Текст
                    '.л.* Ц-r *г А.
п 1 I
? ''-у JL l-rf ч
Н.КОРСУНОВ
ЙА £
’*-' ’** 1 '-•« !И i.A.fr-H..

ЛОБНОЕ
МЕСТО
• j,,i.tf ^,.‘. ,,ut( ,l lf	>( ,
«ЛЛ .,УГ*'. Сь, и ^.. ₽vr Ш
л у*®"®	ж»*Зк ’е*'м
«Ж *r*Ti*5pf

ГГЧГйя
> *«*»
V
ИСТОРИЧЕСКИМ РОМАН
1 «ч


Емельян Пуганее в клетке для доставки его в Москву после ареста
Н.КОРСУНОВ ЛОБНОЕ МЕСТО ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН КАЛУГА ЗОЛОТАЯ АЛЛЕЯ 2010
ББК 84 (2Рос=Рус)6-5 К 69 Корсунов Н.Ф. К 69 Лобное место: Роман. — 2 изд. — Калуга: Золотая аллея, 2010. —576 с. ISBN 978—5—71 11 —0487—2 ББК 84 (2Рос=Рус)6-5 Книга посвящена непростому периоду русской истории, когда в жестоком противостоянии сошлись две силы. С одной стороны, — народная стихия, бунт, сопротивление жестокому гнету, бесправию, рабству — во главе с Емельяном Пугачевым и яицкими казаками, при- выкшими к вольнице. С другой стороны, — Екатерина II, ее вельмо- жи и генералы, олицетворяющие становление российской государ- ственности, порядка, без которого могущество, величие, просто су- ществование империи невозможны. И с каждой стороны демонст- рируются и самые замечательные, и самые низменные человеческие качества. Н.Ф. Корсунов (1927—2009) — потомственный уральский (яиц- кий) казак, который знание о казачестве впитал с молоком матери. Для широкого круга читателей. ISBN 978—5—7111—0487—2 © Корсунов Н.Ф., 2008 © «Золотая аллея», макет. 2008 © Студия В.Черникова, оформление, 2008
ГЛАВА ПЕРВАЯ Вольные степи, вольный Яик, К вашим сединам как сын я приник... Евгений Букин 1 Казачья столица вкоренилась между Яиком и его правым притоком Наганом. С глинистых яров городок недрёмно следит за гостеприимным, но вороватым, бойким, но тру- соватым ордынским заречьем. Тайными перелазами шайки киргиз- кайсаков прокрадываются на казачью сторону, умыкают скот, грабят жилища, полонят людей, продавая их в хивинское рабство. Долго-о- онько это тянулось. Даже в середине XIX века оренбургский купец Степан Деев строит несказанной красоты Покровскую церковь в па- мять дочери, украденной хищниками, — только так называли тогда ази- атских татей русские, татары, башкиры. Ни царского, ни барского не платят, джигитуют, не то, что казак, который от веку лямку тянет, за волю не башкой, так мошной отдувается. Впрочем, яицкие казаки тоже хороши! Летом 1760 года, взъярясь, угнали у кайсаков несметно овец, около восьми тысяч лошадей — и ничего не вернули! Тыла, конечно, чего опасаться, тыл — всё ж Россия-матушка! Три дня скачи до Самары — степь да степь кругом, ни куста, ни де- ревца, кнутовище не из чего вырезать, в зубах нечем поковырять. Так оно и было лет с двести, пока Яик считался рекой заполь- ной, то есть за Диким полем находящейся. На казачью вольготу цари поначалу не посягали, мол, спасибо уж и за то, что порубежную зас- таву держат. Чего-то там хотел Пётра Великий, да его обрезонили: не замай нас, «понеже войско Яицкое из вольных людей... Хоша и царский указ, да и тот не для нас...» Дескать, кнут примем, каторгу примем, казнь примем — неволю не примем! Не жалам! Жалам — как пращуры заповедали: чтоб вера старая, чтоб борода, чтоб вольная наёмка в государскую службу, чтоб Яик с верховьев до устья — наш... 5
Незарастимы леса памяти, да не царям в оглядку: с началом сего, XVIII, века всё пошло наперекосяк, тыл оборачивается наиглавной тре- вогой. Матушка стала мачехой, даже не мачехой — тёткой троюродной. Дотошный Никита Каргин, который с вчерашнего лета прячется по ху- торам да умётам, чего байт? Это, слышь, с того, что первопрестольную предали, и правит теперь Русью столица с чужеземным прозваньем — Питербурх, а войско Яицкое обложили крепостями Екатерининбурхда Оренбурх. А ещё с того, что на трон русский вскарабкиваются то бы- лая гулящая девка Скавронская, то герцогиня Курляндская вкупе с кро- вавым забавником — нерусью Бироном, то жёнка принца Брауншвейг- ского, то сын герцога Гблштейн-Готторпского, то вот нонеча — прин- цесса Ангальт Цербстская Софья-Фредерика-Августа, перекрестивша- яся в Екатерину Алексеевну. А Каргин — куды тебе как умственный, начитанный, в книгах старого писания лучше, чем в собственной боро- де разбирается, хотя борода у него тоже мудрая, обширная, ширьше плеч, да и лысина — до самой спины. К тому ж, лет десять Каргин в Мос- кве казённую службу нёс, наслушался, навиделся там всякого, ибо Мос- ква вся из пересудов и заговоров. Послушать Каргина —для него и Пётр Великий не авторитет: «Царь Кукуйский!» Это — по слободе немецкой в старой столице. Вот что делает с добропорядочными людьми разоби- женная Москва... А может, гонор у Каргина от зазнайства? Гонял не- мецкого Фридриха, брал с казаками Берлин в 1760-м, глаголил на зава- линке: «Сам их наипервейший бюргомистер на коленьях нашему Сал- тыкову вот такенный ключ от Берлину вручил! Не кори, слышь, Пётра Семёныч, за супротивность, это всё наш королишка Фридрих заваруш- ки устраиват. Сам-то удрал, а мы, слышь, казнись пред вами... Мы, зна- чит, перво-наперво коней напоили в их речке, Шпрея прозывается, а потом пороховые заводы взорвали... Им ли, тощеедам, учить Расею!..» Ему, правда, перечит Ванька Почиталин — известный неслух и по- едатель печатного слова да прочих учёностей, доступных Яику, черни- лами с гусиного пера вспоен. Слыша речи Каргина, задирает тонкие девические брови выше высокого, с молодыми залысинами лба, зади- рает молодую свою бородку: не в том дело, Никита Афанасьевич, не в нации, слышь, дело, войско Яицкое тоже ведь не из одних русских — полно татар, калмыков, башкирцев, кайсаки есть, а едино живём, служ- бу несём, и под власть Оренбурга нас не инородцы, а русачка Елизаве- та Петровна отдала. Каргин: «Х-ха! Зелен ты, Ванька, ровно куга болот- ная. Мать Лизаветина кто жа? Скавронская! То-то жа! Что касаемо веры, Ваня, веры у нас разные, да Бог един. И нация наша едина — казаки мы!..» Ванька — опять своё: казаки-то казаки, да ухваткой разные, до- мами — рядом, а дымами — врозь. У кого дым шкварками пахнет, а у кого — слезами, потому как сосед был Ананьей, да стал канальей, вроде того ж старшины Мартемьяшки Бородина. Разве не так? Так-то оно так, скребётся в бороде Каргин, да всё ж таки не со- всем так: цари не дают укороту канальям. Вот что касаемо Софьи-Фре- 6
дерики-Августы — эта уж, придушив мужа, эта, согласись, совсем- вовсе! Повели ты, ежели царствуешь, слугам быть справедливыми, пу- щай разберутся по совести, почему старшины казачьи наглеют и жи- реют, служивым казённое жалованье годами не выплачивают, сено- косами да рыбной ловлей утесняют, войсковую казну обкрадывают, зачем старшинам нещадная воля казнить и миловать дадена, в ничтож- ность обращать льготы, высшими властями даденные? Об том и жалобы беспрестанные в Питербурх преподобный. Ска- зано в народе: свекровка б...ь — и снохе не верит. Очередная казачья жальба императрице «кажется многими лжами и клеветами наполне- на... Это самые плуты, кои для своей корысти... раздувают беспокой- ство междоусобное на Яике...» Словом, жуй, конь, солому, поминай лето красное, не брыкайся, ты нужен воду возить. Наместнику в Орен- бурге отписано монаршее неудовольствие: или ты уже не немец, Иван Андреевич, коли у тебя порядку нет? Или тобой запамятованы мои ука- зы от декабря 1762, от января 1765-го, тако ж отлета 1767 годов, в коих запрещается холопам жаловаться на господ? Сыщи последний, за 1767-й: «...как челобитчики, так и сочинители сех челобитен нака- заны будут кнутом и прямо сошлются в вечную работу в Нерчинск...» Иван Андреевич Рейнодорп в былых ратных делах слыл храбрым, саблями сечён, свинцом мечен, а тут — струхнул, суетно откомандиро- вал в Яицкий городок бравого, и прямолинейного, как палаш, генерала фон Траубенберга при отряде с пушками: разберись, голубчик, наведи наш порядок. Голубчик — соколом: «Яволь!» Да, похоже, умом заблу- дился: замест ладных разбирательств — картечью по вышедшей к нему толпе с образами в руках. Более ста казаков и казачек разом умертвил. Дурён тот сокол, что на гнезде бьёт. «На начинающего и Бог!» — вскликнули освирепевшие казаки и бросились на пушки и штыки. Слови- ли генерала, вместе с ним укокали сколько-то офицеров и солдат, заодно и некоторых своих упырей с войсковым атаманом Тамбовцевым во главе. Тринадцатого января 1772 года то случилось. «Не в силе Бог, а в правде», — молвил побиватель тевтонских ры- царей на Чудском озере. Правды просил Яик, правды. Не налагай гне- ва, государыня, наложи милость, разберись, искать на Яике управы мечом — себе дороже. Не вняла. Удила засусила, словно кобылица степная: проучу, мол! Её веленьем Рейнсдорп полгода собирал на мятежных корпус, поставил над ним другого смертоносна — генерала Фреймана: раз- берись, голубчик!.. Прослышав о том, казаки наскоро сорганизовали и выступили навстречу. Верстах в шестидесяти выше городка впадает в Яик реч- ка Ембулатовка, длинная, петлявая, неказистая, дышит только малы- ми родниками, на ней и произошло великое, в пагубу казачью, сра- жение. Превосходством сил и оружия Фрейман сбил заслон. На Троицу вступил в Яицкий городок. 7
Многие казаки справедливо предположили: ну, теперь притянут м.. .е к бороде! Некоторые ж уповали: чего строить предугадки, замерекивать на дольше, авось обойдётся... Не обошлось! Фрейман писал императри- це: иначе — неможно, ибо «нравами ж оные казаки упрямы, горды, звер- ственно злобственны...»Был упразднён казачий круг. Атамана теперь не выбирать, а назначать сверху. Всем ведает отныне комендантская кан- целярия при коменданте подполковнике Симонове. Видно, в Оренбурхе повыбирали, повыбирали: что лучше, канцелярия или контора? И то, и другое — немецкое. Остановились на канцелярии, слово к латинскому восходит. Можно б, конечно, присутственным местом назвать. Или прав- лением. Или управой. Или... Не навернулось русское, не вспомнилось. От Яицкого городка до Питербурха заскрипели канцелярские пе- рья, брыжжа не чернилами — кровью. Точка ставилась на Обломе — так называлась площадь напротив Петропавловской церкви, близ реч- ного обрыва. Соорудили рундук-помост с перилами (для оглашения при- говоров), сюда ж вволокли осиновую колоду (рубить головы, руки, ноги), поставили дюжину глаголей (вешать), врыли срамной столб (привязы- вать к нему и сечь плетьми). Рубили, вешали, секли, заковывали в желе- за, рвали ноздри, клеймили лбы, ссылали в каторгу. Брили бороды и лбы — наряжали в солдатчину. Не обошли «помином» младую надёжу Яика: «316 детей мятежничьих» от пятнадцати лет и выше назначили пороть плетьми и розгами — «в страх другим». После того с Яика не было ни хороших, ни плохих вестей. Иван Адреевич Рейнсдорп радовался, балы следовали за балами. Иван Ан- дреевич округлился, обрёл жирный подзёбок, губы стали сочными, розочкой, уголками вверх (а-ля императрица). И вдруг... О, майн Готт! Иван Андреевич засунул пятерню под напудренный душистый парик, поскрёб взмокревшее темя, не отрывая голубого взора от до- несения яицкого коменданта Симонова. Ужель опять?! Сего не мо- жет быть!.. Пресечь! Наказать!.. Придумывая наказание, всё сокрушался, всё сокрушался: как неблагодарны, как неблагодарны! Вспомнил вдруг казачью послови- цу: корова телится, а у быка ж... болит. Расхохотался: «А у меня толь- ко это, коль... голова полит!..» И бодро начертал на донесении резолюцию. Субботние дни пахнут курным угаром бань, утопающими в топлёном масле блинами, сыростью лопочущего на ветру белья. А сегодня Устя сноровисто снимает с протянутой поперёк двора верёвки настиранное, высохшее за ночь, бросает его через плечо, нервными весёлыми ноздрями с удовольствием втягивает 8
чистоту и свежесть белья (хорошо прополоскала в Нине!), вспомина- ет маманину всегдашнюю присказку: «Бела не бела — в воде побыла, стирала — не устала, повесила — не узнала». Вдыхает неостывший дымок и берёзовую влажность веника из распахнутой саманной бань- ки, улыбается громкому выпуку мерина под плетнёвым навесом (Бог подаст!), только что журчливо освободившемуся от мочи. Так же вёртко, живо отнесла бельё в избу, в сенках подцепила коромыслом липовые бадейки, от калитки — влево, к Яику — как раз встречь восходящему солнцу. Простоволоса, чёрная толстенная коса заплетена наслабко, через грудь кинута, по коленкам пушится-бьёт- ся, шёлковый хивинский халат вокруг щиколоток играет-плещется. На плечах вроде и не бабья дуга, коромысло, а — радуга семицвет ная, лаковая, на которой руки враспах кинуты, как крылья, вот-вот взлетит Устя. Коромысло с бадейками на неделе старший брат Егор подарил — к семнадцатой её весне: «Носи столько годов, сколько Яик будет течь!..» Стало быть, носить не переносить. Не покажется ль век долгим? Был бы век таким, как сегодняшнее утро! Босые ноги — по траве-мураве, чуть влажной и прохладной, по Стремянной улице, одним плечом упёршейся в крутизну яицкого яра, другим — в луго- вину низкодолого Нагана, зачерпнуть бадейками воверх — и обрат- но, к высокому солнечному крыльцу, к сосновому куреню в медовых натёках смолы... Родина всегда присердечна, не расплёскана душой. Даже если это кривой скотиний баз во дворе твоём. Зайдёшь в него жарким полднем — сухая навозная духота, блохи, как родня, на го- ляшки прыгают, над головой, в гнёздах, воробьята вычирикивают. А из заречья иволга аукает... Красота! Фыркнула мимо, обогнала стайка казачат — не спится в рань та- кую. Среди них и десятилетний братишка Андреян — мизинный, поскрё- быш, после него маманя померла (не ной её косточки на том свете). — Далёко ль, оглашенные?! — Дристов насшибали, палить! — на мгновение оборачивается конопатая лупящаяся мордуленция. — Сомовики будем ставить! Только теперь Устя замечает в кулачках мальчишек придушен- ных Воробьёв. Нырнули под яр. Пожалела Устя «дристов»: хоша и шкодливая птица, не доглядишь — начисто подсолнухи с конопляни- ками вымолотит, а всё ж тварь Божья, тоже жить хочет. По крутому взвозу спустилась к дощатым «набирным» мосткам — с них зачерпывают воду. Чуть ниже — мостки пошире, портомой- ными зовутся. Скот поят ещё ниже, аж за тем вон яром, где начинает- ся песчаная коса — любимая купальня казачьей мелюзги. Мальчишки в момент соорудили костерок: цокнула стальная плашка о кремень, высекая искру, дохнуло тлеющим трутом, затре- щало сучьё, потянуло древесным дымом, палёным пером. Сомов ка- заки не едят — брезгуют лягушачьеброхими, мальчишки их мужла- нам будут продавать. 9
На противоположном отлогом берегу из белёсого молодого осинника выскрипел рыдван, впряжённый волами. На поперечной наклёске хохлился бородатый казак в островерхой шапке, за спи- ной винтовка, а за плечом — пика торчком. Без оружия за Яик — не моги! Хотя и вынесена туда сторожевая линия с пикетами, но ор- дынский аркан из-за любого куста может взвиться и захлестнуть вкруг шеи. Слышалось негромкое «цоб-цобе»! Волы вбрели в воду, припали к ней, цедили сквозь губы долго, вдумчиво, столь же неспешно гля- дели на родной казачий берег, пуская с губ блестящие нити. Казак не торопил, снял с ног сапоги, положил сзади себя, закатал штанины вместе с белыми исподниками, только после этого взмахнул кнутом: «Айда, пошли, пошли!» Волы побрели, побрели, вот уж спины скры- лись под водой, морды задраны, во все ноздри отфыркиваются. По- плыли. А казак как сидел, так и сидит на наклёске, посвистывает да подневоливает ласково: «Цоб-цобе, айда, пошли, пошли!» Рыдван плы- вёт, чего ему: продолины-поперечины вербовые, оси, чеки, люшни вязовые, колёса нешинованные, дышло осиновое... Снесло далеко, к самой косе, к горлу переката, где всегда тол- пятся, нервничают, вечно куда-то торопятся волны-бегунцы. Выехав на косу, рыдван скрылся за скулой яра. Устя улыбнулась хитрецу: если б в объезд, через летний мост — часа два потратил бы, а тут — всего-ничего... Усте некуда спешить: воскресенье, роздых. Нешто на базар сходить? Рано ещё. С дальнего минарета — чуть слышный вопь мул- лы, призывающего правоверных к молитве. В церквах лениво брень- кают колокола — тоже напоминают православным о долге перед Всевышним. В небе — голубом, свежем — белое облачко, словно ночной ангел пёрышко обронил. И день, похоже, будет чудным. Хотя Яик подле мостка иронично пошлёпывает мокрыми губами: посмот- рим, посмотрим! С чего-то шумнул ветерок в вершинах прибреж- ного тальника, будто кто на банную каменку плеснул. Выскочил наверх, там тоже шумнул, сбил с яра облачко пыли — Яик помор- щился. Булькнуло слева грузило ребячьей снасти. Ещё и ещё буль- кнуло, подалее. Подобрав полы халата, сошла с мостка в воду, даже у прибре- жья ещё ночную, холодную, ощутила подошвами скользкий галеч- ник, ракушки, по-местному — сундучки; поразглядывала белые, сом- кнутые стопы: сквозь струящуюся воду растопыренные пальцы — как веер птичьего хвоста; наклонившись, зачерпнула, не снимая ко- ромысла, одной бадейкой, другой... Дома папаня наводил чистоту на заднем дворе, сделав метлу из куска старой сети, защемлённой в расщепе палки. Во дворе у него, в базу — чистота всегда, хоть иглу теряй. Налила в корытца курам, курушкам, поросёнку. 10
— Папань, на базар схожу... У яицких младший без дозволения старшего — ни-ни, даже из- за обеденного стола, обязательно: «Дозволь, папанечка, от трапезы встать?» — Ступай-сбегай, дочка, — разрешает Пётр Михайлович. Он перестаёт мести, поднимает на Устю глаза. Полюбовался. Даже засмеялся в себе, вспомнив шабра Толкачёва, как тот головой качнул давеча: «Н-ну, дочка у те, Михалыч, выпищалась! Прямо прин- цесса, прямо с червонца чекан, с рублевика серебряного!..» А одна бабака с дальнего, супротивного окрайка городка, узнав, что он из Куреней, стало быть, из самой старой, коренной части, вопросила озабоченно: «Скажи, касатик, это што у вас там, на Стремянной, за деушка непомерной красоты живёт? Говорят, уж выкунела, отдатыш- ная уж. Внук заладился: идите сватать!..» Таких охотников, бабака, как твой внук, в городке более чем волосьев в его, Устиного отца, бороде. Один вон поверх плетня на- уличного выказывается, — Ванечка преподобный, Ефимыча долго- ликий отрок. Обмирает просто, обмирает, ходу, скажи, не даёт, увязчивый. А сам-то ещё в малолетках, всего по семнадцатой траве пасётся. Они, Неулыбины, все как вроде умом несобратые. Хоша слава такая, может статься, от покойного уж давно Ефима идёт. Был в 1751-м несусветный пожар, почитай, весь деревянный городок выгорел, тысячи с две домов. На остывших углях отстраивались кто как осиливал. Кузнецовы вот сосновый, звонкий шатровик с под- клетом подняли. А Ефим решил несжигаемый, глинобитный курень поставить. Нанял самарских мужиков, они пол-лета лили стены. Да, похоже, сильно обижал их по части харчей, всё больше кисляком- арьяном с пресными лепёшками потчевал. Мужики кому-то расшеп- тали секрет своей мести: последний ряд стен залили, слышь, из гли- ны-солонца. Оттого в курене всепогодно сырой дух держится, в холода печь вроде и тянет, и гудит, да отчего-то угар «напущает», с того зимой Неулыбины будто чумовые ходят. Ефим же лечился от сего тем, что уши затыкал овечьими орешками, дескать, «высасыва- ют» негожесть печную... В своей крохотной светёлке Устя сбросила халат и через голову накинула на себя праздничный сарафан, ловко обмахнулась поясом. Как и сарафан, пояс у казачки — особая статья, надлежит ему быть свыше пятидесяти вершков длины, он из кручёного шёлка, тканого серебром и золотом, с кистями, как правило — именной. Под руко- водством Прасковьи Иванаевой Устя чёрной нитью вышила на сво- ём: «Сей поись принадлежитъ носить Яицкого войска казачке Усти- нье Петровне Кузнецовой». На крыльцо Устя не выскочила, как обычно, а выплыла недотрож- ливой павушкой, сея поясом солнечные блики, сверкая жемчугом под- низи, укрывавшей лоб по самые брови. Но со двора взяла привыч- 11
ный быстрый шаг. Пётр Михайлович, смотря вослед её шумному, до- гоняющему лёту сарафана, опять улыбнулся — грустновато: дочь дома, а поступки её на улице. Пока — ничегошеньки плохого с улицы про Устеньку, храни её Боже. Ну, а уж сейчас понаоглядываются на неё встречные-поперечные, до храма Петра и Павла, до Казанской церкви, до базарной площади меж ними — некороткая дорога, счи- тай, через весь городок. Не берут Устю ни загар, ни линька, лицо бе- лое-белое, с чутошным набрызгом веснушек подле чеканного (эка чего подметил Толкачёв!) носа, брови тонкие да чёрные-чёрные, как чужие, как у персиянки взаймы взятые. Зато глаза — у-у-у, глазищи, во весь свет, во всю поднебесную — так велики, такая осиянность от них, что просто ай-ай. Эвон, Ванька Неулыбин уж пристроился. Как вроде в хвост сарафана. Дескать, главное богатство любой казачки не глаза, а сарафан. Иной тыщи стоит. На Усте, конечно, не тысячный, одна- ко ж — хорош-расхорош: из персидской тафты с разводами би- рюзовыми, с двойными злачёными галунами от глухого ворота до подола, между которыми рядок высоких, напёрсточком, серебря- ных пуговиц. А уж подол, подол — м-м-м! Ширина — в пол-улицы, шлейф Устей подхвачен, чтоб не волочился, чтоб Ванька не на- ступил, через согнутую руку, через локоток кинут. Подол — он по- чти что заглавная штуковина казачьего сарафана, чтоб вёзся, та- щился сзади. Форс, мода! К исподу подола — подкладка (подлож- ка, по-здешнему) пришивается, в четверть шириною, чтоб не об- махривался. А чтоб сарафан был пышней, вниз надевается юбка- подставка. Пётр Михайлович — шёпотком вдогон: — Храни тебя Бог, доченька! Сердце вещало: пока что Устя — синеглазый тигрёнок, ещё не знающий себя и играющий клубком. Какова-то во взрослости будет?.. Летит Устя по Большой Михайловской, ветер и шорох сеет. Мимо приземистого куреня Неулыбиных, куда свернул-таки прилипастный Ванька. Напоследок просительно протянул ей кулёк с имбирными ле- денцами. Ладно, смилостивилась, ущипнула кончиками пальцев штуч- ку, положила на белые зубки. Хохотнула: — Ваньча, они у тя, поди, от Адама времён?! — От Евы долгогривой, как ты! — Обидчиво хлопнул калиткой... Летит Устя мимо собора Михаила Архангела справа — крест- ный поклон отвесила поверх свежего рва и свежего земляного вала, на котором сидят, жмурятся, как коты, гарнизонные солдаты в рас- христанных мундирах. Буднями тут с зари до зари лишь их лопаты да кирки взблёскивают, топоры тюкают, ладя фашины. Городок — в по- луострове меж рек, а у перешейка замкнут такими ж вот рвом да ва- лом — не подступись, зубы увязишь. Да прошлогоднему казачьему казнителю Фрейману уже тогда, видно, неспроста метился вражина 12
