Текст
                    С Б О Р Н И К СТАТ Е Й

Москва
2019


СКЛАДЧИНА Сборник статей Москва 2017

СКЛАДЧИНА Сборник статей к 50-летию профессора М. С. Макеева Под редакцией Ю. И. Красносельской и А. С. Федотова Москва 2017 Москва 2019
УДК 82.091 ББК 83.3(2Рос=Рус)1 С43 С43 Складчина: Сборник статей к 50-летию профессора М. С. Макеева; под ред. Ю. И. Красносельской и А. С. Федотова. — М.: ОГИ, 2019. — 264 с. ISBN 978-5-94282-870-7 Сборник, составленный к юбилею профессора Московского университета М. С. Макеева, включает в себя работы его друзей, коллег и учеников. Значительная часть статей посвящена кругу тем и проблем, непосредственно занимавших юбиляра и создавших многообразные точки пересечения между ним и его научным окружением: это статьи, рассматривающие социальные и идеологические аспекты русской литературы 1840—1870-х гг., издательские практики, функционирование литературных институтов. Другие материалы сборника намечают более широкую историко-литературную перспективу, затрагивая самые разнообразные сюжеты: от традиции двуименности в петровскую эпоху до специфики метактанта — нововыявленного тропа на стыке метафоры и метонимии. Помимо научных статей, в сборник включена архивная публикация — дневник М. О. Гершензона за 1905—1907 гг. © © © Ю. И. Красносельская, А. С. Федотов, составление, 2019 Авторы статей, 2019 ОГИ, 2019 Редакторы Юлия Красносельская, Андрей Федотов Корректор Ольга Португалова Макет и верстка Наталия Заблоцките Подписано в печать 12.11.2019 Формат 60×90/16 Гарнитура Petersburg. Объем 16,5 печ. л. Тираж 500 экз. Отпечатано способом ролевой струйной печати в АО «Первая Образцовая типография» Филиал «Чеховский Печатный Двор» 142300, Московская область, г. Чехов, ул. Полиграфистов, д. 1 Сайт: www.chpd.ru, E-mail: sales@chpd.ru, тел. 8(499)270-73-59
5 Содержание От редакторов . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .7 В. Ю. Апресян, М. Б. Гронас Что такое метактант и с чем он нас ест?. . . . . . . . . . . . . . . . . . . 11 А. С. Бодрова Издательская экономика А. А. Краевского в конце 1850-х — начале 1860-х годов. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 27 А. В. Вдовин «20 ноября 1861» Н. А. Некрасова: к некрологической семантике трехстопного анапеста в русской поэзии XIX века . . . . . . . . . . . . 52 С. Н. Гуськов Экономика патриотизма (И. А. Гончаров в «Северной почте») . . . . 63 К. Ю. Зубков Идеология и биография радикального разночинца в конце XIX века: Н. В. Успенский и Литературный фонд . . . . . . . 71 Г. В. Зыкова «Читатель дорогой» в пушкинской «Осени» и вопрос о жанре (Об одном наблюдении М. С. Макеева). . . . . . . . . . . . . . . . . . . 95 К. Ключкин Women’s Prose in the Modernizing Cultural Economy: 1850s—1870s . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 98 В. В. Кононова Mapping “Ancient Rus'” in 1900: K. S. Stanislavsky Produces A. N. Ostrovsky’s Snow Maiden. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 122 Ю. И. Красносельская «Тень» К. С. Аксакова в полемике Л. Н. Толстого с панславистами 1877 г. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 137
6 Содержание М. А. Кучерская С миру по нитке: о возможном источнике поэмы Н. А. Некрасова «Кому на Руси жить хорошо». . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 158 А. Ф. Литвина, Ф. Б. Успенский Месяцеслов в руках Петра Великого: Крещение детей А. Д. Меншикова и традиция русской христианской двуименности. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 171 А. Л. Лифшиц Смерть героя, или Еще раз о композиции романа «Герой нашего времени» . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 186 А. Н. Першкина Порфирий Петрович и реформы судебно-следственного аппарата 1860-х гг.. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 193 М. О. Гершензон. Дневник 1905—1907 гг. Публикация А. Л. Соболева. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 201 П. Ф. Успенский, А. С. Федотов Изобретение социальной поэзии: от пения цыганок к «Тройке» Некрасова. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 214 Е. И. Чумаченко Место и функции отдела «Моды» в журнале «Современник» 1847—1848 гг.: текст и иллюстрации. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 243 Е. В. Яновская Неизвестная работа С. А. Золотарева о Н. А. Некрасове (из фондов ГАЯО). . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 257
7 От редакторов В биографической книге о Н. А. Некрасове М. С. Макеев, описывая «воспитание» В. Г. Белинским молодого поэта, отмечал, что учитель приобщал ученика не столько к сложным философским построениям трудов Гегеля или Фейербаха, сколько к духу передаваемого учения. Это делало Некрасова причастным самому главному, что можно было извлечь из сообщаемого ему знания, — идеалам и ценностям Просвещения, объединившим круг Белинского и позволившим ему пережить тяжелое время николаевского царствования. Именно усвоенные от Белинского убеждения — вера в то, что чаемое будущее приближается только посредством собственного упорного труда, что жертва не бессмысленна, даже если награды не будет, что борьба за общее счастье является не прихотью, а долгом честного человека, — определили специ­фику некрасовской поэзии. Школа Белинского оказалась полезной Некрасову и в другом отношении: она вовлекала его в круг не только идей, но и людей, считавших Белинского своим наставником и другом и по большей части сблизившихся в юности благодаря Московскому университету. Знакомство с Т. Н. Грановским, И. С. Тургеневым, П. В. Анненковым стало для Некрасова своего рода «формирующей обрезкой», позволившей ему реализовать заложенные в нем способности, в подлинном смысле сделаться «самим собой», не просто транслируя чужие, но и порождая собственные идеи. Рассказы об этой эпохе и ее героях в исполнении М. С. всегда производили на авторов этих строк сильное впечатление, не просто знакомя с «историей русской литературы второй трети XIX века», но и заставляя чувствовать значимость подобного рода инкорпорации — идейной, институциональной, а главное — человеческой. Выпуская этот сборник, составленный из работ друзей, коллег, учеников М. С., мы бы хотели выразить юбиляру свою признательность и за то, что он «учить не тяготился» (не просто направляя нашу научную деятельность, но и укрепляя нас в чувстве причастности чему-то большему, чем наука), и за то, чтó мы сами вынесли из общения с ним. В частном общении М. С. неоднократно высказывал скепсис по отношению к так называемым научным школам, считая недостаточным для выделения таковых наличие у ученого большого числа преемников, занимающихся сходной проблематикой. Предполагаемая «школой» индоктринация в науке часто непродуктивна, а иногда и вредна. Тем не менее сложно отрицать, что, например, увлечение вопросами
8 Ю. И. Красносельская, А. С. Федотов взаимодействия литературного и экономического полей, характерное для значительной части участников настоящего сборника, стало следствием пионерских работ М. С., в первую очередь монографии «Николай Некрасов: Поэт и Предприниматель». Статьи А. С. Бодровой, рассматривающей малоизученные аспекты издательской практики А. А. Краевского, и К. М. Ключкина, пишущего о роли женщин в становлении индустрии массмедиа в России, лежат именно в русле этих «экономических» штудий. Вдохновляющее воздействие работ М. С. на научные занятия участников сборника можно проследить и на уровне выбора героев их исследований. Интерес юбиляра к разночинцам-шестидесятникам и к Некрасову, возможно, имеет ту же природу, что и доверие к «новой экономической критике», и базируется на представлении о том, что «низкая реальность», «проза жизни» отнюдь не отделены непроходимой стеной от сферы духа, от символического измерения поля культуры. В каком-то отношении «материализация» романтических гражданских метафор, описанная М. С. в ранних работах как базовый прием некрасовского творчества, и материальная сторона литературного производства, с которой имеет дело «новая экономическая критика», требуют схожего ракурса. Сейчас эти установки кажутся естественными потому, что были подхвачены коллегами и продолжателями М. С., однако в свое время их утверждение и защита требовали настойчивости и даже научной дерзости. Во многом благодаря новой оптике, разработанной М. С., ему удалось вновь привлечь внимание исследователей русской литературы к фигуре Некрасова — поэта, казалось бы, предельно несовременного, слишком «советского», немодного и непопулярного1, то есть такого, вокруг которого при прочих равных науки сегодня будто бы не построишь. Между тем стараниями М. С. этот поэт и предприниматель стал восприниматься как, используя тургеневское выражение, «центральная натура», интересная не только сама по себе, но и как центр объединения различных литературных сил и группировок, и как свое­образная призма, в которой преломляются многообразные историко-литературные тенденции XIX в. Неудивительно, что Некрасову посвящены вошедшие в этот сборник статьи А. В. Вдовина, М. А. Кучерской, Е. В. Яновской и статья П. Ф. Успенского, написанная в соавторстве с одним из редакторов сборника. По-прежнему, на наш взгляд, остаются востребованными и ранние работы юбиляра, выдержанные в русле идеологической критики куль1 Ср. тему прошедшего в Библиотеке им. Н. А. Некрасова в марте 2018 г. круглого стола — «Зачем нам Некрасов?».
От редакторов 9 туры. Не без их воздействия написана работа К. Ю. Зубкова, анализирующего поведение Н. В. Успенского на стыке идеологии и патологии, равно как и статья одного из редакторов сборника о славянофилах и Л. Н. Толстом. Влияние М. С. Макеева и его работ несомненно как на его учеников в широком смысле (посещавших его занятия в Московском университете А. С. Бодрову, В. В. Кононову, А. Н. Першкину, П. Ф. Успенского, Е. И. Чумаченко и редакторов), так и на тех исследователей, которые, не учившись у М. С. в формальном смысле слова, как нам кажется, проделали одинаковый с его выпускниками путь — от ученичества к дружбе и сотрудничеству. Нам гораздо сложнее описать научные связи юбиляра с другими авторами этой книги, однако, по счастью, жанр фестшрифта и не предполагает тематического или методологического единства всех его участников. Поэтому откажемся от попыток вычертить нюансы, связывающие, скажем, лингвистические работы В. Ю. Апресян, М. Б. Гронаса, Ф. Б. Успенского и А. Ф. Литвиной с герменевтической статьей А. Л. Лифшица или, скажем, публикацией А. Л. Соболева, чтобы не создавать эффект единства там, где можно его не увидеть, где тип отношений менее очевиден, чем в паре «учитель — ученик». Между тем сам адресат сборника в беседах о «поколениях» в науке — еще одном проблемном понятии — часто подчеркивал важность для него причастности к кругу ученых-сверстников, важность интеллектуального контакта с ними. Значительная часть авторов этой книги: В. Ю. Апресян, М. Б. Гронас, М. А. Кучерская, А. Л. Лифшиц, А. Л. Соболев, Ф. Б. Успенский — однокурсники юбиляра, студенты Московского университета выпуска 1992 года; Г. В. Зыкова и М. А. Кучерская занимались с М. С. в одном семинаре у А. И. Журавлевой. С С. Н. Гуськовым, Е. В. Яновской и К. М. Ключкиным — исследователями очень разных формаций — юбиляра связывают совместные научные проекты, в том числе конференции в Карабихе, в которые М. С. удалось вдохнуть новую жизнь. В конечном итоге сборник при всем его внутреннем разнообразии отражает, по нашему скромному мнению, и стандарты качества, принятые в научном круге, к которому принадлежит М. С. Макеев, и меру влияния самого М. С. на этот круг, и меру теплоты, с которой люди, входящие в этот круг, к М. С. относятся. Ю. И. Красносельская, А. С. Федотов

11 Валентина Юрьевна Апресян (НИУ «Высшая школа экономики», Институт русского языка имени В. В. Виноградова РАН), Михаил Беньяминович Гронас (Dartmouth College) Что такое метактант и с чем он нас ест? ЧТО такое метактант? В нескольких стихотворениях XX в. нам встретился троп, который показался нам любопытным. Авторы сошлись и заспорили о том, какова его природа. Один из нас решил, что это метафора, а другой настаивал на том, что метонимия. Метафора! Нет, метонимия! Нет, метафора! Нет, метонимия! Спорили, спорили, уперлись, каждый стоял на своем... Дело шло уже к потасовке. Тут-то мы и решили написать об этом статью для нашего любимого друга Миши Макеева: пусть он нас рассудит. А пока что сошлись на том, что этот троп одновременно и метафора, и метонимия, и даже придумали для него название: метактант. Метактанты стали нам мерещиться повсюду: в европейской и в древнеиндийской поэзии, в буддистской, индуистской и христианской риторике, в американской стендап-комедии и в мезоамериканских магических заклинаниях. Мы их собрали и описали, а теперь преподносим этот ворох метактантов юбиляру и надеемся, что он найдет для них какое-нибудь применение. Начнем с нескольких метактантов в поэзии русского и европейского модернизма: Я и садовник, я же и цветок (О. Мандельштам); Кто был охотник? — Кто — добыча? / Все дьявольски-наоборот! (М. Цветаева); And then the gradual and dual blue / As night unites the viewer and the view ‘А потом постепенная и двойная синева, / Как ночь, объединяет видящего с тем, что он видит’1 (В. Набоков); O body swayed to music, O brightening glance, / How can we know the dancer from the dance? ‘О тело, раскачиваемое музыкой, о светлеющий взгляд, / Как нам отличить танцора от танца?’ (У. Б. Йейтс); Je suis la plaie et le couteau! / Все переводы, кроме специально оговоренных случаев, выполнены авторами (Прим. ред.). 1
12 В. Ю. Апресян, М. Б. Гронас Je suis le soufflet et la joue! / Je suis les membres et la roue, / Et la victime et le bourreau! ‘Я рана и нож! / Я пощечина и щека! / Я тело и колесо, / И жертва и палач!’ (Ш. Бодлер); Ist dir Trinken bitter, werde Wein ‘Если тебе горько питье, стань вином’ (Р. М. Рильке); El que lee mis palabras está inventándolas ‘Тот, кто читает мои слова, их придумывает’ (Х. Л. Борхес); Боль мою пронзила кость (А. Введенский). Какова природа этой риторической фигуры? С одной стороны, она напоминает метафору, поскольку основывается на парадоксальном сближении противоположных понятий (палач и жертва, садовник и цветок). С другой стороны, она похожа и на метонимию, потому что сближаемые понятия являются в каком-то смысле смежными: как правило, это участники одной ситуации, или, в лингвистических терминах, актанты. Актантами называются участники ситуации, выражаемой одним предикатом2. Например, у глагола спать один актант — тот, кто спит. У глагола читать два актанта: читатель и книга. У глагола дать — три актанта: кто, кому и что. А у глагола арендовать целых 5 актантов: кто, что, у кого, за сколько и на сколько!3 Обычно предикаты — это глаголы, но не­ обязательно: предикатами бывают и существительные (борьба с коррупцией, критика власти, разговор о литературе), и прилагательные (благодарен за помощь, рад приезду друга), и даже наречия (много денег, близко к дому). Каждый предикат — это театр (вернее, небольшая пьеса), а актанты в нем — актеры. У актеров есть амплуа4: главный герой — Агенс (деятель), он часто что-то делает с Пациенсом (объектом, претерпевающим изменения); иногда Агенс пользуется Инструментом. Например, в глаголе пилить Агенс — пилящий, Пациенс — бревно, а Инструмент — пила. Есть и другие роли: Экспериенцер (тот, кто что-то воспринимает или чувствует, например, тот, кто видит, слышит, радуется, сердится), Стимул (то, что воспринимается или вызывает чувство, например, то, что видят, слышат, чему радуются, на что сердятся), Результат (объект, который создает Агенс, — например, картина для рисовать, яма для копать), Реципиент (тот, кто что-то получает, например, тот, кому дарят, дают), Адресат (тот, к кому обращаются, например, тот, кому что-то говорят, рассказывают, сообщают) и т. д. См.: Tesnière L. Éléments de syntaxe structurale. Paris: Klincksieck, 1959. См.: Апресян Ю. Д. Лексическая семантика: Синонимические средства языка. М., 1974. 4 См.: Fillmore C. The Case for Case. In Universals in Linguistic Theory. Eds. Emmon Bach and R. T. Harms. New York: Holt, Rinehart and Winston, 1968. 2 3
Что такое метактант и с чем он нас ест? 13 Заинтересовавший нас троп мы предлагаем называть метактантом, потому что в нем меняются местами или сливаются разные актанты одной ситуации: Я и садовник (Агенс при глаголе выращивать), я же и цветок (Пациенс) — слияние Агенса и Пациенса; Кто был охотник (Агенс при глаголе охотиться)? — Кто — добыча? (Пациенс при глаголе охотиться) — мена Агенса и Пациенса; As night unites the viewer (Экспериенцер, т. е. испытывающий или воспринимающий, при глаголе to view ‘видеть’) and the view (Стимул, объект восприятия) — слияние Экспериенцера и Стимула; Je suis la plaie (Результат при глаголе ‘ранить’) et le couteau (Инструмент) / Je suis le soufflet (Имя ситуации от глагола ‘давать пощечину’) et la joue! (Пациенс при глаголе ‘давать пощечину’) / Je suis les membres (Пациенс при глаголе ‘колесовать’) et la roue, (Инструмент) / Et la victime (Пациенс при глаголе ‘казнить’) et le bourreau (Агенс) — слияние Результата и Инструмента, слияние Агенса и Пациенса. Иногда может сливаться отдельный актант со всей ситуацией: O body swayed to music, O brightening glance, / How can we know the dancer (Агенс) from the dance? (Имя ситуации). Повторим наше определение: метактант — это троп, в котором сливаются (отождествляются) или меняются местами разные актанты одной ситуации или один из актантов — со всей ситуацией в целом. С метафорой метактант роднит слияние/отождествление понятий; с метонимией — то, что понятия эти связаны (смежны). Однако природа смежности в метактанте отличается от распространенных в языке метонимических сдвигов. В метактанте перенос парадоксален, потому что семантические роли отождествляемых актантов противоположны и взаимоисключающи: например, Агенс (палач) и Пациенс (жертва) при имплицитном предикате казнить (у Бодлера), Экспериенцер (viewer) и Стимул (view) при имплицитном предикате to view ‘смотреть’ у Набокова5. Для языковой метонимии не очень характерен перенос между актантами предиката: например, за немногими исключениями существительных (например, Автор — Произведение) для объектных и субъектных ролей обычно не используются одинаковые номинации. Субъектно-объектная метонимия представлена в некоторых языках в системе глагола (ср. так называемые лабильные глаголы), когда один и тот же глагол используется для обозначения целенаправленных контролируемых действий Агенсов (I broke a cup) и событий, происходящих с объектами (The cup broke). Однако для существительных она не характерна, поскольку когнитивная дистанция между субъектами и объектами, по-видимому, слишком велика. Для естественного языка характерен метонимический перенос от общего обозначения ситуации на одного из участников: защита прав (обозначение ситуации) — свидетели защиты (перенос на субъекта ситуации); перелом кости (обозначение ситуации) — загипсовать перелом (перенос на место) и т. д. (см.: Апресян Ю. Д. Лексическая семантика…). 5
14 В. Ю. Апресян, М. Б. Гронас Совмещение метафоры и традиционной языковой метонимии в поэзии маловероятно именно в силу того, что метафора предполагает сходство между когнитивно далекими объектами, а традиционная метонимия — смежность между объектами близкими. Поэтому метафорические сближения на основе стандартных метонимий, например: Я и баран, я и баранина; Я и чашка, я и чай звучат комично, в отличие от метактанта Я и охотник, я и добыча, где отождествляются противоположные семантические роли. Когнитивный (и эстетический) эффект метактанта связан как раз с отождествлением того, что одновременно и близко, и далеко: близко потому, что сближаемые понятия входят в одну ситуацию и в связанный с ней привычный актантный набор, и далеко, потому что роли этих актантов часто антитетичны. Палач и жертва, садовник и цветок, охотник и добыча — это одновременно и близкие («соседние»), и далекие (функционально противоположные) понятия. Метактант — безусловно, маргинальный троп. В классических риториках этот троп не описан6, в частности и потому, что само понятие актанта появилось в лингвистике достаточно поздно. Насколько нам известно, метактант не встречается в естественном языке, а в литературе распространен значительно реже, чем метафора и метонимия, с которыми он граничит. Однако в некоторых культурных и философских контекстах риторический потенциал метактанта оказывается востребованным — например, для выражения скепсиса по отношению к классической субъектно-объектной дуальности в поэзии европейского модернизма или в религиозной и философской риторике в связи с оппозицией Творца и твари. В самом общем виде метактант можно считать разновидностью парадокса. Ближайшей к метактанту фигурой в классической риторике является антиметабола, т. е. подвид хиазма, в котором во второй части фразы, предложения или периода меняются местами слова из первой части, например: «Один за всех, и все за одного», “I’m not a writer with a drinking problem — I’m a drinker with a writing problem” (Д. Паркер). В тех случаях, когда в антиметаболе меняются местами актанты одного предиката, этот троп сближается с метактантом; например, знаменитый афоризм Маркса «Не сознание людей определяет их бытие, а, наоборот, их общественное бытие определяет их сознание» одновременно и антиметабола, и метактант. Однако в антиметаболе повторяются в измененном порядке любые (необязательно актантные) слова; а метактант, в отличие от антиметаболы, связывает именно актанты и, кроме того, не требует эксплицитного повтора, так как обычно основывается на искажении имплицитной, подразумеваемой связи актантов (ср. «Господь, молись нам» у П. Целана). 6
Что такое метактант и с чем он нас ест? 15 Какие бывают метактанты? Итак, метактант — это риторическая фигура, связывающая два актанта (или актант и всю ситуацию в целом). Основанием для классификации метактантов может служить способ деривации, характер связи между актантами и состав участников ситуации. По способу деривации метактанты делятся на: — лексические, в которых сливаются или меняются местами актанты, выраженные разными лексемами: Кто был охотник, кто добыча? (М. Цветаева); — морфологические, в которых актанты связаны словообразовательно: Аs night unites the viewer and the view (В. Набоков); Тhe observer is the observed (Дж. Кришнамурти); — грамматические, в которых актанты выражены разными грамматическими формами одной лексемы, чаще всего активным и пассивным залогом глагола: Кто любит, тот любим (А. Волохонский). По характеру связи между актантами мы выделяем два основных типа: — метактанты «слияния», в которых отождествляются или сливаются роли двух участников ситуации: Я и садовник, я же и цветок (О. Мандельштам); — метактанты-«перевертыши», в которых два участника ситуации меняются ролями: Bete, Herr, bete zu uns ‘Молись, Господь, молись нам’ (П. Целан). По составу актантов можно выделить около двух десятков возможных комбинаций, которые объединяются в несколько более общих моделей: 1. Смешение Агенса и другой роли Агенс — Пациенс (самая распространенная модель): L’homme: l’air qu’il respire, un jour l’aspire; la terre prend les restes ‘Человек: воздух, которым он дышит, однажды вдыхает его самого; земля принимает остальное’ (Р. Шар); Кто был охотник? — Кто — добыча? / Все дьявольски-наоборот! (М. Цветаева); Чувство, подобное тому, какое испытывает человек, когда, получив вдруг сильный удар сзади, с досадой и желанием мести оборачивается, чтобы найти виновного, и убеждается, что это он сам нечаянно ударил себя (Л. Н. Толстой); In this present crisis, government is not the solution to our problem; government is the problem ‘В ситуации нынешнего кризиса правительство — это не решение нашей проблемы; правительство — это и есть проблема’ (Р. Рейган); Der Herr brach das Brot, / das Brot brach den Herrn ‘Господь преломил хлеб /
16 В. Ю. Апресян, М. Б. Гронас Хлеб преломил Господа’ (П. Целан); Мы, недовольные, неблагодарные дети цивилизации, мы вовсе не врачи — мы боль (А. И. Герцен). Агенс — Результат (т. е. «внешний» Пациенс, который образуется в результате действия): Я и садовник, я же и цветок (О. Мандельштам); Поэт всегда себе садовник есть и садик (Е. Шварц); Soy el tejido soy el tejedor ‘Я и ткань, и ткач’ / Soy el sueño y el Soñador ‘Я и сон, и сновидец’ (Cantos de Magia y otros, перуанское заклинание). Агенс — Цель (конечная точка действия): Ich bin ein Berg in Gott und muss mich selber steigen ‘Я гора в Боге и должен сам на себя подняться’ (Ангелус Силезиус)7. 2. Смешение двух неагентивных актантов Инструмент (как продолжение Агенса) — Результат: Je suis la plaie et le couteau! ‘Я рана и нож’ (Ш. Бодлер). Пациенс — Инструмент: Je suis les membres et la roue ‘Я и конечности, и колесо (для колесования)’ (Ш. Бодлер); Im Quell deiner Augen erwürgt ein Gehenkter den Strang ‘В роднике твоих глаз повешенный душит веревку’ (П. Целан). 3. Смешение Экспериенцера и стимула (или другой роли) Экспериенцер — Стимул: As night unites the viewer and the view (В. Набоков). Экспериенцер — часть Экспериенцера: Он хотел оторвать, отбросить от себя больное место и, опомнившись, чувствовал, что больное место — он сам (Л. Н. Толстой). 4. Отождествление общего обозначения ситуации и одного из актантов How can we know the dancer from the dance? ‘Как нам отличить танцора от танца?’ (У. Б. Йейтс). Ist dir Trinken bitter, werde Wein ‘Если тебе горько питье, стань вином’ (Р. М. Рильке). Благодарим Г. Б. Кузьминского, указавшего нам на этот пример. 7
Что такое метактант и с чем он нас ест? 17 О чем говорят метактанты? Комбинации актантов во многом определяют семантику этого тропа. Метактанты первой модели (Агенс/Пациенс), особенно в случаях, когда предикат предполагает одушевленность актантов, часто выражают идею обратимости, переворачиваемости иерархических отношений. Распространенность таких метактантов имеет эмпирическую основу: людям свойственно в разные моменты жизни выступать в разных ролях — обижать и быть обиженными, отвергать и быть отвергнутыми, дарить и получать подарки, т. е. играть как активные, так и пассивные роли в одних и тех же ситуациях, и эта смена ролей закреплена в культуре в качестве устойчивого архетипа. Такие метактанты могут выражать, в частности, мотив иллюзии контроля: человеку кажется, что он (в качестве Агенса) контролирует свою судьбу или окружающий мир, а на самом деле он является Пациенсом, игралищем судьбы, случая и т. д. Для иллюстрации этого грустного положения дел индийский поэт Бхатрихари, который жил в V в. н. э. и писал на санскрите, воспользовался серией метактантов-«перевертышей»: Не насладились мы желанным наслажденьем — Желанье наслажденья нас пожрало. Не истязали мы подвижничеством плоть — Подвижничество истязало нас. Не мы беспечно проводили время, Но время нас, беспечных, провело! Желанья наши не увяли, Но из-за них увяли мы! (Пер. с санскрита В. Потаповой) Интересно, что в оригинале мысль выражена намного лаконичнее, при помощи форм, образованных от одного корня, а перевод является в некотором смысле домысливанием. Приведем текст оригинала и буквальный перевод: bhogā na bhuktā vayam eva bhuktās tapo na taptaṃ vayam eva taptās kālo na yāto vayam eva yātās tṛṣṇā na jīrṇā vayam eva jīrṇāḥ
18 В. Ю. Апресян, М. Б. Гронас Яства не съедены — мы же съедены, Свершения не совершены — мы же завершены, Время не прошло — мы же пройдены, Желания не увяли — мы же высушены. Формы пассивных перфектных причастий, относящиеся к vayam, ‘мы’, переводчик достраивает именами Агенсов, которые были Пациенсами в первой части строки, — наслаждения вкушают людей, аскеза их мучает, время их проводит, а желания вызывают их увядание. Таким образом, то, что в оригинале лишь подразумевается, а именно смена ролей, т. е. фигура метактанта, в переводе выведено на поверхность8. Эта же идея выражена при помощи развернутого метактанта-«перeвертыша» при предикате управлять в сентенции Воланда из «Мастера и Маргариты»: <...> тот, кто еще недавно полагал, что он чем-то управляет, оказывается вдруг лежащим неподвижно в деревянном ящике, и окружающие, понимая, что толку от лежащего нет более никакого, сжигают его в печи. А бывает и еще хуже: только что человек соберется съездить в Кисловодск, — тут иностранец прищурился на Берлиоза, — пустяковое, казалось бы, дело, но и этого совершить не может, потому что неизвестно почему вдруг возьмет — поскользнется и попадет под трамвай! Неужели вы скажете, что это он сам собою управил так? Не правильнее ли думать, что управился с ним кто-то совсем другой? (М. Булгаков) В Новом Завете метактант-«перевертыш» Агенс/Пациенс часто связан с мотивом ретрибуции или справедливого воздаяния: Агенс станет Пациенсом, а Пациенс — Агенсом; как Агенс поступает с Пациенсом, так Пациенс поступит с Агенсом. Ср.: Все, взявшие меч, мечом Мы благодарим Д. А. Комиссарова за перевод с санскрита и комментарий к нему. Приводим точные глоссы: bhogā (Nom. pl. masc. bhoga ‘наслаждения/яства’, от √bhuj ‘есть/ наслаждаться’) na (‘не’) bhuktā (Nom. pl. masc. пасс. перф. причастия от √bhuj) vayam (‘мы’ Nom.pl.) eva (усилит. частица, т. е. ‘именно мы’) bhuktās (Nom. pl. masc. пасс. перф. причастия от √bhuj) tapo (Nom. sg. nt. tapas ‘аскеза/мучение, страдание’, от √tap ‘мучить(ся)’, ‘страдать’, ‘совершать аскезу’) na (‘не’) taptaṃ (Nom. sg. nt. пасс. перф. причастия от √tap) vayam eva taptās (Nom. plur. masc. пасс. перф. причастия от √tap) kālo (Nom. sg. masc. kāla ‘время’) na yāto (Nom. sg. masc. пасс. перф. причастия от √yā ‘идти, уходить, проходить (о времени), исчезать’; пасс. перф. причастия от неперех. глаголов в санскрите обычно переводятся как активные перфектные причастия, т. е. ‘не прошло’) vayam eva yātās (Nom. plur. masc. пасс. перф. причастия от √yā; т. е. ‘ушли, исчезли’), tṛṣṇā (Nom. sg./plur. fem. tṛṣṇā ‘жажда, страстное желание’) na jīrṇā (Nom. sg./plur. fem. пасс. перф. причастия от √jṝ ‘стареть, увядать, слабеть, портиться’) vayam eva jīrṇāḥ (Nom. plur. masc. пасс. перф. причастия от √jṝ). 8
Что такое метактант и с чем он нас ест? 19 погибнут (Мф. 26: 52); Не судите, да не судимы будете, ибо каким судом судите, таким будете судимы; и какою мерою мерите, такою и вам будут мерить (Мф. 7: 1); Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут (Мф. 5: 7). Отзвуки новозаветной риторики находим в метактантах из раннего стихотворения Н. С. Гумилева «Выбор»: Созидающий башню сорвется <…> Разрушающий будет раздавлен. Значительно сложнее преломляется эта модель метактанта в религиозных образах Целана: Bete, Herr, / Bete zu uns, / Wir sind nah ‘Молись, Господь, молись нам, Мы — близко’ (“Tenebrae”). Этот метактант, переворачивая привычную иерархию Агенса-­ говорящего (молящегося человека) и Адресата молитвы (Бог), служит грамматическим выражением дуализма человеческой и божественной природы и заостряет, доводит до крайности восходящее к Буберу понимание разговора между человеком и Богом как симметричного, обратимого отношения. Обратимость отношений — это традиционный мотив метактанта-«перевертыша». Однако если перемена ролей двух людей отчасти ожидаема, потому что прагматически (в реальном мире) возможна: судимый может стать судьей, то у Целана парадоксальность усилена тем, что в иудеохристианской культурной прагматике Бог не может быть Агенсом предиката молиться. Схожий по структуре, но еще более радикальный теологический метактант-«перевертыш» встречается у Целана в стихотворении “Tau” из сборника “Fadensonnen”: Der Herr brach das Brot, / das Brot brach den Herrn ‘Господь преломил хлеб, Хлеб преломил Господа’. Здесь перемена ролей невозможна уже не по прагматическим, а по семантическим причинам: предикат преломить требует одушевленного Агенса, а хлеб — неодушевленное существительное. Однако агентивность «хлеба» мотивируется обращением к Евхаристии и таинству пресуществления (transsubstantiatio): хлеб становится телом, способным на действие. Образ Целана можно прочесть как сконцент­ рированное выражение центральных эпизодов Евангельской истории. Господь преломил хлеб — очевидная отсылка к Тайной Вечере. А метактант Хлеб преломил Господа может отсылать и к крестным мукам, и к воскресению, так как глагол преломить (brechen) переносит на новый Пациенс (Господа) смыслы, унаследованные от преломления хлеба: одновременно и ‘сломать/разрушить’, и ‘раздать/поделиться/предложить’. Еще один агентивный метактант-«перевертыш» появляется в концовке раннего стихотворения Целана “Lob der Ferne” («Похвала Дали»): Im Quell deiner Augen / Erwürgt ein Gehenkter den Strang ‘В роднике твоих глаз повешенный душит веревку’.
20 В. Ю. Апресян, М. Б. Гронас В мире, отраженном и преобразованном в глазах возлюбленной, смерть и насилие не просто побеждены, а вывернуты наизнанку при помощи метактанта: Пациенс (повешенный) становится Агенсом, а Инструмент (веревка) — Пациенсом. Парадоксальность усилена одновременным нарушением двух семантических запретов. Повешенный не может быть Агенсом глагола душить, потому что он мертв. А веревка не может быть Пациенсом этого предиката, потому что душить можно только одушевленные объекты. Таким образом, у Целана происходит казнь казни: метактант переворачивает уже не социальный контекст казни, как в случае если бы местами поменялись палач и жертва, а логическую и лингвистическую структуру этого понятия. Похожий метактант со сдвигом одушевленности находим в одном из стихотворных афоризмов Р. Шарa (из сборника “L’age Cassant”): L’homme: L’air qu’il respire, un jour l’aspire; / La terre prend les restes ‘Человек: Воздух, которым он дышит, однажды вдыхает его; / Земля забирает остальное’. У Шара метактант остраняет смерть: воздух, самый повседневный и незаметный из Пациенсов, оказывается в позиции одушевленного Агенса. Воздух — это все, что не тело (которое «забирает земля»): т. е. одновременно и собственно воздух, возвращающийся из легких умирающего в атмосферу, и, возможно, душа. Таким образом, с одной стороны, афоризм говорит о бренности существования (воздух вернется в воздух, тело — в землю); с другой стороны, благодаря метактанту, переносит агентивность с человека на мир и тем самым возвращает существованию человека смысл и величие. От религиозных и философских метактантов перейдем к метактантам психологическим и эротическим. Садомазохические образы в «Самоистязателе» Бодлера, особенно знаменитая предпоследняя строфа, почти целиком состоят из метактантов «слияния»: субъект и инструменты насилия сливаются с объектом, претерпевающим это насилие: Je suis la plaie et le couteau! Je suis le soufflet et la joue! Je suis les membres et la roue, Et la victime et le bourreau! Следует отметить разнообразие актантных ролей, «сливающихся» в этой строфе. Разные виды насилия (пощечина, ножевое ранение, четвертование, казнь) разложены на детальные семантические составляющие: Агенс (палач); инструмент (нож, колесо); части тела (щека); Пациенс (жертва).
21 Что такое метактант и с чем он нас ест? Я рана и нож! Я пощечина и щека! Я тело (казнимого) и колесо (для колесования) И жертва, и палач! Результат — Инструмент Действие — Пациенс (часть тела) Пациенс (часть тела) — Инструмент Пациенс — Агенс Цепочка метактантов (или развернутый метактант) лежит также в основе посвященного С. Парнок стихотворения «Под лаской плюшевого пледа» М. Цветаевой (1914): Под лаской плюшевого пледа Вчерашний вызываю сон. Что это было? — Чья победа? — Кто побежден? Все передумываю снова, Всем перемучиваюсь вновь. В том, для чего не знаю слова, Была ль любовь? Кто был охотник? — Кто — добыча? Все дьявольски-наоборот! Что понял, длительно мурлыча, Сибирский кот? В том поединке своеволий Кто, в чьей руке был только мяч? Чье сердце — Ваше ли, мое ли Летело вскачь? И все-таки — что ж это было? Чего так хочется и жаль? Так и не знаю: победила ль? Побеждена ль? С одной стороны, актантная неопределенность мотивирована здесь попыткой вспомнить ускользающее сновидение: во сне мы часто переживаем действия и события в отрыве от привычных актантных ролей или с перепутанными ролями. С другой стороны, речь идет о новизне и необычности любовных переживаний; образы, построенные на не­ определенности актантных ролей, передают амбивалентность эмоциональных и сексуальных ролей в отношениях Цветаевой и Парнок. Выше говорилось о том, что агентивные метактанты-«перевертыши» иногда говорят об иллюзии контроля («Агенс — это на самом деле Пациенс»). Агентивные метактанты «слияния» могут передавать противоположную идею — не отсутствие контроля, а, наоборот, абсо-
22 В. Ю. Апресян, М. Б. Гронас лютный контроль: человек — это одновременно и Агенс, и Пациенс (в этой модели часто — творец и результат) собственного бытия. Таковы метактанты Я и садовник, я же и цветок у раннего Мандельштама и Поэт всегда себе садовник есть и садик у Е. Шварц. Похожую роль метактанты играют в мистических и медитативных практиках. В магической песне-заговoре перуанских шаманов, распеваемой при подготовке к принятию аяуаски, метактанты слияния подчеркивают иллюзорность привычного субъектно-объектного деления мира до приема Священного Напитка, и прояснение сознания, наступающее после приема: Soy el tejido soy el tejedor Soy el sueño y el Soñador ‘Я и ткань, я и ткач, Я и сон, и сновидец’ (Cantos de Magia y otros)9. Слияния объекта и субъекта можно достичь и без галлюциногенов, при помощи медитации (и метактанта): “In meditation the observer is the observed”, — учит индийский философ и мистик Джидду Кришнамурти. Продолжает этот ряд метактантов вовсе не мистический, а вполне рациональный способ совмещения субъекта и объекта в трактате Джордано Бруно «О героическом энтузиазме». Бруно интерпретирует миф об Актеоне, превратившемся из охотника в оленя, добычу собственных собак, как неоплатоническую аллегорию гуманистического понимания человека: Бог, истина и благо содержатся во всем, но прежде всего в самом человеке («охотнике — Актеоне»); поэтому поиск истины, умозрение, философствование («охота») должны быть направлен на самого ищущего: субъект должен стать объектом, охотник добычей. Эту аллегорию Бруно передает при помощи самого пространного развернутого метактанта в нашей коллекции. Приводим его ниже с небольшими сокращениями: Актеон, со своими мыслями, своими собаками, искавшими вне себя благо, мудрость, красоту, лесного зверя тем способом, каким идет гон, когда есть то, за чем гонятся, — Актеон, восхищенный всей этой красотой, сам становится добычей и видит себя обращенным в то, что он искал; и получается, что он для своих псов, для своих мыслей делается желанной целью, потому что, уже имея божественное в себе, он не должен искать его вне себя. <…> Многие остаются довольными охотой на лесного и прочего малоценного зверя, большая же часть вовсе не умеет вести лов, обладая сетями, разду9 Послушать магическую песню можно тут: youtube.com/watch?v=SkxLdLael84
Что такое метактант и с чем он нас ест? 23 ваемыми ветром, и потому остается с руками, полными мух. А самые редкие, скажу я, это — Актеоны, которым: дана судьбой возможность созерцать Диану нагой и стать настолько очарованными прекрасным телосложением природы и настолько руководимыми теми двумя светочами-близнецами — сиянием божественного блага и красоты, — что они превращаются в оленя, так как становятся уже не охотниками, но преследуемой дичью. Поэтому в самом конце и в заключение этой охоты они приходят к обладанию той ускользающей и дикой добычей, из-за которой добытчик становится добычей, а охотник должен стать объектом охоты; поэтому во всех других видах охоты, которая ведется за частными объектами, охотнику удается поймать себе разные вещи, поглощая их устами собственного ума; но в охоте божественной и универсальной он развертывает такой охват, что и сам, по необходимости, становится охваченным, поглощенным, присоединенным10. Выше мы разбирали в основном агентивные метактанты, то есть такие, в которых сливаются или меняются ролями Агенс (деятель) и Пациенс (или другие второстепенные актанты агентивных предикатов). В предикатах ощущения или восприятия главную роль играет Экспериенцер (воспринимающий), а в роли объекта выступает Стимул. Такие предикаты часто, особенно в поэзии европейского модернизма, превращаются в метактанты слияния: воспринимающий растворяется в объекте восприятия, поглощается им. Так в «Четырех квартетах» Т. С. Элиота слушающий становится музыкой: Music heard so deeply / That it is not heard at all, but you are the music / While the music lasts ‘Музыка, которую слышишь так глубоко, что и не слышишь вовсе; но сам становишься музыкой, пока она длится’. У Набокова в «Бледном огне» сливаются субъект и объект видения: And then the gradual and dual blue / As night unites the viewer and the view ‘А потом постепенная и двойная синева, как ночь, объединяет видящего с тем, что он видит’. А у У. Стивенса в стихотворении “The house was quiet and the world was calm” читатель становится книгой: The house was quiet and the world was calm. The reader became the book; and summer night Was like the conscious being of the book. ‘В доме было тихо, и мир был спокоен. Читатель стал книгой. Летняя ночь Была подобна сознательному существованию книги’. 10 Бруно Дж. О героическом энтузиазме. Пер. Я. Емельянова. М., 1953. С. 68, 162.
24 В. Ю. Апресян, М. Б. Гронас Близкий тип метактанта слияния передает растворение субъекта и индивидуальности не в объекте, а во всем действии в целом. Такова знаменитая концовка стихотворения «Среди школьников» Йейтса: O body swayed to music, O brightening glance, How can we know the dancer from the dance? ‘О тело, раскачиваемое музыкой, о светлеющий взгляд, Как нам отличить танцора от танца?’ Классический пример развернутого метактанта такого рода («растворение в действии») — сцена косьбы в «Анне Карениной»: Чем долее Левин косил, тем чаще и чаще он чувствовал минуты забытья, при котором уже не руки махали косой, а сама коса двигала за собой все сознающее себя, полное жизни тело, и, как бы по волшебству, без мысли о ней, работа правильная и отчетливая делалась сама собой. Это были самые блаженные минуты. Другой близкий пример, но с усложненной актантной структурой, встречается в последнем из «Сонетов к Орфею» Рильке: Was ist deine leidendste Erfahrung? / Ist dir Trinken bitter, werde Wein ‘Каков твой самый мучительный опыт? / Если тебе горько питье, стань вином’ (2-я часть, 29-й сонет, “Stiller Freund der vielen Fernen, fühle”). Рильке, на наш взгляд, самый «метактантный» поэт европейского модернизма. Исследователи уже отмечали, что смешение объекта и субъекта — излюбленный прием зрелого Рильке11. В контексте нашего исследования важно указать на своего рода радикальность метактантов у Рильке. Как мы видели, экспериенциальные предикаты обычно переосмысляются как метактанты слияния: воспринимающий теряет себя, растворяется в воспринимающем объекте. А у Рильке некоторые из экспериенциальных метактантов ведут себя как агентивные метактанты-«перевертыши»: отраженная волна восприятия откатывает назад, объект воспринимает субъект. В одном из последних стихотворений Рильке («Гонг», 1925) это происходит со звуком гонга: См. прежде всего: De Man P. Allegories of Reading: Figural Language in Rousseau, Nietzsche, Rilke, and Proust. Yale University Press, 1982. О влиянии феноменологии Гуссерля (в частности, критики субъектно-объектного дуализма) на Рильке периода «Новых стихотворений» см.: Fischer L. The Poet as Phenomenologist. Rilke and the New Poems. Bloomsbury Academic, 2015. 11
Что такое метактант и с чем он нас ест? 25 Nicht mehr für Ohren…: Klang, der, wie ein tieferes Ohr, uns, scheinbar Hörende, hört. ‘Более не для ушей; звук, который, как более глубокое ухо, слышит нас, мнимых слушателей’. Отказ от обычных актантных отношений подчеркнут в первых же словах: звук предназначен «не для ушей»; слушатели названы мнимыми; сам звук гонга становится реальным («более глубоким», чем наши) ухом и субъектом слушания. В стихотворении «Архаический торс Аполлона» Рильке пользуется похожим метакатантом с более развернутой структурой: Denn da ist keine Stelle, / die dich nicht sieht. Du mußt dein Leben ändern ‘Нет такого места, / которое на тебя не смотрит. Ты должен изменить свою жизнь’. Человек, смотрящий на обезглавленный архаический торс, сам становится объектом восприятия со стороны скульптуры. Как и в случае с «более глубоким ухом» гонга, порождается новый орган восприятия, который оказывается всей поверхностью скульптуры («Нет такого места, которое на тебя не смотрит»). Радикальность перехода ролей подчеркивается знаменитой концовкой: «Ты должен изменить свою жизнь». Переворачивается не только субъектно-объектная иерархия, но и сама природа предиката: восприятие становится воздействием, объект восприятия (торс) — субъектом воздействия, которое ведет к необходимости немедленных и радикальных изменений в жизни нового объекта (лирического героя / посетителя музея / читателя). Выше говорилось о поэтике метактантов. Однако область применения метактанта не ограничивается поэзией. Благодаря остраняющей парадоксальности (связанной прежде всего с необычным сочетанием близких семантических компонентов) и риторической энергии этого тропа, из метактантов получаются емкие и запоминающиеся афоризмы, которым находится применение в политической риторике12. Самые часто цитируемые, «меметичные» фразы президентов КенМетактант может применяться и для создания комического эффекта. Сюда относятся фольклорные нескладухи и перевертыши («Ехала деревня мимо мужика»), и популярные в США анекдоты-перевертыши (Russian reversal jokes), которые строятся на основе метактанта по следующей схеме: В Америке Х — Агенс, а Y — Пациенс; а в Советской России Y — Агенс, а X — Пациенс. Например, In America, you can always find a party, in Soviet Russia, party can always find you! См. список примеров: meta.uncyclomedia.org/wiki/ UnSource:List_of_Russian_reversals. Изобретателем этой модели анекдотов считается комик Яков Смирнофф, иммигрировавший в США из Советской России в конце 1970-x годов. Ср. youtube.com/watch?v=AbP1DVeJCT0 12
26 В. Ю. Апресян, М. Б. Гронас неди и Рейгана — метактанты; и перекличка этих афоризмов представляет собой сконцентрированный диалог левой и правой идеологий США. Дж. Ф. Кеннеди, инаугурационная речь 1961 г.: Ask not what your country can do for you, ask what you can do for your country ‘Не спрашивай, что твоя страна может сделать для тебя; спрашивай, что ты можешь сделать для твоей страны’. Р. Рейган, инаугурационная речь 1981 г.: Government is not the solution to our problem; government is the problem ‘Правительство — это не решение нашей проблемы; правительство — это и есть проблема’. С этим афоризмом Рейгана перекликается диагноз, который Герцен поставил русской интеллигенции в форме метактанта: Мы, недовольные, неблагодарные дети цивилизации, мы вовсе не врачи — мы боль13. Форму метактанта имеет и знаменитый пророческий афоризм М. Мак­люэена: Medium is the message, точно и глубоко выразивший наш Zeitgeist. Тут читателю (и в частности, профессору М. С. Макееву) может показаться, что авторы слишком уж увлеклись, а может, даже и помешались на этом самом метактанте. Это не так! Мы осознаем узость и ограниченность этого явления. Есть, например, такие предикаты, над которыми метактанты не властны. Они называются симметричными: в них все актанты — Агенсы, и нет Пациенсов, а от перемены ролей ничего не меняется. Возьмем, для примера, предложение: Люша А. и Миша Г. дружат с Мишей М. Как ни крути актанты, ни меняй роли, ни переворачивай иерархии, результат получается более или менее такой же: Миша М. дружит с Люшей А. и Мишей Г. или Миша М., Люша А. и Миша Г. дружат. А метактанта не получается. Потому что дружить — это предикат взаимный, неизменный и необратимый. 13 Мы благодарны П. Ф. Успенскому, подсказавшему нам этот пример.
27 Алина Сергеевна Бодрова (НИУ «Высшая школа экономики», Институт русской литературы (Пушкинский Дом) РАН) Издательская экономика А. А. Краевского в конце 1850-х — начале 1860-х годов И нституционально-литературную деятельность А. А. Краевского, хотя она неоднократно становилась предметом исследовательского внимания1, нельзя назвать изученной, в том числе в экономическом аспекте. Несмотря на то, что во многом репутация Краевского-редактора была обусловлена успешностью его изданий с одной стороны и его финансовой политикой по отношению к сотрудникам — с другой, коммерческие подробности устройства журнальных и газетных предприятий Краевского до сих пор остаются практически неизвестными и неотрефлектированными2. Отчасти это объясняется незначительным объемом сохра- См. прежде всего: Боград В. Э. Белинский, Некрасов и Панаев в борьбе с Краевским // Некрасовский сборник. Вып. 2. М.; Л., 1956. С. 412—423; Орлов В. Н. Молодой Краевский // Орлов В. Н. Пути и судьбы. Литературные очерки. Л., 1971. С. 449—504; Степанов А. Н. Газета А. А. Краевского «Голос» (1863—1883) // Журналистика и литература. М., 1972. С. 138—148; Зайцева А. А. Деятельность А. А. Краевского по созданию газеты «Голос» // Проблемы истории СССР. Вып. 13. М., 1983. С. 217—229; Зайцева А. А. Газета «Голос» во внутренней политике самодержавия периода буржуазных реформ. 1863— 1870. Дисс. ... канд. ист. наук. М., 1985; Громова Л. П. А. А. Краевский — редактор и издатель: Учебное пособие. СПб., 2001. 2 Среди работ, так или иначе касающихся финансовой стороны издательской деятельности Краевского: Гонорарные ведомости «Отечественных записок» / Публ. В. Евгеньева-Максимова // Литературное наследство. Т. 53/54. Н. А. Некрасов. Т. III. М., 1949. С. 303—328; Договоры Некрасова с Краевским об издании «Отечественных записок» / Вступ. ст. В. Евгеньева-Максимова; подгот. текста В. Евгеньева-Максимова, А. Максимовича и А. Михайловой // Там же. С. 331—350; Громова Л. П. Указ. изд. С. 18, 23—25, 139—151; Волошина С. М. Некрасов и Краевский: редакторская политика и коммерция // «Разумное, доброе, вечное...»: проблемы производства, сохранения и распространения культуры в России от некрасовской эпохи до современности (усадьба, литература, музей). Мат-лы научной конференции (Ярославль, 29—30 июня 2017 г.). Ярославль, 2017. С. 21—26; Волошина С. М. Некрасов и Краевский: политика и коммерция [электронный ресурс] // Гефтер. URL: gefter.ru/archive/21632 (дата обращения: 22.07.2019). 1
28 А. С. Бодрова нившихся бухгалтерских документов — так, не разысканы и, вероятно, безвозвратно утрачены конторские книги «Отечественных записок»3, а гонорарные ведомости найдены только за 1871 г.4; далеко не в полном объеме сохранились финансовые бумаги газеты «Голос»5, документы, относящиеся к изданию «Литературной газеты», «Русского инвалида», «Санкт-Петербургских ведомостей» эпохи Краевского. Однако и дошедшие до нас материалы, связанные с финансовой стороной издательских проектов редактора «Отечественных записок», лишь в небольшой своей части введены в научный оборот. Между тем они представляются важными в целом ряде отношений, не только дополняя представления об оте­ чественной литературной экономике середины XIX в.6, но и проясняя значение и значимость коммерческого капитала для формирования капитала символического и функционирования всего поля литературы. Материалом для настоящих заметок послужили неопубликованные договоры или, говоря языком эпохи, «условия» из архива Краевского, касающиеся ряда его издательских предприятий второй половины 1850-х — начала 1860-х гг., как хорошо известных, так и остававшихся в тени. Разрозненные и разноплановые на первый взгляд, при ближайшем рассмотрении они оказываются тесно связаны между собой и наглядно демонстрируют превращение Краевского в крупнейшего «петербургского литературного промышленника»7, собственника и редактора ведущего литературного журнала и передовой общественно-политической газеты, владельца своей типографии. В исследованиях, посвященных Краевскому и «Отечественным запискам», длительный период конца 1840-х — первой половины 1860-х гг. часто описывается как малопримечательный, как период «за3 О тщетных поисках этих материалов В. Е. Евгеньевым-Максимовым, обнаружившим конторские книги «Современника», см.: Гонорарные ведомости «Отечественных записок»… С. 303. 4 Их публикацию см.: Там же. С. 303—328. 5 Наиболее подробно финансовые документы «Голоса» описаны и проанализированы в недавней диссертации: Грибановская А. М. Ежедневная газета в России: организация издания, финансовое положение, правовой статус (1860-е — начало 1880-х гг.). Дисс. … канд. ист. наук. М., 2016. С. 146—147, 153—156, 165—166, 177—180. Благодарю Н. Н. Корнацкого за указание на эту чрезвычайно полезную работу. 6 Важность и необходимость ее изучения для адекватного описания историко-литературного и общественного контекста эпохи наглядно показаны в работах М. С. Макеева — см. прежде всего: Макеев М. С. Николай Некрасов: Поэт и Предприниматель. Очерки о взаимодействии литературы и экономики. М., 2009; Макеев М. С. Конторские книги журнала «Современник» 1860—1865 гг. // Карабиха: историко-литературный сборник. Вып. 10. Ярославль, 2018. С. 119—254. 7 Как назвал его И. И. Панаев в едком фельетоне, напечатанном в 1857 г. в «Современнике» (№ 12. Отд. V. Петербургская жизнь. Заметки Нового поэта. С. 257—269).
Издательская экономика А. А. Краевского в конце 1850-х — начале 1860-х гг. 29 стоя» или упадка8. Считается, что в это время Краевский практически отходит от дел журнала, уступая полномочия фактического редактора С. С. Дудышкину, и проявляет больший интерес к другому типу издания — ежедневной газете: с 1843 по 1852 г. Краевский участвует в издании «Русского инвалида», а с 1852 по 1862 г. — «Санкт-Петербургских ведомостей», причем с 1853 г. Краевский официально становится издателем газеты и товарищем редактора — А. Н. Очкина9. Дистанцированность Краевского от издания «Отечественных записок», как и его сосредоточенность на газетных проектах, представляется, однако, преувеличенной. Об этом говорят и его хлопоты о содержательном наполнении журнала, привлечении именитых авторов (например, И. А. Гончарова, напечатавшего в «Отечественных записках» 1859 г. «Обломова», или А. Ф. Писемского, поместившего в журнале в 1858 г. роман «Тысяча душ»), и постоянное внимание к цензурной судьбе журнала, и сами условия контракта с Дудышкиным, заключенного 11 марта 1860 г., где последовательно оговаривается паритетность участия обоих редакторов в делах журнала, ср.: 1. Редакцией журнала заведуем мы, Краевский и Дудышкин, сообща и по обоюдному согласию, и на этом основании оба одинаково ответствуем пред Правительством <…> 2. На общей нашей обязанности лежат все сношения с разными цензурами, наблюдение за исправностью и своевременным выходом журнала. 3. Все статьи, поступающие в редакцию для напечатания в журнале, не могут быть иначе отправлены в типографию для набора и напечатания, как с обоюдного нашего согласия. <…> 4. Чтение поступающих в редакцию статей <…> исправление их и приготовление к печати, выбор статей из иностранных книг и журналов для переводов и сокращений, распоряжения о заготовлении оригинальных статей для журнала и чтение корректуры распределяется между мною, Краевским, и мною, Дудышкиным, поровну и по обоюдному согласию; выбор сотрудников и переводчиков производится также по обоюдному Из этой пресуппозиции исходят даже те исследователи журнального поля 1850-х — 1860-х гг., которые пытаются показать важную роль журнала Краевского в литературных и общественных полемиках эпохи. См., например: Китаев В. А. «Отечественные записки» в идейной борьбе начала 60-х годов XIX в. // Революционная ситуация в России в 1859—1861 гг. Т. 7. Эпоха Чернышевского. М., 1978. С. 158—180; Егоров Б. Ф. Борьба эстетических идей в России 1860-х гг. Л., 1991. С. 209—250. 9 О роли Краевского в истории «Санкт-Петербургских ведомостей» и условиях его сотрудничества с А. Н. Очкиным см.: Шерих Д. Ю. Голос родного города. Очерк истории газеты «Санкт-Петербургские ведомости». СПб., 2001. С. 80—101. Договоры Краевского с Очкиным см.: ОР РНБ. Ф. 73. № 692 (договоры от 18 октября 1851 г. и 19 декабря 1852 г.), № 705 (договор, заключенный 10 ноября 1856 г. на срок с 1 января 1857 г. по 1 января 1863 г.). 8
30 А. С. Бодрова согласию <…> 6. Вся финансовая и хозяйственная часть издания, равно как и надзор над конторами «Отечественных записок», находится в общем заведывании <…> 7. Все письменные условия с лицами, имеющими дело с редакцией «Отечественных записок», заключаются от общего обоих контрагентов имени. 8. Вся переписка по журналу производится обоими нами по взаимному согласию10. Кроме того, Краевский находит важное решение, касающееся финансовой и технологической стороны издания «Отечественных записок» и позволяющее ему освоить еще одну важную сферу печатной индустрии. С августа 1856 г. Краевский становится совладельцем известной типографии Глазунова и Кº11, вместе с Иваном Ильичом Глазуновым и его дядей Иваном Николаевичем Кушинниковым12, и с 1857 г. ожидаемо переносит туда печатание журнала. С хозяевами типографии, в том числе с Кушинниковым, Краевского связывало давнее знакомство и опыт сотрудничества: с 1844 по 1850 г. у Глазуновых печатались «Отечественные записки», в 1840—1844 гг. при прямом участии Краевского в типографии Ильи Глазунова и Кº вышли все прижизненные и первые посмертные издания М. Ю. Лермонтова — «Стихотворения» (1840; 1842—1844) и «Герой нашего времени» (1—3-е изд.; 1840, 1841, 1843)13. После смерти Ильи Ивановича Глазунова дела его наследников, судя по перечню печатавшихся в их типографии книг, шли не слишком бойко14, а участие Краевского, по всей видимости, могло как усилить финансовую сторону дела (согласно ОР РНБ. Ф. 73. № 682. Л. 1—1 об. Курсив мой. Полный текст договора см. ниже в приложении. О том, что эти условия «двоевластия» соблюдались в журнале до самой смерти Дудышкина, свидетельствуют фрагменты писем последнего Краевскому, опубликованные Б. Ф. Егоровым (Егоров Б. Ф. Борьба эстетических идей… С. 220—221). 11 Участие Краевского в делах типографии не отмечалось в работах по истории книготорговой фирмы Глазуновых, см., например: Краткий обзор книжной торговли и издательской деятельности Глазуновых за сто лет. СПб., 1903. С. 80; Лисовский Н. М. Краткий очерк столетней деятельности типографии Глазуновых в связи с развитием их книгоиздательства, 1803—1903. СПб., 1903. С. 72, 76; Книга в России. 1861—1881. Т. 2. М., 1990. С. 38—41. 12 Иван Ильич Глазунов стал владельцем типографии после смерти отца — Ильи Ивановича Глазунова (1786—1849), на сестре которого Анне был женат И. Н. Кушинников, имевший долю в семейной фирме и при жизни старшего Глазунова. 13 Об экономической и организационной стороне этих предприятий Краевского и типографии Глазуновых см.: Бодрова А. С. К истории посмертных изданий Лермонтова: словесность, коммерция и институт авторского права в начале 1840-х гг. // Русская литература. 2014. № 3. С. 41—65. 14 См. список книг, напечатанных в типографии Глазуновых в 1850—1856 гг.: Лисовский H. М. Указ. соч. С. 158—161, а также: Там же. С. 74—75. 10
Издательская экономика А. А. Краевского в конце 1850-х — начале 1860-х гг. 31 условию, Краевский должен был внести 3000 рублей серебром15), так и расширить книжный и журнальный ассортимент. Краевскому же участие в предприятии Глазуновых, помимо важного опыта16, позволившего ему в 1863 г. открыть собственную типографию, сулило определенные коммерческие выгоды. В соответствии с финансовыми условиями контракта, вся ежегодная прибыль (как, впрочем, и убытки) делилась на троих совладельцев поровну17, однако при этом все «работы, доставляемые Типографии Краевским, Кушинниковым и Глазуновым, должны быть принимаемы на общем основании как бы от посторонних лиц — по контрактам или по особой подписке, в которой означится цена работы и сроки платежа, и за сим никакая, даже самая незначительная работа от них не производится безденежно, а каждая платится как бы посторонним лицом»18. То есть в случае с «Оте­чественными записками» или другими изданиями, инициированными Краевским, он — за счет своей доли в прибыли — в реальности тратил гораздо меньшую сумму на издательско-технические расходы, чем если бы печатал журнал в сторонней типографии. Кроме того, в условии было оговорено, что «в случае закрытия типографии по предписанию правительства» «Краевский не отвечает ни третьею своею в ней долею, ни какою-либо другою издержкою» и «третья доля Краевского должна быть возвращена ему Глазуновым и Кушинниковым»19. Появление в деле Краевского существенно изменило вектор глазуновской книжной торговли20, о чем красноречиво свидетельствуют количество и репертуар книг, печатавшихся в типографии до и после его прихода (см. Таблицу 1 и График 121). «Имущество <…> типографии <…> оценено нами в девять тысяч руб. серебром. Две трети этой оценочной суммы поровну Краевский и Кушинников вносят Глазунову при подписании сего условия, и с этого времени Типография становится общею собственностию их Краевского, Кушинникова и Глазунова» (ОР РНБ. Ф. 73. № 1126. Л. 1; полный текст договора см. ниже в приложении). 16 В числе специальных обязанностей Краевского, прописанных в «условии», значилось «заведывание денежною кассою», кроме того, предполагалось его обязательное участие в составлении ежемесячного бюджета и поверке кассовых книг. 17 См. п. 7 «условия». Там же. Л. 1 об. 18 Там же. Л. 1. 19 См. п. 3. Там же. 20 Разумеется, этому способствовали и более общие изменения в общественной и культурной жизни, в том числе либерализация печати и ее подъем, в первые годы правления Александра II (см.: Лисовский H. М. Указ. соч. С. 75—78). 21 Таблицы составлены по подготовленному Н. М. Лисовским «Списку изданий, вышедших из Типографии Глазуновых за сто лет ее существования» (Там же. С. 159—170). Мы отдаем себе отчет в их возможной неполноте, но в данном случае важны не абсолютные цифры, а их порядок и соотношение. 15
32 А. С. Бодрова Таблица 1 Всего изданий (наименований) 8 8 7 20 32 26 40 37 24 19 26 1853 1854 1855 1856 1857 1858 1859 1860 1861 1862 1863 Художественная литература 1 0 0 2 12 8 15 13 1 1 3 График 1 8 1 8 0 8 0 20 2 1853 1854 1855 1856 20 2 32 12 40 15 37 13 26 8 24 1 19 1 26 3 1857 1858 1859 1860 1861 1862 1863 Всего изданий (по наименованиям) Художественная литература В 1856 г. число глазуновских изданий увеличилось почти в три раза по сравнению с прошедшим годом (правда, частично за счет многочисленных (5) издательских объявлений), в 1857 г. — еще почти в полтора, а на смену ведомственным отчетам и учебным книгам пришли издания художественной и исторической литературы — как русские, так и переводные. В «эпоху Краевского» в типографии Глазуновых вышли, например, «Обломов» (1859), «Фрегат „Паллада“» (1858), 2-е издание «Обыкновенной истории» (1858) Гончарова, «Тысяча душ» Писемского (1858), «Сочинения» Лермонтова (1860; 1863), переводы «Крошки
Издательская экономика А. А. Краевского в конце 1850-х — начале 1860-х гг. 33 Доррит» Ч. Диккенса (1858; перевод А. Любовникова), «Женщины в белом» У. Коллинза (1860) и мн. др. Существенно при этом, что подавляющее большинство отдельных изданий «крупных» текстов предварялось их сериальной публикацией в «Отечественных записках» или «Собрании иностранных романов, повестей и рассказов в переводе на русский язык» — журнале, выходившем с 1856 г. под редакцией Е. Н. Ахматовой, но, как мы покажем далее, не без участия Краевского. Журнальные публикации произведений известных русских писателей или переводные новинки, привлекая внимание к повременному изданию, одновременно подготавливали интерес читателей к изданиям книжным; кроме того, по всей видимости, такая двойная публикация одного и того же текста была более выгодной для издателя, не имевшего необходимости дважды платить за оригинал, и, вероятно, менее сложной в отношении типографского процесса. Эту системность издательской политики Краевского конца 1850-х гг. ярче всего иллюстрирует история публикации «Сочинений» Лермонтова, вышедших в типографии Глазуновых в 1860 г. и ставших первым относительно полным и критически выверенным изданием произведений поэта22. Принципиальным новаторством и ценностью издания, отличавшими его от предыдущих собраний 1847, 1852, 1856 гг., было включение большого корпуса (около 100 текстов) стихотворений из юношеских тетрадей Лермонтова, до тех пор остававшихся читателю неизвестными. Их хранителем долгие годы был не кто иной, как Краевский23, который сразу после гибели поэта рассудил за благо не обнародовать его ранние, во многом ученические тексты, а затем вовсе отстранился от лермонтовских публикаций после вынужденной и очень невыгодной сделки с наследницами Лермонтова, угрожавшими издателям его посмертных книг 1842—1844 гг. судебной тяжбой из-за нарушения их авторских прав24. Однако в ситуации конца 1850-х гг., когда Лермонтов уже занял несомненное место в национальном пантеСочинения Лермонтова, приведенные в порядок и дополненные С. С. Дудышкиным. Т. 1—2. СПб., 1860. 23 См.: Мануйлов В. А. Лермонтов и Краевский // Литературное наследство. Т. 45/46. М. Ю. Лермонтов. Кн. II. М., 1948. С. 382—384. 24 Об истории посмертных журнальных публикаций Лермонтова и изданий 1842— 1844 гг. см.: Бодрова А. С. К истории посмертных изданий Лермонтова… С. 41—65. Хотя имя Краевского прямо не фигурировало в разбирательстве, а формальным ответчиком перед наследницами Лермонтова был сначала И. Н. Кушинников как представитель типографии Глазунова и Кº, а затем А. Д. Киреев, приятель Лермонтова, управляющий Петербургской театральной конторой, которому Лермонтов продал право на 2-е издание «Героя нашего времени», участие Краевского в этих издательских проектах подтверждается многочисленными фактами (см.: Мануйлов В. А. Лермонтов и Краевский… С. 376— 382; Бодрова А. С. К истории посмертных изданий Лермонтова… С. 47—48). 22
34 А. С. Бодрова оне, а его наследие стало восприниматься как объект историко-литературного изучения, публикация его ранних стихотворений оказывалась уместной и в каком-то смысле востребованной — в связи с интересом к «внутренней биографии» и неизвестным сочинениям авторов прошлых литературных эпох. Большой корпус неизданных текстов Лермонтова, находившийся в распоряжении Краевского, открывал издательские (и, соответственно, коммерческие) перспективы, но они требовали в первую очередь решения проблемы авторских прав, за небрежение которой Краевский, Киреев и Глазуновы в самом прямом смысле поплатились в 1844 г. Поэтому неудивительно, что первым шагом к новому лермонтовскому издательскому проекту стала покупка прав — 27 мая 1858 г. брат совладельца типографии Ивана Глазунова и Кº Александр Ильич Глазунов купил от имени семейной фирмы у единственной оставшейся в живых наследницы Лермонтова, его тетушки А. П. Пожогиной-Отрошкевич, «право всегдашнего издания сочинений Лермонтова»25. Только после этого, по-видимому, началась работа над изданием, составление которого принял на себя ближайший сотрудник Краевского по «Оте­ чественным запискам» С. С. Дудышкин, а в журнале появились две обширные подборки юношеских текстов Лермонтова, также прокомментированные и подготовленные Дудышкиным26. Этот комплексный издательский проект Краевского, по-видимому, оказался репутационно и коммерчески успешным, о чем свидетельствуют и отзывы критиков (в том числе фиксирующие стремительную распродажу издания), и тот факт, что уже в начале осени 1861 г. возник замысел второго издания лермонтовских «Сочинений», которое вышло в 1863 г.27 Еще одно направление деятельности Краевского-издателя во второй половине 1850-х гг. — его организационное и финансовое участие в «Собрании иностранных романов, повестей и рассказов в переводе на русский язык», которое до сих пор не зафиксировано в литературе о Краевском. Между тем на начальном этапе, в 1856—1863 гг., он был Об этой сделке и ее последствиях см.: Тимофеева Л. А. Глазунов, Никитенко и наследственное право на издание сочинений Лермонтова // Лермонтов и история: Сборник научных статей. Новгород; Тверь, 2014. С. 267—276. О собственно лермонтовском публикаторском контексте, в котором возникал замысел издания 1860 г., нам уже приходилось писать: Бодрова А. С. «Сочинения Лермонтова» 1860 и 1863 годов как историко-литературное исследование и книгоиздательский проект // Русская литература. 2016. № 3. С. 29—30. 26 Дудышкин С. С. Ученические тетради Лермонтова // Отечественные записки. 1859. № 7. Отд. I. С. 1—62; № 11. Отд. I. С. 245—270. 27 См.: Бодрова А. С. «Сочинения Лермонтова» 1860 и 1863 годов как историко-литературное исследование и книгоиздательский проект… С. 30—31. 25
Издательская экономика А. А. Краевского в конце 1850-х — начале 1860-х гг. 35 фактически соиздателем и совладельцем «Собрания иностранных романов…», о чем свидетельствуют сохранившиеся договоры с основательницей и редактором журнала Е. Н. Ахматовой28, а также ее неопубликованные мемуары. Ахматова вспоминала, что, добившись цензурного дозволения на новый журнал, она долго не могла найти издателя и при первом обращении к Краевскому тот отказал ей наотрез («У меня довольно хлопот с “С.-Петербургскими ведомостями” и с “Отечественными записками”, — сказал он, — для третьего издания у меня времени нет»), однако «через несколько дней <…> передумал и согласился», предложив ей «такие условия, что <…> оставалось только радоваться и благодарить»: Он брал на себя все издержки, и в случае неудачи весь убыток падал на него одного, а чистый доход делился поровну между ним и мной. Для расходов назначалось определенное количество подписчиков, и за отчислением этого количества половинная оплата с остальных принадлежала мне. Выбор иностранных оригиналов лежал на мне одной, а плата за перевод, назначенная мною, десять рублей с печатного листа, входила в число расходов по изданию. От «Б<иблиотеки> для ч<тения>» я получала по 16 р. за печатный лист, от «От<ечественных> зап<исок>» по 15 р., но, по моему соображению, мой ежемесячник с его ограниченной программой не мог дать такого дохода, как энциклопедические журналы с именами наших лучших писателей, и назначила сама плату, казавшуюся мне вполне достаточной <…> Краевский вменил мне только в обязанность доставлять все статьи к определенному числу месяца, чтобы каждая книжка выходила первого числа. Условие было заключено на десять лет, но после первых трех Андрей Александрович выговорил себе право отказаться от издания, если оно окажется убыточным29. Вопреки опасениям Краевского, издание окупилось в самый первый год (1856) и, как указывала Ахматова, «дало несколько сот рублей на [ее] долю». На второй год (1857) она получила уже три тысячи руб­лей30, а значит, согласно их договоренности, столько же получил и сам Краевский. Однако, как следует из воспоминаний Ахматовой, изначально принятая система распределения расходов О литературной деятельности Е. Н. Ахматовой, несомненно заслуживающей отдельного исследования, см.: Крылова Г. А. Ахматова Елизавета Николаевна // Русские писатели. 1800—1917. Биографический словарь. Т. 1: А—Г. М., 1989. С. 128—129; Марков А. С. Одна из рода Ахматовых. Астрахань, 2009. 29 Ахматова Е. Н. Моя издательская деятельность. Отрывок из Воспоминаний // РО ИРЛИ. Ф. 12. № 5. Л. 6 об. — 8. 30 Там же. Л. 8 об. 28
36 А. С. Бодрова и прибыли не показалась издателю достаточно выгодной, что привело к пересмотру финансовых договоренностей: В начале третьего года А. А. Краевский объявил мне, что, составив полную смету расходов, он увидал, что издание не окупается определенным количеством подписчиков и что в конце наступившего третьего года он откажется от издания, и уведомляет меня об этом заранее, чтобы я приискала другого издателя. Я подумала, что лучшего издателя мне не найти, и ответила А. А. Краевскому, что, не желая пользоваться ошибкою в расчете и получить в этот третий год более, чем дает издание на мою долю, я предлагаю уничтожить условие до срока и тотчас же составить другое, более правильное. Андрей Александрович согласился, и новое условие было составлено тоже на десять лет, начиная с этого третьего 1858 года. По новому условию число подписчиков, необходимых для издания, не определялось, а должен был в конце года составляться отчет расхода и прихода31. Это второе условие, заключенное 15 декабря 1857 г.32, действовало в течение следующих пяти лет выхода «Собрания иностранных романов…», пока не было прекращено новым договором от 22 мая 1863 г., согласно которому с января 1864 г. издание полностью переходило в собственность Е. Н. Ахматовой33. Таким образом, в течение 1856— 1863 гг. Краевский фактически был совладельцем еще одного — может быть, не слишком прибыльного34, но и не хлопотного для него журнала, который по своей прагматике и установкам встраивался в ряд других серийных переводных изданий, в разные годы занимавших Краевского, — вроде «Романов Вальтера Скотта» (1845—1846, вышло четыре тома) или серии «Историки и публицисты новейшего времени в переводе на русский язык» (1858—1860). Договор Краевского с Ахматовой 1857 г. представляет интерес и в перспективе сопоставления с финансовыми и организационными условиями уже упоминавшегося контракта редактора «Отечественных записок» с Дудышкиным, а также с более поздним «условием» Краевского с Н. А. Некрасовым 1867 г.35 Любопытно, что в отношении распределения обязанностей по журналу договор с Некрасовым, предАхматова Е. Н. Моя издательская деятельность. Отрывок из Воспоминаний // РО ИРЛИ. Ф. 12. № 5. Л. 8 об. — 9. 32 ОР РНБ. Ф. 73. № 1127. Л. 1—2 об. Текст условия см. ниже в приложении. 33 Там же. № 1128. Л. 1—2 об. Текст этого договора также см. в приложении. 34 Еще раз подчеркнем, что «Собрание иностранных романов…» также печаталось в типографии Глазунова и Кº, долей в которой владел Краевский. 35 Договоры Некрасова с Краевским… С. 333—342. 31
Издательская экономика А. А. Краевского в конце 1850-х — начале 1860-х гг. 37 полагавший фактическое разделение ответственности за содержательное наполнение «Отечественных записок» (Некрасов и приглашаемые им два помощника) и «хозяйственную часть» (Краевский)36, был ближе к условиям, на которых Краевский издавал «Собрание иностранных романов…» Ахматовой, чем к контракту с Дудышкиным, в котором последовательно прописывалось равное участие контрагентов как в содержательных, так и в хозяйственно-коммерческих делах журнала (см. выше). Эти установки на паритетность в управлении «Отечественными записками» в первой половине 1860-х гг. видны и по условиям жалованья и платы за статьи («Краевский и Дудышкин получают <…> ежемесячно по двести пятидесяти рублей серебром <…> и сверх того за их собственные статьи, оригинальные и переводные, по особому на то условию, плату, какая выдается, по обоюдному их согласию, сотрудникам журнала за подобные же статьи»37), и условиям отпуска, право на который поочередно имел каждый из соредакторов: «Краевский и Дудышкин пользуются поочередно чрез год отпуском или увольнением от занятий на четыре месяца, в течение которых не пользующийся отпуском исполняет обязанности своего товарища, не получая за то никакого особого вознаграждения. Если же чей-либо отпуск продолжится более четырех месяцев, то за все излишнее сверх четырех месяцев время не пользовавшийся отпуском получает из следующих товарищу денег по расчету двести пятьдесят рублей серебром в месяц»38. Хотя в «условии», в соответствии с принятыми канцелярскими формулировками, оговаривалось, что «прибылей, которые может принести это предприятие, определить невозможно»39, сохранившиеся в архиве Краевского оба экземпляра договора с Дудышкиным40 все же дают возможность установить размер чистого дохода от «Отечественных записок» — по крайней мере за 1866 г. На обоих документах сохранились записи о расчетах Краевского с наследницами Дудышкина, внезапно скончавшегося 16 сентября 1866 г., — его сестрами Настасьей и Анной, В данном случае мы имеем в виду окончательные условия контракта Краевского с Некрасовым (см.: Там же. С. 339—342). 37 ОР РНБ. Ф. 73. № 682. Л. 1 об. 38 Там же. Л. 1 об. — 2. 39 Там же. Л. 2 об. 40 Оба экземпляра договора, подлинник — экземпляр Краевского, на дорогой гербовой бумаге (Л. 1—2 об.), — и засвидетельствованная нотариусом копия, экземпляр Дудышкина (Л. 3—4 об.), оказались в архиве Краевского после смерти Дудышкина и после того, как были окончены все расчеты по этому «условию» с наследницами соредактора «Отечественных записок» (об этом см. ниже). 36
38 А. С. Бодрова которым по условиям договора в течение трех лет полагалось «по одной трети чистой прибыли, остающейся за всеми издержками по изданию»41. Так как речь шла о существенной сумме42, расчеты за 1866 г. Краевский «покончил» только 17 ноября 1867 г., о чем была сделана соответствующая запись на обоих экземплярах договора с Дудышкиным: По сему контракту все расчеты по 1 января 1867 года с г. редактором «Оте­ чественных записок» Андреем Александровичем Краевским, нами, наследницами покойного редактора Степана Семеновича Дудышкина, покончены таким образом, что г. Краевский в счет следующих нам одиннадцати тысяч шестисот пятнадцати рублей выдал нам наличными деньгами четыре тысячи пятнадцать рублей, на остальные же семь тысяч шестьсот рублей выдал нам 16 ноября 1867 г. два заемных письма, каждое в три тысячи восемьсот рублей, одно сроком на год, а другое сроком на два года. Затем мы к нему, Краевскому, по контракту по 1 января 1867 года никакой претензии не имеем. В чем и подписываюсь 1867 года ноября 17 дня дочь купца Настасья Семенова Дудышкина за себя и по доверенности родной сестры своей Анны Семеновны Дудышкиной. Удостоверяем в том, что сие условие действительно собственноручно подписано Настасией Семеновной Дудышкиной. Ноября 17 дня 1867 года. Коллежский асессор Леонид Николаев Майков, коллежский асессор Александр Ефремов43. ОР РНБ. Ф. 73. № 682. Л. 2. Не случайно Краевский, предлагая Некрасову свои условия договора на издание «Оте­ чественных записок», хотел выплачивать эту сумму не из собственных денег, но из «чистых прибылей, принадлежащих обоюдно Некрасову и Краевскому», что, разумеется, было Некрасовым отвергнуто (см. п. 12 «варианта Краевского», который был вычеркнут Некрасовым, и п. 17 «варианта Некрасова»: Договоры Некрасова с Краевским… С. 338, 334). 43 ОР РНБ. Ф. 73. № 682. Л. 2. Ср. запись Краевского на экземпляре Дудышкина и его наследниц: «По сему контракту все расчеты по 1 января 1867 года с наследницами покойного титулярного советника Степана Семеновича Дудышкина, родными сестрами его, Настасьею и Анною Семеновными Дудышкиными, я покончил таким образом: в счет следующих им одиннадцати тысяч шестисот пятнадцати рублей выдал им наличными деньгами четыре тысячи пятнадцати рубл., а на остальные семь тысяч шестьсот рублей выдал им два заемных письма, каждое в три тысячи восемьсот рублей, сроком от 16 ноября 1867 года — одно на год и один месяц, а другое на два года и один месяц. Затем я к ним по сему контракту по 1 января 1867 года никакой претензии на имею, в чем и подписываюсь, ноября 18 дня 1867 года. Статский советник Андрей Александров Краевский» (Там же. Л. 4 об.). В архиве Краевского сохранились эти погашенные заемные письма, выданные Краевским Н. С. и А. С. Дудышкиным, — ОР РНБ. Ф. 73. № 683. Л. 1—1 об. (вексель за 1 год 1 месяц, погашен 23 декабря 1868 г.), 2—2 об. (вексель на 2 года и 1 месяц, погашен 18 декабря 1869 г.). 41 42
Издательская экономика А. А. Краевского в конце 1850-х — начале 1860-х гг. 39 Если на долю наследниц Дудышкина пришлось 11 615 руб., что составляло 1/3 чистой прибыли, несложно подсчитать, что общая прибыль от «Отечественных записок» за 1866 г. составила 34 845 руб., сумму весьма внушительную в сравнении, например, с данными по «Современнику» 1860—1865 гг. даже «на бумаге», не говоря уже о реальном положении дел44, и сопоставимую с доходами Краевского от «Голоса» (в 1867 г. газета принесла Краевскому прибыль 27 585 руб. 6 коп., в 1868 г. — 39 075 руб. 60 коп., в 1869 г. — 44 999 руб. 4 коп.45). Все расчеты с наследницами своего соредактора Краевский покончил только 13 февраля 1871 г., о чем свидетельствует последняя запись на экземпляре «условия», сделанная присяжным поверенным В. Н. Герардом (в будущем известным адвокатом), представлявшим интересы сестер Дудышкиных: «1871 года февраля 13 дня по сему контракту все расчеты с ст<атским> сов<етником> Андреем Александровичем Краевским покончены мною по доверенности наследниц С. С. Дудышкина, сестер его Анастасьи и Анны Дудышкиных, данной мне 28 октября 1870 г. и засвидетельствованной у нотариуса Янкина<?> за № 5121; а потому и сама копия с контракта ему возвращается»46. *** Изучение договоров издателя «Отечественных записок» с разными контрагентами позволяет не только уточнить собственно фиДанные по бухгалтерии «Современника» см. в обстоятельной публикации М. С. Макеева: Макеев М. С. Конторские книги журнала «Современник»… С. 119—254. 45 Сведения о доходности «Голоса» см.: Грибановская А. М. Ежедневная газета в России… С. 179. Там же отмечено, что в первые годы издания газета оказалась для Краевского убыточной: в 1864 г. чистый убыток составил 1930 руб. 96,5 коп. (Там же. С. 178). 46 ОР РНБ. Ф. 73. № 682. Л. 4 об. В архиве Краевского сохранилась также расписка В. Н. Герарда от 23 июня 1870 г. в получении от Краевского в пользу сестер Дудышкина 8000 р. серебром за «Отечественные записки» 1867 и 1868 гг., однако из самого документа неясно, был ли этот транш единственным, или же (что более вероятно) ему предшествовали и другие выплаты: «Тысяча восемьсот семидесятого года, июня двадцать третьего числа, я, нижеподписавшийся, присяжный поверенный Владимир Николаевич Герард, в силу доверенности, данной мне дочерьми Витебского купца Настасьею и Анною Семеновными Дудышкиными, явленной у нотариуса Лагоды 23 февраля 1869 г., записанной по реестру под № 1039, даю сию расписку статскому советнику Андрею Александровичу Краевскому в том, что в удовлетворение следующей доверительницам моим части из прибылей от издания журнала „Отечественные записки“ за тысяча восемьсот шестьдесят седьмой и шестьдесят восьмой года (1867 и 1868 г.) я ныне получил от г. Краевского восемь тысяч рублей (8000), и затем ни доверительницы мои к г. Краевскому, ни г. Краевский к доверительницам моим никаких претензий по расчетам за издание „Отечественных записок“ в 1867 и 1868 годах иметь не должны» (ОР РНБ. Ф. 73. № 685. Л. 1). 44
40 А. С. Бодрова нансовые подробности целого ряда важных издательских проектов Краевского второй половины 1850-х — начала 1860-х гг., но и яснее представить систему его «литературной промышленности». Пример Краевского показывает, что финансовый успех издательской деятельности во многом обеспечивался ее своеобразной «индустриализацией» — расширением числа изданий разных типов (общественно-литературный журнал, общественно-политическая газета, журнал, ориентированный на беллетристику), разделением редакторской ответственности, активной вовлеченностью в собственно технологический издательский процесс (не только управление конторой журнала или газеты, но и владение собственной типографией), постоянным учетом и расчетом коммерческих факторов. Описывать такую конфигурацию литературного поля без учета экономической составляющей не представляется возможным. Приложение47 1. Договор между А. А. Краевским, И. И. Глазуновым и И. Н. Кушинниковым об устройстве «Типографии Ивана Глазунова и Кº». 10 августа 1856 г. С. Петербург. Тысяча восемьсот пятьдесят шестого года Августа десятого дня. Мы нижеподписавшиеся: Статский Советник Андрей Александров Краевский, Почетный Гражданин С. Петербургский, второй гильдии купец Иван Ильин Глазунов и Пятигорский первой гильдии купец Иван Николаев Кушинников — заключили между собою следующее условие, касательно вновь устроиваемой Типографии, под названием: Типография Ивана Глазунова и Кº. 1. Имуществу существующей ныне и принадлежащей Глазунову и Ком. Типографии, которое состоит из печатальных машин, станов, разных шрифтов, реалов, касс и других принадлежностей, составлена подробная опись за общим нашим, Краевского, Кушинникова и Глазунова, подписанием. Имущество же типографии, означенное в упомянутой описи, оценено нами в девять тысяч руб. серебром. Две трети этой оценочной суммы поровну Краевский и Кушинников вносят Глазунову при подписании сего условия, и с этого времени Типография становится общею собственностию их — Краевского, Кушинникова и Глазунова. 2. Подробная вышеозначенная опись типографского имущества вносится в особую материальную книгу, в которой и в последствии Документы печатаются с сохранением особенностей правописания подлинника, пунк­туация приближена к современным нормам. 47
Издательская экономика А. А. Краевского в конце 1850-х — начале 1860-х гг. 41 времени записывается фактором всякое пополнение или убавление типографского имущества, с означением ценности его. 3. Фактор нанимается по контракту, который заключается им с Глазуновым, Краевским и Кушинниковым и в котором подробно означаются его обязанности. Глазунов принимает на себя главное наблюдение за строгим исполнением этого контракта со стороны фактора. В случае же нарушения Типографиею Правительственных установлений и могущего произойти от того ущерба для Типографского имущества или совершенного уничтожения Типографии, Краевский не отвечает ни третьею своею в ней долею, ни какою-либо другою издержкою. В этом случае (т. е. в случае закрытия типографии по предписанию Правительства) третья доля Краевского должна быть возвращена ему Глазуновым и Кушинниковым сполна в той стоимости, какую оне будут <так!> иметь в то время. 4. Работы, доставляемые Типографии Краевским, Кушинниковым и Глазуновым, должны быть принимаемы на общем основании как бы от посторонних лиц — по контрактам или по особой подписке, в которой означится цена работы и сроки платежа, и за сим никакая, даже самая незначительная работа от них не производится безденежно, а каждая платится как бы посторонним лицом. Для заключения же контрактов с казенными местами уполномочивается, по общему согласию Краевского, Кушинникова и Глазунова, или один из них, или фактор. 5. Все главные предвидимые издержки по Типографии определяются ежемесячно бюджетом, подписанным Краевским, Кушинниковым и Глазуновым. На расходы же, которых нельзя предвидеть, ассигнуется ежемесячно сумма, и в ней фактор обязан дать ежемесячный же отчет контрагентам, которые и должны утверждать отчет своею подписью. Таким образом все издержки по Типографии производятся не иначе как с общего письменного согласия Краевского, Кушинникова и Глазунова, равным образом назначение таксы или отдельной платы Типографским работам делается не иначе как с согласия всех трех контрагентов. 6. Буде на покупку шрифтов, краски или чего-либо другого для надобностей Типографии потребуется наличный капитал, то он должен быть немедленно доставляем по равной части Краевским, Кушинниковым и Глазуновым. Сверх того, буде окажется нужным, составляется ими же, Краевским, Кушинниковым и Глазуновым, по равной части обязностный капитал, для могущих встретиться по Типографии издержек. Как этот капитал, так и получаемые Типографиею за производимые ею работы деньги вносятся в Контору Типографии и хранятся в сундуке, ключ от которого находится у Краевского и к которому прикладываются печати Краевского, Кушинникова и Глазунова. Если в наличности <будут> оставаться суммы, которым не предвидится скорого израсходования, то они вносятся, с общего
42 А. С. Бодрова Краевского, Кушинникова и Глазунова согласия, в Коммерческий Банк, на имя Краевского, Кушинникова и Глазунова, и из Банка выдаются не иначе как по бланкам Краевского, Кушинникова и Глазунова вместе. 7. Как Краевский принимает на себя заведывание денежною кассою, так Кушинников берет на свою обязанность ведение кассовых книг по той форме, какая будет утверждена им, обще с Глазуновым и Краевским. По этим книгам в конце года выводится баланс прибыли и убытка. Прибыль вся делится поровну между Краевским, Кушинниковым и Глазуновым, а убыток доплачивается ими же также поровну. Книги должны быть ведены со всею исправностию и своевременно, так чтобы течение прихода и расхода видно было тотчас по окончании каждого месяца. 8. Ежемесячно в первых числах делается поверка кассовых книг и денежной кассы всеми тремя контрагентами, которые подписывают как кассовые книги, так и кассовые записки, производя выдачи и утверждая бюджет следующего месяца. 9. Каждый из нас, Краевский, Кушинников и Глазунов, имеет право продать свою долю собственности в Типографии кому пожелает, в таком только случае, когда никто из двух остальных контрагентов не захочет приобрести ее. 10. В случае смерти из нас Кушинникова, как бездетного, принадлежащая ему третья доля собственности в Типографии покупается, по оценке, остальными контрагентами, Краевским и Глазуновым, выдающими наследникам Кушинникова каждый по равной половине оценочной суммы и причитающуюся прибыль того года. В случае же смерти Краевского или Глазунова третья доля собственности, принадлежащая умершему, переходит к его наследникам, которые или сами (в лице одного из них) вступают в права умершего контрагента, или избирают себе представителя, или же, по согласию с оставшимся в живых контрагентом, уступают ему за условленную сумму принадлежащую им долю собственности в Типографии. 11. Если б мы, Краевский, Кушинников и Глазунов, вознамерились устроить при Типографии словолитню или какое-либо другое заведение, то можем сделать это не иначе как с общего нашего согласия, и в таком случае относительно этого заведения будут иметь свою силу все статьи настоящего условия, касающиеся права собственности, порядка управления, ответственности, отчетности и наследования, упомянутые в § 2, 3, 5, 6, 7, 8, 9 и 10 сего условия. 12. Условие сие, не превышающее суммы пятнадцати тысяч рублей, хранить нам свято и ненарушимо. Подлинное иметь Глазунову, а Кушинникову и Краевскому засвидетельствованные копии. <Далее собственноручные подписи>
Издательская экономика А. А. Краевского в конце 1850-х — начале 1860-х гг. 43 К сей копии подлинного условия статский советник Андрей Александров сын Краевский руку приложил. К сей копии подлинного условия Пятигорский 1 гильдии купец Иван Николаев сын Кушинников руку приложил. К сей копии подлинного условия Почетный гражданин С. Петербургский, второй гильдии купец Иван Ильин сын Глазунов руку приложил и следующую с Г. Краевского по 1-му пункту условия сумму три тысячи рублей получил. Тысяча восемьсот пятьдесят шестого года Августа десятого дня, в С. Петербурге, в Конторе Нотариуса, сия копия явлена и в книгу записана к № двухсотому. Публичный нотариус Егор Попов. <Ниже рукой Краевского> По сему условию все расчеты с Типографиею Глазунова и Кº покончены, и принадлежащий мне пай мною И. И. Глазунову передан. Статский советник Андрей Александрович Краевский. 8 февраля 1863. <Рукой Глазунова> По сему условию все расчеты мои с Г. Андреем Александровичем Краевским покончены, и принадлежащий ему пай мне уступлен. Почетный Гражданин С. Петербургский 1-й Гильдии купец Иван Ильин Глазунов. 8 февраля 1863 года. Печатается по экземпляру А. А. Краевского (копия на гербовой бумаге, 15 коп. серебром): ОР РНБ. Ф. 73. № 1126. Л. 1—2. 2. Договор между А. А. Краевским и Е. Н. Ахматовой об издании «Собрания иностранных романов, повестей и рассказов в переводе на русский язык». 15 декабря 1857 г. Тысяча восемьсот пятьдесят седьмого года Декабря 15 дня мы, нижеподписавшиеся, Дворянка Елизавета Николаевна Ахматова и Статский Советник Андрей Александрович Краевский, заключили между собою сие условие от вышеписанного числа на десять лет, т. е. до 15 Декабря тысяча восемьсот шестьдесят седьмого года, в следующем: 1. Я, Краевский, принимаю на собственный свой счет издание под заглавием «Собрание Иностранных Романов, повестей и рассказов в переводе на Русский язык», на печатание которого Г-жа Ахматова получила право от Главного Управления Ценсуры и которое должно состоять из двенадцати томов в год, от двадцати пяти до тридцати листов в каждом томе. В следствие чего я, Краевский, печатаю это издание на купленной мною бумаге, плачу за типографскую работу, за кор-
44 А. С. Бодрова ректуру, за переплет и проч., а равно и за переводы с Английского, Французского, Немецкого и других языков, по десяти рублей серебром с каждого печатного листа. Упомянутая плата за перевод производится мною немедленно по выходе каждой книжки, как Г-же Ахматовой, буде перевод сделан ею, так и другим лицам, которых переводы печатаются в означенном издании. Обязуюсь также выписывать и покупать иностранные книги и журналы, какие понадобятся, по назначению Г-жи Ахматовой, но не свыше как на триста рублей серебром в год; словом, выдаю деньги на все расходы по изданию, не доводя Г-жи Ахматовой ни до каких издержек. 2. Я, Ахматова, обязуюсь ежемесячно доставлять ему, Г-ну Краевскому, от двадцати пяти до тридцати печатных листов перевода, сделанного мною или другими лицами под моим надзором, с тем чтобы в типографии был всегда оригинал по крайней мере тома на полтора вперед и чтобы переводы эти были сделаны правильным Русским языком. Сверх того, я, Ахматова, принимаю на себя все сношения с Ценсурою и Ценсурным Начальством. 3. Выбор Иностранных сочинений для перевода, равно и посторонних переводчиков, делается с обоюдного согласия Г-жи Ахматовой и Г-на Краевского. 4. Для предварительного расчета составляется нами, Краевским и Г-жею Ахматовою, бюджет расходов за общим нашим подписанием. Сумма, вырученная от продажи первых экземпляров и назначенная по бюджету на расходы, удерживается Г-м Краевским до окончания года сообразно издержкам, назначенным в упомянутом бюджете. Деньги же, вырученные от продажи остальных экземпляров, за исключением тех, которые понадобятся на покрытие издержек, делятся ежемесячно в начале месяца на две части, из которых одна должна идти в пользу Г-на Краевского, а другая в пользу Г-жи Ахматовой. Если же, сверх означенных в бюджете, понадобятся какие-либо другие расходы, то они делаются не иначе как с общего согласия Г-жи Ахматовой и Г-на Краевского. Если действительные годовые расходы будут менее назначенных в бюджете, то остаток в конце года делится на две равные части, между Г-жею Ахматовою и Г-м Краевским. Для узнания настоящего числа проданных экземпляров Г-жа Ахматова имеет право во всякое время просматривать в Конторе «Отечественных Записок» книги подписчиков по изданию Собрания Иностранных романов и справляется <так!> в Типографии о числе печатаемых экземпляров. 5. Если будет продано всего издания менее того количества экземпляров, которое потребно для покрытия издержек, то Г-н Краевский обязан пополнить расход на собственный свой счет, не доводя Г-жи Ахматовой ни до каких издержек, но в таком случае он обязан только до-
Издательская экономика А. А. Краевского в конце 1850-х — начале 1860-х гг. 45 вести это издание до конца года, а на следующий год он имеет право отказаться, но не иначе как уведомив Г-жу Ахматову об этом заблаговременно, по крайней мере месяца за четыре до окончания года. 6. В случае продолжительной болезни или отсутствия Г-жи Ахматовой она должна поручать исполнение принятых по этому условию обязательств другому лицу, но не иначе как с согласия Г-на Краевского. То же самое разумеется и в случае продолжительной болезни или отсутствия Г-на Краевского. 7., В случае смерти Г-на Краевского до истечения срока этого условия оно уничтожается, но наследники его обязаны довести издание до конца года сообразно принятым правилам, а потом сдать Г-же Ахматовой все счеты и следующие на долю Г-жи Ахматовой деньги по изданию, которое со следующего года переходит уже окончательно к Г-же Ахматовой. В случае же смерти Г-жи Ахматовой условие сие равномерно теряет свою силу и наследники ее, к которым перейдет право на это издание, властны заключить или не заключать с Г-м Краевским нового условия. 8. Г-жа Ахматова и Г-н Краевский имеют право брать ежегодно для собственного своего употребления или для подарков, но ни в каком случае для продажи, по десяти экземпляров безденежно, и, сверх того, Г-же Ахматовой отпускается без денег такое количество экземпляров, какое потребуется для обмена на Русские журналы, по ее назначению, с согласия Г-на Краевского. 9. Оставшиеся по окончании года экземпляры непроданными продаются с обоюдного нашего, Г-на Краевского и Г-жи Ахматовой, согласия по той цене, которую мы назначим письменно, и вырученная от продажи их сумма делится пополам, если только предварительная подписка покроет все расходы, назначенные по бюджету на тот год, в противном же случае из вырученной суммы от продажи оставшихся экземпляров Г-н Краевский оставляет в свою пользу столько, сколько потерпел убытка при издании, а остальная уже делится пополам. 10. На почтовую пересылку экземпляров иногородным подписчикам суммы по бюджету не назначено, ее контора Г-на Краевского тотчас же отделяет на каждый экземпляр по одному рублю пятидесяти копеек серебром и приходную сумму высчитывает за каждый экземпляр, принятый чрез почту или контору, по семи рублей пятидесяти копеек, чрез книгопродавцев — по семи рублей, а чрез книгопродавца Базунова в Москве — по шести рублей пятидесяти копеек серебром. 11. Все могущие возникнуть по этому условию несогласия разбираются Третейским Судом, и ни в каком случае до разбирательства Присутственных мест не доводится. 12. Сумма этого условия не превышает двух тысяч рублей серебром.
