во мне, — и каждый раз бедная старуха бросалась ко мне, чтобы помешать тому, что в глазах ее было преступлением. Наконец, мне сделалось стыдно, и я перестал. В самом деле, за- чем играть комедию в присутствии смерти, которую в эту минуту я серьезно считал угрожающей и неизбеж- ной? Впрочем, мне не хватило времени ни отдать себе отчета в этой странности чувств, ни восхититься отсут- ствием эгоизма (что теперь назвали бы альтруизмом) бедной женщины, потому что в эту минуту рев пламени над нашими головами удвоил свою ярость; но как раз в ту же минуту голос, звеневший точно медь (это был голос нашего спасителя), раздался над нами: «Что вы там делаете, несчастные? Вы погибнете, идите за мною!» И тотчас, не зная, ни кто нас зовет, ни куда нужно идти, и старуха и я вскочили, будто подтолкну- тые пружиной, и бросились сквозь дым вслед за матросом в синей куртке, который впереди нас лез вверх по веревочной лестнице. Не зная зачем, и я по- лез за ним по этой лестнице; я думаю, что если бы он в эту минуту бросился в воду или сделал бы вообще что бы то ни было совсем необыкновенное, я слепо по- следовал бы за ним. Взобравшись на две или три сту- пеньки, матрос тяжело спрыгнул на верх одного из экипажей, низ которого уже загорался. Я прыгнул за ним и слышал, как старуха прыгнула за мною; потом с этого первого экипажа матрос прыгнул на второй, по- том на третий, я все время позади него — и мы таким образом очутились на носу парохода. Почти все пассажиры собрались здесь. Матросы под наблюдением капитана спускали в море одну из наших двух шлюпок — к счастью, самую большую.
Через другой борт корабля я увидел ярко освещенные пожаром -крутые береговые утесы, которые опускаются к Любеку. Было добрых две версты до этих утесов. Я не умел плавать — место, на котором мы стали на мель (мы и не заметили, как это случилось), было, по всей вероятности, не глубоко, но волны были очень ве- лики. И все-таки, как только я увидел скалы, уверен- ность, что я спасен, овладела мною — и, к изумлению окружающих меня лиц, я несколько раз подпрыгнул и крикнул: «Ура!» Я не захотел подойти ближе к тому месту, где толпа теснилась, чтобы добраться до лест- ницы, которая вела к большой шлюпке, — там было слишком много женщин, стариков и детей; да я с тех пор, как увидел скалы, уже и не торопился больше: я был уверен, что спасен. Я с удивлением заметил, что почти никто из детей не выказывал страха, что некото- рые из них даже засыпали на руках у матерей. Ни один ребенок не погиб. Я увидел среди группы пассажиров высокого гене- рала; с платья его текла вода; он стоял неподвижно, опираясь на поставленную стоймя лавку, которую он только что оторвал. Мне сказали, что в первую минуту перепуга он грубо оттолкнул женщину, которая хотела опередить его и раньше него спрыгнуть в одну из пер- вых лодок, опрокинувшихся потом по вине пассажиров. Один из служащих на пароходе схватил его в охапку и с силой отбросил назад, на судно, и старый солдат, устыдившись своей минутной трусости, поклялся сойти с корабля только последним, после капитана. Он был высокого роста, бледен, с кровавой ссадиной на лбу, и глядел вокруг взглядом сокрушенным и покорным, точно бы просил прощения. В это время я приблизился к левому борту корабля и увидел нашу меньшую шлюпку, пляшущую на вол- нах, как игрушка; два находившиеся в ней матроса знаками приглашали пассажиров сделать рискованный прыжок в нее — но это было не легко: «Николай I» был линейный корабль, и нужно было упасть очень ловко, чтобы не опрокинуть шлюпки. Наконец, я решился: я начал с того, что стал на якорную цепь,
которая была протянута снаружи вдоль корабля, и со- бирался уже сделать скачок, когда толстая, тяжелая и мягкая масса обрушилась на меня. Женщина уцепи- лась мне за шею и недвижно повисла на мне. При- знаюсь, первым моим побуждением было насильно пе- ребросить ее руки через мою голову и таким образом отделаться от этой массы; к счастью, я не последовал этому побуждению. Толчок чуть не сбросил нас обоих в море, но, к счастью, тут же, перед моим носом, бол- тался, вися неизвестно откуда, конец веревки, за кото- рый я уцепился одною рукою, с озлоблением, ссаживая себе кожу до крови... потом, взглянув вниз, я увидел, что я и моя ноша находимся как раз над шлюпкою и... тогда с богом! Я скользнул вниз... лодка затрещала во всех швах... «Ура!» — крикнули матросы. Я уложил свою ношу, находившуюся в обмороке, на дно лодки и тот- час обернулся лицом к кораблю, где увидел множество голов, особенно женских, лихорадочно теснившихся вдоль борта. «Прыгайте!» — крикнул я, протягивая руки. В эту минуту успех моей смелой попытки, уверенность, что я в безопасности от огня, придавали мне несказанную силу и отвагу, и я поймал единственных трех женщин, решившихся прыгнуть в мою шлюпку, так же легко, как ловят яблоки во время сбора. Нужно заметить, что каждая из этих дам непременно резко вскрикивала в ту минуту, когда бросалась с корабля, и, очутившись внизу, падала в обморок. Один господин, вероятно, оду- ревший с перепугу, едва не убил одну из этих несчаст- ных, бросив тяжелую шкатулку, которая разбилась, падая в нашу лодку, и оказалась довольно дорогим не- сессером. Не спрашивая себя, имею ли я право распо- ряжаться ею, я тотчас подарил ее двум матросам, ко- торые точно так же без всякого стеснения приняли по- дарок. Мы тотчас стали грести изо всех сил к берегу, сопровождаемые криками: «Возвращайтесь скорее! пришлите нам назад шлюпку!» Поэтому, когда оказа- лось не больше аршина глубины, пришлось вылезать. Мелкий, холодный дождик уже с час как моросил, не оказывая никакого влияния на пожар, но нас он про- мочил окончательно до костей.
Наконец, мы добрались до этого желанного берега, который оказался не чем иным, как обширной лужей жидкой и липкой грязи, где ноги вязли по колено. Наша лодка быстро удалилась и так же, как и большая шлюпка, принялась сновать между кораблем и берегом. Пассажиров погибло мало, всего восемь: один упал -в угольный трюм; другой утонул, потому что захватил с собою все своп деньги. Этот последний, имя которого я едва знал, играл со мною в шахматы в про- должение большей части дня и делал это с таким оже- сточением, что князь W..., следивший за нашею пар- тией, кончил тем, что воскликнул: «Можно подумать, что вы играете, будто у вас дело идет о жизни и смерти!» Что касается до багажа, то он почти весь погиб, так же как и экипажи. В числе дам, спасшихся от крушения, была одна г-жа Т..., очень хорошенькая и милая, но связанная своими четырьмя дочками и их нянюшками; поэтому она и оставалась покинутой на берегу, босая, с едва при- крытыми плечами. Я почел нужным разыграть любез- ного кавалера, что стоило мне моего сюртука, который я до тех пор сохранил, галстука и даже сапог: кроме того, крестьянин с тележкой, запряженной парой лоша- дей, за которым я сбегал на верх утесов и которого по- слал вперед, не нашел нужным дождаться меня и уехал в Любек со всеми моими спутницами, так что я остался один, полураздетый, промокший до костей, в виду моря, где наш пароход медленно догорал. Я именно говорю «догорал», потому что я никогда бы не поверил, что такая «махинища» может быть так скоро уничтожена. Это было теперь не более, как ши- рокое пылающее пятно, недвижимое на море, изборо- жденное черными контурами труб и мачт и вокруг ко- торого тяжелым и равнодушным полетом сновали чайки — потом большой сноп золы, испещренный мел- кими искрами и рассыпавшийся широкими кривыми линиями уже по менее беспокойным волнам. И только? подумал я: и вся наша жизнь разве только щепотка золы, которая разносится по ветру?,
К счастью для философа, у которого начинал уже зуб на зуб не попадать, другой фурщик забрал меня. Он взял за это два дуката, но зато укутал меня в свой толстый плащ и спел мне две или три мекленбургские песни, которые мне довольно понравились. Таким об- разом, я добрался до Любека на заре; тут я встретил своих товарищей по крушению, и мы отправились в Гамбург. Там мы нашли двадцать тысяч рублей се- ребром, которые император Николай, как раз находив- шийся тогда проездом в Берлине, прислал нам со своим адъютантом. Все мужчины собрались и общим голосом решили предложить эти деньги дамам. Нам было тем легче сделать это, что в те времена всякий русский, приезжавший в Германию, пользовался не- ограниченным кредитом. Теперь уже не то. Матрос, которому я за свое спасение наобещал не- померную сумму от имени матушки, явился требовать от меня исполнения моего обещания. Но так как я не был вполне уверен, он ли это действительно, да и сверх того, так как он ровно ничего не сделал, чтобы меня спасти, то я предложил ему талер, который ок и принял с благодарностью. Что касается до бедной старушки-кухарки, которая так заботилась о спасении моей души, то я ее никогда больше не видал —но уж про нее-то наверно можно сказать, что сгорела ли она, или утонула, а место, ее уже было уготовано в раю. Б у жива ль. 17 июня 1883 г.
ПРИМЕЧАНИЯ

Тургенев начал свою литературную деятельность со стихов: сохранилась его черновая тетрадь 1834 года с первыми стихо- творными опытами (см. публикацию М. Клемана «Шесть дет- ских стихотворений Тургенева» в альманахе «Литературная мысль», кн. III, Л. 1925), сохранилась рукопись сочиненной им в том же году «драматической поэмы» — «Стено». К 1837 году у юного Тургенева накопилось уже около ста мелких стихотворений и несколько поэм, о чем он писал 26 марта 1837 года профессору А. В. Никитенко («Русская старина», 1896, № 12). В том же письме Тургенев говорит о большом стихотворении «Наш век», еще не законченном («я работаю теперь над ним»): «Наш век — произведение, начатое в нынешнем году в половине февраля в при- падке злобной досады на деспотизм и монополию некоторых лю- дей в нашей словесности». «Наш век» было задумано, по всей вероятности, как отклик на гибель Пушкина — возможно, не без влияния лермонтовского стихотворения «Смерть поэта», которое стало широко известным в середине февраля 1837 года. Говоря о «деспотизме и монополии некоторых людей в нашей словесно- сти», Тургенев, очевидно, имел в виду Булгарина, Греча и Сен- ковского — реакционных журналистов, которых называли «моно- полистами», поскольку наиболее влиятельные и распространен- ные органы печати были в их руках. В письме к А. В. Никитенко Тургенев просит не говорить о его стихах П. А. Плетневу (бывшему в то время профессором и ректором Петербургского университета): «Я обещал и ему,
перед знакомством с вами, доставить мои произведения, и до сих пор не исполнил обещания». Как видно из этого же письма, Тургенев «с год назад» давал читать Плетневу свою драмати- ческую поэму «Стено»: «Он мне повторил то, что я давно уж думал — что все преувеличено, неверно, незрело». В апреле 1838 года в «Современнике» (редактором которого был тогда Плет- нев) появилось стихотворение «Вечер», — «первая моя вещь, — как говорит Тургенев в воспоминаниях, — явившаяся в печати, конечно, без подписи». В октябре того же года в «Современнике» было напечатано второе стихотворение Тургенева — «К Венере Медицейской». Затем наступила пауза: Тургенев путешествовал и учился в Берлинском университете. В 1841 году в «Отечествен- ных записках» появились новые стихотворения Тургенева — «Старый помещик» и «Баллада». С этого времени, вплоть до 1847 года, его стихи печатаются систематически — и в «Отече- ственных записках» и в «Современнике». Тогда же печатаются его поэмы: «Параша» (1843), «Разговор» (1844), «Помещик» (1845), «Андрей» (1845). В стихотворениях Тургенева, при всей их традиционности, сказывается стремление к новой психологической разработке старых тем романтического одиночества, разочарования и т. п. Основной герой его лирики — человек, страдающий самоанали- зом, утративший способность к непосредственному чувству и по- тому не знающий ни настоящей любви, ни подлинного счастья; но он уже не гордится этим своим отличием от «беспечных лю- дей», а скорее завидует им. На этом характерном для Тургенева противопоставлении построено одно из лучших его стихотворе- ний — «Нева» (особенно отчетливо оно выражено в стихотворении «Толпа»). Стихотворный цикл «Деревня» свидетельствует об усилении реалистических тенденций в лирике Тургенева. Идейную основу этой лирической сюиты, посвященной описанию русской деревин, составляет мысль, высказанная поэтом в первом же стихотворе- нии цикла: «Задумчиво глядишь на лица мужиков — и пони- маешь их; предаться сам готов их бедному, простому быту». Этим циклом завершилась стихотворная работа Тургенева. В шутли- вой альбомной записи 1850 года («Альбомчик ваш перебирая») Тургенев заявил: «Прошла моя пора, мне рифма — страшная обуза». В поздн'ейшие годы он не любил даже вспоминать о своих стихах и не .включил их ни в одно из собраний сочине-
ний. «я чувствую положительную, чуть ли не физическую, анти- патию к моим стихотворениям», — писал Тургенев в 1874 году С. А. Венгерову (Первое собрание писем И. С. Тургенева, СПБ. 1885, стр. 234). Стихотворный кризис был явлением характерным для конца сороковых годов, эпохи преимущественного развития прозы. До- статочно вспомнить слова Некрасова, которыми начиналась его статья о состоянии русской поэзии (1849): «Стихов нет. Не многие об этом жалеют, многие этому радуются, большая часть ничего об этом не думает. Но отчего нет стихов?» Далее Некрасов утвер- ждал: «Пушкин и Лермонтов до такой степени усвоили нашему языку стихотворную форму, что написать теперь гладенькое сти- хотворение сумеет всякий, владеющий в некоторой.степени меха- низмом языка; и потому гладкость и правильность стиха не со- ставляет уже в наше время ни малейшего достоинства, а так как стихотворная форма непременно стесняет автора, не выкупая недостатков его произведения, то весьма понятно, что проза, бо- лее доступная по форме, представляет более простора его уму, взгляду на вещи и наблюдательности» (Н. А. Некрасов, Поли, собр. соч., т. IX, М. 1950, стр. 190). Такова была историческая ло- гика, приведшая и Тургенева к решению перейти от стихов к прозе. Ближайшим толчком для такого решения послужило, повидимому, стихотворение Некрасова «Еду ли ночью по улице темной». В письме к Белинскому от 26 ноября 1847 года Тургенев писал: «Скажите от меня Некрасову, что его стихотворение в 9-й книжке меня совершенно с ума свело; денно и нощно твержу я это удиви- тельное произведение — и уже наизусть выучил». В несомненной связи с этим впечатлением находятся дальнейшие слова Турге- нева: «К альманаху его (Некрасова. — Б. Э.), скрепя сердце, кончу «Маскарад» — и закаюсь писать стихи» (Белинский, Письма, т. III, СПБ. 1914, стр. 385. Стихотворение Тургенева под заглавием «Маскарад» неизвестно, см. о нем — Н. А. Некра- сов, Поли. собр. соч., т. X, 1952, стр. 62 и 93). Чернышевский впоследствии вспоминал, что стихотворение «Еду ли ночью» пер- вое показало: «Россия приобретает великого поэта» (Н. Г. Чер- нышевский, т. XV, М. 1950, стр. 209). Тургенев также уви- дел в этом стихотворении открытие новых путей для русской поэзии, но вместе с тем понял, что ему надо обратиться к прозе, в которой он чувствовал себя гораздо свободнее и сильнее, чем в стихах. Поэмы Тургенева были встречены одобрением Белинского — как талантливые попытки продолжить линию, намеченную «иро^
пическими» поэмами Пушкина («Домик в Коломне», «Граф Ну- лин») и Лермонтова («Сашка», «Сказка для детей»). Поэмы Тур- генева оказались своего рода мостом к его повестям и романам. Это в особенности относится к двум из них — «Параше» и «Ан- дрею»; здесь намечены сюжетные и психологические мотивы, ко- торые были потом развиты в тургеневской прозе. Несколько особняком стоит «Разговор» — интересная и мно- гозначительная по своему общественно-политическому смыслу поэма, герой которой — Старик (первоначально- Монах) — рас- сказывает молодому человеку свою бурную молодость, наполнен- ную боями и подвигами, и упрекает его в бездействии и трусости. В поэме встречаются намеки на декабристское прошлое героя. В «Разговоре», как это было отмечено Белинским, особенно чув- ствуется влияние Лермонтова, в частности его поэмы «Мцыри» (В. Г. Белинский, Поли. собр. соч., т. IX, М. 1955, стр. 391)\ Как видно из приведенного выше письма к А. В. Ники- тенко, Тургенев с юности занимался стихотворными переводами из Шекспира и Байрона. Переводы из шекспировских трагедий не были закончены и остались неизвестны. Можно только ука- зать на любопытное письмо Тургенева от 20 ноября 1869 года к Н. X. Кетчеру (переводчику Шекспира в прозе), в котором он говорит: «Вчера получил я твое письмо и надеюсь через неделю выслать тебе желаемые тобою сгихи из «Гамлета» и «Двенадцатой ночи». Я давно, как ты знаешь, распростился с Музой, но для старого приятеля постараюсь тряхнуть стариной» («И. С. Турге- нев. Сборник», М. 1940, стр. 74). В напечатанных Кетчером пере- водах никаких следов от этого обещания нет. Следует отметить стихотворные цитаты из «Гамлета» в рассказе «Петр Петрович Каратаев»: они не совпадают с текстом «Гамлета» в переводе Н. А. Полевого и сделаны, повидимому, самим Тургеневым. Пе- реводы Тургенева из Гёте (сцена из «Фауста» и «Римская эле- гия») и из Байрона («Тьма»), были одобрены Белинским. Пере- вод «Тьмы» не утратил своего художественного значения до сих пор. Кроме этих стихотворных переводов Тургенев перевел впо- следствии с украинского языка на русский рассказы М. А. Мар- кович, которые вышли отдельным изданием в 1859 году: «Украин- ские народные рассказы Марка Вовчка. Перевод И. С. Турге- нева». Стихотворения и поэмы Тургенева в настоящем издании пе- чатаются по первопечатным и рукописным источникам.