не по ту сторону рва, а по эту: повелел оставляемому с командой ко- менданту Симонову сромадить сундучок в сундуке*. Вот и возводят вкруг Михайловского собора огорожу глубокую да высокую, наподобие подковы, концы коей упираются в яицкий яр. С горбины вала, с вязанок тальниковых фашин — охальный выклик: — Вороти к нам, красотка! У солдата сердце дюже мягкое, да зато штуковина твёрдая! Другой не отстаёт: — Кровь киснет, всё виснет!.. Пусть рыгочут, окаянные трубокуры (досюда табачищем доно- сит, перебивая сладковатость подвяленной тальниковой листвы!), все они не из нашей тучи, а из навозной кучи... Далее, далее, мимо та- тарской слободы мчит Устя. Скуластые, словно прокопчённые, жид- кобородые и жидкоусые правоверные в халатах и тюбетейках выхо- дят из длинной белёной мечети. Идущая встречь черноокая восточ- ная красавица, замедлив шелест шёлкового халата, взносит взор на пик минарета. Не показался ль ей блистающий полумесяц тончай- шей золотой подковой, потерянной сказочным конём сказочного принца? Вряд ли, это так Усте хочется думать. Потому что Ванька Неулыбин всё-таки хороший парнишка. Но, конечно, не принц, чего там... Да и утро вон какое хорошее!.. Слева ж, от чаганского моста, погромыхивают рыдваны, воверх нагруженные сушёной, даже издали пахнущей воблой. На базар! Ло- шадьми правят матёрые горынычи** в красных косоворотках с рас- шитыми ожерёлками, в сапогах. Оглядываются: кто там отстал? — Савельич, не задерживайся! Место займём! А Савельич топчется возле заднего колеса, чешет башку под шап- кой, чрез зубы матерится. Ещё бы! Конец оси обломан, чека размо- чалена — слететь колесу. Устя узнаёт Савельича — из Свистуна, что в двадцати верстах ниже городка, за — Меловым сыртом. Непремен- но нарвался Савельич, как говорят казаки, на пердячую траву, то есть, скорее всего, не уступил встречному дороги, сцепились колёсами, теперь вот... Народ в Свистуне — у! Гонористый, скандальный, где другой уступит с миром, там свистунский сразу за чужой шиворот хватается. Их так и называют: свистунские шиворотники. Они, если * Архивы сохранили наказ предусмотрительного немца: «Как злость в оном войске такая застарелая, что без сильных мер в послушание и по- рядок почти надежды не остаётся, то для первого случая необходимо тре- буется построение невеликой цитадели с принадлежащим к ней комен- дантского дома... казарм... и порохового погреба...» ** Исстари казаки называют себя горынычами — по отчеству род- ной реки, Яика Горыныча, берущего начало в горах. 13
упрутся, войсковой круг обязательно на своё повернут, как гаркнут «Не жалам!» — и шабаш. Это к базару ж враскачку шествуют гуськом два верблюда, нозд- ри проткнуты деревянной палочкой, бурундуком, — для лучшего по- слушания поводьям. На переднем, между жирными стоячими холками — верхом, враскорячку, — тоже Устин знакомец: отцов друг-тамыр Ильяс-ага из мирного аула с азиатской, бухарской стороны Яика, на заднем раскачивается его юная жена в белом, накрученном вроде чал- мы платке, в малиновом камзоле на серебряных застёжках. Серебря- ный, с чернью, браслет сверкает на запястье руки, вцепившейся в гу- стую шерсть переднего горба. По бокам верблюдов приторочены ска- танные кошмы. На продажу. Ильяс-ага не сильно богатый киргиз, толь- ко к шестидесяти накопил калым и ввёл в свою кибитку вторую жену — токал. Иногда он заезжает к Кузнецовым, опивается Устиными чая- ми. Поглядывая на неё, шутливо пристаёт к отцу: «Ай, Петка, моя нако- пит калым — продашь свой кызымка (девочку)? Третий келен (жена) будет любимый. А, Петка?» Папаня продолжает игру: «Бросай веру свою поганую — задаром отдам!» Оба знают: казачки ни за что не идут за киргиз-кайсаков, жёнами их становятся только в неволе, умыкну- тые. У русского она — первая и, считай, последняя. У казака она — единовластная хозяйка дома: муж то на рыболовстве, то на царской службе, то он в набеге... У казаков, надо полагать, от праматери их, баушки Гугнихи, бабья заглавность в домах ведётся. А у кайсаков — что? Казачка у них может быть и первой, и четвёртой, самой молодой, самой любимой, да всё ж — четвёртой. Свары меж ними, грызня, муж- нина плётка, две дюжины общих детей. «Если жена глупа, плеть долж- на быть толстой!» Попробуй доказать, что ты умная, у них ведь счита- ется: мужчина с медной головой лучше, чем женщина с золотой. Папаня тоже бывает в гостях у Ильяса, дня на два-три уезжая в его аул за Яиком — что-то менять, просто покуначить. Ильяс-ага издали отвешивает Усте поклон, прижав правую ла- донь к стёганому халату, к сердцу. Если подойти сейчас, непремен- но с верблюда ссунется и заведёт предолгую вопросительную бесе- ду: здоров ли отец, здорова ли родня, цел ли ваш скот, не оставляет ли Аллах своим благоволением ваш дом, несутся ли ваши куры? Кон- ца не увидишь, базар кончится. Незамай едет... Сложила ладошки, поднесла их к лицу жена Ильяса, поклони- лась Усте, сверкнув зубками и белками глаз. Это о ней, увидев впер- вые, якобы сказал Дмитрий Лысов: «Ый, тамыр, какая красивая у те токал! Нос маненький-маненький!» А Ильяс якобы ответил: «Уй, Мит- ка, мать ещё красивей: нос сапсем нет, одна лица!..» Дядь Дмитрию верить — что море мерить, известный охальник. Хотя и споро идёт Устя, но всё подмечает, с каждым и каждой раскланивается. Даже с незнакомыми. Так заповедано извеку. Догнала двух шамкающих о чём-то старцев с клюками, шапки 14
под мышками, у одного плешь в седом венчике, солнечных зайчиков «пущает», у другого — дикая чёрная непролазнь с красниной, из-за ушей углами скулы высовываются — знамо дело, из крещёных кзыл- башей, понятнее — из персов «красноголовых», осевших на Яике, на- ладивших тут отменное огородничество и бахчеводство с садовод- ством. Вообще-то, кто в городке не знает нерасстанных Вавилина с Болдыревым, целая легенда за ними с какого-то года тянется, когда на Яике свирепствовала чума. Сутки или трое суток не отрывались друзьяки от четверти с ежевичной наливкой, готовясь принять неми- нучую смерть и потому отказывая один другому своё достояние: «Ежель первым помру, заповедаю тебе и будару, и багры с сетями, и хутор с баранами, и пасалтырь дониконианскую...» — «А ежель я, тоже... И избу, и жану, и детей моех...» — «Х-ха, товарищ! Я иль ба- сурманин — вторую жану заводить? Да и детей — не осилю, нет, не осилю, товарищ. Их сколько у тя, ртов-то? Одиннадцать? Нет, не оси- лю. Вы, азиатцы, расплождаетесь, как саранча поедучая, скоро спа- су от вас не станет!..» На какое-то утро малость очухались, но всё равно подумали, что уже в преисподней: во рту навозно, башка на черепки раскалывает- ся, а перед пышущей печью чёрт с кочергой мельтешит. Только пос- ле поданного кем-то ковша огуречного рассолу раскумекали, что пе- ред каждым не чёрт, а разродимая жена-сострадательница. Болдыревых по Яику немало. Такую фамилию получал почти вся- кий окрещённый азиатец. Но этого дедка более Кожемякой величают, потому что до излётных лет лучшие кожи выделывает, когда ни зайди, всё он с ними: то квасит в кислом молоке, то мнёт, то скоблит... Ответили на приветствие обогнавшей их Усти, помолчали, вер- но, оборотясь памятью в свою молодость, да тут же и позабыли о девке, озабоченные стариковскими недугами. Слышала, удаляясь: — Веришь, товарищ, помогла Ганичка-то, вот как помогла. Доп- режь что было: на носки сапог по капле, еле-еле, через когда-когда. А теперь, веришь ли, как у маштака, до передних копыт струя. Ага. Эт потому, байт Ганичка, что на невинных травах настояно, ага, на невинных... Устя улыбается, прибавляет шаг. И вдруг... На Яике — всё вдруг! Война объявляется. Набег ор- дынцев. Мор на скотину. Чума. Пожар. Или, ни с того, ни сего, — над- садное, яростное: «Не жала-а-ам!!!» Возле комендантской канцелярии ударили вдруг барабаны. Раньше, если сполох, — колокола поднимают казаков, но с прошло- годних казней — ша, языки колоколам царица калмыцким узлом под- вязала, казачьи круги отменила, ныне над войском и царь, и бог, и воинский начальник — комендант Симонов с барабанами. От него, от его крыльца скачет в седле вдоль главной улицы казак, вопит впра- во-влево: 15
— На Облом! На Облом! Иванаиху пороть будут! Иванаиху!.. «Господи, Боже мой! — Устя на все пять церквей оборотилась, то- ропливо ограждаясь троеперстием. — Спаси и помилуй, Господи! За что? Ужель и впрямь за дядю Митрия Лысова? Ох, Пашенька, ох, дос- тукалась... И чего нашла в рыжем?! Смеётся в ответ: «Ах, золотые ку- чери его — кольцо в кольцо, кольцо в кольцо... Глупая ты ещё, Устя!..» Шестнадцати лет взяли Пашу в суровую кулугурскую семью, где и свёкор, и свекровь — оба главные: у одного кошель, а у другой — ухват. Но она скоро выпеленалась, зажила своим домом. Задери баш- ку, глянь: чей это задавалистый, словно шапка набекрень, курень те- совый на крутоярье? Конечно же, старшины Иванаева, конечно же, жены старшинской Прасковьи Гавриловны Иванаевой, в девичестве Чапуриной!.. Старухи некоторые плюют вслед Паше, внучкам глядеть на неё запрещают, а многим она люба. Усте — тоже. Близ Паши не соску- чишься. Паша на слове не оскользнётся, кого хош обрезонит и рас- смешит. Идёт-плывёт по базару, сарафан на ней глазастый, в цветах, из шумящей бурсы, на голове кисейный, словно у девицы, золотом вышитый платочек, повязанный не под круглым подбородком, а на- зад, «татарочкой», повыше ушек. Лицо у Паши шибко русское, нос — вздёрнутая загогулинка, придающая и задоринку, и смешинку, и про- стоватость. Глаза зелёные, в длинном, с косиной, разрезе, коими она так и стрижёт, так и стрижёт по сторонам, наезжие мужланы так и падают, так и падают, как трава. Казаки ж — ничего, всхрапывают, ржут радостно, отзывчиво, глядя на её восхитительную ножку в зе- лёном чарычке с высоким, стакашком, каблучком. Паша так подби- рает подол, так ущипывает и приподымает бочок сарафана, чтоб ка- зать вышитый или выбитый по низу исподней рубахи подзорник, ди- вящий красотой выдумки. Того пуще — ущипывает вместе с рубаш- кой, вроде бы не нарочно, и ножка вроде бы нечаянно обнажается до самой коленочки — белой, с ямочками. «За что любят Пашеньку? За походку частеньку!..» Словом, сзади — не введи мя во искушение, как байт дядя Митрий Лысов, а спереди — избавь мя от лукавого. А виной греха случившегося, байт, собственная его баба, с чего-то на- ложившая епитимию на свою «барыню». Зато, мол, после Паши взрев- новавшая Манечка обратный аллюр взяла. Пошли, слышь, в баню, он ещё в предбаннике из шароварин выдрыгивается, а Маня уж за две- рью, слышно, на каменку плеснула, вроде как сама зашипела: иш-ш- шь чео захотел, кобелишша потаскушший, в хворях я всшшя! Да вот... Опять — вдруг! Вдруг из парилочки дверь приотворяется, Манин го- лосок сладенько вопрошшаит: «Сергеич, будеш-ш-шь, ш-ш-што ль? А то бесстыдницу мочить буду!» Взликовал Митрий: «Ибя-з-за-те- льно! И неоднократ но!..» После этих его слов казаки натурально об- хохатывались. Дядя Митрий, может, и брехал, да казакам без разни- цы, лишь бы складно... 16
Митрий есть Митрий. Поп перед прихожанами расписывает пре- лести рая, Митрий брякает на всю церковь: «А чего ж ты не умирашь?!» Устя досадует на мир, на людей, на себя — за давешнюю радост- ность, за то, что с той радостности забыла о Паше, более недели сидя- щей в блошиной каталажке... Цари хотят казаков под один, свой ран- жир, государевский, а ветхие дедушки-бабушки хотят всех по старой вере ранжирить, чтоб только в два перста крест, чтоб «жена да убоит- ся мужа своего», чтоб... Ой, да мало ли чего они хотят! И потому, и по- этому... Ездила Устя к родне в низовский посёлок, на тамошней околи- це встретилась ей толпа разъярённая, точно на всех бесючка напала, толкала в спину, оплёвывала нагую, извазюканную дёгтем и выкатан- ную в курином пере женщину. Посёлок изгонял уличённую в блуде. Страшные на Яике нравы! А в другой России? Кто скажет, кто знает? Папане не очень-то по «ндраву», что с Пашей Устя будто с под- ружкой старшей, дескать, слава за ней худая. Славу заплесневелые бабаки пущают. С зависти. Не такая, как они. Да ведь и птица в одно перо не родится. Тем более что с мужем Паша давно в расставании. Врут, будто её «непутёвость» ему на голову повлияла, с того упро- сился в дальний гарнизон, кажется, в Татищевой крепости служит. Подступилась как-то: «Муж-то у те, Паша, джигит, сокол, «мёрт- вого голубя» делает*, под брюхом коня проныривает на галопе...» — «Так то ж на коне, девонька! А на бабе?» Не Усте такой вопрос, Паша, зелена ещё Устинька... В ночь на Ивана Купалу повела Прасковья девок плакун-траву искать. Месяц был в небушке — хоть кружева вяжи, хоть бисер нижи! Быстро сыскали. Паша корень выкопала: тра- ва от бесов охраняет, а корень — от соблазна. Засмеялась: «От бе- сов сама отобьюсь, а насчёт соблазна —в коленьях дрожлива!..» Раз- милая травушка, чем огневила тебя Паша?.. А на Обломе, на площади — миру уже, миру! Почитай, весь ба- зар схлынул сюда, полгородка прибежало. Диво: бабу, казачку по- роть будут! Да ещё какую! Иванаиху! Старшинскую жену! Счас ис- пишут задницу, как Городецкий пряник! Дмитрий Лысов, половин- щик старшины Иванаева, лёгок на помин: увидев Устю, вытесняется, вышагнул встречь, охально растопырил длинные руки: — Мой-я-т-та, зыл-л-латай-я, обыми скорей-я, пцалуй смелей-я! Полцарства и коня в придачу, ежель не брезгунка! Устя — не из робких (робких среди казачек вообще поискать!), остановилась, смерила насмешливой прищуркой длинного в талии, как хорь, коротконогого казака: — Аль разбогател, дядь Митрий? Сказывали, у тя шиш в кармане да вошь на аркане. * Кавалерийский приём, когда всадник на полном скаку повисает под шеей коня. 17
— Брехня! Чистая брехня, Устинька! Побожусь! Слёту врывается скандальный дискант: — Ты не распущай, не распущай лапы, кобель лихорожий! Секундный столбняк хватает Дмитрия, потом казак медленно, всем туловищем оборачивается: н-на тебе — Манечка р-радимая, суп- ружница ненаглядная! С яру свалилась? Калмыцкие скулы аж пыха- ют, аж окалиной брыжжут. Ведь затевалась баз теплить, обмазывать! Натаскал глины, конского навозу — меси, мажь! Месила и мазала, да ералашный вопль вершника кинул к Обло- му: на радостях забыла подоткнутый подол обдёрнуть, одна нога бо- сая, кой-как ополоснута, светится до самого срамного развилка, дру- гая — в старом, источенном молью пиме (чирьи одолели!). Словно оскомина косоротит Дмитрия: — Подол-то опусти, р-родительница... Воробьиха улетит. К Паше придётся... Н-ну, плеснул, н-ну, наподдал пару, Маня сдёргивает подол и аж корчится, аж верещит на срыве крика, казаки хохочут, подзадоривают: — Взы его, Маня, ату его! За мотню его! От него уж пар, от него уж г...м шибает!.. — Бреши больше! — огрызается Дмитрий. — Волк не боится со- баки, да не любит, когда она лает. — Смотрит на жену, приоткрыв рот. Он привык так. Чтоб не оглохнуть. — Завсегда ты Маня, с кады- ком, с криком ходишь! — И Дмитрий вздымает плечи, руками разво- дит, будто призывая оценить его Маню: дескать, не удивительно ль, как в такой маленькой бабе вмещается столь огромная дура? А по- том мигает казакам: — Имей сметку любить жену и соседку!.. Эх, нелюди! Не веселье, а дурносмех какай-то. Будь Устиньина воля, Устя б вам... Она продирается к рундуку-помосту, где солдаты оцепления (ру- жья поперёк груди) злобятся: «Осади! Осади, говорят!» Народ напи- рает, рыгочет, ему, народу, не терпится на заголённую красивую бабу поглазеть, порадоваться её воплям под плетью. Гляньте на этого упы- хавшегося мужлана, поди, из-под самой Пензы что-либо базарить привёз, бросил воз, проталкивается, да ещё парнишку-несмышлёны- ша за собой волочит, кой, того глади, взревёт от обиды: ничего не видно! Тятька вскидывает его себе на плечи, тому сразу радость, но- жонками в новых лапотках и онучах дрыгает, пятками тятькину грудь колотит. Господи, люди хуже зверей! Зверь ни за что не побежит туда, где казнят и мучают. Люди ничего не видят, кроме несчастной Паши, взведённой солдатами на помост. Не видят ни почернелых, наскоро оструганных виселиц с болтающимися концами обрезанных верёвок. В прошлом году на них корчились, давились собственным языком по- вешенные. А рядом, на таких же врывинах, задетые ребром за же- лезные крюки, жутко стенали оголённые до пояса, связанные по ру- 18
кам и ногам казаки. Маманин брат дядя Вася тяжело вскидывал бо- родатую голову, мутно смотрел на площадь, на казнимых, на отжа- тый солдатским оцеплением к домам и заборам народ, хрипло, угаса- ющее взывал: «По-о-омните нас, братья!.. По-омните кровь неповин- ную-ю-ю!..» Ронял голову на плечо, в полузабытье словно прислу- шивался к пузырению крови из разорванного крюком подреберья, потом как бы пробуждался, опять прямил голову, и опять чёрный, опа- лённый муками рот его взывал: «По-о-омните...» Похоже, забыли, дядечка Вася, коли сбежались на сегодняш- нее погляделище, забыли, как вы суток с трое помирали на крюках, а солдаты с ружьями никого не подпускали ни к вам, ни к удавленни- кам. Потом уж, когда зашевелился червь, кинутый мухой, когда вонь от трупов пошла невыносимая, разрешили снять и захоронить всех, поминай вас Господь в царствии своём... Господь не забудет, а я? А все сюда сбежавшиеся? Не помнят летошнего и не видят того срамного столба, к коему вязали наказуе- мых плетьми, того высовывающегося из-под помоста растресканного комля осиновой колоды, на коей рубили повинные-неповинные каза- чьи головы. Собак в городке мало, а тут откуда -то выскочил тощий сви- реповидный пёс, с лёту вцепился зубами в волосатое, окровавленное лицо, пятясь, боком, задом поволок по пыли голову, замыкая, замора- живая на себе взоры и ужас толпы. Рванулся к нему солдат из оцепле- ния, с отводом ружья, из-за бедра ширнул штыком в бок, пёс заголо- сил, бросившись к обрыву, скатился к воде. Солдат поддел штыком трубку горла, отбросил бородатую голову к таким же бородатым и со- всем юным, безбородым, сложенным пирамидкой, словно скатанные арбузы на бахче. Рядом росла куча безглавых, окровавленных тел, не- которые ещё дёргались, двигали ногами или руками. К колоде палачи- солдаты вели очередного смертника с белым лицом, с остановившим- ся взглядом, а из молчаливой неподвижной толпы — вопль: «Миня-я-я!..» И тут же пресёкся, словно и женщине голову отрубили. Не-е-ет, тут — другое. Площадь не ревела, не стенала, площадь заскорузлой ладо- нью сама закрыла распяленный ужасом и отчаяньем рот вдовы; каза- ки, казачки, казачата не шарахались казней, смерть им не в диковин- ку, казалось, они страшно, запоминающе, непрощающе молчали, до болевой ломоты стискивая кулаки и зубы. На ближней звоннице динь- кнул малый колокол, задетый крылом голубя. В ветвях чахлого вязка у плетня беззаботно трещали воробьи. С хрусткой осадистостью чав- кал топор, руша позвонки, открывая жилы, наземь пузырчато журча- ло и булькало. Роились изумрудные мухи. В сентябрьском воздухе пар- ко пахло кровью — как на скотобойне... Устя всё ж подхватилась и убежала с тогдашней площади: «Ря- дом с людьми и собаки озверели». Ну, а сейчас какая нечистая сила принесла сюда? Тоже щекочущее любопытство: баба с задранными юбками, под плетями? Злорадствовать, как Маня Лысова, как прико- 19
