/
Текст
Ы * . ? (Ö Н А М J
ПЕЧАТАЕТСЯ ПО ПОСТАНОВЛЕНИЮ СОВЕТА НАРОДНЫХ КОМИССАРОВ СОЮЗА ССР От 23 октявря 1935
1 8 4 3 - 1 0 2 0 t
Г ? КЛИМЕНТ АРКАДЬЕВИЧ Т ИМИРЯЗЕВ СОЧИНЕНИЯ том Н ОГИЗ . ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО КОЛХОЗНОЙ И СОВХОЗНОЙ ЛИТЕРАТУРЫ С Е Д Ь Х О ' З Г И З ' 1 Ѳ 3 7
68 Т 41 2011096181
I. І І Ш ' ;„ .
КЛИМЕНТ АРКАДЬЕВИЧ ТИМИРЯЗЕВ в одежде доктора точных наук Кэмбридокского университета 1011
ф/ Iff /
К . А . Т И М И Р Я 3 Е В СОЛНЦЕ, ж и з н ь и ХЛОРОФИЛЛ тоЛ^ П Е Р В Ы Й у ПУБЛИЧНЫЕ ЛЕКЦИИ и РЕЧИ СЕЛЬХОЗГИЗ 1937
ПРЕДИСЛОВИЕ К СОБРАНИЮ. СОЧИНЕНИЙ АКАДЕМИК В» Л » КОМАРОВ \
изненный подвиг Климента Аркадьевича Тимирязева [состоит в том, что, отдав свои силы научно-исследовательской работе в области физиологии растений, он •сделал такие открытия по усвоению растениями лучистой энергии, которые продвинули эту область науки далеко вперед. Важнейшей чертой всей его деятельности являлось всемерное стремление сочетать теорию и практику, провести в жизнь все свои научные достижения. Крупнейший ученый, воинствующий дарвинист, борец против всяких видов реакции в естествознании, первоклассный популяризатор и блестящий лектор—он был подлинным революционером в науке, неукротимым оппозиционером мертвящему режиму царизма. И это все знали. Каждое выступление К. А. Тимирязева в собраниях ученых обществ или в печати было своего рода событием.
Своим ясным умом и могучей интеллектуальной энергией он освежал аудиторию, оставлял ее не только с повышенными знаниями, но и с убеждением в том, что наступят лучшие времена. Революционизирующее влияние К. А. Тимирязева на интеллигенцию, начиная с семидесятых годов, было очень велико. Вполне естественно, что на склоне жизни К. А. Тимирязев всем своим существом приветствовал Великую пролетарскую революцию, установление советской власти, и без колебаний примкнул к большевикам. Это было естественным завершением всей его жизни. Приветствуя 1 Мая 1917 года после Февральской революции впервые в легальных условиях развевавшиеся на наших площадях красные знамена пролетариата и партии большевиков, К. А. писал: «Если красный свет, как мы видели, есть выражение, признак работоспособности света, объясняющий его творческую роль в создании жизни на земле, то красный цвет, выражаясь языком звуков, это самый сильный, самый громкий свет. Не потому ли он радует наш взор, как мощный звук радует наш слух?». И далее: «Если верно, что наука, учение — свет, а их успехи — просвещение, если свет признается символом подобной ему творческой деятельности разума, то не должно ли избрать им тот именно свет, который не символично только, а фактически является выражением работоспособности, творческой силы света, то-есть красный. Если красный цвет является фактическим признаком, выражением работоспособности света в творческом процессе созидания жизни, то не следует ли признать его самой подходящей эмблемой, выражением работоспособности света знания, света науки?» И еще далее: «...цвет, избранный мировой демократией эмблемой своей творческой силы в созидании грядущего общества, да послужит же он навсегда эмблемой единения демократий всего мира и -символом единения между силою знания и мощью труда!» [Л. А. Тимирязев, Красное знамя. (Притча ученого). Птг., 1918, стр. 19—20.] Одну из своих книг «Наука и демократия» (сборник статей 1904—1919 гг.), изданную в 1920 году нашим Государственным издательством, Климент Аркадьевич послал В. И . Ленину, и Ленин в письме к Тимирязеву от 27 апреля 1920 года так оценил ее:
«Большое спасибо Вам за Вашу книгу и добрые слова. Я был прямо в восторге, читая Ваши замечания против буржуазии и за Советскую власть»*. (В. И. Ленин, Сочинения, изд. 3, том X X I X , стр. 437, письмо 222, Партиздат, 1934 г.). Иногда упрекали Тимирязева за то, что он в области естественно-научной работы по физиологии растений всю жизнь отдал на выясненне преимущественно одного лишь вопроса — о том, какие из лучей спектра наиболее деятельны в процессе ассимиляции. Однако, вопрос этот оказался краеугольным вопросом биологии и привел автора к единственно правильной точке зрения на процесс синтеза органического вещества. Д а , всю жизнь боролся Тимирязев в области экспериментальной физиологии растений за выяснение одного только научного вопроса, но выяснил он его до конца. * Полный текст этого письма В. И. Ленина приведен в биографии К . А. Тимирязева, написанной С. А. Новиковым для настоящего издания, см. том I, стр. 159. Ред.
I К. А . Т И М И Р Я З Е В И ТЕОРЕТИЧЕСКИЕ НЕКОТОРЫЕ ВОПРОСЫ П БИОЛОГИИ ервая крупная работа К . А. Тимирязева «Спектральный анализ хлорофилла» вышла в 1871 году, когда ему было 28 лет. В предисловии, которое поясняет важность разрешаемой автором задачи, К . А. говорит: «...зерно хлорофилла—тот фокус, та точка в мировом пространстве, в которой живая сила солнечного луча, превращаясь в химическое напряжение, слагается, накопляется для того, чтобы впоследствии исподволь освобождаться в тех разнообразных проявлениях двюкения, которые нам представляют организмы, к а к растительные, так иживотные. Таким образом, зерно хлорофилла—исходная точка всякого органического движения, всего того, что мы разумеем под словом жизнь». Тимирязев вынес из своей работы убеждение, что ничтожное количество хлорофилла способно превратить в углеводы неопределенно большие количества углекислоты и воды. «Таким образом, хлорофилл служит для передачи растительному организму «
окиси углерода, подобно тому, как кровь служит для передачи животному организму кислорода». У ж е в этой работе совершенно ясно установлено, что спектр поглощения света хлорофиллом характеризуется яркой полосой в красных лучах между (фрауенгоферовыми линиями В vi С. В последующей своей работе «Об усвоении света растением» (1875 г.) Тимирязев энергично выступает против утвердившегося тогда в науке положения Дрэпера, что действие света на процесс диссоциации углекислоты пропорционально его действию на глаз, то-есть его световому напряжению. Мнение это поддерживалось в науке, так как его подтверждали и укрепляли своими опытами корифеи немецкой ботанической науки Сакс и Пфеффер. Тимирязеву пришлось потратить немало усилий, создавая совершенно новую методику исследования, основанную на точном учете количеств поглощаемой растением углекислоты и выделяемого им кислорода. При таком исследовании растение должно получать точно учтенную часть лучей спектра. В конце концов опыт Дрэпера, то-есть учет кислорода, выделяемого растением при освещении его различными лучами спектра, был повторен с особой точностью и показал, что наибольшей энергией обладают как раз лучи красной части спектра. «Нельзя не разделять энтузиазма,—пишет Тимирязев в одном из примечаний к упомянутой работе,—с которым Дрэпер описывает свой опыт; трудно не увлечься, когда увидишь в первый раз среди совершенной темноты этот ряд сверкающих, словно горящих разноцветными огнями, трубок, а уму невольно представляется мысль, что тут неслышно, невидимо совершается таинственный, неразгаданный процесс, что тут завязывается узел, соединяющий все живое на нашей планете с источником его силы—солнцем. Едва ли во всей физиологии растений найдется другой опыт, более любопытный по содержанию, более изящный по форме». В этих опытах Тимирязев долго пользовался методом определения того количества углекислоты, которое оставалось неразложенным за время опыта. Позднее он стал учитывать также образовавшийся под влиянием действия определенных лучей спектра крахмал. После обработки иодом потемневший крахмал давал яркую картину распределения полос поглощения света хлорофиллом на одном и том ж е листе. Спектр поглощения оказывался автоматически отображенным листом. г і 17
В позднейшем капитальном труде Пфеффера (1897 г.), который долго спорил с Тимирязевым, отстаивая преимущественное действие желтых лучей перед красными, мы находим полное признание правоты последнего, хотя в общем его работы все же замалчиваются. Сказано только: «Тимирязеву удалось выявить кривую ассимиляции путем образования крахмала». Об остальной замечательной по своей точности и определенности работе Климента Аркадьевича Пфеффер сказал лишь, что с ней лучше познакомиться в оригинале, отсылая к сжатому сообщению Тимирязева в Botanische Zeitung за 1885 г., стр. 619. На почве этих своих работ и развил Тимирязев с большой силой материалистическую точку зрения о связи между явлениями, совершающимися на земле, с деятельностью солнца. Солнечные лучи, падая на землю, поглощаются зелеными хлорофилльными зернами, обусловливающими зеленую окраску листьев и других зеленых частей растений. Поглощенная растениями энергия солнечных лучей превращается в хлорофилльных зернах в потенциальную энергию сложных химических соединений, вырабатываемых растением из воздуха, воды и растворенных в ней минеральных солей. Соединения эти—углеводы, жиры и белки—составляют пищу животных и человека, а углеводы и их производные—основу горючего, как растительного, так и ископаемого (каменный уголь, торф, нефть и пр.). В тот момент, когда солнечный луч падает на зеленый лист, завязывается длинная цепь превращений вещества и энергии, длинная цепь причин и следствий последующих затем на земле событий. 4 Однако, К. А. Тимирязев не остановился на признании того, что единственным энергетическим источником нашей силы, всей жизни на земле, является консерв солнечных лучей. Он глубоко осознал положение, что материализм только тогда становится истинно ценной философской системой, только тогда дает подлинное объяснение мира, когда исследование цепи причин и следствий жизни организмов проводится на основе исторического выяснения процесса их становления и развития. Значительная часть жизни К. А. Тимирязева связана с работой по популяризации эволюционного учения, созданного Чарлзом Дарвином. Личное знакомство с Дарвином, переводы его работ, общее прекрасное изложение учения Дарвина,
наконец ряд статей, посвященных Дарвину и его учению, горячая полемика с критиками и хулителями Дарвина, которых выдвигала политическая реакция времен царизма,—всего этого вполне достаточно для того, чтобы считать Тимирязева выдающимся борцом за дарвинизм. К . А. Тимирязев, вооруящнный огромными знаниями, талантливо и метко наносил жестокие удары реакционерам в науке, отстаивая учение Дарвина от всяких идеалистических и реакционных нападок. Он выступает не только как превосходный популяризатор дарвиновского учения, но и как самостоятельный ученый с мировым именем, двигающий вперед эволюционную теорию. К . А. Тимирязев прекрасно понимал, что подход к разрешению задач, связанных с явлениями жизни, крайне сложен, что одним применением законов физики и химии тут ограничиться нельзя, что в области биологии требуются свои методы исследования. Но как раз витализм и прочие реакционные течения науки искали и ищут приюта именно в тех областях биологической науки, где связь явлений жизни с основными законами физики и химии не столь очевидна, в области тех биологических явлений, которые еще не познаны наукой. Климент Тимирязев решительно принял вызов, брошенный виталистами защитникам дарвиновского учения. Он обрушился на воинствующих мракобесов всей силой своего знания, не оставляя без резкой, уничтожающей критики ни одного скольконибудь значительного их выступления. И если Тимирязев и делал сам в борьбе с идеализмом те или иные ошибки философского порядка, не всегда последовательно, с точки зрения диалектического материализма, опровергая воззрения оруженосцев реакции, то это были ошибки гиганта научной мысли, нисколько не умаляющие огромной прогрессивной роли, которую сыграла его борьба во всем последующем развитии естествознания. К его «ошибкам» нужно подойти исторически. «С давних пор,—говорит К. А. в своей работе «Значение переворота, произведенного в современном естествознании Дарвином»* (ГАИЗ «Чарлз Дарвин и его учение», 1935 г.),—устано- о*
вилось такое представление, что в области неорганической природы можно и должно разыскивать физические причины (causae efficientes), в области же органической природы можно и должно довольствоваться одним указанием на причины метафизические (causae finales)». И далее: «Установилось такое убеждение, что исследователь может только указывать на те цели, которые достигаются организацией, не касаясь вопроса, каким образом осуществляется именно это соответствие между орудием и его отправлением. Для чего служит орган—вот чем ограничивалась задача зоолога и ботаника. Вопрос же, п о ч е м у он построен именно так, что может успешно исполнять свое отправление, считался лежащим за пределами этой задачи». К . А. Тимирязев сделал чрезвычайно много для введения в биологию точных физических методов. Уже будучи профессором, он слушал лекции по физике. Его основные научные работы по использованию растениями света построены все на физической аппаратуре и сопровождаются точным количественным учетом наблюдаемых явлений. Когда Тимирязев приступил к изучению эволюционного процесса и пропаганде дарвинизма, он стал перед совершенно новой задачей. Перед ним была история органического мира, и он становится горячим агитатором и защитником нового метода исследования—«исторического метода в биологии». Ясная формулировка этой идеи, упорная ее защита в течение пятидесяти с лишним лет много сделали для науки. В СССР труднее найти ученого, который плохо понимает Дарвина, чем в любой другой стране. Конечно, главную роль в этом сыграл Октябрь. Однако, немалая заслуга принадлежит К. А. Тимирязеву. Пятьдесят лет упорной его борьбы за дарвинизм привили многочисленным кадрам научных работников правильную оценку великого учения. Заметим здесь, что логика блестящих работ академика Лысенко подвела его к Тимирязеву и Дарвину, как к своей идейно-научной опоре. Сборник статей К. А. «Исторический метод в биологии»— важнейший источник, который и теперь может сыграть немалую роль в поступательном движении советской мысли в области биологических наук. Отметим еще одну заслугу К. А. После 1900 года появилось в науке немало новых теорий, новых книг, авторы которых думали, что Дарвин—уже пройденный этап эволюционного
учения, что они идут далее. Вспомним де-Фриза, Лотси, менделизм Бетсона и Моргана, гомологические ряды Н. И. Вавилова. В статьях Тимирязева мы найдем немало указаний на то, что в трудах Ч. Дарвина имеется большой фактический материал и соответствующие суждения по всем этим, конечно, «совершенно оригинальным» в глазах их авторов теориям. Основной заслугой Ч. Дарвина Тимирязев считает тот коренной переворот в наших воззрениях на органическую природу, который явился результатом всех вообще работ знаменитого английского ученого. «Гармония», «совершенство», «польза» старых авторов превратились в руках Дарвина в настоящие деятельные причины и дали истинное объяснение факта целесообразности, наблюдаемой в органической природе. То, перед чем естествоиспытатели додарвиновских времен останавливались в состоянии немого изумления, стало теперь предметом исследования и понимания. Д л я того чтобы быть активным дарвинистом, мало понять и прекрасно изложить учение Дарвина. Надо еще дать отпор тем яростным нападкам, которыми осыпали теорию Дарвина и эволюционное ученые враги этого учения, Страхов, Данилевский и другие «ученые». В своей «критике» они исходили не из подмеченных ими ошибок Дарвина, а из горячего желания разрушить дарвинизм, как учение, им, по существу, ненавистное. Будучи представителями помещичьего класса, они выступали крайними реакционерами в науке, страшились всякого движения вперед, всякого развития науки. Конечно, Тимирязев в своих статьях «Опровергнут ли дарвинизм» и «Бессильная злоба антидарвиниста» блестяще показал, что дарвинизм не опровергнут, что естественный отбор не фикция, а реальный факт и что словесная борьба с дарвинизмом совершенно бесплодна. Вместе с тем, Тимирязев талантливо боролся с попытками западноевропейских критиков Дарвина, а именно—Негели, Вольфа, Рейнке, Генсло, Варминга, де-Фриза—и нашего—С. И. Коржинского-—представить дарвинизм как уже пройденный этап. Теория Дарвина и через 50 лет и по богатству идей, и по совершенству аргументации, и по своему фактическому
содержанию никем не превзойдена, попрежнему у Дарвина надо учиться и учиться. В вопросах философии сам К. А. считал себя долгое время последователем позитивизма, выдвинутого французским философом и социологом Огюстом Контом. «Курс позитивной философии», главное сочинение последнего, печатался с 1830 по 1842 год и содержит в себе общие начала математики, астрономии, физики, химии, физиологии и социологии. В вопросах биологии Конт высказывает некоторые мысли, сближающие его с Дарвином. Хотя Конт и пытался основывать свою философию на точном знании, он не только не порывал с общими установками буржуазной науки и философии, но в основных философских вопросах стоял на позициях агностицизма. Как указывал Ленин, Конт колебался между материализмом и идеализмом. В конце своей жизни Конт пришел к основанию новой религии, посвященной культу человечества. Несмотря на то, что К. А. Тимирязев сам считал себя последователем Конта, однако, безоговорочным контистом мы его называть не можем. Его философские взгляды в целом насаждали в русском «обществе» уважение к точному знанию, уважение к материализму.. К . А. Тимирязев по своим воззрениям в целом является блестящим воинствующим материалистом. От происхождения человека по Дарвину не так уже трудно перейти к взглядам на происхождение человека, на развитие человеческого общества по Марксу и Энгельсу. Тимирязев этот шаг к концу своей жизни и сделал. Не оставил без внимания К. А. Тимирязев и тех обвинений в безнравственности, которыми осыпали Дарвина его буржуазные критики. Они утверждали, что признание борьбы за существование и отбора факторами прогресса поощряет крайний индивидуализм, разнуздывает грубую силу, ведет к тому, чтобы признавать допустимым все средства борьбы, лишь бы добиться победы. Все нападки на безнравственность и антисоциальность теории Дарвина Тимирязев квалифицирует, как сознательную клевету. Он вскрывает, в чьих интересах утверждать, что «Дарвин проповедует идеалы людоеда, что он ответственен, например, в пробуждении современного милитаризма и других проявлениях силы над правом».
«Отчасти не по разуму усердные сторонники, но еще более недобросовестные или невежественные противники идеи Дарвина,—говорит Тимирязев,—спешили навязать ему мысль, будто бы борьба за существование, понимаемая в самой грубой, животной форме, должна быть признана руководящим законом и должна управлять судьбами человечества, совершенно устраняя сознательное воздействие, сознательный рефлекс самого человечества на его дальнейшие судьбы. Но понятно, что ничего подобного он не мог высказать». В общем статьи Тимирязева, в которых он касается вопроса об эволюции и этике, хотя и не могут быть названы марксистскими, близко подводят читателя к мысли, что явления общественной жизни, поскольку они проявляются в национальной вражде, в войнах, должны исчезнуть с перестройкой мирового хозяйства на совершенно иных началах. Тимирязев давал решительный отпор так называемому «социальному дарвинизму». При этом важно отметить, что вопросы морали и этики Тимирязев ставил в связи с необходимостью преобразования общества. Борьба за социализм для современного человечества является единственным выходом из того тупика, в который загоняет человечество эксплоататорский капиталистический строй. Остановимся еще на той борьбе с витализмом, которую К. А. вел с таким успехом в продолжение всей своей деятельности. В 1894 году он дал энергичный отпор вспышке витализма, когда почти одновременно в Базеле проф. Бунге, в Томске проф. Коржинский и в Петербурге проф. Бородин выступили с провозглашением витализма. «Старушка жизненная сила,—сказал Бородин,—которую мы с таким триумфом хоронили, над которой всячески глумились, только притворилась мертвою и теперь решается предъявить какие-то права на жизнь, собираясь воспрянуть в обновленном виде...» И далее: «Наш же догорающий X I X век осекся,— осекся на вопросе о происхождении жизни». Тимирязев был возмущен выступлением Бородина и его единомышленников. «Чему же радоваться, если наука осеклась? Да она никогда и не осекалась, а продолжает изучать явления жизни, применяя к ним методы, разработанные физикой и химией». «Торжество витализма,—говорит К. А. в своей замечательной статье «Витализм и наука»,*—заключается только в неуда-
чах науки, торжество противоположного воззрения—в ее успехах». И ниже: «...единственный верный путь, с которого открываются все новые горизонты знания,—это вековой путь, в начале и конце которого нам светят гении Лавуазье и Гельмгольтца». Прекрасную отповедь дал Тимирязев также проф. Дришу и другим немецким неовиталистам. Не оставил он без ответа и выступление известного английского физика О. Лоджа. В 1913 году на заседании Британской ассоциации наук Лодж произнес очередную президентскую речь. Речь эта начинается с призыва к скептицизму и сообщения, что даже постоянство материи и существование мирового эфира наукой уже выброшены за борт. Оставшись сиротой после пересмотра основных физических понятий, наука оказывается приуроченной к весьма ограниченной области и становится невозможной без веры. Далее Лодж откровенно признает законность мистицизма и веру в чудеса. Яркий антиматериалистический характер речи Лоджа бросается в глаза. Отвечая Лоджу (см. журнал «Вестник Европы», февраль 1914 г.), Тимирязев в статье «Погоня за чудом, как умственный атавизм у людей науки»* определяет его как адепта «спиритизма и других аберраций человеческого ума». Тимирязев и на этот раз отстаивает историческое объяснение явлений ЖИЗНИ как единственный метод, ведущий к полезным для человека открытиям, рассуждения же о добре, красоте и истине, упирающиеся в религиозные верования, отметает как словесные упражнения, не приносящие никакой пользы и ничего не выясняющие. «Кому нужно это смешение науки с „оккультизмом", как не тем, кому необходим, подъем всего темного, возврат ко всем диким суевериям средневековья». (Там же). Говорят, что и на солнце есть пятна. Были они и в научнофилософской работе К. А. Тимирязева. Таково его излишнее преклонение перед философией О. Конта. Исторический метод К. А. Тимирязева был близок к путям диалектического материализма, но все же не всегда защищал его от соблазна упрощать рассматриваемые факты и впадать в механистический материализм.
Так, например, в седьмой главе книги «Жизнь растения» мы находим упрощенное объяснение геотропизма одними лишь механическими причинами, а в шестой—также упрощенное объяснение движения соков в растениях путем преувеличенного значения, которое приписывается диффузии, в ущерб даже осмозу. В одном из последних произведений Тимирязева «Исторический метод в биологии» десятая глава носит название «Историческая биология и экономический материализм в истории». Для нас всех понятно, что экономический материализм в истории есть ограниченная точка зрения, далеко отстоящая от точки зрения материалистического понимания истории, разработанного Марксом и его великим другом Энгельсом. «Учение о борьбе за существование,—писал Тимирязев в этой главе,—останавливается на пороге культурной истории. Вся разумная деятельность человека—одна борьба—с борьбой за существование». «Не забудем, что в борьбе на умственной почве человек обладает могучим орудием, которого не имеет животное. Животное может уничтожить врага—и только... При обсуждении роли отбора в деятельности человека в его настоящем, в фазе его развития еще важнее и следующее соображение. Здесь он является в двоякой роли: как объект изменяющийся и как условие изменяющее, как живая среда (и здесь Дарвин, Милль и Маркс сходятся)». И наконец: «Мост между биологией и социологией в форме применения исторического метода строится одновременно с обоих концов Дарвином и Марксом, как это превосходно выразил Энгельс в речи над могилой своего друга». В этих положениях Климента Аркадьевича мы видим и сильные и слабые стороны его воззрений при подходе к общественной жизни. Он понимает, на какую высоту поднимает марксизм науку об обществе; Маркс в области социологии — такая вершина, по сравнению с которой все другие так называемые социологи кажутся просто карликами. Особенно его захватывает «исторический метод» Маркса в применении к обществу. Вместе с тем у К. А. еще много неясностей, непреодоленных воззрений, заимствованных у Конта и других социологов. «Но, признавая приспособление организма к условиям существования, мы тем самым,—говорит Тимирязев в своей
работе «Исторический метод в биологии»*,—признаем, что особенности организма приносят ему пользу, а польза—принцип в основе своей экономический, почему Геккель и был прав, предложив для всей этой области биологии, создавшейся благодаря Дарвину, новое название—экологии». «Происхождение видов» Ч . Дарвина появилось в 1859 г., но в этом же 1859 г. появилась одна из основных работ К. Маркса «Zur Kritik der politischen Oekonomie», в предисловии к которой так блестяще изложены принципы исторического материализма... «Не является ли это,—пишет Тимирязев,—новым аргументом в пользу примата экономического материализма перед воздвигающимися на его основе идеологическими надстройками, раз он оказывается продолжением начала, являющегося руководящим уже в мире бессознательном (в мире животных и растений)?» («Исторический метод в биологии», 1922, стр. 149). Таким образом, мы видим, что К. А. Тимирязев не только отождествляет материалистическое понимание истории с экономическим материализмом, но хочет провести единую непрерывную нить от солнечного луча, изучение свойств которого лежит в основе всей его работы, к зеленому растению, к земледелию, к питанию человека, к истории растений и животных на земле и, наконец, к экономике и истории социальной жизни человека. При всем положительном значении стремления К. А. связать все процессы развития природы и общества в едином, стройном мировоззрении—он не видел ясно всей тон качественной разницы, которая отличает жизнь человеческого общества от явлений как органической, так и неорганической природы. Тимирязев не принадлежал к числу тех философов, которые только созерцают и описывают мир, не пытаясь его изменить. С энтузиазмом, со страстью стремился он к изменению материального мира путем рационализации земледелия и к изменению мира социального. Потому с радостью приветствовал он Великую пролетарскую революцию и приход Советов к власти. Тимирязева должно рассматривать не только как физиолога растений, но и как философа, боровшегося за материалистическое понимание мира.
II К. А . Т И М И Р Я З Е В И ЗЕМЛЕДЕЛИЕ Н аука должна питать своими достижениями производство, должна двигать его вперед. Имели ли блестящие исследования К. А. о хлорофилле, об усвоении организмом энергии солнечных лучей и пр. выход в производство; имели ли они практическое влияние на развитие земледелия? Да, конечно, имели. ß статье «Основные задачи физиологии растений»*, вошедшей в Тимирязевский сборник «Насущные задачи современного естествознания», Тимирязев говорит: «Физиолог не может довольствоваться пассивной ролью наблюдателя — как экспериментатор, он является деятелем, управляющим природой». Речь Климента Аркадьевича «Полвека опытных станций»**, читанная им на годичном заседании Политехнического музея * См. том V настоящего и з д а н и я . Ред. ** В о ш л а в книгу К. А. Т и м и р я з е в а «Земледелие и физиология растений»; см. том III настоящего издания. Ред.
в 1885 году, явилась горячей пропагандой основания сети опытных станций, на которых «...и преподаватель сельского хозяйства, и химик-агроном, и ботаник-физиолог найдут возможность доставлять всем интересующимся наглядное понятие о том, что может сделать наука для земледелия...» Если Политехнический музей найдет возможным «создать отдел прикладной ботаники,—говорил далее Тимирязев, — то все внимание должно быть сосредоточено на приложении ее к земледелию, то-естъ на физиологии растений)). В блестящей книге К. А. «Жизнь растения»* мы находим мастерское изложение корневого или минерального питания растений на основе опытов с водными или песчаными культурами в вегетационных сосудах, причем излагается основная методика работы опытных станций, методика, приобревшая позднее решающее значение в агрономической науке. О вегетационных опытах мы читаем и в сборнике «Земледелие и физиология растений». В 1896 году К. А. показывал эти опыты тысячам посетителей в теплице для искусственных культур на Нижегородской выставке. Он изучал при этом как минеральное питание растений, так и питание их азотом. Пропаганда опытных станций, пропаганда словом и делом, так как она сопровождалась организацией нескольких показательных станций, работой которых К. А. руководил лично, принесла прямую пользу. Под напором этой неустанной пропаганды опытного дела ведомство земледелия в дальнейшем основало сеть опытных станций, руководствуясь материалами и указаниями Тимирязева. Работы Кассовича, Гедройца, Тулайкова и многих других талантливых исследователей вошли и в науку и в практику земледелия, и переворот, который они произвели в учении об удобрениях, именно на практике-то и показал себя. Нельзя не жалеть, что на заре нашей эпохи смерть сковала замечательный ум и пламенную энергию Климента Тимирязева, что Тимирязев не работает с нами! В условиях капитализма он не смог по-настоящему осуществить единство теории и практики. Прогрессивные предложения великого ученого встречали препятствия в лице помещика, капиталиста и их идеологов.
Но уже одним только продвижением опытного дела в отсталое сельское хозяйство России К. А. Тимирязев, несомненно, вошел в число тех, о которых он сам словами Свифта сказал: «Тот, кто сумел бы вырастить два колоса там, где прежде рос один, две былинки травы, где росла одна, заслужил бы благодарность всего человечества...» По усвоению азота Тимирязев проработал классические опыты Буссенго над неусвояемостью атмосферного азота, подтвердил их и, в противоположность утверждению Либиха, поставил ребром вопрос об азотосодержащих удобрениях. Проверка опытов Гельригеля выдвинула роль бобовых в плодосмене. И сейчас академик Д. Н. Прянишников продолжает эту работу, выясняет значение клевера в севообороте и подсчитывает количество азота, вносимого клевером в почву. Так как Тимирязеву было ясно, что и бобовые растения, ч навоз, и имеющиеся минеральные удобрения, все вместе все-таки не покроют всей потребности наших хлебных полей в азоте, то он проработал и вопрос о получении селитры и аммиака из воздуха, намечая прямое превращение азота атмосферы в селитру при помощи электричества. Как убежденный дарвинист Тимирязев не ограничивал помощь науки земледелию только физиологией, только выращиванием растения. Он не упустил и другой стороны вопроса, именно—выращивания новых форм. Сначала Тимирязев искал пути к созданию новых форм растений в так называемой экспериментальной морфологии. По поводу перевода книги Г. Клебса «Произвольное изменение растительных форм»(Москва, 1905) он пишет, что Клебсу удается и по отношению к органам размножения высших растений «лепить органические формы». В примечаниях к переводу этой книги К. А. дает массу ценнейших высказываний; так на стр. 57 он говорит: «Удивительно, как современные биологи не могут усвоить основной мысли, что форма дается физическими и органическими условиями образования, орган же, т. е. приспособленная форма. есть результат исторического фактора—отбора». Таким образом, при всей склонности К. А. Тимирязева как физиолога ограничиваться экспериментом, выясняющим ныне действующие причины явлений, факты постоянно наталкивали
его на «исторический метод в биологии», практически выражающийся в селекции новых сортов. Интереснейшие мысли по вопросу о значении исторического метода в применении к культуре растений и ко всему комплексу сельского хозяйства даны К . А. Тимирязевым в его изложении английской книги американца А. Гарвуда «Обновленная земля. Сказание о победах современного земледелия в Америке».* «Обновленная земля» в пересказе К. А. представляла для гениального ума В. И. Ленина интерес уже потому, что на основе изучения передовой тогда американской техники земледелия приподнималась завеса, скрывающая перспективы внедрения науки и техники в сельскохозяйственное производство. Прошло немного лет, и наше социалистическое сельское хозяйство, выросшее и окрепшее под мудрым руководством великого Сталина, стало самым крупным, самым совершенным по организации и техническому оснащению в мире. Широко, как нигде, развернулась у нас научная работа, все ярче и ярче ощущаем мы плоды единства науки и практики, вылившегося в мощную волну стахановского движения. В СССР «Академия сельскохозяйственных наук им. В. И. Ленина», организованная по идее Ленина, этого гиганта человеческой мысли, стала научным центром мирового значения. Работы советских ученых по удобрениям, яо селекции и пр. развернуты с небывалой нигде интенсивностью. Наша государственная мощь, великие победы социалистической индустрии и социалистического земледелия, нерушимое единение науки и труда — все это подготовило нас к выполнению задачи — довести урожай до 7—8 миллиардов пудов ежегодно в ближайшем будущем и до значительно большей цифры в дальнейшем. И если мы теперь, прочно стоя на уже завоеванных позициях, бросим взгляд на историю борьбы за внедрение науки в земледелие, то среди тех, кто своими знаниями, своей неустанной работой помогал в этом отношении, мы, несомненно, обязаны назвать и Климента Тимирязева. Напомним еще, что К. А. Тимирязев обратил наше внимание и на работы Лютера Бербанка, творца новых растительных
форм в области плодоводства, огородничества и цветоводства. В книге «Обновленная земля» ему посвящена восьмая глава; отдельным изданием вышла также небольшая книжка, озаглавленная «Рабочий— „чудотворец"», знакомящая не только с замечательной жизнью американского энтузиаста, но и дающая яркую картину того, как селекция и гибридизация могут изменять природу р"астения и малоценные, малоурожайные или ничем не замечательные породы превращать в растения исключительных достоинств. Просматривая листы, посвященные К. А. изложению работы и жизни Бербанка, невольно чувствуешь досаду на то, что действительность не столкнула Тимирязева с нашим великим преобразователем природы покойным теперь Иваном Владимировичем Мичуриным. Какие замечательные последствия могли бы ^ быть от этой встречи могучих умов! В 1893 году Тимирязев выпустил работу «Борьба растений с засухой»*. Появление этой работы явилось откликом ученого на тот ужасный неурожай, который постиг Поволжье летом 1891 г. Дав анализ тех приспособлений, которые помогают растению выносить засуху, делая его засухоустойчивым, К. А. выдвигает положение: «Человек должен подражать растению в подчинении себе у враждебных сил природы...» Это «подражание» Тимирязев раскрывает как активную роль человека в преобразовании природы. В этой же работе, в главе «Выводы для сельскохозяйственной практики», он пишет: «Переходим теперь к рассмотрению мер, в которых человек выступает активным деятелем, не приспособляясь к данным климатическим условиям, не подчиняясь, а подчиняя себе природу». Подчинение природы, по Тимирязеву, основано на детальном ее изучении: «Растение страдает от иссушающих ветров и солнечного зноя и эти самые враждебные силы оно заставляет ограничивать свой расход и обеспечивать приход воды. Почему не мог бы сделать того же человек?» * Первое издание, с предисловием автора, публичной лекции, чит а н н о й К . А. в Москве в марте 1892 г. См. том 111 н а с т о я щ е г о издания. Ред.
И далее: «Известна остроумная попытка Мушо устроить насосы, действующие солнечным нагреванием, — насосы, словно сознательные существа, подающие тем больше воды, чем сильнее засуха». И наша сеть орошения в районах поливных культур должна в конце концов достигнуть такого совершенства, чтобы автоматически регулировать количество воды, подаваемой растениям. Опытные станции, за организацию которых так упорно боролся К. А. Тимирязев, стали ныне одним из тех каналов, через которые наука внедряется в земледелие. Одесса, Саратов, Безенчук, Краснодар, Мичуринск и др. стали не только центрами изучения агрономических мероприятий, но и центрами внедрения их в земледелие. От больших, богато оборудованных станций протянулась сеть менее мощных опорных пунктов. На наших глазах, в ничтожный по времени срок, были созданы многочисленные хатылаборатории, эти первичные ячейки, где сам колхозник проверяет и улучшает свои агротехнические приемы, где производство опытов входит в самое производство и где создаются условия для стирания грани между трудом умственным и трудом физическим. На место вековой традиции стал ныне опыт, обеспечивая непрерывное движение вперед. Созданные Великой пролетарской революцией социальные отношения впервые сделали возможной широкую популяризацию прикладного знания среди всей массы трудящихся, занятых земледелием. Если бы К. А. дожил до основания сети хат-лабораторий, какое живое участие принял бы он в работе по организации этого могучего орудия агрономической науки!
N I К. А . Т И М И Р Я З Е В К А К У Ч Е Н Ы Й И КАК ПОПУЛЯРИЗАТОР К НАУКИ лимент Аркадьевич Тимирязев родился в 1843 году. Значит, его юношеское развитие, формирование его общественно-политических взглядов происходило в 1857—1865 годы, то есть совпадало с периодом перехода от феодального хозяйства к капиталистическому, который в литературе X I X века часто обозначался как эпоха освобождения крестьян или даже как «эпоха великих реформ». Это были годы, когда оживление демократического движения в Европе нашло свое отражение и среди передовых представителей русской интеллигенции, когда возникли многочисленные революционные кружки, главным образом среди студенчества, когда в удушливой атмосфере русского царизма зазвучали смелые голоса Чернышевского и его соратников. Царское правительство ответило на пропаганду революционных идей жестоким натиском реакции. % К. А Тимирязев ^т. 1
Эта общественная борьба оставила на всем умственном складе К. А. Тимирязева неизгладимый след. И он, посвятив себя научно-исследовательской работе по физиологии растений, хотя и «не ходил в народ», не печатал прокламаций и даже не учительствовал в крестьянской начальной школе, как Л. Н. Толстой, все же всегда был в оппозиции к деспотическому строю. Досамой Великой пролетарской революции он смело выступал против темных сил реакции, возглавлявшихся правительственной кликой и церковью и упорно боролся за социальную справедливость. Он действовал словом и примером и на свою многочисленную студенческую аудиторию в Петровской сельскохозяйственной академии, ш в университете, и на слушателей аудитории Политехнического музея, и на профессоров университета и академии; действовал на многочисленных читателей его книг и брошюр. Студенчество России хорошо знало, что в Москвеесть такой профессор Тимирязев, которого никакой царизм не может ни подкупить, ни запугать, он все равно будет стоять за истину, будет открыто говорить то, что думает. А думает он от науки, высказывая то, что является несомненной истиной. В этом была великая моральная сила Климента Тимирязева. Сам Тимирязев ничему, кажется, не придавал такого значения, как популяризации знаний. Его превосходные книги «Жизнь растения», «Чарлз Дарвин и его учение» и др. с момента их появления в свет и до наших дней—одни из основных в библиотечке начинающего ученого. Они важны тем, что не только сообщают знание, но и учат думать, учат понимать и работать. В предисловии к седьмому изданию «Жизнь растения» К. А. сам говорит о значении популяризации знаний следующее: «Не каждый читающий эту книгу будет ботаником, но каждый, надеюсь, извлечет из этого чтения верное понятие о том, как наука относится к своим задачам, как добывает она свои новые и прочные истины, а навык к строгому мышлению, приобретенный подобным чтением, он будет распространять и на обсуждение тех более сложных фактов, которые—хочет ли он того или нет—ему предъявит жизнь.
А в этом и заключается главная задача самообразования, широкое распространение которого составляет одну из насущных современных потребностей»*. Отметим и то, как К . А. любил свою аудиторию, как высоко ее расценивал. Публичные лекции он читал чаще всего в зале Политехнического музея, и вот об этих своих слушателях он и оставил следующие волнующие строки: «Не знаю, многим ли из вас случалось бывать в этой зале в воскресенье утром (см. «Общественные задачи ученых обществ», 1884, в настоящем издании том У.Ред.), нояпозволю себе утверждать, что ни в Лондонском Кенсингтоне, ни в Парижской Conservatoire не встречал я картины более утешительной. Вы встретите здесь толпу, самую пеструю, какую, по старой привычке, могли бы себе представить где угодно, но уже никак не в аудитории. А между тем это факт, эта толпа в аудитории, она составляет аудиторию, внимательно, жадно ловящую слова не сказки, не потешного рассказа, а ставшего доступным ее пониманию научного вопроса». Из дальнейшего видно, что К. А. Тимирязев смотрел на свои лекции в Политехническом музее как на борьбу с общественным неравенством. Он мечтал о том, чтобы стереть грань между трудом физическим и трудом умственным. Тимирязев мечтал о том времени, когда «наука и искусство и техника станут общим достоянием». Не К а к лектор, К. А. отличался необыкновенно ясным и четки.м изложением даже самых сложных научных вопросов. Он часто сопровождал лекции прекрасно подготовленными и потому всегда удававшимися опытами. Поэтому слушатели всегда много получали от его лекций. Они чувствовали, что профессор относится к ним с уважением и вниманием, а это всегда роднит и сближает аудиторию и профессора. Тимирязев часто выбирал темой для своих выступлений последние крупные научные открытия, как, например, в лекциях об усвоении растениями газообразного азота. Уже это * Предисловие к 7 изданию « Ж и з н ь растения» было написано К. А. в 1907 г о д у , а само издание вышло в 1908 году (М., изд. М. и С. Сабашниковых). Ред. з 35
одно могло увлекать слушателей, как увлекали их и опыты. Мне самому приходилось слушать восторженные отзывы об одном из этих опытов: «Вы подумайте только, когда растение голодно, оно само звонит, чтобы его накормили». Так отразился в уме слушателей один из остроумных опытов Тимирязева, подробное описание которого дано в главе «Рост» в книге К. А. «Жизнь растения». «Если бы за несколько минут (К. А. Тимирязев, Жизнь растения , «Сельхозгиз», 1936 г., стр. 222) я предложил вам вопрос: можно ли заставить растение каждый раз, когда оно проголодается, мало того, каждый раз, когда ему только грозит голод, предупреждать нас о том звоном колокольчика, то вы, конечно, сочли бы это за неуместную шутку. А между тем таково буквальное значение нашего прибора». Конечно, такие опыты и запоминаются и заставляют думать. Но одного только спокойного изложения науки еще мало для того, чтобы профессорские лекции могли превратиться в событие общественного значения. К. А. Тимирязев внедрял в науку и в сознание учащейся молодежи экспериментальный и исторический методы, пропагандировал дарвинизм. Но если бы он только ограничивался изложением исторического метода, он бы не стал для нас тем, чем является на деле. Для этого нужно было еще уметь от защиты переходить к нападению, нужно было уметь найти врага, беспощадной критикой разгромить его позиции. Мы уже видели, что Тимирязев энергично и талантливо бил по витализму. Он старался показать весь вред этого направления и внушить своим слушателям лютую ненависть ко всем его проявлениям в науке. На пути внедрения в науку исторического метода стали антидарвинисты, и Тимирязев так основательно занялся ими, что, когда много позднее в Западной Европе и в Америке поднялась волна антидарвинизма в буржуазной науке, у нас никто открыто не посмел к ней присоединиться. Так, когда наш выдающийся зоолог и географ Л. С. Берг выступил со евоим «Номогенезом», думая шагнуть дальше Дарвина, то его никто не поддержал. Тимирязев, тимирязевское наследство прочно вошло в нашу сокровищницу науки. Труды великого ученого в огромной мере помогли нам правильно оценить учение Дарвина. «Наши антидарвинисты» были разбиты при самом их появлении.
Лекторский талант Тимирязева заключался в том, что он заставлял слушателей проникаться его идеями и вместе с ними итти в поход на врагов материализма. К . А. Тимирязев принадлежит к так называемым «вечным спутникам». Его читают и перечитывают. Книги его и через 50 лет полны остроты и научного интереса. Пишущий эти строки впервые читал «Жизнь растения», еще напечатанную в журнале «Русский вестник», будучи учеником средней школы; читал ее вторично, уже более сознательно, будучи студентом, перечитывал не один раз, будучи молодым профессором, да и теперь не прочь заглянуть в эту прекрасную и по форме и по содержанию книгу. Когда в Ленинградский университет перешел из Москвы будущий академик С. Г. Навашин, то он казался молодым ленинградским ботаникам необыкновенно счастливым человеком. «Подумайте только, ведь он работал с самим Тимирязевым». Популяризатор знания, К. А. Тимирязев не только учил, но и социально воспитывал своих слушателей. Студенты тепло относились к Тимирязеву. В. Г. Короленко так писал о событиях в Петровской академии в 1876 году, когда во время ревизии «князя Ливена» передовые студентыделегаты были отведены в особую комнату, к дверям которой был приставлен караул. «Вскоре,—говорит он („История моего современника", книга вторая, изд. 1935 г., стр. 201),—у наших запертых дверей послышался взволнованный голос профессора Климента Аркадьевича Тимирязева: «Вы не смеете не пропустить меня: я профессор и иду к своим студентам...» Дверь раскрылась, и Тимирязев быстро вошел к нам. Торопливо пожимая нам руки, он заговорил сразу: «Знаете, господа, я не могу согласиться в вашем заявлении со многим...» Высокий худощавый блондин с прекрасными большими глазами, еще молодой, подвижный и нервный, он был как-то по-своему изящен во всем. Свои опыты над хлорофиллом, доставившие ему европейскую известность, он даже с внешней стороны обставлял с художественным вкусом». И далее: «У Тимирязева были особенные симпатические нити, соединявшие его со студентами, хотя очень часто разговоры его вне лекций переходили в споры по предметам «вне специальности».
Мы чувствовали, что вопросы, занимавшие нас, интересуют и его. Кроме того, в его нервной речи слышалась искренняя, горячая вера. Она относилась к науке и культуре, которые он отстаивал от охватывавшей нас волны «опростительства», и в этой вере было много возвышенной искренности. Молодежь это ценила». Студенты, слушатели публичных лекций Тимирязева, воспитанные им научные работники и друзья ученые видели в Клименте Аркадьевиче не только человека, двигающего науку вперед, не только блестящего популяризатора, но и силу, смело противостоящую всяким проявлениям социальной неправды.
I У К. А. ТИМИРЯЗЕВ НАУКА — У Ч Е Н Ы Е «ЕСТЬ КТО-ТО, КТО ВЫШЕ У Ч Е Н Ы Х , ДАЖЕ Г Е Н И А Л Ь Н Ы Х , — Э Т О САМА НАУКА В Е Е ПОСТУПАТЕЛЬНОМ, ЭВОЛЮЦИОННОМ Д В И Ж Е Н И И » К. А. ТИМИРЯЗЕВ «Значение науки СЛуи Пастер)»* К лимент Аркадьевич правильно понимал и оценивал роль коллектива научных работников в поступательном движении науки; он считал, что только вся масса их совокупных усилий может осилить задачи, стоящие перед наукой. Четко рисовал он и значение в прогрессе человеческой мысли выдающихся ученых, своими гениальными открытиями ускоряющих победное шествие науки. Для Тимирязева Ч а р л з Дарвин не один из многих, а нечто исключительное. G большим преклонением относится он и к Пастеру, и когда читаешь то, что Тимирязев написал про Дарвина и Пастера, то ясно представляешь себе, что эти люди д а л и науке громадный толчок именно своей индивидуальностью.
Тимирязев много читал и глубоко продумывал прочитанное; для него лицо того или другого исследователя было совершенно ясным и определенным. Он оставил нам яркие характеристики Ч. Дарвина, JI. Пастера, Ж . Б . Буссенго, М. Бертло, П. А.Ильенкова, А. Г. Столетова и др., по которым нам легко составить себе представление о том, как понимал К. А. роль науки по отношению к эволюции человечества и роль ученых по отношению к эволюции науки. В очерке, посвященном П. А. Ильенкову*, Тимирязев дает следующие ценные обобщения. Ученый, в лице П. А. Ильенкова, горит энтузиазмом, он проводит бессонные ночи, не выходя сутками из лаборатории, пока не решит стоящей перед ним задачи. В заработке П. А. Ильенков ищет только о д н о возможность обеспечить свою нравственную независимость. Служа на заводе, он остается таким же борцом с природой, каким был в лаборатории, видя в производстве тот же опыт, только в больших размерах. Обязанности профессора он видит в том, чтобы «научить слушателей работать, снабдить их всеми необходимыми знаниями, развязать им руки, так, чтобы, когда понадобится, они сумели взяться за любое исследование». Он считает, что для студентов необходимо систематическое изучение как теоретической, так и практической стороны науки, понимая под практикой уменье самостоятельно работать. Профессор, который торопится скорее приохотить учеников к кажущимся самостоятельными исследованиям, заставляет их вращаться в «ограниченном, часто совершенно случайном круге идей и экспериментальных приемов, вместо того, чтобы посвящать школьные годы возможно широкому, разностороннему знакомству с наукой и ее методами, без чего немыслима будущая действительно самостоятельная деятельность». Ильенков неоднократно отказывался от предлагаемых ему административных постов, предпочитая оставаться профессором, и тем не менее столкновение с администрацией вытеснило его с любимой кафедры и заставило покинуть Петровско-Разумовское. Отзывчивость ко всякому проявлению общественной жизни, неспособность поступаться своими нравственными принципами— * «Павел Антонович Ильенков»; см. том V I I I настоящего издания. Ред.
вот те преступления, которые лишили ученого химика его кафедры. В очерке, посвященном А. Г. Столетову*, дав обзор жизни и характера знаменитого московского физика (1839—1896), Тимирязев говорит: «Он был физик, то-есть представитель самой совершенной области естествознания,—я готов сказать, знания вообще,—так как ни одна область человеческого знания, конечно, не открывает такого простора для применения всех познающих способностей человеческого ума»... «Он был физик по призванию, по всему складу своего ума». Отметив собственные труды Столетова, Тимирязев выдвигает его как автора критических трудов едва ли не более важных, чем добывание некоторых новых фактов. «Нельзя не пожалеть, что он не успел закончить задуманного им критического этюда об энергетике Оствальда, которого он укорял в поспешности и незрелости мысли и в отступлении от основной задачи физики и всего естествознания—сведения явлений природы к простым законам механики». Здесь Тимирязев явно становится на точку зрения механического материализма. Важно, однако, здесь же отметить, что Тимирязев выделяет то обстоятельство, что Столетов начал сражаться с Вильгельмом Оствальдом, в чем несомненно была одна из заслуг этого русского ученого. Впоследствии В. И. Ленин блестяще определил В. Оствальда, как «...очень крупного химика и очень путаного философа...» (В. И. Ленин,Сочинения, том X I I I , «Материализм и эмпириокритицизм», изд. 1935 г., стр. 137). «...Энергетическая физика есть источник новых идеалистических попыток мыслить движение без материи—по случаю разложения считавшихся дотоле не разложимыми частиц материи и открытия дотоле невиданных форм материального движения.» (В. И. Ленин, там же, стр. 224). В своей статье Тимирязев совершенно правильно оценивает Столетова не только как крупную научную силу, но и как общественного деятеля. Он отмечает, что такие люди, как А. Г. Столетов, «дороги, когда своим строгим умом, своим неуклонным исполнением нравственного долга они общими усилиями способствуют поднятию умственного и нравственного уровня в периоды прилива; вдвойне дороги они, когда своими одинокими разрозненными усилиями задерживают падение этого уровня в периоды отлива» (читай: реакции). * «Александр Григорьевич Столетов»; см. том V I I I настоящего издания. Ред.
Таким образом, ученый, по Тимирязеву,—это общественный деятель, который двигает жизнь вперед и борется с проявлениями реакции. Перейдем теперь к очерку Тимирязева, посвященному памяти М. Бертло*. Прежде всего К. А. отмечает, что лучшая часть французской молодежи, которая ищет союзников в великих умах прошлого, отметила Бертло как идейного вождя. Бертло был могучим, философски развитым умом в сфере не только точного естествознания (физики и химии), не только естествознания в широком смысле, но и человеческого знания вообще. Он постоянно обнаруживал живой интерес к биологии, истории, особенно истории химии, и к археологии. Крупнейший ученый Бертло, значительную часть своей трудовой жизни посвятивший изучению теоретических основ земледелия, лично участвовал в обороне Парижа, во время осады последнего командовал батареей и как активный участник в политической жизни своей страны боролся с клерикализмом. Такая разносторонность, такой широкий охват жизни особенно восхищают Тимирязева в личности Бертло. Интересна далее в этом очерке характеристика положения науки в странах капитализма и определение ее истинной роли. «Современный буржуазный строй,—говорит Тимирязев,—не отказывает науке в известной доле почета, он готов ей предоставить крупицы, падающие с роскошной трапезы капитализма, и это невольно заставляет порой задуматься о будущности этой науки: разделяя с сегодняшними победителями их добычу, не будет ли она когда-нибудь вместе с ними призвана к ответу?» Бертло отвечал на этот вопрос, говоря, что наука прежде всего призвана улучшать жизнь обездоленной части человечества. «Увеличивая общую сумму благ, наука устами лучших своих представителей громко провозглашала право всех людей на свою долю пользования этими общими благами. В руках египетских жрецов первая паровая машина была только средством морочить и устрашать темные массы; в руках людей науки она стала, источником неисчислимых благ для всего человечества». «Наука не могла обанкротиться (как о том твердит буржуазная реакция, во имя идеализма и витализма), не могла оказаться несостоятельной, потому что не принимала на себя никаких обязательств, она ничего не обещала,—ничего, кроме истины». * «Лавуазье X I X столетия (Марселей Бертло, 1827—1907 гг.)»; см. том V I I I настоящего издания. Ред.
Таков идеал Тимирязева, в котором теоретическая наука, строя фундамент для науки прикладной, для увеличения суммы материальных благ, находящихся в распоряжении человечества, в то же время ведет борьбу с клерикализмом и всякого рода тиранией, за социальный прогресс, за революцию. В феодальном обществе спрос на науку был минимальный, и ученых почти не было. С ростом городской буржуазии появился спрос на технические открытия и изобретения; появились и ученые; в борьбе буржуазии против феодализма они принимали заметное участие. При победившей буржуазии их общественный вес уменьшился. Подчиненные господству капитала ученые, по меткому выражению Тимирязева, принуждены ограничиваться крупицами, падающими с роскошной трапезы капитализма. Победивший пролетариат с приходом к власти отводит ученым почетное место, обеспечивая все условия для развития науки, строя многочисленные институты и лаборатории, проявляя неустанную заботу о тех, кто преданно работает для развития науки, для укрепления государственной мощи. Существующие в стране Советов новая система производства, новые производственные отношения требуют новых открытий во всех областях науки, новых изобретений во всех областях техники. Ученому, работающему в СССР, предоставляются необъятное поле деятельности, неограниченные возможности. Советские ученые рука об руку со всеми трудящимися нашей страны участвуют в социалистическом строительстве, и этот союз науки и труда еще более нерушимым, еще более могучим делает великая Сталинская Конституция. Социализм в нашей стране есть воплощенное в жизнь рабочим классом учение Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина. Социализм уже дал мощный толчок развитию науки и создал в науке своих героев. В борьбе за новые успехи социалистической системы производства, в борьбе со всеми пережитками буря{уазного и феодального прошлого, со всякими следами мракобесия советским ученым принадлежит большая и почетная роль. Судьба нашей науки и наших ученых—это судьба рабочего класса. Они вместе растут и вместе побеждают. К а к жаль, что с нами нет К. А. Тимирязева!
Y НАСЛЕДСТВО К. А. Т И М И Р Я З Е В А вадцать третьего октября 1935 года Совет Народных Комиссаров СССР постановил издать к 20-летию со дня смерти ученого-революционера Климента Аркадьевича Тимирязева, то есть к 28 апреля 1940 года, полное собрание его сочинений. Одним из главных инициаторов этого издания явился заведующий Сельскохозяйственным отделом ЦКВКП(б) Яков Аркадьевич Яковлев. Это издание должно дать возможность и современникам и будущим поколениям изучить жизненный подвиг К. А. Тимирязева. Идейное наследство К . А. Тимирязева чрезвычайно велико. В этой небольшой статье мы могли, и то очень кратко, остановиться лишь на наиболее крупных работах замечательного ученого, лишь бегло обрисовать образ и направление его научной и общественной деятельности. Дать современному читателю
полное представление о Клименте Тимирязеве как ученом, мыслителе и общественном деятеле — это задача, которая должна быть выполнена на протяжении всего настоящего издания. Умирая, Тимирязев завещал своему сыну Аркадию Климентовичу служить народу, быть верным до конца коммунистической партии. Аркадий Климентович, будучи заместителем ответственного редактора настоящего издания, является, конечно, самым ценным из членов редакционной коллегии. Он живой свидетель многих лет жизни Климента Аркадьевича, многих его переживаний; он хранитель тех рукописей, которые остались после Климента Аркадьевича, его переписки и т. д. Это обеспечивает нам при издании собрания сочинений Тимирязева, что ничто не будет забыто или упущено. Тимирязев оставил свыше 140 основных работ по вопросам ботаники, физиологии растений, эволюции, дарвинизма. И хотя некоторые из них и не велики по объему, но все они важны по своему идейному содержанию. Кроме того, им было написано большое число (свыше 90) статей и заметок научного и биографического содержания для различных журналов, газет, для словаря (Граната), предисловий, комментариев и пр. Он был прекрасным переводчиком и редактором многочисленных книг. Обсуждая план издания, редакционная коллегия первоначально остановилась на девятитомнике, но вскоре обнаружилась необходимость увеличить издание еще на один, десятый, том. К а к распределить весь этот огромный материал по томам? Не следует ли расположить его в хронологическом порядке, чтобы облегчить читателям возможность проследить развитие К. А. Тимирязева, его рост параллельно с ростом русской революционной интеллигенции в период от общественного движения шестидесятых годов до Великой пролетарской революции? Это было бы уместно, если бы К. А. Тимирязев был публицистом или если бы его деятельность имела лишь одну основную тему, как это было, скажем, у Дарвина, но Тимирязев был ученый с разносторонними научными и общественными интересами. И потому редакция пришла к решению группировать материал по основным темам, придерживаясь того плана, который наметил сам К. А. при опубликовании своих трудов. j
В первые два тома, носящие общий заголовок: «Солнце, жизнь и хлорофилл», войдут научные работы Климента Аркадьевича по усвоению света растением, а также и прочитанные им на соответствующие темы публичные лекции, речи и доклады. Такой заголовок дал сам К . А. своему последнему предсмертному сборнику статей, за предисловием к которому и застала его неумолимая смерть. Этот сборник и составляет основу двух первых томов настоящего издания. Третий том, идущий под названием «Земледелие и физиология растений», составят речи и статьи, посвященные применению физиологии растений к земледелию. Четвертый том включит замечательную работу Тимирязева «Жизнь растения» с соответствующими комментариями. Пятый том—«Насущные задачи современного естествознания»—даст представление о борьбе с витализмом, которую так неутомимо и талантливо проводил Климент Аркадьевич. Шестой том—«Исторический метод в биологии»—как бы подготовляет читателя к седьмому тому—«Чарлз Дарвин и его учение», куда входит все, написанное Тимирязевым и о самом Ч. Дарвине, и об его теории, и об антидарвинистах. Восьмой том—«Статьи по истории науки и биографические очерки»—содержит материалы, важнейшее значение которых отмечено нами в предшествующей главе нашего «Предисловия». Девятый том посвящен сборнику статей 1904—1919 гг., вышедших при жизни Тимирязева под общим заглавием «Наука и демократия», а десятый—переводам. В десятый том войдет и изложение Тимирязевым книги «Обновленная земля» А. Гарвуда. Эта книга снабжена К. А. ярким предисловием и весьма меткими примечаниями. Работа Тимирязева об американском фермерском земледелии, как мы видели выше, сыграла свою роль и не может не быть включена в собрание его сочинений, хотя и носит имя Гарвуда. Во всех работах К. А. мы безусловно сохраняем все его примечания, представляющие собой необходимые дополнения к тексту. Со своей стороны редакция дает и свои примечания (отмечая их звездочкой) там, где это диктуется необходимостью уточнить для современного читателя тот или иной момент, ту или иную дату и т. д.
В полное собрание сочинений Климента Аркадьевича мы сочли необходимым включить его переписку с рядом русских и иностранных ученых и общественных деятелей, переписку с великим писателем Максимом Горьким. Письма распределяются по томам по тому же принципу тематической связи. В части иллюстрирования издания редакция, целиком используя материал, который помещал сам автор в своих работах, по возможности постарается использовать оставшиеся после смерти Климента Аркадьевича Е его архиве и кабинете фотографические снимки, зарисовки и т. д. Идейное наследие Тимирязева—его борьба за экспериментальный метод, за исторический метод в биологии, его ожесточенная борьба с витализмом и с антидарвинистами, его стремление нести науку в массы трудящихся, его лютая ненависть ко всем видам реакции—несомненно, явится для нашей советской молодежи одним из мощных стимулов к разрешению труднейших проблем естествознания, к правильному сознанию своего общественного долга.
' > • .