СТИХОТВОРЕНИЯ ВЕЧЕР Впервые — «Современник», 1838, № 1, с подписью: «-----въ» Об этом стихотворении Тургенев говорит в первой главе своих воспоминаний — «Литературный вечер у П. А. Плетнева» (см. в этом же томе). К ВЕНЕРЕ МЕДИЦЕЙСКОЙ Впервые — «Современник», 1838, № 4, с подписью: «-----въ». Стр. 9. Светлый миф. — Согласно древнегреческому мифу, Венера — богиня любви и красоты — родилась из морской пены у острова Кипра; «Венера Медицейская» — статуя, изваянная в I веке до н. э. неизвестным римским скульптором и принадле- жавшая флорентийским богачам Медичи. Стр. 11. Пракситель — знаменитый древнегреческий скульп- тор (IV в. до н. э.), создавший статую Афродиты. (А. н. х о в р и н о «Что тебя я не люблю» Из письма Тургенева к Н. В. Станкевичу от 8 мая 1840 года. Напечатано в «Воронежском краеведческом сборнике», вып. 3, Воронеж, 1925, стр. 43. Стихотворение обращено к Александре Николаевне Ховри- ной (в замужестве Бахметьевой, 1825—1901). С семейством Хов- риных Тургенев познакомился в Риме (см. в томе XI «Записку о Н. В. Станкевиче»). А. Н. Ховрину звали в семье Шушу. В письме к Станкевичу (из Генуи — по дороге из Рима в Бер- лин) Тургенев говорит: «Так привык каждый день слышать голос Шушу, что теперь и грустно... чтобы дать вам понятие о моих ощущениях в отношении к Шушу, вот вам какие стишки я подмахнул». РУССКИЙ Печатается по копии письма (в рукописном отделе ИРЛИ). Впервые — «Новый мир», 1926, № 5. Письмо (из Мариенбада в Берлин от 20 сентября 1840 г.) адресовано А. П. Ефремову и М. А. Бакунину. В этом же письме
fe качестве контраста к стихотворению «Русский» написано дру- гое, на немецком языке, озаглавленное «Немец»: рассказ о раз- рыве с девушкой («Она меня любила — я разлюбил»). Стихотво- рениям предшествует следующий текст: «Друзья мои, скачка, скачка! Немецкий клеппер и русская кляча! Бакунин назна- чается судьей, Ефремов жокеем! Без иносказаний, вследствие глупости, лишающей меня возможности написать вам порядочное письмо, сообщаю вам два стихотворения моего произведения. Советую вынуть носовые платки, ибо трогательно». Александр Павлович Ефремов — друг Тургенева, Станкевича и М. Бакунина. «Я ВСХОДИЛ НА ХОЛМ ЗЕЛЕНЫЙ...» Печатается по черновому автографу (рукописный отдел ИРЛИ). Впервые — в «Литературно-библиологическом сбор- нике», Пгр., 1918. Написано в 1840 году; осталось недорабо- танным. СТАРЫЙ помещик Впервые — «Отечественные записки», 1841, № 9, с под- писью: Т. Л. Возможно, что это отрывок из незаконченной поэмы «По- весть старика» (см. в письме к А. В. Никитенко от 26 марта 1837 г.). В. Г. Белинский в статье «Взгляд на русскую литера- туру 1847 года» положительно отозвался о «Старом помещике», сказав, что среди стихотворений Тургенева «есть пьесы три-че- тыре очень недурных, как, например, «Старый помещик», «Бал- лада», «Федя», «Человек, каких много»... «в них главное... намеки на русскую жизнь» (В. Г. Белинский, Поли. собр. соч., т. X, М. 1956, стр. 344). В строфе 4-й третья строка была напечатана так: «Что... выстроил себе и дом». Считаем это цензурным искажением— вме- сто: «Что церковь выстроил и дом». БАЛЛАДА Впервые — «Отечественные записки», 1841, № 11, с под- писью: Т. Л. • На слова баллады написан популярный романс А. Г. Рубин- штейна.
«ДОЙГЙЕ, БЕЛЫЕ. ТУЧИ ПЛЫВУТ...* Из письма А. А. Бакунина брату Николаю (от 26 января ст. ст. 1842 г.); опубликовано в книге А. А. Корнилова «Годы странствий М. Бакунина», Л. 1925, стр. 105. ПОХИЩЕНИЕ Впервые — «Отечественные записки», 1842, № 3, с под- писью: Т. Л. «ОСЕННИЙ ВЕЧЕР... НЕБО ЯСНО...» Из письма Тургенева к А. А. Бакунину (от 30 апреля ст. ст. 1842 г.); опубликовано в книге А. А. Корнилова «Годы стран- ствий М. Бакунина», Л. 1925, стр. 139. Это только начало стихотворения, посвященного Т. А. Ба- куниной. «Остальное я прочту, может быть, когда увижусь», — говорит Тургенев в том же письме. «ДАЙ МНЕ РУ к У-И ПОЙДЕМ МЫ В ПОЛЕ...» Из письма Т. А. Бакуниной к сестре Александре (от 2 июня ст. ст. 1842 г.), опубликованного в книге А. А. Корнилова «Годы странствий М. Бакунина», Л. 1925, стр. 140. «Вот тебе, сестра, сти- хотворение, которое мне вчера прислал Тургенев», — писала Т. А. сестре. «ЗАМЕТИЛА ЛИ ТЫ...» Впервые — «Современник», 1844, № 3, с подписью: Т. Л. и датой — 1842. Тема «внезапной тишины», наступающей среди дня и напо- минающей о смерти, является отражением старинного поверья о «полудницах» (см. у А. Н. Афанасьева «Поэтические воззре- ния славян на природу»). Сходное описание тишины в лесу есть в «Поездке в Полесье» Тургенева (первый день). ОСЕНЬ Впервые — «Современник», 1844, № 10, с подписью; Т. Л. и датой 1842.
ЦЙЕТОК Впервые—«Отечественные записки», 1843, № 8, с подписью: Т. Л. и датой— 1843. Последние три строки Достоевский взял эпиграфом для по- вести «Белые ночи» (1848), несколько изменив текст: ...Иль был он создан для того, Чтобы побыть хотя мгновенье В соседстве сердца твоего?.. НЕВА Впервые — «Отечественные записки», 1843, № 9, с под- писью: Т. Л. ВЕСЕННИЙ ВЕЧЕР Впервые — «Отечественные записки», 1843, № 10, с под- писью: Т. Л. и датой— 1843. «КОГДА С ТОБОЙ РАССТАЛСЯ Я...» Впервые — «Отечественные записки», 1843, № 11, с под- писью: Т. Л. и датой— 1843. Стихотворение обращено к Т. А. Ба- куниной, с которой Тургенев расстался в марте 1842 года. ЧЕЛОВЕК, КАКИХ МНОГО Впервые — «Отечественные записки», 1843, №11, с под- писью: Т. Л. и датой — 1843. Строки из этого стихотворения Некрасов взял эпиграфом ко второй главе третьей части своего незаконченного романа «Жизнь и похождения Тихона Тростникова» (Поли. собр. соч., т. VI, 1950, стр. 255) Ср. его же стихотворение под заглавием «Женщина, каких много» (1845)—явная вариация на тему тур- геневского стихотворения. ТОЛПА Впервые — «Отечественные записки», 1844, № 1, с под- писью: Т. Л. и датой — 1843. Печатается с исправлениями по автографу Гос. Публичной библиотеки (Ленинград). В «Отечественных записках» это стихотворение появилось с цензурными пропусками и искажениями. «Что касается до его
«Толпы», — писал издатель журнала Краевский Явлинскому 16 июля 1843 года, — то там бог носится тревожно над толпою (этого нельзя), да потом толпа растет, как море в день грозы,, лишь для нее ярко блещет небо и т. д.; все это не вяжется с по- священием и может бросить, для журнальных «друзей» наших, тень на имя, которому посвящается пьеса» («В. Г. Белинский и его корреспонденты», М. 1948, стр. 98). Белинский ответил: «Что касается до посвящения благородному имени моему пьесы Т. Л., то вы напрасно и писали о нем: вычеркните, да и все тут. Вы знаете, что я не из числа мелочных людей и за посвящениями не гонюсь» («Письма», т. II, СПБ. 1914, стр. 375). Стихотворе- ние было напечатано без посвящения. КОГДА я молюсь Печатается по автографу Гос. Публичной библиотеки (Ленин- град). Впервые — «Русские ведомости», 1916, № 2. Вероятная дата — 1843; написано на том же листе, где и «Толпа». По теме стихотворение связано с поэмой «Разговор». «КОГДА ДАВНО ЗАБЫТОЕ НАЗВАНЬЕ...» Впервые — «Отечественные записки», 1844, № 1, с под- писью: Т. Л. и датой— 1843. конец жизни Впервые — «Отечественные записки», 1844, № 1, с подписью: Т. Л. и датой — 1843. ФЕДЯ Впервые — «Отечественные записки», 1844, № 3, с подписью: Т. Л. и датой — 1843. К А. С. Впервые — «Отечественные записки», 1844, № 3, с подписью: Т. Л. и датой — 1843. Адресат этого послания не раскрыт.
в. н. в. Впервые — «Современник», 1844, № 3, с подписью: Т. Л. и датой — 1843. Стихотворение адресовано Варваре Николаевне Богданович (в замужестве — Житова), воспитаннице или «приемной дочери» матери Тургенева (см. ее воспоминания в «Вестнике Европы», 1844, №№ 11 и 12). ВАРИАЦИИ | (1843 г., июль) I. «Когда так радостно, так нежно» II. «Ах, давно не гулял я с тобой» III. (В дороге) (1843 г., ноябрь). •Впервые.— в литературном сборнике «Вчера и сегодня», кн. 1, СПБ. 1845. Стихотворение «В дороге» было популярным романсом. Строка «Утро туманное, утро седое» послужила эпиграфом к стихотворению Блока «Седое утро» (1913); в 1920 году Блок издал сборник своих стихотворений 1907—1916 гг. под назва- нием «Седое утро». «в ночь л Е т н ю ю...» Впервые—«Отечественные записки», 1844, № 4, с подписью: Т. Л. и датой — «Ноябрь 1843». «К ЧЕМУ ТВЕРЖУ Я СТИХ УНЫЛЫЙ...» Впервые — в литературном сборнике «Вчера и сегодня», кн. 1, СПБ. 1845, с датой: «1843. Декабрь». На слова этого стихотворения был написан популярный романс («Не для меня твой голос милый»), музыка К- Ф. Садовского. ГРОЗА ПРОМЧАЛАСЬ Впервые — «Современник», 1844, № 10, с подписью: Т. Л. к*** («ЧЕРЕЗ ПОЛЯ К ХОЛМАМ ТЕНИСТЫМ») Впервые— «Отечественные записки», 1844, № И, с подписью: Т. Л. и датой — 1844.
ПРИЗВАНИЕ (ИЗ НЕНАПЕЧАТАННОЙ ПОЭМЫ) Впервые — «Отечественные записки», 1844, № 12, с под- писью: Т. Л. и датой — 1844. Стр. 58. Как дворец Сарданапала, загорится пышный день. — Осажденный мятежниками в своей столице Ниневии легендарный ассирийский царь Сарданапал (VIII в. до н. э.) сжег себя во дворце вместе со всеми сокровищами. «ОТКУДА ВЕЕТ ТИШИНОЙ?» Впервые — «Отечественные записки», 1845, № 2, с подписью: Т. Л. и датой — 1844. «БРОЖУ НАД ОЗЕРО М...» Впервые — в литературном сборнике «Вчера и сегодня», кн. 1, СПБ. 1845, с датой — 1844. «один, опять один я...» Впервые — «Современник», 1850, № 1, с подписью: Т. Л. и датой — 1844. Стихотворение приведено Некрасовым в статье «Русские второстепенные поэты» наряду с произведениями других поэ- тов. Тексту предшествуют слова Некрасова: «Наконец, есть у нас еще стихотворение, дорогое нам по личным нашим воспо- минаниям. Может быть, потому оно нам очень нравится» (Поли, собр. соч., т. IX, 1950, стр. 201). Стр. 65. Учитель красноречивый — возможно, И. П. Клюш- ников (1811—1895). — См. Н. Л. Бродский, Поэты кружка Станкевича. «Известия петербургского отделения Академии наук», т. XVII, 1912, кн. 4. ИСПОВЕДЬ Печатается по автографу Центрального Гос. Исторического архива в Ленинграде (ЦГИАЛ). Впервые опубликовано в Лите- ратурном архиве (ИРЛИ), т. 4, 1953. Стихотворение написано к новому 1846 году — как итог раз- мышлений и споров по общественно-политическим вопросам. В нем есть много общего с поэмой «Разговор», обличающей апатию и безволие молодой дворянской интеллигенции эпохи реакции.
ДЕРЕВНЯ Впервые — «Современник», 1847, № 1. Эти девять стихотворений появились в первой книге нового «Современника» (перешедшего от П. А. Плетнева к Некрасову и И. И. Панаеву), в которой были напечатаны также прозаиче- ские вещи Тургенева: «Хорь и Калиныч» и «Современные заметки» (без подписи). К.-А. ФАРНГАГЕНУ ФОН ЭНЗЕ Впервые—«Летопись марксизма», 1927, IV (по автографу, быв- шему в Прусской Гос. библиотеке, в архиве Фарнгагена фон Энзе). Карл-Август Фарнгаген фон Энзе (1785—1858)—немецкий историк, критик и дипломат, интересовавшийся Россией и рус- ской литературой; был близок с Огаревым, Станкевичем, Гра- новским. Тургенев познакомился с ним в Берлине еще в 1840 году. В дневнике Фарнгагена от 19 (7) марта 1847 года есть запись: «Визит Ивана Тургенева. Он посвятил мне русское стихотворе- ние и принес для ознакомления несколько русских изданий» («Tagebiicher», Leipzig, 1862, т. IV, стр. 45). В стихотворении Тургенева отразились события 1846—1847 гг. в Германии: созыв прусского «ландтага», отношение к этому «европейского жан- дарма» Николая I и проч, (подробно — в комментарии М. Кле-i мана: Сочинения, т. XI, 1934, стр. 630—631). Тургенев подчерки- вает солидарность русской передовой интеллигенции с конститу- ционными стремлениями немецких прогрессивных кругов. ИЗ ПОЭМЫ, ПРЕДАННОЙ СОЖЖЕНИЮ Печатается по беловому автографу очерка «Лес и степь» (Гос. Публичная библиотека в Ленинграде), где это стихотворе- ние поставлено эпиграфом; в печатном тексте (впервые — «Совре- менник», 1849, № 2) эпиграфом служат только первые четыр- надцать строк (кончая словами «Там хорошо»). Последние два слова («разумной воли») в автографе зачеркнуты карандашом и заменены многоточием—очевидно, по цензурным соображе- ниям. КРОКЕТ В ВИНДЗОРЕ При жизни Тургенева стихотворение «Крокет в Виндзоре» не было напечатано по цензурным причинам. В 1881 году оно
появилось в журнале «Слово» (№ 3) — без разрешения автора, по неверному списку. Сохранилось пять источников для уста- новления текста: три автографа и две корректуры («Нового вре- мени» и «Русского богатства»). Наиболее авторитетным источни- ком следует считать корректуру «Нового времени» (с авторской правкой, в архиве ИРЛИ); по ней стихотворение «Крокет в Винд- зоре» печатается в настоящем издании. В корректуре «Русского богатства» есть примечание от редакции: «Настоящее стихотво- рение было написано И. С. Тургеневым в 1876 году до войны с Турцией; напечатание этого стихотворения могло в то время казаться неудобным; но теперь, по нашему мнению, к помещению его в «Русском богатстве» не может быть препятствий, тем более что оно довольно распространено — ив неверных списках». Сти- хотворение, однако, и на этот раз не появилось в печати. Стихотворение написано под впечатлением балканских собы- тий — жестокого подавления турками революционного восстания в Болгарии (в мае 1876 г.). Английское правительство занимало позицию невмешательства, а на деле помогало Турции. Зверства турок вызвали возмущение в России и в других странах. Турге- нев сочинил стихотворение «Крокет в Виндзоре» в вагоне, по до- роге из Спасского в Петербург (20 июля 1876 г.). «Эту штуку я точно написал, или, вернее, придумал ночью, во время бессон- ницы, сидя в вагоне Николаевской дороги — и под влиянием вы- читанных из газет болгарских ужасов, — писал Тургенев брату Николаю. — Прибыв в Петербург, я даже хотел попытаться напечатать этот «Крокет» в «Новом времени», но цензура этому воспрепятствовала, что не помешало этим виршам облететь всю Россию, быть читанными на вечерах у наследника — и переве- денными на немецкий, французский, английский языки» («Рус- ская старина», 1885, № 10, стр. 141. Ср. в «Воспоминаниях» Н. А. Островской — «Тургеневский сборник», СПБ. 1915, стр. 128). Осенью 1876 года, уже вернувшись в Париж, Тургенев получил от Ю. Оболенского пачку отпечатанных в Киссингене экземпляров «Крокета»; на запрос Оболенского, не возражает ли он против распространения этих стихов, Тургенев ответил 7 ок- тября 1876 года: «Спешу вас уверить, что не имею ничего про- тив распространения этой безделки, которая наделала гораздо более шума, чем я ожидал» («Центрархив», вып. 2, М. 1923, стр. 59).