вылившие с клюками бабаки? Нет? Нет?! А чего ж летела? Не знает Устя. Стадо людское увлекло. Стадо — страшная сила. Увлечь может и затоптать может... Пусть простит Паша: Устя не понимает себя... Да, конечно, первый порыв — поскорее Пашу увидеть, узнать, что цела, здорова, не слопана клопами и блохами, да, да, а ещё... Может, окликнет Паша, на помощь позовёт в отчаянье? Будто и впрямь могла Устя кинуться, отнять, заслонить... Такое только жёлтоклювой пта- хе-дурочке в «бошку» придёт! Кинься, помоги, спробуй — Пашень- ка-то вон, на помосте стоит. В старом линялом сарафанчике, в кое- каком платочке, надвинутом на глаза, зыркающие затравленно, од- нако — без страха. По бокам солдаты за локотки придерживают. По ступеням палачи и судьи поднимаются, и заглавным средь них кажет- ся не комендант Симонов с заместителем Крыловым, а тучный, запа- рившийся в синем суконном зипуне Мартемьян Бородин, по-улич- ному — Мартемьяшка икряный. Не убили взбунтовавшиеся казаки христопродавца, иуду, пожалели, шесть месяцев в тюрьме держали, пока немец Фрейман не освободил. Вышел Мартемьян из каменного затворья — брюхо, как пустой матрас, болталось, а сейчас — вона какое, вроде по девятому месяцу пыхтит. Праворучный у Симонова, полицмейстером прозывается, по-немецки, а что это за чин, казаки ещё в толк не взяли, похоже вроде как начальник порядка в городке. Мартемьян Михалыч ужо наведёт, уже наводит, эвон каким грозным- важным дуется, доски под ним продавливаются и будто зубами по- скрипывают, как скрипели зубы истязавшихся в прошлом году. Дробно, пугающе нежданно и кратко ударил барабан у подно- жья рундука. Комендант снял левую руку с эфеса шпаги, приподнял, правой вынул из-за её обшлага сложенный лист бумаги, развернул, устрашающе поглядел поверх него на толпу. — Тих-х-ха, говор-р-рю! — рявкнул услужливый полицмейстер, хотя на плошадь и без того легла хрушкая тишина, какая бывает, когда народ исподволь, интуитивно угадывает за ожидаемым нечто другое. Симонов поправил на парике треуголку, опустил глаза к бумаге: — Губернатор Оренбургский, генерал-майор и кавалер, его пре- восходительство Иван Андреевич Рейнсдорп ордером номер одна ты- сяча сто двадцать один от сего, 1773 года июля, семнадцатого дня при- казал: за развратные, зело позорящие вековечные, освящённые Бо- гом и святой церковью брачные узы поступки, за оскорбление своим беспутным поведением духовных и исторических традиций вернопод- данного государыне нашей Екатерине Алексеевне войска Яицкого, за распространение в народе злостных измышлений о якобы объявив- шемся в живых и смущающем подданных российских к противуправ- ным и противузаконным действиям Петре Фёдоровиче, почившем в Бозе и отпетом святой православной церковью в лето 1762-е, за ос- корбительные клеветы на существующие порядки и на начальство действующее старшинскую жену Прасковью Гаврилову Иванаеву не- 20
щадно наказать по казацкому обычаю в базарный день, принародно, пятьюдесятью ударами плети... Закончив читать, Симонов складывает лист и суёт за тот же ле- вый обшлаг камзола, промокает лоб большим белым платком. Обо- рачивается: — Капитан Крылов! — Малорослый, плотный офицер делает шаг к его плечу. — Ваше высокородие, продолжайте... Симонов спустился по ступеням, ему подвели коня. Барабанщик, пуча глаза, выбил вдогон гулкую краткую дробь и вновь застыл с от- топыренными локтями и поднятыми палочками. Думалось: сейчас, как заобычено было, Паша поклонится во все стороны, осеняясь крес- том, молвит: «Простите, Христа ради, люди добрые!» — и её поведут к срамному столбу. Нет, не просила прощенья и не вязали её к столбу, для Паши взволокли на помост длинную широкую лавку. Не руки — крылья стали выламывать солдаты Паше. Рванулась, раскидала: — Подь, гады! Сама! Резко изогнулась, рванула снизу вверх, на себя, на голову по- долы, ослепив площадь белизной своего статного, прекрасного тела, ничком пала на лавку. Долгоусый солдат плотоядно облизнулся, рез- во сел верхом на её ноги, другой, конфузясь, навалился грудью на голову и плечи. Рядом нетерпеливо поигрывал казачьей плетью па- лач-служака, — такой красивый, такой бравый в белом лосином кам- золе и в таких же обтяжных штанах. Тоже не по-русски прозывает- ся: ундер или унтер. Нет бы по-казачьи — урядник... Устя невольно ахает: знакомец колоченый! Почти супротив Обло- ма есть на Яике остров, густо поросший тальником и осинником. Бере- га у него отлогие, сплошь усеяны галечником-окатышем, там и там ле- жат бокастые валуны. Здесь бабы любят полоскать и колотить валька- ми бельё на валунах, отчего и назван остров Вальковым. Подоткнут по- долы, перейдут вброд проран меж берегами — и айда махать вальками. Вот и повадился сюда преподобный унтер с несколькими солдатами — любовь предлагать. Да такие привязчивые, да такие бессовестные... Допекли казачек, Паша сказала: айда казакам пожалимся! В ближнюю субботу горынычи переоделись в женские сарафаны, глухо, лишь щели для глаз, повязались платками, вскинули корзины с бельём на плечи — и на Вальковый. А вскоре и унтер с солдатами припожаловали. Да с не- потребными предложениями, да с ущипками за мягкие места, кобели поганые! Ох, и отходили их тогда казаки вальками! Теперь — отплата? — Исполняйте! — приказывает капитан Крылов. С просвистом, с оттяжкой секанул унтер. Не вскрикнула Паша, не взвыла, лишь вздёрнулась, да изошёл из-под одёжин удавленный, стонливый мык. С каждым ударом урядник всё более и более стерве- нел, высекая из молчанья крик, вопль, мольбу о пощаде. Замахиваясь из-за плеча, левой рукой придерживал на голове треуголку с пером. 21
— Какая сурьёзная, стерьва! — выдохнул, растягивая, удлиняя действо своё. Устя плакала. Площадь с каждым ударом темнела, угрюмела, на- прягалась. Подземно, нутряно загудело, качнулось из конца в конец: — Корневую казачку... солдатня... Старшинскую супружницу... — Того ль ещё дождёмся... — На крови Яик зачинался, на крови и кончится... — Мартемьяшка пузатый шибко расстарыватся... Мартемьян Бородин отсчитывал удары: — ...шашнадцать, сямнадцать, осьмнадцать... Спина, ягодицы уж не в багрово-синих, пересекающихся руб- цах — плоть измясничена, кожа лохмотьями, по бокам на лавку сте- кает кровь, капает, пятнит настил, Усте кажется: смешивается с той, что впиталась в прошлом году. Свистящая плеть красна. А Прасковья молчала. Словно задохнулась под придавленными солдатом, скомканными юбками. Не задохнулась — тело вдрагивало, подбрасывая солдата, жило, стенало. Позже увидят: Паша искусала, изгрызла руку, подложенную под лицо. Стало чудиться, что удары уже полосовали, мясничили всю пло- щадь, толпа нервно содрогалась, расшатывалась, редела, стала течь, растекаться, поверх неё Устя увидела споро, шажисто удалявшихся верблюдов, на переднем Ильяс-ага камчой помахивает, покрикивает «Ач! Ач!», с заднего юная его красотка испуганно оглядывается... Уби- раются! С непроданными кошмами. От греха подальше: у русских за- варушка начинается с плетей, а кончается большой кровью. Устя по- няла: если прежде людей прямо-таки на крыльях несло сюда (празд- ное любопытство, неурочное развлечение, мстительная надежда по- радоваться позору «выпрягшейся» из общего, закоснелого ранжиру Паши), то сейчас (вон даже злючая Манечка Лысова окаменела ли- цом, начала протискиваться назад, долой «отселева»), сейчас у боль- шинства устыдилась совесть, устыдились глаза, люди вспомнили Бога, вспомнили, что ведь Прасковью, их сродственную казачью душу, уни- жают, секут не за прелюбодеяние, да и секут не сами казаки, как ве- лось от веку, — секут солдаты, пришлые, переодетые в мундиры му- жики, секут с повеления иноземца, секут за громкие, обкрыляющие Пашины слова на улицах, среди народу: в степи, мол, тайно объявил- ся законный государь Пётр Фёдорович, ему потрафило спастись от палаческих рук коварной немки, он — казачья застоя, казачья надё- жа, поверьте слову... Паша не убоялась громких своих речей, желан- ных каждой утеснённой душе, а они вот, они... побежали на казнь Па- шину, ржали, улюлюкали, как поганые нехристи, как, как... Да что там! Им бы стиснуться плечьми, стиснуть зубы, приблизиться не в жажде зрелища, им бы, слитым, кувыркнуть рундук с казнителями, сошвыр- нуть в Яик и покаяться перед Пашей, Прасковьей Гавриловной... Очнулась, повела очами: эко, возмечтала! Площадь почти пуста. 22
Палач мстительно растягивает удовольствие, приискивая живое, не иссечённое место. Бородин досчитывает удары. Капитан Крылов по- прежнему глядит поверх всего: то ли в зачаганную синь-зелень, то ли снова и снова пересчитывает неустарелые кресты на прицерков- ном погосте, врытые после прошлогодних казней. Кресты, знамо дело, в основном, осьмиконечные, старообрядческие. Не никоновские... От Куреней к западу городок идёт по костям: одно суглинистое кладбище перешагнул, потом другое, так называемое Ильинское, за третьим очередь, за четвёртым, а далее — некуда: Наган с Деркулом. И решат в будущем: на Свистун-гору, за речку. Далековато, конеч- но, да что делать, зато простор, место высокое, сухое. На каждое кладбище — по сто лет... И уж махнут рукой на то, что по христиан- скому обычаю покойников не возят хоронить через реку. Мартемьян Бородин, полиц... — как его? — полицменс... — вол- чьи, не ворочая толстой шеей, озирнулся, осёкся в улыбке, глаза зап- рядали, Устя увидела в них страх. Наверное, подумал, что народ убе- жал. Чтобы воротиться г' дубьём и пиками. Может, вспомнил январь ушлого года, когда обижальщиков и расстрельщиков казачьих руби- ли и кололи, из предавшегося старшинской стороне войскового ата- мана Тамбовцева сердце вырезали и в навозную кучу бросили, а его, старшину Бородина, только чудо, только пресвятая Богородица, — нет, чего бабу впутывать, — отходчивое сердце земляков спасло от казни. Клялся, божился униженно: никогда, вовеки веков не выступ- лю против «обчества», против древних казачьих извычаев... А тут — жену старшинскую, жену товарища, в чине с ним, Мартемьяном, оди- накового... Царица только обещает уравнять казачьи чины с армей- скими, офицерскими, чтоб — в дворяне их, в неприкасаемые. Дво- рян нельзя сечь, шкура особая... Одни обещания! Вот и кончается терпёжка, даже у таких, как он, послушных... Чёрт его вынес сюда, на это лобное место! Суетливо помог Паше подняться, обдёрнуть одежды, даже под руку подхватил покачнувшуюся, едва не упавшую: — Ну-ну, казачка, даржись... — Пшёл! — вышепнула сквозь зубы, сквозь обильно тёкшие слё- зы. — Пшёл! И вот — всё: спрыгнули с помоста и ушли солдаты, тяжело, бо- ясь оступиться, спустился по ступеням Бородин, с помощью орди- нарца взлез на подведённого коня, бросил из-за плеча что-то шеп- тавшему ординарцу: — Незамай, сама доползёт... Уехал. А она — нет, и не дойдёт, и не доползёт. Знамо дело, кому захо- чется на себя покор принимать, уставщицы-мастерицы до седьмого колена в своих келиях проклянут, до второго пришествия грех не за- молишь. Одна, как верста в поле, наедине со своей болью, со своим 23
срамом. Ужель без добрых людей в мире? А ноги дрожат и вот-вот уронят вопящую, истерзанную плоть... Мужик заворачивал пару своих, нездешнего окраса, саврасых на выезд с базара. Тот самый, который взбросил хныкающего мальца на плечи, дабы тот увидел казачью порку. Глянуть, мужик весь-на-весь положительный, ухоженный: и бородка аккуратненькая, подстрижен- ная, и рубаха на нём чистая, и порты чистые, и онучи белые, холстин- ные, ловко перекрещенные ремешками, и лапти новёхонькие, а вот нра- вом оказался — чистый аспид. Когда Устя взлетела в его телегу и рвану- ла из его рук вожжи, он не отдал, вылупил зенки, чуть не вышиб наземь: — Ты чаво, шалава?! К кнуту потянулся, воткнутому рядом, в сено, да Устя перехва- тила, выдернула и неуклюже, по-бабьи, из-за спины хлобыстнула по лошадям, те сорвались на галоп. Ощерилась прямо в рожу мужику: — Правь к рундуку, сказала! Сзади в её сарафан вцепился мальчонка, кулачком колотил по Устиному заду. А мужик, к удивлению, подчинился. Нет, он не испу- гался заполошной девки, он обалдел: больно уж хороша была, не ви- дывал таковских! Глаза таким синим кипятком ошпарили — дух пере- хватило. Не-ет, баба — это чтой-то необъяснимое, чего там! Подскакали к рундуку, а уж подружка Устина — Марьюшка Че- реватова, сводила Пашу вниз, положив её руку себе на плечи. Вдвоём устраивали Пашу на взбитом сене, а мужик потерянно топтался рядом и жаловался насупленному сынишке, сидевшему на задней поперечине: — Ну што за люди за такие эта казара!.. 3 На скотиньем дворе папаня торопливо седлал маштака. С чего бы? Ни слова, ни полслова, когда выгоняла корову в стадо, вот только что... Обеспокоено закрыла за собой калитку. — Далеко ль, папань? - — На хутора сбегаем, — нехотя, невнимательно кинул из-за пле- ча. — Яловники, барашишек проведаем... Шабёр зовёт для кумпан- ства. Устя пошла собрать харчишек в дорогу, увидела: за плетнём чер- нобородый сосед тоже коня готовил. Взнеслись в сёдла легко, разом. Устя порадовалась: крепок ещё, ладен папаня, хоть сызна под венец. Вот Ильяс-ага, ровесник, вто- рую жену завёл — и ничего, светится, как молодой месяц, раздово- лен. Папаня ж после схоронённой заменной не желает, друга-тамы- ра журит: «До седой задницы дожил, а не поумнел!..» 24
Есть у казачьей молодёжи игра — «кошары»: на двух скамейках любезная спроть любезного садится, по сигналу каждый «вьюнош» запрокидывает широкие полы своего халата на себя и на девушку — «с головушкой», как бы под кошем, халабудкой прячась, и... долгое лёгкое шевеление встретившихся впотьмах рук, губ, чей-то страст- ный, раззадоривающий остальных чмок... Такие игры заканчивают- ся обыкновенно: Ванька усватал Маньку, Петяшка — Наташку... Устя ещё не игрывала, нет пока интересу, хотя Ванька Неулы- бин напрашивается. А папаня и по сей день вспоминает свои коша- ры. Однажды извлёк из сундука старый, посёкшийся в локтях и под- мышках халат, надел, втянул ноздрями полузабытый запах. Заоправ- дывался смущённо: «В этом халате я... с твоей маманей когда-то в кошары играл...» Надо сказать: стёганый цветной халат из шёлка, бумазеи, перенятый у хивинцев, для казака почти что национальная одежда. — Не балуй Андреяшку, буди! — обернулся Пётр Михайлович уже с улицы. — Уж птичка давно «чилик-чилик», а он всё спит. Балу- ешь ево... До моего возврата пущай малый базок вычистит... Рысцой догоняет Толкачёва, кони пошли спорым свежим шагом, ухо к уху. Старики сидят крепко, осадисто, в руках плети, за спина- ми — ружья. Похоже, помалкивают. Похоже, есть думы не для речи- полуречи — для более строгого дела. С чего-то ж вдруг собрались! Спустила в погребку, на лёд, кубатки* с утрешним молоком, заг- лянула в избу: Андреян разметался на просторной родительской кро- вати, всегда спит с папаней. Незамай понежится! Вечор дотемна вер- телся подле папани. Тот растянул по плетню сеть-восьмерик, челно- чил иглицей с ниткой, чиня прораны. Такими сетями по весне и осени «плавят» севрюг, всем войском, по удару пушки, спускаясь на лёгких долблёнках-бударах вниз по Яику. Осенняя ещё когда, а он уж ну- дится. Туда-сюда и — к Паше. Та начала потихоньку подниматься, вы- ходить к ведру в сенцах. Правда, после долго лежит на животе, лицо тёмное, потное: от неосторожного движения рубцы лопаются, сук- ровицей точатся. На полпути — Ванька Неулыбин, неуклюжий гусёнок. Ровно до- мовой — сроду около. Рот открыл сказать что-то, Устя — смешком, отвязаться: — Ваньча, айда за утиными яйцами! Тот сразу отстал. Ему всегда каржиное счастье: по пяткам бьёт- ся, а в руки не даётся. Стыдным ковырнула. Весной уговорил идти * Спроси у старого казака, что такое кубатка, он тебе объяснит: это такой горшок, верхняя часть — горлышко, внизу — донышко, а бока — пузовины. 25
утиные яйца в лугах собирать, не забудь, мол, корзинку взять. Она не только корзинку, она и Андреяшку взяла, сильно огорчив Ваньку. В лугах за Наганом ребята растянули за концы длинную верёвку, по- волокли её по верхушкам поднявшихся уже трав и куги, выпугивая севших на яйца уток. В эту пору утка крепко сидит, срывается с гнезда лишь тогда, когда верёвка по голове зацепит. Ванька бросает верёв- ку и кидается к гнезду, несёт Усте яйца. Спешка — делам насмешка: споткнулся и... Устя с Андреяном животики надорвали от смеха: Ванька врезался лицом прямо в гнездо с яйцами, поднялся — не лицо, а яичница, глаза не разлепит... Налегке Устя не идёт — летит. Обернулась на разобиженного дружка: — Чего ж отстал?! — Шагу не хватает рысить за тобой... В полутёмных сенках заглянула в бадейки: ага, воды надо при- нести. Двери из двора в сени, из сенок в комнаты оставила приотк- рытыми — проветрить, ибо дохнуло в лицо тяжело, порченым мясом, поганым ведром: непривычно! В домах у казачек чистота — первое дело, ибо сраму не оберётся, ежели про неё скажут: у вонетой (вон у этой) в избе верблюд со вьюком пропадёт!.. — Мух не напущай! — отозвалось из горницы сварливым, ста- рушечьим. — Муха червя кинет — до Покрова выковыривать будем! Устинька, что ль? Баба Ганя уж на месте, дозорит. Старшие её просто Ганичкой кли- чут, вроде как маленькая ещё; не обижается: ан — ладно, незамай, из- носим, мало осталось. Сколько осталось — неведомо, как и то, сколь- ко отжито. Лет с тридцать назад хищники исхитили у неё мужа и двух сыновей, ватагой навалившись в степи. Осталась одна, как ветла в поле, разбитая молнией. С той поры и доныне её часто видят на яру, смотря- щей за Яик, в разбойную даль-азию. Ждёт, надеется. Кто-то из вер- нувшихся, выкупленных, якобы видел её кровинушек в Хиве. Попер- вах, говорят, даже головой повредилась, перестала мыться, стирать, готовить, коростой обросла. Потом всё ж вошла в разум и не могла понять, как же это дорушила себя до такого сраму: «Вот эдык забью руки в голову — все руки в крове, сэстылько вшей было!..» Своя-насвоя в городке, потому как всем нужная: она и начётчи- ца, и знахарка, и лекарка, и застоя перед Богом и миром. От неё Паша первую грамоту познала, читать-писать уставом и полууставом, а по- том и далее, от других, скорописью, ставши едва ль не самой грамот- ной среди куренских казачек. С ползимы походила к бабе Гане и Устя, чуть-чуть написать умеет — квадратными буквицами. Корила, усты- живала баба Ганя отлынивающих: «Грех чужедумкой жить, когда своя голова есть!» Благодаря таким вот многочисленным мастерицам от ста- рой веры, на Яике грамотных куда как больше, чем в остальной Рос- сии, особенно среди женского полу. 26
Когда Пашу привезли с Облома, Устя вспомнила бабу Ганю: «Не- што позвать?» Паша, лёжа ничком под родным пологом, на родной кровати, за- голённая, искусанными, распухшими губами вышёптывала: «Ох, ла- пушка, её, триногую, пока... дождёшься, и... сороковины пройдут, и... годины пройдут... Да и обегает она меня, неслушницу... — Осто- рожно облизнула губы, передохнула боль, дыханье перевела. — Кому я... кто по мне, лапушка, повоет, поплачет... две сучки мохнатые да... два кобеля борзатые... Зови. Придёт — гоже, не придёт — тоже...» Баба Ганя триногой с того названа, что с клюкой, на одну ногу припинается, а «обегает» Пашу за блуд, она ей десять лестовок поло- жила в наказанье. Это — ой-ой, тыща земных поклонов, поскольку в лестовке сто бубунцов-шариков. Приколтоножила, конечно, пообозревала изувеченную, крово- точащую плоть, головой покачала: «От уж уработали... Ноэтещёни- чао, а вот в аду... Сковорда-т горячая, как будешь терпеть, а?.. Ты эт, порку, не воздарживай в памяти, не точи сердце — сама виновата...» Каждый раз Устя робеет сразу входить в горенку: страшно гля- нуть внове на Пашину спину в белесо-зелёных подгноинах, дурно пахнущую... Надкроватный бархатный полог раздвинут, баба Ганя над Пашиной спиной согбенно ворошится: травки, присыпочки, при- мочки... А Паша, подмяв под голые груди подушку, спустила лицо к подоконнику, в какую-то книжицу уткнулась. Нижняя шибка окна завешена сеточкой, с улицы тянет сладкой прохладой утра. Паша ответила на приветствие — и: — Погляди-к, чего я те прочитаю! Я прямо вся исплакалась от смеху! — Паша улеглась поудобнее. — Слушай, лапушка! «Обрежь свои ногти, да не явится, якобы оные бархатом обшиты... Не хватай перьвой в блюдо и не жри как свинья... Не сопи, когда яси... Ногами везде не мотай, не облизывай перстов, не грызи костей... Зубов но- жом не чисти... Над ествой не чавкай, как свинья, и головы не чеши... Часто чихать, сморкать и кашлять не пригоже...» Лекарка мимо ушей пускала по глуховатости своей, а Устя смея- лась, тайком поглядывая на собственные ногти: хорошо ль обстри- жены? Вспоминала казачьи застолья, перед которыми не мешало б оное вслух зачитывать. — Знаешь, лапушка, кто это написал? Царь! Пётр Великий! Лёш- ка Бошенятов занёс. — Сомкнула книжку, потрёпанную, обчитан- ную, прочла на обложке: — «Приклады, како пишутся комплименты разные». Запомни... Спасибо, Пашенька, да куда Усте за тобой: царей читать, поимён- но знать! Ты вообще первая — в речах и в деле, в песне и в теле. Как ни злобятся на тебя древние бабаки и средние бабы, а всем нужна: стряпню ли сладить на свадьбе, сарафан ли скроить наимодный, шаль пуховую, заказного фасону связать... Зайди к тебе — всегда желан- 27