КЛИМЕНТ АРКАДЬЕВИЧ ТИМИРЯЗЕВ Б И О Г Р А Ф И Ч Е С К И Й О Ч Е Р К ПРОФЕССОР Со А о Н о в и к о в 4 Ii. А. Тимирязев, т. 1
Климент 1877 Аркадьевич Тимирязев
I ВОСПИТАНИЕ. ЗАКАЛКА ПЕРВАЯ ОБЩЕСТВЕННАЯ К. А. Т И М И Р Я З Е В А лимент Аркадьевич Тимирязев родился 22 мая 1843 года в Петербурге, на Галерной улице, где Николай I менее чем за двадцать лет перед тем, в декабре 1825 года, «косил картечью ряды восставших войск и народа». Его отец, Аркадий Семенович Тимирязев, принадлежа к числу старинных дворян, был, однако, человеком с республиканскими взглядами. Известно, что он вызвал личное нерасположение Николая I к а к «неблагонадежный». Известно, что в молодости, состоя на военной службе, он очень часто восторженно отзывался о Великой французской революции, а будучи участником военного похода 1813—1814 гг., мечтал попасть в дорогой для него Париж. Рассказывают, однако, что, дойдя до Монмартра (предместье Парижа), Аркадий Семенович, с восхищением рассматривавший Париж в бинокль,
получил от начальства строжайший приказ немедленно вернуться домой. За «вольнодумством» Аркадия Семеновича царские слуги зорко наблюдали даже и под Парижем. Аркадия Семеновича, служившего затем директором таможни и вместе с тем ненавидевшего царизм и весь его чиновный круг, не раз, по указанию «свыше», пытались путем интриг обвинить в различных служебных «попущениях». Но он был безупречно честен, и николаевским «ревизорам» трудно было даже подтасовать какое-либо обвинение. К концу царствования Николая I, чтобы освободиться от «вольнодумного» и «неблагомыслящего» Тимирязева, решили просто уничтожить должность, которую он занимал. Аркадий Семенович, оставшись на очень маленькой пенсии, по существу, оказался без средств. Обремененный большой семьей (сыновья Александр и Иван и дочь Марпя от первого брака и четыре сына— Николай, Димитрий, Василий и младший, Климент—от второго брака), Аркадий Семенович потребовал службы, написав по начальству, что он имеет «право на труд». С этим требованием не посчитались. Климент Аркадьевич, которому тогда было 15 лет, принужден был, как него братья, своим трудом зарабатывать средства для существования. Вспоминая об этом времени, Климент Аркадьевич в статье, посвященной открытию первого рабочего факультета, пишет: «С пятнадцатилетнего возраста моя левая рука не израсходовала ни одного гроша, который не заработала бы правая. Зарабатывание средств существования, как всегда бывает при таких условиях, стояло на первом плане». В семье Тимирязевых росла ненависть к царизму, а дворян, «столпов отечества», Аркадий Семенович величал не иначе, как «столбами». Есть такое семейное предание Тимирязевых. В 1848 году один собеседник обратился к Аркадию Семеновичу с вопросом: «Какую карьеру готовите вы своим четырем сыновьям?» Аркадий Семенович, отшучиваясь, ответил: «Какую карьеру? А вот какую. Сошью я пять синих блуз, как у французских рабочих, куплю пять ружей и пойдем с другими—на Зимний дворец».
Климент Аркадьевич получил первоначальное образование дома. Понятно, что его отец, будучи носителем революционных настроений, мог уже на ранних этапах развития Климента Аркадьевича внушить сыну отвращение к мрачной и тяжелой николаевской эпохе. Очевидец событий 14 декабря 1825 года, он, например, рассказывал в кругу детей, как из-за забора окружавшего строившийся Исаакиевский собор, народ бросал камнями в царские войска. Мать Климента Аркадьевича Аделаида Клементьевна, англичанка по происхождению, в совершенстве владевшая английским, французским и немецким языками, оказала также большое влияние на развитие сына, особенно в отношении изучения им иностранных языков. В семье говорили на английском и французском языках. Аркадий Семенович всячески поощрял здоровое и шумное веселье детей и их непринужденность. Даже в часы своего отдыха, когда дети шумели, Аркадий Семенович не считал нужным лишать их этой радости. «Если дети начнут шептаться,— говорил он,—тогда будет какое-нибудь безобразие». Эту черту в характере домашнего воспитания следует отметить потому, что в известной мере, может быть, ею можно объяснить жизнерадостность, которую Климент Аркадьевич сохранил на всю жизнь. Влияние на детей республиканских взглядов отца сказывалось повседневно. Дети часто ходили, например, играть в сад Кадетского корпуса (на Васильевском острове), и, когда за обедом высказывали какие-либо не соответствовавшие господствовавшим в семье настроениям мысли, Аркадий Семенович говорил обычно: «Ну, что, от кадетов этого набрались?» Строгий республиканец, он не оставлял без внимания или без внушения те разговоры, которые были враждебны духу семейного воспитания. Мария Аркадьевна также помогала воспитывать своего брата Климента, работая над его музыкальным образованием. Но Мария Аркадьевна, несмотря на большие музыкальные способности брата, не сумела как следует поставить занятия по музыке. Аркадий Семенович упрекал ее за это. «Маша, ты не умеешь воспитывать ребят. Ведь у ребенка есть большие музы-
кальные способности, а ты его все время мучаешь гаммами. Это все р авно, что чорта в неволю ввести»,—обычно говорилон, смеясь. Известно, что Климент Аркадьевич действительно обладал хорошим музыкальным слухом. Он любил музыку и особенно итальянскую школу пения, а из классиков—Бетховена, Шопена, Шумана и Шуберта. Большое влияние на Климента имел старший брат Димитрий, воспитывавшийся сначала в Нежинском лицее, а затем в Киевском университете. Имея широкое естественно-научное образование, позволившее ему написать одно из семестральных сочинений на тему о физиологических работах Сенебье, Димитрий, сделавшийся впоследствии известным статистиком в области сельского хозяйства, оказал огромное влияние на Климента в отношении развития в нем выявившихся еще с раннего детства интересов к естествознанию. 0 Димитрии Аркадьевиче Тимирязеве как о научном деятеле говорит В. И. Ленин в своей работе «К вопросу о нашей фабрично-заводской статистике (новые статистические подвиги проф. Карышева)»: «Естественно поэтому, что лица, впервые попытавшиеся научно разработать данные нашей фабрично-заводской статистики (в 60-х годах), обратили все внимание на этот вопрос и направили все усилия на то, чтобы выделить производства с более или менее достоверными данными от производств с абсолютно недостоверными данными, чтобы выделить заведения, настолько крупные, что об них возможно получить удовлетворительные данные, от заведений, настолько мелких, что об них невозможно получить удовлетворительных данных. Бушен 1 , Бок 2 и Тимирязев 3 дали такие ценные указания по всем этим вопросам, что если бы эти указания были тщательно соблюдены и развиты составителями нашей фабричнозаводской статистики, то мы имели бы теперь, вероятно, очень сносные данные. На деле же все эти указания остались, как 1 «„Ежегодник Министерства финансов". Вып. I, С П Б , 1869». «„СтатистическийВременник Российской Империи".Серия II, вып. 6. Спб. 1872. Материалы для статистики фабрично-заводской промышленности в Европейской России, разработанные под ред. И . Бока». 3 «„Статистический атлас главнейших отраслей фабрично-заводской промышленности Европейской России с поименным списком фабрик и заводов", 3 выпуска. Спб. 1869, 1870 и 1873». 2
водится, гласом вопиющего в пустыне, и фабрично-заводская статистика осталась в прежнем хаотическом виде.» (В. И. Ленин, изд. 3, том II, стр. 344 , 345). Так отзывается Владимир Ильич о Д. А. Тимирязеве, игравшем большую роль в деле воспитания Климента Аркадьевича. Первые сведения по химии и ботанике, а также первое ознакомление с работами Сенебье Климент Аркадьевич получил от брата. Первым знакомством с лабораторной обстановкой Климент Аркадьевич обязан также Димитрию, имевшему у себя дома лабораторию по перегонке нефти. Кстати сказать, оба брата, чрезмерно увлекаясь «экспериментами», в один прекрасный день чуть было не взорвали всю квартиру. Подготовка Климента Аркадьевича для поступления в университет протекала в домашней обстановке под руководством домашнего учителя Овчинникова. Готовился Климент к университету вместе с братом Василием, ставшим впоследствии литератором и сотрудничавшим в редакции журнала «Сын отечества». Об учителе Овчинникове впоследствии частенько говорил сам Климент Аркадьевич. Смеясь, он рассказывал, как Овчинников, разнимая часто споривших между собой братьев, обращался к ним с такими смешившими их словами: «И вы правы и вы неправы, и вы неправы и вы правы...» 2 В 1861 году Климент Аркадьевич поступил в Петербургский университет. Приемные экзамены он выдержал очень хорошо. Лишь по немецкому языку он получил переэкзаменовку, так как плохо перевел заданный ему отрывок из «Нибелунгов». Председательствовавший в приемной комиссии Делянов, ставший впоследствии министром, поставил «зачет» по латинскому языку, который Климент Аркадьевич знал отлично, и с трудом «согласился» поставить по немецкому языку «уд.». После экзаменов Аркадий Семенович призвал к себе Василия и Климента и спросил их, на какие факультеты они желают поступить. Василий ответил, что желает итти на юридический факультет, а Климент—на физико-математический (есте-
ственное отделение). Отец порекомендовал им не торопиться с выбором специальности. «Поступайте сначала на камеральный факультет,—сказал он,—позанимайтесь на нем несколько времени, оглядитесь как следует, а затем уже решайте, кому куда». Братья так и сделали. Пробыв на камеральном факультете несколько месяцев, каждый из них перешел на факультет, намеченный ранее. 1862 год можно считать началом вступления Тимирязева в русло общественной жизни—годом, когда прозвучал первый протест Тимирязева против «общественной неправды». О том, что думал Климент Аркадьевич, переступая порог университета, как представлял он себе университет и в каком виде представлялось Клименту Аркадьевичу служение науке, I лучше всего говорят сказанные им в 1905 году в статье «На пороге обновленного университета»* следующие слова: «В наше время мы любили университет, как теперь, может быть, не любят,—да и не без основания. Для меня лично наука была все. К этому чувству не примешивалось никаких соображений о карьере, не потому, чтобы я находился в особых благоприятных обстоятельствах,—нет, я сам зарабатывал свое пропитание, а просто мысли о карьере, о будущем не было места в голове: слишком полна она была настоящим. Но вот налетела буря в образе, недоброй памяти, министра Путятина с его пресловутыми матрикулами. Приходилось или подчиниться новому, полицейскому строю или отказаться от университета, отказаться, может быть, навсегда от науки,—п тысячи из нас не поколебались в выборе. Дело было, конечно, не в каких-то матрикулах, а в убеждении, что мы в своей скромной доле делаем общее дело, даем отпор первому дуновению реакции,— в убеждении, что сдаваться перед этой реакцией позорно». В том же 1862 году Климент Аркадьевич увольняется из университета. От студентов в очень унизительной форме, в порядке административном, потребовали выдачи подписки («матрикулы»), что они не будут принимать участие в каких-либо общественных беспорядках. Большинство студентов отказалось подписать такие «матрикулы», причем отказывавшиеся студенты сопровождали этот отказ подачей на имя начальства соответствующих заявлений, или, как их тогда называли, «прошений». Такие «прошения» подали Климент Аркадьевич и его брат
Аркадий Семенович Тилшрязев — отец -Климента Аркадьевича Тимирязева 1865
Василий. Их вызвали в полицейский участок и стали в «любезной» форме уговаривать подписать матрикулы. Братья категорически отказались. Пристав заявил, что они оба будут немедленно высланы на место рождения, и был взбешен, узнав, что Тимирязевы живут не только в этом городе, но и в этом же самом участке. От Аркадия Семеновича потребовали поручительства, что оба его сына больше не появятся в стенах университета. Отец дал такое поручительство. Лишь через год смог Климент Аркадьевич вновь появиться в университете, но уже только в качестве вольнослушателя. Студентом он уже стать не мог. «Вот теперь, на седьмом десятке лет,—пишет Климент Аркадьевич в своих воспоминаниях о студенческих забастовках,—когда можешь относиться к своему далекому прошлому, как беспристрастный зритель, я благодарю судьбу, или, вернее, окружавшую меня среду, что поступил так, как поступил. Наука не ушла от меня,—она никогда не уходит от тех, кто ее бескорыстно и непритворно любит; а что сталось бы с моим нравственным характером, если бы я не устоял перед первым испытанием (подчеркнуто мною. С. Н.), если бы первая нравственная борьба окончилась компромиссом. Ведь мог же и я утешать себя, что, слушая лекции химии, я „служу своему народу". Впрочем, нет, я этого не мог...» Воспоминание Климента Аркадьевича о том, как он был «студентом-забастовщиком», рисует один из ярких эпизодов революционно-демократического движения 60-х годов, в котором происходила первая общественная закалка Тимирязева. Ведь это были годы, которые Ленин называл периодом «о?кивления демократического движения в Европе», вызвавшим появление в России широкой пропаганды демократических н отчасти социалистических идей, охвативших кружки разночинной интеллигенции и, главным образом, студенчества. Идейная борьба в кружках по тому времени революционно настроенного студенчества объективно отражала революционный протест против расправ, которые чинило правительство над участниками революционно-общественного движения, над участниками крестьянских восстаний и крестьянских «бунтов». Число крестьянских восстаний в 1861—1862 гг. доходило до 2 ООО. Правительство расправлялось с крестьянами не иначе, как при помощи военной силы и порки. Именно в эту пору складывалась
общественно-сознательная жизнь молодого Тимирязева, вырабатывался его демократический образ мыслей, приведший его к борьбе против «общественной неправды». Закаленный в атмосфере 60-х годов, Климену Аркадьевич уже в свои ранние студенческие годы (1861—1863) пишет ряд таких работ, как «Гарибальди на Капрере»* и «Голод в Ланкашире» *, в которых так ярко сквозят его революционные устремления. Воспитанный на страстных проповедях Чернышевского, Добролюбова и Писарева, Климент Аркадьевич не мог не отозваться на зародившийся также в эту пору интерес широких кругов общества к естествознанию. В 1864 году, будучи вольным слушателем университета, молодой Тимирязев на страницах «Отечественных записок» помещает статьи о Дарвине, начиная свою защиту и пропаганду ученияЧарлза Дарвина, а в 1865 году выпускает уже книгу — «Краткий очерк теории Дарвина» (1 отд. изд. кн.: «Чарлз Дарвин и его учение»). Вольный слушатель, студент-забастовщик, Тимирязев становится атеистом, борющимся за укрепление естественнонаучных основ материализма и эволюционного учения, видящим в пропаганде дарвинизма свой долг, свою общественную задачу. В 1866 году Тимирязев как вольный слушатель заканчивает естественное отделение физико-математического факультета и получает ученую степень кандидата и золотую медаль за сочинение «О печеночных мхах». Важно отметить, что, будучи в университете и выступая со своими статьями и переводами в «Отечественных записках», отражавших общественный подъем того времени, Тимирязев нашел и определил свой научный путь, благодаря своей исключительно большой научно-общественной работе в существовавших тогда научных студенческих кружках. Научная «карьера» Климента Аркадьевича, молодого пионера дарвинизма, мужественно возвысившего свой голос против поповщины в науке, конечно, не могла начаться ни на одной из тогдашних официальных кафедр. Тимирязев как ученый впервые выдвинулся в организованном профессором Андреем Николаевичем * См. том IX настоящего издания. Ред. ** См. том IX настоящего издания. Ред.
Бекетовым студенческом кружке, в котором Климент Аркадьевич делал свои первые научные доклады и время от времени читал лекции, преимущественно, на темы о дарвинизме. В одной из лекций, прочитанных в Москве, в Историческом музее, Климент Аркадьевич очень тепло отзывается об А. Н. Бекетове. «С глубокой благодарностью, —говорит он, — вспоминается дорогой для целого поколения петербургских студентов Андрей Николаевич Бекетов. В наши студенческие годы он собирал у себя студентов-натуралистов для чтения рефератов, научных споров и т. д. Остаюсь при убеждении, что это была более здоровая пища для молодых умов, чем Шопенгауэр и Ницше, которыми дурманили головы позднейших поколений». Жизненный путь К. А. Тимирязева с юношеских лет полон напряженной работы и борьбы. Юноша, студент, начинающий, но уже блещущий своим талантом ученый, Тимирязев, напряженно работая над пополнением своих знаний и ни откуда не получая материальной помощи, был вынужден тратить много времени и сил на поиски самого скромного заработка. Чтобы хоть как-нибудь обеспечить себя, Климент Аркадьевич «просился», например, на службу библиотекарем в Ботанический сад. Но директор Ботанического сада отказал Тимирязеву. Несмотря на тяжелые материальные условия, Тимирязев работал с огромной продуктивностью. 3 5 января 1868 года К. А. Тимирязев на I съезде русских естествоиспытателей сделал свое сообщение «О приборе для исследования воздушного питания листьев и применения искусственного освещения к исследованиям подобного рода». Это была первая экспериментально-исследовательская работа, которая в необыкновенно простой, научно строгой и четкой форме наметила главное направление всей научно-исследовательской деятельности Тимирязева, а именно, разработку проблемы разложения атмосферной углекислоты зеленым растением под влиянием солнечной энергии.
«Моя первая работа,—пишет Тимирязев в своем, оставшемся неоконченным, предисловии к сборнику «Солнце, жизнь и хлорофилл»*,—о которой я сам заявил, что она только предварительная, послужила сигналом к пробуждению оживленной деятельности немецких ученых на целые десять лет. Одни, как мой друг, талантливый и недостаточно оцененный немецкий ученый Николай Мюллер, хотели меня обогнать, другие, как ученик Сакса Пфеффер, желали во что бы то ни стало отстоять опровергнутое мною. Но с первым оправдалась пословица: поспешишь—людей насмешишь, а второй после двадцатилетних упорных попыток отстоять заведомо ложное, приписал это другим ученым, подтвердил мою работу, только в гораздо менее научной форме...» О Тимирязеве стали говорить; его нельзя было не отправить за границу. И в 1868 году К. А. Тимирязев был послан за границу для подготовки к профессорскому званию. А. Н. Бекетов и перед отъездом Климента Аркадьевича за границу не переставал интересоваться научными устремлениями Тимирязева и, напутствуя его, с замечательным педагогическим тактом сказал ему: «По-настоящему, я должен дать вам инструкцию, но предпочитаю, чтобы вы сами себе ее написали; тогда мы увидим, отдаете ли вы себе ясный отчет, куда и зачем едете». И действительно, такую инструкцию, вернее, план своих заграничных работ, Тимирязев написал сам. В ней он подробно развил мысль о тесной связи физиологии растений и научной агрономии—мысль, в верности которой, как пишет сам Тимирязев в своих воспоминаниях о Буссенго, с годами он убеждался все более и более. Основной целью своей заграничной научной командировки он считал глубокое изучение проблемы связи физиологии растений с земледелием. Эта тема особенно влекла Климента Аркадьевича и заставила его, главным образом, устремиться в парижскую лабораторию—к Буссенго. С 1868 по 1870 год К. А. Тимирязев работает за границей у крупнейших ученых того времени: Кирхгофа, Бунзена, Гофмейстера, Клода Бернара, Бертло и, особенно, как уже ска* Здесь К. А. Тимирязев говорит о своей работе «Значение лучей р а з л и ч н о й преломляемости в процессе разложения у г л е к и с л о т ы растениями». Это была единственная работа, н а п е ч а ^ щ і а я им в немецком журнале «Botanische Zeitung» (1869 г.). См. том II настоящего издания. Ред.
зано, у Буссенго, оказавшего на Климента Аркадьевича реша- 1 ющее влияние, определившее его дальнейшую научную деятельность. Об этом имевшем мировую известность ученом Климент Аркадьевич писал впоследствии в своих воспоминаниях: «Я научился у него всему, чему хотел научиться, и с этой точки зрения по праву могу считать себя его учеником». Будучи за границей, К. А. Тимирязев воплотил в себе необыкновенную многогранность научных интересов, отразивших глубокое понимание современных задач различных областей естествознания—физики, химии, ботаники и физиологии. ІІо европейская жизнь того периода, в течение которого он находился в непосредственном общении с упомянутыми крупнейшими учеными, предоставляла ему также возможность ознакомиться и с другими источниками европейской культуры—историей, философией, искусством и литературой, а с другой стороны, притти в непосредственное соприкосновение с жившей там политэмиграцией. Кто не знает того, что представляла собой Европа кануна 1871 года—года Парижской коммуны? И Тимирязев, действительно, по возвращении из-за границы вступает в тогдашнюю «русскую действительность» как крупная прогрессивная сила, мобилизующая в своем кругу демократически настроенных людей. Начало преподавательской деятельности К. А. Тимирязева также относится ко времени возвращения его из-за границы. Осенью 1870 года он был приглашен в качестве преподавателя ботаники в Петровскую сельскохозяйственную академию. Повидимому, как пишет профессор А. Фортунатов в своей юбилейной статье, посвященной семидесятилетней годовщине К. А. Тимирязева, инициатива привлечения К. А. Тимирязева к преподаванию в Петровской сельскохозяйственной академии, ныне носящей имя К. А. Тимирязева, принадлежала профессору П. А. Ильенкову, человеку, сыгравшему в жизни Климента Аркадьевича весьма заметную роль. Важно, конечно, знать, по чьей инициативе был приглашен Тимирязев для преподавательской работы в высшей школе. В дальнейшем мы не раз будем говорить и о тех, по чьей инициативе изгонялся Тимирязев из высшей школы.
Следует остановиться на одном достопримечательном факте, связанном с именем П. А. Ильенкова, о котором Тимирязев рассказывает в своей статье «Ч. Дарвин и К. Маркс»*. «Осенью 1867 года проездом из Симбирска, где я производил опыты по плану Д. И. Менделеева,-—пишет К. А. Тимирязев в этой статье,—я заехал к П. А. Ильенкову, в недавно открытую Петровскую академию (Тимирязев жил тогда в Петербурге. С. Н.). Я застал П. А. Ильенкова в его кабинетебиблиотеке за письменным столом; перед ним лежал толстый свеженький немецкий том с еще заложенным в него разрезальным ножом. Это был первый том «Капитала» Маркса. Так как он вышел в конце 1867 года, то, очевидно, это был один из первых экземпляров, попавших в русские руки. Павел Антонович тут же с восхищением и свойственным ему умением прочел мне чуть не целую лекцию о том, что уже успел прочесть; с предшествовавшею деятельностью Маркса он был знаком, так как провел 1848 год за границей, преимущественно в Париже, а с деятельностью пионеров русского капитализма—сахароваров—был лично знаком и мог иллюстрировать эту деятельность и лично знакомыми ему примерами. Таким образом, через несколько недель после появления „Капитала" профессор химии недавно открытой Петровской академии уже был одним из первых распространителей идей Маркса в России». Этот весьма интересный и ценный биографический документ говорит о том, что молодой Тимирязев, впервые вступивший преподавателем ботаники в Петровскую сельскохозяйственную академию, был тесно связан с наиболее передовой, революционно настроенной частью профессуры, вместе с которой он уже тогда знакомился с основами марксистского учения. Проф. А. Фортунатов, прекрасно знавший необыкновенную целостность научных и общественных взглядов Климента Аркадьевича, сидевший рядом с Тимирязевым более пяти лет плечом к плечу в академическом зале, говорит, что нельзя было не удивляться, насколько умел Климент Аркадьевич сохранять достоинство ученого и педагога в тяжелой обстановке «за зеленым сукном». Тимирязев не раз приводил в содрогание коллег, членов совета Петровской академии, своим тимирязевским «крамольным духом».
В 1871 году К. А. Тимирязев защищает магистерскую диссертацию на тему «Спектральный анализ хлорофилла»*, и в этом же году Климент Аркадьевич избирается экстраординарным профессором Петровской сельскохозяйственной академии. В 1875 году последовала докторская диссертация Климента Аркадьевича на тему «Об усвоении света растением», давшая еще большую известность Тимирязеву и утверждение его ординарным профессором. В 1877 году К. А. Тимирязев избирается на первую в России кафедру анатомии и физиологии растений, организует свою физиологическую лабораторию и с присущей ему страстностью целиком уходит в научно-исследовательскую и преподавательскую работу, считая последнюю величайшим общественным делом и долгом профессора. Но «мирная» научная и преподавательская работа К. А. Тимирязева продолжалась недолго. Уже в 1880 году, сидя за тем же «зеленым сукном», Климент Аркадьевич выступает со своим «особым» мнением против десяти членов Совета по вопросу об исключении четырех студентов и резко становится в оппозицию против академического начальства н профессорской «ученой касты», среди которой он, по собственным его словам, слыл вечным «Ванькой-Каином». К тому же времени (начало 90-х годов) относится и первый выговор, полученный Климентом Аркадьевичем, как он сам рассказывает, в несколько «странной» форме. Дело происходило так. В одну из первых годовщин смерти Чернышевского студенты решили устроить гражданскую панихиду и в этот день не слушать лекций. Об этой демонстрации Климент Аркадьевич был предупрежден студентами и на лекцию не пошел. На следующий день администрацией университета было поручено декану физико-математического факультета Н. В . Бугаеву за явное и активное участие в студенческой демонстрации сделать Клименту Аркадьевичу выговор на его лекции в присутствии студентов. Бугаев вошел в аудиторию, когда Климент Аркадьевич уже начал свою лекцию. С чувством некоторого волнения Н. В. Бугаев стал говорить на ухо Клименту Аркадьевичу о цели своего прихода, причем спросил его, как это сде-
лать. В ответ Бугаеву Климент Аркадьевич насмешливо улыбнулся, взял официальную бумагу, на которой красовался выговор, и сам себе прочитал этот выговор. Студенческая аудитория разразилась бурей протеста, и Бугаев на знал, что делать. Взволнованный Тимирязев, укоризненно смотря на Бугаева, обратился к студентам и сказал: «Не будем больше об этом говорить. У нас на очереди стоят более важные дела». Сказав это, он немедленно приступил к продолжению своей лекции. Этот поступок К. А. Тимирязева вызвал в студенческой среде еще большее уважение к любимому профессору. Следует сказать и о круге близких людей, среди которых вращался Климент Аркадьевич. В центре этих людей стоял Владимир Иванович Танеев (брат композитора Сергея Ивановича Танеева), знакомство с которым продолжалось у Климента Аркадьевича с 1877 по 1917 год — сорок лет. Это знакомство началось с Татьянина дня 1877 года, когда на университетском праздновании этого дня в Эрмитаже (бывший ресторан в Москве) известный историкмонархист Д. И. Иловайский произнес весьма подлую речь, призывавшую русскую интеллигенцию дружески протянуть «руку примирения» царизму, нуждавшемуся во всемерной патриотической помощи (шла русско-турецкая война). В . И. Танеев в ответ на подлый тост Иловайского демонстративно швырнул на пол налитый бокал с вином и крикнул по адресу Иловайского несколько презрительных выражений. Климент Аркадьевич, до этого выступления совершенно не знавший Владимира Ивановича Танеева, подошел к нему с рукопожатием. После этого дня между Тимирязевым и Танеевым завязалась крепкая долголетняя дружба. Вскоре В. И. Танеев организовал у себя кружок ученых, литераторов и артистов. Завелся обычай собираться в этом кружке один раз в месяц на «академических обедах». В круг лиц, собиравшихся у Танеева, входили: Александр Григорьевич Столетов, Владимир Васильевич Марковников, Владимир Федорович Лугинин, Максим Максимович Ковалевский, Александр Иванович Чупров, Сергей Андреевич Муромцев, Сергей Сергеевич Корсаков; из артистов—Александр Иванович
Аделаида Клементьевна Тимирязева — мать Климента Аркадьевича Тимирязева 1.826 Акварель художника L. Bramson
Сумбатов-Южин, Богумил Богумилович Корсов; из писателей бывал иногда Иван Сергеевич Тургенев. Дружба с Танеевым была настолько значительна и пребывание в кругу Танеева доставляло Клименту Аркадьевичу такое удовлетворение, что, начиная с 1904 года по 1917 год, Климент Аркадьевич вместе со своей женой Александрой Алексеевной и сыном Аркадием Климентовичем регулярно проводили лето в имении Танеева «Демьяново», под Клином. В Демъянове у Климента Аркадьевича была даже своя небольшая лаборатория. Жизнь Климента Аркадьевича на досуге отличалась необыкновенной жизнерадостностью и бодростью. Он любил дальние прогулки, питал страсть к путешествиям и почти никогда не расставался со своим любимым фотографическим аппаратом, которым снимал сам привлекавшие его не только как натуралиста, но и как эстета, замечательные в каком-либо отношении картины природы. В своей работе Климент Аркадьевич больше всего был связан с А. Г. Столетовым, И. М. Сеченовым, В . В . Марковниковым, Г. Г. Густавсон (профессор Петровской сельскохозяйственной академии), а начиная с 90-х годов—с П. Н. Лебедевым и И. А. Каблуковым. У него постоянно бывали Ф. Н. Крашенинников, Е. Ф. Вотчал, В. И. Палладии, а также и его ассистенты Н. С. Понятский, И. А. Петровский и А. Н. Строганов. В 1892 году Петровская сельскохозяйственная академия оказывается центром сосредоточения «неблагонадежных» профессоров и «непокорных» студентов. Правительство обрушивается всей тяжестью своих репрессий на эту цитадель «оппозиции», изгоняет «неблагонадежных» и «непокорных», расформировывает академию и превращает ее в Сельскохозяйственный институт. Академик Фаминцын и литературный критик Страхов начинают писать доносы на «неистового» Тимирязева, «изгонявшего бога из природы» и бывшего главным лидером оппозиции, и тогдашний министр просвещения Островский в 1892 году выбрасывает Тимирязева за борт реформированного Сельскохозяйственного института, или, как тогда говорили, оставляет его «за штатом». 5 К. А. Тимирязев, ш. 1 | (
Не прочь были оставить Тимирязева «за штатом» и в Московском университете, но по тому времени не находили для этого достаточно «благовидного» предлога. Лишь через шесть лет, в 1898 году, нашли этот «благовидный» предлог и исключили Климента Аркадьевича из штатов профессоров Московского университета за выслугой лет. С тех пор он оставался в качестве заслуженного профессора и должен был освободить занимаемую им кафедру. Спрашивается: почему Климент Аркадьевич оказывался «не к университетскому двору»? Ряд исторических документов, любезно предоставленных нам сыном Климента Аркадьевича, профессором А. К. Тимирязевым, помогут внести известную ясность в ту обстановку, которая окружала Климента Аркадьевича. Две следующие главы рисуют нам облик Тимирязева— «неистового Климента», ни на одну пядь не отступавшего во всей своей общественно-научной деятельности ни перед чем, что I касалось общественной совести и общественного достоинства ученого как гражданина.
п В МОСКОВСКОМ УНИВЕРСИТЕТЕ 1893—1896 Н ачало 1893 года в Московском университете ознаменовалось настоящей травлей против крупного физика Александра Григорьевича Столетова, на защиту которого выступил К. А. Тимирязев. Началось это дело, тянувшееся три года и кончившееся преждевременной смертью Столетова, следующим обстоятельством. Молодой приват-доцент князь Борис Борисович Голицын представил диссертацию на степень магистра физики на тему: «Исследования по математической физике». Составить отзыв о диссертации было поручено Столетову. Ознакомившись с трудом Голицына и обнаружив в нем ряд ошибок, Столетов, в целях строжайшей объективности, просил факультет поручить составление отзыва также и профессору Алексею Петровичу Соколову. Профессор Соколов пришел к тому же выводу, что
и Столетов. Незадолго до заседания факультета, на котором должен был обсуждаться отзыв, составленный Столетовым совместно с Соколовым, оба рецензента указали автору, что, если он будет настаивать на допущении к защите диссертации в том ее виде, как она была представлена, то есть без изменений и исправлений, они будут вынуждены представить отрицательный отзыв и будут ходатайствовать о напечатании этого отзыва в «Ученых записках» Московского университета. Б. Б. Голицын отказался исправить имевшиеся у него в диссертации ошибки, и тогда Столетов и Соколов переслали свой отзыв декану факультета. Вопрос о диссертации был поставлен на заседании факультета 14 апреля 1893 года. Заседание происходило при необычной обстановке — вместо декана председательствовал попечитель учебного округа граф П. А. Капнист. В особом заявлении профессором П. А. Некрасовым было сообщено, что присутствие на заседании факультета попечителя вовсе не связано с делом о диссертации князя Б . Б . Голицына, а вызвано тревожными обстоятельствами—студенческими волнениями. Однако, из выступлений самого графа Капниста было ясно, что его присутствие было связано, в первую очередь, именно с отзывом о диссертации Голицына. Несмотря на то, что Столетов должен был сам ознакомить факультет со своим отзывом, отзыв еще до заседания факультета без ведома Столетова был передан профессору II. А. Некрасову, который выступил с резкой, но необоснованной критикой отзыва Столетова и Соколова, в защиту работы князя Голицына. Помимо этого, на заседании было зачитано резкое письмо Голицына, направленное против рецензентов. Это вызвало, выступления А. Г. Столетова и К. А. Тимирязева, зафиксированные в виде особых мнений, приложенных к протоколу заседания * . Приведем несколько выдержек из речи А. Г . Столетова. «1. В своем докладе, заслушанном 14 апреля, профессор Некрасов цитирует подлинными словами отзыв о диссертации * Вопрос обсуждался еще на заседании 21 а п р е л я , когда Столетов по' болезни отсутствовал. Но он прислал к заседанию факультета текст своего выступления 14 а п р е л я . С. Н.
князя Голицына, составленный по поручению факультета профессором Соколовым и мною. Следовательно, наш отзыв (переданный г. декану по окончании заседания 7 апреля) был в распоряжении профессора Некрасова прежде, чем был заслушан в факультете. Не берусь судить, дозволительно ли, по точному смыслу закона, такое пользование еще не заслушанною бумагой. Наш „отзыв" стал совершившимся фактом лишь по прочтении его перед факультетом; перед самим чтением, даже во время чтения, он мог подвергнуться изменениям, сокращениям и дополнениям. Во всяком случае, довременное ознакомление одного из членов коллегии с незаслушанным еще документом не согласно с установившимся у нас обычаем... 2. Весь доклад профессора Некрасова представляет собой не независимую критику диссертации князя Голицына, а критику отзыва уполномоченных факультетом рецензентов. Доклад ставит себе целью—по пунктам опровергнуть выраженные в нашем отзыве утверждения и не содержит ни одного указания о диссертации, не внушенного непосредственно текстом отзыва. Такого рода доклад не соответствует цели и неприличен по форме... 3. Считаю ниже своего достоинства отвечать на критику профессора Некрасова антикрнтикою, как ни легка была бы такая задача. Неприличный памфлет профессора Некрасова есть не более как акт слепой враждебности ко мне, слепого доверия к малоизвестному дебютанту, несомненно, руководившему пером докладчика. Ограничусь замечанием, что во время чтения доклада я вторично слышал те самые возражения и самооправдания, какие мне уже пришлось выслушать ранее, при домашней беседе моей с автором диссертации. Кроме этой наивной и поверхностной самозащиты лица, зараженного великим самомнением, но плохо владеющего своей научной темой, доклад не дал ничего нового, если не считать содержащихся в нем резкостей и общих мест». Приводим теперь полностью два отдельные мнения, высказанные К. А. Тимирязевым на том же заседании факультета 14 апреля 1893 года. О Т Д Е Л Ь Н О Е М Н Е Н И Е К . А. Т И М И Р Я З Е В А П О П О В О Д У ЗАСЛУШ А Н Н О Г О В З А С Е Д А Н И И Ф А К У Л Ь Т Е Т А 14 А П Р Е Л Я 1893 ГОДА З А Я В Л Е Н И Я МАГИСТРАНТА К Н Я З Я Г О Л И Ц Ы Н А «До чтения письма магистранта князя Голицына мною было высказано мнение, что письмо это подлежит рассмотрению факультета в том только случае, если оно содержит заявление магистранта о желании получить обратно рассуждение, представленное им на рассмотрение факультета. Какие бы то ни
было пререкания и полемика между лицом, пожелавшим представить на суд факультета свой труд, и факультетом представляются мне недопустимыми и немыслимыми. Когда факультет, несмотря на сходные протесты еще нескольких членов, ознакомился с содержанием письма, мною было высказано следующее: Никогда еще факультет, с тех лор, что я имею честь присутствовать в его заседаниях, не подвергался подобному оскорблению. Содержание письма заключает именно те неприличные, невозможные пререкания, от которых факультет обязан себя оградить. Лицо, предъявившее свой труд на суд факультета, имеет смелость выступать судьей над своими судьями, объявлять им приговор и указывать факультету дальнейший образ действия. Ознакомившись с содержанием еще неизвестного факультету отзыва, автор письма объявляет этот отзыв несостоятельным и осмеливается произносить резкое, неприличное суждение о некомпетентности двух профессоров-специалистов, по поручению факультета рассматривавших диссертацию1. В заключение автор письма приглашает факультет отклонить неблагоприятный отзыв специалистов, поручить вторично рассмотреть его труд представителям других специальностей2. Подобное неслыханное вмешательство в деятельность факультета и оскорбительная критика его действий со стороны лица, к тому не призванного законом, не может быть допущена без явного нарушения достоинства факультета. Если же небывалый в университетской жизни поступок магистранта князя Голицына будет оставлен без последствия, то он послужит прискорбным прецедентом. Ближайшим его результатом будет то, что каждый заботящийся о сохранении своего достоинства профессор окажется впредь вынужденным отклонять от себя рассмотрение ученых трудов, зная наперед, что при этом исполнении самой тяжелой и ответственной служебной обязанности он не огражден, даже в заседании факультета, от оскорблений, всегда возможных со стороны авторов, труды которых будут признаны неудовлетворительными». 1 Укажу, например, на следующие выражения: «Упреки... свидетельствуют о крайне поверхностном отношении к моим выводам и непонимании, к чему некоторые из данных мною формул относятся, в чем всякий энакомый с математикой может непосредственно убедиться». «Этот факт... и з б а в л я е т . меня от необходимости говорить о других неосновательных упреках, сделанных мне». (Примечание К. А. Тимирязева). 2 «Ставя- на вид (вариант: обращая внимание факультета) вышеизложенные факты и соображения, покорнейше прошу не отказать мне в рассмотрении цела по существу». (Примечание К. АТимирязева).
О Т Д Е Л Ь Н О Е М Н Е Н И Е К . А. Т И М И Р Я З Е В А , К А С А Ю Щ Е Е С Я В Ы С Т У П Л Е Н И Я ПРОФ. Н Е К Р А С О В А «По выслушавши факультетом объяснительной записки ординарного профессора Некрасова, заключающей критику доклада профессоров Столетова и Соколова и предложение факультету о дальнейшем направлении, которое должно сообщить делу о рассматриваемой диссертации, заявлено мною следующее: Считаю своим долгом протестовать против заключения объяснительной записки ординарного профессора Некрасова, предлагающего факультету признать доклад профессоров Столетова и Соколова „недействительным". Факультет может принять или не принять заключения представленного ему доклада, признать же доклад „недействительным" равносильно признанию его содержания невежественным или недобросовестным, а произносить подобный позорящий приговор над действием двух своих членов, всегда пользовавшихся полным его уважением, в настоящем случае факультет не имеет нравственного права. С своей стороны, высказываясь за принятие доклада профессоров Столетова и Соколова, нахожу, что заявленное ими желание, чтобы доклад их был напечатан, освобождает от ответственности тех членов факультета, которые по своей некомпетентности не могут быть прямыми судьями в деле. Что касается до исхода, который должно получить дело о рассматриваемой диссертации, то он мне представляется ясным и с логической точки зрения и на основании постоянной практики русских университетов; наоборот, для меня остается непонятным, почему в настоящем случае должно быть сделано исключение. Факультет может, конечно, назначить публичную защиту диссертации в отсутствие профессоров-специалистов, но не думаю, чтобы подобная мера была совместима с интересами науки и даже с внешними приличиями. С другой стороны, невозможно ожидать, чтобы специалисты, после продолжительного изучения диссертации и отрицательного о ней отзыва, сочли возможным выступить официальными оппонентами на диспуте, положительный исход которого предрешен. Это значило бы превращать диспут из публичной защиты диссертации магистрантом в публичную экзекуцию над официальными оппонентами. Магистранту и в настоящем случае предоставлен исход, указываемый многочисленными прецедентами — представить свой труд на рассмотрение физико-математического факультета одного из семи русских университетов».
Таким образом, картина представляется совершенно ясной: надо было во что бы то ни стало поддержать «сиятельного» магистранта против «беспокойного» старого профессора. Ведь с этой целью заранее и передали князю Голицыну отзыв Столетова и Соколова, а также поручили профессору П. А. Некрасову во что бы то ни стало защитить Голицына, что тот, видимо, с большой охотой и сделал, но, как это неизбежно бывает в таких случаях, сделал крайне неумело, грубо и неловко. Уже 20 апреля, то есть через 6 дней после заседания, П. А. Некрасов пишет письмо в факультет. В этом письме профессор Некрасов уже почти вынужден кое-что брать назад и внести такие «поправки», которые весьма прозрачно раскрывали «кастовую» подоплеку этого столь интересного дела. Именно поэтому мы считаем необходимым познакомить читателя с этим, приводимым ниже, письмом. «Мнение мое о диссертации князя Б. Б. Голицына, читанное в заседании факультета 14 апреля,—писал профессор П. А. Некрасов,—требует поправки в выражении окончательных моих заключений, в которых, по существу дела, я желал выразить ту только мысль, что, по сложившемуся во мне глубокому и искреннему убеждению, я не могу признать диссертацию князя Голицына неудовлетворительной. Никаких иных целей я не имел в виду, и если форма моих выражений (в особенности фраза: «признать отзыв недействительным») вызвала недоразумения в отношении моих намерений, то я повторяю мое извинение, высказанное еще при чтении моего мнения, что в виду краткости времени, которым я располагал, изложение моего мнения недостаточно обработано со стороны формы и языка». До чего доходила неумелая защита Некрасовым этой диссертации, видно хотя бы из следующего отрывка его отзыва: «Можно безусловно признать только одну ошибку князя Голицына... но ошибка эта ничтожная, как не играющая в теории никакой существенной роли и притом извинительная для физика, потому что все вообще физики не умеют и не любят разбирать тонкий вопрос о границах области годности их приблизительных формул, каковые границы и нарушены здесь князем Голицыным». Хорош тот физик, который не знает и не понимает, в каких пределах его рассуждения верны!
Климент Аркадьевич Тимирязев со студентами, товарищами по С.-Петербургскому университету. Слева направо: стоят— Василий Аркадьевич Тимирязев, Мещерский: сидят — Климент Аркадьевич, А. X. Стевен, Д. И. Воейков 1864
Заслуживает внимания и маскировка «кастовости» со стороны председателя графа Капниста, защищавшего от Столетова... свободу слова. Так и сказано в протоколе: «Г. председательствующий по поводу возникших между заслуженным профессором Столетовым и ординарным профессором Некрасовым прений высказал свое крайнее удивление тому, что А. Г. Столетов как член факультета может выражать желание посягнуть на свободу прений в заседаниях факультета...» (?И С. Н.). Чем же кончилась борьба на этом заседании? Новая комиссия по рассмотрению диссертации не была выдвинута, так как большинство все-таки оказалось против этого. Однако, суждение о диссертации было отложено до осени... Но дело приняло совсем другой оборот. Чтобы уяснить его, мы должны сделать отступление. Еще задолго до представления диссертации князя Голицына Столетов был выдвинут в качестве кандидата в члены Академии наук. Известно даже, что Столетов приглашался для осмотра предназначавшейся ему физической лаборатории Академии наук и получил предложение разработать план расширения этой лаборатории. Но... в связи с отзывом Столетова о диссертации Голицына дело с выбором Столетова в Академию наук начало тормозиться. Нельзя умолчать и еще об одном, казалось бы, постороннем событии, однако, чрезвычайно характерном для описываемого периода университетских нравов и положения свободомыслящего профессора. Это событие сыграло важную роль в деле «избрания» Столетова в Академию наук и вообще в истории научной карьеры Столетова. Кстати, в этом эпизоде, как в капле воды, отразился весь невыносимый гнет царизма, беспощадно душивший таких гигантов научной мысли, какими были Столетов и Тимирязев. Летом 1892 года ректор университета профессор Н. П. Боголепов (впоследствии министр просвещения, автор правил 1899 года «Об отдаче студентов за беспорядки в солдаты», убитый студентом Карповичем в 1901 году) запретил женам университетских низших служащих стирать белье. Между тем, это
был главный заработок для этих служащих, так как жалованье их в то время составляло 6 рублей в месяц. После издания ректором Боголеповым приказа о запрещении заниматься стиркой семьи низших служащих оказались почти без всяких средств. Летом 1892 года один из таких бедняков в буквальном смысле слова умер от голода. Узнав о том, что университетские служащие умирают с голоду, Столетов по своей инициативе собрал частное совещание профессоров, которое решило обратиться к Боголепову с просьбой создать комиссию по улучшению материального положения низших служащих. Председателем этой комиссии был выдвинут А. Г. Столетов. Со свойственной ему выдержкой и рвением Столетов взялся за дело. Но это не понравилось ректору, который вскоре же выдвинул против Столетова обвинение в том, что он как председатель комиссии требует всевозможные документы и даже... их выкрадывает. Дело дошло до того, что Боголепов потребовал очной ставки между Столетовым и одним служащим университетской канцелярии, чтобы доказать факт похищения Столетовым важных документов. Служащий канцелярии, несмотря на заявление начальства, показал, что все документы на месте и что Столетов их не брал. После этого события Столетов перестал подавать руку Боголепову. На этой почве по Москве пошли слухи, что Столетов—«бунтарь», что он подстрекает профессоров и студентов против ректора и начальства. В Академию наук также полетели доносы. К чему все это привело, видно из следующего письма, направленного 15 октября 1893 года А. Г. Столетовым К. А. Тимирязеву: «Письмо от H. Н. Бекетова гласит: „ Дело об избрании Вашем в члены Академии не было допущено, по воле президента*, до окончания, и была назначена новая комиссия, то-естъ, собственно, прежняя, за исключением меня, так как я отказался в ней участвовать. Эта новая комиссия уже предложила кандидата в адъюнкты — князя Голицына. Я, конечно, имел несколько объяснений с самим президентом и, наконец, * Президентом Академии н а у к в то время была ц а р с к а я особа—вел и к и й к н я з ь Константин Константинович. С. Ii.
делал заявление открыто в заседании нашего отделения, но поддержки не оказалось. ГІовидимому, из Москвы шла агитация против Вас. Всю ответственность за ход этого дела принял на себя сам президент, разрешивший его своею властью Что это—во сне или наяву творится? Ваш А. СТОЛЕТОВ» Это письмо, публикуемое ныне впервые, чрезвычайно ярко вскрывает ту атмосферу, в которой жили и вели борьбу за «совесть науки» Столетов и Тимирязев. В конце 1893 года и в начале 1894 года в Москве состоялся I X съезд русских естествоиспытателей и врачей под председательством К. А. Тимирязева, произнесшего на этом съезде свою известную приветственную речь «Праздник русской науки»*. На этом же съезде выступал и Столетов, организовавший на нем ряд своих обзорных докладов, а также блестящие демонстрации. За исключительно хорошую организацию секции физики Столетову в конце съезда была сделана настоящая овация. Однако, и Столетову и Тимирязеву пришлось перенести и на этом съезде немало горьких минут, отчасти связанных с теми событиями, о которых уже шла речь. Система травли и сыска «беспокойных» ученых весьма ярко вскрывается в следующих двух письмах, адресованных уже знакомым нам профессором П. А. Некрасовым К. А. Тимирязеву, бывшему в то время председателем распорядительного комитета по устройству упомянутого съезда. ПИСЬМО П Е Р В О Е ( Б Е З Д А Т Ы ) «КОНФИДЕНЦИАЛЬНО Милостивый государь, Климент Аркадьевич! Во вторник 22 декабря в физической лаборатории университета происходило известное Вам собрание распорядительного комитета по устройству I X съезда русских естествоиспытателей и врачей. По окончании заседания, когда часть членов удалилась, а некоторые члены (из числа профессоров физико-математического и медицинского факультетов) еще оставались в помещении собрания, беседуя о продолжающемся опасном состоянии университета, заслуженный профессор А. Г. Столетов по-
зволил себе во всеуслышание присоединить при упоминании о ректоре (Н. П. Боголепове, о котором у нас уже шла речь. С. Я . ) столь оскорбительные и дерзкие выражения, что, по чувству приличия, я не решаюсь приводить их здесь. Находя, что эти выражения, по их буквальному смыслу, оскорбительные для чести университета, вытекали, однако, лишь из личного необузданного раздражения, и сохраняя притом чувства искреннего уважения к А. Г. Столетову, как к моему учителю, я, тем не менее, не могу не оскорбляться столь возмутительною неосторожностью его в обращении с тем, что близко затрагивает более всего для нас дорогую честь университета, и обращаюсь к Вам как к товарищу и профессору (а равно и ко всем остальным членам распорядительного комитета) с покорнейшею просьбою оградить на будущее время Комитет от столь печальных окончаний его собраний выражением образу действий А. Г. Столетова порицания или какимлибо другим способом. Если же в распоряжении членов Комитета не найдется никаких средств воздействия на А. Г. Столетова, в смысле ограждения от его произвола и необузданности, то покорнейше прошу считать меня сложившим с себя звание члена вышеозначенного Комитета. Прошу Вас принять уверение в искреннем почтении и преданности. Я. НЕКРАСОВ» ПИСЬМО ВТОРОЕ « Многоуважаемый Климент Аркадьевич! Вам, без сомнения, хорошо известно, что в физической секции предстоящего I X съезда русских естествоиспытателей и врачей заявлены некоторыми лицами (например, профессором H. Н. Шиллером) рефераты, относящиеся к диссертации князя Голицына. Вы знаете также, что в виду еще нерешенного в факультете спора об этой диссертации (мы уже знаем из приведенного выше письма академика Бекетова, что этот „спор" был уже два с половиною месяца тому назад „разрешен". С. Н.) есть риск обострения этого спора во время указанных рефератов, что может повести к неблагоприятным результатам либо в отношении условий гостеприимства либо в отношении достоинства спорящих сторон, связанных с факультетом и университетом. По этим соображениям, мне казалось бы, что правила взаимной деликатности отношений, с одной стороны, лиц, принадлежащих к факультету и Московскому университету, и, с другой стороны, гостей, имеющих приехать на съезд, требовали бы, чтобы, по
возможности, вовсе не ставить в секциях съезда рефератов и суждений по таким щекотливым вопросам, как нерешенный факультетом вопрос о диссертации князя Голицына. Во всяком случае, считаю своим долгом покорнейше просить Вас принять те или другие меры к тому, чтобы отстранить возможность вышеуказанных обострений на съезде, дабы гости и лица, исполняющие долг гостеприимства, не превратились в воюющие стороны. В видах охранения деликатности отношений во время съезда, я, с своей стороны, буду просить и князя Голицына не выступать с ответами на чьи-либо возражения против его диссертации, предъявленные в заседаниях съезда. Прошу Вас принять уверение в искреннем почтении и совершенной преданности. 11. НЕКРАСОВ 28 декабря 1893 года». Вот как оберегал «сиятельного» магистранта от целого съезда естествоиспытателей, во главе с К. А. Тимирязевым, аппарат господствующего класса. Тем не менее, съезд естествоиспытателей, как мы уже говорили, выразил свой восторг по поводу блестяще организованной Столетовым секции физики и его блестящих демонстраций. Председательствовавший на съезде Климент Аркадьевич, не раз предупрежденный попечителем округа Некрасовым об «опасностях», которые таились в Столетове, с исключительной прямотой посвятил часть своей заключительной речи на пленуме съезда «несдававшемуся» Столетову. Климент Аркадьевич сказал: «В деятельности секций выдвинулась вперед одна особенность, встреченная общим сочувствием: это — ряд блестящих демонстративных сообщений и научных выставок. Пальма первенства в этом отношении, по всеобщему признанию, должна быть присуждена секции физики. Благодаря неутомимой энергии и таланту профессора Столетова и его талантливых и энергичных сотрудников (тогдашние ассистенты Столетова П. Н. Лебедев и В. А. Ульянин и препаратор И. Ф . Усагин. С. Я.), члены не одной только секции физики, но и других секций могли ознакомиться с рядом блестящих новейших опытов, какие можно увидеть в такой форме разве только в двух, трех научных центрах Европы».
Ѳ травле Столетова знали, конечно, многие члены съезда, и тем дружнее съезд апплодировал Столетову и закрывавшему отот съезд Клименту Аркадьевичу. «Историю» со Столетовым К. А. Тимирязеву, конечно, припомнили, и здесь же, на съезде, петербургские ботаники успели сообщить Тимирязеву, что они привезли из Петербурга «коечто неприятное». Это «неприятное» заключалось в докладе Н. А. Монтеверде о «Протохлорофилле», в котором были сделаны выпады против работы К. А. Тимирязева о «Протофиллине». Дело заключалось в следующем. К. А. Тимирязев в Петербурге, в Ботаническом обществе, делал доклады о своих работах по протофиллину. Часть результатов этих научных исследований была тотчас же напечатана Тимирязевым в Comptes Rendus Французской академии, вторая же часть была отпечатана позже, и эта вторая статья, видимо, ускользнула от его противников. Монтеверде же сообщил результаты, совпадавшие со второй работой, выдвигая их несогласие с первой частью. Ответ К. А. Тимирязева на выпады Монтеверде упорно не хотели печатать в «Дневнике» съезда, и только лишь после заявления Климента Аркадьевича, что он в таком случае слагает с себя обязанности председателя съезда, ответ был напечатан. Вот текст ответа, который напечатал К. А. Тимирязев по адресу Монтеверде: «Сообщение г. Монтеверде не заключает и не может заключать противоречия с моими исследованиями. В общем это только повторение моей работы, основанное на моих указаниях. Говорить же о противоречии в частностях г. Монтеверде не имеет ни права, ни возможности, так как моя подробная работа не опубликована и ему неизвестна. Ново только то, что г. Монтеверде считает возможным, вопреки принятым в науке обычаям, пользоваться указаниями чужого предварительного сообщения для того, чтобы присвоить себе подробности чужого, еще не опубликованного труда». Так, мало-помалу, начиналась травля К. А. Тимирязева, сверкавшего блеском своего таланта. Начальство строчило доносы, и Тимирязеву начинали «платить», создавая неимоверно тяжелые условия для его научной и преподавательской
работы в университете. Так, в том же 1893 году К. А. Тимирязев был лишен хоть сколько-нибудь подходящего помещения для занятий студентов с микроскопом и принужден был пользоваться предоставленным в его распоряжение углом, отделенным сквозной решеткой от аудитории,—помещением, в котором занятия могли производиться лишь в свободное от лекций время и притом исключительно при вечернем освещении. Из-за отсутствия помещения Тимирязеву приходилось отказывать студен- I там, заявлявшим свое желание вести у него работы по физиологии. Климент Аркадьевич был поставлен в условия «стран-, ствующего» профессора, принужденного водить своих студентов по чужим аудиториям (химической, физической), в которых он поневоле должен был отказываться от своих блестящих демонстраций на лекциях, так как переносить пособия для демонстраций из одного университетского здания в другое было невозможно. К концу 1893 года К. А. Тимирязеву не было предоставлено даже права и «странствовать»—ему приходилось читать лекции в совершенно исключительной, по своей необорудованности, аудитории, не удовлетворявшей даже самым элементарным педагогическим и гигиеническим требованиям: все слушатели из-за невероятной тесноты буквально задыхались, а половина из них, к тому же, ничего не могла видеть (в аудитории было 80 мест, а слушателей 160—170). Так «терпел» К. А. Тимирязева Московский университет, и так «терпел» Тимирязев в Московском университете. В период гонений, которые испытывал Климент Аркадьевич, когда случалось, что вот-вот и от Тимирязева отнимут последнее пристанище и последний прибор, исключительную, в своем роде, роль играл незаменимый, преданный помощник К. А. Тимирязева—лабораторный служитель Евпл Павлович Александров, проработавший с Климентом Аркадьевичем почти 40 лет. Сколько вместе с Тимирязевым невзгод перенес этот человек! В буквальном смысле слова самородок, не получивший никакого образования, благодаря своей исключительной сообразительности, Евпл Павлович прекрасно понимал все указания Климента Аркадьевича, иногда угадывая их с полуслова. Храня, как зеницу ока, все, что конструировал Тимирязев,
Евпл Павлович умел (подчас не имея ни нужных материалов, ни средств) делать все, что требовалось для тимирязевских демонстраций. Как значителен был труд этого человека, знал только один Тимирязев, «кочевавший» со своим то и дело ломавшимся оборудованием, куда «укажут». Евпл Павлович «мастерил» для Тимирязева все. Когда Климент Аркадьевич впервые получил из Парижа регулятор для вольтовой дуги, чтобы устроить свой электрический демонстрационный фонарь (до того у Климента Аркадьевича был «друммондов свет»), он попросил Евпла Павловича обратиться за специальной помощью к лаборанту физического кабинета Ивану Филипповичу Усагину. Но не сделать чего-нибудь для Тимирязева собственноручно Евпл Павлович считал недопустимым. И не прошло двух дней, как, работая и день и ночь, Евпл Павлович сам «сообразил»— и фонарь был готов. «Никакого Усагина мне не нужно,— заявил Евпл Павлович,—я все сам изучил». Именно этому человеку был обязан Тимирязев тем, что ни одно преследование со стороны университетского начальства не смогло расстроить тимирязевского лабораторного оборудования, его знаменитых приборов. Лабораторный служитель Александров был не только верным хранителем тимирязевского «хозяйства» в университете, но и верным другом Тимирязева, в течение 40 лет жившим интересами великого ученого.
Евпл Павлович Александров, служитель лаборатории Климента Аркадьевича 1898 Тимирязева
ш «ДЕЛО О ...?» В се приводимые в настоящей главе документы, имеющие прямое отношение к биографии К. А. Тимирязева, характеризуют интереснейший период в истории русских университетов. Это было время, когда передовая, революционно-демократическая часть студенчества 90-х и начала 900-х годов достаточно ясно начинала осознавать неизбежность своей борьбы с диким произволом царизма и, в частности, с теми чудовищными формами притеснения, которые студенчество испытывало в стенах университета. Напуганное ростом оппозиционного движения широких трудящихся слоев общества царское правительство обрушилось на студенчество с карательной мерой: отдача в солдаты студентов, участвующих в студенческих «беспорядках». Эта мера носила название «временных правил». Изданы эти ß 1С. А. Тимирязев, т. 1
«правила» были в 1899 году, и, действительно, уже через полтора года 183 студента Киевского университета были «отданы в солдаты». Эти карательные мероприятия царского правительства вызывали во всех высших учебных заведениях широкую волну студенческих протестов. Политическое значение этих волнений было блестяще очерчено Лениным в статье «Отдача в солдаты 183 студентов». Ленин писал: «Рабочий класс постоянно терпит неизмеримо большее угнетение и надругательство от того полицейского самовластия, с которым так резко столкнулись теперь студенты. Рабочий класс поднял уже борьбу за свое освобождение. И он должен помнить, что эта великая борьба возлагает на него великие обязанности, что он не может освободить себя, не освободив, всего народа от деспотизма, что он обязан прежде всего и больше всего откликаться на всякий политический протест и оказывать ему всякую поддержку. Лучшие представители наших образованных классов доказали и запечатлели кровью тысяч замученных правительством революционеров свою способность и готовность отрясать от своих ног прах буржуазного общества и итти в ряды социалистов. И тот рабочий недостоин названия социалиста, который может равнодушно смотреть на то, как правительство посылает войско против учащейся молодежи. Студент шел на помощь рабочему,—рабочий должен придти на помощь студенту. Правительство хочет одурачить народ, заявляя, что стремление к политическому протесту есть простое бесчинство. Рабочие должны публично заявить и разъяснить самым широким массам, что это—ложь, что настоящий очаг насилия,, бесчинства и разнузданности—русское самодержавное правительство, самовластье полиции и чиновников.» (В. И. Ленинт изд. 3, том IV, стр. 72). В с я история отставки К . А. Тимирязева связана с его предложением в Совете Московского университета «ходатайствовать» перед министром об отмене этих «временных правил». Большинство Совета Московского университета побоялось присоединиться к внесенному К. А. Тимирязевым предложению и решило обратиться к студентам с воззванием, предлагавшим студентам прекратить «беспорядки». Климент Аркадьевич демонстративно отказался подписать это воззвание, исходившее от 71 профессора. Приводимые ниже документы собраны были самим К. А. Тимирязевым и уложены в конверт с надписью: «Дело о ...?»
Названия этому делу так и не нашлось. Впоследствии, в разговорах, Климент Аркадьевич не раз говорил об этих документах как о деле «с вопросительным знаком». Впрочем, нетрудно усмотреть, что этот поставленный Тимирязевым «знак вопроса» представлял собой глубочайшую иронию Климента Аркадьевича, с которой он относился к издевавшимся над его совестью чиновникам и слугам самодержавия— министрам и попечителям русского царизма. «Дело» об отставке К. А. Тимирязева, в связи с выговором, сделанным Тимирязеву министром народного просвещения Ванновским по поводу студенческих волнений (февраль 1901 г.), начинается с запроса товарища министра Н. А. Зверева. Этот запрос был передан ректору Московского университета профессору А. А. Тихомирову (известному зоологу, антидарвинисту) и касался студенческой «прокламации», появившейся в Харькове, в которой излагались события, происходившие в феврале 1901 года в Московском университете. В «деле» имеется следующее письмо от 2 мая 1901 года: «Глубокоуважаемый Климент Аркадьевич! Мне нужно Вас обеспокоить одним спешным делом. Не будете ли так добры назначить, когда бы я Вас мог застать сегодня дома. Если же это для Вас удобнее, то не откажите зайти ко мне в правление между 1 часом и 2 часами дня. Всегда готовый к услугам Вашим и искренно преданный А. ТИХОМИРОВ». Текст запроса товарища министра просвещения Зверева о Тимирязеве, надо полагать, сохранился в университетском архиве, но при «деле» его нет. Содержание его, однако, ясно вытекает из следующего ответа К. А. Тимирязева А. А. Тихомирову.