ПЕРЕВОДЫ (ПЕСНЯ КЛЕРХЕН ИЗ «ЭГМОНТА») Печатается по автографу: письмо Тургенева к М. А. Баку- нину от 8—10 сентября 1840 года (ИРЛИ). Впервые — «Рус- ская мысль», 1912, № 2, стр. 146. Перевод из трагедии Гёте «Эгмонт» (1787). Сообщая его в письме из Мариенбада, Тургенев писал: «Сегодня вспомнил свой перевод песенки Clarchen в «Эгмонте»... Я придумал нечто вроде музыки на эти слова и пел их целый день. Как они далеки от ори- гинала, я чувствую глубоко, да что мне за дело». Перевод Турге- нева очень близок к оригиналу по ритму. ПОСЛЕДНЯЯ СЦЕНА ПЕРВОЙ ЧАСТИ «ФАУСТА» ГЕТЕ Впервые — «Отечественные записки», 1844, № 6. Дата: Сен- тябрь, 1843. Подпись: Т. Л. Тургенев был одним из знатоков творчества Гёте. «Фауст», по словам самого Тургенева, был особенно им любим: первую его часть он знал почти наизусть. Об интерпретации Тургеневым «последней сцены» см. в его статье, посвященной «Фаусту» в пе- реводе М.. Вронченко. Белинский считал перевод Тургенева заме- чательным явлением этого рода (Поли. собр. соч., т. VIII, М. 1955, стр. 485). Стр. 82. Э. И. Губер (1814—1847) —первый переводчик «Фау- ста» на русский язык. Стр. 89. Зачем он в святое место зашел. — В «Отечественных записках» эта строка напечатана так: «Зашел он в святое место, зашел». Первое «зашел» считаем опечаткой — вместо «зачем». В немецком подлиннике: «Was will der an dem heiligen Ort?» то есть: «Чего он хочет в священном месте?» РИМСКАЯ ЭЛЕГИЯ (ГЁТЕ. XII) Впервые — в «Петербургском сборнике», изданном Н. Некра- совым, СПБ. 1846. Стр. 91. Фламинская дорога — дорога между Римом и Ари- мином, проведенная в III веке до н. э. Фламинием. Тайные пиры Элевзиса — древнегреческие религиозные об-
ряды или «таинства», которые- ежегодно устраивались в городе Элевзисе близ Афин. Стр. 92. Язион — царь острова Крита, по мифологии — сын Зевса и Электры; от брака его с Церерой родился бог богат- ства Плутос. ТЬМА (ИЗ БАЙРОНА) Впервые — в «Петербургском сборнике», изданном Н. Некра- совым. СПБ. 1846. Перевод стихотворения Байрона «Darkness». Точки в стро- ке 65 и после строки 73, вероятно, цензурного происхождения. В первом случае у Байрона сказано, что священная утварь была свалена в кучу «для нечестивого употребления» («for an unholy usage»); во втором — что оба человека умерли, «не зная, кто был тот, на челе которого голод начертал имя Дьявола». «НЕ ЖДЕТЕ ЛЬ ВЫ, ЧТО НАЗОВУ Я...» Печатается по «Историческому вестнику», 1885, № 12, где появилось впервые. Стихотворение было сообщено в редакцию «Исторического вестника» Н. П. Барышниковым. В сопроводительной заметке сказано, что оно получено от В. Н. Колонтаевой (соседки Тур- геневых по имению). Это перевод из комедии Мюссе «Подсвеч- ник»: песенка, которую поет клерк Фортунио. Перевод сделан, вероятно, в конце сороковых годов. АЛЬБОМНЫЕ СТИХИ, ПОСЛАНИЯ, ПАРОДИИ, ЭПИГРАММЫ «НА АЛЬБАНСКИХ ГОРАХ...» Печатается по черновому автографу ИРЛИ (Пушкинский дом). Впервые (не точно и с пропуском неразобранных слов) — в «Литературно-библиологическом сборнике», Пгр., 1918. Стихотворение написано летом 1840 года и связано с пре- быванием Тургенева в Риме. Стр. 97. Альбанские горы — в 20 километрах от Рима. ...два форестъера (иностранца)—А. П. Ефремов и сам Тур- генев. Стр. 98. ...старый вулкан — Mons Latialis или Mons Albanus.
(В АЛЬБОМ М. П. Б О Т К И Н О й> Печатается по автографу в альбоме М. П. Боткиной (ИРЛИ). Впервые — «Биржевые ведомости», 1909, 9 марта (ср. альманах Пушкинского дома «Радуга», 1922). Марья Петровна Боткина — сестра В. П. Боткина, впослед- ствии Фет, жена поэта. В ее альбоме есть автографы Тютчева, Некрасова, Фета, Григоровича и др. (ПАРОДИЯ НА СТИХОТВОРЕНИЕ ФЕТА} Печатается по книге: «Manuscrits parisiens d’lvan Tourgue- nev, par Andre Mazon», Paris, 1930 (где напечатано по автографу}. Это — пародия на стихотворение Фета, впервые напечатан- ное в 1843 году: «Я долго стоял неподвижно». По всей вероят- ности, пародия написана Тургеневым во время подготовки сбор- ника стихотворений Фета 1856 года. экспромт Печатается по книге А. А. Фета «Мои воспоминания», М. 1890, ч. I, стр. 135. Прочитано Тургеневым на обеде, устроенном друзьями в его честь в январе 1856 года. Тургенев имел в виду два факта: он уговорил Тютчева издать сборник стихотворений (1854) и редак- тировал собрание стихотворений Фета (1856). ЭПИГРАММЫ Печатаются по книге Я. П. Полонского — «На высотах спи- ритизма», СПБ, 1889, стр. 527—529 («Тургенев у себя»}. Д. В. Григорович сообщил в письме к А. С. Суворину (от 29 октября 1898 г.), что у него записано «до двадцати горьких эпиграмм» Тургенева («Письма русских писателей к А. С. Суво- рину», Л. 1927, стр. 42); однако до нас дошла лишь малая часть их: четыре эпиграммы, которые записал и опубликовал Полонский. Все эти эпиграммы написаны, вероятно, в пятидесятых годах. 1. (На Дружинина) Александр Васильевич Дружинин (1824—1864)—писатель и критик, сторонник теории «чистого искусства»; издавал в
1856—1860 гг. либеральный журнал — «Библиотеку для чтения»^ Дружинин пользовался репутацией знатока английской литера- туры. В молодости был гвардейским офицером. 2. <Н а Кет ч е р а> Николай Христофорович Кетчер (1809—1886) —врач и лите- ратор, переводчик Шекспира; был близок кружку Герцена и Бе- линского. 3. (На Никитенко) Александр Васильевич Никитенко (1805—1877) —профессор русской словесности, критик либерального направления, автор известных дневников. 4. (Н а Кудрявцева} Петр Николаевич Кудрявцев (1814—1858)—историк и бел- летрист, автор сентиментальных повестей. (ПИСЬМА К Е. Я. КОЛБАСИНУ) Печатаются по «Первому собранию писем И. С. Тургенева», СПБ. 1885, стр. 64—68. Елисей Яковлевич Колбасин (1831—1885)—литератор, пе- чатался в «Современнике» и «Отечественных записках»; прия- тель Тургенева. I. Написано 11 июля/29 июня 1859 г. из курорта Виши. II. Написано 20/8 июля 1859 года из местечка Куртавнель. III. Написано оттуда же 27/15 июля 1859 года. Аннер (Аньер) — местечко под Парижем, узел железных дорог, IV. Написано оттуда же 15/3 августа 1859 года. ПИСЬМА И ПОСЛАНИЯ К А. А. ФЕТУ Печатаются по книге Фета «Мои воспоминания», ЛА. 1890, ч. I (стр. 304) и ч. II (стр. 9, 15, 192, 215, 248). 1. Написано 28/16 июля 1859 года из Куртавнеля. ^По- ляна»— Ясная Поляна Л. Н. Толстого. Борисов — Иван Пет- рович, муж сестры Фета. Николай Толстой — брат Л. Н. Толстого. 2. Написано 12 апреля/31 марта 1864 года из Парижа. 3. Из «Соборного послания двум обитателям Степановки от смиренного Иоанна».
Послание написано из Баден-Бадена и адресовано Фету; рядом, на правой половине страницы, написано прозой письмо В. Боткину. Степановна — имение Фета. 4. Написано 2 марта/18 февраля 1869 года из Карлсруэ — в ответ на полученное от Фета письмо в стихах («Хотя попреж- нему зеваю, степной Тантал». — см. «Полное собрание стихотво- рений», Л. 1937, «Библиотека поэта», стр. 391). 5. Написано 8 июня ст. ст. 1870 года из Спасского. Фет пе- реводил философский трактат Шопенгауэра «Мир как воля и представление». Праздник для спасских крестьян был устроен Тургеневым 14 июня 1870 года. 6. Написано 9 марта/26 февраля 1872 года из Парижа. Сти- хам предшествуют слова: «Прочтя ваше изумительное изречение, что: я (И. С. Т.) консерватор, а вы (А. А. Ф.) радикал, — я вос- пылал лирическим пафосом и грянул следующими стихами». Шешковский — начальник сыска при Екатерине II. САТИРА НА МАЛЬЧИКА-ВСЕЗНАЙКУ Печатается по автографу в рукописном отделе ИРЛИ (ар- хив Я. П. Полонского). Впервые — в альманахе «Радуга», Пгр., 1922, стр. 142—145 (неточно). На автографе сделана пометка рукой Я. П. Полонского: «Черновые стихи И. С. Тургенева. Сатира на мальчика-все- знайку, 1881, Спасское-Лутовиново, Ор.(ловской}> губ.». В образе Всезнайки изображен старший сын Полонского. Лето 1881 года Тургенев прожил в Спасском вместе с Я. П. Полонским и его семьей. Полонский описывает в своих воспоминаниях, как Турге- нев играл с его детьми и рассказывал им поучительные сказки собственного сочинения — в том числе длинную историю о двух братьях: «Один из них был самоуверен и нерассудителен, другой — рассудительно-мнительный. Первого из них звали Самознайкой, так как он ни над чем не задумывался и постоянно восклицал: «О! Я это знаю... это я знаю!» («Нива», 1884, № 5, стр. 110). Далее Полонский передает самую сказку о Самознайке, посвященную старшему сыну Полонского, готовившемуся к экзамену. После отъезда из Спасского в Буживаль Тургенев писал жене Полон- ского: «Поцелуйте за меня всех ваших деток (не забывая «Все- знайку»)» и т. д. («Первое собрание писем», СПБ. 1885, стр. 386).
Мальцев — вероятно, С. И. Мальцев, генерал и владелец крупных стекольных и чугунолитейных заводов в Орловской губернии. СТИХОТВОРЕНИЯ для РОМАНСОВ В этом разделе собраны стихотворения, сочиненные и пере- веденные Тургеневым для романсов П. Виардо, которые издава- лись в виде особых «альбомов» в шестидесятых и семидесятых годах. Первый такой альбом вышел в Петербурге в 1864 году: «Двенадцать стихотворений Пушкина, Фета и Тургенева, по- ложенные на музыку Полиною Виардо Гарсиа». Тургеневу в этом альбоме принадлежало только одно стихотворение—«Синица». (См. «Сборник Пушкинского дома на 1923 год», Пгр., 1922, стр. 203—205.) Второй альбом был издан в 1868 году: «Пять стихотворений Лермонтова и Тургенева, положенные на музыку Полиною Виардо Гарсиа. № 1: «На заре» Тургенева; № 2: «Утес» Лермонтова; № 3: «Разгадка» Тургенева; № 4: «Разлука» Тур- генева; № 5: «Русалка» Лермонтова. СПБ., у Иогансона». В 1869 году в Петербурге были изданы отдельно два романса Виардо на слова Гёте и Э. Тюркети — оба в переводе Турге- нева: «Перед судом» и «Ночь и день». В 1871 году вышло новое издание: «Шесть стихотворений Г. Гейне, Э. Мёрике и Р. Поля, переведенные на русский язык И, Тургеневым и положенные на музыку Полиною Виардо Гарсиа». Здесь напечатаны пере- воды стихотворений: Р. Поля — «Лесная тишь», «Загубленная жизнь», «Ожидание»; Э. Мёрике — «Садовник» и «Былое счастье»; Гейне — «Что за погода злая». Наконец, в 1874 году вышел еще один альбом, содержавший пять романсов Виардо на слова: Гёте — «Финская песня», Пушкина — «Юноша и дева», Мёрике—«Солдатская невеста», Р. Поля — «Слепец» и Э. Гей- беля — «Весенний вечер». Имя русского переводчика не указано, но есть основания думать, что стихотворения Р. Поля, Мёрике и Гейбеля были переведены Тургеневым (см. «Русские пропи- леи», т. Ill, М. 1916, стр. 306—307, и «Литературный архив», т. 4, М.—Л. 1953, стр. 202—203). В настоящем издании печатаются 12 стихотворений для ро- мансов: из них — 4 оригинальных и 8 переводных. Все эти стихо- творения были изданы при жизни Тургенева в виде текстов, по-
ложенных на музыку П. Виардо; самостоятельного литературного существования они не имели. На этом основании мы и сочли нужным выделить их в особый раздел. СИНИЦА Об этом стихотворении Тургенев писал немецкому поэту Ф. Боденштедту 8 октября 1863 года, прося перевести его на немецкий язык для альбома романсов П. Виардо (в подлин- нике— по-французски): «Я сочинил эти четыре маленькие, до- вольно незначительные куплета, слушая пение синицы, и г-жа Виардо написала к ним прелестную музыку, поэтому я обра- щаюсь к вам, умоляя вас извинить меня за мою нескромность и за ничтожность того произведения, над которым вам при- дется трудиться» («Русская старина», 1887, № 5, стр. 459. Ср. «Сборник Пушкинского дома на 1923 год». Пгр., 1922, стр. 204). ПЕРЕД СУДОМ Перевод стихотворения Гёте «Vor Gericht» (из отдела баллад). НОЧЬ И ДЕНЬ Перевод стихотворения французского поэта Эдуарда Тюр- кети (Turquety, 1807—1867). лесная тишь Перевод стихотворения немецкого поэта Рихарда Поля (Georg Richard Pohl, 1826—1896)—«Waldeinsamkeit». Перевод сделан очень свободно (см. подлинник в «Русских пропилеях», т. Ill, М. 1916, стр. 304). ЗАГУБЛЕННАЯ ЖИЗНЬ. ОЖИДАНИЕ Переводы стихотворений Рихарда Поля. САДОВНИК Перевод стихотворения немецкого поэта-романтика Эдуарда Мёрике (Morike, 1804—1875)—«Der Gartner».
БЫЛОЕ СЧАСТЬЕ Перевод стихотворения Э. Мёрике — под заглавием «Agnes» (Агнеса). В письме к Виардо от 15 марта 1871 года Тургенев, посы- лая этот перевод, писал: «Смею думать, что маленькое измене- ние, сделанное мною в последней строфе, не повредило ей, и Мёрике не возражал бы против него» («Современный мир», 1912, № 3, стр. 195. Ср. факсимиле в «Синем журнале», 1911, № 25, стр. 7, по которому взята первая строка второй строфы). Изме- нение состоит в том, что у Мёрике в конце стихотворения гово- рится не о косах, которые треплет ветер, а о ленте на шляпе. «ЧТО ЗА ПОГОДА ЗЛАЯ!» Перевод стихотворения Гейне «Das ist ein schlechtes Wet- ter» (из «Книги песен», раздел «Возвращение на родину»), ПОЭМЫ ПАРАША Впервые—отдельным изданием: «Параша. Рассказ в сти- хах. Т. Л. Писано в начале 1843 года», СПБ. 1843. Печатается по этому единственному прижизненному изданию. В своих «Воспоминаниях о Белинском» Тургенев рассказы- вает, как он занес Белинскому экземпляр поэмы и как в май- ской книжке «Отечественных записок» 1843 года появилась ре- цензия, в которой Белинский очень хвалил «Парашу». В рецензии сказано: «Стих обнаруживает необыкновенный поэтический та- лант; а верная наблюдательность, глубокая мысль, выхваченная из тайника русской жизни, изящная и тонкая ирония, под кото- рою скрывается столько чувства, — все это показывает в авторе, кроме дара творчества, сына нашего времени, носящего в груди своей все скорби и вопросы его» (Поли. собр. соч., т. VII, 1955, стр. 78). Кроме этой рецензии, Белинский говорит о «Параше» в обзоре «Русская литература в 1843 году» (в сопоставлении с «Графом Нулиным» Пушкина и «Казначейшей» Лермонтова) и в статье «Взгляд на главнейшие явления русской литературы в 1843 году». (Ср. также в письме к В. П. Боткину от 10—11 мая 1843 года и к Тургеневу от 8 июля того же года.)