46 А. С. Бодрова 13. Условие сие хранить с обеих сторон свято и ненарушимо, Г-ну Краевскому иметь подлинное, а Г-же Ахматовой засвидетельственную копию. <Рукой Ахматовой> К сему условию Дворянка Лизавета Николаева Ахматова руку приложила. <Рукой Краевского> К сему условию статский советник Андрей Александров Краевский руку приложил. Тысяча восемьсот пятьдесят седьмого года Декабря двадцать первого дня, в С. Петербурге, в Конторе Нотариуса, сие условие явлено и в книгу записано под № триста двадцатым. В доход города десять руб. сереб. принято. Публичный нотариус Егор Попов. Печатается по экземпляру А. А. Краевского: ОР РНБ. Ф. 73. № 1127. Л. 1—2 об. 3. Договор между А. А. Краевским и Е. Н. Ахматовой о переходе издания «Собрания иностранных романов, повестей и рассказов в переводе на русский язык» в собственность Ахматовой. 22 мая 1863 г. 1863 года Мая 22 дня мы, нижеподписавшиеся, Дворянка Елисавета Николаевна Ахматова и Статский Советник Андрей Александрович Краевский, по обоюдному нашему согласию, уничтожаем существовавшее между нами условие, заключенное в Декабре 1857 года и записанное в книгу у Нотариуса Егора Попова, на издание «Собрание иностранных романов, повестей и рассказов в переводе на русский язык». При уничтожении этого условия мы постановили: 1. Условие 1857 года считать со дня подписания нами обоими сего условия уничтоженным, не ожидая новой подписки на 1864 год, так что теперь же «Собрание иностранных романов, повестей и рассказов в переводе на русский язык» по подписке на 1863 год поступает в полную собственность мою, Ахматовой, а я, Краевский, ни в убытках, ни в прибылях по изданию «Собрание иностранных романов, повестей и рассказов в переводе на русский язык» в 1863 году более не участвую и ни за что не отвечаю. 2. Собранную Г. Краевским сумму по подписке за издание «Собрание иностранных романов, повестей и рассказов в переводе на русский язык» на 1863 год и оставшуюся у меня, Краевского, по отчету по первое Апреля 1863 года в наличности, всего десять тысяч шестьсот восемьдесят рублей двадцать одну копейку, я, Краевский, оставляю у себя в виде залога, в обеспечение исправного окончания издания «Собрание
Издательская экономика А. А. Краевского в конце 1850-х — начале 1860-х гг. 47 романов» до конца 1863 года, так как за исправность издания пред публикою ручалась контора другого моего, Краевского, издания «Отечественных записок». 3. Из остающихся у меня в залоге десяти тысяч шестисот восьмидесяти рубл. двадцать одной коп. сереб<ром> я, Краевский, начиная с первого Апреля 1863 года, обязуюсь по письменным назначениям Г-жи Ахматовой платить ежемесячно за перевод, бумагу, типографию, контору, переплетчику и проч. с тем, чтобы вся сумма платежей не превышала тысячи рублей в месяц, до тех пор, пока я не израсходую шести тысяч шестисот восьмидесяти рубл. двадцати одной коп., остальные же четыре тысячи рубл. удерживаю у себя до конца года, для окончательного расчета с бумажною фабрикою, с которою я заключил условие без участия в том Г-жи Ахматовой, от своего имени, так что все взыскания по неплатежу за постановленную <так!> бумагу могут пасть на одного меня, Краевского. 4. Если по окончании расчета с бумажным фабрикантом из удержанных мною, Краевским, на сей предмет четырех тысяч рубл. что-либо останется, то я, Краевский, остаток суммы обязуюсь передать Г-же Ахматовой, если же паче чаяния, при окончательном расчете за бумагу удержанных мною денег окажется недостаточно, то я, Ахматова, обязуюсь недостающую сумму доплатить Г. Краевскому тотчас же, не доводя его, Г. Краевского, по сему предмету ни до каких убытков. 5. Суммы, поступающие по подписке на издание «Собрание иностранных романов, повестей и рассказов в переводе на русский язык» на 1863 год, начиная с первого Апреля 1863 года уже поступают прямо ко мне, Ахматовой, а равно я, Краевский, предоставляю право Г-же Ахматовой собирать в ее пользу и все долги по этому изданию, не полученные до первого Апреля 1863 года, или даже прекратить высылку долговых экземпляров, назначенных мною разным местам и лицам, так что вообще за сборы долгов я, Краевский, не ответствую. 6. Поступающих вновь по присылке в Контору «Отечественных Записок» на 1863 год подписчиков на издание «Собрание иностранных романов, повестей и рассказов в переводе на русский язык» я, Краевский, обязуюсь передавать Г-же Ахматовой тотчас же, т. е. как деньги, так и подлинные письма подписчиков, а равно и поступающую ко мне переписку по этому изданию. 7. Остающиеся в наличности непроданными экземпляры «Собрания иностранных романов, повестей и рассказов в переводе на русский язык» за 1858, 1860, 1861 и 1862 годы я, Краевский, обязуюсь передать Г-же Ахматовой все полные экземпляры с тем, чтобы Г-жа Ахматова
48 А. С. Бодрова заплатила мне по одному рубл. серебр. за каждый экземпляр, а разрозненные, т. е. неполные экземпляры обязуюсь я, Краевский, передать Г-же Ахматовой без платы на удовлетворение жалоб. 8. Деньги, которые будут следовать мне, Краевскому, с меня, Ахматовой, за передающиеся мне экземпляры «Собрания романов» 1858, 1860, 1861 и 1862 годов, я Ахматова, должна заплатить немедленно по принятии всех означенных неразрозненных экземпляров, сколько их найдется, или же я, Краевский, удерживаю за них причитающиеся по условию сему деньги из означенной суммы десяти тысяч шестисот восьмидесяти рублей двадцати одной копейки. 9. Условие сие хранить с обоих <так!> сторон свято и ненарушимо. 10. Один экземпляр сего условия за подписом нас обоих хранится у меня, Краевского, а другой, также за подписом обоих, у меня, Ахматовой. <Рукой Краевского> К сему условию статский советник Андрей Александров Краевский руку приложил. <Рукой Ахматовой> К сему условию Дворянка Елисавета Николаева Ахматова руку приложила. Все расчеты наши по этому условию кончены с обеих сторон, и я остаюсь довольна. Дворянка Елисавета Ахматова. 1864. 8 марта. Печатается по экземпляру А. А. Краевского: ОР РНБ. Ф. 73. № 1128. Л. 1—2 об. 4. Договор между А. А. Краевским и С. С. Дудышкиным на издание в течение десяти лет журнала «Отечественные записки». 11 марта 1860 г. Тысяча восемьсот шестидесятого года Марта 11 дня, мы, нижеподписавшиеся: Статский Советник Андрей Александрович Краевский и Титулярный Советник Степан Семенович Дудышкин, заключили между собою сие условие на издание впредь, в течение десяти лет, от первого Января 1860 года по первое Января 1870 года, журнала «Отечественные записки» на следующих основаниях: 1. Редакцией журнала заведуем мы, Краевский и Дудышкин, сообща и по обоюдному согласию, и на этом основании оба одинаково ответствуем пред Правительством, для чего и должны просить Правительство о утверждении меня, Дудышкина, товарищем редактора. 2. На общей нашей обязанности лежат все сношения с разными цензурами, наблюдение за исправностию и своевременным выходом журнала.
Издательская экономика А. А. Краевского в конце 1850-х — начале 1860-х гг. 49 3. Все статьи, поступающие в редакцию, для напечатания в журнале, не могут быть иначе отправлены в типографию для набора и напечатания, как с обоюдного нашего согласия. Всякий убыток, могущий произойти от набора статей, не одобренных обоюдно, падает на того, кто сделал распоряжение о печатании статьи. 4. Чтение поступающих в редакцию статей литературного, ученого и политического содержания, исправление их и приготовление к печати, выбор статей из иностранных книг и журналов для переводов и сокращений, распоряжения о заготовлении оригинальных статей для журнала и чтение корректуры распределяется между мною, Краевским, и мною, Дудышкиным, поровну и по обоюдному согласию; выбор сотрудников и переводчиков производится также по обоюдному согласию. 5. Объем издаваемого нами журнала не может превышать тридцати печатных листов в месяц. Всякое увеличение этого объема или перемена формы журнала может быть сделана только с общего контрагентов согласия. 6. Вся финансовая и хозяйственная часть издания, равно как и надзор над конторами «Отечественных Записок», находится в общем заведывании, и никто из нас, один, не имеет права делать по сим частям никаких расходов и изменений без согласия другого, и каждый из нас может во всякое время поверять все счеты, приходно-расходные и другие книги по конторе и управлению финансовой и хозяйственной части. 7. Все письменные условия с лицами, имеющими дело с редакцией «Отечественных Записок», заключаются от общего обоих контрагентов имени. 8. Вся переписка по журналу производится обоими нами по взаимному согласию. 9. Все суммы, принадлежащие редакции «Отечественных Записок», поступают в главную контору этого журнала и по записке в приход представляются мне, Краевскому; но я, Краевский, не имею права производить из этих сумм какие-либо издержки без моего, Дудышкина, согласия; деньги эти должны быть вносимы в Коммерческий Банк на имя Краевского и Дудышкина вместе с тем, чтобы выдавались они из Банка по востребованию кого-либо из нас, Краевского или Дудышкина. 10. По истечении каждого месяца, а в случае нужды и в другое время составляется счет всем предстоящим издержкам, и деньги для покрытия их выдаются из кассы; при чем производится поверка наличных сумм и составляются кассовые записки в двух экземплярах, из которых один за подписом Краевского хранится у Дудышкина, другой за подписанием обоих контрагентов хранится в кассе. 11. Краевский и Дудышкин получают из кассы «Отечественных Записок» ежемесячно по двести пятидесяти рублей серебром, которые
50 А. С. Бодрова входят в состав упомянутой ниже сего в 20 пункте сего условия суммы и, сверх того, за их собственные статьи, оригинальные и переводные, по особому на то условию, плату, какая выдается, по обоюдному их согласию, сотрудникам журнала за подобные же статьи. Исключения из этого правила, равно как и назначение платы сотрудникам, могут быть делаемы не иначе как с обоюдного согласия. 12. По окончании каждого года составляется расчет, и оставшиеся за всеми расходами суммы немедленно делятся между обоими контрагентами по равным частям. 13. Если бы по заключении счетов за какой-либо год оказалось, что издержки, сделанные с общего их, Краевского и Дудышкина, согласия, превышают приход, то недостающую сумму Краевский и Дудышкин обязаны пополнить из собственного своего имущества по равной части. 14. Краевский и Дудышкин пользуются поочередно чрез год отпуском или увольнением от занятий на четыре месяца, в течение которых не пользующийся отпуском исполняет обязанности своего товарища, не получая за то никакого особого вознаграждения. Если же чей-либо отпуск продолжится более четырех месяцев, то за все излишнее сверх четырех месяцев время не пользовавшийся отпуском получает из следующих товарищу денег по расчету двести пятьдесят рублей серебром в месяц. 15. В случае смерти одного из контрагентов до истечения срока контракта все права и обязанности обоих переходят на оставшегося в живых. Все суммы, хранившиеся у Краевского или Дудышкина, передаются тому из нас, кто останется в живых, и он ответствует пред наследниками своим имуществом. 16. После смерти одного из контрагентов наследники его получают в течении трех лет по одной трети чистой прибыли, остающейся за всеми издержками по изданию, и за тем права их прекращаются, а издание поступает в собственность оставшегося в живых контрагента. 17. Все могущие возникнуть между контрагентами или между одним из них и наследниками другого споры решаются Третейским Судом. 18. По истечении срока настоящего контракта контрагенты, если найдут выгодным продолжать издание «Отечественных Записок», заключают между собою новое условие по обоюдному согласию. В случае отказа от издания одного из контрагентов другой имеет право продолжать издание на свой счет. 19. Долг, числящийся по счетам конторы на «Отечественных Записках» по первое января 1860 года, сумма которого должна быть приведена в известность по окончании счетов за 1859 год и утверждена
Издательская экономика А. А. Краевского в конце 1850-х — начале 1860-х гг. 51 подписью обоих контрагентов, должен постепенно погашаться мною, Краевским, из чистой прибыли, упадающей на мою часть, отчислением десяти процентов ежегодно из этой прибыли. Если долг этот не будет погашен сполна мною, Краевским, в контрактное время, он продолжает числиться на «Отечественных Записках», и, если бы оба контрагента решились прекратить издание ранее или при окончании контрактного срока, он погашается из подписки последнего года. 20. Так как в настоящее время прибылей, которые может принести это предприятие, определить невозможно, то мы полагаем примерно, что они могут простираться до шести тысяч рублей серебром в год, включая в эту сумму и получаемые ежемесячно каждым контрагентом двести пятьдесят рублей серебром, а потому условие сие написать на гербовом листе соразмерно означенной сумме за десять лет, и 21. Условие сие нам и наследникам нашим хранить свято и ненарушимо; подлинное получить мне, Краевскому, а мне, Дудышкину, иметь засвидетельствованную с оного копию. <Рукой Дудышкина> К сему контракту титулярный советник Степан Семенович Дудышкин руку приложил. <Рукой Краевского> К сему контракту статский советник Андрей Александров сын Краевский руку приложил. Тысяча восемьсот шестидесятого года Марта одиннадцатого дня, в С. Петербурге, в Нотариальной Конторе, сие условие с копиею явлено и в книгу под № сорок четвертым записано. В доход города триста рублей серебром приняты и на приход под № 220-м записаны. Нотариус Василий Торопов. Печатается по экземпляру А. А. Краевского: ОР РНБ. Ф. 73. № 682. Л. 1—2 об. Копия Дудышкина: Там же. Л. 3—4 об.
52 Алексей Владимирович Вдовин (НИУ «Высшая школа экономики») «20 ноября 1861» Н. А. Некрасова: к некрологической семантике трехстопного анапеста в русской поэзии XIX века Я покинул кладбище унылое, Но я мысль мою там позабыл, — Под землею в гробу приютилася И глядит на тебя, мертвый друг! Ты схоронен в морозы трескучие, Жадный червь не коснулся тебя, На лицо через щели гробовые Проступить не успела вода; Ты лежишь, как сейчас похороненный, Только словно длинней и белей Пальцы рук, на груди твоей сложенных, Да сквозь землю проникнувшим инеем Убелил твои кудри мороз, Да следы наложили чуть видные Поцелуи суровой зимы На уста твои плотно сомкнутые И на впалые очи твои... Стихотворение Н. А. Некрасова «20 ноября 1861» стало первым некрологическим поэтическим текстом, посвященным Н. А. Добролюбову. История создания этого «некролога» не до конца ясна: автограф не найден; впервые стихотворение опубликовано без первой строфы и заглавия в № 1 «Современника» за 1862 г., в составе статьи Некрасова «Посмертные стихотворения Добролюбова». В собрании сочинений 1879 г. стихотворение сопровождено комментарием
«20 ноября 1861» Н. А. Некрасова: к некрологической семантике трехстопного анапеста в русской поэзии XIX века 53 С. И. Пономарева, сделанным со слов самого Некрасова: «Вспоминал Добролюбова, писал в день его похорон»1. В 1860—1861 гг. Некрасов видел будущим редактором «Современника» именно Добролюбова, а не Н. Г. Чернышевского. К началу 1862 г., когда было опубликовано «20 ноября», поэт, которого потрясла смерть коллеги, целенаправленно формировал в речах, некрологах, статьях образ юноши-гения. Напомним также, что к похоронам 20 ноября, по мнению Б. Я. Бухштаба, Некрасовым уже была создана мистификация — выданное позже за добролюбовское стихотворение «Милый друг, я умираю…»2. В такой перспективе, казалось бы, подчеркнуто сдержанное «20 ноября» предстает в ином свете. Важнейшая для русской поэзии тема «нетленности» присутствует в подтексте стихотворения. На это указывает и прагматика публикации текста: в некрологической статье «Посмертные стихотворения Добролюбова» Некрасов ставил задачу представить читателям личность покойного так, чтобы они наделили ее высокой ценностью: «Мы именно желали бы дать читателю возможность как можно больше узнать эту личность, после чего она уже сама собою запечатлелась бы в его сердце»3. «20 ноября» стало вторым шагом после «Милый друг, я умираю…» на пути к такому запечатлению. Исследователи давно обратили внимание на то, что последний пассаж статьи Некрасова, предваряющий стихотворение, соотносится с первой строфой, которую мы теперь имеем в каноническом тексте: Некрасов Н. А. Стихотворения. Посмертное изд. Т. I—IV. СПб., 1879. Т. IV. С. LXI. Подтверждают это и недавно опубликованные воспоминания сестры поэта Е. А. Некрасовой (в замуж. Ивановой, Фохт-Рюмлинг) (1928): «Стихотворение, озаглавленное „19 ноября“ <sic>, брат написал, возвратясь с похорон на Волковом кладбище, где похоронили Добролюбова рядом с могилой критика Белинского на литераторских мостках» (Иванова (Фохт-Рюмлинг) Е. А. Воспоминания сестры поэта (публ. Д. А. Замареновой) // Карабиха: историко-литературный сборник. Вып. 3. Ярославль, 1997. С. 216). 2 Бухштаб Б. Я. Добролюбов или Некрасов // Бухштаб Б. Я. Фет и другие. Избранные работы. СПб., 2000. С. 123—129. Подробнее об отношении Некрасова к Добролюбову см. в нашей биографии критика: Вдовин А. В. Добролюбов: разночинец между духом и плотью. М., 2017. Серия «Жизнь замечательных людей». С. 234—238. 3 Некрасов Н. А. Полн. собр. соч.: В 15 т. Т. 13. Кн. 2. СПб., 1997. С. 35. 1
54 А. В. Вдовин Статья Некрасова 20 ноября 1861 Мы ушли с этой могилы, но мысль Я покинул кладбище унылое, наша осталась там, и поминутно Но я мысль мою там позабыл, — зовет нас туда, и поминутно рисует Под землею в гробу приютилася нам один и тот же неотразимый И глядит на тебя, мертвый друг! образ...4 Первая строфа появилась только в сборнике стихотворений Некрасова 1863 г., тогда же появился и заголовок «20 ноября 1861». Расположение текста в прижизненных сборниках Некрасова также маркирует обособленность первого катрена: первая строфа отделена пробелом, но остальной текст никогда не разбивался на строфы. Так что утверждение Г. В. Краснова, что «в статье-выступлении первая его строфа переложена в прозу» и что «это один из редчайших случаев в творческой практике, когда автор дает прозаический “перевод” своего же стихотворного текста»5, приходится отвергнуть, поскольку хронологическая последовательность была иной. Вероятно, Краснов мог увидеть в данном случае аналогию с известным переложением В. А. Жуковским текста своего письма о последних днях Пушкина в стихотворение «Он лежал без движенья, как будто по тяжкой работе…», опубликованное только в 1867 г., но типологически предвещающее некрасовское в технике детализированного изображения тела усопшего. В первоначальном виде стихотворение Некрасова представляло собой набросок из 13 строк, переложение мыслей на бумагу по возвращении с похорон. Текст производит впечатление «несделанности»; синтаксически является одним распространенным предложением, обрывающимся отточием; написан белым стихом, хотя и с ассонансами, создающими ощущение рифмы и «прошивающими» весь текст, — словом, ориентирован на «высокий» прозаизм ситуации, когда слова излишни. В этом смысле текст полемичен всей элегической традиции стихотворений на смерть поэта. Предметом изображения становятся не чувства лирического героя, а тело покойного. Первый из лексических рядов текста — наименования частей тела, по которым скользит взгляд: лицо — пальцы рук — грудь — кудри — уста — очи. Бедность эпитетов в описании тела компенсируется несколькими броскими эпитетами, относящимися ко второму лексическому ряду — мороза: морозы трескучие — инеем — мороз убелил — поцелуи суровой зимы. Текст заканчивается яркой метафорой того, как мороз овладевает телом, подобно Некрасов Н. А. Полн. собр. соч.: В 15 т. Т. 13. Кн. 2. СПб., 1997. С. 34—35. Краснов Г. В. Мощный двигатель нашего умственного развития: Некрасов и Добролюбов // В мире Добролюбова. Сборник статей. М., 1989. С. 78. 4 5
«20 ноября 1861» Н. А. Некрасова: к некрологической семантике трехстопного анапеста в русской поэзии XIX века 55 возлюбленному. Третий лексический ряд смерти (схоронен — жадный червь — щели гробовые — похороненный — землю) связан (несколько оксюморонно) с темой мороза. В тексте могильный холод, с одной стороны, метонимически представляет смерть, а с другой — мороз метафорически препятствует разложению. Тема замерзания, консервации, заявленная здесь в подтексте, станет важным элементом сюжета в «Морозе, Красном носе» (1863—1864) и цикле сатир «О погоде» (1863—1865), работа над которыми идет параллельно и в которых Некрасов разовьет те же мотивы, оформленные при помощи автоцитат из «20 ноября». Теперь следует обратить внимание на то, как за нарочитой «антилитературностью» и антипоэтичностью «20 ноября» скрыта сложная система отсылок к влиятельным некрологическим текстам конца XVIII и первой половины XIX в. и какое место стихотворение занимает в этой мощной поэтической традиции. Чтобы отследить возможные претексты, обратимся к семантике метра — трехстопного анапеста (в дальнейшем — Ан3) у Некрасова и других поэтов6. По наблюдениям Л. М. Маллер, Ан3 у Некрасова обладает следующим семантическим ореолом: 1) «Ан3 ЖМЖМ: мотивы а) печали, страдания; б) безнадежности, обреченности; в) смерти. 2) Ан3 с иной структурой клаузул тяготеет к этим же мотивам». «80% стихотворений, написанных Ан3, связано со всеми или некоторыми указанными мотивами»7. Действительно, жесткая дистрибуция семантического ореола Ан3 в зависимости от каталектики вряд ли возможна (во всяком случае, следует искать иные подходы к описанию семантики Ан3 у Некрасова). Структура клаузул Ан3 в «20 ноября» — ДмДм, поэтому, в сущности, осталась за пределами статьи Маллер. Между тем такая каталектика Ан3 в поэзии Некрасова, по нашим подсчетам, занимает второе место по частотности8 (16,7 %, см. Табл. 1 после Ан3 ЖмЖм, частотность которого — 41,7 %. Если говорить о соотношении вариаций Ан3 с тематикой, то из большого числа комбинаций только четыре каталектических разновидности этого размера избираются Некрасовым для некрологической тематики — ЖмЖм, ДмДм, ЖЖмм, ДДДД (в порядке убывания частотности). В этом мы методологически следуем классической работе: Гаспаров М. Л. Метр и смысл. М., 1999. 7 Маллер Л. М. Семантика трехсложных размеров в поэзии Некрасова // Н. А. Некрасов и русская литература. Тезисы докладов и сообщений межвузовской научной конференции, посвященной 150-летию со дня рождения Н. А. Некрасова. Кострома, 1971. С. 89. 8 Подсчеты производились по текстам стихотворений и поэм (тт. 1—4 Полн. собр. соч. 1981—2000 гг.). Стихотворные вставки в прозе, водевили и т. п. не учитывались. 6
56 А. В. Вдовин Таблица 1. Каталектика Ан3 в стихотворениях Некрасова Клаузулы Ан3 Количество текстов (36) % ЖмЖм мЖмЖ ДмДм ЖЖмм Мммм ЖЖЖЖ ДДДД Смеш. тип 15 5 6 1 0 2 2 5 41,7 13,9 16,7 2,8 0 5,6 5,6 13,9 Анализ 110 стихотворений Ан3 из 136, числящихся у Гаспарова за период с 1830 по 1880 г.9, показал, что у 33 просмотренных нами поэтов от Жуковского до С. Я. Надсона некрологическая семантика связана не с любым Ан3, а, как правило, с Ан3 ЖмЖм, ДмДм и ДДДД (в порядке убывания частотности), т. е. Некрасов не выбивается из общей тенденции10. Некрасов, по-видимому, был первым, кто стал использовать тогда еще редкую разновидность Ан3 с перекрестной дактилической и мужской рифмами. В сатирических «Современной оде» (1845) и в «Застенчивости» (1852—1853) интересующую нас тему смерти самостоятельной и важной назвать нельзя. Некрасов не сразу оценил все возможности Ан3 ДмДм, но уже в 1860 г. он написал восьмистишие «Что ты, сердце мое, расходилося…» (ответ на слухи о корыстолюбии и лицемерии поэта, циркулировавшие в литературных кругах), заканчивающееся элегическими строками о смерти, где Ан3 чередуется с Ан2. Через год, в июне 1861 г., появляются «Похороны», в которых трехстопным анапестом ДмДм изложена история самоубийства «бедного стрелка» в маленьком селе. «Похороны», будучи характерной для Некрасова формой переосмысления балладного жанра и размера, сложным образом задействуют и перекодируют балладную топику Жуковского11. В первую очередь, это мотив ранней смерти юноши поэта и его оплакивание сочувственниками В число этих 110 текстов мы не включили 19 стихотворных текстов Некрасова, не относящихся к собственно лирике (вставки в романы, водевили и т. п.). 10 Гаспаров М. Л. Очерк истории русского стиха. М., 2000. С. 316. 11 См. об этом: Немзер А. С. Канон Жуковского в поэзии Некрасова // Немзер А. С. При свете Жуковского: Очерки истории русской литературы. М., 2013. С. 522—545. В середине 1850-х гг. Некрасов в очередной раз «азартно предался чтению» собрания сочинений поэта, о чем сообщал в письме И. С. Тургеневу 30 июня — 1 июля 1855 г.: «Чудо переводчик и ужасно беден как поэт <…>, в его творчестве не наткнешься ни на один стих, в котором мелькнула бы грация скорби» (Некрасов Н. А. Полн. собр. соч.: в 15 т. Т. 14. Кн. 1. СПб., 1998. С. 204—207). 9
«20 ноября 1861» Н. А. Некрасова: к некрологической семантике трехстопного анапеста в русской поэзии XIX века 57 (в «Похоронах» — местными крестьянами)12. Неудивительно, что в написанном спустя пять месяцев после «Похорон» «20 ноября 1861» Жуковский также присутствует. Первая строка дописанной первой строфы «20 ноября» явно отсылает к «Сельскому кладбищу»: «Я покинул кладбище унылое…» Только если у Жуковского это приход на кладбище, то у Некрасова — уход с него и воспоминание о похоронном ритуале. Из «Сельского кладбища» Некрасов мог позаимствовать и могильного червя (впрочем, частотный библейский образ): «И гробожитель-червь в сухой главе гнездится». Однако червь Жуковского имеет, в свою очередь, более ранний претекст в державинском «На смерть князя Мещерского», но в большей степени — в финале стихотворения «На смерть графини Румянцовой» (1788): «Врагов моих червь кости сгложет, — / А я Пиит — и не умру» <здесь и далее курсив наш. — А. В.>. Державинская традиция также была актуальна для Некрасова, который мог ориентироваться на стихотворение «На смерть Катерины Яковлевны…» («Уж не ласточка сладкогласная…», 1794), написанное тоническим стихом с преобладанием дактилических клаузул. Ср., например, строки: «Ах! Лежит ее тело мертвое, / Как ангел светлый во крепком сне». Это заставляет обратить внимание на анапестические тексты со сплошными дактилическими клаузулами. В поэтической традиции до Некрасова таковых было очень мало. Наиболее интересный для нашей темы пример — пародия А. А. Дельвига на Катулла под названием «На смерть собачки Амики» (1821, опубл. 1828). Стихотворение выдержано в Ан3 со сплошными дактилическими нерифмованными окончаниями. Вот его начало: О камены, камены всесильные! Вы внушите мне песню унылую; Горько плачут амуры и грации. Нет игривой собачки у Лидии… Знаменательно, что Ан3 ДДДД, обладающий ярко выраженной «народной» окраской, в сочетании с античной тематикой и сниженным сюжетом (смерть собачки) порождает комический, даже пародийный эффект. О генезисе образа рано умершего поэта в поэзии первой трети XIX в. см.: Топоров В. Н. Младой певец и быстротечное время: (К истории одного образа в русской поэзии первой трети XIX века) // Russian Poetics. Columbus; Ohio, 1983. P. 423—424. (UCLA Slavic Studies. Vol. 4). 12
58 А. В. Вдовин Некрасов прибегнет к сплошным дактилическим окончаниям Ан3 только в двух стихотворениях 1870-х гг., одно из которых — «Смолкли честные, доблестно павшие…» (1874) — реквием погибшим во Франко-прусской войне и в дни Парижской коммуны. Наличие сплошных дактилических клаузул отсылает, конечно, к фольклорной традиции, и прежде всего к погребальным причитаниям и плачам. Хорошо известно, что одним из фольклорных источников «Кому на Руси жить хорошо» стали плачи Ирины Федосовой, собранные в книге Е. В. Барсова 1872 г. В библиотеке Некрасова есть и другая книга, из которой Некрасов мог черпать материал, — 3-я часть труда А. В. Терещенко «Быт русского народа» (СПб., 1848)13. Она содержит описания похоронных и поминальных обрядов славян. Важно, что погребальный плач, скажем, Ирины Федосовой, как и многие другие, строится по строгому канону, в который, как правило, не входит описание тела покойного14. В книге же Терещенко имеется прозаический перевод малороссийского плача по умершей незадолго до свадьбы невесте, где телу уделяется необычно много места. Техника описания здесь очень сходна с некрасовской в «20 ноября»: Дочь моя! Ты завяла, как цветочек; засохла, как травка! Ты покинула меня сиротой <…> За что ж покинула? <…> Промолви хоть словечко, улыбнись хоть ненароком; протяни свою беленькую ручку, раскрой свои черные очи, посмотри! <…> Я тебя убрала под венец; сложила твои ручки для молодого; сама закрыла ротик, целовавший меня; сомкнула твои черные глаза, радовавшие меня. Кто же закроет мои? <…> Дононько моя! Лежишь, будто живая: ты улыбаешься, протягиваешь ко мне рученьки — обними же меня! <…> Молчишь, сложивши ручки накрест; но с ним идешь навстречь Спасителю — и твои уста уже славословят Его. <…> Не думала, не гадала закрыть твои оченьки ясненькие, твои уста розовые, и закрыть ризою гробовой! <…> Я сама сомкнула твои глазики до Страшного суда15. Используя характерные мотивы плача, Некрасов аранжировал их с помощью чередования дактилической и мужской клаузулы, что дистанцирует текст от фольклорной традиции, но в то же время позволяет сохранить народный ореол. Подобные попытки были предприняты в конце 1850-х гг. Л. А. Меем в «Плясунье» (1858) и Н. П. Огаревым в «Дедушке» (1859), написанных также Ан3 ДмДм, в который у Мея Библиотека Некрасова / Предисл. и публ. Н. Ашукина // Н. А. Некрасов. III. М., 1949. С. 418—419. (Литературное наследство. Т. 53/54). 14 Ср. причитания, собранные в изд.: Причитания. М., 1960. (Библиотека поэта). 15 Терещенко А. В. Быт русского народа. СПб., 1848. Ч. 3. С. 90. 13
«20 ноября 1861» Н. А. Некрасова: к некрологической семантике трехстопного анапеста в русской поэзии XIX века 59 вложены скорбные размышления о смерти плясуньи, а у Огарева — о приближающейся смерти дедушки. В отличие от Ан3 ДмДм, Ан3 ЖмЖм стал распространяться в русской поэзии уже в начале 1830-х гг. и, помимо прочих тем, использовался для осмысления смерти. Ср. «Смерть малютки» (1855) Я. П. Полонского и «Смерть весны» Н. Ф. Щербины (1859), «Бедняку» Н. А. Добролюбова (1858). Остановимся подробно на последнем: Горькой жалобой, речью тоскливой Ты минуту отрады мне дал: Я в отчизне моей терпеливой Уж и жалоб давно не слыхал. Точно в ночь средь кладбища глухого, Я могильною тишью объят, Только тени страдальцев, без слова, Предо мной на могилах стоят... Ропот твой безотрадно-унылый Был воскресная песнь для меня; Точно, плача над свежей могилой, Жизни вопль в ней услышал вдруг я. Текст был впервые опубликован среди «Посмертных стихотворений Добролюбова», которые Некрасов подготовил для «Современника». В автографе имеется несколько изменений, сделанных рукой Некрасова. Вполне вероятно также, что, уговорив Добролюбова в августе — сентябре 1858 г. опубликовать подборку его стихотворений, Некрасов читал и «Бедняку», написанное в июне того же года, но не счел его достойным публикации. Как показал в свое время А. М. Гаркави, Некрасов, знакомый со всеми стихотворениями Добролюбова, в 1864 г. использовал текст незаконченного добролюбовского наброска «С тех пор, как мать моя глаза свои смежила…» (опубл. только в 1911 г.) при создании «Памяти Добролюбова»16. Вполне вероятно, что и в слуГаркави А. М. Разыскания о Некрасове // Уч. зап. Калининградского гос. пед. ин-та. Калининград, 1961. Вып. IX. С. 38—39. «Памяти Добролюбова» написано пятистопным ямбом и ориентировано на смежную, но другую, к тому времени хорошо разработанную традицию элегическо-некрологического ямба, названную Г. А. Левитоном «сверхавторским» циклом «смерть поэта» (см.: Левинтон Г. А. Смерть поэта: Иосиф Бродский // Иосиф Бродский: творчество, личность, судьба. Итоги трех конференций. СПб., 1998. С. 190—215). Лучший из существующих разборов «Памяти Добролюбова» принадлежит адресату этого юбилейного сборника — М. С. Макееву (см.: Макеев М. С. Поэзия Некрасова и идеология русской радикальной интеллигенции середины XIX в. // К 60-летию профессора Анны Ивановны Журавлевой. М., 1998. С. 91—105). 16
60 А. В. Вдовин чае «20 ноября» Некрасов мог припомнить недавно прочитанное им в рукописи стихотворение «Бедняку». Его строки «Точно в ночь средь кладбища глухого…» и «Ропот твой безотрадно-унылый…», равно как и «могильная» тематика этого анапестического текста, могли подсказать Некрасову первую строку «20 ноября» «Я покинул кладбище унылое…». Теперь попытаемся сделать предварительные наблюдения над тем, что происходит с семантикой Ан3 ДмДм во второй половине XIX в., в том числе под явным воздействием лирики Некрасова. Начиная с 1860-х гг. вслед за поэтом, создавшим еще ряд некрологических анапестических текстов (например, «Не рыдай так безумно над ним…», 1868, Ан3, ЖмЖм, — на смерть Д. И. Писарева; «Крещенские морозы» — Ан3, ЖмЖм; «Смолкли честные, доблестно павшие…», 1874, Ан3, ДДДД), многие начинают обращаться к Ан3 для передачи траурного и похоронного настроения: — Ан3 ЖмЖм: Я. П. Полонский «Плохой мертвец» (1865); И. П. Можайский «Плотнику Науму» (1866); Е. А. Буланина «Памяти Некрасова» (1902); И. А. Кукарников «Посвящается памяти Некрасова» (1907). — Ан3 ДмДм: С. Д. Дрожжин «На смерть Некрасова» (1878); А. А. Ольхин «Над родной могилой» (1878). Также важно, что некрологическая тематика, скорее всего под влиянием Некрасова, проникает и в Ан4-3, который получает в 1870—80-е гг. широкое распространение (особенно у Надсона). Ср., например: (с рифмовкой мЖмЖ) В. П. Буренин «<Гражданская казнь Чернышевского>» (1864); Л. И. Пальмин «Из тюремных мотивов» (1865); Ольхин «У гроба» (1878); Надсон «Признание умирающего отверженца» (1878) и др. Наиболее показательными в нашем случае являются два указанных Ан3 ДмДм Дрожжина и Ольхина, написанные в 1878 г. и связанные один прямо, а другой косвенно с Некрасовым. Первое — похоронное стихотворение страстного поклонника и последователя Некрасова Дрожжина «На смерть Некрасова»: Не склонялися ивы плакучие И не буря стонала в полях, В злую стужу, в морозы трескучие Опускали мы в землю твой прах. Только слышалась песнь похоронная Да несмелые речи друзей,
«20 ноября 1861» Н. А. Некрасова: к некрологической семантике трехстопного анапеста в русской поэзии XIX века 61 Да светилося солнце холодное Над сырою могилой твоей. Зато слава твоя вековечная На Руси никогда не умрет, Будет петь твои песни сердечные Освобожденный народ. Несмотря на то, что последняя строка — Д3, все стихотворение буквально смонтировано из цитат Некрасова. «Не склонялися ивы плакучие» — строчка из «Похорон» («Под большими плакучими ивами»). «В морозы трескучие» — цитата из «20 ноября». Фраза «Солнце холодное» восходит к строкам из «Крестьянских детей»: И снег, до окошек деревни лежащий, И зимнего солнца холодный огонь. «Сырая могила» памятна по «Тройке»: «И схоронят в сырую могилу», «песнь похоронная» — по поэме «Саша: «И про убитую Музу мою / Я похоронные песни пою»; наконец, «освобожденный народ» — по «Элегии (А. Н. Е<рако>ву)»: «Народ освобожден, но счастлив ли народ». Еще один пример использования Ан3 ДмДм в качестве погребального — стихотворение Ольхина «Над родной могилой» (1878): Страсти жгучие, люди жестокие И наемники злого глупца Раны тяжкие, раны глубокие Наносили тебе без конца. И, замучив тебя, неповинную, От людей далеко, далеко, В яму темную, яму могильную Закопали тебя глубоко. Злится вьюга степная, сердитая И заносит могилку твою... Спи, страдалица наша убитая! Баю-баюшки-баю, баю. Первая фраза — цитата из стихотворения Некрасова «Смолкли честные, доблестно павшие…» (1872—1874): «Но разнузданы страсти жестокие…»; слова «яму могильную» содержатся в написанных тем же
62 А. В. Вдовин Ан3 ДмДм «Крещенских морозах» из цикла «О погоде» с финальным «Потому что за яму могильную / Вдвое больше в морозы берут». Концовка же отсылает к некрасовской пародии на Лермонтова — «Колыбельной песни» (1845): «Спи, пострел, покуда честный, / Баюшки-баю». В качестве выводов выскажем в заключение соображения о некрологической семантике Ан3 у Некрасова и других поэтов, которые нуждаются в подтверждении на более обширном поэтическом корпусе. Прежде всего, необходимо выявить корреляцию метрической семантики Ан3 ДмДм с наиболее распространенным у Некрасова и в русской поэзии 1830—1880-х гг. Ан3 ЖмЖм. Во-вторых, Некрасов, конечно, не первый, кто начал «насыщать» Ан3 ДмДм некрологической семантикой. Полонский, Мей, Огарев, Добролюбов в 1850-е гг., т. е. чуть раньше Некрасова, предпринимают попытки в этом направлении. Некрасов же только в начале 1860-х гг. создает всего несколько текстов (прежде всего «Похороны» и «20 ноября 1861»), которые станут крайне значимыми для последующей некрологической традиции17 — в первую очередь, конечно, народнической поэзии, ориентированной на Некрасова. В этой связи следует выяснить соотношение Ан3 ДмДм в поэзии 1880—1900-х гг. с некрасовской традицией. Складывание же метрической семантики Ан3 ДмДм у Некрасова может быть определено формулой М. Ю. Лотмана, описывающей эволюцию стиха Некрасова вообще, — «от подражания наиболее семантичным формам, через их пародирование и выработку собственной системы метрических значений»18. Характерно, что Ан3 ДмДм, если и встречается в поэзии 1860—1870-х гг. вне некрологической семантики, то преимущественно в пародиях и перепевах на мотивы Некрасова. Ср. хотя бы «Осеннее петербургское утро в 7 песнях на одну тему. 1. (По Некрасову)» (1864) и «Через 25 лет (баллада)» (1879) Д. И. Минаева. 18 Лотман М. Ю. Семантика стихотворного метра в русской поэзии второй половины XIX века (Фет и Некрасов) // Slowianska metryka porownawcza. III. Semantyka form wierszowych. Wroclaw, 1987. S. 136. 17
63 Сергей Николаевич Гуськов (Институт русской литературы (Пушкинский Дом) РАН) Экономика патриотизма (И. А. Гончаров в «Северной почте») Д евять месяцев с октября 1862 г. по июнь 1863 г. в творческой биографии И. А. Гончарова считаются временем совершенно бесплодным, нетворческим1. В этот период он служил главным редактором официальной газеты Министерства внутренних дел «Северная почта». Насколько можно судить по архивным документам газеты и опубликованным письмам Гончарова к своему помощнику Ю. М. Богушевичу, писатель очень активно занимался редакторской деятельностью, принимая участие в составлении буквально каждого номера газеты2. В то же время на сегодня только два анонимных текста в «Северной почте» атрибутированы Гончарову3. Действительно, анонимные газетные тексты вообще и тексты «Северной почты» в частности представляют собой очень сложный для атрибуции материал. Газетные тексты невелики по объему, в их создании может участвовать несколько человек, авторы чаще всего не придают им никакого значения и не републикуют. Значительную часть газетных текстов составляют перепечатки из других изданий, причем иногда это обстоятельство даже не упоминается. В таких случаях еще сложнее говорить о проявлении творческого начала. В «Северной почте», как и в большин«Ситуация явно не способствует творческой работе», — пишет об этом времени современная исследовательница (Гейро Л. С. «Сообразно времени и обстоятельствам...»: (Творческая история романа «Обрыв») // И. А. Гончаров. Новые материалы и исследования. М., 2000. С. 123. (Литературное наследство. Т. 102)). 2 См. например: Гончаров И. А. Письма к Ю. М. Богушевичу // Щукинский сборник. Вып. 10. М., 1912. С. 467. 3 См.: Гайнцева Э. Г. И. А. Гончаров в «Северной почте»: (История одной газетной публикации) // И. А. Гончаров: Материалы Международной конференции, посвященной 185-летию со дня рождения И. А. Гончарова. Ульяновск, 1998. С. 261—267; Гуськов С. Н. И. А. Гончаров — газетчик. Неизвестный текст автора «Обломова»? // Вестник Российского фонда фундаментальных исследований. 2017. № 3. С. 119—128. 1
64 С. Н. Гуськов стве газет 1860-х гг., практика перепечатки чужих материалов была постоянной, с ней были связаны более или менее регулярно возникавшие скандалы4. Главный редактор Гончаров, реагируя на претензии А. А. Краевского к перепечаткам из «Голоса», советовал своему помощнику Богушевичу «почаще употреблять» предложенную им однажды «методу — вкратце пересказывать содержание статей из других газет»5. Потребность в использовании этой «методы» увеличивается в 1863 г. С началом польского восстания и распространением всеобщего патриотического воодушевления обостряется проблема ежедневного заполнения газетного номера. Необходимо было больше материала по актуальной повестке. Официальные сводки о ходе боевых действий в Польше «Северная почта» регулярно перепечатывала из газеты «Русский инвалид», но собственных статей по «польскому вопросу» и связанных с ним проблемах в «Северной почте» публиковалось мало. Гончаров в письме к Богушевичу сообщал, что А. Г. Тройницкий, товарищ министра внутренних дел, курировавший издание газеты, и сам министр П. А. Валуев недовольны отсутствием публикаций, связанных с польскими событиями, и призывал Богушевича извлекать, что подходит «Сев<ерной> почте», из других газет6. «Извлечения» из «Голоса», «Санкт-Петербургских ведомостей», «Нашего времени», «Journal de St.-Pétersbourg», губернских изданий делались регулярно. Но, как известно, наиболее активно о польском восстании и связанных с ним темах писали «Московские ведомости» и газета «День». Если газета М. Н. Каткова иногда использовалась для перепечаток, то републикация статей из газеты И. С. Аксакова по идеологическим соображениям вряд ли могла приветствоваться. Конечно, «направление» «Северной почты» (официальной газеты МВД) было консервативно-охранительным по умолчанию, но все же идейным вдохновителем газеты был либеральный министр, известный «космополит» П. А. Валуев, а главным редактором в это время — просвещенный западник И. А. Гончаров. И консервативно-охранительное и либеральное направления были одинаково чужды агрессивной славянофильской риторике Аксакова. Тем не менее в номере от 6 апреля 1863 г. «Северная почта» перепечатала статью из газеты «День», содержащую острую критику российских эмигрантов и заграничных путешественников. Парижский корреспондент «Дня» выражал озабоченность незавидным статусом русских в Европе, осуждал их раболепство перед иностранцами, всегдашнюю готовность и даже стремление к ассимиляции, желание обучать своих См.: Гайнцева Э. Г. И. А. Гончаров в «Северной почте»… Гончаров И. А. Письма к Ю. М. Богушевичу… С. 464—465. 6 Там же. С. 467. 4 5
Экономика патриотизма (И. А. Гончаров в «Северной почте») 65 детей как иностранцев, а также их неспособность сохранять за границей национальную самобытность. Приводилась статистика 1860 г., согласно которой за границу выезжало около 275 000 русских (без малого четверть российских дворян), почти половина из которых оставалась за границей длительное время: 275 000 русских! Что внесли они нового в Европу? Какой новый элемент общественной жизни? Познакомили ли хоть с Россией? Познакомили действительно — с ее недугом, с полной деморализацией русского общества в смысле политическом и общественном, с его отчуждением от русской народности, с его духовною зависимостью от европейского общественного мнения. <…> Помещики и помещицы, до старости лет дожившие в своих деревнях на сытном хлебе, в барском неглиже, халатах, капотах и беличьих тулупах; потревоженные — как стая диких уток выстрелом охотничьего ружья, отменою крепостного права, поднялись стаей и опустились на Европу. Можно было думать, что вот они-то, по крайней мере, явят иностранцам что-нибудь свое, оригинальное, — хотя бы и уродливое, — ничуть не бывало! Они, действительно, очень оригинальны за границей, — но не самостоя­ тельностью, а переизбытком душевного раболепства пред иностранцами вообще, пред французами в особенности7. Письмо подписано псевдонимом «Касьянов», за которым скрывался И. С. Аксаков8. Перепечатке статьи Аксакова в «Северной почте» было предпослано анонимное редакционное предисловие: Позволяем себе заимствовать из газеты «День» нижеследующее письмо, которого содержанию нельзя не сочувствовать. Грустно читать эти горькие строки, тем грустнее, что они справедливы. Искренне желаем, чтобы разумный и патриотический голос русского путешественника достиг до слуха русских, поселившихся за границею; желаем, чтоб они поняли, что в настоящее именно время, когда преобразовывается весь гражданский строй нашего отечества, не за границею место нашим дворянам и помещикам; их место на родине, где они своею гражданскою деятельностью и своими капиталами должны содействовать русскому правительству к обновлению России. Как в настоящее время растрачивать деньги за границею, с явным ущербом для своего отечества, а из детей своих воспитывать бесцветных и бессильных космополитов, без прочной связи с родным краем, без твердой почвы Северная почта. 1863. № 74. С. 294. См.: Аксаков И. С. Сочинения. Т. 2. Славянофильство и западничество. 2-е изд. СПб., 1891. С. 96—101. 7 8
66 С. Н. Гуськов для жизни, без прямого призвания к общественной деятельности, без подготовки к принесению этою деятельностию общественной пользы! Мы перепечатываем не письмо, а патриотический крик, вырвавшийся из сердца в минуту опасного равнодушия многих русских людей к своей родине, к ее нуждам, трудам и даже к ее чести. Это горячий призыв к своему долгу 275 000 русских, кочующих за границею в то самое время, когда отечество требует от них мысли, рук, денег и жертв. Жаль, если правдою звенящий голос патриота останется голосом вопиющего в пустыне и если те, которые не по тяжким недугам или иной крайней необходимости собираются оставить Россию, не вдумаются в ее положение и в свои новые к ней обязанности и повезут новые миллионы к ежегодно увозимым миллионам. Неужели их не остановит мысль, что удаляться за границу в настоящее время почти все равно, что для часового покидать свой пост? Неужели не поспешат возвратиться и те русские, которые, оставаясь без уважительных причин в чужеземных затишьях, как будто выжидают, когда минуют волнения извне и окончательно установится новый строй внутри, чтобы приехать на готовое? Жаль, если они уже настолько равнодушны, что способны выжидать до конца; но еще более жаль, если этого равнодушия не возмутят ни клевета, которая вокруг них восстает на их отечество, ни язвительное пренебрежение иностранцев9. Публикация статьи Аксакова и предисловие к ней являют собой любопытный пример творческого подхода к перепечатке статей из других изданий в «Северной почте» периода редакторства Гончарова. Очевидно, что простая републикация из «Дня», нередко критиковавшего государственную политику, в официальной газете МВД была бы не­ уместной. В то же время газета «День» была одним из инициаторов патриотического движения, статьи о польских событиях и связанных с ними этнокультурных и геополитических проблемах появлялись в ней часто, и поэтому она была ценным источником материалов для перепечатки. Редакция «Северной почты» решилась републиковать одну из статей «Дня», но при этом снабдила ее предисловием, в котором акценты славянофильской статьи были радикально изменены. Автор редакционного предисловия «Северной почты» в целом вроде бы соглашается с патриотическим пафосом Аксакова (содержанию письма «нельзя не сочувствовать»), но пишет совсем о другом, а именно о государственной позиции по отношению к практике массовой дворянской эмиграции, обращается с непосредственными призывами к покинувшим Россию в тяжелый исторический момент гражданам: «Искренне желаем, чтобы <…> они поняли, что в настоящее именно время, когда преобразовывается весь гражданский строй нашего отечества, не за гра9 Северная почта. 1863. № 74. С. 294.
Экономика патриотизма (И. А. Гончаров в «Северной почте») 67 ницею место нашим дворянам и помещикам; их место на родине…» Если Аксаков педалирует этнокультурный аспект эмиграции, то автор редакционного предисловия в «Северной почте» ставит акцент на ресурсно-экономической стороне дела: напоминает дворянам и помещикам, оказавшимся за границей, что они «своими капиталами должны содействовать русскому правительству к обновлению России», не «растрачивать деньги за границею, с явным ущербом для своего отечества..!»; что «…отечество требует <…> мысли, рук, денег и жертв», сожалеет, что найдутся все же русские, которые не осознают своих обязанностей к своей стране «и повезут новые миллионы к ежегодно увозимым миллионам» (курсив мой. — С. Г.). Автор предисловия выражает позицию правительства и не ограничивается только эмоциональным призывом — в его речи звучит и скрытая угроза: «Неужели их не остановит мысль, что удаляться за границу в настоящее время почти все равно, что для часового покидать свой пост? Неужели не поспешат возвратиться и те русские, которые, оставаясь без уважительных причин в чужеземных затишьях, как будто выжидают, когда минуют волнения извне и окончательно установится новый строй внутри, чтобы приехать на готовое?» Переосмысление аксаковского текста в предисловии «Северной почты», переход от пафосных восклицаний о роли русского народа в русло куда более приземленных рассуждений о финансово-экономическом ущербе от эмиграции, как кажется, может быть прочитано не только как идеологическая апроприация чужого — и чуждого — текста, но и как риторический прием — прозаизация, снижение, риторическое разоблачение, ирония. Именно этот комплекс приемов считается не просто характерным, но и отличительным для литературного творчества Гончарова на всех его этапах. «Прозаизация поэтических включений», «намеренное снижение <…> сентиментально-элегических <…> и патетических мотивов»10, разоблачение риторических чувств типичны для его ранних произведений и «Обыкновенной истории», являются частью антиромантической идейно-эстетической установки писателя. «Прозаизация романтически-легендарных, “литературных” сюжетов» считается «непременным компонентом» «Фрегата “Паллада”»11. О «прозаизации традиционно возвышенного» пишет и современный исследователь романа «Обломов»12. Гончаров И. А. Полн. собр. соч. и писем: в 20 т. Т. 1. Обыкновенная история. Стихотворения. Повести и очерки. Публицистика, 1832—1848. СПб., 1997. С. 650—651. 11 Там же. Т. 3. Фрегат «Паллада»: Материалы путешествия. Очерки. Предисловия. Официальные документы экспедиции. СПб., 2000. С. 486. 12 Бухаркин П. Е. «Образ мира, в слове явленный»: (Стилистические проблемы «Обломова») // От Пушкина до Белого. Проблемы поэтики русского реализма XIX — начала XX века: Межвуз. сб. / Под ред. В. М. Марковича. СПб., 1992. С. 124. 10
68 С. Н. Гуськов Логично предположить, что одна из отличительных черт творческого почерка Гончарова могла сказаться и в деятельности Гончарова — редактора газеты. Атрибуция традиционно основывается на деталях. Но можно зайти с другой стороны: если в тексте очевидна магистральная идейно-стилистическая тенденция крупного автора, мы вправе предположить, что текст написан именно им. Конечно, в том случае, если у нас нет никаких дополнительных фактов и факторов, то столь общего основания для атрибуции будет недостаточно. Но в данном случае такой фактор, и весьма существенный, у нас есть: текст был опубликован в газете, главным редактором которой был Гончаров. Впрочем, предположить авторство Гончарова позволяют и некоторые детали. В тексте предисловия обнаруживается лексический маркер, который, с одной стороны, может выдавать руку Гончарова, а с другой — приоткрывает завесу над одним из потенциальных адресатов этого текста. Этот маркер — слово «затишье», редкое само по себе, но, кроме того, употребленное в редком значении (‘провинциальный городок’, ‘селение’) и редкой для него грамматической форме множественного числа. В словаре церковнославянского и русского языка 1847 г. и словаре Даля значение слов «затишие» и «затишь» определяются как «место, закрытое от ветров»13 и «раздол, заводь, прикрытая прибрежием»14. В основном корпусе НКРЯ с хронологическим ограничением до 1863 г. слово «затишье» находится в 54 документах, но в большинстве случаев употреблено в значении «временное прекращение ветра». Статистика по НКРЯ, конечно, требует множества оговорок, но все же данные по метаатрибуту «автор» выглядят довольно эффектно (приводим только верхнюю часть таблицы): Таблица 1. Статистика употребления слова «затишье» по авторам Значение И. А. Гончаров Ф. М. Достоевский П. В. Анненков М. Е. Салтыков-Щедрин А. Ф. Вельтман А. В. Дружинин Найдено документов 3 6 2 2 3 2 Найдено словоформ 11 (13,41%) 9 (10,98%) 4 (4,88%) 4 (4,88%) 4 (4,88%) 3 (3,66%) Словарь церковно-славянского и русского языка. Т. 2. СПб., 1847. С. 63. Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка. Ч. 1. А—З. М., 1863. С. 581. 13 14
Экономика патриотизма (И. А. Гончаров в «Северной почте») 69 Употребления слова «затишье» во множественном числе еще более редки. НКРЯ до 1863 г. дает всего 8 таких словоупотреблений. В таб­ лице приведены данные со снятой омонимией и сделаны некоторые уточнения15. Таблица 2. Статистика употребления слова «затишье» во множественном числе по авторам Значение И. А. Гончаров П. В. Анненков А. Порецкий С. Т. Аксаков И. С. Тургенев Найдено документов 2 1 1 1 1 Найдено словоформ 4 (50 %) 1 (12,5 %) 1 (12,5 %) 1 (12,5 %) 1 (12,5 %) Считывался ли в 1863 г. во фразе «<…> те русские, которые, оставаясь без уважительных причин в чужеземных затишьях, как будто выжидают <…>» намек на автора повести «Затишье» И. С. Тургенева? Очень вероятно. Ведь собственно переносное значение (‘провинциальный городок’, ‘селение’), в котором употребляется слово «затишье» в романе «Обломов»16 и в приведенном выше газетном предисловии, впервые отмечено в этой повести Тургенева 1854 г., которая в 1861 г. вышла третьим изданием: «Здесь у нас, осмелюсь так выразиться, не то чтобы захолустье, а затишье, право, затишье, уединенный уголок — вот что!»17 Были ли у «Северной почты» основания в своей обличительной филиппике про добровольных русских эмигрантов 1860-х гг. намекать в том числе и на Тургенева? Да, были. Тургенев в 1860-е гг. жил в основном за границей, а в конце 1862 г. оказался на какое-то время политически неблагонадежным писателем. После ареста летом 1862 г. сподвижника А. И. Герцена П. А. Ветошникова в распоряжении III Отделения оказались компрометирующие Тургенева документы и письма, свидетельствовавшие о его контактах с Бакуниным и Герценом. Тургенев был привлечен Корпус дает сопоставимую с Гончаровым частотность для Салтыкова-Щедрина, но все три словоупотребления в щедринских текстах — внутри стихотворной цитаты, а следовательно не являются релевантными для атрибуции прозаического текста. 16 «В Швейцарии они перебывали везде, куда ездят путешественники. Но чаще и с большей любовью останавливались в мало посещаемых затишьях». Гончаров И. А. Полн. собр. соч. и писем: в 20 т. Т. 4. Обломов. СПб., 1998. С. 405. 17 Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем: в 30 т. Т. 4. Повести и рассказы. Статьи и рецензии. 1844—1854. М., 1980. С. 388. 15
70 С. Н. Гуськов к следствию по делу о лицах, обвиняемых в сношениях с лондонскими пропагандистами (дело 32-х). Официальный вызов на допрос в Сенат был вручен писателю 22 января (3 февраля) 1863 г. Слухи о вызове Тургенева из-за границы распространились еще раньше и обсуждались в газетах. «Выписка вас из-за границы, если она состоится, будет торжеством, для партии, действующей против вас», — сообщал Тургеневу П. В. Анненков 20 января (1 февраля) 1863 г.18 Были ли у Гончарова причины задеть Тургенева в газете, которую он редактировал? Да, были. Отношения Гончарова с Тургеневым прервались после известной истории с обвинениями в плагиате и третейского суда в 1860 г., обида на литературного соперника была еще свежа. Во всяком случае, когда Гончаров в «Необыкновенной истории» будет рассуждать о причинах долгой жизни Тургенева за границей, его риторическая модель окажется очень похожей на ход рассуждений автора статьи в «Северной почте»: «Гражданин нации, кто бы он ни был, есть не что иное, как ее единица, солдат в рядах… <…> всякий отщепенец от своего народа и своей почвы, своего дела у себя, от своей земли и сограждан — есть преступник даже и с космополитической точки зрения! Он то же, что беглый солдат!»19 Перечисленные основания, как кажется, позволяют высказать предположение, что текст редакционного предисловия к статье Аксакова принадлежит Гончарову. Такое предположение может быть высказано еще по отношению к нескольким текстам в газете Министерства внутренних дел. Очень вероятно, что редакторство в «Северной почте» не было бесплодным этапом в жизни Гончарова. Этот творческий этап его биографии просто пока недостаточно исследован. Анненков П. В. Письма к И. С. Тургеневу. Кн. 1: 1852—1874 / Изд. подгот. Н. Н. Мостовская, Н. Г. Жекулин. СПб., 2005. С. 133. 19 Гончаров И. А. Необыкновенная история: (Истинные события) / Вступ. ст., подгот. текста и коммент. Н. Ф. Будановой // И. А. Гончаров. Новые материалы и исследования. М., 2000. С. 256. (Литературное наследство. Т. 102). 18
71 Кирилл Юрьевич Зубков (НИУ «Высшая школа экономики»; Институт русской литературы (Пушкинский Дом) РАН) Идеология и биография радикального разночинца в конце XIX века: Н. В. Успенский и Литературный фонд* Н иколай Успенский, писатель, казалось бы, почти забытый еще при жизни, неожиданно оказался актуален уже после своего само­ убийства. В течение длительного времени его творчество привлекало внимание И. А. Бунина. С одной стороны, он воспринимал автора «Очерков из крестьянского быта» как одного из ряда радикально настроенных разночинцев, роль которых в литературе казалась Бунину разрушительной: И пришел «разночинец», во-первых, гораздо менее талантливый, чем его предшественники, а во-вторых, угрюмый, обиженный, пьющий горькую (посчитайте-ка всех этих Левитовых, Орфановых, Николаев Успенских), и вдобавок сугубо тенденциозный (пусть с благими целями, но тенденциозный), да еще находившийся в полной зависимости от направления своего журнала, от идеологии своего кружка, от обязанности во что бы то ни стало быть «гражданином», от милости Скабичевских1. С другой стороны, Бунин выделял Успенского из общего ряда: «Левитов и оба Успенских были столь талантливы, что можно и теперь перечитывать их. Прочие “народники” были бездарны и забыты вполне справедливо»2. Однако больше всего Бунина интересовало не творчество, а жизненный путь Успенского, во многом похожий на биографии * Статья подготовлена в рамках гранта РНФ № 19-78-10012 «Писатель — критика — читатель (Механизмы формирования литературной репутации в России на рубеже XIX—XX веков)». Бунин И. А. Из «Записной книжки» // Иван Бунин: в 2 кн. Кн. 1. М., 1973. С. 388. (Литературное наследство. Т. 84). Впервые: Возрождение. 1926. № 235. 23 января. 2 Бунин И. А. Из записей // Бунин И. А. Собр. соч.: в 9 т. Т. 9. М., 1967. С. 273. 1
72 К. Ю. Зубков бунинских героев: «Увлекался я в молодости и Николаем Успенским, и опять не только в силу его дарования, но в силу и личной судьбы его, во многом схожей с судьбой Левитова: страшные загадки русской души уже волновали, возбуждали мое внимание»3. Бунин записал некоторые воспоминания знакомых Успенского о наиболее интересовавшем его последнем периоде жизни писателя: Николай Успенский тоже занимал когда-то в литературе одно из самых видных мест. Однако он тоже сделал, кажется, все возможное, чтобы погубить и свою известность, и талант. Он бросил работать, стал пьяницей и бродягой и кончил свое существование еще хуже, чем Левитов: умер в Москве на улице, перерезал себе горло бритвой. Его теща рассказывает: — Несколько лет тому назад он явился к нам босяком, поселился у нас, жил как член семьи, а затем увлек и обесчестил мою дочь, — назло мне, как сам он выразился. Назло за что? Затем он на ней женился, быстро свел ее в гроб, а девочку, прижитую с ней, увел с собой, уходя от нас. Жил он тем, что потешал купцов, мещан и мужиков всяким шутовством, игрой на гармонике, тем, что заставлял своего несчастного ребенка плясать и приговаривать похабщину. Он иногда даже брал ее, как щенка, за шиворот и, на забаву мужикам, бросал в реку, в пруд. Вот, говорил он, вы сейчас увидите, православные, образец национального воспитания, — и трах ребенка в воду! Бог ему судья, замечательный, но ужасный человек был4. В этих отзывах выражена своеобразная двойственность роли Успенского в русской культуре: с одной стороны, это типичный представитель разночинцев 1860-х гг.; с другой — человек уникальной судьбы, постепенная деградация которого стала одним из наиболее мрачных эпизодов русской литературы XIX века. Осмысление жизни Успенского, особенно ее позднего периода, остается проблемой и для современных исследователей. Несколько лет назад автор этих строк сдал в редакцию биографического словаря «Русские писатели: 1800—1917» статью, посвященную Н. В. Успенскому. В работе жизнь писателя трактовалась как следование определенному биографическому шаблону, который можно с известной долей условности определить как «нигилизм»: Успенский был описан как серьезный участник литературной жизни своей эпохи, стремившийся реализовать определенную стратегию, вообще характерную для радикальных разночинцев своего времени, и в конце концов не преуспевший и вынужденный перебиваться случайными окололитературными и — в конце Бунин И. А. Из записей // Бунин И. А. Собр. соч.: в 9 т. Т. 9. М., 1967. С. 274. Там же. С. 274—275. 3 4
Идеология и биография радикального разночинца в конце XIX века: Н. В. Успенский и Литературный фонд 73 жизни — подчас совершенно нелитературными занятиями. Рецензировавший эту статью и высказавший ряд ценных замечаний по ее поводу А. И. Рейтблат, среди прочего, обратил внимание на возможность по-другому понять биографию этого писателя. С его точки зрения, поздние годы жизни Успенского следует описать как своеобразный переход между разными писательскими типами: от представителя «серьезной» журнальной литературы к вполне типичному сотруднику «малой» прессы конца века, писавшему преимущественно для не самых образованных читателей и существующему за пределами того литературного поля, к которому относились двоюродный брат писателя Г. И. Успенский или познакомившиеся с ним в начале его литературной деятельности И. С. Тургенев и Л. Н. Толстой. В этой статье мы попытаемся показать, что два образа Успенского — идейный «нигилист» и поставщик текстов для низовой литературы — в действительности не противоречили друг другу. Классический «нигилизм» после середины 1860-х гг. оказался настолько отодвинут на периферию литературного поля, что представитель этого типа не имел никаких шансов оказаться активным участником «серьезной», журнальной литературы, а сами «нигилисты» старой формации стали достоянием хоть и недавней, но истории. Неслучайно в конце этой эпохи деятельность классических «нигилистов», таких как герои «Отцов и детей», начали описывать в исторических сочинениях, таких, например, как роман В. В. Крестовского «Панургово стадо» (1869): в эпоху революционных социалистических организаций, активной деятельности политической полиции и проч. «нигилисты» старой формации казались безнадежно устаревшими. 1 Существуют многочисленные свидетельства в пользу того, что в первые десятилетия своей жизни Успенский относился именно к ра­ дикальным разночинцам. В ранних годах биографии писателя нетрудно увидеть воплощение жизненных сценариев «нигилистов», неоднократно реализовывавшихся и в их повседневной практике, и в литературном творчестве, которые подчас прямо ориентировались друг на друга5. 5 См. прежде всего: Манчестер Л. Поповичи в миру: духовенство, интеллигенция и становление современного самосознания в России. М., 2015. Изложение биографии радикального разночинца с позиций, предложенных в работе Манчестер, см.: Вдовин А. В. Добролюбов: разночинец между духом и плотью. М., 2017. Серия «Жизнь замечательных людей». Ср. также о связи литературных и жизненных практик радикальных разночинцев: Печерская Т. И. Разночинцы шестидесятых годов XIX века. Феномен самосознания в аспекте филологической герменевтики. Новосибирск, 1999.