«ГОСПОДИНУ РЕКТОРУ ИМПЕРАТОРСКОГО МОСКОВСКОГО У Н И В Е Р С И Т Е Т А На сообщенный мне запрос Господина Товарища министра по поводу «бюллетеня», помеченного «Харьков, марта 14 дня 1901 г., издание III», могу разъяснить следующее. В общем фактическое содержание этого документа верно, неверны только некоторые, приписываемые мне, выражения, которых серьезный человек, говоря о серьезном деле, не мог себе позволить. В заседании 24 февраля я отклонил участие в воззвании к студентам, редакция которого была изготовлена правлением, и вообще отказался принять участие в кацом бы то ни было воззвании на основании соображений, развитых мною в отдельном мнении, приложенном к протоколу этого заседания и представляющем то, что было мною высказано 24 февраля не по содержанию только, но и по форме. После появления воззвания профессоров меня действительно посетили (на дому) много студентов различных факультетов и курсов. Хотя то, что я говорил у себя дома, как частный человек с частными лицами, не подлежит никакому контролю, но я могу засвидетельствовать, что сущность моих разговоров передана верно, добавлю только, что, убеждая студентов отозваться сочувственно на призыв комиссии (комиссия по обследованию причин студенческих волнений и по выработке мер к их предотвращению), я добавил, что, не принадлежа сам к ее составу, я лично не заинтересован в успехах ее деятельности и поэтому студенты еще более могут положиться на искренность моего совета. О студентах, приходивших со мной советоваться, я сам упоминал на совете 28 февраля. Верно также, что я сначала не предполагал итти в Совет, но о своих намерениях не говорил ни одному студенту, чего, впрочем, не утверждают и составители «бюллетеня». Происшедшее в заседании 28 февраля передано также в общих чертах верно, содержание же моих слов я в письменной •форме передал г-ну секретарю Совета и оно было им буквально внесено в протокол. Ординарный 4 м а я 1901 года. К. А. профессор ТИМИРЯЗЕВ» К этому ответу на запрос товарища министра были приложены две выписки из протокола заседания Совета от 24 и 28 февраля, которые мы также считаем нужным привести полностью.
ПЕРВАЯ ВЫПИСКА ОТДЕЛЬНОЕ МНЕНИЕ ОРДИНАРНОГО ПРОФЕССОРА К. ТИМИРЯЗЕВА, ВЫСКАЗАННОЕ В ЗАСЕДАНИИ СОВЕТА 24 ФЕВРАЛЯ 1901 ГОДА «По поводу предложения г. ректора выставить изготовленное правлением воззвание к студентам от имени Совета считаю долгом высказать следующее мнение: на основании ныне действующего устава, профессора, ни в совокупности, ни через избранных ими лиц, не уполномочены разбирать или обсуждать какие-либо дела, касающиеся поведения студентов, и я не вижу законного основания для такого запоздалого суждения о последствиях прискорбных нарушений порядка, к своевременному предотвращению или ограничению которых они не призваны законом. Не признаю я за собою и нравственного права обращаться с запоздалым увещеванием к студентам, так как такое право профессор, как профессор, может черпать лишь в уверенности студентов, что он, с своей стороны, хочет и может сделать все доступное для пользы и защиты студентов, не будучи к тому вызван лишь угрозой шумных, беспорядочных заявлений. Но такая деятельность профессору окончательно преграждена и законом и установившейся практикой. Когда несколько лет тому назад сорок профессоров выступили с ходатайством о введении некоторых изменений в складе студенческой жизни (замечу мимоходом, принятых в высших учебных заведениях других ведомств), они получили за это строжайший выговор своего начальства. Не имея возможности во время спокойного течения университетской жизни ходатайствовать о мерах, могущих предотвратить или ограничить нарушение этого спокойствия, профессора лишены всякого нравственного авторитета, когда является повод влиять успокоительным образом на умы самой благоразумной части студентов в моменты всеобщего возбуждения. Так и в настоящий момент, когда главной причиной возбуждения умов не только какой-нибудь исключительно беспокойной, но и наиболее благоразумной части учащейся молодежи являются «временные правила»,—в качестве временных они, конечно, не были предназначены войти в обиход нормальной университетской жизни. За несколько месяцев до их введения и около полутора года по их введении порядок не был нарушен ни в одном университете. Если бы профессорам и советам университетов, как ближе стоящим к делу и знакомым с настроением наиболее благоразумной части учащихся, была дана возможность воспользоваться ѳтим затишьем для ходатайства перед своим ближайшим началь-
ством о своевременности отмены этих временных правил, то острая и прискорбная форма, которую приняли настоящие беспорядки, была бы предотвращена. Могу напомнить присутствующим, более молодым членам Совета, один пример, показывающий пользу подобного своевременного заявления профессоров по поводу такого же прискорбного случая. В 1887 году я и несколько профессоров (Столетов, Чупров, Стороженко и др.) явились ночью, в третьем часу, к генерал-губернатору (покойному князю Долгорукому), убедительно прося его не выдвигать на следующий день против студентов казаков, расправа которых накануне довела студентов до такого возбужденного состояния, что появились слухи, будто некоторые из них собирались явиться с револьверами. Просьба профессоров была уважена, и на следующий день они могли с успехом увещевать студентов, чем, быть может, предотвращено было пролитие крови. Так и всякое увещевание со стороны профессоров может рассчитывать на успех лишь при уверенности студентов, что профессора являются их естественными защитниками. Выступать же в таком качестве профессора в настоящее время не имеют ни права, ни возможности (вспомним результат ходатайства 40), а следовательно, не имеют и нравственного права выступать в качестве непризнанных законом судей совершившегося, или запоздалых и также не уполномоченных законом советчиков. На основании сказанного не нахожу возможным принять участие в каком-либо воззвании к студентам». ВТОРАЯ ВЫПИСКА МНЕНИЕ К. А. ТИМИРЯЗЕВА, ВЫСКАЗАННОЕ В ЗАСЕДАНИИ СОВЕТА 28 ФЕВРАЛЯ 1901 ГОДА «Профессор Тимирязев, соглашаясь с пользой комиссии для исследования причин последних явлений университетской жизни и средств для водворения более нормального ее течения, просит разрешения г-на председателя высказать несколько слов по двум вопросам, обсуждение которых ему представляется более существенным в переживаемую тревожную минуту... Более существенный пункт касается вопроса, затронутого профессором Тимирязевым уже в заседании 24 февраля. Он глубоко убежден, что только одно ходатайство хотя бы о временной приостановке действия временных правил может успокоить благоразумную часть студенчества, которая готова на всякие жертвы, руководствуясь одним желанием разделить ответственность за совершившееся со своими товарищами. Представляя это заявление, как это подсказывает ему его совесть, профессор Тими-
рязев не просит даже о голосовании его предложения, а принимает его всецело на свою ответственность, настаивая на своем праве, чтобы оно было занесено в протокол и доведено до сведения министерства. На замечание г-на председателя, что в самый разгар возбуждения умов такое ходатайство не может рассчитывать на успех, профессор Тимирязев возразил, что при спокойном течении университетской жизни он не имел бы ни случая, ни возможности высказать свое заявление, а когда предписание о применении временных правил будет получено, эта возможность исчезнет окончательно, и потому именно переживаемый момент он считает единственно удобным для доведения его заявления до сведения начальства». После представления этих выписок из протоколов заседания Совета и приведенного ответа на запрос о «харьковской прокламации» дело затихло. К . А. Тимирязев был командирован от Совета Московского университета на юбилей Глазговского университета, где он был избран почетным доктором этого университета, и пробыл за границей до 3 сентября 1901 года. 22 августа этого года на квартиру Климента Аркадьевича (следовательно, еще до приезда его из-за границы) было направлено следующее извещение: «Попечитель Московского учебного округа, свидетельствуя свое почтение Климеытию Аркадьевичу, честь имеет просить его превосходительство пожаловать к нему в один из приемных дней, от 1 до 3 часов дня. Москва. Августа 22 дня 1901 года, JVä 16566». На этом извещении рукой К. А. Тимирязева написано: «Явился 5 сентября. На основании высочайшего указа и правительственного сообщения 25 мая 1899 г. и циркулярного предложения М. Н. П. (Министерство народного просвещения. Ред.) от 21 июня 1899 г. за № 17287 министр поручил попечителю поставить мне на вид (подчеркнуто мною. С. Н.), что я уклоняюсь от влияния на студентов в интересах их успокоения. Выговор поручено сделать словесным, без выдачи мне копии и с приглашением его не оглашать» (подчеркнуто мною. С. Н.). Со слов К. А. Тимирязева, передававшего подробности этой сцены своему сынуА.К. Тимирязеву, известны следующие детали. Попечитель П. А. Некрасов долго не решался сообщить этот выговор и нарочно старался придумать какие-либо темы для разговора, чтобы оттянуть время.
После объявления выговора, на просьбу К. А. Тимирязева показать бумагу, в которой был написан текст выговора, попечитель ответил резким отказом. После долгих усилий удалось добиться, чтобы выговор был прочитан. При деле имеется листок, на котором рукой К . А. Тимирязева синим карандашом записано: «уклоняюсь от влияния в интересах успокоения»г а также сделаны ссылки на циркуляры М. Н. П. и «Правительственный вестник». Когда выговор был записан, К. А. Тимирязев заявил, что в ответ на этот выговор он подаст в отставку. Это вызвало большое замешательство у попечителя. Он указывал, что дело это вообще пустое, что не стоит на это обращать внимания, что об отставке нечего и думать. На этом К. А. Тимирязев прервал разговор. 11 сентября К. А. Тимирязев направил декану физикоматематического факультета Н. В. Бугаеву следующее заявление: «В Ф И З И К О - М А Т Е М А Т И Ч Е С К И Й ФАКУЛЬТЕТ Статья 105 высочайше утвержденного устава императорских российских университетов предоставляет профессору по истечении тридцати лет учебной службы читать лекции и принимать участие в заседаниях факультета и совета, „буде" он „пожелает". В настоящее время обстоятельства, от меня не зависящие и разъяснять которые факультету я не имею возможности, нравственно вынуждают меня отказаться от пользования предоставленным мне законом правом и воздержаться как от чтения лекций, так и от участия в трудах факультета и совета. Считаю долгом разъяснить, что принятое мной решение для меня самого является неожиданностью—иначе я счел бы себя обязанным своевременно о том известить факультет. Обращаюсь затем к факультету со следующей просьбой: разрешить мне временно пользоваться коллекцией приборов(преимущественно моего изобретения и составляющих в некотором смысле мою духовную собственность) и одной небольшой комнатой, которая могла бы служить одновременно и для занятий тех оставленных при университете лиц, которые пожелали бы пользоваться в своих работах моим советом1. 1 Само собой разумеется, что на содержание этой части лаборатории я не испрашивал бы никаких средств и сам оплачивал бы труд прислуги. (Примечание К. А. Тимирязева).
'S s 4 s 3 S О R\I SЙ _e ê 4 a, &* о - 3о — S SR го3 to <5 L | ^ 1 G I ч 2 e4 S s s,^ ^ s - S S 50 S « 3 s4 Ö as s0 «Jï ^Ін Oi
Убедительно прошу факультет, в случае, если эта моя просьба не может быть уважена, меня о том немедленно известить, чтобы я мог, не теряя времени, представить прошение об увольнении меня из университета и так устроить свою жизнь, чтобы без продолжительного перерыва спокойно продолжать свою научную деятельность. Qpd профессор К. ТИМИРЯЗЕВ» Через два дня, 13 сентября, должно было состояться заседание Совета для обсуждения практических мер по осуществлению вышедшего предписания министра Ванновского о «сердечном попечении». Как известно, министерство Ванновского «решило» вести политику «сердечного попечения о студенчестве». Вечером 13 сентября на квартиру К. А. Тимирязева зашел профессор В . В. Марковников, чтобы итти вместе с К . А. на Совет. В беседе с В. В. Марковниковым К. А. Тимирязев заявил,что он в Совет не пойдет, и в виду настойчивых просьб Марковникова Климент Аркадьевич должен был рассказать ему все дело и показать копию заявления в факультет (это заявление на факультетском заседании, конечно, оглашено не было). Не дослушав объяснений, профессор Марковников быстро направился в Совет. Через час, тяжело дыша, он с торжествующим видом вошел в кабинет Климента Аркадьевича со словами: «Ну, я все устроил... Сейчас к вам в полном составе придет Совет просить взять вашу отставку обратно». Рассказывают, что, будучи среди торжественной обстановки на заседании Совета, после объяснения попечителя учебного округа того, как надо понимать возвещенное министром Ванновским «сердечное попечение о студентах», профессор Марковников попросил слова для внеочередного заявления, начав словами: «Зачем нам говорить о „сердечном попечении", когда наших лучших товарищей доводят до того, что они подают в отставку. Разве вы не знаете, что профессор Тимирязев подал в отставку?» Сильно волнуясь, профессор Марковников изложил, как знал, все дело. После очень долгих переговоров с пришедшими и переполнившими квартиру членами Совета К. А. Тимирязев решительно ответил, что не может изменить своего решения. На другой день, утром, приехал П. А. Некрасов, пробывший в большом волнении у К. А. Тимирязева около двух часов. К ве-
черу он прислал письмо, в котором излагал то, что говорил Клименту Аркадьевичу утром. Вот это письмо: «Глубокоуважаемый Климент Аркадьевич! Позвольте мне письменно формулировать то, что сегодня я высказал Вам лично. 1. Неосторожно оглашенные переговоры (эти слова К. А. Тимирязевым подчеркнуты и после них поставлен знак вопроса. С. H.) мои с Вами по поручению министра народного просвещения о том тезисе (опять подчеркнуто и поставлен знак вопроса. С. Н.), который Вам поставлен, имели неокончательный характер. 2. Неточность и опасная для университетского дела острота той формы, в которой переговоры огласились, состоит в том, что эти переговоры оглашены, как состоявшийся „выговор" Вам министра, между тем как при первом же нашем разговоре я указывал Вам на желательность дальнейших разъяснений, если Вы считаете дело стоящим внимания, советуя Вам либо лично быть у министра, либо воспользоваться моим посредством. При этом я тогда же с ударением обращал Ваше внимание и на то, что дело это, если Вам угодно, можно и совсем бросить, так как министр не считает его заслуживающим большого внимания. (Карандашом К. А. Тимирязевым поставлены три восклицательных знака. С. Н.). 3. Концом продолжения этих разъяснений, как я убежден, было бы полное устранение возникших недоразумений, так как министру, без сомнения, известны Ваш благородный характер и Ваши заслуги (о чем мне приходилось беседовать с министром) и так как министр народного просвещения не может не ценить высоко в Вас честного, искреннего, преданного делу, профессора, слова которого не расходятся с поступками. Даже при разномыслии с Вами в каком-нибудь пункте министр не может, думаю, не выразить Вам полного доверия. Указанное выше (в пункте 2), Вам своевременно сообщенное, замечание, что дело это не заслуживает большого внимания, казалось бы, отнимало у него всю остроту. А потому мне, глубокоуважаемый Климент Аркадьевич, не вполне понятны и Ваши личные, слишком интенсивные, волнения по этому делу. Извиняюсь, что не сумел предупредить их более решительными успокоениями Вашего понятного самолюбия. В заключение не могу еще раз не выразить сочувствия Вашему предложению закончить обострившийся инцидент разъяснениями или иным путем. Ожидаю Вашего ответа. Прошу Вас принять уверения в совершенном уважении и преданности. Л, - лам П. НЕКРАСОВ 14 сентяоря 1901 года».
19 сентября К. А. Тимирязев ответил П. А. Некрасову следующим письмом: «Многоуважаемый Павел Алексеевич! Приношу Вам еще раз благодарность за письменное изложение Вашей точки зрения на обстоятельство, вынудившее меня подать в факультет мое заявление от 11 сентября. Исполняю свое обещание также письменно изложить уже известные Вам побуждения, которыми я руководился. Прошу извинения, что так замедлил с ответом. Прежде всего считаю необходимым установить факты. Возвратись 3 сентября из заграничной командировки, я нашел у себя приглашение явиться к Вам в один из приемных дней. Явившись в ближайший приемный день, 5 сентября, я узнал следующее. Ссылаясь на леящщие перед Вами документы, с содержанием которых, несмотря на мою просьбу, В ы не сочли возможным позволить мне ознакомиться, Вы объявили мне распоряжение господина министра, которое, по моей просьбе, повторили, чтобы я его мог записать себе на память. Вот содержание этого распоряжения. Вследствие предъявленного мне господином ректором в истекшем мае запроса господина товарища министра действительного статского советника Зверева по делу о прокламации харьковских студентов, мною была тогда же представлена объяснительная записка с ссылкою на протоколы заседаний Совета 24 и 28 истекшего февраля. Ознакомившись с содержанием дела и моими разъяснениями, господин министр поручил Вам „поставить мне на вид" (подчеркнуто мною. С. П.), что „я уклоняюсь от влияния на студентов в интересах их успокоения". Считаю долгом засвидетельствовать, что возложенное на Вас поручение Вы исполнили со всею возможною вежливостью и что высказываемое Вами в письме опасение, не затронули ли Вы моего самолюбия чем-либо, исходящим лично от Вас, лишено основания. Тогда же, а равно и в продолжительной беседе 14 сентября, когда Вам угодно было меня посетить, я подробно изложил Вам мою точку зрения на случившееся. Позволяю себе, возмояшо кратко, повторить то, что было мною сказано. I. Форму, в которой я получил выговор,—я знаю, что Вы отрицаете уместность этого слова, но ведь это только общепринятое краткое выражение, вполне соответствующее перифразе „доставления на вид"—фюрму словесного выговора через третье лицо, с ссылкой на документы, не предъявляемые обвиняемому, я не могу не считать оскорбительной.
I I . Я мог бы отнестись равнодушно к форме, но самое содержание выговора глубоко оскорбительно. Человеку после почти полувековой педагогической деятельности (в совокупности двух высших учебных заведений), сопровождавшейся, по крайней мере, внешними признаками общего уважения, ставят на вид, что он не понимает своих основных нравственных обязанностей (подчеркнуто мною. С. Н.). III. Я мог бы примириться и с незаслуженным оскорблением ради того, чтобы не вносить личного усложнения в и без того тревожную жизнь учреждения, служению которому посвятил лучшие годы своей жизни. Но в „поставленном мне на вид" я вижу нечто более простого оскорбления. Я вижу в нем категорическое заявление, что начальство, которому я подчинен, имеет какие-то права на мою совесть. Действующий устав 1884 года, лишив профессора всех прав, которыми он пользовался ранее, не посягает на самое священное из прав человека, кажется, никогда нигде не нарушавшееся, на право молчать. Мне ставится на вид, что я этого права лишен, что я обязан влиять, то есть говорить во всеуслышание и, очевидно, говорить то, что мне может быть указано, так как то влияние, о котором я упоминаю в своем объяснении, признается уклонением. Таким образом, мне, как профессору, создается такое невозможное положение. Закон, то есть устав 1884 года, лишает меня всякого фактического влияния на участь студентов, а от меня требуют, чтоб в самые тяжелые моменты университетской жизни я нес ответственность за последствия чужих действий и прикрывал их в глазах студентов своим нравственным влиянием (подчеркнуто мною. С. Н.). Закон обеспечивает за мной право быть немым свидетелем событий, к которым я непричастен, а от меня требуют, чтобы я выступил вперед и высказывал по необходимости одностороннее суждение о происходящем, и называют это нравственным влиянием. Я говорю нравственным потому, что для меня очевидно, что, обращаясь к профессору, в его содействии видят исключительно средство нравственного убеждения, а не простое средство устрашения. Но нравственным влиянием может пользоваться только человек, руководящийся в своих словах одними внушениями своей совести. Влияние по указанию тем самым утрачивает свой нравственный характер. И достаточно, чтобы в молодых умах заронилась тень сомнения, что говорящий не свободен в своих словах, а руководится посторонними указаниями, чтобы это нравственное влияние было подорвано навсегда. Отрицая самую возможность нравственного влияния на студентов, при условии, что форма и направление этого влияния
могут быть мне указаны, считаю невозможным признать верность „поставляемого мне на вид", а, следовательно, и сообразовать с ним дальнейшую свою деятельность. Молчать, при таких условиях, значит соглашаться, т. е. вводить в обман, обманывать же, хотя бы молчанием, я нахожу унизительным (подчеркнуто мною. С. Н.). Не в моей власти изменить то положение, в которое я поставлен полученным выговором, но закон (ст. 105 устава И. Р. У.) дает мне право самому устраниться от возможности повторения случившегося. Он предоставляет мне право по желанию отказаться от исполнения тех сторон моей педагогической деятельности (чтение лекций, участие в деятельности факультета и Совета), исполнять которые, после всего сказанного, не могу без насилия над своей совестью (подчеркнуто мной. С. //.). Хотя и с глубоким сожалением, я останавливаюсь в своем обращении к факультету от 11 сентября на этом исходе, как на вынужденном для меня и как на единственно возможном при создавшемся положении. Позволяю себе, в заключение, несколько слов по поводу того, что Вы называете „острой формой огласки" случившегося. Конечно, те, кто не знают меня лично, могут подумать, что инцидент, в моем отсутствии, в заседании 13 сентября произошел по моему подговору. Но Вы в своем письме признаете, что я человек самолюбивый, а самолюбивый человек не прячется за спины своих товарищей, не кричит: меня обидели, пожалейте меня! Вам, без сомнения, известны случаи из моей университетской жизни, когда я не боялся оставаться не только в ничтожном меньшинстве, но и в полном одиночестве (подчеркнуто мной. С. Н.). Предоставляя Вам право предъявлять это письмо, кому Вам будет угодно, прошу Вас принять уверение в истинном Почтении, с которым имею честь быть готовым к Вашим услугам. К. ТИМИРЯЗЕВ.» Уход Климента Аркадьевича из университета чрезвычайно возбудил передовую часть университетской профессуры, направившую из своей среды к К . А. Тимирязеву делегацию. После трехчасовой беседы, происходившей на квартире у Климента Аркадьевича, К. А. Тимирязев согласился взять обратно свое заявление, сопроводив свое согласие посылкой в округ и для сведения министра Ванновского заявления, что «истинным слу-
гою университета может быть только тот, кто ревниво охраняет достоинство звания профессора». Однако, и это испытание не было последним для К. А. Тимирязева. Ровно через десять лет, при разгроме Московского университета министром Кассо в 1911 году, снова прозвучал смелый и мужественный голос Тимирязева, вновь бросившего свой призывный клич на борьбу с ужасающим полицейским режимом, душившим и громившим университет. На этот раз К. А. Тимирязев, во главе более чем 100 йрофессоров и преподавателей, навсегда покинул университет*... * После 1917 г. К. А. Тимирязев был восстановлен профессором университета, но по состоянию здоровья к чтению л е к ц и й приступить не мог. Ре д.
I Y НАУЧНАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ К. А. ТИМИРЯЗЕВА I В предисловии к своей работе «Солнце, жизнь и хлорофилл», которую К. А. Тимирязев посвятил памяти великих германских ученых Роберта Майера и Германа Гельмгольтца, Тимирязев говорит, что основной задачей, которую он поставил себе с первых шагов своей научной деятельности и упорно и всесторонне осуществлял в течение полувека, было осуществление блестящей мысли двух великих ученых, требовавших «опытных» доказательств того, что в растении может отложиться лишь столько углерода, сколько принесено его извне в форме углекислоты, и лишь столько тепла, сколько растение могло поглотить его в форме солнечного света. Доказать «солнечный источник жизни», «изучить химические и физические условия разложения углекислоты зеленым листом, определить составные части солнечного луча, участвующие посредственно или непо-
средственно в этом процессе, проследить их участь в растении до их уничтожения, то-есть до их превращения во внутреннюю работу, определить соотношение между действующей силой и произведенной работой»—вот та задача, которую поставил перед собой К. А. Тимирязев и служению которой он посвятил значительную долю своей научной деятельности. Первое, что было осуществлено К. А. Тимирязевым из намеченной им самим программы,—это определение, какие лучи солнца и в какой мере поглощаются зелеными органами растения, содержащими хлорофилл. Сущность предложенного Тимирязевым метода определения составных частей солнечного луча, участвующих в процессе, заключалась в том, что, как он сам пишет в «Главнейших успехах ботаники», концентрируя лучи света, идущие из спектроскопа (для этого Тимирязев заменял окуляр спектроскопа объективом микроскопа, помещенным под столиком микроскопа), он получал в поле микроскопа спектр величиною с булавочную головку и таким образом рассматривал в нем хлорофилловые верна. Оказывалось, что там, где эти зерна не поглощали света, они оставались прозрачными, окрашенными в цвет соответствующей части спектра (например, зеленый или крайний красный), там же, где свет поглощался, эти зерна становились черными, как угольки (в синей и особенно в средней красной части спектра). Тимирязев доказывает, что именно красные лучи, лежащие между фрауенгоферовыми линиями Ли С и сильнее всего поглощаемые хлорофиллом, вызывают и наибольшее усвоение углекислоты. Вторая задача, которую поставил и разрешил К. А. Тимирязев, о чем он также сам пишет в «Главнейших успехах ботаники» * и других работах, заключалась в том, чтобы показать, что именно в тех частях спектра, в которых хлорофилл поглощает свет, и совершаются обе реакции — разложения углекислоты и последующего образования крахмала. К . А. Тимирязевым был разработан тот изумительный по своей простоте, удобству и точности прием изучения воздушного питания листьев, который под названием «Прибора
Александра Алексеевна Тимирязева — жена Климента Аркадьевича Тимирязева 1901
Климент 1901 Аркадьевич Тимирязев
для исследования воздушного питания листьев и пр.» вошел во всеобщее употребление и стал достоянием каждого ботаника, приступающего к изучению основ физиологии листа. С помощью своих установок К. А. Тимирязев доказал, что лучи, поглощаемые листом, или, точнее, хлорофилловыми зернами, действительно получают иное назначение, чем в любом нагревающемся теле: они затрачиваются на процесс разложения углекислоты, и именно в этих лучах происходит в живом листе образование крахмала. Таким образом, К. А. Тимирязевым было доказано, что «свет, падающий на живое растение, действительно получает другое назначение, чем тот, который падает на мертвые тела» (разрешения этого вопроса опытным путем требовал Роберт Майер), что «живой силе исчезающих солнечных лучей соответствуют появляющиеся в то же время запасы химической силы» (разрешения этого вопроса также опытным путем требовал Герман Гельмгольтц). Разрешая основные вопросы, поставленные Майером и Гельмгольтцем перед физиологией растений, Тимирязев вскрывает специфическую функцию хлорофилла как оптического и химического сенсибилизатора, действующего в живом растении. Тимирязев доказывает, что фотохимическое действие хлорофилла аналогично действию сенсибилизатора, то-есть что хлорофилл действует, разлагаясь сам и в то же время вызывая разложение углекислоты в той части спектра, которая им поглощается. Став на физическую точку зрения учения об энергии, К. А. Тимирязев первый высказал мысль, что процесс разложения углекислоты должен зависеть от энергии солнечных лучей, а не от их яркости. Вопреки Дрэперу, считавшему, что химическое действие света должно зависеть от яркости и даже быть пропорциональным ей, Тимирязев доказал, что производимая лучом работа зависит от его работоспособности, а не от его чисто субъективного (физиологического, вне глаза не имеющего смысла) свойства—яркости, и что при фотохимических, или, правильнее, актинохимических, явлениях может итти речь только о лучистой энергии, измеряемой ее тепловым эффектом. Зная, какие именно лучи оказывают химическое действие в листе, Тимирязев определил, какая доля поглощенной энергии превращается 7 К. А. Тимирязев, т. і 97
в полезную работу-разложения углекислоты. При помощи особым образом приспособленного термоэлектрического прибора, который он назвал фитоактинометром, Тимирязев смог определить, какой процент падающей на лист солнечной энергии поглощается его хлорофиллом (см. в настоящем томе крунианскую лекцию К. А.—«Космическая роль растения», а также «Главнейшие успехи ботаники», изд. Гранат, стр. 13—17)*. «Тимирязев дает,—пишет профессор Ф.Н. Крашенинников,— и более глубокое термодинамическое объяснение процессу ассимиляции, который можно уподобить диссоциации углекислоты при высоких температурах: он объясняет, как даже слабый свет, благодаря тому, что он концентрируется в малой зоне хлорофиллового зерна, может вызывать реакцию фотосинтеза, требующую большого напряжения энергии». Бэлис, один из выдающихся физиологов, назвал действие хлорофилла в разложении углекислоты и выделении кислорода «самым интересным из всех явлений природы», и можно сказать, что Тимирязев, первым выступивший с научным разъяснением этого замечательного явления природы и популяризировавший объяснение вопроса, действительно «сделал эпоху» в постановке и разрешении этой исключительно волнующей проблемы. Научные исследования Тимирязева, имеющие в настоящее время уже более чем шестидесятилетнюю давность, общепризнаны как безупречные по своему методу и своей исключительной методике и отнесены к разряду классических работ, о чем так определенно пишет, например, Вюрмсе в своих работах об ассимиляции. Таким образом, можно утверждать, что со времени представления К. А. Тимирязевым своей первой работы по хлорофиллу, в которой он сочетал точные химические приемы разделения веществ с точной спектральной характеристикой полученных продуктов—а это было на первом московском съезде естествоиспытателей в августе 1869 года,—Тимирязевым был проложен единственно верный путь к научному пониманию и изучению этого сложнейшего явления в природе. Ряд виднейших европейских ученых, вначале отвергавших целесообразность применения спектроскопии в физиологии (например, Вильштеттер,
известный исследователь хлорофилла), вынуждены были признать свои заблуждения и прибегнуть к спектроскопическому приему, то-есть пойти по тимирязевскому пути. Небезынтересно отметить, в какой восторг пришел Бупзен, в лаборатории которого Тимирязевым была сделана первая работа, когда ему был показан впервые полученный Тимирязевым спектрально чистый хлорофпллин. Старик Бунзен, стоя у окна, буквально любовался роскошной флуоресценцией препарата. О значении Тимирязева как исследователя, посвятившего себя, главным образом, изучению хлорофилла и его роли в природе, прекрасно знал и Чарлз Дарвин, которому К . А. Тимирязев, будучи у пего в Дауне в 1877 году, лично вручил, вместе со своей книгой «Чарлз Дарвин и его учение»*, оттиск работы, только что представленной Беккерелем в Парижскую академию. «Хлорофилл,—сказал Дарвин К. А. Тимирязеву,—это, быть может, самое интересное из веществ во всем органическом мире». Свою оценку ролп К . А. Тимирязева как ученого, создавшего свой метод в физиологии растений и опередившего в этом отношении многие из европейских лабораторий, Дарвин дал в письме к Дайеру по поводу организации в Кыо лаборатории по физиологии растений. В этом письме, написанном через несколько месяцев после встречи с К. А. Тимирязевым, Дарвин писал: «Я глубоко убежден, что было бы в высшей степени жалко, если бы физиологическая лаборатория, уже отстроенная, не была снабжена самыми лучшими инструментами... Я думаю, немецкие лаборатории могли бы послужить нам примером, но Тимирязев из Москвы, изъездивший всю Европу, перебывавший во всех лабораториях и показавшийся мне таким хорошим малым (so good a fellow), мог бы составить нам лучший список самых необходимых инструментов» (More letters of Charles Darwin, 1903, vol. H, p. 417). Известно также, что последняя заметка Дарвина, появившаяся за несколько дней до его смерти, касалась именно хлорофилла. Таким образом, следует сказать, что в истории биологии К . А. Тимирязеву принадлежит весьма почетная роль. Его зна- 7* 99
і чение поистине велико, так как примененный метод спектроскопии в биологии (в физиологии растений) позволил К. А. Тимирязеву разъяснить природу космической связи менаду солнцем и жизнью при посредстве хлорофилла. «Если в астрофизике он (спектроскоп. С. H.) пролил свет на происхождение солнечного луча, то здесь (в биологии. С. H.) он показал,—пишет Тимирязев в статье «Год итогов и поминок»,*—• его конечную участь на земле. Хлорофилловое зерно—тот фокус, та точка в мировом пространстве, где солнечный луч, превращаясь в химическую энергию, становится источником всей жизни на земле. Это, как я ее назвал,—космическая функция зеленого растения». И действительно, научные исследования К. А. Тимирязева были устремлены на изучение хлорофилла как «связующего звена между солнцем и жизнью». Наша научная литература может гордиться и доныне «крунианской» лекцией Тимирязева, представляющей собой замечательный итог его 35-летней научной деятельности. Эта лекция, носившая название «Космическая роль растения»**, была по особому приглашению прочитана Тимирязевым в 1903 году в Лондонском королевском обществе, причем слушателями этой лекции были такие всемирно известные ученые, как Френсис Дарвин, Листер, Гукер, Крукс, Рамзей, Гольтон, Кельвин. Крушіанская лекция, дававшая полное разрешение той задачи, которую ставили перед всем ученым миром Мейер и Гельмгольтц (см. выше), доставила Тимирязеву поистине мировую славу. Полнота и необыкновенная точность научных исследований К. А. Тимирязева, его, как уже говорилось, безукоризненная методика объяснялись тем, что К. А. Тимирязев, будучи европейски известным биологом, обладал большими знаниями в областях (физики и химии. Нельзя забывать, что К . А. Тимирязев, будучи в начале своей деятельности учеником столь известных ботаников, как А. Н. Бекетов и Гофмейстер, был также непосредственно связан в своей научной школе с такими учителями в области химии и физики, как Буссенго, Менделеев, Бунзен, Кирхгоф и Бертло. * См. том IX настоящего издания. Ред. ** См. данный том, стр. 391. Ред.
Огромное значение научных работ Тимирязева становится еще более ясным, если мы познакомимся с тем, как понимал Климент Аркадьевич задачи естествознания и, в частности, роль биологии. Тимирязев не признает всемогущества лишь одного экспериментального метода, считая его недостаточным для объяснения всей совокупности явлений, совершающихся в организмах. Он находит, что для подлинного научного понимания всякого биологического процесса и всех явлений в природе необходимо возможно полное восстановление их исторического прошлого. «Ни морфология, со своим блестящим и плодотворным сравнительным методом,—говорит Тимирязев в своей книге „Исторический метод в биологии"*,—ни физиология, со своим еще более могущественным экспериментальным методом, не покрывают всей области биологии, не исчерпывают ее задач; и та и другая ищут дополнения в методе историческом . . . Разве существует какое-нибудь явление, которое не было' бы только звеном в бесконечной цепи причинной связи? Только абстрактное отношение к явлению, причем исследователь, отвлекаясь от реальной связи с прошлым и будущим, произвольно определяет границы изучаемого явления, освобождает этого исследователя от восхождения к прошлому. Всякое же возможно полное изучение конкретного явления неизменно приводит к изучению его истории». Понятно, почему Тимирязев говорит, что «едва ли не самой характеристической чертой, отметившей развитие естественных наук за X I X столетие, должно признать тот коренной переворот в наших воззрениях на природу, который сблизил по методу изучения две области человеческого знания, казалось, имевшие так мало общего,—биологию с историей». Тимирязев вскрывает, каким образом синтез всех отраслей знаний привел и не мог не привести к признанию историзма в биологии, к признанию исторического метода. В предисловии к своей книге «Некоторые основные задачи современного естествознания»** Тимирязев, анализируя содержание своей речи «Основные задачи физиологии растений»***, * См. том VI настоящего издания. Ред. ** См. том V настоящего издания, «Насущные задачи современного естествознания». Ред. * * * См. том V настоящего издания. Ред.
чрезвычайно четко определяет сущность своего научного метода. Он говорит: «Я, главным образом, стараюсь разъяснить взаимные отношения, вкоторых должны находиться два основные метода исследования живых существ: метод экспериментально-физиологический и историко-биологический. Непониманием взаимного отношения этих двух путей исследования, служащих опорой и продолжением один другому, грешат еще многие современные натуралисты как у нас, так и на Западе. Между биологами можно еще часто встретить таких, которые думают, что, раз произнесено слово борьба за существование, то этим все объяснено, и готовы с негодованием или глумлением, только обнаруживающими их незнание, отнестись ко всякому применению к живым существам физических методов исследования. Точно так же между физиологами можно встретить таких, которые полагают, что раскрытие приспособлений живого организма выходит из пределов строго научного исследования. С самых первых шагов своей научной деятельности я пытался доказывать односторонность этих точек зрения, взятых в отдельности, и плодотворность их гармонического слияния в одно стройное целое. Где кончается задача непосредственно физиологического опыта, перед физиологией открывается обширная область историкобиологического исследования, и, наоборот, всякое историкобиологическое исследование в качестве необходимых начальных своих посылок должно основываться на фактах, добытых всегда более точным экспериментально-физиологическим путем». Величие Тимирязева как ученого и как исследователя состоит именно в том, что, будучи одним из крупнейших представителей экспериментальной биологии, он свои исследования проводил на основе исторического метода, поднял на щит признание дарвинизма как «философии биологии», шедшей вразрез воззрениям многих авторитетов того времени. Тимирязеву приходилось вести решительную борьбу против умаления и попыток даже совершенного уничтожения значения дарвиновского учения. Для характеристики научного облика Тимирязева совершенно необходимо знать Тимирязева именно с этой стороны. Строгий исследователь, не покидавший ни на минуту почвы прямого опыта, Тимирязев находит в дарвинизме ту всеобъемлющую научную теорию, которая смогла сформироваться только на строго научной основе анализа и обобщений фактов, добытых Дарвином как величайшим исследователем.
Тимирязев представляет собою исключительного ученого, давшего научно-экспериментальные доказательства космической роли зеленого растения. Вместе с тем, научные материалистические устремления Тимирязева не могли не искать тех исходных строго научных положений, которые представляли бы собою разрешение вопроса о «целесообразности» природы, в силу действия одних только естественных законов. Тимирязев, считавший девизом в своей научной деятельности говорить «истину, всю истину и ничего, кроме истины», принял дарвинизм, как единственное строго научное объяснение закономерностей природы, выросшее на непоколебимом фундаменте огромного запаса фактических знаний. Говоря о дарвинизме как об учении, которое обязано фактам, приобретенным практическими деятелями на поприще садоводства и скотоводства, Тимирязев «принял» дарвинизм как ту теорию, которая в истории естественных наук являла собой и разительный пример плодотворности взаимного влияния теории и практики. Тимирязев связывает всю систему присущих ему научных взглядов в одно целостное, последовательное мировоззрение, ставя себя на службу дарвиновскому гениальному учению, в котором все вяжется в одно стройное целое вокруг одной центральной идеи. Служа научной истине, Тимирязев превращал свое перо в орудие исключительной научной силы, выступая как обличитель всей «безнадежности лилипутских походов против одного из гигантов научной мысли девятнадцатого века». Об этой стороне деятельности К. А. Тимирязева будет подробнее сказано ниже. О том, как понимал задачи науки Тимирязев и какой характер носила вся научная деятельность Климента Аркадьевича, лучше всего говорит он сам в предисловии к сборнику своих статей под названием «Наука и демократия»*. Он пишет: «С первых шагов своей умственной деятельности я поставил себе две параллельные задачи: работать для науки и писать для народа, т. е. популярно (от populus—народ). Эту двойственную деятельность ученого понимал уже великий Петр, определ я я ее словами „науки производить и оные распространять". Не понимают ее, к сожалению, только многие современные наши ученые, особенно из величающих себя „академистами". /
Первая деятельность сама по себе ясна и понятна, хотя и в ней необходимо установить свою точку зрения на значение науки,, на взаимное отношение, на относительную ценность чистой науки и ее приложений». Тимирязев не раз отвечал защитникам чистой науки, «науки для науки», говоря: «Ваша старая формальная логика, от греков до схоластиков,, учила только, как умозаключать, выводить истины из других истин или того, что произвольно признавалось за истину. Только наука учит тому, как добывать истину из ее единственного первоисточника—из действительности)) (подчеркнуто мною. С. Я.). Важно и интересно отметить метод, которым обычно пользовался Тимирязев, выполняя ту или иную работу. Это—необычайный динамизм, проявлявшийся в особой манере «лепить» свои мысли. Обычно в первоначальной фазе работы Тимирязев ограничивался очень сжатым наброском плана, устремляя все внимание на основные, «ведущие» места работы. В с я сила и экспрессия Тимирязева обычно направлялась на эти особо выделенные места, и лишь только после очень тщательной и детальной обработки этих «главных» мест Тимирязев возвращался к остальным частям работы, дописывая их, и, как бы заново, связывал все части воедино. Как художник, он страстно любил свою «отделанную» вещь. Выходя из своего кабинета и держа лист в руках, он с особым удовольствием прочитывал только что написанное в кругу семьи и близких знакомых. В процессе же работы (еще до болезни) он обычно, оставаясь один, запирал дверь своего кабинета, и в минуты отдыха можно было лишь слышать, как быстро вскакивал он со своего кресла и, ходя вприпрыжку взад и вперед, напевал какую-нибудь мелодию. Это был человек, научная мощь которого сочеталась с исключительно высокой художественностью его натуры, позволявшей ему необыкновенно живо, убедительно и образно излагать свои мысли в научных трудах и лекциях. 2 Непреклонно развивая взгляд на науку как на единствотеории и практики, Тимирязев направляет свои научные интересы из области ботаники в область земледелия, считая, что ни одно из приложений ботаники не заслуживает большего-
Кабинет Климента Аркадьевича Тимирязева, Москва, улица Грановского (бывишй Шереметьевский переулок), дом 2, квартира 29. В таком виде сохранился до настоящего времени (О
.ur.cv V . v ' vv' v„:,s-y. v. -ï-V' " 'i ' v.-..r ' ' • V ' -v., • ./.v • \ • >- •
внимания, чем применение ботанических знаний в земледелии, «приложение основных законов растительной Ж И З Н И к тем явлениям, с которыми приходится считаться сельскому хозяину в его практике». Тимирязев говорит, что даже при выборе своей научной специальности—физиологии растений—он в известной степени руководствовался ее отношением к земледелию. Это в чрезвычайно простой фюрме выражено Тимирязевым в словах: «Наука призвана сделать труд земледельца более производительным». Возрастающее значение, которое приобретало научное земледелие, побуждало Тимирязева неоднократно высказывать свое убеждение, что «(физиология растений займет со временем такое же положение по отношению к агрономии, какое физиология человека уже заняла по отношению к медицине». В свете этого высказывания особенно интересно вспомнить слова академика Т. Д. Лысенко, сказанные им на совещании передовиков урожайности по зерну, трактористов и машинистов молотилок с руководителями партии и правительства (Москва, декабрь 1935 г.): « . . . всем исследователям, которые обращаются ко мне, рекомендую читать в первую очередь побольше и повнимательнее Дарвина, Мичурина, Тимирязева. Я сам чрезвычайно часто перечитываю из них те или иные места при всякой заминке, при всякой трудности». Всем известно, что орденоносец академик Лысенко, сочетавший современные данные физиологии растений с научной агрономией и агрономической практикой, действительно обогатил наше социалистическое земледелие теорией стадийности развития растений, внес в практику агрономической работы прием, называемый яровизацией, и т. д. Так научная мысль Тимирязева подтверждена практикой социалистического земледелия. В сборнике публичных речей, носящем название «Некоторые основные задачи современного естествознания», К . А. Тимирязев с необыкновенной простотой и ясностью изложил методологические основы и сущность своих научных взглядов. Определяя основные задачи физиологии растении в прочитанной им речи на акте Петровской Земледельческой и Лесной академии, он говорил:
«Цель стремлений физиологии растений заключается в том, чтобы изучить и объяснить жизненные явления растительного организма и не только изучить и объяснить их, но путем этого изучения и объяснения вполне подчинить их разумной воле человека, так, чтоб он мог, по произволу, видоизменять, прекращать или вызывать эти явления (подчеркнуто мною. С. Н.). Физиолог не может довольствоваться пассивной ролью наблюдателя,—как экспериментатор, он является деятелем, управляющим природой» (подчеркнуто мною. С. Н.). В этом отношении Тимирязев предлагает следовать совету одного из величайших мастеров экспериментальной науки Клода Бернара, увещевавшего своих слушателей не бояться противоречащих фактов, так как в каждом противоречащем факте заключается зачаток нового открытия. («Surtout, messieurs, ne craignez jamais les faits contraires—car chaque fait contraire est le germe d'une découverte». Клод Бернар.) Ученый не может проходить мимо повседневных и обыкновенных фактов, потому что в кругу их, как говорит Тимирязев, и заключаются те замечательные явления, на которые обязан направить свое внимание ученый. Тимирязев утверждает, что «научные истины становятся обязательными только силой доказательств, экспериментальных и рациональных», и что «главная обязанность ученого не в том, чтобы пытаться доказать непогрешимость своих мнений, а в том, чтобы всегда быть готовым отказаться от всякого воззрения, представляющегося недоказанным, от всего опыта, оказывающегося ошибочным». Эти положения развивает К. А. Тимирязев, целиком базируясь на высказываниях (в письме к Лешателье) знаменитого Марселена Бертло, подарившего человечеству плоды своих гениальных экспериментов. Основной идеей о единстве теории и практики пронизано все научное творчество К. А. Тимирязева. Сборник «Земледелие и физиология растений»*, посвященный памяти Жана-Батиста Буссенго, основателя физиологической школы научного земледелия, начинается одной из самых популярных статей К. А. «Наука и земледелец», в которой он высказывает опять-таки свою основную мысль о служении науки насущным интересам человека. Он говорит о «гражданских обязанностях современного русского ботаника» и, развивая обще-
ственный смысл задач науки, выражает сущность этих задач, прибегая к словам «мудрого короля лилипутов», высказавшего Гулливеру (в «Путешествиях Гулливера») глубокую истину: «Тот, кто сумел бы вырастить два колоса там, где прежде рос один, две былинки травы, где росла одна, заслужил бы благодарность всего человечества, оказал бы услугу своей стране более, чем все отродие политиканов, взятое вместе». Эта аллегория, к которой прибегает Тимирязев, пользуясь ядовитой сатирой Свифта, почему-то перешедшей в потомство под видом «наивной детской сказки», прекрасно характеризует все устремления Тимирязева в области земледелия. «Земледелие и физиология растений» К. А. Тимирязева представляет собой действительно такое произведение, в котором он, выступая во всеоружии современных ему данных как по физиологии растений, так и по научному земледелию, с необыкновенной убедительностью развивает мысль о том, насколько необходимо рациональному земледелию для разрешения своих вопросов обращаться к растительно-физиологическим исследованиям. Используя все богатство своих знаний, Тимирязев утверждает, что «наблюдения в поле могут быть вполне выяснены только опытами в лаборатории, и, обратно, указания лабораторного опыта получают санкцию практичности, только будучи проверены в поле». Тимирязев переносит весь опыт и научные достижения Буссенго на «русскую почву». Тимирязев неустанно пропагандирует значение Буссенго для научной агрономии, знакомит с ним широкие круги общественности, разъясняет поставленную Буссенго строго научную задачу: при помощи весов учесть баланс вещества для каждого агрономического процесса, составить уравнение, в котором, с одной стороны, находились бы вещества, доставляемые растению, а с другой—продукты, получаемые как результат растительного процесса. Тимирязев, блестяще овладевая методом синтетического использования знаний растительной физиологии и научного земледелия, берет на себя роль пионера по определению тех путей развития научной мысли и научной практики, которые указывают агрономии возможности подчинить себе природу, не приспособляясь к данным климатическим условиям, быть активным деятелем в природе, — управлять природой.
«Польза глубокой вспашки как одной из мер борьбы с засухой,—говорит Тимирязев в «Борьбе растения с засухой»*,— кажется, не подлежит сомнению вследствие достигаемого ею двойного результата—накопления и лучшего сбережения влаги . . . Три во всех отношениях сходные участка были вспаханы на различную глубину (сохой и плугом), и одним из главных результатов оказалось преимущество глубокой вспашки. Глубокая вспашка, очевидно, важна не только как средство для увеличения запаса воды, но и как средство для развития более глубоко идущих за нею корней». Так говорит Тимирязев о пользе глубокой вспашки. Огромно значение научной деятельности К. А. Тимирязева для земледелия. С его именем связано введение в России первых опытов по выращиванию растений в искусственных условиях. С именем Тимирязева связано также введение первых тепличек («вегетационных домиков») для водных, песчаных и почвенных культур растений в сосудах. «Не забудут русские агрономы,—писал К . А. Тимирязеву по случаю его 70-летней годовщины академик Д. Н. Прянишников,—в частности, и того факта, что первый проект опытной станции в Москве составлен был Вами: в 1884 году, в годичном заседании Политехнического музея, в ответ на вопрос, в чем должна выразиться задача отдела прикладной ботаники, В ы развили план устройства такой станции в Александровском саду в связи как с музеем, так и с университетом. Это должна была быть как бы „кафедра-станция", исследующая вопросы земледелия в их физиологической основе и периодически знакомящая широкую публику с результатами своих трудов». Следует отметить, что К. А. Тимирязев один из первых исследовал газовый обмен в клубеньках бобовых растений, что оказало влияние на учение об удобрении, а на практике отразилось усиленной пропагандой посевов клевера. Имя К. А. Тимирязева, его научные взгляды вошли в историю науки как призывный клич—преобразовать природу в интересах трудящегося человека! «За последние десять лет,—писал К. А. Тимирязев по адресу виталистов в своей статье „Витализм и наука"**,—неслышно,
незаметно созидается совершенно новая отрасль науки: рядом с экспериментальной физиологией возникает экспериментальная морфология. Мы полояштельно научились непосредственно лепить растительные формы (подчеркнуто мною. С. Я.); мы можем изменять формы стеблей, листьев, цветов; мы можем даже изменять форму клеточек в глубине тканей...». В своих научных работах Тимирязев отводит большое место замечательным исследованиям Бертло, творцу синтетической химии, автору классического труда «Chimie organique fondée sur la synthèse», где вся органическая химия показана в совершенно новом освещении. «Ее первые и заключительные главы,—пишет К. А. Тимирязев в статье, носящей название „Лавуазье X I X столетия"*, посвященной Бертло,—представляют глубокое научно-философское значение по развиваемому в них воззрению на значение экспериментального знания вообще и химии в особенности, где ученый так ясно выступает в своей двоякой роли пророка и творца, пророка, на основании прошлого тел, предсказывающего их будущее, и творца, по желанию осуществляющего не только то, что осуществляет природа, но и многое такое, чего она сама не осуществляет». Служение науке связано у Тимирязева со стремлением служить общественно-этической, социалистической правде. И если Тимирязев, вооруженный глубочайшим пониманием современных и насущных задач естествознания, ведет беспощадную борьбу с проявлениями недоверия к науке, то с той же страстностью, свойственной Тимирязеву, изобличает он и невежественную, слепую веру во всемогущество «науки»—науки, которую проповедуют прислужники министерства народного просвещения, конечно, в интересах господства реакции и нужного ей застоя мысли. Тимирязев сокрушал «авторитеты» науки, выраставшие на гнилой почве царизма, поповщины и кичливой буржуазной культуры. Он действительно ломал веру во всемогущество их «научных норм», и, конечно, терпевшие поражение травили Тимирязева за смелый призыв к демократизации науки, за призыв объединить самые широкие общественные слои для
подлинно демократического устройства жизни трудящихся, основанной на «социалистической правде». Говоря о значении и будущей роли науки, Тимирязев произносит: «Она за последние полвека почти с каждым днем делает такие успехи, что, конечно, никакой здравый ум не подумает указать ей пределы» (подчеркнуто мною. С. Н.). Великий ученый, наш классик естествознания, призывавший грядущую демократию на генеральный бой против рутины и консерватизма науки разлагающегося капиталистического строя, обобщивший в области естествознания лучшее, прогрессивное, что дала буржуазная наука, Тимирязев прокладывал тот путь науки социализма, по которому пошли люди нашей эпохи—покойный Мичурин и ныне здравствующие орденоносцы—Лысенко, Мейстер, Эйхвельд, Цицин и др. На'шей задачей должно быть не только изучение и объяснение жизненных явлений растительного организма, не только распознавание тайн образования растительных форм, но и управление процессом развития нужного нам растения в нужных нам целях. К этому всю жизнь призывал великий естествоиспытатель, и это стало знаменем лучших людей науки, воплощающих заветы Тимирязева в сталинскую эпоху—эпоху осуществления союза науки и труда, науки и подлинной демократии, эпоху победного движения к коммунизму. К. А. Тимирязевым было написано в общей сложности около ста специальных физиологических работ, много статей по вопросам эволюции и дарвинизма, а также статей популярных, по общественным вопросам и различных предисловий (см. включенную в настоящий том полную библиографию работ К. А. Тимирязева, составленную библиографическим подотделом Всесоюзной библиотеки им. В . И. Ленина, а также перечень работ, составленный самим К. А. Тимирязевым в качестве примечания к тексту речи «Современное состояние наших сведений о функции хлорофилла», том I, стр. 362 настоящего издания. Ред.).
Нельзя не упомянуть и о переводах, сделанных Тимирязевым, и о редактировании им переводов иностранных работ, которые имели огромное влияние на развитие русской научной и общественной мысли. Прежде всего должна быть отмечена огромная историческая заслуга Климента Аркадьевича, как лучшего переводчика на русский язык сочинений Чарлза Дарвина (издание Поповой, 1896—1901 гг., и Лепковского 1907— 1909 гг.). В свое время широкая русская общественность ознакомилась с трудами и учением Дарвина через Тимирязева. Царское правительство старалось, однако, всячески мешать развитию плодотворнейшей деятельности знаменитого ученого. Происходившее 22 мая 1913 года чествование К. А. Тимирязева по поводу 70-летия со дня его рождения было встречено гробовым молчанием со стороны представителей «официальной науки» и тех официальных правительственных сфер, которые < не могли простить Тимирязеву его воинствующего материализма. Министерство народного просвещения не могло забыть статей и выступлений Тимирязева, направленных против министерства Кассо и его прислужников. И вполне понятным становится тот бойкот, которым был встречен юбилей Тимирязева со стороны правительства. В то же время. крупнейшие европейские и русские ученые приветствовали 70-летнего юбиляра, отмечая его огромные научные заслуги. Френсис Дарвин (сын Чарлза Дарвина) засвидетельствовал свое величайшее уважение к научным работам Климента Аркадьевича, отметив, с каким удовольствием вспоминал Климента Аркадьевича Чарлз Дарвин, которого Тимирязев посещал в бытность свою в Англии. Прочитанная им на безупречном английском языке перед Королевским обществом «крунианская» лекция навсегда, по выражению Френсиса Дарвина, связала имя Тимирязева с разработанным им научным вопросом о применении методов физики и изучении питания растений в связи с поглощением света зеленым веществом листьев. Известный французский ученый Г . Бонье заявил, что чествование Тимирязева является праздником не только русской, но и европейской науки, в которую он своими выдающимися научными трудами внес весьма ценный вклад. Знаменитый английский профессор
Фрост Блекмен, заведующий ботаническим институтом в Кембридже, указал, что К. А. Тимирязев пользуется в Англии огромным уважением за ясность свѳей научной мысли и необыкновенную убедительность своих экспериментов. Профессор Фармер назвал К. А. Тимирязева самым замечательным ботаником той эпохи. Живший в то время в Париже И. И. Мечников также присоединил свой голос к общему хору мирового признания. Всемирная известность выдающегося исследователя природы была признана за К. А. Тимирязевым всей Европой. Достаточно сказать, что К. А. Тимирязев был избран почетным I доктором Кембриджского, Глазговского и Женевского университетов, членом Эдинбургского и Манчестерского ботанических обществ и, наконец, членом известного во всем мире ЛондонI ского королевского общества. Крупнейшие русские ученые, соратники и бывшие ученики К. А. Тимирязева, покойные академики И. П. Павлов, М. А. Мензбир, С. Г. Навашин, с исключительным уважением и сердечностью отмечали заветы своего учителя. «Климент Аркадьевич сам, как и горячо любимые им растения,—говорил в день 70-летия Тимирязева мировой ученый академик И. П. Павлов,—всю жизнь стремился к свету, запа) сая в себе сокровища ума и высшей правды, и сам был источником света для многих поколений, стремившихся к свету и энанию и искавших тепла и правды в суровых условиях жизни». «Вы сумели дать нам редкий пример не только исследователя, глубоко захватывающего и точно расчленяющего избранный вопрос, не только умеющего увлечь своих слушателей,— писал К. А. Тимирязеву по случаю его 70-летнего юбилея академик Д. Н. Прянишников,—не только ценного руководителя во главе ученого общества (ботаническое отделение „Общества любителей естествознания, антропологии и этнографии", созданное К. А. Тимирязевым. С. Я.), но и блестящего публичного лектора, энергичного популяризатора, знакомившего русское общество с трудами и с жизнью крупнейших светочей естествознания. Вы сумели соединить с тонкостью эксперимента изящество изложения, постоянную бодрость духа, горячий порыв в защите своих взглядов». Тимирязев, по болезни уклонившийся от непосредственного личного участия в посвященном ему торжестве, приблизительно месяц спустя, 20 июня 1913 года, написал в редакцию «Русских
Домик в Демьяпове, где помещалась лаборатория Аркадьевича Тимирязева Картина художника А. Васнецова, подаренная им Аркадьевичу. Находится в кабинете Тимирязева Климента Клименту
Ведомостей» чрезвычайно характерное для него письмо. Великий ученый, всю жизнь свою боровшийся за осуществление социальной правды, за науку, которая, во главе с демократией^ должна служить трудящемуся человечеству, Климент Аркадьевич не преминул использовать свое юбилейное торжество, как арену, на которой, перед лицом общественности, он мог пропагандировать свое понимание роли ученого и его ответственности перед страной, перед судом истории. « . . . После той сокрушающей насмешки, которой когда-то обрушился Щедрин на юбиляров и юбилеи,—писал в упомянутом письме Климент Аркадьевич,—сказать что-нибудь оригинальное можно только в их защиту. А в эту защиту, мне кажется, можно сказать следующее. Молодому поколению они должны служить своевременным предостережением; они говорят ему: пройдут годы, и к вам отнесутся с таким же великодушным снисхождением, и вам будет так же стыдно, как стыдно сегодняшнему юбиляру, что столько лет прожито и так мало сделано. Юбилеи полезны для того, чтобы молодости было неповадно растрачивать непроизводительно самые дорогие годы жизни, когда слагается будущий человек. Людям зрелого возраста юбилеи являются случаем выставлять на вид свои собственные идеалы и те требования, которые они предъявляют жизни,— случаем для переклички, для проверки своих рядов, для подсчета своих противников (подчеркнуто мною. С. Н.). Величайший гений, какого видело наше поколение, Гельмгольтц за несколько дней до объявленного ему 70-летнего юбилея писал своему другу Лудвигу: „Помимо всякого тщеславия, проработав, как наш брат, целую жизнь, имеешь право задаться вопросом, какую ценность представляет то, что сделал, полезно ли оно. Но ответить на этот вопрос имеют право только те, кто имели случай им пользоваться и оценить". Да и сам строгий судья юбилеев (или, может быть, того, во что они иногда превращаются), не почувствовал ли он сам среди удушливой атмосферы того безвременья, с которым совпали его старые годы, не почувствовал ли глубокую потребность в открытом, явном заявлении этой солидарности? Кто не помнит того крика отчаяния, который вырвался из наболевшей груди великого сатирика земли русской: „Читатель, откликнись!" Этот отклик единомышленников является почти нравственной потребностью в те минуты, когда, оглянувшись вокруг, вдруг замечаешь, как поредели ряды старых товарищей, старых соратников, когда вдруг замечаешь, что, еще живой, уже стоишь перед судом потомства (подчеркнуто мною. С. Н.). Невыразимо отрадно услышать в это время, что оно—это потомство—заживо отпускает тебе твои грехи, 8 и. А. Ти.яирязм, m. 1 113
одобряет твои стремления к истине в науке и к правде в жизни, разделяет твои симпатии и антипатии... Услышать такой отклик потомства, с которым стоишь лицом к лицу, не значит ли почувствовать, что жил не только своей личной, совершенно исключительно счастливой жизнью, но н приобщился к другой, более широкой жизни, был одним из бесчисленных звеньев, связывающих преемственную жизнь поколений». Так говорил по поводу своего 70-летнего юбилея, уже на склоне лет своих, Тимирязев. Истинный ученый, с выдающимся именем в мировой науке, отдавший служению науке и демократии все свои силы, не мог не притти к социализму. С «преемственной жизнью поколений», с боровшимся и победившим пролетариатом связала уже 75-летнего Тимирязева Великая пролетарская революция. Она «одобрила» его стремления и приняла огромные плоды его работ, отдав это наследство потомку, о котором мечтал Тимирязев,—пролетарской демократии.