Стр. 133. Эпиграф взят из стихотворения Лермонтова «Дума». Стр. 139. Я потерял бывалые права. — В 1‘В34 году Тургенев переехал из Москвы в Петербург. РАЗГОВОР Впервые — отдельным изданием: «Разговор. Стихотворение Ив. Тургенева (Т. Л.). СПБ. 1845». Печатается по этому един- ственному прижизненному изданию с восстановлением цензурных купюр по изданию: «Стихотворения И. С. Тургенева. СПБ. 1885». Редактор первого издания пользовался рукописью поэмы (с да- той— «20-го августа 1844 г. С. Парголово»). Редактор второго издания стихотворений (1891) С. Н. Кривенко сообщил в приме- чании к этой поэме: «Находящаяся у нас рукопись представ- ляет, по всем вероятиям, черновик, потому что переполнена множеством помарок и поправок. Поправки эти существенного значения не имеют, но для людей, изучающих собственно про- цесс поэтического творчества, представляют некоторый интерес. Участвующий в разговоре старик везде называется монахом и отшельником и преобразился в старика, вероятно исключительно в видах цензурных». Местонахождение этой рукописи в настоящее время неизвестно. Сохранилось письмо Тургенева (написанное, очевидно, в сентябре 1844 г.), в котором он просит цензора А. В. Никитенко «немножко поспешить просмотренном прилагаемой при сем безделки»; «Краевскому она нужна в октябрьский № «Отечественных записок», и он меня просил подвергнуть ее сперва вашему суждению; его пугает слово «Монах» — но вы уви- дите, что монах у меня человек весьма почтенный: некоторые стихи я сам зачеркнул, потому что чувствовал их неуместность; а потому я и надеюсь, что вы к остальным будете снисходительны. Белинский хотел у вас быть послезавтра; могу ли я надеяться, что вы ему дадите какой-нибудь ответ?» («Литературный архив», АН СССР, т. 4, М. — Л. 1953, стр. 183). Речь идет, очевидно, о поэме «Разговор». В «Отечественных записках» поэма не появи- чась, а вышла сразу отдельным изданием в январе 1845 года. В декабре 1844 года Тургенев послал Белинскому корректуру поэмы с просьбой сделать нужные пометки. Белинский указал на несколько неудачных выражений, которые Тургенев исправил (см. «Письма» Белинского, 1914, т. III, стр. 83—84 и 347; ср. «Избран- ные письма», М. 1955, т. II, стр. 257 и 433). Письмо Белинского
кончалось словами: «А между тем что за чудная поэма, что за стихи! Нет правды ни на земле, ни в небесах — прав Сальери: талант дается гулякам праздным». В своей рецензии и в обзоре «Русская литература в 1845 го- ду» Белинский очень похвалил поэму, указав на то, что в ней отразилось одно из типических явлений русской жизни 30—40-х годов. Рецензия кончается словами: «Скажем только, что всякий, кто живет и, следовательно, чувствует себя постигнутым болезнию нашего века — апатиею чувства и воли при пожирающей дея- тельности мысли, — всякий с глубоким вниманием прочтет пре- красный, поэтический «Разговор» г. Тургенева и, прочтя его, глу- боко, глубоко задумается...» (В. Г. Белинский, Поли. собр. соч., т. VIII, М. 1955, стр. 599). В «Финском вестнике» 1845 года (т. II) поэму Тургенева отметил В. Майков, сказав, что она «бо- гатством своего содержания, своим поэтическим достоинством, сильною энергией и глубокою мыслью не может не обратить на себя внимания людей просвещенных и мыслящих» (В. Майков, Сочинения, Киев, 1901, т. II, стр. 92). В «Москвитянине», 1845 (№ 2, часть II) поэма подверглась резкой критике (рецензия К. С. Аксакова). Стр. 167. В кустах рассыпались стрелки — строка из «Пол- тавы» Пушкина. ПОМЕЩИК Печатается по «Петербургскому сборнику» (издание Н. Не- красова), СПБ. 1846, где появилась впервые. В изданиях 1885 и 1891 годов («Стихотворения И. С. Турге- нева») указано, что на рукописи поэмы есть пометка: «11-го марта 1845 года. Москва». Эта рукопись не обнаружена, а по- тому строки, не пропущенные цензурой (см. строфы XIII, XVI, XXVIII), восстановить невозможно. Цензурный пропуск в строфе XXVII восстанавливаем по тексту, напечатанному в изд. 1885 г. (см. прим, к поэме «Разговор»). Поэма «Помещик» вызвала сильные нападки со стороны реакционной критики. Белинский ответил на эти упреки в ре- цензии на «Петербургский сборник» и в статье «Ответ «Москви- тянину», где назвал эту поэму, наиболее, с его точки зрения, удавшуюся Тургеневу, «стихотворным физиологическим очер- ком».
Стр. 187. Санхонъятон древнефиникийский писатель, кото- рому приписывались сохранившиеся отрывки «Финикийской истории». «Республика» Платона (вернее, не «Республика», а «Государство»)—знаменитый диалог, в котором обсуждался вопрос об идеальной форме государственного строя. Само фра- кийские божества — религиозный культ древних жителей острова Самофракия (в Эгейском море). Стр. 189. Среди не чуждых им клопов — переделка строки Пушкина: «Среди не чуждых им гробов» («Клеветникам России») . Стр. 191. Примечание автора — цитата из стихотворения В. Г. Бенедиктова «Напоминание». Стр. 194. Коринна — героиня одноименного романа г-жи де Сталь («Коринна, или Италия», 1807); имя этой героини стало нарицательным в отношении женщин с возвышенным умом. Стр. 198. Умница московский и т. д. — сатирический портрет славянофила К. С. Аксакова. При перепечатке поэмы в сборнике «Для легкого чтения» (т. VII, 1857), вся эта строфа, по просьбе Тургенева, была исключена. Стр. 199. Фалетор (народное} — то есть форейтор: верховой, правящий передними лошадьми. АНДРЕЙ Впервые — «Отечественные записки», 1846, № 1, с датой — 1845. Печатается по этому единственному прижизненному изда- нию, с исправлениями по копии, хранящейся в ИРЛИ (Пушкин- ский дом). В примечании к поэме С. Н. Кривенко (редактор второго издания «Стихотворений И. С. Тургенева», СПБ. 1891, стр. 253) сообщает: «Поэма эта сначала носила в рукописи за- главие — «Любовь», потом заглавие это было зачеркнуто и сверху написано: «Андрей»... В имеющейся у нас (не полной) руко- писи очень мало поправок, но в напечатанном в «Отечественных] з[аписках]» тексте есть некоторые поправки и изменения, из чего можно думать, что рукопись наша есть одна из черновых. Строфа 21-я совсем замарана и заменена новою». Этот автограф (факсимиле одной страницы имеется в издании 1891 года) неиз- вестен; копия сделана, вероятно, кем-нибудь из друзей Тургенева. Об этой поэме (под заглавием «Недолгая любовь») Турге- нев писал Белинскому 28 марта 1845 года (см. В. Г. Белин- ский, Письма, т. III, СПБ. 1914, стр. 350). Судя по воспоми-
нациям В. Колонтаевой («Исторический вестник», 1885, № 10), Тургенев работал над поэмой летом 1844 года. Стр. 206. Эпиграф — из поэмы Пушкина «Руслан и Люд- мила» (начало первой песни). Стр. 225. Фоблаз — герой эротического романа «Приключе- ния кавалера Фоблаза», автором которого был французский по- литический деятель Луве де Кувре (1760—1797). О Турции, гонимой злобным роком. — В сороковых годах одним из злободневных политических вопросов был вопрос о раз- деле «умирающей» Турции между Англией и Россией. Стр. 231. Боссюэт (Bossuet, 1627—1704), — французский бо- гослов, историк, оратор. Стр. 236. И сапоги запихивал в карман. — В копии ИРЛИ эта строка подчеркнута (надо думать, что так было в автографе) как цитата или поговорка (в первом издании «Стихотворений И. С. Тургенева» (1885) эта строка была напечатана без кур- сива). Д. Языков предложил читать иначе: «И пироги запихивал в карман». Редактор второго издания (1891) С. Кривенко принял эту «поправку», но в предисловии высказал сожаление, что со- гласился с Языковым. ФИЛИППО СТРОДЗИ Печатается по изданию: «XXV лет. 1859—1884. Сборник, изданный комитетом «Общества для пособий нуждающимся ли- тераторам и ученым», СПБ. 1884, где появилось впервые. Напи- сано не позднее 1847 года. В письме от 11 октября 1847 года Некрасов просил цензора А. В. Никитенко: «Есть у вас стихотворение Тургенева «Фи- липпо Стродзи», которое нам хотелось бы напечатать в этой книжке. Сделайте одолжение, Александр Васильевич, просмо- трите его и пришлите» (Поли. собр. соч., т. X, 1952, стр. 79). Стихотворение, однако, в «Современнике» напечатано не было. Впервые оно было опубликовано только после смерти Тургенева в 1884 году — по рукописи, найденной в его бумагах. Цензор сборника, Воронич, писал в своем докладе: «В этом стихотворе- нии воспроизводится личность итальянца, Филиппо Стродзи, известного борца за свободу во времена царствования импера- тора Карла V. Филиппо Стродзи, возмущенный: произволом вла-
сти родственного императору Александра Медичиса, приносит на последнего жалобу Карлу V, но безуспешно: «цари друг другу все сродни», — говорит автор. Тогда Стродзи решается погубить «надменного владыку», что и приводит в исполнение, а засим погибает и сам». Воронич процитировал несколько заключитель- ных строк стихотворения («А ты, неблагодарная толпа» и т. д.) и предложил цензурному комитету «представить о сем на бла- гоусмотрение г. начальника Главного управления по делам печати». Комитет не согласился с цензором, в заключении комитета гово- рилось: «Стихотворение Тургенева «Филипп Стродзи» воспроиз- водит общеизвестный исторический факт из истории Флоренции в конце XV и начале XVI столетня. Невозможно допустить со сто- роны автора никакого тенденциозного замысла сблизить или при- менить это средневековое событие к несчастному событию 1881 года. Упрек толпе, скоро забывшей знаменитого патриота, погибшего за отечество, никак не может быть понят в смысле оправдания современных нам преступных покушений и волнений. Медичисы правили Флоренцией, но не были ее наследственными монархами. Стродзи восстал против их злоупотреблений как патриот». (Сообщение А. Николаева в сборнике Центрархива, выпуск 2-й: «И. С. Тургенев», М.— П. 1923, стр. 104—106). Филиппо Стродзи (вернее — Строцци, Strozzi, 1488—1538) вел долгую борьбу против тирании Медичисов. В 1527 году он принял участие в флорентийской революции, но в 1530 году, по настоянию папы Климента VII, помог Александру Медичи за- хватить власть и стать флорентийским герцогом. Вскоре, однако, Строцци возобновил борьбу с деспотизмом. В 1537 году Александр Медичи был убит своим родственником Лоренцино, но надежды Филиппо Строцци на освобождение Флоренции от тирании Ме- дичисов не оправдались: на место Александра император Карл V назначил герцогом Флоренции Козимо Медичи. Филиппо Строцци был посажен в крепость и подвергнут пытке; он покончил само- убийством. Стихотворение «Филиппо Стродзи» связано с гражданскими темами и настроениями Тургенева, которые отражены в поэме «Разговор» и в новогоднем стихотворении «Исповедь». Одним из литературных источников стихотворения была, вероятно, историческая драма Альфреда де Мюссе «Лорензаччо» (1834), главными героями которой являются Александр Медичи, Фи- липпо Строцци и Лорнецино. Пьеса кончается назначением Ко- зимо Медичи герцогом Флорентийским.
Стр. 250. В отчизне Данта — то есть во Флоренций. В тот самый век... — в XVI веке. Монах немецкий — Мартин Лютер (1483—1546), основа? тель протестантизма, выступавший против догматов католиче- ской церкви. Тосканская столица— Флоренция. Стр. 251. Со времени великого Козьмы — Козимо Медичи старшего (1386—1464), одного из самых влиятельных и богатых вельмож Флоренции, захватившего власть в 1434 году. Стр. 253. Филиппов сын -- Пьер Строцци; был французским маршалом, погиб в бою (1558). Внук Филиппа — Филипп Строцци, французский адмирал, был ранен в морском бою с испанцами, взят в плен и по распоряжению адмирала Санта Круц брошен в море (1582). ГРАФИНЯ ДОНАТО Печатается по изданию: «XXV лет. 1859—1884. Сборник, изданный комитетом «Общества для пособия нуждающимся ли- тераторам и ученым», СПБ. 1884, где появилось впервые. Это начало поэмы из итальянской жизни эпохи Возрожде- ния было найдено в бумагах Тургенева после его смерти. Надо думать, что замысел поэмы относится к середине сороковых го- дов—к тому времени, когда было написано найденное в тех же бумагах стихотворение «Филиппо Стродзи». Донато — аристократическая семья, из которой вышло не- сколько венецианских дожей (XVI и XVII вв.). Строфа II дает возможность точно датировать события на- чатой Тургеневым поэмы. Речь идет о том времени, когда «вла- дыки Рима готовили венец творцу Ерусалима», то есть когда папа Климент VIII вызвал в Рим знаменитого автора поэмы «Освобожденный Иерусалим», Торквато Тассо, чтобы увенчать его лавровым венком; торжество не состоялось вследствие вне- запной смерти поэта (1595). ЛИТЕРАТУРНЫЕ И ЖИТЕЙСКИЕ ВОСПОМИНАНИЯ Состав и характер литературных и житейских воспоминаний Тургенева определились не сразу. Первоначально было задумано большое введение к новому изданию сочинений с тем, чтобы изложить в нем свои «литературные и политические воспомина-
Ния За двадцать пять лет» (письмо к П. Виардо от 10 апреля 1867 г. — «Lettres a m-me Viardot», Paris, 1926). Работа затяну- лась, и Тургеневу стало казаться, что он напрасно взялся за несвойственный ему мемуарный жанр: «Как только я отхожу в своей работе от образов, — писал он 24 февраля 1869 года Л. Пичу, — я совершенно теряюсь и не знаю, с чего начать. Мне все кажется, что можно с полным правом утверждать обратное тому, что я говорю. Когда же я описываю красный нос или светлые волосы, то волосы действительно светлы, а нос красен — и этого никак не опровергнешь!» (И. С. Тургенев, Письма к Л. Пичу, М. — Л. 1925, стр. 91). 21 сентября того же года Тургенев сообщил А. Д. Галахову, что «кончил отрывки «Литературных воспоминаний», которые появятся в I томе нового издания». «Боюсь, эти отрывки вышли неинтересны, — пишет он дальше. — Многое я сказать не решился, многое не умел сказать; лучший отрывок («Семейство Аксаковых и славянофилы») за- стрял в портфеле. Лень меня обуяла, и вообще, мне кажется, подобная работа не совсем свойственна моей натуре. Вы прочтете и увидите, что я это говорю не из скромности» («И. С. Турге- нев», Центрархив, вып. 2-й, М. — П. 1923, стр. 58). На полях чер- нового автографа первого «отрывка» («Литературный вечер у П. А. Плетнева») набросан первоначальный план воспоминаний: «Вступление. Плетнев. Гоголь. Белинский. Славяно(филы). По- следние времена» (A. Mazon, Manuscripts parisiens d’lvan Tourguenev, Paris, 1930, стр. 77). Под «отрывками» Тургенев разумел те четыре мемуарных очерка, которыми открывается первый том его сочинений в изда- нии 1869 года: «Литературный вечер у П. А. Плетнева», «Вос- поминания о Белинском», «Гоголь», «По поводу Отцов и детей». Очеркам предшествует особое предисловие — «Вместо вступле- ния»; здесь Тургенев старается объяснить свою позицию «запад- ника» как метод борьбы с крепостным правом, как исполнение данной им «аннибаловской клятвы» никогда не примириться с ним: «Я и на Запад ушел для того, чтобы лучше ее исполнить... я, ко- нечно, не написал бы «Записок охотника», если б остался в России». В самых очерках Тургенев тоже не ограничился простым расска- зом о людях и событиях прошлого: первый из них больше всего выдержан в тонах мемуара, остальные носят полемический харак- тер. Резче всего это сказывается в последнем очерке, который, в сущности, не содержит в себе ничего мемуарного, а является ответом на критику «Отцов и детей» и в особенности «Дыма».