74 К. Ю. Зубков Успенский родился в семье бедного священника, в ранние годы испытал резкое отторжение от этого семейства, пошел заниматься максимально далекой от интересов духовенства деятельностью — медициной, провел несколько лет в Петербурге бедняком6. Писатель остро чувствовал свои принципиальные отличия от получивших воспитание и образование другого типа дворян и пытался, наперекор им, реализовать собственную, своеобразную программу поведения. Специфические жизненные сценарии, характерные для радикального разночинца, во многом определили не только собственно биографический, но и творческий путь Успенского в первые годы его литературной карьеры. После кратковременного и практически не задокументированного раннего периода он знакомится с Н. А. Некрасовым и, благодаря покровительству и финансовой помощи редактора «Современника», входит в число наиболее заметных столичных литераторов. Публикуемые на страницах некрасовского журнала рассказы Успенского из простонародного быта будут обсуждать ведущие литературные критики своего времени, в том числе Н. Г. Чернышевский, в статье «Не начало ли перемены?» провозгласивший их новым этапом в истории литературы, а также Ф. М. Достоевский, П. В. Анненков и др. Успенский принципиально не был готов вести себя в соответствии со сложившимися стереотипами поведения образованного «литератора». Чернышевский в своей статье показал, что «новая правда» о народе, выраженная в очерках Успенского, принципиально не соответствовала привычным приемам описания крестьянского быта, характерным, например, для И. С. Тургенева или даже «трезвого» А. Ф. Писемского7. Та же установка заметна и в том, каким образом Успенский вел себя по отношению к другим писателям. Так, в письмах К. К. Случевскому, написанных из Парижа (Успенский отправился туда за счет Некрасова), писатель намеренно или ненамеренно эпатировал адресата «нигилистическим» отношением к культурным и общественным ценностям. Достоинства Парижа в его сознании сводились к бытовым удобствам 6 Наиболее полную биографию Успенского см.: Дедусенко И. В. Николай Успенский. Тула, 1975. См. также известную, неоднократно переиздававшуюся статью: Чуковский К. И. Николай Успенский — жизнь и творчество // Успенский Н. В. Сочинения: в 2 т. Т. 1. М.; Л., 1932. С. 7—67. Дальнейшее изложение широко известных фактов из жизни писателя основано на этих работах. Материалы Литфонда 1870—1880-х гг. ранее в оборот не вводились; более ранние лишь упоминались в статьях исследователей. 7 Стилистический анализ, подтверждающий выводы Чернышевского, см.: Копорский С. А. Из истории развития лексики русской художественной литературы 60—70 гг. XIX в.: (Словарный состав сочинений Н. Успенского, Слепцова и Решетникова). Автореф. дисс. … доктора филол. наук. Калинин, 1951.
Идеология и биография радикального разночинца в конце XIX века: Н. В. Успенский и Литературный фонд 75 и возможности вести «веселый» образ жизни. 11 июня 1861 г., например, Успенский писал: <…> в Париже надо непременно обзавестись девочкой… да хорошенькой, а это здесь так легко, — тогда вы не расстанетесь с Парижем <…> доказывать ничтожество Женевы пред Парижем — значит просто стыдить себя, и в этом отношении я даже не хочу с вами связываться. Забыли вы эти омнибусы парижские, в которые за 15 сантимов можно ехать 10 верст и которые вам, поэтам, давно бы надо воспеть <…> Вы знаете, что я здесь имею удовольствие читать русские газеты?.. и это в одном из кафе. Ну где вы найдете такую роскошь8? В этом контексте ироничные отзывы о поэтах прочитываются как пренебрежительное отношение к литературному авторитету поэтической речи, что подтверждается фрагментом из следующего письма, от 20 июня, в котором Успенский пишет о себе практически как о новом Чернышевском: Вы хорошо делаете, что пишете сочинения, вы мне потрудитесь прислать их, посмотрим, что такое, уж ежели что-нибудь не так, верьте богу, в пух разобью, уж не ждите пощады — то есть из кожи вылезу, всё на мелкие части! Но вы, однако, не бойтесь присылать их9. В письме от 24 июня Успенский в исключительно резком духе высказывается об А. И. Герцене и В. П. Боткине: «У этих людей мозг уже разлагается… а у Боткина первого, это я знаю верно»10. Здесь примечательно как «нигилистическое» описание человека в категориях физиологии, так и явный параллелизм между высказываниями Успенского и полемикой сотрудников «Современника» с Герценом на рубеже 1850—1860-х гг. Наконец, очень в духе радикально настроенных «поповичей» рассуждение Успенского о невозможности для художника оторваться от русской жизни. Разночинец явно считает себя большим, чем его адресат, знатоком русской жизни и уверен в своем праве оценивать, кто и насколько с нею связан: <…> неужели в вас не говорит голос национальности, неужели вам до сих пор не хочется в Россию? Если это так, то мне жаль вас, мне еще более Из писем Н. В. Успенского К. К. Случевскому // Щукинский сборник. Вып. 7. М., 1907. С. 327. 9 Там же. 10 Там же. С. 330. 8
76 К. Ю. Зубков горестно, что вы ничего не пишете из русской жизни. <…> Я видел в Риме и Флоренции художников (так называемых) русских, которые говорят, что они ничего не рисуют из русской жизни, потому что Россия не имеет ни истории, ни жизни. Я всех этих господ считал погибшими не только для России, но даже для самих себя11. Таким образом, в ранние годы жизнь и творчество Успенского кажутся последовательной реализацией поведенческих стратегий, характерных для радикального разночинца. Собственно, именно так писателя и воспринимали его знакомые из литературных кругов. Так, Тургенев писал Анненкову 7 (19) января 1861 г.: На днях здесь <в Париже. — К. З.> проехал человеконенавидец Успенский (Николай) и обедал у меня. И он счел долгом бранить Пушкина, уверяя, что Пушкин во всех своих стихотворениях только и делал, что кричал: «на бой, на бой за святую Русь». Он, однако, не вполне одобряет Добролюбова. Мне почему-то кажется, что он с ума сойдет12. На основании этого письма, особенно приведенной в нем эффект­ ной фразы о Пушкине, исследователи резонно предложили считать Успенского одним из прототипов Базарова13. Впрочем, письмо Тургенева оказалось также и точным предсказанием печальной участи Успенского. Перелом в литературной карьере Успенского произошел благодаря резкому разрыву с Некрасовым: последний должен был напечатать сборник рассказов Успенского и в счет гонорара оплатить писателю вояж по Европе. Успенский постоянно (в том числе во время путешествия) брал в долг у Некрасова14, который напечатал его произведения бóльшим, чем было уговорено, тиражом. Возмущенный Успенский устроил грандиозный скандал, после которого был навсегда изгнан из редакций радикальных толстых журналов. Череда других, менее известных конфликтов постепенно привела его к изоляции в мире «большой» литературы: ссоры с Тургеневым, Л. Толстым, Г. УспенИз писем Н. В. Успенского К. К. Случевскому // Щукинский сборник. Вып. 7. М., 1907. С. 332. 12 Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем: в 30 т. Изд. 2-е, испр. и доп. Письма: в 18 т. Т. 4. М., 1987. С. 280. 13 См.: Гутьяр Н. И. С. Тургенев и Н. В. Успенский // Литературный вестник. 1904. Т. VII. Кн. 1. 1904. С. 16—19. 14 Всего он остался должен «Современнику» 2857 р. 70 к. (см.: Макеев М. С. Конторские книги журнала «Современник» 1860—1865 гг. // Карабиха: историко-литературный сборник. Вып. 10. Ярославль, 2018. С. 214). 11
Идеология и биография радикального разночинца в конце XIX века: Н. В. Успенский и Литературный фонд 77 ским и прочими авторами, нежелание сотрудничать в «Отечественных записках» на условиях журнала и проч. сделали писателя малозначительной фигурой, чьи произведения обычно печатались в не самых тиражных газетах и развлекательных еженедельниках. Специфическое отношение Успенского к деньгам и их месту в литературе сложилось, как представляется, во многом под влиянием Некрасова и социально-экономических практик руководимого им радикального журнала «Современник». Как установил М. С. Макеев, в ранние годы существования этого журнала Некрасов пытался построить экономику своего предприятия на специфической форме «дружеского кредита»: «Для Некрасова такой альтернативой существующим формам кредита становится долг, который можно было бы назвать дружеским, основанным на связях внутри круга Белинского/Герцена»15. К середине 1850-х гг. эта концепция постепенно приходит в кризисное состояние: пришедшие в журнал разночинцы воспринимали экономические отношения внутри журнала скорее как эксплуатацию и предлагали разделить собственность16. По всей видимости, Успенский изначально воспринимал финансовые условия своего сотрудничества в «Современнике» именно как основанные на дружбе, причиной же разрыва с Некрасовым послужило осознание того, что в действительности редактор журнала был вправе пользоваться произведениями Успенского как своей собственностью. Успенский постоянно занимал деньги у литераторов, которых он приравнивал к друзьям, вряд ли предполагая, каким образом их вернет, — так же он вел себя и с редакцией «Современника». Например, в письме Случевскому от 20 июня Успенский просит денег в долг, сравнивая адресата с сотрудником редакции некрасовского журнала: «В самом деле, не прислать ли вам сюда франков 100. То есть дела в таком положении: у меня теперь не более 50 франков, уверяю! А ждать денег еще неделю, да я боюсь, ну-ко замешкает Ипполит Алекс<андрович> Панаев»17. В смысле личных отношений Случевский вовсе не был близким другом Успенского: буквально в предыдущем письме тому пришлось напомнить адресату свое имя, которое Случевский забыл, — однако Успенский, похоже, был готов воспринимать как друзей всех представителей литературного сообщества. В письмах самому И. А. Панаеву просьбы о деньгах следуют постоянно, причем Успенский, кажется, не испытывает никаких угрызений совести по поводу своих трат, счиМакеев М. С. Николай Некрасов: Поэт и Предприниматель (очерки о взаимодействии литературы и экономики). М., 2009. С. 105. 16 См.: там же. С. 171—174. 17 Из писем Н. В. Успенского К. К. Случевскому… С. 328. 15
78 К. Ю. Зубков тая их разве что поводом к активной работе, а выдачу себе кредита — знаком хорошего к себе отношения: Передайте Некрасову мою искреннюю благодарность за его ко мне доброрасположение, я прошу у него извинения, если я не так воспользовался его благородным предложением, что я растратил денег больше, чем бы нужно, — т. е. тратил их не по условию. Меня подкрепляет надежда, что я вскоре расквитаюсь18. После конфликта с Некрасовым Успенский будет воспринимать его именно как барина-эксплуататора, а себя — как бедного, но гордого разночинца. Показателен в этой связи отрывок из скандально известных воспоминаний Успенского «Из прошлого», где Некрасов изображен в типичной «барской» позе: «Однажды Некрасов, весь обложенный журналами и газетами, лежал в цветном халате и туфлях на низеньком широком диване и просматривал какие-то корректурные листы»19. Разговор Некрасова и Успенского в воспоминаниях читается как эпизод из повести В. А. Слепцова «Трудное время», в котором дворянин и разночинец обсуждают, где «служили» их предки, причем один имеет в виду военную службу, а другой — молитву, которую служат в церкви20: — Я люблю свою родину — село Спасское, на границе Чернского и Мценского уездов. У вас, я слышал, есть кто-то из родных в Чернском уезде? — Мой дедушка, сельский дьякон21. В своих воспоминаниях Успенский выражал схожее отношение и к другим знаменитым писателям, и к литературе в целом. Возмущенный В. П. Буренин в отзыве на них заметил: Если в памяти г. Успенского от сношения с разными литературными корифеями и сотоварищами не сохранилось ничего лучшего, кроме пошлых сплетен и пошлых разговоров, ему не подобало бы беспокоить себя и читателей воспроизведением такого материала22. РО ИРЛИ РАН. № 5044. Л. 26‒26 об. Письмо от 9 июля 1861 г. Успенский Н. В. Из прошлого (воспоминания) // Среди великих: Литературные встречи / Сост., предисл., коммент. М. М. Одесской. М., 2001. С. 22. 20 См.: Лотман Ю. М. Беседы о русской культуре. Быт и традиции русского дворянства (XVIII — начало XIX в.). СПб., 1994. С. 39. 21 Успенский Н. В. Из прошлого (воспоминания)… С. 23. 22 Буренин В. Критические очерки // Новое время. 1889. 11 авг. 18 19
Идеология и биография радикального разночинца в конце XIX века: Н. В. Успенский и Литературный фонд 79 Как кажется, в подобных мемуарных свидетельствах и заключается загадка позднего Успенского, сочетавшего в себе убежденного «нигилиста» и маргинала. С одной стороны, позицию Успенского-мемуариста можно объяснить его положением в литературе и отчасти связанным с ним образом жизни: судя по всему, его воспоминания буквально основаны на анекдотах про великих писателей, которые он рассказывал в кабаках на потеху публике23. С другой стороны, перед нами позиция радикального разночинца, разочарованного в литературных «авторитетах» и разрушающего сложившийся вокруг них благоговейный ореол. Успенский, судя по воспоминаниям современников, периодически высказывался в таком духе: <…> он пустился в сердечные излияния, относился к своим литературным коллегам свысока и пренебрежительно: Н. А. Некрасова обозвал эксплуа­ татором бедных тружеников, Краевского — жидом-ростовщиком, Благосветлова — анафемой, товарищей честил уменьшительными именами: Сашка Левитов, Васька Слепцов, Николашка Помяловский. Все это, по его словам, была мелочь, мошка, мразь. О своих рассказах он был высокого мнения, и так же высоко ценил беллетристические опыты Глеба Ивановича Успенского. «Это — прирожденный талант, — говорил он, — и пойдет далеко. Мы с ним братья, конечно, двоюродные. Два Лазаря. Только он — Лазарь богатый, а я — Лазарь бедный. Он горожанин, сын богатого палатского советника, а я — сельчанин, сын левита»24. Действительно трудно сказать, чем вызван уход писателя на периферию литературы: идет ли речь о реализации «нигилистической» жизненной программы или просто о постепенной деградации, мотивированной исключительно проблемами с алкоголем, психическим нездоровьем? Можно сослаться на жуткие подробности, приводимые Буниным и в большинстве своем (за исключением связи Успенского с матерью его жены) подтверждаемые и другими источниками. Вряд ли именно «нигилизм» привел писателя к тому, чтобы заставлять свою дочь плясать с чучелом крокодила25. В то же время существуют свидетельства в пользу того, что писатель едва ли не до последних дней придерживался радикальных убеждений. С. А. Богоявленский, например, вспоминал: «Убеждений держался самых крайних и оригинальных, авСм.: Юдин П. Л. К биографии Успенского // Исторический вестник. 1896. № 12. С. 978. Мартьянов П. К. Дела и люди века. Т. 1. СПб., 1893. С. 237—238. 25 Параллель с известным произведением Ф. М. Достоевского «Крокодил», в первую очередь посвященным высмеиванию нигилизма, скорее остается совпадением (см.: Богданов К. А. О крокодилах в России. Очерки из истории заимствований и экзотизмов. М., 2006. С. 211—216). 23 24
80 К. Ю. Зубков торитетов никаких и ни в чем не признавал, а всегда говорил: “Я верю только в то, что вижу”»26. Некоторые черты былого «нигилизма» заметны и в последних художественных произведениях писателя. Показательно, например, начало опубликованного в последнем прижизненном сборнике его художественных произведений очерка «Новые помещики»: В дореформенную эпоху прочность старых устоев не возбуждала никакого сомнения; никому и в голову не приходило, что рано или поздно какого-нибудь ландлорда может сменить «смерд» в образе деревенского кулака и что хотя до некоторой степени исполнятся слова Писания: «первые станут последними, а последние — первыми» <…> В течение не более пятнадцати лет поземельная буржуазия и мелкая сельская демократия заступила место потомственных дворян; образовался обширный разряд новых помещиков, сменивших бóльшую часть дореформенных <…> <Они> представляют собою крепко сплотившуюся корпорацию, которая, пользуясь землевладельческими правами, подвизается в земстве, заправляет судьбами народного образования и экономическою жизнью крестьянства27. В процитированных словах характерны и убежденность повествователя (с которым автор, судя по всему, вполне солидарен) в том, что крепостное право в другой форме продолжает существовать, и описание жизни современной деревни как угнетения «кулаками» бедняков, и ироничное использование библейских выражений. Однако наиболее интересная особенность творчества Успенского, выраженная в приведенном выше фрагменте, — это его принципиальное недоверие к современным институтам, определяющим социальную жизнь, в том числе к земству и системе образования. Как представляется, именно конфликт с существующими социальными институтами и предопределил судьбу писателя. Из литературных институтов любой писатель XIX в. чаще всего, разумеется, сталкивался с редакциями периодических изданий, в которых печатался (или хотел печататься). Однако подобного рода контакты Успенского в целом остаются малоизвестны, поэтому мы обратимся к другому институту — Литературному Богоявленский С. А. Николай Васильевич Успенский, писатель-народник (Мои воспоминания) // РГАЛИ. Ф. 1178. Оп. 1. № 3. Л. 2. Тот же мемуарист утверждает, что Успенский бросил семинарию, «не желая учиться в 5 и 6-м классах семинарии, где преподавались исключительно богословские науки, которых он, если и не атеист по убеждению, то вполне равнодушный к религиозным вопросам, терпеть не мог» (Там же. Л. 3). И поступок Успенского, и его мотивировка, если свидетельство корректно, вполне согласуются с образом радикально настроенного разночинца. 27 Успенский Н. В. Рассказы. СПб., 1886. С. 1—3. Разрядка Н. В. Успенского. 26
Идеология и биография радикального разночинца в конце XIX века: Н. В. Успенский и Литературный фонд 81 фонду. Созданная в 1860 г. благотворительная организация официально называлась «Обществом для пособия нуждающимся литераторам и ученым»28. 2 История Литературного фонда в целом охарактеризована исследователями29, однако как институт литературы, характерный для определенного периода в развитии русского общества, эта организация была впервые рассмотрена М. С. Макеевым, писавшим: Организации, подобные Литературному фонду, не возникают и не могут функционировать просто как следствие деятельности ограниченной группы злоумышленников или людей доброй воли. Они представляют собой результат глубоких и общих процессов, происходящих в литературе30. Одну из главных проблем Литературного фонда исследователь определил как обозначение предела литературы и разграничение между писателями и не-писателями: «Для самой возможности деятельности необходимо более или менее четкое, разделяемое его членами представление о том, кто “есть литератор”, кто и почему имеет право на получение пособий от писательской благотворительной организации»31. Как показал Макеев, члены фонда, вопреки желанию А. В. Дружинина и многих других литераторов, стоявших у его истоков, стремились «объединить в одну категорию “нуждающихся лиц ученого и литературного круга” как представителей единого ремесла, имеющих Здесь и далее цитируются протоколы заседаний Литфонда и приложенные к ним многочисленные обращения в эту организацию, хранящиеся в собраниях Отдела рукописей Российской национальной библиотеки и Рукописного отдела Института русской литературы РАН, а также некоторые документы фонда, отложившиеся в собрании Российского государственного архива литературы и искусства. 29 См. прежде всего работы В. Н. Сажина, в том числе: Описание архива Литературного фонда. Аннотированный указатель. Аннотированный каталог / Сост. Р. Б. Заборова, В. Н. Сажин. Л., 1978—1979. Вып. 1, 2; Сажин В. Н. Литературный фонд в годы революционной ситуации // «Эпоха Чернышевского»: Революционная ситуация в России в 1859—1861 гг. Сб. 7. М., 1978. С. 138—157; Сажин В. Н. Как создавался Литфонд // Благотворительность в истории России. Новые документы и исследования. СПб., 2008. С. 214—227. Наиболее актуальный обзор литературы о деятельности Общества см. в статье: Ипатова С. А. И. С. Тургенев и Литфонд: у истоков благотворительности в России (1859—1862) (по архивным материалам) // Русская литература. 2018. № 3. С. 54—65. 30 Макеев М. С. «Литературное насекомое» или «честный бедняк сочинитель»? О причинах выхода А. А. Фета из Литературного фонда // Русская литература. 2009. № 4. С. 109. 31 Там же. С. 113. 28
82 К. Ю. Зубков единую цель и оценивающихся по единому критерию — вкладу в российское просвещение»32. Впервые Успенский обратился к фонду еще в начале 1864 г., когда члены организации, конечно, не отказались помочь известному писателю, получившему 6 января ссуду в размере 100 рублей33. Деньги Успенский, видимо, так и не вернул, однако едва ли фонд, в меру сил кредитовавший всех «просветителей народа», всерьез рассчитывал на возвращение всех выданных сумм. Выдача ссуды вообще мотивировалась не способностью писателя заработать деньги и вернуть кредит, а наличием серьезных потребностей и его статусом активно действую­ щего «литератора» в том понимании, которое сформулировал Макеев. Показательно, что деньги были выданы незамедлительно после сообщения Е. П. Ковалевского, указавшего, что Успенский, во-первых, вынужден поддерживать семейство (имелись в виду родители и брат), а во-вторых, истратил все деньги на совершенно «литературную» цель — на издание собственных сочинений34. Такая позиция в целом была, конечно, ближе к точке зрения радикалов наподобие Чернышевского, то есть, казалось бы, должна была подойти и Успенскому, которому фонд неоднократно помогал. В последующие годы Успенский получил множество ссуд35 (которые преимущественно не возвращал36) и других видов финансового вспомоществования от фонда. По схожим причинам средства выделялись Успенскому и позже. Можно привести, например, относящееся к 1867 г. донесение в фонд А. Д. Галахова, подробно описавшего причины бедности Успенского: Первая из них — плохая продаваемость 2-го издания его «Рассказов», напечатанных товариществом «Общественная польза» в количестве 3400 экземпляров. До сих пор еще не покрыты издержки на издание. Следующая Макеев М. С. «Литературное насекомое» или «честный бедняк сочинитель»? О причинах выхода А. А. Фета из Литературного фонда // Русская литература. 2009. № 4. С. 113. 33 См.: ОР РНБ. Ф. 438. № 13. Л. 9, 12. 34 ОР РНБ. Ф. 438. № 1. Л. 286 об. 35 На очередном его прошении, датированном 18 ноября 1879 г., стоит приписка, где перечислены некоторые выданные Успенскому суммы: 1864 — 100 1867 — 100 1870 — 100 1871 отк<азано> 1874 — 100 1875 — 25 (РО ИРЛИ РАН. Ф. 155. 1879. Л. 1184). 36 Видимо, единственная сумма, возвращенная писателем, это ссуда в 100 рублей, выданная 10 января 1866 г. (см.: ОР РНБ. Ф. 438. № 15. Л. 6 об.). 32
Идеология и биография радикального разночинца в конце XIX века: Н. В. Успенский и Литературный фонд 83 за покрытием выручка должна поступить к И. С. Тургеневу, у которого г. Успенский купил участок земли. Этот участок заложен и скоро будет продаваться с аукциона за неуплату в срок денег, взятых под залог. — Вторая причина — трудность помещать свои новые труды в журналах, которых собственно только два: «Русский вестник» и «Отечественные записки». Редактор последнего журнала платил прежде г. Успенскому по 150 р. с лис­ та, а теперь и думать не хочет о такой плате. Пиеса г. Успенского «Смерть писателя» едва ли может быть принята журналистами, так как в ней выведен сотрудник, погибающий от их недобросовестности и торговых расчетов. Поступит ли она на театр и пройдет ли еще сквозь театральную цензуру — неизвестно. Новый рассказ, начатый г. Успенским, не кончен. Курочкин хвалил его, но поместить в «Искре» не соглашается и не мог дать заимообразно автору даже пяти рублей. Третья причина — трудность поступить на службу. Г. Успенский, в бытность в Москве, хлопотал о месте учителя в уездном училище, но напрасно: все места заняты действительными студентами или кандидатами. При том же Успенский не имеет при себе документов: они находятся в правлении Земледельческого Института (в Москве), куда он поступил было слушателем, внеся 30 рублей за полгода. Другие полгода он не захотел оставаться, и правление задержало его документ, так как по уставу Института слушатели допускаются к годовому, а не к полугодовому, посещению лекций. За отдельную комнату, в chambres garnies <меблированных комнатах. — К. З.>, г. Успенский платит 10 р. в месяц, кроме, разумеется, стола, за который платит отдельно. Имея нужду в двухмесячной, ничем не тревожимой и не развлекаемой работе, чтобы окончательно отделать свою театральную пьесу и дописать начатый новый рассказ, г. Успенский просит выдать ему единовременное пособие в 100 рублей. По моему мнению, проситель, как по своим литературным трудам, так и по стесненным обстоятельствам, имеет право на такое пособие37. С точки зрения Галахова, фонд должен был выступать в ряду других литературных институтов, способных поддержать писателя. В условиях кризиса журналов, наступившего после закрытия «Современника» и «Русского слова», и проблем с окупаемостью отдельных изданий кредитовать активно действующего литератора казалось совершенно нормальным решением. Именно это и сделал в этих условиях Литературный фонд. РГАЛИ. Ф. 591. Оп. 1. № 33. Л. 2 об. — 3 об. Мнение Галахова обсуждалось на заседании 2 октября того же года (см.: ОР РНБ. Ф. 438. № 5. Л. 68—68 об.). 37
84 К. Ю. Зубков Однако мнение Успенского о позиции фонда, по всей видимости, оказалось иным. Показательно уже то, что он мотивировал свое право на финансовую помощь не кризисом журналов, а принципиальным своим несогласием со всеми ними. Он ссылался на продолжающуюся работу над драмой в четырех действиях под названием «Смерть писателя», которую упоминает Галахов38. Пьесу эту, по словам Успенского, не взялся бы напечатать ни один журнал, — как писал Успенский и подтвердил Галахов, даже В. С. Курочкин отказался публиковать ее в «Искре»39. Драматическая сцена «Смерть писателя» (конечно, не бывшая полноценной многоактной драмой) посвящена обличению редакций журналов вне зависимости от их убеждений: все они, по мнению Успенского, занимаются исключительно эксплуатацией «литературных пролетариев». Среди прототипов героев без труда угадываются разные русские журналисты этой эпохи, в том числе Некрасов40. Понятно, что в условиях цензурных репрессий против толстых журналов печатать такое произведение было и опасно, и неэтично. Успенский, однако, ни о чем подобном даже не пытается писать: фонд, как получается, должен был ему денег просто за то, что он, Успенский, обличал журналы. Судя по словам Галахова, он рассчитывал не на публикацию, а на постановку своего сочинения на сцене, разумеется не состоявшуюся: едва ли нашелся бы театр, заинтересованный в таком произведении. Пьеса «Смерть писателя» фигурировала в качестве причины, по которой Успенский должен получить деньги от фонда, еще в 1870 г., когда обсуждалась очередная просьба Успенского о вспомоществовании41. Для характеристики того, как Успенский относился к Литфонду, особенно значимы обращения последних лет его жизни. В 1882 г. от тяжелой болезни скончалась жена Успенского, оставив его с малолетней дочерью Ольгой. Несколько лет они скитались вместе, существуя в жутких условиях (некоторые свидетельства приведены выше), после чего Ольгу едва ли не силой отняла семья покойной Успенской и, невзирая на возражения отца, оставила у себя. История отношений Успенского и его дочери, судя по всему, никогда не будет полностью См. также: ОР РНБ. Ф. 438. № 5. Л. 66 об. См.: ОР РНБ. Ф. 438. № 16. Л. 541, 580. 40 См.: Чуковский К. Под литературным бойкотом (Николай Успенский и Некрасов) // Звезда. 1929. № 11. С. 209; Деревягина Е. В. «Литературный омут» Н. В. Успенского. Герои и прототипы // Карабиха: историко-литературный сборник. Вып. 5. Ярославль, 2006. С. 149—156. Сами сцены действительно были опубликованы не в журнале, а в очередном издании прозы Успенского: Успенский Н. В. Картины из русской жизни: в 3 т. Т. 3. СПб., 1872. См. библиографию, составленную К. И. Чуковским: Успенский Н. В. Соч.: в 2 т. Т. 1. С. 509. 41 См.: РО ИРЛИ РАН. Ф. 155. 1870. Л. 132. 38 39
Идеология и биография радикального разночинца в конце XIX века: Н. В. Успенский и Литературный фонд 85 известна: то ли она ненавидела отца и была рада от него избавиться, то ли относилась к нему с любовью и уважением42. В самое тяжелое время писатель обращался за помощью в фонд, который должен был, по всей видимости, заменить ему не только толстые литературные журналы, но и едва ли не все возможные социальные институты, включая «народное образование», о котором писатель так негативно отзывался в своих произведениях, и даже семью. Успенский совершенно не хотел, чтобы его дочь осталась с ним, и, очевидно, понимал, что добра ей это не принесет. В то же время он был категорически против того, чтобы оставить ее с семьей своей жены. 17 августа 1882 г. Литфонд предложил Успенскому «содействие комитета на помещение его дочери в одно из учебных заведений по его указанию»43. Предложение это исходило именно от самого фонда, а не от писателя44, однако Успенский немедленно ухватился за него. 25 августа он писал: <…> я с благодарностью принимаю предложение Комитета относительно воспитания моей дочери, которой минуло от роду четыре года и полтора месяца, и изъявляю желание, чтобы она была помещена в Московском Николаевском институте. Если означенное предложение Комитета неисполнимо по малолетству сироты или по другим причинам, то я снова прошу выдать мне в единовр<еменное> пособие сто рублей, так как нахожусь в крайне стесненном положении. При этом позволяю себе надеяться, что Комитет, принимающий деятельное участие в воспитании моего ребенка, обратит должное внимание и на суровые условия его существования, которому угрожает серьезная опасность, ибо в настоящее время у нас с ним нет ни крова, ни пищи45. Литфонд, однако, редко занимался подобными вопросами, и его сотрудники не знали, каким образом подступиться к проблеме. 31 августа Комитет фонда поручил К. Д. Кавелину поговорить с К. К. Гротом «о помещении дочери Н. В. Успенского в одно из учебных заведений ведомства императрицы Марии»46. 27 сентября Кавелин сообщил, что, по словам Грота, «<в> петербургских учебных заведеВпрочем, это свидетельство восходит к самому Успенскому (см. ниже) и вряд ли надежно. Сохранившиеся письма Успенской об отце относятся к значительно более позднему периоду и практически никакой информации на этот счет не содержат (см.: Перепис­ка В. Д. Бонч-Бруевича с О. Н. Успенской-Шумской // Дон. 1973. № 7. С. 188—192). 43 РО ИРЛИ РАН. Ф. 155. 1882. № 2. Л. 46. 44 Оно не упоминается в недатированном письме Успенского в Литфонд, послужившем причиной рассмотрения дела (см.: Там же. Л. 53—53 об.). 45 Там же. Л. 117. Подчеркнуто в рукописи. 46 Там же. Л. 114. 42
86 К. Ю. Зубков ниях решительно не имеется вакансий, а если они и откроются, то будут предложены преимущественно круглым сиротам»47. 25 октября А. П. Лукин, действуя по поручению Комитета Литфонда, предложил его председателю Н. С. Таганцеву «переговорить с товарищем главноуправляющего по заведениям императрицы Марии»48. 8 декабря Таганцев сообщил, что в эти учебные заведения также принимаются круглые сироты, остальные же — исключительно «по баллотировке», после чего Комитет постановил ходатайствовать за Ольгу Успенскую49. Однако помощь нужна была немедленно, и Успенский продолжал посылать панические письма на имя секретаря комитета Н. В. Шелгунова. 2 октября 1882 г. он умолял просить Комитет о разрешении, «не может ли он сумму 25 руб., назначенную мне на путевые издержки в Москву, выслать в пособие моей дочери, которая в настоящее время занемогла от простуды и лишена возможности лечиться»50. 30 декабря последовало совершенно отчаянное письмо Таганцеву, которое мы приведем полностью, поскольку оно вполне характеризует и положение Успенского в литературе, и его ожидания от фонда: Многоуважаемый Николай Степанович, Сегодня я получил от г. Шелгунова письмо с известием, что Вы просите меня выслать на Ваше имя немедленно копию с моего формуляр<ного> списка, метрическое свидет<ельство> моей дочери и свидетельство о привитии ей оспы. К величайшему моему сожалению, я должен Вам сообщить, что не только немедленно, но и в отдаленном будущем я лишен возможности исполнить Вашу просьбу, касающуюся участи моей малолетней дочери, — и вот почему: я живу в холодной квартире, без копейки денег, не имея средств даже на то, чтобы купить бертолетовой соли и полуторно-хлористого железа для моего страждущего в настоящее время ребенка. Считаю долгом объяснить Вам, что выправка означенных свидетельств и документов требует денег, которых у меня нет, и что до такого отчаянного положения мы с дочерью дошли следующим образом: Нынешним летом я просил у Комитета Литер<атурного> фонда сто рублей, выяснив свое семейное несчастие. Фонд сначала отклонил мою просьбу, потом назначил 25 руб<лей>, которые получены были мною через месяц после моей просьбы. Затем мне назначено было еще 25 рублей, которые я получил через два месяца по неаккуратности на РО ИРЛИ РАН. Ф. 155. 1882. № 2. Л. 185. Там же. Л. 288 об. 49 Там же. Л. 397. 50 Там же. Л. 255. Письмо от 2 октября 1882 г. 47 48
Идеология и биография радикального разночинца в конце XIX века: Н. В. Успенский и Литературный фонд 87 шей почты. Все это, конечно, не могло особенно способствовать нашему выходу из бедственного положения. Опасаясь за жизнь моего ребенка, я обратился письмом к ст<атскому?> секр<етарю> Ее импер<орского> выс<очества> г. Гроту, но получил известие, что дочь моя, как не круг­ лая сирота, не может быть принята в Никол<аевский> сирот<ский> институт, о котором я уведомлял Литерат<урный> фонд. Находясь буквально в безвыход<ном> положении, я обратился с просьбою доставить мне место сельского учителя к барону Н. А. Корфу (раньше, впрочем, я обращался к Л. Н. Толстому и Ив. Сер. Тургеневу письменно, но никакого ответа не получил). Г. Корф принял сердечное участие в судьбе моей несчастной малютки, и в день своего отъезда из Москвы написал мне письмо, которое при сем прилагаю. По письму Николая Александровича я явился с дочерью к Юрьеву (редактор «Русск<ой> мысли»). Он мне ссудил пять рублей, а я обещал написать для «Русск<ой> мысли» рассказ. Потом явился к г. Гольцеву. Последний достал мне место корректора при газете «Москов<ский> телеграф» (письмо секрет<аря> редакции этой газеты прилагаю также). Мне предлагали заниматься корректурой от 1 часу дня до 1 часу ночи в типографии за 50 р. вознагражд<ения> в месяц. Я вынужден был отказаться от такого лестного предложения ввиду исключительности моего семейного положения, так как дочь моя могла мешать работе другим трем корректорам, а оставлять ее было не у кого. Между тем я написал два рассказа: один для «Нивы»; другой для «Русской мысли». Письма той и другой редакции при сем прилагаю. «Нива» нашла мой рассказ «Наследство» нецензурным и не соответствующим скромной программе журнала. «Русская мысль», несмотря на то что московский нотариус Н. П. Орлов уверял меня, что мне заплатят деньги за рассказ немедленно после прочтения, объявила, что рассказ будет напечатан в одной из ближайших книг журнала, но правила редакции не позволяют выдавать гонорара до напечатания статей. Находясь в крайней нужде, я должен был взять свой рассказ «Коростели» обратно и из Тулы послал его в «Будильник». Но и тут неудача. Вот уже три недели, как я не только не получаю денег из [этой] редакции этого журнала, но и уведомления о получении его. Таким-то образом я и очутился в страшно отчаянном положении. Дочь моя лежит больная в холод<ной> квартире, и я не могу ее лечить. Получаю радостное письмо от г. Шелгунова и не имею возможности даже выслать документы, необходимые для определения моего ребенка в учебное заведение. Позвольте, многоуважаемый Никол<ай> Степанович, обратиться к Вам с покорнейшей просьбой доложить Комитету следующее:
88 К. Ю. Зубков Я давно свыкся с мыслью, что русского литератора за все его труды должна ожидать погибель. Я о себе и не завожу речи. Тридцать лет я подвизался на литер<атурном> поприще — меня за это и должна ждать нищета и смерть. Но вот вопрос: неужели вместе с нами должны непременно гибнуть и наши ни в чем не повинные дети. Неужели мало того, что я благодаря нищете лишился жены и сына? Я прошу фонд не о себе, а об моей несчастной малютке-сироте. Во имя этой несчастной я 1) прошу комитет, не может ли он поместить в какой-либо известный журнал мой прилагаемый при сем рассказ «Наследство»; 2) прислать мне пособие в размере семидесяти пяти <слово «пяти» вставлено над строкой. — К. З.> рублей. Если это невозможно, то нельзя ли прислать сумму денег, необходимую для выправки и высылки документов — в колич<естве> 20 р.; и 25 руб<лей> для лечения моей дочери <слова «моей дочери» подчеркнуты карандашом; вероятно, сотрудником Литфонда. — К. З.>. Я бы попросил оказать мне помощь в самом скором времени, ввиду отчаянного моего положения с дочерью и немедленной выправки документов. Примите уверение в совершенном моем почтении Н. Успенский Г. Тула. Петровская ул., против гостиницы «Кандия» д. Глаголева Н. В. Успенскому51. К письму прилагались упомянутые в нем документы, в том числе сохранившиеся в том же архиве письма редактора «Нивы» Ф. Н. Берга и известного педагога и общественного деятеля Н. А. Корфа. Не приводя их, а также прочие обнаруженные материалы, отметим, что в целом письмо Успенского вполне точно характеризует его положение (письма Толстому и Тургеневу обнаружены не были, однако едва ли возможно, чтобы Успенский в своем положении не попытался их отослать). Хотя в итоге ему удалось каким-то образом достать метрическое свидетельство Ольги, устроить его дочь в какое бы то ни было заведение Литфонд не смог52. Не смогли этого сделать и другие люди, к которым обращался Успенский. Жуткое положение Успенского, таким образом, вполне понятно: в прошлом известная в русской литературе фигура, он оказался буквально без всяких общественных связей, на которые мог бы надеяться: редакторы и сотрудники издательств, знаменитые и состоятельные писатели, педагоги и благотворители оказались бессильны найти его РО ИРЛИ РАН. Ф. 155. 1883. № 1. Л. 13—14 об. См. письмо Успенского Таганцеву 2 января 1883 г.: там же. Л. 4. 51 52
Идеология и биография радикального разночинца в конце XIX века: Н. В. Успенский и Литературный фонд 89 дочери хотя бы какую-то возможность достойно существовать. Самое большое, на что они оказались способны, — это дать Успенскому немного денег, чтобы он буквально не умер от голода. Общественное положение литератора недаром ассоциировалось у него с «нищетой и смертью»: в современной Успенскому литературе не нашлось ни одного института, способного поддержать писателя. Несмотря на это, Успенский продолжал регулярно обращаться в Литфонд с просьбами о помощи53; со своей стороны, Литфонд без­ успешно пытался найти учебное заведение, куда можно было бы поместить его дочь54. Развязка наступила весной 1888 г., когда Успенский обратился к Таганцеву с двумя письмами, оставшимися без ответа. 19 мая он писал: Многоуважаемый Николай Степанович, Препровождая при сем документы моей дочери (мой послужной список и ее метрич<еское> свидет<ельство>), всепокорнейше прошу Вас заявить в Комитете общества для пособия нуждающихся литераторов и ученых, что я желаю определить ее (мою сироту дочь) в одну из русских консерваторий, без всякого посягательства со стороны разных благодетелей (хотя бы это были родные-присные) на ее Богом данные ей колоссальные вокальные средства. <…> Н. Успенский. P. S. Я желаю, чтобы моя дочь ела свой собств<енный> хлеб или родительский, но никак не чужой, которым она пропитывается в настоящее время, благодаря нежеланным и непрошенным благодетельницам в лице жадных, пьяных и развратных сельских попадей. Я, с своей стороны, отказываюсь от своих родительских прав, если только моя всепокорнейшая просьба будет уважена Комитетом и осуществлена в смысле гуманности. Прошу Вас, милост<ивый> государь, не как отец несчастной сиротки-дочери, а как просто человек, как его понимал покойный наш хирург Н. И. Пирогов. Надеюсь, что интеллигентное петерб<ургское> общество примет участие в судьбе моей родной дочери. 53 См., например, письмо от 10 декабря 1884 г., в котором Успенский просил 100 рублей и по которому получил от организации 50: РО ИРЛИ РАН. Ф. 155. 1884. № 2. Л. 542, 608. 54 См., например, переписку с Н. Н. Герардом: РО ИРЛИ РАН. Ф. 155. 1885. № 2. Л. 303, 390, 463.
90 К. Ю. Зубков И что ужаснее всего, она в настоящее время представляет собою предмет торговли родной тетки, которая, имея многочисленное семейство (все ее дочери не получили никакого воспит<ания>), буквально продаст ее одной богатой попадье за 400 р<ублей> сер<ебром>. Прошу Комитет вырвать ее из варварских рук, в которых она находится. Замечательно, что богатая и вечно пьяная госпожа попадья (вкупе с своим супругом) такая зверская личность, у которой моя дочь ни под каким предлогом не желает жить. Дочь моя проживает в наст<оящее> время в селе Веневе монастыре Тульской губернии у священника Ивана Ивановича Успенского. Считаю святым долгом заявить все это комитету, в силу моего безнадежно слабого здоровья, и прошу принять это заявление как мое духовное завещание. Н. Успенский55. 22 мая Успенский отправил Таганцеву свидетельство о привитии дочери оспы, тем самым наконец-то собрав давно никому не нужный пакет документов, некогда потребованный у него Комитетом фонда. Свидетельство сопровождалась письмом, в котором Успенский, помимо прочего, заявлял: <…> я предоставляю в полную и вечную собственность моей дочери все мои литературные труды за 35 лет моей литературной деят<ельности>: 1) 5 томов издания Преснова в Москве, 1 том издания Суворина, 1 т. под названием «Беседы о сохран<ении>здоровья» — издание Исакова <над строкой: преемника, Гостин<ый> двор>, книжка «Затруднит<ельные> случаи в русском правописан<ии>» — издание Дементьева или Товарищества обществ<енной> пользы; кроме того, отдельные рассказы и повести <на полях: кажется, 1884 года, названием «Неудачное предприятие»> (как, напр., «Сельская школа» и «Мое прошлое» (литерат<урные> воспоминания), уступленные мною Адольфу Федор<овичу> Марксу для помещения их в его журнале «Нива». Уступаю все это в полное распоряжение Литера<турного> фонда на воспитание моей дочери в С<анкт->Петерб<ургской> или Московской консерватории, прося Комитет ни в каком случае не обращать внимания на родственные предложения и разные претензии моей сестры (попадьи Тульск<ой> губ<ернии> Елизаветы Вас<ильевны> Успенской) <…>56. РО ИРЛИ РАН. Ф. 155. 1888. № 1. Л. 692—693 об. (листы подшиты в дело в неправильном порядке). На л. 692 помета: «Документы возвращены г. Успенскому 5 янв. 1889 г.» 56 Там же. Л. 694. Подчеркивания в рукописи. 55
Идеология и биография радикального разночинца в конце XIX века: Н. В. Успенский и Литературный фонд 91 Письмо продолжалось бессвязными проклятиями в адрес родственников Успенского (содержащими, среди прочего, интересное их сопоставление с Держимордой), неспособных, по его мнению, дать достойного воспитания его дочери, а также рассказом о том, как Ольга «стала умолять меня с рыданиями, чтобы я увез ее от них»57. Автор писем вряд ли находился во вменяемом состоянии (связано ли это с нервным потрясением, болезнью или воздействием алкоголя, решить невозможно), однако его высказывания все же показывают своеобразие понимания им общественной роли Литфонда. Более того, не вполне отвечавший за себя писатель, как кажется, проговаривал некоторые свои установки, которые обычно скрывал за официальным стилем своих просьб, адресованных членам фонда. С одной стороны, Общество понималось Успенским как официальная инстанция, с которой можно вести разговор на языке законов и юридических норм: уступать ему права на свои сочинения, пересылать официальные документы и проч. С другой стороны, логика этой организации, по мнению Успенского, должна была оказаться совершенно не «официальной»: фонд должен был руководствоваться и личным сочувствием к писателю и его дочери, и «общечеловеческими» соображениями гуманизма, и правилами, характерными для петербургской интеллигенции. Успенский пытался перевести официально-деловую ситуацию (обращение в фонд, действующий в соответствии с уставом и по строгому регламенту) в личный регистр общения литераторов, способных найти общий язык, — хотя сам он уже не был уверен, каким может 57 Там же. Л. 695. О. Н. Успенская в итоге получила образование (см.: Богоявленский С. А. Указ. соч. Л. 4). Впрочем, за обучение дочери его тесть получал поддержку от Литфонда (см.: Успенский Д. И. Николай Васильевич Успенский // Исторический вестник. 1905. № 11. С. 505). 29 октября 1889 г. А. И. Успенский, дед Ольги Успенской, сообщал, что отдал ее в Тульское епархиальное училище, истратив на содержание ее 300 рублей; 6 ноября фонд решил послать ему 150 рублей. 13 ноября Успенский опять писал в фонд, замечая, что, помимо прочих трат, потребовалась «особая плата за иностранные языки, за музыку и за рояль, для повторения уроков». По его мнению, фонд был нравственно обязан помочь Ольге, причем тесть Успенского вновь ссылался на ее таланты: «Оставить даровитую девочку без такого образования, при ее больших музыкальных способностях, — будет грешно». Эта моральная аргументация сопровождалась мелочным подсчетом, согласно которому затраты на воспитание и обучение Ольги Успенской уже составили 388 рублей. В заседании 27 ноября Литературный фонд постановил выдать Успенскому еще 75 рублей (см.: РО ИРЛИ РАН. Ф. 155. 1889. № 2. Листы не нумерованы).
92 К. Ю. Зубков быть этот язык58. Инстуционализированное поле литературы казалось ему неуместным в решении подобных вопросов, и он стремился выйти за пределы, заданные этими институтами. Члены Комитета Литфонда, конечно, не могли вести себя подобным образом и отвечать Успенскому не стали — хотя позже продолжали высылать ему небольшие суммы денег по его просьбам59. Представления Успенского о том, как должна действовать писательская организация, реальности, конечно, не соответствовали. После смерти Успенского газета «Гражданин» обрушилась на Литфонд, упрекая его якобы в нежелании помочь «даровитому писателю консервативного лагеря»60. Разумеется, упреки эти были несправедливы: Литфонд помогал писателю как мог, однако возможности его в случае Успенского были явно ограничены. С одной стороны, отношение Успенского к Литературному фонду вполне укладывается в логику «нигилизма», в которой настоящие писатели должны вместе заниматься литературным делом, а не участвовать в забюрократизированных институтах дискредитировавшего себя буржуазного общества. В этой связи фонд воспринимается им именно как подлинно демократическое содружество писателей, все участники которого должны поддерживать друг друга. По этой причине Успенский мог в обращениях ссылаться на отказ Тургенева и Толстого в помощи: там, где богатые дворяне, занимающие привилегированное место в литературе и обществе, не желают помочь бедному писателю, его должны спасти такие же, как он сам, литераторы. Финансовая помощь и, например, попытки избавить дочь друга от вредного влияния семьи — поступки вполне равноценные. В этом Интересно, что в письмах удерживавшим его дочь родственникам он ссылался на более им понятные причины. Ср., например, письмо от 29 августа 1888 г.: «Великий грех похищать чужих детей, а тем более развращать их, внушая им нарушение V заповеди Господней» (Успенский Д. И. Николай Васильевич Успенский // Исторический вестник. 1905. № 12. С. 500). В письмах в Литфонд, однако, «религиозная» аргументация в целом отсутствует — очевидно, Успенский пытался подстроиться под ожидания адресата. 59 Например, 9 декабря 1888 г. Успенский, находившийся в больнице Боткина, просил прислать ему 25 рублей — и получил их 14 декабря (см.: РО ИРЛИ РАН. Ф. 155. 1888. № 2. Л. 334, 350). 60 Гражданин. 1889. 29 октября. Ср. более ранний отзыв, выдержанный в том же духе: Московский листок. 1889. 25 октября. В «консервативный лагерь» Успенский, вероятно, попал в качестве автора одной публикации на страницах «Русского вестника». Как ни удивительно, К. И. Чуковский в своей статье ссылается на тот же факт как на серьезный аргумент в пользу «поправения» Успенского. Чем бы ни руководствовалась редакция журнала (не исключено, что это была простая жалость), понятно, что Успенский в это время напечатался бы в любом журнале, который ему предложили бы. 58
Идеология и биография радикального разночинца в конце XIX века: Н. В. Успенский и Литературный фонд 93 контексте кажущаяся совершенно безумной просьба в адрес Литфонда выручить дочь писателя из семьи оказывается вполне логичной: в конце концов, семья — тоже один из институтов буржуазного общества, подлежащий отрицанию (достаточно вспомнить, например, сюжет «Что делать?» Чернышевского). С другой стороны, место Успенского в системе литературы действительно трудно понимать иначе как совершенно маргинальное. Его бесконечные письма в Литфонд напоминают поведение профессионального нищего, в качестве которого бывший сотрудник «Современника», судя по всему, некоторое время выступал. В эту же логику укладывается и его отношение к дочери, выступающей как средство получить деньги в тех случаях, когда ссылок на писательские достижения оказывается недостаточно. Конечно, нет никаких оснований сомневаться в искренности Успенского, который хотел отказаться от воспитания Ольги и пристроить ее в консерваторию, — но совершенно невозможно поверить, что этот проект был хоть сколько-нибудь осуществим. *** Успенский, как и в ранние годы, воспринимал литературу скорее не как совокупность взаимодействующих социальных институтов, а как дружеское сообщество, члены которого должны по возможности поддерживать друг друга в финансовом отношении. Литфонд казался ему не частью системы, в которую входили и литературные журналы, и газеты, и многое другое, а группой просвещенных писателей, к которым можно обратиться за помощью в борьбе с другими литературными институтами. В этом, как и во многих других отношениях, писатель до конца жизни ориентировался на то понимание литературы, что сформировалось под влиянием специфически понятой им «литературной экономики» некрасовского «Современника», благодаря которому Успенский и вошел в литературу. Как представляется, именно через отношение к институтам литературы и можно объяснить последние два десятилетия жизни Успенского. Бывший сотрудник «Современника» до конца сохранил убежденность в необходимости отрицания всех институтов современного общества, включая, конечно, и литературные институты. Однако литературный проект радикальных разночинцев 1860-х гг. в конечном счете оказался институционализирован в рамках в целом буржуазного поля литературы: члены редакций и сотрудники радикальных журналов в большинстве, как и другие столичные литераторы,
94 К. Ю. Зубков устраивали банкеты в дорогих ресторанах, жили в дорогих особняках и занимались благотворительностью. В силу разных причин неспособный включиться в эту жизнь, Успенский остался классическим «нигилистом» 1860-х гг. в ту эпоху, когда сам этот нигилизм стал абсолютно маргинальной позицией, — именно это и предопределило его мрачную судьбу, так интересовавшую Бунина61. Прямая реакция Бунина на гибель Успенского, что интересно, была выдержана в духе критики «традиций» «Современника». См.: И. Б—нъ. <Бунин И. А.> Талант, выброшенный на улицу (По поводу самоубийства Н. В. Успенского) // Колосья. 1889. № 11. С. 274—281. 61
95 Галина Владимировна Зыкова (МГУ имени М. В. Ломоносова) «Читатель дорогой» в пушкинской «Осени» и вопрос о жанре (Об одном наблюдении М. С. Макеева) О днажды (уже довольно давно) в частном разговоре Михаил Сергеевич Макеев высказал следующее наблюдение. Хотя «Осень» традиционно публикуется среди лирических текстов1, в ней есть черта, свойственная у А. С. Пушкина только поэмам и никогда не встречающаяся в его лирике, — обращение к читателю. Это наблюдение представляется самоочевидным после того, как его публично высказали; однако, например, Ю. М. Лотман видел в обращении к читателю лишь средство создания «атмосферы интимной доверительности»2. Чтобы все-таки закрепить наблюдение М. С. Макеева в печатной форме, позволим себе его несколько эксплицировать. Заметим, что пушкинское «читатель дорогой» (он же «любезный, милый мой читатель») соответствует, видимо, “gentle reader” английского романа и поэм Байрона (не рискуем настаивать, что это единственный источник или аналог). Такие обращения есть, например, в «Дон-Жуане»3 (в «Паломничестве Чайльд-Гарольда», стилистически ином, обращений к читателю нет). Такое есть, например, и в старинных предисловиях (к чему угодно), то есть в текстах, подающих себя как словесность, искусственный конструкт, который взывает к одобрению, провоцирует возражение, рассчитывает добиться для себя некоторой рыночной цены (см. характер Начиная с первого посмертного собрания сочинений. См. статью «Две “Осени”» (напр., в изд.: Лотман Ю. М. О поэтах и поэзии. Анализ поэтического текста. СПб., 1996). 3 “The four first rhymes are Southey’s every line: / For God’s sake, reader! take them not for mine” (Canto I); “Haidee and Juan were not married, but / The fault was theirs, not mine; it is not fair, / Chaste reader, then, in any way to put / The blame on me…” (Canto I); “(<...> I think it may be of ‘Corinthian Brass,’ / Which was a mixture of all metals, but / The brazen uppermost). Kind reader! pass / This long parenthesis…” (Canto II) и др. 1 2
96 Г. В. Зыкова ное в «Дон-Жуане»: «But for the present, gentle reader! аnd / Still gentler purchaser!..», Canto I). Читатель — действующее лицо книжного рынка, как и Критик («Ты прав, и, верно, нам укажешь…»). Русские поэты, старшие современники Пушкина, обращаются к читателю нечасто и только в определенных жанрах. В малых поэтических формах gentle reader появляется в басне (как почти неизбежный элемент «морали», у самых разных авторов, от И. А. Крылова до В. А. Жуковского, и пародируется у К. Пруткова); эта черта, может быть, не меньше, чем фабула и персонажи, свидетельствует о нелирической природе басни. В поэзии Жуковского обращения к «доброму читателю», кроме немногочисленных басен, есть в повествовательной «Ундине». Почему же характерная черта нелирического типа текста появляется именно в «Осени», как это определено самим предметом разговора? То есть не столько, видимо, почему, сколько зачем тут это, к какому (примерно) ряду текстов эта черта отсылает воспринимающего? То, что до М. С. Макеева о необычности этого «читателя дорогого» в лирическом стихотворении никто внятно не говорил, не значит, что на самого читателя это обращение к нему не действовало. Возможный контекст здесь образует, видимо, не в последнюю очередь как раз поэма — «Времена года» Дж. Томсона, Пушкиным иногда упоминавшегося. С жанром поэмы связана и стиховая форма октавы (с тем же Байроном и не только). «Осень» — стихи про то, как Пушкин пишет стихи: и про то, как к поэту идет «незримый рой гостей», и про профессиональные, технические вопросы, про то, что в стихах нужны «ненужные» прозаизмы. Собственно, лирика «о поэте и поэзии», в том числе и пушкинская, не обсуждает уместности прозаизмов или того, надоел или не надоел четырехстопный ямб (пророк не строит свою речь, а глаголом жжет). Адресат лирики — никто; сам говорящий; Бог; другой человек: друг, возлюбленная, «надменный временщик»; а если «группа лиц», то «властители и судии», например, то есть не те, кто купит и прочтет, а те, кто «услышит». И понятно почему: лирика имитирует искреннюю исповедь (или публичную речь), и литературная рефлексия как напоминание об условности текста впечатлению «искренности» помешает. Кажется, одно из проявлений этой рефлексии — или ход, который ее провоцирует, — знаменитые стилистические оксюмороны в «Осени»; другие случаи подобных стилистических оксюморонов встречаются (как и обращения к читателю) в поэмах (и крестьянин, торжествующий на дровнях, и лицемер, «жующий» «устами праздными» «имя Бога» («Анджело»)).
«Читатель дорогой» в пушкинской «Осени» и вопрос о жанре (Об одном наблюдении М. С. Макеева) 97 Некоторые из стилистических оксюморонов «Осени» имеют, возможно, цитатную природу (откровенная цитата тоже напоминает о «литературности», условности текста): И звонко под его блистающим копытом Звенит промерзлый дол… Здесь необычность соединения эпитета и существительного может полемически отсылать к примеру из ломоносовского «Краткого руководства к красноречию»: «к низким и подлым вещам от высоких и важных переносить речения также непристойно, кроме шуток, например, блистающая солома…» (§ 183)4. При всей известной склонности Пушкина к цитатности, в лирике цитаты, пожалуй, и встречаются реже, чем в «Евгении Онегине» и «Повестях Белкина», и природа «чужого слова» здесь проявляется слабее5: чтобы вполне понимать «Я помню чудное мгновенье…», необязательно знать, что «гения чистой красоты» придумал Жуковский, потому что стихи выдержаны в стилистике и тоне «школы гармонической точности». Внедряя литературную рефлексию (с ее опознаваемой формальной приметой) в серьезный лирический текст6, сталкивая тем самым признаки весьма различных родов, Пушкин заставляет понимать профессиональные интересы как важную часть сознания личности. 4 Образ всадника (и коня с копытами) возможен и в оде, и в поэме; у самого М. В. Ломоносова в «Петре Великом»: «Ржет, пышет, от копыт восходит вихрем прах», — но маркированно «высоким» эпитетом эта предметная деталь, конечно, не сопровождается. 5 Получается, что представления М. М. Бахтина о совершенной несвойственности для лирики явления слова романного, маркированного как «чье-то», представления, не оправдывающиеся для таких лириков, как Н. А. Некрасов, — вполне соответствуют лирике Пушкина. 6 Лирический герой посланий (и у К. Н. Батюшкова, и у самого Пушкина) мог обсуждать себя как профессионального литератора, но здесь это, в отличие от «Осени», предполагало шутливый тон — и в любом случае тоже было традиционной для лирики исповедью, обращенной к другу и коллеге; «литература», иначе говоря, здесь была темой якобы настоящего письма; в «Осени» демонстрируется откровенно литературная природа самого текста.
98 Konstantine Klioutchkine (Константин Ключкин) (Pomona College) Women’s Prose in the Modernizing Cultural Economy: 1850s—1870s T he first issue of Otechestvennye zapiski in 1868 signaled to the reading public that the journal had changed its ideological position as it moved from the direction established by Andrei Kraevsky to that launched by Nikolai Nekrasov. Nekrasov worked to show that in its new iteration the formerly liberal Otechestvennye zapiski had become a successor to the progressive Sovremennik, banned a year-and-a-half before. His additional challenge was that his competitor on the progressive left Nikolai Blagosvetlov had been faster in reinventing his own banned Russkoe slovo as the new journal Delo more than a year earlier. In signaling the new ideological status of Otechestvennye zapiski, Nekrasov recognized that it was not so much literature but rather publitsistika and kritika that best announced the position of the journal1. However, its opening issue laid claim to distinction in an unusual way. The issue indeed featured short texts by notable progressive writers Petr Larov, Mikhail Saltykov-Shchedrin, Pavel Iakushkin, Nikolai Kostomarov, Vasilii Sleptsov, and Grigorii Eliseev. A more substantial place, however, was granted to Marko Vovchok’s novel Zhivaia dusha in combination with Dmitri Pisarev’s long review of the French writer André Léo, in particular her novels Un marriage scandaleux, Un divorce, and Une vieille fille2. Vovchok and Pisarev foregrounded women’s writing and experience in a pointedly controversial and, potentially, “scandalous” way. In the cultural context privileging male publitsistika on broad social concerns, the emphasis on women’s fiction may have appeared surprising. This emphasis, however, was neither accidental nor innovative when 1 Макеев М. C. Николай Некрасов. М., 2017. Серия «Жизнь замечательных людей». С. 255, 363—366. 2 Vovchok’s novel was published in issues 1—3 and 5. Pisarev’s review in issues 1 and 2. His article on Tolstoy’s Voina i mir had to wait till issue 2. See: Боград В. Е. Журнал «Отечественные записки»: 1868—1884: Указатель содержания. М., 1971.
Women’s Prose in the Modernizing Cultural Economy: 1850s—1870s 99 viewed in the economic context of Russian thick journals at the center of the country’s press industry in the second half of the nineteenth century. In that context, women’s cultural production played important economic and cultural roles on which the editors of Otechestvennye zapiski came to rely as the journal’s distinctive feature through the 1870s. Vovchok issued two more novels and a range of stories, novellas, and critical articles. Liudmila Ozhigina published the novel Svoim putem in 1869. Sofia Smirnova-Sazonova published five novels between 1871 and 1880. The veteran writer Nadezhda Khvoshchinskaia brought out a novel and half-a-dozen novellas. Olga Shapir published two stories and then began her career as a novelist in 1880. The output of prose by women writers in Otechestvennye zapiski appeared to rival that by men. Aleksandr Levitov and Fedor Reshetnikov were unreliable contributors. Vasilii Sleptsov and Gleb Uspenskii published mostly short pieces. Pavel Zasodimsky issued one novel, along with some stories from peasant life. In the 1870s, the most prolific contributor of prose proved to be the ideologically indifferent Petr Boborykin. Fedor Dostoevsky’s novel Podrostok appeared in the journal somewhat unexpectedly. Although it is difficult to assess the relative contribution of long-form prose by men and women, the prominence of women’s fiction in the journal was remarkable. By contrast, Blagosvetlov’s Delo relied on a cohort of male writers including Aleksandr Sheller-Mikhailov, Nikolai Bazhin, Innokentii Fedorov-Omulevskii, and Konstantin Staniukovich3. Delo primarily issued “progressive industrial novels,” featuring formulaic narratives about progressively-minded and socially-engaged heroes, whereas Otechestvennye zapiski privileged women’s prose addressing personal experience of its educated readers largely irrespective of ideology. At the same time, Otechestvennye zapiski, also in contrast to Delo, consistently gave voice to prominent women journalists writing about the “women’s question,” among them Elena Likhacheva, Maria Tsebrikova, and Aleksandra Kazina. In combination with their work, the abundance of women’s fiction proved especially distinctive of Otechestvennye zapiski. This essay aims to explain the journal’s editorial strategy by outlining the logic of women’s participation in the cultural economy of the Russian press in the period leading to 1868 and beyond. I start by sketching women’s involvement in the press from the 1840s to the 1870s. I then describe the framework of the novel of manners as the leading genre in women’s literary production. Further, I survey the trends in the critical reception of women’s writing. This trajectory leads me to address women’s own understanding of their status in the industry of the press as manifested in the creation of Artel’ perevodchits at the beginning of the 1860s, as well as in the scandal of Marko 3 Есин Б. И. Русская журналистика 70—80-х годов XIX века. М., 1963. С. 61—62.
100 К. Ключкин Vovchok plagiarizing the work of women-translators for her enterprise Perevody luchshikh evropeiskikh pisatelei at the start of the 1870s. These symbolic events highlighted the logic of women’s participation in the country’s modernizing cultural economy. For a key aspect of my account’s conceptual framework, I will draw on the terminology and metaphors established in what I consider as the most influential nineteenth-century women’s novel, Nikolai Chernyshevsky’s Chto delat’? In that novel, Vera Pavlovna figures as the source of narrative energy that emphasized women’s role not only in Chernyshevsky’s vision of social progress, but also, and more importantly, established their place in Russian cultural production. As I survey women’s fiction in the country’s press, I will argue that the relevance of Marko Vovchok and Andre Léo to the first issue of Nekrasov’s Otechestvennye zapiski proved symbolic of the structural role that women writers and readers played as crucial producers and consumers in Russian print capitalism. Women’s Prose The press encouraged women to write and publish, though with condescension, especially as the industrial development of Russian letters became increasingly pronounced by the turn of the 1840s: Kraevsky’s Otechestvennye zapiski emerged as the second major thick journal that promised lasting viability after Biblioteka dlia chtenia had inaugurated the “industrial” turn of Russian literature in 18344. As the press grew, it looked for new writers and found women more competent than men, viewing women as superior on account of their better education in languages, arts, and manners. Voicing that view, Vissarion Belinsky invited women to publish in his 1843 review of prose by Elena Gan (1814—1842). He wrote that Gan had been the first woman writer in Russia who consistently supplied the press with culturally significant prose — in contrast to earlier women writers whose prose had been largely forgotten, and in contrast to women who wrote poetry, which had relatively little value in the prose-centered culture of the time. The distinction of women writers, Belinsky stated, was the direct expression of their subjective experience in the context of ordinary social life and its mores. The source of their writing, according to Belinsky’s idiom, anticipating Chernyshevsky’s later portrayal of Vera Pavlovna, was the “pafos” deriving from “engergiia razdrazhennogo chuvstva,” from the energy of love5. Савкина И. Провинциалки русской литературы: (Женская проза 30—40-х годов XIX века). Vilhelmshorst, 1998. С. 23—50; Рейтблат А. И. От Бовы к Бальмонту и другие работы по исторической социологии русской литературы. М., 2009. С. 15—53. 5 Белинский В. Г. Полн. собр. соч.: в 13 т. М., 1953—1959. Т. VII. С. 637. 4
Women’s Prose in the Modernizing Cultural Economy: 1850s—1870s 101 Belinsky’s welcome predated the entry of a cohort of women authors into the press by about five years. That entry followed the events of the French Revolution in February 1848, as news of it reached Russia. The March and April issues of Sovremennik published an uncharacteristically large number of women’s texts. The titles of their stories and novellas pointed to the thematic framework of women’s fiction as it would develop in the following decades. In March 1848, Avdotia Panaeva contributed Bezobraznyi muzh, and Karolina Pavlova supplied Dvoinaia zhizn’. In April, Panaeva published Neobdumannyi shag, while Anastasia Marchenko brought out Pozdno6. In the new political climate, Sovremennik’s previous focus on physiologies of lower-class life, like Turgenev’s Zapiski okhotnika, or on first-hand stories of European experience, such as Alexander Herzen’s and Pavel Annenkov’s letters from Paris appeared highly suspect. Nor could George Sand, whose novel Piccinino Nekrasov unsuccessfully tried to publish in 1847, be politically safe. As censorship increased, Sovremennik and other journals turned to Russian women as a resource of literary production. In the years of reaction, women’s prose became increasingly prominent in large measure because it could be both socially critical and politically safe: women’s narratives of gender oppression did not seem to raise political stakes. It was also in 1848 that Evgeniia Tur, who at the time ran a prominent Moscow literary salon, was encouraged to write by Ivan Turgenev. Tur would become a leading woman-writer of the 1850s along with Anastasia Marchenko and Avdotia Panaeva. Tur began with a resonantly titled story Oshibka in an 1849 issue of Sovremennik and continued with serialized novels in various journals, Plemiannitsa in 1850 and Tri pory zhizni in 1853, as well as a range of stories and novellas, such as Dolg and Dve sestry in 1851, and Zakoldovanyi krug in 18547. By 1856, Tur’s prominence led Mikhail Katkov to put her in charge of Russkii vestnik’s Literature Section, which she edited until 1860, and to which she routinely contributed literary criticism, including essays on George Sand and on “Nravopisatel’nyi roman vo Frantsii.” The latter essay claimed that the novel of manners was uniquely capable of grasping the social condition of the moment and treated Flaubert’s Madame Bovary as a representative text. While reading this novel as indicative of immoral materialism of French life, Tur devoted most of her essay to retelling Emma Bovary’s serial relationships with men. In the same issue of the journal, moreover, Tur placed Nikolai Kurochkin’s translation For a similar view on this development, see: Rosenholm A., Savkina I. “How Women Should Write”: Russian Women’s Writing in the Nineteenth Century // Women in NineteenthCentury Russia: Lives and Culture. Eds. Tosi A. and Rosslyn W. Cambridge, 2012. P. 181. 7 Тур Е. Нравописательный роман во Франции // Русский вестник. 1857. № 10. Июль. Кн. 1. Отд. «Современная летопись». С. 244—284. 6
102 К. Ключкин of Pierre-Jean de Béranger’s song “Ce n’est plus Lisette,” describing the heroine’s success at the very narrative at which Emma Bovary failed8. Of minor relevance at that moment, Béranger’s “Lisette” would, nonetheless, find its way into Chernyshevsky’s Chto delat’?, where Vera Pavlovna would sing the song in order to captivate the audience of the “new people.” While Tur became the most prominent woman writer in the 1850s, Marchenko and Panaeva were similarly prolific. Marchenko’s novellas and novels of manners included Ternistyi put’ (1849), Dina (1853), Umnaia zhenshchina (1853), Gory (1856), Myl’nye puzyri (1858), and Salamandra (1859). As Marchenko and Tur left Sovremennik after starting their careers with the journal, Panaeva became its leading woman writer. She co-authored the novels Tri strany sveta (1848—1849) and Mertvoe ozero (1851) with Nekrasov. Her contribution went beyond writing the sections pertaining to ordinary city life: as Nekrasov was busy working on Sovremennik’s institutional and commercial aspects, the impetus for the writing of the first novel and much of the writing for the second came from Panaeva9. Her own more prominent novels were Melochi zhizni (1854), Roman iz peterburgskogo polusveta (1860), and Zhenskaia dolia (1862). Among other writers emerging in the 1850s were Nadezhda Khvoshchinskaia and her sister Sofia, Nadezhda Sokhanskaia, Sofia Engel’gardt, Natal’ia Shalikova, Tat’iana Astrakova, Aleksandra Studzinskaia, and Marko Vovchok. A survey of leading journals of the 1850s suggests that women contributed a highly substantial part until the liberalization of Alexander II. Unlike men who wrote in a variety of genres, women overwhelmingly wrote in the mode of the novel of manners, exploring the theme of women’s search for emancipation and self-realization in the context of oppressive social mores. Their serialized texts played a prominent role in maintaining audience commitment as readers followed narrative developments from one issue of the journal to the next. Although the scope of women’s literary output relative to men’s is hard to evaluate, an argument about the number of women readers at mid-century by Miranda Remnek could serve as a reference point. In her essay, “’A Larger Portion of the Public’: Female Readers, Fiction, and the Periodical Press in the Reign of Nicholas I,” Remnek argues that we may be gravely underestimating the role of women as consumers and producers of fiction in the economic success of thick journals10. Курочкин В. C. Нет, ты не Лизетта (Из Беранже) // Русский вестник. 1857. Июль. Кн. 1. № 10. С. 318—320. 9 Макеев М. С. Николай Некрасов… С. 171—172. 10 The title of Remnek’s article uses Nikolai Karamzin’s language regarding the structure of Russia’s reading audience in 1802. In: Gheith J. M. and Norton B. T. Eds. An Improper Profession: Women, Gender, and Journalism in Late Imperial Russia. Durham, 2001. P. 26—52. 8
Women’s Prose in the Modernizing Cultural Economy: 1850s—1870s 103 The liberalization in the second half of the 1850s changed the reference points in the field of print. In the spirit of reforms, the press foregrounded civic, social, and political topics. Criticism of bureaucratic mismanagement and social injustice ushered in oblichitel’naia literatura signaled by the publication of Mikhail Saltykov-Shchedrin’s Gubernskie ocherki in Russkii vestnik in 1856. Beyond oblichitel’stvo, literature came to be viewed as a powerful agent in social life, one that disseminated progressive ideas and envisioned ways of social reorganization. In this new context, women’s prose focusing on matters of love and personal experience appeared insufficiently serious. It seemed to constitute the kind of light literature that was out of step with progressive social developments. Even as women’s articles and letters became increasingly welcome in the press, women’s education, economic opportunity, and potential employment became more relevant than their personal experience as represented in their own fiction11. The emphasis on seriousness found a leading advocate in Nikolai Chernyshevsky whose editorial contribution to Sovremennik, starting in 1856, was to emphasize publitsistika at the expense of literature. Chernyshevsky’s emphasis surprised Nekrasov whose experience in the early 1850s had made him believe that “legkaia literatura” remained essential for the journal. However, Sovremennik’s commercial success under Chernyshevsky’s influence convinced Nekrasov that his colleague’s view was correct12. The prominence of publitsistika at the expense of women’s prose became characteristic of progressive journals until Nekrasov took over Otechestvennye zapiski in 1868: even as critics advocated on behalf of women, they did not treat women’s fiction as relevant. By contrast, the journals at the center of the cultural spectrum, including Russkii vestnik, Biblioteka dlia chteniia, Kraevsky’s Otechestvennye zapiski, and later Mikhail Stasiulevich’s Vestnik Evropy eagerly published women’s prose13. The prominence of men’s publitsistika at the expense of women’s fiction in the progressive press manifested itself particularly sharply in two publishing enterprises aimed specifically at addressing the status of women. Between 1859 and 1862, Rassvet: zhurnal nauk, iskusstv i literatury dlia vzroslykh devits introduced to the press a new generation of male critics who would gain prominence in the following decades, including Dmitrii Pisarev, Nikolai Mikhailovsky, and Aleksandr Skabichevsky. The journal also Лихачева Е. О. Материалы для истории женского образования в России. Т. 3: 1856— 1880. СПб., 1901. С. 453—492; Stites R. The Women’s Liberation Movement in Russia: Feminism, Nihilism, and Bolshevism: 1860—1930. Princeton, 1991. P. 33—37. 12 Макеев М. С. Николай Некрасов… С. 255. 13 Лихачева Е. О. Материалы для истории... С. 461; Zirin M. F. Women’s Prose Fiction // Women Writers in Russian Literature. Eds. Clyman T. W. and Green D. Westport, 1994. P. 77—78. 11
104 К. Ключкин featured the notable pedagogues Vasilii Vodovozov and Vladimir Stoiunin, as well as historians Mikhail Semevsky and Evgenii Karnovich. The journal’s goal was to inform educated young women about the current knowledge pertaining to their lives, which the contributors provided in a patronizing mode14. Another notable journal that exploited the women’s question was Zhenskii vestnik, published in 1866 and 1867. Calling itself a publication for women, this journal functioned to support progressively-minded male writers, including Nikolai Blagoveshchenskii, Aleksandr Sheller-Mikhailov, Petr Tkachev, Vasilii Sleptsov, Gleb Uspenskii, and Petr Lavrov, after the shuttering of Sovremennik and Russkoe slovo15. Zhenskii vestnik closed as political reaction ebbed and its writers moved on to Blagosvetlov’s Delo and Nekrasov’s Otechestvennye zapiski. Women’s Novel of Manners The development of serialized journals placed particular value on longform fiction whose extended narratives could maintain audience attention between multiple issues. Accordingly, the genres of the society tale and romantic novella, prominent in the 1830s and 1840s, yielded to that of a multi-part novel in the 1850s. Whereas a novella narrated one romantic episode, the novel had to serialize the heroine’s romantic engagements in a longer course of her life. The longer form relied on the premise that selfrealization in the context of patriarchy made the heroine’s search impossible to fulfill in any one romantic relationship, prompting her to keep pursuing new ones. The master-narrative of the women’s novel of manners typically featured a marginalized but highly educated gentry debutante (plemiannitsa, institutka, vospitannitsa) entering the world, be it the Moscow society as in Tur’s prose, provincial gentry as in Marchenko’s, or Petersburg “middle class” as in Panaeva’s. That entry entailed her first romantic engagement that seemed successful in terms of her search for love, as well as social status. However, initial success proved illusory: patriarchal society rendered all available men dysfunctional as sustainable partners. The first disappointment led the heroine, now equipped with experience, to pursue further romantic relationships. She accumulated experience in the course of her 20s in order to develop into a mature figure, often a widow. Her self-realization in love would continue to be unsuccessful, but her growing agency and power brought a measure of personal reward. 14 15 Stites R. Op. cit. P. 38; Лихачева Е. О. Материалы для истории... С. 457—458. Stites R. Op. cit. P. 72.