Y НАУЧНО-ПОЛИТИЧЕСКИЕ В З Г Л Я Д Ы К. А. ТИМИРЯЗЕВА 1 К ак понимал К. А. Тимирязев свою роль в качестве ученого и что вкладывал он в понимание своего гражданского долга, лучше всего говорят те слова, которые Климент Аркадьевич в виде автоэпиграфа помещает в своей книге «Наука и демократия»*. Он говорит: «Мы должны стремиться к установлению общения между представителями труда умственного и физического, к гармоническому слиянию задач науки и жизни, к служению научной истине и этической правде». Воспитанный на произведениях Чернышевского, Добролюбова и Писарева, К. А. Тимирязев впитал в себя тот революционный демократизм, который принято называть «наследством 60-х годов». Ленин в своей работе «От какого наследства мы 8* 1
отказываемся?» (изд. 3, том II, стр. 314) указывал на следующие три характерные черты этих годов: 1) горячая вражда «к крепостному праву и всем его порождениям в экономической, социальной и юридической области.»; 2) « — горячая защита просвещения, самоуправления, свободы, европейских форм жизни и вообще всесторонней европеизации России.»; 3) « — отстаивание интересов народных масс, главным образом крестьян (которые еще не были вполне освобождены или только освобождались в эпоху просветителей), искренняя вера в то, что отмена крепостного права и его остатков принесет с собой общее благосостояние, и искреннее желание содействовать этому.». Шестидесятые годы были ознаменованы ростом массовых стихийных крестьянских восстаний. Задача, которую ставил Добролюбов своему поколению, заключалась в призыве переходить «от разговоров к делу», к «осуществлению», к действию. «Необходимо действовать на него (народ. С. Н.),—учил свое поколение Добролюбов,—раскрывать ему глаза на настоящее положение дел, возбуждать в нем спящие от века богатырским сном силы души, внушать ему понятие о достоинствах человека, об истинном добре и зле, об естественных правах и обязанностях». Проповедь Добролюбова и Чернышевского, этих великих крестьянских демократов 60-х годов, а также влияние прогрессивно мысливших отца и матери (Аркадия Семеновича и Аделаиды Клементьевны Тимирязевых) действительно пробудили в Клименте Аркадьевиче «безграничную любовь к истине и кипучую ненависть ко всякой, особенно общественной, неправде». Революционный демократизм 60-х годов воспитал Тимирязева-гражданина, с исключительной страстностью ненавидевшего произвол и самодержавие. Мы уже говорили ранее, с какой непреклонностью, будучи в университете, вставал он в ряды «забастовщиков-студентов», с какой выдержанной до конца принципиальностью защищал он «забастовщика-студента». Студенческие демонстрации представлялись К. А. Тимирязеву огромной важности народным делом, теми огоньками «народного возмущения», о которых писал Ленин в своей статье «Начало демонстраций» (изд. 3., том IV, стр. 345—347). Исключительно большое влияние на К . А. Тимирязева оказывала революционная пропаганда, которую вели последовательные в своем демократизме Чернышевский и Добролюбов.
Разоблачая «передовые слои русского общества», громя тех либералов, которые предавали революционную демократию и открыто проповедывали примирение с крепостнической реакцией, пропаганда Чернышевского и Добролюбова представляла для Тимирязева тот источник, который давал ему огромный запас революционных сил, служивших ему в борьбе на общественно-политическом фронте. «Последовательные демократы Добролюбов и Чернышевский—писал Ленин в статье „Либералы и свобода союзов"— справедливо высмеивали либералов за реформизм, в подкладке которого было всегда стремление укоротить активность масс и отстоять кусочек привилегий помещиков, вроде выкупа и так далее». (Изд. 3, том X X X , стр. 211). Отсюда, от этого «наследства 60-х годов», от этой пламенной проповеди революционного демократизма исходит та вера Тимирязева в демократию, на службу которой отдал всего себя Климент Аркадьевич. «Русский народ и вышедший из его рядов русский солдат был всегда равно достоин, равно велик и в счастии, и в несчастии; и в несчастии, может быть, еще более, чем в счастии»,— говорил Тимирязев в своей статье «Полвека» *, считая своим долгом служить и приходить на помощь «самой бедной, обездоленной части человечества». Нельзя понять Тимирязева и оценить всей его роли в науке, не уяснив влияния на него шестидесятников, о которых он вспоминает с такой благодарностью в своей известной статье «Пробуждение естествознания в третьей четверти X I X века»**Положение, из которого исходит Тимирязев во всех своих научных устремлениях, определяется его требованием к науке— служить общественной пользе. «Наука не может оставаться уделом, тесной олигархии; все должны быть приобщены к ее благам; обладание ею является необходимым условием успеха самих приложений; их развитие не вяжется с общим невежеством». Эти слова, сказанные Бертло, Тимирязев приводит для того, чтобы подчеркнуть демократический характер науки, налагающий на настоящего ученого обязанность служения
науке и демократии. Тимирязев взял от «наследства 60-х годов» именно то подлинно революционное служение демократии, которого требовали Добролюбов и Чернышевский: не «укоротить активность масс» и не ограничить демократизацию науки, а обобществить науку, сделать обобществление науки главной задачей, главным общественным долгом ученого. «Сильная наукой демократия, наука, опирающаяся на демократию, и, как символ этого союза—явление почти неизвестное прошлым векам—демократизация науки». Так определял Тимирязев характер и назначение науки в своем сборнике «Наука и демократия», и на вопрос, чему же учит эволюция человечества в его ближайшем прошлом, в каком направлении движется оно, какие силы выдвигает вперед, как главнейшие факторы его будущего, он отвечал: «науку и демократию». Борьба Тимирязева на общественно-научном фронте представляет собою, в сущности, не что иное, как пропаганду того, что «уже не одним чувством социальной справедливости, г. е. стремлением к более равномерному распределению плодов знания между тружениками мысли и тружениками мышц, руководится ученый, но и сознанием совершающегося на наших глазах перемещения центра тяжести общественной власти в сторону демократии . . . Отсюда насущная задача науки— разъяснить демократии, что цели и потребности науки и демократии, истинной науки и истинной демократии (подчеркнуто мною. С. H.)—одни и те же». В публичных речах и научных высказываниях Тимирязева слышен смелый протест против привилегированного меньшинства, порабощающего большинство трудящейся части человечества ради доставления ограниченному числу образования и других условий успеха в жизни. Тимирязев, принужденный полицейским режимом ограничивать размах своего пера, то и дело прибегает к переводу наиболее близких ему по духу западноевропейских и американских ученых с единственной целью—в условиях «русской действительности» предать гласности демократические взгляды лучших представителей культурного мира, показать перед лицом самодержавия образцы демократически мыслящих ученых, солидаризироваться с ними. В задачу Тимирязева входит не только оставаться сторонником
демократизации науки, но и показать, как понимает он сущность политической и социальной демократии. Так, он переводит «Науку и всеобщий мир» профессора Колумбийского университета Джемса Мак Кин Киттеля, автора и редактора одного из лучших научно-популярных журналов, нью-йоркского «Popular Science Monthly», именно с целью разъяснить сущность демократии, как он ее себе мыслит. «Принадлежность к привилегированному сословию,—пишет Тимирязев,—уже не является необходимым условием для того, чтобы управлять государством или вообще стоять во главе какого-нибудь дела. Избранникам из среды всего народа (подчеркнуто мною. С. Н.) может быть доставлен полный случай для подготовки, необходимой им, как руководителям судьбами страны (подчеркнуто мною. С. //.); всякий может сознательно участвовать в политических делах своей страны и в сознательной оценке высших интересов жизни». Не случайно Тимирязев проявляет исключительно восторженное отношение к знаменитому ученому Бертло. Неоднократно, когда Тимирязева упрекали, что он смешивает «политику с наукой», он отвечал словами Бертло: «Часто приходится слышать, что ученый не должен заниматься политикой. Это — избитая истина, пущенная в ход каким-нибудь царедворцем в неограниченной монархии, в эпоху, когда частная интрига успевает всем завладеть, руководясь соображениями личного произвола, одинаково чуждыми указаниям общественного блага и методам науки». Воспитанный в духе революционного демократизма блестящей плеяды великих демократов 60-х годов, К. А. Тимирязев впитал в себя и весь тот прогресс культуры, который давала тогдашняя Западная Европа, вступившая в полосу огромного расцвета естествознания. На фоне русской действительности, в условиях грубейшего произвола самодержавия, Тимирязев оказался тем исключительным ученым, научные интересы которого неразрывно сплелись с мечтою борца поставить науку на службу демократии, дать «каждому гражданину» то, что можно было ьзять у подлинного прогресса науки. И единственно верной школой науки Тимирязев считал демократизацию науки, борьбу против кастовости науки, цеплявшейся за все темные силы господствующей реакции и регресса.
«От безотрадных картин родной действительности,—писал Тимирязев в предисловии к сборнику „Наука и демократия",— мысль ученого, понятно, охотно отдыхает на личных воспоминаниях о великих ученых Запада (Дарвин, Бертло, Кирхгоф, Бунзен и др.) и своих (И. П. Павлов), а также на дружеских встречах (увы, последних перед проклятой войной) европейских ученых (в Кембридже, Париже, Лондоне и др.). Восстающие в памяти образы великих ученых в обстановке главнейших центров науки с их кипучим настоящим и великим прошлым по поводу полувековых и трехвековых поминок их славной деятельности вселяют доверие и в грядущее будущее этой науки. Рядом с ростом этой уверенности чаще и чаще высказывается мысль о необходимости приобщить демократию к этим завоеваниям науки, от чего зависит будущее процветание человечества» (подчеркнуто мною. С. Н.). «Не следует забывать,—писал Тимирязев еще ранее, в предисловии к переводу „Наука и нравственность" Бертло,—что современный буржуазный строй не отказывает науке в известном почете; он готов предоставить ей крупицы, падающие с роскошной трапезы капитализма, и это невольно заставляет задуматься о будущности этой науки; разделяя с сегодняшними победителями их добычу, не будет ли она (наука. С. Н.) когда-нибудь вместе с ними привлечена к ответу?» Тимирязев, борец за демократизацию науки, часто напоминает ученым, что оружие, которым ученый «успешно» пользуется против своих «противников», так же остро, когда оно обращается против него самого, что односторонность, навеянная кастовыми интересами и связями, представляет собой лишь только узость его мысли, рассматривающей жизнь и людей сквозь мираж его собственных кастовых предрассудков. Тимирязев вскрывает и обнажает всю сущность этой кастовой односторонности, превращающей свои «понятия» и свои «гипотезы» в абсолютные системы, в неподвижные догматы. 2 Со всей присущей ему остротой критического оружия Тимирязев разоблачает антидарвинистов Данилевского и чСтрахова. По поводу этих ставленников царизма, «верой и правдой» охранявших университет от «богопротивного» учения Дарвина
I s то S Sä ö s -то о N то S § sто о s то C£l Se? S « со О ^ s
и не допускавших даже малейшего распространения безбожия (опасность для народа), Тимирязев писал в своей «Отповеди антидарвинистам»*: «Не стану распространяться, как убого должно быть то окошечко, в котором только и света, что от таких светил, как Данилевский; какой крохотный и темный уголок неба виден из этого окошечка, если такие звезды кажутся на нем звездами первой величины... Разгадка эта заключается в одном слове „кружковщртна" (кастовость. С. Н.), в том общественном явлении, на которое обращали в свое время внимание Грибоедов, и Гоголь, и Тургенев и которое за полвека так мало изменилось, что сохранило даже прежний язык и номенклатуру. Тесный кружок единомышленников, мнящий себя центром нового, мирового движения, распределяет между своими членами роли гениев, светил, пожалуй, маленьких мессий (подчеркнуто мной. С. Н.). Таким-то маленьким мессией, очевидно, был в глазах своего маленького кружка и Данилевский, и его книга „Дарвинизм" заранее была признана мечом, который он должен был принести для поражения нечестивой науки Запада». Выступление К. А. Тимирязева в роли борца за учение Ч. Дарвина, его переводы на русский язык сочинений Дарвина— огромная историческая заслуга Тимирязева. Борьба Тимирязева с антидарвинистами, его ожесточенные схватки с «духовными» душеприказчиками царской ГОССИИ имели не только научное, но и политическое значение. Тимирязев отдавал все свои силы на общественную пропаганду дарвинизма. Перед Тимирязевым стояла задача отстоять от нападок реакционных сил естественно-научные основы материализма, отстоять учение Дарвина, привлекавшее к себе все более и более широкие круги сторонников. Антидарвинизм представлял собою, в первую голову, именно то реакционное течение, которое ставило своей задачей не только умалить научную «философию биологии», но и в корне уничтожить все значение дарвинизма, противопоставив ему чем-либо замаскированную, а чаще всего ничем не прикрытую поповщину. Учение Дарвина, благодаря величию его научных доводов, становилось достоянием всех прогрессивно мыслящих людей, и перед Тимирязевым-гражданином вставала общественная задача отстоять это учение, как он выразился в статье «Новые
потребности науки X X века...» *, «от напора мутной воды повального раболепия, от которой еще немного—и может захлебнуться совесть целого народа». И та страстная отповедь, которую Тимирязев давал антидарвинистам, глубочайшим образом связывалась у него прежде всего со стремлением выполнить свой общественный долг перед «совестью целого народа». Тимирязев буквально восстал против возглавившего общественный поход антидарвинистов Данилевского, посмевшего в самодовольно-самоуверенной фразе заявить, что под напором его «критики» все здание теории Дарвина «изрешетилось» и развалилось в «бессвязную кучу мусора», что естественного отбора, то-есть сущности дарвинизма, не существует, не существовало и существовать не может, что это — «фантазм, мозговой призрак» и пр. Необходимо ознакомиться с подлинником той «отповеди», которую дал Тимирязев русским антидарвинистам, «ученым» душеприказчикам и фарисеям, начавшим скрипеть своими перьями и взывать к охране подрываемых основ общественного строя. Необходимо познакомиться с этим замечательным документом, чтобы узнать Тимирязева и со стороны присущего ему огромного дарования, которое позволяло ему в изумительной по своему блеску форме сокрушать лакействующих в науке. Верный своему девизу: «борьба со всеми видами реакции— вот самая общая и насущная задача естествознания», Тимирязев выполняет свой общественный долг ученого-гражданина, до конца разоблачая перед лицом общественного мнения тех, кому «логика мстит за себя жестоко», кто не может «бороться ее чистым оружием», кого она вынуждает прибегать к такому жалкому приему, как умышленное искажение мыслей своего противника. «Ненаучный, нелогический, легкомысленно-хвастливый склад аргументации,—писал Тимирязев в „Отповеди антидарвинистам",—только оскорбляет мой здравый смысл, воспитанный на образцах строгой науки; дерзкие выходки и напраслина, возводимая на Дарвина, только возмущают во мне естественное чувство справедливости... Это не прием исследователя, ищущего истину для себя и предлагающего ее и другим за ту же цену, какую она имеет в его глазах, а прием софиста, полагающего
свою задачу в том, чтобы добиться одобрения, вырвать во что бы то ни стало согласие слушателей». Под напором «мутной воды» зоркий глаз Тимирязева-материалиста прекрасно рассмотрел того «боженьку», которого пропихивали в природу антидарвинисты вкупе (во главе с Данилевским) под видом «целесообразно направляющего» интеллектуального начала. И если тех, кто «мутил», Тимирязев образно называл «каракатицами», то совершенно ясно можно себе представить, чем платили последние Тимирязеву, осмелившемуся переносить на русскую почву гениальное учение великого Дарвина, равно как и передавать своим слушателям все достижения передовой науки. Чтобы показать всю глубину тимирязевского материалистического мировоззрения, его научно-философских взглядов, против которых особенно выступала воинствующая поповщина, имевшая в качестве своего лидера Данилевского, необходимо напомнить о тех замечательных высказываниях Климента Аркадьевича, которые мы находим в его «Отповеди антидарвинистам», посвященной «философствованиям» того же Данилевского. В ряде длинных тирад Данилевский обнаруживает свое ужасающее невежество в отношении дарвиновского понимания случайности, предлагая заменить, как он выражается, «дарвиновскую псевдотелеологию» настоящей телеологией и вместо «дарвиновской случайности», лежащей в основе дарвиновской теории естественного отбора, иметь дело, с точки зрения Данилевского, с единственно возможной категорией—разумной целесообразностью, т. е. тем самым «боженькой», о котором мы уже говорили. В ответ на заявления Данилевского, что «никакая форма грубейшего материализма не спускалась до такого низменного миросозерцания», до какого спустилась философия дарвинизма, позволившая себе изобразить весь мир таковым, что в нем «вся стройность, вся гармония, весь порядок, вся разумность являются лишь частным случаем бессмысленного и нелепого; всякая красота—случайной частностью безобразия; всякое добро—прямою непоследовательностью во всеобщей борьбе, и космос—только случайным частным исключением из бродящего хаоса!», Тимирязев своею классической отповедью действительно сокрушает эту клевету.
Приводимый ниже отрывок Тимирязева из «Отповеди антидарвинистам» представляет собой образец подлинного дарвиновского понимания сущности естественного отбора. Этот отрывок подтверждает также, что научно-философская позиция Тимирязева в вопросе о случайности и необходимости стихийно приводила его вплотную к диалектическому материализму. «Найдется ли,—писал Тимирязев,—какой-нибудь сложный механический процесс, дающий вполне определенный, вперед вычисляемый результат и не представляющий при более глубоком анализе, при рассмотрении в другом масштабе, целого хаоса случайностей? Когда сельский хозяин в своей сортировке отделяет одни семена от других, пользуется ли он определенным механизмом или только игрой случайностей? Когда химик отделяет на фильтре твердый остаток от жидкости, пользуется он механизмом или случайным явлением? Конечно, и да и нет. Каждый из этих процессов является и определенным механизмом и хаосом случайностей, смотря по тому, с какой точки зрения мы себе представим явление. Проследите, что происходит с каждым мелким зернышком в сортировке, какой путь оно опишет, пока дойдет до отверстия в сетке, сколько раз проскользнет мимо, а может быть так и ухитрится уйти, спрятавшись за крупными. Или эта частица раствора, которая должна пройти через фильтр и упорно засела в осадке, не доказывает ли она, что вся операция фильтрования основана на случайности? Но попытайтесь убедить химика, что все его анализы основаны на случае, и он, конечно, только смехом встретит такое философское возражение. Или, еще лучше, убедите человека, садящегося в поезд Николаевской железной дороги с расчетом быть завтра в Петербурге,—убедите его, что эта уверенность основана на целом хаосе нелепейших случайностей. А между тем с философской точки зрения это верно. Какая сила движет паровоз? Упругость пара. Но физика нас учит, что это только результат несметных случайных ударов несметного числа частиц, носящихся по всем направлениям, сталкивающихся и отскакивающих и т. д. Но это далеко не все. Есть еще другой хаос случайных явлений, который называют трением. Вооружимся микроскопом, даже не апохроматом, а идеальным микроскопом, который показал бы нам, что творится с частицами железа там, где колесо локомотива прильнуло к рельсу. Вот одна частица зацепилась за другую, как зубец шестерни, а рядом две, может быть, так прильнули, что их не разорвать, вон третья оторвалась от колеса, а вон четвертая—от рельса, а пятая, быть может, соединилась с кислородом и, накалившись, улетела. Это ли не хаос? И, однако, из этих двух хаосов— а сколько бы их еще набралось, если бы посчитать!—слагается,
может быть, и тривиальный, но вполне определенный результат, что завтра я буду в Петербурге. Итак, мы вправе называть естественный отбор механизмом, механическим объяснением не потому, чтобы в основе его не лежало элементов случайности, а, наоборот, потому, что в основе всякого сложного механизма нетрудно найти этот хаос случайностей». «Именно и видели заслугу дарвинизма в том,—говорит Тимирязев,—что он включил органический мир в область механического (материалистического. С. Ii.) мировоззрения в том смысле, что распространил на него возможность каузального объяснения, исследования естественных причин там, где до тех пор принято было видеть лишь осуществление угадываемых целей». Таков был воинствующий материализм Тимирязева, против которого тогда выступала господствовавшая поповщина в науке и философии. Европейская образованность и революционный демократизм Тимирязева действительно способствовали тому, чтобы его мощный голос—голос подлинного борца—заглушил «молодецкий свист», раздававшийся по его адресу. «Что же касается обязанностей профессора, раз что и о них уже зашла речь,—отвечал Тимирязев в „Отповеди антидарвинистам" Страхову, глумившемуся над преклонением Тимирязева перед европейской наукой (дарвинизмом),—то я замечу, что всякое ремесло, в том числе и профессорское, имеет свои тяжелые и свои священные обязанности. К числу тяжелых обязанностей профессора относится обязанность читать книги толстые и книги глупые, что бывает вдвойне тяжело, когда толстые книги оказываются в то же время и глупыми. К числу же самых священных обязанностей профессора относится обязанность облегчать своим слушателям чтение толстых и глупых книг, снабжать этих слушателей компасом, при помощи которого они могли бы пробиться через самые непроходимые схоластические дебри, не рискуя в них окончательно заблудиться». Тимирязев дает отповедь и тем фальсификаторам науки, которые пожелали якобы знаменем самого Дарвина прикрыть до последней степени извращенное буржуазией дарвиновское учение. Тимирязев раскрывал и разоблачал сущность так называемого социального дарвинизма, оправдывавшего, с буржуазной точки зрения, священность «естественного права» насилия, грабежа и уничтожения человека человеком, равно как и не-
избежность и полезность войн, и утверждавшего «биологическую борьбу за существование», как незыблемый закон развития общества. «Все это ваше учение о борьбе за существование,—восклицали искренно или притворно негодовавшие обличители,—что ?ке это, как не преклонение перед грубой силой? Это—сила, попирающая право; кулак, торжествующий над мыслью; это— человеческие чувства, отданные в жертву животным инстинктам; это, наконец,—оправдание, апофеоз всякого зла и насилия». И Тимирязев в ряде блестящих выступлений, в частности в своей работе «Дарвин как образец ученого»*, доказывает всю клевету тогдашних «социальных дарвинистов» и «не по уму усердных поклонников Дарвина, желавших, опять-таки именем Дарвина, оправдать всю свою проповедь людоедства». Тимирязев прекрасно, конечно, знал тот действительно пропитанный буржуазным духом отрывок из V главы дарвиновского «Происхождения человека» (о развитии умственных и нравственных способностей человека), который дал повод к сознательной клевете против дарвинизма в целом, клевете, которая сыпалась на Дарвина со стороны неразборчивых на средства противников, не желавших обратиться к полному изучению величайших произведений Дарвина. В статье «От дела к слову, от зверя к человеку (размышления дарвиниста перед избирательной урной)»** К. А. Тимирязев приковывает внимание к «злосчастному» выражению «борьба за существование», «злосчастному» потому, что, как он говорит, для дарвиновского учения об естественном отборе эта метафора не нужна, так как она порождает незаслуженные дарвиновским учением в целом обвинения. «Точно ли,—пишет Тимирязев,—биологическая (или, вернее, зоологическая) борьба за существование с ее исходом, взаимным истреблением борющихся сторон,—общий закон, обнимающий всю природу, со включением человеческих обществ; или человеку, по крайней мере, на высших ступенях своего развития, удалось парализовать его роковое действие, заменив его чем-то иным, идущим ему на смену. Отстаивать первое мнение значило бы закрывать глаза перед двумя важными факторами, положившими резкую грань между биологической борьбой и человеческим прогрессом».
Тимирязев защищает Дарвина от социальных дарвинистов, от проповедников «идеалов людоедства» и со всей свойственной ему страстностью доказывает, что не учение Дарвина ответственно за пробуждение современного милитаризма и проявление торжества силы. Возведение на Дарвина подобной небылицы, несомненно, выгодно только тем, доказывает Тимирязев, кому необходимо, в интересах собственного господства, попрание элементарных прав человека, кому необходимо оправдание неизбежности и полезности войн. «Обвинение в безнравственности (дарвинизма. С. Н.), очевидно, получает почву только с того момента,—пишет Тимирязев в „Отповеди антидарвинистам",—когда борьба за существование провозглашается мировым законом, которому должен подчиниться и человек, или, выражаясь определеннее, безнравственность дарвинизма начинается только тогда, когда борьба за существование, понимаемая в самой узкой и грубой форме, провозглашается руководящим законом для человечества не только в прошлом, но и в настоящем и в будущем его развитии. Но разве дарвинизм, в лице его творца, повинен в чем-нибудь подобномРНикогда не видел он в своем учении какого-то кодекса, который человечество обязано принять к руководству. Утверждать, что, открыв в явлениях бессознательной природы законы борьбы и естественного отбора, Дарвин сделал обязательным подчинение этим слепым законам и всей сознательной деятельности человека, значит навязывать ему абсурд, за который он нисколько не ответственен». Тимирязев разоблачает все происки антидарвинистов, клеветавших на Дарвина. В течение многих лет он защищает от поповщины и милитаристов «основную идею Дарвина, что учение об естественном отборе, объясняя темное прошлое человека, ни в каком случае не предлагалось как этическое учение для его руководства в настоящем или будущем». В течение двадцати лет, изучая дарвиновское учение, сам Тимирязев, по его собственному свидетельству, ни разу не обмолвился этим «злосчастным» выражением «борьба за существование». Полнота изложения Тимирязевым учения Дарвина от этого нисколько не пострадала. Тимирязев считает нужным даже напомнить, что это выражение принадлежит не Дарвину, а Уоллесу, что Дарвин в первоначальном очерке своей теории (Foundations и пр.) к этому выражению не прибегал.
«Сущность дарвинизма,—пишет Тимирязев в труде „Исторический метод в биологии"*,—в законе естественного отбора, борьба же за существование—случайное явление: она может отсутствовать в бессознательной природе и должна отсутствовать в нормальной сознательной деятельности человека, где только и может становиться безнравственной». Что бы сказал К. А. Тимирязев теперь, когда фашистская проповедь «биологической борьбы за существование»,проповедь о существовании «высших» и «низших», «полноценных» и «неполноценных» рас, расовой борьбы и расовых инстинктов—превратили фашистскую биологию в идеологию «белокурого зверя», с восхвалением горилловидного «первобытного человека» вместе с «рослыми и стройными блондинами германского происхождения»? Вскрывая смысл того «благородного негодования», которое высказывали антидарвинисты по поводу бесчеловечности приложения учения «о борьбе за существование» к человеческой деятельности, приложения, в котором ни Дарвин, ни последовательные дарвинисты неповинны, следует все же упомянуть о характернейшем явлении, происходившем в лагере антидарвинистов, «боровшихся» против этих самых «приложений» к человеку. Антидарвинист Коржинский, негодовавший против людей, умевших приспособляться (а в этом антидарвинисты усматривали приверженность к дарвинизму), получил за свой антидарвинизм от императора Николая II 25000 рублей для продолжения своих научных трудов (!!). Чем был для Тимирязева Дарвин, мы лучше всего узнаем из слов самого Климента Аркадьевича. В своей получившей большую известность статье «Ч. Дарвин и К. Маркс», помещенной в сборнике «Наука и демократия», Тимирязев глубочайшим образом анализирует «сходственные» черты двух революций, одновременно проявившихся в 1859 году. «В 1859 году,—пишет Тимирязев,—появилось не только „Происхождение видов" Дарвина, но H „ Z U T Kritik der Politischen Oekonomie" Маркса. Это не простое только хронологическое совпадение; между этими двумя произведениями, относящимися к столь отдаленным одна от другой областям человеческой мысли, можно найти сходственные черты, оправдывающие их сопостав-
5> 50 О S с-о s 'ч 50 в 50 50 to g. й Ö S со в іе ^ ö S о S ЬЗ в S s » о в; с-, оз в т-н 1 ô •о О в Ч /3
ление... В чем же заключалась общая сходственная черта этих двух революций, одновременно проявившихся в 1859 году? Прежде всего в том,—говорит Тимирязев,-—чтобы всю совокупность явлений, касающихся в первом случае всего органического мира, а во втором—социальной жизни человека, и которые теология и метафизика считали своим исключительным уделом, изъять из их ведения и найти для всех этих явлений объяснение, заключающееся ,,в их материальных условиях, констатируемых с точностью естественных наук". Как Дарвин, усомнившись в пригодности библейского учения о сотворении органических форм, к которому так или иначе прилаживалась теологически, или метафизически настроенная современная ему наука, нашел действительное объяснение для происхождения этих форм в „материальных условиях " их возникновения, так и Маркс, как он сам пояснил, усомнившись в гегелевской метафизической „философии права", пришел к послужившему ему „путеводной нитью" во всей его последующей деятельности выводу, что „правоотношения и формы государственности необъяснимы ни сами из себя, ни из так называемого человеческого духа, а берут основание из материальных условий жизни". Оба учения отмечены общей чертой искания начального, исходного объяснения исключительно в „научно-изучаемых", „материальных" явлениях,...». «В своих объяснениях, — говорит далее Тимирязев,—и Дарвин и Маркс исходили из фактического изучения настоящего, но первый, главным образом, для объяснения темного прошлого всего органического мира, Маркс же, главным образом, для предсказания будущего, на основании „тенденции" настоящего, и не только предсказания, но и воздействия на него, так как, по его словам, „философы занимаются тем, что каждый на свой лад объясняют мир, а дело в том, как его изменить"». Революционность ученого-дарвиниста, самоотверженная и полная революционность борца на фронте науки, одиноко и мучительно переживавшего на всем своем жизненном пути все, что причиняли ему ставленники различных министерств, — не могла не привести Тимирязева к пониманию марксизма, сблизив его к концу жизни с идеологией большевизма. ' 3 Борьба «против поползновений метафизики найти лазейку в область положительного знания» представлялась К. А. Тимирязеву насущнейшей задачей современного ему естествознания. » Ä. А. Тимирязев, т. 1 129
Расползавшийся «туман метафизики и мистицизма» проникал даже и в такую область, как физика. Разложение атома на более мелкие частицы—электроны и протоны—объявлялось «дематериализацией атома». Материя оказывалась только «символом». Масса представлялась не более как в виде математического коэфициента в уравнениях математической физики. «Не говоря уже об адептах спиритизма, оккультизма, теософии, декадентства всех окрасок до вновь модной changeante (переливающейся, меняющейся) включительно, мы сталкиваемся с ним (с «туманом метафизики и мистицизма». С. Н.) решительно на каждом шагу». Так писал К. А. Тимирязев в годы злейшей реакции в статье «Антиметафизик»* (1908 г.). Ленин в своей блестящей работе «Материализм и эмпириокритицизм» разоблачил этот типичный философский ревизионизм и вскрыл характер кризиса буржуазного естествознания. На фоне кризиса буржуазного естествознания выступали ясные признаки регресса и упадка научного мышления вместе с явным подъемом клерикально-метафизической реакции, свидетельствовавшим о разложении капиталистического строя. Перед Тимирязевым вставала огромной общественной важности задача—начать борьбу с теми силами, которые ополчились против науки. И так же, как в борьбе с антидарвинизмом, преисполненный ни перед чем не останавливающейся решительностью, Тимирязев бросается в схватку с «научными» прислужниками церкви и капитала. Новый натиск мистицизма против науки не раз заставлял Тимирязева откладывать на время свои занятия с спектроскопом для того, чтобы браться за перо бичующего материалиста. «Кому нужно это смешение науки с „оккультизмом", как не тем, кому необходим подъем всего темного, возврат ко всем диким суевериям средневековья. Старое юридическое правило гласит: is fecit cui prodest—тот сделал, кому это полезно, а кому нужен мрак, как не тем, кто на мраке основывает свою силу?» Так писал Тимирязев в своей статье «Погоня за чудом, как умственный атавизм у людей науки»**, направленной против виталистов.
По адресу Маха, заявившего через год после окончательного торжества атомизма, что он отказывается от физического образа мышления, не желает быть «истинным физиком», так как воздерживается от какой бы то ни было оценки научных ценностей, желая сохранить столь дорогую для него «свободу мысли» и не быть в «общине верующих», Тимирязев негодующе восклицал: «Какие трескучие фразы! Свобода от чего? От строго научно доказанного факта, опровергающего излюбленную философскую теорийку... Как неудачно это глумление над физиками, это обзывание их общиной верующих (подчеркнуто мною. С.Н.) в устах человека, выбывшего когда-то из рядов физиков, чтобы стать адептом учения его преосвященства епископа Клойнскогоі (Беркли)». И Тимирязев не может пройти мимо ни одной из ярких вспышек идеализма, чтобы не возвысить своего голоса против поборников мрака и реакции, отстаивавших «философскую равноправность» представителей науки и веры, пророчествовавших, как, например, Оствальд в Naturphilosophie, о том времени, когда «атомы будут существовать только в пыли библиотек». Тимирязев с особым искусством направлял свой сарказм против тех прислужников буржуазной культуры, которые больше всего старались примирять науку и веру, доказывая, что «искренно верующий никогда не враждебен науке», что, как убеждал академик Фаминцын цитатами из Бэра и в особенности Виганда, учение Дарвина, например, совместимо с религиозным чувством и т. п. Разве мог воинствующий материалист Тимирязев не бичевать этих прислужников церкви, бросавших «завистливые взгляды назад, во мрак средневековья»? Когда на общественной и философской арене появился, в то время чрезвычайно модный, Бергсон, «обосновывавший свой новейший принцип органической эволюции (он продолжает его обосновывать и до настоящего времени. С. //.), зовущий назад, к пещерному человеку», разве мог Тимирязев устоять от того, чтобы не начать разгрома всех проявлений умственного атавизма и в первую очередь бергсонианства, доказывавшего преимущество интуиции перед разумом, сродство этой интуиции со «слепым инстинктом» и вместе с тем способность ее поднимать разум до степени какого-то «сверхсознания». Наперекор
даже элементарным основам естествознания проповедывался особый творческий «взмах» этой интуиции (élan créateur) и необходимость для «ума» сделать насилие над собой, чтобы дать простор этой интуиции, этому «творческому взмаху». Со страниц господствовавшей «научной» печати провозглашался отказ от разума в пользу этого инстинкта, конечно, для того, чтобы, отказавшись от науки, перейти в область веры, от «бессознательного» (инстішкта) перейти к «сверхсознательному» (мистике) и т. п. «Погоня за чудом, как умственный атавизм у людей науки» и ряд других статей Тимирязева, посвященных также витализму, беспощадно бичуют все проявления витализма—учения о так называемой «жизненной силе», разоблачая весь его антинаучный и богословский характер. Тимирязев мечет «громы и молнии» против официальной науки, вступившей в союз с теми силами, победительницей которых еще недавно она себя считала. Оруженосцы идеализма и самой настоящей поповщины требовали для мистицизма равноправия с наукой. «Пусть те, кто предпочитает материалистическую гипотезу, поддерживают свои тезисы, но предоставьте и нам делать, что мы можем, в спиритической области, и увидим, чья возьмет»,—писал профессор Лодж, утверждая, что «сокровенные направляющие сущности жизни» науке недоступны. Огонь тимирязевских «отповедей» беспрерывно направлялся против оплота мракобесия, ставившего себе целью уничтожить плоды многовекового научного мышления. «Мистицизм, оккультизм с их новейшим переодеванием в теософию (или в самоновейшую—антропософию), вера, подогреваемая театральными чудесами,—все вплоть до валаамовой ослицы (т. е. лошади сверхчеловека)—все это только средства «pour faire affoler»,— писал Тимирязев в «Погоне за чудом...»*, разъясняя, что значит это faire affoler. «Это прекрасное выражение (faire affoler),'—говорил он,—обозначает тот процесс, к которому прибегают французские садоводы для того, чтобы подчинить себе какую-нибудь форму и изменить ее в желаемом направлении. Для этого нужно только faire affoler, то-есть „сбить организм с толку, чтобы он обезумел", стал метаться, изменяться во всех направлениях, а уже из этого неустойчи-
вого материала можно лепить, что угодно.Такова тактика и всех, кто задался целью осуществить умственную реставрацию, возвращение к тому, что, казалось, навсегда осталось позади, во мраке средневековья». Тимирязев был прав в выборе этого выражения «faire affoler для характеристики того идейного кризиса загнивающей буржуазной культуры, который являлся выражением общего процесса разложения и загнивания капитализма. И в настоящее время фашизм, поднявший все силы мрака и реакции, зовущий и идущий «назад, к средневековью», в действительности задается целью осуществить умственную реставрацию при помощи именно этого «faire affoler», проповедуя свой «мистический биологизм», свою «судьбу» и «белокурого зверя» в дополнение к тому «инстинкту и пещерному человеку», к которым призывал Бергсои. Нельзя было не видеть того, что виталисты, ведя свою атаку, придумывали свою «теорию прогресса» науки, совершающегося будто бы путем периодической смены какого-то прилива и отлива то научных, то виталистических идей. Нельзя было не видеть, что, в сущности, под прогрессом науки понималось не что иное, как попятное движение, проповедь регресса. «Вполне сознавая реакционный смысл своего учения, являющегося таким же тормозом науки в будущем, каким оно было в прошлом,—писал Тимирязев в статье „Витализм и наука",— современные виталисты, тем не менее, желали бы, чтобы их продолжали считать сторонниками прогресса». Витализм прикрывал себя с внешней стороны такого рода терминологией, которая на неискушенного читателя или слушателя производила впечатление «учености», и Тимирязеву приходилось разоблачать это подобие науки. Так, известный виталист профессор Коржинский, составивший себе «славу» тем, что его теория якобы вполне упраздняет дарвинизм, протаскивал в биологии признание существования . в организмах какой-то «тенденции прогресса», являвшейся, по утверждению Коржинского, тем фактором, который действует взамен естественного отбора. Тимирязев весьма саркастически выразился по этому поводу, заявив по адресу Корягинского, что он «присоединяет еще какую-то „virtus progressiva" к тем „virtus dormitiva" и „virtus purgativa", которые уже слишком два века тому назад заклеймил своей насмешкой Мольер».
И, действительно, что можно было сказать иного,кроме сказанj ного К. А. Тимирязевым, коль скоро все доводы виталистов (в частности, Коржинского) сводились к тому, что нечего утруждать науку исканием каких-то физических объяснений, раз можно объяснить всякое явление жизнедеятельности в природе простым допущением существования «живой силы», «особого зиждительного начала», некоего «нечто», в силу чего остается лишь согласиться с тем, что растение—протоплазма—обладает способностями «хотеть», «помнить» и т. д. Тимирязев в ряде своих произведений («Исторический метод в биологии», «Витализм и наука», сборник «Наука и демократия») уничтожающе критикует все эти проповеди «плазматических инстинктов» (Бунге), «инстинктивных стремлений» (Коржииский). «В самом деле,—говорит Тимирязев в „Историческом методе в биологии",—какое простое объяснение: все сводится к инстинкту растения; сказано ничего не объясняющее слово (подчеркнуто мною. С. Н.), и поколения ученых уволены от векового тяжелого труда... Пора понять, что витализм никогда не был и не может быть положительной доктриной. Это только отрицание права науки на завтрашний день, самоуверенное прорицание, что она никогда не объяснит того-то и того-то, высказываемое, конечно, в спокойной уверенности, что, если она сделает этот запретный шаг, то загородку можно будет отнести на шаг вперед. Никто так не ошибался в своих предсказаниях, как пророки ограниченности человеческого знания». Профессор Бородин в речи, произнесенной им по поводу 25-летнего юбилея Петербургского общества естествоиспытателей, приветствовал в воскресении витализма одно из проявлений реакции против «юношеского задора шестидесятых годов» и особенно подчеркивал, что «не какие-нибудь дилетанты, а серьезные ученые (например, Бунге, Коржинский. С. Н.), наперекор господствующему течению, заговаривают снова о жизненной силе... Наш же догорающий X I X век осекся — осекся на вопросе о происхождении жизни». На это Тимирязев со свойственной ему последовательностью в защите подлинной науки отвечает профессору Бородину в своей статье «Витализм и наука»:
«Справедливо ли делать физическое направление физиологии ответственным в недочетах науки, главным образом, объясняемых опрометчивым суждением одного ученого и отсутствием знания физики у другого... Чем видеть в несовершенствах науки доказательство несостоятельности общего ее направления, не лучше ли обратить свою критику на тех второстепенных деятелей, которых мы слишком легко производим в авторитеты?.. Законы физики неповинны в том, что те, кто их не знает, применяют их вкривь и вкось». И Тимирязев вскрывает целый ряд недочетов экспериментальной физиологии, произвол, царящий в этой области, объясняя это тем, что в этой области работают люди, не имеющие, в сущности, никаких физиологических знаний, являющиеся самозванными физиологами, которым, между прочим, и принадлежат всякого рода придуманные ими понятия («инстинкты», «стремления» и пр.), пускаемые с их «легкой» руки в «научное обращение». Современные Тимирязеву виталисты не раз прятались за очень удобную, «душеспасительную» частичку «нео», называя •себя неовиталистами. «Но „неовитализм"—это только витализм, не помнящий родства,—писал Тимирязев в той же статье „Витализм и наука", —он надеется спасти свое будущее только отречением от своего прошлого. Он надеется, что наука простит ему его постыдное прошлое, но не скрывает при этом, что завтра же она встретит его на своей дороге. Про бурбонов, после реставрации, говорили, что ,,они ничего не забыли и ничему не научились",—виталисты хотели бы, чтобы их противники все забыли и ничему не научились из уроков истории». В борьбе с витализмом Тимирязев считал необходимым весьма часто прибегать именно к «урокам» из истории науки. Он указывал, что одним из основных стимулов, руководивших великими учеными мира—Робертом Майером и Германом Гельмгольтцем, открывшими закон сохранения энергии,—было покончить навсегда с современным им учением о «жизненной силе», сосредоточить свои силы на приложении учения о сохранении энергии к органическому миру, главным образом, из-за желания навсегда покончить с «витализмом». И Тимирязев в подтверждение этого ссылается на вышеприведенные высказывания Роберта Майера из статьи «Die organische
Bewegung, in ihrem Zusammenhange mit dem Stoffwechsel» («Органическое движение в связи с превращением вещества»)*. Другой «урок» из истории науки, который, наряду с прочими аргументами, не раз использовал Тимирязев в полемике с виталистами, представляли собой классические работы Бертло «Chimie organique fondée sur la Synthèse» («Органическая химия, основанная на синтезе»). Этим работам Бертло, разъяснению их огромного научного и принципиального значения Тимирязев посвящал исключительно много времени и труда, исходя опять-таки из понимания своего общественного долга направлять свои силы на борьбу с господствовавшей в науке реакцией. Работы Бертло буквально разрушали твердыню витализма, так как доказывали могущество человека в отношении создания органических тел, то-есть то,что витализм приписывал «жизненной силе». Тимирязев знакомит широкую общественность с основными работами Бертло, с синтетическим получением естественных жиров из глицерина и жирной кислоты (та и другая составные части жиров были уже выделены много ранее Шеврелем), показывая научное значение антивиталистпческих работ мирового ученого. Вскрывая сущность работ Бертло, произведшего коренной переворот в органической химии, Тимирязев пользуется этим исключительным успехом науки, целиком обращая его против витализма. Оценивая весьма высоко с философской и методологической стороны работы Бертло, получившие мировую известность, Тимирязев цитирует следующие слова самого Бертло из его популярной статьи «La synthèse chimique»: «Мы можем предъявлять притязание на воссоздание всех тех веществ, которые создались с начала миров, и на их воспроизведение в тех же условиях, в силу тех же законов и действием тех же сил, к которым прибегает сама природа». Борясь против витализма, господства метафизики и схоластики, Тимирязев не раз бросал старый боевой клич, направленный на борьбу со словесными хитросплетениями, на борьбу с господством слова. Этот девиз «Nullius in verba» («Никому на * См. в настоящем томе предисловие К. А. Т и м и р я з е в а к его работе «Солнце, жизнь и хлорофилл». Ред.
Климент Аркадьевич Тимирязев в лесной даче Петровской, ныне Тимирязевской 1896 Академии
слово») имел огромное значение, так как призывал на борьбу с душившими в то время научную мысль догматизмом и поповщиной. 4 Основные научные работы Климента Аркадьевича (мы лишь частично смогли коснуться некоторых из них) имеют в общем ярко выраженный характер воинствующего материализма. Несмотря на это, в работах К . А. Тимирязева мы почти не находим слов—«материализм» и «атеизм». В этом сказалась та «дань» позитивизму, которую платил Тимирязев, (формально считая себя позитивистом. Тимирязев приблизился к позитивизму, несмотря на то, что позитивная философия Огюста Конта носила в себе глубокие следы противоречий идеализма. Чем же объяснить, что Тимирязев платил «дань» той философии, исчерпывающую критику которой (новейших форм позитивизма— эмпириокритицизма и эмпириомонизма) дал Ленин. Принимая позитивизм, соглашаясь с великим мыслителем, «воздвигшим свою философскую систему на прочной основе науки», К. А. Тимирязев не только не разделял идеалистических взглядов Огюста Конта на сущность исторического процесса (признание Контом «естественным» господства эксплоатирующего меньшинства над большинством), но делал в отношении позитивизма такие «добавления», которые, по существу, рушили эту философскую систему и приближали Тимирязева к диалектическому материализму. Так, Тимирязев выступал против известного агностицического положения Конта о том, что «всякая научная гипотеза, чтобы о ней можно было судить по существу, должна касаться только законов явлений и никогда не касаться способа производства этих явлений («Modes de production», см. «Phil, posit.», tome II, p. 312). Тимирязев указывает, что об этих «способах производства» Конт заговорил еще за 30 лет до Дарвина, вскрыв сущность естественного отбора в своем естественно-научном понимании «элиминации», то-есть устранении, уничтожении всего неприспособленного в природе.
«Французские зоологи,пережевывающие ламарковскую жвачку, Конта проглядели,—пишет К. А. Тимирязев в своей статье «Григорий Николаевич Вырубов»*,—а английские, и особенно немецкие, в самое последнее время (1913 г.) щеголяющие словом Elimination, повидимому, и не подозревают, что получили его, как и самое понятие, от Конта». Сторонником позитивной философии Огюста Конта Тимирязев считал себя лишь в той мере, в какой признаваемая Контом система положительных знаний обращалась на борьбу с метафизикой и в какой «биологическая философия» Конта представляла собой предвозвестника дарвинизма, как единственной выдерживающей критику теории эволюции. Огюстом Контом «в поразительно лаконической форме,—пишет Тимирязев в своей статье „Год итогов и поминок"**—не только высказывается основная мысль „естественного отбора", т. е. дается объяснение гармонии органического мира путем устранения (élimination) всего негармонического, но в то же время объясняется односторонность неодарвинистов и неоламаркистов. Между тем, как первые все приписывают организации, вторые приписывают все среде; между тем, как первые оставляют без объяснения происхождение того материала, которым пользуется отбор, вторые, приписывая все среде, оставляют без объяснения основной факт органической гармонии, т. е. приспособление путем устранения всего неприспособленного». Тимирязев указывает на один весьма характерный эпизод, когда бывшее Московское психологическое общество приняло все меры к тому, чтобы ни под каким видом не допустить в его стенах чествования столетия Конта, автора «Биологической философии», и, наоборот, устроило и провело с подобающей помпой чествование метафизика Шопенгауэра. Этот эпизод характерен в том отношении, что по нему можно судить, что, собственно, толкало Тимирязева к «позитивизму». Совершенно очевидно, что в лице Огюста Конта Тимирязев видел сторонника именно той умственной культуры, которая направляла свои силы на отстаивание независимости естествознания от мистики. Вместе с тем Тимирязев в «Историческом методе в биологии» совершенно ясно высказал свое отрицательное отношение к био-
логическим взглядам Конта, который считал возможным (по примеру Бленвиля) делить биологию на статическую и динамическую, равно как не считал возможным говорить о признании исторического метода в биологии, признавая за биологией лишь метод сравнительного изучения — искусство классифицировать. В своих позднейших работах Климент Аркадьевич высказывает резко отрицательное отношение к новейшим формам позитивизма, в частности, к махизму, подчеркивая его совершенно определенный субъективно-идеалистический характер. Так, в статье «Наука», помещенной в Энциклопедическом словаре Гранат*, Тимирязев пишет: «Только Мах и его фанатические поклонники вроде Петцольда, идя по стопам Берклея (в чем сам Мах и признается), доходят до признания, что истинные и единственные элементы мира—наши ощущения (Мах). Петцольд в своем фанатизме доходит до полного отрицания различия между „кажется" и „есть" и утверждает, что, когда горы издали нам кажутся малыми, они не кажутся, а действительно малы. Таковы Геркулесовы столбы, до которых доходят необерклеянцы». Интересно отметить, как относился К. А. Тимирязев к Ламарку, автору «Fhilosophie zoologique». Следует сказать, что Тимирязев резко критиковал ламаркизм из-за отсутствия в последнем строго материалистических, вполне обоснованных посылок. «Ламарк,—писал Тимирязев в своей статье „Чарлз Дарвин"**,—для каждой категории фактов дает особое объяснение, и притом—или фактически неверное, или логически несостоятельное, то-есть не разрешающее той задачи, которую берется разрешить». Тимирязев называл догадки Ламарка «голословными», дававшими вполне законный повод считать его «беспочвенным фантазером», прибегавшим к совершенно необоснованным предположениям. Будучи последовательным дарвинистом, видевшим в учении Дарвина, в его руководящей идее, глубочайшее теоретическое обобщение, выраставшее на вполне проверенных фактических данных, Тимирязев прекрасно осознавал всю несостоятельность таких «факторов», какими
оперировал Ламарк, как, например, «внутренние чувства», «стремления», «усилия» животных и пр. Ни в какой мере, с научной точки зрения, не удовлетворяло Тимирязева и положение теории Ламарка о «наследственности приобретенных упражнением признаков». Критикуя метафизичность Ламарка, Тимирязев резко нападал и на его современных сторонников, неоламаркистов—Дриша, Рейнке, Бородина, Арциховского и др., говоря, что они «подогревают» забытую телеологию только в несколько измененной форме. И когда известный зоолог Ледантек попытался доказать превосходство Ламарка перед Дарвином, Тимирязев выступил с резким осуждением «безнадежного тезиса» этого ученого, назвав изречения Ледантека «сомнительным остроумием). «Мне уже не раз (в течение почти сорока лет),-—писал Тимирязев в своем предисловии к книге Костантена „Растения и среда",—приходилось указывать на несостоятельность этого противопоставления Ламарка Дарвину.Если Дарвин отзывался резко о Ламарке, то лишь по отношению к его неудачной попытке—привлечь, в качестве объяснения формы, психические, волевые акты самого животного, и в этом был, как показало все последующее движение науки, совершенно прав. Зависимость яге формы от среды, то-есть ту часть учения Ламарка, которая сохранила все свое значение, Дарвин признавал с самых первых шагов (вспомним его первый набросок в записной книжке 1837 года) и, чем далее, тем более придавал ей значения. Только соединение этой стороны ламаркизма с дарвинизмом и обещает полное разрешение биологической задачи. Если действие среды может объяснить возникновение измененной формы, то пока только один дарвинизм может объяснить, как из этого, по существу, безразличного, материала создались организмы, то-есть формы, прилаженные, приспособленные к условиям своего существования. Непониманием этого взаимного отношения двух учений особенно страдают многочисленные современные немецкие неоламаркисты». Нисколько не удивительно, что ламаркизм и ламаркисты попали в сферу огня Тимирязева. Тимирязев направлял свою критику против «созерцательных» основ ламаркизма, против его умозрительности. Выступая боевым защитником учения Дарвина, которому ламаркисты хотели противопоставить «Философию зоологии» Ламарка, Тимирязев счел возможным в своей статье «Год итогов и поминок» сказать в ответ:
«Что касается до вопроса об авторе „Philosophie zoologique" как типе, то еще тридцать лет тому назад, после основательного изучения этой книги, я дал на него ответ, неоднократно повторял его и не имею ни малейшего повода изменять своего мнения. Это—всем, имеющим представление о французской литературе X V I I I века, знакомый тип философствующего литератора, за неимением фактов прибегающего к расплывчатым философствованиям, а когда и для них нехватает почвы, пускающегося в праздные догадки, вплоть до самых нелепых... Вот почему содержание этой книги производило на всех серьезных ученых X I X века впечатление чего-то архаического». Представляет большой интерес ознакомиться также с отношением Тимирязева к менделизму. Принято считать, что Климент Аркадьевич резко отрицательно относился к учению Менделя в целом. Это неверно. Тимирязев прекрасно понимал и не мог не понимать, недооценивать такого крупного завоевания в науке, какое представляло собой учение Менделя. «Мендель вполне понял значение своих наблюдений, дал им научное объяснение и хорошо знал границы сферы применения найденных им интересных фактов»,—писал Тимирязев о Менделе (Энциклопедический словарь Граната, том 28. С. Н.). Придавая огромное значение появлению новых признаков, получаемых в результате менделевского скрещивания, Тимирязев в статье «Чарлз Дарвин» утверждал: «Менделизм, поскольку он оправдывается, служит только поддержкой дарвинизму, устраняя одно из самых важных возражений, когда-либо выдвинутых против него. Отсюда ясно, что никакого препятствия на пути дарвинизма он не выдвигает и тем менее может быть рассматриваем, как нечто, идущее ему на смену». Однако, «восторженные» поклонники менделизма, или, как их называл Климент Аркадьевич, «мендельянцы», заявляли, что учение Менделя «следует ставить не только наравне с дарвинизмом, но считать призванным его упразднить». Против этого Климент Аркадьевич со свойственной ему страстностью горячего защитника дарвинизма решительно возражал. В ряде статей Тимирязев высказывает свою точку зрения на то направление, которое было возглавлено Бетсоном и которое Тимирязев называл «мендельянством» в отличие от менделизма, то-есть того, чему учил сам Мендель. Позиция Бетсона, и особенно его учеников,как говорил Тимирязев, заключалась в самом
грубом отрицании явлений изменчивости. Особенно ретивые ученики Бетсона, как, например, Кибль, все учение об изменчивости попросту называли «старым хламом, который можно видеть на окнах старьевщиков». Шел поход против дарвинизма. Рождались одна за другой всевозможные теории наследственности, претендовавшие на подмен дарвиновского учения спекулятивными теориями «преформизма», пытавшимися создать так называемую общую теорию наследственности. Как из решета, говорит Тимирязев, посыпались различные «пластидули», «идиоплазмы», «зародышевые плазмы» и пр. Антидарвинистами высказывалось предположение, что «зародыши являются как бы морфологическим сокращением, редукцией готового организма, между тем как правильнее было предположить, что в материальных, динамических и морфологических условиях зародыша представляется только возможность или необходимость того или другого хода развития, тоесть заключается та или другая форма, но только in potentia». В этих беспочвенных умозрениях Тимирязев не мог не усмотреть того подлинного витализма, той «силы наследственности», при помощи которой витализм во времена Р. Майера пытался объяснить происхождение «животной теплоты». Появление этих спекулятивных теорий и выход на сцену воинствующих «мендельянцев» Тимирязев мог объяснить только усилением клерикальной реакции против дарвинизма. «Когда собственный поход Бетсона,—писал Тимирязев,— направленный не только против Дарвина, но и против эволюционного учения вообще (Materials for the Study of variations, 1894), прошел незамеченным, он (Бетсон. С. H.) с радостью ухватился за менделизм (подчеркнуто мной. С. Н.) и вскоре создал целую школу, благо поле этой деятельности было открыто для всякого... В Германии антидарвинистическое движение развилось не на одной клерикальной почве. Еще более прочную опору доставила вспышка узкого национализма, ненависти ко всему английскому и превознесение немецкого. Это различие в точках отправления выразилось даже и в отношении к самой личности Менделя. Между тем как клерикал Бетсон особенно заботится о том, чтобы очистить Менделя от вгяких подозрений в еврейском происхождении (отношение еще недавно немыслимое у образованного англичанина), для немецкого биографа он был особенно дорог как „Ein Deutscher von echtem Schrot und
Korn". Будущий историк науки,—заканчивает Тимирязев свою статью о Менделе,—вероятно, с сожалением увидит это вторжение клерикального и националистического элемента в самую светлую область человеческой деятельности, имеющую своей целью только раскрытие истины и ее защиту от всяких недостойных наносов». Оценка Тимирязевым «мендельянства», претендовавшего на упразднение или замену собой дарвинизма, подтвердилась. Как известно, сам Бегсон вынужден был (в 1914 г.) отказаться от своего «мендельянства». Ни одно проявление тех или иных оттенков в развитии научной мысли не ускользало от революционера в науке—Тимирязева. Слава, которую стяжал себе Климент Аркадьевич иа своем «тимирязевском пути», станет понятной для каждого, кто изучит Тимирязева в свете его общественно-политической борьбы за интересы науки. Служа науке во имя «социальной правды в жизни», Тимирязев понимал свою службу, как боевое задание ученого, призванного не просто к научной работе, но и к борьбе со всеми признаками регресса и упадком научного мышления, представлявших собой проявление того общего реакционного поворота, которым были отмечены конец прошлого и начало настоящего века. Борьбу за дарвинизм, отстаивание естественно-научных основ материализма от всех без исключения нападок, откуда бы они ни исходили, Тимирязев действительно считал своим политическим делом. Он решительно боролся со всякими происками адептов реакции и все, что усыпляло или мертвило движение вперед, понимал, как измену общественному долгу ученого, как отход от «служения этической правде». Служение истине и правде неразрывно связывалось у Тимирязева с борьбой за победу науки и демократии. И если Климент Аркадьевич во имя демократического развития науки боролся за подлинные успехи материализма, то с немеиьшим правом по отношению к нему можно сказать то, что сказал Ламарк на страницах своего введения: «В конце концов, пожалуй, лучше, чтобы вновь открытая истина была обречена на долгую борьбу, не встречая заслуженного внимания, чем чтобы любое порождение человеческой фантазии встречало обеспеченный благосклонный прием».