Для издания сочинений 1874 года Тургенев Написал Д&а новых очерка («Поездка в Альбано и Фраскати» и «Наши послали!»), уже не связанные с историей его литературной дея- тельности. В следующем издании (1880) состав пополнился еще четырьмя очерками: «Человек в серых очках», «Казнь Тропмана», «О соловьях», «Пэгаз». В заглавии появилось дополнительное слово: «Литературные и житейские воспоминания». Очерк «Семейство Аксаковых и славянофилы» так и не по- явился в печати, хотя в 1869 году Тургенев писал И. П. Борисову: «Я убежден, что этот отрывок лучше всех других, и в нем я го- ворю несколько, по моему понятию, полезных вещей» («Русский архив», 1910, № 4, стр. 610). Готовя новое издание своих сочи- нений, Тургенев писал А. В. Топорову (1 июня 1882 г.): «В состав нового издания войдет, конечно, все уже напечатанное — и сверх того все, что я напишу в нынешнем году (если напишу), и статья: «Семейство Аксаковых и славянофилы», которая давно уже готова, но по разным причинам откладывалась. В ней будет два листа с лишком — и она войдет в состав «Литературных и житейских воспоминаний» («Литературный архив» АН СССР, т. 4, М.— Л. 1953, стр. 329). Однако статья не вошла и в это издание, а относительно ее рукописи до сих пор нет никаких сведений. Текст воспоминаний был в последний раз просмотрен Тур- геневым при подготовке к печати первого тома Сочинений в издании 1880 года; при подготовке следующего издания (1883 г., вышедшего уже посмертно) первый том не был про- смотрен. После смерти Тургенева этот том редактировал М. М. Стасюлевич; он прибавил к прежнему составу воспомина- ний еще два очерка: «Пергамские раскопки» и «Пожар на море», Первый из них включен в состав воспоминаний без вся- ких оснований; второй был задуман для воспоминаний, но Тур- генев успел только продиктовать его по-французски (см. «При- ложения»). Редакторы последующих изданий произвольно вклю- чали в состав воспоминаний статьи и очерки, к ним совершенно не относящиеся («Перепелка», «Собственная господская кон- тора», «Обед в Обществе английского литературного фонда», «Заметка» о статуе Антокольского). В настоящем издании «Литературные и житейские воспо- минания» печатаются по изданию 1880 года с исправлением опечаток и искажений по всем предыдущим изданиям и по бело- вому автографу, хранящемуся в архиве Государственного Исто- рического музея (Москва). Беловой автограф воспоминаний
(1869) содержит только предисловие («Вместо вступления»); й очерки: «Литературный вечер у П. А. Плетнева», «Гоголь» и «По поводу «Отцов и детей»; автографы остальных очерков от- сутствуют. Укажем кстати, что жизнь за границей не давала Тургеневу возможности самому держать корректуру изданий, в результате чего эти издания кишат опечатками и всякого рода искажениями авторского текста. М. М. Стасюлевич вспоминает: «Когда летом 1882 года шли переговоры между автором и кни- гопродавческими фирмами, сначала Салаевых, а потом — Глазу- нова, мне случилось навестить Ивана Сергеевича на его даче около Парижа, в Буживале; говоря со мною об этом деле, он особенно сетовал на то, что его издания вообще, а последнее в особенности, делались весьма небрежно, так что к шестому (четвертому — салаевскому) изданию пришлось присоединить несколько страниц, в два столбца, с опечатками, и то только с одними важнейшими, которые искажали самый смысл» (И. С. Тургенев, Поли. собр. соч., СПБ. 1883, т. I, стр. V). ВМЕСТО ВСТУПЛЕНИЯ Впервые появилось в Сочинениях, т. I, 1869. Стр. 261. Аннибаловская клятва. — По словам древних исто- риков, карфагенский полководец Аннибал (или Ганнибал, 247—183 до н. э.), когда ему было десять лет, произнес по тре- бованию отца клятву в том, что будет всю жизнь врагом Рима, превратившего Карфаген в свою колонию. I. ЛИТЕРАТУРНЫЙ ВЕЧЕР У П. А. ПЛЕТНЕВА Впервые этот очерк появился в «Русском архиве», 1869, № 10, стлб. 1663—1676. Почти одновременно (в ноябре 1869 г.) вышел I том Сочинений Тургенева (изд. бр. Салаевых), где очерк «Литературный вечер у П. А. Плетнева» был напечатан в составе «Литературных воспоминаний». В письме к П. В. Анненкову от 5 ноября н. ст. 1869 года Тургенев писал: «Мой отрывок о Плетневе произвел на вас то самое впечатление, какое должно было ожидать. Я писал его вяло и неохотно (как почти все эти «Воспоминания»), по просьбе Бартенева» («Русское обозрение», 1894, № 3, стр. 28—29; П. И. Бартенев — издатель «Русского архива»). 6 ноября Тургенев сообщает Анненкову, что получил письмо от вдовы
П. А. Плетнева с упреками в неправильном освещении его лич- ности. «Я бы не обратил внимания на это, — говорит Тургенев,— если б я не уважал глубоко г-жу Плетневу, одну из лучших женщин, с которыми мне пришлось встречаться. Мне, очень жаль, что она огорчилась моими словами; чувство пиэтета к памяти мужа очень почтенно и на этот раз понятно. Но неужели г мой отзыв о Плетневе в сущности далеко не превышает того, что ска- жет о нем потомство, если оно будет говорить о нем? Надеюсь, что мое письмо ее несколько успокоит». Описанный Тургеневым литературный вечер был не в на- чале 1837 года, а 9 марта ст. ст. 1838 года (см. составленную М. Е. Клеманом «Летопись жизни и творчества И. С. Турге- нева», М. — Л. 1934, стр. 24). В первом абзаце есть несколько неточностей и ошибок па- мяти: заглавие юношеской «фантастической драмы» было не «Стенио», а «Стено»; первое из напечатанных в «Современнике» (1838) стихотворений называлось «Вечер. Дума» (Тургенев цити- рует начало его второй строфы), второе — «К Венере Медицей- ской»; оба были подписаны: «-------въ». Стр. 265. Так как описанный Тургеневым литературный ве- чер у Плетнева был в марте 1838 года, то встреча с Пушкиным произошла, очевидно, не в этот раз, а раньше. ...в зале Энгельгардт. — В. В. Энгельгардт (1785—1837), товарищ Пушкина по кружку «Зеленая лампа», богач и круп- ный игрок, построил в тридцатых годах на Невском проспекте большой дом (ныне № 30), в котором устраивались светские концерты, балы и маскарады (ср. в «Маскараде» Лермонтова: «Ведь нынче праздники и, верно, маскарад у Энгельгардта»). Недвижим он лежал... — Эти строки взяты из «Евгения Оне- гина», глава VI, строфа XXXII. Стр. 266. ...автор «Кремнева». — «Кремнев — русский сол- дат»— военно-патриотическая пьеса И. Н. Скобелева, постав- ленная в 1839 году на сцене Александрийского театра. ...автор «Сумасшедшего дома». — «Дом сумасшедших» — памфлет А. Ф. Воейкова, направленный первоначально против Шишкова и других литературных «староверов», членов «Беседы». ...пасквиль вроде сказки. — Тургенев имеет в виду памфлет Е. Гребенки «Путевые записки зайца», где Н. А. Полевой выве- ден под именем «полевого сверчка». Стр. 267—268. ...в феврале или марте 1837 года. — Опера 21 Иг С, Тургенев, т. 10 621
Глинки «Иван Сусанин» (названная по распоряжению Николая I «Жизнь за царя») была дана впервые не «несколько недель», а несколько месяцев спустя — 27 ноября (9 декабря)^ 1836 года. Слухи о некоторых превосходных произведениях, — Тургенев имеет в виду произведения Пушкина, появившиеся в «Современ- нике» после смерти поэта: «Медный всадник», «Русалка», «Арап Петра Великого», «Египетские ночи» и др. „.барон Брамбеус — псевдоним О. И. Сенковского, издателя популярного журнала «Библиотека для чтения» и автора рас- сказа «Большой выход у Сатаны». Стр. 269. „.жестокое четверостишие в «Сумасшедшем до* ме».— Тургенев имел в виду следующую строфу в памфлете Воейкова: Вот «кадетом» заклейменный Меценат Карлгоф — поэт, В общем мненье зачерненный И Булгарина клеврет. Худ, мизерен, сплюснут с вида, Сухощав душой своей... Отвратительная гнида С Аполлоновых.......... „.анекдоты о «вольном духе», о «лжепророке» — то есть о том, что цензура запрещала в поваренных книгах выражение «ставить пирог на вольный дух»; требовалось также, чтобы в молитвах татарина Магомет назывался лжепророком. Цензор К. — знаменитый своими цензурными придирками А. И. Красовский. «Не по чину берешь!» — слова городничего квартальному (действие I, явление IV) из комедии Гоголя «Ревизор». Стр. 270. Общество еще помнило удар... — Тургенев имеет в виду расправу Николая I с декабристами. «Отец света — вечность»... — начало «Думы» Кольцова «Бо- жий мир». Стр. 271. «Не мысля гордый свет забавить...» — первая строка посвящения «Евгения Онегина» П. А. Плетневу. Далее цити- руются строки из того же посвящения. II. ВОСПОМИНАНИЯ о БЕЛИНСКОМ Впервые эти воспоминания появились в «Вестнике Европы», 1869, № 4‘, стр. 695—729. Рукопись была послана П. В. Аннен- кову (из Карлсруэ) 21 февраля н. ст. 1869 г.: «Вот вам, нако-
нец, любезный друг Павел Васильевич, статья о Белинском... Не знаю, как она вышла, но я писал старательно, два раза все переписал и умиление испытывал немалое... Пришли и стали воспоминания» («Русское обозрение», 1894, № 3, стр. 21). Далее в том же письме Тургенев просил Анненкова продержать коррек- туру этой статьи в журнале и прибавил: «Даю вам полное право, что найдете нужным, выкинуть». В июле 1869 года Тургенев полу- чил от редактора «Вестника Европы» М. М. Стасюлевича оттиски статьи. Сохранился один из этих оттисков с авторской правкой для I тома Сочинений 1869 года (в библиотеке Института рус- ской литературы АН СССР). В этом издании появилось осо- бое «Прибавление» к тексту «Воспоминаний» — отрывок из письма А. Д. Галахова к Тургеневу. В письме к нему (от 9 октября н. ст. 1869 г.) Тургенев писал: «Замечания ваши на отрывок о Белинском так справедливы, что я позволил себе привести часть вашего письма в виде прибавления в конце» («Центрархив. Документы по истории литературы и обществен- ности», вып. 2, 1923, стр. 58). Второе прибавление появилось в издании 1880 года как ответ на возражения А. Н. Пыпина, сде- ланные им в «Вестнике Европы», 1875, № 6, стр. 579. Тургенев тогда же (20 ноября н. ст. 1875 г.) написал М. М. Стасюлевичу: «Я прочел статью Пыпина — и, по зрелом соображении фактов, должен сознаться, что едва ли он не вернее моего взглянул на деятельность Белинского. Стало быть, полемизировать мне с ним нельзя — а скорее нужно сделать оговорку в будущем издании моих «Воспоминаний» («М. М. Стасюлевич и его современники», т. III, 1912, стр. 57). Мысль о мемуарах, посвященных Белинскому, явилась у Тургенева еще в 1857 году — сразу после того, как был снят запрет с имени Белинского и вопрос об его исторической роли и литературном наследии приобрел особый интерес. В письме к Анненкову (от 5 октября н. ст. 1857 г.) Тургенев просил пере- дать Некрасову, что он предлагает в альманах для семейства Белинского две вещи: «Повесть или рассказ и воспоминания о Белинском. Я глазам не верю — неужели позволили, наконец, альманах с именем Белинского на заглавном листе и с отзьь вами о нем! Как бы то ни было — я с восторгом впрягаюсь в эту карету и буду везти изо всех сил» (П. В. Анненков, Литературные воспоминания, 1909, стр. 494)). Однако альманах не состоялся и воспоминания не были написаны. Вопрос о них
возник заново в 1859 году в связи с появлением журнала «Мо- сковский вестник» (см. письмо к Н. А. Ооновскому в «Первом собрании писем И. С. Тургенева», 1885, стр. 68). В этом жур- нале (1860, № 3) была напечатана статья Тургенева «Встреча моя с Белинским» (как первое из задуманных «писем к Н. А. Оо- новскому» о Белинском). Дело ограничилось одним этим пер- вым письмом, кое-что из него перешло в очерк, написанный в 1869 году для «Литературных воспоминаний». В конце мемуара Тургенев привел отрывки из трех писем Белинского 1847 года. В двух из них говорится о Некрасове (Тургенев заменил фамилию Некрасова тремя звездочками): в первом Белинский поделился с Тургеневым чувством обиды на Некрасова за то, что тот не включил его в число «дольщи- ков» журнала «Современник», а предложил работать на жало- ванье; во втором Белинский признает свое первоначальное мне- ние неправильным и дает подробное объяснение «поступкам» Некрасова. Тургенев привел оба суждения, но с некоторыми сокращениями. В письме от 3 марта н. ст. после слов: «Я и теперь высоко ценю Некрасова» выпущено: «за его богатую натуру и даровитость». В письме от 13 марта н. ст. Белинский писал: «Мне теперь кажется, что он действовал честно и добро- совестно»; слова «честно и» Тургенев опустил. Кроме того, после слов «а то, что оно помогло» выпущено две страницы с подроб- ной характеристикой Некрасова как редактора «Современника». В итоге слова Белинского о Некрасове звучат более сурово, чем в полном тексте. Появление этих отрывков в печати сильно взвол- новало Некрасова, жившего тогда (весной 1869 г.)/ в Париже. Известны четыре наброска письма к М. Е. Салтыкову, написан- ные Некрасовым по этому поводу (было ли письмо отправлено — неизвестно). Второй из этих набросков начинается словами: «Мне попался здесь «Вестник Европы», и я прочел выдержки из писем Белинского. Прямо беру их на себя, ибо они для меня не новость»; в третьем наброске Некрасов отмечает, что два приве- денных Тургеневым отрывка, будучи сопоставлены один с дру- гим, «в значительной степени уничтожают друг друга» (Поли, собр. соч, т. XI, М. 1952, стр. 130—137.); В отрывке из первого письма двумя звездочками обозначен И. И. Панаев: «ругательное письмо», полученное им от Н. X. Кет- чера, не сохранилось. Под буквой Б. подразумевается В. П. Бот- кин. В отрывке из второго письма говорится о П. В. Анненкове и А. И. Герцене.
Необходимо указать на то, что в цитатах из писем Белин-, ского имеется, кроме сокращений, несколько мелких искажений текста, которые являются, вероятно, ошибками переписчика ;(ср. В. Г. Белинский, Избранные письма, т. II, 1955, стр. 225, 303, 312)\ «Воспоминания о Белинском» насыщены полемическими намеками и выпадами против «Современника» шестидесятых годов — против Чернышевского, Добролюбова, Некрасова. В из- вестной степени самая характеристика взглядов и поведения Бе- линского сделана с тем, чтобы полемически противопоставить ли- тературу и критику сороковых годов современному движению. Это вызвало резкий протест со стороны М. А. Антоновича, выступив- шего в журнале «Космос» (1869, приложение № 1)) со статьей' «Новые материалы для биографии и характеристики Белинского»/ Антонович говорит: «Главный персонаж в воспоминаниях г. Тур- генева о Белинском не Белинский, а сам Тургенев; этот персонаж составляет главную цель, подкладку и средоточие воспоминаний, ему принадлежит большая часть комплиментов, рассыпанных по воспоминаниям искусною рукою, тогда как все укоризны и пори- цания обращены не на противников Белинского, а на людей, не возлюбленных главным персонажем». На эту статью Тургенев от« ветил в очерке «По поводу «Отцов и детей» — не назвав фамилии Антоновича, но указав номер журнала и процитировав несколько слов. В газете «Голос» (1869, № 100) появилась статья издателя «Отечественных записок» А. А. Краевского, протестовавшего против нападок в очерке Тургенева; Тургенев, с своей стороны, написал ответ (см. в томе XI — «Письмо в редакцию СПБ. ведо- мостей»), но, по совету Анненкова, не послал его. Перепечатывая «Воспоминания о Белинском» в издании 1880 года, Тургенев исключил ряд резких замечаний по адресу Некрасова и Достоевского, имевшихся в журнальном тексте и в двух последующих изданиях (1869 и 1874 гг.). При имени Не-< красова снято саркастическое «господин». В отрывке «Я ви- делся с Белинским» (стр. 303) после слов «выводил в люди Некрасова» отброшено продолжение: «который в то время еще нуждался в дружеской опоре, ибо еще не успел сделаться ни тем богатым человеком, ни тем официальным поэтом Англий- ского клуба, каким он стал впоследствии». Замечание, что Бе- линский относился к Достоевскому, как к своему «дитятке», сопровождалось в журнальном тексте и в изданиях 1869
и 1874 годов сноской, убранной в 1880 году: «Спешу предупре- дить читателя, который, пожалуй, на этом месте может подумать, что преувеличенный восторг, возбужденный в Белинском «Бед- ными людьми», не является подтверждением той непогрешимости критического чутья, о которой я говорил. Должно признаться, что прославление свыше всякой меры «Бедных людей» было одним из первых промахов Белинского и служило доказатель- ством уже начинавшегося ослабления его организма. Впрочем, тут его подкупила теплая демократическая струйка». Наконец, в отрывке «Летом 1847 года» после слов «тянуло назад в Россию» (стр. 305) уже в издании Сочинений 1869 года было снято про- должение, имевшееся в журнальном тексте: «... и даже семейная его жизнь, в которой мы все, его приятели, до тех пор не видели ничего особенно привлекательного, даже та предстала ему в ра- достных красках». Стр. 274. ...летом 1843 года. — Тургенев познакомился с Бе- линским в феврале 1843 года (см. письмо Белинского к Бакуни- ным от 23 февраля). Вскоре после появления его первых критических статей. — Эти статьи печатались в «Молве» и «Телескопе» не в 1836—1839 гг., а в 1833—1836 гг. ...времен «Арзамаса» — то есть в годы 1815—1818, когда со- бирался этот литературный кружок передовой дворянской мо- лодежи. Стр. 275. ...призренный Надеждиным. — Н. И. Надеждин в 1833 году привлек Белинского к участию в журнале «Телескоп»; в 1834 году на страницах издававшейся тем же Надеждиным «Молвы» появились знаменитые «Литературные мечтания» Бе- линского. ...упорно... называли его «Беллынским». — Тургенев, оче- видно, не знал, что настоящая фамилия В. Г. Белинского (изме« ненная по его ходатайству при поступлении в университет) была — Белынский (от села Белыни в Нижне-Ломовском уезде Пензенской губернии). ...издатель почти единственного тогдашнего толстого жур- нала— А. А. Краевский, издатель «Отечественных записок». Стихотворения В. Г. Бенедиктова — появились не в 1836, а в 1835 году, и статья Белинского о них напечатана в «Телескопе» 1835 года (№ 11).