на к гостю: во-о какенную косынку пирога отрежешь, каймачком по- мажешь! Злобятся-то, похоже, из зависти... Зато девки — о! Пога- дать на святки... Сказки о заморских принцах из книжек послушать... Секретами пошептаться, советов наспрашивать... Непохожая! Зна- чит — чужая? Не-а, своя. Ещё какая своя!.. По вечерним сумеркам Устя тоже привычно наведывается. Вот и сегодня: вроде б на минутку, а пролялякали едва ль не до совьего часу. Не зря бают: по солнышку в гости, по месяцу — домой. Баба Ганя ушла, без неё вольнее. Чтоб не сидеть у безделья, взялась ка- тать рубелём выстиранное и высохшее за день бельё, первая услы- шала возникший и близко замерший топот, уморенный отфырк коня. Скрипнула калитка, насторожив обеих. В сенках бухнуло задетое ведро, кто-то чертыхнулся: «На свечах экономишь?! Протычешься впотьмах не знай сколько!..» Здрасьте вам — Дмитрий Лысов собственной персоной. Рот — шире расстёгнутого ворота синей рубахи. Из-под шапки — те самые кучери золотые, кольцо в кольцо. Смущённо промигивается на не- шибкий свет лампадки и свечки. За плечом — винтовка, в руках — рябой арбузище. — Вот... Завернул. Угостить... — Голос как бы не Дмитрия, да и сам он какой-то раздёрганный, как плохой веник — ни мести, ни в угол поставить. — Вот... Взрежем? — Спаси Христос, желанный! — язвит Пашин голос, она почти насплошь задёргивает полог. — Нашёл времечко... — Так я... прямо из степи... Взрезать? — Не даст спать... Проходи, коль, садись вон на лавку. Он снял винтовку, приставил к стене, опустил на пол арбуз, про- шёл к лавке, сапогами оставляя на свежевымытых половицах боль- шие пыльные следы. Устя метнулась в заднюю комнату за тряпкой, сердито, демонстративно подтёрла их. Дмитрий и ухом не повёл, его внимание — к узкому распаху полога, в коем посверкивают Пашины глаза. Наверное, хочет видеть Пашу такой, как бывалыча. Сидит она на постели, свесив красивые ноги, сидит в одной тонкой рубашке, не пытаясь прикрыться, а он всё примечает, понимает: это не стыдли- вая простота жены, здесь всё напоказ, на соблазн... Но это желанно, чёрт возьми, и всегда разнообразно, чёрт возьми!.. — Ну, как ты? Поправляешься? — Спаси Христос, твоими молитвами... Где был, чего видел? Рас- сказывай, коль завернул... Н-да, что-то робел, что-то мялся Дмитрий. Покашивался на Устю, прибиравшую откатанное, отмягчённое рубелём бельё. — Ладно уж!.. Ставни закрою... Утром забегу... — Ага, иди, Уськ, иди, — обрадовался Дмитрий, нечаянно и про- говорился, заинтриговав девушку: — Как раз и папанька дома... Вме- сте воротились... 28
Прости Устю Всевышний: и не хотела подслушивать, нехорошо это, да не удержалась, припала к захлопнутой ставенке, выставлен- ная шибка — вровень с ухом. Устя отмолит свой грех... Говорила Паша. Трудно, с отдышкой говорила: — Слышь? Никогда больше, никогда ко мне... Ну, знаю: неизме- римой храбрости ты, сторуко саблей поражаешь, пикой, как подсол- нухи, супротивников нацепляешь... И — нескучный... Штанами впол- не строевой... Только, Митя... не хочу я вдругорядь задницу из-за тебя плетям подставлять. В народе как говорят? Лучше с умным потерять, чем с дураком найти... Дурак ты, Митя, ботало, которое коровам на шею вешают... Похвальбы да волу — по самую попу... Ну, сейчас расплюются, расфыркаются навек! Не раззови — сце- пятся, как собаки за мосол... Удавленно скрипнули половицы, громыхнула скамья... Рвануть ставни, заорать благим матом?! Это ж Лысов!.. Нет, оказывается, к дверям потопал. Замешкался. Наверное, вин- товку брал... А что, если... Он же дурной, он же бешеный! Прице- лится — и... Опять — нет! Заговорил злыми рывками, с присвистыванием че- рез редкие, сбреховатые зубы: — Ссспасибо, подруга разлюбезная... Ссспасибо... Ужо как-ни- будь посчитаемся, припомню... Только... Инаяспотычкамильона ров- ных шагов стоит... Ты не на мои штаны, не на свой подол оборотись — на язык свой оборотись... Поди, крутит бельмами, да ещё и против часовой стрелки! А Паша воркует, миротворит: — Зря, Митя, злобишься... Ну, назови, Митя, другого такого ду- рака в войске, как ты... Поигрался с чужой бабой — и разболтал на весь городок! Ну, не дурак ли? Нешто другие бабы, другие мужики не чужеедствуют? Но у них язычок — на крючок. И все премного до- вольные... Ступай, Митя, ступай себе... Пока Маня не прознала... Я и без того вся в болях и сраме... Ступай, Митя, ступай, лапушка не- путёвый... И я не серчаю... Уласкал, уцеловал, ушептал... Не серчаю, Митя, Бог тебе судья... Долго, непонятно для Усти, молчали. Наконец кашлянул Дмит- рий, сухо, спазматически прокашлялся. Очень хорошим голосом про- будился: — Люблю я тебя, Паша... Манька? Сама ж знаешь, как у нас... Родители правят, их воля командовала... Кто я в дому? Влазень, при- зяченный. Словом, примак...И ещё скажу, Пашенька раздорогая моя: вторую долю твоих плетей... То есть, первая половина — моя, мне б её, моя вина, а вторая... твой язык набагрил. Хоша — правду ведь баила по людям, не зазря Симонов с оренбургским немцем вспопа- шились... Догадываешься? По короткому вскрипу деревянной кровати, по шороху отдёр- 29
нутого полога, по перекушенному «ох!» поняла Устя: Паша села на постели. — Ты... видел его? — Ближе, чем вот тебя. — Переднего зуба... нет? Верхнего. — Нет. — Правый глаз щурит? — Так. — Голос — труба? Нет, поиначе: гром... молодой гром, тихий, ровно с-под крыла... А глаза? Молоньи ночные? Наскрозь, наскрозь, пупырышка не спрячешь — видят... — Отколь знаешь? — Сапоги нетерпеливо и ревниво пересту- пили, приблизились к Паше, метнулся в окошко воздух, кинутый, по- хоже, резко отпахнутой половинкой полога. — Эх-ха, как тебя! — Досказывай! — Сама складно догадалась... Устя отсунулась от ставенки, занятая услышанным, как бы не заметила дремлющего у калитки коня с мешком арбузов через круп, медленно шла домой. Щербатый, правый глаз щурит... Видела, виде- ла она его в прошлом году, перед Николой зимним. Забежала к Паше, а он за столом из глиняной миски уху хлебает, деревянной крашеной ложкой черпая со дна аппетитно начинённую сазаньей икрой гущи- ну, окуная, вминая в ложку красную перчину. Паша — вся румяная, весёлая, то вкруг стола, то в сенцы за чем-то выскакивает. Вслед и встречь ей чистенькая, цветочками, занавеска печного чела как бы живёт, дышит. Открылась дверь, и занавеска вроде бы радостно ки- дается навстречу входящему, закрылась — втянулась в чело, словно легонько поклонившись вошедшему. Усте подумалось: уйдёт она, и занавеска облегчённо вздохнёт вдогон: слава Богу, унесли черти!.. Она поклонилась: «Приятного удовольствия!» Он молча кивнул в ответ, прищуром, жадным зрачком, как углём, обвёл Устю, она аж со- млела от такого огляда. Отсунул уху, придвинул к себе деревянное блю- до с варёной сазаньей головой, каковую казаки величают варкой, ка- ковую самым уважаемым подают, выковырнул пальцем лакомый жир- ный глаз, кинул в рот, обнажив на миг щербину средь передних зубов. Паша потом объясняла, лукавила: купец, слышь, издалече-ис- поддалече, за рыбой приехал. «Не тебя ль в придачу прикупал?» Паша хохотнула: «Белка плохих орехов не выбирает!» Неужто о нём, о купце издалечном, говор в Пашиной горенке? Поди, не зря баят: кто сазаньей варки отведал, обязательно на Яик воротится. Позднень, а папаня с Андреяшкой в летней каменной палатке сластничают при свечке. Перед ними на столе, как вспоротая бело- рыбица, огромная конопатая дыня, дух от неё непроходимый. Хлю- пают, упиваясь сочной розовой мякотью, у братишки даже с локтей 30
медовый сок капает. Невольно улыбнулась, вспомнив слова из книж- ки: «Над ествой не чавкай, как свинья...» С бечёвки над белёной печ- кой сдёрнула чистую тряпицу, кинула Андреяшке: «Утрись!» На вся- кий случай глянулась в осколок зеркальца, вмазанного над челом: гла- ia вспугнутые, щёки горящие... Отец подвинулся на лавке: — Айда, садись, дочка, угощайся... Степная, с песков... Не села, прислонилась плечом к дверному косяку, отмахнулась от зудевшего комара. Искала зачин, а он без спотычки не выходил: — Папаня... ты... У него правый глаз... щурит? Верхнего зуба... нет?.. С каждым вопросом у Петра Михайловича всё выше вздымались седоватые, с крутым завитком брови. Перестал есть, старательно, че- ресчур старательно, замедленно вытирал рушником рот, чернёное серебро бороды, большие тёмные руки. — Отколь знашь? Ну, прямо слово в слово за Лысовым повторил! Моргнул на увлечённого дыней сынишку, качнул головой на вы- ход. Вышел следом. Молчали. Она смотрела на него, высокого. Он задирал бороду к Батыевой дороге, * по ней, меж звёзд, лёгкой золочёной бударкой ска- кал молодой месяц. Словно с ответом для Петра Михайловича спе- шил. Нет, мимо, верно, к Прикол-звезде промчал! Крякнул Пётр Михайлович, опустил разочарованный взор к до- чери: — Вот чево, гожая моя... На двенадцать апостолов завсегда най- дётся один Иуда... Побожись: нигде, никогда, никому! Помереть зав- сегда успеем... Эт я — про что спрашивала. В миру, дочка, не без Спасителя: когда-никогда всё равно явится... * Батыевой дорогой казаки называли Млечный Путь, Прикол-звез- дой — Полярную звезду. 31
ГЛАВА ВТОРАЯ 1 Паша... Пашенька... Графиня Брюс... Подруга закадычная с девичьих, с доподвенечных пор... Тогда ещё не Брюс, ещё Румянцева. И Екатерина тогда ещё просто Софья- Августа-Фредерика, принцесса Ангальт-Цербстская, невеста великого князя Петра Фёдоровича, которую самодержица Елизавета почти на десятилетие заточила в дворцовой золочёной клетке. Отрада была в ней, Пашеньке, ровеснице, и в её сестричке Аннушке. Одни романы читали, одних философов, едина любовь к живописи, ваянию, зодче- ству, спектаклям, маскарадам, не было интимных тайн... Боже, а как они втроём проказничали! В её, Екатерининых, воспоминаниях потомки прочтут: когда официальные увеселения при Дворе оканчивались, она зазывала сестёр в свои покои, и «тогда вся ночь проходила в играх, танцах и дурачествах, иногда мы ложились спать лишь под утро. На- шему озорству не было конца». Мать девушек, главная фрейлина Ма- рия Румянцева, смотрела на их забавы снисходительно: чем бы дитя ни тешилось, абы не плакало. Чудить Екатерина горазда была: шевелила ушами, подражала уха- нью филина, хрюканью и визгу свиньи, мяукала и шипела кошкой. Од- нажды, уже после венца, в приступе озорства, когда ум разбегается по дуростям, Екатерина влезла под парчовую скатерть карточного столика и заорала благим матом захотевшей кошки, свалив подружек в хохоте. Этой развесёлой минутой близ её покоев проходил дежурный офицер Орлов, в общем-то, уже свой человек у них. Услышав душераздирающие вопли, ворвался в опочивальню, со всего маху наподдал ботфортом сто- лик, и тот отлетел в угол, крылом скатерти переполошив и погасив поло- вину свечей. На полу давилась от смеха великая княгиня. Изумление гвар- дейца мгновенно сменилось охальством: белые зубы — в ощер, шип и истошное «мяу-р-р-р!», вкогтился в Екатерину, вскинул на руки — и кди- вану, а через плечо, на сестриц — свирепо: «Бр-р-рысь отседова!..» 32
И покрыл мартовскую кошку! Потерянно, восторженно, умира- юще выстанывала: «О, Кришка! О, болшой кульиган!..» И завязался узелок. Узел. Узлище. На годы. Да и как ему было не завязаться, коль встретились такие, считала, незаурядные натуры. Ей было уже тридцать, ему — двадцать пять. Она прибыла из Пруссии, чтобы стать русской царицей. Поручик возвратился из Пруссии геро- ем Семилетней войны, предварительно надавав чертей пруссакам во главе с их задавалистым Фридрихом II. Возвратился с братьями Алек- сеем, Владимиром, Иваном и Фёдором. Все богатыри, красавцы, гвар- дейцы, но о храбрости и удали Григория ходили легенды. К примеру, под [Дорндорфом, весь израненный, истекающий кровью, он не поки- нул поля боя, размахивая саблей и пистолетом, с лютым, весёлым ос- калом оборачивался на солдат, орал: «Вперёд, орёлики! На слом! Бей, коли рыжих тараканов! Ур-р-ра-а, в такую их и растакую!..» И орёлики, подхватывая страшное, татарское «Уррр.. .аааа!», опе- режали хромавшего, волочившего крылья орла. Светские красавицы сходили с ума по высокому стройному атле- ту. А достался-таки Екатерине. В минуты любовных забав он обыгрывал её плохое ещё русское произношение, поддразнивал: «Под Иришкиной кришкой тебе — криш- ка!» Она измученно смеялась и истово обцеловывала его раны и ран- ки, обшёптывала всю его прекрасную плоть: «О, Кришка мой! Я кото- ва помирать под котом Кришкой... Кришка — античный эллин, Криш- ка — римский кладиатор, упивающий петную принцессу Като... Рус- ски курносы Сократ! Найн! Кришка — русски Альёша Попъовиш и большой кульиган!..» Он хохотал, когда она, дурачась, шевелила уша- ми: «Браво! Научись ещё мозгами шевелить, Катеринушка! Сгодится!..» Научилась. Сгодилось. Когда пришло время переворота, хорошо зна- ла, что выходить в люди надо только в том случае, если они тебя ждут. Она вышла вовремя. К гвардии. И стала российской самодержицей. А с любовниками?.. Любовь может и прийти, и уйти, как сон, как розо- вый туман, и тут никакие административные и карательные меры не помо- гут. К сожалению, даже самая неудавшаяся любовь часто заканчивается банально — беременностью. Как после белокурого, синеглазого Станис- лава Понятовского, которого сделала потом королём Польши. Как после ог- ненного брюнета Сержа Салтыкова, как после насмешника Кришки. ОтСта- нислава — Анечка. От Сержа — Павлуша. От Григория — Алёшенька Боб- ринский. Первые двое покойному Петру Фёдоровичу присвоены, третий — вроде бы ничейный, от орловского поместья Бобрино фамилию дали*. * Алёшенька и впрямь как бы «ничейный»: в конце 1768-го Екатерина подчёркивала в письме Вольтеру, что приказала привить оспу её «единствен- ному сыну», то есть Павлу. А ведь от Орлова, помимо Алексея, были ещё два сына и две дочери, всем при Дворе известные, но лукаво замалчиваемые. 33
Приедут украдкой, вечером, навестить сыночка, он вскочит на кроватке в рост, из-под рубашонки — узкие дудочки панталон, обы- мет тёплыми жадными ручками за шею, прижмётся — сердце захо- дится от нежности... Прасковья озоровала: «У тебя, Като, рука лёгкая: с кем ни пере- спишь — сразу брюхатеешь!» Боже, не рука вовсе, а... Как не забе- ременеть от таких конюшен, где жеребцы один другого моложе и кра- ше кобылицы!.. Умение прятать «последствия» барами придумано раньше изобретения фигового листка и противозачаточных средств. Паша, Пашенька — всегда весёлая, озорная, охочая к флиртам, искренняя, верная, уступчивая, вхожая к ней в день и час любой... Войдёт — и словно утренним солнышком наполняются покои, све- том, какой поутру в саду бывает, где меж яблонь и вишен, над волг- лой травой истаивает голубоватый, лёгкий, как дыхание, туман, где воздух тонко упоителен от едва проснувшихся цветов. Войдёт... нет, влетит, обымет, поцелует, дурашливо, взметнув юбками, падёт на ди- ван, шумно выдохнет: «Уф-ф!» — поведёт изумрудными «светильни- ками» из-под чёрной, гнутой брови — и: «А где мои золотые?!» «Золотые» уж мчат из царицыной спальни, сшибаясь, повизги- вая, во главе с всё ещё элегантным старейшиной рода Томом Андер- сеном. Это — английские левретки, размножившиеся благодаря док- тору Димсдалю, который привёз императрице парочку сих карлико- вых борзых из Лондона. Его Екатерина пригласила наладить в Рос- сии оспопрививание, начав, для примера подданным, с себя и сына Павла. Узнав через какое-то время о том, что французский король Людовик XV умер от оспы, она разразится жёлчной эпистолярной тирадой в адрес докторов покойного монарха: «Эти шарлатаны все- гда причинят более вреда, нежели пользы; пример тому Людовик XV, у которого их было десять, и он тем не менее mortus est... Чтоб уме- реть от рук их, девять тут были излишни... Стыдно французскому ко- ролю, живущему в XVIII веке, умереть от оспы!..» Может быть, старая досада водила пером? Почти десять (десять!) лет по инициативе Людовика шла между ними тяжба за право при- бавлять к своему титулу слово «императорский», вплоть до отзыва по- слов. Раздражившаяся вконец Екатерина даже отказывалась вскры- вать конверты, если на них не указывалось: «Её Императорскому Ве- личеству...» Ну не дурь ли стоеросовая? А ежели и далее рассуждать о докторах, то какая доктору ра- дость от здорового пациента? Даже если то король. Так же, как свя- щенникам — от беспорочных и здравствующих прихожан: ни отпу- щения (за мзду!) грехов, ни отпевания (опять же — за мзду!). Из всей полудюжины собачек Мими — самая вертлявая и ша- ловливая. Вот и сегодня она сразу же вскакивает Прасковье на коле- ни. Том Андерсен садится супротив на паркет, остальные — по бо- кам от него, окружьем. Чавкнув-щёлкнув пастью, проглатывают гос- 34
тинцы, смотрят на свою любимицу, ждут задушевной беседы. Екате- рина, работая с бумагами за столом, тоже прислушивается, ибо ска- занное подругой предназначено, конечно же, ей. Паша напичкана новостями, сплетнями, слухами, как арбуз семечками. Порой кажет- ся, что весь Двор, весь Петербург, все газеты на её содержании, что каждый слуга — её платный осведомитель. Хотя ничего подобного нет, Екатерина это знает точно. Просто графиня Брюс — приятней- шая из особ, с коей всем лестно побрехать и посплетничать. Горазда и «пофилософствовать»: «Моря не переплюнешь, Двора не пере- врёшь, всех мужчин не перепробуешь. — После паузы вздыхает: — Но стремиться к этому надо!» Паша сжимает ладошками мордашку сидящей на коленях Мими, доверительно смотрит в её чёрные, плутливо-смышлёные глазёнки, откровенничает, похохатывая: — Понимаешь, золотце, что мне предлагает Алехан Орлов? Ну, тот, чесменский, что с рубцом через щёку... («Да знаем, знаем! — ёрза- ют, дёргают хвостами собеседники. — Он давеча на лапку Мими на- ступил и не извинился, невежа!») Вот-вот! Говорит: дозвольте мне в гавани вашей якорь бросить? Я ему: а таможня, а декларация, а дос- мотр? Контрабандой? Ни за что! Он напирает: я турок топил без оных условий. («Знаем! — взвизгивает нетерпеливая Мими. — Наслыша- ны!») Он прямо плачет: так вы ж своя, отечественная, ваша гавань должна быть открытой для чесменского героя! Я ему: ну, если для героя... А что мы будем делать, чесменский герой? Он мне: морские узлы вязать! Мы, говорит, таких узлов навяжем — никакая повитуха не развяжет! Не обращая внимания на то, что императрица перестаёт писать и трясётся в смехе, Прасковья продолжает: — А что братец его, Гришенька, выкинул? Услышьте — и сей же час придите в изумление и благородное негодование! (Нетерпели- вое ёрзанье и поскуливанье: «Ну-ка, ну-ка!») Он изнасиловал свою тринадцатилетнюю кузину!.. «Ах ах!» — гневно всполашиваются «собеседники», и тут-то перо у Екатерины выпадает из руки. Она шумно, вместе с креслом, пово- рачивается к Паше, друзья Пашины догадываются улепетнуть. — Прасковья, ты... опять? Что с тобой, Паша? Действительно: что? За многие годы привыкшая, казалось, чу- жедумкой жить, помыслами и вожделениями Екатерины жить, быть её светлой озорной тенью, в последнее время вдруг... Ну, прямо вып- ряглась! Ну, прямо как колдовского пойла обхлебалась! Предерзост- на. Неуступчива. Или французов обчиталась? До жёлчной отрыжки. Того ж Вольтера? Тех же Дидро с Гриммом, кои грозятся в Петербур- ге объявиться? У них ведь начитаешься, понаучаешься! В итоге: уче- нье — свет, да переученных тьма. Вкось и навыворот примеряют чу- жие одежды к собственной персоне. Пашенька — туда ж? А усвоила 35
ль, уразумела ль: «Если вы откажете в чём-нибудь тому, кому всем обязаны, — вы неблагодарны. А если вы дадите ему всё то, что он просит, — вы слабы; вы раздражаете зависть в целом народе; вы на- влекаете на себя и на своих друзей ненависть, последствия которой трудно предвидеть»? Жажда власти — самая страшная, самая нещадящая жажда. Ибо ежели есть власть, будет и остальное: деньги, роскошь, почести, фа- вориты и фаворитки. Страсть к власти не щадит ни родных, ни дру- зей, ни собственные народы, ни их государства... Иль Прасковье сие неведомо? История знает сорок шесть римских императоров, трид- цать три из них свергнуты насильственно. На Руси иль лучше? Не уберёгся даже самый подозрительный и осторожный — Иван Васи- льевич Грозный, сам великий душегубец; задушен ближайшими, ка- залось, вернейшими соратниками: Бориской Годуновым да Богдаш- кой Бельским. Выпучивая глаза, поди, цезаревым вопросом удавил- ся: «И ты, Брут?!» Зря удивлялся: где цезари — там и бруты. Обяза- тельно. А взять ближе, с петровского царствования? За неполные шестьдесят лет сколько законных наследников топором, удавкой, темницей, ссылкой устранено? Иван V Алексеевич. Алексей Петро- вич Иван VI Антонович. Пётр П. Пётр III. Целое семейство принцев Брауншвейгских... Брауншвейгских она, Екатерина, вернёт из хол- могорского заточения на Белом море, куда их Елизавета Петровна упекла? Как бы не так! Ей самой каждодневно грозит судьба цар- ственных предшественников. Ибо она — наименее законная из пре- емников трона. Заговоры, волнения тлеют, как разожжённый трут, достаточно ветерка и соломы, чтобы вспыхнуло, заполыхало. Ветру и соломы в России предостаточно. Нашлось бы сверкало-кресало... Заглядывать поперёд себя тоже не радость: если Павел после неё напялит шапку Мономаха, задохнётся хилый... Впрочем, тот, кто бо- ится смерти, умирает тысячи раз. Кто боится её, тот никогда ничего хорошего, великого, дерзновенного не сделает. А умирать всё равно когда-нибудь да придётся. Лучше уж за большое и достойное уме- реть, чем бесславно почить. Такие вот бессладостные размышления на крышке кипящего кот- ла, называемого троном, а Прасковья: «Ты, Като, до коих пор будешь терпеть этого красивого супостата?! Отряхни слепоту с очей своих! Ещё и обвенчаться с ним намеривалась! Хвала Никите Иванычу — отсоветовал!» Было дело, было. Обратилась за подсказкой к всемуд- рому хитрецу, воспитателю и крёстному отцу её сына Панину, тот развёл пухлые холёные руки, заплывшие глазки возвёл к небу: «По- милуйте, ваше величество! Приказание императрицы для нас закон, но кто же станет повиноваться графине Орловой?..» Гриша, Гришенька, Григорий... Отказалась от брака с ним. И одиннадцать лет терпела, терпела, терпела. Неутомимого лентяя. Его алчность. Сумасбродство. Пьяное хамство. Наглые измены... Сена- 36