5 Климент Аркадьевич Тимирязев приобрел себе широкую известность не только тем, что его научные заслуги получили общее признание в Европе. Его исключительная известность связана еще и с той славой, которую он приобрел как замечательный популяризатор. В истории популяризации науки К. А. Тимирязеву принадлежит совершенно исключительное место. Прославленный популяризатор учения Дарвина, К. А. Тимирязев всю свою ученую деятельность связал с популяризацией естествознания. «Работать для науки и писать для народа»—вот те две задачи, которые стояли перед ним с первых шагов его умственной деятельности. Итти навстречу потребностям народа, жить его интересами и приносить посильную помощь всем искренно ищущим знания составляло его подлинную жизненную цель. «Рабочий станет действительной разумной творческой силой,—говорил Тимирязев в „Привете первому русскому рабочему факультету"*,—когда его пониманию станут доступны главнейшие завоевания науки, а наука получит прочную верную опору, когда ее судьба будет в руках самих просвещенных народов». Своей пропагандой, распространением естественно-научных основ материализма Тимирязев занимался всю свою жизнь. Величие Тимирязева в том, что он признавал за наукой принадлежащее ей по праву место лишь при условии, когда ее достижения получат самое широкое распространение и должную оценку в слоях широкой общественности. Он требовал от каждого научного работника возбуждения интереса к науке в народе, считая, что лишь при этом условии научный работник обеспечивает поддержку своему труду и широкое приложение полученных им результатов. Тимирязев считал, что главнейшая забота ученого должна заключаться в том, чтобы он был понят за пределами тесного круга людей, чтобы целью его было—«писать для народа». Наука должна проникать в широчайшие массы трудящихся, стать их достоянием, с тем, чтобы научные истины стали доступны пониманию простого рабочего — вот девиз
Тимирязева, вот та цель, служению которой он отдал свою жизнь. Эту задачу Тимирязев считал главнейшей для каждого ученого общества, полагая, что, собственно, ученое общество и есть посредник между учеными и широкими массами трудящихся. В «Задачах современного естествознания»*, в специальной статье, посвященной общественным задачам ученых обществ,Климент Аркадьевич особенно ясно выражал эту мысль в словах: «Если в стремлении к установлению деятельного обмена между представителями одной области, между представителями различных областей знаний, нами руководят внушения взаимной пользы, то при распространении знаний далеко за пределы научных сфер, в установлении общения между представителями умственного труда и физического, нами должны руководить требования справедливости, а в целом вся деятельность общества должна выражаться в стремлении к гармоническому слиянию задач науки и жизни, в служении научной истине и этической правде». Это стремление к широкому «разливу знаний» Тимирязев считал насущнейшей необходимостью для каждого ученого. И Тимирязев не раз высказывал свое глубокое возмущение, что этой задачи не понимают многие современные ученые, особенно из величающих себя «академистами». Взгляды Климента Аркадьевича на задачи, которые ставит перед собой популяризация, конечно, самым тесным образом связаны с его поннманием общественного долга ученого. Стоит припомнить, что именно в тяжелый «голодный» 1891 год Климент Аркадьевич, мучительно переживая это народное бедствие, счел своим общественным долгом выступить с серией своих имевших огромное научно-прикладное значение научнопопулярных лекций под названием «Борьба растений с засухой» и написать под влиянием ужасов голода 1891—1892 гг. свою блестящую работу «О борьбе растений с засухой»**, сбор с издания которой он передал в пользу голодающих. «Кому дороги успехи живой, здоровой общественной мысли, тому должно быть отрадно и сознание, что среди общих <0 К. А. Тимирязев, т. I 145
дружных усилий и ему удалось слегка наддать плечом (подчеркнуто мной. С. H.), способствовать, хотя бы в ничтожной мере, возобновлению... поступательного ее (общественной мысли. С. Н.) движения». В этом тимирязевском «наддать плечом» заключалось то подлинно революционное понимание роли ученого, которое отличает Тимирязева от «академически» мысливших ученых. Мы знаем, как «наддавал плечом» молодой Тимирязев, ставший в ряды поборников «Отечественных записок», чтобы с этой общественной кафедры, отражавшей общественный подъем того времени, вести широкую пропаганду материализма, учения Дарвина. Мы знаем, как «наддавал плечом» Тимирязев, уже будучи старым профессором, повторяя слова: «Я желал бы, чтобы наука не оставалась под спудом, а распространялась из университета во все стороны, чтобы она также могла светить и тем, кто бредет по темной дороге невежества. Избранники, занимающиеся наукой, должны смотреть на знания, как на доверенное им сокровище, составляющее собственность всего народа». С непреклонной последовательностью Климент Аркадьевич выдвигал свое настойчивое требование—заговорить на языке народа и дать народу все, что было лучшего в сокровищницах науки. Не напрасно он считал первым популяризатором Галилея, заговорившего на языке своего народа (итальянском) вместо языка привилегированных классов (латыни). Перед ним всегда маячил образец тех созданных французской революцией аудиторий, в которых можно было видеть столь знаменитых и выдающихся ученых, как Шеврель, Пайэн, Броньяр, Буссенго, Клод Бернар, Поль Бэр, Дегерен и др., аудиторий, в которых вместе с тем можно было видеть необыкновенно разнообразный состав слушателей, начиная от приезжего иностранного ученого до французского рабочего, парижского блузника, включительно. Тимирязев нередко указывал на Фарадея, Майера, Гельмгольтца, Дарвина, Гексли, Тиндаля и других крупнейших представителей науки X I X века, прекрасно понимавших значение популяризации. Тимирязев, классик естествознания, воспитанный на обpaenax великих светочей естествознания, предъявлял исключительно высокие требования к популяризации. Он требовал, t
чтобы в книгах, предназначенных для широкого чтения, сообщалось о самых крупных приобретениях науки, великих открытиях и тех завоеваниях науки, ознакомление с которыми могло бы вооружать человека, делать его способным не только разбираться в явлении, но и извлекать из него нужную для себя пользу. Тимирязев предъявлял к каждому популяризатору требования, исключавшие возможность преподносить читателю вместо плодотворных знаний, как он выражался, «второстепенный материал, которым обыкновенно начинялись всякие просветительные начинания „для народа"». Тимирязев хотел, в частности, чтобы каждый знал что-либо о жизни и о трудах таких людей, к а к Галилей, Ньютон, Дарвин, Пастер и другие пионеры науки. Тимирязев считал, что истинная популяризация служит обобществлению науки, так как только через пропаганду мы можем рассчитывать на широкий и постоянный охват масс просвещением. Так ставил вопрос Климент Аркадьевич, и на собственных образцах блестящей популяризации науки Тимирязев распропагандировал огромные массы людей, читая с 70-х годов свои, получившие историческую известность, публичные лекции. К их числу необходимо отнести «Задачи современного естествознания», где Тимирязев освещает все важнейшие проблемы современной естественно-научной мысли, а также сохраняющие до сих пор свое научное значение лекции, носящие название «Земледелие и физиология растений». Известно, что именно лекции по «земледелию и физиологии растений» Тимирязева представляли собой ту научную основу, благодаря которой в классической форме была установлена крепкая связь между полеводством и физиологией растений. СВОИМИ трудами в этой области К. А . Тимирязев сделал для русского земледелия то, что в Западной Европе было сделано Буссенго, Либихом и другими пропагандистами применения естественно-научных знаний к поднятию плодородия почвы. Знаменитый курс публичных лекций Тимирязева, прочитанных в Московском политехническом музее в виде десяти общедоступных чтений, носивших название «Жизнь растения»*, 10 147
вошел в историю науки как непревзойденный образец сочетания строгой научности, ясности, простоты изложения и блестящего стиля. Английская пресса, отмечавшая у себя выход перевода «Жизни растения» в 1912 году, не скупилась на самую большую похвалу. Английская критика того времени писала в «Nature»: «Не подлежит сомнению, что книга Тимирязева на целую голову, с плечами в придачу, выше своих товарок». Крупнейший английский ученый, с мировой известностью, Дукинфильд-Скотт говорит о «Жизни растения»: «Я читаю ее с величайшим интересом. Для нас в Англии было большим приобретением получить столь блестящее руководство—введение в физиологию растений, доступное широкому кругу читателей. Это, пожалуй, самая интересная книга, которую я когда-либо читал». И, действительно, целый ряд поколений и до сих пор черпает из нее свои первые сведения о строении и жизни растения. Десять двухчасовых лекций Тимирязева, соединенных в общий курс «Исторический метод в биологии», излагают главные основания, вызвавшие коренной переворот в воззрениях на живую природу и метод ее изучения. Этот цикл лекций также вошел в историю науки как исключительный образчик научной популяризации, дающий в самых широких чертах главные моменты движения научной мысли X I X века. Тимирязев и здесь показал свое исключительное мастерство, изложив в тесных рамках десяти популярных лекций основные этапы развития биологии, обозначившие резкую грань между состоянием этой науки в первой и второй половине X I X века. Публичные доклады Тимирязева, посвященные изложению результатов его собственных исследований: «Растение и солнечная энергия», «Растение, как источник силы», «Растение— сфинкс», «Фотография природы и фотография в природе»*, отличаются той же изумительной научной ясностью и общедоступностью. Назначение публичных лекций, с точки зрения Климента Аркадьевича, должно состоять не в сообщении слушателям * Все эти доклады в о ш л и в I том настоящего собрания сочинений К. А. Тимирязева под теми же названиями. Ред.
Случайных, отдельно выхваченных знаний. Такие лекции должны представлять собой целый систематический курс, по образцу знаменитых курсов Буссенго в Conservatoir des Arts et Métiers, отличавшихся именно тем, что слушатели могли на них знакомиться с приемами исследования во всех подробностях. Тимирязевым был разработан специальный проект устройства ботанической станции в Москве, в Александровском саду, именно с целью правильной постановки развития дела пропаганды и популяризации. Его проект предусматривал использование непосредственного соседства университета, который мог бы обеспечить станцию учеными силами для производства научных исследований. Вместе с тем положение ботанической станции в центре сделало бы ее удобной для посещения. Тимирязев понимал популяризацию науки не только как разъяснение успехов науки, но и как наглядную иллюстрацию приложения этой науки к практике. Так, например, в своих лекциях, которые он читал в 1896 году на Нижегородской выставке, он иллюстрировал все основные факты, касающиеся питания растений, не на рисунках или засушенных экземплярах, а на живых культурах, притом выращенных во всех своих стадиях в течение определенного периода на глазах у публики. Тимирязев называл читателей или слушателей «безапелляционной инстанцией». Это значило, что, если то или иное изложение не удовлетворяло читателя или слушателя, то, следовательно, оно, с точки зрения Тимирязева, не достигало своей цели, и Тимирязев такое изложение считал безапелляционно осужденным, хотя сам специалист (лектор) и мог находить свое изложение добросовестным. Тимирязев не раз приводил в пример величайших ученыхмыслителей прошлого века (Дарвин, Гельмгольтц, Майер, Буссенго), излагавших свои капитальные произведения в такой форме, что они были в полном смысле слова общедоступны. Следует сказать и о том требовании, которое предъявлял Тимирязев к форме передачи знаний. Являясь исключительным мастером речи, умевшим сочетать глубину научной мысли с редкой простотой слога и изяществом стиля, Климент Аркадьевич считал, что форме изложения должны уделять большое внимание все деятели науки, особенно популяризаторы. «Демократизи-
ровать науку» для Тимирязева означало—распространить в шгрочайших слоях трудящихся все те полезные достижения науки, освоение которых означало бы прогресс широких масс. Залогом успеха для такой пропаганды Тимирязев считал безукоризненное изложение именно в отношении формы. В отношении мастерского изложения книги Тимирязева «Жизнь растения» известный проф. А. Н. Бекетов писал: «Мне неизвестно ни одно общедоступное сочинение по ботанике, и притом ни на одном из главных языков цивилизованного мира, которое равнялось бы произведению автора». И действительно, кому неизвестны образцы великолепного популяризаторского мастерства Тимирязева, образцы, на которых еще и до сих пор естествоиспытатель должен учиться искусству пропагандировать. В своих работах «Пробуждение естествознания в третьей четверти X I X века» и «Основные черты истории развития биологии в X I X столетии» Тимирязев дает удивительно яркие по своей научно-художественной живости картины истории естественных наук прошлого века. В историю пропаганды и популяризации дарвинизма вошли в качестве классических его особенно известные лекции, статьи и книги: «Опровергнут ли дарвинизм», «Чарлз Дарвин как тип ученого», «Факторы органической эволюции», «Дарвинизм перед судом философии и нравственности», «От дела к слову, от зверя—к человеку», «Чарлз Дарвин и его учение», «Краткий очерк теории Дарвина», «Ч. Дарвин», «Первый юбилей дарвинизма», «Кембридж и Дарвин», «У Дарвина в Дауне», «Наши антидарвинисты», «Витализм и наука», «Странный образчик научной критики (по поводу статьи академика Г. Фаминцына), «Исторический метод в биологии» и пр. Свои взгляды на популяризацию и пропаганду Климент Аркадьевич распространял и на школу. Он требовал, чтобы всякий, начиная со школьника, обладал основными представлениями о том, что такое научный труд и научная мысль. Г «Мы требуем,—писал К. А. Тимирязев в статье „Наука в современной жизни",—расширения кругозора учащихся, простирающегося за пределы кратких учебников и руководств к практическим занятиям; мы требуем, чтобы историко-литературное образование в каждой школе, в каждом среднем училище включало бы и сведения о великих подвигах и обобщениях
науки, мы уверены, что предмет этот может быть сделан привлекательным для всех умов и что причины отсутствия общего и сознательного к нему влечения заключаются в отсутствии подходящей научной литературы для всех ступеней нашей школы». Главная задача, которую ставил перед школой Климент Аркадьевич, заключалась именно в том, чтобы пробудить мысль молодежи, привить молодежи такой интерес к науке, который сохранился бы у нее и за пределами школы. В этом, собственно говоря, и видел Климент Аркадьевич залог успешности школьного воспитания. И понятно, что Климент Аркадьевич восставал против «фетишизма экзаменов». Он бичевал тот формализм университетской системы, который, вместо пробуждения интереса к науке, весь смысл университетских занятий сводил к экзаменам. «У нас все сведено к экзаменам, а экзамен сведен к нулю»,—так иронически отзывался Тимирязев о том, что творилось в буржуазно-помещичьей школе. Он бичевал этих «отечественных» официальных экзаминаторов, ухитрившихся даже, как известно, «срезать» на магистерском экзамене по палеонтологии знаменитого В. О. Ковалевского, пользовавшегося уже в то время всемирной известностью. В наследстве, оставленном Климентом Аркадьевичем, имеется большой исторической важности документ, трактующий его взгляды на школу. Уже после Великой пролетарской революции, примерно, с февраля 1918 года, Климент Аркадьевич приступил к работе по вопросу о реформе высшей школы и написал известную статью «Демократическая реформа высшей школы»*. В этой статье с чрезвычайной яркостью отражен тот пролетарский демократизм, который выковывала в Тимирязеве Великая пролетарская революция. 6 Целостность социально-политических взглядов К. А. Тимирязева и его беспрерывно нараставшая революционность нашли особенно четкое выражение в период шовинистического угара,
которому поддались ученые всех стран. Именно в этот период, в обстановке ужасающего 1914 года, раздается революционный призыв Тимирязева к борьбе против милитаризма. Тимирязев бичует милитаризм. В ряде статей, написанных им за период империалистической бойни, он с необыкновенным мужеством ученого-гражданина разоблачает войну. Уже с самого начала мировой войны он становится ярым антиоборонцем и начинает сотрудничать в легальном интернационалистическом журнале «Летопись». В своей статье «Наука, демократия и мир»*, помещенной им в этом журнале, он пишет: «Война имела, имеет и может иметь только два результата: у победителей ...завоевания вызывают жадность к новым завоеваниям, вырождающуюся в манию всемирного владычества, а у побежденных растет сдавленная и тем более могучая злоба, воплощающаяся в давно знакомом слове—реванш... А дипломаты ведут свой народ с завязанными глазами до самого края пропасти, в которую его моментально сталкивают... А' когда ничего не ожидавшие, ничего не понимающие народы оказываются в смертельной схватке, в которой остается лишь одно— скорее перегрызть горло, пока тебе его не перегрызли,—дипломаты любуются на дело своих рук, объясняя его расовой ненавистью (подчеркнуто мной. С. Я.), историческими задачами, борьбой за культуру и другими хорошими словечками... И это тем более легко, что с войной водворяется царство лжи, лжи вынужденной и доброхотной, лжи купленной и даровой, лжи обманывающих и обманутых, и тогда уже нет исхода. Вот почему очевидно, что на борьбу с войной можно рассчитывать не во время войны, и даже не после нее, а только предотвратив ее возможность устранением тех, чья специальность—спускать с цепи этого демона войны» (подчеркнуто мной. С. Я.). Тимирязев с необыкновенной силой своей бичующей критики выступает против поборников «культурного гуманизма», бесстыдно называющих империалистическую бойню «борьбой за культуру», оправдывающих истребление мирного населения, разгром целых народов. Саркастически высмеивая тех, кто представляет собой категорию «истинно гуманных людей», Тимирязев публично выступает с критикой этих «искренних христиан», договорившихся до «тождества креста и меча». Мировая война вплотную приближает Тимирязева к пониманию сущности характера империализма. Революционный
демократ, стоявший поодаль от организованной борьбы рабочего класса, направляет всю мощь своих революционных усилий к призыву демократии—восстать против войныі По-своему, со своей тимирязевской точки зрения, мобилизует Климент Аркадьевич всю современную и близкую ему общественность на борьбу с ужасающим бичом человечества. Ему принадлежит ряд поистине блестящих страниц, в которых он обращается с призывом к этой единственной, с его точки зрения, силе,которая способна положить конец мировой катастрофе—к демократии: «Если вы хотите, чтобы современный человек перестал походить на своего дикого предка—долой ложь во всех ее видах,— говорит наука. Если вы хотите, чтобы правда водворилась на земле,—говорит демократия,—предоставьте мне самой ограждать себя от величайшего из зол—от войны; быть самой на страже священнейшего из моих прав—права на жизнь. И их требования сходятся по существу. Согласится ли человечество когданибудь с этими требованиями, захочет ли оно выйти на новый путь—войны против войны? (подчеркнуто мной. С. Н.). Кто знает. Одно только очевидно для всякого мыслящего человека:—-если не захочет, то останется при том, что было, при безысходном, безумном ужасе того, что есть». Это был период политического вызревания Тимирязева, которое все больше и больше приводило его к пониманию сущности «социальной демократии». Это был тот период, когда Климент Аркадьевич все больше и больше приходит к сознанию, что только силы пролетариата представляют собой мощь, способную уничтожить ужасающий гнет трудящегося человечества, уничтожить «утеснителей» той демократии, о которой мечтал Тимирязев. Тимирязев все более и более начинает разоблачать фальшь и лицемерие буржуазной культуры и буржуазного «гуманизма». В период февраль-октябрь 1917 года он пишет свою известную «притчу ученого»—«Красное знамя»*. С необыкновенной силой последовательного ученого-революционера он выражает в этой статье пролетарское понимание сущности демократии, изобличая
буржуазных демократов, прикрывающих понятием «демократии» все тонкости действующего механизма эксплоатации. Изучив на протяжении многих лет всю лживость буржуазной морали, Тимирязев «до конца» раскрывает поборников «борьбы за культуру», спускающих с цепи своего «демона войны». Их же словами он выражает их потаенные мысли. «Дайте нам перебить еще несколько миллионов людей. Дайте нам обложить еще несколькими сотнями миллиардов живущие и еще не родившиеся поколения. Дайте нам перевести эти миллиарды из сум трудящихся в золотые мешки миллиардеров или в сундуки их биллионных синдикатов. Дайте нам отучить миллионы честных тружеников от свободного и производительного труда и запрячь их в труд принудительный и служащий исключительно делу истребления. Дайте нам развратить целые поколения привычкой к легкой грабительской наживе. А прежде всего дайте нам безнаказанно лгать и клеветать, ограждая свою ложь благодетельной цензурой и желтой прессой. Дайте нам все это, и тогда придет наше царство—царство золота и лжи, железа и крови». Тимирязевская вера в науку и демократию, вера, преисполненная мирного пацифизма прежних годов, сменяется его боевым кличем: «Воспряньте, народы, и подсчитайте своих утеснителей, а подсчитав—вырвите из их рук нагло отнятые у вас священнейшие права ваши: право на жизнь, на труд, на свет и прежде всего на свободу, и тогда водворится на земле истина и разум, производительный труд и честный обмен их плодами». «Нет, войны войной не уничтожают...»,—писал Тимирязев в статье «Наука, демократия и мир», появившейся уже после Февральской революции. «Ни милитаризмом, ни маринизмом не уничтожают милитаризма и маринизма. Синдикат капиталистов, что бы там ни говорили, может раздавить капиталиста, но не уничтожить зло капитализма; также и с синдикатом милитаристов,— ни жизнь, ни история не знают гомеопатического закона similia similibus curantur—клин клином. Старое средство испытано несметными веками и оказалось никуда негодным, нужно искать нового». Чувство огромной ненависти к «вождям» н «поклонникам войны», ведшим многострадальный народ к новой бойне, делало Тимирязева, особенно в период июньских дней 1917 года, еще более «неистовым Климентом», открыто выражавшим весь пыл своей ненависти по адресу душителей революции—Корниловых,
Милюковых и Родзянок. Именно в это время писал Тимирязев Алексею Максимовичу Горькому: «Снова и снова повторяю Некрасова: ,,Были времена и хуже,но не было подлее". Будьте здоровы, берегите себя,—может быть, и эти гнусности переживем, хотя плохо верится. Кажется, мерзавцы торжествуют по всей линии: и не сегодня-завтра господа Корниловы, Милюковы-Дарданелъские и Родзянки-болванские восстановят „столыпинское успокоение" или что еще хуже. Голова идет кругом, дело валится из рук. Если теперь мы не дошли „до конца", то не знаю, какого еще ждать другого». Тимирязев в особом волнении переживает лето 1917 года. Его крайне волнует буржуазная подлость кадетских газет, и наибольшим источником такого волнения становятся «Русские ведомости». Особой заботой Александры Алексеевны (жены Климента Аркадьевича) и сына Аркадия Климентовича становится—уберечь Климента Аркадьевича от этих волнений, сильнейшим образом сказывавшихся на его болезненном состоянии. Источником его успокоения становится чтение «Социал-демократа», который, начиная с февраля 1917 года, Климент Аркадьевич регулярно читает. В июле-августе-сентябре не меньшее волнение, чем «Русские ведомости», начинает вызывать у Тимирязева газета «Новая жизнь». Обычно, чтобы успокоить Климента Аркадьевича, Александра Алексеевна и Аркадий Климентович старались давать Клименту Аркадьевичу в первую очередь читать большевистские газеты. И Тимирязев успокаивался, восхищаясь подлинной революционностью большевизма. Тимирязев со всей присущей ему страстностью революционера принимает активное участие в выборах в районные думы и учредительное собрание, аккуратно заполняет листок № 5 (большевистский список) и, несмотря на свое болезненное состояние, относит его в свой избирательный участок. И в свои 75 лет, с исключительной преданностью отдавшись пролетарскому делу, борьбе рабочего класса с его врагами, Климент Аркадьевич Тимирязев переходит на сторону Великой пролетарской революции, служа науке и пролетарской демократии. «Если в сердце пролетариата всегда жила мысль о неизбежности крепкого союза между наукой и трудом,—писал
А. В . Луначарский,—то она была подтверждена в тяжелые дни разрыва интеллигенции с революционными народными массами полным переходом одного из величайших представителей русского ученого мира, К. А. Тимирязева, на сторону рабочего класса, под его знамя (подчеркнуто мной. С. Н.). Кто знал Тимирязева раньше, тот в праве был ожидать, что именно этот человек окажется звеном, соединяющим революцию и науку». Номер «Правды», в котором были напечатаны «Апрельские тезисы» В. И. Ленина, был буквально испещрен восторженными замечаниями Климента Аркадьевича. С чувством огромной любви восхищался Тимирязев гениальной силой вождя Великой пролетарской революции. Целиком перешедший на сторону рабочего класса, посвятивший остаток дней своих служению социалистической правде, Тимирязев действительно отдал свой энтузиазм и оставшиеся силы боровшемуся за социализм пролетариату. Он был «предтечей», на несколько лет опередившим отставшую от пролетариата русскую интеллигенцию, своим примером указавшим ей тот путь, по которому она неминуемо должна была пойти. Он указал путь, по которому ныне идут выдающиеся ученые, стахановцы науки—Лысенко, Мейстер, Эйхвельд, Цицин и др. Но никак нельзя забыть и того, в какой исключительно трудной обстановке проходило начало служения Тимирязева социализму. Весь буржуазный лагерь профессуры, еще столь «академически сильной» в то время, буквально не мог простить ему, что он стал под «красное знамя», что он провозгласил это знамя—«эмблемой единения демократий всего мира и символом единения между силой знания и мощью трудаі» Характерно, что в день, когда ему исполнилось семьдесят пять лет, 4 мая 1918 года, из университетских работников его посетили только Ф . Н. Крашенинников, И. А. Каблуков, А. А. Эйхенвальд и В . И. Романов. Не переставая думать о судьбах всей науки,. Тимирязев в написанном им «Привете первому русскому рабочему факультету»* обращался через голову огромного лагеря буржуазных ученых:
«Да здравствует уже объединенная своим красным знаменем, могучая своим трудом, сильная светом знания, просвещенная всемирная демократия!». В период 1918—1919 гг. Тимирязев- пишет свои статьи: «Работать, работать, работать», «Демократическая реформа высшей школы», «Пророчество Байрона о Москве» и др. и составляет свой последний, ставший предсмертным, сборник «Наука и демократия». В эти последние годы своей жизни он встречался с товарищами: П. К. Штернбергом, M. Н. Покровским, Н. С. Понятским, В. Т. Тер-Оганесовым, П. И. Лебедевым-Полянским, В . В . Воровским, В . А. Обухом,М. И. Роговыми В. Цивцивадзе, В. М. Лихачевым, Ф. В. Ленгником, Н. Л. Мещеряковым, H. М. Лукиным, а из университетских работников с профессором Ф. Н. Крашенинниковым, академиком И. А. Каблуковым, профессором В. И. Романовым и профессором А. А. Эйхенвальдом. Порвав навсегда с ученой кастой, «чутким своим сердцем почувствовавший,—как писал о Тимирязеве M. Н. Покровский, — что правда здесь, вместе с рабочими», Тимирязев принимает председательствование в «Ассоциации натуралистов и рабочих-самоучек» и целиком уходит в советское строительство. В среде ученых большевиков Тимирязев избирается действительным членом Социалистической (позднее ставшей Коммунистической) академии. В Народном комиссариате по просвещению он назначается членом Государственного ученого совета, на заседаниях которого он не только регулярно присутствует, но и выступает по всем основным вопросам. Московские рабочие избирают Климента Аркадьевича членом Московского совета. Больной, но преисполненный чувства беспредельной веры в мощь пролетариата, восхищенный его изумительной самоотверженностью, Климент Аркадьевич пишет ставшее историческим достоянием Октября свое приветственное письмо членам Московского совета, посланное им в «Известия ВЦИК», напечатанное на многих языках:
«Товарищи] Избранный товарищами, работающими в вагонных мастерских Московско-Курской железной дороги, я прежде всего спешу выразить свою глубокую признательность и в то же время высказать сожаление, что мои годы и болезнь не дозволяют мне присутствовать на сегодняшнем заседании. А вслед за тем передо мной встает вопрос: а чем же я могу оправдать оказанное мне лестное доверие, что могу я принести на служение нашему общему делу? После изумительных, самоотверженных успехов наших товарищей в рядах Красной Армии, спасших стоявшую на краю гибели нашу Советскую республику и вынудивших тем удивление и уважение наших врагов,— очередь за Красной армией труда. Все мы—-стар и млад, труженики мышц и труженики мысли-— должны сомкнуться в эту общую армию труда, чтобы добиться дальнейших плодов этих побед. Война с внешним врагом, война с саботажем внутренним, самая свобода—все это только средства; цель—процветание и счастье народа, а они созидаются только производительным трудом. Работать, работать, работать! Вот призывный клич, который должен раздаваться с утра и до вечера и с края до края многострадальной страны, имеющей законное право гордиться тем, что она уже совершила, но еще не получившей заслуженной награды за все свои жертвы, за все свои подвиги. Нет в эту минуту труда мелкого, неважного, а и подавно нет труда постыдного. Есть один труд—необходимый и осмысленный. Но труд старика может иметь и особый смысл. Вольный, необязательный, не входящий в общенародную смету,—этот труд старика может подогревать энтузиазм молодого, может пристыдить ленивого. У меня всего одна рука здоровая, но и она могла бы вертеть рукоятку привода, у меня всего одна нога здоровая, но и это не помешало бы мне ходить на топчаке. Есть страны, считающие себя свободными, где такой труд вменяется в позорное наказание преступникам, но, повторяю, в нашей свободной стране в переживаемый момент не может быть труда постыдного, позорного. Моя голова стара, но она не отказывается от работы. Может быть, моя долголетняя научная опытность могла бы найти применение в школьных делах или в области земледелия. Наконец, еще одно соображение: когда-то мое убежденное слово находило отклик в ряде поколений учащихся, быть может, и теперь оно при случае поддержит колеблющихся, заставит призадуматься убегающих от общего дела. Итак, товарищи, все за общую работу не покладая рук, и да процветет наша советская республика, создан-
Р о с . Соииал. Ф е д е р а т . Cos. Респ. ПРЕДСЕДАТЕЛЬ СОВЕТА НАРОДИ. КОМИССАРОВ. Москва, Кремль- /Г
РОССИЙСКАЯ ФЕДЕРАТИВНАЯ БОВЕТВКЙЯ РЕСПУБЛИКИ. Председатель Совета РАБОЧЕЙ н КРЕСТЬЯНСКОЙ ОБОРОНЫ. —о— Москва, Кремль. Ç-.- 19
пая самоотверженным подвигом рабочих и крестьян ко что у нас на глазах спасенная нашей славной Армией! и тольКрасной КЛИМЕНТ АРКАДЬЕВИЧ ТИМИРЯЗЕВ, член Московского Совета Рабочих, Крестьянских и Красноармейских депутатов 6 марта 1920 г.» Великая пролетарская революция поставила Тимирязева, ученого—непартийного большевика—в ряды передовых работников пролетарских органов. 20 апреля 1920 года после участия в заседании Коллегии сельскохозяйственного отдела Моссовета Климент Аркадьевич весь вечер, до 11 часов, работал за письменным столом над предисловием к сборнику своих научных трудов «Солнце, жизнь и хлорофилл». Часов в 12, когда Климент Аркадьевич ложился спать, у него обнаружились бурные признаки крупозного воспаления легкого. Сразу же сильно понизилась работа сердца. Начатое предисловие к книге «Солнце, жизнь и хлорофилл», скромно названной им итогом его «полувековых попыток ввести строгость мысли и блестящую экспериментацию физики в изучение самого важного физиологического явления», из-за болезни осталось незаконченным. Эту книгу с незаконченным предисловием он посвящает своему сыну, профессору физики—коммунисту Аркадию Климентовичу. Утром 27 апреля воспаление перешло на другое легкое. Здоровье Климента Аркадьевича сразу резко пошатнулось. В минуты, когда подорванный организм борца-ученого напрягал свои физические усилия, В. И. Ленин, в ответ на получение посланного ему Тимирязевым последнего сборника «Наука и демократия», писал в письме от 27 апреля 1920 года: 27 апреля 1920 г. Москва в ДОРОГОЙ КЛЕМЕНТИЙ БОЛЬШОЕ АРКАДЬЕВИЧ! СПАСИБО ВАМ ЗА ВАШУ КНИГУ И ДОБРЫЕ СЛОВА. Я БЫЛ ПРЯМО В ВОСТОРГЕ, ЧИТАЯ ВАШИ ЗАМЕЧАНИЯ ПРОТИВ БУРЖУАЗИИ КРЕПКО ЖМУ И ЗА ВАШУ Р У К У СОВЕТСКУЮ В Л А С Т Ь . И ОТ ВСЕЙ КРЕПКО » Д У Ш И Ж Е Л А Ю ВАМ ЗДОРОВЬЯ, ЗДОРОВЬЯ И ЗДОРОВЬЯ! Ваш В. УЛЬЯНОВ (ЛЕНИН)» і 59
Это были последние слова, услышанные Климентом Аркадьевичем от величайшего гения человечества,—и в ночь с 27 на 28 апреля 1920 года, в 12 часов 10 минут, ученого избранника, «патриарха русской агрономии»—не стало. Умер человек исключительного масштаба, исключительной культуры и мировой научной значимости, умер великий Тимирязев, на долю которого история отвела роль быть звеном, соединяющим революцию и науку. Ветеран, уходивший от жизни, за день перед своей смертью, когда еще дыхание не было затруднено, обращаясь к доктору-коммунисту Б . С. Вайсброду, произнес слова, ставшие достоянием истории борьбы рабочего класса за науку, за демократию, за коммунизм: «Я всегда старался служить человечеству и рад, что в эти серьезные для меня минуты вижу вас, представителя той партии, которая действительно служит человечеству. Большевики, проводящие Ленинизм,—я верю и убежден—работают для счастья народа и приведут его к счастьюу' Я всегда был ваш и с вами. Передайте Владимиру Ильичу мое восхищение его гениальным разрешением мировых вопросов в теории и на деле. Я считаю за счастье быть его современником и свидетелем его славной деятельности. Я преклоняюсь перед ним и хочу, чтобы об этом все знали. Передайте всем товарищам мой искренний привет и пожелания дальнейшей успешной работы для счастья человечества». Пролетариат воздвиг своему любимому ученому памятник в столице первого пролетарского государства, назвал его именем Научно-исследовательский биологический институт и бывшую Петровскую сельскохозяйственную академию, из которой царизм изгнал великого ученого. Во имя счастья всего человечества народы СССР в тяжелой борьбе добились всемирно-исторической победы — торжества социалистической демократии, ярким воплощением которой является Сталинская Конституция. Одним из борцов за эту победу и был Тимирязев, вся жизнь и деятельность которого были посвящены борьбе с темными силами реакции за торжество науки и демократии.
Памятник Клименту Аркадьевичу Тимирязеву в Москве, у Никитских ворот Работа [ г скульптора О. Меркулова
t ' - •• ' ; :
О т РЕДАКТОРА ПЕРВОГО ТОМА ПРОФЕССОР Ф.Н.КРАШЕНИННИКОВ и К. А. Тимирязев, rïi. /
концу своей жизни Климент Аркадьевич Тимирязев сам подобрал и подготовил к печати свои исследования из области физиологии растений, касающиеся усвоения света растением. Он присоединил сюда также относящиеся к ним речи на научных собраниях и публичные лекции, чтобы издать все вместе отдельным сборником под общим заголовком «Солнце, жизнь и хлорофилл». Смерть автора, наступившая после кратковременной болезни, 28 апреля 1920 года, прервала его работу над предисловием к этому сборнику. Он успел подготовить к печати только первые семь страниц. После кончины Климента Аркадьевича на его письменном столе остались продолжение предисловия в форме черновой рукописи, два отрывка из неоконченной последней части предисловия и другие заметки, позволившие докончить составление сборника. В 1923 году этот сборник был издан издательством. Государственным
Соответственно намеченному Климентом Аркадьевичем плану, весь сборник состоял из трех частей. В первую часть вошли публичные лекции: 1. Растение и солнечная энергия (1886 г.): а) Круговорот углерода (1883 г.); б) Почему и зачем растение зелено (1886 г.). 2. Растение, как источник силы (1875 г.). 3. Растение—сфинкс (1885 г.). 4. Фотография природы и фотография в природе (1895 г.). Во вторую часть сборника вошли речи: 1. Действие света на хлорофилловое зерно (с французского). Речь, читанная на международном конгрессе ботаников во Флоренции в 1874 году. 2 . 0 физиологическом значении хлорофилла. Речь, читанная в общем заседании VI съезда русских естествоиспытателей и врачей в Петербурге в 1879 году. 3. Современное состояние наших сведений о функции хлорофилла (с французского). Речь, читанная на международном конгрессе ботаников в Петербурге в 1884 году. 4. Космическая роль растения (с английского). Речь, читанная в Лондонском королевском обществе в 1903 году. Третью часть сборника «Солнце, жизнь и хлорофилл» составили исследования: 1. Прибор для исследования воздушного питания листьев и применения искусственного освещения к исследованиям подобного рода (1868 г.). 2. Значение лучей различной преломляемости в процессе разложения углекислоты растением (было напечатано в Botanische Zeitung в 1869 г.). 3. Спектральное исследование хлорофилла (1869 г.). 4. Спектральный анализ хлорофилла (1871 г.). 5. Спектр живых листьев и микроспектр (1872 г.). 6. Об усвоении света растением (1875 г.). 7. Опровержение исследований Прингсгейма над желтыми растительными пигментами (1875 г.). 8. Разбор теории Прингсгейма о физиологическом значении хлорофилла (1881 г.) 9. Зависимость фотохимических явлений от амплитуды световой волны (1884 г.). 10. Фотохимическое действие крайних лучей спектра (1892 г.). И. О разложении углекислоты зелеными частями растений в солнечном спектре (с французского, 1877 г.). 12. Распределение энергии в солнечном спектре и хлорофилл (с французского, 1883 г.). 13. Химическое и физиологическое действие света на хлорофилл (с французского, 1885 г.). 14. Искусственный протофяллин(с французского, 1886 г.). 15. Бесцветный
хлорофилл (с английского, 1885 г.). 16. Восстановленный хлорофилл (с английского, 1886 г.). 17. Протофиллин в живом растении (с французского, 1889 г.). 18. Протофиллин естественный и протофиллин искусственный (с французского, 1895 г.). 19. Зависимость усвоения углерода от интенсивности света (с французского, 1889 г.). 20. Фотографическая регистрация усвоения углерода хлорофиллом на живом растении (с французского, 1890 г.). Все эти статьи, речи и лекции посвящены выяснению одного из самых основных вопросов в биологии: какова судьба солнечного луча в зеленом растении при образовании органического вещества? От этого процесса зависит вся жизнь на земле. Какое участие в этом процессе принимает зеленое вещество растений—хлорофилл, который является звеном, связующим жизнь на земле с солнцем? Эти вопросы физиологии растений, наряду с другими основными, более общими вопросами естествознания, составляли цель всей научной деятельности К . А. Тимирязева с его первых научных шагов и до самой кончины. Работы по физиологии растений, вошедшие в сборник, более всего соприкасаются с физикой, так как в этих работах преимущественно рассматриваются процессы превращения одной формы энергии в другую: переход световой энергии в химическую, образование в растении на свету горючего (органического) вещества. Мастерское изложение, яркие сравнения делают особенно легкими для усвоения, даже и неспециалистами, не только публичные лекции, но и специальные статьи и научные работы К. А. Тимирязева. Сборник «Солнце, жизнь и хлорофилл» Климент Аркадьевич посвятил сыну своему Аркадию Климентовичу Тимирязеву, профессору физики в Московском государственном университете. Не раз приходилось слышать от К. А. сожаление об отсутствии у него самого математической подготовки, необходимой для физика. . Еще три из других своих сборников К. А. посвятил своим близким. Все четыре посвящения символичны: они вскрывают отчасти его интимную, семейную ?кизнь, дают указание на его личные переживания и сокровенные чувства.
Первым по времени было посвящение томика «Некоторые основные задачи современного естествознания» (1895 г. и 2-е издание, 1904 г.) брату и первому своему учителю естествознания, Димитрию Аркадьевичу Тимирязеву, с которым его связывали узы дружбы с раннего детства. Плод проникновенной, многолетней работы, «Исторический метод в биологии», он посвятил жене Александре Алексеевне Тимирязевой; взаимное увлечение, глубокая любовь и привязанность сочетали их на всю жизнь. Свой сборник с огненными статьями, 1904—1919 гг., связанными общим стремлением к научной истине, общественноэтической, социалистической правде, сборник, носящий название «Наука и демократия», он посвятил, свидетельствуя благодарность и уважение, «дорогой памяти отца своего Аркадия Семеновича Тимирязева и своей матери Аделаиде Клементьевне Тимирязевой». И наконец, последний свой труд, весь сборник «Солнце, жизнь и хлорофилл», он посвятил, как уже указано, сыну, которому всегда отдавал всю силу любви и забот. Редакция собрания сочинений К. А. Тимирязева решила сборник статей «Солнце, жизнь и хлорофилл» распределить на два тома. В I том включены первая и вторая части сборника— публичные лекции и речи, а во второй том — исследования (последняя, третья часть сборника). Такое разделение, облегчая пользование материалом, не нарушает единого плана К. А. Тимирязева, так как третья часть сборника, идущая во II томе, является как бы фактическим обоснованием двух первых частей и углубляет знания, приобретаемые при чтении публичных лекций и речей. Соединение в одно целое и строго научных исследований, и публичных лекций, доступных для широких кругов, является характерною и непревзойденною особенностью всей деятельности Климента Аркадьевича. Публичные лекции К. А. имеют более глубокое значение, чем простая популяризация. На своих чтениях он устанавливает, как развивается научная творческая мысль в последовательности логических заключений, и одновременно с этим наглядно показывает, как экспериментально подтверждают выведенные заключения.
Раскрывая перед слушателями и читателями весь ход научного исследования, он как бы приобщает их к самой творческой работе. В выполнении экспериментальной части исследования он часто одним штрихом устанавливает существеннейшие технические детали опыта. В пояснение возьмем следующий пример. В очерке «Растение и солнечная энергия», в первом чтении—Круговорот углерода, Климент Аркадьевич передает анекдот (по его выражению), который он слышал от Буссенго. В совместной работе Буссенго и Дюма обнаружили, что растение действительно улавливает и разлагает углекислый газ, находящийся в атмосферном воздухе в ничтожном количестве—3 части углекислого газа на 10 ООО частей воздуха. Опыты шли хорошо; растение, как и следовало ожидать, разлагало углекислоту. Но однажды картина изменилась. Несмотря на солнечные дни, растение закапризничало и вместо того, чтобы разлагать углекислоту, стало ее выделять. Оказалось, что знаменитый французский физик Реньо, внимательно следивший за их опытами, в эти дни во время отсутствия их подходил к прибору и дышал около него, чтобы убедиться, что они не шарлатанят, а действительно могут определять такие малые количества углекислого газа. Каким предостережением является передача этого анекдота для всех исследователей, определяющих разложение углекислоты в так называемых естественных условиях, когда в прибор поступает воздух все время меняющегося состава. Такие определения весьма распространились за последние годы. Но как это ни странно, выполняют эти исследования как раз в таких условиях, которые не могут дать точных результатов. При определениях в естественных условиях забывают о выделении углекислого газа почвою (о дыхании почвы). Это и объясняет в большинстве случаев колебания в количествах усвоенной углекислоты, когда опыт производят в «естественных» условиях. Следует все время иметь в виду, что «наблюдения в поле могут быть вполне выяснены только опытами в лаборатории». Если нельзя взять растение в лабораторию, должно создать лабораторию около растения. В I том настоящего издания вошли, как уже упоминалось выше, речи и доклады, произнесенные в ученых обществах
и на съездах и посвященные усвоению света растением (вторая часть сборника). Очень интересно сравнить начальные исследования Климента Аркадьевича за первую пятилетку его работы—«Действие света на хлорофилловое зерно» (речь, читанная на Международном конгрессе ботаников во Флоренции в 1874 г.) и его речь, читанную в Лондонском королевском обществе в 1903 г. — «Космическая роль растения». В этой замечательной речи перед слушателями, среди которых находились самые выдающиеся ученые Англии, К. А. подвел итог своей тридцатилетней деятельности. Из этого сравнения видно, насколько учение об усвоении света растением было подвинуто трудами Климента Аркадьевича. Научная прозорливость его может быть установлена еще и следующим сопоставлением: В своей первой русской работе * К. А. определил намеченную себе задачу во всей ее широте в следующих выражениях: «Изучить химические и физические условия этого явления,** определить составные части солнечного луча, участвующие посредственно или непосредственно в этом процессе, проследить их участь в растении до их уничтожения, то-есть до их превращения во внутреннюю работу, определить соотношение между действующей силой и произведенной работой,—вот та светлая, хотя, может быть, отдаленная, задача, к достижению которой должны быть дружно направлены все силы физиологов». Немецкое химическое общество объявило на 1935 год следующую тему на соискание Цейтлеровской премии. «Известно, что растения накапливают солнечную энергию, переводя ее в химическую. При этом из углекислоты воздуха образуется, с одной стороны, кислород, а с другой— углеводы. Но путь, которым приходит световая энергия, поглощенная растением, до того, как она приведет к превращению углекислоты, неизвестен. Надо изложить применявшиеся до сих пор методы и, по возможности, указать новые, которые представляют возможность проникнуть в основной для всей жизни на земле процесс ассимиляции». * «Прибор для исследования воздушного п и т а н и я листьев и применения искусственного освещения к исследованиям подобного рода»? 1868 г. В настоящем издании см. том II. Ред. ** Усвоение у г л е р о д а зелеными частями растений под влиянием солнечных лучей. Ред.
Мы видим, насколько обе задачи близки между собою и какое актуальное значение и на сегодня имеют исследования К. А. Тимирязева. У ж е в цитированном выше первом своем исследовании при решении поставленной себе задачи Климент Аркадьевич проявил огромную силу своего гения, на десятки лет вперед определив развитие научной мысли в области исследования космической роли растения.
СОЛНЦБЛКИЗНЬ И ХЛОРОФИЛЛ 1868*1920 П Е Р В А Я И ВТОРАЯ ЧАСТИ СБОРНИКА
СЫНУ МОЕМУ АРКАДИЮ КЛИМЕНТОВИЧУ ТИМИРЯЗЕВУ Т ы СУМЕЛ ОСУЩЕСТВИТЬ МЕЧТУ МОЕЙ ЖИЗ- Н И — С Т А Т Ь ФИЗИКОМ. Т Е Б Е П О С В Я Щ А Ю ЭТИ П О Л У В Е К О В Ы Е П О П Ы Т К И МОИ В В Е С Т И СТРОГОСТЬ М Ы С Л И И БЛЕСТЯЩУЮ ЭКСПЕРИМЕНТАЦИЮ И З У Ч Е Н И Е САМОГО В А Ж Н О Г О Я В Л Е Н И Я . В ПРОКЛЯТОЙ ФИЗИКИ В ФИЗИОЛОГИЧЕСКОГО КЛАССИЧЕСКОЙ ШКОЛЕ, КОТОРАЯ О Т Р А В И Л А ТВОИ Ю Н О Ш Е С К И Е Г О Д Ы , ВАС У Ч И Л И , Ч Т О : «ОТЦЫ, К О Т О Р Ы Х ВАТЬ С А НАС ДЕДАМИ, ПОМЯНЕТ РОДИЛИ МИР Е Щ Е СТЫД НАС И СРАВНИ- НЕГОДНЕЙШИХ, ПУСТЕЙШИМИ СЫНА- МИ» С Т Ы Д О К А З А Л , ЧТО С Ы Н М О Ж Е Т Б Ы Т Ь У М Н Е Е И Ч Е С Т Н Е Е ОТЦА. ДА П О С Л У Ж И Т Т Е Б Е ЭТО СОЗНАНИЕ УТЕШЕНИЕМ И ПОДДЕРЖКОЙ ТЯЖЕЛОЙ ЖИЗНЕННОЙ МИНУТЫ БОРЬБЫ Отец твой К. 1 В ТИМИРЯЗЕВ Оды Горация в переводе Благовещенского.
Cette matière colorante (fecule verte) est une matière particulière, subtile et qui tient de près aux grands mistères de la Végétation. PHYSIOLOGIE JEAN SENEB1ER VÉGÉTALE.GENÈVE AN S (1800) Zuerst muss gefragt werden ob das Licht, welches auf lebende Pflanzen fällt, wirklich eine andere Verwendung findet als das Licht, welche todte Körper trift. ROBERT DIE ORGANISCHE BEWEGUNGEN MAYER ETC. 1S45 Es verschwindet also wirkungsfähige Kraft des Sonnenlichtes, während verbrennliche Stoffe in der Pflanze erzeugt und aufgekauft werden und wir können als sehr wahrscheinlich vermuthen dass das erstere der Grund des Zweiten ist. Allerdings muss ich bemerken, besitzen wir noch keine Versuche aus denen sich bestimmen liesse ob die lebendige Kraft der verschwundenen Sonnenstrahlen auch dem während derselben Zeit angehäuften chemischen Kraftvorrathe entspricht, und solange diese fehlen können wir die angegebene Beziehung noch nicht als Gewissheit betrachten. HERMAN DIE WECHSELWIRKUNG H ELM HOLT Z DER NATURKRÄFTE. 1851 The action of chlorophyll in the decomposition of carbonic dioxide and evolution of oxygen is perhaps the most interesting of all natural phenomena. W. PRINCIPLES OF GENERAL PHYSIOLOGY, p. BAY LI SS 588. 19-15
ff J Ото красящее тело (зеленый крахмал) представляет собою особое, тонкое вещество, близко соприкасающееся с великими тайнами растения. ЖАН ФИЗИОЛОГИЯ РАСТЕНИЙ. СЕНЕБЬЕ ЖЕНЕВА. 1800 \ Прежде всего возникает вопрос: тот свет, который падает на живое растение, действительно ли он получает иное потребление, чем тот свет, который падает на мертвые тела. РОБЕРТ ОРГАНИЧЕСКИЕ ДВИЖЕНИЯ МАЙЕР И Т. Д. 1845 Таким образом, одновременно с исчезновением солнечного света в растении наблюдается появление и накопление горючего вещества, и мы вправе считать очень вероятным, что первое является причиной второго. Но, во всяком случае, я должен оговориться, что мы не обладаем никакими опытами, из которых можно было бы с достоверностью заключить, точно ли живая сила исчезающих солнечных лучей соответствует накопляющемуся запасу химических сил, а пока таких опытов еще не существует, мы не можем признать указанное соотногиение за несомненную истину. ГЕРМАН ВЗАИМОДЕЙСТВИЕ СИЛ ГЕЛЬМГОЛЬТЦ ПРИРОДЫ. 1854 Действие хлорофилла в разложении углекислоты и выделении кислорода, пожалуй, самое интересное из всех явлений природы. У. ОСНОВЫ ОБЩЕЙ ФИЗИОЛОГИИ, стр. БЕЙЛИС 558. 1915
ПРЕДИСЛОВИЕ* СОЛНЦЕ, ЖИЗНЬ И ХЛОРОФИЛЛ П О С В Я Щ А Е Т С Я ПАМЯТИ ВЕЛИКИХ ГЕРМАНСКИХ УЧЕНЫХ — РОБЕРТА МАЙЕРА И ГЕРМАНА ГЕЛЬМГОЛЬТЦА ноября 1914 года научный мир должен был чествовать память одного из творцов современной науки—Роберта Майера—по поводу исполнившегося столетия со дня его рождения. Международное чествование не могло состояться по причине войны, и мне неизвестно, могли ли чем отметить этот день соотечественники великого ученого. 31 августа 1921 года, будем надеяться, уже закончится самая позорная из войн, лежащих на совести людей, и опомнившееся человечество, конечно, отметит столетие со дня рождения * В зь сборник (подробный список статей и распределение по частям) был подготовлен автором к печати. Болезнь, о к о н ч и в ш а я с я смертью автора 28 апре. 1 1 \ 920 года, застала его во время работы над предисловием, которое осталось незаконченным. Ред. 12 К. А. Тимирязев, т. I 177
гениальнейшего представителя науки девятнадцатого века, всеобъемлющего ученого, разделяющего с Робертом Майером славу открытия закона сохранения энергии. I Сознавая, что главным содержанием моей полувековой научной деятельности был всесторонний экспериментальный ответ на запросы, предъявленные науке этими двумя мыслителями, я считаю уместным напомнить в этом беглом очерке об их значении для основного учения о жизни, тем более, что, по их собственному признанию, главным стимулом, руководившим ими в их стремлении обосновать свой закон «сохранения силы», было покончить навсегда с современным им учением о «жизненной силе», с тем витализмом, призрак которого стал снова подымать голову в связи с торжеством метафизических идей, характеризующим общий упадок научного и общего мышления в последние десятилетия, предшествовавшие войне. Установив учение о превращении теплоты в работу и, обратно, о механическом эквиваленте теплоты, развив одновременно с Гельмгольтцем учение о «неисчезаемости силы», позднее формулированное как учение о «сохранении энергии», Майер сосредоточился на приложении этого учения к миру органическому, к чему, как уже замечено, его, главным образом, влекло желание навсегда покончить с «витализмом», так как: «допущением какой-то гипотетической жизненной силы пресекается путь к дальнейшему исследованию и делается невозможным применение законов точной науки к учению о жизни. Сторонники этой жизненной силы восстают против духа прогресса, проявляющегося в современном естествознании, и возвращаются к прежнему хаосу самой необузданной фантазии». Именно эти страницы из его известной статьи «Die organische Bewegung, in ihrem Zusammenhange mit dem Stoffwechsel»1, посвященные растению и животному, приведенные Тиндалем в его высокоталантливой книге «Теплота, как род движения»2, и послужили сигналом, изменившим настроение 1 Органическое движение в связи с превращением вещества. Бывшей пояднее предметом глумления т а к и х философов-берклианцев, как Мах и Оствальд. 2
всего ученого мира к злополучному ученому 1 . В параграфе, посвященном растению, Майер так устанавливает отношение растения к солнцу: «Природа поставила себе задачей перехватить налету притекающий на землю свет и превратить эту подвижнейшую из сил в твердую форму 2 , сложив ее в запас. Для достижения этой цели она покрыла земную кору организмами, которые в течение своей жизни воспринимают солнечный свет и, используя эту силу, создают постоянно нарастающую сумму химической разности3. Эти организмы—растения». Растения поглощают известную силу—свет и проявляют другую—химическую разность. Закон логической причинности понуждает естествоиспытателя приводить поглощение и производимую работу в причинную связь. Но вслед за тем он указывает на недостаточность современных ему сведений в этом направлении и намечает задачу, которую предстоит разрешить, прежде чем высказанное им заключение превратится в доказанную научную истину. «Прежде всего возникает вопрос: тот свет, который падает на живое растение, действительно ли он получает иное потребление, чем тот свет, который падает на мертвые тела»4. К тому же, как Майер, выводу пришел несколько позже Гельмгольтц в приведенных также в эпиграфе словах: 1 Основные черты трагической судьбы Р . Майера приведены мной в моей книжечке «Растение и солнечная энергия», 1897; 2-е издание 1918 г. (См. в данном томе стр. 203. Ред.). 2 Мысль о взаимном превращении между светом и материей, как увидим, высказывалась у ж е Ньютоном. 3 Майер употребляет это выражение вместо обычного: химическое сродство. 4 См. второй эпиграф. Майер заключает эту ф р а з у так: «Не будет ли растение caeteris p a r i b u s п о д влиянием света нагреваться менее, чем другие темные поверхности». Т а к о й же подход к разрешению вопроса предл а г а л и Томсон (лорд К е л ь в и н ) . С этой целью еще в 1870 году я придумал особый термоэлектрический прибор, выполненный по моим указаниям самим стариком Румкорфом (см. «Труды СПБ Общ. естествоиспытателей», ч. V, 1874 г. «Термоэлектрический прибор д л я физиологических целей», с т р 4). Но я убедился, что этот путь исследования неудобен, и перешел к другому. Гораздо позднее он был применен Детлефсоном и еще позднее Пуриевичем и т а к ж е не дал удовлетворительных результатов. 12* 179
«Таким образом одновременно с исчезновением солнечного1 света в растении наблюдается появление и накопление горючего вещества, и мы в праве считать очень вероятным, что первое является причиной второго. Но, во всяком случае, я должен оговориться, что мы не обладаем никакими опытами, из которых можно было бы с достоверностью заключить, точно ли живая сила исчезающих солнечных лучей соответствует накопляющемуся запасу химических сил, а. пока таких опытов еще не существует, мы не можем признать указанное соотношение за несомненную истину. Зато, когда оно подтвердится на опыте, получится лестный для нас вывод, что веете силы, при помощи которых живет и движется наше тело, имеют своим источником солнечный свет». Осуществить этот опыт, превратить блестящую мысль двух великих ученых в «несомненную истину», доказать солнечный источник жизни—такова была задача, которую я поставил себе с первых шагов своей научной деятельности и упорно и всесторонне осуществлял в течение полувека. % Солнце и жизнь—эти два представления человек, вероятно, привык связывать, сопоставлять, как только стал осмысленно озираться на окружающий мир и на себя самого. Доказательством тому не служит ли тот культ солнца, который мы встречаем, начиная с самых низших ступеней развития человечества и кончая народами, стоящими высоко на пути культуры? Современные борцы против человеческого разума и его высшего проявления—науки, бьющие отбой во имя попятного возвращения в область интуиции или инстинкта (всякие Бергсоны и их многочисленные поклонники у нас), поспешат, конечно, сделать из этого вывод в пользу примата интуиции, на многие тысячелетия опередившей на этом пути разум и науку. Но дадим себе труд ознакомиться с плодами этой интуиции, начиная от самой первобытной и до самой изощренной, в ее попытках охватить мыслью величайшее из явлений, конечно, ранее 1 Мы увидим, что это дополнение Гельмгольтца, представляющее как бы преимущество перед Майером, о к а з а л о с ь на деле неверным.
Черновик первых страниц рукописи предисловия К. А. Тимирязева к сборнику „Солнце, оісгізнь и хлорофилл
• • 1 ; • К • • . - . - * 1 ; * ? ~ г — - — ~
Черновик первых страниц рукописи предисловия К. А. Тимирязева к сборнику „Солнце, оісизнь и хлорофилл"
всего поразившее и приковавшее к себе его внимание,—солнце, и мы увидим, как жалки и бессильны были все эти попытки разгадать то, что могло быть раскрыто только разумом, дисциплинированным наукой,—природу солнца и его отношение к жизни. Недавно появилась изящно изданная книга одного американского астронома Олькота 1 , касающаяся роли солнца в фольклоре всех времен и народов. Он тщательно собрал мифы.и легенды, верования, поверия и суеверия, связанные с солнцем, начиная от современных дикарей (американских, африканских, океанийских и пр.), переходя к Вавилону, Ассирии, Финикии, Египту, Греции, Риму, Перу и Мексике и кончая современными повериями, обычаями, предрассудками и другими пережитками, уцелевшими у самых культурных народов 2 . Не говоря уже о детски убогих, буднично тривиальных созданиях интуиции первобытных народов, о всех бесконечных зайцах или воронах, откуда-то занесших солнце, или о ловком охотнике, где-то похитившем его и подвесившем к тому своду, на котором оно продолжает болтаться и поныне,—перед нами проходит вереница величественных храмов (Стонхендж, Кузко, храм на озере Солнца, на озере Титикака, в Карнаке, Бальбеке н пр.), заставляющих дивиться обширности технических и астрономических знаний их строителей в сравнении с интуитивным творчеством, выразившимся в создании самых предметов культа, их изображений, символов и атрибутов — всех этих Молохов, Аманра, Астарот вплоть до последнего из них, Митры, включительно, долго не сдававшегося перед торжествовавшим христианством 3. 1 Olcott, Sun Lore of all Ages, 1914 г., с прекрасными фотографиями, иллюстрирующими роль солнца в искусстве и культе. 2 Как быстро исчезают эти последние следы солнечного к у л ь т а , примером тому может с л у ж и т ь за мою память исчезнувшее празднование в ночь под Иванов день на взморье Крестовского острова (в Петербурге)— с прыганьем через костры, скатываньем под г о р к у (Кулерберг) и другими несомненными пережитками глубокой старины,—праздника летнего поворота солнца, тесно связанного с зимним, то-есть 25 декабря. 3 Пришедший с востока культ Митры, как известно, процветал в Р и м е в первые века нашей эры, конкурируя с христианством. Под римской церковью St. d e m e n t e , одной из древнейших католических церквей, я видел раскопки христианской базилики первого века, а под нею остатки подземного (как всегда) храма Митры.