Women’s Prose in the Modernizing Cultural Economy: 1850s—1870s 105 This master-narrative found a particularly poignant realization in Anastasia Marchenko’s novel Myl’nye puzyri. Unlike Tur’s Plemiannitsa, Panaeva’s Melochi zhizni, Vozdushnye zamki, Zhenskaia dolia, and Roman v peterburgskom polusvete, or Vovchok’s Zhivaia dusha, Marchenko’s major novel was not serialized in a thick journal but, uncharacteristically for the period, published as a stand-alone edition in 1858. Even so, the novel came out in three separate volumes treating the heroine’s narrative as it would have been serialized in a journal. The heroine, Iulen’ka, whose gentry parents succumbed to an early death and left her exceedingly poor, relies on support from a benevolent neighbor and joins a women’s school in Odessa; upon graduation, she becomes a teacher in her alma mater. On vacation at her benefactor’s estate, she interacts with his son, Aleksandr Il’menev, an admirable young man pursuing a military career. Their marriage is rewarding until Aleksandr develops a groundless suspicion that Iulen’ka’s health might be fragile. His suspicion turns into a mania so much so that he dies in a mental asylum by the end of Book 1, but not before taking Iulen’ka to Paris. Book 2 sees Iulen’ka back in Odessa at the head of a salon featuring nearly a dozen eligible men vying for her attention. Iulen’ka develops a fouryear-long romantic relationship with one of them, another gentry officer. He, however, elects to marry a more affluent baroness, leaving the heroine alone once again. Book 3 describes Iulen’ka’s relationship with yet another gentry officer. Though captivating, this relationship is unsustainable on account of the hero’s lack of stamina in combining military career, social obligations, and romantic life. Ultimately, Iulen’ka retires to her benefactor’s estate to enjoy its bucolic life and to lament the endless series of romantic illusions, the novel’s myl’nye puzyri. As Iulen’ka and the narrator survey her major relationships, as well as “vstrechi, kotorye byli tozhe myl’nymi puzyriami, tol’ko men’shego kalibra,” they ponder the notion of “ekonomiia chuvstv” and wish that women’s education included instruction in that discipline. They believe that a woman can understand the meaning of love and make appropriate personal choices only after having had a number of romantic engagements, even though Iulen’ka’s own status as a widow did not lead her to lasting romantic happiness16. The master-narrative of women’s novels comes with a consistent character structure. The men whom the debutante encounters in the course of her life vary only in the forms of their failure: as Panaeva’s early story has it, the husband is unavoidably abominable in that he is the symbol of social oppression. The hero can be a pathetic version of Onegin or Pechorin, such as the water-named Il’menev in Marchenko’s novel, and another Марченко А. Я. Мыльные пузыри: Роман. СПб., 1858. Т. 1. О романтическом опыте. С. 67—69. Т. 2: Экономия чувств. С. 141. Т. 3. Встречи. С. 91. 16
106 К. Ключкин Il’menev in Tur’s Plemiannitsa. He can be a noble rake, a successful but stifling bureaucrat, an artistically-minded impoverished man, a modest teacher, or an ideologically progressive superfluity. The heroine may find herself surrounded by the stock “counts” and “princes,” whose very titles mark both their social appeal and individual failure. Vovchok’s Zhivaia dusha envisions a viable male in the character of a “new man,” Zagainyi, based on Chernyshevsky’s Rakhmetov. Though some readers attempted to discern the features of Dmitry Pisarev in him, Zagainyi remains not only as mysterious as Rakhmetov but also far less detailed: Zagainyi is too engaged in clandestine provincial agitation for the novel to describe the heroine’s relationship with him in more than vague terms. Female characters are far more articulated. The debutante commonly comes with pragmatic doubles, such as sisters or close friends, pursuing power and wealth rather than spiritual self-realization. She routinely finds herself in competition for eligible men not only with her doubles but also with a more menacing figure, the older independent woman in her mid-twenties or early-thirties. This mature woman, commonly a widow or a wife of an irrelevant husband, is more independent and powerful in pursuing romantic relationships than the debutante. The world of the novel is dominated by still older female figures, typically aunts and stepmothers, who establish social rules and organize public opinion. As men tend to be ineffectual, the guardians of the patriarchal society are, in fact, women themselves. Much of the texture in women’s novels involves the discussion of the heroines’ personal experience in relation to cultural norms, as well as to social and economic facts. As interaction with men is largely limited to flirtation and occasional conversations about artistic and social aspirations, female characters find themselves interacting, and competing, primarily with each other. Symbols of social distinction as detailed in material and physical particulars are prominent: physical appearance, fashions, horses and carriages, homes and furnishings serve as leading topics, especially for the more pragmatic characters. As female appeal is assessed in terms of appearance, the novel describes sartorial and bodily detail in graphic terms: descriptions of décolletage, ankles and footwear, as well as hands and gloves are especially common. To the extent that the novel is antagonistic to patriarchy, it emphasizes bodily symbols of masculine failure in what might appear as socially inappropriate detail: receding hair, stooping posture, snoring, or defects in complexion. Ultimately, the novel’s social critique takes the forms of intensely material, physical, and “realistic,” description. As novels struggled to envision the heroine’s fulfilling life, they offered a number of directions for her self-realization. The Russian novel rejected George Sand’s vision of a lasting romantic relationship proceeding from
Women’s Prose in the Modernizing Cultural Economy: 1850s—1870s 107 “the liberation of the heart”17. Sand’s narratives seemed socially impossible. Moreover, they appeared Romantically-hackneyed and incompatible with the emerging literary conventions pertaining to the social reality of women’s lives. The Russian women’s novel also tended to eschew the traditional Christian narrative as featured, most representatively, in Nadezhda Sokhanskaia’s stories of submission to husbands and social circumstances. This limiting vision proved unproductive of a novel, and Sokhanskaia stayed within the limits of the novella18. By contrast, the narrative of sheer frustration in an unhappy marriage along with attempts at, and fantasies of, romance could be productive of the longer form, such as in Panaeva’s Melochi zhizni. Some novels, such as Tur’s Plemiannitsa, Panaeva’s Zhenskaia dolia, and Marchok’s Zhivaia dusha extended a hope of fulfillment in a relationship with a viable progressive man, though that remained beyond the limits of the narrative. Frequently, women writers envisioned for the heroine the life of commitment to social, cultural, and artistic causes. One version involved running women’s schools or teaching therein as in Marchenko’s Ternistyi put’ or Khvoshchinskaia’s Bol’shaia Medveditsa. Another iteration involved supervising the education of younger family members as in Marchenko’s Dina. The novel had difficulty imagining a self-sufficient professional life until the heroine of Khvoshchinskaia’s Pansionerka gained independence by copying paintings and doing translations in 1861. This trajectory, however, remained exceedingly rare in the following decades. Notably, the novel could not fathom the life of professional creative writing, the very life of the authors themselves19. Women’s Writing in the Critical Tradition Critical accounts of women’s prose highlighted its cultural contributions while consistently describing it as second-rate. Belinsky’s review of Gan informed the tradition including such diverse writers as Aleksandr Ostrovsky, Ivan Turgenev, Nikolai Nekrasov, Evgeniia Tur, and Dmitry On the prominence of this Sandian notion in Russian culture, see, e. g.: Paperno I. Chernyshevsky and the Age of Realism: A Study in the Semiotics of Behavior. Stanford, 1988. P. 120—122. 18 Zirin M. F. Op. cit. P. 80—82; Kelly C. A History of Russian Women’s Writing: 1820—1994. Oxford, 1994. P. 62—63. 19 A. V. Zrazhevskaia’s essay “Zverinets,” published in the journal Maiak in 1842 did emphatically discuss the potential roles of women as professional authors and poets, but this essay remained largely unnoticed and did not influence later discussions of women writers. Савкина И. Разговоры с зеркалом и зазеркальем: Автодокументальные женские тексты в русской литературе первой половины XIX века. М., 2007. С. 73—78. 17
108 К. Ключкин Pisarev. This tradition distinguished between objective and subjective artists, relegating women to the latter category. Whereas objective artists developed high aesthetic standards in order to reveal the general truths of human experience, subjective artists pursued individual self-expression indifferent to aesthetic form or generalizable human content20. Subjective writing, though culturally second-rate, could be valuable, expressing the truths of women’s immediate feelings and experience. Furthermore, indifference to aesthetic form liberated women to be “realistic” in conveying the minutia of social life. Unencumbered by aesthetics, women proved uniquely capable of realism with the small “r.” While encouraging women to continue in their unmediated vein, critics warned them to avoid the male territory of intellection and aesthetics: when trying to be intellectual, women succumbed to “recitation of textbook truisms;” when they attempted to cultivate aesthetic standards, they reproduced banal conventions. In his 1850 review of Tur’s Oshibka, Ostrovsky commended the author for “nabliudatel’nost,” “pravdivaia otsenka,” and “istina” in her portrayal of Moscow society while criticizing her for exceedingly detailed descriptions and attempts at “refleksia,” spoiling aesthetic effect. He also expanded on Belinsky’s thesis that women’s writing was powered by the energy of love. Ostrovsky wrote that because society unavoidably stifled women’s emotional aspirations, their writing transferred the energy of love into “energiia negoduiushchego chuvstva.” Ultimately, Ostrovsky argued that women’s writing necessarily manifested “oblichitel’noe napravlenie nashei literatury,” using a term that would come to describe the leading trend in Russian literature in the late 1850s. Not only were women capable of nabliudatel’nost’ and istina, but, moreover, they appeared to be at the forefront of social critique21. The critical view regarding women’s aesthetic inadequacy had significant implications to the economy of thick journals. In his 1851 review of Tur’s Plemiannitsa, Turgenev drew the distinction between objective and subjective talents, identified the author as belonging to the second, and praised her, albeit ironically, for her courage in producing “roman v chetyrekh chastiakh!” Tur’s aesthetically irresponsible wordiness allowed On the distinctions between “objective” and “subjective” art, between “literature” and “belletristika,” and between first- and second-rate artists from Belinsky’s work in the 1840s to critical polemics in the 1850s, see: «Современник» против «Москвитянина»: Литературно-критическая полемика первой половины 1850-х годов. Ред. А. В. Вдовин, К. Ю. Зубков, А. С. Федотов. СПб., 2015. С. 17—24. Nekrasov’s review of Khvoshchinskaia’s Poslednee deistvie komedii in Sovremennik’s “Zametki o zhurnalakh za mart 1856” also adhered to this trend. 21 Островский А. Н. «Ошибка», повесть г-жи Тур // «Современник» против «Москвитянина»… С. 38, 42. 20
Women’s Prose in the Modernizing Cultural Economy: 1850s—1870s 109 her to achieve a feat that, Turgenev suggested, no male writer could attempt, fearing aesthetic failure and critical reprobation. Ultimately, Turgenev criticized Tur for her poor “ekonomiia romana” on account of excessive descriptions, lengthy dialogs, and unnecessary narrative developments22. However, it was precisely the failure of Tur’s aesthetic economy that made possible its four-part serialization in Otechestvennye zapiski. Turgenev’s review suggested that Tur’s indifference to aesthetics gave her the kind of productive capacity for the economy of thick journals that male writers were unable to match. Turgenev’s ironic evocation of Tur’s ability to write a novel also highlighted an urgent problem pertaining to the development of a distinctly Russian novel as a cultural form. Even as the press had been issuing novels by native writers, none of them appeared to rival Western counterparts on aesthetic merit by offering more than an imitation of foreign models: Turgenev’s review discussed the historical, Sandian, and Dickensian novels as the types that the Russian novel needed to transcend. When commenting on Plemiannitsa, Turgenev was trying to work out how to write a novel of his own, which he accomplished only with the publication of Rudin in 185623. Discussing the relevance of Turgenev’s review of Tur to the development of the Russian novel and in particular to the work of Leo Tolstoy, Boris Eikhenbaum points out that women writers who came to the cultural forefront in the early 1850s achieved a higher standard of “literary style” than men24. Eikhenbaum’s view of Tolstoy’s prosaics foregrounds the problem of combining “moral generalizations” on the one hand, and detailed description on the other25. Reviews of women’s prose consistently emphasized the very same problem as central to women’s prose in that it seemed overburdened both by didactic “reflection” and by descriptive detail26. Within the overall critical tradition, progressive and radical critics tended to view women’s prose especially negatively, well beyond ascribing to it a secondary cultural role. Insofar as women privileged matters of Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем: в 28 т. Соч. в 15 т. М.—Л., 1960—1968. Т. V. С. 368—386, 378. 23 Макеев М. С. «Большая повесть» вместо романа: Еще раз о системе жанров тургеневской прозы 1850-х годов // Спасский вестник. Вып. 22. Орел, 2014. С. 74—78. 24 Эйхенбаум Б. М. Лев Толстой: Исследования, статьи. СПб., 2009. С. 167—170. 25 Ibid., 36. Tolstoi’s terms are “generalizatsiia” vs. “melochnost’”. С. 44—47. 26 This negative view extended not only to Russian women’s prose but to women’s prose more generally: Tur’s review of Sand’s autobiography (Russkii vestnik, 1856: 3) and Chernyshevsky’s afterword to his own translation of Sand’s autobiography (Sovremennik, 1856: 8) articulated this view particularly sharply. Chernyshevsky, in particular, blamed Sand’s biography for the combination of tedious “rassuzhdeniia” and excessive “tysiachi epizodov” from her life. 22
110 К. Ключкин love, relationships, and everyday life, progressive critics scolded them for selfishness in not focusing on social problems. Women’s prose, obsessed with romantic fantasies, also suffered from melodramatic excess. Chernyshevsky established these reference points in his early contribution to Sovremennik as he reviewed Tur’s Tri pory zhizni in 1854. He repeatedly emphasized “ekzal’tatsiia” and “affektatsiia” in describing Tur’s prose. Moreover, he ridiculed her descriptions of women’s appearance and fashions as pornographic and suggested that Tur portrayed upper-class female characters as “ne sovsem pristoino odetye” ladies “legkogo povedeniia”27. The pornographic aspect Chernyshevsky discerned in Tur’s writing would later become an important feature of his own Chto delat’? as viewed by the critics of that novel. The radical critics’ view received an especially poignant articulation in Shelgunov’s article “Zhenskoe bezdushie” in Delo for 1870, which surveyed women’s cultural contribution by focusing on Kvoshchinskaia’s novella Pervaia bor’ba, published in Otechestvennye zapiski in 1869, and her novel Bol’shaia Medveditsa, in Vestnik Evropy in 1870. Shelgunov claimed that no Russian woman writer had ever studied the women’s question or wrote about it. Moreover, women writers suffered from inherited passivity, weakness, and selfishness. Shelgunov encouraged them to become “realists,” read Ivan Sechenov, and engage in socially productive work28. His view of women’s writing prevailed among the progressively-minded critics but stood in contrast to Dmitry Pisarev’s as articulated in Nekrasov’s Otechestvennye zapiski. Reviewing Andre Léo’s novels, Pisarev did emphasize the importance of women’s social engagement, but he, nonetheless, wrote that self-realization in love ultimately remained essential to them insofar as it corresponded to the core biological force of their lives, the force supposedly distinct from that of men’s. Dying in the summer of 1868, Pisarev did not have a chance to respond to Shelgunov, nor to another attack by Delo against Otechestvennye zapiski, the one that came later in that year from Petr Tkachev. Tkachev addressed Vovchok’s Zhivaia dusha in Shelgunov’s vein but placed women’s writing in an economic rather than social context. He scolded Vovchok for imparting to the heroine the author’s own bourgeois prejudices. Tkachev wrote that Vovchok’s heroine should have been a properly new woman, for whom social concerns were more important than romantic experiences. He treated the new woman as a product of her economic status that imparted to her a particular view of life: the decline of Чернышевский Н. Г. Полн. собр. соч.: в 15 т. М., 1939—1953. Т. II. С. 226. Шелгунов Н. В. Женское бездушие: По поводу сочинений В. Крестовского-псевдоним // Дело. 1868. № 9. Отд. 2. С. 1—34. См. особенно с. 11, 27—28. 27 28
Women’s Prose in the Modernizing Cultural Economy: 1850s—1870s 111 the gentry economy released into capital cities a large number of educated women who lost the traditional means of their economic existence and now constituted “zhenskii proletariat.” Considering the limitations of the Russian economy, Tkachev pointed out that the leading sphere of economic selfrealization for women proletarians involved intellectual work. However, he stopped short of identifying exactly which careers in intellectual labor he wanted women to pursue29. The answer to this question may have been self-evident as it was being provided by the developing modern economy, prominently including the industry of the press. Nonetheless, the prevalent understanding of women’s literature as second-rate excluded prose-writing from the critics’ view of the careers women could pursue in the growing information economy. Chto delat’? as a Womеn’s Novel The underacknowledged cultural prominence of women’s prose found a peculiar manifestation in the most influential progressive text, Chernyshevsky’s novel Chto delat’? This novel followed the critical tradition in treating women’s writing as second-rate while at the same time relying on the resources of women’s novels for its central theme, the leading role of women in social life. Vera Pavlovna, the main hero of the novel, and a representative new person performs in the way that would be expected of a heroine in the Russian women’s novel of manners. She engages in serial relationships with men, competes with other women for social attention, and values the rewards of material life. The novel concludes with an instructive passage: — В Пассаж! — сказала дама в трауре, только теперь она была уже не в трауре: яркое розовое платье, розовая шляпа, белая мантилья, в руке букет. Ехала она не одна с Мосоловым; Мосолов с Никитиным сидели на передней лавочке коляски, на козлах торчал еще третий юноша; а рядом с дамою сидел мужчина лет тридцати. Сколько лет было даме? Неужели 25, как она говорила, а не 2030? At the novel’s beginning, narrative energy derives in large measure from Vera Pavlovna’s visits to Gostinnyi dvor that lead her to escape from the constraints of her family and into the free world of bourgeois consumption. At the end of the novel, the Lady in Mourning’s entry into the recently built Ткачев П. Н. Подрастающие силы // Дело. 1868. № 9. Отд. «Современное обозрение». С. 1—27; 1868; № 10. Отд. «Современное обозрение». С. 1—32. О «женщинах-пролетариях» как части «интеллигенции» см.: № 9. С. 9. 30 Чернышевский Н. Г. Указ. соч. Т. XI. С. 336. 29
112 К. Ключкин Passage provides the readers with their own path toward the progressive future beyond the text. They could follow the heroine into Petersburg’s more fashionable department store, which also housed a theater that served as a site for public lectures, including one by Chernyshevsky himself. They might envision the Lady in Mourning, already well-appointed with costume and companions, as entering Passage from Nevsky Prospekt, adorning herself further with department-store fashions or at least finding herself multiplied in its mirrors, and proceeding to feature in a leading public space of the capital’s progressive intellectual life. The Lady in Mourning, who evokes the author’s wife mourning his imprisonment, is the final iteration of a range of dominant women in the novel: Vera Pavlovna, her mother, the courtesan Julie who directs Vera Pavlovna’s liberation, the opera singer Angiolina Bosio (1830—1859), the goddess of the future Utopian world, and the implied figure of the feminine Revolution, all of them haunting the end of the novel. As the text foregrounds women as superior leaders of men, it addresses women as privileged readers: mocking the “perspicacious” male readers, it suggests that its proper readers are more likely to be women. The woman’s role receives its most spectacular representation in Vera Pavlovna’s Fourth Dream. The dream is organized around the figure of the goddess, in whom Vera Pavlovna recognizes herself. That figure incorporates goddesses of love from diverse historical periods, including Astarta, Aphrodite, and Virgin Mary. Accordingly, the goddess of the dream stimulates the adoration of her spectators in the greatest possible variety of ways. As she charges spectators with the energy of love, her reflection in their adoring gazes creates a circuitry of multiplication that serves to generate electric power and animate the proceedings of the utopian world. Appropriately, the goddess of the future emerges as “tsaritsa sveta.” At the center of public space, she is the central source of the production of power: the light of her beauty turns on the light in the hall as the dream moves between “svetlaia krasavitsa” and “svetlaia zala.” The quasi-scientific magic of this process is symbolized by a source of electric light positioned right above the goddess. The dream explains: Опять такой же громаднейший великолепный зал. <…> Как ярко освещен зал, чем же? — нигде не видно ни канделябров, ни люстр; ах вот что! — в куполе зала большая площадка из матового стекла, через нее льется свет, — конечно, такой он и должен быть; совершенно как солнечный, белый, яркий и мягкий, — ну, да, это электрическое освещение! Shining along with electricity, the queen of light stimulates “krepkie,” “razvitye,” “vpechatlitel’nye” nerves of the people of the future in order
Women’s Prose in the Modernizing Cultural Economy: 1850s—1870s 113 to engage their “energiia vesel’ia” and “vesel’e energii” and to force from them “vostorg naslazhden’ia”: the erotics of visuality animates the nervous electricity of human bodies and uses their biological energy to power progressive social movement. The ballroom over which the queen of light presides fashions a model for most spaces of the utopian future, envisioned as primarily public: the drama and musical theaters, auditoria, museums, library reading rooms, and parks, in all of which women will take center stage31. Despite its scientistic vision of women’s nervous energy as the source of bioelectrical power animating the world, Vera Pavlovna’s Fourth Dream drew on emphatically traditional cultural commonplaces, expressed most prominently in women’s prose whose narratives were animated by the central role of women in the social world they described. Belinsky’s aforementioned review of Elena Gan points to a way that commonplaces of women’s prose related to the vision in The Fourth Dream. Belinsky wrote that the “lofty capacity of the woman for boundless love” turned her into “the queen of society.” He cited Gan to describe the woman’s role: she was “born to appeal, to seduce, to entertain <…> to dress up, to dance, to rule in society,” which “put her on a throne.” Standard in women’s prose, this view was resolutely negative: society was envisioned as possessed by male power. The “spectators,” surrounding the queen in Gan’s prose, enthroned her in order to “trample her under their feet.” Belinsky agreed that the woman’s status involved “obshchestvennoe nevol’nichesstvo tsaritsy obshehstva” and cited Gan’s comments on the spatial organization of her novella Sud sveta: Горе женщине, которую <…> возносят на пьедестал, стоящий на распутии бегущих за суетностью народов! Горе, если на ней остановится внимание людей, если они к ней обратят свое легкомыслие, изберут ее целью своих взоров и суждений! И горе <…> если обольщенная своим опасным возвышением она не разделит с ней <толпой. — К. К.> игр и прихотей и не преклонит головы перед ее кумирами32! Like Gan’s Woman, Chernyshevsky’s Goddess of Light stands at the intersection of the migration of peoples in search of happiness. The social magic that elevated the woman in the eyes of traditional society in Gan’s text gave her, short of finding happiness in marriage, only two options: to plunge into “omut sveta” for the alternative happiness in the darkness of social light, or else “to drag out a colorless existence until the grave.” Gan’s vision of the woman’s role, and Belinsky’s verbal embroidery on it, were 31 32 Чернышевский Н. Г. Указ. соч. Т. XI. С. 281—283. Белинский В. Г. Указ. соч. Т. VII. С. 667—668.
114 К. Ключкин so commonplace in the culture of the 1840s and 1850s that they informed Chernyshevsky’s novel without needing to be identifiable as specific textual sources. His novel absorbed those commonplaces in order to show how the new science could break traditional society’s spell and make the woman’s already existing dominant position entirely positive. The laws of neuroelectricity illuminated the social whirlpool with the woman at its center, turning “omut sveta” into “svetlaia zala”33. Chernyshevsky provides instructions as to the woman’s path to the future scientifically enlightened queendom. First, her biological potential needs to be awakened. At that stage, literature plays a crucial role. Because young women have limited access to social life, literature of romantic, erotic, and pornographic nature functions to set their nerves to work. Presumably, women’s writing, such as the novels by Evgeniia Tur, whom Chernyshevsky had accused of pornography, would be particularly effective in this regard. However, Chernyshevsky’s own novel already serves that purpose as it describes a series of romantic and adulterous relationships in a pornographic mode. A representative reference to the logic of women’s reading occurs in the life of Katia Polozova on her path to joining Vera Pavlovna’s first husband Dmitri Lopukhov in marriage by the end of the novel. As a girl, Katia sets out on that path by “chitala i mechtala.” Chernyshevsky does not specify what Katia reads; the particulars are irrelevant so long as reading excites her fancy. This function of literature continues into a woman’s adulthood: Vera Pavlovna, even as she plans to become a doctor, chooses to read Boccaccio’s Decameron with an eye both to its “sal’nosti, ploshchadnosti” and to its “svetlye, svezhie, chistye mysli.” Whereas Decameron’s obscenity is self-evident, the novel does not clarify what Boccacio’s clean thoughts might be34. The second step in a woman’s progress involves serial relationships with men. Vera Pavlovna rejects her first suitor in the stock literary figure of the cad Storeshnikov and marries the student Lopukhov. Lopukhov, however, proves incapable of matching her emotional and erotic potential. Vera Pavlovna’s progress leads her to marry the more energetic doctor Kirsanov. Even he, however, cannot fully cathect the overabundant energy of her desire, but he is relieved that Vera Pavolvna chooses to channel that energy into a medical career. Rather than describing that career, however, the novel focuses on Vera Pavlovna’s increasing figuration as the center of attention for the ever newer new men. On Chernyshevsky’s strategy of evoking the negative aspects of cultural mythology in order to refashion them into positive ones as central to the structure of his novel, see Irina Paperno’s discussion of the notion of the “double count”: Paperno I. Op. cit. P. 183—186. 34 Чернышевский Н. Г. Указ. соч. Т. XI. С. 268, 292. 33
Women’s Prose in the Modernizing Cultural Economy: 1850s—1870s 115 In her role as the center of attention, Vera Pavlovna’s model is the opera singer Angiolina Bosio who instructs her in the Third Dream, prefiguring the appearance of the queen of light on the stage of the Fourth. The famous soprano excited audiences from New York to St. Petersburg. On a more local scale, Vera Pavlovna and Katia Polozova follow Bosio’s model as they guide the life of ordinary new people by organizing parties, outings to the suburbs, carriage races, and singing. Toward the end of the novel, Vera Pavlovna leads a parlor game in which she competes with Katia, singing at their respective pianos, each leading a chorus of guests. The competition goes primarily by way of selecting the more exciting songs. Vera Pavlovna sings Giuseppe Verdi’s “La Donna è Mobile” and the aforementioned Béranger’s “Ce n’est plus Lisette.” Katia Polozova choses from Nekrasov: “Davno otvergnutyi toboiu” and “Pesnia Eremushke.” Her choices feature the male hero who suffers from a rejection in love and channels his frustration into helping the people. Vera Pavlovna chooses the narratives of women’s superior mobility: Lisette, the Mobile Donna of Béranger’s song, moves by way of multiple affairs to spectacular self-enrichment35. Even as Vera Pavlovna clearly wins, the novel confirms her victory in an alternative parlor game deriving from Koz’ma Prutkov’s poem “Spor grecheskikh filosofov ob iziashchnom,” published in Sovremennik in 185436. Prutkov’s poem is a parody of philosophical arguments about beauty. In the mode of semi-pornographic writing (“chernoknizhie”) of the early 1850s, the parody evokes gay sex and foot/shoe fetishism as the ultimate aesthetic values. In the novel’s parlor game, Katia claims Schiller’s work as the ultimate manifestation of spiritual beauty. In response, Vera Pavlovna wins the argument by claiming: “No priunelevye botinki magazina Koroleva tak zhe prekrasny!” As she says that, she “podvigaet vpered nogu.” Vera Pavlovna’s performance signals that what is essential for the woman’s mobility toward progress is the increasingly excessive erotic display, which combines the consumption of bourgeois fashions with exhibitionism37. In a world organized by the serialization of erotics and fashions, the appearance of the Lady precisely in Mourning at the end Chto delat’? is overdetermined by women’s prose. In it, the widow is a particularly powerful and independent figure. Like Marchenko’s Myl’nye puzyri, Chernyshevsky’s novel theorizes that all women should become “widows” before they can meaningfully choose their male partners: Lopukhov explains as much to Katia Polozova. By starting with a “suicide” of Lopukhov, the 35 36 37 Ibid. С. 326—327. Прутков Козьма. Полн. собр. соч.. Л., 1965. С. 247—249. Чернышевский Н. Г. Указ. соч. Т. XI. С. 326—327.
116 К. Ключкин novel figures Vera Pavlovna as a widow from the start38. The novel’s man of the future Rakhmetov, even as he somewhat unsuccessfully rejects erotic and bourgeois desires, does experience love once, and, paradigmatically, for a widow from an aspirational narrative of women’s prose: “Dama byla vdova let 19, zhenshchina ne bednaia i voobshche sovershenno nezavisimogo polozheniia, umnaia, poriadochnaia”39. In drawing on the commonplaces of women’s prose, Chernyshevsky’s novel gained its own narrative energy by rearticulating the ways in which women’s writing described women’s experience. Centrally, it envisioned the logic of women’s modern life along the lines of serialized desire. What the novel misrepresented, however, were women’s prominent roles as writers in the cultural process of print capitalism. Even as the novel itself stimulated and serialized women’s energy for its own narrative purposes, it stopped short of acknowledging its own source, the most prominent cultural form in which women’s desire was being se/realized at the time: the novel of manners, written by women, about women, and for women, and powering the production of thick journals by mobilizing the readers’ biological resources since the 1840s. Artel’ Perevodchits and Women’s Professional Careers Participating in the modern economy became central to discussions of the women’s question at the turn of the 1860s. Among the liberals and radicals alike, the argument was that women could liberate themselves from social constraints only by establishing their own independent economic status associated with opportunities for work. While professional education leading to modern careers remained inaccessible, liberals and radicals shared a vision of what women were already capable of doing and what kind of support they needed. The notion of cooperatives furthering women’s work emerged as especially popular. Leading liberal philanthropists Nadezhda Stasova, Maria Trubnikova, and Anna Filosofova organized a range of institutions in support of women’s economic independence. Obshchestvo deshevykh kvartir, aimed at supporting uneducated women with housing and handiwork, was their early initiative in 185940. It was soon followed by Obshchestvo zhenskogo truda, aiming to expand the support for women across the social spectrum. The organization of that latter institution, however, On the role of George Sand’s novel Jacques in this aspect of Chto delat’?, see, e. g.: Paperno I. Op. cit. P. 120—122. 39 Чернышевский Н. Г. Указ. соч. Т. XI. С. 320, 208. 40 Stites R. Op. cit. P. 69. 38
Women’s Prose in the Modernizing Cultural Economy: 1850s—1870s 117 ran into difficulties as the participants could not agree on its bylaws even as they faced resistance from government bureaucracy. It turned out easiest to organize a society for educated women’s work in the sphere of the press. In a paradigmatic way, social progress proved easier to pursue in the sphere mediated by print rather than in the general economy as the press developed faster than other institutions of modern life. The society for women’s work in the sphere of print became commonly known as Artel’ perevodchits41. The emphasis precisely on translation rather than on original writing was symbolic of the view regarding women’s secondary status in cultural production. Supporters of women’s work had difficulty imagining that women could be equal to men at the very time as they could see that the number of women writing original literary and journalistic texts was steadily growing42. In her foundational history of women’s education in Russia published in the 1890s, Elena Likhacheva, a participant in the press as early as the 1860s, pointed to the increasing numbers of women writers and briefly commented on their literary production. In Likhacheva’s view, women writers largely failed to envision their characters as independent agents who could pursue meaningful life outside their relationships with men43. This failure did not appear to be a problem for men’s writing: even as it shared the difficulty of imagining independent women, men’s writing could appear culturally first-rate. In hindsight, Likhacheva confirmed the critical perception of women’s writing as largely second-rate both aesthetically and ideologically. In keeping with this perception, Artel’ perevodchits established a model for cooperatives for women’s work in secondary roles within the industry of print: Artel’ naborshits in Moscow in 1864, Artel’ perepletchits there in 1867, and another one in St. Petersburg soon thereafter44. By the late 1860s and 1870s, the success of such women as Nadezhda Suslova in becoming a doctor and Sofia Kovalevskaia a professor of mathematics made it possible to envision women as equal to men in some modern careers, but not in literature. Toward the 1870s, women journalists, critics, publicists, and editors increasingly appeared imaginable, but even so they were viewed primarily as addressing women’s issues as did such figures as Likhacheva and Tsebrikova in Nekrasov’s Otechestvennye zapiski. Meanwhile, Evgeniia Konradi as one of the editors of Zhenskii vestnik and an editorial assistant at other publications was viewed by contemporaries mostly with ridicule. As Artel’ perevodchits envisioned women primarily as transIbid. P. 69—71. Лихачева Е. О. Материалы для истории... С. 482. 43 Ibid. С. 460—461. 44 Engel B. A. Mothers and Daughters: Women of the Intelligentsia in Nineteenth-Century Russian Culture. Cambridge, 1983. P. 88, 95—96. 41 42
118 К. Ключкин lators, it emphasized their contribution mostly for the purposes of primary education, self-help for women, and introductory texts in social and natural sciences. Thus, a more prominent early undertaking by Artel’ perevodchits was a translation of Hans Christian Andersen’s children’s tales45. Women’s secondary status entailed their exploitation by the industry of the press. Particularly representative events revealing the forms of such exploitation occurred in the early 1870s and featured the plagiarism scandal involving Marko Vovchok. The publication of her prose in Otechestvennye zapiski gave her a prominent cultural status. As Vovchok looked to convert her distinction into a financially beneficial enterprise, she did so by figuring as editor and author of translations: in 1871, she created a monthly journal Perevody luchshikh inostrannykh pisatelei financed by the publisher Semen Zvonarev. For that enterprise, Vovchok engaged the work of provincial women translators. Soon after the start of the publication, Vovchok came to be accused of plagiarism. Her accusers, in particular Evgeniia Konradi and Liudmila Shelgunova, who themselves worked as translators in rival publications, claimed that Vovchok published the work of her translators under her own name while keeping half of their wages to herself. The accusers had difficulty proving their claims until Vovchok published a translation of Hans Christian Andersen’s children’s tales. That publication, with Vovchok’s name as translator, appeared to rely on the translation that had been published by Maria Stasova and Nadezhda Trubnikova as part of Artel’ perevodchits in 1863 and republished in 1868. Maria Stasova’s brother Vladimir accused Vovchok of plagiarism in an article “Chto-to ochen’ nekrasivoe” in S.-Peterburgskie vedomosti at the end of 187146. The scandal led to the creation of an arbitration court with nineteen leading literary figures of the time who ruled against Vovchok. Public disgrace, however, did not prevent Otechestvennye zapiski from continuing to publish Vovchok’s work in the remainder of the decade47. The exploitation of women as they entered the modernizing economy was a routine process as observed by contemporaries and historians48. Describing the activities of Artel’ perevodchits, Richard Stites lists the Тыркова А. В. Анна Павловна Философова и ее время // Сборник памяти Анны Павловны Философовой. Пг., 1915. Т. 1. С. 135—136. Tyrkova points out that the name of the organization in official documentation was “Zhenskoe izdatel’skoe obshchestvo” even as she lists only translations among the society’s publications of work by women. It is all the more notable that despite its official name, the organization came to be publicly known as Artel’ perevodchits. 46 Стасов В. В. Собрание сочинений: 1847—1886. СПб., 1894. Т. 3. С. 1391—1398; Санкт-Петербургские ведомости. 1871. № 341 (11 декабря). 47 Брандис Е. П. Марко Вовчок. М., 1968. С. 269—291. On Otechestvennye zapiski’s continuing publication of and interest in Vovchok’s work up to 1878, see: С. 278—285. 48 Stites R. Op. cit. P. 59; Лихачева Е. О. Материалы для истории... С. 463—466. 45
Women’s Prose in the Modernizing Cultural Economy: 1850s—1870s 119 kinds of work it promoted beyond the still-prevalent careers as teacher or governess: writing, copying, editing, translating, binding, and cashiering49. Independently of Artel perevodchits, stenography and telegraph operation soon joined this range of occupations. Even as Stites lists writing and prominently mentions editing, Artel perevodchits and similar cooperatives emphasized secondary professional roles. As they aimed to help the less fortunate, the cooperatives presumed that the work women were able to do could not be original. Like the critical tradition and like women writers themselves, the philanthropists could not envision for the women they aimed to support the first-order careers in the press even though women had long been producing significant original work. Women’s Writing and the Cultural Tradition Nekrasov’s reliance on women’s writing in his Otechestvennye zapiski constituted a significant aspect of what Sergei Gus’kov has called the journal’s brand. In particular, Gus’kov pointed out the importance of Saltykov-Schedrin’s contributions to the “rebranding” of Otechestvennye zapiski50. However important Saltykov-Shchedrin was to the journal, his significant participation in it came later than that by Vovchok and Pisarev, and later than that by Elena Likhacheva. Similarly, the journal’s propagation of populism and the importance of the peasantry, especially as represented by Nikolai Mikhailovskii, came later, even as that ideological aspect distinguished Otechestvennye zapiski from Delo, whose publicists foregrounded the role of the proletariat. Women’s prose and journalism came early and remained highly distinctive aspects of Otechestvennye zapiski’s brand. The advocacy of the women’s question was explicit in the debates about women’s education and professional opportunities in the course of the 1870s. The prominence of women’s prose in the journal, however, remained largely unacknowledged. That unacknowledged prominence likely enhanced the journal’s success with its audience. Even as readers could go to the journal for its explicit ideological values, they could also turn to it for the literature that they would not find in Delo. In contrast to that journal, Otechestvennye zapiski was able to draw not only on the progressive segment of the audience but also on the readership of the more centrist Stites R. Op. cit. P. 60, 69. Гуськов С. Н. Ребрендинг «Отечественных записок» и его жертвы // «Разумное, доброе, вечное»: Проблемы производства, сохранения и распространения культуры в России от некрасовской эпохи до современности: Усадьба, литература, музеи: Материалы научной конференции. Ред. Оторочкина А. Е., Макеев М. С., Маркина Е. В. Ярославль, 2017. С. 33—37. 49 50
120 К. Ключкин journals such as Vestnik Evropy, which did feature a considerable amount of women’s prose. The status of women writers in the Russian press since the turn of the 1850s, as well as Nekrasov’s experience with women writers in Sovremennik, became instrumental to the editors of Otechestvennye zapiski in distinguishing their journal and increasing its commercial success. As women’s writing remained unacknowledged and as women authors consistently became “zabytye pisatel’nitsy,” the abundance of their literary contribution to the Russian press raises a number of questions for nineteenth-century cultural history. Much of the existing scholarship on women’s writing focuses on the gendered specificity of their work and on the challenges inherent in their social status51. This scholarly trend may inadvertently contribute to the view of women’s work as secondary and marginal in the cultural process. I suggest that it may be productive to reframe the discussion: while recognizing women’s particular challenges and experience, we may emphasize their agency in the cultural economy of nineteenth-century press and explore their influence on the country’s cultural tradition. The most immediate question pertains to the role of women’s writing in the literary production of nineteenth-century thick journals. If women’s writing was as abundant as it appears from my survey and from the initial conclusions of some of the scholars of women’s writing, then we may need a more systematic account of women’s prominence as producers and consumers in the economy of the Russian press. Furthermore, we may want to emphasize women’s contribution to key developments in Russian cultural history. Irina Savkina and Arja Rosenholm briefly mention women writers’ potential role in the development of Russian realism, but leave this topic largely unexplored52. A similar question emerges in Boris Eikhenbaum’s aforementioned discussion of women writers’ stylistic achievements, as well as of the importance of women’s novels to the 1850s’ question regarding the development of the Russian novel. Yet another similar question is signaled in Alexander Ostrovsky’s emphasis on the ability of women’s writing to maintain the tradition of social critique even in the most unfavorable political circumstances. Such reference points suggest that we may productively work on a more thoroughgoing account of a prominent, rather than marginal, role of women’s writing in the country’s literary and cultural history. Савкина И. Провинциалки…; Engel B. A. Mothers and Daughters…; Kelly С. A History of Russian Women’s Writing… See, esp., Kelly’s notions of “the feminine pen” and women’s paradigmatically “provincial tale,” P. 19—78. Heldt B. Terrible Perfection: Women and Russian Literature. Bloomington, 1987; Gheith J. M. Redefining the Perceptible: The Journalism(s) of Evgeniia Tur and Avdot’ia Panaeva // An Improper Profession… P. 53—73. 52 Rosenholm A., Savkina I. “How Women Should Write…” P. 183, 187—188. 51
Women’s Prose in the Modernizing Cultural Economy: 1850s—1870s 121 Finally, we may work to reassess women’s contribution to the Russian literary canon. Although we may not be able to inscribe nineteenth-century women’s novels into that canon, we may want to explore their participation in that canon indirectly — by way of influencing the established canonical texts. If the master-narrative of the women’s novel of manners informed such a novel as Chernyshevsky’s Chto Delat’?, we may explore how women’s writing informed other canonical texts. I suggest that an emphasis on the importance of women in mid-nineteenth-century Russian press may lead us to a better understanding of the influence their writing had on such canonical texts as Turgenev’s Pervaia liubov’ with its emphasis on serial sado-masochism avant-la-lettre, on Dostovesky’s Idiot with its strategically destabilizing performances by Nastasya Filippovna and Aglaya, as well as on Tolstoy’s Anna Karenina, whose heroine’s narrative and experience had been standard in Russian women’s novels since the 1850s.
122 Victoria Kononova (Виктория Владимировна Кононова) (Lawrence University) Mapping “Ancient Rus'” in 1900: K. S. Stanislavsky Produces A. N. Ostrovsky’s Snow Maiden T oday the early period of Konstantin Stanislavsky’s Moscow Art Theater (MKhAT) is strongly associated with the names of Anton Chekhov and Maxim Gorky, as well as with the genre of contemporary drama. However, the theater began its existence with a play of a very different kind: Aleksei Tolstoy’s historical drama Tsar Fyodor Ioannovich opened the theater’s first season and became its first big success1. The theater continued its exploration of Russian history the following year (1899), when it staged another drama by Tolstoy, The Death of Ivan the Terrible. Alexander Ostrovsky’s Snow Maiden (Snegurochka) was the opening production of the theater’s third season, and its place in the repertoire suggested a certain thematic closeness to the previous opening plays — plays devoted to Russian history2. Although in his memoirs Stanislavsky separates the historical plays and The Snow Maiden into different “lines” of the theater’s productions — “the historico-realistic line” («историко-бытовая линия») and “the line of fantasy” («линия фантастики»)3, there are additional reasons to believe that the staging of The Snow Maiden was perceived by the theater as a project akin to their work on Tolstoy’s historical dramas. For both Московский художественный театр в русской театральной критике, 1898—1905. Сост.: Ю. М. Виноградов, О. А. Радищева, Е. А. Шингарева. М., 2005. С. 22. 2 Editors of the first volume of Moskovskii khudozhestvennyi teatr v russkoi teatral’noi kritike speak about this continuity in the theater’s repertoire in more general terms. According to them, The Snow Maiden continues the “Russian” line in the repertoire, or the line of “Russian everyday life” («русский быт»). See: Московский художественный театр в русской театральной критике… С. 129. It is hard to agree with M. N. Stroeva, who believes that The Snow Maiden was a detour for Stanislavsky and an unexpected “step in a different direction.” See: Строева М. Н. Режиссерские искания Станиславского, 1898—1917. М., 1973. С. 59. 3 Станиславский К. С. Моя жизнь в искусстве. М., 1962. С. 259—265, 265—271. 1
Mapping “Ancient Rus'” in 1900: K. S. Stanislavsky Produces A. N. Ostrovsky’s Snow Maiden 123 Tsar Fyodor Ioannovich and The Snow Maiden, the theater organized expeditions to collect ethnographic materials for use in the productions and for inspiration: in the case of Tsar Fyodor Ioannovich, the expedition’s destination was Rostov Veliky, and for The Snow Maiden — the Arkhangelsk and Vologda provinces4. Alexander Grechaninov, the composer for Tsar Fyodor Ioannovich and The Death of Ivan the Terrible, was alike invited to write the music for The Snow Maiden; for all three productions, Grechaninov employed folk melodies and harmonies and strove to imagine and create the sound of ancient instruments5. It might seem strange that Stanislavsky would take a similar approach to staging a historical play and a fairy tale; however, this choice can be explained by The Snow Maiden’s production and reception history. Ostrovsky’s fairy-tale verse play The Snow Maiden was written and first staged in 1873. The play draws upon a host of folkloric sources and is set in a prehistoric pagan kingdom, “the Berendeyan land.” At the time of its creation The Snow Maiden was largely met with puzzlement and derision in the press. The play was deemed trifling and senseless. The majority of the critics either did not notice the folk elements of the play, or called the scenes of folk festivals “long and boring”6 and ridiculed them. In his harsh review of the play, for example, Viktor Burenin scoffed at the Berendeyans as “a tribe standing only a couple steps higher than the gorillas (народ, стоящий немногими степенями выше гориллы)”7 — an assessment that stemmed from Burenin’s negative attitude to the folk songs that fill the play. Alexander Chebyshev-Dmitriev lamented that the presentation of the Berendeyans’ customs had no value whatsoever, since “what would be the point for anyone to get acquainted with the details of the never-existing laws of the never-existing Berendeyan land?”8 The production did not highlight the Russian or Slavic folkloric element; rather, the play was staged in the Симов В. А. Из воспоминаний художника // Ежегодник Московского художественного театра, 1943. М., 1945. С. 290. Simov’s memoir has been only partially published. The fuller, unpublished version can be found in the Moscow Art Theater archive: Симов В. А. Моя работа с режиссерами. Глава 4: «Снегурочка» // Музей МХАТ. Ф. 320. Оп. 1. Ед. хр. 107. 5 Московский художественный театр в русской театральной критике… С. 485. 6 Московские заметки (Снегурочка) // Голос. 1873. 26 мая. С. 1. 7 Burenin comments that the Berendeyans express their primitive feelings “in senseless songs about ‘a wet-tailed Shrovetide dummy’ <бессмысленными песнями о маслянице-мокрохвостке>.” See: Z. <Буренин В. П.> Журналистика // Санкт-Петербургские ведомости. 1873. 11 сентября. Rpt. in: Критические комментарии к сочинениям А. Н. Островского. Хрон. сб. критико-библиогр. ст. / Сост. Зелинский В. А. Изд. 2. Т. 4. М., 1904. С. 167. Hereafter, for all articles reprinted by Zelinsky, quotations are provided from the Zelinsky edition. 8 «Какой интерес для кого бы то ни было может иметь ознакомление с подробностями небывалых юридических порядков несуществовавшей Берендеевской земли» (Критические комментарии к сочинениям А. Н. Островского… С. 192). 4
124 В. В. Кононова eclectic style of a fairy-tale ballet. Reviewers reported gothic, Venetian, and even ancient Greek motifs in the production’s stylistics9. All in all, the play lasted only nine performances in 1873—1874, and then disappeared from the dramatic stage for almost thirty years. In the 1880s and 1890s the general attitude toward the play and its subject underwent a major shift thanks to Nikolai Rimsky-Korsakov’s opera based on the play, as well as a growing interest in folklore and ethnography in general. Gradually, the Berendeyan land of The Snow Maiden began to be perceived as a representation of a prehistorical “ancient Rus’,” rather than simply a whimsical fantasy world. When the play returned to the dramatic stage in 1900 (produced by three major theaters: the Moscow Art Theater, the Novy Theater, and the Alexandrinsky Theater), reviews made it clear that the attitude to the abundance of folkloric motifs and depiction of Slavic rituals in the play had entirely changed. The reviewers of the 1900 productions praised the play as “a historical play from our Russian pre-historical epoch”10, “one of the most national poetic works of our literature”11, and “a national fairy tale”12. A tremendous influence on this reassessment of the play were the activities of the Abramtsevo colony of artists and Savva Mamontov’s Private Opera Theater. In the 1880s, Viktor Vasnetsov created his celebrated sketches of the sets and costumes for Mamontov’s production. The sketches were based on the study of traditional clothes, folk designs, and decorative patterns typical for peasants from central Russia. They gave a colorful, exaggerated depiction of Russianness; Vasnetsov did not depict any actual Russian village on stage, but rather showed a stylized village, identifiable as “Russian” thanks to a skillful use of certain recognizable ornamental patterns. Like many contemporaries, Vladimir Stasov was enthralled by Vasnetsov’s vision, writing the following about the set for Tsar Berendei’s palace in the Private Opera’s production: No one’s imagination <…> has ever gone so far and so deep in recreating the architectural forms and ornaments of ancient Rus’, that is, the ancient Rus’ of fairy tales, legends, and epic poems. Everything that we still have preserved in fragments of ancient life — in embroidery, popular paintings, ginger cookies, Критические комментарии к сочинениям А. Н. Островского… С. 153—154. «Историческая пьеса из нашей русской доисторической эпохи» (Ростиславов А. О художественной постановке «Снегурочки» // Театр и искусство. 1900. № 41. С. 722). 11 «Одно из самых национальных поэтических произведений нашей литературы» (ibid.). 12 «Национальная сказка» (В. П. «Снегурочка» // Новости дня. 1900. 10 сентября. С. 3). 9 10
Mapping “Ancient Rus'” in 1900: K. S. Stanislavsky Produces A. N. Ostrovsky’s Snow Maiden 125 ancient wood carvings — all of that came together here in a wonderful, unsurpassable picture13. By the end of the nineteenth century, Vasnetsov’s stylized depiction of the Berendeyan land as “fairy-tale ancient Russia” became canonical. When Stanislavsky and Viktor Simov engaged in their own production of The Snow Maiden, they had to define how their vision would compare to Vasnetsov’s. Both Simov and Stanislavsky admired Vasnetsov’s Berendeevka14, but attempted to go “beyond” him in their production based on their own ethnographic research15. Presumably, their goal was to create a more realistic, down-to-earth image of an ancient Russian village on stage. Thanks to memoirs, letters, and materials in the Moscow Art Theater archive, a considerable amount of information is available about the preparation for this production; these materials reveal the complexities of the vision of ancient Rus’ that informed the Moscow Art Theater production. Simov’s memoir provides the most comprehensive account of all the stages of their work and places the question of the ethnographic “truth” in the foreground. The memoir presents a straightforward and logical story of the creation of the production’s stylistics. Some archival sources, however, paint a more contradictory picture. It is these complexities and contradictions that will be the focus of this article. In his memoir, Simov goes to great lengths to describe the process of choosing the real-life model for the Berendeyan land, the actual place that would provide material and inspiration for reviving “ancient Rus’” on stage. «Никогда еще ничья фантазия <…> не заходила так далеко и так глубоко в воссоздании архитектурных форм и орнаментистики Древней Руси — сказочной, легендарной, былинной. Все, что осталось у нас в отрывках бытовых от древней русской жизни в вышивках, лубочных рисунках, пряниках, деревянной древней резьбе, — все это соединилось здесь в чудную, несравненную картину» (Стасов В. В. Царь Берендей и его палата // Искусство и художественная промышленность. 1898. № 1—2 (октябрь—ноябрь). С. 98. Reprinted in: Стасов В. В. Статьи о музыке. Т. 5А: 1894—1906. М., 1980. С. 222). 14 Stanislavsky most likely saw Mamontov’s private production of The Snow Maiden in the latter’s house in the 1880s (as Simov states in: Симов В. А. Моя работа с режиссерами… Л. 76). Stanislavsky dedicates a chapter of My Life in Art to Savva Mamontov’s private home productions, where he briefly mentions Vasnetsov’s Snow Maiden, even though he does not directly state that he saw that production. See: Станиславский К. С. Моя жизнь в искусстве… С. 118—121. In fact, Stanislavsky had used Vasnetsov’s costumes prior to 1900 when he was one of the organizers of the big costumed ball of the Society of Art and Literature in February 1889: a few members of the Society and Stanislavsky’s students were dressed as Berendeyan women, in Vasnetsov’s costumes lent by Mamontov. See: Станиславский К. С. Собр. соч.: В 9 т. Т. 7. М., 1995. С. 93. As for Simov, he briefly worked as an artist for Mamontov’s Private Opera Theater in the mid-1880s. See: Haldey O. Mamontov’s Private Opera: The Search for Modernism in Russian Theater. Bloomington: Indiana University Press, 2010. P. 295. 15 Симов В. А. Моя работа с режиссерами… Л. 76—77. 13
126 В. В. Кононова Ideally, it would be a Russian village little affected by modernization and with old customs still in place. After some initial struggles and many lively discussions in the theater, the model for the Berendeyan land was “found” by the theater leaders — presumably, by Stanislavsky himself: Where would the mysterious domain of Tsar Berendei be? In order to not make unsubstantiated guesses, one needs to encroach upon his domain — but where? Guesses were offered, disputes were held. Finally, our leaders decided that Berendei was a sovereign of the vast Northern lands. What about the borders? These lands began, roughly, north of Vologda and extended to the White Sea. The theater organized a real expedition to the North16. The expedition party consisted of Simov himself, Boris Alekseev (Stanislavsky’s brother), and the painter Klavdy Sapunov. The goal of the expedition was to acquire traditional peasant clothes, as well as to study and sketch the architecture of peasant homes and household objects, and to collect as many traditional and old-looking household items as they could find. Production creators believed that in central Russia peasant dress and homes were already quite different from the old pre-Petrine style; in the North, however, they might still be preserved in their more “ancient” state. The travelers were looking for something old, archaic, something with an “archaic touch”; something exotic and different, but at the same time perceived as “ours,” belonging to Russian cultural inheritance — no matter that a modern urban Russian dweller would only see it in a museum at present17. With feelings both “joyful and eerie” («и радостно и жутко»18), the participants of the expedition embarked on what they perceived as a journey through time: We were eagerly absorbing the austere beauty and the wondrous forms of everyday culture still preserved here. This was the land of old songs, old byliny 16 «Где залегли таинственные владения царя Берендея? Чтобы не мудрить беспочвенно, надо проникнуть в его владения, но куда? Высказывались догадки, возникали споры. Наконец, наши руководители признали Берендея владыкой обширных северных пространств. Границы? Начинались они примерно за Вологдой и упирались в Белое море. Театр организовал настоящую экспедицию на север» (Симов В. А. Моя работа с режиссерами… Л. 63). In the published version of Simov’s memoirs, he quotes Ostrovsky to corroborate the idea that the Berendeyan land should be in the far North: “‘Without joy and coldly, the gloomy country greets its Bonny Spring.’ Thus, this is far North” («“Нерадостно и холодно встречает Весну свою угрюмая страна”. Значит, Крайний Север») (Симов В. А. Из воспоминаний художника… С. 290). 17 Симов В. А. Моя работа с режиссерами… Л. 64. 18 Ibid.
Mapping “Ancient Rus'” in 1900: K. S. Stanislavsky Produces A. N. Ostrovsky’s Snow Maiden 127 <epic songs>, and pribautki <humorous rhymes>, with people’s manners and clothing corresponding to them — an unchanging guise of a pre-Petrine, or maybe even a pre-Romanov village19. Miraculously, in the North, the expedition found exactly what it was sent to find. Simov enthusiastically describes the massive houses of the northerners, remarking that the houses and the objects inside were so huge that they could belong to the epic warrior hero, Ilya Muromets. Encouraged by the travelers, village women brought them various traditional items, such as home-spun fabrics, sarafany (traditional Russian jumper dresses), dushegrei (lit. “soulwarmer,” women’s outer attire similar to a short jacket), bast (birchbark) shepherd’s pipes, mosquito nets, knit socks with peculiar ornaments and color combinations, and bast milk jars. The travelers were overwhelmed with the quantity and variety of goods. Simov’s depiction of the villagers, their houses, household items, and the surrounding landscape culminated in the conclusion that “probably, nowhere would we have found a more colorful distinctness, which came to us almost intact from remote antiquity”20. This experience seemed to confirm for Simov that the realm of the Berendeyans («берендеевщина») belonged to the culture of the Russian North21. Simov’s memoir suggests that the geographical area of the expedition’s research for this production was quite small: the ideas for the stage design were found mostly in one Northern village, Podosharikha. The travelers found other villages they visited to be too typical of what could be found in central Russia, and thus not “ancient” enough22. Podosharikha, on the other hand, offered an “island” of antiquity, miraculously preserved in the mostly modernized world. Having found nothing similar in other villages, the travelers quickly became discouraged and headed home, only making a quick stop in Arkhangelsk and Vologda in order to buy more old-fashioned clothing from the townspeople. Simov’s memoir suggests — even though he never states it clearly — that many of the actual clothing items the expedition «Мы жадно глотали суровую красоту с диковинными формами сохранившегося здесь быта. То был край старых песен, старых былин, прибауток, чему соответствовали и повадка, и костюмы, устойчивое обличье допетровской, а может, и доромановской лесной деревни» (ibid.). 20 «Нигде в другом месте, пожалуй, не увидели бы мы более яркого своеобразия, докатившегося из седой старины почти в полной неприкосновенности» (Симов В. А. Из воспоминаний художника… С. 295). 21 Ibid. С. 298. 22 Simov describes the second village that they stopped in: “Compared to Podosharikha, here the atmosphere of fairy tale was much weaker. We spent just a little time there and returned somewhat disappointed” («По сравнению с Подошарихой тут сказка чувствовалась гораздо слабее. Пробыли недолго. Возвращались отчасти разочарованными») (Симов В. А. Из воспоминаний художника… С. 297). 19
128 В. В. Кононова bought or exchanged in the North were used in the production. If this is indeed the case, the clothes were not used in their original form, but with alterations and additions: from letters we know that, as in the productions of historical dramas, a few actresses — Maria Lilina, Maria Grigorieva, and Olga Norova — worked on sewing and embroidering the costumes23. Simov presents the story of the expedition as a discovery of a remote community in the Russian North, which provided the theater with a perfect solution for stage design. However, other sources suggest that the process of the preparation for the production and the ultimate result were much more complicated than Simov’s memoir leads us to believe. Visual materials from the Moscow Art Theater archive, as well as Stanislavsky’s director’s copy of the play with his handwritten notes, point to a much wider range of sources used for the production. These additional archival materials not only complement the picture drawn by Simov, but considerably complicate the question of the creators’ conception of the production and the specific vision of “ancient Rus’” it presented. In his director’s copy of the play, Stanislavsky does not comment on the costumes of the villagers at all (probably relying on Simov’s choice), but he does provide comments on the costumes of other characters. Grandfather Frost for Stanislavsky is a Samoyed; he wears a huge fur hat and Samoyedstyle shoes, and he has brightly decorated skis24. The Snow Maiden also becomes a Samoyed girl in Stanislavsky’s vision — specifically, she wears “original Samoyed boots” and a “little hat, Samoyed style.” At the same time, she is dressed in a Russian peasant shirt (rubakha) embroidered with See references to this process in the letters: Станиславский К. С. Собр. соч.: в 9 т. Т. 7… С. 342, 352, 367, 375, 378 and commentary on 651, 652, and 655; see also: Мария Петровна Лилина. Сост. и прим. Леонтьевский Н., ред. Чеботаревская Т. М., 1960. С. 182. While Stanislavsky’s letters contain some commentary regarding the costumes, he never mentions that the theater took the clothes from the North — rather, his letters make clear that actresses worked on embroidering those costumes. Of course, this does not necessarily mean that the base fabrics were not from the North — they could be embroidering the clothes that Simov brought. In a letter to Olga Knipper from July 1905, Stanislavsky does mention that the furs for the costumes for The Snow Maiden were indeed brought from the North (Станиславский К. С. Собр. соч.: в 9 т. Т. 7… С. 595). 24 Станиславский К. С. Снегурочка. Режиссерская // Музей МХАТ. Фонд Константина Станиславского. № 18945/1. Л. 10. In his memoir My Life in Art, Stanislavsky gives conflicting information and describes Grandfather Frost’s costume differently — there is no mention of Samoyeds, but Grandfather Frost’s costume is called “Eastern”: it is “embroidered with colorful furs in Eastern style” («расшитом по-восточному разноцветными мехами») (Станиславский К. С. Моя жизнь в искусстве… С. 268). However, this note might have less credibility than the references to Samoyeds in Stanislavsky’s director’s copy, which was contemporaneous with the production. Simov echoes Stanislavsky’s vision and also briefly says that he pictured Grandfather Frost as a mighty Samoyed — most likely, this was Stanislavsky’s idea, but it did not conflict with Simov’s “Northern” vision (Симов В. А. Из воспоминаний художника… С. 302). 23
Mapping “Ancient Rus'” in 1900: K. S. Stanislavsky Produces A. N. Ostrovsky’s Snow Maiden 129 silk and beads. Stanislavsky adds a note indicating that the collar of her shirt should be embroidered in Byzantine style25. As a result, the Snow Maiden’s costume was deliberately eclectic, bringing together a variety of influences. While Grandfather Frost and the Snow Maiden are disguised as nonRussian inhabitants of the Russian North, the costume for the Bonny Spring, the Snow Maiden’s mother, contains South Slavic motifs. According to Stanislavsky’s plan, “She is a beautiful, swarthy South Slavic woman (in a costume from Herzegovina, or Bulgaria, or maybe Serbia)”26. This turn in Stanislavsky’s fantasy, a desire to include a South Slav as an inhabitant of his imaginary Rus’, was likely prompted by the political climate of the time: for decades, Russia had been supporting South Slavic nations in their fight for independence, and references to the South Slavs as “brothers” of Russians figured prominently in the public discourse of the late nineteenth century, following the Slavic Congress of 1867 in Moscow and Petersburg27 and, especially, the Russo-Turkish War of 1877—1878. Another “non-Russian” costume described by Stanislavsky belonged to Mizgir, the unfaithful fiancé of Kupava. Stanislavsky specifically notes the “Eastern” style of Mizgir’s clothes, as well as the clothes of his servants: Mizgir approaches: clad in expensive clothes, he is swarthy, of the Eastern type, with an earring in his ear; he is either a Tatar, or an Indian. His kaftan <coat> is of a Byzantine cut, but sewn from Eastern fabrics; his sash is tied according to Eastern style. <…> The sash is wide, in the Eastern style; there are daggers tucked behind the sash28. Mizgir’s servants, clad in Eastern-style clothes, are either Kalmyks or Bashkirs, or Indians, or Turks29. Станиславский К. С. Снегурочка. Режиссерская… № 18945/1. Л. 21. «Это красивая, смуглая славянка-южанка (в костюме или герцеговинки, болгарки, сербском, может быть)» (ibid., Л. 3). 27 Inspiration for the Bonny Spring’s costume could have come from the Dashkov Museum of Ethnography (part of Rumyantsev Museum). The Dashkov Museum was founded as a result of the First Ethnographic Exhibition in 1867, which furnished exhibits featuring traditional clothes and household items of many ethnicities living in the Russian Empire, as well as other Slavic nations. See: Славяне Европы и народы России: к 140-летию Первой этнографической выставки 1867 года / Науч. ред.: Н. М. Калашникова. СПб., 2008 for a discussion of this exhibition and pictures of the exhibits. 28 «Идет богато разодетый Мизгирь, смуглый, восточного типа, с сережкой в ушах, не то татарин, не то индиец. Кафтан покроя византийского, но сшит из восточн. материй, кушак завязан по-восточному <…> Кушак широкий, по-восточному, за кушаком заткнуты кинжалы» (Станиславский К. С. Снегурочка. Режиссерская… № 18945/2. Л. 59). 29 «Слуги Мизгиря, одетые по-восточному, не то калмыки, башкиры, не то индийцы (?) турки» (ibid.). 25 26
130 В. В. Кононова The mixture of styles in Mizgir’s costume is striking: if he is a Tatar or an Indian, why does he have a kaftan “of a Byzantine cut”? Notably, this is the second time that a Byzantine motif is mentioned. It is likely that the source of Byzantine motifs came from Viktor Vasnetsov’s art — not from his sketches for The Snow Maiden, but from his paintings for Vladimir Cathedral, which he worked on in the 1890s30. In the costumes of Mizgir and his servants, Stanislavsky is obviously not looking for ethnographic specificity, but rather for broadly understood oriental motifs. Byzantine motifs also carry additional significance as a reminder of Russia’s claim to the Byzantine legacy. In the play, Mizgir is a Berendeyan, just like the rest of the villagers. That Stanislavsky turns him into “either a Tatar, or an Indian” likely reflects the influence of the Russian operatic tradition, in which “oriental guests” served as a pretext for including oriental motifs popular with the audience (for example, the Indian guest’s aria in Rimsky-Korsakov’s Sadko (premiered in 1898) comes to mind). As a merchant, Mizgir is an excellent candidate for such a role. In his notes, Stanislavsky also provides some specifics with regard to the play’s imaginary geography: he indicates countries with which the Berendeyan kingdom presumably traded. On Stanislavsky’s drawing of the stage plan for Act Two (Tsar Berendei’s palace), the front part of the stage is filled with boxes and barrels, which should bear Indian letters and Chinese characters on them31, as a signal that Berendei’s kingdom maintained vibrant trade connections with those faraway countries. In Ostrovsky’s text, there is no mention of India or China, so this is a detail added by Stanislavsky. It is clear that such anachronistic details32 (if we assume that the theater’s goal was to portray ancient pagan Rus’) do not bother Stanislavsky. Written sources, published or unpublished, do not mention other ethnic motifs to be incorporated into the costume designs. However, a close study of the pictures from the production reveals that even the clothes of characters who were supposed to be “Russian” exhibit some distinct nonRussian elements. Two elements of the costumes are especially striking: There is documented proof that some costumes indeed were inspired by Vasnetsov’s Vladimir Cathedral. Alexander Sanin, who was the second director of the production responsible for mass scenes, reported to Stanislavsky in a letter from August 1900: “Princes, Berendei based on the images in Vasnetsov’s cathedral, <and> the people based on Simov’s sketches” («Князья, Берендей по ликам Васнецовского собора, народ по рисункам Симова»). See: Санин А. А. Письмо к Станиславскому. 1900 г., авг. 10. Москва — Алупка // Музей МХАТ. Фонд Константина Станиславского. № 10182. 31 Станиславский К. С. Снегурочка. Режиссерская… № 18945/3. Л. 77. 32 Attempts to establish trade between India and Muscovy were undertaken only in the sixteenth century (and they were not entirely successful); trade between Muscovy and China, via Siberia, was started only in the mid-seventeenth century. See: Костомаров Н. И. Очерк торговли Московского государства в XVI и XVII столетиях. СПб., 1862 (reprint: The Hague: Europe Printing, 1966). С. 51—55. 30
Mapping “Ancient Rus'” in 1900: K. S. Stanislavsky Produces A. N. Ostrovsky’s Snow Maiden 131 Figure 1: The Snow Maiden, Act One (Moscow Art Theater, 1900). Московский художественный театр. Т. 1: 1898—1917. М., 1955. С. 70. chest decorations, especially the kind worn by biriuchi, Tsar Berendei’s heralds; and the headdress of Kupava, the mistreated fiancée of Mizgir. In the pictures of the production, we can see that many villagers wear some elaborate decorations on the chest33. None of them appear to serve any practical function. The decoration of Tsar Berendei’s heralds is especially notable: it is a cumbersome piece that consists of two big rectangular plates decorated with coins, which cover the actors’ chest and stomach (Fig. 1). It is important to point out that chest decorations with coins did not exist in any regional versions of Russian traditional costume34. At the same time, various versions of such chest decorations were common for women’s festive costumes of such ethnic minorities of the Volga region as Tatars, A large selection of the pictures from the production, as well as a few sketches, is available here: Московский художественный театр. Т. 1: 1898—1917. М., 1955. С. 66—73. 34 See: Русский народный костюм: альбом / Государственный исторический музей. М., 1989; Русский традиционный костюм: иллюстрированная энциклопедия / Авт.-сост. Н. Соснина, И. Шангина. СПб., 1998. On Northern Russian traditional clothes specifically, see: Кислуха Л. Ф. Народный костюм Русского Севера XIX — начала XX века в собрании государственного музейного объединения «Художественная культура Русского Севера». М., 2006. 33
132 В. В. Кононова Figure 2: An Upper Chuvash woman’s traditional costume. Russian Museum of Ethnography (St. Peterburg). Photo by author. Bashkirs, Upper and Lower Chuvashs, Mari, and Mordvins35. The Upper Chuvash version of such chest decoration, which consists of one or two large rectangular pieces (Fig. 2)36, appears the most similar to the heralds’ costume in Stanislavsky’s production; a very similar chest decoration also existed in the costume of Mountain Mari37. Another archival finding confirms that ethnic costumes of diverse populations of the Russian Empire served as material for costume designs in the production of The Snow Maiden. In the folder containing sketches and notes to the production38, there are a few postcards from the series entitled See chapter on chest decorations in: Гаген-Торн Н. И. Женская одежда народов Поволжья. Чебоксары, 1960. С. 76—98. V. N. Belitser describes types of chest decorations in Mordvin costume, analyzing their functionality, regional differences and influences, and possible origins in: Белицер В. Н. Народная одежда мордвы. М., 1973. С. 111—127. There are numerous examples of coin usage in chest and other decorations in Mordvin costumes in: Прокина Т. П., Тишулин Б. А. Мордовский народный костюм. Саранск, 2007. 36 See additional examples at: vneshnii-oblik.ru/etnografiya/chuvash.html (accessed June 26, 2019). 37 Молотова Т. Л. Марийский народный костюм. Йошкар-Ола, 1992. С. 45—46; Гаген-Торн Н. И. Женская одежда народов Поволжья… С. 83—84. 38 Симов В. А., Судьбинин С. Н., Протопопова А. А. «Снегурочка», 1900 г. Тетрадь с эскизами костюмов, зарисовками из разных изданий и музеев — костюмов, орнамента и пр., а также открыток и фото // Музей МХАТ. Эскизный фонд. № 4749 (E-4749). КП-9909. 35
Mapping “Ancient Rus'” in 1900: K. S. Stanislavsky Produces A. N. Ostrovsky’s Snow Maiden 133 “Types of Russia,” issued by the publishing company “Scherer, Nabholz & Co.” The series depicts various ethnic groups of Russia in their national costumes39. In this folder, the following images are included: a postcard with a woman in a Russian costume; a number of postcards that feature ethnic costumes of the Caucasus (which may have influenced Mizgir’s “Eastern” costume); one postcard with a man from “Northern Russia” (maybe a Samoyed/Nenets); and a few more cards with other non-Russian peoples of the Russian Empire, in which the particular ethnic groups are not identified. A woman shown on one of these cards has a decoration on her chest that is almost identical to that of Tsar Berendei’s heralds; her ethnicity is not identified on the card, but it is likely that she is Chuvash. On another card, we see a woman in traditional costume with a chest decoration made of coins; she is depicted with a man who wears more typical Russian peasant clothing. The woman’s photograph (the left portion of the original card) is published in Vera Belitser’s study of Udmurt national costume40. The shape of the round and oblong chest decoration differs from the one used for heralds’ costumes. However, the fact that decorations made of coins were a part of ethnic costumes might have influenced the choice of this detail on the heralds’ costumes despite that this detail does not originate in Russian folk design. It is noteworthy, of course, that the costumes from which Simov evidently borrowed this element were worn by women. One can only speculate about why exactly Simov made such a gender transfer. This choice, however, aligns well with all the other inconsistencies and eclecticism in the costume design for this production. In his memoir, Simov particularly admires the headdresses of the Northern women41, and one would expect that women’s costumes in the production would be inspired by those findings. However, a look at the headdresses of female characters reveals that this was not always the case. Probably the biggest puzzle is Kupava’s headdress (Figs. 3—4): See information on ethnographic photography and numerous examples of pictures in: Бархатова Е. В. Русская светопись. Первый век фотоискусства, 1839—1914. СПб., 2009. Ethnographic photography was becoming more and more popular after the First Ethnographic Exhibition in 1867 (Бархатова Е. В. Русская светопись… С. 135). Information about ethnographic photography is scattered throughout the book but can be found especially on pp. 160—184. 40 Белицер В. Н. Народная одежда удмуртов. М., 1951. С. 61. 41 “Women in all kinds of kikas, headdresses with pendants, and kerchiefs. A most interesting collection of clothes, faces, styles, a picturesque combination of colors. Again, a living Berendeyan land!” («Бабы в разнохарактерных киках, уборах с подвесками, в платках с убрусом. Интереснейшая лента одежд, лиц, покроев, живописное смешение цветов. Опять живая берендеевщина!») See: Симов В. А. Из воспоминаний художника… С. 293. 39
134 Figure 3: Maria Roksanova — Kupava. Московский художественный театр. Т. 1: 1898—1917. М., 1955. С. 69. В. В. Кононова Figure 4: Kupava’s headdress, Moscow Art Theater, 1900. Moscow Art Theater Museum. Photo by author. the quaintest of all headdresses in the production, it does not look Russian and could not have come from the North. It is tall and conical in shape, as it becomes narrower towards the top, and it is decorated with shells, coins, and little bells. The shape of the headdress does not resemble any known traditional Russian peasant headdress, and its decorative elements are decidedly non-Russian42. At the same time, its shape is similar to the headdress of the Udmurt woman depicted on the previously discussed card from the archive43. The Udmurt headdress on the picture is See: Маслова Г. С. Народная одежда русских, украинцев, белоруссов в XIX — начале XX в. // Восточнославянский этнографический сборник / Ред. С. А. Токарев. М., 1956. С. 541—757; Головные уборы Русского Севера в собрании государственного музейного объединения «Художественная культура Русского Севера»: Каталог / Авт. вступ. ст. и сост. кат. Г. А. Григорьева. Архангельск, 1999; Кислуха Л. Ф. Народный костюм Русского Севера XIX — начала XX века… Regarding the decorations of women’s headdresses, Sosnina and Shangina explain that poviazka (an unmarried woman’s headdress popular throughout Russia, including in the Russian North) was usually decorated in the North with golden embroidery, pearls and beads, as well as colored glass pieces; see: Русский традиционный костюм: иллюстрированная энциклопедия… С. 223. 43 Симов В. А., Судьбинин С. Н., Протопопова А. А. «Снегурочка»… 42
Mapping “Ancient Rus'” in 1900: K. S. Stanislavsky Produces A. N. Ostrovsky’s Snow Maiden 135 completely covered with coins and consists of two parts — the tall conical base and an additional piece at the top, while Kupava’s headdress consists of just one tall conical base covered with rows of various decorations. The similarity of shape between Kupava’s headdress and the Udmurt headdress on the card suggests that the Udmurt headdress served at least as one of the models; however, they are different enough to suggest that there must have been other models as well. Indeed, variations of a tall woman’s headdress, made of a stiff material, were commonly worn by betrothed or newly married women in the river Volga region: Udmurt women wore a variation called “aishon,” Mari women wore a “shurka,” and Mordvin (Erzya) women wore a “pango”44. Kupava’s headdress does not appear to be modeled on a single one of them, but decidedly inspired by their style. Moreover, decorating clothes with shells, as can be seen on Kupava’s headdress and on many other costumes from the production, was typical of Mari, Mordvin, and Udmurt traditional clothes. Bells as a decoration could also be found on Mordvin clothes, while they were never used in traditional Russian costumes45. There is more evidence that corroborates the likelihood that many elements in the villagers’ costumes in The Snow Maiden did not come from the Northern expedition, as Simov later claims in his memoir. Simov’s sketchbook46 to the production contains a number of sketches — mostly of shoes and ornaments — that are accompanied by a note, “Dashkov Museum Гаген-Торн Н. И. Женская одежда народов Поволжья… С. 180—205; Белицер В. Н. Народная одежда удмуртов… С. 61—65; Молотова Т. Л. Марийский народный костюм… С. 34—35; Белицер В. Н. Народная одежда мордвы… С. 147—150; Прокина Т. П., Тишулин Б. А. Мордовский народный костюм… С. 52—54, 64—66, etc. (in Prokina and Tishulin, there are many examples of a high headdress). 45 On Mari, Mordvin, and Udmurt costumes, respectively, see: Народы Поволжья и Приуралья: Коми-зыряне. Коми-пермяки. Марийцы. Мордва. Удмурты / Отв. ред. Н. Ф. Мокшин и др. М., 2000. С. 241—253, 366—375, 451—454. On Mari costumes specifically see: Молотова Т. Л. Марийский народный костюм… С. 13 and the section «Фоторепродукции» (the section has no page numbers). On Mordvin women’s traditional costumes see: Федянович Т. П. Мордва: материалы Мордовской этнографической экспедиции, 1953—1969: этнографический альбом. М., 2011. С. 45—55. There are numerous examples of shells and bells as Mordvin clothes decorations in the following album: Прокина Т. П., Тишулин Б. А. Мордовский народный костюм…; see especially С. 38—39, 116—117, 138—140, 146—148, and 182—183. In contrast, in Русский народный костюм: альбом / Государственный исторический музей…, which provides a host of pictures of traditional Russian costumes and headdresses, one cannot find coins or bells on any of the costumes, and only one example of a headdress with a row of shells on a headdress from the Penza province (Русский народный костюм: альбом / Государственный исторический музей… С. 213, fig. 217). The Penza province had a sizable Mordvin population, so it is possible that non-Russian costume decorations had some influence on the Russian clothes in this region. 46 Симов В. А., Судьбинин С. Н., Протопопова А. А. «Снегурочка»… 44
136 В. В. Кононова of Ethnography”47. There are additional indications in Stanislavsky’s letters that the production team used exhibits in the Dashkov Museum as models and inspiration. In Stanislavsky’s letter to Sanin from Alupka dated August 20, 1900, he writes to ask a member of the production crew to go to the Dashkov Museum and look at the shoes of a certain tribe; Stanislavsky is not sure which tribe and suggests the Zyrians, while requesting confirmation from Savva Morozov48. Costume designs for The Snow Maiden thus relied on a wide range of sources and reflected a variety of ethnic influences. It appears that the production creators actively sought to include non-Russian costume elements in The Snow Maiden. However, neither Simov nor Stanislavsky mention this fact in their later memoirs. Instead, they emphasize the conception of the production as a revival of ancient Rus’ on stage. In reality, their work on the production amounted to the construction of a visually striking, exotic world that could be perceived both as ancient and fantastic. Nevertheless, they certainly presumed that this world was a suitable representation of Russianness, an intrinsically confusing concept that was debated in the late imperial period. By including ethnic minorities of the present-day Russian Empire and their traditions into the microcosm of the Berendeyan land, the production team of The Snow Maiden spontaneously took a particular stance in this debate. The perceived “ancient Rus’” of Stanislavsky and Simov was a conglomerate of ethnic groups, with their traditions purposefully interwoven — in essence, a Russian Empire in the making. Later, the collection was transferred to St. Petersburg, and nowadays it is part of the Russian Museum of Ethnography. 48 Станиславский К. С. Собр. соч.: в 9 т. Т. 7… С. 374. The editors’ note to this letter states that Morozov planned to order shoes from Perm, but ultimately they were brought from Arkhangelsk (ibid., 656). In any case, the mention of Zyrians (Komi), a Uralic people, extends the production’s geography even further. 47
137 Юлия Игоревна Красносельская (МГУ имени М. В. Ломоносова) «Тень» К. С. Аксакова в полемике Л. Н. Толстого с панславистами 1877 г. В своем классическом исследовании русского славянофильства А. Валицкий демонстрирует, как оно из целостного мировоззрения (аналогичного мангеймовской «утопии») постепенно превращается в «идеологию», которую исследователь понимает как более прагматическую и преследующую более узкие, преимущественно общественно-политические цели, программу1. Сложная славянофильская картина мира, вбирающая в себя разнообразные исторические, теологические, философские и иные представления, преобразуется в упрощенные «структурные образования», главным образом в панславизм, верность которому объединяет прямых продолжателей ранних славянофилов во главе с И. С. Аксаковым со в целом полемично настроенными по отношению к славянофилам публицистами вроде Ф. М. Достоевского. В настоящей работе мы бы хотели показать, как деконструкцию этой «идеологии», притворяющейся тем не менее «утопией» (то есть панславизма, маскирующегося под славянофильство), осуществляли современники, а именно Л. Н. Толстой, спорящий с панславистской партией в восьмой части «Анны Карениной». Он побивает панславистов их же оружием, обращаясь к легенде о призвании варягов на Русь, на которой во многом и базировалось славянофильское «национальное воображаемое», представление об историческом призвании русского народа. Как указывал М. С. Макеев2, именно исторические построения, будучи сферой соотнесения ключевых для определенной идеологии понятий, хорошо выявляют ее уязвимость, проблематизируют ее. Историческое мышление предполагает направленность См.: Валицкий А. В кругу консервативной утопии. Структура и метаморфозы русского славянофильства. М., 2019. 2 См.: Макеев М. С. Спор о человеке в русской литературе 60—70-х годов XIX века. Литературный персонаж как познавательная модель человека. М., 1999. 1
138 Ю. И. Красносельская как в прошлое (на опорные концепты, которые задают исторический путь народа), так и в будущее (определяя цель народа, которой он достигнет путем реализации своего исторического призвания). Однако на практике — например, в художественных текстах — нередки случаи, когда историческая модель демонстрирует статичность, отсутствие развития базовых концептов, которые проецируются на будущее в неизменном виде и тем самым дискредитируют само понятие истории как движения, изменчивости. Мы же покажем пример иного рода идеологического фиаско: когда представители панславистской партии оперируют важнейшими для славянофилов историческими концептами (действительно подчеркивая их неизменность как достоинство), настаивают на своей преемственности по отношению к предшественникам по «партии» (т. е. не только используемые в полемике идеологемы, но и сама идеология позиционируются как стабильные), используют ту же риторику, однако на самом деле вкладывают в оболочку старого концепта совершенно иное содержание, в сущности разрушающее и прежнюю историческую семантику, и былую утопию в целом. Толстой фиксирует эту подмену, апеллируя к исходному историческому нарративу и, как ни странно, оказываясь в результате едва ли не более верным продолжателем славянофильской утопии, чем сам И. С. Аксаков. 1 Хорошо известно, что причиной решения М. Н. Каткова не печатать заключительную часть «Анны Карениной» в «Русском вестнике» стали неодобрительные высказывания Толстого о славянском движении3, которое к весне 1877 г. приобрело такую популярность в русском обществе, что император Александр II официально объявил войну Турции, хотя долго противился этому. Помимо Каткова, толстовские высказывания о добровольцах, отправляющихся освобождать братьев-славян, задевали панславистов вроде И. С. Аксакова, секретаря, а затем председателя Московского Славянского благотворительного комитета (преобразованного в общество в 1877 г.). В течение многих лет Аксаков координировал финансовую и образовательную помощь славянам, находившимся под игом Османской империи, а затем и отправку добровольцев на Балканы. В этой помощи он видел призвание и нравственный долг русского народа, а потому в своих речах, по выражению 3 Об отношениях Толстого и Каткова см., напр.: Fusso S. Editing Turgenev, Dostoevsky, and Tolstoy: Mikhail Katkov and the Great Russian Novel. DeKalb, IL: Nothern Illinois University Press, 2017. P. 163—203.