...в кондитерской Беранжэ появился № «Телескопа». — Све- жие газеты и журналы получались тогда во всех крупных кон- дитерских. «Однажды, прохаживаясь по Невскому проспекту, — вспоминает И. И. Панаев, — я зашел в кондитерскую Вульфа, в которой получались все русские газеты и журналы. Я подошел к столу, на котором они были разложены, и мне прежде всего попался на глаза последний нумер «Молвы». В этом нумере было продолжение статьи под заглавием: «Литературные мечта- ния. — Элегия в прозе». Это оригинальное название заинтере-i совало меня» («Литературные воспоминания», Л. 1950, стр. 108). Стр. 276. Известный литографический... портрет. — Тургенев имеет в виду, вероятно, литографию К. А. Горбунова 1843 года (см. в томе IV Полного собрания сочинений Белинского, изд. АН СССР, 1954). Стр. 277. Стих Некрасова — из стихотворения «Памяти прия- теля», написанного в 1853 году — к пятилетию со дня смерти Белинского; появилось в «Современнике», 1855, № 3. Стр. 279. Опиум заставляет спать — из комедии Мольера «Мнимый больной» (слова бакалавра в третьей интермедии). «Добрый человек и в неясном своем стремлении» — из «Про- лога на небесах» 1-й части «Фауста» в переводе Тургенева. Стр. 282. «Мы все учились понемногу» — из «Евгения Оне- гина», глава I, строфа V. Стр. 283. ...Пушкина, который в «Марфе Посаднице» г-на По- година.— Тургенев имеет в виду отзыв Пушкина о трагедии М. П. Погодина «Марфа Посадница», высказанный в письме к нему 1830 года: «Я вам говорю, что это всё достоинства — шекспировского!» (Поли. собр. соч. в 10 томах, 1949, т. X, стр. 322). Тургенев читал это письмо, вероятно, в издании сочинений Пупь кина, под ред. П. В. Анненкова (т. I, 1855, стр. 305). «Читать между строками» — не точно приведенные слова Белинского, сказанные о предисловии Лермонтова к «Герою на- шего времени»: «Читая строки, читаешь и между строками» (Полн. собр. соч., т. V, 1954, стр. 455). ...выноску, сделанную им. — Эта выноска, содержавшая хва- лебный отзыв о «Песне» Лермонтова («Наша литература приобре- тает сильное и самобытное дарование») была сделана Белинским не «в одном из годичных обозрений», а в рецензии на поэму Бер- нета «Елена» (Полн. собр. соч., т. II, 1953, стр. 411).
Стр. 284. Белинский, прочтя повесть г-на Григоровича. — Мне- ние о «Деревне» Григоровича было высказано Белинским в статье «Взгляд на русскую литературу 1846 года» (Сочинения, т. III, 1948, стр. 675). Стр. 285. ...ошибка, в которую впал даровитый Добролю- бов.— Тургенев имеет в виду статьи Добролюбова: «Два графа» (1860) и «Жизнь и смерть графа Кавура» (1861); эти статьи были направлены против русских либералов. Стр. 286. ...этот талантливый молодой человек (В. Н. Май- ков^ погиб... точно такой же смертью, какой погиб недавно... Д. И. Писарев. — Критик В. Н. Майков утонул во время ку- панья в Петергофе в 1847 году (24 лет); Д. И. Писарев утонул в Дуббельне (ныне—Дубылты, под Ригой) в 1868 году (28 лет). Имя Писарева напоминает мне... — Переписку Тургенева с Писаревым (1867) см. в альманахе Пушкинского дома «Радуга», Пгр., 1922. Стр. 287. «Несчастный друг». — Обращение к П. Я. Чаа- даеву в конце стихотворения А. С. Пушкина «19 октября» (1825). Стр. 288. ...в известном одном письме. — Подразумевается знаменитое письмо Белинского к Гоголю, в котором он подверг уничтожающей критике взгляды писателя, высказанные им в книге «Выбранные места из переписки с друзьями» (1847). «...Во тьме ночной вскормил слезами и тоской...» — из «Мцыри» Лермонтова. ...отрывок из лекции о Пушкине. — Тургенев прочитал две лекции о Пушкине в конце 1859 или в начале 1869 года. В письме к А. В. Топорову от 6 сентября н. ст. 1879 года Тур- генев писал: «О Пушкине я прочел когда-то две лекции... Они у меня находятся, но это — импровизация, несколько небрежная и недостойная великого имени Пушкина» («Литературный ар- хив», вып. 4, 1953, стр. 29’3). ...особенных обстоятельств тогдашней жизни Европы (с 1830 по 1840 год). — Тургенев имеет в виду французскую революцию 1830 года и последовавшие за ней политические события — как во Франции (восстание рабочих в Париже в 1832 году, в Лионе в 1834 году, покушения на жизнь короля), так и в других госу- дарствах. Стр. 290. ...силы байронического лиризма, который уже являлся у нас однажды. — Тургенев имеет в виду стихотворения И. И. Козлова.
Стр. 291.>..с Парижского мира 1856 года. — Мир, заключен- ный в Париже 30 марта 1856 года после окончания Крымской войны. Стр. 293. Стихотворение Л. С. Пушкина «Петр Великий» на- печатано в «Отечественных записках», 1842, № 7. Белинский... благоговел перед памятью Петра Великого. — Оценка исторической роли Петра была сделана Белинским в двух больших статьях 1841 года по поводу нового издания труда И. И. Голикова («Деяния Петра Великого...»}, и других изданий о времени Петра (см. Поля. собр. соч., т. V, М. 1954). Стр. 296. «Он {Белинский} не допускал искусства' для од- ного искусства. — Против этого возразил А. Д. Галахов, ссы- лаясь на ранние статьи Белинского (см. стр. 313). Надо, однако, сказать, что этот спор в значительной степени основан на недоразумении. Теория «искусства для искусства» возникла в пятидесятых годах (в полемике Дружинина с Чернышевским); для Белинского вопрос об искусстве был связан с проблемой «субъективности». Говоря о Белинском, Тургенев в сущности возражает протиз воззрений Чернышевского, изложенных в его диссертации («Эстетические отношения искусства к действитель- ности»); это ясно видно из дальнейших слов («объяснение искус- ства подражанием природе», «аргумент о преимуществе настоя- щего яблока»). Стр. 297. Драма Белинского «Пятидесятилетний дядюшка, или Странная болезнь» была напечатана в «Московском наблю- дателе», 1839, № 3 (см. Поли. собр. соч., т. Ill, М. 1953). Стр. 298. ...статья о Менцеле. — Тургенев имеет в виду статью «Менцель, критик Гёте» (1840), написанную Белинским в пору так называемого «примирения с действительностью», когда он пришел к убеждению, что в истории «нет произвола, нет случайностей», а потому и борьба с «действительностью» не имеет смысла. Тем же убеждением проникнута упоминаемая дальше статья о «Бородинской годовщине» Жуковского и рецензия на «Очерки Бородинского сражения» Ф. Глинки (эти статьи напечатаны в Поли. собр. соч. Белинского, т. III, М. 1953). ...он поболел квасным патриотизмом недолго. — Уже в письме к В. П. Боткину от 4 октября 1840 года Белинский писал: «Проклинаю мое гнусное стремление к примирению с гнусною действительностью!.. Да здравствует разум, да скроется тьма! —
как восклицал великий Пушкин» («Избранные письма», т. II, М. 1955, стр. 102). Стр. 299. «Наполеон — кверху ногами поставленный Карл Великий». — Это выражение употреблено Герценом в «Письмах об изучении природы» (в письме первом — «Отечественные за- писки», 1845, № 4); Герцен смеется над статьей Э. Кине, в ко- торой сделано сравнение немецкой философии с французской революцией, Шеллинга — с Наполеоном (Полн. собр. соч., т. III, 1954, стр. 117), Стр. 300. ...цензор Ф. — А, И. Фрейганг, слывший одним из самых «мнительных» цензоров. Белинский писал В. Боткину, что в статье «Менцель, критик Гёте» Фрейганг «во многих местах зачеркнул «всеобъемлющий Гёте», говоря, что этот эпитет — божий, а не человеческий» («Письма», т. II, 1914, стр. 42)'. Стр. 301. ...Петра Рыжего. — Французское «гоих» — рыжий; отсюда: Pierre Leroux — Петр Рыжий. А. Н. С. — Александр Николаевич Струговщиков, поэт и пере- водчик Гёте. Тургенев цитировал Белинскому строку из стихотво- рения Гёте «Keinen Reimer wird man finden» («Рифмоплета нет такого»)\ входящего в цикл «Buch des Unmuts» («Книга печали»). Стр. 303. ...к славянофилам он всю жизнь относился вра- ждебно. — Враждебное отношение Белинского к славянофилам особенно резко и ясно сказалось в его статьях: «Педант» (1842), «Русская литература в 1844 году», «Тарантас» (1845), «Взгляд на русскую литературу 1846 года», «Ответ «Москвитя- нину» (1847). Стр. 306. ...дочь тверского помещика Б — на.—Тургенев имеет в виду Александру Александровну Бакунину. «О небо! Если бы хоть раз» — из стихотворения Тютчева «Как над горячею золой». Стр. 307. «А struggle тоге» — начальная строка стихотворе- ния Байрона «Stanzas» («Стансы»), В подлиннике — «One struggle». «...не возвратился еще ни один путешественник» — слова Гам- лета в монологе «Быть или не быть» (акт III, сцена 1)). Стр. 308. ...одной близкой ему дамы — Александры Петровны Тютчевой, жены приятеля Белинского и Тургенева, Николая Николаевича Тютчева. Письмо Тургенева к А. П. Тютчевой до нас не дошло; текст ее письма опубликован в воспоминаниях
Тургенева с некоторыми купюрами и изменениями (см. «Литера- турное наследство», т. 56, 1950, стр. 196—198). Стр. 312. «Человек он был!» — слова Гамлета об отце в раз- говоре с Горацио (акт 1, сцена 2). ш. гоголь Впервые напечатано в Сочинениях, М. 1869, часть I (изд. бр. Салаевых), стр. LXIX—LXXXIX. Написано летом 1869 года в Баден-Бадене. В 1847 году, после появления в «Современнике» первых очерков «Из записок охотника», Гоголь писал П. В. Анненкову: «Изобразите мне также портрет молодого Тургенева, чтобы я получил о нем понятие как о человеке; как писателя я отчасти его знаю: сколько могу судить по тому, что прочел, талант в нем замечательный и обещает большую деятельность в будущем». Как видно из сделанного Тургеневым описания первой встречи, Гоголь хотел видеть его главным образом для того, чтобы поде- литься с ним впечатлением от статьи Герцена, где говорилось о «Выбранных местах из переписки с друзьями» (Н. В. Гоголь, Поли. собр. соч., т. XIII, М. 1952, стр. 385)'. Это подтвер- ждается воспоминаниями М. С. Щепкина, который впоследствии рассказывал своему внуку, М. А. Щепкину, что на его предло- жение привести Тургенева Гоголь ответил радостным согла- сием. «Меня это страшно удивило, потому что Гоголь за послед- нее время держал себя особняком и был очень неподатлив на новые знакомства. На другой день ровно в три часа мы с Ива- ном Сергеевичем пожаловали к Гоголю. Он встретил нас весьма приветливо; когда же Иван Сергеевич сказал Гоголю, что неко- торые произведения его, переведенные им, Тургеневым, на фран- цузский язык и прочитанные в Париже, произвели большое впе- чатление, Николай Васильевич заметно был доволен и с своей стороны сказал несколько любезностей Тургеневу. Но вдруг побледнел, все лицо его искривилось какою-то злою улыбкой, и, обратившись к Тургеневу, он в страшном беспокойстве спросил: «Почему Герцен позволяет себе оскорблять меня своими выход- ками в иностранных журналах?» Тут только я понял, — рас- сказывал Михаил Семенович, — почему Николаю Васильевичу так хотелось видеться с Иваном Сергеевичем. Выслушав ответ Тургенева, Гоголь сказал: «Правда, и я во многом виноват, виноват тем, что послушался друзей, окружавших меня, и если бы можно было взять назад сказанное, я бы уничтожил мою «Переписку
с друзьями», Я бы сжег ее». Тем и закончилось свидание между Гоголем и Тургеневым» (М. С. Щепкин, Записки его, письма и пр., СПБ. 1914, стр. 373—374). Статья Герцена, о которой говорят и Тургенев и Щепкин, — «О развитии революционных идей в России», вышла в 1851 году в Париже отдельной брошю- рой на французском языке. Стр. 315. ...у Авдотьи Петровны Е — ной. — А. П. Елагина, по первом мужу Киреевская (мать П. В. и И. В. Киреевских). Стр. 320. ...один еще очень молодой... литератор — Г. П. Да- нилевский (ср. его воспоминание об этом вечере в Сочинениях, т. 14, 1902, стр. 104—107). Стр. 323. ...которым слова наши покажутся... неуместными. — После этого слова в корректуре была еще одна фраза, отсут- ствующая в печати: «Если такие люди найдутся, нам жаль их, жаль их, несчастных» (А. М. Г а р к а в и. К тексту письма Тур- генева о Гоголе — «Ученые записки Ленинградского универси- тета», серия филологических наук, вып. 25, 1955, стр. 233). Стр. 324. ...в один из петербургских журналов.—Тургенев предложил свою статью в газету «С.-Петербургские ведомости», издателем которой был А. А. Краевский. Слово «журналов» — очевидная ошибка, поскольку дальше следует: «Статья моя не появилась ни в один из последовавших за тем дней». Закревский на похоронах в андреевской ленте присутство- вал. — А. А. Закревский был в это время военным генерал-губерна- тором Москвы. «Андреевская лента» (голубая лента через пра- вое плечо) была принадлежностью ордена св. Андрея Перво- званного. ...от одного приятеля из Москвы письмо — от Е. М. Феокти- стова; ср. письмо Тургенева к нему от 26 февраля 1852 года в книге «Тургенев и круг «Современника», 1930, стр. 151—154. Стр. 325. ...был посажен на месяц под арест в части. — Сидя под арестом на съезжей 2-й Адмиралтейской части, Тургенев написал рассказ «Муму». Стр. 326. Мы все были убеждены (и едва ли мы ошибались), что он ничего не смыслит в истории. — Новейшие исследования о Гоголе показывают, что это убеждение юного Тургенева и его товарищей по университету было ошибочно: Гоголь знал исто- рию и любил ее, но был плохим лектором и педагогом. Стр. 330. ...княгини Ш...ой. — Имеется в виду княгиня Шахов- ская, в доме которой Тургенев встретился с Лермонтовым.