Олькот приводит любопытное изображение Митры (по некоторым исследователям, не только бога солнца, но и бога растительности): между тем как голова его окружена нимбом солнечных лучей (Sol invictus,—непобедимое солнце, как его величали римляне), ноги попирают веерообразно расположенные листовые пластины. Только поэтический гений греков порою подсказывал им более удачные мифы и символы, как, например, те, которые связаны с позднейшим культом Аполлона. Но и здесь должно заметить, что интуиция греческих мифотворцев, вдохновлявшая бесчисленных художников, вплоть до наших времен, остановилась прежде всего на не только несущественном, но и не существующем явлении—на его быстром суточном беге,находя подходящее сравнение в самом быстром им известном беге квадриг. Они даже озаботились сохранить для нас клички этой небесной четверки: Erythous, то-есть Красный, Acteon—Лучезарный, Lampos—Сияющий и Philogaeus—Землелюбивый, и эти кони продолжали вдохновлять художников вплоть до наших дней, как, например, в чудной, воспроизведенной Олькотом скульптуре X V I I I века над входом в Парижскую национальную типографию. Даже ультрареалист Роден не обошелся без них, как символа солнца, на памятнике великому художнику, «который первый осмелился, подобно орлу, смотреть на солнце»4 Гораздо удачнее другой атрибут Аполлона—лук и стрелы и миф о том, как он убил Пифона, то-есть как лучи солнца разгоняли заволакивающие землю туманы (в чем этот миф почти сходится с новейшими представлениями. См., например, Лоуэль «Эволюция миров»). Это удачное сравнение сохранилось даже в современной французской речи в выражении «le soleil dardant ses rayons» (солнце, мечущее свои лучи. Ред.) и вдохновило Тернера в его знаменитой картине «Аполлон и Пифон», где лучезарный юноша—бог убивает стрелой чудовище, своими извива юіц им и с я кольцами символизирующее клубящийся туман. К этому сравнению с копьем и стрелой, как мы увидим далее, прибегает даже современный физик, желая подчеркнуть могущественное действие лучистой энергии, концентрирующейся 1 Клоду Лорену, по несколько цветистому в ы р а ж е н и ю художественного критика Виардо. известного
в малом пространстве. Но, быть может, еще ближе к занимающему нас вопросу об отношении солнца к растительной жизни подходит третий миф—об Аполлоне и Дафне. Миф этот, как известно, повествует о том, как Аполлон-солнце, воспылав страстью к нимфе Дафне, дочери речного бога Пеней от богини Земли (Terra у Овидия), преследовал ее по берегу этой реки, но в самый момент, когда он ее настиг, она взмолилась о помощи к отцу своему, и тот превратил ее в лавровое дерево. Миф этот вдохновлял таких художников, как Бернини, чудная группа которого в музее Villa Borghese изображает Аполлона (с чертами Аполлона Бельведерского) и Дафну, уже наполовину превратившуюся в лавровое дерево. В другом веке другой художник, Тернер, пытаясь, как всегда, раскрыть стихийный смысл мифа, изобразил на одном из лучших, по мнению Рескина, своих полотен Темпейскую долину, по которой катит в море свои воды Пеней, питаемый бесчисленными ручьями, сбегающими серебряными нитями, или низвергающимися водопадами с обрывов зеленого предгорья, окаймляющего долину. Впечатление, вопреки палящему солнцу, роскошной, влажной от брызг зеленой растительности, залитой палящими лучами солнца, сияющего на безоблачном небе, является реалистическим толкованием мифа великим художником кисти. Рескин поясняет, что Дафна, очевидно,—олицетворение не одного только лавра, а вообще «зеленой листвы» и той защиты, которую она находит от палящего солнца во влаге, доставляемой ей землей и потоками. Но и этот миф, как и сходный с ним миф о ІІиобее, в которой некоторые комментаторы видят олицетворение растительности, дети которой—осенние плоды и зерна—бывают опалены солнцем,—оба эти мифа изображают только грозное или губящее действие солнечных лучей 1 . Поэтическая интуиция древних греков так и не могла додуматься до благотворного, творческого значения солнца, как прямого источника жизни. Гораздо проницательнее оказался поэт-«атеист»2 Шелли. В своем гимне Аполлону он изменил основное содержание мифа 1 Не вернее ли, что миф о Ниобидах навеян солнечными ударами? Это слово преследовало его еще на ш к о л ь н о й с к а м ь е й послужило поводом для его изгнания из ханжеского Оксфордского университета. 2
о Дафне, заставляя бога-солнца говорить: «воздух зеленеющую землю нагою предоставил моим пылающим лобзаниям», а в стрелах угадывал не только их грубую, губительную, но и более высокую нравственную силу: «Лучи солнца—мои стрелы, которыми я поражаю тот обман коварный, что прячется в ночи и убегает от света». Мало того. Самый вдумчивый и поэтический из современных ценителей красот природы—Рескин, выискивавший в произведениях любимого художника поэтические аллегории для стихийных явлений, открыто заявлял, что современное научное знание, что в этой прекрасной зеленой листве происходит химическое разложение углекислоты, может вызвать в нем только грубое прозаическое представление «о каком-то газовом заводе». Т а к и м образом, религиозно-поэтической интуиции в своих бесчисленных мифах и символических уподоблениях не удалось додуматься до какого бы то ни бышупредставления о действительной, благотворной, созидающей жизнь на земле творческой силе солнца, и даже, когда это было открыто наукой, эта интуиция отвернулась от него, не постигнув всего поэтического величия этого воззрения. Уловить его во всей полноте сумел только гений великого мыслителя-ученого Гельмгольтца, увидевшего там «не какой-то газовый завод», а величайшее из мировых явлений, в котором солнечный луч превращается в те силы, которыми живет, движется и существует сам владыка природы—человек. Таков результат полувекового изучения солнца и жизни современной наукой, в сравнении с тем, что дали за традиционные сорок веков, а на деле за гораздо большее число веков, бесплодные искания мифотворческих, религиозных мыслителей, при помощи интуиции, с их «чутьем сокровенных тайн». И едва ли древнему греку-солнцепоклоннику было доступно всесторонне глубокое чувство красоты природы, которое разлито в одной из лучших акварелей Тернера, названной им «Хризис». На безлюдном берегу моря, прибой которого лениво набегает на прибрежный песок, жрец Аполлона Хризис (из Илиады) преклоняет колено перед солнцем, уже поднявшимся над пеленой утреннего тумана и заливающим своими золотистыми лучами видимый вдали в просвете леска отдаленный, пробуждающийся к своей кипучей жизни, приморский город. Я считаю,
что изображено утро, хотя Рескин принимает его за вечер, но мне кажется, что и направление бризы, срывающей брызги с гривок волн, и положение солнца по отношению к едва просвечивающему сквозь туман Олимпу, да и все настроение говорит за то, что представлено бодрое, жизнерадостное утро, а не наступающий насмену томительному, палящему дню—вечер.Существование неизвестной древним ландшафтной живописи не служит ли доказательством, что не только в сфере научного знания, но к в области эстетического чувства современный человек оставил далеко за собой древних, которых хотят ставить ему в пример? Если X X век не возводит храмов для поклонения солнцу и не имеет его жрецов, как во время господства интуитивной мысли, к которому желали бы нас вернуть всякие Бергсоны, то его можно отметить другой особенностью: он создает иного рода храмы, также посвященные солнцу и также на горах, храмы, посвященные не поклонению, а изучению солнца,—специальные солнечные обсерватории, снабженные физическими лабораториями для прямого сравнения небесных явлений с земными, на необходимости которого с такою проницательностью настаивал еще Бэкон. Этот новый культ солнца собирает своих верных со всех концов мира на свои годичные собрания1. Эти люди уже поведали миру такие тайны солнца, которые, конечно, и не снились интуитивным мудрецам. Так, Гель на Mount Wilson 2 , открыл и подробно изучил магнитные циклоны на солнце, для обнаружения чего, казалось бы, у человека не существует даже соответствующего органа чувства. А Лоуэль рассказывает в своей последней книге «Эволюция миров» (Evolution of Worlds) о прошлом нашего солнца и других солнечных систем повести, в ином смысле чудесные, чем те наивные и жалкие сказки, которые собраны у Олькота и которыми тешилась интуитивная мысль человека в былые времена. Прочтите его главы «Рождение солнечных систем» и «Свидетельства 1 Организованный американскими астрономами Международный союз д л я исследования солнца, с 1906 года издающий свои труды. Покойный II. Н . Лебедев был в числе его членов. 2 И з я щ н о иллюстрированное описание десятилетней деятельности этой обсерватории издано Институтом Карнеги (Ten y e a r s Work of a mountain observatory by G. E. Hale, 1915).
об исходной катастрофе в частном случае нашей солнечной системы», и вы проникнетесь чувством чудесного, только не в смысле рассказчиков о подвигах зайцев и сурков или хоть самого Митры. Перед нами встает во весь рост чудо, осуществляемое современной наукой как в познании настоящего нашей солнечной системы, так и в раскрытии на основании этого знания ее прошлого и вероятного будущего. Другая черта, которую можно-отметить с занимающей нас точки зрения, та, что в современных трактатах о солнце уделяют целые параграфы (Стратонов. «Солнце», 1910) или даже главы (Abbot. The sun, 1911) жизненным явлениям, зависящим от солнца1, особенно тому, что я уже давно предложил назвать «космической ролью растений»*... * Наконец, тот ужас, который переяіивает в настоящий момент человечество, не доставляет ли он новое чудовищнонаглядное доказательство зависимости человеческого существования в конечном счете от солнца? На наших глазах целым народам приходится учитывать свою жизнь в калориях, подсчитывая, сколько калорий необходимо для поддержания сил каждого человека и сколько может доставить ему солнце его страны, светящее, как нас учили в детстве, равно и добрым и злым. Это соображение, которое еще недавно было только уделом науки 2 , теперь стало практическим мерилом жизнеспособности целых народов, раз успехи так называемых гуманитарных (культурных) знаний привели известные категории людей к заключению, что война не есть только столкновение их вооружен1 Именно неполнота и отчасти неточность сообщаемых астрономами сведений побудила меня вернуться в этом очерке к тому, что уже не раз приходилось мне излагать. 2 В своей речи «Столетние итоги физиологии растений» я указывал на основанную на этих соображениях экономическую систему Захера. (См. том V настоящего издания. Ред.). * На этих словах обрывается рукопись, у ж е переписанная автором д л я печати; последние две страницы были переписаны 20 апреля 1920 года вечером. Следующая часть предисловия взята с черновой рукописи, найденной после смерти автора, последовавшей 28 а п р е л я 1920 года. Ред.
ных сил, а поголовное истребление мирных населений, как это провозглашают поборники современной «борьбы за мир», борьбы за культуру 1 . Но, может быть, большинство читателей давно готово заметить солнце и жизнь—значительность этих двух понятий ясна для всякого, но это третье слово—хлорофилл—может ли оно быть поставлено с равным правом наряду с первыми двумя? Когда, чуть не полвека тому назад, я впервые выступал с популяризацией этого предмета, я сам не решился бы отпугнуть читателя таким непривычным технически-специальным термином в заголовке, но с той поры мне не раз приходилось знакомить и читателей неспециалистов с этим фактически связующим звеном между солнцем и всей жизнью на земле,— и вот совсем недавно один из выдающихся физиологов нашего времени (к тому же не ботаник) подтверждает, что я не преувеличивал интереса, который должен возбуждать этот предмет. Вот что говорит Бэлис в своем превосходном трактате «Общая физиология»2. «Действие хлорофилла в разложении углекислоты и выделении кислорода, пожалуй, самое интересное из всех явлений природы». На этом среднем звене в общей цепи явлений я и позволю себе на время сосредоточить внимание читателя, так как именно изучение этого предмета доставило науке то несомненное доказательство связи первых двух, которого требовали от нее оба творца учения о сохранении энергии. Исследования полутора столетия показали, что процесс, о котором здесь идет речь, совершается в зеленых органах, содержащих хлорофилл. Приведенные в первом эпиграфе слова Сенебье свидетельствуют, что он уже угадывал важную роль этого вещества в природе3. Проследить судьбу солнечного луча 1 Так упорно и бесстыдно называют настоящую войну и ее последствия р а з н ы е Ллойд-Джорджи и им подобные. (Здесь К . А. говорит об империалистической войне 1914—1918 гг. Ред.). 2 См. последний эпиграф. 3 Интересующимся историческим развитием этого любопытного вопроса, недавно совершенно превратно изложенного Визнером в его книге об Ингенгузе, что, повидимому, ссблазнило и некоторых русских • /
в растении до его уничтожения, то-есть до его превращения в химическую работу,—вот первый шаг на длинном и сложном пути к разрешению задачи, которую я предпринял. Средство к ее осуществлению давал незадолго перед тем открытый блестящий метод спектроскопии. С первых шагов этого изучения я определил свою задачу таким образом: «Изучить химические и физические условия этого явления (разложения углекислоты зеленым листом), определить составные части солнечного луча, участвующие посредственно или непосредственно в этом процессе, проследить их участь в растении до их полного уничтожения, то-есть до их превращения во внутреннюю работу; определить соотношение между действующей силой и произведенной работой—вот та светлая, хотя, может быть, отдаленная, задача, к осуществлению которой должны быть направлены все силы ботаников». Первым шагом на этом пути была выработка простого и точного приема изучения этого процесса, совершающегося в листе, что и выразилось в самом заглавии моей первой работы1. Только вооружившись этим простым и точным методом, я мог приступить к исследованию основного вопроса, от каких составных частей солнечного луча зависит этот процесс. Теперь мой прибор в руках у каждого ботаника, и то, чего не видал до меня ни один ученый ботаник, изучается каждым школьником. Но еще ранее необходимо было составить себе ясное научное представление вообще о химическом действии света, то-есть о том, что до сих пор носит не совсем удачное, или, вернее, совсем неудачное, название фотохимии2. Может быть, ни одно слово так не тормозило и не направляло в совершенно ложном направлении понимание изучаемых явлений, как это слово ботаников, могу указать на мои статьи: «Ингенгуз», «Сакс», «Сенебье» в «Энциклопедическом словаре» Б р . А. и И. Гранат. (См. том V I I I настоящего издания. Ред.). 1 «Прибор для исследования воздушного п и т а н и я листьев и пр.». Петербург, 1868. Прием, мною предложенный, вошел в общее употребление не без попыток, однако, приписать его другим ученым. (См. том И настоящего издания. Ред.). 2 В том не дают себе отчета даже наши фотохимики, считающие себя авторитетами в этой области,—стоит прочесть п е р в у ю страницу недавно вышедшего произведения а к а д е м и к а П. П. Лазарева.
«фотос»—свет. Раз какое-нибудь явление признается за действие света, тем самым признается, что оно зависит от светосильности источника, от его яркости. Так, повидимому, думает и выдающий себя за специалиста П. П. Лазарев в первом своем академическом труде. Отсюда рождалось представление, что разложение углекислоты солнечными лучами должно зависеть от самых светлых, от самых ярких лучей спектра, а такимп, как показал Фрауенгофер, оказывались желтые. Представление это, по несчастью, нашло себе временную опору в опытном будто бы доказательстве, что наиболее энергичное разложение действительно происходит в желто-зеленых лучах солнечного спектра. Доказывали это долго считавшиеся классическими опыты замечательного физика, позднее физиолога, а еще позже историка Джона Дрэпера, произведенные им в 1846 году. Но почти одновременно с возникновением и распространением учения о сохранении энергии в физике обнаружился и другой, хотя и менее общий, но далеко не маловажный шаг вперед—учение о тождестве света, лучистой теплоты и «химического излучения». На самом пороге девятнадцатого века почти одновременно было сделано два открытия: было установлено, что по обе стороны за пределами ньютоновского спектра простираются области невидимых лучей. За красным концом наблюдались инфракрасные, невидимые, тепловые, а за фиолетовым—ультрафиолетовые, невидимые, химические лучи. Долгое время эти три категории лучей считались за нечто самостоятельное, отдельное, и только в сороковых, пятидесятых и шестидесятых годах было установлено их полное тождество, главным образом, благодаря Меллони с его замечательной книгой «La Thermochrose», а позднее, благодаря работам целого ряда ученых (Десена, Провоте, Кноблауха, В . Вебера, Магнуса, Жамена и, наконец, Тпндаля) 1 , мало-помалу выработалось одно общее понятие «лучистой энергии». Только при этом условии явилась возможность установить действительно научное 1 Х о т я по обычной в науке инерции еще долго, до восьмидесятых и даже девяностых годов, можно было слышать о л у ч а х трех родов и встречать даже изображения кривых их распределения в спектре.
отношение к этому важнейшему из явлений природы. Это был один из случаев, на которые недавно ссылался известный физик Планк в своей полемике с философом Махом, указывая, что истинная физика начинается только тогда, когда явления из области субъективно-физиологической переходят в область объективно-механических представлений, когда физика раскрывает, что такое звук, свет до их восприятия ухом или глазом, то есть когда она отрешилась от того антропоморфизма, который желали бы ей навязать Мах и прочие философы необерклеянцы. Я был первым ботаником, заговорившим о законе сохранения энергии1 и соответственно с этим заменившим и слово «свет» выражением «лучистая энергия». Это не было простой заменой одного слова другим, но существенно изменяло основную точку зрения и вызвало сомнение в верности самих фактов. Став на точку зрения учения об энергии, я первый высказал мысль, что логичнее ожидать, что процесс разложения углекислоты должен зависеть от энергии солнечных лучей, а не от их яркости. Это выступает особенно ясно, если вместо слова «энергия» подставить определение, данное этому слову тем же Ранкиным, которым введен в науку этот термин, вытеснивший стоявшее ранее на его месте слово «сила». Энергия— это способность производить работу, это—работоспособность. Но при разложении углекислоты производится химическая работа, порывается сродство между углеродом и кислородом, мерой которого, как учила возникшая в то же время термохимия, мы должны считать тепловой эффект реакции соединения углерода с кислородом. Здравая логика требовала заключить, что производимая лучом работа зависит от его работоспособности, а не от его чисто субъективного свойства—яркости. Света, помимо глаза, в природе не существует, и невозможно допустить, чтобы такое объективное явление, как разложение углекислоты, зависело от несуществующего вне глаза свойства солнечного луча—его яркости. На моей стороне была логика, против меня были все ученые как ботаники, так и физики, а главное—на их стороне, казалось, были факты. Для того, чтобы доказать верность моей точки зрения, мне предстояла двойная задача: 1 К а к это заметил а н г л и й с к и й ботаник профессор Фармер.
доказать неверность их фактов и новыми более точными опытами фактически доказать верность моего логически верного воззрения. ѵ^. В чем же заключалось мое противоречие с ботаниками? Ботаники, как уже замечено выше, на основании опытов Дрэпера утверждали, что разложение углекислоты в солнечном спектре происходит всего энергичнее в желтой части спектра, наиболее яркой, и находили это вполне естественным,—ведь они же (желтые лучи. Ред.) и самые яркие. Дрэпер как физик не мог, конечно, удовольствоваться нелогичным объяснением факта; для объяснения совпадения между актом зрения и действием света в химическом процессе разложения углекислоты он придумал такую гипотезу. Он первый утверждал,^ что в основе акта зрения должно допустить существование химического процесса, совершающегося в сетчатке глаза 1 . Но изменяющееся вещество — органическое, содержащее углерод. Углекислота также содержит углерод. Вот эта-то общность состава и может объяснить сходство в действии света в обоих случаях 2 . Попытка объяснения была остроумна, но фактически не верна, так как уже и в то время было известно много случаев органических, следовательно, содержащих углерод веществ, на которые действуют различные лучи; следовательно, одного углерода для объяснения совпадения недостаточно. Да в этом объяснении не было и надобности, так как мне удалось показать, что самый опыт Дрэпера не внушал доверия3. При опытах, производимых в спектре, лучи пропускают через щель и затем через призму. Для того, чтобы спектр был, как выражаются, чистый, то-есть цвета его были бы разделены, не налегали бы один на другой, щель должна быть узкая, но тогда свет, прошедший через эту узкую щель, распределяясь 1 Что, как известно, и подтвердилось через сорок лет открытием г л а з ного пурпура немецким физиологом Боллем. Это открытие, которому Гельмгольтц придавал соответствующее ему громадное значение, современные немецкие физиологи пытаются свести на-нет. г Ботаники так до сих пор и не знают об этом объяснении; для них в нем не было надобности; они рассуждали, что с и л а света заключается в его яркости, значит я р к о с т ь и должна действовать. а Я первый показал неточность его опыта.
. на большую площадь спектра, оказывается очень слабым. То же могло быть и, вероятно, было в опытах Дрэпера. Свет чистого спектра был слишком слаб и не вызывал разложения углекислоты; чтобы его усилить, Дрэпер должен был открыть щель до 3 / 4 дюйма в ширину, чего, конечно, не сделал бы в точном физическом опыте. В получаемом таким образом спектре лучи налагаются один на другой, смешиваются, и наибольшее смешение лучей происходит в средней, желто-зеленой части, которая от этого становится почти белой, слегка окрашенной в желтый цвет. В этой-то части у Дрэпера и получилось наибольшее действие 1 , но понятно, что такой опыт ничего не доказал. Показав неубедительность факта, на котором основывалось мнение ученых, что наибольшим действием обладают наиболее яркие—желтые лучи, я перешел к положительным доказательствам верности моего воззрения. Для того, чтобы сделать опыт Дрэпера в такой же форме чистым, избежать его ошибки, нужно было усовершенствовать приемы исследования, на что потребовалось время, а пока я сделал ряд опытов, которые все же были достаточно точны, чтобы прямо доказать неточность опытов Дрэпера, которую я угадывал на основании условий, при которых они были произведены. На этот раз я пропускал свет через жидкости различного цвета (прием Добени), тщательно исследованные спектроскопом, и выразил результаты этих опытов графически 2 . Выраженные в такой форме результаты ясно показывали, что наибольшее действие света не соответствует желтым лучам спектра. Для опровержения опытов Дрэпера этого было достаточно, по было ли этого достаточно для подтверждения моего положения, что оно зависит от энергии лучей? На этот раз мне пришлось иметь дело с физиками. Определять непосредственно энергию луча можно только по его тепловому эффекту, всего лучше—1 Т а к как понятно, что белый свет, то-есть сумма лучей, должен действовать сильнее, чем к а ж д о е из слагаемых. 2 Работа была издана на немецком языке; это было первое ботаническое исследование, где п р и м е н я л с я графический п р и е м ; он так и остался непонятным немецким ученым Саксу, Пфефферу, Р е й н к е и их русским поклонникам, как будет п о к а з а н о ниже. (К. А. Т и м и р я з е в ссылается здесь п а е в о ю работу «Значение л у ч е й различной преломляемости в разложении углекислоты растением», 1869 г. См. том II настоящего изд. Ред.).
гр Герман Гельмгольтц 1S21—1892 Из собрания К. А. Тимирязева
при помощи столбика Меллони, и все, без исключения, физики были того мнения, что в пределах видимого спектра наиболее нагревают красные лучи, но еще большее тепловое действие обнаруживается уже за пределами красной части, в невидимых инфракрасных лучах. Мои опыты подтверждали первую половину предположения; они доказывали, что наибольшее действие в процессе разложения углекислоты играют красные, а не желтые лучи, так что в пределах видимого спектра теория о зависимости процесса от энергии луча оправдывалась. Как же быть с наиболее энергичными, инфракрасными лучами—теми, которым соответствует максимум энергии теплового эффекта? Здесь существовали прекрасные, но оставшиеся совершенно неизвестными ботаникам опыты физика Кальете 1 ; он первый исследовал действие в этом процессе темных тепловых лучей солнца, проходящих через известную тиндалевскую жидкость (раствор иода в сероуглероде), и убедился, что они вовсе не разлагают углекислоты в листьях. Таким образом, учение о зависимости разложения углекислоты от светящей силы солнца было моими первыми опытами опровергнуто, но нельзя было утверждать, что оно зависит от тепловой энергии, то-есть, разлагаясь всего лучше под влиянием красных, наиболее нагревающих из видимых лучей, она не разлагается в еще более нагревающих, невидимых инфракрасных лучах. Вопрос усложнялся, но я не думал сдаваться, и на этот раз мне пришлось иметь против себя всех физиков. Вопреки им я утверждал, что всеобщее убеждение в том, что максимум энергии наблюдается в инфракрасных лучах, основано на неубедительных опытах, что при более точной постановке опытов ом, может быть, совпадет именно с теми красными лучами, которые наиболее деятельны в растении, и мы увидим далее, что мое предположение и на этот раз снова вполне оправдалось. Но задача между тем еще более усложнялась: рядом с поставленным мною вопросом: от яркости или от энергии лучей зависит разложение углекислоты, два физика, Жамен и Эдмонд Беккерель, почти в то же время поставили и другой вопрос: так как этот процесс происходит в зеленых листьях, то не будет ли он за1 13 Того самого, который позднее прославился с ж и ж е н и е м водорода. К. А. Тимирязев, m. 1 193
висеть от лучей, поглощенных зелеными органами растения, то-есть содержащимся в них хлорофиллом? В фотохимии существовал закон, что физическое действие зависит в цветных телах от лучей цветности, комплементарной цвету изменяющегося вещества, или, выражаясь проще, что действие зависит от лучей, поглощаемых данным телом. Открытие этого закона обыкновенно приписывали Гершелю (в 1842 г.). Я первый в 1892 году обратил внимание на оставшиеся незамеченными фотохимиками и теоретиками фотографии исследования Гротгуса (в 1818 году в Митаве), в первый раз установившие этот закон1. Позднее Абней совершенно справедливо высказал мысль, что, собственно говоря, этот закон—только необходимый вывод из закона сохранения энергии, так что я был в основе прав, формулируя мысль, высказанную Жаменом и Беккерелем, как в приведенной выше цитате, что «необходимо проследить участь луча в растении до его уничтожения», то-есть до превращения в химическую работу. Беккерель на основании своих опытов не мог притти ни к какому определенному результату, а Жамен опытов не делал, но пришел к неверному заключению об опытах Дрэпера. Он полагал, что результат, полученный Дрэпером, будто бы объясняется свойствами хлорофилла, но это фактически неверно2. 1 В первый раз я у к а з а л на Гротгуса в 1892 году, а в 1895 году даже показывал на публичной лекции в проекции на экран его опыт. Отмечаю это потому, что г. Л а з а р е в и его сотрудники считают этот закон и его демонстрацию на экране основным фактом в фотохимии и приписывают его Л а з а р е в у ; теперь и Л а з а р е в сам себе его приписывает. 2 Он утверждал, что красные лучи спектра, поглощаемые хлорофиллом, красно-оранжевые и сине-фиолетовые флуоресцируют и, следовательно, в итоге не поглощаются и не могут действовать; только, по его мнению, лучи, поглощаемые в желто-зеленой части, будто бы не флуоресцируют и потому наиболее энергично действуют в опыте Дрэпера. Это вдвойне неверно: все лучи, поглощаемые хлорофиллом, в растворе флуоресцируют, а с другой с т о р о н ы — в растении флуоресценции вовсе не обнаруживается. Таким образом, мысль, что в пределах видимого спектра разложение углекислоты зависит не от яркости, а от энергии лучей, в первый раз была высказана и доказана мною в 1869 г Мысль же, не зависит ли оно от поглощения хлорофилла, была высказана Жаменом и Беккерелем (1868). Наконец, немецкие ботаники и с их голоса некоторые русские, как, например, г. Цвет, унорни приписывают обе идеи физику Ломмелю,
Как бы то ни было, переходя к более точной форме опыта, то-есть в спектре, необходимо было ответить и на вопрос, не играет ли роль поглощение лучей хлорофиллом, так как это доставляло бы самое простое и согласное с законом сохранения энергии объяснение и в то же время объясняло бы бездействие желтых лучей. Изучить при помощи спектроскопа закон поглощения света хлорофиллом в растворе и, далее, проверить это поглощение в самом микроскопическом органе, в котором происходит изучаемый процесс разложения углекислоты, в хлорофилловом зерне (позднее названном хлоропластом),—обе эти задачи были мною осуществлены в 1868 и 1871 гг., и приборы, мною для этого предложенные, находятся во всеобщем употреблении, хотя снова приписываются другим ученым, выступившим с ними через десятки лет после меня,—обстоятельство, с которым в этом изложении приходится встречаться на каждом шагу 1 . Моя первая работа, о которой я сам заявил, что она только предварительная, послужила сигналом к пробуждению оживленной деятельности немецких ученых на целые десять лет. Одни, как мой друг, талантливый и недостаточно оцененный немецкий ученый Николай Мюллер, хотели меня обогнать, другие, как ученик Сакса Пфеффер, желали во что бы то ни стало отстоять опровергнутое мною. Но с первым оправдалась пословица: поспешишь, людей насмешишь, а второй после двадцатилетних упорных попыток отстоять заведомо ложное, приписал это другим ученым, подтвердил мою работу, только в гораздо менее научной форме*... выступившему после нас т р о и х (1871), между тем к а к он сам сознается, что первая высказана мною, а о Жамене и Беккереле он ничего не з н а л , что для физика непростительно. Что же сказать о г. Цвете, который, вопреки моим неоднократным разъяснениям, упорно и сознательно говорит неправду, опровергаемую простой хронологией и словами самого Ломм е л я (см Цвет. Хромофиллы, Варшава, 1910, стр. 352). 1 Прибор для изучения кривой поглощения света жидкостями (получ е н и я их спектрограмм) предложен мною в 1868 г., а в самом обширном т р а к т а т е по спектроскопии К а й з е р а он приписывается Б э л и и Дешу (в 1904 г.). Микроспектроскоп (объективный) предложен мною в 1871 году, а приписывается обыкновенно Эдельману (в 1884 году). * Н а этом месте обрывается черновая рукопись автора. Далее следуют два отрывка из оставшейся незаконченной последней части предис л о в и я . Ред. (
# В результате этой работы, произведенной со строго научными физическими и химическими приемами, оказалось, что наибольшее действие производят не наиболее яркие—желтые лучи, а наиболее теплые (в пределах видимого спектра)—красные лучи. Таким образом, мое предположение, что фотохимическое действие есть функция энергии, а не яркости (светового напряжения) луча, получило первое экспериментальное подтверждение. Но для утверждения моей теории и в то же время для достижения того доказательства, которого требовали Майер и Гельмгольтц, этого было недостаточно. Требовалось объяснить, почему не действуют те лучи, которые обладают еще большей тепловой энергией — тепловые инфракрасные лучи, как это доказывал Кальете, а главное—доказать, что действуют те именно лучи, которые поглощаются растением. Средство для того давал именно тот метод, открытие которого составляло едва ли не главное приобретение науки той эпохи—метод спектроскопии. На первый вопрос я отвечал отрицанием ходячего в физике воззрения, что наибольшим напряжением обладают темные инфракрасные лучи, воззрения, возникшего вместе с веком, благодаря Гершелю старшему, и к средине века благодаря Гершелю младшему и, особенно, Меллони, Десену, Кноблауху и Тиндалю,—ставшего, как казалось, одной из наилучше доказанных физических истин. Против этой истины я храбро восстал, утверждая, что наибольшей тепловой энергией обладают, очень возможно, не темные, а именно те красные лучи, которые, как показали только что произведенные мною опыты, наиболее энергично разлагают углекислоту в растении. А мог я рассуждать таким образом на основании соображения, ускользнувшего почти от всех физиков. Все перечисленные физики определяли тепловой эффект различных лучей исключительно в спектре призматическом. Но призматический спектр, как известно, не однороден во всех своих частях, а в зависимости от природы призмы представляет различное светорассеяние в различных частях спектра: в одних частях лучи скучены более, в других менее. Прямо сравнивать
действие различных лучей спектра так же неточно, как сравнивать, например, количество населения одинаковых площадей, не принимая во внимание его густоту. Так и в спектре: в красной и инфракрасной части лучи более скучены, чем в фиолетовой и ультрафиолетовой, где они более рассеяны. Температура в каждой точке призматического спектра таким образом зависит от двух условий: от живой силы луча (измеряемой его нагревательной способностью) и от скученности лучей. Если принять во внимание последнее обстоятельство, то максимум теплового действия может переместиться в видимую часть. Это соображение давало мне право отрицать ходячее воззрение физиков, что наибольшим тепловым действием обладают темные инфракрасные лучи. В так называемом нормальном спектре, полученном не при помощи призмы, а при помощи решетки, где светорассеяние одинаково во всех частях, наибольшее тепловое действие могло очутиться в видимой части спектра, и, как я предсказывал, в красной, где я нашел максимум разложения углекислоты, и, как увидим, мое пророчество вскоре оправдалось. Но моего исследования при помощи цветных жидкостей было недостаточно; для доказательства зависимости разложения не от желтых, а от красных лучей нужно было доказать неверность опыта Дрэпера, то-есть показать, что и в спектре максимум разложения будет не в желтой, а в красной части спектра. Для этого нужно было убедиться, что результат, полученный Дрэпером таким точным, мо?кно сказать, самым точным исследованием в этой области, был неверен; затем найти источник его ошибки и, наконец, найти и средство избежать этой ошибки. Все это мне удалось осущзствить таким образом. Спектр мы получаем, пропуская луч света (в настоящем случае—солнечный) через щель и призму. Для получения более резкого изображения спектра пользуются еще линзой. Спектр называется чистым, когда составляющие его цвета не налегают один на другой, что всего лучше можно обнаружить, загораживая щель одноцветным стеклом: красным, желтым, зеленым и т. д. При этом получаются одноцветные изображения, только соприкасающиеся одно с другим. Если затем значи-
тельно расширить щель, то будут получаться более широкие изображения, налегающие краями одно на другое. Еще нагляднее это обнаруживается, если, получив ясный, резкий спектр, затем значительно расширить щель; тогда в середине спектра получится бесцветное, белое пространство от совместного налегания всех частей спектра, и только края спектра будут ясно окрашены: с одного края—в красный, с другого—в сине-фиолетовый цвет. Спектр, полученный при помощи узкой щели со строго разграниченными чистыми цветами, мы называем чистым; спектр с набегающими один на другой, сливающимися цветами, пределом чего служит спектр с белой серединой, мы называем нечистым, тс-есть с нечистыми смешанными цветами. Чистые спектры получаются только при узкой щели, с широкой же щелью получается только спектр нечистый. Но в спектре чистом, то-есть полученном через тонкую щель, как нетрудно понять, свет очень ослаблен, потому что луч, прошедший через щель, потом (благодаря линзе и призме) развертывается в изображении спектра, площадь которого, может быть, в сто и более раз превосходит сечение щели. Другими словами, что мы выигрываем в силе света мы утрачиваем в чистоте спектра, и наоборот. Точно так же, чем больше спектр, тем он слабее, чем меньше, тем он сильнее. Но, с другой стороны, размеры спектра не могут быть очень малы, так как в нем нужно расположить несколько стеклянных трубок с листьями (или, еще лучше, кусочками одинаковой величины, вырезанными из того же листа), при помощи которых мы изучаем разложение углекислоты листом в различных цветах спектра. Размеры этих приборов зависят от того, какими мы располагаем средствами для анализа газов. Если прием для анализа газов мало чувствителен, то-есть нужны большие количества газа для его анализа и большие поверхности листа, а следовательно, и размеры спектра будут велики, тогда, чтобы свет его был достаточно силен, необходимо широко раскрыть щель, что и сделал Дрэпер. Но тогда спектр будет не чист и притом не везде одинаково, а именно в красной части относительно чист, в желтой же —г не чист, то-есть в красной части будут действовать действительно чистые красные лучи, а в желтой—смесь лучей, почти белый свет, только подкрашенный в желтый.
Таким образом, ошибка Дрэпера была найдена. Оставалось найти средство от нее освободиться. Так как увеличение яркости спектра расширением щели привело к ошибке Дрэпера, то оставался другой путь—довольствоваться малым, но чистым спектром, увеличив чувствительность газового анализа. Если впервой работе я довольствовался своим приемом, допускавшим точность до г / 1 0 кубического сантиметра, то на этот раз я придумал метод анализа, дозволявший измерять тысячные доли кубического сантиметра. Позже я предложил свой микроэвдиометр, дозволяющий определять миллионные доли кубического сантиметра1. Только благодаря этому приему явилась возможность работать в чистом спектре. Приступая на этот раз к работе, я задался уже двойной задачей—доказать в более точной форме, что действуют не наиболее яркие (желтые), а обладающие наибольшей энергией красные лучи, а во-вторых, доставить точное доказательство, требуемое Майером и Гельмгольтцем, что действуют те именно лучи, которые поглощаются растением. Благодаря этим двум методам точного анализа газов, дозволявшим в первый и до сей поры единственный раз изучить явление в чистом спектре, а с другой стороны, благодаря обнаруженному закону поглощения света хлорофиллом2, можно было получить то доказательство, что именно те лучи, которые поглощаются зеленым листом, и в той мере, как они поглощаются, затрачиваются на разложение углекислоты. Таким образом было получено мною то экспериментальное доказательство, 1 Помню, как Бертло в ш у т к у сказ ал: «каждый раз, что Вы приезжаете к нам (1870, 1877, 1884), Вы привозите новый метод газового анализа, в тысячу раз более чувствительный». Эти методы вошли в общее употребление, но приписываются различным немецким и русским ботаникам т о л ь к о на том основании, что они применяли их через двадцать, тридцать лет позже меня 2 Правильнее сказать — его зеленой составной частью, названной мною хлорофиллином, а теперь упорно и немецкими и русскими учеными называемой хлорофиллом, так что не знаешь, о чем идет речь—о той ли смеси пигментов, которая находится в листе, или о том в первый раз выделенном мною зеленом теле, которое, собственно, т о л ь к о и играет роль в занимающем нас важном естественном явлении. О важном значении с о п р о в ждающих тел скажем после.
которого требовали Майер и Гельмгольтц, для возможности приложения их великого открытия к тому явлению, которое современный физиолог (см. эпиграф) справедливо считает едва ли не самым интересным во всей области естествознания. Но немецкие ботаники Сакс и Пфеффер и по их стопам и наши упорно продолжают отрицать значение моих исследований, опровергнувших результаты их собственных работ. Те и другие были очень обрадованы, когда явился немецкий ученый Энгельман (или, вернее, голландский, акклиматизировавшийся в Германии), который получил сходные с моими результаты совершенно негодным способом. Именно, вместо того, чтобы итти строго химическим путем, как это делал я, он вообразил, что нашел крайне чувствительный способ определять выделяемый растением кислород так называемым методом бактерий. Я неоднократно указывал на полную негодность этого приема. Это не мешало немецким и русским ботаникам даже в своих позднейших произведениях (Иост, Лепешкин) приводить результаты именно этих эыгельмановских , исследований 1 . 1 Любопытно, что Энгельман, получив р е з у л ь т а т , несогласный с воззрениями немецких авторитетов, сам сначала у с о м н и л с я и решил выступить с ними, только у з н а в о моих исследованиях.
ЧАСТЬ * П У Б Л И Ч Н Ы Е ЛЕКЦИИ ПЕРВАЯ
РАСТЕНИЕ И СОЛНЕЧНАЯ ЭНЕРГИЯ * 1 КРУГОВОРОТ У Г Л Е Р О Д А ем, кто бывал в Женеве, без сомнения, случалось прогуливаться в тени вековых каштанов La Treille—этой террасы, с которой открывается панорама ближайших предгорий Grand и Petit Salève. Полюбовавшись видом, турист, обыкновенно, спускается в расположенный у подножия террасы ботанический сад и там, перед главным фасадом теплицы, встречает ряд мраморных и бронзовых бюстов, воздвигнутых ма* К этому очерку, когда он был напечатан первый раз в сборнике «Публичные лекции и речи», 1888 г., стр. 230, Климент Аркадьевич сделал следующее примечание: «В этом очерке, для того, чтобы избегнуть повторений, соединены две публичные лекции, читанные весной 1883 года и в марте 1886 года. Первая была озаглавлена „Круговорот углерода в природе (по поводу столетия этого открытия) ", чем и объясняется преобладание в ней исторического элемента, вторая—„Почему и зачем растение зелено"». Ред.
ленькой Женевской республикой ее гражданам, заслуги которых так или иначе связаны с успехами ботанических знаний 1 . Ботанику этот ряд имен невольно напоминает, что он стоит на классической почве, на которой, в исходе прошлого столетия, возникла и сложилась новая отрасль его науки, что он находится, так сказать, у колыбели физиологии растений. Но тому, кто мало интересуется ботаникой и еще менее ее историей, имена эти окажутся знакомы в весьма различной степени. Рядом с именем человека, чье страстное, жгучее слово прогремело до отдаленных пределов образованного мира, чьи идеи сообщили окраску целому веку, — рядом с именем Руссо, чье общечеловеческое значение до недавнего времени заслоняло его значение как ботаника, наш турист встретит знакомые, хотя бы по наслышке, имена де-Кандоля, Соссюра, пожалуй, еще Бонне и, наконец, остановится перед совершенно незнакомым именем— Jean Seriebier. А между тем имя это заслуживает более широкой известности не потому только, что Сенебье принадлежит первый систематический трактат по физиологии растений, но, главным образом, потому, что ему наука обязана одним из величайших открытий, когда-либо сделанных в области естествознания 2 . Я разумею открытие происхождения углерода растений. В настоящее время почти каждому образованному человеку более или менее известно, что углерод, эта основа всякого органического вещества, берется растением из атмосферы; что в форме растительного вещества он прямо или косвенно служит для питания всех животных и человека; что, окисляясь в их теле, он является источником той энергии, которая приводит в действие их механизмы; что, наконец, возвращаясь в продукте дыхания обратно в атмосферу, он снова становится доступным растению и, таким образом, вновь и вновь совершает свой круговорот, проходя последовательно через все три царства природы. Сенебье 1 В настоящее время вся эта местность перестроена, о чем нельзя не пожалеть, как о факте, доказывающем, как мало ц е н я т с я современными правящими классами з а с л у г и науки. 2 Напоминать это необходимо потому, что некоторые немецкие ботаники без малейшего основания оспаривают у Сенебье эту заслугу, бесспорно признававшуюся за ним как современниками, так и потомством в течение целого века.
принадлежит открытие главного момента в этом круговороте— момента перехода углерода из неорганического мира в мир органический, то-есть из атмосферы в растение. Мы так свыклись с мыслью о существовании этого кругового процесса, что при изучении истории этого учения только с большим трудом можем вполне оценить усилия научного творчества, научной фантазии, проявленные первыми основателями этого учения. Попытаемся, тем не менее, взглянуть на занимающее нас открытие глазами современников: перенесемся мыслью в последнюю четверть восемнадцатого века, в эту эпоху лихорадочной деятельности во всех отраслях человеческой мысли, разрешившейся в области положительных знаний рождением новой науки—современной химии. Итак, мы в 1783 году. Внимание ученых обращено на эту новую нарождающуюся науку, а она сосредоточилась, главным образом, на изучении третьего состояния материи, до тех пор почти ускользавшего от ее внимания,—на изучении газов. Еще недавно Пристли ознакомил нас с целым рядом газообразных тел. Не прошло еще десяти лет со времени открытия кислорода. Только десять лет тому назад Лавуазье, сжигая алмаз, показал, что он превращается в air fixe 1 , по-нашему, в углекислоту, но самое название это еще не существует; оно появится в первый раз в печати в будущем, 1784 году, а разложена эта углекислота будет еще только через десять лет 2 . Всего пять лет тому назад Лавуазье разъяснил состав органического вещества, и, наконец, еще только через несколько месяцев, 25 июля, он возвестит изумленной академии поразительный факт, что вода не стихия, а соединение кислорода с горючим газом, air inflammable, который впредь будут звать водородом. Заметим еще, что все эти факты проникают в печать нередко через год, через два или три и что только деятельная переписка, связывающая английских, французских, итальянских и шведских ученых, разносит эти вести во все края Европы. Прибавьте к этому ожесточенную борьбу двух лагерей: защитников блестящего, но отяшвающего свой век учения о флогистоне и 1 Воздух, находящийся в твердом виде в твердых телах. Между прочим, одним из первых русских химиков—Мусиным-Пушкиным. 2
сторонников новой химии—химии Лавуазье, над которой официальная наука, устами Фуркруа, еще произнесет обычный в таких случаях приговор, что «она потрясает весь строй господствующего образа мыслей». Взвесим все эти обстоятельства, и нам станет понятно, как еще туманен был научный кругозор и какою проницательностью нужно было обладать для того, чтобы пролагать новые, неизведанные пути, для того, чтобы прозревать факты, которые еще трудно было облекать в слова. В это горячее время, то-есть в 1782 году, в Женеве скромный труженик, даже не специалист ученый, а евангелический пастор, Сенебье, занимался изучением вопроса о действии солнечного света на тела всех трех царств природы,—вопроса, и до настоящего времени, несмотря на все блестящие успехи в области технических применений—фотографии, почти не подвинувшегося вперед с точки зрения научной теории. В первом из трех томов, посвященных этому предмету, появившемся в 1782 году, Сенебье коснулся вопроса о действии света на листья, составившего главную славу его научной деятельности, а в следующем, 1783 году, посвятил ему целый новый том, в котором окончательно выяснил значение своего открытия. Посмотрим, в чем же заключалось это открытие. Лет за сорок перед тем другой женевец и, как мы только что видели, сосед Сенебье по ботаническому саду, Бонне, заметил любопытный факт, что листья растений, погруженные в воду и выставленные на солнце, покрываются пузырьками воздуха. Бонне задался вопросом, откуда берется этот воздух—из растения или из воды? С этой целью он взял воду, прокипяченную и, следовательно, не содержащую воздуха, и повторил опыт: пузырьков на листьях не появлялось более, откуда Бонне заключил, что они выделялись не из листьев, а только на поверхности листьев из воды. Для проверки этого заключения он несколько времени дышал через трубку в эту прокипяченную воду и заметил, что после этого листья снова по крылись пузырьками. Таким образом, Бонне неизбежно должен был притти к окончательному выводу, что растение не играет существенной роли в этом процессе, а потому и совершенно несправедливо приписывать этому ученому первый шаг в открытии этого отправления растения; напротив, несмотря на совершенно логический
ход мышления, он должен был притти к отрицанию роли растения, и виною тому было, конечно, не отсутствие в нем таланта экспериментатора, а недостаточность сведений, которыми располагала наука его времени по отношению к газам. Как только химия пополнила этот пробел, вновь встал на очереди и этот физиологический вопрос. В 1772 году Пристли открыл факт первостепенной важности; он показал, что растения способны восстановлять хорошие качества воздуха, «испорченного» дыханием животных или горящим телом, то-есть делать его вновь пригодным для дыхания и горения. От Пристли, однако, ускользнуло на первых порах одно условие его опытов, именно—влияние солнечного света на это отправление растений, а потому, когда через несколько лет он пожелал повторить свои опыты, он потерпел неудачу. Но эта неудача не заставила его отказаться от первоначального мнения, так как, говорил он, одно положительное свидетельство важнее целого ряда отрицательных. К тому же, в дальнейших опытах, при которых предметами исследования служили не обыкновенные растения, а зеленый налет, появляющийся на стенках стеклянных сосудов с водою и состоящий, как позднее показал Сенебье, из водорослей, Пристли сам убедился в значении света. Эти опыты, а равно и знакомство с исследованиями Бонне дали возможность Ингенгузу, голландскому ученому, приехавшему в Англию и выведавшему у Пристли о его последних опытах, повторить их, вооружившись приемом исследования воздуха, введенным в науку Пристли и усовершенствованным аббатом Фонтана. Ингенгуз показал в 1779 году, что улучшение воздуха растениями происходит только под влиянием света, а что при отсутствии света они, напротив, ухудшают воздух, подобно животным, на что уже ранее указывал на основании своих опытов Шеле 1 . Таким образом, выяснилось двоякое отношение растений к воздуху: одно—совершенно сходное с соответствующим отправлением животных, то-есть дыхание, портящее воздух, делающее его 1 Ингенгуз поторопился напечатать свои результаты, чтобы обогнать Пристли, чем объясняется обыкновенно приписываемая ему роль в этом открытии.
непригодным для дальнейшего дыхания или горения, и другое— исключительно свойственное растению под влиянием света, улучшающее воздух, делающее его вновь пригодным поддерживать жизнь и горение. Главным образом, с этой, так сказать, гигиенической точки зрения вопрос этот и обращал на себя внимание и служил предметом исследований целого ряда ученых. Пристли, Лавуазье, Магелан, Ингенгуз, Шеле, Фонтана, Спаланцани и др. предпринимали новые исследования в этом направлении или выказывали живое участие к результатам чужих исследований1. Сенебье первый взглянул на вопрос с совершенно новой точки зрения. Он вернулся к опытам Бонне, но только применил к выделяющимся пузырькам воздуха приемы химического анализа газов, выработанные, между тем, наукой. Он погружал листья в воду в сосуде, имевшем форму опрокинутой воронки с глухой узкой частью; в этой глухой, то-есть закрытой сверху, трубочке и собирался газ, выделявшийся с поверхности листьев. Оказалось, что собранный газ совершенно отличен от газа, растворенного в воде,—следовательно, он не был выделен из воды. Это не мог быть и газ, просто заключенный в листьях, так как объем его значительно более объема листьев. Отличие его от обыкновенного воздуха состояло в том, что он был гораздо «чище» этого последнего, более способен поддерживать дыхание и горение, то-есть, как мы выразились бы теперь, богаче кислородом. Таким образом, мнение Бонне оказалось, очевидно, несостоятельным: пузырьки воздуха, появляющиеся на листьях, не брались просто из воды; они существенно отличались по своему составу от воздуха, растворенного в воде. Но, тем не менее, верен был и факт, что для того, чтобы на листьях появлялись пузырьки, вода должна содержать воздух. Но какой? Сенебье сосредоточил свое внимание на этом вопросе и вскоре убедился, что для выделения листьями «чистого воздуха» (кислорода) необходимо, чтобы в воде находился не обыкновенный воздух, а именно воздух испорченный, содержащий air fixe, то-есть, 1 В числе последних можно упомянуть и нашего соотечественника, князя Голицына.
21 Жан Сенебье 1742—1809 Из собрания К. .4. Тимирязева
углекислоту, всегда встречающуюся в воде минеральных источников, иногда даже в большом количестве, к а к , например, в сельтерской воде. Сенебье умножил число своих опытов, разнообразя их в различных направлениях, и пришел к окончательному заключению, что именно присутствие этого, и только этого, газа необходимо; что с увеличением его содержания увеличивается и количество пузырьков кислорода. Он показал далее, что пузырьки выделяются не на поверхности листьев, а из глубины тканей, из зеленой мякоти листа. Стало ясно, что выделение «чистого» воздуха происходит на счет air fixe, растворенного в воде; листья перерабатывают, превращают один газ в другой. Но в чем же состоит это превращение? Исследования Лавуазье уже давали ответ на этот вопрос. В настоящее время мы в несколько минут можем сжечь уголь в кислороде, превратить его в невидимый газ, в углекислоту, и вновь из этого газа выделить уголь в прежнем виде, то-есть путем синтеза и анализа выяснить, в чем заключается взаимное превращение, взаимное отношение углекислоты и кислорода. Хотя воззрения Сенебье не могли быть так определенны, как наши, хотя в его первых трудах, заключающих его открытие, мы не встретим самых слов «углерод», «кислород», «углекислота», которых и Лавуазье еще не употреблял в то время, но, благодаря Лавуазье, ему было известно, что «air fixe» происходит при горении и тлении, что горючее вещество, соединяясь с кислородом, при этом переходит в чистый воздух, заражая его. Отсюда было очевидно, что при обратном процессе, когда «air fixe» деятельностью растения превращается в «air pur», «air éminemment respirable» 1, горючее начало должно оставаться, отлагаться в растении. Но это горючее начало ведь то самое вещество, из которого состоит растение,—следовательно, процесс этот должен иметь значение для растения; в него поступает то вещество, из которого оно состоит,—очевидно, это процесс питания. Для того, чтобы оценить всю смелость этой мысли, что растение «питается воздухом», стоит вспомнить, что долго и после Сенебье, почти до нашего времени, многие ученые продолжали называть этот процесс дыханием—«дневным дыханием»—в отличие от настоя1 11 «Чистый воздух», «воздух, особенно пригодный д л я дыхания». К. А. Тимирязев, т. I 209
щего дыхания, которое они называли «ночным», так как у растения оно обнаруживается с полной ясностью только при отсутствии света. В самом деле, питание воздухом представляется чем-то столь необычайным, так резко противоречит более понятному нам питанию животных, что нелегко было освоиться с этой мыслью. Таким образом, между тем как предшественники Сенебье видели в этом процессе только средство, которым природа очищает атмосферу, он показал другое и гораздо более важное его значение: процесс этот питает растение, а через растение и весь животный мир. Не произнеся слова «углерод», Сенебье открыл самый факт его круговорота и вполне сознавал все значение своего открытия, чем и объясняется та нескрываемая им тревога, с которой он торопился умножить число, разнообразить форму своих опытов, желая удостовериться, что им действительно найден закон природы такой колоссальной важности. «Когда полагаешь, что держишь в руках истину»,—скромно поясняет он, — «не жалеешь никаких трудов, чтобы вполне овладеть ею; когда идет дело о совершенно новых идеях, не может быть лишнего довода». В этой симпатичной стороне Сенебье (так же, как и Пристли), в том, что он как будто боялся доверять себе, повторяя и разнообразя опыты, многие позднее полагали видеть только признак грубого эмпиризма, но он сам отражает это обвинение. «Частные выводы,—говорит он,—вытекающие из наблюдений, приобретают цену лишь тогда, когда они могут быть обобщены, могут послужить ключом для целого ряда явлений». «С другой стороны,—поясняет он,—и к самому факту мы приобретаем доверие только тогда, когда понимаем его смысл». Можно сказать, Сенебье почти сразу усвоил современную точку зрения на это явление, да и доводы, которые он приводил, существенно не отличаются от наших. Он говорит, что разложение углекислоты не только улучшает воздух, но, что важнее, питает растение, а через него животное. Он доказывает, далее, что это не только один из источников, а главный источник питания для того и другого, и приходит к этому выводу путем следующих рассуждений. Вещество растения должно происхо-
дить из окружающей его среды—но из какой: из земли, из воды или из воздуха? Что оно берется не из почвы, это доказывали еще классические опыты Ван-Гельмонта, а также возможность воспитывать растения в воде. Что не из воды,— это доказывалось ничтожностью того твердого вещества, которое растворено в воде, а также фактом, что кактусы и другие растения могут долго существовать без воды. Остается воздух, то-есть его углекислота. Таким образом, становится понятна возможность растительности на бесплодной каменистой почве, понятен и факт, почему растения, выращенные в почве или в воде, не отличаются по составу,—в том и в другом случае они черпают пищу из того же источника—из воздуха. В подтверждение этого факта Сенебье приводил и то соображение, что питание совершается именно в листьях. Без листьев растение не растет; соки, принимаемые из почвы, жидки, водянисты; соки, идущие из листьев, напротив, слизисты, богаты веществом; почки, плоды на растениях, у которых удалены ближайшие листья, не развиваются; наконец, у некоторых растений, как, например, у Aloe, запасы питательных веществ образуются непосредственно в листьях. На основании всех этих соображений Сенебье еще в 1783 году положил основание учению о питании растения, в общих чертах сохранившемуся и до настоящего времени. Не следует, однако, думать, чтобы идеи Сенебье немедленно были встречены общим сочувствием,—они были слишком оригинальны, питание воздухом шло слишком в разрез с ходячими понятиями. Главное затруднение заключалось в том, что долгое время продолжали смешивать процесс разложения углекислоты с ее образованием, то-есть дыханием; в этом отношении особенно неясны были мысли его предшественника и соперника Ингенгуза. В последнее время некоторые немецкие ботаники (Сакс, Ганзен, Детмер, Визнер и др.) пытаются совершенно несправедливо заслонить заслуги Сенебье и в ущерб ему выдвинуть вперед Ингенгуза. Трудно себе представить, чем оли при этом руководятся. Разве только, предвкушая близкое поглощение Голландии «общегерманским отечеством», задним числом уже считают Ингенгуза немцем?1 Как далек был Ингенгуз от истинного по1 14* С к а з а н о мною в 1883 году (Примечание 1918). 21 1
нимания основной мысли Сенебье, свидетельствует тот факт, что даже через 12 лет, в 1796 году, он утверждал, что выделение углекислоты, то-есть дыхание, служит для питания растения, что «растения, образуя углекислоту, таким образом, сами приготовляют себе пищу», что «растения должны расти всего быстрее тогда, когда они вырабатывают наибольшее количество этой пищи, то-есть тогда, когда они находятся в темноте». Из этих двух мест вполне ясно, что понятия Ингенгуза были до того смутны, что приход углерода (питание) он смешивал с его расходом (дыханием)1. С другой стороны, высказывалось весьма веское сомнение, значение которого вполне допускал и Сенебье, именно, указывалось на тот факт, что громадное большинство растений своими листьями приходят в соприкосновение с атмосферой, а не с водой, а между тем аббат Фонтана утверждал, что он исследовал до 700 растений и не мог показать, чтобы их листья разлагали углекислоту в газообразном состоянии. Сенебье сам предпринимал подобные опыты и не мог получить сначала вполне определенных результатов, в чем сам откровенно сознается, но уже во втором своем сочинении (относящемся к 1783 г.) упоминает, что ему удалось получить удовлетворительные результаты и в воздухе. Разъяснить окончательно это недоразумение привелось уже позднее его соотечественнику Соссюру. Но самое резкое и неустранимое в то время возражение было предъявлено Гассенфрацем. Он доказывал, что теория Сенебье ложна в основании, что никакого усвоения углерода растением не происходит, и доказывал это следующим опытом, против которого его современникам трудно было что-либо возразить. Если растение питается углекислотой, говорил он, то стоит взять проросшее семя, поместить его в перегнанную воду, в изобилии снабженную углекислотой, и растение должно развиться. Но на деле этого не бывает—растение не развивается, а погибает. Нам теперь очень хорошо понятны причины неудачи Гассенфраца. Мы знаем, благодаря Сенебье, что растение ну1 An essay on t h e food of plants and t h e renovation of Soils. (Опыт о пище растений и обновлении почв). И в этом-то именно произведении, обнаруживающем всю несостоятельность воззрений Ингенгуза, немецкие ботаники видят з а ч а т к и современных воззрений!
ждается в углекислоте, но знаем также, благодаря уже позднейшим исследованиям, что растение нуждается и в составных частях золы, а их-то не доставлял своим растениям Гассенфрац. Растение, сверх того, нуждается в кислороде для дыхания, а его, вероятно, недоставало в воде, в которой находились прораставшие семена. Но, повторяю, для современников Гассенфраца его опыты, казалось, подтачивали в корне учение Сенебье. Вообще Сенебье был талантливый экспериментатор и строго логический исследователь, но не обладал той особенностью гениальных новаторов, которая необходима для того, чтобы выставить новое учение во всеоружии истины, а главное, в то время он не обладал еще достаточными сведениями в новой химии, даже находился в противном лагере. Зато позднее он сам откровенно сознавался, что когда ему удалось преодолеть «обычную косность человеческого ума», неохотно расстающегося со старыми воззрениями, он убедился, что его идеи стали для него самого более ясными при свете нового учения. В Европе в это время было два человека, которые могли бы довести вопрос до конца, выследить все его последствия, но они оба были насильственно отняты у науки, когда она могла от них всего более ожидать решения этой задачи. То были Лавуазье и Пристли. Пристли никогда не упускал из виду вопроса, возбужденного его открытием. Этим же вопросом, повидимому, глубоко интересовался и Лавуазье, как можно судить по его позднейшим докладам в Парижской академии. Именно, в своем докладе по поводу исследований Гассенфраца он, очевидно, становится на сторону Сенебье, говорит, что большинство ученых разделяет его взгляд, что углерод углекислоты переходит в растение, образуя органическое вещество, но, с другой стороны, останавливается в недоумении перед фактами Гассенфраца, предлагая академии их проверить, и приходит к заключению, что «едва ли какой другой научный вопрос более достоин ее внимания и изучения)), как именно этот вопрос о происхождении углерода растений. Известно, что Лавуазье и ранее занимали опыты над выращиванием растений в воде, а также и другие вопросы, находившиеся в связи с земледелием. Трудно
себе даже представить, какое развитие получили бы физиология растений и рациональное земледелие, если бы Лавуазье, как позднее Либих, как в наше время Бертло, обратил внимание на их задачи. Как изменилась бы их судьба, если бы во главе своих деятелей они могли записать имя гениального химика, если бы творец современной химий стал бы и творцом физиологии растений и агрономической ХИМИЙ. Н О через год после произнесения приведенных выше слов Лавуазье сложил голову на гильотине. Сохранилось предание, что он унес с собою почти сложившиеся идеи о каких-то новых открытиях, которых еще не успел осуществить на опыте. Кто не слыхал мрачных подробностей юридического убийства Лавуазье? Историки с известными тенденциями не раз эксплоатировали его в своих видах, указывая на него, как на яркое проявление республиканского вандализма, и охотно повторяя (апокрифические?) слова, сказанные будто бы на процессе Лавуазье: la République n'a pas besoin de science!1. Но те же историки менее охотно вспоминают о другом случае, местом действия которого незадолго перед тем была соседняя страна. Там другой гениальный химик, талантливый соперник Лавуазье, Пристли, только благодаря случаю спас жизнь от дикого самосуда уличной толпы. Вот как рассказывают этот эпизод его биографы. В Бирмингаме друзья Пристли, имевшие много связей во Франции,—сам он пользовался даже правом французского гражданства,—предполагали отпраздновать 14 июля 1792 г. годовщину взятия Бастилии. Враги Пристли, консервативные аристократы и клерикалы, давно ненавидевшие его за его независимый образ мыслей, политический и религиозный, воспользовались этим случаем, чтобы покончить с ним. Наущенная ими уличная толпа ворвалась в дом, где происходил обед, расправилась с собравшимися там и, не найдя между ними Пристли, направилась к его загородному домику с криком: «за церковь и короля!». Лаборатория, ценные инструменты, библиотека, рукописи—все было уничтожено, и дом сожжен до-тла. Предупрежденный во-время друзьями, Пристли с женой и двумя детьми успел спастись от дикой расправы рассвирепевшей черни и из окон соседнего дома мог видеть, как гибли в пла1 Республика не нуждается в науке!
мени результаты целой трудовой жизни, быть может, надежды будущих великих открытий. Его биографы рассказывают, что даже в эти минуты ему не изменила обычная ясность духа и христианская кротость характера; ни одного слова укоризны не сорвалось у него по отношению к этой жалкой, темной массе, служившей только слепым орудием, но зато до конца своей жизни не переставал он громко обличать ту руку, которая управляла этими неистовствами. «Никакие соображения не могли его остановить, когда он считал своим долгом отстаивать то, что признавал за истину,— говорит один из его биографов, Кювье, и добавляет далее: и это качество, столь почтенное само по себе, уничтожало результаты любезных сторон его характера и было причиной мук, истерзавших его существование». Под любезными сторонами характера (qualités aimables) Кювье, вероятно, разумел житейскую мудрость, умеющую смягчать жестокость всякой истины. Протянув еще несколько времени в Англии, не скрываясь от своих врагов, бешенство которых только росло от того, что они не имели ни малейшего повода к законному его преследованию, Пристли, наконец, изнемог в неравной борьбе и удалился в Америку. Благодаря случаю, жизнь «го сохранилась, но для науки он был потерян безвозвратно. Таким образом, на расстоянии двух лет насильственно сошли с научной сцены два величайших деятеля, влияние которых могло бы изменить исторический ход развития нашей науки. Эта параллель между судьбой Лавуазье и Пристли не лишена поучительности для беспристрастного историка. Убийство Лавуазье справедливо считается одним из самых черных пятен на совести человечества, но оно бледнеет в сравнении с неудавшейся попыткой на убийство Пристли. В Лавауазье, обезумевший от отчаяния перед иноземным вторжением и внутренней изменой, разоренный, но готовый на новые жертвы французский народ преследовал только одного из представителей ненавистного ему сословия откупщиков, в которых видел внутренних врагов и союзников внешнего врага. Лавуазье был одним из 26 fermiers généraux, откупщиков податей, взошедших в этот день на гильотину; он расплачивался за чужие грехи—за грехи целых поколений хищников, высасывавших из французского народа его жизненные соки. Он, несомненно, не был виновен в их престу-
g плениях1. Но нельзя сказать, чтобы он не разделял с ними их выгод. Существует указание, что он просил у короля откупа, как средства покрыть значительные расходы, связанные с его опытами. Кто видел его приборы в Conservatoire des Arts et Métiers, конечно, поймет, как велики должны были быть эти расходы, и, конечно, не мы, благодарные потомки, помянем ему какие-нибудь сотни тысяч ливров синекуры, которые он с лихвой возвратил Франции и человечеству. Но современники могли и не обладаэ^ь,-дол^кным хладнокровием и чувством справедливости. В м-инут^'Сощего народного бедствия, когда, казалось, все рушится и почва уходит из-под ног, могло найти, конечно, не извинение, но объяснение и то помрачение мысли и чувства, которое решило участь Лавуазье. Совсем иным представляется нам дело Пристли. Среди ничем не угрожаемого общественного спокойствия друзья порядка и поборники религии натравливают уличную чернь на человека самого кроткого и безобидного, вся вина которого заключалась в том, что он думал не так, как думали в то время правящие классы 2 . Если в Лавуазье, вследствие рокового ослепления, за предполагаемым расхитителем народного достояния не видели действительно гениального ученого, то в Пристли сознательно обрекали на мучительную смерть мыслителя—и только мыслителя. Но довольно этих мрачных картин вторжения человеческих страстей в ясную область науки. Поспешим отвернуться от этих диких взрывов красного и, быть может, еще более возмутительного белого террора и вернемся в мирную Женеву. Рядом с Сенебье и ему на смену уже на пороге X I X века выступили два его земляка и, как мы видели, соседи его по ботаническому саду—де-Кандоль и Теодор Соссюр. Де-Кандоль придал опытам Сенебье более наглядную, убедительную форму, а также доказал, что и багряные морские водоросли, следовательно, растения не зелсігые, разлагают углекислоту. Исследования Соссюра, собранные в небольшом томике Recherches 1 Известно, что даже в своей деятельности откупщика Л а в у а з ь е проводил полезные и гуманные меры. 2 Религиозные воззрения Пристли были сходны с тем, что через сто лет повторил Л. Н. Толстой.