«Тень» К. С. Аксакова в полемике Л. Н. Толстого с панславистами 1877 г. 139 Д. А. Милютина, «бил в набат для спасения русской чести»4. Определенную роль в победе провоенной партии над партией мира сыграла и его жена А. Ф. Аксакова, бывшая прежде фрейлиной Марии Александровны, супруги Александра II. Именно в окружении императрицы и наследника престола великого князя Александра Александровича были особенно сильны панславистские и, соответственно, милитаристские настроения5. Хотя после своего замужества в 1866 г. Аксакова удалилась от двора, но связи с Петербургом поддерживала, информируя высочайших особ о деятельности Славянских комитетов. Толстой, уже в «Декабристах» скептически отзывавшийся о партии «дальновидных девственниц-политиков»6, мечтавших о взятии Константинополя (метя не только в Аксакову, но и в других фрейлин вроде А. Д. Блудовой), в «Анне Карениной» еще более гневно обрушивается на общественное мнение, агитирующее в пользу славян и представленное «главнокомандующими без армий, министрами без министерств, журналистами без журналов, начальниками партий без партизанов» (19, 352—353). В романе старый князь Щербацкий с иронией спрашивает Сергея Ивановича Кознышева, одного из «возбудителей» славянского вопроса, кто же объявил войну туркам — «Иван Иваныч Рагозов и графиня Лидия Ивановна с мадам Шталь?» (19, 387). Сам Кознышев не может не видеть, что «славянский вопрос сделался одним из тех модных увлечений, которые всегда, сменяя одно другое, служат обществу предметом занятия; видел и то, что много было людей с корыстными, тщеславными целями, занимавшихся этим делом. Он признавал, что газеты печатали много ненужного и преувеличенного, с одною целью — обратить на себя внимание и перекричать других» (19, 352). Впрочем, Толстого возмущает это движение не столько в силу присущего его адептам тщеславия, сколько потому, что пропаганда войны безнравственна в принципе и губительна для народа, разрушая его религиозные воззрения. В черновых вариантах романа он поражается тому, как «люди христиане, женщины христианские для целей христианских объявляли войну, покупали порох, пули и посылали, подкупая их, русских людей убивать своих братьев — людей и быть ими убиваемы» (20, 555). В печатном тексте важные для Толстого взгляды на войну озвучивает главным образом Левин, которого ужасает не только то, что народ по воле газетных крикунов отправляется убивать, но и то, что глашатаи общественного мнения присваивают себе право говорить от лица наМилютин Д. А. Дневник 1876—1878. М., 2009. С. 205. См.: Там же. С. 126 и др. 6 Толстой Л. Н. Полн. собр. соч.: в 90 т. Т. 17. М., 1936. С. 7. Далее ссылки на это издание даются в круглых скобках в тексте с указанием номера тома и страницы. 4 5
140 Ю. И. Красносельская рода, уверять, что именно от народа исходит требование войны. Хотя Левин чувствует себя в споре с Кознышевым и Катавасовым довольно беспомощным, но внутренне «не мог согласиться с тем, что десятки людей, в числе которых и брат его, имели право на основании того, что им рассказали сотни приходивших в столицы краснобаев-добровольцев, говорить, что они с газетами выражают волю и мысль народа, и такую мысль, которая выражается в мщении и убийстве. Он не мог согласиться с этим, потому что и не видел выражения этих мыслей в народе, в среде которого он жил, и не находил этих мыслей в себе (а он не мог себя ничем другим считать, как одним из людей, составляющих русский народ)» (19, 392). Неудивительно, что публикация восьмой части отдельным изданием летом 1877 г. спровоцировала волну протестов в изданиях панславистской ориентации, горячо поддерживающих помощь угнетенным братьям по вере. Газета «Русский мир» напечатала в № 210 от 5 августа заметку Р. (как принято считать, Р. А. Фадеева) «Роман гр. Толстого и Сербская война», в которой тот упрекал Толстого в том, что он повторяет «мимоходом без оговорок» «несправедливые и ядовитые обвинения» в адрес участников сербского дела, уже раздававшиеся со страниц газет вроде либерального «Голоса», не замечая примеров тех, кто заплатил «жизнью и кровью», чтобы остановить «мучителей единоверной и единоплеменной нам страны»7. По мнению автора, такой прославленный сочинитель, как Толстой, должен обращаться к широкой аудитории особенно осторожно, дабы не оскорбить чувств читателя. Газета «Современные известия» выпустила в № 265 от 26 сентября анонимную заметку, в которой Толстой был заклеймен строчками из написанного в эпоху Крымской кампании стихотворения Е. П. Ростопчиной, направленного против лжепоэтов, «клеветников Руси святой»8. Также признавая талант Толстого, газета сравнивала его с пирожником, вздумавшим сшить сапоги: писатель якобы освещает происходящие события слишком избирательно, игнорируя деятельность русской дипломатии или подлинных героев из числа добровольцев. Впрочем, утверждает газета, от автора «Войны и мира», не усмотревшего в Наполеоне «ничего, кроме спины, натертой одеколоном», и не приходится ожидать более объемной исторической картины. Казалось бы, сходной реакции следовало ожидать и от предводителя партии — Аксакова. Он в самом деле отнесся к финалу толстовского романа неодобрительно, однако в большей степени сконцентрировался 7 Р. Роман гр. Толстого и Сербская война (Письмо в редакцию) // Русский мир. 1877. № 210. 5 августа. 8 Б. п. Б. н. // Современные известия. 1877. № 265. 26 сентября.
«Тень» К. С. Аксакова в полемике Л. Н. Толстого с панславистами 1877 г. 141 именно на художественной стороне «Анны Карениной», что позволило осудить Толстого-идеолога в более мягкой, «объективной» манере эстетической критики, не акцентируя свою личную обиду и разочарование. Его суждения о романе приводит, например, А. А. Фет в письме Толстому от 16 октября <1877 г.>, описывая свою встречу с Аксаковым на железной дороге: От Москвы до самой Змиевки ехал с Иван<ом> Сер<геевичем> Аксаковым, и набеседовались досыта. Из деликатности не возобновил разговора о тур<ецкой> войне. Темой разговора были Вы. Это для меня критериум человека. Так как громадного таланта нельзя не признать, оказывается странная беда: «Слишком велик талант»? О Гомер! О Шекспир! О Гете! Какие вы несчастные в сравнении с Мещерским. «Вот, мол, в „Войне и мире“ герои и Наполеоны сведены с пьедесталов — до людей. Так нельзя смотреть на историю, ничего не увидишь. Это все равно что смотреть на нос Венеры Милосской в страшный микроскоп и найти на нем бугры и впадины безобразные. Но ведь она только и славится одной красотой, и за нее знает ее свет. Другого значения у ней нет, и, отвергая это значение, Вы уничтожаете самый предмет». Все это прекрасно. Но ведь и торжественное шествие голого короля было только во имя его великолепного одеяния. Неужели нельзя сказать, что он гол? Кто же тогда это запретил? — «Толстой-де нашел настоящую дорогу любви, но не додумался до конца и не расширил круга любви. Вот Вы говорите о его крестьянских школах. Стало быть, он раздвинул любовь на целый уезд. Далее дойдем до губернии, страны, части света и всего человечества». И это отлично. — Но чем ближе к огню, тем светлее и теплее. Любить пьяную готтентотку, как свою жену, мать, дочь, так же нездорово, как раздевать своих для чужих. А тришкин кафтан и существует на смех и на позор здравому смыслу9. Как следует из этого по-фетовски оригинального пересказа, Аксаков упрекал Толстого в мелочности анализа, сосредоточенности на отдельных деталях, не позволяющих объять предмет изображения целиком, оценить масштаб явления и понять его смысл. Такой художественный метод определяет специфику его таланта, который нельзя не признать, но он же делает Толстого плохим мыслителем. Аксаков развивает ту мысль, которую мы уже встретили на страницах «Современных известий», полагая, что Толстой не понимает истори9 Неизданные письма к Л. Н. Толстому. 1859—1881 / Публ. и коммент. Т. Г. Никифоровой // А. А. Фет и его литературное окружение: в 2 кн. Кн. 2. М., 2011. С. 65. (Литературное наследство. Т. 103).
142 Ю. И. Красносельская ческой значимости Наполеона, так же как и славянского движения, поскольку неспособен взглянуть на изображаемое «издалека», у него все оказывается «вблизи», рассматривается под микроскопом, фиксирующим неприглядные стороны реальности. «Близорукость» Толстого вообще не позволяет ему замечать то, что находится на расстоянии. Как пишет Й. Хертль, в «Анне Карениной» Толстой признает реальность любви лишь к «ближнему», но не к «дальнему»10: Левин, любя народ, с которым живет, сомневается в своей способности сострадать славянину, которого он никогда не видел, не веря, соответственно, и в коллективную любовь к братьям-славянам, якобы охватившую Россию. Народ, к которому Левин относит и самого себя, живет своими повседневными нуждами, тревожится лишь по поводу своих непосредственных интересов, к каковым война относиться не может. Славянофилы же и панслависты вроде Достоевского, как показал Хертль, были убеждены в том, что чувство братства не зависит от расстояния и географических границ, что и заставляло их принимать близко к сердцу мучения сербов, боснийцев, черногорцев и болгар. Как мы видим, и Аксаков упрекает Толстого в неумении «расширить круг любви» таким образом, чтобы она охватывала страдающих от притеснений славян. Таким образом, характерная для него как для художника оптика препятствует выработке в нем осознанной политической и религиозной позиции, превращая его в глазах панславистов в нигилиста, отрицателя. Заметим, правда, что спустя несколько лет Аксаков адресует сходный упрек и Достоевскому, у которого также «крупная черта подчас теряется в богатстве мелких», и вспомнит, что сходную претензию он высказывал и к Толстому: Я как-то упрекал Льва Толстого, что у него все на первом плане, все одинаково сильно живет, тогда как в живописи, например, и в натуре для глаза — ярко видно лишь то, что на первом плане, а остальное по мере отдаления бледнеет, сереет. Что было бы, если б глаз о д и н а к о в о о т ч е т л и в о и ж и в о видел и близкое, и на краю горизонта? Он бы лопнул. Так и Вы11. Аксакову придется списать этот недостаток на общее всем «художникам-мыслителям» неумение «охолащивать» (т. е. избавлять от случайностей и частностей) свою мысль или образ, что, конечно, в очеХертль Й. «На каком расстоянии кончается человеколюбие?». Толстой и Достоевский в 1877 году: социальная эпистемология романа // Новое литературное обозрение. 2019. № 1. С. 42—61. 11 Письма И. С. Аксакова к Ф. М. Достоевскому / Публ. И. Л. Волгина. Известия АН СССР. 1972. Т. XXXI. Вып. 4. С. 354. 10
«Тень» К. С. Аксакова в полемике Л. Н. Толстого с панславистами 1877 г. 143 редной раз свидетельствует о недоверии славянофилов к литературе и литераторам (за немногими исключениями вроде Гоголя или Шекспира), давшем себя знать еще в 1840-е гг. Очевидно, что сама суть изящной словесности — ее образность, «затушевывающая» мысль, — уже делала ее подозрительной, создавала предпосылки для идеологической невыдержанности текста, даже написанного относительно близким по партии автором вроде Достоевского. Исходящее же от писателя-оппонента пристрастие к изобразительности, к живости и обилию подробностей становится и вовсе опасным, поскольку такой писатель не просто «затемняет» мысль деталями, как Достоевский, а преследует изначально ложную мысль. Так метод Толстого заставляет его отрицать роль личности в истории, сомневаться в гении Наполеона на том основании, что его «жирную спину» по утрам спрыскивают одеколоном. К этому образу, уже знакомому нам по анонимной заметке «Современных известий», Аксаков обращается в письме еще одному близкому другу Толстого, Н. Н. Страхову, от 24 октября 1884 г. Лидер панславистской партии вновь обвиняет Толстого в неразличении переднего и заднего плана художественной картины. Толстовское пристрастие к мелочности понимается как гипертрофия таланта: сталкивая эти крайности, Аксаков словно пытается обыграть идею отсутствия перспективы в произведениях Толстого: Первое: у него нет художественной перспективы, нет уменья справляться со своим громадным талантом. Это какая-то гипертрофия таланта, élephantiasis. Оттого чтение его подряд, зараз утомительно. Когда Вы глядите простыми глазами, Вы видите не одинаково все предметы: которые ближе к Вам, те предстают перед Вами во всей своей живости и яркости, которые дальше — тех очертания не так резки, которые на заднем плане, те как фон в картине, как присутствие жизни видимое, но не врезывающееся в ощущения, производимые предметами первого и второго планов. У Толстого же по силе и свойству его таланта все одинаково живо, где и как ни касается резцом, все живет всею грубою своею реальностью! Нет ни первого, ни второго плана. Всякая мелочь режет жизненностью! В природе для зрителя этого нет. Конечно, это недостаток чисто внешний12. Неумение смотреть «вдаль» вызвано, согласно критику, сосредоточенностью Толстого на самом себе, его субъективностью, неумением абстрагироваться от личных воззрений и переноситься в изображаемый предмет: Розенблюм Н. Лев Толстой в неизданной переписке и воспоминаниях современников // Русская литература. 1960. № 4. С. 156. 12
144 Ю. И. Красносельская Толстой при всем своем реализме ужасно субъективен. Его творчество не есть творчество эпическое, спокойное, ни то творчество объективное, каким отличается не только Шекспир, но даже Вальтер Скотт, где автора не видать, где автор будто не свое рассказывает, а передает то, что видел или слышал, а сам тут как бы ни при чем. Толстой же сам своим лицом стоит при каждом выдвигаемом им лице, постоянно около него возится. <…> Пусть этот анализ глубок до поразительности, но я, читая Толстого, постоянно отмахиваюсь от автора. Он мне мешает13. Опираясь теперь на Вогюэ, Аксаков прямо называет Толстого нигилистом, расчищающим место под «здание человеческого духа», которое, возможно, так и не будет построено. Упрекая Толстого в пристрастности, он, конечно, не мог не вспомнить финальную часть «Анны Карениной», равно как и повторить свои давние претензии к изображению исторических личностей в «Войне и мире»: Субъективность автора отражается на его произведениях еще и в том отношении, что каждое носит на себе отпечаток того фазиса развития, в котором он находится, того мировоззрения, которым он на ту пору был одержим и которое он хочет навязать читателю. Это доходит до мелочей, как, напр., в эпизоде «Анны Карениной» (все эти рассуждения о добровольцах и пр.), в философски-исторических комментариях, сопровождающих «Войну и мир» и слава богу б<ольшей ч<астью> выкинутых в последнем издании. Оттого, изображая, например, Наполеона, он изобразил его вполне реально, но узко и лживо, т. е. его изображение не дает Вам понять Наполеона исторического. Перед Вами только жирная спина, спрыскиваемая одеколоном, какой-то пустейший человек, и Вы никак не поймете, что это тот самый, ради которого с криком «Vive l’Empereur» радостно шли умирать сотни тысяч людей, человек «огромный», «расточитель славы», «властитель дум» людских в течение полувека14. То, что претензии к форме толстовских сочинений были оборотной стороной несогласия с Толстым по сути, демонстрируют аксаковские публичные выступления по важнейшим для славянофилов политическим вопросам. Во время Русско-турецкой войны Аксаков регулярно выступает на заседаниях Славянского благотворительного комитета в Москве с речами, которые пользуются такой популярностью, что Розенблюм Н. Лев Толстой в неизданной переписке и воспоминаниях современников // Русская литература. 1960. № 4. С. 156. 14 Там же. 13
«Тень» К. С. Аксакова в полемике Л. Н. Толстого с панславистами 1877 г. 145 перепечатываются отдельными изданиями и в газетах15. При этом в своем выступлении от 6 марта 1877 г. Аксаков, рассуждая о «клеветах», возводимых на отправившихся в Сербию добровольцев, не­ ожиданно делает «лирическое отступление», обрушиваясь с критикой на современных «реалистов», которым не привыкать возводить лживые обвинения на русский народ: Правда, нашлись у нас художники-реалисты, которые отрицают нравственную заслугу Русского народа в пожаре Москвы 1812 г.; нашлись историки-реалисты, которые пытались низвести с пьедесталов, воздвигнутых благородной народной памятью, и Донского, и Минина, и Пожарского. Но это свидетельствует только о том, что нет ничего тупоумнее реализма, когда он берется судить об явлениях исторических, нравственных и вообще высшего порядка. Уставившись вплоть глазами в здание, вы не увидите его архитектурных очертаний, а увидите только кирпич, мусор и известь. Взору реалиста народ представляется только как совокупность отдельных единиц, Петров, Иванов, Матвеев, а не как целое, не как живой организм, неуловимый для внешнего чувства. История, мм. гг., постигается только процессом идеализации. Имея дело с действительностью, нужно уметь различать в ней черты исторические, отделить личное от общего, случайное от личного, внутреннее от внешнего16. «Реализм» для Аксакова становится ругательным обозначением неспособности писателя воспринимать подлинную суть вещей, их «субстанцию»; это оборотная сторона нигилистического и материалистического разложения действительности на составляющие. Не­ удивительно, что к реалистам славянофилы традиционно причисляли адептов и продолжателей натуральной школы, относившихся преимущественно к левому, демократическому флангу журнальной литературы. В одной из своих статей в газете «Русь» Аксаков определяет реалистов как «разных Глебов Успенских, смотрящих в землю»17. На примере этого ведущего сотрудника «Отечественных записок» было не столь уж сложно продемонстрировать связь между идеологией и писательским методом, хотя в целом обозначение «реалист» применялось у Аксакова к весьма разнообразным в по15 Об этом см.: Первые 15 лет существования С.-Петербургского славянского благотворительного общества (бывший Петербургский отдел Славянского благотворительного комитета в Москве) по протоколам общих собраний его членов, состоявшихся в 1868—1883 гг. <С предисл. В. Аристова>. СПб., 1883. 16 Речь председателя Московского славянского комитета в заседании 6 марта 1877 года // Сочинения И. С. Аксакова. Славянский вопрос 1860—1886. М., 1886. С. 244. 17 Там же. С. 369.
146 Ю. И. Красносельская литическом и творческом смыслах явлениям, которые он воспринимал как враждебные. Очевидно, например, что упрек в отрицании нравственной заслуги русского народа в войне 1812 г. бил в автора «Вой­ны и мира», которого не одни славянофилы упрекали в неумении смотреть на историю «исторически». От такого рода сочинителей Аксаков не ждал участия к «самоотверженному народному движению в пользу православных Славян»18, и Толстой, весной 1877 г. как раз завершающий работу над «Анной Карениной», вскоре в самом деле подтвердит свою «тупоумность» в этом вопросе. Судя по процитированной речи, причина «тупоумия» опять-таки заключается, по Аксакову, в неспособности авторов отделять зерна от плевел: видя лишь отдельные черты действительности, они неспособны подняться до синтетического, «идеализирующего» восприятия ее сути. Толстой оказывается «демократом» если не по идеологии, то, шире, по мироощущению («мировоззрению» в терминологии Валицкого). Косвенным образом задевало Толстого и указание Аксакова на то, что между участниками севастопольской обороны (к каковым принадлежал и Толстой, ревностно охранявший память о героических событиях тех лет) было едва ли не больше, чем в Сербии, «отверженцев» типа арестантов и даже распутных женщин, которые тем не менее сумели очистить себя «подвигами самопожертвования»19. Позднее, после выхода восьмой части «Анны Карениной», мало что будет так сердить панславистскую критику, как утверждения писателя, что добровольческое движение пополняется главным образом за счет неудачников и авантюристов. Хотя Аксаков, таким образом, умело связывает злободневную политическую повестку с анализом художественной стороны современной литературы, сам его взгляд на «реализм» был для 1870-х гг. устаревшим и неоригинальным. По сути публицист буквально повторял давние суждения своего покойного (и несомненно, более талантливого) брата К. С. Аксакова, которые тот высказывал начиная с 1840-х гг. В своем «Обозрении современной литературы» за 1857 г. К. С. Аксаков упрекал Толстого все в той же мелочности анализа, причисляя его поэтому к продолжателям натуральной школы, которые ввели в широкое распространение эту писательскую оптику. Позволим напомнить его известную характеристику стиля молодого Толстого, которая давала критику основания делать выводы и о его идейной, религиозной позиции: Речь председателя Московского славянского комитета в заседании 6 марта 1877 года // Сочинения И. С. Аксакова. Славянский вопрос 1860—1886. М., 1886. С. 246. 19 Там же. С. 244. 18
«Тень» К. С. Аксакова в полемике Л. Н. Толстого с панславистами 1877 г. 147 Анализ гр. Толстого часто подмечает мелочи, которые не стоят внимания, которые проносятся по душе, как легкое облако, без следа; замеченные, удержанные анализом, они получают большее значение, нежели какое имеют на самом деле, и от этого становятся неверны. Анализ в этом случае становится микроскопом. Микроскопические явления в душе существуют, но если вы увеличите их в микроскоп и так оставите, а все остальное останется в своем естественном виде, то нарушится мера отношения их ко всему окружающему, и, будучи верно увеличены, они делаются решительно неверны, ибо им придан неверный объем, ибо нарушена общая мера жизни, ее взаимное отношение, а эта мера и составляет действительную правду20. Как отмечает Валицкий, автономия (индивидов, отдельных сфер духа и т. д.) была главным врагом славянофильской концепции целостности мира, постигаемой через непосредственное знание, «ясновидение», веру, а не логическим, рационалистическим путем21. Для спасения от ненужного копания и в себе, и в явлениях внешнего мира, от аналитического разъятия живой действительности на автономные части Аксаков предлагает религиозное лекарство — органическое приятие мира, при котором все становится на свои места, обретает свой смысл в контексте гармонического целого: «Надо меньше заниматься собою, обратиться к божьему миру, яркому и светлому, думать о братьях и любить их, — и тогда, не теряя самосознания, станешь и себя видеть и чувствовать в настоящей мере и настоящем свете»22. Толстовский скепсис в отношении славянского движения в интерпретации И. С. Аксакова будет выражением все того же закоренелого равнодушия к «братьям», но теперь уже в более специфическом, национальном их понимании. Стремление И. С. Аксакова удерживать полемику с Толстым в эстетическом русле могло определяться не только этим интерпретационным вектором, заданным его братом, но и желанием продемонстрировать свою объективность, говоря о самом популярном в 1870-е гг. русском писателе. В период публикации «Анны Карениной» (до выхода заключительной части) все издания, включая вышеупомянутые панславистские, помещают восторженные рецензии на новые выпуски романа, объявляя Толстого лучшим современным прозаиком, затмившим даже Тургенева, напечатавшего в начале 1877 г. в «Вестнике Европы» роман «Новь». Очевидно, что последняя часть «Анны Карениной» стала потрясением не только для Каткова, но и для других сторонников Аксаков К. С. Обозрение современной литературы // Аксаков К. С., Аксаков И. С. Литературная критика. Сост., вступит, статья и коммент. А. С. Курилова. М., 1981. С. 234. 21 См.: Валицкий А. В кругу консервативной утопии… С. 247, 360, 370 и др. 22 Аксаков К. С. Обозрение современной литературы… С. 235. 20
148 Ю. И. Красносельская добровольческого движения, еще недавно расхваливавших писателя. Ругань после еще недавно расточаемых похвал выглядела довольно комично, и характерно, что «Русский мир» предоставил возможность разругать Толстого другому рецензенту: в то время как разбор выходящих новых частей романа принадлежал критику, подписывавшемуся буквой W23, разгромная заметка «Гр. Толстой и Сербская война», как уже отмечалось, была подписана иначе. «Современные известия» и вовсе оставили статью о финале романа без подписи, хотя и поместили ее на первой странице, по сути в качестве передовицы. Аксаков пытается удержать полемику в более дипломатичном русле, его высказывания кажутся более продуманными и менее эмоциональными, вследствие чего идеологические промахи Толстого оказываются в его интерпретации предсказуемыми, заданными самой писательской манерой автора «Войны и мира» и «Анны Карениной», его неумением смотреть вдаль, а не под ноги. Восьмая часть нового романа в оценке Аксакова является не шагом в сторону, а только доведением до предела характерных для Толстого способов репрезентации героев и мира. 2 Между тем была еще одна важная причина, в силу которой Аксакову было выгоднее представлять Толстого не как идеологического противника, а как приземленного продолжателя Гоголя, исковеркавшего свой талант художника. Дело в том, что соображения Левина о славянском вопросе указывают на серьезное противоречие в славянофильской идеологии, которое Аксаков предпочел не комментировать. Точнее, здесь мы сталкиваемся с проявлением той эволюции славянофильского мировоззрения в идеологию, о которой писал Валицкий и которая к 1870-м гг. уже окончательно совершилась. Пытаясь создать на основе славянофильства четкую, последовательную, амбициозную внешнеполитическую программу, Аксаков игнорирует базовые мировоззренческие установки, некогда положенные в основу славянофильства, на что указывает Толстой устами Левина. Вернемся к описанию дебатов вокруг славянского вопроса в восьмой части «Анны Карениной» и рассмотрим подробнее аргументацию Левина, не верящего, что народ может изъявлять добровольное согласие на участие в насилии за чужие интересы: Н. Н. Гусев высказывал сомнение в гипотезе И. Ф. Масанова, что так подписывал свои статьи в «Русском мире» 1877 г. С. А. Венгеров (см.: Гусев Н. Н. Лев Николаевич Толстой: Материалы к биографии с 1870 по 1881 год. М., 1963. С. 395). 23
«Тень» К. С. Аксакова в полемике Л. Н. Толстого с панславистами 1877 г. 149 — Да моя теория та: война, с одной стороны, есть такое животное, жестокое и ужасное дело, что ни один человек, не говорю уже христианин, не может лично взять на свою ответственность начало войны, а может только правительство, которое призвано к этому и приводится к войне неизбежно. С другой стороны, и по науке и по здравому смыслу, в государственных делах, в особенности в деле войны, граждане отрекаются от своей личной воли (19, 387). Левин протестует даже не столько против самого факта ведения войны (Толстой пока еще не пришел к идее столь решительного непротивления злу), сколько против вовлечения народа в принятие решения об открытии военной кампании. Война может быть неизбежной, но отвечать за нее должны специально назначенные, избранные, коронованные лица — попросту говоря, правительство. Объявляя войну своей волей, оно снимает вину за войну с народа, который передоверил своим представителям как власть, так и, соответственно, ответственность за кровь и разрушения, которые войной предполагаются. Эта политическая теория подкрепляется в представлениях Левина историческим прецедентом, о котором он вспоминает, уже поняв бесполезность полемики с Кознышевым и Катавасовым: Он говорил вместе с Михайлычем и народом, выразившим свою мысль в предании о призвании Варягов: «Княжите и владейте нами. Мы радостно обещаем полную покорность. Весь труд, все унижения, все жертвы мы берем на себя; но не мы судим и решаем». А теперь народ, по словам Сергей Иванычей, отрекался от этого, купленного такой дорогой ценой, права (19, 392). Добровольческое движение, вследствие этой логики, является не изъявлением сокровенных желаний народа, а, напротив, изменой народа самому себе, своим преданиям и религиозным ценностям. Роль жертвы — в том числе и жертвы власти — была добровольно взята на себя русским народом на условиях предоставления ему духовной автономии, свободы от политики внутренней и внешней. Добровольное призвание варягов выражает не пассивность народа, его неумение управляться самостоятельно, а идею сознательно принятого бремени, обеспечивающего взамен право на чистую совесть и неучастие в преступной по природе своей власти. Между тем эта теория, использованная Толстым для полемики с идейными противниками, не была его изобретением. А. Г. Гродецкая связывает «варяжский эпизод» в романе с интенсификацией споров о происхождении Руси в 1870-е гг., ссылаясь на вышедшие в это время
150 Ю. И. Красносельская новые работы профессиональных историков вроде Д. И. Иловайского, М. П. Погодина, Н. И. Костомарова и др.24 Однако эти исторические изыскания были посвящены преимущественно происхождению варягов и племен, населявших территорию будущей империи, в частности, вновь дебатировался знаменитый «норманский» вопрос. Новые аргументы, приводимые в пользу той или иной версии, носили пре­ имущественно специальный — например, филологический — характер, а столь ученые споры едва ли могли заинтересовать Толстого. Его интересовали не столько факты (кто были варяги) и даже не характер призвания (насколько добровольно они были призваны), сколько смысл фактов (зачем они были призваны). Хотя идеологизированность позиции историков типа Погодина или Костомарова сложно отрицать, наиболее «утопичную», по выражению Валицкого, и близкую Толстому концепцию русской истории нужно искать не у них, а у такого профессионального мифотворца, как К. С. Аксаков. Именно он использовал варяжский сюжет для подтверждения идеи о неполитическом характере русского народа, и именно с ним главным образом эта идея ассоциировалась в общественном сознании. Использование аксаковского тезиса Левиным, критикующим панславистов, оттеняет рассогласованность историософских и внешнеполитических представлений славянофилов, придает им почти комический эффект. В наиболее прямой, афористичной и развернутой форме мысль о призвании варягов как способе снять с народа политическую ответственность была выражена К. С. Аксаковым в записке «О внутреннем состоянии России», написанной в 1855 г. для Александра II. Аксаков утверждает здесь: Русский народ есть народ не Государственный, то есть не стремящийся к Государственной власти, не желающий для себя политических прав, не имеющий в себе даже зародыша народного властолюбия. — Самым первым доказательством тому служит начало нашей Истории: добровольное призвание чужой Государственной власти в лице Варягов, Рюрика с братьями25. Этот акт свидетельствует не о пассивности или равнодушии русских к судьбам Отечества; это акт доброй воли, реализованный 24 Гродецкая А. Г. Суд, власть и порядок («варяжский» сюжет в «Анне Карениной») // А. М. Панченко и русская культура. Исследования и материалы. Раздел IV. СПб., 2008. 25 Аксаков К. С. Письмо к государю Александру II и записки о внутреннем состоянии России // Полное собрание сочинений Константина Сергеевича Аксакова. Т. 1. Сочинения исторические. М., 1889. С. 602.
«Тень» К. С. Аксакова в полемике Л. Н. Толстого с панславистами 1877 г. 151 на определенных условиях, предполагающий разумный договор подданных с государственной властью, распределение между ними обязательств и насущных дел: Не желая править, народ наш желает жить, разумеется, не в одном животном смысле, а в смысле человеческом. Не ища свободы политической, он ищет свободы нравственной, свободы духа, свободы общественной, — народной жизни внутри себя. <…> он, как народ Христианский, избирает для себя иной путь, путь к внутренней свободе и духу, к Царству Христову: Царство Божие внутрь вас есть. — Вот причина его беспримерного повиновения власти26. Такое соглашение определяет и характер государственной власти в России (она, разумеется, должна быть неограниченной), и направленность ее современного политического развития, о котором в 1855 г., в преддверии реформ, шли нескончаемые споры. Так, Аксаков отводит опасения в возможности установления в России конституционного правления, поскольку оно враждебно вышеописанному договору: конституция понималась тогда не столько как документ, регламентирующий основные государственные правовые установки, сколько как институционализированное участие народа во власти (посредством парламента, например)27, которое противоречило бы изначальному народному стремлению к невмешательству во власть. Но поскольку власть все же должна быть заинтересована в диалоге с народом, без которого не могла бы быть достойным его представителем (без такого диалога самодержавие превращается в абсолютизм, в деспотию), она нуждалась по крайней мере в каналах взаимосвязи, в механизмах донесения воли нации до административного центра. Согласно Аксакову, такой формой диалога некогда служили Земские соборы, позволявшие народу высказать свое мнение, оставив конечное решение за царем: «Смысл этих Соборов, смысл только мнения, — очевиден. Все ответы начинаются в таком роде: “Как поступить в этом случае, это зависит от Тебя, Государь. Делай, как Тебе угодно, — а наша мысль такова”. — Итак: Действие — право Государево, Мнение — право страны»28. В современных реалиях аналогом соборов является общественное мнение, Там же. С. 605—606. См.: Бадалян Д. А. Понятие «конституция» в России XVIII—XIX веков: от «постановления сейма» и «узаконения» к «венчанию здания» и «правовому порядку» // «Понятия о России»: к исторической семантике имперского периода / Под ред. А. И. Миллера, Д. А. Сдвижкова, И. Ширле. М., 2011. С. 151—174. 28 Аксаков К. С. Письмо к государю Александру II… С. 614. 26 27
152 Ю. И. Красносельская которое «может указать на средства против зол народных и государственных, как против всяких зол и пороков»29. Развивая ту же мысль в «Анне Карениной», Толстой в то же время указывает на невозможность выбравшего принципиальную аполитичность народа принимать решение об участии в военных действиях. Это было бы отказом от самой сути своей, от своей религиозной миссии и призвания (пусть даже сформировавшихся в дохристианскую эпоху). В отличие от славянофилов, он не верит в то, что общественное мнение обеспечивает такой косвенный диалог с властью, который не перечеркивал бы изначальный договор; с его точки зрения, общественное мнение, во-первых, исходит не от народа, а во-вторых — способно запятнать чистую совесть самих народных масс. Но в какой степени можно рассматривать эти доводы, сформулированные в романе наиболее симпатичным автору героем, как осознанное указание Толстого на внутреннюю нелогичность учения славянофилов? Знал ли он об аксаковской теории и мог ли, соответственно, обвинять славянофилов типа И. С. Аксакова в измене идеям их важнейшего идеолога и мыслителя, К. С. Аксакова, ссылками на работы которого были испещрены труды его младшего брата? В поздние годы Толстой неоднократно атрибутировал гипотезу об отказе русского народа от власти именно славянофилам, подчеркивая свою преемственность по отношению к ним в этом вопросе30. Получив в 1906 г. книгу сына А. С. Хомякова Д. А. Хомякова «Самодержавие: (Опыт схематического построения этого понятия)», он заметил, что «славянофилы, как всегда, правы, что русский народ не участвует во власти, а передал власть — обязанность — царю»31. Судя по всему, интерес к славянофильским правовым представлениям мог пробудиться у Толстого и раньше, во время его духовного переворота рубежа 1870—1880-х гг. В 1877 г., завершая работу над «Анной Карениной», Толстой читает А. С. Хомякова (в самом романе Кознышев советует его богословские сочинения Левину для преодоления душевного кризиса, однако последнего лишь ненадолго убеждает хомяковское учение о церкви как единственно возможном способе коллективного спасения), в работах которого указывалось, в частности, на то, что при избрании на царство Михаила Романова русский народ вручил ему всю власть, какою был облечен сам, во всех ее видах. Хотя записка К. С. Аксакова «О внутреннем состоянии России» была напечатана позднее, Аксаков К. С. Письмо к государю Александру II… С. 626. Об этом см.: Kolstø Pål. Power as Burden: The Slavophile Concept of the State and Lev Tolstoy // The Russian Review. Vol. 64. № 4 (Oct., 2005). P. 559—574. 31 Маковицкий Д. П. <Дневник> 1906 // Маковицкий Д. П. У Толстого, 1904—1910: «Яснополянские записки»: в 5 кн. Кн. 2: 1906—1907. М., 1979. С. 40. 29 30
«Тень» К. С. Аксакова в полемике Л. Н. Толстого с панславистами 1877 г. 153 в 1881 г., личное общение Толстого с ним в 1850-е гг., а также другие публикации славянофилов давали писателю возможность ознакомиться и раньше с историческим нарративом, определявшим суждения славянофилов по разным социальным и политическим поводам. Так, В. А. Кошелев приводит пример того, как Толстой повторил мысль К. С. Аксакова, которая еще не могла быть ему известна в печатном виде32. Кроме того, немалую роль в популяризации идей брата сыграл после его смерти И. С. Аксаков. Напоминая в статье 1862 г. «Исторические судьбы земства на Руси» «плодотворную мысль» Константина Сергеевича о Земле и Государстве как о двух «основных началах и двигателях Русской Истории», Аксаков сходным образом разграничивает сферы их деятельности: Признавая государство как необходимость, смотря на него как на средство, а не как на конечную цель или идеал своего внутреннего развития, — Северные Славяне (в России) не обратили сами себя в государство, не из себя создали его устройство, не исказили своей общинной жизни, не изменили началу своей внутренней свободы, — а призвали государство из-за моря, как явление чуждое, для внешнего наряда земли, для военного и судного дела, для ограждения свободы общинной или земской жизни33. Почти как цитата из записки «О внутреннем состоянии России» звучит и следующий пассаж из статьи И. С. Аксакова 1865 г. «Русское самодержавие — не немецкий абсолютизм и не азиатский деспотизм», в которой еще более пространно описывается, как несовершенство самодержавия искупается преимуществами духовной свободы, предоставленными народу вследствие установления самодержавия: Русский народ, образуя Русское государство, признал за последним, в лице царя, полную свободу правительственного действия, неограниченную свободу государственной власти, а сам, отказавшись от всяких властолюбивых притязаний, от всякого властительного вмешательства в область государства или верховного правительствования, свободно подчинил, — в сфере внешнего формального действия и правительства — слепую волю свою, как массы, и разнообразие частных ошибочных волей в отдельных своих единицах — единоличной воле одного им избранного (с его преемСм.: Кошелев В. А. Л. Н. Толстой и Аксаковы // Яснополянский сборник 1984. Тула, 1984. С. 150. 33 Аксаков И. С. Исторические судьбы земства на Руси // Сочинения И. С. Аксакова. Государственный и земский вопрос. Статьи о некоторых исторических событиях. 1860—1886. Т. 5. М., 1887. С. 232—233. 32
154 Ю. И. Красносельская никами) человека, вовсе не потому, чтобы считал ее безошибочною и человека этого безгрешным, а потому, что эта форма, как бы ни были велики ее несовершенства, представляется ему наилучшим залогом внутреннего мира. Для восполнения же недостаточности единоличной неограниченной власти в разумении нужд и потребностей народных он признает за землею, в своем идеале, — полную свободу бытовой и духовной жизни, неограниченную свободу мнения, или критики, то есть мысли и слова. «Такова наша мысль и сказка, говорили на соборах наши предки своим царям, а впрочем, государь, пусть решит твоя воля, мы ей повиноваться готовы»34. Таким образом, сама концепция озвучивалась славянофилами достаточно регулярно, чтобы попасть в поле зрения Толстого; но не осознавал ли сам Аксаков, выступая в 1870-е гг. с воинственными призывами оказать сопротивление туркам, всей их несообразности в свете концепции народа как выразителя лишь мнения, но не политической воли? В целом варяжский сюжет в это время явно уходит у него на задний план: в первом томе сочинений И. С. Аксакова, целиком посвященном славянскому вопросу, о призвании варягов в связи со внешнеполитическими делами ничего не говорится. Любопытно, что Аксаков тем не менее постоянно рассуждает здесь о «призвании» русского народа, о «повинности, налагаемой на нас историей»35. Однако это призвание видится теперь вовсе не в самопознании и духовном развитии, а в подвиге во имя плененных восточных христиан, в славянской миссии: «Все исторические предания России коренятся в ее славянском происхождении; будущие успехи ее на политическом поприще обусловливаются национальным, т. е. славянским направлением»36. Эти рассуждения хорошо демонстрируют, как Аксаков смещает сценарий национального развития в политическую плоскость, переформулирует базовый славянофильский концепт «призвания», что, конечно, свидетельствует о кризисе славянофильства, о его вырождении в панславизм, что мог почувствовать Толстой. Правда, как следует из отдельных высказываний Аксакова, он все же пытался в какой-то степени адаптировать славянофильскую интерпретацию варяжского сюжета к миссии добровольческого движения. В своем выступлении в Славянском комитете 24 октября 1876 г. он заявляет, Аксаков И. С. Русское самодержавие — не немецкий абсолютизм и не азиатский деспотизм // Сочинения И. С. Аксакова. Государственный и земский вопрос. Статьи о некоторых исторических событиях. 1860—1886. Т. 5. М., 1887. С. 15—16. 35 [Статьи из газеты «День»]. 1861—1862 г. (Славянский обзор). Из № 3. Октябрь 1861 г. // Сочинения И. С. Аксакова. Славянский вопрос 1860—1886. М., 1886. С. 10. 36 [Статьи из газеты «Москвич»]. 1868 г. (Передовые статьи). Москва, 28 мая // Сочинения И. С. Аксакова. Славянский вопрос 1860—1886. М., 1886. С. 205. 34
«Тень» К. С. Аксакова в полемике Л. Н. Толстого с панславистами 1877 г. 155 что русский народ вынужденно принял на себя военно-политическую миссию, поскольку государственная власть отстранилась от важнейшего политического дела, перестав таким образом выполнять свою прямую функцию. С официальным же объявлением войны русская земля (то есть народ) сможет наконец «воспользоваться благами созданной ею, могучей русской правительственной организации и сдать свое дело государству, — то дело, которое составляет существенное призвание государства как политической, внешней силы народного организма»37. Иначе говоря, участие народа в войне и во власти признается временной и неестественной мерой, напоминающей, скажем, партизанское движение. Поэтому оно не может восприниматься как измена внутреннему духу и строю народа, это своего рода «чрезвычайное положение», которое не может длиться долго, должно уступить место привычному распределению обязанностей. Таковые периоды уже случались в истории России в ее наиболее эпохальные моменты — так, избрав Михаила Романова на царство, народ вновь «удалился, вошел в берега»38, предоставив правящей династии выполнение дальнейших текущих задач. Такие оговорки говорят о довольно важном расхождении между толстовским и славянофильским представлением о функциях государства и его взаимодействии с народом. Для славянофилов передача народом власти отдельным лицам или специальным институтам основана на уверенности народа в том, что власть будет исполнять его волю, что на нее можно положиться как на «свою», как на законного представителя народных интересов. К. С. Аксаков, разбирая восьмую часть «Истории России с древнейших времен» С. М. Соловьева, разграничивал полномочия государства и земли следующим образом: Сознавая вполне его <государства. — Ю. К.> необходимость, как защиты, как обороны, как правды внешней, Земля не придавала ему важнейшего внутреннего значения, зная, что это значение вполне принадлежит ей, Земле. Государство знало свои пределы. <…> При системе взаимного невмешательства, но в дружбе и в беспристрастном свободном совещании жили Земля и Государство вместе, и жили ладно39. Речь вице-президента Московского славянского благотворительного комитета в заседании 24 октября 1876 г. // Сочинения И. С. Аксакова. Славянский вопрос 1860—1886. М., 1886. С. 226. 38 Аксаков И. С. О том же // Сочинения И. С. Аксакова. Славянофильство и западничество. 1860—1886. Т. 2. СПб., 1886. С. 48—49. 39 Аксаков К. С. По поводу VIII тома «Истории России» г. Соловьева // Полное собрание сочинений Константина Сергеевича Аксакова. Т. 1. Сочинения исторические. М., 1889. С. 288. 37
156 Ю. И. Красносельская До петровской эпохи, пишет он в рецензии уже на шестую часть «Истории», «правительство обращается к народу в трудные минуты и делится с ним сочувствием к общему делу»40. Ситуация меняется при Петре, когда самодержавие начинает трансформироваться в абсолютизм, уже не слишком считающийся с волей народа; соответственно, задачей современности является отыскание прежнего баланса сил. Правда, И. С. Аксаков в своем патриотическом пылу договорится до того, что «едва лишь прогремело при Петре имя России, как воскресли духом все <…> Славянские племена, и даже в тех, которые изменили вере отцов, пробудилось славянское самосознание»41. Однако такие рассуждения кажутся опять-таки шагом в сторону от базовых мировоззренческих установок славянофилов, от других высказываний того же И. С. Аксакова. Славянофилов прежде всего интересовало единение царя и народа в другом отношении; из их построений, при всем их недоверии к современному конституционализму, могло вытекать даже то, что, перелагая власть на одного человека, народ оказывается источником власти, т. е. скорее тем субъектом, от которого власть изначально исходит, чем тем объектом, на которого воля верховной власти просто распространяется42. Эта смелая демократическая идея, заложенная в их учении, делала славянофилов опасными для официальных идеологов самодержавия. В свою очередь, Толстой, разделяя идею К. С. Аксакова об отказе народа от управления государством, понимал ее радикалистски, как полное и окончательное размежевание с властью, порочной по природе своей деятельности. Какой бы характер ни принимала высшая администрация, это сила агрессивная, нехристианская, враждебная устремлениям народа. Поэтому у России не может быть какой-то органической, соответствующей сути русского народа власти; народу по большому счету все равно, кто бы ни управлял им, ибо любое правительство несет в себе зло. Это подтверждает реакция Толстого на публикацию в 1881 г. записки «О внутреннем состоянии России», отклик на которую сохранился в его дневнике: Аксаков К. С. По поводу VI тома «Истории России» г. Соловьева // Полное собрание сочинений Константина Сергеевича Аксакова. Т. 1. Сочинения исторические. М., 1889. С. 172. 41 [Статьи из газеты «Русь»]. 1882 г. (Передовые статьи). Москва, 23 января // Сочинения И. С. Аксакова. Славянский вопрос 1860—1886. М., 1886. С. 392. 42 Об этом см.: Бадалян Д. А. Книга И. С. Аксакова «Биография Федора Ивановича Тютчева» и цензура: (по материалам Главного управления по делам печати) // Аксаковские чтения: материалы ХI Всероссийской научной конференции (Уфа, 2 октября 2009 г.). Уфа, 2009. С. 69—74; Кавацца А. А. С. Хомяков и Л. Н. Толстой: два образа веры // Духовное наследие А. С. Хомякова: теология, философия, этика: Юбилейный сборник. Тула, 2003. С. 44—61. 40
«Тень» К. С. Аксакова в полемике Л. Н. Толстого с панславистами 1877 г. 157 Статья К. Аксакова. — Земля, сироты и государство — правительство. Земля отдает власть — Рюрик. — Можно сказать, что этого желает народ. Но если этого желает, то и не делает величия государства и отдаст так же охотно туркам. Правительство-то кто такие? — Нехристи. И как отделить правител<ей> от земцев — ноздри рвать? (49, 41) Итак, в то время как Аксаковы упрекали Толстого в неспособности к синтетическому, «дальнему» видению действительности, сам он мог бы предъявить им сходные обвинения. Соединяя исторические мифы со злободневными политическими реалиями, Толстой, вольно или невольно, указал на внутреннюю противоречивость панславистской программы, на несоответствие предания — идеологии.
158 Майя Александровна Кучерская (НИУ «Высшая школа экономики») С миру по нитке: о возможном источнике поэмы Н. А. Некрасова «Кому на Руси жить хорошо» 1 О дна из самых выразительных структурных особенностей поэмы «Кому на Руси жить хорошо» — сконструированный Н. А. Некрасовым коллективный образ русского крестьянства. Это «народное тело» распадается на множество голосов, лиц, историй, но в массовых сценах поэмы действует как единый персонаж. Обычно обсуждение возможных источников этого коллективного образа русского крестьянства, или, выражаясь языком школьного учебника, «образа народа», сводится к указанию на многочисленные фольклорные тексты, на которые Некрасов, безусловно, опирался. Данная статья будет посвящена еще одному до сих пор не учтенному контексту: гипотетическому литературному источнику поэмы «Кому на Руси жить хорошо» — патриотической литературе эпохи Крымской войны, сочинявшейся в пропагандистских целях и также представлявшей русский народ как единое целое. Как уже отмечалось, на наш взгляд, «импринтом» идеальной поэ­ мы для Некрасова стала байроновская поэма, включавшая разно­ образные драматургические элементы — законченные сцены, диалоги, вставки в виде песен, как затем и некрасовские стихотворения и поэмы, в том числе итоговая «Кому на Руси жить хорошо»1. Разумеется, помимо впитанной еще в гимназические годы поэтики романтизма, Некрасов чутко реагировал и на актуальные литературные контексты. Среди них — пропагандистская словесность 1850-х гг., в стихах и в прозе, в эпических и драматических жанрах, которая, в свою очередь, сама во многом питалась и вдохновлялась выработанными в ро- 1 См.: Кучерская М. А. Байронизм Некрасова: к постановке проблемы // Карабиха: историко-литературный сборник. Вып. 9. Ярославль, 2016. С. 8—25.
С миру по нитке: о возможном источнике поэмы Н. А. Некрасова «Кому на Руси жить хорошо» 159 мантической литературе представлениями о национальной культуре. Решение «крымской» темы в поэзии Некрасова во многом строилось на полемике с литературным официозом: ключевой для одноименной поэмы (1857) Некрасова образ тишины противостоит в том числе шуму пропаганды2, как затем и в стихотворении «В столицах шум, гремят витии…» (1858), напрямую с Крымской войной не связанном, но, как представляется, продолжающем заявленную в крымских текстах тему. Вместе с тем, полемизируя, Некрасов вполне мог использовать выработанные пропагандистской словесностью и подходящие под его художественные задачи конструкции, в частности, коллективный образ русского народа. Ниже мы укажем на один возможный источник массовой сцены поэ­мы «Кому на Руси жить хорошо»; не сомневаемся, что это наблюдение носит метонимический характер и при более обширном исследовании патриотической словесности 1850-х гг. пересечений с поэзией Некрасова можно найти гораздо больше. 2 В первой части поэмы «Кому на Руси жить хорошо», в четвертой главе «Счастливые», описывается, как крестьянин Ермил Гирин, прославившийся своей честностью, в прошлом писарь, потом бурмистр, теперь арендатор мельницы, выходит на базарную площадь и просит народ помочь ему собрать необходимую сумму, которую нужно срочно уплатить за мельницу купцу Алтынникову. Через неделю Ермил обещает вернуть всем долг. Находящиеся на площади крестьяне немедленно откликаются на его просьбу. И чудо сотворилося: На всей базарной площади У каждого крестьянина, Как ветром, полу левую Заворотило вдруг! Крестьянство раскошелилось, Несут Ермилу денежки, Дают, кто чем богат. Ср. также: Зубков К. Ю. «Солнце правды»: Метафорика поэмы Н. А. Некрасова «Тишина» и литературный контекст // Petra philologica: профессору Петру Евгеньевичу Бухаркину ко дню шестидесятилетия. (Литературная культура России XVIII века. Вып. 6.) СПб., 2015. 2
160 М. А. Кучерская Ермило парень грамотный, Да некогда записывать, Успей пересчитать! Наклали шляпу полную Целковиков, лобанчиков, Прожженной, битой, трепаной Крестьянской ассигнации. Ермило брал — не брезговал И медным пятаком. Еще бы стал он брезговать, Когда тут попадалася Иная гривна медная Дороже ста рублей! Уж сумма вся исполнилась, А щедрота народная Росла: «Бери, Ермил Ильич, Отдашь, не пропадет!»3 Выскажем предположение, что сцена народного сбора, в которой все единодушно собирают деньги для Ермила Гирина, могла быть подхвачена Некрасовым из нашумевшей пьесы петербургского актера и водевилиста П. И. Григорьева — «За веру, царя и отечество»4. Григорьев написал более восьмидесяти водевилей, не имеющих отношения к актуальной политической повестке, но в момент, когда уверенность в победе русской армии начала колебаться, сочинил и патриотическую пьесу. Его драматическое представление «За веру, царя и отечество» делится на три картины: «Деревенская беседа», «Копейка дороже рубля» и «Почетные гости». В центре первой картины посиделки в селе Богатово, на которых гуляет молодежь — неженатые сыновья выборного, Иван, Трофим и Игнатий, и девушки, поющие народные любовные песни. Вторая часть, на которой мы остановимся подробнее, посвящена сбору средств на сирот и вдов, третья — приходу в село отряда Некрасов Н. А. Полн. собр. соч. и писем: в 15 т. Т. 5. Л., 1982. С. 59—60. См.: Григорьев П. И. За веру, царя и отечество. Народное драматическое представление в прозе и стихах в 3 картинах с русскими национальными песнями, плясками и военными куплетами. СПб., 1854. Отметим, что песни и пляски в виде вставок в драматическое произведение отсылают нас к романтической поэме и драме, ср.: Олин В. Н. Корсер. Романтическая трагедия в трех действиях с хором, романсом и двумя песнями, турецкою и аравийскою, заимствование из английской поэмы лорда Байрона. СПб., 1827. 3 4
С миру по нитке: о возможном источнике поэмы Н. А. Некрасова «Кому на Руси жить хорошо» 161 солдат-новобранцев, которые идут в военный поход, сельчане обильно потчуют их, а завершается пир дружной славой царю и отечеству. Ключевая идея «народного драматического представления» Григорьева предсказуемо сводится к тому, что все мужское население России жаждет «грудью защищать» «славное Отечество» и «проливать свою кровь за Веру и Великого Государя»5. Отставной моряк Борис Непогода (его роль с большим успехом исполнял сам автор, П. И. Григорьев), появляющийся в первой картине, рассказывает, что идет пешком в Петербург, чтобы попроситься в армию добровольцем. Добрый помещик села Богатова также собирается в столицу — повидать старых сослуживцев, а затем, вероятно, тоже отправиться «поколотить бусурманов». Проситься добровольцем, чтобы передушить «всех окаянных врагов батюшки-Царя», решает и отставной кавалерист Спиридон Палашев6. Вслед за ними и Выборный отправляет на службу Царю и Отечеству пятерых своих сыновей: и двух старших, женатых, и трех неженатых, к их великой радости разумеется. Падая в ноги барину, все братья восклицают: «Батюшка барин! Сделай нам Божескую милость! Дай послужить верой и правдой! Возьми нас всех!..»7 Действие прослаивается песнями, сначала девичьими, любовными, но довольно скоро их вытесняют патриотические и военные, о силе и неизбежной победе русского войска. Среди них и песня Выборного («Наша Русь любимая, / Встань со всех концов, / Грянь, непобедимая, / На своих врагов!!»8), и песня моряка Непогоды о вражьем флоте, который обязательно сядет на мель, и тогда англичанам в красных мундирах, которые сравниваются с раками, не поздоровится. Ай люшинки, ай люли! Сядут на мель корабли! <…> Мы наловим, ай люли, Красных раков на мели!9 Выражаясь словами историка театра А. И. Вольфа, сказанными им по похожему поводу, довольно очевидно, что в драматическом представлении Григорьева было «больше чувства патриотизма, чем литераГригорьев П. И. За веру, царя и отечество… С. 25. Там же. С. 28, 39. 7 Там же. С. 57. 8 Там же. С. 18—19. 9 Там же. С. 71. 5 6
162 М. А. Кучерская турного достоинства»10. Композиционные законы драмы здесь практически не соблюдаются, главных героев — множество, и они постоянно меняются, привычные завязка, кульминация и развязка отсутствуют. Впрочем, как справедливо отмечал критик газеты «Северная пчела» в своем театральном обзоре, у этой драмы были совсем иные, не литературные и не драматургические задачи: Какого театрального драматического сюжета можно требовать от пьес, служащих только к выражению всеобщих чувств? Кто заранее не знает всех этих мнимых сценических завязок и развязок? Какая-нибудь юная чета влюблена; какие-нибудь препятствия мешают соединению ея; какой-нибудь случай уничтожает это препятствие, и делу конец. <…> Кому же теперь занимательно видеть к патриотической пьесе приплетенную любовь каких-нибудь двух незначащих существ и соединение их в конец? В новой пьесе г. Григорьева очень благоразумно не выведено подобного сюжета, или, лучше сказать, в ней один сюжет — всеобщее чувство Русских за Веру, Царя и Отечество! Чего же еще больше? Чувство это везде выражено верно, искренно, пламенно, следственно, излишне прибавить, что пьеса имела огромный успех11. Об успехе пьесы мы еще поговорим, а пока отметим, что особый интерес в связи с процитированной выше сценой массовой помощи Ермилу Гирину в поэме Некрасова для нас представляет вторая картина пьесы Григорьева — «Копейка дороже рубля». В этом действии внук Выборного, желая помочь своему приятелю, мальчику Андрею, сыну Спиридона Палашева, уходящего на войну, начинает собирать деньги ему и его матери. Сначала он просит их у деда, но вскоре к пожертвованиям подключаются все, кто находится на площади. Приведем эту сцену полностью. Внучек (подставляя свою шляпу выборному). Дедушка! А дедушка! Выборный. Что, мой внучок ненаглядный? Внучек. А вот что: вот этот солдат идет на войну, а вон этот мальчик-то сын его, он с матушкой один останется сиротой, я ему отдал свою копеечку на калач, да мало, дай, дедушка, пятак, сделай Божескую милость! 10 Вольф А. И. Хроника Петербургских театров с конца 1826 до начала 1855 года. Ч. 1. СПб., 1877. С. 175. 11 Р. З. Театральная хроника // Северная пчела. 1854. № 153. 12 июля. Обзор, подписанный инициалами Р. З., принадлежит, вероятнее всего, романтисту, драматургу и теат­ ральному критику Рафаилу Михайловичу Зотову. См.: Масанов И. Ф. Словарь псевдонимов русских писателей, ученых и общественных деятелей: в 4 т. Т. 3. М., 1958. С. 10.
С миру по нитке: о возможном источнике поэмы Н. А. Некрасова «Кому на Руси жить хорошо» 163 Выборный. Изволь, голубчик мой, твое доброе намеренье и не пятка стоит… (Вынимает кожаный кошель из-за запазухи.) На, мой ненаглядный. На помощь ближнему ничего не жаль! Вот те целковый!.. (Кладет в подставленную шляпу). 1. Крестьянин. Э! постой: так и наша денежка не щербата! на доброе дело вот, братцы, и мой двугривенный! (Бросает в шляпу.) 2. Крестьянин. И у меня лишний гривенник нашёлся! на! 1. Баба. Вот, вот, родимый, у меня тоже пятак есть! Сиротке пригодится… 2. Баба. Эх, Власьевна, что уж давать один пятак на сироту? (Внучку.) Прими-ко от меня, голубчик, три пятка! да вот мы еще пойдем подозвать наших баб, и вестимо, ни одна, чай, сироте не откажет. (Отходят.) Внучек (громко и всем кланяясь). Спасибо, добрые люди!.. дедушка! Смотри-ка, сколько денег-то мальчику будет… Выборный. Слава богу, дитятко! Его милостью, твоя копейка дороже рубля стала… Иван (Внучку). А! это вон тем, сынку-то и матери? ладно! полтинничек с моим удовольствием-с! на! (Кидает в шляпу.) Игнатий. Постой, и моя полтина серебра идёт в общую сиротскую казну. Трофим (вынимая из-за голенища). Постой, постой, братец, положи и мои двадцать пять копеек серебром… Выборный. Важны, сынки любезны! Так бы на лакомство потратили, тут по крайности на благое дело отдаете!.. В следующем явлении на площади «скопляется народ и, узнав общее желание, каждый бросает в шляпу Внучка что может и отходит»12. Добавляет денег и калачник, и лавочник, и целовальник, и даже сам Палашев, пока не выясняет, что средства собираются для его жены и сына. Палашев тут же заявляет о себе и своей семье: «По милости Царской обеспечен, нуждаться они не будут, стало быть, ни жена, ни сын мой этой жертвы от вас принять не захотят да и не посмеют!» В результате собранные средства по предложению Палашева направляются «в пользу сирот и вдов тех воинов, которые заплатили жизнию, защищая Веру Православную!»13. Добрый помещик удваивает собранную народом сумму, и результат оказывается внушительным — 600 целковых. Передать их губернатору берется все тот же помещик. Сцена, в которой собирается коллективная милостыня для сына и жены солдата, а затем уже и всех вдов и сирот военных, оказываетГригорьев П. И. За веру, царя и отечество… С. 41—45. Там же. С. 47—48. 12 13
164 М. А. Кучерская ся в драме Григорьева переломной. После этого патриотическая тема окончательно подчиняет все остальные и становится не только цент­ ральной, но и единственной. Крестьяне дружно жертвуют свои копеечки, иные из которых «дороже рубля» (ср. у Некрасова: «Иная гривна медная дороже ста руб­ лей»). Принципиальная особенность замысла Григорьева заключается в том, что действующие лица его драмы, в том числе в сцене сбора средств, принадлежат разным сословиям: жертвуют свои средства, поют песни во славу царя и отечества представители крестьянства (выборный, его сыновья, девушки, безымянные крестьяне на площади), купечества (лавочник, калачник, целовальник), дворянства (помещик, капитан, который ведет новобранцев), что несет очевидную идеологическую нагрузку, подчеркивая глубинное внутреннее единство русского народа. Завершается пьеса общим славословием, в котором также участвуют все герои пьесы. На протяжении всего третьего действия, или картины, продолжается пир, во время которого пение патриотических песен и рассказывание стихотворной «сказки» о политических отношения России и Англии моряком Непогодой, а тем более дружное славословие в финале звучит естественно. Базарная площадь в торговый или праздничный день, всеобщий пир как удобные площадки для массовых сцен, конечно, не являлись изобретением Григорьева и наверняка были известны Некрасову, также использовавшему оба элемента в своей поэме14, из других источников — например, исторических драматических сочинений, в особенности патриотического толка. В том же 1854 г. в Большом театре была возобновлена, например, опера «Жизнь за царя» М. И. Глинки, которая также включала массовые сцены: в эпилоге, как известно, народ пел на Красной площади «Славься». Вообще в годы Крымской войны на сцене регулярно ставились патриотические пьесы — «Морской праздник в Севастополе» Н. В. Кукольника, «Ветеран и новобранец» А. Ф. Писемского, «Подвиг матери» О. Ф. Миллера, «Откликнулось сердце царю и отчизне» М. С. Владимирова, однако ни одна из них не описывала коллективный сбор денег. И все же смотреть драматическое представление Григорьева для того, чтобы изобразить сцену коллективного пожертвования крестьян в пользу Ермилы Гирина, было необязательно. Идея коллективного пожертвования в годы Крымской войны носилась Тем не менее использование пространства дороги для массовой сцены, похоже, носило оригинальный характер и принадлежало только Некрасову: ср. главу «Пьяная ночь» в первой части поэмы. 14
С миру по нитке: о возможном источнике поэмы Н. А. Некрасова «Кому на Руси жить хорошо» 165 в воздухе — о пожертвованиях «на военные издержки» и российский военный флот, в которых в годы Крымской войны участвовали все сословия, не исключая и крестьян, дружно сообщали многие российские издания, в том числе «Морской сборник» и ежедневные газеты: «Московские ведомости», «Санкт-Петербурские ведомости», «Северная пчела». Некрасов и сам пожертвовал от журнала «Современник» 200 рублей серебром в пользу военного флота, за что удостоился благодарственного письма от великого князя Константина Николаевича15. Все это не отменяет и того обстоятельства, что, сочиняя историю Ермила Гирина и массового пожертвования в его честь, Некрасов мог вспомнить и сцену из драмы Григорьева. Был ли он, однако, с ней знаком? 3 Премьера спектакля «За веру, царя и отечество» состоялась 27 июня 1854 г. в Александринском театре и затем регулярно шла все лето и осень. 26 июня Некрасов отправил В. П. Гаевскому письмо из Петербурга (о необходимости срочно вычитать корректуру написанной Гаевским статьи). До того Некрасов отдыхал с друзьями на даче под Ораниенбаумом, но если 26 июня он находился в столице, то, скорее всего, и 27 июня он был там. Доподлинно известно, что Петербург Некрасов покинул лишь во второй половине июля, вместе с И. С. Тургеневым отправившись погостить у И. И. Маслова в Осьмино16. До его отъезда пьеса Григорьева давалась на сцене шесть раз (27 и 29 июня, 2, 4, 9, 16 июля). Некрасов вполне мог ее посетить. По крайней мере по трем причинам — в летние месяцы Петербург пустел, и развлечений в нем становилось меньше обыкновенного; представление Григорьева стало шумным событием лета 1854 г.; наконец, в неменьшей степени и оттого, что Некрасова связывали с автором пьесы и исполнителем одной из ролей давние личные и профессиональные отношения. Он мог пойти на пьесу из человеческого и журналистского любопытства, а также, что называется, «по старой дружбе». В начале 1840-х гг., в эпоху сочинения текстов на заказ, именно по просьбе Григорьева Некрасов написал водевиль «Феоклист Онуфрич Боб, или Муж не в своей тарелке» для бенефиса актера (1841)17. Григорьев играл и в других водевилях Перепельского-Некра15 16 17 См.: Летопись жизни и творчества Н. А. Некрасова. Т. 1. СПб., 2006. С. 433. См.: Там же. С. 42—44. См: Некрасов Н. А. Указ. изд. Т. 11. Кн. 1. С. 261.
166 М. А. Кучерская сова — «Актере»18 и «Вот что значит влюбиться в актрису!»19, а в 1842 г. Некрасов и Григорьев стали соавторами и сочинили комедию по роману Г. Ф. Квитки-Основьяненко «Жизнь и похождения Петра Степнова сына Столбикова». Комедия «Похождения Петра Степанова сына Столбикова» прошла в бенефис Григорьева 4 мая 1842 г., на эту постановку откликнулся даже В. Г. Белинский в «Отечественных записках», не слишком доброжелательно20. Сохранились ли приятельские отношения с Григорьевым по окончании водевильной эпохи в жизни Некрасова, мы не знаем. Однако 19 апреля 1850 г. Некрасов написал Гаевскому записку с значимой оговоркой («не ругать очень»): он просил Гаевского прочесть комедию Григорьева «Житейская школа», одно из самых популярных и многократно дававшихся на сцене его произведений, и написать рецензию для майского номера «Современника». Отправляя рукопись комедии, Некрасов написал: «В V № “Соврем<енника>” набрано пропасть дельных, но сухих библиографических статей, а это единственная книга, о которой можно написать что-нибудь поживее. Посылаю ее Вам в надежде, что Вы не поленитесь ее прочесть (труд немалый), пересказать ее содержание и вообще поболтать. Не ругайте ее очень. Нужна к V № непременно»21. Возможно, просьба не ругать комедию свидетельствует и о том, что Некрасов не утратил расположения к давнему приятелю. В ответ Гаевский написал для майского номера «Современника» за 1850 г. рецензию на «Житейскую школу»22, довольно обширную и скорее одобрительную, хотя и сдержанную: «Вообще в пьесе виден ловкий, остроумный и талантливый водевилист, но не больше»23. См: Некрасов Н. А. Указ. изд. Т. 11. Кн. 1. С. 674. См.: Там же. С. 693. 20 «Эта комедия, с куплетами и с подьяческим заглавием, заимствована из романа г. Основьяненко, вышедшего в конце прошлого года. Читателям известно наше мнение об этом романе, впрочем, весьма почтенного писателя, равно как и самый роман. Комедия — как надо быть комедии, выкроенной из неудавшегося юмористического романа нашими доморощенными водевилистами: тут и преувеличенные против образца фарсы, и потребное количество двусмыслиц, и куплеты — главное куплеты — в которых остроумию составителей обыкновенно бывает полный простор. Столбиков комедии не похож на Столбикова романа: у г. Основьяненко он — то несбыточный пошлый идиот, то очень умный и нравственный человек, которому автор сильно сочувствует, в комедии он лубочно-смешной и круглый дурак, который, при такой же неестественности, по крайней мере одинаков» (Белинский В. Г. Полн. собр. соч.: в 13 т. Т. XII. М., 1956. С. 148—149). 21 Некрасов Н. А. Указ. изд. Т. 14. Кн. 1. С. 135, 303. 22 См.: Современник. 1850. № 5. Библиография. С. 35—40. 23 Там же. С. 46. 18 19
С миру по нитке: о возможном источнике поэмы Н. А. Некрасова «Кому на Руси жить хорошо» 167 «Современник» откликался и на другие сочинения Григорьева24, и вряд ли по старой дружбе: Григорьев был одним из самых плодовитых и популярных водевилистов эпохи, его пьесы постоянно шли на сцене петербургского Александринского и московского Малого театра, избежать обращения к его драматургии при обсуждении петербургской театральной жизни было невозможно. В обзоре «Современника», посвященном «воодушевленным патрио­ тическим чувством» изданиям, была названа и драма Григорьева «За веру, царя и отечество»25, которую издали отдельной книжкой и по распоряжению автора продавали в пользу раненых. Книжка эта лишь перечислена среди других. Возможно, она не удостоилась специального рассмотрения, потому что номером раньше «Современник» развернуто откликнулся на шумную премьеру пьесы в Александринском театре. В рубрике «Новости» раздела «Современные заметки» в августовском номере за 1854 г. о постановке новой драмы Григорьева сообщалось: Успех огромный. Он прямо выходит из содержания, которое заимствовано из современных событий. Несколько песен постоянно возбуждают громкие рукоплескания и повторяются по единогласному требованию публики. <…> Но место, наиболее возбуждающее сочувствия и удовольствие в публике, это — сказка об английском флоте, которую мастерски рассказывает сам автор, играющий роль старого моряка, Бориса Непогоды26. Огромный успех, о котором писал «Современник», подтверждают и театральные обзоры других изданий, хотя Р. М. Зотов в «Северной пчеле» хвалил не столько автора, сколько избранную им актуальную тему: Даже и талантливый автор не почтет этого успеха собственно принадлежащим его пьесе. Публика и не думала в это время о пьесе. Она слышала на сцене выражение собственных своих чувств и с восторгом встречала каждое слово, служащее верным отголоском ее мыслей. Она заставляла Ср.: Домашняя история <…>. Соч. П. И. Григорьева 1-го. СПб., 1849 // Современник. 1849. № 12. Отд. III. С. 143—146; Заговорило ретивое <…>. Соч. П. И. Григорьева. СПб., 1851 // Современник. 1851. № 4. Отд. V. С. 61—64. 25 См.: Современник. 1854. № 9. Отд. IV. С. 34—38. О «Современнике» во время Крымской войны см.: Макеев М. С. Николай Некрасов. М., 2017. Серия «Жизнь замечательных людей». С. 198—199. 26 Современник. 1854. № 8. Отд. V. С. 170—171. 24
168 М. А. Кучерская беспрестанно повторять все куплеты, так что актеры сыграли в этот вечер почти два раза одну пиесу27. С «полным успехом» поздравляли Григорьева и «Санкт-Петербургские ведомости»: Публика на этот вечер представляла истинно-умилительное зрелище: не раз залу сотрясало громкое и единодушное «ура», служившее отголоском тому, которое раздавалось на сцене. Рукоплескания и вызовы отличались особенною восторженностью и единогласием. <…> Много способствовали успеху пьесы обилие куплетов, которые поются в ней на русские мотивы, и отличная игра актеров. <…> Г. Самойлов28 удивительно хорошо поет эти куплеты и вообще неподражаем в роли старика-выборного, которой придает какой-то трогательно-патриархальный характер. <…> Произвели значительный эффект песня и сказка Непогоды. Первая была повторена в первое представление, а во втором г. Григорьев 1-й должен был спеть ее даже три раза, по неотступному требованию публики 29. Обозреватель отмечает и то, что «актеры все до одного видимо порадели автору: они не только играли хорошо каждый по отдельности, но дружно, согласно, с большим одушевлением»30. Все критики связывали успех пьесы с ее актуальным содержанием. На языке драмы Григорьев пересказывал то, что и так у всех было на слуху: в частности, вторил сообщениям газет о новых добровольцах-ополченцах и денежных пожертвованиях. Его драма прошла в Александринском театре рекордные для сезона 1854/1855 гг. пятнадцать раз (на втором месте оказалась «Бедность не порок» Островского, шедшая тринадцать раз; на третьем, что характерно, вторая часть «Житейской школы» все того же Григорьева, которая прошла десять раз)31. Описывая в своих мемуарах эпоху 1850-х гг., актриса Александринского театра А. И. Шуберт-Яновская также вспомнила о драме Григорьева как примете времени: «П. И. Григорьев разразился новой пьесой “За веру, царя и отечество”. Страсть какая патриотическая! С куплетами на тему, как мы французов шапками закидаем и “будем ловить красных раков на мели”. Экземпляры этого произведения продавались Северная пчела. 1854. № 153. 12 июля. По водевильной поре Некрасов был хорошо знаком и с В. В. Самойловым (1813—1887), знаменитым актером Александринского театра. 29 Театральная хроника // Санкт-Петербургские ведомости. 1854. № 15. 13 июля. 30 Там же. 31 См.: Вольф А. И. Хроника Петербургских театров... Ч. 2. С. 205. 27 28
С миру по нитке: о возможном источнике поэмы Н. А. Некрасова «Кому на Руси жить хорошо» 169 в пользу раненых. <…> Мы все еще находились в упоении славы Синопского сражения, хотя английский флот уже стоял в виду Кронштадта»32. 20 сентября 1854 г.33 драматическое представление было поставлено и в Москве в Малом театре, хотя здесь уже не имело такого успеха, как в Петербурге. Из сказанного, очевидно, следует, что Некрасов, конечно, слышал о народном представлении Григорьева. И даже если не смотрел его в театре, вполне мог читать текст в книжке. Весьма вероятно и то, что он действительно был знаком с текстом пьесы и, сознательно или нет, опирался на ее центральную сцену со сбором средств. Дополнительным аргументом в пользу того, что именно пьеса Григорьева послужила источником «Кому на Руси», является и подчеркнуто теат­ ральный характер сцены пожертвования в поэме Некрасова, превращение народной милостыни в коллективную акцию, визуализованную, с прописанной жестикуляцией участников. Сближает сцены на базарной площади и то, что бенефициаром народного пожертвования становятся конкретные лица, в драме Григорьева это мальчик Андрей и его мать, в поэме Некрасова — Ермил Гирин. Отметим, что в коллективной жертве как таковой, при общинном укладе крестьянской жизни и распространенности сборов на благое дело, например на строительство храма, не заключалось ничего уникального, это было частью народного быта и именно поэтому распространенным литературным мотивом: например, в пьесе А. Н. Островского «Козьма Захарьич Минин, Сухорук» (1861), опубликованной в некрасовском «Современнике», в первом номере за 1862 г., также присутствует пространная сцена народного пожертвования (основанная на исторических фактах) — герои драматической хроники Островского дружно жертвуют все свои средства на ополчение и спасение «Руси святой» от врагов. Впрочем, Григорьев не позволяет сохранить коллективному пожертвованию личную направленность, в пространстве его пьесы личное подчиняется интересам отечества, поэтому и принесенная жертва посвящается в итоге не одной, а всем безымянным сиротам и вдовам погибших на войне солдат. Некрасов использует разработанный в официальной патриотической словесности коллективный образ русского народа, но в его поэзии окаменевшие русские богатыри превращаются в живых людей, чему способствует и его поэтический талант, и другая, социалистическая Шуберт А. И. Моя жизнь. Л., 1929. C. 167. См.: Московские ведомости. 1854. № 112. 18 сентября. Здесь объявлялось о скорой премьере в Малом театре. 32 33
170 М. А. Кучерская по духу, идеология. В сущности, одну идеологему Некрасов заменяет другой. В «Кому на Руси жить хорошо» сцена коллективной крестьянской милостыни Ермиле Гирину — это свидетельство единства и солидарности отнюдь не всего русского народа, независимо от сословий, как в пьесе Григорьева или Островского, но лишь крестьянства, которое вполне способно к самоорганизации и, с одной стороны, противостоит лукавому купцу Алтынникову и жуликоватым подъячим, с другой — совершенно доверяет всегда стоявшему за крестьян Ермиле Гирину.