тор Муравьёв застукал его со своей женой. Скандалу наделал, раз- вода запросил! Еле замирила, земли в прибалтийской Ливонии пода- рила. Вроде как за себя, за свою вину отступные дала... А это после- днее «художество»? Совсем оскотинел: кузину! Тринадцати лет от роду! Вначале казалось, что в нём просыпается зверь, оказалось — обыкновенная свинья. Паша корит, Паша права, наверное. Но Паша отказывается по- нимать и старые сердечные привязанности, называемые то ли при- выканием, то ли любовью, и заслуги всех пятерых братьев Орловых в дворцовом перевороте, в возведении её, Екатерины, на престол, и их нынешнюю, многим кажущуюся всесильность, их нередкие напо- минания: «Смотри, Катерина, не зарывайся, не то... Понимаешь?» Ещё бы не понимать. Особенно понимает, помнит, когда неволь- но взглядывает на огромные мужицкие лапы Алексея Орлова, заду- шившие её мужа-императора, осыпанные брильянтами, а меж ними — бликующий перстень с портретом улыбающейся Екатерины. Её дар. Словно бы в знак вечной благодарности. Руки эти гипнотизиру- ют, вызывая тоску под ложечкой, от них трудно оторвать глаза. У людей, похоже, всегда так: сначала берут за душу, за сердце, а потом — за горло... Чем больше она узнаёт людей, тем больше любит жи- вотных... I Долго вымучивала решимбсть, но послушалась-таки Паши. И когда отослала Григория в молдавские Вокшаны искать замирения с турками, захлопнула за ним не токмо сердце, но и ворота столичные. Ошарашенный, бросив несговорчивых турок, примчался восстанав- ливать свои права в её сердце, в её правлении, в своих амбициях. А городские заставы остановили: государыней не велено пущать, ве- лено вам, граф, карантин в собственном деревенском имении отбы- вать... Как бушевал, как беспробудно пил и мебель крушил! Что ж, сам виноват. Его к норе приставили, а он по чужим заборам да по- мойкам... Отошла коту масленица... Впрочем, блудливого кота секут или шкуродёрам отдают, она же лишь всплакивала, не умея избавить- ся от чувства некой неопрятности и мигрени, голова казалась непро- мытой и словно бы завшивевшей, словно бы Екатерина неким вол- шебным образом возвратилась в те глухие осень-зиму, когда четыр- надцатилетней девочкой с матерью и слугами из прусского захолус- тья была отправлена королём Фридрихом I! в Петербург. На показ российской императрице Елизавете Петровне и её племяннику, на- следнику престола Петру. Король предполагал, что сей мужающий мальчик, внук Петра Великого от немецкой принцессы Анны, станет её супругом. Для замужества Екатерина могла бы выбрать другого принца, другую партию и другую страну. Но король, на своей шкуре испытавший русскую боевую удаль и неустрашимость, был краток в напутствии: завоевывайте мирно, русского мало убить, убив, надо ещё и повалить! Королю нужны были на востоке надёжные родствен- 37
ные связи, свежая наследственная кровь в жилах и надёжный союз- ник. Желательно, на столетия. Путешествие вдоль балтийского побережья было мучительное, многонедельное, по жутким дорогам, непригодным ни для колеса, ни для полоза, то при слякоти, то при страшном морозе, то при метели. В постоялых дворах — ни отогреться, ни помыться, они напоминали хлева, под ногами — соломенная изнавоженная подстилка и тут же — телята, куры, собаки, из щелей в стенах высовывались шевелящи- еся усы тараканов, легионы клопов. Обморозились и буквально за- паршивели. Спасение пришло лишь после пересечения русской гра- ницы, где путешественников встретили посланцы Елизаветы: резвые кони в позолоченных хомутах, обвешенных лисьими хвостами, кры- тые, тёплые, с печкой, сани, обитые внутри красным дамастом и ат- ласом, собольи шубы, медвежьи полсти, прекрасные турецкие одея- ла, быстрая езда, а в Петербурге — баня. Бесподобная русская баня с упоительно пахнущими берёзовыми вениками. Большего телесно- го блаженства Екатерина и её сомученики не испытывали никогда. Значительно позже она прочла у одного немца, побывавшего в Мос- ковии: «Русские моются очень часто, пожалуй, нет ни одного домиш- ки или хижины, даже самой бедной, при которой бы не стояла баня. Иного лечения они не признают». Датский посол Юст Юль уже в на- чале её, Екатерины, века оставил такие впечатления: «У русских... первый доктор — это русская баня, второй — водка, третий — чес- нок...» Не отстал и англичанин Уэллеслей: «Русские — самый чистоп- лотный народ, потому что каждую неделю моются в парной бане...» Елизавета Петровна была той порой в Москве и не могла встретить будущую невестку с матерью, однако, сказывали (может, врали?), ве- лела царедворцам свести ангальтцев в общую городскую баню, где муж- чины и женщины мылись вместе, дабы гости сразу окунулись в мест- ные древние традиции. Но исполнители якобы ослушались и отмывали путешественниц розно. Воцарившись, Екатерина особым указом зап- ретила совместный помыв в общественных банях, оговорив лишь для лекарей право посещать женские помывальни, да ещё — художникам, «понеже оным необходима натура для живописания». Прасковья ёрни- чала: «У меня был знакомый художник. Когда он собирал краски и кис- ти, то говорил жене: «Иду на натуру». Натурой была молодая вдова в соседнем переулке. Попавшись, вздыхал: «Сгорел на натуре!..» Боже, а как угощали! Матушка Иоганна постоянно страдала рас- стройством желудка. Не случайно английский историк Кокс, возвра- тившись недавно из Лондона, написал: «Ничто не может сравниться с гостеприимством русских!..» Вторит ему французский гурман, от- ведав русской ухи из налима: «О, Лукулл, ты, великий римлянин, за- казывал ли что-нибудь подобное по гастрономической части!..» Потом пришло очарование языком россиян, Екатерина полнос- тью согласилась с английским дипломатом Джеромом Горсеем, кото- 38
рый ещё в минувшем XVII веке писал, что королева Виктория «проси- ла лорда Эссека выучить этот известный и самый богатый в мире язык; он, занимаясь этим, получил много удовольствия и восхищался им...» И вот, после разрыва с Орловым, после долгих маетных ночей она наткнулась на записки австрийского дипломата Сигизмунда Гер- берштейна, который сделал их за два с половиной века до неё, Ека- терины: «Простой народ, слуги (в праздники) по большей части ра- ботают, говоря, что праздничать и воздерживаться от работы — дело господское», его современник, итальянский посланник Антонио Пос- севино подтвердил: «В праздничные дни московиты не освобожда- ются от занятий и телесного труда, они считают, что в эти дни запре- щается не труд, а греховные поступки... По их словам, почитание праздничных дней пошло от иностранных обычаев и восходит к иуде- ям, а ведь их обряды у них запрещены...» Перечитывая однажды эти свои выписки, сделанные в годы вы- нужденного, негласного заточения при Елизавете Петровне (сколь- ко за это время прочитано, повыписано, вызубрено, взято в жизнен- ное путеводительство!), Екатерина, по весёлому выфырку Праско- вьи, вытерла «сопли и слёзы», вырвала из рук парикмахера гребень (она сидела на пуфе, кауфер Козлов приводил в порядок её голову), через правое плечо сбросила, слила до самого пола свои густые каш- тановые волосы, вонзила в них, в голову роговые зубья гребня, яро- стно начала расчёсываться, постепенно ощущая, как разогревается, оживает под корнями затосковавшая от дум и переживаний плоть, чувствуя, что и голова перестаёт болеть, и сердце и душа в некое ос- ветлённое упокоение возвращаются... «Праздничать и воздерживать- ся от работы — дело господское...» Она никогда не знала празднос- ти, даже в Елизаветином заточении: или читала, или писала, или вя- зала. Пустота длинных зимних вечеров пристрастила к чтению: «без разбора и руководства, наобум». Были Плутарх, Монтескьё, Воль- тер, Монтень, словарь Бейля, сочинения Лонга, Ла Кальпренеда, ма- демуазелле Мадлен Скюдери, «Письма мадам де-Севеньи», «История Генриха Великого» Перефинкса, «История германской империи» Бара. Узнавала от Бейля, что «короли — великие мошенники», что «правила искусства царствовать противоречат требованиям щепетильной че- стности», от Еврипида: «Коль преступил закон — то ради царства». У Лонга, де-Севеньи, десятков и десятков других — сладость и секре- ты чувственных удовольствий, откровенного разврата. Словом, ис- подволь научилась править, царствовать, распутничать и просто быть бабой, ревущей от измен возлюбленного, который, оказывается, со- всем не жадный на любовь, сердце отдаёт, как ящерица хвост: на, пожалуйста, другой вырастет! А получил щелчок по носу — обидел- ся, взыграло ретивое! Поди, рубаху на груди рвал. На Руси с горя бабы волосы на себе рвут, а мужики — рубаху. Немцу даже во сне такое не привидится: рубаху от ворота до пупа разодрать... 39
Наблюдая за порчей (порчей ли?) характера графини Брюс, чув- ствуя приближение старости, Екатерина пишет Вольтеру: «Европа усмотрела во мне много разума; однако ж мне кажется, кому сорок лет, тому Бог не прибавляет ни ума, ни красоты». Там, где кончается любовный роман, начинаются послелюбовные миниатюры, перера- стающие в большие проблемы: как быть дальше с Григорием? Раз- нюнилась! Всё, хватит! Вычесала его из головы, как вошь, которая, известно, на ком сидит, того и грызёт. Но ведь Орлов — не та вошь, которую можно ногтём прищёлкнуть. Скорее, он с братцами прищёл- кнет! Хоть горло себе перехвати, они только тазик подставят, чтоб кровью ковёр не захлестало. Грустная пора листопада. Прощально шумит он в ушах Екате- рины денно и нощно. Отпустив слуг, села за письмо. К нему, прокля- тому. Получилась целая поэма о благодушии и кротости, с которыми Екатерина предлагала фавориту сделку за то, что он оставит её для покойных государственных упражнений. Биограф запечатлел откуп- ную: «Ежегодное содержание в 150 000 рублей будет идти ему по- прежнему, и он получит ещё сверх того 100 000 рублей для построй- ки дома. Пока он может жить в любом из подмосковных имений им- ператрицы, пользоваться, как и прежде, придворными экипажами, оставить при себе прежнюю прислугу в императорской ливрее. Ека- терина вспомнила, что она обещала ему 4000 душ крестьян за Чес- менскую победу*, в которой, впрочем, Григорий не принимал ника- кого участия; она прибавляет к ним ещё 6000 душ, которые он мо- жет выбрать в любом из казённых имений... Дарит серебряный сер- виз, затем ещё другой, для ежедневного обихода; дарит дом на Тро- ицкой набережной, всю мебель, все предметы, которыми украшались в императорском дворце апартаменты фаворита... Она никогда не забудет того, чем обязана всему роду Орловых...» И ещё биограф напомнит: все пять Орловых, принимавших уча- стие в воцарении Екатерины, получили от благодарной императри- цы 17 миллионов рублей — астрономическую по тем временам сум- му. Помимо того, всем — графский титул, высшие чины, должности, привилегии... Узнав о таком «откупном-отступном», Прасковья сузила зелёные глазищи: *В 1770 году русские моряки под руководством одного из Орловых, Алексея, полностью уничтожили турецкий флот в Чесменской бухте Эгей- ского моря. За эту викторию Алексей получил к своей фамилии пристав- ку: Чесменский. Сбылось пророчество Вольтера, который писал Екате- рине за четыре месяца до Чесменского боя: «Наступает время, когда дол- жен будет отличиться флот Вашего Величества, несколько более реаль- ный, чем флот Соломона...» 40
— Като, штаны самых выдающихся мужчин не стоят этаких трат. Обошёлся бы и десятой долей. Каковы слухи пойдут, какова хула на тебя падёт! Каково народ откликнется! Обычно брови у неё высокие, дугами, а тут — спрямила, у пере- носицы злым узелком завязала. Ждала ответа. А Екатерина вспылила: — Народ?! А где, когда, кто спрашивал что-либо у народа? На- род, так долго терпящий рабство, разве достоин того, чтоб с ним со- ветовались? Когда я семь лет назад предложила этому народу свой великолепный, выстраданный «Наказ», свою великую идею по сотво- рению государства всеобщего благоденствия, где на смену пороку и преступности придут добродетель, счастье, разве народ поддержал меня? В Грановитой палате Кремля сидело почти шестьсот делегатов от дворян, купечества, казачества, государственных крестьян... чем занимались они? Болтовнёй! Целый год болтовни в комиссиях, кото- рые, наконец, подготовили один-единствснный законопроект. О пра- вах дворянства! И его утопили разногласиями и бессчётными поправ- ками. А ведь я готова была с верёвкой на шее отстаивать каждую ста- тью «Наказа»! Плоха статья — вздёрните! Нет, сказали, все хороши! Но... Я прекратила игру в народовластие, ибо народ не готов к нему. Народ, вернее, группа народа готова была к убийству Григория и меня. Был раскрыт заговор. Ко всему этому — назревание войны с Турцией... И вот я четвёртый год веду с Мустафой тяжелейшие пу- шечные переговоры за обладание моим народом Чёрного моря и Тав- рии, у меня под носом новый заговор против меня, и его возглавили мой сын и его воспитатель, он же глава иностранного ведомства Па- нин, у меня неспокойны запорожские и яицкие казаки, король прус- ский подзуживает против меня соседей, которые, меж тем, ссорятся за сальные огарки, обжигающие им пальцы... Нет, они чего себе по- зволяют?! — вдруг прервала свой страстный монолог Екатерина и остановилась, перестав мерить шагами кабинет, воззрившись на Прасковью, как будто та должна была дать ответ и как будто забыв, с чего распалилась. — Придёт час, и без моего позволенья ни один прыщ в Европе не вскочит, ни одна пушка не выпалит! Им должно знать: в большой реке большие рыбы водятся, в маленькой — малень- кие. Фридрих хотя и ёрш, да ведь и его бы Елизавета проглотила, коли б не померла! Поди, до сих пор казаки снятся, отнявшие у него Бер- лин! Дали ему звону! И ещё дадим, коли будут все эти ерши да песка- ри чирикать на нас! — Като, рыбы не могут чирикать, — лукаво вошла в паузу Прас- ковья, — потому как — в воде. — Не ехидничай, графиня! Вот вставлю тебя в свою новую пие- су, как ты от мужа хвостом вертишь, морские узлы вяжешь, он тебе юбку вокруг шеи на семь мужицких узлов завяжет! — Согласна, ваше величество, — смиренно отозвалась Праско- 41
вья, отворотя лицо от Екатерины, так, что та невольно оценила пре- лесть её изящного носика и пухловатую свежесть губ, поняла него- дующее дрожание зрачка в зелёной выпуклости глаза. — Согласна. Если в пиесе будут Григорий и его высокая покровительница. Скажи в ней, что буднее платье Григория Григорьича стоит двести тысяч руб- лей — годового оброка с сорока тысяч крепостных. Скажи, что вы- сокая покровительница постоянно ворчит: «Уж столько пожаловано, что уж мало остаётся, что жаловать». Ворчит, а жалует. А на при- дворных балах до ста тысяч свечей зажигается... Мы с тобой когда- то Цицерона читали. Помнишь, говорил он: «Нет более отвратитель- ного порока, чем алчность, особенно со стороны первых граждан и людей, стоящих у кормила государства...» Это, мол, преступно и не- честиво... А ещё, вспомни, бумаги государя Петра Алексеевича раз- бирала ты, вспомни, восхищалась: годовой расход его Двора не пре- восходил шестидесяти тысяч рублей... — Замолчи! — срывается Екатерина на вскрик. Возникает жёсткая пауза, жгучая, как железо на морозе, к ко- торому б язык графини прилепить. Чтоб на железе половина языка осталась. Бывали у них стычки, когда обе — как норовистые при- стяжные, где коренник слаб и неопытен, когда кажется: вот рванут с места в разные стороны, задрав хвосты, шибанут санки на раскате, вывалят ямщика в сугроб. Видимо, графиня Брюс рановато родилась для своего времени, лет через пятьдесят она бы наверняка стала женой декабриста и пос- ледовала б за ним в Сибирь, встретила б его, поднявшегося в канда- лах из глубин рудника, сначала б поцеловала в бледные уста, а потом опустилась на колени и приподняла, поцеловала его оковы. Хотя... Нет! Конечно же, нет! Ужель сменила бы дворцы, кареты, поклонни- ков, весёлое сытное безделье, сплетни, интриги, интрижки, дружбу государыни, лесть царедворцев, владение тысячами рабов — на без- вестность, нищету, погребение в вечной мерзлоте? Нет, не из того графиня теста. Те, декабристки, пойдут за сосланными мужьями по зову любящих сердец. Паша любила слишком многих мужчин, ими она не смогла бы пожертвовать ради одного, не особенно любимого. — Ступай! — приказала Екатерина. — И не являйся более! Прасковья, не поднимая глаз, присела в поклоне, пальчиками придерживая, приподымая длинные юбки, удалилась убегающими шагами. Всё! Придворная карьера графини Брюс кончена... Вскоре Екатерина через распахнутое окно услышала стук ко- лёс. Подошла к подоконнику, подёргивая плечами, словно из парка тянуло сквозняком. Карета графини мчалась по тополиной аллее, ве- дущей к дороге на Петербург. Карета неслась так, что лакеев на её запятках швыряло из стороны в сторону. Им ещё неведомо, что с них вот-вот могут снять раззолочённые придворные ливреи. 42
Дня три так продолжалось: сядет к письменному столу, пытает- ся разбирать принесённые секретарём бумаги, вчитываться — не по- лучается. Расковыряла Паша незажившую рану! И всё из-за него, ме- тущего, легкомысленного друга-недруга. Видимо, действительно все- му своё время. Была моложе — Григорий и взглядывать на других не решался. Значит, устарела. Ладно хоть мир с ним завоевала. Ну, не завоевала, пусть купила, как утверждает Прасковья. Любая война требует тактических отступлений и жертв. Не шутка — корона. А мо- жет быть, и жизнь. Но ведь он-то заслуженно получил отставку, ду- рак дураком выставился на переговорах с турками, она вся расхво- ралась, когда подробности узнала. И её, и панинские инструкции Ор- лов ботфортом отшвырнул, в пьяном кураже покрытому славой фель- дмаршалу Румянцеву грозил виселицей, словно тот был у него в адъ- ютантах (чистить мундир и застёгивать ширинку), требовал послать упрямых турецких переговорщиков свинье под хвост и идти войском прямо на Константинополь... К стыду своему, она ещё не так давно долго отыскивала на карте этот город, однако на земле османов его не было. Тая тонкую улыбочку, Панин «разжевал»: русские летописи называли оный Царьградом, византийцы — Константинополем (по имени своего императора), в середине XV века завоёван турками и назван Стамбулом. Хотел Гришенька парадным шагом в столицу ту- рецкую войти. Чего там какие-то переговоры!.. Полгода, проведённые в «карантине», щедрое «золочение» руч- ки поуспокоили Григория Григорьевича, — смирился с отставкой. Хотя, может быть, и таил нехорошие помыслы. Тут-то она и сделала новый царственный жест: воротила ко Двору, назначила советником при своей особе. Правда, без прежних прав. Вроде как для украше- ния свиты: большой, красивый, вальяжный, хотя приметны мятость, затасканность лица, неряшливость одеяния, откровенное зевание на заседаниях Совета. На её укоризненный взгляд, заметивший широ- кий зевок, отшучивался потом; «Это я наших ослов с раскрытым ртом слушаю. Ты посмотри, Като, у них и парики из ослиных хвостов!» Она раздражённо сощурилась на его парик — белый, круто подвитой, на- пудренный, прекрасно облегавший его прекрасную голову: «А у тебя, мой друг, верно, из кобыльих? Так и скачешь по чужим конюшням...» Сдёрнув с коротко остриженной головы парик, он широко по- клонился и ушагал прочь, сверкая брильянтами на золочёных баш- маках. Прямой, богатырски статный. Проходя мимо дивана, швыр- нул на него парик, густо пыхнувший пудрой. Он знал, что она не лю- била парики, которые понуждали упрятывать её восхитительно пыш- ные волосы. Но его могла б и не уязвлять, он обидчив. Однажды уко- лола, отметя разрастающуюся плешь на его голове: «На чужих по- душках вытер? Ничего, Юлий Цезарь тоже плешив был, лавровым венком прикрывался...» От любви до ненависти — один шаг. Отвергнутая женщина мсти- 43
тельна. Будто последний гвоздь вбивала в заколоченные крест-на- крест окна и двери брошенного дома. Ровно через десять лет Екатерина всё-таки горько поплачет по своей молодости, по своему Кришеньке, своему солнышку: он кон- чит дни совершенно опустившимся, обезумевшим. А, поплакав, вспомнит, что на кольце мудрого царя Соломона было начертано: «И это пройдёт», вспомнит — и успокоится. День ото дня всё чаще думалось об отставленной графине Брюс. Всё чаще приходило сожаление: верно, зря погорячилась, резон ли терять в такое время искренних друзей? Их и так много потеряно. А перемены в характере Паши наверняка временны. Регулы прекрати- лись. Менопауза. Menstruus, по-латыни. Климакс, по-гречески. Пе- реналадка утробы. Изменение психики. Мигрени. Бессонница... Боже, это ведь — всё, прощай, цветущая женская пора? Знать, сие состояние вот-вот и у неё, Екатерины, обозначится? Они ведь, почитай, ровесницы. Старость не радость, но только она позволяет жить долго. Умей её встретить. К ночи надо готовиться с утра... Но пока у неё лад и с психикой, и с телесным здоровьем, пока она, на- верное, способна ещё и рожать... Хотя... Хотя настораживает то, что второй год пошёл, как место Орлова в её опочивальне занял смуглый красавец Сашенька Васильчиков, но беременность не наступает. А ведь такой сильный мальчик. Корнет из охраны дворца. Сама при- глядела. Сама зазвала. И Паше глянулся: мол, картинка, хоть в золо- тую раму вставляй. Хохотнув, добавила: «А ещё лучше — в дубовую!» Мол, дуб — к дубу. Вон когда начала дерзить, негодница. А это, зави- стливо-язвительное: «Хорошо тебе, Като, теперь ты можешь назна- чать любовников!..» Екатерина всегда в строительных лесах. Сначала строила себя, потом — Россию. Всему этому мешали ветры, шумевшие под её юб- ками. Ей бы о разбитии турок думать, сорвавших перемирие, ей бы недружественным послам головы морочить, с пристрастием панин- ских заговорщиков выспрашивать, неотложные указы диктовать-под- писывать, а она вот — о Саше Васильчикове. Юн, красив, неутомим... Да ведь опять Пашенька права: дубоват-с... Пуст. Всего лишь ласко- вый котёнок: мур-р, мур-р... Скучно. И тошно. Словно во вдовьей спальне. А тут ещё газеты чёрте что пишут, чёрте что выдумывают! Вот, английская: «В России никогда так много не торговали людьми, как торгуют в царствование Екатерины Второй. Чтобы убедиться в этом, достаточно развернуть петербургские и московские газеты...» Вспомнила шустренького черноглазого корреспондента с туман- ного Альбиона, подумала с досадой: мало одарила! Журналисты — самая продажная тварь. Пресловутая свобода слова свободна лишь от совести. Как ни странно, чем больше свободы во всём, тем боль- ше несвободы в духовном, нравственном поведении людей, верх бе- рут отпущенные на волю низменные инстинкты, и оттого человече- 44