Джозеф Пристли 1733—18Щ ІѴ
chimiques sur la végétation 1 , и до настоящего времени могут служить образцом строгого, точного физиологического метода. Приемы исследования изменились, усовершенствовались, задачи усложнились, но умение ставить вопросы и получать на них ясные, определенные ответы не было превзойдено и последующими поколениями. Соссюр устранил всякое сомнение по вопросу о возможности разложения газообразной углекислоты. Он взял несколько растений барвинка—Ѵіпса, той самой Pervenche, которой Руссо посвятил такие патетические строки в своих Confessions2,—поместил их в искусственную атмосферу, содержавшую довольно значительное количество углекислоты, и но прошествии нескольких дней убедился, что количество углекислоты убыло, а кислорода—прибыло. Определив, сколько его растения могли заключать углерода до опыта, и определив, сколько его оказалось после опыта, он непосредственно доказал прибыль углерода, то-есть его отложение из углекислоты в растении. Соссюру яіе наука обязана первыми, долгое время сохранившими свое значение количественными определениями углекислоты в атмосферном воздухе. Он показал, что содержание углекислоты в атмосфере в средних цифрах 4/іоооо> и только сравнительно недавние, более точные исследования заставляют предполагать, что эта цифра должна быть немного уменьшена (до 3/100(Ю или даже до 2 / 1 0 0 0 0 ?). Этим завершился ряд важных услуг, оказанных науке четырьмя женевцами по отношению к занимающему нас вопросу. Соссюру не по силам было разрешить последнюю задачу, устранить последнее сомнение, которое стояло еще на пути учения Сенебье: именно, может ли растение улавливать и разлагать углекислый газ, так скупо рассеянный в природе? А пока это не было доказано, скептики имели право утверждать, что все до сих пор доказанное еще не вязалось непосредственно с действительностью, с тем, что происходит в природе. Эту задачу, требовавшую методов гораздо более тонких, разрешил уже в 1840 году Буссенго. Он доказал, что растение разлагает атмосферную углекислоту и, при благоприятны 1 «Химические исследования над растениями». «Исповедь». Современные художники и з о б р а ж а ю т его на памятник а х с этим цветком в руке. 2
условиях освещения, почти начисто. До какой степени изумительною казалась современникам точность этого опыта (как и большинства исследований Буссенго), может лучше всего показать анекдот, который я слышал от самого Буссенго. «Мы предприняли исследование,—рассказывал он,—вместе с Дюма, но так, что каждый производил взвешивания, вел журнал опытов отдельно, не сообщая другому, для того, чтобы лучше контролировать полученные результаты. Сначала все шло хорошо; растение, как и следовало ожидать, разлагало углекислоту. Вдруг картина изменилась. Несмотря на ясные солнечные дни, оно закапризничало и вместо того, чтобы разлагать углекислоту, стало ее выделять. С недоумением подводили -мы в своих записных книжках вечерние итоги, бросая друг на друга немые вопросительные взгляды. Обоим невольно приходила на память неудача, испытанная Пристли, когда он хотел повторить свой знаменитый опыт. Так продолжалось несколько дней. Наконец, в одно прекрасное утро Реньо (знаменитый физик), внимательно за нами следивший, видя наши вытянутые физиономии, разразился неудержимым хохотом и покаялся нам, что причиной нашего горя был он: каждый день, когда мы уходили завтракать, он подкрадывался к прибору и немного в него дышал „для того, чтобы убедиться, как он выразился, что вы не шарлатаните, а действительно можете учитывать такие малые количества углекислоты"». Реньо, проделывающий школьнические шалости над Дюма и Буссенго,—какой комический контраст с тем торжественным представлением, которое вызывали в нас имена этих научных олимпийцев, встречаемые на страницах учебника! Этот опыт над виноградной лозой, получивший такую неожиданную проверку, заслужил классическую известность; он окончательно разрешал сомнение о возможности происхождения углерода растения из атмосферы и, так сказать, завершал изучение вопроса с его химической, статической точки зрения. Позднее производившиеся почти бесчисленные опыты, в которых растение в течение всей своей жизни не получало другого источника углерода, кроме атмосферного воздуха, поставили этот вывод вне всякого сомнения. Итак, самый существенный момерт в круговороте углерода, подмеченный Сенебье, прослежен вполне. Полюбопытствуем
узнать, как же быстро совершается этот круговорот. Зная, как велико содержание углекислоты в атмосферном воздухе, предположив (что не вполне верно), что содержание это равномерно во всей атмосфере, зная, наконец, среднее давление, следовательно, вес атмосферы, мы можем определить, как велик запас углерода, носящегося в воздухе. С другой стороны, мы можем определить, как велико количество углерода, в форме растительного вещества ежегодно извлекаемое из атмосферы, например, нашими сельскохозяйственными растениями, и, сопоставляя эти цифры, притти к грубо приблизительным, но, тем не менее, довольно любопытным выводам относительно быстроты круговорота. Если бы можно было выделить столб атмосферы, стоящий над полем, пшеницы, то заключающегося в нем количества углерода хватило бы на четыре с половиной года; для клевера хватило бы его только, приблизительно, на два года. Отсюда понятно, как быстро должно возобновляться это содержание углерода в атмосфере. Откуда же оно будет пополняться? Делались попытки вычислить, как велико количество углекислоты, освобождаемое главнейшими процессами окисления (горением, дыханием и пр.), пытались даже указать на равенство между этими процессами, но эти вычисления представляют слишком мало прочных данных. Не следует забывать постоянный запас углекислоты, представляемый той частью атмосферы, которая находится над океаном, и самим океаном. Этот запас служит регулятором, обеспечивая общее постоянство состава атмосферы, если бы даже оказывалось местное нарушение в равенстве между приходом и расходом углекислоты. С другой стороны, несомненно, что в тропическом поясе потребление углерода растительностью должно совершаться гораздо энергичнее, но зато и процессы тления совершаются там также гораздо быстрее, так что, в общей сложности, при той подвижности, которой отличаются газы, едва ли есть основание полагать, что где бы то ни было на земном шаре мог оказаться недостаток в этом первом источнике питания. Точно так же и в будущем, при увеличении интенсивности производства, очевидно, усилится и потребление органического вещества, то-есть в итоге только ускорится круговорот углерода. Высказывались и другого рода опасения; указывали
на мощные толщи углекислой извести 1 , отложившейся, очевидно, на счет углекислоты атмосферы; этот процесс, конечно, имеет последствием устранение углекислоты из общего круговорота, переводя ее в неподвижную форму. Но и этот геологический процесс не встречает ли себе противовеса в другом геологическом же процессе, в потоках углекислого газа, извергаемых вулканами, на которые Буссенго давно указывал, как на важнейший источник атмосферной углекислоты? Эти соображения, я полагаю, могут нас избавить от преждевременных опасений даже за самое отдаленное будущее, без обращения к тем утешениям, которые недавно предлагал один американский ученый, убеждая, что, если бы углекислоты когда-нибудь нехватило на нашей планете, она явилась бы к нам на выручку из глубины космических пространств. Таким образом, девятнадцатый век завершил задачу, завещанную ему восемнадцатым, но он этим не ограничился и, в свою очередь, выдвинул новую задачу, о которой восемнадцатый мог только смутно гадать. 2 В том же 1840 году, когда Буссенго производил свой классический опыт над лозой, на острове Яве молодой немецкий врач, находившийся на службе в каком-то голландском торговом доме, пуская кровь больному, заметил, что цвет крови был более яркий, алый, чем он привык видеть в Европе. Ничтожное наблюдение, которое в другом случае прошло бы даже незамеченным, стало исходной точкой целой цепи умозаключений, на другом конце которой через два года явилось провозглашение «закона», по словам Фарадея, «высшего из всех, доступных человеческому пониманию, в области физических знаний—закона сохранения силы». Этот молодой доктор был знаменитый и так жестоко поплатившийся за свою славу—Роберт Майер. Несоответственность между громадностью результата и ничтожностью ближайшего повода, так часто повторяющаяся в исто1 Мела, известняков.
рии наук и даже утешающая толпу завистливой посредственности, убаюкивая ее мыслью, что все великие открытия обя.заТіы своим происхождением только случаю,—эта несоответственность, конечно, и на этот раз не опровергала любимой аксиомы Майера: aequat causa effectum1. Не в факте кровопускания лежала причина открытия,—он играл только роль «освобождающей причины», «Auslösung», давшей прорваться наружу запасу потенциальной энергии, таившемуся в мозгу Майера и называемому гением 2 . Но в чем же заключалось это сцепление идей, связывающее цвет венозной крови с самым широким обобщением, когда-либо высказанным в сфере физических наук, фактически обнимающим всю совокупность физических явлений? Майер руководился учением Лавуазье о горении и дыхании. Он рассуждал так: при более высокой температуре, окружающей организм, он менее охлаждается. Но если он менее охлаждается, то и менее нуждается в тех процессах, которые поддерживают его температуру. Менее высокая температура находится, следовательно, в связи с меньшей тратой как вещества организма, так и кислорода крови,—отсюда и более алый цвет венозной крови. Значит, трата вещества и проявление теплоты взаимно дополняются; чем менее тратится вещества, тем менее освобождается тепла. Значит, эта теплота была скрыта, таилась в этом веществе, а не возникла,—значит, физические силы не возникают и не исчезают, а телько превращаются. Мысль Лавуазье о вечности вещества должна быть дополнена, обобщена, распространена и на силу. Ex nihilo nil fit. Nil fit ad nihilum 3 . Когда мы видим, что образуется вода, мы ищем, из чего она образовалась, и убеждаемся, что из водорода и кислорода; когда 1 Следствие р а в н о причине. Любопытно, что Майер, построивший всю аргументацию в с в о и х знаменитых трудах на общей логической п о с ы л к е о равенстве между причиной и следствием, в последние годы задумал большой труд, в котором с т а р а л с я разъяснить именно механизм «Auslösung», то-есть объяснить действие малых причин, вызывающих несоответственные следствия, и ж е л а л провести это положение чрез все сферы явлений, н а ч и н а я с химии и к о н ч а я умственным творчеством и политическими движениями. 2 3 Ничто не происходит из ничего. Н и ч т о не превращается в ничто.
при горении исчезает уголь, мы ищем, во что он превратился, и убеждаемся, что в углекислоту. Точно так же, когда мы присутствуем при появлении иликажущемся исчезновении какой-нибудь физической силы—движения,теплоты, света, электричества, мы должны искать, откуда она взялась или во что обратилась. «В этом предположении, что сила может принимать скрытую неподвижную форму,—говорит Дюринг,—и заключается самобытная мысль Майера, самым очевидным плодом которой явилось выражение теплоты в единицах механической силы». Майер не ограничился применением своего воззрения к неоживленной природе. В первый раз усмотрев его на жизненном явлении, он поспешил в 1845 году развить его в применении к жизненным явлениям. Не задумываясь, высказал он основное положение, что или мы должны допустить, что в организмах сила не возникает сама собою, а лишь превращается, или должны признать безгранично царившую в то время «жизненную силу», то-есть «должны пресечь себе всякий путь к дальнейшему исследованию; отказаться от мысли применить к изучению жизненных явлений законы точных наук» 1. Обращаясь к явлениям органической жизни, Майер прежде всего остановился на растении. Всякое растение представляет нам не только запас вещества, но и тепла, которое освобождается при его сжигании. Откуда же берется эта теплота? Она не возникает из ничего—значит, она берется извне. Может быть в форме теплоты же из окружающей среды? Но, нет; для существования растения одной теплоты недостаточно. Для этого нужен свет. Мы, таким образом, получаем рациональное объяснение для открытия, что разложение углекислоты происходит только при солнечном свете. Но у Майера уже нет речи о каком-то непонятном влиянии света; нет, он прямо высказы1 До чего доходили физиологические в о з з р е н и я виталистов того времени, можно видеть из приводимого Майером мнения одного ученого, высказывавшего мысль, что животная теплота передается новорожденному по наследству. В н а г р а д у за такое открытие, замечает Майер, стоило бы пожелать его автору «печку, которая передавала бы по наследству неистощаемую теплоту своей прародительницы печки». Можно пожелать и новейшим защитникам витализма почаще перечитывать приведенные выше слова Р. Майера.
вает мысль, что солнечный свет затрачивается, исчезает, превращается, принимает твердую форму, слагаясь в запас и обнаруживаясь вновь в форме тепла же и света, когда мы сжигаем вещество растения. Здесь должно заметить, что мысли эти вполне определенно высказал Сенебье еще в 1791 году следующими словами: «Я вижу, как моя кровь образуется в хлебном колосе... а древесина (le bois) отдает зимою теплоту, огонь и свет, похищенные ею у солнца» 1 . Майер даже намекал на форму опыта, к сожалению, и до сих пор превышающего экспериментальные средства науки,—опыта, который должен был бы непосредственно учесть это поглощение света. Всякий знает, что поверхность земли, покрытая растительностью, не так нагревается, как голая почва. Если бы мы могли точно определить, какую долю этого охлаяедения должно приписать испарению воды, то избыток охлаждения указал бы нам на поглощение света растением. Таким образом, в растении может отложиться лишь столько углерода, сколько принесено извне в форме углекислоты, и лишь столько тепла, сколько растение могло поглотить его в форме солнечного света. А так как это только две стороны одного и того же процесса, то мы можем сказать, что и количество принятого растением углерода будет зависеть от количества выпадающего на растение света, то-есть мы приходим к выводу, что между самым существенным процессом растительной жизни и солнечным светом долншо искать определенного количественного отношения. Таковы основные мысли, высказанные Майером по отношению к занимающему нас процессу. Когда вспомнишь, что все свои гениальные идеи он высказал в краткий период трех лет, когда знаешь, как занимало его, именно, применение этих идей к органическому миру, то невольно спрашиваешь себя: чего могла бы ожидать от него наука в последовавшие затем тридцать три года его жизни, если бы мелкая зависть цеховых ученых и невежество окружающей среды не превратили 1 Майер, конечно, не мог знать этого места из физиологии Сенебье, так как оно неизвестно даже современному, специально занимавшемуся этим вопросом, немецкому ботанику (Визнеру) и поющему с его голоса русскому (Арциховскому).
ату жизнь в ряд невыносимых страданий? Нельзя без гнетущего чувства читать подробности этой страдальческой жизни, раскрытые другим неудачником, Дюрингом, в его книге: Robert Mayer, der Galilei des neunzehnten Jahrhunderts1. До их появления в печати и немедленно после появления идеи Майера были встречены специалистами с крайнею враждебностью. «Физики, с которыми он был в сношениях, и слышать не хотели о нем, и едва мог он добиться, чтобы первое сжатое изложение его идей проникло в печать»,—пишет Гельмгольтц и прибавляет: «то же, чрез несколько лет, пришлось испытать и мне»2. Затем, в течение долгих лет, к этим идеям был применен прием, так метко названный «La conspiration du silence»3. Наконец, когда имя Майера было совершенно забыто, заслонено славой его более счастливых соперников, Джоуля и Гельмгольтца, и он выступил в защиту своих прав,— местные авторитеты снова обрушились на него оскорбительными газетными статьями. Он хотел возражать, но редакции не принимали его ответов. Тогда разнесся слух, что он сошел с ума, и вслед за тем,— что он умер в доме для умалишенных. Последний слух был так упорен, что Поггендорф в своем биографическом словаре так и уморил его заживо и уже в прибавлении исправил свою ошибку. Только в шестидесятых годах, главным образом, благодаря Тиндалю, напомнившему о его заслугах, о нем, наконец, вспомнили. Оказалось, что он еще жив, и не сумасшедший, а просто влачит темное существование практического врача в своем родном городе Гейльброне. Раз только, казалось, судьба ему улыбнулась. В 1869 году его уговорили явиться на съезд немецких натуралистов в Инсбруке. Он произнес речь; ему сделали овацию—позднее признание его заслуг. Но и это запоздалое торжество было отравлено новыми неожиданными врагами. Майер был искренно религиозный человек, и притом, по замечанию Дюринга, был им всегда, а не стал только под гнетом невыносимой жизни. В нем не было, однако, ни тенн 1 Роберт Майер,—Галилей девятнадцатого столетия. Этих слов, кажется, достаточно д л я того, чтобы избавить Гельмгольтца от тех подозрений, которые на него возводит Дюринг. (Дюринг обвинял Гельмгольтца в попытках присвоить о т к р ы т и я Майера. Ред.). 3 Заговор замалчивания. 2
фанатизма или ханжества; на вопрос Дюринга он просто и чистосердечно ответил на своем швабском диалекте: «Ich bin ein Chrischt» 1 . В своей инсбрукской речи он позволил себе несколько фраз в религиозном смысле. Этого не могли.ему простить люди противоположного лагеря, и Карл Фогт в газетном отзыве об этой речи деликатно намекнул, что это говорит человек, выпущенный из дома для умалишенных! Такова, по обыкновенным рассказам, жизнь этого несчастного человека. ІТо Дюрингу, познакомившемуся с ним лично и вызвавшему его на откровенность, удалось разоблачить весь трагический ужас этого существования. Майер засвидетельствовал ему, что никогда не был сумасшедшим. Отвергнутый учеными, но сознавая значение своих идей, он вскоре сделался посмешищем и предметом преследований всех окружающих, начиная с ближайших членов своей семьи. Мало-помалу сложилось мнение, что он страдает манией величия. Можно себе представить положение человека, обреченного на жизнь в ничтожном провинциальном городишке, окруженного завистливым злорадством мелочной среды, встречающего главных врагов в самых близких, в родственниках, в жене, находившей, что лучше бы ему бросить свои бредни и побольше заниматься врачебной практикой, в детях, которым внушали, что отец—полоумный сумасброд. Измученный этой мелочной, вседневной борьбой, не встречая нигде справедливости, Майер не выдержал и вгіал в тяжкую меланхолию. Этим воспользовались, чтобы уговорить его посоветоваться с психиатрами. Он сам добровольно поехал в одно лечебное заведение, в Винентале, и был там задержан, повидимому, не без содействия родственников. Ученый эскулап также сообразил, что его пациент страдает манией величия, а что его «механический эквивалент»—что-то вроде квадратуры круга. Он пустил в ход орудия пытки (Zwangsstuhl), которыми располагала наука того времени, причем постоянно предлагал своему пациенту вопрос, не сознает ли он, наконец, своего заблуждения. Целый год выдержал Майер эту пытку, но не отрекся от своих идей. «Это ли не повторение истории Галилея в самой середине X I X столетия?» — восклицает Дюринг. — «Человека пыткой 1 Я христианин. к. А. Тимирязев, т. 1 225
вынуждали отказаться от его идей, составляющих гордость, славу его векаі Это ли не Галилей?—с тем только различием, что гонителями Галилея были невежественные монахи, а на этот раз—то былн просвещенные профессора, а палачом служил ученый психиатр, вообразивший, что он призван быть цензором над произведением гения!» Как бы то ни было, Майер вернулся из Виненталя нравственно и физически искалеченный, с разбитой волей, но с ясным, попрежнему, умом и неизлечимой мономанией—с убеждением, что открытие механического эквивалента не было делом сумасшедшего1. Дюринг ставит ему в укор только излишнюю его научную скромность и христианскую кротость. Боевой натуре Дюринга слишком чуждо это «непротивление злу», и он высказывает убеждение, что, обратись Майер во-время к суду общественного мнения, ответь он своим врагам резкой, язвительной брошюрой, дай он ей надлежащий ход, и роли изменились бы, его дело было бы выиграно, и вся жизнь его приняла бы иной оборот. Но скромность Майера, повидимому, превышала его гениальность. Ни в одном письме, ни в одном разговоре, приводимом Дюрингом, не встречаем ни одной черты самоуверенности или гордости. Газ только в его разговоре проскользнуло нечто вроде похвальбы: «Ich habe doch wirklich populär geschrieben» 2 ,—сказал он Дюрингу, очевидно, сознавая, что обладал столь редким между учеными его соотечественниками даром не только понятного, но даже изящного изложения своих мыслей. С какой пользой и до сих пор многие ботаники могли бы читать эти блестящие шесть страничек, которые Майер посвятил растению в своей известной статье «Die organische Bewegung in ihrem Zusammenhange mit dem Stoffwechsel»3,—а сколько еще потребуется труда, таланта и времени, чтобы осуществить на опыте все намеченные там идеи! Подобно Пристли и Лавуазье, Гоберт Майер был насильственно отнят у науки в момент полного расцвета своего таланта. 1 Повидимому, боязнь лишиться практики, то-есть средств к существованию, вынудила разбитого борьбой Майера примириться скорее с мыслью прослыть за выздоровевшего сумасшедшего, чем потребовать к ответу своих родственников. 2 Я ведь действительно писал популярно. 3 «Органическое движение в его зависимости от круговорота вещества».
Словно какой-то злой рок тормозил развитие занимающего нас вопроса, удаляя с научной сцены именно тех, кто всего более мог способствовать движению науки в этом направлении. Самые противоположные условия, самые враждебные течения мысли как будто тайно служили одной цели. Бирмингамские пожары и вннентальские холодные души, богатство Лавуазье и бедность Майера, уличное буйство невежественной толпы и затаенная зависть ученых профессоров, насилующая нетерпимость религиозных фанатиков и язвящая нетерпимость правоверного материалиста—все шло впрок, все, казалось, вступило в заговор для того только, чтобы обогатить мартиролог науки именами этих трех гениальных ученых и во всех отношениях безупречных людей. И не любопытна ли эта последовательность: Лавуазье ученый—пострадал за Лавуазье практического деятеля; Пристли ученый—за Пристли политического и религиозного мыслителя; наконец, Майер ученый—за то только, что был гениальным ученым в среде окружавшей его жалкой посредственности. # Рассматриваемый с точки зрения Майера процесс усвоения углерода приобретает новый и еще более широкий интерес 1 . До сих пор мы видели в нем только любопытный момент в круговороте углерода, теперь мы усматриваем в нем еще более любопытный момент в том превращении силы, или, выражаясь современным языком, в том превращении солнечной энергии 2 , от которого зависит существование жизни на земле. В процессе разложения углекислоты солнечная энергия переходит в скрытое состояние, становясь достоянием живых существ. Усвоение углерода растением есть в то же время усвоение солнечной энергии. 1 Сходные воззрения высказывались почти одновременно и д р у г и м и учеными, но никто ранее Майера не в ы р а ж а л его с такой определенностью и ясностью. 2 Я здесь не касаюсь основ учения об энергии; желающие с ним ознакомиться найдут сжатое изложение в моей книге «Жизнь растения», приложение: «Растение как источник силы». (См. настоящий том, стр. 260. Ред.).
Мы узнали в общих чертах, в какой степени растение утилизирует атмосферную углекислоту. Попытаемся определить, конечно, приблизительно, в какой мере растение утилизирует солнечную энергию, без которой невозможна и утилизация углекислоты. Прежде всего укажем на громадный интерес подобной оценки. Мы видели, что запас углерода в соседстве с растением обеспечен подвижностью углекислоты; большее потребление его человеком только обеспечивает снабжение им растения,—только ускоряет круговорот. Точно так же во власти человека снабдить растение в форме удобрения и теми питательными веществами, которые неподвижны и, будучи однажды удалены из ближайшего соседства растения, сами уже не возвращаются. Только одно условие не лежит во власти человека, это—количество солнечной энергии, выпадающее на известную площадь земли, а от этого количества зависит, как учит Майер, и количество образующегося в растении органического вещества. Но как сравнить между собою эти, повидимому, столь разнородные величины? Очень просто. Мы можем их привести к одной и той же мере, выразить их в тех же единицах. Какую меру выберем мы для определения энергии солнечного луча? Конечно, не световое его напряжение, не степень его яркости, зависящую от свойства воспринимающего его физиологического аппарата, то-есть глаза. Для определения энергии солнечного луча в ее совокупности мы имеем одно только средство. Мы превращаем ее в теплоту и измеряем в тепловых единицах—в калориях. Для этого, по мысли французского физика Пулье, мы выставляем на солнечный свет, всегда в одном и том же определенном положении по отношению к лучу, тонкий, плоский, металлический сосуд а с водой и термометром Ъ (рис. I) 1 . Освещенная поверхность его а вычернена, закопчена для возможно полного поглощения света, то-есть для возможно полного превращения его в теплоту2. Зная, сколько наш прибор содержит воды и на какое число градусов повышается его 1 Для того, чтобы вода равномерно нагревалась, сосуд вращают, как показывает стрелка. 2 Полное поглощение световых лучей представляло бы, конечно, только такое тело, на которое нельзя было бы отбросить тени, но такого черного тела мы не знаем.
температура в минуту (конечно, соблюдая целый ряд поправок, о которых здесь не место говорить), мы узнаем, сколько калорий посылает солнце на известную нам поверхность нашего калориметра. Теперь посмотрим, как определить скрытую теплоту растения. Положим,мы вы- Слева — калориметр Пулье (пиргелиокалориметр растили растение, тщатель- метр); справа — простой но собрали его вместе с корнем, разрезали и высушили, чтобы удалить воду. Полученное сухое органическое вещество мы помещаем в небольшую чашечку g, зажигаем и быстро опускаем в стоящий рядом прибор с/—также калориметр. Он состоит из стеклянного сосуда с одной трубкой і, чрез которую доставляют воздух ИЛИ, лучше, кислород, и другой d, образующей много оборотов и, наконец, выходящей над поверхностью воды в наружном сосуде h. Чрез эту трубку продукты горения выходят охлажденными, предварительно нагрев на своем длинном пути окружающую воду. Зная опять, сколько воды было в калориметре, на сколько градусов повысилась ее температура, мы узнаем, сколько единиц тепла заключалось в скрытом состоянии в нашем растении и освободилось при его сжигании. Следовательно, и количество энергии, заключающейся в солнечных лучах, и количество скрытой энергии, заключенное в растении, мы измеряем тем же способом, при помощи тех же приборов—калориметров, в тех же единицах тепла. Значит, и сравнение этих, как казалось сначала, разнородных величин разрешается весьма просто, то-есть весьма просто в теории, хотя много еще пройдет десятков лет, много потребуется сложных и тонких исследований, прежде чем удастся разрешить это уравнение вполне удовлетворительно. Но важно то, что ужепредвидится возможность установления такой количественной связи между растительным процессом и солнечной энергией. Пока мы должны довольствоваться только первыми попытками в этом направлении — и вот каким путем мы их осуществляем.
, Положим, мы желаем узнать, какое количество солнечной энергии утилизируется известной какой-нибудь культурой. Для этого нам нет, конечно, надобности собрать жатву с целой десятины вместе с корневыми остатками и сжечь ее в калориметре; если мы знаем, сколько сухого вещества заключается в этом сборе и какой его химический состав, мы можем на основании уже известных нам калориметрических данных вычислить, какое количество скрытого тепла сгорания заключает это органическое вещество. С другой стороны, при помощи калориметра (пиргелиометра) Пулье, с которым мы познакомились выше, мы можем определить, сколько солнечной энергии выпало на ту площадь, которая покрыта нашей культурой, за период вегетации 1. На основании таких вычислений оказывается, что самые интенсивные культуры утилизируют около одного процента. Но мы имеем и другой, более точный, путь для вычисления количества солнечной энергии, утилизируемой растением. Мы можем прямо определить, сколько данный лист разложит углекислоты в известный период времени, например,, в час. Отсюда мы знаем, сколько тепла потребовалось растению для этого разложения, а пиргелиометр попрежнему даст нам другую цифру для сравнения. Такое вычисление более точно и приводит к более высокой цифре. До deijx и даже пяти процентов2 солнечной энергии утилизируется зеленым листом, поставленным в самые благоприятные условия освещения,— и эту цифру мы, вероятно, должны считать близкой к пределу производительности зеленого листа. Повторяю, цифры эти только приблизительные; потребуется еще много поправок и данных для точного вычисления, но пока важны не цифры, а самая возможность цифр. Важно то, что уже может быть речь о числе и мере там, где царил произвол жизненной силы; точ1 К сожалению, это вычисление только приблизительное. В этом отношении метеорология заставляет еще многого желать. Новейшие любопытные исследования Крова в Монпелье и Савельева в Киеве скоро дадут физиологам необходимые данные для более точного вычисления. (Примечание 1883 г.) Позднее английский астроном Вильсон придумал упрощенный остроумный прибор, делающий возможным учитывать солнечное тепло (в калориях) с р а з у за целый день, что значительно упрощает дело. (Примечание 1918 г.) 2 Наиболее точное измерение дало 3 , 4 % .
ные же цифры—только вопрос времени. Интересна возможность вычисления размеров естественного процесса, едва ли не самого важного из совершающихся на поверхности нашей планеты. Вычисление это, в сущности, не что иное, как определение годичного бюджета жизни на земле. Мы можем доставить растению сколько угодно удобрений, сколько угодно воды, можем, пожалуй, оберегать его от холода в теплицах, можем ускорить круговорот углекислоты, но не получим органического вещества более того количества, которое соответствует количеству солнечной энергии, получаемой растением от солнца. Это—предел, переступить за который не во власти человека. Но раз мы узнаем этот предел, мы получим настоящую, строго научную меру для предела производительности данной площади земли, а в то же время будем в состоянии судить о том, насколько наши культуры приближаются к совершенству, —как в далеком будущем получим возможность судить и о том, насколько совершенны те искусственные процессы получения органического вещества, которые, конечно, рано или поздно, подражая растению, выработают физика и химия. Калориметр скажет сельскому хозяину, что он получил, а пиргелиометр—что мог или должен был получить. Тогда станет понятно, что,''если последствия хищнического хозяйства, непроизводительно удаляющего из почвы питательные вещества, и поправимы тем или иным способом, путем удобрения земли* то окончательно непоправимо только расточительное, неумелое пользование главным источником народного богатства—солнечным светом. Не утилизированный в данный момент, он утрачивается уже безвозвратно. Тогда станет понятно, что каждый луч солнца, не уловленный нами, а бесплодно отразившийся назад в мировое пространство,—кусок хлеба, вырванный изо рта отдаленного потомка, а вместе с тем станет понятно, что владение землей не право только или привилегия, а тяжелая обязанность, грозящая ответственностью перед судом потомства. Но оставим пока эти соображения и заключения, которые двадцатый век, несомненно, выведет из той точки зрения, с которой девятнадцатый учит нас смотреть на вопрос о круговороте углерода, и вернемся назад, в восемнадцатый, попытаемся еще раз отдать ему должное, попытаемся показать, что, если он
и не формулировал идей Майера в таких ясных выражениях, то уже смутно угадывал их содержание. Если любопытно знать «последнее слово науки», то не менее назидательно при случае знакомиться с ее первыми словами, хотя бы они и казались нашему высокомерию только детским лепетом. Мы уже видели, что приверженность к отживавшему свой век учению о флогистоне препятствовала Сенебье оценить свои собственные открытия с тою ясностью, с которою они ему представились, когда со свойственным ему беспристрастием он из рядов противников перешел в ряды сторонников новой химии Лавуазье. Но зато старое учение дозволило ему заглянуть в сущность открытого им процесса глубже своих современников и ближайших преемников. Это учение о флогистоне, как известно, перешло в историю с не совсем лестной славой. Но потомство успело и к нему отнестись с должною справедливостью. История науки полна таких примеров. Колоссальная фигура Ньютона заслоняет на время Гюйгенса, но являются Юнг и Френель; Кювье давит своим авторитетом Ламарка, но выступает вперед Дарвин1. Ограниченные люди, пожалуй, готовы из этого вывести заключение о непрочности научных построений. Но дело объясняется совсем иначе; наука, как выражается Сенебье,—«дитя своего времени»; быть слишком дальнозорким в науке почти так же опасно, как и быть слишком близоруким. Нечто подобное (хотя не в такой степени, как в двух приведенных примерах) оправдывается и по отношению к флогистону. Во второй половине девятнадцатого столетия целый ряд авторитетов (Майер, Гельмгольтц, Одлинг и др.) попытался обнаружить основную мысль, таившуюся в том, что считалось упорным заблуждением защитников флогистона. Это учение страдало тем, что хотело охватить в одном взгляде слишком многое и, по французской поговорке «qui trop embrasse mal entreint» 2 , упустило из виду некоторые факты, а затем стало с ними в прямое противоречие. Что такое флогистон? 1 Известно, что теория Гюйгенса, надолго вытесненная теорией Ньютона, нашла защитников в Юнге и Френеле и теперь всеми признана. Воззрения Ламарка, отвергнутые авторитетом Кювье, в значительной мере (хотя не во всем) нашли оправдание в учении Дарвина. 2 «Кто слишком много охватывает, плохо удерживает».
Подставьте на место этого слова современные понятия—химическое напряжение, потенциальная, скрытая энергия,—и сущность этого учения станет ясна 1 . При горении тела теряется, освобождается нечто—флогистон,—говорили его защитники,— и были правы. При горении тела приобретается, связывается нечто—кислород, говорил Лавуазье, и был еще более прав. Ошибка сторонников флогистона заключалась в том, что одним уравнением они хотели выразить и превращение вещества • и превращение энергии. Эта скрытая энергия, освобождающаяся при горении, правда, представлялась им в форме материи, но вспомним, как долго и после них физики не могли расстаться с тепловой, световой, электрической материей2. Лавуазье на время ограничил вопрос, остановился на его исключительно химической стороне,—в этом и обнаруживается зоркость гения, понимающего задачу своего века. Сузив, таким образом, русло науки, он способствовал его углублению,—и вот только теперь, окрепнув на своем более ограниченном, но зато и более прочном фундаменте, химия возвращается вновь к более широким динамическим задачам. Но какую же услугу это учение о флогистоне могло принести Сенебье? А ту, что, благодаря этому учению, его воззрения существенно не отличаются от наших, что и для него, как мы видели выше, круговорот углерода был такой процесс, при помощи которого солнечный луч улавливается, слагается в запас в виде «флогистона», освобождающегося потом в пламенн свечи, топлива и т. д. «Флогистон,—говорит он в одном месте,— это свет потухший, но всегда готовый вспыхнуть вновь», и в другом месте: «Мне кажется, что я вижу, как частицы света соединяются с телами,—мне хочется думать, что они вновь обнаружатся нашему глазу в пламени горючих веществ», и еще далее: «Наконец, этот флогистон, который свет образует в растении, не служит ли он источником и того, который обращается в других царствах природы?» Не подлежит сомнению, что для Сенебье процесс усвоения углерода растением был в то же время и процессом усвоения солнечного света. 1 Об энергии см. «Жизнь растения» (том IV настоящего и з д а н и я . Ред.). Не забудем, что и для Лавуазье уравнение образования воды было: водород+ к и с л о р о д — т е п л о р о д = вода. 2
До сих пор мы имели в виду почти исключительно внешние факторы занимающего нас процесса и оставляли в стороне роль главного участника—растения. Мы узнали, что происходит с углекислотой, омывающей растение, узнали окончательную судьбу солнечного луча, падающего на растение, но пока еще ничего не сказали о том, что происходит в самом растении. Где совершается это превращение углекислоты—в органическое вещество, солнечного луча—в запас тепла? Первые шаги и в этом направлении, как мы увидим, принадлежат тому же Сенебье.
2 ПОЧЕМУ И ЗАЧЕМ РАСТЕНИЕ ЗЕЛЕНО? 1 С ент-Бёв, характеризуя одну из сторон деятельности Руссо, со свойственною ему меткостью замечает, что в обществе и литературе, совершенно ушедших в искусственно созданную ими жизнь, Руссо сумел пробудить — le sentiment du vert 1 . Люди, словно в первый раз, сознали в себе присутствие какого-то глухого инстинкта, какого-то неизведанного и вместе с тем как будто давно присущего им влечения; а для самого виновника этого внезапного просветления, гонимого-, больного, нищего скитальца, умиротворяющий «зеленый шум»2 стал единственным утешением и врачующим средством от угнетавших 1 «Чувство зелени», то-есть чувство природы, любовь к природе, сознание ее красоты. 2 Слова Н е к р а с о в а .
его тяжелых мыслей, тех честных мыслей, «в которых так много и злобы и боли, в которых так много любви»1. Сенебье, конечно, не обладал могучим, чарующим словом своего великого земляка; он не открыл глаза изумленному человечеству на новый источник высших и чистейших наслаждений, мимо которого оно проходило, казалось, того не замечая, но зато он один из первых задумался над вопросом: почему этот зеленый мир—зелен? Часто приходится слышать очень верную мысль, что люди обращают внимание на ничтожные, случайные явления только потому, что они случайны, редки, и, наоборот, проходят без внимания мимо крупных, широко распространенных явлений потому только, что они слишком распространены, слишком обыкновенны. К числу таких фактов, конечно, должно отнести и зеленый цвет растительности. Кто не знает, что с пробуждением растительной жизни весной вся природа одевается в этот зеленый наряд; что на какую бы точку земного шара мы ни перенеслись, несмотря на различие в почве и климате, при почти безграничной пестроте цветов и плодов, мы встретимся, в различных, правда, оттенках, но с тем же неизменным зеленым цветом листвы. Наконец, кто не знает, что утрата этого зеленого цвета осенью есть верный признак приближения зимней спячки или смерти. Все это так верно и так хорошо известно, что зеленый цвет даже стал эмблемой жизни и надежды2. Мало, я полагаю, найдется фактов более обыкновенных, а многим ли приходилось задавать себе вопросы: да почему же растение всегда и везде зелено? Имеет ли этот зеленый цвет какое-нибудь для него значение, или это действительно только случайный наряд? Чтобы это замечание не показалось укором, поспешу прибавить, что и сами ботаники недавно только стали серьезно задаваться этим вопросом. 1 Слова Некрасова. К сожалению, он стал цветом кадетов. Невольно вспоминаются слова Чернышевского: «Мухи знают, что с а х а р сладок, но зачем они его засиживают». 2
Прежде чем перейти к тому ответу, который дал на этот вопрос опыт, то-есть сама природа, необходимо точнее поставить и рассмотреть самый вопрос. Почему и зачем растение зелено? Вот в какой форме мы его поставим и, наверно, услышим от натуралистов старого поколения возражения, что ученый может ставить себе только первый вопрос, второй же слишком отзывается устарелой телеологией. Нужно ли объяснять, что, наоборот, именно это возражение является устарелым и не выдерживает критики. Современное эволюционное воззрение на происхождение организмов делает и второй вопрос вполне научным. Распространенность какогонибудь органа или свойства прямо наводит на мысль, что они имеют какое-нибудь полезное значение для обладающего ими организма. Раскрыв, когда это окажется возможным, физические условия, при которых образуется то или другое строение, та или другая особенность организмов, мы объясняем, почему они возникли; раскрыв их пользу, их значение для обладающего ими организма, мы указываем, зачем, для чего эта особенность сохранилась, закрепилась и усовершенствовалась. Иногда бывает трудно ответить на первый вопрос, в других случаях, наоборот, на второй. Бэр, знаменитый натуралист, высказывал мысль, что биологии обыкновенно гораздо легче ответить на второй вопрос, то-есть узнать, для чего существует та ИЛИ другая особенность, чем ответить, почему, то-есть какими физическими средствами она осуществляется. Но мне кажется, что замечание это более применимо к животным организмам, многие функции которых человек сравнительно легко угадывает из аналогии с свопм личным опытом; по отношению же к растению эта руководящая нить аналогии может не только не содействовать, но, наоборот, нередко сбивает с пути. Что глаза животных служат для того, чтобы видеть, легкие—для того, чтобы дышать, понять было нетрудно, но что растение поглощает воздух для того, чтобы им питаться, этого не могла подсказать простая аналогия; напротив, аналогия заставляла долго и упорно называть этот процесс газового обмена дыханием. Мы вскоре увидим и другой пример подобного неудачного заключения по аналогии. Таким образом, ботанику нередко бывает сравнительно легко узнать, почему, как, при каких
условиях, в зависимости от каких физических деятелей слагается та или другая особенность растительного организма и гораздо затруднительнее объяснить, зачем она существует, то-есть к чему клонится, чем полезна растению. К числу таких случаев, очевидно, относится и вопрос о зеленом цвете растения. Почему растение зелено, то-есть присутствию какого вещества оно обязано этим цветом, в каком виде отлагается это вещество, при каких условиях оно образуется, сохраняется или исчезает,—на все эти вопросы мы можем получить ответы сравнительно легко; но гораздо сложнее представится нам другой вопрос: к чему служит растению этот зеленый цвет, и могло ли бы оно и не быть зеленым? Займемся сначала первым вопросом. Зеленый цвет зависит от присутствия во всех растениях одного и того же вещества, названного хлорофиллом (листозеленью). Вещество это окрашивает зеленые органы растения не сплошь; оно обыкновенно распределено в клеточках этих органов в форме зернышек; да и самые зернышки не состоят сплошь из хлорофилла, а, повидимому, только покрашены им с поверхности. Стоит вымочить какой-нибудь зеленый лист в спирте, и мы заметим, что спирт окрасится в зеленый цвет, а лист станет совершенно бесцветным. Следовательно, это зеленое вещество—хлорофилл — растворяется в спирте. Этот зеленый раствор представляет много любопытных особенностей; мы остановимся только на его своеобразном цвете. Известно, что, если разложить луч света призмой, то он даст изображение, называемое спектром и состоящее из семи основных цветов радуги: красного, оранжевого, желтого, зеленого, голубого, синего и фиолетового. Если мы пропустим наш луч через сосуд с зеленою жидкостью, например, с раствором хлористой меди, то вместо, семи цветов спектра получим только узкую полосу зеленого цвета, все остальные лучи будут поглощены раствором. Но если мы поставим на пути луча сосуд с зеленым раствором хлорофилла, то получится не только зеленая полоса, но и узкая красная, отделенные одна от другой широким совершенно черным промежутком. Эта черная полоса в спектре представляет самую характеристическую особенность хлорофилла, к которой нам придется не раз возвращаться. Вследствие этого свойства его спектра, и самый
зеленый цвет хлорофилла представляет особенность, отличающую его от других зеленых тел; он содержит, как мы только что видели, не только зеленые, но и красные лучи. Убедиться в этом можно очень легко; стоит на залитый ярким солнечным светом ландшафт посмотреть чрез особое синее стекло, которое пропускает красные и синие лучи, но задерживает зеленые, для того, чтобы пред нашими изумленными взорами вся природа совершенно преобразилась: под обычным синим небом мы увидим кроваво-красную растительность1. Не в этой ли особенности цвета хлорофилла лежат те трудности, с которыми, очевидно, приходится бороться ландшафтной живописи? На палитре живописца, повидимому, нет тех зеленых тонов, которые представляет вблизи ярко освещенная растительность. Не потому ли ни у старых мастеров, начиная с отца ландшафтной живописи Тициана, ни у Сальватора Розы, ни у Клода Лоррена, ни у Рейсдаля, ни у новейших: Руссо, Каллама, Диаза, Шишкина и др., мы и не встретим попыток разрешения этой, повидимому, неразрешимой задачи—изображения ярко-зеленой растительности, и только у молодых, неопытных художников почти на любой выставке наталкиваемся на режущие глаза своим неестественным, малахитово-зеленым цветом луга и леса. Итак, совершенно своеобразный зеленый цвет растительности отличается тем, что в его спектре отсутствуют не все вообще красные лучи, а известная группа красных и оранжевых лучей. Лучи эти, следовательно, поглощаются растением, как бы потухают в нем. Ботаники долгое время думали, что зеленый цвет растения зависит от смеси синего и желтого красящего вещества, дающей, как известно всякому художнику, зеленый цвет, но почти двадцать лет тому назад мне удалось показать, что предполагаемого синего пигмента в природе не существует, что хлорофилл—смесь зеленого же и всегда его сопровождающего желтого пигмента. Первое тело я предложил назвать хлорофиллином, второе—ксантофиллом. Факт этот объясняет нам многие 1 Еще проще тот ж е результат достигается, если смотреть чрез фиолетовые желатинные пластинки, которые употребляются для детских фонариков, завертывания конфект и пр.
естественные явления, например, осеннюю окраску лпстьев. Хлорофиллин легко разлагается, разрушается светом; ксантофилл, напротив, менее чувствителен к свету. Если мы оставим на солнечном свете спиртовой раствор хлорофилла, то он вскоре пожелтеет—разрушится хлорофиллин, и останется желтый ксантофилл. То же происходит осенью в листьях. Под влиянием света и температуры хлорофиллин разрушается, а остается ксантофилл. Таким образом, удалось воспроизвести искусственно то разрушение хлорофилла, которое наблюдается и в природе осенью. Люди, желающие видеть печать таинственности во всем, что касается жизненных явлений, нередко делали ботаникам-физиологам возражение, которое не так давно предъявлялось в еще более широких размерах и химикам, именно: что исследователь в своей лаборатории умеет только разрушать, но бессилен создать вновь то, что разрушает. Давно ли еще считалось чуть не научным догматом, что химик может только анализировать органические тела; одна только природа обладает тайной их синтеза? Быстрые успехи синтетической химии опровергли это воззрение; молодому поколению оно представляется каким-то отголоском седой старины, а ведь переворот этот совершился на наших глазах. Сходное возражение чуть не вчера еще высказывалось и по поводу хлорофилла. Вне растения, говорили, возможно разрушение хлорофилла, только растение обладает тайной его образования. Но мне удалось воспроизвести и это явление. Желтая жидкость, не имеющая никакого сходства с хлорофиллом, у нас на глазах в несколько минут зеленеет, превращаясь в хлорофилл со всеми его характеристическими свойствами—спектром и т. д., и происходит это явление при тех же условиях, как и в живом растении, то-есть при окислении на счет кислорода воздуха. Таким образом, оказывается еще одной, так называемой жизненной, тайной менее: процесс образования хлорофилла, считавшийся исключительным уделом живого организма, может быть воспроизведен in vitro 1 . ' С м . мои статьи в «Comptes Rendu-,» за 1886 г о д и «Nature» за 1885 и 1886 гг. [Статьи, на которые здесь с с ы л а е т с я К. А., были помещены в сборнике исследований, речей и лекций 1868—1920 гг., выпущенном ГИЗом в 1923 году под названием «Солнце, ж и з н ь и хлорофилл», часть I I I , под
Но знаем ли мы в точности, при каких условиях образуется хлорофилл в растении? Физиологи довольно тщательно изучили эту сторону вопроса. Необходима обильная азотистая пища: растения, получившие азотистые удобрения, резко, на глаз, даже в поле отличаются ярким зеленым цветом, как мне самому случалось особенно ясно наблюдать это на известной Ротгамстедской опытной станции. Затем, необходимо доставить растению железные соли. Это доказывается опытом, одним из самых простых и изящных физиологических опытов, принадлежащим Кнопу. Стоит приготовить искусственную почву или раствор, содержащие все питательные вещества, в том числе и железо, а рядом другую почву или раствор, отличающиеся только отсутствием железа. В первом случае получится здоровое зеленое растение, во втором—хилое, с листьями белыми, как почтовая бумага. Смочим эти последние железным раствором, и они позеленеют. Кроме этих двух веществ, доставляемых почвой, для образования хлорофилла необходимо еще присутствие кислорода воздуха. Чтобы доказать это, прорастим в темноте какие-нибудь семена. Известно, что ростки тогда получаются не зеленые, а желтые. Разделим полученные таким образом ростки на две кучки; одни оставим в обыкновенном воздухе, другие заключим в прибор с воздухом, лишенным кислорода, и вынесем все на свет. Первые через какие-нибудь четверть часа позеленеют заголовками: «Искусственный протофиллин (хлорофилл и р а з л о ж е н и е углекислоты растениями)», «С. R»., 1886 г.; «Бесцветный хлорофилл», «Nature», 1885 г . ; «Восстановленный хлорофилл», «Nature», 1886 г. В настоящем издании см. том II. Ред.].-С тех пор мне удалось получить это вещество и из растения. Это последнее исследование помещено в «Comptes Rendus» за 1889 год (в сборнике «Солнце, ж и з н ь и хлорофилл», часть I I I , ГИЗ, 1923 г., помещена под названием «Протофиллин в живом растении», «С. R.», 1889 г. В настоящем издании см. том И . Ред.), а самый способ производства опытов подробно показан мною на съезде естествоиспытателей в Петербурге в том ж е 1889 году. Несмотря на то, пять лет спустя Г. Монт е в е р д е ( н а І Х съезде, в Москве) счел возможным приписать это открытие себе (см. мою статью в «С. R.». за 1895 г.), и ни один русский ботаник не возмутился этим дерзким плагиатом. (Статья, на которую выше указывает К. А., была помещена в том же сборнике, изданном ГИЗом в 1923 году, часть III, под названием «Протофиллин естественный и протофиллин искусственный», 1895 г. В настоящем издании см. том II. Ред.). 16 К, Л. Тимирязев, т. 1 241
и вскоре получат обычную зеленую окраску; вторые, сколько бы мы их ни держали на свету, останутся желтыми. Но допустим к ним кислород, и они немедленно позеленеют1. Таковы химические условия, при которых образуется хлорофилл. Но мы только что видели, что этого еще мало; необходимо, чтобы были удовлетворены еще известные физические условия, без чего хлорофилл также не будет образовываться. К числу этих условий должно отнести два: теплоту и свет. Зависимость образования хлорофилла от света еще в X V I I веке доказал ботаник Рей в Кембридже. Если растение, выдержанное в темноте и обыкновенно желтое, вынести на свет, то оно позеленеет только, в том случае, если будет находиться при достаточно высокой температуре. По наблюдениям Сакса, для этого нужно обыкновенно более + 5 градусов. При температуре ниже этой оно не позеленеет, сколько бы времени мы его ни подвергали влиянию света, как это показал Эльфинг. Наоборот, как бы благоприятна ни была температура, растение не позеленеет, если будет оставаться в темноте2. Света, однако, для этого достаточно самого ничтожного; растение начинает зеленеть даже при освещении, недостаточном для чтения крупной печати. Света газовой горелки или лампы уже вполне достаточно для того, чтобы вызвать появление хлорофилла. Даже оказывается, что слишком сильный свет вреден, что он замедляет зеленение. Это объясняется уже знакомым нам явлением— разрушением хлорофилла под влиянием света. Таким образом, зеленый цвет растения является результатом известного равновесия менаду двумя противоположными процессами, зависящими от света: процессом образования и процессом разрушения хлорофилла. Мы узнали, что растение обязано своим зеленым цветом хлорофиллу, что этот хлорофилл имеет вид зернышек, только окрашенных тем веществом, которое извлекается спиртом; познакомились с главнейшим свойством этого вещества, его спектром, и зависящим от него своеобразным цветом; ознакомились, 1 Опыты эти были произведены молодым, талантливым, рано умершим русским ботаником Дементьевым. 2 Существуют, впрочем, немногочисленные исключения из этого правила, верного, однако, для громадного большинства растений.
наконец, с химическими и физическими условиями образования и разрушения этого вещества в растении и вне растения. Посмотрим теперь, можем ли мы найти какую-нибудь связь между присутствием хлорофилла и жизненными явлениями растения. Исследования Сенебье и уже отчасти Ингенгуза дают самый определенный ответ на этот вопрос,—ответ, безусловная верность которого подтверждена целым столетием исследований. Присутствие хлорофилла необходимо для того, чтобы растение могло разлагать углекислоту. Только зеленые растения, или, выражаясь точнее, только растения, содержащие хлорофилл,— хотя бы скрытый, замаскированный другим пигментом (как во многих наших пестролистных растениях или в морских водорослях),—способны разлагать углекислоту. Сенебье показал, что и в зеленых листьях именно только зеленая их ткань, а не другие части, вызывает это разложение. Растения, не содержащие хлорофилла, как, например, грибы или некоторые паразиты, углекислоты не разлагают, как не разлагает ее и ни одно молодое растение, пока оно не позеленеет. Наконец, если мы сравним между собою различные зеленые растения, то убеждаемся, что, чем зеленее они, тем более разлагают углекислоты. Словом, с какой бы стороны ни проверяли мы это положение, везде встречаем его подтверждение. Хлорофилл есть орган растения, в котором происходит самый существенный жизненный процесс растения—разложение углекислоты, усвоение углерода, сопровождаемое, как мы уже знаем, и усвоением солнечной энергии. Нечувствительным образом от вопроса, почему растение зелено, мы уже почти перешли к другому—зачем оно зелено, то-есть какую роль, какое отправление играет в нем этот зеленый хлорофилл, и убедились, что роль эта самая существенная, что ни один орган в растительном организме не может сравниться по важности с хлорофиллом. Я выразился осторожно, что мы почти затронули второй вопрос, и это совершенно верно. Тех фактов, с которыми мы ознакомились, достаточно для того, чтобы ответить, зачем растению нужно присутствие хлорофилла, но они не дают нам ответа на вопрос, нужно ли для растения, чтобы это вещество было именно зеленого 16* 243
цвета. Факты эти не отвечают нам на вопрос, потому ли именно хлорофилл полезен, что он зелен, или этот цвет только побочное обстоятельство, случайное совпадение. Только тогда, когда нам удастся доказать, что именно в зеленом цвете и заключается значение хлорофилла, только тогда мы ответим на вопрос, зачем растение зелено, то-есть почему ему полезно быть именно такого, а не иного цвета. 2 Французская поговорка учит reculer pour mieux sauter, то-есть пятиться для того, чтобы с разбега дальше прыгнуть. Этим мудрым правилом должен бы всегда руководиться физиолог. Для разрешения своих сложных задач он должен прежде попятиться—познакомиться с более простыми химическими и физическими процессами, лежащими в основе изучаемых им жизненных явлений. Только несоблюдением этого основного требования можно себе объяснить то неудовлетворительное состояние, в котором еще находятся многие отрасли физиологии растений. Прежде всего остановимся на вопросе: эта физиологическая роль хлорофилла, то-есть его участие в процессе разложения углекислоты,—связана ли она вообще с его цветом? А вслед за тем уже зададим себе другой, более определенный вопрос: могло ли бы это вещество в такой же степени исполнять свою роль в растении, если бы оно было иного цвета? Для разрешения этой двойной задачи мы должны, как только что сказали, на некоторое время покинуть область физиологии растений и вступить в более общую область фотохимии, то-есть того отдела физической химии, который трактует о химическом действии света и который, как мы заметили ранее, несмотря на значительные технические успехи, еще очень мало подвинулся с точки зрения своей теории. Разложение углекислоты светом, очевидно, только частный случай фотохимического действия, случай самый важный из всех нам известных, потому что от него зависит существование органического мира, но до настоящего времени далеко не до-
статочно понятый и известный, главным образом, потому, что большинство ботаников, бравшихся за его изучение, не обладали необходимыми для того знаниями физики, а химики и физики недостаточно знакомы с фактами, уже приобретенными в ботанике1. Фотохимия пока еще очень бедна определенными, точными законами, но, тем не менее, они уже начинают выясняться из прежнего нестройного хаоса фактов. Первый закон, в настоящее время не подлежащий сомнению, тот, что не существует, как еще недавно полагали, каких-либо особых химических лучей, а что, напротив, все лучи спектра, как видимые, так и невидимые, простирающиеся по обеим сторонам видимого спектра, в известных случаях способны вызывать химическое действие. Теперь в этом уже никто не сомневается, но еще не так давно существовало убеждение, что химическое действие вызывают только лучи синие, фиолетовые и так называемые ультрафиолетовые, то-есть невидимые, лежащие за фиолетовым концом спектра. Это мнение возникло из того факта, что внимание химиков и физиков было сосредоточено исключительно на небольшом числе химических явлений, вызываемых светом, и, главным образом, на тех явлениях, которые лежат в основе искусства фотографии, то-есть на явлениях химического разложения, вызываемого светом в хлористых, бромистых и иодистых солях серебра. Кто заглядывал в темную комнату фотографа, знает, что фотограф может производить свои обыкновенные операции только при желтом свете, то-есть при свете фонаря с желтым стеклом; в этом желтом свете отсутствуют синие, фиолетовые и ультрафиолетовые лучи, вызывающие фотографическое действие. Еще нагляднее то же явление зависимости известного химического действия от синих и прочих лучей можно показать при помощи реакции соединения хлора с водородом. Эти два газа под влиянием света соединяются 1 Как н а доказательство справедливости этих слов, могу у к а з а т ь на «Lehrbuch der allgemeinen Chemie» (Учебник общей химии) Оствальда. Книга эта считается лучшим трактатом по физической химии, а между тем параграфы, посвященные этому вопросу, указывают на недостаточное знакомство автора с литературой предмета и на отсутствие критической оценки приводимых фактов.
с сильным взрывом. Всего нагляднее производится опыт следующим образом: под черным сукном находится стеклянная клетка, четыре стороны которой состоят из разноцветных стекол: первое—красное, второе—желтое, третье—зеленое, четвертое—синее. Под клеткой—стеклянная трубочка со смесью хлора и водорода. Если поднять сукно со стороны красного стекла и поднести зажженную проволоку магния, никакого результата не оказывается. Повторяют то же, поднося горящий магний последовательно к желтому и зеленому стеклу,—результата нет. Но как только поднесут горящую проволоку к синему стеклу, раздается взрыв, подобный пистолетному выстрелу, и если поднимем теперь клетку, то увидим, что под ней не осталось и следа стеклянной трубочки,—она разбилась в мельчайшие дребезги. Вот эти-то и подобные им случаи привели первоначально ученых к убеждению, что только половина спектра, проходящая через синее стекло (то-есть лучи синие, фиолетовые и темные за их пределом), вызывает химическое действие; желтая же его половина, проходящая через желтое стекло (то-есть зеленые, желтые, красные и темные за их пределом), неспособна его вызывать. Но позднее целый ряд явлений вынудил отказаться от этого воззрения. Стоит указать на самый разительный пример. Мы только что говорили, что фотографическое действие обыкновенно обнаруживается исключительно в синей половине спектра, но новейшие успехи фотографии доказали возможность фотографировать и при помощи зеленых, желтых и красных лучей. Мало того, известный английский теоретик — фотограф Абней достиг того, что мог сфотографировать в совершенной темноте котелок с горячей водой. Следовательно, даже те невидимые лучи, которые испускаются в темноте нагретым телом, могут уже, при известных условиях, вызывать фотографическое действие. Значит, не существует специальных лучей, которые исключительно вызывали бы химическое действие, и эту роль совершенно напрасно долго приписывали только синим, фиолетовым и тому подобным лучам. Но, пока были в этом убеждены, считали очевидным, что от этой ?ке синей половины спектра (условимся ее так называть для краткости) должно зависеть и разложение углекислоты. Это мнение высказывали в сороковых годах Дюма и Буссенго
и несколько позднее—Гельмгольтц; это воззрение можно было встретить в химических и физических сочинениях еще недавно, несмотря на то, что уже в тридцатых и сороковых годах два ученых, англичанин Добэни и американец Дрэпер, доказали, что разложение углекислоты зависит от другой половины спектра, — будем ее называть желтой, — то-есть именно от того желтого света, который не оказывал действия в фотографии. Когда убедились в невозможности установить аналогию между разложением углекислоты и фотографическим действием света, обратились за сравнением в другую сторону,—прибегли к другой и, как оказалось, еще менее удачной аналогии. Не действует ли свет на растение именно как свет, то-есть так, как он действует на глаз? не будут ли наиболее действительными именно те лучи, которые представляются и глазу наиболее яркими? Известно, что относительная яркость различных лучей возрастает, начиная с красного конца спектра, достигает наибольшей силы в желто-зеленой части и оттуда снова убывает к синефиолетовому концу. Самыми яркими, следовательно, представляются желто-зеленые лучи, и если свет разлагает углекислоту в силу своей яркости, то именно эти лучи должны оказывать наибольшее действие. Дрэпер предпринял ряд опытов и полагал, что ему удалось доказать справедливость этого предположения, что разложение углекислоты зависит от яркости света и происходит всего сильнее в желто-зеленой части, быстро ослабевая к обоим концам спектра, то-есть как в сторону красной, так и в сторону сине-фиолетовой части. Это мнение господствовало в науке более четверти века, то-есть до 1869 года, когда, убедись в его теоретической несостоятельности, я доказал на опыте его фактическую неверность. Нетрудно убедиться в теоретической несостоятельности этого воззрения. Именно его я имел в виду, говоря несколько выше о том, как опасны при изучении жизненных явлений растения слишком поспешные аналогии с явлениями животной жизни. В самом деле, понятие о яркости света чисто субъективное, вне глаза, в природе не имеющее смысла. Даже различные глаза выносят совершенно различные впечатления об относительной яркости цветов,—стоит вспомнить дальтонистов, глаза которых
нечувствительны к известным цветам; мало того, всякий нормальный глаз после приема сантонина 1 становится менее чувствителен к синему цвету. Итак, световое, в тесном смысле слова, напряжение лучей, или их относительная яркость, в природе, помимо глаза, не существует; это—только субъективное впечатление нашего зрительного аппарата, откуда совершенно нелогично ожидать, чтобы это свойство играло роль в объективных явлениях внешнего мира—в химическом процессе, совершающемся в растении. Для растения света, как света, не существует, а следовательно, и не существует степеней яркости. Прилагая к растению наши представления о свете, мы впадаем в невольную, но, тем не менее, грубую логическую ошибку, по привычке, безотчетно перенося известные понятия из одной области явлений в другую, к которой они совсем неприменимы. В упомянутом исследовании я не только доказал неверность результатов Дрэпера, но и объяснил причину его ошибки, а своими опытами показал, что главное действие на разложение углекислоты оказывают не самые яркие, желтые, как утверждал Дрэпер, а гораздо менее яркие—красные лучи. Позднее Бонье подтвердил ту же мысль очень наглядным образом; он показал, что невидимые для глаза ультрафиолетовые лучи, сконцентрированные собирательным стеклом, могут, хотя и очень слабо, разлагать углекислоту в растении—значит, между яркостью и даже видимостью света и его действием на разложение углекислоты, как и следовало ожидать, не существует никакой связи. Итак, разложение углекислоты зависит не от тех лучей, которые действуют в фотографии, и не от тех, к которым особенно чувствителен глаз, а от лучей красных и смежных с ними оранжевых. Но если различные лучи спектра вызывают различные химические явления, то от чего же зависит, что в одном случае действуют одни лучи, в другом—другие,—в фотографии синие, в растении красные? Очевидно, что причину этого различия должно искать в природе самого изменяющегося, или, как выражаются, чувствительного к свету, вещества. Здесь выясняется второй основной фотохимический закон. От природы 1 Вещество, получаемое из так называемого цытварного семени.