171 Анна Феликсовна Литвина (НИУ «Высшая школа экономики»), Федор Борисович Успенский (Институт славяноведения РАН, НИУ «Высшая школа экономики») Месяцеслов в руках Петра Великого: Крещение детей А. Д. Меншикова и традиция русской христианской двуименности* Именины его бывают на Антона, и уж, кажись, всего нанесешь, ни в чем не нуждается; нет, ему еще подавай: говорит, и на Онуфрия его именины. Что делать? и на Онуфрия несешь... Н. В. Гоголь. «Ревизор» (десятое явление четвертого действия) И сторикам петровского времени известно, что у сыновей Александра Даниловича Меншикова, крестным отцом которых стал не кто иной, как сам царь Петр, было по два имени. Старший из них, первенец князя, получил при рождении имена Петр и Лука, тогда как его младший брат, родившийся двумя годами позднее, стал Павлом и Самсоном. Однако оба умерли совсем маленькими детьми, и то обстоятельство, что каждый из них обладал двумя христианскими именами одновременно, широкого внимания исследователей не привлекало. Между тем этот факт способен, как кажется, расширить наши представления как о церковной повседневности Нового времени, так и о русской антропонимической традиции в целом. Поначалу может показаться, что Петр — а его позиция в этом деле была весьма деятельной и активной — предпринял очередной нова* Публикация подготовлена в ходе проведения исследования (№ 18-01-0040: «Феномен светской христианской двуименности в допетровской Руси») в рамках программы «Научный фонд Национального исследовательского университета „Высшая школа экономики“ (НИУ ВШЭ)» в 2018—2019 гг. и в рамках государственной поддержки ведущих университетов Российской Федерации «5-100».
172 А. Ф. Литвина, Ф. Б. Успенский торский шаг: подбирая новорожденным двойные имена, он приобщал семью своего фаворита к некоторой условной общеевропейской практике, где полиномия была явлением более чем распространенным. Однако самый ход истории имянаречения на Руси убеждает нас, что ориентация на инокультурные образцы в данном случае играла роль далеко не первостепенную. Петр скорее переосмысливал и трансформировал некие модели, хорошо известные его соотечественникам на протяжении многих поколений. В самом деле, к моменту рождения наследников Меншикова история собственно русской христианской двуименности насчитывала уже никак не менее четырех столетий. Двуименными были, например, причисленный к лику святых митрополит Московский Алексий, носивший в миру имена Симеон и Елевферий, тесть Дмитрия Донского — суздальский и нижегородский князь Дмитрий / Фома Константинович, великий князь Московский Иван III, обладавший еще одним именем Тимофей, царь Иван Грозный, который был еще и Титом. По два христианских имени имели князь Дмитрий Пожарский (Косма), боярин Борис Морозов (Илья), тетка царя Бориса Годунова и его сестры, царицы Ирины, Стефанида / Матрона Годунова, дядя первого Романова на троне Василий / Никифор Никитич Романов. Явление это не знало ни гендерных, ни сословных ограничений — в источниках под двумя христианскими именами фигурируют отнюдь не только представители знати, но и не столь родовитые, а то и вовсе безродные приказные, торговые люди, ремесленники, крестьяне и беглые холопы, вдовы и девицы, малые дети и отдающие предсмертные распоряжения старцы. Если говорить о современниках Петра I, можно вспомнить, например, его родственников по первой жене, тестя Федора / Иллариона и племянника Федора / Авраама Лопухиных, невестку Петра, первую жену царя Федора Алексеевича Агафию / Евфимию Грушецкую или князя Василия / Кира Оболенского, боярыню Гликерию / Анфию Хитрово, смоленскую шляхтинку Феклу / Прасковью Потемкину, казначея и окольничего Михаила / Филимона и его сына Федора / Прохора Лихачевых, скончавшегося в 1705 г. печатника и доверенное лицо царя Алексея Михайловича Дементия / Евсигния Башмакова, дворянина Федора / Матфея Протасьева, арзамасского помещика Дмитрия / Никиту Москотинева или москвича, погребенного в церкви св. Алексея Митрополита, «что на Глинищах», Дмитрия / Арефу Васильева, купца гостиной сотни Ивана / Петра Мокеева, стрелецких голов Степана / Федора Янова и Иакова / Георгия Лутохина, комельского крестьянина деревни Туфаново Федора / Луку Галактионова. Краеугольным камнем этой собственно русской системы мирской христианской двуименности служил церковный календарь, а точнее —
Месяцеслов в руках Петра Великого: Крещение детей А. Д. Меншикова и традиция русской христианской двуименности 173 представления о том, что весьма благочестивым поступком является наречение ребенка именем того святого, на день памяти которого младенец появился на свет. Выбор в таком случае как бы не был делом рук человеческих, но предопределялся всецело свыше. Если случалось так, что выпавшее по дню рождения имя (скажем, Анфия, Кир или Филимон) не подходило ребенку по родовым соображениям, было чуждо его семье, то в широких календарных окрестностях этой даты ему подыскивалось второе имя, под которым он и фигурировал в своей публичной жизни. Оно-то в первую очередь и запечатлевалось в связанных с этим человеком официальных документах, тогда как имя, данное по дню рождения, оставалось элементом его более интимной церковной жизни. Зачастую в текстах оно всплывало лишь там, где речь шла о последних днях земного пути или о посмертной судьбе его обладателя. Здесь оно и приобретало главенствующую роль — если человек решался принять постриг, по нему, как правило, выбиралось монашеское имя, дата поминовения после кончины также устанавливалась в соответствии с ним. Так, один из князей Львовых, в своей публичной жизни именуемый Алексеем, обладал еще одним именем Агапий, данным ему по дню рождения. Соответственно, на память мученика Агапия (15 марта) его и предписывалось поминать. Точно так же обстояло дело с князем Иваном / Сергеем Татевым, который в повседневной жизни назывался Иваном, по дню рождения получил имя Сергей, а поминовение по нему совершалось на память св. Сергия Радонежского (25 сентября). Последний представитель рода Телятевских, князь Федор, обладал еще и именем Епифаний, поскольку появился на свет 12 мая, в день св. Епифания Кипрского — на этот праздник его и поминали. Монашеское имя царского воспитателя и дворецкого Григория Васильевича Годунова, Христофор, начиналось на ту же букву, что и его непубличное, полученное при крещении имя — Харитон. Федор Адашев в иночестве сделался Арсением потому, что крещен был именем Авксентий. Окольничий и думный дворянин Иван Хитрово постригся как Антоний, ибо его крестильным именем было Анфим1. Разумеется, функции непубличного имени не ограничивались только тем, что касается иноческой или посмертной судьбы христианина на Руси. При жизни на память святого тезки по непубличному имени люди устраивали заздравные корма, заказывали патрональные иконы, им посвящались нововозведенные церкви или приделы в храмах. Так, в церкви, построСм. об этом подробнее: Литвина А. Ф., Успенский Ф. Б. Монашеское имя и феномен светской христианской двуименности в допетровской Руси // Средневековая Русь. Вып. 13 / Отв. ред. А. А. Горский. М., 2018. С. 241—280. 1
174 А. Ф. Литвина, Ф. Б. Успенский енной дьяком Федором / Кононом Апраксиным, имелся придел во имя св. Конона Градаря, а в церкви Иоанна Златоуста, которую строит великий князь Иван / Тимофей III, — придел апостола Тимофея. Число разнообразных примеров такого рода можно многократно умножить. Христианская двуименность вплоть до петровского времени оставалась явлением довольно массовым, хотя на всем протяжении своего существования носила факультативный характер — в одном роду она была популярна меньше, в другом больше, в одной и той же семье часть детей могли обладать двумя именами, тогда как их братья и сестры оставались одноименными, отец, у которого в миру было лишь одно христианское имя, вполне мог дать два имени своему сыну или дочери и т. д. и т. п. Так или иначе, двуименность на Руси постоянно закрепляла и актуализировала связь выбора имянаречения с календарем. Можно сказать, что она была самой яркой и броской приметой той месяцесловной зависимости, в которой пребывал человек русского Средневековья. Едва ли не каждый шаг в его жизни обретал не только дату, но и в известном смысле некое имя — имя того святого, чья память отмечалась в этот день. По крайней мере с XII в. свадьбы и кончины, дипломатические переговоры и природные явления, даты начала военного похода и день любого сражения, как крупного, так и мелкого, запечатлевались в тексте, да и в памяти участников таким образом, что имя святого как бы становилось именем события. Со времен Владимира Мономаха к эпохе Ивана Грозного эта тенденция лишь нарастала и усиливалась. Традиция светской христианской двуименности на протяжении многих столетий позволяла воплотить эту связь буквально и однозначно, поскольку одно из имен давалось ребенку в честь того святого, на день поминовения которого он появился на свет. Казус наречения маленьких Меншиковых позволяет увидеть, в какой мере эта средневековая парадигма была актуальна для Петра. В самом деле, если мы посмотрим на имена двух братьев с точки зрения привычного для всей предшествующей эпохи функционального распределения, то объяснение выбора имен Петр и Павел едва ли вызовет какие-либо затруднение. Петр — это имя царственного крестного, которое он, как это практиковали многие государи, сам выбрал в подарок собственному крестнику. Царь поступал подобным образом неоднократно, свое имя он подарил, в частности, прадеду Пушкина Абраму Ганнибалу, который сделался Петром в крещении2. Имя Павел См.: Модзалевский Б. Л. Родословная Ганнибалов // Летопись Историко-родословного общества в Москве. 1907. Вып. 2-й (10-й). С. 5. Напомним, что Абрам / Петр Ганнибал получил по крестному еще и отчество, сделавшись Абрамом / Петром Петровичем. 2
Месяцеслов в руках Петра Великого: Крещение детей А. Д. Меншикова и традиция русской христианской двуименности 175 же устойчиво воспринималось как парное к Петр, поэтому нет ничего удивительного в том, что именно оно было дано следующему ребенку мужского пола в этой семье. Достаточно вспомнить, что и своим собственным детям от Екатерины, умершим в младенчестве, царь охотно давал те же самые парные имена3. Скорее всего, именно Петр и Павел должны были стать, таким образом, для сыновей Меншикова именами публичными, манифестирующими близость их семьи к царю. Характерно при этом, что новгородский митрополит Иов, говоря о младшем из братьев, называет его Самсон Александрович4 — поскольку речь идет о заздравных молитвах, человек должен фигурировать в них не под публичным, но под своим крестильным именем, куда более важным для его церковной жизни. Вот эти-то непубличные имена братьев — Лука и Самсон — оказываются той самой ключевой точкой, где инновационное пересекается с традиционным. В самом деле, следуя привычной логике русской христианской двуименности, непубличные имена должны были выбираться по конкретной, жестко заданной дате — по дню появления ребенка на свет. Между тем время рождения обоих мальчиков известно, хотя и с разной степенью точности: Лука / Петр родился в ночь с 9 на 10 февраля 1709 г.5, тогда Ср.: Записки Юста Юля, датского посланника при Петре Великом (1709—1711) / Пер. Ю. Н. Щербачев; прим. заимствованы у Г. Л. Грове. М., 1900. С. 125 <прим. 2>. 4 См.: Чистович И. <А.>. Новгородский митрополит Иов: Жизнь его и переписка с разными людьми // Странник. 1861. № 2. С. 130. В исследовании И. А. Чистовича, предваряющем публикацию писем Иова, этот сын Меншикова однажды именуется Самсон Григорий, что, по-видимому, является ошибкой (см.: Там же. С. 73). Ср. также описание писем Петра I графу Ф. М. Апраксину: «Съ извѣщениемъ отъ князя Меншикова о рожденiи у него втораго сына Самсона-Павла…» (Описание дел Архива Морского министерства за время с половины XVII до начала XIX столетия. Т. I. СПб., 1877. С. 523 <№ 298, § XII, под 1711 г.>). 5 Известна записка Петра Меншикову, оставленная перед отъездом из Белгорода в Воронеж и датируемая 11 февраля 1709 г.: «Новорожденному Лукѣ-Петру дарую, яко крестнику своему, сто дворовъ на крестъ; а гдѣ, то даю на вашу волю, гдѣ вамъ понадобится». Уже 12 февраля Меншиков писал своему управляющему: «Кузьма Думашевъ! объявляю вамъ, что Господь Богъ, по неизреченнымъ Своимъ щедротамъ, даровалъ намъ сына, которому наречено имя Лука-Петръ; чего ради объявите во всѣхъ нашихъ вотчинахъ сущимъ iереямъ, дабы неизвычайными молитвами его поминали». 20 февраля в письме В. Л. Долгорукому, русскому послу в Дании, Меншиков пишет: «А на прошлой неделе в четверток, то есть в десятый день сего месяца, господь бог даровал мне сына, которому наречено имя Лука-Петр, а как в 11 день оного по християнскому обыкновению святым крещением освятили (где восприемником изволил быть его царское величество), тогда у части нашей кавалерии с неприятелем при местечке Городне был бой…» (Письма и бумаги императора Петра Великого. Т. IX/2. М., 1952. С. 687; ср.: Там же. С. 686—687 <№ 3061>). Благодаря этой последней записке мы можем утверждать, что Лука-Петр был крещен сразу после своего рождения, 11 февраля. 3
176 А. Ф. Литвина, Ф. Б. Успенский как Самсон / Павел — во второй половине января (возможно, 18-го) 1711 г. Однако ни под 9, ни под 10 февраля не обнаруживается памяти кого-либо из святых с именем Лука, а на весь январь, да и на всю зиму, не выпадает ни одного поминовения св. Самсона. Иными словами, принцип наречения именем по дате рождения очевидным образом нарушается. Что же, однако, в таком случае легло в основу выбора имен Лука и Самсон? Как ни удивительно, выбор этот все же был определен жесткой связью с месяцесловом, связью между именем святого и датой определенного события. В случае с Самсоном ответ на вопрос о том, что это за событие, напрашивается сам собой — на память св. Самсона Странноприимца, 27 июня 1709 г., произошла Полтавская битва6. Таким образом, младший из сыновей Меншикова получил имя строго по определенной дате, что полностью соответствовало традиции, но — вопреки ей — то была не дата его собственного рождения, а день сражения, столь важного и для его родного отца, и для отца крестного, и, разумеется, для всего государства. Из переписки Меншикова с женой выясняется, что и старший мальчик был наречен именем Лука по той же самой модели: Сего числа имѣютъ кушать у меня его царское величество и королевское величество, понеже нынѣ воспоминанiе бывшей подъ Калишемъ викторiи, такоже и тезоименитство нашего любимаго сына, какъ о томъ и вамъ суть вѣдомо, которымъ торжествомъ, такоже и съ дражайшимъ имянинникомъ, васъ поздравляю7. Битва при Калише, упоминаемая в письме, состоялась 18 октября 1706 г., в день, когда церковь празднует память апостола Луки, причем считается, что победа в ней была одержана в первую очередь благодаря усилиям Меншикова. Мы видим, что нарекающие действуют так, чтобы празднование обоих именин совпадало с празднованием См.: Письма и бумаги императора Петра Великого. Т. XI/1. М., 1962. С. 371; Записки Юста Юля… С. 277 <прим. 2>. 7 Есипов Г. В. Жизнеописание князя А. Д. Меньшикова, по новооткрытым бумагам // Русский архив. 1875. Кн. III. № 7. С. 233—247; № 9. С. 47—74; № 10. С. 198—212; № 12. С. 200. По-видимому, аналогичным образом царь Петр в свое время упомянет в письме к Меншикову о том, как отмечали годовщину Полтавской битвы, а заодно и именины его второго сына. В письме от 30 июня 1711 г. мы обнаруживаем следующую ремарку: «Мы четвертого дни <т. е. 27 июня. — А. Л., Ф. У.> по благодарении за прошлое и прошение о будущем веселились гораздо, також и именинников здоровье не забыли» (Письма и бумаги императора Петра Великого. Т. XI/1. М., 1962. С. 305 <№ 4544>). 6
Месяцеслов в руках Петра Великого: Крещение детей А. Д. Меншикова и традиция русской христианской двуименности 177 военных триумфов крестного и родного отцов нарекаемых. О сугубо «милитарном» характере этих имянаречений свидетельствует и поздравление, которое Петр адресует Меншикову, отцу новорожденного Самсона / Павла, — царь шутливо замечает, что «рекрутом вас бог подаровал»8. Итак, в определенном смысле можно утверждать, что и Петр, и его окружение сохраняют то календарное мышление, которым окрашена бóльшая часть русского Средневековья, когда каждое событие накрепко связано с праздником и именем святого. Проявляться эта календарность мышления может по-разному. Так, человек может напрямую стремиться приурочить важное для него событие ко дню памяти своего собственного святого, резонно предполагая, что тот будет ему покровительствовать. Именно так могли действовать русские князья Рюриковичи домонгольского времени: герой «Слова о полку Игореве» Игорь / Георгий Святославич отправляется в свой знаменитый поход на половцев 23 апреля, на праздник св. Георгия Победоносца9, а Рюрик / Василий Ростиславич молниеносным и жестоким нападением возвращает себе Киев 1 января, на память св. Василия Великого, своего небесного патрона10. В этом отношении Петр I как будто бы ничем не отличается от древних русских князей, и, как это случалось и с ними, судьба не всегда идет навстречу его замыслу. Известно, что битву при Полтаве он стремился приурочить к 29 июня, к собственным именинам, однако Карл XII не оставил ему такой возможности, начав сражение на два дня раньше11. Подобное структурирование реальности могло носить и более сложный, многоступенчатый характер. Известно, в частности, что в народной культуре подобное видение мира сквозь призму календаря воплотилось в представлениях о том, что у значимого праздника есть родители — день предшествующий может считаться его отцом12, соответственно, в памятных датах и в выборе имени мог за- Письма и бумаги императора Петра Великого. Т. XI/1. М., 1962. С. 58 <№ 4242>. При этом первенца Меншикова — Луку / Петра — Петр I произвел в поручики Преображенского полка. 9 Полное собрание русских летописей (далее — ПСРЛ). Т. І—ХLIІІ. СПб. (Пг./Л.); М., 1841—2004. Т. II. М., 1998. С. 637 <под 1185 г.>. 10 ПСРЛ, Т. III. М., 2000. C. 45, 240. 11 См.: Погосян Е. А. Петр I — архитектор российской истории. СПб., 2001. С. 114—115. 12 Ср.: Успенский Б. А. Филологические разыскания в области славянских древностей (Реликты язычества в восточнославянском культе Николая Мирликийского). М., 1982. С. 42—44; Толстая С. М. Семантическая модель родства в славянском народном календаре // Славяноведение. 2002. № 1. С. 23—26. 8
178 А. Ф. Литвина, Ф. Б. Успенский действоваться не только самый праздник, но и его канун13. Судя по всему, подобный подход был не чужд и Петру, как не чужда ему была и некая общая идея неразрывной связи календаря военных событий и деторождения. Довольно выразительны в этом отношении его риторические построения относительно преемственности между битвой при Лесной и Полтавской победой. Петр называет первую «мать Полтавской баталии как ободрением людей, так и временем, ибо по девятимесечном времени оное младенца счастия совершенного роди, изчисли от 28 дня сентября 1708-го до 27 июня 1709-го»14. Однако самое это рассуждение, как и наречение сыновей Меншикова, демонстрирует и несомненную дистанцию между традиционным календарным мышлением русского Средневековья и тем, что выстраивается на этом месте в эпоху Петра. Вместо простой предзаданности имени новорожденного свыше мы наблюдаем сложные эмблематические построения, где фигура только что появившегося на свет маленького христианина отодвигается в сторону, а на первый план выносятся некие концепты, связанные с прославлением военной мощи государства и военной стратегии государя. Культ святых не менее сложным эмблематическим образом подчиняется этой же идеологической задаче. Характерно, к примеру, что скульптурные и живописные изображения Самсона — казалось бы, в полном соответствии с церковным календарем — становятся аллегорическим олицетворением Полтавской битвы. Однако зачастую мы видим здесь отнюдь не св. Самсона Странноприимца, священника, врачевателя и покровителя бедных, на день которого (27 июня) вы13 С понятием кануна связан целый ряд интересных и неоднозначных особенностей русской христианской двуименности. С одной стороны, если речь шла о весьма почитаемых святых — Дмитрии Солунском, Георгии Победоносце или Иоанне Предтече, то поминовение обладателей имени Дмитрий, Георгий и др. в монастырях и больших храмах могло приурочиваться не непосредственно к празднику, но к его кануну. С другой стороны, если человек появляется на свет в такой вот предпраздничный день, у нарекающих есть, по существу, две возможности: отождествить канун с праздником и дать ребенку соответствующее имя или, напротив, намеренно проводя тонкое разграничение, дать ему два имени — одно непубличное, строго по дате рождения, а другое, публичное, по выпадающему на следующий день более подходящему празднованию. Из упоминавшихся выше лиц по этому второму сценарию был наречен, в частности, князь Иван/Сергей Татев (день его рождения, 25 сентября = память св. Сергия Радонежского, 26 сентября = память св. Иоанна Богослова). Особенно изысканные случаи двуименности связаны с тем, что человек получает два имени, публичное и непубличное, в честь двух святых, чья память празднуется в один день, и становится, к примеру, Борисом в крещении и Глебом в повседневном обиходе. 14 Гистория Свейской войны (Поденная записка Петра Великого) / Сост. Т. С. Майкова; под общей ред. А. А. Преображенского. Вып. I. М., 2004. С. 147.
Месяцеслов в руках Петра Великого: Крещение детей А. Д. Меншикова и традиция русской христианской двуименности 179 падает знаменитая победа, а ветхозаветного Самсона15. Всякого рода слияния и отождествления одноименных святых — святых тезок с разными датами празднований — были бы вполне возможны и для русского Средневековья, но празднования силачу Самсону, раздирающему пасть льву, в православном месяцеслове нет и не было вовсе. Если же вернуться к традиции двуименности как таковой, то следует повторить, что Петр одновременно и подхватывает, и разрушает ее. Весьма существенно, однако, что и в деле разрушения он со всей очевидностью не был первым. На протяжении нескольких столетий христианская двуименность была устроена так, что непубличное имя, выпавшее человеку по дню рождения, становилось для него крестильным, тогда как другое — публичное — при всей частотности употребления к церковной жизни имело более косвенное отношение. Однако уже в конце XV в. эта модель начинает видоизменяться, и расшатывают ее не кто иные, как представители правящего московского дома Рюриковичей. Как это происходит? В эту пору великие князья по-прежнему дают части своих отпрысков по два христианских имени, но крестят их уже вовсе не в честь того святого, на день памяти которого новый член династии появился на свет, а его династическим публичным именем, более значимым с точки зрения манифестации власти16. Имя же, выпавшее по дню рождения, оказывается своеобразным благочестивым придатком с неопределенными, размытыми функциями. Если живший в XIV в. Дмитрий / Фома Константинович Суздальский правил как Дмитрий, а в крещении был Фомой, то его прапраправнук, московский великий князь Василий III, был Василием и в крещении, и на троне, хотя обладал и еще одним именем Гавриил, поскольку родился на Собор архангела Гавриила (26 марта). Сын Василия, царь Иван Грозный, вне всякого сомнения был крещен во имя Иоанна Предтечи, но при этом не забывал и своего второго имени, Тит, которое досталось ему по дню рождения (25 августа). По крайней мере двое из сыновей Грозного — Федор / Ермий и Дмитрий / Уар — были двуименными, однако их крестильными именами были династические Федор и Дмитрий, а отнюдь не Уар и Ермий. Столь разительное сужение функций нединастического, непубличного имени было чревато, разумеется, его полной утратой, 15  Нельзя не учитывать, впрочем, что св. Самсон Странноприимец также задействуется в риторике петровского времени — царь, в частности, распоряжается воздвигнуть близ места сражения церковь в его честь (подробнее о знаках почитания св. Самсона см.: Погосян Е. А. Указ. соч. С. 114—115). 16  Подробнее об эволюции модели династической двуименности см.: Литвина А. Ф., Успенский Ф. Б. Христианская двуименность в правящей династии на Руси: Этапы эволюции // Die Welt der Slaven. 2019. Jhrg. 64. Heft 1. P. 108—127.
180 А. Ф. Литвина, Ф. Б. Успенский что и происходит в династии Романовых, пришедшей на смену Рюриковичам. Здесь мы можем наблюдать весьма наглядный контраст: пока Романовы были боярским родом, двуименность у них вполне встречается17. Однако, едва взойдя на престол, они от нее отказываются — ни в семье Михаила Федоровича, ни в семье Алексея Михайловича (отца Петра I) обычая давать детям по два христианских имени уже не прослеживается. В новом царском роду имена подбираются в календарных окрестностях дня рождения на основании семейных или династических предпочтений. Если подходящим окажется имя, выпавшее непосредственно на день появления ребенка на свет (что случалось довольно редко), то могут дать и его, однако никакого последовательного стремления непременно запечатлеть эту дату в имянаречении у Романовых не было18. Существенно при этом, что отсутствие собственной календарной христианской двуименности отнюдь не мешает Романовым вполне благосклонно и со знанием дела принимать ее в среде своих подданных19. Утрата двуименности начинается весьма постепенно и сверху — как явствует из приведенных выше примеров, и в XVII, да и в начале XVIII в. она вполне распространена во всех общественных стратах, кроме правящей семьи как таковой. Более того, и царский дом по-прежнему небезразличен к тем святым, на чью память приходятся дни рождения его представителей. Отказ от использования их имен в имянаречении вовсе не означал отказа от их почитания. Лучшим доказательством последнего утверждения может служить церковное строительство самого Петра. Как известно, одним из первых храмов Санкт-Петербурга стала возведенная на Адмиралтейском лугу деревянная церковь, посвященПомимо уже упомянутого Василия/Никифора, двуименным был по крайней мере еще один царский дядя, рано скончавшийся брат патриарха Филарета — Иван/Лев Никитич Романов. 18 Об именах и датах рождения в семье Романовых см. подробнее: Пчелов Е. В. Антропонимия династии Романовых: Основные тенденции и закономерности // Именослов: Историческая семантика имени. Вып. 2 / Сост. Ф. Б. Успенский. М., 2007. С. 299—334. 19 В этом отношении чрезвычайно любопытны послания царя Алексея Михайловича к Юрию Алексеевичу Долгорукому, чьим еще одним светским христианским именем было Софония. Царь использует в своем письме оба имени князя, но при этом проводит весьма характерную функциональную дистрибуцию между ними: давая ему практические указания относительно конкретных действий, он обращается к нему князь Юрий Алексеевич; когда же речь заходит о том, как Долгорукому надлежит молиться со всем войском об успехе предприятия, царь использует инвокацию рабе Божий Софоний (Грамоты (Алексея Михайловича) к князю Юрию Алексеевичу Долгорукову / Публ. В. Ламанского // Записки Отделения русской и славянской археологии имп. Русского археологического общества. Т. II. СПб., 1861. С. 756, 758, 760, 761, 765). 17
Месяцеслов в руках Петра Великого: Крещение детей А. Д. Меншикова и традиция русской христианской двуименности 181 ная Исаакию Далматскому, где Петр впоследствии венчался с Екатериной. Пятью годами позже, в 1717 г., он заложил первый камень в основание нового храма во имя этого святого. Характерным образом новое каменное строение своим внешним обликом должно было перекликаться с Петропавловским собором — в честь апостола Петра, чья память отмечается 29 июня, царь был крещен, а на память Исаакия Далматского (30 мая) он появился на свет. Нет решительно никаких данных, говорящих в пользу того, что Петр носил имя Исаакий, однако трудно представить более зримое воплощение почитания им святого, на чью память он родился. Закат старой традиции календарной двуименности, безусловно, приходится на петровское и послепетровское время, однако, как показывает казус с имянаречением сыновей Меншикова, он не был результатом прямых царских запретов или даже прямого негативного отношения царя к такой практике. Петр был явно не прочь поиграть с ней и, трансформируя, встроить в ту эмблематико-аллегорическую программу нового государства, которая столь активно выстраивалась во времена его правления. Календарная христианская двуименность угасала скорее под давлением общей тенденции к унификации во всех сферах государственной и общественной жизни. Постепенно вторые имена уходили из сферы публичного и официального; документы, как светские, так и имеющие отношение к церкви, не стремились ее зафиксировать и попросту отбрасывали. В известном смысле календарная христианская двуименность перестала вмещаться в новую, официально приемлемую модель номинации подданного российской империи — неприемлемой, в частности, оказывалась столь естественная для допетровской Руси возможность одному лицу именоваться в разных ситуациях, да и в разных бумагах, по-разному. Впрочем, интересующая нас практика имянаречения не исчезает сразу и бесследно. Пожалуй, самым долгоживущим ее элементом оказывается представление о том, что один из наиболее благочестивых способов выбрать имя для ребенка — это наречь его непосредственно по дате рождения или по кануну этого дня. Именно так были наречены, например, родившиеся в середине XIX в. историк искусства Никодим Павлович Кондаков20 или знаменитый политический деятель Павел Ни- «Родился я в 1844 г. 1-го ноября, назван был Никодимом во имя Печерскаго угодника, празднующегося 31 октября. Отец был очень набожный человек и наименовал родившегося во имя патрона канунного дня» (Воспоминания и думы Н. П. Кондакова. Prague, 1927. (Приложение к сборнику «Seminarium Kondakovianum», I. С. 10—11)). 20
182 А. Ф. Литвина, Ф. Б. Успенский колаевич Милюков21. Существенно, однако, что эти имена, полученные в честь св. Никодима Печерского (31 октября) и св. Павла Фивейского Пустынника (15 января), были для них единственными, никакого второго имени в XIX в. такое антропонимическое решение не подразумевало. С другой стороны, порой поступали иначе. Ребенку давали одноединственное, подходящее по семейным соображениям имя, но при этом с первых дней жизни чтили не только его небесного тезку, но и того святого, на память которого он родился, т. е. действовали примерно по той же схеме, что и царь Петр по отношению к апостолу Петру и св. Исаакию Далматскому. Так, у современницы Пушкина Натальи Строгановой на родильной иконе был изображен св. Акакий, чья память отмечалась в день ее появления на свет, 7 мая22. Живший почти столетием позже Строгановой потомок историка Алексей Алексеевич Татищев, родившийся в ночь с 5 на 6 декабря, получил, в соответствии со своим крестильным именем и календарем, сразу трех небесных покровителей23. Классическая же календарная двуименность как таковая еще встречается не только в середине XVIII столетия, но, по-видимому, и в начале XIX в. Так, в мемуарах скончавшегося в 1836 г. генерал-майора Льва Энгельгардта рассказывается, что в соответствии с днем появления на свет он был наречен Харлампием, а немного позже ему было дано семейное имя Лев24. «Я родился в 1859 г. 15 (28) января и получил имя Павла не от апостола, а от пустынножителя, в пустыни Фиваиды, — в силу обета родителей назвать меня именем святого того дня, когда я появлюсь на свет. Мне было очень обидно впоследствии, что мое рождение и именины совпадали в один день: от этого, естественно, уменьшалось количество подарков от родных и знакомых. Мой брат Алексей, на год моложе меня, был в этом отношении лучше наделен судьбой» (Милюков П. Н. Воспоминания / Вступ. ст. Н. Г. Думовой. М., 2017. С. 29). 22 См.: Ракитина М. Г. Обряды рождения и крещения царских детей в России XVI— XVII вв. // Исследования по источниковедению истории России (до 1917 г.): Сборник статей. М., 2009. С. 68. 23 «Родился я в нашей усадьбе — селе Беляницах — в ночь с 5 на 6 декабря 1885 г. <...> По обычаю семьи, с новорожденного сняли мерку и заказали образ вышиною в рост младенца со святыми дня рождения и дня ангела. Так как я родился около полуночи, на моем образе три святых: св. Алексей, митрополит Московский, св. Савва Освященный, которого празднуют 5 декабря, и св. Николай Чудотворец, которого я всегда както особенно почитал и считал своим покровителем. В Беляницах же 6 декабря — зимний Никола — был праздником церковного придела зимней церкви» (Татищев А. А. Земли и люди: В гуще переселенческого движения (1906—1921). М., 2001. С. 9). 24 «Я родился в 1766 году февраля 10 числа <...> Назвали меня Харлампием, но когда привезен я был родителями моими в Нижегородскую губернию, Арзамасского уезда в село Кирманы, к бабке моей Наталье Федоровне, то она, в память о сыне ея Льва, убитаго в Семилетнюю войну, назвала меня его именем» (Записки Льва Николаевича Энгельгардта, 1766—1836 / Издание «Русского архива» (с примечаниями и указателем). М., 1868. С. 2—3; Энгельгардт Л. Н. Записки / Подгот. текста, сост., вступ. ст. и прим. И. И. Федюкина. М., 1997. С. 15—16). 10 февраля празднуется память мученика Харлампия в Магнисии. 21
Месяцеслов в руках Петра Великого: Крещение детей А. Д. Меншикова и традиция русской христианской двуименности 183 Сделавший более скромную военную карьеру майор артиллерии Михаил Васильевич Данилов, объясняя некоторые нестыковки в собственной генеалогии, апеллирует к тому, что у его предков могло быть, как и у него самого, по два светских христианских имени: «К тому ж и то прибавить можно, что не редко случается, одному дают после крещенья имя другое, как и я был крещен Кузмою, а после назывался Михайло»25. Дольше всего эта традиционная модель календарной двуименности сохранялась в отдельных старообрядческих согласиях, хотя и здесь она могла по-разному эволюционировать и по-разному интерпретироваться. В прочих же социально-культурных стратах двуименность, не исчезая вовсе, время от времени встречается и до наших дней, но строится она по совсем иным моделям, каждый раз нуждающимся в реконструкции и разгадывании. Так, двуименным был ординарец фельдмаршала М. И. Кутузова Николай / Филипп Колычев, умерший в 1865 г.26 Очевидно, что имя Филипп он получил в честь митрополита Филиппа Колычева, наиболее знаменитого представителя семьи, причисленного к лику святых, однако мы ничего не знаем о том, чтó обусловило в данном случае выбор имени Николай и ориентировалось ли его имянаречение хоть каким-то образом на церковный календарь. Весьма интересна двуименность у предков Пушкина, но и здесь мы уже не обнаруживаем ясной календарной мотивированности. В самом деле, основатель рода, крестник царя Петра, сохранил в России христианизированную форму своего докрестильного имени Ибрагим и звался то Петром Петровичем, то (гораздо чаще) Абрамом Петровичем. По крайней мере двое его сыновей — родной дед поэта и один из двоюродных — обладают двумя именами: Осип (Иосиф) / Яннуарий и Исаак / Савва27. Насколько их наречение связано с календарем, установить практически невозможно. При этом обращает на себя внимание, что в качестве публичных им были подобраны ветхозаветные имена, тесно связанные с именем отца — Абрам (Авраам). С другой стороны, имена Исаака / Саввы, возможно, отсылают к небесным покровителям тех, кто был земными покровителями отца ребенка, — царь Петр, как уже упоминалось, чтил св. Исаакия Далматского, тогда как св. Савву почитал в качестве тезоименитого патрона Савва Рагузинский, сербский вельможа на русской дипломатической службе, привезший маленького Ибрагима в Россию.  Записки артиллерии майора Михаила Васильевича Данилова, написанные им в 1771 году. М., 1842. С. 4—5. 26 См.: Боярский род Колычевых, составленный Б<ароном> М<ихаилом> Л<ьвовичем> Б<оде> К<олычевым> / Сост. Б. М. Л. Б. К. М., 1886. С. 396 <№ 354>. 27 См.: Модзалевский Б. Л. Указ. соч. С. 5, 7. 25
184 А. Ф. Литвина, Ф. Б. Успенский Если говорить о наречении более позднем, то вовсе никакой календарной детерминированности не прослеживается, к примеру, в именах историка Алексея / Александра Николаевича Норцова, скончавшегося в 1922 г., хотя он в духе старинной традиции называет одно из своих имен «молитвенным»28. Весьма характерно, что, постепенно сходя со сцены, календарная двуименность все хуже опознается современниками и потомками ее обладателей. То, что прежде воспринималось как нечто обыденное и распространенное, теперь требует зачастую каких-то особенных разъяснений, специального родового нарратива. В этом отношении очень показателен эпизод из так называемых «Рассказов бабушки», записанных Д. Благово, где повествовательница, говоря о своей матери, замечательно подробно и точно описывает и процедуру двойного имянаречения, и его мотивы, и функциональное распределение между двумя христианскими именами одного лица, вполне соответствующие средневековой антропонимической практике, но относится к ней скорее как к сугубо штучному, индивидуально-семейному казусу, нежели как к устойчивой традиции: Матушка была сама по себе княжна Щербатова <...> Когда она родилась, — это было 7 октября 1743 года, — дедушка находился в отсутствии, и бабушка дала ей имя Пелагеи, празднуемой октября 8-го дня. Дедушка Щербатов скоро возвратился и очень опечалился, что дочь его назвали Пелагеей, а не Аграфеной, как он намеревался, в честь своей матери (второй жены его отца, князя Осипа Ивановича Щербатаго, женатого на Аграфене Федоровне Салтыковой), и решил, чтобы называть ее Аграфеной, но именины она всегда праздновала октября 8-го; при венчании ее называли Аграфеной, но отпевали Пелагией...29 Еще более зримо дистанцированность от некогда столь привычной практики двуименности проступает в рассказе Пушкина о наречении Абрама / Петра Ганибала. Это и неудивительно, ведь здесь поколенческая дистанция куда более существенна, поскольку речь идет о прадеде поэта, а случай с его двуименностью — не вполне стандартный. «Родился 23 июля 1859 г. в имении Березовка-Сабуровка, Трескинской волости Кирсановского уезда и первоначально получил молитвенное имя Александр; крещен 30 июля и назван Алексеем; восприемницей моя бабушка Елизавета Димитриевна Слепцова» (Норцов А. Н. Материалы для истории дворянских родов Мартыновых и Слепцовых с их ветвями (с гербами, портретами и таблицами). Тамбов, 1904. С. 411 <№ 56>). 29 Рассказы бабушки. Из воспоминаний пяти поколений, записанные и собранные ее внуком Д. Благово. СПб., 1885. С. 22. 28
Месяцеслов в руках Петра Великого: Крещение детей А. Д. Меншикова и традиция русской христианской двуименности 185 Государь крестил маленького Ибрагима в Вильне, в 1707 году, с польской королевою, супругою Августа, и дал ему фамилию Ганибал. В крещении наименован он был Петром; но как он плакал и не хотел носить нового имени, то до самой смерти назывался Абрамом30. Плакал ли на самом деле арапчонок Ибрагим, не желая именоваться своим новым крестильным именем, сказать трудно, но в его время множество детей и взрослых звали не тем именем, которым их крестили, впоследствии различались обиходные и крестильные имена и у сыновей Ганибала, так что слезы арапчонка следует счесть скорее элементом семейной беллетризации, призванной объяснить уже ставшую непривычной ситуацию двуименности. В XIX в. феномен светской христианской двуименности оказывается забыт даже исследователями русского Средневековья, и, обнаружив у того или иного лица второе мирское имя, они зачастую объявляют его именем иноческим, даже если о монашеском постриге нет решительно никаких сведений. Массовое же сознание порой начинает усматривать во все более раритетных казусах светской христианской двуименности намеренную перемену имени, хитрость, призванную что-то утаить или вытащить на свет Божий нечто, не существующее в действительности. Культурную забывчивость такого рода Гоголь, по всей вероятности, обыгрывает в «Ревизоре», в той сцене, что вынесена нами в эпиграф, — купцы твердо убеждены, что городничий из особой корысти приписывает себе небывалое двойное именование. Зрителю же так и не суждено узнать наверняка, правы ли они, или злополучный Сквозник-Дмухановский и в самом деле был обладателем двух христианских имен, Антон и Онуфрий, что вовсе не невозможно в эту эпоху31. Классическая календарная двуименность со временем все чаще смешивается с практикой наделения домашними именами, семейными прозваниями и — с другой стороны, с традицией псевдонимов и самых разных моделей перемены имени, связанных с приобщением к другой этнической, конфессиональной или социокультурной среде. Известно, например, что под двумя именами фигурировала жена поэта Н. А. Некрасова Фекла Анисимовна, которая значительную часть жизни именовалась Зинаидой Николаевной, однако чтó в точности стояло за этим именованием, еще требует дальнейшего исследования. Пушкин А. С. Полное собрание сочинений / Под ред. Б. В. Томашевского. Т. VIII. М., Л., 1951. С. 78. 31 Об этом эпизоде из «Ревизора» см. также: Лифшиц А. Л. Как зовут персонажей комедии «Ревизор» // Имя в литературном произведении: Художественная семантика. М., 2015. С. 217—230; впрочем, автор не касается в своем исследовании традиции светской христианской двуименности как таковой. 30
186 Александр Львович Лифшиц (НИУ «Высшая школа экономики») Смерть героя, или Еще раз о композиции романа «Герой нашего времени» В предлагаемой заметке делается попытка дополнить существующие представления о связи композиции знаменитого произведения М. Ю. Лермонтова с его идейным содержанием, поскольку, на наш взгляд, традиционная интерпретация композиционного устройства романа оставляет ряд вопросов нерешенными. То, что следование событий в романе отличается от той хронологической последовательности, которая могла бы быть основой изложения, будь Григорий Александрович Печорин живым человеком и служи он в действительности на Кавказе, куда приехал, оставив Петербург, не требует специальных доказательств. Кажущаяся прозрачность архитектоники романа позволяет на уроках русской литературы в школе именно на примере «Героя нашего времени» знакомить учащихся с приемами композиции. В качестве удачного примера простого композиционного устройства роман упоминается в специальной работе Б. А. Успенского1. Наблюдение это, столь необходимое для историков литературы и, конечно же, помогающее понять, как создавал своего героя автор, придумывая для него правдоподобную биографию, едва ли может быть так уж полезно читателю романа. Едва ли и Лермонтов ожидал, что его читатели начнут специально разгадывать ребус, догадываясь, что Печорин сначала приехал из Петербурга в Тамань, затем стрелялся с Грушницким, потом был отправлен в крепость к Максиму Максимычу и украл Бэлу, затем отличился, схватив обезумевшего казака (или наоборот: сначала обезвредил убийцу Вулича, а потом при помощи Азамата украл Бэлу), а потом уже путешествовал, холодно отстраняя от себя воспоминания о прежней жизни. 1 См.: Успенский Б. А. Поэтика композиции: Структура художественного текста и типология композиционной формы // Успенский Б. А. Семиотика искусства. М., 1995. С. 20—21.
Смерть героя, или Еще раз о композиции романа «Герой нашего времени» 187 Вполне вероятно, конечно, что для современников писателя и последовательность событий, и логика этой последовательности как раз могли быть вполне очевидными и не требующими комментариев, но повторимся: читатель, как правило, вполне обходится без этой реконструкции. Обычный современный читатель о причинно-следственной связи между событиями в романе не задумывается, течение событий в романе кажется ему совершенно естественным, поскольку новеллы, объединенные фигурой главного героя, и без этого складываются в общую картину, что, несомненно, и было главной задачей Лермонтова и на что неоднократно указывали многочисленные исследователи, предлагая различные объяснения целостности получившегося у Лермонтова произведения2. Довольно давно уже был предложен изящный ответ на вопрос о том, зачем для создания такой целостной картины писателю необходимо было нарушать виртуальный (поскольку Печорин — все же выдумка автора) порядок событий3. Согласно этой остроумной и, безусловно, точной интерпретации, нарушение причинно-следственного и хронологического порядка расположения новелл должно было создать эффект постепенного приближения читателя к главному герою романа и тем самым к постижению сути этой поставленной автором в центр времени фигуры. Читатель знакомится с Печориным постепенно: сначала он узнает о существовании главного героя и о некоторых особенностях его личности из незатейливого, хотя и весьма красочного, рассказа старого «кавказца» в повести «Бэла», затем смотрит на него глазами склонного к рефлексии и, безусловно, куда более близкого к Печорину по воспитанию, чем штабс-капитан Максим Максимыч, «странствующего офицера» и, наконец, погружается в «Журнал Печорина», в котором герой раскрывается перед читателем полностью или настолько, насколько это было угодно Лермонтову. Нет ни малейших сомнений, что постепенное приближение к разгадке главного героя входило в авторские планы. Напомним, однако, что композиция любого романа — всегда плод авторского произвола. И, разумеется, «Герой нашего времени» не является исключением. Иными словами, Лермонтов волен был, например, заставить своего героя описать любое из событий его никогда не существовавшей жизни См., например, интересные замечания А. И. Журавлевой, сравнившей роман с лирическим стихотворным циклом: Журавлева А. И. Лермонтов в русской литературе. Проблемы поэтики. М., 2002. С. 199. 3 См.: Эйхенбаум Б. М. «Герой нашего времени» // Эйхенбаум Б. М. О прозе. М., 1969. С. 263 и след. 2
188 А. Л. Лифшиц в таком же никогда не существовавшем дневнике. Равно как и поведать любую из историй Печорина устами Максима Максимовича или, например, Бэлы (Веры, доктора Вернера и т. д.). Кстати, и странствующий офицер, пожелай автор, мог легко оказаться свидетелем событий бурной жизни Григория Александровича. Бесспорно разве что то, что новелла «Княжна Мери» непременно должна была быть рассказана именно Печориным. Отношения с женщинами, любовь или ее невозможность, история убийства — тут как раз главный герой максимально раскрывается перед читателем, и описание кисловодских приключений Григория Александровича непременно нужно было доверить его «Журналу». «Княжна Мери», конечно же, кульминация повествования. Если автор желал полностью разъяснить читателю героя, то «Княжна Мери», в которой Печорин оказывается практически обнажен, куда лучше подошел бы для акцентированного финала. Однако нет, роман не заканчивается взглядом Печорина из экипажа на труп его коня. После выматывающей откровенности «Княжны Мери» следует «Фаталист» — своеобразный анекдот из полной опасностей жизни офицера на Кавказе. После любовной драмы Лермонтов вставляет в «дневник» описание счастливо закончившегося приключения, случай для офицерского хвастовства во время дружеского table-talk’а. Почему завершающей новеллой романа становится именно «Фаталист»? Ведь в ней, казалось бы, мало что добавляется к тому, что мы уже знаем о Печорине. Б. М. Эйхенбаум объясняет финальное положение этой главы тем, что весь ход романа провоцирует появление в романе актуальных для 1830-х гг. вопросов о предопределении, судьбе, фатализме4. Однако, на наш взгляд, этого объяснения недостаточно. И, наконец, совершенно неясным остается, зачем делать эту новеллу частью печоринской дневниковой исповеди? Естественно предположить, что последовательность изложения событий, предлагаемая нам Лермонтовым, и рассказчики, которым автор поручает повествование, имеют еще какой-то смысл, помимо тех, которые уже обнаружены. Однако исследователи, поддавшись несомненному обаянию лермонтовского текста, как будто забывают о самой возможности постановки такого вопроса. Исследователи, которые не склонны доверять метафизике, акцентируют внимание на своеобразном кольцевом устройстве компози4 См.: Эйхенбаум Б. М. «Герой нашего времени» // Эйхенбаум Б. М. О прозе. М., 1969. С. 300—301.
Смерть героя, или Еще раз о композиции романа «Герой нашего времени» 189 ции романа, который начинается и заканчивается «житейской мудростью» Максима Максимыча и «ставит точку в философствованиях»5. Это объяснение, вероятно, порадовало бы государя императора Николая Павловича, если бы могло быть сочтено правдоподобным. Попробуем предложить ответ. *** Что последовательно происходит в романе с его главным героем? Не в создаваемой исследователями производной от представленной в романе иллюзии действительности, а в самом романе? Какая логика заставляет автора именно так располагать события и именно в уста этих рассказчиков вкладывать их изложение? Роман начинается с рассказа о том, как Печорин чужими руками, уверенный в своей почти полной безопасности, добывает себе красавицу Бэлу. Затем из любопытства вторгается в жизнь контрабандистов в главе «Тамань» и испытывает несколько неприятных минут в море наедине с девушкой-«ундиной», которая пытается вытолкнуть не умеющего плавать героя из лодки. Затем Печорин, подслушав заговор Грушницкого и драгунского капитана, становится под выстрел, который не грозит ему смертью, и, чтобы хоть немного усилить опасность выстрела, который заведомо не будет направлен в него, Григорий Александрович даже настаивает на изменении правил «дуэли». Наконец, в последней новелле герой и вправду может претендовать на героизм, вламываясь в избу через окно и рискуя получить пулю от пьяного и обезумевшего казака. Роман заканчивается тем, что Печорин возвращается в крепость и рассказывает Максиму Максимычу о произошедшем, выслушивает его замечание, которое явно невысоко ценит6. — И это все? — неминуемо удивляется читатель. А затем вспоминает, что финал истории ему уже известен: «Печорин, возвращаясь из Персии, умер» (228). Мы пропустили в нашем изложении главу «Максим Максимыч», в которой мы видим Печорина, но с ним ровным счетом ничего не происходит. Разве что именно в этой главе мы узнаем о планах героя отправиться в Персию (226). 5 Смирнов В. Б. Логика композиции романа М. Ю. Лермонтова «Герой нашего времени» // М. Ю. Лермонтов. Проблемы изучения и преподавания. Ставрополь, 1997. С. 121. 6 См.: Лермонтов М. Ю. Полн. собр. соч.: в 5 т. Т. 5. М., Л., 1937. С. 321; далее в тексте статьи ссылаемся на страницу этого издания в круглых скобках.
190 А. Л. Лифшиц Внимательный анализ происходящего в каждой главе романа обнаруживает несомненную логику в предложенной последовательности событий: мы видим, что каждый следующий эпизод романа описывает ситуацию, потенциально более опасную, чем предыдущая. Так, в повести «Бэла» наш герой находится практически в безопасности. Казбич не охотится за ним, а умозрительные возможности несчастных случайностей ничтожны. В главе «Тамань» опасность для жизни героя оказывается, безусловно, более серьезной. Однако изложение событий от лица Печорина демонстрирует его уверенность в своих силах. Несмотря на ловкость «ундины» (238), у нее практически нет шансов одержать верх над молодым и сильным мужчиной. Градус опасности для Григория Александровича повышается в новелле «Княжна Мери». Причем он сам настаивает на условиях дуэли, при которой «даже легкая рана будет смертельна» (300). Грушницкий, которому выпало стрелять первым, — не убийца, Печорин уверен, «что он выстрелит на воздух» (302). И хотя Грушницкий в воздух не стреляет, пуля, оцарапавшая колено главного героя, — результат скорее случайности, нежели намерений Грушницкого. Печорин «невольно сделал несколько шагов вперед, чтобы поскорей удалиться от края» (303). Печорин удаляется от края пропасти невольно, хотя незадолго перед этим сознательно сделал весьма немало, чтобы «к краю пропасти» приблизиться. Это преднамеренное приближение к смерти, создание ситуации, опасной для жизни, в «Княжне Мери» холодно конструируется. В главе «Фаталист» рассудочность Печорина сменяется вдохновением — у него «в голове промелькнула странная мысль» (320), реализация которой подставила Григория Александровича под пулю казака. Если в «Княжне Мери» пуля случайно задевает колено Печорина, то в «Фаталисте» пуля случайно не убивает его, сорвав эполет. Иными словами, мы видим, что каждое следующее событие, описанное в романе, оказывается опаснее предыдущего, что Печорин, испытывает себя и свою жизнь, играет в игру «кто кого», усложняя условия этой игры. В «Фаталисте» Лермонтов по сути предлагает нам подсказку, вписанную в «Журнал Печорина»: решившись броситься через окно в избу к казаку, тот «вздумал испытать судьбу» (320). Каждый сюжет конструируется как заготовка для романтического финала, каждый следующий сконструированный финал может стать еще «романтичнее». «Может быть, я хочу быть убитым» (302), — говорит Печорин доктору Вернеру. Лермонтов режиссирует для своего героя финал, то заставляя его старательно готовиться к нему, то действовать почти спонтанно, но всегда по канонам романтического про-
Смерть героя, или Еще раз о композиции романа «Герой нашего времени» 191 изведения. Можно сказать, что Печорин последовательно пытается реализовать романтический сценарий смерти героя. То, что для Печорина это именно своеобразная игра, особенно отчетливо проявляется в двух последних новеллах «Героя нашего времени». И неслучайно, по-видимому, они образуют «Вторую часть» романа, а «Журнал Печорина» оказывается разделен на неравные части. Один из ключей к пониманию авторского замысла, как кажется, мы можем найти в самых последних словах романа. Выслушав Печорина, Максим Максимыч отделывается от его рассказа расхожим и ни к чему не обязывающим замечанием: «Впрочем, видно, уж так у него на роду было написано…», на что Григорий Александрович откликается ироническим: «Больше я от него ничего не мог добиться: он вообще не любит метафизических прений» (321). Но как раз исследованию того, что написано герою на роду в его время, Лермонтов посвящает роман. Посредством последней фразы Печорина автор как бы провоцирует читателя не уподобиться почтенному штабс-капитану, а как раз включиться в размышления о метафизике произошедшего. Собственно, заключительная фраза, на наш взгляд, и является достаточным основанием для того, чтобы поместить рассказ о смерти несчастного Вулича и последовавшем подвиге Печорина в «Журнал» последнего. Печорин хотел бы получить от Максима Максимыча, но не получает, естественно, хоть какой-нибудь вариант объяснения того, что непрерывно мучит его и заставляет пребывать в постоянном беспокойстве, которое гонит его все дальше и дальше. И читатель даже знает, куда отправляется Григорий Алекандрович: он едет «в Персию — и дальше…» (226). Можно не сомневаться, что поездка в чужую и враждебную Персию — следующий срежиссированный Лермонтовым шаг Печорина, еще более непредсказуемый и опасный. В Персии не будет казаков, готовых ворваться и связать преступника, покушающегося на жизнь Печорина, нет крепости, в которой не страшны разнообразные и многочисленные единомышленники Казбича, там недостанет силы и ловкости бороться, потому что и соперником едва ли может оказаться юная контрабандистка. И мы знаем, как закончилась жизнь Григория Александровича: он, «возвращаясь из Персии, умер» (228). То есть жизнь героя заканчивается ничем. Вместо героического финала — обыденная и ничем не примечательная смерть на обратном пути, о которой ничего и не сказано, затем что нечего и сказать. В то время, в котором живет Лермонтов и в которое помещает он своего героя, законы романтизма перестают действовать, а другой
192 А. Л. Лифшиц модели героического поведения еще нет, поэтому у героя как раз героем стать никак и не получается. Этот ход будет хорошо освоен русской литературной традицией, в которой обстоятельства часто извиняют печальный конец главного персонажа. Тургеневские Рудин, гибнущий на баррикадах с тупой саблей, а по сути совершающий суицид7, и Базаров, по-дурацки умирающий не то от тифа, не то от сепсиса8, — прямые наследники Григория Александровича Печорина. Очевидно, к размышлениям о судьбе, собственной и современников, Лермонтов обращался неоднократно. Своеобразный парафраз роману звучит в его стихах: Толпой угрюмою и скоро позабытой Над миром мы пройдем без шума и следа, Не бросивши векам ни мысли плодовитой, Ни гением начатого труда9. Композиция романа не оставляет сомнений, что, позволив своему герою «сомневаться во всем» (320) и решительно действовать, Лермонтов сам обреченно солидаризуется с Максимом Максимовичем, который, хоть и «не любит метафизических прений», формулирует основное ощущение писателя: «Видно, уж так у него на роду было написано…» (321) 7 8 9 См.: Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем: в 30 т. Сочинения. Т. 5. М., 1980. С. 322. См.: Тургенев И. С. Указ. изд. Т. 7. М., 1981. С. 173 и след. Лермонтов М. Ю. Указ. изд. Т. 2. М., Л., 1936. С. 40.
193 Анастасия Николаевна Першкина (НИУ «Высшая школа экономики») Порфирий Петрович и реформы судебно-следственного аппарата 1860-х гг. Ф игурой Порфирия Петровича из произведения Ф. М. Достоевского «Преступление и наказание» за годы изучения романа интересовались как литературоведы, так и юристы-историки. Традиционно исследователи рассматривали этого персонажа как любого другого героя Достоевского, т. е. как человека без исторического контекста и занятости, человека, значение которому придают его характер и его идеи. При этом минимум внимания уделялся принципиальному отличию Порфирия от других героев «Преступления и наказания» — у него есть профессия и работа. При разнообразии мнений и формулировок, которые для его описания используют филологи, в их суждениях есть одно общее место — утверждение, что отношение Порфирия к Раскольникову и к его делу скорее личное, чем профессиональное. Так описывает его метод Ю. Ф. Карякин: В сущности, Порфирий нарушает даже то куцее право, которое было тогда в стране. С таким «свободным художеством» можно делать все что угодно. Такое «художество» и есть полнейшее беззаконие. Принято иногда восхищаться профессиональным мастерством Порфирия. Но пусть уж лучше такой Порфирий останется монополией для филологов в качестве великолепного художественного образа, чем станет образцом для юристов <…> Почему Порфирий так травит Раскольникова? Одними традициями «свободного художества» на Руси этого не объяснишь. Так ведь не службу исполняют, а личные счеты сводят. Так не истину ищут, а мстят, какой-то жуткий балаганный праздник мести справляют. Реванш берут1. 1 Карякин Ю. Ф. Человек в человеке // Вопросы литературы. 1971. № 7. С. 76.
194 А. Н. Першкина Правоведы обычно ограничиваются констатацией того, что Достоевский обратил внимание на представителя правоохранительных органов, и мельком проговаривают, что с исторической точки зрения писатель все сделал верно2. В итоге без внимания остался тот факт, что Достоевский сделал исключительную для себя вещь — написал про профессионала. Обычно его герои к началу романа успевают освободиться от всех жизненных обязательств (или еще не успевают их завести) и поэтому имеют много свободного времени, чтобы участвовать в основном действии или идейных спорах. Однако писатель оставил десятки указаний на то, что Порфирия должно оценивать именно с позиции его работы. Эта статья — попытка посмотреть на героя как на чиновника, у которого были обязанности и проблемы на службе, определявшие его поведение. Один из первых намеков для читателей на то, что Порфирий отличается от других героев, — это отсутствие у него фамилии (из значимых персонажей ее нет еще только у старухи-процентщицы) и при этом наличие должности: пристав следственных дел. Важно отметить, что в черновиках у этого героя все по-другому, а значит, уже работая над беловиками, Достоевский осознанно менял Порфирия. На этапе черновиков писатель еще пытался придумать ему фамилию. Главным указанием на это является замена, которую он сделал во фрагменте «А следователь говорил, что ловкий и опытный, ловкий, петля», чтобы в итоге получилось: «А Семенов говорил, что ловкий и опытный, ловкий, петля»3. Кроме того, изначально писатель планировал для Порфирия сюжетную линию, которая не пересекалась с расследованием, — это была некая любовная история и борьба за девушку: «Вася, на следователя зол. Это на Порфирья-то Ивановича. Они у Порошиных оба за дочкой претендуют, так чуть не дерутся, во всем соперничают»4. Также у Порфирия в черновиках была другая должность — судебный следователь: Ввести эпизод, что его, на основании его разговора с Заметовым, посещения в тот же вечер квартиры убитых, выдачи вдове Мармеладовой денег, неосторожных разговоров и проч. — преследует судебный следователь5. 2 См.: Серов Д. О. От следственных приставов к судебным следователям: организация следственного аппарата России во второй половине XIX века // Историко-правовые проблемы: Новый ракурс. 2014. № 9—1. 3 Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: в 30 т. Т. 7. Л., 1973. С. 68. 4 Там же. С. 71. 5 Там же. С. 90.
Порфирий Петрович и реформы судебно-следственного аппарата 1860-х гг. 195 Уединение, мысли, судебный следователь. Сумасшествие. (Разумихин это поддерживает.)6 Похороны Мармеладова и разговор с нею. Судебный следователь7. Но, работая уже над текстом романа, Достоевский от всего этого отказался, в первую очередь чтобы избежать анахронизмов и привести все в полное соответствие с тем временем, которое он выбрал для своего романа. Это 1865 год. Об этом Достоевский сообщал редактору «Русского вестника» М. Н. Каткову, начиная работу над текстом в сентябре 1865 г.: Действие современное, в нынешнем году. Молодой человек, исключенный из студентов университета, мещанин по происхождению, и живущий в крайней бедности, по легкомыслию, по шатости в понятиях поддавшись некоторым странным «недоконченным» идеям, которые носятся в воздухе, решился разом выйти из скверного своего положения. Он решился убить одну старуху, титулярную советницу, дающую деньги под проценты8. 1865 год был рубежным для реформ судебно-следственного аппарата и фактически последним, когда действовали старые порядки. В первую очередь это значимая дата для судебной реформы, объявленной в 1864 г. Некоторые ее положения, важные для понимания «Преступления и наказания», вступили в силу только спустя два года. В частности, начала использоваться новая система доказательств. До 1864 г. система была исключительно репрессивной. «Оправдательный приговор был практически невозможен. Принцип презумпции невиновности не был известен дореформенному суду»9. Для человека, которого обвинили в преступлении, существовало две опции: его могли признать виновным или после пересмотра из-за нехватки доказательств оставить под подозрением. Доказательства делились на совершенные и несовершенные, то есть те, которых достаточно для вынесения приговора, и те, которых недостаточно. К несовершенным относились, например, результаты повального обыска и показания одного свидетеля. К совершенным — совпадающие показания двух свидетелей, мнения «сведущих людей», Там же. С. 133. Там же. С. 136. 8 Достоевский Ф. М. Указ. изд. Т. 28. Ч. 2. Л., 1985. С. 136. 9 Барт Д. А. Судебная реформа России 1864 года и закрепление принципа состязательности и равноправия сторон в судопроизводстве России // Молодые ученые. М., 2010. № 1. С. 116. 6 7
196 А. Н. Першкина а проще говоря, экспертов. Особое положение занимало собственное признание подсудимого, в законодательстве описанное как «лучшее свидетельство всего света»10. Если признание было сделано в суде — его одного хватало для завершения процесса. Внесудебное признание при свидетелях считалось несовершенным доказательством и требовало еще каких-то подтверждений вины человека11. Для преступлений, которые не были совершены прилюдно, признание в суде было единственным верным способом закрыть дело. Для тех нарушений, у которых были свидетели, оно все равно оставалось значимым, потому что не оставляло никаких вопросов. Особую важность личного признания демонстрирует процесс Герасима Чистова. В 1865 г. он был арестован по обвинению в краже и убийстве двух женщин. Материалы процесса печатала газета «Голос», а Достоевский впоследствии использовал их в «Преступлении и наказании»12. Обвинение представило целый набор доказательств против Чистова. Свидетелей у преступления не было, однако нашлись люди, которые описали поведение подозреваемого до и после предполагаемого убийства, был произведен обыск, затем допрос экспертов, но сам Чистов никак не хотел сознаваться. Тогда суд прибегнул к последней возможности убедить его — пригласил священника. Но обвиняемый остался непреклонен, его дело отправили на пересмотр. Вся дореформенная судебно-следственная система работала только для того, чтобы впечатлить преступника. На заседании суда ему должны были продемонстрировать, что у него нет шансов доказать свою невиновность, что против него работают улики и показания свидетелей и ему самому остается только сознаться. Человека убеждали в том, что он виновен, и ломали психологически, доводя до отчаяния. Именно в рамках этой системы работает и Порфирий Петрович. Он убеждает Раскольникова в том, что ему некуда деться, загоняет в угол и провоцирует. Он не скрывает своих намерений, в одном из разговоров прямо указывая на свой метод: Да оставь я иного-то господина совсем одного: не бери я его и не беспокой, но чтоб знал он каждый час и каждую минуту, или по крайней мере подозревал, что я все знаю, всю подноготную, и денно и нощно слежу за ним, Уложение о наказаниях уголовных и исправительных // Свод законов Российской империи. Изд. 1857 года. Т. 15. Кн. 2. Законы уголовные. СПб., 1857. С. 56—58. 11 См.: Чельцов-Бебутов М. А. Курс советского уголовно-процессуального права. Очерки по истории суда и уголовного процесса в рабовладельческих, феодальных и буржуазных государствах. М., 1957. С. 750—799. 12 Тихомиров Б. Н. «Лазарь! Гряди вон». Роман Ф. М. Достоевского «Преступление и наказание» в современном прочтении. Книга-комментарий. СПб., 2005. С. 169. 10
Порфирий Петрович и реформы судебно-следственного аппарата 1860-х гг. 197 неусыпно его сторожу, и будь он у меня сознательно под вечным подозрением и страхом13. Как работает Порфирий, знает и Раскольников: Ты знал, что я болен, и раздражить меня хотел, до бешенства, чтоб я себя выдал, вот твоя цель! Нет, ты фактов подавай! Я все понял! У тебя фактов нет, у тебя одни только дрянные, ничтожные догадки, заметовские!.. Ты знал мой характер, до исступления меня довести хотел, а потом и огорошить вдруг попами да депутатами... Ты их ждешь? а? Чего ждешь? Где? Подавай14! Общий для достоеведения тезис, что Порфирий получает удовольствие от своего расследования и игр с преступником, нет смысла отрицать. Но хотелось бы оспорить другую идею — о том, что Порфирий «нарушает куцее право». Нет, его метод — жестокое, но ожидаемое и эффективное порождение существующей системы. У него есть конкретная цель, и он ее достигает, играя по правилам. Другая интересная деталь кроется в эпизоде с красильщиком Миколкой, который сознается в убийстве старухи-процентщицы и Лизаветы. Порфирий раздражается и пугается не только потому, что такой исход дела противоречит его чувству справедливости и ясной убежденности, что преступление совершил другой человек. Ему не нужно уголовное дело о том, как бедный, впечатлительный и необразованный раскольник ради небольшой наживы убил двух женщин. Ему нужен Раскольников и его идейное убийство — это громкое дело, которое может спасти карьеру пристава следственных дел или стать хотя бы достойным ее завершением. А карьера Порфирия действительно висит на волоске из-за реформы следственного аппарата. Она стартовала в 1860 г. в рамках подготовки к глобальным изменениям судебной системы. Ее главной целью было сделать следствие более независимым и вывести эту процедуру из-под ведения полиции. Для этого предполагалось ликвидировать институт приставов следственных дел. Их место должны были занять новые особые чиновники от Министерства юстиции — судебные следователи. Достоевский Ф. М. Указ. изд. Т. 6. Л., 1973. С. 261. Там же. С. 269. 13 14
198 А. Н. Першкина 1865 год — последний, когда еще существуют приставы. В Санкт-­ Петербурге их было всего 9 человек15. В городе было 12 полицейских частей, однако трое чиновников совмещали должности. Параллельно с этим уже появились судебные следователи, их всего трое. Однако еще не был утвержден план деления города на судебные участки, при каждом из которых будет работать следователь. Кроме того, вовсю шли экзамены на новые должности, и приставы не знали, сколько всего мест будет вакантно и сколько из них смогут занять они. В итоге в 1866 г. работу сохранили только трое, остальные остались за бортом системы16. Порфирий о реформе, конечно же, знает: «Запутаешься-с! Право, запутаешься! И все-то одно и то же, все-то одно и то же, как барабан! Вон реформа идет, и мы хоть в названии-то будем переименованы, хе-хе-хе!»17 Поэтому, расследуя убийство, он борется не за мифическое спасение Раскольникова, а за себя самого, за свою работу, которую он делает так хорошо. Нависшая над ним реформа может объяснить постоянные разговоры Порфирия о том, что он «поконченный человек», а также — зачем при последней встрече с Раскольниковым он просит того оставить записку с подробным описанием преступления и места, где спрятано украденное, если он вдруг решит покончить с собой. Обычно этот эпизод плохо встраивается в достоеведческие рассуждения о том, что Порфирий стремится спасти Раскольникова и помочь ему. Спасая Миколку, спасая Раскольникова, Порфирий хочет спасти и себя. Спастись хочет, преодолеть свою расколотость. Утвердиться хочет, и утвердиться не за счет другого, не унижая и не уничтожая другого, а помогая ему, спасая его18. Если учитывать исторические реалии, то получается, что Порфирий спасает только себя. Записка от Раскольникова дает ему раскрытое по всем правилам дело, которое по-прежнему остается громким и значимым для его карьеры. Впрочем, даже добившись от преступника признания, Порфирий не мог гарантировать себе места в новой системе. Его уникальные качества и умения были ей не нужны. С появлением присяжных, состяСм.: Памятная книжка С.-Петербургской губернии на 1865 год. СПб., 1865. С. 36—42. См.: Список чинам Правительствующего Сената и Министерства юстиции. 1866. СПб., 1866. С. 99, 102. 17 Там же. С. 251. 18 Карякин Ю. Ф. Человек в человеке… С. 87. 15 16
Порфирий Петрович и реформы судебно-следственного аппарата 1860-х гг. 199 зательности в судебном процессе и более широких взглядов на систему доказательств пристав-психолог, умеющий сломить преступника и добиться от него признания, был уже не нужен. Его место должны были занять более прагматичные и, возможно, менее приятные личности. Они в «Преступлении и наказании» тоже есть. Прямо говорит о своем желании стать судебным следователем молодой человек Пестряков — один из закладчиков старухи-процентщицы, который приходит к ней спустя несколько минут после убийства и почти застает Раскольникова на месте преступления. Но куда важнее другой персонаж — Заметов, письмоводитель в полицейской конторе. Он успевает заинтересоваться Раскольниковым, когда тот приходит по вызову из-за неоплаченной квартиры. Он появляется на квартире у главного героя, пока тот лежит в бреду, и внимательно этот бред слушает, и следует ему: «Сам по всем углам твои носки разыскивал и собственными, вымытыми в духах, ручками, с перстнями, вам эту дрянь подавал»19, — рассказывает Разумихин. Затем есть сцена с их разговором в трактире, во время которого Раскольников практически сознается в убийстве, а Заметов практически ведет допрос. Кстати, он сам с Порфирием Петровичем изначально не знаком, но очень интересуется его фигурой, а после — тем, как тот ведет расследование. В самом же конце романа, когда Раскольников приходит сдаваться в полицейскую контору и просит позвать Заметова, мы узнаем, что того нет. Про него рассказывает поручик Илья Петрович: Ну, Заметова у нас нет, — не застали. Да-с, лишились мы Александра Григорьевича! Со вчерашнего дня в наличности не имеется; перешел... и, переходя, со всеми даже перебранился... так даже невежливо... Ветреный мальчишка, больше ничего; даже надежды мог подавать; да вот, подите с ними, с блистательным-то юношеством нашим! Экзамен, что ли, какой-то хочет держать, да ведь у нас только бы поговорить да пофанфаронить, тем и экзамен кончится20. Кажется вероятным, что здесь идет речь об экзамене на судебного следователя, а все предыдущие действия Заметова были подготовкой к этому «переходу». Кроме того, Заметову достались некоторые качества, которые Достоевский изначально предполагал для Порфирия — гордого и амбициозного молодого человека, который уже стал или еще только собираДостоевский Ф. М. Указ. изд. Т. 6. Л., 1973. С. 99. Там же. С. 407. 19 20
200 А. Н. Першкина ется стать судебным следователем. В черновиках есть, например, такой фрагмент (кто произносит реплику — неизвестно). — Знаю, вы чуть не подрались с Порфирием у Порошиных. Это правда, что Порфирий гордый, но со способностями, и следователь из него выйдет отличный. Теперь, при реформе, нам таких людей надо практичных21. Помимо Заметова, в «Преступлении и наказании» есть еще один герой, который может быть лицом новой судебно-следственной системы. Это Лужин — он приехал в Петербург, чтобы стать судебным поверенным, то есть адвокатом. Учитывая явно выраженное отношение к этим двум персонажам на страницах романа, можно сказать, что Достоевский был не очень высокого мнения о реформе и ее будущем. Знал ли Достоевский обо всех этих подробностях реформы? Знал. Во-первых, вся информация взята из открытых источников, доступных и Достоевскому, и его современникам. Это газеты, адрес-календари, изданные законодательные акты и уложения о наказаниях. Достоевский брал то, что мог так же посмотреть каждый его читатель, и ссылался на то, что могло быть узнано читателями. Во-вторых, он, как человек, имевший свой собственный судебно-следственный опыт, а потом и каторжный опыт в конце 1840-х — начале 1850-х гг., уже вернувшись в Центральную Россию и в литературу, продолжал интересоваться пенитенциарной системой и всем, что было с ней связано. И кроме того, помимо личного и наболевшего интереса, у него был еще и профессиональный — в начале 1860-х гг., когда шла подготовка к реформам, а потом произошло их объявление, Достоевский был соиздателем толстых журналов, сначала «Времени», а потом «Эпохи». Эти издания писали о грядущих изменениях, поэтому Достоевский был хорошо осведомлен о ходе реформы. 21 Достоевский Ф. М. Указ. изд. Т. 7. Л., 1973. С. 66.