ство столь прискорбно медленно движется к совершенству. Да и дви- жется ли?.. Вот её муженёк покойный дал вольность дворянству, ос- вободил его от обязательной государственной, военной службы, за- поведанной Петром Великим, — и что? Лень, барство, распутство так и попёрли! Выродится дворянство, измельчает, сгниёт, — непремен- но быть тому. Побуждает к высокой мысли, к доброму действу толь- ко внешняя сила: Бог, монарх, князь, военачальник, просто человек, обладающий здравой волей и доброй душой... Скорее машинально, чем осмысленно, начала просматривать свежие номера российских газет, отметила: расплодилось их, как та- раканов за печкой! Вот и создают впечатление на все европы и аме- рики... Хотя, конечно, конечно же... «Продаются шестнадцати лет девка весьма доброго поведения и немного поезженная карета». — «Продаются портной, зелёный забав- ный попугай и пара пистолетов». — «Продаются парикмахер да сверх того четыре кровати, перина, прочий домашний скарб»... Сопоставила цены: в новой столице люди продаются дороже, чем в старой, зато в провинции они совсем дёшевы. Если в обеих сто- лицах ничего не знающую горничную можно купить за 50 рублей, то умеющую шить, стирать, крахмалить — не меньше чем за 80. А в де- ревне у помещика легко сторговать девку за 5-10 рублей, младенца — за 10 копеек. Зато хороший борзой щенок доходит до трёх сотен целковых... Страна рабов, нигде в Европе не осталось такого рабства. Само провидение поставило её сюда, дабы она эту великопространствен- ную страну, эту великую молодую нацию сделала и свободными, и более великими. Не она придумала кнут и хомут. К ним приучали мон- голы и татары, опричники Грозного, деспотическая десница Петра, бары, чиновники, суды, церковь... Потому простой русский горазд юродствовать, говорить иносказаниями, полунамёками... До поры. Пока не возьмётся за дубину или топор... Вот о чём не след забы- вать, вот о чём нужно денно и нощно думать, а не о чувственных подъюбочных ветрах. Немедленно надо издать указ, запрещающий употреблять слово «раб», «твой раб»! Тяжкое наследие, тяжкие заботы... И всё — на одну. Без верных друзей и сподвижников. Таких, как Паша, которая самое несуразное и очевидное умеет подвергать весёлому, остроумному сомнению, даже своему пьяному камердинеру, вползшему к ней на четвереньках, не поверила, воткнув кулаки в бока, приказала: «А ну дыхни!..» Всё, чаши весов дрогнули и застыли, не хватало лишь малой ба- бьей слезинки, чтобы одна из чаш склонилась. Растроганная воспо- минаниями, Екатерина обронила её. Послала человека в Петербург: сыщи графиню Брюс и вели возвратиться в Царское Село. Человек съездил, нашёл, но воротился один: графиня Брюс отказалась являть- ся, поелику императрица её прогнала... Гм, вредина какая! Её под ца- 45
рицыно лебяжье крыло, а она... Подогревая страсти, не доводи их до кипения... Собственную жизнь Екатерина, оглядываясь, представ- ляла сшитой из кусков, вразноцвет, как лоскутное одеяло, которое сшито крепко, надолго, и эта её жизнь представлялась ей куда инте- реснее, краше благостно-однотонного шелковья других жизней. Екатерина отправила человека сызна: скажи, что императрица просит её простить. Мол, должна же понимать, что если не иметь под- руги, то с кем же портить отношения!.. Графиня Брюс остановилась у порога. В юности Екатерина стра- стно завидовала внешности императрицы Елизаветы Петровны, даже плакала, прочитав однажды воспоминания бывшего испанского по- сла Якова дюка Л ирийского: «Елизавета такая красавица, каких я ни- когда не видел. Цвет лица её удивителен, глаза пламенные, рот со- вершенный, шея белейшая и удивительный стан. Она высокого рос- та и чрезвычайно жива, ездит верхом без малейшего страха! В обра- щении её много ума и приятности...» А другой современник сообщал о неком гамбургском профессоре, который, увидев Елизавету ещё принцессой, «от красоты её сошёл с ума и вошёл обратно в ум, толь- ко возвратившись в город Гамбург...» Екатерина тогда думала: везёт же людям — всё задарма получить и от Бога, и от царя! Но, получив сполна, они тратятся без умственного бережения и к пятидесяти ис- страчивают себя начисто, превращаясь в рыхлую, отталкивающую кучу плоти, каковой Елизавета и стала... Но графиня Брюс, увы, сохранила себя. Наверное, не забывает о блистательной львице парижских салонов конца прошлого века Нинон де Ланкло, которая до своих девяноста лет не оставляла зарядки, мас- сажа, кремов. Екатерина с Прасковьей в молодости искали и читали всё о покровительнице муз Нинон, старались подражать ей. Нинон, соб- ственно, стала ведь и доброй напутственницей юному Вольтеру, оста- вив ему в завещании крупную сумму денег на приобретение книг. Однако Паша, Паша, Боже, как она хороша в великолепном му- аровом платье, украшенном бриллиантами, из него, из тончайших кружев грациозно, словно из морской пены, поднимаются вечные ценности: белая грудь, высокая шея, прекрасное чело, — с оголён- ных плеч и рук платье сначала стекает переливающейся светлой и густой зеленью, а от тонкой талии водопадом — обрушивается к си- яющему паркету. Явление божественной Афродиты, которая сейчас же осветила комнату своим одеянием, своими промытыми слезой и оттого ещё более огромными зелёными глазами, наполнила её тихим акварельным сиянием. Ну, что там говорить, Паша всегда умеет себя подать; даже если глаза опускает, то не от смущения и скромности, а чтоб видели, какие у неё длинные очаровательные ресницы, как вос- хитительно ложатся они на припудренные подглазья. А она, Екатерина? Хоть мимо зеркала не проходи! И всё же ско- сила взгляд в простеночное трюмо, как бы присевшее на угодливых 46
собачьих лапах: да, не то-с! Располневшая подрумяненная матрона с обозначившимся подзобком, в широкой синей робе с большими кар- манами, в коих платки и табакерка, в сдвинутых на лоб очках, в ат- ласном на голове чепце, съехавшем набок... Неровня, не-ет! У Паши и мать ещё раскрасавица. Впрочем, мать — великая труженица и со- страдательница бабья, через её повивальные руки прошли, почитай, все новорождённые, появившиеся при Дворе в последние лет трид- цать... Нет, Екатерина не только из-за этих достоинств с благогове- нием смотрит на графиню Марию Александровну Румянцеву. Если та и сейчас, в преклонных летах, блистает красотой, то какова ж она была в лета молодые! Екатерина молится на имя Петра Великого, он для неё далёкое прошлое, почти легенда, а графиня Румянцева была его любовницей. Как тесен мир, как всё в нём переплетено! Паша переняла от матери её неувядающую красоту... Что ж, раз- ную они поклажу везут, разновеликие у них заботы. Повелитель, увы, всегда одинок, а одинокое дерево, извините, растёт криво, если за ним не приглядывать. Хорошо, что Паша вроде как повзрослела, не очень-то стала в рот царский смотреть, поддакивать. Климакс. И фи- лософы. Нравственное взросление. Как раз такая и нужнее сейчас. Опасаясь злых, мы не доверяем целой земле. Пашу Всевышний един ственную такую создал, а образец закинул в омут... Обнялись, расцеловались: одна благоухающая, другая — при- пахивающая табачком. — Прости, Пашенька... Обе мы хороши... — Нет, ты лучше, Като! Ну, как тут не рассмеяться, как на неё сердиться? — Почему у русских мужиков жёны впрямь хороши да поклади- сты? Потому, что мужики их хотя бы изредка дубасят. А меня только жизнь дубасит. Безмужнюю... Дело на вечер — давай погуляем? По- нюхаем, почихаем... Устала я, Паша... Много лет спустя она будет вспоминать эти их стычки-спотыч- ки и примирения, будет удивляться подруге, вроде бы пустоватой, легкомысленной, первой приносящей царице сплетни, которые хотя и не рождала, но была их повивальной бабкой, она казалась из тех, кого многознайство уму не научает, но это — если глядеть со сторо- ны, поверхностно, а на самом-то деле была умной и прозорливой. К Екатерине придут и разочарование Вольтером с его французскими политическими единоутробниками, и убеждение в необходимости цензуры, и расправы с ради калами-правдолюбцами Радищевым, Княжным, Никитиным, и отвращение к западным романистам, у коих всё выспренне, ложно, растленно. Она чаще и чаще будет огляды- ваться на старую Русь, на её историю, а из всех чтений оставит себе лишь чтение летописей, она придёт к твёрдому убеждению, что «рус- ская земля до смерти Фёдора Иоанновича ничем не уступала запа- лу», наконец согласится со строптивцем Фонвизиным, который пос- 47
ле путешествий по «благословенному Западу» изречёт: «Рассудка француз не имеет и иметь его почёл бы несчастьем своей жизни, ибо оный заставил бы его размышлять... У нас в России всё лучше, и мы больше люди, нежели немцы». Она предчувствовала, что после неё начнётся общерусский период российской истории и что её прав- нук Александр III, узнав, что срочной встречи с ним жаждет некий важный посол, обронит: «Пока русский царь удит рыбу, Европа мо- жет и подождать...» Всё — впереди, впереди. Пока что она не «матерь отечества», пока что — запутавшаяся в бабьих и придворных делах Екатерина Вторая. 2 Исход северного лета, и вечереет быстро. Сыро и свежо, бурно пахнет грибами, которых в здешних местах — хоть граблями греби. Коснувшись нахолодавшей щеки, чуть внятной горчинкой и грустью отдают падающие изредка листья. Прогуливались по аллеям Царскосельского парка — не по глав- ной, обставленной мраморными соглядатаями в античных одеждах и нагишом. Оглядываясь на них, графиня Брюс вопрошала неведомо у кого: «Почему если это статуя обнажённой прекрасной женщины, то она — богиня, Афродита, Венера, а если это прекрасная обнажён- ная живая женщина, то — бесстыдница, платная натурщица, шлюха, могущая вызвать лишь частицу эстетического наслаждения, но — массу похоти? Почему — там произведение искусства, а тут — вуль- гарная баба? Почему?..» Императрица отмалчивалась, хотя могла бы ответить, что этим-то человек и отличается от остальных животных — двойной моралью, двойными мерками, выдуманными им пристой- ностями и непристойностями. Откланивались редким встречным, если те узнавали их. В гус- теющих сумерках обознаться немудрено: по непарадным дням им- ператрица одевается чрезвычайно просто. Чаще всего это свобод- ное разрезное платье с двойными рукавами из серого или лилового шёлка, поверх — лёгкая шерстяная накидка. Ни драгоценностей, ни какого-то знака высокого сана. На ногах — удобные башмаки с низ- кими каблуками. Вблизи императрицу можно узнать лишь по необы- чайно высоко зачёсанным волосам, они открывают её красивый раз- витой лоб, которым она втайне гордится. Прасковья прибавила к своему яркому одеянию такую же, как у царственной подруги, накидку, каковую, собственно, можно увидеть на любой встречной женщине. Ходили, поскрипывая песком дорожек. Изредка Екатерина вы- искивала в одном из карманов (всегда забывала, в какой сунула!) 48
золотую табакерку, прежде чем открыть, задерживала взгляд на еле различимом портрете Петра Великого. Паша знала: она с ним часто советуется — так ли мыслит и поступает? Екатерина ущи- пывала понюшку пальчиками только левой руки, оставляя правую для поцелуя подданным и послам, правая не должна пахнуть таба- ком, даже если он особый, специально для неё в Царском Селе взращивается и трётся. Нюхала — и азартно, со всхлипами, до слёз, чихала в платок, бормоча «Спаси Христос!»' на Пашины пожелания здравствовать. Паша не потребляла отвратное, по её мнению, за- морское зелье. Зато другие дамы, знающие о прогулке царицы и слышащие её чихания, оттуда и отсюда откликаются громким льстивым перечихом. Для импульсивной Паши долгая молчаливая прогулка непривыч- на. Зато она обостряла восприятие мира. За купами дерев — крыши домов, померкшие уже купола и кре- сты храмов. Охилевший, обскакавший за день полземли ветер еле- еле поколыхивает редкие дымы из труб. В низкой выси возникает струнный вызвон крыл, о чём-то своём, интимном, негромко глаго- лит пара лебедей, спускаясь к воде. Тишком, устало спешат к ближ- ней опушке грачи. Словно крестьяне с поля. Гущина молодой ота- вы по бокам дорожки до черноты насыщена росой и тяжёлым цве- том малахита. Широкие, поповские рукава лип и берёз прячут дам от любопытства юного месяца, скалящегося до самых ушей из-за деревьев. Взлаивают, визжат, играют, носятся вокруг царицыны со- бачки. Спущенные на лица вуалетки и веера в руках — от зябнущих, оголодавших комаров. Прасковья часто, выжидающе взглядывает на императрицу, но за сумерками, за сеточкой её лицо лишь смутно бе- леет, словно в чернёном серебре петровского рублевика. Какие думы одолевают царицу? Подошли к пруду. В отдалении, на его идеальной глади — уточ- ки, как берестяные ковшики с кокетливо изогнутыми ручками. Ос- тановились, смотрели в чёрную воду. Казалось, Екатерина, не полу- чив некоего ответа от Петра на табакерке, пыталась прочесть его в рахитичном многоточии нарождающихся звёзд. И какая тишина! И вдруг: бульк, бульк... Будто невидимый гребец тоже зачаровался ти- хостью вечера и замер с приподнятыми вёслами, а с них — это са- мое: бульк, бульк... Вздрагивают от внезапного всхлопа крыльев. Как от выстрела. Серая тень крупной птицы вырывается из прибрежного тальника, ис- чезает в сумерках. И Екатерина оживляется, начинает предполагать, фантазировать: — Наверное, выпь! Выбралась из воды на ветку — ножки озяб- ли, подсушиться, а с пёрышек — бульк, бульк... И тут спохватились, примчались потерявшие было хозяек собач- 49
ки, запыханно и озадаченно смотрели вслед птице. Паша присела на корточки, взяла в руки холодные лапки Мими: — Та-а-ак, золотце, докладывай, где это вас нечистая носила? Не юли, не отворачивай мордуленцию бессовестную... Отвечай чёт- че, меньше визгливых эмоций... Так... Та-а-ак... В кустах барбоса встретили? Весь в репьях? Незнакомый? Та-а-ак... О чём высокая бе- седа была? Он спросил, кто вы и откуда? Так... И что вы ему ответи- ли? — Паша подняла лицо к Екатерине: — Като, тебе слышен ответ этой милой дамочки? Мими говорит: «Мы сообщили барбосу, что жи- вём вот в этом дворце, что нас очень все любят, что спим на пуховых постелях, нас часто купают и расчёсывают, а сейчас вышли с импе- ратрицей погулять». — Опустила глаза к левретке, которая притан- цовывала на задних лапках, безуспешно пытаясь освободиться, под- халимски подвизгивала, улыбалась. — Успеешь наскакаться, суда- рыня! Мне интересно знать, золотые, спросили ль вы, кто сей госпо- дин в репьях? Кто и откуда? Спросили... И что он вам ответил? Като, Мими говорит, что барбос, мол... Что-что, Мими? Като, барбос, о ужас, сказал: «Извините, господа, я только что с помойки, в кусты завернул пописать...» Молодец, Мими, умничка, иди, гуляй... Паша отпустила левретку, выпрямилась, присоединилась к сме- ху Екатерины, платком вытиравшей слёзы. Порадовалась: кончилось отчуждённое, непонятное молчание! Чему оно предтеча? В такие ми- нуты у Като, кажется, и смех какой-то особенный, приглушённо-груд- ной, глубинный, и голос мягкий, ласкающий, словно гортань её шел- ками выстлана... О чём, о чём ты, Като? О ком? Ах, вон что! Васильчиков! Опять — Васильчиков!.. — Като, знаешь, что мне на ушко шепнула Мими? Она выдала обещание барбоса. Скоро я к вам приду, сказал он. Я, мол, тоже хочу, чтоб — на пуховой, чтоб — купали, чтоб — с золотой тарелочки... Мими очень радуется сему обещанию... Это был грубый, жёсткий намёк: дворец императрицы становит- ся вхожим для любого барбоса с помойки. Дружбе — конец? Теперь уж навсегда? Ошиблась графиня: никакой реакции не последовало. Точно ни- чего не слышала Екатерина. Или дурочкой прикинулась. Бравый чес- менский герой говорит в таких случаях: искра ружейного кремня про- скочила мимо пороховой затравки. А если искра попала в длинный- предлинный фитиль? Ему гореть долго... Зато рванёт — не возраду- ешься! Повернули назад. Вот и атласно отсвечивающие ступени двор- ца под огнями фонарей, вокруг которых мельтешит мелкая крылатая живность. Немного жутковато, дух перехватывает, когда смотришь и на эти длинные ступени, и на строгую стройность колонн дворца, — они помнят Петра, здесь он стремительно, совсем недавно сбегал 50
вниз, гремя ботфортами и шпорами, впрыгивал в карету... Так же, как, наверное, и при нём, там и сям маячат солдаты и казаки охраны, по- блёскивая железом ружей и сабель, как и при нём то и дело раскры- ваются заговоры, недавно тут, в кустах, был схвачен офицер с кин- жалом, говорят, хотел императрицу убить, а охраны внутри и снару- жи — всего ничего: двадцать человек. Като отмахивается: кому сго- реть, тот не утонет! Екатерина не торопится отпускать наперсницу, и та догадыва- ется: неспроста императрица завела давеча речь о скучном красав- чике. Плотские утехи — не в радость любой женщине, если любов- ное партнёрство ограничивается лишь спальней. Ну, вот, ну, всё: опухли истерзанные губы, ноют изломанные суставы, постанывает выморочная опустошённость таза... А дальше что? «Ступай, милый! Оставь одну...» Довольный, даже обрадованный, — уходит. С облег- чением: слава Богу, отбыл принудиловку! Любовь к женщине, кото- рая почти вдвое старше тебя, у которой живот напоминает дряблую, перетёршуюся подушку? Увы — плата! За немыслимо высокий чин (генерал-адъютант, первое лицо при императрице!), за подаренные тысячи душ крепостных, за дворцы, за немыслимую роскошь, за при- вилегии, за право поддерживать государыню под локоток на офици- альных выходах и приёмах, получать притворные улыбки и славос- ловие льстецов, именем самодержицы дарить должности, прокорм- ные места, чины, награды... Через годы престарелая Брюс прочтёт признание Васильчикова: «Я был просто шлюхой!» Очень, оч-ч-чень дорогая шлюха: за неполные два года — один миллион сто двадцать I ысяч рубликов. Откровенен будет и один из следующих фаворитов — Мамонов: «Находиться в окружении придворных, всё равно что находиться в окружении волков в лесу...» Брюс давно догадывается, чего не хватает царствующей подру- ге: крепкого мужского плеча, единомышленника, мудрого советчика и исполнителя... Даже став царицей, женщина, увы, всё равно оста- ётся женщиной. Конечно, Григорий Орлов в меру умён, всемерно от- важен, немерено красив, но — неизмеримо мотущ, но — непомерно ленив, но — безмерно сластолюбив и сребролюбив. Страсть к удо- вольствиям выше страсти к царице и к власти. Редкая парадоксаль- ность. Но где лучшего сыскать? Ведь барбос, пусть с обобранными репьями, отмытый, расчёсанный, откормленный, возлежащий на пу- ховых подушках, всё равно останется барбосом... Быть может, эта разочарованность в друге, в друзьях побудила Екатерину писать нра- воучительные пиесы? Очередная — «О, время!» Никак не допишет. 13сё-таки не знает, чем закончить. Следующая будет, надо полагать, «О, нравы!»? Извечное заблуждение владык: я могу всё! И даже луч- ше всех! Призналась как-то, что ей хотелось бы писать так, как Се- нека и Плутарх вместе взятые. Сенека — жив и остроумен, Плутарх 51
— больше уму даёт; первый — толкает, подталкивает читающего, вто- рой — ведёт за собой. Увы, трата себя, своего времени там, где лав- ров не сыскать. Оставила б сие Сумарокову с Фонвизиным. Ведь воз- мутилась же, узнав, что Фонвизин, будучи секретарём у Панина, за- теялся писать некую конституцию для государства российского: «Уже и господин Фонвизин научает меня царствовать!» Чего же самой-то в чужой монастырь со своим уставом, со своими пиесами?.. Ах, да, Васильчиков! Изжога от переедания сладкого? Или вне- шние обстоятельства? Царствование — не только удовольствия от вседозволенности, в первую очередь — обязанности. Да ещё какие! А тут — Васильчиков. Смешно. — Като, не приручай юных красавчиков: отплатят неблагодар- ностью, грязными россказнями и мемуарами. Они связывают обяза- тельствами, унижающими не только царицу — просто женщину. У царицы повелитель и заступа должен быть один. — В сумраке блес- нула глазами, улыбкой, которая показалась Екатерине какой-то скользящей, стервозной: — А поклонники — по потребности. Жела- тельно — без афиши. Благодаря сему пикантность и острота ощу- щений многажды возрастают. — По себе судишь? Не витийствуй, цицеронша, говори дело. Я поняла ход твоих аллегорий по сказке о барбосе. Я не мстительная. — Думаю, я была права, когда Гришку Потёмкина советовала. — Он бросил тебя... — Та самая пикантная острота: у меня есть муж. Хороший муж. Григорий был со мною, а воздыхал по тебе. Для тебя приручала. — Эко, сколь тому лет назад! — Он твёрд в привязанностях. — Знаю я эти привязанности! Ради чинов, карьеры, денег... — Тебя его одноглазье кривое отторгает? Когда рядом с ним — сама окосеваешь от восторга. — Хм! — Да, Като. У него же... пожарный насос, истинный Христос! Как туда — глаза на лоб, как обратно — простыню попа засасыва- ет... Скабрезности не смущали их — слишком давно дружили, ин- тимных секретов не держали одна от другой. Екатерина посмеялась образности в оценке достоинств, остановила: — Хватит, цицеронша! Не буди в царице женщину! — Но он ещё и умён, Като! Как Бог. Или Сатана! — А по мне — такой же, как все. За каждой юбкой. С родными племянницами без совести волтузится. — Като, а кто в этом пошлом, обрыдлом мире свят? — У Паши даже голос зазвенел, запальчиво, уязвлённо. — Ах, Вольтер! Ах, Дид- ро! Ах и ох! А приглядишься — сплошные ох и тьфу... Твой любимый эпистолярий Вольтер? Пишет тебе всякие приятности возвышенные, 52