самого тела, то-есть от его цвета, зависит, какого рода лучи будут оказывать на него действие. В тридцатых годах Гершель, а еще ранее Гротгус высказали основное правило, что действовать могут только лучи, поглощаемые данным телом. А если эти лучи поглощаются, потухают, то, очевидно, они будут отсутствовать в том свете, который пропускается или отражается этим телом,—этот свет будет цвета суммы остальных лучей спектра, то-есть цвета дополнительного. Так, например, если тело желтого цвета, то это значит, что лучи дополнительного цвета, то-есть синего, поглощены телом, и мы должны ожидать, что именно зти лучи будут действовать на него химически, и т. д. Правило это очевидно само по себе; оно вытекает как необходимое следствие из закона сохранения энергии. Световая энергия, производящая работу, должна затрачиваться, следовательно, исчезать как свет; те же лучи, которые прошли через тело и вышли из него не затрачиваясь, очевидно, не могли и произвести химической работы. Утверждать противное, значило бы отрицать закон сохранения энергии, и, однако, подобные заявления могут еще встречаться в ходячих ботанических сочинениях1. Таким образом, зная цвет тела, мы можем вперед сказать, какие лучи будут вызывать в них химические изменения, какие не будут. Если тело желтое, оно будет разлагаться синими и смежными с ними лучами; если оно синее, то на него будет, наоборот, действовать желтая половина спектра. Пример этого правила мы только что видели: хлор—газ желтого цвета, потому и соединение его с водородом зависит от лучей дополнительного цвета, то-есть синих. Но еще точнее узнаем мы, какие лучи действуют, изучая спектр тела. Если мы перед спектроскопом поставим раствор какого-нибудь цветного тела, то на месте тех лучей, которые задерживаются, поглощаются этим телом, в спектре получаются перерывы, темные полосы,—это полосы поглощения. Зная положение этих полос, мы можем вперед сказать, что именно в этих лучах спектра должно 1 Например, Детмер, развивая теорию Сакса о роли света в явлениях гелиотропизма (то-есть влияния света на искривления растений), утверждает, что свет мог бы действовать в абсолютно прозрачном теле, то-есть вовсе не поглощаясь.
ожидать химического действия света. Это правило особенно убедительно оправдалось по отношению к растению. В 1873—1875 гг. при помощи исследования процесса разложения углекислоты листьями в спектре—исследования, в котором мне удалось избежать ошибок предшествовавших (и последующих) наблюдателей,—я мог объяснить результаты, полученные мною, как мы видели, еще в 1869 году, то-есть объяснить, почему именно разложение происходит всего сильнее в красной части спектра. В этой части спектра хлорофилла лежит самая черная, самая характеристическая его полоса поглощения. Мы можем в этом убедиться и под микроскопом, если получим в поле микроскопа маленький спектр. Зерно хлорофилла, прозрачно-зеленое в зеленой части спектра, становится черным, как уголь, как только мы его передвинем в известную полосу красной части спектра. Эти лучи хлорофилл поглощает; эти лучи он и затрачивает на разложение углекислоты в живом растении, и при этом, чем сильнее поглощение, тем сильнее разложение. Но, как мы видели, своеобразный зеленый цвет хлорофилла от того и происходит, что он поглощает известные лучи,—значит, зеленый цвет и есть то свойство, которое определяет отправление хлорофилла. Значит, мы нашли звено, связывающее цвет растения с его главным отправлением—его способностью разлагать углекислоту при помощи света. Зеленый цвет и усвоение углерода растением не два эмпирически только связанные факта, как это тщетно пытаются еще утверждать некоторые ботаники, а два явления, находящиеся в необходимой, вполне нам понятной и точными опытами доказанной причинной связи1. Но, строго говоря, высказанная в такой форме эта связь между поглощением света хлорофиллом и действием света на углекислоту представляет еще логический пробел. Когда мы 1 Позднее мне удалось доказать тот же факт и еще иным способом. См. мою книгу «Усвоение света растением» и статью в «Comptes Rendus» Французской академии 23 июня 1890 года. (Ссылка К. А. относится к сборнику «Солнце, ж и з н ь и хлорофилл», изд. ГИЗ, 1923 г.; статья из «С. R.» Французской академии была помещена в нем под заглавием «Фотографическая регистрация усвоения углерода хлорофиллом на живом растении». В настоящем издании см. том. II. Ред.).
видим, что желтый, следовательно, поглощающий синие лучи хлор под влиянием этих самых лучей вступает в реакцию, смысл этой связи нам понятен, но еще спрашивается, какая связь между цветом хлорофилла—одного тела и разложением углекислоты—совсем другого и к тому же бесцветного тела? Аналогия пока, очевидно, еше не полная. Этот пробел, этот скачок мысли был заполнен успехами новейшей фотографии, почему, вслед за открытием этих фактов в фотографии, я и поспешил указать на их важное значение для физиологии растений. Фогель открыл любопытнейший факт, сделавший переворот во всей практике фотографии. Если к обыкновенным фотографическим препаратам, то-есть серебряным солям, прибавить, какое-нибудь цветное тело, поглощающее и такие лучи, по отношению к которым серебряные препараты сами прозрачны, то фотографическое действие обнаруживается и в тех лучах, которые поглощаются подмешанным цветным телом. Другими словами, оказывается, что действие света может как-то передаваться от одного тела к другому. Поглощается свет одним телом, а разлагается другое тело. Движение, сотрясение, сообщенное частицам одного, сообщается и частицам другого. Беккерель показал далее, что таким цветным телом может быть и спиртовой раствор хлорофилла, и в настоящее время существует даже особый фотографический прием, основанный на этом свойстве хлорофилла. Но если хлорофилл в фотографическом процессе может передавать действие поглощаемых им лучей частицам серебряной соли, вызывая ее разложение, то естественно, что он может оказывать такое же действие и в растении на частицы углекислоты, вызывая их разложение. Все такие тела, передающие световое действие другим телам, делающие их чувствительными к лучам, к которым сами по себе эти тела не чувствительны, называются оптическими сенсибилизаторами1. Хлорофилл, очевидно, должен быть отнесен к числу этих сенсибилизаторов. Благодаря открытию этой роли хлорофилла как сенсибилизатора,оправдалась и та аналогия, которую, 1 В отличие от химических сенсибилизаторов, ускоряющих химическое действие света, не поглощая последний. Ботаники, как, например, профессор Лепещкин, до сих пор этого р а з л и ч и я не понимают (см. его «Курс физиологии растений»).
как мы видели, пытались установить, но безуспешно, еще в сороковых годах Дюма, Буссенго и Гельмгольтц. Эти ученые полагали, что те же лучи должны действовать и в фотографии и в растении, но это предположение не оправдалось. Теперь, как я показал, оно оказывается вполне верным; если сенсибилизатором, чувствительным веществом, в фотографическом процессе будет хлорофилл, то фотографический процесс будет зависеть от тех же самых лучей, от которых зависит физиологический процесс в живом листе. Значит, первый из поставленных вопросов уже нами разрешен: цвет хлорофилла—зеленый цвет растительности—не случайное, побочное какое-нибудь свойство, а именно то из физических средств растения, с которым существенно связано физиологическое его отправление1. Теперь этот факт нам представляется чем-то даже a priori 2 очевидным, чем-то таким, чего и следовало ожидать: в самом деле, если главное отправление растительного организма зависит от света, то очевидно, что и главную особенность растения должно искать в его оптических свойствах. Значит, важнейшее из отправлений растения находится в прямой связи с его цветом, но из этого еще не следует, что этот цвет должен быть именно зеленый. Вопрос, таким образом, еще суживается и сводится к следующему: могло ли бы растение быть и какого иного цвета, или этот именно зеленый цвет, то-есть, выражаясь точнее, этот именно характеристический спектр хлорофилла, представляет особое для него значение. Лучи, поглощаемые хлорофиллом, то-есть соответствующие черной полосе в его спектре,—отличаются ли они чом-нибудь от остальных лучей спектра, и может ли отличающее их 1 Этим я не хочу сказать, чтобы и другие, например, химические, свойства хлорофилла не играли роли в его отправлении, а только желаю указать на то, что оптическому свойству, цвету, следует приписать существенную роль, определяющую самое отправление его. В пигменте крови, например, цвет является свойством побочным, сопровождающим, а не определяющим его отправление. 2 Заранее, то-есть на основании чего-нибудь уже установленного, доказанного.
качество послужить ключом для объяснения их роли в процессе разложения углекислоты? До сих пор мы рассматривали, от какого свойства тел зависит их способность разлагаться под влиянием света; теперь посмотрим, от какого свойства самого луча зависит его способность вызывать это разложение. Мы уже видели неудачу и логическую несостоятельность попытки найти связь между этой способностью лучей и их яркостью. Оставалось другое объяснение, то, которое я высказал еще в 1869 году и которое, несмотря на его прямое противоречие с известными тогда эмпирическими фактами, оказалось совершенно верным. Случай сам по себе назидательный. В науке, особенно в физиологии растений, нередко существует какой-то суеверный страх перед тем, что -величают названием факта. Теория, самая очевидная, отбрасывается в сторону, как только на ее пути становится самый ничтожный факт. Не дают себе труда пристально вглядеться в этот факт; не разбирают, что в этом факте фактического и что составляет только толкование наблюдателя. Забывают, что всякая теория (я разумею серьезную научную теорию, а не те, лежащие за пределом опыта фантастически трансцедентные построения, какими изобилуют произведения современных немецких физиологов)—забывают, говорю, что всякая научная теория не только факт, но и совокупность многих фактов, а свидетельство многих всегда заслуживает большего доверия, чем свидетельство одного. Теория, то-есть совокупность наших знаний о химических явлениях, заставляла предполагать, что разложение углекислоты как явление, сопровождаемое энергическим поглощением тепла, будет зависеть именно от теплового напряжения лучей. Но, когда я приступил к изучению этого вопроса, против такого предположения говорили решительно все факты. Ботаники утверждали, что разложение углекислоты зависит от желтых лучей, а физики принимали, что наибольшим тепловым напряжением обладают темные, невидимые лучи, лежащие за красным концом спектра.)Ботаникам я возражал, что их факты основаны на экспериментальной ошибке, и произведя точное исследование, избежав этой ошибки, действительным фактом доказал, что самое энергичное разложение углекислоты вызывается не желтыми, а красными
лучами. Физикам я напоминал, что господствующее воззрение, будто наибольшим тепловым напряжением обладают темные лучи, основывается на недоразумении, что на основании имеющихся в науке данных еще нельзя заключить, какие лучи, или, точнее, какие световые волны, обладают наибольшим тепловым напряжением, то-есть в состоянии вызвать наибольший тепловой эффект. Я утверждал, что это еще открытый вопрос и что обладающими наибольшим тепловым напряжением могут оказаться именно те красные лучи, которые, поглощаясь хлорофиллом, вызывают разложение углекислоты. Появившиеся почти десять лет спустя исследования американского физика Ланглея и английского — Абнея вполне подтвердили верность моего предположения. Но для того, чтобы объяснить, как могло случиться такое коренное изменение в воззрениях физиков, полезно несколько ближе, хотя, по необходимости, очень кратко и поверхностно, разъяснить сущность дела. Для разрешения вопроса, какой световой волне сботвѳтствует наибольший тепловой эффект, мы должны белый луч света разложить на его составные части—волны различной длины, из которых он состоит, то-есть получить спектр. Спектр можно получить двумя путями: при помощи призмы или при помощи так называемых решеток. В последнем случае заставляем луч проходить через стекло, покрытое тончайшими штрихами, или заставляем его отразиться от зеркальной металлической поверхности, также изборожденной параллельными тончайшими штрихами. Подобная решетка, изготовленная под руководством американского физика Роланда и представляющая одно из чудес современной механической техники, на протяжении каждого дюйма имеет 14 500 штрихов. Отраженный от нее луч дает в середине белое изображение щели, через которую пропущен этот луч, и по обе стороны ряды блестящих спектров, яркость которых убывает по мере удаления от этого среднего изображения щели. Рядом с этим спектром решетки, или нормальным, как его называют физики, отбросим на тот же экран спектр, полученный при помощи призмы. Прежде всего мы увидим, что призматический сиектр, полученный от того же источника света, через ту же щель, гораздо ярче, чем любой из нормальных спектров,—что и понятно, так как то же количество света, которое дает здесь один
спектр, там пошло на образование целого ряда спектров. Но, присматриваясь внимательнее, мы заметим, что спектр нормальный и спектр призматический представляют не только различие в яркости, но и следующее качественное различие. Между тем как в спектре нормальном красная часть почти так же широка, как и синяя, в призматическом красная сравнительно узка, а синяя очень широка, очень растянута. Это значит, что сноп цветных лучей, ВЫХОДЯЩИЙ ИЗ призмы, рассыпается не во всех своих частях в одинаковой степени, а в синей части гораздо сильнее, чем в нормальном спектре, в красной, наоборот, слабее. Постараюсь пояснить сравнением. Представим себе сделанный из черной и цветной бумаги веер. Слева черная бумага— это, положим, темные тепловые лучи, затем идут по порядку слева направо, как в спектре, цвета: красный, оранжевый, желтый, зеленый, голубой, синий, фиолетовый и опять черная бумага, изображающая невидимые лучи другого конца спектра, то-есть ультрафиолетовые. Веер сделан так, что, когда он распущен равномерно во всех частях, протяжение различных цветов соответствует их протяжению в спектре нормальном; таков, следовательно, сноп лучей, образующих на экране спектр нормальный. Для того, чтобы подражать тому снопу лучей, который выходит из призмы, я должен значительно собрать красную часть моего веера (и смежную с ней черную) и, наоборот, распустить синюю и фиолетовую (и смежную с ней черную) его части. Какую бы мы ни взяли решетку, какой бы спектр мы ни исследовали, такой ли, который образован лучами, прошедшими через стеклянную решетку, или такой, который образован лучами, отразившимися от зеркальной решетки,—относительное протяжение различных частей спектра будет одно и то же. Наоборот, относительное протяжение частей спектра призматического будет изменяться с изменением вещества призмы. В первом лучи располагаются только в зависимости от их природы (длины волны), во втором же—еще в зависимости от природы призмы,—отсюда первый и получил название нормального. Всякий призматический спектр отличается от нормального тем, что вследствие влияния призмы лучи красной (и смежной темной) части более сближены, скучены, лучи же синей (и смежных) части более растянуты,рассеяны, чем в спектре нормальном.
Отсюда понятно, что, если мы желаем узнать тепловое действие отдельных световых лучей, то мы не можем для этого пользоваться спектром призматическим,—все равно, как мы не могли бы определить количество труда, произведенного отдельным рабочим, зная только совокупный труд целых артелей и не обращая внимания на то, сколько в каждой из них находится рабочих. До самого недавнего времени физики изучали распределение тепла только в призматическом спектре, и в нем наибольшее нагревание наблюдалось в темной части за красным концом, но, как мы теперь знаем, не потому, чтобы эти лучи вызывали сами по себе большее нагревание, а потому, что они здесь более скучены. Когда, благодаря усовершенствованию приемов исследования (изготовлению решеток, изобретению новых приборов для измерения малых разностей температуры и пр.), стало возможным изучить распределение тепла в спектре нормальном, тогда и обнаружилось, как я предсказывал, что наибольшее нагревающее действие оказывают волны красного цвета и именно того красного, который поглощается хлорофиллом1. Таким образом, как и следовало ожидать на основании теоретических соображений, разложение углекислоты вызывается теми лучами спектра, теми световыми волнами, которые вызывают наибольшее нагревание. Не теория разбилась о враждебные факты, а неверные факты подчинились верной теории. Факт зависимости фотохимического действия от тепловой энергии луча, повидимому, применяется не к одной углекислоте. По всей вероятности, мы должны видеть в нем третий основной закон фотохимии, что действие луча зависит от его энергии2. Эта зависимость разложения углекислоты от энергии луча может быть выражена в еще более наглядной и поразительной форме. 1 То же самое достигается и путем вычисления на основании точных определений тепла в спектре призматическом. 2 См. мою статью «Фотохимическое действие крайних лучей видимого спектра». «Труды Физического отделения Общества Любителей Естествознания», т. V. (В сборнике «Солнце, ж и з н ь и хлорофилл», Г И З , 1923, часть I I I ; в настоящем издании см. том II. Ред.).
Физика учит нас, что свет есть не что иное, как волнообразное движение. Волны света, ударяясь о тела, вызывают в них то движение частиц, которое мы называем теплотой. Когда это сотрясение частиц тела достигнет известного предела, оно может иметь еще более глубокие последствия: будет нарушаться связь менаду составными частями химических соединений, наступит разложение этих соединений. Но какие же волны, всего вероятнее, будут вызывать это разрушение? Мы знаем, что буря тем опаснее, чем выше валы, чем учащеннее их удары. Оказывается, что то же буквально верно и в применении к действию света на разложение углекислоты. Физикам давно была известна длина световых волн, скорость их распространения, а следовательно, и число волн в секунду, но только после упомянутых уже исследований о распределении тепла в нормальном спектре явилась в первый раз возможность определить их относительную высоту (или, выражаясь научным языком, их относительную амплитуду). Сделав такое вычисление, я получил поразительный результат, что самые высокие волны оказываются именно в той красной части спектра, которая вызывает самое энергичное разложение углекислоты, то-есть в той части, которая поглощается хлорофиллом. Таким образом, оказывается, что растение опередило открытие физиков; из бесчисленных световых волн, бегущих от солнца и ударяющихся о поверхность нашей планеты, оно улавливает своими хлорофилловыми зернами именно те, которые обладают наибольшей высотой и вследствие этого наиболее способны вызывать химическое действие—разложение углекислоты. Значит, лучи, поглощаемые хлорофиллом, отличаются от всех остальных наибольшею пригодностью для потребностей растения. Значит, хлорофилл не выполнял бы своего отправления с таким же совершенством, если бы поглощал не те лучи, которые поглощает. Значит, отправление хлорофилла прямо зависит от его своеобразного спектра, то-есть, другими словами, от его характеристического зеленого цвета. Мы получаем, следовательно, вполне определенный ответ на наш вопрос. Зеленый цвет не случайное только свойство растения. Оно зелено потому, что от этого именно цвета зависит его важнейшее отправление. В зеленом цвете, этом самом широко распространенном 17 К. А. Тимирязев, т. 1 257
свойстве растения, лежит ключ к пониманию главной, космической роли растения в природеЧ Можем ли мы, однако, вполне удовлетвориться этим ответом? Может ли физиолог сложить руки, почесть свою задачу исчерпанной? Сказано ли этим последнее слово о хлорофилле? Конечно, нет. Потребуются еще поколения ученых, быть может, второе столетие, пока будет сказано это последнее слово. Но что же будет означать это последнее слово? А вот что: физиологи выяснят в малейших подробностях явления, совершающиеся в хлорофилловом зерне, химики разъяснят и воспроизведут вне организма его процессы синтеза, имеющие результатом образование сложнейших органических тел, углеводов и белков, исходя из углекислоты; физики дадут теорию фотохимических явлений и выгоднейшей утилизации солнечной энергии в химических процессах; а когда все будет сделано, то-есть разъяснено, тогда явится находчивый изобретатель и предложит изумленному миру аппарат, подражающий хлорофилловому зерну,—с одного конца получающий даровой воздух и солнечный свет, а с другого, подающий печеные хлебы. И тогда всякому станет понятно, что находились люди, так настойчиво ломавшие себе головы над разрешением такого, казалось бы, праздного вопроса: почему и зачем растение зелено? Но единственная ли это будет польза, которую принесут эти вековые исследования? Точно ли в одних открытиях, увеличивающих материальное благосостояние, сумму жизненных удобств, заключается высшее оправдание и доказательство полезности изучения природы? Так думают, конечно, только те, кого не коснулась эта строгая школа, эта высшая дисциплина человеческого ума. Не так думал Сенебье, о котором мы так часто упоминали. В его научной деятельности есть еще замечательная черта. Занимаясь исследованием частных явлений, делая свои открытия, он никогда не упускал из виду методологической стороны экспериментального изучения природы, как 1 Достойно удивления, как мало еще известно это важное значение зеленого цвета растений. Даже такой выдающийся ученый, к а к Уоллес, в своей книге «Darwinism - говорит, что" зеленый цвет растений—такой же простой факт, к а к и цвет минералов, и, очевидно, никакого биологического значения не имеет.
высшей практической школы логики. Первым его литературным произведением было появившееся в 1767 г. исследование, под заглавием: «Essai sur l'art d'observer et de faire des expériences», 1 излагающее общие приемы исследования природы, поясненные многочисленными примерами из классических трудов знаменитых натуралистов. Сделавшись сам блестящим исследователем, он снова возвращается к излюбленной теме, но на этот раз небольшая книга разрастается до трех томов. «Более четверти столетия самостоятельных исследований,—говорит он в предисловии,—отделяют эти два издания и ручаются за большую врелость высказываемых мыслей; действительно, производя все свои отдельные исследования, я никогда не терял из виду их отношения к общим методам научного исследования,—мысль, которая едва ли часто приходит в голову исследователям, всецело поглощенным интересом задачи». Конечно, чтение этой книги в настоящее время не представляет такой пользы, как изучение позднейших и более талантливых произведений Гершеля, Милля, Клода Бернара и др., но, тем не менее, она содержит много полезных и светлых мыслей. Особенно симпатична заключительная глава, где Сенебье, как позднее Кювье, обращаясь к молодому поколению, увещевает учащихся,—независимо от того, для какой практической деятельности они себя готовят,—закалить свой ум, воспитать в себе чувство правдивости в этой школе изучения природы, где мысль на каждом шагу контролируется фактом, где человек вернее, чем в какой иной области знания, научается высшему из искусств, искусству, равно необходимому и в науке и в жизни,—искусству искать и находить истину. 1 Об искусстве наблюдать и делать опыты.
РАСТЕНИЕ КАК ИСТОЧНИК СИЛЫ 1 Р А З В Е ЗАРОНИЛСЯ ВТУНЕ ХОТЬ ЕДИНЫЙ СОЛНЦА ЛУЧ НА ЗЕМЛЮ? ИЛИ НЕ возник он, В НЕЙ П Р Е О Б Р А Ж Е Н Н Ы Й , В ИЗУМРУДНЫХ листьях ЩЕРБИНА В сякому известно и не только известно, но и вполне понятно, что, если человек будет голодать, то он похудеет. Этот факт не только общеизвестен, но и общепонятен, потому что путем простейшего рассуждения легко логически связать эти два явления—исхудание с отсутствием пищи. Тело человека, как все на свете, изнашивается, расходуется; этот расход покрывается пищей. Нетрудно себе представить, что вещество пищи превращается в вещество нашего тела, хотя, быть может, пройдет еще много времени прежде, чем наука объяснит все подробности этого превращения. 1 Публичная лекция, читанная в И. Техническом обществе в С.-Петербурге в 1875 году. 2G0
Не менее известна, но уже далеко не так понятна, другая сторона действия пиши, другое ее влияние на организм. Отсутствие или недостаток пищи вызывает упадок сил. Голодное животное, голодный человек бессильны. С пищей возвращается и сила. Пища подкрепляет. Чем значительнее работа, которую производит организм, тем более он нуждается в пище. Всякий знает, что, если лошади предстоит усиленная работа, то этому можно помочь, увеличив дачу овса. Факт общеизвестен, но для его объяснения уже недостаточно одной сообразительности. Итак, мы видим, что пища не только служит для построения живого механизма нашего тела, но она же приводит в движение этот механизм. Питаясь, человек или животное не только поддерживают свое тело, что само собою понятно, но и свои силы, что уже требует пояснения. Спрашивается: какая сила может быть скрыта в куле овса, в куске хлеба или мяса? Ответ на этот вопрос далеко не так прост, да и самый вопрос, быть может, не всякому приходил в голову. Чтобы получить удовлетворительный ответ на этот вопрос, необходимо познакомиться со свойствами растительного вещества п с условиями его происхождения. Мы говорим—растительного вещества, так как понятно, что животная пища косвенно происходит из растительной. Мясо—не что иное, как переработанная животным организмом трава или зерно. Но прежде чем приступить к нашей задаче, необходимо условиться относительно точного значения некоторых употребленных нами выражений. Во-первых, что мы разумеем под словом сила? Постараемся выяснить это на нескольких примерах. Такой способ изложения научных истин, конечно, нельзя считать самым точным, но зато это самый легкий и скорый и потому в настоящем случае самый желательный. Понятие о силе человек выносит из собственного опыта, из личных своих ощущений. Силой он называет сознаваемую в себе способность вызывать или останавливать движение или вообще преодолевать препятствия. Распространяя это понятие на внешнюю природу, он называет силою или силами неизвестные ему причины явлений, то-есть вообще движения. Познакомимся с несколькими примерами проявления силы, начиная с наиболее нам знакомой, с силы наших мышц.
Представим себе два шара, удерживаемые в положении С и Ог посредством \ двух стальных пружин, а и J на которые они насажены ч-~--/ 4 — ^ (рис. 1). Для того, чтобы раздвиРис. 1 нуть эти шары, привести их в положение С' и 0 ' 2 , я должен сделать усилие, затратить силу. Преодолевая сопротивление пружин, отрывая один шар от другого, я, как выражаются в механике, произвожу работу. Подобную же работу я произвожу, когда, подымая тяжесть, преодолеваю ее стремление упасть на землю, так сказать, отрываю ее от поверхности земли. Поднятие тяжести представляет нам простейший пример работы; такова, например, работа крючника. Известно, что в подобной работе истрачивается тем более сил, чем больше поднимаемая тяжесть и чем больше высота, на которую ее нужно внести. Поднятие единицы веса, то-есть фунта, пуда, килограмма, на единицу высоты, то-есть фут, метр и пр., служит единицей работы: пудофут или килограммометр будут, следовательно, единицами механической работы, с которыми мы стараемся сравнить, к которым мы приводим всякую другую работу. Итак, раздвинув эти шары, я произвел работу и при этом затратил известное количество силы, которое измеряется производимою работой. Эти шары на пружинах представляют нечто вроде простейшего динамометра, то-есть прибора, служащего для измерения силы. Но посмотрим, что произошло с нашими шарами. Изменилось их взаимное положение, а вместе с тем в них появилась возможность приттп в движение без всякой посторонней силы. Я только отнимаю руки, следовательно, не делаю никакого усилия, и шары приходят в движение и, возвращаясь в прежнее свое положение, с силой ударяются друг о друга. Очевидно, в том положении, в которое я привел их своими руками, в них заключается сила, которой в первоначальном положении в них не было; она находится в скрытом состоянии и в каждый момент готова обнаружиться в виде движения.
Этот простой пример наглядно показывает нам два различных состояния, два, так сказать, типа силы: силу явную, открытую, активную, проявляющуюся в движении (моей руки, шаров), и силу скрытую, покоящуюся в виде запаса, одним словом, силу натянутой пружины. Озираясь вокруг, мы на каждом шагу замечаем подобные же явления: сила падающей тяжести и сила тяжести, могущей упасть, сила спущенной и сила натянутой тетивы—вот примеры явной и покоящейся силы; наконец, упавшая тяжесть, свободно висящая тетива не заключает вовсе силы ни в действии, ни в виде запаса. Но очевидно, что эти два типа силы существенно между собою отличны; во втором случае, собственно, нет силы, а только возможность ее проявления. Для избежания неясности вследствие обозначения одним словом двух различных понятий лучше употреблять более общее выражение — энергия. Под энергией мы будем вообще разуметь способность тела произвести работу. Но этою способностью, как мы только что видели, тела обладают или вследствие своего движения или вследствие своего положения (тяжесть на высоте, наши раздвинутые шары). Первого рода энергия, то-есть энергия движения, получила название явной, действительной энергии; энергия же, зависящая от положения тел, получила название потенциальной, то-есть энергии в состоянии возможности или напряжения. Таким образом, энергия проявляется в виде движения, таится в виде напряжения. Оба вида ее взаимно превращаются; наши шары представляют наглядный тому пример. Явная энергия, которую я затратил на разъединение шаров, не исчезла, а превратилась в потенциальную энергию, в напряжение пружин. В таком виде я могу ее запасать, сохранять и затем, когда понадобится, истрачивать, превращая обратно в явную энергию, в движение, и притом вдруг или исподволь. Подобный запас энергии мы делаем каждый день, заводя свои часы; явная энергия заводящей руки превращается в потенциальную энергию часовой пружины, которая затем исподволь в течение суток принимает форму явной в движении стрелок. Нечто подобное же производит человек, делающий запас на старость или на черный день; он превращает избыток явной энергии, механической или умственной, в потенциальную с тем, чтобы воспользоваться ею,
расходовать ее, когда истощится его явная энергия. Куда бы мы ни взглянули, везде в природе мы встречаем те же явления превращения движения в напряжение и наоборот. Имея постоянно в виду это превращение, мы вскоре убеждаемся, что энергия вообще не возникает, не исчезает, что она вечна. Другими словами, мы убеждаемся, что все количество работы, которое в каждый момент совершается и может быть совершено во вселенной силами природы, не прибывает и не убывает, а пребывает одно и то же. Это самое широкое физическое обобщение, получившее название закона «сохранения силы», или, правильнее, «сохранения энергии», представляет едва ли не величайшее научное приобретение X I X века. Нередко представляется случай, где, повидимому, этот закон не оправдывается; кажется, что энергия уничтожается, движение не превращается в напряжение, а исчезает бесследно. Именно такой случай мы имеем в наших шарах. Я их разъединяю и затем отпускаю руку; они ударяются, и в этом ударе, повидимому, расходуется вся энергия, сообщенная им моею рукой; нет в них более движения, нет и возможности движения, то-есть напряжения; очевидно, энергия исчезла. Но это только так кажется. В тот момент, когда шары ударились, когда исчезло движение, возникла, проявилась другая сила—теплота. Ударившись, шары нагрелись. Доказать это в настоящем частном случае было бы несколько хлопотливо, потому что повышение температуры незначительно, но в том, что тела от удара нагреваются, не может сомневаться никто, когда-либо высекавший огонь. Примеры этого перехода попадаются на каждом шагу: при сверлении металла металл, стружки и сверло сильно нагреваются; трением куска дерева о кусок дерева можно их воспламенить; из-под тормоза быстро остановленного поезда сыплются искры; пуля, ударяясь о твердую преграду, отчасти сплавляется. Эти явления превращения механической силы в теплоту давно обращали на себя внимание; они побудили, например, знаменитого Бойля более чем два века тому назад высказать мысль, получившую полное научное развитие только в настоящее время. «Когда мы вгоняем большой гвоздь в деревянную доску,— пишет Бойль,—то замечаем, что ему нужно сообщить значи-
тельное число ударов, чтобы заметно нагреть его; но, когда мы его вогнали в дерево до головки, так что он не может более подаваться вперед, нескольких ударов достаточно, чтобы сделать его горячим; пока с каждым ударом молотка гвоздь уходит глубже и глубже в дерево, мы вызываем общее поступательное движение всей его массы; но когда это движение будет задержано, тогда толчок, сообщаемый ударом, не будучи в состоянии вогнать гвоздь далее или раздробить его, должен расходоваться на сильное внутреннее сотрясение частиц, а из подобного движения, как мы видим, состоит теплота». Современная физика действительно учит, что теплота—не что иное, как весьма быстрое, невидимое, но ощущаемое нами сотрясение частиц тела. Таким образом, движение моей руки чрез посредство видимого движения шаров превратилось в невидимое движение частиц шаров. Это движение, то-есть теплота, сообщилось сначала ближайшим телам и затем, распространяясь далее и далее, рассеялось в пространстве. Рассеялось, но не уничтожилось. Сила, затраченная мною на разъединение шаров, не исчезла бесследно. В конечном результате, произведя эту работу, я согрел вселенную на неуловимую, неизмеримо малую величину, но все же согрел. Целый ряд исследований показал, что при этом превращении механической работы в теплоту или, наоборот, теплоты в механическую работу наблюдается постоянное строго количественное соотношение. Известное количество механической работы, превращаясь, дает начало одному и тому же количеству теплоты, и наоборот. Величину, выражающую это постоянное соотношение, называют механическим эквивалентом теплоты. Его определяют различным способом. Вот простейший и самый понятный, хотя и не самый точный. Он принадлежит известному французскому ученому Гирну. В общих чертах он состоит в следующем: тяжелый железный молот заставляют падать с известной высоты на наковальню, на которой лежит кусок свинца; этот кусок свинца от удара нагревается. За единицу работы, как мы видели, мы принимаем килограммометр; за единицу тепла принимают нагревание одного килограмма воды на один градус стоградусного термометра. Зная вес молота и высоту его падения, зная вес свинца и определив, насколько он нагрелся, обладая, далее, еще некоторыми данными, о которых здесь излишне
упоминать, можно вычислить, сколько единиц работы затрачено и во сколько единиц тепла они превратились. Точные определения дают для механического эквивалента теплоты цифру 427. Эта цифра показывает то постоянное отношение, в каком теплота превращается в механическую работу или наоборот. Она означает, что единица тепла, превращаясь в работу, дает 427 единиц механической работы, то-есть может произвести работу, равную поднятию 427 килограммов на один метр или одного килограмма на 427 метров. Наоборот, затратив 427 единиц механической работы на нагревание воды, мы можем повысить температуру одного килограмма ее на один градус. Мы видим много примеров превращения механической силы в теплоту; примеры обратного также часто встречаются. Паровая машина служит самым разительным тому примером. Теплота, развиваемая сгорающим топливом, превращается через посредство пара в механическую работу машины. Солнечная теплота испаряет воду с поверхности земли, заставляет ее подняться на значительную высоту и затем, падая на землю, сбегать с высот в равнины и океан, производя на пути механическую работу, например, приводя в движение наши мельницы. Та же солнечная теплота, вызывая местное нагревание атмосферы, производит те ужасающие проявления механической силы, которые мы называем вихрем, ураганом и пр. Итак, теплота превращается в механическую работу, и наоборот, и при этом превращении сохраняется строго количественное отношение. Но то же справедливо и относительно других сил природы: света, электричества, химического сродства. Все они способны ко взаимному превращению непосредственно или принимая скрытую форму напряжения и затем проявляясь в ином виде. Только постоянно имея в виду эту возможность взаимного превращения сил, мы убеждаемся в общей справедливости закона сохранения энергии. Остановимся некоторое время на соотношении между теплотой и химическим сродством, так как это нечувствительно вернет нас к поставленному нами вопросу. Современная химия учит, что атомы разнородных тел одарены притяжением друг к другу и притом в весьма различной степени. Атомы разнородных тел стремятся друг к другу, как падающие тела
стремятся к земле, как эти шары действием пружин стремятся друг к другу. Наша модель собственно и должна наглядно изобразить нам этот химический факт. Шар, означенный буквой С, представляет нам углерод, шар 0 2 —кислород. Атомы углерода и кислорода стремятся ко взаимному соединению и при этом образуют углекислоту, в которой на один атом углерода приходится два атома кислорода (С0 2 ). Также атомы водорода (Н) стремятся соединиться с атомами кислорода и образуют воду ( Н 2 0 ) , где на два атома водорода—один кислорода. Напротив, атомы углерода и водорода одарены сравнительно слабым притяжением друг к другу и потому, будучи соединены, при первой возможности стремятся каждый соединиться с кислородом, образуя углекислоту и воду. При этом соединении атомы так же, как и эти шары, должны ударяться друг о друга. Но когда тела ударяются друг о друга, развивается теплота. То же должно оправдываться и относительно ударов атомов. Этот удар, это столкновение частиц углерода и водорода с частицами кислорода и есть то, что мы называем горением. Как при ударе стали о кремень проявляются теплота и свет, так при ударе частиц кислорода воздуха о частицы углерода и водорода, из которых состоит наш светильный газ или наш керосин, развиваются теплота и свет, наблюдаемые в их пламени. Все различие состоит в том, что в первом случае мы видим движение, удар, и сопровождающие его явления—свет и теплоту; во втором же только видим эти явления, о существовании же столкновения заключаем из его последствий. В самом деле, до горения мы имеем углеводород (то-есть соединение углерода с водородом), светильный газ или керосин, и кислород,—после горения имеем углекислоту и воду. Следовательно, каждый атом углерода, водорода или их соединений находится по отношению к кислороду в положении шара С' относительно шара 0 ' 2 . Как эти шары, они находятся в напряженном состоянии, представляют запас скрытой потенциальной энергии, которую мы и называем химическим сродством, или химическим напряжением. В разрозненных атомах углерода и кислорода мы видим новый пример скрытой энергии положения, которая при столкновении их, в явлениях горения, переходит в энергию движения—в теплоту и свет.
Это напряженное состояние атомов, или частиц, углерода, это стремление их навстречу частицам кислорода не поражает нас, не бросается нам в глаза в повседневной жизни, потому что обыкновенно для того, чтобы вызвать это соединение, необходимо сообщить им толчок. Для того, чтобы сжечь кусок угля, его нужно поджечь, то-есть процесс горения должен ему сообщиться извне. Но это присущее углероду стремление соединяться с кислородом нагляднее проявляется в явлениях самовозгорания. Давно было, например, известно, что сопревшее в стогах сено способно само собою загореться, но только в недавнее время один подобный случай был ближе исследован в Германии. При раскопке больших куч сена, начало самовозгорания которого обнаружилось выходившим из него дымом, оказалось, что внутри кучи оно уже совершенно обуглилось, и что этот рыхлый, блестящий, на подобие графита, уголь вспыхивал при первом соприкосновении с воздухом. Затем оказалось, что подобный самовозгорающийся уголь может быть приготовлен искусственно, если обугливать сено в отсутствие воздуха, например, в запаянной стеклянной трубке. Приготовленный таким образом уголь воспламеняется, как только придет в соприкосновение с воздухом. Эти и подобные примеры наглядно показывают, что горение, то-есть соединение с кислородом, может происходить само собою, то-есть без предварительного поджигания. Углерод и водород способны каждый порознь соединяться с кислородом, развивая при этом теплоту и свет; следовательно, они представляют нам запас энергии в виде химического напряжения. Но то же справедливо и относительно соединения углерода и водорода, относительно всякого вообще тела, способного соединяться с кислородом, то-есть способного гореть. Тела, из которых состоят растения и животные,—все органические тела—способны гореть, следовательно, представляют запас скрытой энергии. Этим запасом мы пользуемся, сжигая дрова или уголь в наших машинах. При этом скрытая энергия химического напряжения превращается в явную энергию, в движение частиц, то-есть теплоту, которая в свою очередь переходит во внешнюю
механическую работу, в видимое движение масс, например, в движение нашего локомотива. Но это столкновение атомов углерода и водорода с атомами кислорода может и не сопрово?кдаться таким очевидным освобождением силы, как в процессе горения; они могут соединяться, не обнаруживая света, не развивая очень высокой температуры. Это происходит, когда соединение совершается не вдруг, а медленно, исподволь. Как в том, так и в другом случае количество тепла, освобождаемого сгоранием известного количества углерода, будет одно и то же; но так как в последнем случае оно распределяется на более продолжительное время, то оно будет менее заметно; примером такого тихого горения может служить дыхание. Все, что дышит, человек или животное, медленно сгорает. В этом нетрудно убедиться, стоит только поставить под стеклянный колокол горящую свечу или посадить живую мышь или птицу, и вскоре увидим, что последствия будут одни и те же: свеча погаснет, животное умрет, а в воздухе, содержавшем прежде кислород и не содержавшем углекислоты, появится углекислота, а количество кислорода соответственно уменьшится. Следовательно, углерод всякого животного организма постоянно соединяется с кислородом воздуха, сгорая в углекислоту. Мы вдыхаем кислород, выдыхаем углекислоту. Для покрытия этого постоянного расхода своего тела человеку необходимо принимать новые количества вещества в виде пищи. Часть пищи играет в организме такую же роль, как топливо в машине, то-есть сгорает, конечно, не прямо, а сначала превратившись в вещество нашего тела. То, что теряется для организма как вещество, выигрывается как сила. Мы можем, говорит знаменитый физиолог Клод Бернар, считать физиологическою аксиомой следующее положение: всякое проявление деятельности в живом организме необходимо связано с уничтожением части вещества организма. В организме, как в очаге машины, часть вещества сгорает; при этом обнаруживается теплота или эта теплота превращается в механическую работу, например, в работу мышц. В одном фунте пшеничного хлеба, по определению Франкланда, заключается запас скрытой энергии, равняющийся, приблизительно, 75 ООО пудофутов. Конечно, организм так же, как и машина, не в состоянии
превратить в полезную работу весь запас энергии, представляемой его топливом, то-есть окисляющимися частями организма; физиологические опыты показывают, однако, что в этом отношении он далеко превосходит все паровые машины. # Мы подвинулись в разрешении поставленного нами вопроса настолько, что уже знаем, какого рода сила заключается в пище: это скрытая энергия ее углерода и водорода, всегда готовых соединиться с кислородом воздуха. Здесь на пути нашего исследования сам собою возникает новый вопрос. Дрова горят, животные горят, человек горит, все горит, а между тем не сгорает. Сжигают леса, а растительность не уничтожается; исчезают поколения, а человечество живо. Если бы все только горело, то на поверхности земли давно не было бы ни растений, ни животных, были бы только углекислота да вода. Очевидно, в природе должно существовать явление, обратное горению, то-есть превращение веществ вполне сгоревших в вещества вновь способные к горению. Рядом с образованием углекислоты должен существовать и обратный процесс разложения этой углекислоты, образованной повсеместным горением. Первый, кого поразила логическая необходимость существования в природе подобного процесса, был знаменитый Пристли; но само собою понятно, что эта мысль не могла представиться ему в такой форме, с такою определенностью, с такою очевидностью, как она представляется нам, и тем более возбуждает удивление та блестящая дедукция, тот гениальный скачок мысли, которому мир обязан одним из величайших открытий, касающихся жизни органического мира. Пристли целым рядом опытов убедился, что продолжительное горение или продолжительное дыхание в ограниченном объеме воздуха делают этот воздух негодным для дальнейшего горения, для дальнейшего дыхания; свеча в нем тухнет, животное умирает. Таким образом, рассуждал Пристли, вся атмосфера должна была бы вскоре сделаться непригодною для горения, для жизни, а
между тем сколько уже веков существует мир, а этого незаметно. Очевидно, в природе должен существовать процесс, который этот испорченный воздух вновь превращает в хороший. Не принадлежит ли эта роль растению? В 1772 году, 18 августа, Пристли сделал следующий опыт: под стеклянный колпак, помещенный над водой, под которым потухла свеча или задохлась мышь, он ввел растение (мяту) и оставил его несколько времени; растение не только не погибло, но даже продолжало развиваться, и когда, по прошествии нескольких дней, под колпак была помещена мышь или горящая свеча, то оказалось, что воздух действительно изменился, получил вновь способность поддерживать горение и дыхание. Едва ли когда-либо в какой-либо области знания более простой опыт сопровождался более колоссальным результатом. Одним разом определялись самые характеристические стороны жизни растений и животных и взаимное отношение двух царств природы. Современники оценили всю важность открытия Пристли. Королевское общество присудило ему большую Коплейскую медаль, и президент общества, Прингль, в следующих красноречивых, хотя несколько витиеватых, выражениях пояснил всю громадность заслуги Пристли: «Это открытие,—сказал он,—убеждает нас, что не существует бесполезных растений. Начиная с величественного дуба и кончая последнею мелкою былинкою, все полезны для человека. Если не всегда бывает возможно усмотреть частную пользу отдельного растения, то во всяком случае, как часть общего целого, оно участвует в очищении атмосферы; в этом отношении и благоухающая роза и ядовитая волчья ягода имеют одинаковое назначение; в самых отдаленных, необитаемых краях света нет ни одного луга, ни одного леса, которые не находились бы в постоянном с нами обмене; ветер постоянно уносит к ним испорченный у нас воздух, поддерживая их рост и обеспечивая нашу жизнь». Растение делает испорченный дыханием воздух вновь пригодным для дыхания,—вот был вывод из опыта Пристли. Последовавшее затем открытие кислорода и разъяснение состава углекислоты дозволили выяснить природу этой связи между двумя органическими царствами. Животное поглощает кислород и выдыхает углекислоту; растение поглощает углекислоту и выдыхает кислород, удерживая углерод при себе.
Растение и животное представляют химическую антитезу. Вслед за тем целый ряд исследований показал, что этот процесс разложения углекислоты, очищающий воздух, имеет еще другое, даже более важное значение. Его следует рассматривать как процесс питания растения. Углерод, остающийся в растении, образует его органическое вещество, то-есть служит для построения его тела. Следовательно, в атмосферной углекислоте мы должны видеть главнейшую пищу растения, хотя еще долгое время эту роль продолжали приписывать черным перегнойным веществам почвы, но несостоятельность этих воззрений доказана несомненными опытами. Пристли, однако, пришлось испытать одно из самых горьких разочарований, какое только может выпасть на долю ученого. Желая впоследствии повторить опыт, доставивший ему такую громкую и заслуженную славу, он потерпел неудачу; он не мог получить прежних результатов; растения упорно не хотели разлагать углекислоты, не выделяли из нее кислорода. Хотя эти неудачи не пошатнули его собственного доверия к прежним опытам, но, тем не менее, стало очевидно, что от его внимания ускользнуло какое-то существенное условие опыта, и потому он не мог его воспроизвести. Это условие, упущенное Пристли, было вскоре открыто Ингенгузом; но для того, чтобы оценить это открытие по достоинству, остановимся сначала несколько подробнее на природе самого явления. Обратимся снова и в последний раз к нашим шарам. Мы сравнивали химическое соединение или горение с ударом двух шаров; теплота и свет, при этом освобождающиеся, и служат мерой сродства или напряжения, то-есть взаимного стремления этих тел (что у нас представляется натяжением пружин). Для того, чтобы их вновь разъединить, разорвать связь между ними, для того, чтобы привести шары в прежнее свободное положение, нужно, напротив, затратить силу, столько же силы, сколько освободилось при столкновении. Таким образом, становится очевидным, что явление, обратное горению, должно сопровождаться не освобождением, не развитием силы, а, напротив, поглощением, затратой силы. Между тем как соединение, горение, совершаются само собою, разложение, восстановление требуют участия посторонней силы. Для того, чтобы с?кечь
кусок угля, его нужно только поджечь, и затем он горит уже без постороннего действия. В некоторых случаях мы видели, что уголь может даже загореться сам собою, как только придет в соприкосновение с кислородом воздуха. Напротив того, для разложения углекислоты или воды нужно подвергать их действию очень высокой температуры. Прежде даже полагали, что разложение таких прочных соединений невозможно иначе, как при содействии третьего тела, которое было бы одарено большим сродством к кислороду и отнимало бы его у водорода и углерода. Но в сравнительно недавнее время химики обратили внимание на явления разложения без участия третьего тела, на явления распадения, или, как их называют, диссоциации. Для того, чтобы подвергнуть диссоциации углекислоту или воду, их нужно пропускать чрез раскаленные трубки. Под влиянием сообщаемого их частицам движения, то-есть теплоты, соединения как бы расшатываются и распадаются на свои составные начала, которые должны быть удаляемы по мере появления, иначе они могут вновь соединиться, и мы не получим полного разложения. Отношение между теплом, выделяемым при соединении, и теплом, поглощаемым при разложении, строго определенное. Сколько единиц теплоты выделяется при сгорании фунта углерода в углекислоту, ровно столько же единиц должно поглотиться при восстановлении этого фунта углерода из углекислоты. Этим путем мы прямо приходим к заключению, что разложение углекислоты, совершающееся в растении, должно сопровождаться поглощением теплоты или вообще энергии и что мерой этого поглощения должно служить количество углерода, отлагающееся таким образом в растении. Но откуда же возьмет растение эту необходимую для него энергию? Само создать оно не может,—энергия не созидается. Очевидно, оно должно получить ее извне. Разложение углекислоты в растении может происходить только под условием постоянного притока энергии из внешнего источника. Вот это-то условие и ускользнуло от внимания Пристли; открытие этого условия составляет заслугу Ингенгуза. Ингенгуз показал, что разложение углекислоты в растении происходит не иначе, как под влиянием солнечного света. Растения в последних опытах Пристли, вероятно, не 18 К. А. Тимирязев, т. 1 273
получали достаточно света, потому они и не разлагали углекислоты. Солнце, солнечный луч, и есть та сила, которая расшатывает и разъединяет частицы углерода и кислорода, когда в растении происходит разложение углекислоты. Для непривычного слуха может показаться странным выражение: солнечный луч—сила. Из ежедневного опыта мы знаем только, что очень приятно погреться на солнце, что порою эта теплота становится, пожалуй, более, чем приятною, но нужно длинное сцепление умозаключений и вычислений, чтобы убедить нас, что это не только сила, но и громадная сила, мало того, что это почти единственная сила, которою человек пользуется для своих целей. В самом деле, кроме силы морского прилива, которым пользуются в нескольких портах Европы и который зависит от притяжения луны (и солнца), все остальные двигатели, все остальные источники силы прямо или косвенно зависят от силы солнечных лучей. Падение воды в реках, движение воздуха в атмосфере, приводящие в движение мельницы и ветрянки, обязаны своим происхождением солнцу. Скрытая энергия, представляемая топливом, как мы только что успели увидеть и увидим еще подробнее, происходит от солнца. Даже столь отдаленные, повидимому, явления, как явления электрические, которыми мы пользуемся для своих практических целей, могут быть связаны с деятельностью солнца. В вольтовой дуге, получаемой при помощи гальванической батареи, нам светит солнце, и это нетрудно доказать. Электрический ток, накаливающий угли, зависит от того, что в батареях окисляется, сгорает известное количество металлического цинка. Но этот цинк не находится в природе в металлическом состоянии, он встречается в соединении с кислородом, то-есть вполне сгоревшим; для того, чтобы его раскислить, сделать вновь способным к горению, нужно отнять у него кислород; этого достигают при помощи угля, который отнимает у цинковой руды кислород, а сам сгорает в углекислоту. Но этот уголь, древесный или каменный, произошел в растении из углекислоты, разложенной солнечным лучом. Вот длинный путь, соединяющий луч солнца с лучом электрического света. Явная энергия солнечного луча, потраченная на разложение углекислоты в растениях, приняла форму
скрытой потенциальной энергии, какою обладает освобожденный из углекислоты углерод; эта потенциальная энергия углерода, в процессе восстановления цинковой руды, перешла в цинк; углерод сгорел, но получился металлический цинк, способный гореть. В гальванической батарее цинк окислился, сгорел, и его потенциальная энергия приняла форму явной в виде электрического тока, который, накалив угли, проявился в виде света. Такова слояшая цепь превращений энергий, связывающая явления, совершающиеся на земле, с деятельностью солнца. Но мы мояіем составить себе более определенное понятие о значении солнечного лучеиспускания, сделав примерную оценку того количества силы, которое доставляется нам солнцем. Мы можем определить, какое количество единиц тепла солнце посылает на известную квадратную площадь земли, а зная механический эквивалент теплоты, мы в состоянии выразить энергию солнечного луча в единицах механической работы. По вычислениям Мушо, солнечный свет, выпадающий в Париже в ясный день на поверхность одного квадратного метра, может в течение восьми или десяти часов производить работу, равняющуюся, примерно, работе одной лошадиной силы. Эриксон вычислил, что если бы можно было утилизировать всю солнечную теплоту, выпадающую на крыши филадельфийских домов, то ее было бы достаточно для 5 ООО паровых машин в 20 сил каждая. Вычисляя далее, какие колоссальные цифры представляет количество тепла, выпадающего на квадратную милю, он восклицает: «Архимед при помощи рычага брался поднять мир. Я же утверждаю, что, концентрируя солнечную теплоту, можно получить силу, способную остановить землю на ходу». Мушо и Эриксон не ограничились, впрочем, только цифрами: они представили опыты, наглядно показывающие, какой запао силы представляют солнечные лучи. Мушо сделал несколько очень простых приборов, в которых, при помощи одной солнечной теплоты, можно кипятить воду, варить суп и овощи, печь хлеб; наконец, они сделали несколько паровых и воздушных машин, приводимых в движение солнцем. Из всех применений солнечного света, предлагаемых Мушо, едва ли не всего интереснее солнечные насосы для орошения полей. Эти насосы не только 18* 275
действуют даровою силой, но и действуют вполне целесообразно, то-есть регулируются самою потребностью в воде, так как дают тем более воды, чем сильнее освещение," а следовательно,— чем сильнее засуха 1 . Всего сказанного достаточно, чтобы убедить нас, что солнечный свет представляет могучий источник силы и что эта сила разлагает в растении углекислоту. Самое растение не в состоянии дать необходимую для того силу; оно служит, если можно так выразиться, только механизмом, приводом для приложения силы солнца. Следовательно, и в физическом, как и в химическом, отношении растение представляет совершенную противоположность животному. Жизнь растения представляет постоянное превращение энергии солнечного луча в химическое напряжение; жизнь животного, наоборот, представляет превращение химического напряжения в теплоту и движение. В одном заводится пружина, которая спускается в другом. # Не следует, однако, думать, чтобы значение солнечного света стало понятно, как только Ингенгуз открыл факт его участия в процессе разложения углекислоты. Прошло более полстолетия, прежде чем выработалось настоящее научное, механическое представление об этом процессе. Этим успехом наука, главным образом, обязана Майеру и Гельмгольтцу. Между тем как прежде могла быть речь только о каком-то непонятном благотворном влиянии света, Майер первый ясно высказал мысль, что солнечный свет при этом не только влияет, но и в буквальном смысле затрачивается, расходуется, поглощается растением, что живая сила луча при этом превращается в химическое напряжение, что этим запасом солнечной энергии мы пользуемся в нашем топливе, в жизненных процессах нашего организма и т. д. Но предоставим лучше ему самому говорить своим несколько витиеватым, но красноречивым, образным языком. 1 См. мою брошюру: «Борьба растений с засухой». Москва, 1893 г. (В настоящем издании см. том I I I . Red.).
«Природа,—говорит он,—повидимому, поставила себе целью уловить налету изливающийся на землю свет и, обратив эту подвижнейшую из всех сил в неподвижную форму, в таком виде сохранить ее. Для достижения этой цели она облекла земную кору организмами, которые в течение жизни поглощают солнечный свет и на счет этой силы образуют непрерывно накопляющийся запас химического напряжения. Эти организмы— растения. Растительный мир представляет склад, в котором лучи солнца задерживаются и запасаются для дальнейшего полезного употребления. От этой экономической заботливости природы зависит физическое существование человечества, и уже один взгляд на роскошную растительность вызывает инстинктивное чувство благосостояния». Таким образом, в разложении углекислоты и образовании органической массы растения мы имеем все условия какогонибудь технического производства. Мы имеем двигатель—солнечный луч, машину, к которой прилагается этот двигатель,— растение, сырой материал—углекислоту, обработанный продукт—органическое вещество растения. Рассмотрим поближе самый механизм этого процесса. Познакомимся прежде всего с источником силы, с солнечным лучом. Известно, что луч солнечного света или какого другого белого источника не однороден; он состоит из множества разнородных лучей, отличающихся, между прочим, своим цветом. Обыкновенно различают лучи семи цветов. Цвета эти—ЦЕвта радуги: красный, оранжевый, желтый, зеленый, голубой, синий, фиолетовый. Это разложение белого цвета на его составные семь цветов производится всего проще при помощи стеклянной призмы. Если в оконной ставне на солнечной стороне сделать небольшое отверстие, то проникающие через него солнечные лучи дадут на полу изображение солнца в виде светлого солнечного пятна; но если перед отверстием поставить призму ребром вниз, то изображение переместится на стену, и вместо круглого пятна получится полоса, окрашенная в только что перечисленные семь радужных цветов: с одного края будет красный, с другого — фиолетовый. Эта радужная полоса называется спектром. Когда луч белого цвета падает на поверхность какогонибудь тела, он отчасти или вполне поглощается. Если все лучи будут поглощены телом, то поверхность будет черною; если все лучи будут отражены в одинаковой степени, то поверхность
будет белою. Если же часть лучей будет поглощена, часть отражена, то тело будет окрашено в цвет тех лучей, которые, отражаясь от тела, попадут нам в глаз. То же справедливо и относительно прозрачных тел: если тело поглощает все лучи, оно не прозрачно, черно; если оно пропускает все лучи, оно вполне прозрачно, бесцветно, как вода или стекло. Если же тело задерживает одни лучи и пропускает другие, то оно будет окрашено в цвет тех лучей, которые оно пропускает. Если луч, отраженный от цветного тела или прошедший через цветное тело, будем разлагать призмой, то, очевидно, получим уже не полный семицветный спектр, а такой, в котором поглощенные лучи будут отсутствовать. Подобное явление представляет нам растительность. При ярком, белом солнечном свете лес или луг представляются нам зелеными; ясно, что, получая белый свет, отражая зеленый, лист должен был поглотить, удержать часть полученного света. Прежде чем делать из этого факта какой-нибудь вывод, посмотрим ближе, от чего зависит зеленый цвет листьев. Какую бы зеленую часть растения мы ни стали исследовать под микроскопом, мы вскоре убеждаемся, что она сама по себе бесцветна; она состоит из пузырьков, называемых клеточками, стенки которых прозрачны, как стекло, а наполняющая их жидкость бесцветна, как вода. Но в этой жидкости заключены тельца, или крупинки, ярко-изумрудного цвета. Эти тельца носят название хлорофилла или листозелени. Этим крупинкам хлорофилла растение обязано своим зеленым цветом, подобно тому как кровь обязана своим цветом плавающим в бесцветной пасоке кровяным шарикам. Теперь посмотрим, что станет с лучом солнца, когда он упадет на поверхность зеленого листа; какие лучи пройдут через лист, какие задержатся в нем? Для этого стоит только пропустить луч света через лист и затем разложить этот луч призмой, и тотчас увидим, какое изменение произойдет в спектре. Те лучи, которые будут отсутствовать в спектре, то-есть те, вместо которых в спектре будут черные промежутки, очевидно, остались в листе, поглотились его веществом. Мы можем сделать этот опыт еще точнее: так как цвет растения зависит от хлорофилла, мы постарае