201 М. О. Гершензон. Дневник 1905—1907 гг. Вступительная заметка, подготовка текста и комментарии А. Л. Соболева П ечатая дневник Гершензона за 1894—18951 и 1903—1904 гг.2, нам уже приходилось говорить о той значительной археографической загадке, которую представляют собой его поденные записки. В замечательном по полноте и сохранности гершензоновском архиве с исполинскими залежами переписки, чудесно сбереженными черновиками и педантически систематизированными деловыми бумагами собственно дневники занимают непропорционально малую часть: сохранились буквально несколько десятков листов, распределенных между несколькими единицами хранения. Можно было бы предположить, что большая часть их была уничтожена — либо самим фондообразователем, либо его вдовой, начавшей подготовку архива к передаче на государственное хранение (в действительности процесс этот был завершен много позже, уже в новейшее время). Против этой гипотезы — несколько косвенных, но существенных доводов, главный из которых состоит в том, что остальные материалы архива (за единичными исключениями) не несут на себе никаких следов родственной цензуры — ни в политическом плане, ни в нравственном. Более того — сам Гершензон, умный и талантливый архивист, много и охотно пользовавшийся в работе семейными бумагами своих героев, явно был не лишен цеховой солидарности с будущим коллегой — и вряд ли стал бы без существенных оснований лишать его подобного подспорья к жизнеописанию. Вероятно, следует признать, что дневники Гершензона дошли до наших дней полностью — и скудость их объясняется другими причинами. Первейшая среди них — сращение дневникового жанра с эпистолярным: более тридцати лет Гершензон, рано покинувший родительский дом, не реже раза в неделю посылал матери и брату подробнейшие, См.: Литературный факт. 2016. № 1/2. С. 9—40. См.: Архив ученого-филолога. Личность. Биография. Научный опыт. Отв. редактор и составитель Е. Р. Обатнина. СПб., 2018. С. 169—189. 1 2
202 М. О. Гершензон многостраничные письма. Иногда он прямо именует их дневником, причем заранее беспокоится о будущем их хранении: «С этой недели я веду нечто вроде дневника, который буду посылать тебе; ты откладывай эти листки»3. Взятые вместе (а сохранились они почти безупречно, прерываясь естественным образом лишь на время вакаций, проводившихся Гершензоном в родительском доме), они действительно воссоздают почти подневную хронику трудов и дней своего автора. Напротив, к жанру классического дневника, не предназначенного для чужих глаз, Гершензон прибегал лишь в редкие периоды своей жизни: в переломные, ключевые моменты, требующие специфической рефлексии (для которой ему, как некоторым другим лицам определенного склада, требовались чернила и бумага). Конец 1905-го и 1906 год — один из таких периодов. Он начался декабрьским восстанием в Москве, сильно задевшим Гершензонов — по причинам скорее географического, нежели политического характера, ибо эпицентр боев оказался невдалеке от их квартиры в Скарятинском переулке. 1 февраля 1906 г. родился сын Сергей — и к чувству очевидного беспокойства за него примешивалась горечь недавней утраты: прошло меньше года со дня смерти первенца Гершензонов, Александра (Шушки). К этому же 1906 г. относится первое появление монументального замысла Гершензона — многотомного сборника исторических материалов «Русские пропилеи»: он будет воплощен лишь через десятилетие. Дневниковые записи 1905—1907 гг. публикуются без изъятий по автографу: РГБ. Ф. 746. Карт. 13. Ед. хр. 16. Общеизвестные имена и события не поясняются. *** 1905 13 декабря. Гоголь в «Переписке с друзьями» о русской рифме и стихе: «Благозвучие не так <sic> пустое дело, как думают те, которые незнакомы с поэзиею. Под благозвучие, как под колыбельную, прекрасную песню матери, убаюкивают народ-младенец, еще прежде, нежели может входить в значение слов самой песни, и нечувствительно сами собою стихают и умиряются его дикие страсти»4. Письмо к брату от 14 июня 1896 г. // РГБ. Ф. 746. Карт. 18. Ед. хр. 14. Л. 16 об. Гоголь Н. В. Полн. собр. соч. и писем: в 17 т. Т. VI. М., Киев, 2009. C. 194 (с небольшими разночтениями). 3 4
Дневник 1905—1907 гг. 203 14 декабря. Для статьи об эмигрантах-католиках (дошедших до католицизма по пути философского искания)5: Герцен — о Гагарине, Женев. изд. I 71—726, об И. П. Галахове — VII 244—5 и 282; он же о неестественном распадении с жизнью I 236; он же, где говорит о Чаадаеве. Закон об Эмигрантах 1844 г. (Гагарин, Головин, Печерин) — Р<усская> Ст<арина> 1899 ноябрь, 294—57. — Выписки из книги Шувалова (рукоп<исный> листок у меня)8. — Материалы из Архива III Отд. 17 декабря. С 6 ч. утра началась орудийная пальба на Пресне9. 27 декабря. У одного лицейского учителя Михайлова был единственный сын. Отец с матерью оба давали уроки, больше детей у них и не было, вырастили этого и теперь он был уже студентом. В эти дни восстания он пропал; отец и мать дни целые ходили по участкам, искали его между арестованными, потом всюду искали между трупами; наконец только на днях тетка нашла его труп в участке, в подвале, под многими другими трупами. — Зачем вырастили? С точки зрения Вероятно, статья об эмигрантах-католиках в соответствии с первоначальным замыслом написана так и не была: из этого плана выросли отдельные работы об И. П. Галахове, В. С. Печерине и др. 6 Эта и последующие выписки приводятся по изданию: Сочинения А. И. Герцена. Т. I—X. Genève, Bale, Lyon, 1875—1879. 7 На этих страницах указанного номера (Русская старина. 1899. № 11) находится продолжение публикации (начатой номером раньше) «Из записок барона (впоследствии графа) М. А. Корфа». 8 Из контекста кажется, что речь должна идти о начальнике III отделения Петре Андреевиче Шувалове (1827—1889), но какая имеется в виду книга — неясно; его именем подписано лишь сочинение «Заключение Лифляндского, Эстляндского и Курляндского генерал-губернатора о применении высочайше утвержденных 29 сентября 1862 года основных положений преобразования судебной части к Прибалтийскому краю» (СПб., 1865). 9 В газетной хронике писалось: «17-го декабря военный совет решил взяться энергично за подавление восстания, и в пять часов утра артиллерия стала расстреливать Прохоровскую мануфактуру, как говорят, давно покинутую дружинниками, фабрику Шмидта, а попутно и весь пресненский квартал. Гранаты и картечь попадали в дома мирных жителей. Деревянные строения загорелись в нескольких пунктах. Обезумевшие местные жители (многие в нижнем белье) стали искать спасения вне домов. Улицы наполнились массой людей, плачущих, кричащих, умоляющих невидимого врага о пощаде. У женщин на руках были младенцы» (Л. Б. Московские впечатления // Народная свобода. 1905. Без номера. 20 декабря. С. 2). Гершензон тяжело переживал обстоятельства вооруженного восстания декабря 1905 г. и его подавления. 28 декабря 1905 г. он писал А. В. Звенигородскому: «Рисовало ли Вам воображение, что́ мы переживали в декабре? Кудрино, Пресня, Тверской бульв. — все это так близко, что орудийные залпы грохотали у нас над ухом. Нервы пришли в такое состояние — и у жены, и у меня, — что ни есть, ни спать, ни прочитать страницу» (Slavica Revalensia. 2018. № 5. P. 109). 5
204 М. О. Гершензон человеческой логики это так велико и так дико, что нельзя не верить: тут непременно есть смысл, только очевидно какой-то иной, вне-человеческий. Слишком громадно, чтобы быть бессмысленным. Итак, credo quia absurdum10. 28 декабря. Издать сборник материалов и назвать «Русские Пропилеи»: 1) Тучков, 2) Раевские, 3) Якушкин, 4) Чаадаев, 5) Р<имские>-­ Корс<аковы>, 6) Бакунин и т. д.11 31 дек. 1¼ ч. ночи. У нас были к встрече Нового года Елиз. Ник.12 и Айхенвальды13. Часы лежали на столе, я уже разлил вино; за 5 мин. до 12 звонок, — мы даже испугались. Это была телеграмма из Сызрани от Бумы: он будет здесь завтра вечером14. От него ровно два месяца не было известий. 1906 5 января, 6 ч. веч. Сейчас вернулись с Брянского вокзала, проводив Буму в Киев. Он пробыл у нас 3½ дня. Как хорошо, что он уже вернулся, цел и невредим. 15 января. Сегодня мы с Марусей15, гуляя, в складчину придумали важную мысль. Верую, ибо абсурдно (лат.). Это самое раннее из известных нам упоминаний о замысле сборников «Русские пропилеи», который будет воплощен лишь десять лет спустя, в 1915—1919 гг., когда под этим названием и с подзаголовком «Материалы по истории русской мысли и литературы» будут напечатаны шесть выпусков. Состав их будет радикально отличаться от первоначального плана. О Чаадаеве у Гершензона выйдет отдельная монография (СПб., 1908); история семьи Римских-Корсаковых ляжет в основу книги «Грибоедовская Москва» (М., 1914). 12 Елизавета Николаевна Орлова (1861—1940) — лицо, чрезвычайно важное для биографии Гершензона. См. о ней: Гершензон М. О., Гершензон М. Б. Переписка. 1895—1924. М., 2018. С. 32—33 и далее. 13 Литературный критик Юлий Исаевич Айхенвальд (1872—1928) и его жена Нина Кирилловна (урожд. Томашева; 1869 — после 1937). 14 Бума — домашнее прозвище брата Гершензона, детского врача Абрама Осиповича (1868—1933). В качестве военного врача он был призван на японскую войну летом 1904 г. и демобилизован за несколько дней до этой записи. 7 января 1906 г., уже после отъезда брата из Москвы, Гершензон писал ему вслед: «Эта неделя, с той минуты, когда я получил твою телеграмму из Сызрани, до сих пор, — вообще одно из самых счастливых времен моей жизни, и если в первые два дня при тебе я нервничал, то это столько же от чрезмерной силы чувства, сколько и от усталости» (РГБ. Ф. 746. Карт. 17. Ед. хр. 12. Л. 1). 15 Мария Борисовна Гершензон (урожд. Гольденвейзер; 1873—1940) — жена Гершензона. 10 11
Дневник 1905—1907 гг. 205 Я говорю: в скорби оставшихся есть две стороны; во-первых, боль личная, как бы эгоистическая (напр., что я больше не увижу Шушку16). Но есть в ней и другой элемент: безмерная жалость к умершему, самая сильная жалость, какая только существует. И вот эта жалость удивительна; в ней сказывается очевидно внедренное нам представление о жизни, как о чем-то, чтó всего драгоценнее в мире; мне так страшно жаль умершего потому, что у него отнято это драгоценнейшее из сокровищ. Это, очевидно, не животная наша привязанность к жизни, а нечто гораздо более духовное, как бы полусознаваемое чувство. Итак, вот факт: для нашего чувства жизнь — самое дорогое. На это Маруся: Это очень верно; и я думаю, что именно поэтому мы ощущаем страдание, как несправедливость или уродство. Жизнь для нашего чувства, очевидно, — абсолютное благо, так что боль в жизни является для нас неожиданностью, как нарушение этого абсолютного блага. — Да, вот что! Это глубочайшая мысль. Оказывается, значит, что присущая каждому человеку жажда гармонии бытия, благообразия жизни, — не есть в нас что-то висящее в воздухе, а есть не что иное, как наша привязанность к жизни, т. е. как живущий в нас животный инстинкт самосохранения. Жажда гармонии бытия, идеалистическое начало в нас, вытекает, таким образом, органически из нашей животной сущности. Оно — человеческий расцвет животной природы нашей. Человек по природе своей — оптимист. <Вписано на полях:> Эта жалость составляет главную, наибольшую часть боли; доказательство — верующий человек, который убежден, что умершему хорошо с Богом; тогда боль сравнительно ничтожна. 16 января. Был утром на отпевании Н. И. Стороженка17. Народа в унив<ерситетской> церкви было немного, человек 100; пели прекрасно. Вышел мой Олар в издании Граната18. 1 февраля. 29-го янв., в 6½ ч. утра родился мальчик19. Шушка — первенец Гершензонов, умерший в ночь с 11 на 12 июня 1905 г. в возрасте четырех месяцев от туберкулезного менингита. 17 Стороженко Николай Ильич (1836—1906) — профессор истории западноевропейских литератур Московского университета; благожелательно относился к Гершензону, в частности рекомендовал его Е. С. Некрасовой, первопубликатору многих материалов Герцена и Огарева. Умер 12 января. 18 См.: Олар Ф. А. Великая французская революция. Внутренняя история. М., 1906. 19 Сергей Михайлович Гершензон (1906—1998) — в будущем крупный ученый, выдающийся генетик и вирусолог. 16
206 М. О. Гершензон 31-го в «Рус<ских> Вед<омостях>» моя статья «После экзамена»20. 4 февраля. Сколько я себя помню, вся моя жизнь проходит в тревоге. Я всегда боялся будущего, и чем старше становлюсь, тем этот страх становится больше. Это мне несомненно врождено <sic>; вот почему я с самого раннего детства суеверен. Тяжелая вещь, настоящее рабство. Я хотел бы знать: многие ли подвержены этому страху, и в какой степени. 10 февраля. Читал 1-й том «Круга чтения» Толстого, только что вышедший21. Нет, и Толстой не насыщает: и у него нет ответа на вопросы существа; он или не ставит их вовсе, или отделывается своим словесным Богом. Вот вопросы, нужные мне, как хлеб голодному. I. Я знаю кое-какие правды; больше того, иные из них вошли в мою кровь. Но я вижу ясно, что для того, чтобы прожить сносно, надо жить не по этим правдам, а как все — с ложью, с приличным обманом и легкомыслием. А счастья так хочется. Да я же и устал. II. И тут поневоле встает другое; думаешь себе: жизнь пройдет тяжело; — а где ручательство, что мои бедные маленькие правды подлинно нужны пред лицом вечности? Может быть, и они — такая же пыль в веках, как ложь людей, как эти приличия и пр.? Толстой просто говорит: эта истина хороша, потому что она Божья, несчастье улучшает нашу душу, и т. п.; но ведь это слова, мы этого не знаем. Критерий нужного в веках — где он? А отсюда опять другое. III. В чем смысл человеческой, да и всякой жизни? Этот вопрос в наши дни стоит страшно остро. Бывают поколения, в которых человеку органически присуще чувство естественности всего создания. Нам органически присуще противоположное чувство: все нам странно своей бесцельностью, и потому нас так мучительно гнетет беспредельная повторяемость явлений и неизменное исчезновение каждого из них. Можно и не сознавая ощущать всем существом единство и реальность бытия; тогда и данный момент получает вес и существенность. У нас — не знаю почему — этого нет. IV. Четвертый вопрос, который я сейчас помню, это — найти середину между сознанием, что ни один человек ни в чем не виноват (детерминизм), и инстинктивным своим влечением судить и карать всякого. См.: Русские ведомости. 1906. № 30. 31 января. С. 5. Первое издание знаменитой впоследствии своеобразной антологии, составленной Л. Н. Толстым: Круг чтения. Избранные, собранные и расположенные на каждый день Львом Толстым мысли многих писателей об истине, жизни и поведении. Т. 1—2. М., 1906. 20 21
Дневник 1905—1907 гг. 207 V. Пятый не меньше тех. Как сделать, чтобы перестать бояться судьбы, и как сделать, чтобы мужественно переносить ее удары. VI. Вопрос о несправедливости неба, дающего одному счастье, другому горе, болезнь, уродство, нищету. 28 февраля. Третьего дня получил от кн. Д. И. Шаховского письма Чаадаева22, а вчера вечером Елиз. Ник. привезла из Отрадина семь писем Шевченка23. 6 марта. Писал эти дни о Чаадаеве для апрельской книги «Былого», сейчас кончил24. 7 апреля. 11 марта начал и вчера вечером кончил статью о М. Ф. Орлове и Раевских25. Вышли: Еллинек, «Права меньшинства», перев. под моей редакцией26. 27 марта вышла моя брошюра о Герцене27. В апрельской кн. «В<естника> Евр<опы>» последняя моя статья о Чаадаеве, третья28. Один из способов разобраться в душе человека, это спросить себя: по чему он ориентируется в своем внутреннем мире? Что составляет Дмитрий Иванович Шаховской (1861—1939). 9 марта 1906 г. Гершензон писал брату: «Последние дни я писал небольшую статейку по поручению “Былого” для апрельской книги о Чаадаеве: в апреле 50 лет с его смерти. А тут кстати кн. Шаховской, земский деятель, дальний родственник Чаадаева, передал мне кучу писем Ч.» (РГБ. Ф. 746. Карт. 20. Ед. хр. 1. Л. 38—38 об.). На следующий день в письме к А. В. Звенигородскому, своему коллеге по изучению Чаадаева, Гершензон подробнее рассказывал об этом эпистолярном корпусе: «На днях кн. Д. И. Шаховской передал мне около 80 писем и записок Чаадаева к его кузине Шаховской — и в том числе одно замечательное письмо страниц в 8 печатных, все неизвестные» (Slavica Revalensia. 2018. № 5. P. 111; там же — подробности чаадаевских штудий Шаховского). 23 Отрадино — имение Орловых в Самарской губернии. Возможно, это те семь писем Т. Г. Шевченко к В. Н. Репниной (с которой Е. Н. Орлова состояла в родстве), которые были в свое время напечатаны в «Киевской старине» (1893. № 2. С. 262—273). Гершензон упоминает их в своей работе, посвященной истории отношений Репниной и Шевченко (Русские пропилеи. Т. 2. Материалы по истории русской мысли и литературы. Собрал и приготовил к печати М. Гершензон. М., 1916. С. 186). 24 См.: Гершензон М. О. К характеристике П. Я. Чаадаева (к 50-летию со дня смерти) // Былое. 1906. № 4. С. 243—253. 25 См.: Гершензон М. О. Семья декабристов. По неизданным материалам // Былое. 1906. № 10. С. 288—317; № 11. С. 162—189. 26 См.: Еллинек Г. Права меньшинства. Пер. Е. Троповского под ред. М. О. Гершензона. М., 1906. 27 См.: Гершензон М. Социально-политические взгляды А. И. Герцена. М., 1906. 28 См.: Гершензон М. О. Петр Яковлевич Чаадаев тридцатых и сороковых годов // Вестник Европы. 1906. № 4. С. 527—578. 22
208 М. О. Гершензон главный критерий его оценок и желаний? Нет, слово «ориентировать» вернее. Именно: по каким неподвижным точкам он ориентируется, т. е. чтó он инстинктивно ощущает как абсолютные блага? 11 апреля. С напряженным интересом читаю булгаковскую газету «Народ»29. Но до правды далеко. Они фатально путаются в трех вещах: 1) религиозность вообще, т. е. мистическое отношение к миру (чувство теперь общее тысячам и очень острое в них), 2) христианство, т. е. вера в богочеловечество Христа и его воскресение, 3) этика здравого смысла, справедливости и любви. То, что они называют «христианской общественностью», есть общество, организованное на этой этике. Чтобы создать такое общество, не нужно ни 1), ни 2) — а довольно знания, умственного развития, образования. Учреждайте школы! — и все. С другой стороны, надо доказать органическую слитность 1) и 2). Первое владеет всей душой, оно неотразимо, неискоренимо, оно — инстинкт, — а второе вызывает протест разума и требует доказательств. Они же голословно утверждают связанность неразрывную всех трех, на деле же, в приложениях своих, оперируют только третьим, этикой, да постоянно устами ссылаются на Христа. 16 апреля, воскр. После ревности зависть — самое острое злое личное чувство; мучаешься — и, презирая себя за эту муку, тем еще более питаешь корень зависти. Но какое томление духа, Боже мой! Это третий или четвертый раз зависти, который я помню у себя; и каждый раз это бывало — до сна, — сном уходило. Вот когда бы молиться! Как горько мне, какая жадная мука гложет сердце! Я собираюсь с мыслями, вижу суетность моего чувства, — но не помогает. За весь нынешний бесконечный и бессонный день были островки отдохновения от личной зеленой муки — только в мысли о горе и скорби всемирной, только в сладкой огромной жалости ко всем несчастным, которая вдохновением до слез наполняла сердце на минуты. Эта жалость — Имеется в виду ежедневная религиозно-общественная газета «Народ», выходившая в Киеве в апреле 1906 г. (современная библиография насчитывает семь номеров; газета была приостановлена, см.: Беляева Л. Н., Зиновьева М. К., Никифоров М. М. Библиография периодических изданий России. 1901—1916. Под общ. ред. В. М. Барашенкова, О. Д. Голубевой, Н. Я. Морачевского. Том 2. И—П. Л., 1959. С. 382). Несмотря на отсутствие упоминания в выходных данных, чрезвычайно близко к изданию стоял философ Сергей Николаевич Булгаков (1871—1944), бывший приятелем Гершензона со студенческих лет (см. краткий очерк истории их отношений: В ожидании Палестины: 17 писем С. Н. Булгакова к М. О. Гершензону и его жене (1897—1925). Публ. М. А. Колерова // Неизвестная Россия: ХХ век. Вып. 2. М., 1992. С. 115—143). 29
Дневник 1905—1907 гг. 209 мой лучший друг и утешитель; к ней ухожу во всякой досаде и скорби личной, и она как сестра приласкает, согреет и вразумит. Только она одна и дает мне еще на минуты совершенную полноту чувства. 17 мая. «Былое» апрель, статейка о Чаадаеве30. Весь этот месяц переводил Лав<иса> и Р<амбо>31, а сегодня, по малом отдыхе, опять надо приниматься за перевод, потому что опять нужны деньги. Одно это мученье — тратить дни и труд на добывание насущного хлеба — чего стóит. Но еще больше гнетет меня безделье, т. е. подлинно отсутствие деланья. В 36 лет есть потребность лично участвовать в передвижении и создавании и перестройке конкретных вещей, хочется двигаться, быть среди людей, строить и ломать; а тут сиди месяцы, все среди безмолвных книг, среди бумажных и словесных дел, без движения. Это мне тяжело и я с горечью думаю: неужели так на всю жизнь? А тут еще переводи с утра до вечера. 16 июня, Териоки. Вышло 2-е изд. Э. Мейера, «Экон<омическое> разв<итие> др<евнего> мира»32. Это я все через месяц записываю, и все в одном тоне. И все потому, что слишком гляжу на себя, слишком мало на мир. Эти дни читал Чаттерджи, Сокровенную религиозную философию Индии (эзотерическое учение браманизма)33. Вот глубочайшая мысль: путь к совершенству — деятельность, направленная к единству, т. е. очищенная от эгоизма (от корыстного желания): Karma Yoga (Karma — деятельность, Yoga — единение). И вот что поразительно: по этому учению такое очищение есть первое условие опытного познания мировой сущности: «Если вы хотите сами проверить реальность потустороннего мира, нужно развить ваше сознание, перенести его постепенно в высшие начала вашей столь сложной природы; а для этого необходимо, оставаясь в полной мере деятельными, очиститься от всякой тени эгоизма. “Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят”, сказал ваш Учитель… Я всюду встречаю людей, которые желают видеть явления потусторонние, убедиться — как в осязаемой действительноСм. прим. 21. Гершензон принимал участие в издании восьмитомного труда, предпринятом фирмой «Бр. А. и И. Гранат»: История XIX века (Западная Европа и внеевропейские государства) / Под ред. профессоров Лависса и Рамбо. Т. 1—8. М., 1905—1907. 32 См.: Мейер Э. Экономическое развитие древнего Рима. Пер. под ред. М. О. Гершензона. М., 1906 (первое издание вышло в 1898 г.). 33 Гершензон почти наверняка пользовался первым русским изданием: Чаттерджи. Сокровенная религиозная философия Индии. Лекции, читанные в Брюсселе в 1898 г. Предисл. и пер. с 3-го франц. изд. Е. П<исарева>. Калуга, 1906. 30 31
210 М. О. Гершензон сти — в трансцендентных истинах вселенной. Но мне кажется, они воображают достигнуть этого какими-нибудь таинственными приемами. Какое вредное заблуждение! Без предварительного очищения невозможно прийти в соприкосновение с высшими сферами природы»34. 24 июня. Тихий день, и все было приятно, и на душе тихо. Видно, нервы стали лучше; читаю охотно и много, чего уже давно не было. 1 июля. Сегодня мне 37 лет. 4 июля. Все пространство литературы делится на три области: изящной словесности (художественная мысль), публицистики (страстная мысль) и науки (чистая мысль). Читал собранные Чертковым «Мысли о Боге» Л. Толстого35. Совершенно пустой набор слов и ухищрения, не только схоластические по смыслу, но и отталкивающие елейным бездушием. Однако кое-где мелькают искры настоящего огня, когда он действительно пальцем касается раны. Он пишет, напр.: «Удивительно, как мог я не видеть прежде той несомненной истины, что за этим миром и нашей жизнью в нем есть Кто-то, Что-то, знающее, для чего существует этот мир, и мы в нем, как в кипятке пузыри, вскакиваем, лопаемся и исчезаем»36. Эту уверенность он не обосновывает ничем, как только утверждением, что — дескать, иначе было бы слишком глупо. Убедительно, нечего сказать. Но он возвращается к этому постоянно; так, он пишет, что «самый строгий и последовательный агностик, хочет он или не хочет этого, признает Бога», так как «он не может не признавать некоего «высшего, недоступного человеку, но неизбежно существующего высшего смысла жизни»37. Эта его уверенность в существовании «смысла» (он даже не объясняет этого слова) — кажется, не что иное, как грубый антропоморфизм. Вот еще любопытный в этом отношении афоризм: «Несомненно, что делается что-то в этом мире, и делается всеми живыми существами, и делается мною, моей жизнью. Иначе для чего бы было это солнце, эти весны, зимы, и, главное, для чего эта трехлетняя, беснующаяся от избытка жизни девочка, и эта выживающая из ума старуха и сумасшедший. Эти Чаттерджи. Сокровенная религиозная философия Индии. Лекции, читанные в Брюсселе в 1898 г. Предисл. и пер. с 3-го франц. изд. Е. П<исарева>. Калуга, 1906. С. 96. 35 Вероятно, по изданию: Мысли о Боге Льва Толстого. СПб., 1906. 36 Там же. С. 6. 37 Там же. С. 17. 34
Дневник 1905—1907 гг. 211 отдельные существа, очевидно, не имеющие для меня смысла и вместе с тем там энергично живущие, так хранящие свою жизнь, в которых так крепко завинчена жизнь, — эти существа более всего меня убеждают, что они нужны для какого-то дела, разумного, доброго, недоступного мне»38. — Не только нужны, но еще и для дела доброго и разумного! Герцен весело расхохотался бы на это; см. его строки о буйной и беспечной плодовитости природы в 1-й гл. «С того берега»39. Но вот настоящие слова; это мог написать Августин: «Что я здесь, брошенный среди мира этого? К кому обращусь? У кого буду искать ответа? У людей? Они не знают, они смеются, не хотят знать, — говорят: “Это пустяки. Не думай об этом. Вот мир и его сласти. — Живи!” Но они не обманут меня. Я знаю, что они не верят в то, что говорят. Они так же, как и я, мучаются и страдают страхом перед смертью, перед самим собою и перед тобою, Господи, которого они не хотят назвать. И я не называл тебя долго, и я долго делал то же, что они. Я знаю этот обман, и как он гнетет сердце, и как страшен огонь отчаяния, таящийся в сердце не называющего тебя. Сколько ни заливай его, он сожжет внутренность их, как сжигал меня. Но, Господи, я назвал тебя, и страдания мои кончились. Отчаяние мое прошло»40. И т. д. 5 августа. Толстой со своей суровой критикой нынешнего строя жизни похож на человека, который стал бы доказывать неудобства железных дорог и пароходов и усиленно призывать людей к новому, несравненно более удобному способу передвижения — воздухоплаванию. Этот человек был бы совершенно прав, но свободное передвижение по воздуху еще не изобретено. Так и Толстой; он прав, но я должен сказать ему: «ты говоришь, что надо не ходить в грязи и прахе, а летать, — лети же!» А он не летает. Напротив, так именно сделал Христос: он не только призывал людей переродиться, — он сам явился доказательством того, что в человеке действительно есть особая, неведомая дотоле сила, которая может дать новое направление его воле. Его значение и влияние — не в том, что он объяснил разницу между двумя служениями — Богу и Маммоне, а в том, что он сам так легко и вполне служил Богу; этим он доказал человеческую возможность летать, и с тех пор, как он жил, всякому, кто узнаёт о нем, так страстно Там же. С. 18. См.: Сочинения А. И. Герцена. Т. V. Genève, Bale, Lyon, 1878. C. 34. 40 Мысли о Боге Льва Толстого. СПб., 1906. С. 22. 38 39
212 М. О. Гершензон хочется тоже летать, потому что он всем существом видит на примере Христа, как это хорошо и радостно, что радостнее этого нет ничего в жизни, — и что это возможно. — Taedium vitae, das Gefühl des Nichts41 — несомненно болезнь, и я не сомневаюсь, что со временем медицина научится не только распознавать ее физиологические признаки, но и лечить ее. Тем более удивительно следующее явление: эта болезнь не только породила целую религию, но религию, удовлетворяющую многие миллионы людей на протяжении тысячелетий, — буддизм. 8 июля у Маруси случился выкидыш на 3-м мес. Мы видели этот зародыш — у него были глаза, ручки, ножки, все с пальчиками. Я потом, на следующий день утром, зарыл его под деревом у колодца. Но все обошлось благополучно. 31-го мы ездили в Петерб., я виделся с Лемке, Щеголевым и Венгеровым42. Отдал «Орлова» в «Былое»43. 26—28 окт. вышли окт<ябрьская> кн<ига> «Былого», где начало моей «Семьи декабристов»44 и 4-я кн<ига> «Вопр<осов> филос<офии> и псих<ологии>», где конец перевода Чаадаева45. В ноябр<ьской> кн<иге> «Былого» конец «Семьи декабристов»46. Дек<абрьский> «Вестн<ик> Евр<опы>» — мой «Галахов»47. Отвращение к жизни (лат.), ощущение небытия (нем.). 1 августа Гершензон, проводивший с женой и сыном лето в Териоках, сообщал родным: «Вчера мы с Марусей, вообразите, на целый день ездили в Петерб<ург>: мне нужно было по делам, и нам хотелось быть вместе, чтобы развлечься. Дела свои я сделал, но нас весь день мочил дождь» (РГБ. Ф. 746. Карт. 20. Ед. хр. 2. Л. 18). Перечислены петербургские знакомые Гершензона: историк Михаил Константинович Лемке (1872—1923), филолог и публицист Павел Елисеевич Щеголев (1877—1931) и библиограф Семен Афанасьевич Венгеров (1855—1920). 43 Не совсем понятно, о чем идет речь: до закрытия «Былого» в 1907 г. в нем был напечатан единственный материал Гершензона о семействе Орловых — цикл «Семья декабристов», который упоминается далее. Более того, первая статья цикла (в части, повествующей о М. Ф. Орлове) составит первую главу в книге Гершензона «История молодой России» (М., 1908). Может быть, Гершензон подразумевает корректуру этой статьи, с оказией возвращенную им в редакцию? 44 См. прим. 22. 45 См.: Чаадаев П. Я. Философические письма. Перевод под редакцией М. О. Гершензона // Вопросы философии и психологии. Год XVII. 1906. Март — апрель. Книга II (82). Паг. III. С. 1—29. Имя переводчика здесь не указано: вероятно, им была Ал. Н. Чеботаревская (см., в частности, перечисление ее литературных заслуг при протоколе от 15 декабря 1907 г., когда ее принимали в действительные члены Общества любителей российской словесности: РГБ. Ф. 207. Карт. 15. Ед. хр. 37. Л. 1). 46 См. прим. 22. 47 См.: Гершензон М. И. П. Галахов. Один из людей сороковых годов // Вестник Европы. 1906. № 12. С. 485—501. 41 42
213 Дневник 1905—1907 гг. 1907 23 января. Страшно переживаю — что делаю, что чувствую! Мамаша48, Маруся, милые, — и Сережа. Так нельзя больше. Горю ровным огнем, не вынести. Хуже всего, я потерял веру, что может быть иначе, что сам могу стать иначе. Гершензон (урожд. Цысина) Гитля Яковлевна (1843—1917). В эти дни она гостила у Гершензонов, причем к обычным бытовым тревогам (ее отношения с невесткой были небезоблачны) добавились дополнительные: в середине января у нее случилось острое желудочное расстройство. 48
214 Павел Федорович Успенский (НИУ «Высшая школа экономики»), Андрей Сергеевич Федотов (МГУ имени М. В. Ломоносова) Изобретение социальной поэзии: от пения цыганок к «Тройке» Некрасова В первый номер обновленного «Современника» (1847) Н. А. Некрасов счел возможным включить только один собственный текст — знаковую и «сильную» «Тройку». При известной осторожности и неуверенности Некрасова в своем таланте в это время такой шаг свидетельствует о том, что поэт и его круг восприняли стихотворение как несомненную удачу, достойную представлять поэтическую программу журнала и, шире, новую литературу. Эта ставка оправдалась: «Тройка» и сейчас воспринимается как образцовое стихотворение Некрасова, как своего рода манифест прежде не существовавшей социальной поэзии и устойчиво ассоциируется с ролью поэта как «певца народного горя». «Тройка» стала успешной благодаря тому, что идеально отвечала запросу новой демократической аудитории: реалистично и сочувственно, без «литературных украшений», изобразить страшную жизнь обездоленных и безмолвных людей. Круг «Современника» определил традиционное понимание стихотворения: оно — о трагической судьбе крестьянки, обреченной на тяжелый и неблагодарный труд, несчастную семейную жизнь и раннюю гибель. Некрасов напрямую не называет классовый конфликт и не предлагает конкретных социальных решений, но рассчитывает на крайне эмоциональную, почти аффективную, читательскую реакцию: возмущение контрастом праздной жизни корнета и мучений крестьянки. Поэтому впоследствии текст закономерно воспринимался как инвектива в адрес привилегированного класса, виновного в тяготах крестьянской жизни1. 1 См.: Чуковский К. И. Мастерство Некрасова // Чуковский К. И. Собр. соч.: в 15 т. Т. 10. М., 2005. С. 495; Евгеньев-Максимов В. Е. Творческий путь Н. А. Некрасова. М., Л., 1953. С. 50—51.
Изобретение социальной поэзии: от пения цыганок к «Тройке» Некрасова 215 Парадокс, однако, заключается в том, что исторически такое прочтение отсекло собственно литературное измерение стихотворения и предполагало, что о «настоящей», трагической жизни поэт говорит с чистого листа, заменяя литературные условности «реальными», «подлинными» словами. В такой оптике Некрасов как бы заново изобрел поэзию, придумал для нее и характерную проблематику, и характерный язык. Странно было бы отрицать тематическую новизну «Тройки» и, соответственно, ее социальный пафос. Однако это стихотворение (как и другие тексты поэта) не возникает из ниоткуда, а рекомбинирует образы и приемы определенного сегмента литературы. Его примерные координаты уже были заданы — Б. М. Эйхенбаум, а вслед за ним И. И. Подольская указывали на романсное начало в «Тройке»2, но ограничились беглыми замечаниями. Между тем связь «Тройки» с музыкальной традицией заслуживает более подробного разговора — такой исток новой социальной поэзии кажется как минимум неожиданным. Романсное начало при этом еще и не вполне четкое указание — это зонтичное понятие, объединяющее различные культурные практики и разнородные тексты, и ориентиры «Тройки» в этом многообразии еще не были осмыслены. В статье мы объясним, как шедевр Некрасова не просто соотносится с популярной песенной традицией, но обнаруживает крепкую связь с ее отдельными составляющими — квазижанром «тройки» и — неожиданным образом — цыганской песенной субкультурой. Пристальный анализ этих контекстов позволит нам истолковать, как поэт, обыгрывая песенную топику, смещая нарративные принципы и переосмысляя (впрочем, не до конца) гендерные стереотипы, создал новую социальную лирику, открыл для русской поэзии «народ». «Тройка» с ее изобретением народной жизни, как мы покажем, соотносилась с поисками русской литературы конца 1840-х гг., однако предлагала новый, оригинальный и впоследствии весьма влиятельный сценарий. Двигаться мы будем не от текста к контексту, а наоборот: рассмотрев восприятие и бытование стихотворения и заглянув по пути в цыганский табор, мы перейдем к контексту творчества Некрасова и источникам стихотворения. Начнем же мы и вовсе с побочного, на первый взгляд, сюжета — с любопытного эпизода из истории русской музыки конца 1850-х гг. См.: Эйхенбаум Б. М. Некрасов // Эйхенбаум Б. М. О поэзии. Л., 1969. С. 68; Подольская И. И. Первая книга Некрасова // Некрасов Н. А. Стихотворения 1856 / Изд. подготовила И. И. Подольская. М.: Наука, 1987. С. 368. 2
216 П. Ф. Успенский, А. С. Федотов 1 «Тройка» быстро стала популярным романсом. Она многократно была положена на музыку, а свидетельства о ее исполнении в разных социальных стратах обнаруживаются в мемуаристике и — что более показательно — в беллетристике. Напомним, что «только что положенную на музыку» «Тройку» поет Вера Павловна в романе Н. Г. Чернышевского «Что делать» (1863), а из повести А. Ф. Помяловского «Молотов» (1861) мы узнаем, что эту песню «в видах смягчения нравов» позволяли петь институткам3. Известно несколько аранжировок «Тройки» (первая — О. Бернард, 1852 г.), и далеко не все они учтены в некрасововедении4. Не берясь за их полноценный сопоставительный анализ, укажем на характерные особенности некоторых романсов. В основе произведений для голоса и фортепиано С. А. Зыбиной (ценз. разр. 13 марта 1858 г.), М. М. Эрлангена (?), Н. Леонтьева (ценз. разр. 30 марта 1857 г.), Ф. Бюхнера (предп. 1858), А. И. Дюбюка (?) и И. В. Васильева (ценз. разр. 6 сентября 1857 г.) лежит одна и та же мелодия, которая легко узнается, хотя и незначительно изменяется от романса к романсу. Во всех вариантах представлены разные ритмические рисунки и разные тональности. Произведения начинаются в миноре, но заканчиваются в мажоре. Только в варианте Дюбюка мы встречаем иное: его финал аранжирован в миноре. Произведение Дюбюка в целом интереснее остальных. Фортепианные партии Эрлангена, Васильева, Бюхнера и Леонтьева — это типичный вальсовый аккомпанемент на три четверти: бас и два аккорда. Зыбина разнообразила фортепианное сопровождение, сделав небольшое вступление и проигрыш в конце. У Дюбюка тоже есть фиСм.: Чернышевский Н. Г. Что делать? Из рассказов о новых людях / Подг. Т. И. Орнатской и С. А. Рейсера. Л., 1975. С. 27; Помяловский Н. Г. Соч. Л., 1980. С. 207. См. об этом: Ямпольский И. Г. Стихи Некрасова в произведениях других писателей // Некрасовский сборник. Вып. 11—12. СПб., 1998. 4 Так, романсы М. М. Эрлангена и Ф. Бюхнера не учтены в комментарии к «Тройке» в ПСС Некрасова, отсутствуют в справочнике «Некрасов в музыке» и не упоминаются в «Летописи жизни и творчества Н. А. Некрасова». Не индексирована также аранжировка А. И. Дюбюка к музыке Н. Леонтьева, в то время как справочники указывают на его «Дуэт». См.: Некрасов Н. А. Полн. собр. соч.: в 15 т. Т. 1. Л., 1981. С. 585; Иванов Г. К. Н. А. Некрасов в музыке. М., 1972. С. 35. Изучение аранжировок XIX в. осложнено тем, что нотные издания даже в крупнейших российских библиотеках представлены отнюдь не полно и систематизированы неудовлетворительно. Год выпуска тех или иных нот обычно не указывался. Дата цензурного разрешения практически ничего в этом случае не дает, позволяя только обозначить нижнюю хронологическую границу, ранее которой ноты не могли быть выпущены. 3
Изобретение социальной поэзии: от пения цыганок к «Тройке» Некрасова 217 нальный проигрыш, но еще он подробно расписал штрихи, темповые и динамические изменения на протяжении всей песни. За счет того, что Зыбина и Дюбюк использовали шестидольный размер, а не трехдольный, как все остальные, сильная доля встречается в два раза реже, из-за этого фразы получаются протяжнее и музыка приобретает певучий характер. Таким образом, эти романсы демонстрируют устойчивое сходство вокальных партий, но предлагают несколько разные аранжировки, отличающиеся уровнем сложности. Аранжировка Дюбюка, по всей видимости, наиболее изысканная, тогда как в «стандартном» сопровождении к «Тройке» используются преимущественно похожие вальсовые модели5. Вряд ли в такой ситуации варьирования и взаимовлияния возможно говорить о полной самостоятельности романса или же о наглом воровстве. Тем не менее растущая популярность текста спровоцировала в 1858 г. небольшой, но примечательный для нашего сюжета скандал. В рубрике «Новоизданные музыкальные сочинения» № 41 еженедельника «Театральный и музыкальный вестник» за 1858 г. появилась заметка, в которой рекламировался только что изданный Ф. Т. Стелловским романс Зыбиной на слова Некрасова. Анонимный автор с возмущением сообщал, что в Москве одновременно появились «цыганская песня “Тройка”, сл. Некрасова, аранжировал Бюхнер, и цыганская песня “Тройка”, со всеми куплетами, сл. Некрасова, музыка Н. Леонтьева». Призывая читателя сравнить эти «цыганские песни» с романсом Зыбиной, он уличал московских композиторов в плагиате: «Еще видно, г. Бюхнер несколько поцеремонился и написал “аранжировал”, но г. Леонтьев, переписав романс г-жи Зыбиной из as-dur в be-dur, просто напечатал “музыка Леонтьева”». Обстоятельства излагаемой в заметке истории крайне неясны. Непонятно, какой из трех обсуждаемых романсов был издан первым, хотя и известно, что цензурное разрешение романс Леонтьева получил за год до произведения Зыбиной. С другой стороны, прагматика фельетонного жеста очевидна: нападая на московских конкурентов, аноним способствовал продвижению на рынке романса Зыбиной, который был издан Стелловским, хозяином «Театрального и музыкального вестника». Специфика ситуации заключается еще и в том, что подобная атака стала возможной лишь с 1857 г., когда авторское право на нотные издания впервые было кодиЗа ценнейшую консультацию при сопоставлении обнаруженных романсов благодарим Е. С. Сидельникову (МГУ им. М. В. Ломоносова). Подготовленный ей подробный анализ был сведен нами только к самым базовым различиям между романсами. 5
218 П. Ф. Успенский, А. С. Федотов фицировано6. Таким образом, мы имеем дело с очень ранней попыткой использовать свежий закон для продвижения и защиты собственного музыкального продукта на рынке. Что действительно может заинтересовать исследователя Некрасова, так это гипотеза фельетониста о возможной социальной траектории текста, в рамках которой особое место занимают цыгане. Они, как предполагает фельетонист, «внесли романс г-жи Зыбиной в свой репертуар и, как у них водится, перековеркали его, и песни эти (Леонтьева и Бюхнера. — А. Ф., П. У.) напечатаны с их напева»7. Какого же рода искажения мог иметь в виду фельетонист, если предположить, что это не голословное утверждение и что текст, попадая в цыганский репертуар, действительно модифицируется? О какого рода «цыганских» трансформациях идет речь в случае «Тройки»? 2 Репертуар цыганских хоров 1840—1850-х гг. практически не изучен, однако известно, что ничего специфически цыганского в нем не было: цыгане систематически пели и модные авторские романсы, и русские народные песни, заучивая их с голоса (при этом переосмысляя напев и адаптируя его к своей устной исполнительской традиции)8. Хотя они исполняли «чужие» произведения, в сознании современников их выступления выделялись на фоне других песенных практик (салонного пения, камерных концертов и т. п.) как этнически своеобразные, цыганские. Маркером «цыганского» — помимо самого состава хоров — выступала манера исполнения, отличающаяся особой эмоциональностью и аффективностью. «Исключительное право собственности и продажи музыкальных сочинений принадлежит также авторам, или наследникам их, или тем, к коим сие право перешло на законном основании, в продолжении пятидесяти лет, как сие постановлено в отношении к правам собственности сочинителей, переводчиков или издателей книг» (Высочайше утвержденное мнение Государственного совета, объявленное Сенату министром юстиции (15 апреля 1857 г.; № 31732) // Полное собрание законов Российской империи. Собрание второе. Т. XXXII. СПб., 1858. С. 311). См. также ценную статью: Пуртов Ф. Э. К вопросу становления авторского права в нотоиздательстве России // Нотные издания в музыкальной жизни России. Российские нотные издания XVIII — начала XX вв. Сборник источниковедческих трудов. Вып. 2. СПб., 2003. 7 В. М. Новоизданные музыкальные сочинения // Театральный и музыкальный вестник. 1858. № 41 (19 октября). С. 490. 8 См.: Щербакова Т. Цыганское музыкальное исполнительство и творчество в России. М., 1984. С. 60. 6
Изобретение социальной поэзии: от пения цыганок к «Тройке» Некрасова 219 В научной литературе можно встретить размышления о том, что в определенный, условно «ранний», период цыганское пение не было аффектированным (идет ли речь о 1830—1840-х или о 1850—1860-х гг.)9. Скорее всего, в перспективе музыковедческих исследований можно говорить об особой эволюции типов эмоционального исполнения. Однако мы можем заметить, что цыгане всегда славились аффективностью исполнения: эмоциональному режиму любого исторического периода они навязывают свою экстра-эмоциональность. Поэтому, вне зависимости от того, как реально исполнялась цыганская песня в то или иное десятилетие, современнику она всегда казалась чрезмерно «буйной», «разгульной» и «дикой». Уже очеркисты 1840-х гг., не описывая цыганское исполнение во всех деталях, останавливались на характерном драматизированном пении. См., например, в «Очерках московской жизни» (1842) П. Ф. Вистенгофа: Разгульные песни цыган можно назвать смешением стихий; это дождь, ветер, пыль и огонь — все вместе. Прибавьте к тому: сверкающие глаза смуглых цыганок, их полуприкрытые, часто роскошные формы, энергическое движение всех членов удалого цыгана, который поет, пляшет, управляет хором, улыбается посетителям, прихлебывает вино, бренчит на гитаре и, беснуясь, кричит во все горло: сага баба, ай люли. — Ничто не располагает так к оргии, как их буйные напевы; если горе лежит у вас камнем на сердце, но это сердце еще не совсем охладело к впечатлениям жизни, то свободная песнь цыган рассеет, хоть на минуту, тоску вашу10. Впечатления Вистенгофа не уникальны и находят соответствия в текстах его современников. Так, А. И. Герцен писал в дневнике (1843. Май 1): «Вчера дикий концерт цыган. Это ново и увлекательно. Музыка цыган, их пение, не есть просто пение, а драма, в которой солист увлекает хор — безгранично и буйно. Понять легко, почему на вакханалиях цыгане делают такой шумный успех»11. Ф. В. Булгарин, в 1847 г. рекламируя выступления хора Ильи Соколова, отмечал: «Воля ваша, а цыганское пение и цыганская пляска по душе русскому человеку! Эти неистовые крики и внезапные порывы потрясают русские нервы 9 См.: Штейнпресс Б. К истории «цыганского пения» в России. М., 1934. С. 44; Петровский М. С. Скромное обаяние китча, или Что есть русский романс // Русский романс на рубеже веков. СПб., 2005. С. 66. 10 Вистенгоф П. Ф. Очерки московской жизни. М., 1842. С. 168. 11 Герцен А. И. Собр. соч.: в 30 т. Т. 2. М., 1954. С. 279.
220 П. Ф. Успенский, А. С. Федотов и заставляют сердце сильнее биться. Тихая русская мелодия идет прямо в душу»12. Закономерно предположить, что из всего корпуса текстов эпохи цыгане выбирали такие, которые обладали наибольшим эмоциональным потенциалом. Прежде всего, таким текстам необходимо описывать ситуацию с явно выраженным драматизмом и, соответственно, подходящую для «буйной», темпераментной обработки. «Тройка» с ее специфической коллизией и риторической инструментовкой обладала всеми чертами, необходимыми для экспрессивного перформативного исполнения. В самом деле, она регулярно попадала в цыганский репертуар (в этом отношении фельетонист «Театрального и музыкального вестника» совершенно прав): так, романс И. В. Васильева (дирижера хора московских цыган) имел жанровый подзаголовок «Цыганская песня для голоса и фортепиано», романс Леонтьева вышел в серии «Песни московских цыган», романс Эрлангена — в альбоме «Цыганский табор. Альбом русских и цыганских романсов и песен». В рецензии на сборник стихов Некрасова 1861 г. Вс. В. Крестовский указывал на широкое бытование стихотворения и связывал его с эмоциональной структурой текста: «“Тройка” всем нам пришлась по сердцу и по плечу. Посмотрите, где только ее не поют и кто только не поет ее; хоть перевирают, да все-таки поют! <...> Нужды нет, что оно аффектировано, — оно правдиво, оно искренно, — а в этом-то и есть главное дело и главная причина его популярности»13. Неудивительно поэтому, что узловые фрагменты «Тройки» соотносятся с топикой популярных в цыганском репертуаре текстов. В песенниках, вышедших уже после публикации стихотворения Некрасова, мы находим много сходных микросюжетов, образов и мотивов. Так, портрет некрасовской героини соотносится с песенным образом красавицы — черноволосой и чернобровой смуглянки. См.: «Вечером красна девица / На прудок со стадом шла, / Черноброва, чернолица»14; «Мы, две девицы чернобровыя, / Мы, две цыганки черноокия, / Булгарин Ф. В. Заметки, выписки и корреспонденция Ф. Б. // Северная пчела. 1847. № 17. 22 января. С. 65. Ср., впрочем, несколько иное свидетельство Н. В. Давыдова, которому цыганское пение 1850—1860-х гг. кажется очень сдержанным, вероятно, потому, что он вспоминает о нем, исходя из эмоционального режима 1910-х гг. (Давыдов Н. В. Москва. Пятидесятые — шестидесятые годы XIX столетия // Ушедшая Москва. М., 1964. С. 39—40). 13 В. К-ский <Крестовский Вс.>. Стихотворения Н. Некрасова. 2 части. СПб., 1861 // Русское слово. 1861. № 12. Отд. 2. С. 61. О популярности стихотворения см. также: Давыдов Н. В. Москва... С. 39. 14 Полное собрание песен хора московских цыган. СПб.: В типографии Аполлона Фридрихсона, 1855. С. 14. 12
Изобретение социальной поэзии: от пения цыганок к «Тройке» Некрасова 221 В глазах же черных — / Огонь заблистал»15 — ср.: «Сквозь румянец щеки твоей смуглой», «В волосах твоих, черных как ночь», «Взгляд один чернобровой дикарки». Ее костюм практически никогда не описывается подробно, но часто в нем подчеркиваются нарядные и праздничные детали: «Сарафан к лицу / С золотой каймой»16; «Для него бы я не рядилася, / С золотой каймой ленту алую / В косу длинную не вплетала бы»17 — ср.: «Вьется алая лента игриво / В волосах твоих, черных как ночь». Песенная красавица, как правило, испытывает сильные эмоции, причем в словаре романсов «сердце» и «кровь» выступают эмблемами любовного переживания. См.: «Но сердечку очень больно / Через злато слезы лить»18; «В сердцах же страстных / Огонь запылал. / Кровь в сердце бьется — / Мы огнем горим. / Любовь блаженство — / Мы любви хотим»19; «Но темно сердце у смуглянки, / И тайну трудно разгадать!»20 — ср.: «Знать, забило сердечко тревогу, / Все лицо твое вспыхнуло вдруг»; «Взгляд один чернобровой дикарки, / Полный чар, зажигающих кровь»; «И тоскливую в сердце тревогу / Поскорей навсегда заглуши». Типична для романсов и народных песен и сама ситуация уличной встречи нарядной взволнованной героини с возлюбленным. «Ехали ребята из Новагорода, / Красна девица на улице была; <...> Всем нашим ребятам по поклону отдала. <...> Одному молодчику пониже всех»21; «Как бы знала я, кабы ведала, / Не смотрела бы из окошечка / Я на молодца разудалого, / Как он ехал по нашей улице»22; «Как пойду сидеть / За ворота я, / Буду ль вдаль смотреть / Без заботы я. / Уж как сяду я / Там украдкою, / Но с отрадою; / Сердце радуя / Думой сладкою; / Ожиданием / Друга милого»23. В романсном мире порой случается так, что встреча с мужчиной выключает героиню из общества «веселых подруг». В этом отношении показателен романс «В селе дивчина счастлива жила…», в котором разыгрывается близкая к «Тройке» лирическая коллизия: геро Там же. С. 47—48. Новейший полный русский песенник, собранный из народных русских песен и из сочинений известных русских писателей… В четырех частях. Ч. 1. М.: В типографии Ведомостей Московской городской полиции, 1854. С. 46—47. 17 Русские песни XIX века / Сост. проф. Ив. Н. Розанов. М., 1944. С. 171. 18 Полное собрание песен хора московских цыган… С. 15. 19 Там же. С. 47—48. 20 Русские песни XIX века… С. 355. 21 Полное собрание песен хора московских цыган… С. 28—29. 22 Русские песни XIX века… С. 171. 23 Новейший полный русский песенник… С. 46—47. 15 16
222 П. Ф. Успенский, А. С. Федотов иня не только оказывается «в стороне» от девушек, но и встречает военного (ср. корнета у Некрасова), в которого немедленно влюбляется: «В селе дивчина счастлива жила, / Всех резвей девушек она бывала. / Грусти и печали она не знавала, / Всегда была резва и весела. / Вдруг приуныла, в беседы не ходит, / Только грустит, хороводы не водит / Целые ночи в слезах лишь проводит. / Что ж за причина печали ея? / То, что в мазурке улан проявился, / Резвенькой девушке он полюбился»24. Песни регулярно заостряют внимание на несчастной любви и, соответственно, на невозможности соединиться с возлюбленным. При этом фольклорный репертуар иногда сосредотачивается и на ситуации насильственной женитьбы, и тяготы и ужасы грядущей семейной жизни в таких случаях описываются хотя и сдержанно, но все же недвусмысленно. См., например: «Не давайте вы меня, горькую, / На чужу дальню сторонушку, / К чужому отцу, к чужой матери, / Как чужие-то отец с матерью / Безжалостливы уродилися; / Без огня у них сердце разгорается, / Без смолы у них гнев раскипается»25. Приведенные примеры свидетельствуют, что «Тройка» естественным образом встраивается в топику цыганского репертуара26. Плотная концентрация песенных образов, ключевых слов и микросюжетов позволила цыганским хорам увидеть в «Тройке» «свой» текст и апроприировать его как типично романсный. Апроприация подразумевает не просто включение текста в репертуар, но и выработку особой манеры его исполнения, при которой хотя бы часть его элементов воспринимается слушателями и, видимо, самими исполнителями как «цыганские». Очевидно, что портрет некрасовской героини такую апроприацию допускает (девушка не названа «крестьянкой», а единственная ее прямая характеристика — «дикарка» — естественно активизирует экзотический код)27. Таким образом, речь идет не только о присвоении, но и о перекодировке: исполнительница поет «Тройку» как текст не о крестьянке, а о цыганке, а идейная Полное собрание песен хора московских цыган… С. 45. Новейший полный русский песенник… С. 126. 26 Стихи Некрасова соотносятся также с квазижанром «тройки», однако поскольку он выступает источником рассматриваемого стихотворения, мы скажем о нем отдельно ниже. 27 Ср. с описанием цыганок у В. И. Даля: «Цыганки бывают росту среднего, иногда рослы, стройны, волосы черноты совершенной, будто бы под черной финифтью, несколько курчавы или волнисты, длинны, густы и мягки. Это, а равно и особенный изжелта-смуглый цвет лица, есть неотъемлемый признак их. Несмотря на это, встречаете между ними красавиц» (В. Даль. Цыганка. Цит. по: Щербакова Т. Цыганское музыкальное исполнительство... С. 42). 24 25
Изобретение социальной поэзии: от пения цыганок к «Тройке» Некрасова 223 структура стихотворения меняет пропорции — социальное ретушируется, а любовное начало перемещается на первый план. Чтобы увидеть в «Тройке» только любовный романс, ее, очевидно, нужно было исказить в смысловом плане и многое в ней не заметить. О таком неполном усвоении текста свидетельствуют несколько вариантов его бытования. В некоторых нотных изданиях романс приводится не целиком, а до строки «Смотрит бойко лукавый глазок…»28. В таком виде получался романс, основная коллизия которого — любовь «дикарки» к «корнету»; вопреки пафосу Некрасова, советующего юной девушке воздержаться от такого соблазна, «укороченный» вариант текста встает на ее сторону и, оставляя финал открытым, заставляет слушателя надеяться на успех героини. При этом «Тройка» в полном, авторском, виде тоже бытовала в качестве романса, а у цыган, ее исполнявших, были особые причины воспринимать ее как «свой» текст. Эти причины связаны не столько с песенной традицией, сколько с самой цыганской культурой. 3 К сожалению, о настоящей, таборной, цыганской культуре 1840—1890-х гг. практически ничего не известно. Первые записи аутентичных, не рассчитанных на чужого слушателя, песен и образцов устных жанров были сделаны только в начале ХХ в. Первопроходцем стал В. Н. Добровольский, который изучал быт и культуру цыган Смоленской губернии. Его исследование показало, что между фасадной и внутренней цыганской культурой существует разрыв. Поскольку мы имеем дело с устной, доавторской, традицией, отличающейся высокой устойчивостью и консерватизмом, зафиксированные Добровольским тексты мы можем считать актуальными и для XIX в., осознавая, впрочем, что наши дальнейшие рассуждения — лишь примерная реконструкция. В таборной культуре начала ХХ в. репрезентировался устойчивый образ цыганки и цыганской любви. Обязательными атрибутами цыганской красоты предстают смуглость, царственность, соблазнительность и независимое поведение. Женщина при этом может быть оценена прямо в денежном эквиваленте: чем «лучше» цыганка, тем она дороже. Специфика культурной модели заключается в том, что эта оценка не оскорбительна, а естественна. Приведем записанную Добровольским типичную характеристику молодой цыганки: 28 Ср. романсы Леонтьева, Васильева, Эрлангена.
224 П. Ф. Успенский, А. С. Федотов Ах, Боже! Экая жена у цыгана! Аккурат попадья! Лицо у нея, как огонь, пылает! А рост какой! Полнота какая у нея! Талия идет к ней. Краля! Физиономия у нея жидовская (черная), аккурат жидовочка. Герцогиня, братец! У жонки во сто рублей крали на шее висят! Идет жонка по избе — походка у ней барская. У этой цыганки, братец, большое счастье: куда ни пойдет (в кражу): точно за своим! Какое счастье, братец, мужу ея! Скакать пойдет, трепака так и отбивает; поставит ножку, сразу четвертной отдашь. На ней кости ломаются, как танцовать пойдет; кожа (во время танца) вся ходором ходит; — пятерку отдашь, как плеснет рукой об руку. Пойдет скакать; все паны удивляются и засыпают, право, братец, деньгами за одну ея «выходку». Ну что за Настюшка эта — такой в целом свете нет29. Цыганка, однако, бывает несчастна в браке, и здесь таборная культура дает ей возможность высказаться об этом самостоятельно, женским, а не мужским голосом. В записанной Добровольским песне цыганка жалуется на семейную жизнь: «Если б знала я такую судьбу, / Если б только знала я такую судьбу, / За цыгана не пошла б, / Головы не завязала б. / Никто меня из семьи не любит, / Невзлюбили и из дому выгнали, / Никто меня не голубит. / Пойду я, молода, зальюсь / И в море затоплюсь»30. Похожие мотивы используются и в текстах, зафиксированных позднее. См., например, песню (записана в 1928 г.): «Кабы знала свою долю, / Я бы замуж не пошла, / Голову б не повязала. / И зачем же ты, злодей, / Молодую полюбил? / Что ж мне гибнуть молодой? / Мимо младший брат идет. / “Ты зайди к бедняжечке, / Мои дети есть хотят! / Мы пойдем с тобой вдвоем — / Детям хлеба принесем”. / Хоть бы старший брат зашел / О судьбе моей узнать! / С мужем бедности не знала. / Дядюшка нас признавал, / А теперь и не заходит, / Лишь узнал, что мой хозяин / Угодил в казенный дом»31. Проецируя этот набор топосов на середину XIX в., мы можем лучше понять механизмы комплектования цыганского песенного репертуара. Резонно предположить, что усвоение того или иного текста облегчалось, если в нем были смысловые структуры, характерные для таборной культуры и цыганского мировоззрения. Еще сильнее Киселевские цыгане. Труд В. Н. Добровольского. Вып. 1. Цыганские тексты. СПб., 1908. С. 35. Здесь и далее оригиналы по-цыгански, перевод Добровольского. 30 Там же. С. 72 (№ 50). См. также начало «Причитания о семейном горе женщины» (№ 75): «Меня отец отдал замуж далеко. Меня муж прибил, прогнал меня…» (Там же. С. 85). 31 Сказки и песни, рожденные в дороге. Цыганский фольклор / Сост. и пер. Е. Друц и А. Гесслер. М., 1985. С. 351—352, 474. 29
Изобретение социальной поэзии: от пения цыганок к «Тройке» Некрасова 225 ситуация упрощалась в том случае, если персонажами оказывались сами цыгане32. «Тройка» Некрасова в ее полном варианте идеально ложилась на этот комплекс мотивов и образов. Точкой входа здесь является слово «дикарка», которое, в сочетании с характерным портретом (смуглые щеки, черные брови и волосы), как уже отмечалось выше, переводит стихотворение/романс в цыганский план. Трагическая судьба героини — перспектива несчастного брака, в котором ее ждут труд и побои, — соотносится с цыганским фольклорным сценарием (нелюбимый муж-«злодей»)33. Воображаемый альтернативный сценарий у Некрасова, строго говоря, представляет собой не отрефлексированную в научных работах о поэте странность. Убивающему и бессмысленному труду в стихотворении противопоставлены не созидательная деятельность и не просвещение, а праздность: «Поживешь и попразднуешь вволю, / Будет жизнь и полна, и легка…» Более того, в этот несбыточный сценарий запаковано множество любовных приключений и даже своего рода продажность: «Старика разорит на подарки, / В сердце юноши кинет любовь». Этот набор мотивов оказывается естественным в цыганской перспективе. Для цыганки не только не порок, но и доблесть — извлечение финансовой выгоды из собственной красоты (см. выше: «Поставит ножку, сразу четвертной отдашь»). Идеал жизни цыганки заключен в танце, пении и соблазнении мужчин. В «Тройке» именно они, а не борьба и созидание (характерные для «зрелой» поэзии Некрасова), составляют предпочтительный, «легкий» сценарий женской судьбы. Праздность не является чем-то зазорным, наоборот — она предстает женской целью и маркирует успех, победу34. Неоднократно отмечалось, что, помимо романсов и фольклора, цыганскими считались и те песни, в которых говорилось о цыганах. Это объясняет, почему в цыганских хорах большой популярностью пользовались такие песни, как «Песня цыганки» (ария Лесты из оперы «Днепровская русалка» (изначально — «Дева Дуная»), комп. Ф. Кауэр, либретто (1803) С. Н. Краснопольского), «Мы живем среди полей» (ария из оперы 1828 г. «Пан Твардовский», музыка А. Н. Верстовского, либретто М. Н. Загоскина), а также песня, которую поет Земфира в поэме Пушкина «Цыганы», — «Старый муж, грозный муж» (см.: Штейнпресс Б. К истории «цыганского пения»... С. 14; Щербакова Т. Цыганское музыкальное исполнительство... С. 77). К этим текстам мы обратимся ниже. 33 Любопытно, что изменение костюма у Некрасова («завязавши под мышки передник, / перетянешь уродливо грудь») находит структурное соответствие в маркере цыганской замужней жизни — «голову б не повязала» («завязала»). 34 До некоторой степени это подтверждает соображение Б. О. Кормана о многоголосии «Тройки» и о том, что стихотворение отражает мысли, не принадлежащие автору. Строки о праздности исследователь трактует как принадлежащие то ли корнету, то ли богатому старику, то ли самой «дикарке». См.: Корман Б. О. Лирика Некрасова. Изд. 2-е, доп. и перераб. Ижевск, 1978. С. 167. В свете нашего сюжета к этому списку добавляется и цыганский взгляд. 32
226 П. Ф. Успенский, А. С. Федотов Сказанное позволяет объяснить, почему и полный текст «Тройки» оказался приемлемым для цыганского исполнения. Волей или неволей Некрасов аккумулировал узловые цыганские мифологемы в одном стихотворении, а оба противопоставленных сценария женской доли являются в равной мере «цыганскими». При минимальной перекодировке «Тройка» — парадоксальным образом — оказалась едва ли не более цыганским текстом, чем обнародованные впоследствии таборные тексты Добровольского. Одновременно «Тройка» удачно соотносилась не только с «внутренней» культурой цыган, но и с их «внешней» репрезентацией в высокой, светской культуре. Все до сих пор сказанное, однако, еще не объясняет, как эти «цыганские» элементы проникли в некрасовскую поэзию, до какой степени они случайны и не являются ли они в конечном счете аберрацией нашего восприятия? 4 Цыганский субстрат «Тройки» не был случайным. Ясно, что в контакте Некрасова с цыганской культурой нет ничего необычного: посещение цыганских концертов относилось к распространенным формам досуга в среде интеллектуалов. В фельетонном стихотворении сам Некрасов рекламирует цыганский хор, выступающий в саду Излера35. Более того, на рубеже 1840—1850-х гг. Некрасов совместно с А. Я. Панаевой пишет свой самый «цыганский» текст — роман «Мертвое озеро». Одним из магистральных сюжетов этого произведения является традиционная история о столкновении цивилизованного героя с экзотическим миром цыган и цыганского табора, причем в этой коллизии важную роль играют деньги: барин Куратов щедро платит за цыганское представление, а потом и вовсе идет дальше и покупает себе невесту (мать цыганки Любы). Отношения заканчиваются смертью — героиня бросается в озеро. Похожий сценарий повторяется в судьбе самой Любы, чьи отношения с другим барином, Тавровским, также приводят к трагедии. Эти сюжетные коллизии, как уже было отмечено, восходят к топике романтизма36. Нетрудно заметить, что некоторые положения романа перекликаются с «Тройкой»: соблазнительность героини, провоцирующая бездумную трату денег 35 См. «Прихожу на праздник к чародею…» (1850) — Некрасов Н. А. Полн. собр. соч.: в 15 т. Т. 1. С. 70. 36 См.: Шпилевая Г. И. О «цыганском тексте» романа Н. А. Некрасова и А. Я. Панаевой «Мертвое озеро» // Карабиха: историко-литературный сборник. Вып. 9. Ярославль, 2016. С. 26—38.
Изобретение социальной поэзии: от пения цыганок к «Тройке» Некрасова 227 (ср. «старика разорит на подарки»), ее несчастная судьба (ср. «и схоронят в сырую могилу»). Препятствием для сближения героинь «Тройки» и «Мертвого озера» является тот факт, что в стихотворении речь идет как будто о русской крестьянке. Однако эта русская крестьянка похожа на цыганку. В эпизоде первого столкновения Тавровского с Любой и Стешей для описания девушек используется словарь, напоминающий язык «Тройки». Подвижные и игривые цыганки предстают «смуглыми» и одновременно «румяными» (ср. «сквозь румянец щеки твоей смуглой»), у них «черные косы», «курчавые волосы» (ср. «в волосах твоих, черных как ночь»), «огненные» и одновременно «черные» глаза (ср. «взгляд один <…> полный чар, зажигающих кровь»), а на их лицах выделяются «брови» (ср. «из-под брови твоей полукруглой») и «легкая черная тень на верхней губе» (ср. «пробивается легкий пушок»)37. Принципиально важно, что в романе в качестве нейтрального родового понятия для обозначения цыганок используется слово «дикарки». Это же слово, напомним, оказывается единственной обобщенной характеристикой героини в «Тройке» — «Взгляд один чернобровой дикарки». Очевидно, что для Некрасова это слово было (изоритмичным) синонимом слова «цыганка»38. Слово «дикарка» позволяло Некрасову подключить цыганскую топику, и одновременно оно было достаточно многозначным и нейтральным, чтобы описывать русских женщин из народа. Дело в том, что в 1840—1850-е гг. цыганские хоры воспринимались не столько как этнографическая экзотика, сколько как проявление русского нацио­ нального духа. Соответственно, русские песни в устах цыган считались не искажением песенной природы, но ее подлинным национальным раскрытием39. Неразличение экзотического и национального в культуре того времени позволило трансформировать романтический язык См. портреты в 38-й гл. романа: Некрасов Н. А. Полн. собр. соч.: в 15 т. Т. 10. Кн. 1. С. 349—354. 38 Разобранный выше словарь цыганских образов, конечно, восходит к богатой романтической традиции, которая одновременно включает, например, поэмы А. С. Пушкина, Е. А. Баратынского, стихи Н. М. Языкова и эксплуатируется самим Некрасовым в ранней подражательной поэзии, ср. стихотворение «Смуглянке» (1839): «Черны, черны тени ночи, / Но черней твоя коса / И твои живые очи, / Ненаглядная краса», «Черноогненная дева» и т. п. (Некрасов Н. А. Полн. собр. соч.: в 15 т. Т. 1. С. 260—261). О цыганской топике в русской литературе см. основательные работы: Лотман Ю. М., Минц З. Г. «Человек природы» в русской литературе XIX века и «цыганская тема» у Блока // Минц З. Г. Александр Блок и русские писатели. СПб., 2000. С. 343—388; Щербакова Т. Цыганское музыкальное исполнительство... 39 Лотман Ю. М., Минц З. Г. «Человек природы»... С. 355 и др. 37
228 П. Ф. Успенский, А. С. Федотов для нужд «натуральных» описаний и открывало дорогу для реконфигурации языка поэтического. Это побуждает нас искать источники «Тройки» в песенном репертуаре эпохи, который эксплуатировался в том числе и цыганами. Песни, вышедшие в свет до публикации «Тройки», должны восприниматься как один из ключевых источников некрасовского поэтического языка вообще и разбираемого стихотворения в частности. Вновь не останавливаясь подробно на портретных особенностях героини, которые находят многочисленные соответствия с песенными женскими образами, обратим внимание на два редких мотива «Тройки». Это уже обсуждавшееся выше разорение мужчины, а также идея праздности как позитивной жизненной программы. Их источники обнаруживаются в известных Некрасову цыганских песнях. Так, в «Песне цыган» (из либретто к опере А. Н. Верстовского «Пан Твардовский»; 1828) образ жизни женщины-цыганки трактуется как «праздник-новоселье»: «Но не жнем, не косим. / Вместе с солнцем не встаем / Для дневной работы, / Лишь проснемся — и поем: / Нет у нас заботы!»40 (ср. «Поживешь и попразднуешь вволю, / Будет жизнь и полна, и легка»). Что же касается мотива разорения от одного только женского взгляда, то он, как мы полагаем, появился из популярных «русских народных сцен» В. Ф. Потапова «Чудеса в решете», в которых цыганский хор акцентирует такое типичное поведение цыганки: «Молодая только глазом поведет, / Он тотчас ей депозитную дает, — / Ай, жги, говори, говори… / Он тотчас ей депозитную дает»41. «Тройка» также использует сюжетные элементы песен, аккумулируя типичные сценарии женской судьбы — неожиданную встречу с «любимым», разлуку с ним, несчастный брак. Традиционной для песен «стартовой» точкой является позиция наблюдательницы (девушка сидит у окна или стоит у ворот) — она либо ждет оставившего ее возлюбленного, либо влюбляется в прохожего, чаще — проезжего, мужчину более высокого Русские песни XIX века… С. 327—328. Потапов В. Ф. Чудеса в решете, или Похождение купеческих сынков с купеческими прикащиками на Нижегородской ярмарке. Русские народные сцены в трех частях и восьми картинах. М., 1846. С. 122. О популярности произведения см.: Щербакова Т. Цыганское музыкальное исполнительство... С. 78. Известно, что сцены Потапова не ставились в императорских театрах (См. репертуарную сводку в: История русского драматического театра. Т. 4. М., 1979), а, по-видимому, показывались во время увеселительных программ в садах и заведениях, где, скорее всего, их мог видеть и Некрасов. 40 41
Изобретение социальной поэзии: от пения цыганок к «Тройке» Некрасова 229 статуса (барин, военный)42. Иногда героиня при этом подчеркнуто отделена своим переживанием от круга молодых подруг. См.: «Как у нашего широкого двора / Собирались красны девицы в кружок <...> Одна девка прослезилася в кругу: / “Вы играйте, красны девушки, одне, / А как мне младой игра на ум нейдет: / Мил, сердечный друг в уме моем живет”»43 (ср. «В стороне от веселых подруг»). Порыв некрасовской героини бежать «за тройкой вослед» тоже имеет песенные претексты — такой эпизод, например, находим в песне «Зоря ль моя, зоренька...»44. История несчастного брака, которому посвящена вторая половина «Тройки», — не менее постоянная тема народной лирики. Хотя в песнях, как правило, описание несчастий семейной жизни более лаконично и сдержанно, сама тема, поданная с женской точки зрения, занимает узловое место в фольклоре вообще. См., например: «Он сгубил мою головушку, сгубил, / Он меня младу работкой снарядил, / Некошной меня заботкой наделил <...> У нас горенка нетоплена стоит, / А ребятушки некормлены кричат» («Ты поди, моя коровушка, домой...»)45. Любопытно, что художественные возможности противопоставления двух судеб были использованы до Некрасова в стихотворении Е. П. Гребенки, ставшем популярной песней (1841): Молода еще девица я была, Наша армия в поход куда-то шла. Вечерело. Я стояла у ворот, А по улице все конница идет. К воротам подъехал барин молодой, Мне сказал: «Напой, красавица, водой!» Он напился, крепко руку мне пожал, См. песни «Вечор поздно из лесочка…», в которой барин влюбляется в крестьянку (Русские песни XIX века… С. 83—84); «Ты не плачь, не тоскуй…» (слова П. Г. Ободовского, 1827), в которой крестьянка, сидя «под окном», ждет погибшего на войне возлюбленного (Русские песни XIX века… С. 135—136), а также — «Как у наших у ворот…»; «Вниз по камушкам быстра речка течет…», в которых репрезентируется типичная для песен ситуация уличной встречи. Последние две песни опубликованы в изд.: Русские народные песни, собранные и изданные для пения и фортепиано, Даниилом Кашиным. Изд. 2-е. Кн. 1—3. М.: В типографии С. Селивановского, 1841. Кн. 2. С. 3; Кн. 3. С. 3. 43 Там же. Кн. 2. С. 23. 44 Там же. Кн. 1. С. 39. 45 Там же. Кн. 3. С. 11. См. также женские песни «Слобода моя...» (Там же. Кн. 2. С. 11), «Слыхала я, что в брачной доле…» (Новейший избранный песенник, или Собрание новейших лучших авторов всякого рода песен… М.: В Университетской типографии, 1814. С. 61—62) и другие. 42
230 П. Ф. Успенский, А. С. Федотов Наклонился и меня поцеловал… Он уехал… Долго я смотрела вслед: Жарко стало мне, в очах мутился свет. Целу ноченьку мне спать было невмочь, — Раскрасавец-барин снился мне всю ночь. Вот недавно — я вдовой уже была, Четырех уж дочек замуж отдала — К нам заехал на квартиру генерал… Весь простреленный, так жалобно стонал…. Я взглянула — встрепенулася душой: Это он, красавец барин молодой! Тот же голос, тот огонь в его глазах, Только много седины в его кудрях. И опять я целу ночку не спала, Целу ночку молодой опять была…46 Нетрудно заметить, что эта песня построена на тех же песенных источниках, что и «Тройка»: случайная уличная встреча с военным приводит к сильному чувству и потенциально обещает счастливую судьбу, однако реальная жизнь («вдовой уже была, / Четырех уж дочек замуж отдала») перечеркнула эти романтические мечты. Находку Гребенки, удачно соединившего песенные структуры в одном произведении, по-видимому, можно считать одним из источников некрасовского замысла несмотря на то, что у «Молода еще девица я была…» другой финал и иная, наивная и примиряющая, модальность47. Таким образом, в актуальном песенном корпусе 1840-х гг. обнаруживается множество пересечений с языком, структурой и темами Русские песни XIX века… С. 337. Некрасов, как было установлено, интересовался творчеством Гребенки и использовал его «находки». См.: Макеев М. С. К вопросу о литературных связях Некрасова: Некрасов и Е. П. Гребенка // Карабиха: Историко-литературный сборник. Вып. 10. Ярославль, 2018. С. 6—13; Вдовин А. В. Сюжет для народа: «Коробейники» Н. А. Некрасова в контексте прозы о крестьянах 1840—1850-х годов // Вестник Московского университета. Серия 9: Филология. 2016. № 3. С. 190—206. 46 47
Изобретение социальной поэзии: от пения цыганок к «Тройке» Некрасова 231 «Тройки». Тексты этого корпуса, очевидно, послужили непосредственными источниками некрасовского шедевра48. 5 Внутри песенной традиции можно выделить один специфический квазижанр49, с которым стихотворение Некрасова явно полемизировало и от которого отталкивалось. Это — чрезвычайно популярные в первой трети XIX в. песни-«тройки». Они уже привлекали внимание исследователей, в частности, И. Л. Андронников указал на отношение к ним «Тройки» Некрасова50. Сюжеты песен-«троек» всегда разворачиваютМы отдаем себе отчет в том, что источники «Тройки» не ограничиваются песнями и, более того, не ограничиваются поэзией. Так, рассказ о тяжелой судьбе забитой, измученной работой и побоями, рано умершей крестьянки Акулины в «Деревне» (1846) Д. В. Григоровича, скорее всего, был значимым ориентиром для Некрасова. В «Тройке» Некрасов осложняет коллизию Григоровича: если в «Деревне» судьба Акулины не имеет никаких альтернатив (крестьянский мир со всеми своими ужасами предстает изолированным от мира других социальных слоев), то в стихах Некрасова на первый план выходит воображаемая «счастливая» судьба героини и контраст этой судьбы с тем, что будет в действительности, привносит в текст особый драматизм. На уровне сюжетных намеков эта воображаемая счастливая судьба может восходить к другому прозаическому источнику — «Станционному смотрителю» из «Повестей Белкина». Напомним, что похищающий Дуню Минский — гусар, путешествующий на тройке. При этом если Некрасов и ориентируется на Пушкина, то только на уровне общей конструкции сюжетной ситуации, и в остальном тексты сильно отличаются. Достаточно сказать, что Самсон Вырин и его дочь не являются крестьянами, судьба героини оборачивается счастливой семейной жизнью обеспеченной матери дворянского семейства (а не праздного разгула, как в «Тройке»); все это, соответственно, предопределяет и разную проблематику текстов. Таким образом, «Тройка» на уровне сюжетных ориентиров комбинирует условно пушкинский сценарий со сценарием Григоровича. Текст Григоровича в свете нашего сопоставления важен еще и тем, что обнаруживает интерес к песенной традиции: каждая глава открывается эпиграфом или из народных песен, или из «народных» стихов А. В. Кольцова (что, кстати, свидетельствует о неразличении, сознательном или случайном, для представителя высокой литературы этих феноменов). Однако если для Григоровича с его поэтикой натуральной школы язык народной поэзии по-прежнему внеположен языку повествователя (и поэтому народная поэзия подходит разве что для эпиграфов), то Некрасов использует песенный язык для дискурсивного осмысления крестьянства. При всей перспективности сопоставления «Деревни» и «Тройки» нам бы хотелось сосредоточиться на некрасовской ревизии поэтического языка. 49 Песни-«тройки» мы считаем квазижанром потому, что их объединяет исключительно тематическое и сюжетное сходство, но для жанрового образования, с нашей точки зрения, этого недостаточно. 50 Андронников И. Л. О русских тройках // Андронников И. Л. К музыке. М., 1975. 48
232 П. Ф. Успенский, А. С. Федотов ся в декорациях пути, а дорожная скука мотивирует либо лирические медитации путешествующего героя, либо ямщицкую песню, причем они чаще всего связаны с любовным чувством. В известных Некрасову образцах квазижанра ямщик страдает от неразделенной любви и готовится к смерти. См.: «Ямщик лихой, он встал с полночи, / Ему взгрустнулося в тиши, / И он запел про ясны очи, / Про очи девицы-души. // “Вы, очи, очи голубые, / Вы сокрушили молодца. / Зачем, зачем, о люди злые, / Вы их разрознили сердца?”» («Вот мчится тройка удалая…» —слегка измененный отрывок из стихотворения (1831) Ф. Глинки «Сон русского на чужбине»)51; «Вот на пути село большое, / Туда ямщик мой поглядел; / Его забилось ретивое, / И потихоньку он запел: <...> “И ты, девица молодая, / Быть может, только воздохнешь; / Кладбище часто посещая, / К моей могилке подойдешь?”» («Тройка» (1840) Н. Радостина, псевд. Н. Анордист)52. Испытывать любовное чувство может не только ямщик, но и путешественник — как в хрестоматийной «Зимней дороге» (1826) Пушкина, ставшей (без последних двух строф) популярным романсом. А некоторые варианты «тройки» и вовсе лишены любовных мотивов, и герои под влиянием ямщицкой песни или звона колокольчика погружаются в состояние меланхолии (ср. «Дорогу» (1841) Н. П. Огарева или песню «Однозвучно гремит колокольчик…»53). Этот набор поэтических элементов, в каждой песне комбинировавшийся несколько по-разному, оказался весьма устойчивым и дожил в романсовой культуре до начала ХХ в.54 Пение было обязательным мотивом образцов квазижанра, а сами «тройки» непременно становились песнями. Поэтому тройка в какой-то момент превращается в прямой сигнал, что текст надо петь. Скорее всего, это дополнительно облегчало переход сочинения Некрасова в песенную традицию (притом что в нем никто не поет и не слушает песен). На фоне квазижанра некрасовская «Тройка», однако, выглядит необычно. Дело в том, что в песенной традиции коллизии подаются как подчеркнуто мужские, их элементы — ухарство, быстрая езда, спонтанное и трансгрессивное в социальном отношении, «мужское» понимание между ямщиком и пассажиром. Женщина появляется в «трой Русские песни XIX века… С. 16. Там же. С. 16—17. 53 Там же. С. 18. Авторство, как и время создания песни, остается дискуссионным, предположительно текст возник в конце 1840-х гг. 54 См., например, поздние «тройки»: «Заложу я тройку борзых…» и «На последнюю пятерку…» (Русский романс на рубеже веков / Сост., коммент. В. Я. Мордерер, М. С. Петровский. СПб., 2005. С. 190—191, 246 с указанием источников). 51 52
Изобретение социальной поэзии: от пения цыганок к «Тройке» Некрасова 233 ках» только в качестве цели путешествия или причины страданий, собственной субъектностью она не обладает, а вся любовная ситуация рассматривается в сугубо мужской оптике. В известном смысле «тройки» — тексты, которые гендерно маркированы как мужские. Некрасов сломал эту традицию: от страданий мужчины (ямщика или, условно, «корнета») он переключил внимание на страдание героини. Они перестали быть только эмоциональными: в отличие от ямщиков и их пассажиров, испытывающих исключительно душевные терзания, героиня «Тройки» рискует подвергнуться (и в итоге подвергается) страданиям физическим. «Неудача» в любви означает для нее перспективу несчастливого брака с присущими ему побоями, тяжелым трудом, деторождением, болезнями и ранней смертью. В «Тройке» совершается двойной смысловой сдвиг: фокус смещается не только с мужчины на женщину, но далее — с женщины, к которой едут, на женщину, которую попросту не замечают. Такая перефокусировка превращает «троечные» коллизии в нечто пошлое и не заслуживающее внимания — какой-то корнет едет к какой-то «другой», но не их судьба оказывается интересной. Используя жанровую память читателя, Некрасов показывает, что рядом с «троечными» любовными драмами (как бы за кадром) разыгрываются другие, более страшные драмы. В них на кону не только разбитые сердца, но и выброшенные, напрасно прожитые жизни. Такое оптическое смещение позволяет дополнить проблематику стихотворения социальным неравенством: тогда как в «тройках», как правило, ямщик едет к «девице молодой», а барин-пассажир — к своей возлюбленной (также равной ему сословно), у Некрасова между проносящимся мимо «корнетом» и крестьянкой — социальная пропасть. Очевидно, что эта проблема неравенства, социального барьера, активно эксплуатируемая народной песней и, наоборот, нехарактерная для «троек», является одной из ключевых находок Некрасова. Через рекомбинацию песенных элементов поэту удалось эффектно соединить темы любовного поражения и социального изгойства. Любопытно, что более широкая литературная традиция подсказывала Некрасову сюжет разрешенной социально-эротической трансгрессии (ср. Эраст и Лиза, Печорин и Бэла и др.). Однако именно благодаря перенастройке оптики поэту удалось избежать объективации женщины: самим изменением взгляда он подчеркивал, что от воли «дикарок» в таких ситуациях ничего не зависит, что судьба героини полностью определяется тем, заметит ли ее корнет (или иной статусный мужчина).