о душе, о нравственности, о гармонии в мире людей, а сам... Даже Орлеанскую деву, святую мученицу за волю, за родину, Жанну д’Арк, сожжённую на костре, не пощадил, распутницей её сочинил. — Паша, Вольтера не смей! — Като, мы часто тень от славы принимаем за саму славу, тень, которая, может быть, во много раз длиннее отбросившего её пред- мета. Ладно, если это утренняя тень: поднимаясь, светило укоротит, уберёт её и высветит достоинства. А если вечерняя? Като, ну... ну... ты же земная, умная, не витаешь в заоблацех... ВЕвангелии сказано: не сотвори себе кумира! Твой Вольтер нравственно ничуть не лучше Потёмкина, Потёмкин с племянницами — только по слухам, а Воль- тер с племянницей — не таясь. Племянницыной юностью старчес- кую свою похоть тешит. А в промежутках — письма тебе... — Прасковья! — рассерженно, однако не очень уверенно под- нимает голос Екатерина. — Поссоримся! — Като, «Платон друг, но истина дороже». Не правда ли? Да и Денис Фонвизин, прости уж, что сказал? «Тут нет верности госуда- рю, где нет её к истине». Ещё — он же: «И в большом свете есть премелкие души». Родная, милая моя повелительница, ну не гневись. Все эти гении, философы, мыслители не стоят одного твоего посе- девшего волоска. Они живут и страдают напоказ, они притворяки, они циники, они никого не любят, кроме себя и своей славы, они не любят людей, не любят целые народы, целые страны, судят о них свысока... — Ох, Прасковья, какою ты сквалыжною стала! — Что, не правда, Като? Тот же Вольтер... — Дался тебе фернейский затворник! — Ну да, «мудрец», «небожитель»! — фыркнула Прасковья. — Вспомни хотя бы, как он о целом народе, о евреях, ну!.. Графиня Брюс обладала исключительной памятью ума и глаза, чем весьма охотно пользовалась Екатерина: без этого в дворцовых лабиринтах заговоров, сплетен, зависти, доносов, предательств, ин- триг, распутства тебя в одночасье разжуют, выплюнут и подошвой разотрут. Графиня, Паша, Пашенька, Прасковья, чуть врастяжку, вспоминательно, с саркастическим (вольтеровским!) нажимом про- цитировала: — «Евреи являются ничем иным, как презренным народом, ко- торый сочетает отвратительное корыстолюбие с неугасимой нена- вистью к народам, которые их терпят и на которых они богатеют... Они всегда жадны к чужому добру, подлы при неудаче и наглы при удаче...» Не жутко ли, Като? О целом народе! — Ох, рассоримся мы с тобой, Прасковья. Говорящий правду должен помнить о мести лжецов. Паша сердито засмеялась: — Но евреи-то молодцы! 53
— О эти евреи. Я уж и не знаю, то ли евреи придумали Библию, то ли Библия евреев. — Но они все равно молодцы. В их Торе сказано: «Будем силь- ными, и будем помогать друг другу». А мы? Я вот вспомнила вождя русской партии Артемия Волынского при Анне Иоанновне, которо- го казнил Бирон. Он говорил: «Нам, русским, не надобен хлеб: мы друг друга едим и от того сыты бываем». Останься немножечко нем- кой, пощади меня, не кушай... — И русский народ? Ты хочешь, чтобы я своими немецкими нож- ницами кое-что кое у кого постригла? — смягчаясь, лукаво напомни- ла Екатерина, и обе громко рассмеялись, обратив на себя излишнее внимание часовых. Напомнила императрица весёлую скабрезность, ляпнутую ею по малой ещё знаемости русского языка и вообще при националь- ной предрасположенности к грубоватым, не весьма уклюжим ос- тротам и юмору. «Они хотят, чтобы я стригла шерсть с чужих яиц!» — запальчиво воскликнула она по какому-то поводу, и Паша упа- ла, каталась, хохоча, по дивану, едва, признавалась после, не об- сикалась. Поняв промашку, Екатерина смущённо отсмеивалась: «Я имела в виду курицыны яйца. С них ничего не сострижёшь. Раз- ве не правда?» Правда, правда! Как правда и то, что и «курицыны», и те, что в штанах, переводятся с русского на немецкий разными словами. Подруги расстались. Прасковья пошла к поджидавшей её каре- те, Екатерина поднялась в свои покои. Сбросивши на руки лакею только накидку, в «предбаннике», как она называла комнату перед опочивальней, присела к письменному столу. Опять подумала о перемене в характере Прасковьи. Или всё- таки перемены в ней самой, в Екатерине? Как ни крути, она уже ви- тает в облаках. Льстецы всё усерднее величают её Екатериной Ве- ликой, и она уже всё чаще и чаще проглатывает это сладкое молча, хотя раньше категорически запрещала возношение. Прежде не лю- била обтекаемых, ласкающих фраз, круглых, обкатанных слов, — они оскорбляли, ибо прокатывались мимо её ушей, — любила слова ост- рые, речь угловатую, цепляющую, ушибающую, как шкаф, как табу- ретка. Сейчас — наоборот! Что с этим делать? Льстить? «В отмест- ку»? Царедворцам. Их потомкам. Всему народу. Похоже, первой уловила в ней перемены княгиня Екатерина Дашкова, которая была душой, дрожжами переворота 1762 года, ко- торую называла — «мой маленький маршал». Два года пропутешество- вала с детьми по Европе, возвратилась, свиделись, обрадовались однг другой, а прежних отношений не получилось. Княгине, очень умной, очень независимой, хотелось оставаться подругой, на равных, а Ека- терине не удавалась прежняя искренность, она, похоже, всё боль- ше и больше поглядывала с высоты трона, и Дашкова это быстро за- 54
метила. И вот опять засобиралась в заграницы. Якобы для лечения и учёбы детей. У государей друзей не бывает, видимо. У них — или льстецы, или — враги. А посередине — подданные, несущие свой крест без- ропотно. До поры, до времени. Вольтер утверждает: «Народ всегда несдержан и груб — это волы, которым нужны ярмо, погонщик и корм». Так примитивно? Паша Брюс становится почти такой же прямолинейной и нетер- пимой, как Екатерина Дашкова. Паша, правда, слава Богу, без пре- тензий на равенство, просто хочет, чтобы государыня больше дума- ла о своём престиже, не делала опрометчивых, по её мнению, поступ - ков. К сожалению, обе не совсем понимают создавшуюся разницу положений итого, что правда, произносимая вслух, рассоривает даже самых задушевных друзей. Одиночество — удел правителей, и с этим приходится мириться. Вкравшаяся на цыпочках первая камер-юнгфера (Мария Сав- вишна Перекусихина никак не может правильно выговорить своё придворное звание) молча сняла бронзовыми щипцами нагар со све- чей настольного канделябра, ушла, поняв, что государыня ещё не собирается ложиться. Зато шумно, с толкотнёй, с радостным по- визгиваньем явилась с улицы собачья орава. Екатерина угостила их кусочками бисквита и сахара из хрустальной вазы, отправила спать. Сама длинно вспоминала сумбур последней недели, то и дело зацепляясь за Прасковью, Вольтера, Гримма, Волынского, Дашко- ву, другие великие и невеликие имена, хотела осознать, понять своё место среди них, среди народа, монархинею которого стала по воле случайных и предумышленных обстоятельств, народа, который её принял и, кажется, полюбил и который она искренне, глубоко лю- бит, как и эту землю, это отечество новое, познанное и непознан- ное, за которое готова и умереть, потому что без кокетства и без иронии воспринимает слова великого римлянина Цицерона: «Нам дороги родители, дороги дети, близкие родственники, но все пред- ставления о любви к чему-либо объединены в одном слове — От- чизна. Какой честный человек станет колебаться умереть за неё, если он может принести этим ей пользу?» В эти долгие вечерние минуты ею овладело пугающее предчувствие нелепости, трагичес- кой случайности, которые помешают ей выразить чувства, пережи- ваемые вот уже сколько недель. Ведь если любимый друг предаёт, если сын-наследник, его воспитатель и вскормленный с твоей руки пиесописатель умышляют против тебя свержение, если лучшая под- руга перестаёт тебя понимать и без должной робости говорит в лицо хулу на всё твоё дорогое, то что остаётся? Положить свои душев- ные чувствования, душевную смуту и благодарность кому-то, да- лёкому, придущему вослед тебе, вспомнящему тебя, положить на бумагу, доверить ей сокровенное... 55
Взяла перо, но потом сменила его на фарберовский карандаш, с практицизмом истой немки поразглядывала его, довольная: «Прус- сак только фамилию свою присобачил фабрике, а графит, а лес-то — наши, сибирские! Надо свою, на русском сырье заводить, чтоб дома всё...» Писала, останавливалась, снова и снова вглядываясь в себя, гранила каждое слово, чтоб не сверкнуло фальшью и кривью... Ведь если философ, светоч Европы, столь нелестно говорит о евреях, то не скажет ли он подобное и о русских? В письмах к ней льстит им, восторгается, да что он знает-то на самом деле о них? Только по её письмам? А если, отодвинув её дифирамбы, прочтёт (если ещё не прочёл!) сирийского священнослужителя Павла Алеппского, кото- рый сто лет назад засвидетельствовал слова крещёного еврея из Са- лоник о том, что «евреи превосходят все народы хитростью и изво- ротливостью, но что московиты и их превосходят, и берут над ними верх в хитрости и ловкости...»? Не начнёт ли после прочтения ины- ми источниками пользоваться, не переменит ли восторг на беспо- щадный гнев, с каким он обрушивается и на евреев, и даже на Цер- ковь, на христианство, скликая единомышленников под девизом «Раздавите гадину!» Наверное, правы те, кто говорит, что зачастую история повторяется в виде фарса. Российские и околороссийские «вольтерьянцы» в октябре 1993 года призывали новых правителей страны: «Раздавите гадину!» Ельцин и его присные прислушались к страстному призыву «вольнодумцев»: парламент государства, про- тестовавший против шоковых форм перестройки, был расстрелян из танковых орудий. Императрица российская должна, обязана оставить потомкам самое правдивое мнение о своём народе! «Никогда вселенная не производила человека более мужествен- ного, положительного, откровенного, гуманного, добродетельного, великодушного, нежели Скиф (скиф и русский для неё — одно и то же). Ни один человек (другой расы) не сравнится с ним в правильно- сти, красоте его лица, в свежести его кожи, ширине его плеч, строе- нии и росте... Он по природе далёк от всякой хитрости и притвор- ства; его прямодушие и честность защищают его от пороков. Нет ни одного конного, пехотинца, моряка, земледельца — равных ему. Ни один человек не питает такой сильной нежности к своим детям и близ- ким, как он; у него природная уступчивость по отношению к родите- лям и старшим. Он быстр, точен в повиновении и верен...» Перечитала написанное, перебелила (перечернила!) пером, под- сушила чернила над свечой, всунула в конверт, запечатала воско- вым слепком. Перекрестила и сунула в дальний, секретный ящик мас- сивного стола. Размышляла, откинувшись на спинку кресла, в некой сентиментальной расслабленности, вышёптывала, почти не разжи- мая губ, — как тихую молитву, как страстную исповедь переполнен- 56
ного святостью сердца: «Пускай знают... пускай!.. Я не царица, я — дочь сего великого народа... О евреях мне мало ведомо, почти — ни- чего. Ни худого, ни плохого не могу сказать о них. Но ежели кумир просвещённой Европы так недобро мыслит — Совесть ему, безбож- нику, судия. И в вере, и в неверии должна быть мера, крайности все- гда лицемерны, более того — циничны. Циники жестоки, они не ща- дят ни Бога, ни народы, ни близких... Евреи защитят себя, своё имя, свою религию, малые всегда более сплочены, они выживают круго- вой, кастовой, клановой порукой. Большие — беззащитны из добро- ты, из добродушия своего. Русский никогда не встанет за русского, ежели тот неправедное, противобожеское делает, но встанет за не- русского, несправедливо обижаемого русским... Я тридцать лет живу с этим народом слитно — физически и духовно, я имею право так о нём думать и говорить. Пускай об этом помнят те, кто прочтёт это моё исповеданье...» Найдут его и прочтут только после смерти императрицы. Лите- ратуры, исследований, диссертаций о Екатерине — монбланы, всё о ней рассказано, зафиксировано, препарировано, вплоть до пошлей- ших анекдотов, но попробуйте найти средь сего обилия заповедаль- ное письмо о россах! Вряд ли найдёте. Разве что в книге поляка Ва- лишевского про Екатерину. Прочитавши, он воскликнул: «Это почти бред!..» Ну, а кто же будет тиражировать «бред»?.. Императрица позволила Марье Саввишне раздеть себя, убрать волосы под мягкий шёлковый фуляр, снять чулки. Отпустила её, а сама всё сидела на постели, свесив ноги, утопив ступни в толстом тёплом меху бабра. Бабр вернул её к беседам и стычкам с Прасковь- ей, вспомнила давний-предавний восторг подруги от постельной мощи Потёмкина: «Медведь! Нет, вепрь! Нет, он — бабр! Такого муж- чины, Като, я не знавала!..» Потом Екатерина выяснила: бабр — это старинное русское название самого крупного тигра. Недавно выде- ланная шкура этого благородного зверя, добытого где-то в аральс- ких камышах, прислана киргиз-кайсацкими старшинами. Говорят, сей гигр, называемый учёными королевским, царским, равен по силе льву, а по лютости... Вроде бы и нет лютее того тигра, бабра... Представи- ла себе Потёмкина. Бабра. Королевского тигра... Огромный, могу- чий. Порывистый. Храбрый. С рыцарским профилем. Вдруг тихонько-тихонько рассмеялась — опять же Паша при- чиной. Со всей своей непосредственностью та спросила у Потёмки- на, как у него повредился глаз. «Ночью в лесу я наткнулся на сук, — очень серьёзно сказал Потёмкин, помолчал и добавил: — Суки зак- ричали и убежали...» Он остроумен, как бог, утверждает Паша. Вбирая голыми, уставшими ступнями мягкость и теплоту повер- женного царя зверей, Екатерина хотела бы вобрать в себя и его силу. Силу, но не лютость... Лютость ей не к лицу. Да и Грише... нет, не Орлову, Потёмкину лютость излишня. Достаточно красоты и силы... 57
Умом Бог наделяет... Где-нибудь в Европах шкура сия стоит полсос- тояния, а на оренбургском Меновом дворе, сказывают, кайсаки ус- тупают штуку за 5—13 рублей... Вот он, лютый бабр, в ногах у неё: тёмные и солнечные полосы, солнечные и тёмные. Тень и свет. По- лосатый, как любая жизнь. Её — в том числе... В потайную дверь робко заглянул Васильчиков, засветился при- творной (она теперь различала это), якобы счастливой улыбкой, уви- дев её голоплечую, в одной рубахе. Конечно же, предположил: «Ждёт!» Но она подняла руку к глазам, ко лбу, качнула головой: — Устала я, Сашенька... Поди, отдыхай... Ужо, в другой раз... Утром она написала Потёмкину письмо: смутное, расплывчатое, как невский туман. Долго оно искало генерал-поручика на юге Им- перии, то гонявшегося со своей бригадой за турками, то драпавшего от них. Получив, он вертел его в огромных ручищах и так и эдак, ни- чего не мог понять. Показал командующему всей русской армией на турецком фронте, полагая, что тот изощрённее в туманностях двор- цового этикета: «Пётр Александрович (Екатерину умиляла эта рус- ская особенность называть даже самых именитых и старых запрос- то — по имени-отчеству), что сие значит?» Богатырь прочитал, гро- хотнул басом: «Брависсимо, генерал! Выписывай подорожную и ска- чи в Петербург!» 58
ГЛАВА ТРЕТЬЯ Такое было... Было время И песни пелись по нему. Найдешь в степи казачье стремя, И край родной встает в дыму. Евгений Букин 1 Поняв, что его заметили, казак крутнул на месте коня, сте- ганул плетью и, пригнувшись к гриве, понёсся низом рос- соши. Копыта взвихривали пух, ссекая сухие головки та- тарника. Ветер забивал уши, но они всё равно слышали погоню. За- холодевшим копчиком ощущал: настигают! Свистнуло над головой, и колючий волосяной аркан жёстко вы- дернул казака из седла. Оглушённый падением, не раскрывал глаз, словно прислушивался к воплям расшибленного тела. Остриё пики кольнуло под ребро: — Айда, вставай, зарразынька! Голос хотя и недобрый, но ужасно знакомый. Разлепил веки. Сна- чала увидел в линялом небице крестик коршуна, потом — свесивших- ся с сёдел бородатых всадников. — Х-ха, ды никак Лексей Скворкин! — изумился тот же голос. — Этчао тя, окаящего, здесь нечистая сила носит? Шпиённичашь, вра- жина, шиш старшинский?! И всматриваться нечего: Давилин Яким вопрошает, шабёр ле- моручный, дымы их труб всегда в обнимку к небу шли. А сейчас из- •убренная ордынской саблей пика под сердце упирается, рваная пола бешмета свисает на раззявленную пасть прадедовского сапога. Яким юряч, этим сапогом может и в рыло двинуть, поторопить встать. На аркане Скворкина и привели к Пугачёву, который во главе полусотни или сотни своего «кошомного» войска выдвигался из ху- »<>ра. Прозвище, конечно, обидное, но справедливое, ибо у яицких 59
казаков кошма и на седле, и под седлом, и вместо башлыка, и сапоги ею обёрнуты в стужу, она и скатерть-самобранка... Давилин заскочил вперёд, спрыгнул с седла, склонил голову: — Вот, надёжа-царь, шиша пумали, шпиёна то ись! Вороные брови Пугачёва сдвинулись, глаза сверкнули. «Чисто молоньи! — запрещался с белым светом Скворкин. — И сам чисто туча, всеё небу заслонил! Хмур, чисто нагорелая свеча. Не приведи Бог, дуру ты, Лексей, свалял...» — Кто таков?! Как смел за государем шпионничать?! Пугачёв сидел в киргизском богатом седле избоченясь, гнедой нервный жеребец — приплясывал под ним, катая по кутням железо удил. На всаднике зелёный новый зипун, чёрная бархатная шапка, красные сафьяновые сапоги. «Гожёхонько! — оценил Скворкин одея- ние. — Как взаправди царь. А конь — дерьмо, усталь. Сухопар, высок, с него только каржиные гнёзда доставать. — И вдругорядь облаял себя: — Дура, об чём думаешь?! Они ж тебя счас...» Перевёл глаза на свиту самозванца, осенённую знамёнами с нашивными золочёными креста- ми о восьми концах. Свита недобро молчалива, хотя каждый в ней зна- ем лицом, даже — по имени, по отчеству: пружинят, приподнимают шапку рыжие кучери Митрия Сергеича Лысова, под кудреватыми ж, рыжими бровями прядают, грозятся рысьи глаза. Стременем к стреме- ни с ним — долгоногий, сухощёкий Овчинников Андрей Афанасьич, плечьми жмутся друг к другу жуковато-чёрные братья Морковцевы Иван с Максимом. Прогнулся маштак под тяжеловесным Иваном Бур- новым, его широкое скопческое лицо бесстрастно, однако глаза пло- тоядно щурятся. Из-за спины сверкают раскосыми зенками знаемые Алексеем татары с калмыками. Поди, не обидят, свои ж! И опять поднял взор на самозванца. У того к межбровью сбежа- лись и, похоже, задумались морщины: дескать, что за балбес взду- мал выслеживать государев путь? Карие глаза жёстки, повелитель- ны, правый щурит, помаргивает, будто слезу ветровую сшибает. Вер- хнего переднего зуба нет, оттого речь с шепетком. Левая рука — на высокой посеребренной луке, с правой, упёртой в бок, свисает, по- качивается на темляке круто сплетённая нагайка. Из-за шёлкового красного кушака торчат резные рукояти пистолетов. Повторяет вопрос. Сдержанное рокотание голоса — точно мо- лодой гром по дальнему окоёму. Эх, стороной бы прошёл, обминул Алексея! Поторопись, не жуй язык! — Я казак подневольный... Старшина Бородин Мартемьян по- велел соследить вас тайно да всё в городок сообщить. Сумленье, вишь, у Мартемьяна Михалыча, а я — в службе, не вольный себе... Каюсь, батюшка! — Скворкин пал на колени. — Приказ сполнял... Пугачёв поморщился с непривычки: перед ним ещё никто не сто- ял на коленях. А тут — казак! Казак даже перед Богом не падает, стоя молится. Это мужик — на коленях, а татаре — на четвереньках. 60