Графиня М. П. — Эмилия Карловна Мусина-Пушкина (ср. сти- хотворение Лермонтова 1839 года «Графиня Эмилия — белее, чем лилия»); граф Ш. — вероятно, Андрей Павлович Шувалов, товарищ Лермонтова по полку и по «кружку шестнадцати». Стр. 331. Когда касаются холодных рук — из стихотворения Лермонтова «Как часто пестрою толпою окружен» (1 января 1840 г.). IV. ПОЕЗДКА В АЛЬБАНО И ФРАСКАТИ Впервые напечатано в журнале «Век», 1861, № 15, с датой: «Март, 1861». В собрание сочинений 1869 года не включено; в собрании сочинений 1874 года напечатано в составе «Литера- турных и житейских воспоминаний» (под номером IV, вслед за очерком «Гоголь»); в собрании сочинений 1880 года напечатано с неверной цифрой — VI (вместо IV). Черновой автограф хра- нится в парижском архиве Тургенева. Тургенев встретился с А. А. Ивановым в Риме в октябре 1857 года; в письме к Анненкову от 12 ноября он описывает свои впечатления от знакомства с творчеством Иванова и прежде всего его картиной «Явление Христа народу»: «Познакомился я здесь с живописцем Ивановым и видел его картину. По глу- бине мысли, по силе выражения, по правде и честной строгости исполнения вещь первоклассная... Но есть и недостатки. Коло- рит вообще сух и резок, нет единства, нет воздуха на первом плане (пейзаж в отдалении удивительный), все как-то пестро и желто» (П. В. Анненков, Литературные воспоминания, 1909, стр. 495). В письме к П. Виардо Тургенев замечал, что картина Иванова — «это уже не простая и чистая живопись, это филосо- фия, поэзия, история, религия. В картине есть плачевные недо- статки, но тем не менее это великая вещь, серьезное и возвы- шенное произведение» («Письма к П. Виардо и французским друзьям», М. 1900, стр. 123). Тургенев видел в появлении такого художника, как Иванов, начало к «противодействию брюллов- скому марлинизму» — то есть, с точки зрения Тургенева, отвле- ченному холодному творчеству художников-романтиков, ярким примером которого писатель считал Брюллова. «Художество у нас начнется только тогда, — писал Тургенев Анненкову 1 де- кабря 1857 года, — ...когда Брюллов будет убит, как был убит Марлинский... Брюллов — этот фразер без всякого идеала в душе... этот холодный и крикливый ритор...»
Стр. 334. Альбано— город в 20 км. к юго-западу от Рима, возникший на развалинах Помпеи. Фраскати — город в 17 км. к юго-востоку от Рима, у подошвы горы Альба. Стр. 335. ...превозносил его «Явление Христа».., приходил в восторг от «Последнего дня Помпеи». — Об А. А. Иванове и его картине Гоголь говорил в «Выбранных местах из переписки с друзьями» (XXIII — «Исторический живописец Иванов»); кар- тине Брюллова посвящена статья «Последний день Помпеи», напечатанная в «Арабесках» (Гоголь, Поли. собр. соч., т. VIII, М. 1952). Стр. 336, ...о своей поездке в Германию. — Перед возвраще- нием в Россию, летом 1857 года, Иванов совершил поездку не только в Германию (для свидания с Д. Штраусом), но и в Лон- дон к Герцену, чтобы посоветоваться с ним о «новом направле- нии» живописи: «Я утратил ту религиозную веру, которая мне облегчала работу, жизнь... Мир души расстроился — сыщите мне выход, укажите идеалы!» (Г ер цен, Былое и думы, часть седь- мая, глава LXIX. Ср. в «Воспоминаниях» Н. А. Тучковой-Ога- ревой, Л. 1929, стр. 199—201). Стр. 343. ...весть об его кончине. — X. к. Иванов умер 15 июня 1858 года в Петербурге, от холеры. ...А С. Хомяков поместил... статью — «Картина Иванова» («Русская беседа», 1858, т. III, кн. Щ. Стр. 345. ...русского художника Александра Иванова. — В журнале после этих слов была фраза: «Да, он был несчастлив в жизни, зато ему уже теперь выпала на долю высокая награда: его картину полюбил народ». В издании 1874 года этих слов нет. V. ПО ПОВОДУ- «ОТЦОВ И ДЕТЕЙ» Впервые — в Сочинениях, М. 1869, ч. I, стр. ХС—СП. В издании 1869 года этим очерком заканчивались «Литера- турные воспоминания»: это было своего рода прощальное слово писателя, собиравшегося оставить литературную деятельность. Как видно из писем Тургенева, отзывы его друзей об этом очерке были неблагоприятны. «Моя статейка об «Отцах и детях» никого не удовлетворила, — писал он И. П. Борисову. — ...Аннен- ков даже сильно меня распекает. А между тем каждое слово в ней самая святая правда, по крайней мере на мое суждение. Оказывается, что автор сам не всегда знает, чтб творит: чувства мои к Базарову— личные мои чувства —были смутного свойства
(любил ли я его, ненавидел ли, господь ведает!)', а между тем образ вышел до того определенный, что немедленно вступил в жизнь и пошел действовать особняком, на свой салтык. В конце концов что за дело, что автор сам думает о своем произведении? То само по себе, а он сам по себе; но, повторяю, статья моя искренна, как исповедь» («Русский архив», 1910, № 4, стр. 613)'. Стр. 347. ...один русский — вероятно, Н. Я. Ростовцев (см. М. К. Клеман, Летопись жизни и творчества И. С. Тур- генева, 1934, стр. 116). ...в самый день известных пожаров Апраксине кого двора. — Это было 26 мая ст. ст. 1862 года. Стр. 349. ...того наслаждения, о котором упоминает Гоголь в письме по поводу «Мертвых душ» (Поли. собр. соч., т. VIII, М. 1952, стр. 293—297). ...я разделяю почти все его убеждения. — В издании 1869 года эта фраза появилась с опечаткой (без слова все): «За исключением воззрений Базарова на художества — я разде- ляю почти его убеждения». Интересно, что именно об этом месте Тургенев писал впоследствии Анненкову: «...самая неприятная опечатка стоит на стр. XCIV, строка 8 сверху: вместо я разде- ляю почти все его убеждения (Базарова) стоит: «я разделяю почти его убеждения». Я подозреваю, что Кетчер (корректор) с умыслом, «меня жалеючи», пропустил все, и вышла безгра- мотная фраза, над которой гг. Антоновичи будут, пожалуй, то- чить свои зубки: «И тут, мол, оробел!» А быть может, никто этого не заметит, да и всех «Воспоминаний» («Русское обозре- ние», 1894, № 3, стр. 30). Стр. 350. ...вот что пишет один критик. — Автором статьи в в «Vossische Zeitung» был приятель Тургенева Людвиг Пич. Его слова о Базарове были инспирированы самим Тургеневым — см. письмо к Л. Пичу от 8 июня 1869 года (см. «Письма И. С. Тур- генева к Л. Пичу», 1925, стр. 97—99). Стр. 352. Помнится, один критик... представил меня вместе с г-м Катковым. — Тургенев имеет в виду статью М. А. Анто-* новича «Асмодей нашего времени» («Современник», 1862, № 3). «Et voila comme on ecrit I’histoire» (И вот как пишется исто- рия) — слова из комедии Вольтера «Шарло» (акт I, сцена VIII), ставшие поговоркой. Стр. 353. Выпущенным мною словом «нигилист» воспользо- вались тогда многие. — Во «всеподданнейшем отчете» за 1862 год
Третье отделение писало: «Справедливость требует сказать, что благотворное влияние на умы имело сочинение известного писа- теля Ивана Тургенева «Отцы и дети»... Тургенев этим сочи- нением... заклеймил наших недорослей-революционеров едким именем «нигилистов» и поколебал учение материализма и его представителей» (Центрархив. «Документы по истории литера- туры и общественности», вып. 2, М. 1923, стр. 165). «Perissent nos notns» — слова, сказанные жирондистом Верньо (1753—1793) в Конвенте в 1792 году. Стр. 354. Grelft nur hineln— слова «комического актера» из «Театрального вступления» к трагедии Гёте «Фауст». Стр. 355. ...prenez топ ours — цитата из популярного фран- цузского водевиля «Медведь и паша», ставшая поговоркой в тех случаях, когда предлагается универсальное средство, на самом деле негодное. ...дорогою свободной — цитата из стихотворения Пушкина «Поэту». ...в европейской литературе.—Так было в беловом авто- графе, посланном издателю для набора 2 октября н. ст. 1869 года. Слово «европейской» в автографе зачеркнуто, и сверху чужой рукой (и другими чернилами) написано: «нашей». По всем при- знакам эта поправка сделана старым другом Тургенева Н. X. Кетчером, который получил от него разрешение исправ- лять все, что покажется ему неверным: «Ты держишь коррек- туру моих сочинений — и особенно «Литературных воспомина- ний», служащих вместо предисловия,— писал Тургенев Кетчеру 16 октября н. ст. 1869 года. — Я ими не особенно доволен, но по крайней мере надо избегнуть чепухи в них. Коли попадется тебе что-нибудь неверное, властию, тебе данной, — устрани (курсив наш. — Б. Э.)\ а главное — выкинь замечание, помещен- ное, кажется, в 1-м отрывке, где говорится о другом отрывке: «Семейство Аксаковых и славянофилы». Я этот самый «другой» отрывок не написал, т. е. не докончил — и не печатаю; следова- тельно, я не могу на него ссылаться» («И. С. Тургенев. Сборник», М. 1940, стр. 73—74). Действительно, в автографе было примеча- ние: «Я возвращусь к этим вопросам в отрывке, посвященном г-дам славянофилам». Примечание вычеркнуто теми же черни- лами, как и слово «европейской». Кетчер, очевидно, нашел сде- ланную Тургеневым оценку «Войны и мира» преувеличенной, «неверной» и решил снизить ее.
Стр. 356. ...слова Гёте. — Цитата из его цикла эпиграмма- тических стихотворений («Epigrammatisch») — из четырехстишия под заглавием «Kommt Zeit, kommt Rat» («Придет время — при- дет и решение»). VI. ЧЕЛОВЕК В СЕРЫХ ОЧКАХ Впервые — в Сочинениях, т. I, 1880, стр. 110—136; до того — в журнале «La Nouvelle Revue», т. I, 1879 (номер от 15 декабря), стр. 1265—1290, по-французски: «Monsieur Francois (Souvenir de 1848)», подпись — «Ivan Tourgueneff». Рукописи находятся в архиве Виардо. Французский перевод был сделан Тургеневым (см. «М. М. Стасюлевич и его современники», т. III, стр. 177) по просьбе издательницы журнала «La Nouvelle Revue» г-жи Адан1 и про- смотрен Г. Флобером. В этом переводе есть отличия от русского текста. К заглавию сделано примечание: «В этом маленьком очерке есть большой недостаток: в нем 'можно увидеть пред- сказание, сделанное задним числом. Это недостаток, которого я не могу исправить, но я утверждаю, что человек, о котором я говорю, существовал на самом деле и что он сказал мне те слова, которые я передаю». Из других отличий отметим наибо- лее существенные. После слов «меня не стало» (стр. 372} — появи- лось еще несколько строк: «Вы, значит, верите и в судьбу?» Мосье Франсуа слегка пожал плечами. «Эх, мосье! Я — как Со- крат, который знал много, а уверял, что ничего не знает... Я ни во что не верю... и верю в очень многое. Вот только в свое счастье я совсем не верю». После слов «может все спасти» (стр. 377) сле- дует фраза: «принц — человек, предназначенный судьбой». Вместо «и т. п.» (стр. 377): «с пением Марсельезы». О письмах Тургенева к Флоберу по поводу этого очерка см. в «Летописи жизни и творчества И. С. Тургенева» (составил М. К. Клеман}, М. — Л. 1934, стр. 284 и 287, и в «Литературном наследстве», т. 31-32, М. 1937, стр. 692. Стр. 360. К концу года Бонапарты будут обладать... Фран- цией — 23—24 февраля 1848 года в Париже вспыхнула револю- ция, низвергшая короля Людовика-Филиппа и восстановившая республиканский строй, а в декабре того же года президентом 1 М-me Adam (Juliette Lamber, род. в 1836 г.} — автор рома- нов, мемуаров (в том числе — о России) и проч.; в семидесятых годах в ее салоне собирались деятели республиканской партии.
республики был избран Луи-Наполеон (Бонапарт, племянник Наполеона I), который стал подготовлять восстановление империи. Ни банкетов не будет. — Имеются в виду политические бан- кеты, организованные в 1847 году либеральной буржуазией; в начале 1848 года банкеты были запрещены. ...ни Гизо не захочет. — Гизо, бывший в это время премьер- министром, не шел ни на какие уступки и отвечал отказом на все требования оппозиционеров. Во время революции ему при- шлось бежать в Англию. Стр. 361. Theatre Frangais.— Во французском переводе очерка — «Comedie-Fran^aise», то есть «Театр французской ко- медии». Король Бомба («И re Bomba») — прозвище, которое заслу- жил неаполитанский король Фердинанд II (1810—1859) за бом- бардировку Мессины 7 сентября 1848 года; в феврале этого прозвища у него еще не было. 29 января 1848 года Фердинанд, напуганный революционными событиями, обещал дать либераль- ную конституцию. Стр. 363. Experto crede Roberto — цитата из «макарониче- ской» (то есть написанной путем смешения слов и фраз разных языков) поэмы XVI века француза Антония Арена (Antonius Arena de la Sable). Стр. 364. «Францыл Венецианец» — популярный в XVIII веке лубочный рыцарский роман: «История о храбром рыцаре Фран- цыле Венециане и о прекрасной королевне Ренцивене». Стр. 368. ...какие речи он держит в палате депутатов.— Тьер Адольф (1797—1877), будущий палач Парижской Коммуны, в середине февраля 1848 года выступил в парламенте с лице- мерной речью, в которой заявил, что он «всегда будет стоять на стороне революции». Стр. 369. ...вот вам весь Одилон Барро. — Барро возглавлял в это время парламентскую либеральную оппозицию. ...мусье Прюдом.— Прюдом — тип самодовольного буржуа, созданный французским драматургом и карикатуристом Анри Монье (1805—1877). Стр. 371. ...восклицание Югу рты. — Югурта — нумидийский царь, многие годы воевавший с Римом (в конце II века до н. э.). Ему приписывают слова, обращенные к Риму: «Продажный го- род! он быстро погибнет, если найдет покупщика».
Стр. 373. А. И. Г{ерцена}, проживавшего тогда в Париже. — В феврале 1848 года Герцена в Париже не было; он был в Ита- лии и вернулся в Париж только 5 мая. Стр. 378. ...против известной манифестации так называемых «медвежьих шапок».— 14 марта 1848 года декретом временного правительства были распущены отборные отряды национальной гвардии («медвежьи шапки») , представлявшие серьезную контрре- волюционную опасность. 16 марта состоялась манифестация этих отрядов против временного правительства; 17 марта рабочие устроили демонстрацию против «медвежьих шапок». Рашель пела своим гробовым голосом марсельезу. — Об этих выступлениях знаменитой французской актрисы см. у Герцена — «С того берега». ...15-го мая в массе народа, шедшего... на штурм палаты депутатов.—Тургенев имеет в виду демонстрацию, поводом для которой послужил отказ временного правительства поддержать восстания в Кракове и Познани против пруссаков. Подробное описание всего виденного в этот день имеется в письме Турге- нева к Полине Виардо («Письма И. С. Тургенева к П. Виардо», стр. 46—51). Стр. 379. Национальные мастерские — общественные работы, декретированные временным правительством как осуществление «права на труд» и использованные буржуазной реакцией для дискредитации этого лозунга (см. работу К- Маркса «Классо- вая борьба во Франции» — Сочинения, т. VIII, 1931)). VII. НАШИ ПОСЛАЛИ! Впервые напечатано в журнале «Неделя», 1874, № 12 (24 марта), стлб. 424—440. Автограф — в парижском архиве Тургенева, с пометкой автора: «Начат в Париже, rue de Douai, 48, в пятницу 20-го марта 1874 в двен. час. дня. Кончен там же в понедельник 23-го марта 1874 в */4 6-го веч.». В июньские дни 1848 года Тургенев жил в Париже вместе с П. В. Анненковым; там же были в это время Герцен и Георг Гервег, бежавший из Германии после неудачной экспедиции возглавленного им «Парижского немецкого демократического легиона». В письме к П. Виардо от 30 апреля 1848 года Тургенев сообщал об этой неудаче Гервега: «Бедняга! Ему следовало или не начинать дела, или умереть вместе с другими». Н. А. Туч- кова-Огарева вспоминает об этих днях: «Анненков и Тургенев
три дня не выходили из своих квартир и только посылали записки Александру (Герцену\ но записки их с трудом, и то не все, доходили» (Н. А. Огарева-Тучкова, Воспоминания, 1929, стр. 489—490). Стр. 385. Макадам — дорога, мощенная мелким утрамбован- ным щебнем. VIII. КАЗНЬ ТРОПМАНА Впервые напечатано в «Вестнике Европы», 1870, № 6, стр. 872—890, причем корректуру держал сам Тургенев (см. «М. М. Стасюлевич и его современники», т. III, 1912, стр. 9)\ На беловом автографе (в парижском архиве Тургенева)' — авторская датировка: «Начато — в воскресенье 24/12 апреля 1870 в Веймаре, Hotel de Russie. Кончено в субботу 30/18 апр. 1870 там же». Казнь Тропмана была совершена 19 января н. ст. 1870 года. Н. А. Тучкова-Огарева вспоминает: «После казни Тропмана Тур- генев пришел к нам нервный, почти больной; он провел несколько дней без сна и пищи. Он вспоминал с содроганием о виденном» («Воспоминания», 1929, стр. 480). 22 января Тургенев написал письмо П. В. Анненкову, в котором говорит: «Я не забуду этой страшной ночи, в течение которой «I have supp’d full of horrors» и получил окончательное омерзение к смертной казни вообще и к тому, как она совершается во Франции, в особенности. Я на- чал уже письмо к вам, в котором рассказываю все подробно и которое вы потом, если вздумаете, можете напечатать в С.-Пе- тербургских ведомостях» («Русское обозрение», 1894, № 4, стр. 512). Вместо этого письма Тургенев написал очерк. Отзыв об этом очерке есть в письме Ф. М. Достоевского к Н. Н. Страхову от 23 июня 1870 года (Письма, II, 1930, стр. 274; ср. о том же в романе «Бесы»). Подробности самого дела см. в комментарии М. К. Клемана (И. С. Т у р г е н е в, Собр. соч., т. XI, 1934, стр. 669—670). Материал из парижских газет — в комментарии А. Г. Островского (И. Тургенев, Литературные и житейские воспоминания, 1934, стр. 302—303). Стр. 395. ...убийством Виктора Нуара. — Виктор Нуар (Саль- мой), журналист, сотрудник газеты «Марсельеза», был застре- лен двоюродным братом Наполеона III, принцем Петром Бо- напартом. Суд оправдал убийцу, что вызвало сильное возмуще- ние в демократических кругах. Пантенского убийцы. — Пантен — название деревни под
Парижем, в окрестностях которой происходило убийство семьи Ж. Кинка. Стр. 398. ...занял типографию Монитёра. — «Монитёр» («Мо- niteur universel»)—официальная правительственная газета, про- существовавшая от 1789 до 1865 года. IX. о соловьях Впервые напечатано в книге С. Т. Аксакова «Рассказы и воспоминания охотника о разных охотах», М. 1855, стр. 181—191. В издании Сочинений 1860 года включено в состав «Запи- сок охотника» (т. I), в изд. 1865 года перенесено в том II (повести и рассказы), в изд. 1874 года — там же, в изд. 1880 года включено в состав «Литературных и житейских воспоми- наний». Очерк был написан в 1854 году в Спасском для задуман- ного С. Т. Аксаковым «Охотничьего сборника». Тургенев гово- рит, что рассказ о соловьях «списан» им со слов «одного старого и опытного охотника из дворовых людей»; этот охотник — Афа- насий Иванов, бывший крепостной матери Тургенева, выведенный в «Записках охотника» под именем Ермолая. Е. Колбасин вспоминал об этом «дворовом егере» — «великом специалисте во всех родах охоты, начиная с медведя и кончая гольцом. Об уженье рыбы он говорил до такой степени обстоятельно, что можно было написать целую книгу» («Первое собрание пи- сем И. С. Тургенева», 1885, стр. 92). х. ПЭГАЗ Впервые напечатано отдельным изданием: «Я. Тургенев. Пэгаз, изд. П. Васильева, Казань, 1874». В «Сочинениях» 1874 года отсутствует, в Сочинениях 1880 года включено в со- став «Литературных и житейских воспоминаний». Очерк написан в 1871 году для «Журнала охоты и кон- нозаводства», который был внезапно закрыт («Письма И. С. Тур- генева к П. В. Анненкову», «Новый мир», 1927, № 9, стр. 167). Пэгаз был любимой охотничьей собакой Тургенева — см. в письме к И. П. Борисову («Русский архив», 1910, № 4, стр. 591).