234 П. Ф. Успенский, А. С. Федотов Однако решающего шага в литературной деобъективации женщины Некрасов все-таки пока не сделал. Зная о том, что песенная лирика изобилует женскими голосами (см. примеры выше), поэт не дал слова своей героине, а высказался за нее55. Это выглядит парадоксально еще и потому, что «Тройка» предстает чем-то средним между диалогом с героиней и обращенным к ней назидательным словом. Однако в этом специально созданном в тексте коммуникативном пространстве второй участник не подает реплик. Иными словами, в этот период творчества Некрасова перефокусировка оказалась неокончательной: страдающие и угнетенные уже попадали в поле зрения нарратора, но не всегда получали право на рассказ о себе; демаркационная линия проходила по гендеру — при большом количестве мужских голосов женщины «заговорят» в поэзии Некрасова существенно позже (см., например, стихотворение «Орина, мать солдатская» (1863) или историю Матрены Тимофеевны из «Кому на Руси жить хорошо»). 6 Конструирование народа в «Тройке» лежало в русле поисков моделей для описания крестьянской жизни в русской литературе конца 1840—1850-х гг. Ее изображение «напрямую» было невозможно, для этого еще не было сложившегося языка. Новый язык предстояло собрать из прежних, уже разработанных в литературе дискурсов. При этом в качестве языков-доноров могли выступать как элитарный философский дискурс, так и языки низовые, до этого момента не востребованные высокой литературой. Проект Некрасова соотносится и в то же время существенно отличается от проектов изображения народа у его современников, прежде всего Григоровича и И. С. Тургенева с одной стороны и Кольцова — с другой. Случай Григоровича, на первый взгляд, представляется самым простым: в «Деревне» (1846) инструментарий натуральной школы приспосабливается для изображения тяжелой и безысходной жизни крестьян. Как и вообще натуральная школа, «Деревня» адресована элитарному читателю и своей жестокой этнографией призвана вывести его из зоны комфорта. При этом в повествовании Григорович не заигрывает с народным языком и занимает в тексте позицию внешнюю по отношению Под голосом мы имеем в виду нечто более простое, чем Корман, который увидел речевое перевоплощение повествователя, принимающего в определенный момент речевую манеру героини. В нашей оптике голос — это прежде всего возможность высказаться от первого лица. См.: Корман Б. О. Лирика Некрасова… С. 166. 55
Изобретение социальной поэзии: от пения цыганок к «Тройке» Некрасова 235 к героям. Способ «говорения» о крестьянах фундаментально не отличается от разговора о горожанах в «Физиологии Петербурга». Что касается Тургенева, то он в «Записках охотника» искал ресурсы для изображения «другого» сознания в синхронной западной литературе и классической философии56. Не поставленный Григоровичем вопрос о соотношении образованного и наивного сознания решается в тургеневской прозе через сложные нарративные конструкции, мучительную работу над проблемой закрытого народного сознания. Некрасов же обратился к художественному языку, который в воображении современников приближался к народному до степени неразличимости. Еще раз напомним, что в 1840-е гг. цыганские хоры не просто исполняли народные песни, но и репрезентировали народный дух как таковой, поэтому для интеллектуалов того времени цыганское было почти равным народному. Необходимо подчеркнуть, что на момент конца 1840-х гг. некрасовский выбор не был ни более правильным, ни более простым57. И у Тургенева, и у Григоровича, с одной стороны, и у Некрасова — с другой, человек из народа оставался фигурой фиктивной и сконструированной. Различие двух стратегий заключалось не столько в выборе наиболее «правдоподобного» языка (его не было), сколько в выборе референтной группы. Григорович, создавая Акулину средствами натуральной школы, а Тургенев — моделируя крестьянина по западноевропейским лекалам, обращались к «своей» социальной группе — группе интеллектуалов и предлагали ей язык для того, чтобы говорить о народе. Некрасов же одновременно адресовал свое сообщение и близкому социальному кругу, и самому воображаемому народу, т. е., в частности, ему казалось, что он предлагает язык для народа. В этом аспекте превращение «Тройки» в популярный романс для Некрасова должно было свидетельствовать об эффективности выбранного языка и служить положительной обратной связью, вдохновляющей двигаться в том же направлении. Для Некрасова низовая городская культура оказалась метонимически связана с народом как таковым. Героиня «Тройки» была соСм. подробнее с указанием литературы: Вдовин А. В. «Неведомый мир»: русская и европейская эстетика и проблема репрезентации крестьян в литературе середины XIX века // Новое литературное обозрение. 2016. № 5. С. 287—315; Вдовин А. В. Крестьянский пантеизм на экспорт: «Муни-Робэн» Жорж Санд, «Касьян с Красивой Мечи» И. С. Тургенева и идеология прозы о крестьянах 1840-х годов // Wiener Slawistischer Almanach. Т. 93: Идеологические контексты русской культуры XIX—XX века и поэтика перевода. 2017. С. 89—97. 57 Неочевидное преимущество некрасовского сценария высветилось позже, в 1860-е гг., когда художественный язык поэта оказался не менее влиятельным, чем условно тургеневский. 56
236 П. Ф. Успенский, А. С. Федотов брана из элементов, которые в этой культуре уже воспринимались ее носителями как репрезентативные, «истинные», а значит — они могли быть применены для описания «реальных» крестьян. Позиция поэта в каком-то смысле была утопической: рассчитывая на одобрение элитарных читателей (В. Г. Белинский и др.), он тем не менее как будто был готов говорить с народом на том художественном языке, который по крайней мере городское население признавало за свой. Здесь принципиально важно различать субъективную позицию Некрасова и объективное соотношение городской и крестьянской среды. Для поэта и интеллектуалов его круга городская среда несильно отличалась от народа, и, соответственно, овладение языком города означало овладение языком деревни. Понятно, что такая установка не отражала реальную ситуацию, в которой между крестьянами и городской средой была масса различий. Городская среда состояла из отправившихся на заработок крестьян, купцов, мещан, деклассированных дворян, бедных интеллектуалов, студентов, цыган и пр., и каждая из этих социальных групп участвовала в формировании языка низовой городской культуры. Соответственно, Некрасов был убежден, что нашел язык одновременно и для своего круга, и для народа, тогда как на самом деле имел дело со специфической буферной зоной, язык которой был отделен от языка аристократов и великосветских салонов, но и не заменял народный. Необходимо признать, что городская среда, о которой мы говорим, — достаточно абстрактный и трудноуловимый феномен. Принадлежащие к ней люди, видимо, имели шанс ощутить себя сообществом только в части городских пространств: кабак, городские гуляния, площадные представления и т. д. Ясно, что в остальное время между студентом, купцом и лакеем было мало общего, и они объединялись в свои автономные социальные группы. Каждая из этих групп могла читать «Тройку» по-разному, хотя субъективно Некрасов адресовал текст всему «воображаемому сообществу». Цыгане приняли «Тройку» как текст о них самих, однако среди горожан были и такие группы, которые, как и Некрасов, искали образы и понятия для осмысления народа (те же студенты и тяжело работающие интеллектуалы). Скорее всего, восприятие этими группами «Тройки» как народного текста сыграло не менее важную роль в успехе стихотворения, чем цыганские хоры. Именно эти группы должны были считывать обыгрывание романсной традиции и песенные истоки некрасовского текста. Иными словами, если мы хотим представить себе плачущего под «Тройку» человека, то правильнее думать о казеннокоштном студенте, пропивающем последние гроши в недорогом городском кабаке, чем о крестьянине на пашне или сельских посиделках.
Изобретение социальной поэзии: от пения цыганок к «Тройке» Некрасова 237 Установка Некрасова одновременно на собственный круг и на народ (подчеркнем: на народ в воображении автора) была не только утопичной, но и достаточно амбициозной. Восходящая к немецкой философии трактовка поэта как национального гения, выразителя национального духа58 была тем образцом, который Некрасов попытался модифицировать (после увлечения этой моделью в юношеских опытах). В самом деле, если гений нации выражает ее природу, то он должен также и говорить на ее языке, а творчество такого гения — в идеале — должно быть признано самим народом. Именно эта модель отличает Некрасова от Кольцова. Канонизированный Белинским в 1846 г., Кольцов для интеллектуалов был «народным поэтом», воплощением народного голоса. Этот голос воспринимался как низовой, как голос «сына народа», а продукция «поэта-самоучки» нуждалась и в продвижении, и в интерпретации (роль покровителя-интерпретатора была разыграна Белинским)59. Кольцов, таким образом, воспринимался как поэт, тексты которого поднялись до петербургской элиты. Некрасов же двигался в другом направлении: его произведения, изначально ориентированные на эстетические взгляды круга близких интеллектуалов, должны были спуститься в народные толщи. Это объясняет и часть отличий в поэтике авторов (при важности влияния Кольцова на Некрасова)60. Если Кольцов говорит от лица «простого русского человека», то Некрасов часто говорит от себя, но разрешает в своих текстах высказываться другим людям. Субъект некрасовской поэзии регулярно предстает человеком несколько абстрактным, внеположным крестьянской жизни и знающим, «как на самом деле» страдает народ. Конечно, его поэзия не исчерпывается этой моделью (начиная с «кольцовского» «Огородника» и заканчивая большим количеством сложно устроенной ролевой лирики); однако среди богатого и многопланового нарративного разнообразия выделяются случаи, в которых истории народа (если его представителям дается го- В русской культуре эту позицию, очевидно, занимал Пушкин. См.: Мазур Н. Н. Пушкин и «московские юноши»: вокруг проблемы гения // Пушкинская конференция в Стэнфорде, 1999: Материалы и исследования. М., 2001. С. 54—105; Песков А. М. «Русская идея» и «русская душа»: Очерки русской историософии. М., 2007. С. 76—80. 59 См. подробнее о Кольцове: Шеля А. «Русская песня» в литературе 1800—1840-х гг. Тарту, 2018. С. 118—138; о роли Белинского см. также: Вдовин А. В. Концепт «глава литературы» в русской критике 1830—1860-х годов. Тарту, 2011. Гл. 1. 60 О Некрасове и Кольцове см. важные соображения: Гиппиус В. В. Некрасов в истории русской поэзии XIX века // Гиппиус В. В. От Пушкина до Блока. М., Л., 1966. С. 262—269. 58
238 П. Ф. Успенский, А. С. Федотов лос) вставлены в нарративную рамку, принадлежащую ненародному субъекту61. Именно так произошло в «Тройке» — простой человек еще лишен права голоса, а история трагической жизни рассказана всезнающим лирическим субъектом, который не только «объективно» характеризует героиню с внеположной наблюдательной позиции, но и доподлинно знает, какова будет ее дальнейшая судьба62. Стихотворение Кольцова на ту же тему должно было быть написанным от первого лица. Отказ от кольцовской монологичной нарративной модели окупался поэтическим и стилистическим многоголосьем в «Тройке», в которой, как показал Корман, отразились пусть не голоса, но речевые обороты всех персонажей63. В этом месте мы подошли к вопросу, который пока обсуждали лишь косвенно и на который нельзя было окончательно ответить без прояснения литературной позиции Некрасова: почему же героиня «Тройки» была лишена голоса, притом что стихотворение именно к ней и обращается? Выше мы предложили ответ из гендерной перспективы. Сейчас мы можем его дополнить. Допустимо предположить, что дело не только в героине-женщине и что Некрасов мог бы дать ей возможность рассказать о своей судьбе, как дал он голос крестьянину в стихотворении «В дороге». Представляется, что в «Тройке» преследовались несколько другие цели. Спроецировав на стихотворение языковую установку Некрасова, мы увидим, что между текстом и авторским стремлением разделить с народом общий язык есть несовпадение, во всяком случае на первый взгляд. Объясняется оно вовсе не тем, что использование даже в модифицированном виде (с нарративной рамкой) модели Кольцова привеСм. хрестоматийные примеры — «Размышления у парадного подъезда», «Железная дорога», «Школьник» и др. Подробнее об устройстве лирики Некрасова с точки зрения нарративности и множественных субъектов см. не утратившую свое значение работу: Корман Б. О. Лирика Некрасова... 62 М. А. Кучерская характеризует такую способность некрасовского субъекта как «профетизм» (Кучерская М. А. Профетизм Некрасова // Toronto Slavic Quarterly. 2013. № 46. P. 39—58). Обратим, однако, внимание, что в предсказанной судьбе героини все типично и нет ничего, что нуждается в предсказании. Если это и «профетизм», то только по форме высказывания. Впрочем, сама грамматическая форма будущего времени добавляет стихотворению драматизма: судьба героини еще не определилась, хотя с высокой степени вероятности ей предстоят названные тяготы и страдания. 63 Так, строка «Знать, забило сердечко тревогу…» передает особенности крестьянской речи героини или ее подруг, а строка «Полюбить тебя всякий не прочь…» как будто отражает мысли корнета. См.: Корман Б. О. Лирика Некрасова… С. 165—168. Отметим, что не все наблюдения Кормана нам кажутся убедительными; привлекательность самой идеи поэтической полифонии привела исследователя к некоторым преувеличениям. 61
Изобретение социальной поэзии: от пения цыганок к «Тройке» Некрасова 239 ло бы ко «вторичности» текста. Дело здесь в другом: Некрасов говорит за народ потому, что ему принципиально важно, чтобы он сам усвоил взгляд на себя со стороны. Если, например, в стихотворении «В дороге» простой человек рассказывает о своей уникальной ситуации, то обстоятельства жизни героини рассматриваемого текста типичны, а значит, нет никаких гарантий, что, заговори героиня сама о своей жизни, она бы увидела в ней трагедию. В обмен на готовность говорить с народом на одном языке Некрасов предлагает ему — во всяком случае, в «Тройке» — усвоить элитарную, внеположную позицию и через нее осознать всю бедственность и трагичность своего положения. Именно эта конструкция объясняет, почему в стихотворении нет классового понятийного языка и почему в нем вместо общественной диагностики предлагается наглядный случай, который должен заразить читателя — и элитарного, и в идеале простонародного — аффективным переживанием социальной несправедливости. Это же объясняет, почему в тексте есть дидактические пассажи, структурно восходящие к фольклорной императивности («Не гляди же с тоской на дорогу / И за тройкой вослед не спеши»). Такая модель, очевидно, достаточно далеко уходит от Кольцова. Вместе с тем она же заставляет нас вернуться к Григоровичу. В «Деревне» писатель затрагивает сходный круг вопросов, но не разрешает их. Акулина почти не имеет голоса, а ее внутренний мир и рефлексия если и существуют, то оказываются принципиально закрытыми для наблюдения64. Надо полагать, Григорович столкнулся с тем же сомнением, что и Некрасов: может ли героиня выразить ужас своей жизни, если никакой другой она не знает? Григорович останавливается перед этим вопросом и даже не пытается обратиться к героине из народа с каким бы то ни было назиданием: для этого выбрана неподходящая стилистическая система (Акулина не говорит на этом языке). Попытка Некрасова собрать свой текст из элементов «народных»/городских песен как бы разрешает ему прямо поучать крестьянку и надеяться на пробуждение ее сознания. Понимая все умозрительность такого объяснения, предположим, что некрасовский метод говорения о народе синтезировал кольцовский народный язык, фабулу Григоровича и нарративную конструкцию Тургенева, которая начинает кристаллизоваться в это же время, но приобретет законченный вид только в начале 1850-х гг. Получив Например, вполне репрезентативным и знаковым для всей повести оказывается пассаж из финальной главки: «Неведомо, какие мысли занимали тогда Акулину; сердце не лукошко, не прошибешь окошко, говорит русская пословица» (Григорович Д. В. Сочинения: в 3 т. М., 1988. Т. 1. С. 136). 64
240 П. Ф. Успенский, А. С. Федотов шаяся модель обосновывала особую роль поэта в обществе, который — как и положено гению — не только постигает и выражает дух нации, но и предлагает язык всем общественным слоям и социальным стратам. 7 Итак, установка Некрасова в большей степени ориентируется на модифицированную романтическую модель гения, чем напрямую эксплуатирует тургеневскую или кольцовскую схему. В конце 1840-х гг. Некрасов сделал первый шаг в рамках этой большой программы и начал говорить на «народном» (в воображении поэта и других интеллектуалов) языке. Хорошо известно, что это утопическое стремление к общему коммуникативному пространству будет проявляться в творчестве Некрасова все сильнее, и по мере осознания того, что городская среда вовсе не может выступать в качестве «объективной» репрезентации народа, поэт все больше обращается к «классическому» фольклору и деревенскому языку — напомним о поэме «Коробейники», которую поэт распространял через офеней65, а также о народной эпопее, над которой он работал до конца жизни, — «Кому на Руси жить хорошо»66. Истоки этого стремления лежат как раз в «Тройке» и других текстах середины 1840-х гг. В самом деле, такие стихотворения, как «В дороге» или «Я за то глубоко презираю себя…», используют общий с «Тройкой» набор песенных мотивов и образов, посвящены схожим и смежным темам. Так, например, может быть объяснен мелодраматический субстрат стихотворения «Я за то глубоко презираю себя…». Выражения вроде «А брожу дикарем — бесприютен и сир», «А хватаясь за нож — замирает рука!», надо полагать, связаны с тем же словарем, элементы которого мы описали. А стихотворение «В дороге», так же как и «Тройка», экспериментирует с «тройкой» песенной: здесь мы встречаем и ямщика, которому барин предлагает спеть, и их дорожный диалог, и историю несчастной ямщицкой любви. В известном смысле «В дороге» — «Тройка» наоборот: стихотворение реализует сценарий проницаемости социальных граСм. об этом: Макеев М. С. Литература для народа: протекция против спекуляции (к истории некрасовских красных книжек) // Новое литературное обозрение. 2013. № 124. С. 130—147. 66 См.: Ogden A. Peasant Listening, Listening to Peasants: Miscommunication and Ventriloquism in Nekrasov’s «Komu na Rusi zhit’ khorosho» // The Russian Review. 2013. № 72. Р. 590—606. В статье, в частности, обращается внимание на различие между языковой позицией нарратора (народной) и его сознанием, что отчасти напоминает коллизию «Тройки». 65
Изобретение социальной поэзии: от пения цыганок к «Тройке» Некрасова 241 ниц, однако для человека из народа он оборачивается катастрофой; воспитанная в дворянской среде Груня неспособна к крестьянской жизни. Составление новаторской «Тройки» из фрагментов низового дискурса естественно облегчило возвращение текста обратно в низовую городскую среду. «Тройка» (и другие тексты Некрасова этого периода) была воспринята низовой средой как сообщение на ее собственном языке. Эта среда была менее восприимчива к некрасовскому новаторству, но зато лучше улавливала традиционные сюжеты, образы и ходы. Как было показано в первых разделах статьи, цыганские хоры перекодировали стихотворение, в каком-то смысле свели его к «стандартному» любовному романсу. Невнимание к низовой рецепции Некрасова привело к утрате некоторых интерпретационных возможностей. В советском литературоведении более востребованной оказалась другая линия: в Некрасове хотели видеть и видели поэта, волевым творческим усилием преодолевающего невозможность «реалистического» разговора о народе. Разные типы бытования некрасовских текстов (списки, романсы, фольклоризировавшиеся песни) литературоведами трактовались как народное признание новаторства поэта. На самом деле при переходе текстов в другую среду совершались характерные смысловые изменения и искажения. Именно так произошло с «Тройкой», но это стихотворение — не единственный случай. В воспоминаниях А. И. Иванчина-Писарева есть примечательный эпизод: в 1881 г. Г. И. Успенский в «Яре» просил цыганку спеть «Размышления у парадного подъезда», и она «со слезами на глазах» исполнила несколько фрагментов стихотворения (к этому моменту они уже стали песнями)67. Глубокий эмоциональный отклик исполнительницы заставляет видеть в ней способность интериоризировать этот, на первый взгляд, мало подходящий для нее текст. Скорее всего, пассажи о страдании народа, о его «стонах» она воспринимала по привычным песенным моделям, возможно, видела в них репрезентацию номадической цыганской жизни с характерным для нее унижением и изгойством. В любом случае сама возможность чрезвычайно аффективного исполнения «Размышлений у парадного подъезда» свидетельствует о том, что произведение ложилось в уже сформированные романсной и, шире, песенной культурой эмоциональные матрицы. Надо полагать, нечто похожее происходило и с другими текстами поэта. Отсечение Некрасова от низовой городской традиции исказило не только изучение его рецепции, но и изучение его поэтики. В советском литературоведении сформировалось чрезвычайно устойчивое 67 Иванчин-Писарев А. И. Хождение в народ. М., Л., 1929. С. 378—381.
242 П. Ф. Успенский, А. С. Федотов представление о Некрасове как о поэте, совершающем рывок от «литературности» к «правде», от языка романтизма к «подлинно народному слову», т. е. фольклору — естественной, деревенской, крестьянской языковой стихии. Эта дихотомия не оставляла зазора и не видела никаких альтернатив. «Тройка» демонстрирует, что между двумя указанными поэтическими полюсами есть большая буферная зона — зона городской культуры, в которую включаются как «поднявшиеся» до нее фольклорные тексты, так и «опустившиеся» в нее тексты элитарные. Именно в этой зоне Некрасов в середине 1840-х гг. выработал новый поэтический язык новаторской социальной поэзии. Результат этой работы существенно определял его поэтику и в дальнейшем.
243 Елизавета Игоревна Чумаченко (МГУ имени М. В. Ломоносова) Место и функции отдела «Моды» в журнале «Современник» 1847—1848 гг.: текст и иллюстрации* Н астоящая работа посвящена соотношению текста и иллюстраций в отделе мод журнала «Современник» 1847—1848 гг. Исследователи уделяли внимание «Модам», например, об экономической функции этого отдела (привлечь дополнительное число подписчиков) писал В. Е. Евгеньев-Максимов1; Г. В. Зыкова указывала на особенности стиля и фельетонную цитатность2. Однако из всех отделов «Современника» «Моды» наименее изучены, до сих пор в литературе им не уделяли специального внимания. «Моды» просуществовали в «Современнике» в качестве самостоятельного отдела до конца 1849 г., с 1850 г. модные обзоры вошли в «Смесь». Модные иллюстрации и обзоры помещались в «Современнике» до 1858 г. (возможно, редакция уже в 1850-х гг. хотела заменить модные картинки чем-то более полезным)3. Мы сосредоточим внимание на 1847—1848 гг., самых важных для понимания стратегии редакции по наполнению модного отдела «Современника», и покажем, что c самого начала «Моды» в журнале Н. А. Некрасова * Благодарю главного библиотекаря отдела периодики Государственной публичной исторической библиотеки И. Г. Авагян и библиотекаря Национальной библиотеки Финляндии И. Лукку за библиографическую помощь и консультации. 1 См.: Евгеньев-Максимов В. Е. «Современник» в 40—50 гг. От Белинского до Чернышевского. С приложением статьи Д. Максимова «“Современник” Пушкина (1836—1837 гг.)». Л., 1934. С. 224—225. 2 См.: Зыкова Г. В. Поэтика русского журнала 1830-х — 1870-х гг. М., 2005. С. 154—159. 3 По воспоминаниям Е. Я. Колбасина, редакция хотела избавиться от картинок раньше: Некрасов, называя модные картинки «чушью» и «сором», говорил, что их нельзя убрать, не потеряв большого числа подписчиков. См.: Колбасин Е. Я. Тени старого «Современника». Из воспоминаний о Н. А. Некрасове // Современник. 1911. № 8. С. 224. См. еще: Некрасов Н. А. Полн. собр. соч. и писем: в 15 т. Л., 1981—2000. Т. 13. Кн. 1. С. 335, 434.
244 Е. И. Чумаченко и И. И. Панаева выделялись на фоне таких же отделов других журналов. «Моды», помимо своих прямых задач (сообщить читателю о новинках и привлечь новых подписчиков), выполняли и другие функции, особенно важной была дидактическая. Некрасов хотел выпускать качественный журнал, старался учесть все: от бумаги («Современник», критикуя альманах «Москвитянина», замечал, что издан он «небрежно, на серой бумаге»4) до иллюстраций5. Наравне с текстами обзоров модных тенденций необходимой составляющей отдела мод были прилагавшиеся к журналу «модные картинки», редакция заботилась об их наличии, качестве и пунктуальности в доставке6. Иллюстративность журнала шла от стремления дать читателям нечто ценное, то, за что им не жалко будет отдать деньги при подписке на журнал. Как указывает М. С. Макеев, дельность редакции и самого журнала в значении твердого обеспечения должна была стать <…> своего рода залогом, заменяющим традиционные способы обеспечения кредита, укрепления доверия к журналу. Читатель должен быть уверен, что за свои деньги он получит нечто реально полезное <…>. И в том числе в этом контексте <…> нужно рассматривать стремление Некрасова издавать журнал на хорошей бумаге, с политипажами7. Естественно, что и для отдела мод «Современник», стараясь не отставать от других журналов, прилагал иллюстрации из французских изданий. Журнал должен был выгодно выделяться на фоне конкурентов. Именно поэтому, выбирая источник иллюстраций, издатели остановились на журнале «Les Modes Parisiennes», ссылаясь на то, что в остальных русских толстых журналах публиковали иллюстрации из «Moniteur de la mode»: <Панаев И. И.?>. На новый год. Альманах в подарок читателям «Москвитянина». Москва. 1850. В Полицейской типографии. В 12 д. л. 251 стр. // Современник. 1850. № 2. Отд. V. С. 107. 5 Об этом свидетельствует история подготовки «Иллюстрированного альманаха», Некрасов писал: «Мы в Петербурге щегольнем парижскими политипажами» (Некрасов Н. А. Полн. собр. соч. и писем. Т. 14. Кн. 1. С. 75). 6 «Если при случившейся раза два в нынешнем году просрочке в доставлении к ним модных картинок из Парижа (просрочке, объясняемой непредвиденными остановками и замедлениями пароходов), если при этом кто-либо из подписчиков не получил которой-нибудь модной картинки, то благоволят об этом уведомить <…> контору. Картинка будет тотчас выслана» (Там же. Т. 13. Кн. 1. С. 80). 7 Макеев М. С. Николай Некрасов: Поэт и Предприниматель (очерки о взаимодействии литературы и экономики). М., 2009. С. 115. 4
Место и функции отдела «Моды» в журнале «Современник» 1847—1848 гг.: текст и иллюстрации 245 В первоначальном объявлении об издании «Современника» на 1847 год было сказано, что картинки будут из журнала «Moniteur de la Mode». Но так как при «Moniteur de la Mode» выходит в месяц гораздо меньшее число модных картинок, чем при журнале «Les Modes Parisiennes», и притом все эти картинки выписываются для других русских журналов, то издатели нашли выгоднейшим для публики прилагать к «Современнику» картинки из журнала «Les Modes Parisiennes», надеясь таким образом в выборе их не встречаться с другими журналами и притом всегда делать выбор, наиболее приспособленный к потребностям русской публики8. Второй важной составляющей модного отдела были тексты модных обзоров. В 1847—1848 гг., когда обновленный «Современник» вступил в поле литературы, отдел мод занимал скромное место в толстых русских журналах. Модные обзоры русских литературных журналов походили на тексты современных им русских модных изданий: сводились к перечислению тенденций, причем описание нарядов было подробным, но занимало 1—2 страницы9. В «Москвитянине» модных обзоров не было; в «Сыне Отечества» они появлялись нерегулярно10; в «Отечественных записках» отдел мод значительной роли не играл, обзоры напоминали краткую новостную сводку: Соломенных шляпок еще не начинали носить: они обыкновенно появляются на гуляньях после первого мая; но много уже есть шляпок <…> из ярких цветов. Перья теперь, хотя и гораздо менее прежнего, в употреблении, однако есть еще довольно шляпок, убранных перьями11. Некрасов Н. А. Полн. собр. соч. и писем. Т. 13. Кн. 1. С. 47. См. также: там же. С. 280— 281, 357—358. 9 Номера русских журналов мод могли выходить чаще, чем ежемесячный толстый журнал, но объем модных обзоров каждого выпуска толстого журнала и журнала мод сопоставим. Например, в двуязычном журнале «Вестник парижских мод», выходившем в 1847—1848 гг. еженедельно, обзор модных тенденций на французском языке и его русский перевод занимали по полторы журнальных страницы. В журнале «Гирлянда» («Гирлянда, журнал новейших образцов для шитья, вышиванья на канве и в тамбуре, выкроек узоров и последних петербургских и парижских мод») обзоры модных тенденций появляются не сразу, только в 1847 г., объем их примерно такой же, что и в «Вестнике парижских мод». Журнал «Ваза» в 1848 г. обзоров модных тенденций себе еще позволить не мог. См. о цензурных ограничениях для модных журналов: Руан К. Новое платье империи. История российской модной индустрии, 1700—1917. М., 2011. С. 137—138. 10 В 1847 г. в «Сыне Отечества» модных обзоров нет, они появляются в № 2, 3, 4, 7 за 1848 г. 11 Моды // Отечественные записки. 1847. № 5. Отд. VIII. C. 113. 8
246 Е. И. Чумаченко Даже «Библиотека для чтения», в подзаголовке которой значились моды («Библиотека для чтения, журнал словесности, наук, художеств, промышленности, новостей и мод»), не уделяла им большого внимания, модные обзоры напоминали «сухую» инструкцию: Нового мало, почти ничего нет; фасоны платьев всё те же; уборки делаются по бòльшей части впереди; корсажи постоянно совсем закрытые; рукава длинные и гладкие, иные делаются с jockeys и маленькими отворотами, иные вплоть застегнутые на пуговки, обшиваются кружевом, спущенным на кисть руки; материи видны больше темных цветов; но двуличневые и гласè; прекрасны соединения: синего с зеленым, темно-коричневого с синим; темно-серого с бледно-розовым и черно-зеленоватого с красным отливом12. В текстах модных отделов этих журналов нет образа читателя, образа автора, не говоря о других персонажах; практически нет отступлений и пассажей, уводящих от темы мод13. Даже графическое оформление обзоров указывает на стремление к лаконизму, приближающему модный обзор к новостной сводке: в ряде номеров каждый новый абзац начинается с тире (как и, например, различные краткие известия в «Смеси» «Отечественных записок»)14. Лишь иногда в текстах встречаются беллетризованные пассажи: Снег и холодные дни нынешнего апреля принудили петербургских дам отложить приготовленные весенние наряды и возвратиться к шубам и зимним шляпкам. Под влиянием дурной погоды приуныло и охладело также воображение наших модисток; нет никаких новостей, никаких выдумок15. Функция отдела во всех журналах была информативной: сообщить читателю в лаконичной форме о последних новинках мира мод. Иллюстрации, прилагавшиеся к модным обзорам, служили своеобразной визуализацией словесной «инструкции». Текст и иллюстрации таким образом выполняли одинаковую (информативную) функцию: сообщить Моды // Библиотека для чтения. 1847. № 3. Отд. VII. С. 59. Исключение: описание последствий революции для модного мира Парижа. См.: Моды // Библиотека для чтения. 1848. № 10. Отд. VII. С. 73—74. 14 «— Для концертов и театра нет лучше, наряднее бархатного платья. <…> — Для дома или гуляний ничего не может быть приличнее шерстяных материй <…> — Вышивки в большой моде, но их охотно заменяют аграмантами <…> — Что же касается до бальных платьев, то прошлогодняя простота совершенно вывелась. <…> — Бриллианты снова в моде». (Моды // Библиотека для чтения. 1847. № 12. Отд. VII. С. 331—332.) См. еще тексты модных обзоров «Библиотеки для чтения»: № 6 за 1847 г., № 4, 6, 11 за 1848 г. 15 Моды // Библиотека для чтения. 1847. № 5. Отд. VII. С. 116. 12 13
Место и функции отдела «Моды» в журнале «Современник» 1847—1848 гг.: текст и иллюстрации 247 подписчикам о последних тенденциях. Обычно упоминание иллюстраций встречалось лишь в связи с необходимостью обозначить их наличие: «уборка из буф <…> в большой моде, и вот совершенно новый род уборки на картинке, приложенной к нынешней книжке нашего журнала»16. При этом сохранившееся в модных журналах сер. XIX в. описание картинки исчезло из литературных журналов этого периода17. В начале 1847 г. в «Современнике» присутствуют элементы традиционного модного обзора, например, иллюстрация с текстом связывается привычным образом: «Гроденаплевые платья: полосатые, клетчатые и двуличневые с одним воланом (см. приложенную при этом № картинку) в большом употреблении»18. Сохраняется привычная связь модной картинки с текстом и в 1848 г.: Разумеется, наши петербургские дамы переняли все эти туалетные тонкости у французов, которые, что говорить, собаку съели в этом деле. Но ведь мне кажется, и ваши дамы точно так же получают модные картинки, которые тщательно прикладываются во все нумера наших толстых литературных журналов. Недаром же эти журналы выписывают для иногородних моды из того же самого Парижа19. Помещаются в «Современнике» и характерные для традиционных обзоров мод описания новых тенденций: «Прически носят гладкие, очень низко на лбу и очень поднято к ушам. <…> Утренние платья украшают вышивками из бархата в виде ветвей <…>. Ботинки носят с высокими каблуками»20; «длинные бальные перчатки только на три Моды // Отечественные записки. 1847. № 11. Отд. VIII. C. 96. См., например, описание картинки в «Московском телеграфе»: «Дама. Уборка головы бусами и бархатом. Платье из индийского гро, убранное газом и атласными пальмами». Парижские моды // Московский телеграф. 1829. № 2. С. 294. Описание было и в женских журналах, например: «Шляпка из индийской ткани, убранная розами. Пеньюар из шерстяной вышитой кисеи». Изъяснение картинки при сем No. // Дамский журнал. 1833. № 32. С. 96. В модных журналах середины XIX в. с описаниями картинок дело обстоит по-разному: в «Вазе» 1848 г. их нет; в «Вестнике парижских мод» они сохраняются («— Платье из гласе; шляпа соломенная; платье кисейное; убор из лент. — Амазонский и мужской костюмы». Описание картинки // Вестник парижских мод. 1848. № 26. С. <4>); «Гирлянда» состоит из описаний рисунков и выкроек, причем к 1847 г. описания постепенно разрастаются в инструкции по изготовлению различных предметов, появляется и описание модной картинки. В «Магазине женского рукоделия» модных картинок не было. 18 <Панаев И. И., Панаева А. Я.> <Моды> // Современник. 1847. № 6. Отд. V. С. 3. 19 Владимир Чулков <Кронеберг А. И.> Переписка между петербуржцем и провинциалом // Современник. 1848. № 8. Отд. V. С. 8. 20 <Панаев И. И., Панаева А. Я.> <Моды> // Современник. 1847. № 1. Отд. V. С. 2. 16 17
248 Е. И. Чумаченко пуговицы переходят за кисть руки, и <…> истинно элегантные дамы носят их без всяких обшивок и украшений. К перчаткам спускаются только браслеты»21. По объему в это время модные обзоры «Современника» не отличаются от других журналов. Однако в «Современнике» с самого начала используются разные приемы, превращающие модный обзор в фельетон22: тексты наполняются стихотворными цитатами, отступлениями (например, изображение праздников и увеселений) и вступлениями (обзор № 1 за 1847 г. открывается разговором о пользе модной картинки и понятии «вкуса»; обзор № 7 за 1847 г. начинается с пассажа о непригодности русского языка для модного фельетона23); появляется образ автора («Мы, непременно обязанные к каждому 1 числу месяца представлять вам по книжке от 20 до 25 печатных листов и, из желания угодить вам, представляющие иногда до 30, — мы поневоле прикованы к Петербургу»24). Главным становится не описание модных тенденций (они отходят на второй план), а беллетризация текстов и задача воспитать вкус подписчика: «Красота наряда заключается не в богатстве и пышности, а в простоте и гармонии целого. Эта неоспоримая истина не один раз была высказана в отделении мод “Современника” (здесь и далее курсив источника. — Е. Ч.)»25. «Современник» дидактичен, в отличие от других журналов он поучает своего читателя, предостерегает от слепого следования моде и копирования модных картинок. Сквозным мотивом становится мысль о том, что «для того, чтобы одеваться хорошо, надобно прежде всего иметь утонченный, образованный вкус»26, надо подбирать наряд «к лицу»; тем, у кого вкуса нет, «не пособят описания мод и модные картинки»27. Высмеиваются франты («люди самого дурного тона», одетые «пестро и вычурно»28). Авторы отдела мод настаивают <Панаев И. И., Панаева А. Я.> <Моды> // Современник. 1847. № 2. Отд. V. С. 3—4. По статусу «Моды» в толстых журналах середины XIX в. соответствовали новостям «Смеси». В «Современнике» же в 1847—1848 гг. «Моды» не только не входили в «Смесь», но и претендовали на равноправие с этим отделом из-за превращения модного обзора в фельетон и появления в отделе других жанров. 23 «Наш язык (мы разумеем вообще русский язык) тяжеловат, неуклюж и неповоротлив для такого легкого и вместе важного предмета, как моды…» (<Некрасов Н. А.?, Панаев И. И.> <Моды> // Современник. 1847. № 7. Отд. V. С. 1). 24 Там же. С. 2. 25 <Панаев И. И.> Советы молодым дамам и девицам касательно сохранения красоты, сбережения здоровья, уменья одеваться и образования себя. Необходимая книга для дамского туалета. СПб., 1848 // Современник. 1848. № 1. Отд. V. С. 7. 26 <Панаев И. И., Панаева А. Я.> <Моды> // Современник. 1847. № 1. Отд. V. С. 1. 27 <Панаев И. И., Панаева А. Я.> <Моды> // Современник. 1847. № 2. Отд. V. С. 4. 28 <Панаев И. И., Панаева А. Я.> <Моды> // Современник. 1847. № 4. Отд. V. С. 6. 21 22
Место и функции отдела «Моды» в журнале «Современник» 1847—1848 гг.: текст и иллюстрации 249 на том, что навык одеваться со вкусом столь же важен, сколь и умение разбираться в искусстве: «Здесь-то убедился он, что портное искусство так же высоко, как и всякое другое искусство, и что талант портного, как и талант поэта, заключается в творчестве!..»29 Модные картинки хорошо подходят для дидактической задачи: они обыгрываются в текстах отдела, модный фельетон акцентирует внимание на их значении. Во-первых, «Современник», для которого важна «дельность» и практическая значимость, уже в первом номере указывает читателю, что модная иллюстрация — выгодное приобретение: Картинка мод, статья о модах в журнале — если не для всех, то для некоторых имеют большую важность; потому, приступая к такому серьезному предмету, необходимо условиться положительно в той степени пользы, какой вправе ожидать от модных картинок и статей о модах желающие ими руководствоваться30. Журнал берет на себя роль наставника, который будет учить читателя разбираться в самых разных явлениях современной жизни: новостях науки, искусства и моды. Модные картинки и тексты обзоров позволяли журналу позиционировать себя всеобъемлющим изданием, охватывающим все стороны современной жизни: «Если же ты захочешь сам погрузиться во все мелочи наружного уменья жить и следить за прихотливым течением моды, то возьми любой журнал, особенно “Современник”: там ты можешь иногда почерпать свежие и современные сведения по этой части»31. Во-вторых, отношение к модной картинке меняется из-за того, что авторы «Современника» используют прилагающуюся к журналу модную картинку не в качестве инструкции, которой надо точно следовать («люди светские никогда не одеваются по картинке»32), а как учебное пособие: Уменье одеваться просто, изящно и роскошно постигнуто в высшей степени француженками. Против этого нельзя спорить. Но чтобы еще более убедиться в том, мы просим наших читательниц рассмотреть в подробности <Панаев И. И.> Великая тайна одеваться к лицу. Опыт великосветского романа в двух частях. Часть третья // Современник. 1848. № 3. Отд. V. С. 3. 30 <Панаев И. И., Панаева А. Я.> <Моды> // Современник. 1847. № 1. Отд. V. С. 1. 31 <Гончаров И. А.> Письма столичного друга к провинциальному жениху. Письмо второе и третье // Современник. 1848. № 12. Отд. V. С. 13. 32 <Панаев И. И., Панаева А. Я.> <Моды> // Современник. 1847. № 1. Отд. V. С. 1. 29
250 Е. И. Чумаченко прилагаемую при этой книжке нашего журнала картинку мод, полученную нами из Парижа33. При этом «Современник» указывает на отсутствие вкуса у следующих модным картинкам людей, в журнале высмеиваются одетые «по последней модной картинке»34 франты (ср. «Отечественные записки», одобрявшие одевающихся по картинке читателей: «Стóит только взглянуть на картинку мод, приложенную к нынешней книжке нашего журнала, и мы уверены, не одна дама сделает себе точно такое же зеленое платье, даже такую же шляпку, потому что для утреннего визита ничего лучше нельзя придумать»)35. В результате дидактизм приводит к тому, что в «Современнике» у модной иллюстрации в отделе мод появляется негативная коннотация, напоминающая обсуждение моды русской сатирической журналистикой XVIII в. Члены круга «Современника» интересовались историей журналистики36, авторы отдела мод «Современника» могли помнить о «Модном ежемесячном издании, или Библиотеке для дамского туалета» (1779) Н. И. Новикова — первом русском журнале, поместившем модные картинки. Новиков хотел приобщить дам к чтению, для чего в каждом номере публиковал модную иллюстрацию в качестве своеобразной приманки. При этом высмеивал модниц, изображенных на картинках. Большинство иллюстраций представляли пышные головные уборы, в тексте журнала это прокомментировано следующим образом: «С тех пор головы красавиц столь многими уборами обременяются, что наши красавицы весьма плотно к земле прикрепленными кажутся»37. «Современник» использовал модную картинку как отправную точку, повод для разговора о моде и умении одеваться. Помещаемые картинки, конечно же, не высмеивались. В-третьих, модная картинка может стать предметом специального обсуждения, центральной темой фельетона. В седьмом номере журна<Панаев И. И., Панаева А. Я.> <Моды> // Современник. 1847. № 1. Отд. V. С. 1. <Панаев И. И., Панаева А. Я.> <Моды> // Современник. 1847. № 4. Отд. V. С. 6. 35 Моды // Отечественные записки. 1848. № 10. Отд. VIII. C. 181. 36 См., например, вышедшие позднее работы А. Н. Афанасьева, М. Н. Лонгинова и В. А. Милютина: Милютин В. А. Очерки русской журналистики, преимущественно старой. 1. «Ежемесячные сочинения», журнал 1755—1764 годов (№ 1, 2, 3 «Современника» за 1851 г.); Афанасьев А. Н. Русские журналы 1769—1774 годов («Отечественные записки», № 3, 4, 6 за 1855 г.); Лонгинов М. Н. Библиографическая редкость. Мешанина. Журнал 1773 года («Современник», № 2 за 1856 г.); Он же. Новиков и московские мартинисты. М.: Тип. Грачева и комп., 1867. 37 Дмитрий Строкин. Московские письма. О любопытстве // Модное ежемесячное издание, или Библиотека для дамского туалета. 1779. Ч. 1. С. 241. 33 34
Место и функции отдела «Моды» в журнале «Современник» 1847—1848 гг.: текст и иллюстрации 251 ла за 1847 г. в модный фельетон вводится сценка, в которой иронично показан поклонник модных иллюстраций: Мы были свидетелями в нашей конторе следующего: какой-то господин очень приятной наружности, пожилых лет и с проседью, с богатой палкой в руке и с гордым видом, вошел в контору. Он повел носом кругом и потом обратился к конторщику. — А что, здесь, братец, принимается подписка на «Современник»? Я хочу подписаться на этот журнал. <…> — А модные картинки? — Модных картинок недостало, — отвечал конторщик, — их выписано было только 1600, а так как все первое издание вышло, то… — А! так как картинок нет, давно бы сказали… И с этим восклицанием господин бросил журнал на стол и, как укушенный скорпионом, ринулся из конторы, не внимая объяснению конторщика… Вот как важны модные картинки для русского журнала38. «Моды» «Современника» постепенно все больше беллетризуются. C конца 1847 г. тематика и жанровый состав отдела расширяются (появляются стихотворения, рецензии, роман-фельетон Панаева и «модные» письма А. И. Кронеберга, Д. В. Григоровича и И. А. Гончарова)39. Кроме того, уже в первых номерах «Современника» за 1848 г. отдел мод строится как отдел словесности: после номера отдела есть подотдел «Изящная словесность». Далее деление: сначала идет заголовок «Проза» (роман Панаева «Великая тайна одеваться к лицу»), после «Прозы» — «Стихо­ творения» («Коричневый жилет», «Усы»). Затем следует подотдел «Библиография», где помещаются рецензии на книги «модной» тематики, например, на издание, посвященное искусству одеваться40. Становясь совсем ненадолго журналом в журнале, модный отдел «Современника» <Некрасов Н. А.?, Панаев И. И.> <Моды> // Современник. 1847. № 7. Отд. V. С. 2—3. «Великая тайна одеваться к лицу. Опыт великосветского романа в двух частях» Панаева (№ 11, 12 за 1847 г., № 1—4, 6 за 1848 г.), «Переписка между петербуржцем и провинциалом» (№ 8 за 1848 г.) и «Отрывок из письма г. N.N. к Чулкову» (№ 9 за 1848 г.) А. И. Кронеберга, «Отрывок из письма Чулкова к N.N.» (№ 10 за 1848 г.) Д. В. Григоровича, «Письма столичного друга к провинциальному жениху» И. А. Гончарова (№ 11—12 за 1848 г.), стихотворения «Коричневый жилет» (№ 1 за 1848 г.), «Усы» («Природа полна обаяния…», № 2 за 1848 г.). При этом в «Современнике» периодически печатались и традиционные модные обзоры. 40 См.: рецензию Панаева на книгу «Советы молодым дамам и девицам касательно сохранения красоты, сбережения здоровья, уменья одеваться и образования себя. Необходимая книга для дамского туалета» (№ 1 «Современника» за 1848 г.). 38 39
252 Е. И. Чумаченко приближается по структуре к женским журналам конца XVIII — первой трети XIX в. (в которых печатались не только модные обзоры, но и литературные произведения)41. «Моды» «Современника» 1847—1848 гг. отражают стремление редакторов изданий для женщин объединить литературные произведения и статьи о моде под одной обложкой. Изза цензурного давления издатели модных журналов 1830—1840-х гг. не всегда могли осуществить это желание. Например, издательнице «Санкт-Петербургского журнала разного рода шитья и вышивания» Е. Ф. Сафоновой в 1838 г. разрешили выпускать «Листок для светских людей» только с модными иллюстрациями, но без рассказов42. В русских журналах уже печатались беллетристические произведения, тема которых была напрямую связана с модами: на страницах «Гирланды, журнала словесности, музыки, мод и театров» (1831) в отделе «Смесь» была напечатана «Сцена в модном магазине»; в журнале «Вестник парижских мод» в № 1—6 за 1836 г. модный обзор публиковался в виде писем парижанки; приемы беллетризации модного отдела встречались и в журналистике XVIII в.43 «Моды» «Современника» сочетали в себе как черты женских журналов 1830-х гг., так и дидактику журналов XVIII столетия, которые стремились поучать своего читателя, указывать ему, что слепое подражание моде нелепо44. При этом «Современник» последовательно печатал в отделе мод беллетристику, посвященную модной тематике. Имея возможность в тексте беллетристических произведений следовать за модной картинкой (создавать наряды героини, ориентируясь на изображения, или превратить, по примеру журнала XVIII в., Ориентироваться «Современник» мог и на журнал «Les Modes Parisiennes», в котором печатались художественные произведения. 42 См.: Руан К. Новое платье империи... С. 135. 43 См., например: Письма к даме, о познании различных товаров щегольства и наших модных потребностей // Магазин общеполезных знаний и изобретений, с присовокуплением Модного журнала, раскрашенных рисунков и музыкальных нот. 1795. Ч. 1. № VI. С. 393—397. 44 Безусловно, в журнале середины XIX в. могли появиться лишь общие черты с журналом прошлого столетия, для которого было характерно высмеивать французские моды и галломанию. Модный отдел «Современника», наоборот, ориентируется на парижские новинки и тенденции. См. еще о модных журналах XVIII в.: Бордэриу К. Платье императрицы. Екатерина II и европейский костюм в Российской империи. М., 2016. С. 110—133. Дидактизм «Современника» отсылает не только к сатирическому изображению модников в русской литературе и журналистике XVIII в. Критиковали моды и журналы первой трети XIX в.: «К сему № Прибавлений приложено изображение большого зеркала в готическом вкусе: готический вкус теперь модный вкус Англичан. <…> признаемся: не желаем, чтобы у нас простота в мебелях и уборах заменилась готическими прихотями». (<Полевой Н. А.> <К читателям> // Прибавление к Московскому телеграфу. 1829. № 1. С. 16). 41
Место и функции отдела «Моды» в журнале «Современник» 1847—1848 гг.: текст и иллюстрации 253 Модные иллюстрации, взятые «Современником» из журнала «Les Modes Parisiennes» (№ 240, 241). Вплетены: Современник. 1847. Т. V. № 9—10 (2-й экз. журнала из фондов ГПИБ) © Государственная публичная историческая библиотека. изображенных на картинках дам в персонажей45), авторы так не поступают. Особенно интересны описания одежды в «Великой тайне одеваться к лицу». Одежда героев романа-фельетона Панаева может быть описана подробнее, чем платья в модных обзорах «Современника». Панаев подробно описывает одежду героев и обстановку, дает читателю образец. При этом Панаеву важно показать наряды героев для того, чтобы прокомментировать умение одеваться или обставить квартиру со вкусом: На ней был капот из шерстяной материи (castor) серо-песочного цвета, с гладким лифом, вышитый напереди шелком того же цвета. Пелеринка К. Бордэриу, отмечая, что пояснительный текст модного обзора XVIII в. мог «обладать элементами художественности», приводит пример из журнала «Магазин общеполезных знаний и изобретений, с присовокуплением Модного журнала, раскрашенных рисунков и музыкальных нот»: изображенные на картинке дама с кавалером представлены в описании как любящая пара, «присутствие на одной гравюре двух персонажей потребовало прояснить их отношения» (Бордэриу К. Платье императрицы... С. 148). 45
254 Е. И. Чумаченко на капоте вышитая, с вышитым же маленьким воротничком. Рукава гладкие с вышитыми отворотами у кисти руки и манжеты из валансьевских кружев. Под воротничком лента розового густого цвета (rose-chinois). Черные как смоль волосы ее были напереди причесаны гладко. На ней был чепчик из белого тюля и сверх него была накинута косыночка из пу-десуа цвета rose-chinois. На правой руке ее был черный эмалевый гладкий браслет. К груди ее были приколоты булавкой маленькие часики (не более как в пятачок). На ножке <…> была надета туфля под цвет платья, обшитая в два ряда черными кружевами…46 Герои, конечно, следят за модой47, однако сами по себе модные тенденции не столь значимы. Текст все более отдаляется от модной картинки. Расхождение иллюстрации и текста обусловлено тем, что для модного обзора «Современника», в отличие от других журналов, важна дидактическая функция (и реализуется она в обзорах). Информативная функция закрепляется за модной картинкой, например, автор может описывать только петербургские моды, а насчет парижских замечает: «Парижские моды читательницы наши могут видеть на приложенной картинке»48). В «модных» письмах Кронеберга, Григоровича и Гончарова (№ 8—12 за 1848 г.) текст совсем теряет связь с прикладываемой иллюстрацией, описание предметов одежды заменяется пространными рассуждениями об умении одеваться и этикете: Мне случалось видеть льва в замешательстве: когда, например, подходил к нему в толпе и вдруг заговаривал с ним дружески непорядочно одетый человек <…>: надо было видеть, как он выпускал когти и вздымал гриву! и выходила маленькая сцена. Человек хорошего тона никогда не сделает резкой, угловатой выходки, никогда никому не нагрубит, <…> нагло, <…> ни на кого не посмотрит49. <Панаев И. И.> Великая тайна одеваться к лицу. Опыт великосветского романа в двух частях. Часть первая // Современник. 1847. № 12. Отд. V. С. 8. 47 Панаев, описывая наряд в № 11 за 1847 г., опирается на текст модного обзора предыдущего номера. Ср. тексты модного обзора и романа-фельетона: «Петербургские моды. В Петербурге появились платья, убранные воланами до самого корсажа» (<Панаев И. И.?> <Моды> // Современник. 1847. № 10. Отд. V. С. 10); «на ней было розовое платье из итальянской тафты, убранное вырезными воланами до самого корсажа» (<Панаев И. И.> Великая тайна одеваться к лицу. Опыт великосветского романа в двух частях. Часть первая. Глава I // Современник. 1847. № 11. Отд. V. С. 2). 48 <Панаев И. И., Панаева А. Я.> <Моды> // Современник. 1848. № 7. Отд. V. С. 2. 49 А. Чельский <Гончаров И. А.> Письма столичного друга к провинциальному жениху. Письмо первое // Современник. 1848. № 11. Отд. V. С. 6. 46
Место и функции отдела «Моды» в журнале «Современник» 1847—1848 гг.: текст и иллюстрации 255 С появлением «модных писем» характерным предметом обсуждения модного отдела становится не конкретная вошедшая в моду модель ботинок или фасон белья, а значение хорошей обуви для наряда дамы или тонкого белья для костюма мужчины: «Не пеняй же, друг мой, на жену свою за любовь ее к ноге и обуви. Это лучшее доказательство, что она сохранила в себе истинный вкус и шик хорошего тона»50 (ср. с замечанием о ботинках в «Отечественных записках»: «Остается сказать несколько слов о ботинках: летом они составляют важный предмет при туалете, потому что летние платья делаются для прогулок несколько короче зимних, и нога в них, разумеется, виднее»)51. Авторы писем рассуждают о том, как правильно питаться, в каких колясках ездить, во что облачаться дома и при выходе в свет, как себя вести светскому человеку. В № 9 и 10 за 1848 г. отсутствует модный обзор, о последних тенденциях читатель мог узнать только по приложенным картинкам: «О парижских и петербургских осенних модах мы представим нашим читательницам подробный отчет в следующей книжке»52. В 1849 г. отдел «Моды» возвращается к первоначальному варианту, однако модная тематика и сопутствующая ей дидактическая функция, задача приучить читателя к хорошим манерам, остается в журнале: появляется первый текст из цикла «Рассказы дурного тона» Панаева. В этом произведении читателю предстает пример господина «с незабудкой из фальшивых бриллиантов»53, с восторгом рассказывающего о богаче Николае Ильиче, кичащемся своими деньгами и устраивающего безвкусные приемы. Получается, что дидактическая функция, появившаяся и ярко реализованная в отделе мод, после завершения проекта по реформированию этого отдела проявляется в «Смеси»54. Владимир Чулков <Кронеберг А. И.> Переписка между петербуржцем и провинциалом // Современник. 1848. № 8. Отд. V. С. 9. 51 Моды // Отечественные записки. 1847. № 8. Отд. VIII. C. 194. 52 <Кронеберг А. И.> Отрывок из письма г. N.N. к Чулкову // Современник. 1848. № 9. Отд. V. С. 6. 53 <Панаев И. И.> Рассказы дурного тона. Рассказ I. Русский Монте-Кристо // Современник. 1849. № 1. Отд. IV. С. 99. 54 Стоит отметить, что темы, разрабатываемые в отделе мод «Современника», звучали и в текстах отдела «Словесность». См., например, рассуждения о порядочном человеке в «Обыкновенной истории» (1847) и «Письмах столичного друга провинциальному жениху» Гончарова; замечания о вкусе в одежде встречаются в романах «Жюли» А. В. Дружинина (1849) и «Львы в провинции» Панаева (1852). См., например: <Панаев И. И.> Львы в провинции. Роман в трех частях. Часть первая. Гл. I—V // Современник. 1852. № 1. Отд. I. С. 26, 43. «Модные» темы до и после трансформации отдела мод «Современника» звучали в русской словесности: в физиологических очерках и светской повести — жанрах, к которым обращался ключевой сотрудник «Мод» Панаев: см., например, его 50
256 Е. И. Чумаченко Итак, «Современник», с одной стороны, заботится о наличии и престиже модных иллюстраций, об их доставке в срок. С другой — в журнале неоднократно подчеркивается, что модная картинка не должна становиться образцом для бездумного подражания. Модная иллюстрация становится специальным предметом обсуждения, неоднократно обыгрывается на страницах журнала. «Современник» соединяет картинку и текст в систему, в которой каждый элемент играет свою роль. В середине XIX в. в остальных толстых журналах модный обзор и модная иллюстрация выполняют одну функцию — информативную. В «Современнике» же к концу 1848 г. эта функция постепенно переходит к изображению, из текста уходят описания нарядов. При этом дидактизм текстов отдела напоминает высказывания о моде журналистов предшествующих эпох. Но если в изданиях XVIII в. моды и модники высмеивались с помощью модной иллюстрации, то «Современник» смещает акцент: высмеивает само следование модной картинке (копирование образца). Трансформация отдела мод была обусловлена несколькими причинами. «Современник» стремился не только привлечь подписчиков и наполнить журнал в тяжелых цензурных условиях, но и стать свое­ образной энциклопедией, высказаться по всем возможным актуальным вопросам (оценить современную литературу, рассказать о новейших научных открытиях, обсудить тенденции моды), а также в каждом отделе подать информацию в увлекательной форме. «Современник», в отличие от других журналов, не только освещал последние модные тенденции, но и воспитывал своего читателя. При этом важная для текстов модных обзоров дидактическая функция проявилась с первых номеров, и именно понятие «модная картинка» стало исходной точкой рассуждений, поучений и беллетризации в отделе мод «Современника». «Онагр» (1841) или очерки о хлыщах. Интерес писателей круга «Современника» к костюму становился предметом нападок их оппонентов, создавал им репутацию «светских» писателей. См. об этом: «Современник» против «Москвитянина». Литературно-критическая полемика первой половины 1850-х годов / Изд. подгот. А. В. Вдовин, К. Ю. Зубков, А. С. Федотов. СПб., 2015. С. 607, 713.
257 Елена Вадимовна Яновская (Ярославская областная универсальная научная библиотека имени Н. А. Некрасова) Неизвестная работа С. А. Золотарева о Н. А. Некрасове (из фондов ГАЯО) Д ля многих исследователей Н. А. Некрасов неразрывно связан с Ярославским краем. В некрасовской библиографии достаточно большое место занимают работы ярославских исследователей, большинство из них введены в научный оборот. Тем не менее и сегодня можно найти работы, которые малоизвестны или были забыты в силу каких-либо обстоятельств. Последнее можно с полным правом сказать и о той статье, которой посвящена настоящая работа. Некрасоведение как отрасль научного знания зародилась в 1902 г. Закономерным образом всплеску исследовательских работ способствовали юбилеи. 1921 год не стал исключением. 100 лет со дня рождения Некрасова праздновался в новых условиях — смены государственного строя и идеологии. Интересно, что в отличие от юбилея 1902 г., когда инициатива празднования исходила от ярославской общественности, инициатива чествования памяти поэта в этот раз принадлежала рыбинским краеведам1. В июне 1921 г. на съезде Рыбинского научного общества краеведы выступили с предложением провести юбилей Некрасова и обратились с ходатайством в Наркомпрос. Они также просили Ярославский государственный университет «взять на себя инициативу чествования памяти поэта-ярославца во всероссийском масштабе, при урочке торжества к Ярославлю»2. Ярославский университет стал центром организации юбилейных мероприятий: была разработана программа чествования поэта, привлечены научные и артистические силы. Университет обратился к наркому просвещения А. В. Луначарскому, Трыков Ю. Первый юбилей // Северный рабочий. 1991. 4 июля. С. 3 (см.: Рязанцев Н. П., Салова Ю. Г. Рыбинские краеведческие съезды в 1920-е годы. Ярославль, 2015). 2 Там же. 1
258 Е. В. Яновская содействие которого явилось обязательным условием для проведения всех мероприятий. Представители ЯрГУ выступили с инициативой создания юбилейного некрасовского комитета. Состав его был утвержден губернским исполкомом. В него вошли представители губисполкома, губоно, губпрофсовета, университета, пединститута и других ярославских организаций. От научной общественности Петрограда и Москвы были включены известный литературовед профессор П. Н. Сакулин и профессор С. А. Золотарев. Членом комитета был и племянник поэта — врач В. Ф. Некрасов. Губисполком просил Максима Горького и Луначарского быть почетными членами некрасовского комитета. В комитете было создано рабочее бюро и комиссии: агитационная и издательская по увековечиванию памяти Некрасова. Комитет поставил задачу придать некрасовским торжествам общенародный характер. Юбилейные мероприятия начались в актовом зале ЯрГУ докладами профессора А. И. Анисимова «Некрасов-поэт», Сакулина — «Композиция поэмы «Кому на Руси жить хорошо» и В. Н. Бочкарева — «Исторические мотивы в творчестве Некрасова». Продолжились торжества в театре имени Ф. Г. Волкова: состоялось заседание с выступлением председателя некрасовского комитета Захарова, посвященным отчету о работе комитета и значении некрасовского юбилея. Профессор Сакулин говорил о роли Некрасова и его поэзии для русского народа и для революции. Заседание закончилось исполнением кантаты памяти Некрасова капеллой под руководством В. И. Зиновьева. Праздничные мероприятия прошли в Ярославском педагогическом институте, в археологическом институте, в музыкальной школе, среди рабочих коллективов: в клубах строителей, водников, железнодорожников. На этих вечерах читались произведения Некрасова, исполнялись песни на его слова, артисты инсценировали поэму «Кому на Руси жить хорошо». Итогом юбилейных мероприятий было издание в Ярославле в 1922 г. книги «Юбилейный некрасовский сборник. Материалы и юбилейные речи»3. Работа над ним началась в самом начале августа 1921 г. Инициатива создания принадлежала Ярославскому государственному университету, Ярославскому губернскому архивному управлению и Ярославскому губернскому сельскохозяйственному и кустарно-промысловому Союзу кооперативов. 3 Некрасовский сборник. К столетию со дня рождения поэта / Под ред. проф. В. Н. Бочкарева. Ярославль, 1922.
Неизвестная работа С. А. Золотарева о Н. А. Некрасове (из фондов ГАЯО) 259 Несмотря на то, что в настоящее время сборник является библиографической редкостью, его структура хорошо известна специалистам, филологам и некрасоведам. В него вошли следующие материалы: В. Н. Бочкарев. Исторические мотивы поэзии Некрасова. А. Анисимов. Некрасов-поэт. Н. П. Сакулин. Родной поэт. Материалы, обработанные В. Б. Чешихиным-Ветринским: К изучению «Княгини Волконской» Н. А. Некрасова. (Запись содержания записок княгини М. Н. Волконской, сделанная самим поэтом.) Вступительная статья: Ч. Ветринский. О роде Н. А. Некрасова. Выпись из дворянской родословной книги Ярославской губ. (Родословная составлена И. А. Тихомировым к 25-летию со дня смерти Н. А. Некрасова — 1902 г.) Из цензурных сношений Некрасова в 1868 г. Из переписки Н. А. Некрасова. Н. А. Некрасов Г. З. Елисееву. Варианты. Подготовлены к печати Н. Ф. Чуриловским, 1902 г. (представлено в 1902 г.). (Рукопись поэмы «Мороз, Красный нос»; рукопись стихотворения «Я посетил твое кладбище».) Варианты стихотворений Некрасова «Родина и Муза». Подготовил Ч. Ветринский. Школа в селе Абакумцево и отношение к ней Н. А. Некрасова (воспоминания А. И. Орловой). Письма А. А. Буткевич отцу Иоанну. Письма А. К. Голубева отцу Иоанну. В. Я. Стоюнин. Письма к Л. В. О поэзии Некрасова. Как мы видим, С. А. Золотарева среди авторов нет. В Государственном архиве Ярославской области, в фонде «Р-1411. Ярославское губернское архивное бюро», есть дело «Материалы юбилейного сборника в память 100-летия со дня рождения поэта Н. А. Некрасова и переписка о его выпуске. 6 августа 1921 г. — 22 января 1922 г.»4 В нем собраны переписка по вопросам издания сборника и «портфель издателя», т. е. материалы, которые предполагалась издать. При сличении архивных материалов с изданными мы обратили внимание на одну статью. Текст расположен на листах 24—53. Он носит название «Н. А. Некрасов (1821—1877). Биографический очерк» и не подписан5. ГАЯО. Ф. 1411. Оп. 1. Д. 17. Текст — машинопись с авторской и редакторской правкой. В архивном деле имеется два экземпляра этого текста — Л. 24—53 (второй оттиск) и 92—121 (первый оттиск). Размер листа 35×21. 4 5
260 Е. В. Яновская Начинается этот текст размышлением о значении творчества нашего земляка. Анонимный автор статьи приводит три факта, или, правильнее сказать, реакции современников и потомков: 1) студентов — на слова Ф. М. Достоевского о том, что «когда хоронили Некрасова и Достоевский над его гробом сравнил его с Пушкиным и Лермонтовым, из толпы, окружавшей могилу, послышались протестующие голоса…»6; 2) «Некрасов был выразителем родного народного горя» (Бенуа о Н. А. Н.)7; 3) «Наконец автор одной из юбилейных статей о Некрасове, Ашешов8, заявил, что мы “переросли” поэта». Видимо, рассуждения Ашешова, по мнению автора статьи, были актуальны. Это подтверждается тем, что в этом тексте он не просто пересказывает, а цитирует Ашешова: «У нас так много насущных задач, так много неотложной деятельности, работы, что неопределенная скорбь “вообще” о народе, какой-то байронизм Ярославской губернии был бы не только излишним и бесполезным, но и вредным»9. Можно предположить, что именно утверждение о «байронизме» края стало в какой-то мере одним из побудительных мотивов для написания этого очерка. Далее автор делает исторический экскурс и рассматривает условия празднества 1902 г.: Незадолго до юбилейных дней в Ярославле состоялось общее собрание «Общества для содействия народному образованию в Ярославской губернии» по вопросу о предстоящем юбилее. Многолюдное собрание «с более или менее достаточною откровенностью» предалось разным предложениям. Говорили о желательности пригласить в Ярославль на юбилей Этот эпизод отражен в воспоминаниях Г. В. Плеханова «Похороны Некрасова». См.: Н. А. Некрасов в воспоминаниях современников. М., 1971. С. 492. 7 Бенуа А. Е. Дневник. 1918 год. 31 января 1918 г. А. Н. Бенуа записал в дневнике: «Порешили объявить конкурс для отыскания художника, который иллюстрировал бы Некрасова. Я высказал весьма свой скепсис, основанный на горьком опыте, но не спорил: во-первых, не вдохновляет, во-вторых, дабы они сами увидели всю свою суетность, в-третьих, потому что просто не назовешь идеального иллюстратора этого поэта (я его лично не люблю и очень плохо знаю). Ведь не Кустодиев же, не Петров-Водкин. <Примечание:> За чаем Замирайло, доедая последнюю картошку, предложил свои услуги. Едва ли это и его дело. Некрасов выйдет каким-то вымученным, выразительным и холодным. Но все же надо будет выставить и его кандидатуру. Он все же сделает “культурно”» (Бенуа А. Н. Дневник. 1918—1924. М., 2016. С. 21). 8 Ашешов Николай Петрович (1866—1923) — журналист и редактор, который печатался под псевдонимами Ожогов, Пончь и другими. С 1890 г. работал в петербургских изданиях («Новости», «Неделя», «Санкт-Петербургские ведомости», «Образование»), высказываясь по вопросам внутренней жизни и литературной критики. Речь идет о статье «Поэзия совести» (Образование. 1902. № 12). 9 ГАЯО. Ф. 1411. Оп. 1. Д. 17. Л. 25. 6
Неизвестная работа С. А. Золотарева о Н. А. Некрасове (из фондов ГАЯО) 261 всех выдающихся русских писателей и живых современников Некрасова, близких к нему. Но тут председатель заявил: «Не как председатель общего собрания, а как ярославский губернатор, я должен объяснить, что вопрос о широком распространении чествования Некрасова требует особого разрешения министерства, чествование же в пределах Ярославской губернии не дает возможности осуществления высказанного предложения». Как выражается корреспондент, «воспитанное в правилах цензурной скромности», «собрание согласилось с приведенными доводами». Юбилей был отпразднован так, что ярославский губернатор и он же — председатель просветительного общества не был ничем огорчен. Празднество было «шумно», но речи отличались, по выражению другого газетного обозревателя, «недосказанностью». На этой недавней старине нужно было остановить внимание читателей, теперь опять в юбилейный некрасовский год и на этот раз к сотой годовщине рождения Некрасова подчеркнуть, в каком мы долгу перед памятью поэта-земляка. Мачехой бывала для него при жизни и вся старая Русь, и родовая ярославская «некрасовщина». Время породниться нам с «музой мести и печали»10. Эта цитата свидетельствует о том, что автор был хорошо знаком с подготовкой юбилейных мероприятий 1902 г., т. е. по крайней мере находился на территории губернии. О знании местных реалий говорят и некоторые другие факты, приведенные автором во вступительной части, например: На выкуп этой усадьбы с культурно-просветительными целями собрано было за три месяца двести рублей, в единственной «Некрасовской» библио­теке в Ярославле не допущены сочинения Некрасова, а в одном городе земляки-ярославцы задумали присоединиться к юбилейным торжествам, но едва не почтили вместо поэта Некрасова одну важную персону, благополучно здравствовавшую, — тоже Некрасова, но действительного статского советника и попечителя Московского учебного округа11. Все это свидетельствует о том, что земляки поэта у него в долгу, они хотели «на этот раз к сотой годовщине рождения Некрасова подчеркнуть, в каком мы долгу перед памятью поэта-земляка»12. Это во многом и послужило побудительным мотивом для написания очерка о Некрасове. Там же. Там же. 12 Там же. Л. 26. 10 11
262 Е. В. Яновская Основная часть очерка посвящена рассмотрению связей Некрасова с Ярославским краем и отражению тех или иных реалий и впечатлений в его творчестве. Говоря о первых годах жизни, предках и родителях поэта, автор подчеркивает, на его взгляд, важную характеристику темперамента поэта: «Азарт, увлечение — это, можно сказать, черты наследственного некрасовского темперамента. “Я ни в чем середины не знал” <“Рыцарь на час”>, — говорил о себе наш поэт»13. Описывая отца и мать Некрасова, автор сравнивает их с дубом и ивой. Интересно, что дальше, когда речь идет о первом сборнике «Мечты и звуки» и разбирается влияние М. Ю. Лермонтова и В. А. Жуковского на ранние поэтические творения Некрасова, в тексте опять возникает дихотомия «дуб — ива». Анализ этого издания заключает следующий вывод: «Мечты о далеком от земли мире — и звуки близкой борьбы чередовались в его поэтических переживаниях и слились в одно целое — в сборнике “Мечты и звуки”»14. В очерке много внимания уделяется раннему периоду творчества Некрасова. О «Мечтах и звуках» уже было сказано. К этому разбору примыкает подробный анализ ранних прозаических произведений. Автор вновь не удерживается от сравнений — вспоминает А. П. Чехова, а вернее «Чехонте»15. Описывая дальнейший творческий и журнальный путь Некрасова, автор высказывает мнение, что Ярославский край всегда «спасал» поэта: «Среди всех этих “терниев журнального пути” впечатление родных лугов, деревень, Волги, крестьянства и были для Некрасова лечебным источником, куда он убегал не как простой наблюдатель-художник, но как уставший, измученный человек»16. Историко-биографический характер очерка диктует свои законы — автор с той или иной степенью подробности рассматривает многие произведения Некрасова, которые либо написаны на ярославской земле, либо навеяны впечатлениями о ней. В конце очерка автор вновь возвращается к своей задаче — «в соответствии с общим планом всего издания, выделить то, что дала Некрасову родная ярославщина и что она отняла у него, отравив его ядами крепостнических родовых привычек, да местами подчеркнуть то, что до сих пор мало отмечалось, а частью еще и не могло быть отГАЯО. Ф. 1411. Оп. 1. Д. 17. Л. 26. Там же. Л. 35. Логика анализа этого сборника созвучна с работой Н. Н. Пайкова, см.: Пайков Н. Н. Феномен Некрасова. Ярославль, 2000. С. 21—39. 15 См.: ГАЯО. Ф. 1411. Оп. 1. Д. 17. Л. 34. 16 Там же. Л. 35. 13 14
Неизвестная работа С. А. Золотарева о Н. А. Некрасове (из фондов ГАЯО) 263 мечено, следовательно, то, о чем можно говорить, не рискуя повторять вещи, всем хорошо известные»17. При прочтении этого материала возникает ощущение, что автор связан не только с поэтом, но и с ярославской землей (местами поражает знание местного материала). Возникает вопрос — кем является автор? На последней странице указаны другие его работы: Голос семьи о школе. О преподавании родного языка и литературы. Историко-литературные очерки. Очерки по истории педагогики на Западе и в России. Теория словесности, иллюстрированная снимками с произведений архитектуры, скульптуры и живописи. Очерки по истории русской литературы. Снихронистическая диаграмма и историко-литературная карта России. Писатели-ярославцы. Вып. 1 и 218. Прежде всего имеет смысл обратить внимание на последнюю работу. В 1920 г. вышло два выпуска этого издания19. В «Литературном энциклопедическом словаре Ярославского края» эти работы о писателях-ярославцах характеризуются так: «Это первое обобщающее исследование о писателях Яросл<вского> края, являющегося, по мнению З<олотарева>, крупным культурным центром России»20. В первом выпуске рассказано о поэтах-крестьянах: И. З. Сурикове, А. Ф. Иванове-Классике, С. Я. Дерунове. Второй посвящен литераторам XVIII в.: Ф. Г. Волкову, И. А. Дмитриевскому, В. И. Майкову, М. Д. Чулкову, М. В. Попову, И. А. Майкову (Розову), Ф. Н. Слепушину и ярославскому журналу «Уединенный пошехонец». Все очерки имеют историко-биографический характер. Когда мы впервые познакомились с этими работами, возник вопрос — почему здесь нет Некрасова? Проверив всю доступную нам библиографию21, мы обнаружили, что работа (очерк), посвященная Н. А. Некрасову, нигде не упоми Там же. Л. 52. Там же. Л. 53. 19 Писатели-ярославцы. Ярославский край как один из культурных и литературных центров России. И. З. Суриков, А. Ф. Иванов-классик, С. Я. Дерунов. <Ярославль>, 1920. (Местный край и его жизнь. № 1); Писатели-ярославцы. Вып. 2. Ярославская струя в литературе XVIII в. Ярославль, 1920. (Местный край и его жизнь). 20 Литературный энциклопедический словарь Ярославского края (XII — начало XXI века). Ярославль, 2018. С. 207. 21 Там же. С. 206—207. Здесь же приведена и биография С. А. Золотарева. 17 18
264 Е. В. Яновская нается. О том, что эта работа принадлежит С. А. Золотареву, следует из этого же архивного дела (Л. 84). Среди помет редактора сборника читаем: «С. А. Золотарев. Писатели-ярославцы. Вып. 3. Н. А. Некрасов». Надпись карандашом: «В настоящем очерке 1/3 печатный лист. Настоящий очерк может быть напечатан в некрасовском сборнике. Необходимо сделать в примечании оговорку, что он первоначально предназначался для серии “Писатели-ярославцы”. Поместить следует в конце сборника, чтобы не нарушать общего плана…»22 К сожалению, этот очерк не был включен в сборник 1921 г. Ныне о причинах этого пропуска можно только гадать. Несколько слов о Сергее Алексеевиче Золотареве (1872—1941). Он происходил из семьи священника Алексея Алексеевича Золотарева. Братья Золотаревы были известными учеными, краеведами и общественными деятелями. Сергей Алексеевич окончил историко-филологический факультет Московского университета. Принимал самое активное участие в ежегодных краеведческих съездах, проходивших в Рыбинске в 1920—1929 гг., постоянно выступая с докладами по литературе и педагогике. С 1921 по 1926 г. — преподаватель, а затем профессор словесности Ленинградского государственного университета. В 1936 г. был репрессирован, погиб в сталинских лагерях. Точная дата и место смерти не установлены. В результате вопрос «почему нет Некрасова?» нашел свой ответ. Некрасов — был и есть, только об этой работе забыли на несколько десятилетий. Мы можем с полным правом утверждать, что творческое наследие С. А. Золотарева и список некрасовской библиографии пополнились еще одной работой. Дело за малым — ввести эту работу в научный оборот, т. е. осуществить публикацию этого документа. 22 ГАЯО. Ф. 1411. Оп. 1. Д. 17. Л. 94.
С Б О Р Н И К СТАТ Е Й Москва 2019