ПЕРЕВОДЫ ИЗ Г. ФЛОБЕРА ЛЕГЕНДА О СВ. ЮЛИАНЕ МИЛОСТИВОМ Печатается по Сочинениям 1880 года, т. I, с исправле- нием опечаток по «Вестнику Европы», 1877, № 4 (где появилось впервые) и по автографу, хранящемуся в ИРЛИ. В «Вестнике Европы» перевод напечатан под заглавием: «Католическая легенда о Юлиане Милостивом». Слово «Католиче- ская» приписано в автографе рукой М. М. Стасюлевича — ве- роятно, по цензурным соображениям. С Гюставом Флобером (1821—1880) Тургенев познакомился в 1858 году; в шестидесятых годах знакомство превратилось в дружбу, которая продолжалась до самой смерти Флобера. В 1876 году Тургенев решил перевести две только что закончен- ные Флобером «легенды». Первая из них — «Легенда о св. Юлиане Милостивом», появилась в «Вестнике Европы» со следующим примечанием в виде письма Тургенева к редактору журнала М. М. Стасюлевичу: «Любезнейший М. М.! Гюстав Флобер, известный автор «Ма- дам Бовари», «Саламбо» и «Сентиментального воспитания» — один из самых замечательных представителей современной фран- цузской литературы, сообщил мне написанные им три рассказа или «легенды» («Святой Юлиан», «Простое сердце» и «Иро- диада»), долженствующие появиться в Париже в начале мая. Пораженный их разнообразными красотами, я перевел две из них — «Юлиана» и «Иродиаду» — с рукописи и предлагаю вам поместить их в «Вестнике Европы». Легенды эти, быть может, возбудят некоторое изумление в русских читателях, которые не того ожидают от человека, провозглашенного главою француз- ских реалистов и наследником Бальзака. Но я полагаю, что яр- кая и в то же время гармонически-стройная поэзия этих легенд возьмет свое и победит предубеждение читателей. Пусть они взглянут на каждую из них, как на переданную прозой поэму — что она и есть. Со своей стороны я приложил к этому труду все возможное старание и умение. Это было именно «love’s labour» — труд любви; пусть он не будет потерянным трудом — love’s labour lost. Париж, февраль 1877».
ИРОДИАДА Печатается по Сочинениям 1880 года, т. I, С] исправле- нием опечаток по «Вестнику Европы», 1877, № 5 (где появилось впервые). СТЕНО Драматическая поэма «Стено» — первое произведение Тур- генева— написана в 1834 году, когда он учился в Московском университете. Автограф был найден в архиве А. В. Никитенко. Рукопись, найденная в архиве Никитенко, повидимому, та самая, которую по просьбе И. С. Тургенева читал Плетнев. По свидетельству М. Гершензона, «в некоторых местах этой ру- кописи... текст отчеркнут карандашом», а на полях сделаны заме- чания. На заглавном листе рукою Тургенева помечено: «Начата 21-го сентября 1834-го года. Окончена 13-го декабря 1834-го года». Впервые опубликована М. Гершензоном в 1913 году (в журнале «Голос минувшего», № 8)). Поэма печатается по те- ксту, опубликованному М. Гершензоном в сб. «Русские пропилеи», т. III, 1916 (в настоящее время местонахождение автографа не- известно)'. Сам писатель этой драме придавал известное значение: от- мечая ее недостатки, ученический характер, он в то же время рассматривал создание «Стено» как один из этапов своего творческого развития. В этом отношении интересно письмо Тур- генева к профессору А. В. Никитенко от 26 марта 1837 года. Отсылая ему свои «первые слабые опыты на поприще русской поэзии», Тургенев писал: «Я колебался, должен ли я был по- слать драму, писанную мною 16-ти лет, мое первое произведе- ние. Я столько вижу в ней недостатков и вообще весь план ее мне теперь так не нравится, что если бы я не надеялся на вашу снисходительность, а главное, если б я не думал, что по пер- вому шагу можно по крайней мере предузнать будущее, я ни- когда не решился бы вам ее послать» («Русская старина», 1896, кн. XII, стр. 588). Годом раньше Тургенев обращался и к про- фессору П. А. Плетневу с просьбой ознакомиться с драмой «Стено». Касаясь отзыва Плетнева об этом произведении, Турге- нев в своих «Литературных и житейских воспоминаниях» писал: «Я представил на его рассмотрение один из первых плодов моей музы — как говорилось в старину — фантастическую драму в пятистопных ямбах под заглавием «Стено», В одну из следующих
лекций Петр Александрович, не называя меня по имени, разобрал, с обычным своим благодушием, это совершенно нелепое произ- ведение, в котором с детскою неумелостью выражалось рабское подражание байроновскому Манфреду. Выходя из здания универ- ситета и увидев меня на улице, он подозвал меня к себе и оте- чески пожурил меня, причем, однако, заметил, что во мне «что-то есть». Эти два слова, — прибавляет Тургенев, — возбудили во мне смелость отнести к нему несколько стихотворений». Отзыв Плет- нева — единственный дошедший до нас отклик современников на первый литературный опыт Тургенева. Стр. 505. Счастлив, кто с юношеских дней — из стихотворения Н. М. Языкова «Элегия». ПОХОЖДЕНИЯ ПОДПОРУЧИКА БУБНОВА Печатается по «Русским пропилеям», т. III («И. С. Турге- нев», М. 1916), где появилось впервые. На рукописи помета: «Соч. Ив. Тургенева. С. Спасское. Начато—25 июня 1842-го в 6 часов утра. Кончено — того же дня — в 9 часов утра». Эта шутка посвящена Алексею Александровичу Бакунину (брату М. А. Бакунина), с которым Тургенев был в дружбе в 1841—1842 годах (см. в книге А. А. Корнилова «Годы стран- ствий Михаила Бакунина», Л. 1925). В посвящении Тургенев называет Бакунина «потомком Батория»: действительно, в семье Бакуниных хранились легендарные предания об их происхожде- нии от польского короля Стефана Батория. ПЯТЬДЕСЯТ НЕДОСТАТКОВ РУЖЕЙНОГО ОХОТНИКА И ПЯТЬДЕСЯТ НЕДОСТАТКОВ ЛЯГАВОЙ СОБАКИ Впервые опубликовано в издании: «Журнал охоты. Орган имп. Общества размножения охотничьих и промысловых живот- ных и правильной охоты», 1876, т. IV, № 6. Автограф — в па- рижском архиве Тургенева (см. «Manuscripts parisiens d’lvan Tourguenev. Notices et extraits par A. Mazon», Paris, 1930, стр. 88). ПЕРЕПЕЛКА Печатается по изданию: «Рассказы для детей И. С. Турге- нева и графа Л. Н. Толстого. Издание П. А. Берс и Л. Д. Обо-
ленского, М. 1883», где появилось впервые. В парижском архиве Тургенева есть автограф с датой: 5 октября/23 сентября 1882. В январе 1881 года Тургенев получил письмо от С. А. Тол- стой (жены Л. Н. Толстого), в котором она просила Тургенева написать какой-нибудь рассказ для детского журнала, издавае- мого под редакцией ее брата, П. А. Берса («Детский отдых»). Тургенев ответил письмом (от 27 января 1881 г.), в котором писал: «С великим удовольствием готов написать что-нибудь для журнала вашего брата — и постараюсь сделать это как можно скорее. Я, вероятно, воспользуюсь тем рассказом об уми- рающей перепелке, на который намекает граф». В журнале рассказ Тургенева, однако, не появился, а вышел отдельным изданием вместе с рассказом Л. Толстого «Чем люди живы». ПОЖАР НА МОРЕ Печатается по изданию: «Полное собрание сочинений И. С. Тургенева», СПБ. 1883 (посмертное издание)', т. I, где по- явилось впервые. Как видно из писем к А. В. Топорову (1882), Тургенев со- бирался написать этот очерк и включить его в состав «Литера- турных и житейских воспоминаний»; однако болезнь помешала осуществлению этого замысла—и Тургенев в июне 1883 года продиктовал задуманный очерк Полине Виардо по-французски. Перевод на русский язык был сделан, по поручению самого Тургенева, писательницей А. Н. Луканиной (подробные сведе- ния о ней см. в «Литературном архиве», изд. АН СССР, т. 4, М.—Л. 1953). Луканина привезла свой перевод Тургеневу 10 августа 1883 года, за три недели до его смерти. «Относи- тельно моего перевода, — вспоминает она, — он, просмотрев его, заметил, что там вкралось несколько галлицизмов, но в общем остался доволен» («Мое знакомство с И. С. Тургеневым» — «Северный вестник», 1887, № 3, стр. 87). Французский текст очерка появился в издании: «I. Tourguenev. Oeuvres dernieres», Paris, 1883.

СПИСОК ИЛЛЮСТРАЦИЙ 1. «Помещик»^ Рисунки художника А. Агина, 2. «Помещик» / 1846 г. 3. «Воспоминания о Белинском». В. Г. Белин- ский— рисунок художника К. А. Горбунова, 1871 г. 4. «Гоголь». Чтение «Ревизора» 5 ноября 1851 г. Офорт художников О. Дмитриева и В. Дани- ловой, 1952 г. 5. Оливы у кладбища в Альбано — рисунок ху- дожника А. А. Иванова. 6. «Поездка в Альбано и Фраскати». А. А. Ива- нов — рисунок художника С. Постникова.
СОДЕРЖАНИЕ СТИХОТВОРЕНИЯ Вечер . . ................................... 7 К Венере Медицейской.......................... 9 <А. Н. Ховриной)............................. 12 Русский...................................... 13 Я всходил на холм зеленый.................... 15 Старый помещик............................... 17 Баллада...................................... 20 Долгие белые тучи плывут..................... 22 Похищение.................................... 23 Осенний вечер... Небо ясно................... 26 Дай мне руку — и пойдем мы в поле............ 27 Заметила ли ты, о друг мой молчаливый..... 29 Осень ....................................... 30 Цветок ...................................... 31 Нева...............»........................ 33 Весенний вечер............................... 36 Когда с тобой расстался я.................... 37 Человек, каких много......................... 38 Толпа........................................ 40 Когда я молюсь............................... 42 Когда давно забытое названье................. 43 Конец жизни ................................. 44
Федя......................................... 46 К А. С....................................... 47 В.Н.Б........................................ 49 Вариации..................................... 50 В ночь летнюю, когда, тревожной грусти полный... 53 К чему твержу я стих унылый.................. 54 Гроза промчалась............................. 55 К*** . . . » ,.............................. 57 Призвание.................................... 58 Откуда веет тишиной?......................... 61 Брожу над озером... тум-анны................. 63 Один, опять один............................. 64 Исповедь..................................... 67 Деревня...................................... 69 К.-А. Фарнгагену фон Энзе.................... 77 *** (Из поэмы, преданной сожжению) .... 78 Крокет в Виндзоре............................ 79 Переводы Гёте (Песня Клерхен из «Эгмонта»)................. 81 Последняя сцена первой части «Фауста» Гёте . 82 Римская элегия............................... 91 Байрон Тьма......................................... 93 А. д е Мюссе Не ждете ль вы, что назову я................. 96 Альбомные стихи, пародии, эпиграммы, по- слания На Альбанских горах что за дьявол такой?.. . . 97 (В альбом М. П. Боткиной).................... 99 (Пародия на стихотворение А. Фета)...........100 (Экспромт).................................... 101 Эпиграммы.................................. (На Дружинина)............................ 102 На Кетчера . . ........................... 102
(На Никитенко} , , . „ ,....................102 (На Кудрявцева}.......................... 103 (Письма к Е. Я. Колбасину} . . . . . . t . 104 (Письма и послания к А. А. Фету} ...... 108 (Сатира на мальчика-всезнайку} s t < 114 Стихотворения для романсов Синица . .................................... 117 На заре................................... 118 Разгадка .................+ . ...............119 Разлука ........ А 4 f ... . 120 Перед судом ..... т .. ч । 121 Ночь и день.................k . s . . < < 122 Лесная тишь.................. . . а . . t 123 Загубленная жизнь £ ....... . s * . 124 Ожидание ... s t < 125 Садовник............. . . . «г .. 1 . 4 « 126 Былое счастье.................................127 Что за погода злая! t । 129 ПОЭМЫ Параша ь ....... ... . . 133 Разговор ................................ 162 Помещик . . .- ,..........................184 Андрей........................................206 Филиппо Стродзи ..............................250 Графиня Донато . ... * f *....» 254 ЛИТЕРАТУРНЫЕ И ЖИТЕЙСКИЕ ВОСПОМИНАНИЯ Вместо вступления у ? « . « < . < . . < i 259 I. Литературный вечер у П. А. Плетнева ж s 263 II. Воспоминания о Белинском.............. 274 III. Гоголь............................... 315 IV. Поездка в Альбано и Фраскати . . . . « 334 V. По поводу «Отцов и детей»..........346 VI. Человек в серых очках..............358 VII. Наши послали! 4 ................. < 384 VIII. Казнь Тропмана ® ............... . 395 IX. О соловьях s . «........................420 X. Пэгаз л t . 426
ПЕРЕВОДЫ ИЗ Г. ФЛОБЕРА Легенда о св. Юлиане Милостивом . ... t 437 Иродиада . £ £ .............................467 Приложения Стено , 505 Похождения подпоручика Бубнова................557 Пятьдесят недостатков ружейного охотника и пятьдесят недостатков лягавой собаки . . < 567 Перепелка.................................. t 574 Пожар на море............................t 580 Примечания................................... 591 Список иллюстраций.......................< 647
Иван Сергеевич Тургенев Собрание сочинений, т. 10 Редактор В» Фридлянд Оформление художника Н. Ильина Технический редактор В. Гриненко Корректор Л. Петрова * Сдано в набор 16/V 1956 г. Подписано к печати 23/VIII 1956 г. А-09975. Бумага 84X108422—20,38 печ. л.=33,41 усл. печ. л. 25,6 уч.-изд. л.+б вкл.=25,9 л. Зак. 1131. Тираж 300 000. Цена 10 р. Гослитиздат, Москва, Б-66, Ново-Басманная, 19. Министерство культуры СССР. Главное управление полиграфической промышленности. 2-я типография „Печатный Двор" им. А. М. Горького. Ленинград, Гатчинская, 26.