Унизил звание Скворкин, и Давилин с седла, из-за плеча сека- I |ул его плетью: — Бреши больше! Сам наохотился, вон Неулыбин подтвердит! — Яким обернулся назад. — Скажи, Иван Ефимыч! Ноги Скворкина мочальными сделались: н-ну, влип, чисто карась в сеть-частуху! Третьего дня Мартемьян Михалыч знатно угостил мла- доусого Алексея кизляркой, и он шёл домой при самом весёлом вос- чувствии, с душой нараспашку, тут-то и встретился ему Неулыбин. Как не похвалиться?! «Мне, слышь, вся степь, все вилюжины-балки ведомы, все киргизцы с калмыками тамыры-друзья, я, слышь, всё про самозванца узнаю и доложу Мартемьяну Михалычу, за таё, слышь, урядника пообещал...» Неулыбин выдвинулся на своём игренем маштаке вперёд, глухо, не поднимая взора, подтвердил. А казаки добавили: — Вели повесить, надёжа-царь! И отец его — пёс подстольный, и тесть его войсковой атаман Тамбовцев, какого мы летось вместе с ге- нералом Траубенбергом убили, и сам Лексей — изродье поганое. Зав- сегда старшинскую руку даржал, завсегда супротив войсковой руки! Зашевелилось, загудело: — Знамо дело, лукавый, предательский человек! Смердюк, во- нючка! Прикажи повесить, государь!.. Пугачёв видел меловые щёки Скворкина в каштановом окладе бороды и с лёгкой жутью и ликованием в сердце подумал: «Вот уж и царь! Волен казнить и миловать... С вешанья ль зачинать, Емельян? А божеское «не убий»? И, однако ж, слабину негоже казать, иначе — какой же царь! Это — как саблю: без нужды не вынимай, без славы — не вкладывай. Вынул, поднял — руби. Во славу ль — время рассудит». Спросил: — Дети есть? — Двое, батюшка. Нюрынька пяти годков да Наумка-ползунок... Пощади, батюшка! Казаки почуяли слабину в голосе Пугачёва, взвились: — Неча с ним, государь! А они нас, а они наших детей жалели, когда тыщами на плаху клали, в Сибирь угоняли?! Вели казнить! Бо- родина в прошлогодней заварушке не ушибли, сжалились, а нонеча он главный супостат и супротивник... Прикажи повесить! Чай.нети- ёшный мальчушка, соображать должон! Пугачёв медлил, смотрел в поднятые к нему, дрожащие зрачки Скворкина, расширившиеся до величины арбузной семечки. Вот ведь как просто: родился, рос человек, любил женщину, нянькал деток, мечтал долго и радостно жить, да вот махнёт рукой другой человек, самовольный царь, — и всё кончится для казака Скворкина, останет- ся он в удавке пухнуть да червиветь, сороки с каргами выклюют эти <то смятенные глаза с прыгающими от ужаса зрачками. Молодой ра- । юнной волчицей взвоет по нему вдова, восплачет и ослепнет от слёз 61
мать, в год состарится отец, а дети... Кем вырастут дети? Отмстите- лями? Ничего не помнящими зверёнышами, вскормленными с чужих рук?.. И это, и многое другое впишется тебе, Емельян, в поминанье и наказанье, ты, набеглый казачий царь, за содеянное и помысленное ответчик. И перед Богом, и перед людьми... — Прими казнь не за шпионство, а за то, что попался, — сказал Пугачёв. — Всякое дело надо делать хорошо, а плохо само получит- ся. — И тронул коня. Кривая ветла словно нарочно выросла на краю хутора, и к ней повели Скворкина. Он не сопротивлялся, обречённо сутулился, заг- ребая сапогами землю с жёстким, как конская грива, ковылём. Сзади на его штанах влажно темнело большое пятно. Пугачёв проводил со- чувственным взором: «Как же ты перед Господом в мокрых штанах предстанешь? Блудлив, как кот, труслив, как заяц. Не казак!..» От Сластина хутора, где удавили Скворкина, до Яицкого город- ка вёрст десять. Ночь решили скоротать на обширном плато Общего сырта, называемого казаками Свистун-горой. Когда обозы с рыбой или солью с юга поднимаются на этот крутой кряж, то казаки подне- воливают уставшую скотину посвистами. С того и прозвали Свис- тун-горой, прозвище прилипло и к посёлку Круглоозёрному, справа, у Яика, — Свистун. На плато — приволье ветрам и вьюгам, приволье глазу — всё окрест видно на многие-многие вёрсты, отсюда недале- ко и до неба. Пугачёв даже плечами шевельнул, словно ощутил ими краснину заката сзади. Дорога в долину, к городку, к Нагану — дол- гая, вихлявая, словно пьяными обозниками битая, сползает промеж бахчей и огородов, упирается в деревянный мост, через горловину которого втягивается в улицы коровье стадо. По городку, вразнотык, церкви бликуют куполами, влево, по высокому яру Яика, ветряные мельницы растопырились, будто их под расстрельные стволы поста- вили. Справа, на смычке Нагана с Яиком, темно, тяжело скучились осокори и вербы. Меж тем казаки рассёдлывали коней, треножили их или прика- лывали на арканах. Видимо, из близких лугов привезли сено в увяз- ках, кинутых через лошадиные крупы, распустили верёвки, начали стелить для государя ложе на воле, ибо он не велел ставить палатку. По сену раскатали широкую кошму, вспарусив, накинули сверху пар- човую попону, взбили лебяжью подушку в голубой атласной наво- лочке. Сбоку, рядом с ложем, — ордынское шёлковое корпе — лёг- кое одеяло на верблюжьей шерсти. Подушку и корпе, а также коня прислал государю правитель Малого киргиз-кайсацкого жуза Нура- ли-хан. Это вместо сотни воинов, которых просил у него Пугачёв. Воинов лишь пообещал — на будущее. Осторожный! Выжидает! Да и связан он Оренбургом. До недавней поры там, в аманатах, то есть в заложниках, был его сын, который, сказывают, перенял европейс- кие извычаи, одежду, стал вхож в дом губернатора и влюбился в гу- 62
Ьернаторскую дочь. Осердившийся хан заменил сына другим близ- ким родственником... Хороши подданные, ежели их удерживают в послушании петлёй, накинутой на шею! У них, степняков, есть пословица: неторопливый и на арбе до- юнит зайца. А у русских: тише едешь, дальше будешь. И ещё: по- спешность нужна лишь при ловле блох... Пугачёв держал их в уме, и поэтому не согласился со сподвижниками ударить по гарнизону го- родка с ходу: утро вечера мудренее! Поспех — людям на смех... — Нельзя с ходу! — молвил Пугачёв. — То, что скоро делается, потом долго сказывается. — Обернулся на секретаря Почиталина: Сколько нас? Девятнадцатилетний, с шелковистыми светлыми усами и бород- кой Ваня Почиталин глянул в какую-то бумажку: — Сто восемьдесят три, ваше величество! — Мало... — Мало, надёжа-царь, — согласился Овчинников. — У комен- данта Симонова — больше тыщи. И пушки. И другое оружие. — А у нас, — Пугачёв оглянулся на сбившихся кучкой татар и калмыков, — копья да луки... Предложим Симонову сдать городок миром. С хлебом-солью, с образами... Надо оповестить народ-жите- лей, штоб готовились. Пошлём своих людей, пускай мой царский ма- нифест обсказывают. Есть верные умные люди? —Дураков не принимаем! — хохотнул Дмитрий Л ысов и поспеш- но прихлопнул рот ладонью, поняв неуместность шутки. — Ежели нсурьёз, то я готов идти, да и многие. Только не по мосту через Наган, а тайными бродами да перелазами. На разостланной попоне выложили походную снедь: балык, ва- реную баранину, огурцы, пару арбузов, наскоро перекусили. Без вы- пивки — «для сохрану бошек и языка». Несколько вершников рысцой ш торопились в сумерки, над их островерхими высокими шапками за- жигались нервные, дёргающиеся звёзды. Уехали Овчинников, Неулы- Г»ин, Пьянов, Лысов, ещё кто-то. «В час добрый!» — перекрестил вслед 11угачёв. Когда совсем загустел вечер, Пугачёв решил пройтись по стано- иищу, лавируя меж навтыканными в землю пиками. Просто так. По- i мотреть, послушать... Казаки кучковались вокруг костерков из на- бранного окрест сухого скотиньего помёта. Над некоторыми булька- ли казанки с неприхотливой мучной затирухой, по местному — дзюр- м< )й. «Разъедрёна мать-дзюрмица, што так долго не кипишь?» — при- 11 <паривал казачок, подкидывая в огонь кизяк одной рукой, а другой помешивая деревянной ложкой в казанке. Казак вообще, по себе знал 11у гачёв, может, как верблюд, по нескольку дней не есть, но ежели Бог Н| >иведёт, то, конечно, не обижает случай, наедается под самую дугу. Чёрт не ходит в одиночку — кочергу с собой носит. Он, Пуга- чг-п, не чёрт, а царь. Оттого в одиночку ему даже до ветру не сходить: 63
вослед — охрана! Молчаливая, сторожко шикает сзади сапогами по сухим, истончавшим чубам ковыля. Может, не охраняет — присмат- ривает? Чтоб ненароком не убежал. Ведь найден казаками, как под- кова, всяк над своим порогом норовит приколотить. А он, а ему... Бы- вали минуты робости и смуты, чего там! Кинуть бы всё, убежать, во- ротиться на Дон, к родному куреню, к Софье с детишками... Прихо- дилось понужать себя: нешто хиляк недоношенный, ещё и горы не видал, а уж постромки обмарал? На полугорье воза не останавлива- ют: скатится, тебя ж придавит! Наибольший гам-смех там, где тамадит Яким Давилин. Он сидит на снятом седле боком и готовится отдать честь «неукорной», нянь- кая на коленях полуведёрный «бочатык», как говорят здесь. Выдер- нул деревянный чоп, наклонил над подставленной оловянной чарой — громко, всхлипчиво забулькало. «Пущает» круговую по солнышку: — Айда, братцыньки, таш-ш-ши за баушку Гугниху! Ну, не стервецы ли, а?! Такие дела предстоят, Москву трясти, за спинами — надёжа-царь, а они какой-то баушки зачин предлагают! И так всегда, когда б ни приводилось Пугачёву участвовать в яицком застолье. Если белокаменная Москва и относила возникновение Яиц- кого войска к 1591 году, то казаки этому не верили. Молва из уст в уста передавала легенду о том, что праматерь их баушка Гугниха го- раздо раньше положила корень войску, став женой атамана Гугни (Гнусавого). До неё казаки женщин-полонянок, становившихся обу- зой, просто убивали, отрубая голову саблей. На этом и заканчива- лась любовь к прекрасному полу. У славного атамана Степана Тимо- феевича Разина, сказывают, тоже была присуха красоты неписаной. Про то станичный грамотей, отставной казак Никанушка Угорельцев в книжке какого-то не то чухонца, не то литвина читал, а малый Емель- ка слышал. Емелька очень жалел юную красавицу, которую атаман перед походом пожертвовал Яику, выбросив её за борт. А вот Гугня привязался к своей калмычке и пожалел. Глядя на него, и другие казаки стали заводить жён, детей, начали переходить к осёдлости. Однако ж никто на Яике не скажет с вероятной точнос- тью, с коих годов баушка Гугниха значится праматерью здешних ка- заков, но видно, что с той поры все они калмыковаты обличьем, как донцы вороной мастью — под турок. Пьют, крякают, зажёвывают чем-то. Тем временем Яким вторую набулькивает и опять — чёрт-те что за тост: — Чай, пора за Меркулыча выпить! Нетлима на Яике и легенда про Меркулыча. Будто в здешних за- польных местах во время оное хаживал, езживал, славя свой меч, бо- гатырь Микула Селянинович. Казаки безмерно этим гордятся и не упускают ни малой возможности помянуть «Меркулыча» и его подви- ги полной чарой. И только третья круговая — за здравие государя «амператора» 64
Петра Фёдоровича, за царя-надёжу. Пугачёва тост порадовал, но не очень: «Начали-то с бабы!» Хоша, конешно, понимать надо: Яик — гнездовище верований, вольнословья, гоноров, честолюбий, и не тебе, Емельян, судить горынычей, хоть жалуй, хоть разжалуй, иного не дано. Казаки — великие философы, их философия проста, как кукареку: что было — видели, что будет — увидим! У других костров плетутся, вяжутся другие были-небыли, но чаще — ближнее, наболелое, чему остро внимает Пугачёв, отступясь в темноту. — Как ни крути, на волю казачью прах пришёл, мы у немки — как не дети... — Знамо — пасынки! Это што? В Самаре заставы — ежом! Всем остальным купцам — десятина с рыбы, то ись десятую долю, а с нас, яицких, ещё и подушный сбор. С башки своей плати, с упряжи своей плати, с поклажи плати! В дугу гнут, не паримши! — Погибельное время пришло, братцыньки: Питербурх с лаптя- ми в рот лезет. Иль Богородица не видит, что деется?! — Дык... баба бабу кроет! — Об чём злиться, зачём речи пригробные, коль сами до упора терпим? Своей дурью царица выманивает нас из конуры, взыкает, а мы лишь рычим да гавкаем, а из конуры — ни-ни! — Ну, вылезли, машисто начали, далее-то, далее, братцыньки, што? — Этот вопрос задаёт немолодой казак, он вытянулся на земле, скомканной бородой воткнувшись в окрещённые руки. Угрюмоватые глаза устремлены на ровное горение кизяка, словно из огня ждут от- вета. — Н-ну, возьмём городок, а далее-то как? — Х-ха, об чём башка болит! На Москву, на Питербурх! Ужо по- дуваним, зелена вина полакаем! Медлить тока не надо! Из темноты выявляется Никита Каргин — то ль коня проверял, то ль до ветру ходил. Пугачёв с удовольствием наблюдал, как крутопле- чий старик приискивает себе место, вгнездивается меж казаками, паль- цами расправляет надвое большущую вороную, с седым куржаком бо- । юду, стаскивает с головы шапку, давая отдохновенье великой своей плеши. Один из главных кашеваров прошлогодней заварушки на Яике, он прятался от сыскных команд по глухим хуторам и уберёг голову, чтобы вот теперь сызна сунуть её в затеянную смуту. Он остро, насмешливо взглядывает на ретивого, размечтавше- гося казака: — Быстрая вошка первая на гребешок попадает, Петряюшка... Лысо говоришь, с пробрёхом. Молвят жа, ежели хочешь Господа рас- смешить, поведай ему о своих планах. А ты уже и варежку до ушей растопырил на дармовое вино, уже и торока для добычи развязал. Ежели мы разбоем пойдём, грабежами, бессудными убийствами, весь народ от нас жахнется, а без народа нас натло расчирхают войски Катькины. Понимаешь ли ты сие, праховый ты человек? 65
— Зря буранишься, дядь Никита, зря коришь! Об чём и помеч- тать казыньке, как не об дармовой водке да об чужих бабах! — Затесали твою башку, Петряюшка, острым вверх, оттого и не соображаешь, что ничего дармового на свете не даёт Господь. За всё надо платить. Чаще всего — башкой. За водку, за баб, за награблен- ное. — Выходит, дядь Никита, только барам всё можно? И грабить, и сильничать крепостных девок, и жрать-пить в три горла? — Неможно! С тем и поднялись мы, чтоб наказать, с того, помя- ни моё слово, и народ российский и всякий к нам прислонится... Пугачёв мысленно соглашается с Каргиным, но очень озабочен тем, как потом удержать вожжи, чтоб разношёрстный, разноязыкий, разноверующий народ, почуяв кровь и волю, не расшиб тяжёлые свои дровни на лихих раскатах. Закусит удила — попробуй удержи! Пер- во-наперво нужно провести круг, выбрать командиров, чтоб каждый из них головой отвечал за действа подчиненных, пред кругом без вся- кого двумыслия жёсткое царское слово сказать: невинную голову меч не сечёт, добытое трудом честным не изымается и не присваивается, ибо мы не атаманшина, не ухари-разбойники, мы идём равность бо- жескую дать людям, отнятую теми, кто отринул, растоптал нетленные Христовы заповеди: не убий, не укради, не возжелай жены ближнего твоего... В тысячный, наверное, раз дивится Пугачёв неразумию тех, кто отступается от них, кто грабит, убивает, насилует, ведь не избег- нут кары людской и Божеской, все одинаково в прах обратятся... Он прошёлся тишком дальше, послушал, назад воротился. Под- ле Давилина Якима выпитое прибавило сыпи в жернова, они завер- телись шумнее, и Пугачёв вновь отметил здешнюю особенность про- слаивать речь шутками, иронией, ядрёными словечками: мол, без соли и перца слово пресное, душа не принимает. — Грехов самохотных на тебе, Яким, быдто на собаке блох, как только не обдермужишься, не обчешешься... — Часто в баню хожу, — роняет Яким вяло, осоловело, сейчас он лежит на боку, опершись локтём в подушку седла, былинкой ко- выряет в зубах. — Как увижу, где дым над баней, так — туда, сразу ж на полок и за веник... — И хозяйки спину трут? — Шишиги с зелёными волосами. У них мужей нет. — Ишь ты! А вот скажи правду. Говорят, у калмычек энта штуко- вина — поперёк. Правда аль брешут? — Конечно, правда. Ежели поперёк кровати положишь... Хохотнули дружно, коротко, ибо настырный хиляк с реденькой I бородой не унимается: — Прямо в ум не возьму, аж досада берёт, отчего, например, Мит- рий Лысов индоль нарасхват у баб? Обскажите секрет — сто спаси- бов накладу! Ответ даёт широколицый, раскрасневшийся казак: — Эт кому какая планида выпала, кому какая «бабья радость» в штаны встроена... — Знамо дело! — задорно влезает со своим мнением Яким Дави- /1ин, хулиганистыми чёрными зенками кося вправо-влево. — Кривое юрево в сук растёт... Если в коротких словах сказать, дело было как. Плавали мы с Митрием на летошней плавне в связке, артелью. Вдруг: «Чаль к берегу!» — орёт. Выпрыгнул из бударки, шарвары спихнул — и на корточки. Приспичило! Смотрю, а сук у Митрия на песок лёг и в 1ри кольца свернулся... — До жабер достанет! Грохнули, табуном заржали казаки, любовно и завистливо к уехавшему Лысову. — Го-го-го! Га-га-га!.. Чуть пригасло, и кто-то подкидывает сушняку с другой стороны: — Мой отец говорил: выбирай жену по размеру обуви... — Эт распочему жа? — ловится на приваду молодой, верно, не- женатый казак. — Большими ногами хорошо кизяк да глину месить. — Ы, ума у твоего папани — хоть прибавляй!.. Пугачёв завернул ладонью, приткнул к губам бороду, посмеива- »и ь, отошёл: славно, что у казаков настроение хорошее! Услышал спохватчивое: — Никак, государь стоял, слышал... От уж ай-ай! — После пятой и не такое примерещится! Государь уж, поди, де- ятый сон досматривает... — Н-н-н, не скажи, Васяна, забот у няо... Пугачёв опустился на край постели, подскочивший (а вроде б п< храпывал на соседней копёшке) Ваня Почиталин проворно ухва- 1ился за носок и каблук сапога, помог стащить — тесновата обужа, не на царскую ногу тачалась. Да всё на нём, впрочем, с чужого пле- ча: и там жмёт, и там узит. А взыгравшая гордыня вперёд рыщет: из казачьего седла да прямо в царский трон плюхнуться, корону напя- ли гь... Ох, чудеса, ох, Емеля! На спусковой крючок положил судьбу, ловно палец. А она жиманет — и бабахнет. Только в кого?.. Не стал раздеваться, лишь размотал кушак, пистолеты сунул под п< -пону в головах, саблю положил рядом. Откинулся на спину, скре- t гив руки под затылком. И трудно, и облегчённо вздохнул: кончился первый день царствования! Ужель всего лишь один день? Ну, не день — сутки. Одни сутки. Вчера таким же вечером, в степи меж хутором |"Лкачёвых и Бударинским форпостом слезли с коней, стали дер- жнть совет. Он сказал: нужна бумага! Написанная! У Вани Почита- лина бумага была. Ненаписанная. «Пиши, что буду говорить!» Ваня * *л на землю, свернув ноги калачиком, на колени возложил аспид- ную доску с бумагой. Дмитрий Лысов стал перед ним на коленях, в 67 66 I
одной руке сжимал горлышко бутылки с чернилами, в другой — пу- чок неочиненных перьев, надёрганных давеча изтолкачёвских гусей. Ваня выбрал одно, начал очинять складным ножичком. Все отошли в сторонку, а он, Пугачёв, сложив на груди руки, прохаживался за спи- нами Вани и Дмитрия, снова и снова обдумывал главные слова свое- го первого именного манифеста. Что ждали казаки от «государя»? Весь замордованный люд чего ждал? Яйцо было довольно насиже- но, чтобы из него, наконец, вылупился птенец. Почти год пестовали, вскармливали надёжу свою, полагая, что яйцо найденное — не куку- шиное. Не обманулись ли? Что скажет, что посулит? «Оденем нагих, обуем босых, накормим алчных, напоим жадых, проводим мёртвых — заслужим небесное царство...» Этого ждут? И этого! Отродясь не больно-то Богу надоедал, а тут... «Сердце чистое созижди во мне, Боже! Вложи в уста мои слова необманные, слезой омытые. А ты, Ваня, донеси их пером и бумагой! Земной поклон отцу твоему за то, что прислал тебя, грамотея, в подмогу...» Останавливаясь над согнувшимся, посапывающим, то смыкаю- щим выгоревшие брови, то бросающим их вразлёт Ваней, Пугачёв спотычливо ронял и ронял слова, фразы, нисколечко не думая о том, что их и через века будут читать потомки, читать и восхищаться уди- вительной простотой и мощью слога. Иван писал, а Дмитрий следил за горбыльком его руки с такой умильной сосредоточенностью, слов- но тот выпарывал икру из осетра. Написавши, Ваня отдал доску и перо Дмитрию, поднялся, помахал исписанным листом, подсушивая чернила. — Читай, Ваня, — приказал Пугачёв. — А вы, детушки, вы, горы- нычи, слухайте... Пугачёву нравилось подыгрывать, величать местных казачишек горынычами, так, как величали себя они сами, отождествляя с отцом и кормильцем своим Яиком, берущим ледяной исток в снежных го- рах Уральских. Он и на рычащее «р» нажимал по их обычаю. А Почиталин читал манифест. Здорово, чертяка, читал! Видно, ему самому очень нравилось написанное. Серые глаза влажно блес- тели, скулы пылали, от них, казалось, вот-вот вспыхнет, затрещит мо- лодая кучерявость бородки. Голос ликовал: — «Во имянном указе изображено Яицкому войску: как вы, дру- ги мои, прежным царям служили до капли своей до крови, дяды и отцы ваши, так и вы послужити за своё отечество мне, великому государю императору Петру Фёдаравичу. Когда вы устоити за своё отечество, и не истечёт ваша слава казачья от ныне и до веку и у детей ваших. Будити мною, великим государем, жалованы: казаки и калмыки и та- тары. И которые мне государю императорскому величеству Петру Фёдаравичу, винные были, и я, государь Пётр Фёдарович, во всех винах прощаю и жаловаю я вас: рякою с вершын и до усья и землёю, и травами, и денежным жалованьям, и свиньцом, и порахам, и хлеб- 68
ныим правиянтам. Я, великий государь амператор, жалую вас, Пётр ‘1’гдаравич. 1773 году синтября 17 числа». Помнилось, как казаки сдвинулись, засмирели. Сколько их было ичгра? Три десятка, даже меньше. Он пытливо, остро взглядывал на каждого: каково? Не скривится ли кто, не плюнет ли в его сторону: креста на тебе нет, поблуда бездомная! Ведь некоторые знали ис- । инное его лицо, более того — уговаривали принять на себя имя Пет- ра Фёдоровича. И в тот час, глядя на них, думалось: истово верят в его звезду, истовостью своей напоминают раскольников, за старую нору идущих в огонь, на самосожжение. Самым бесстрастным каза- юсь лишь скуластое лицо яицкого казака из татар Балтая Идеркее- на, словно бы желтоватым казанским сафьяном обтянуто, аристок- ратически смотрелись на нём чёрные кисточки усов и щепотка во- лос под нижней полной губой. В тонких, косых прорезях глаз подрё- мывала острая сталь. Пугачёв с первогляда понял: верен, надёжен, быть Балтаю толмачом и писарем при государе! Балтай в тот же ве- чер быстро и толково составил письмо к Нурали-хану, и ордынский владыка сразу же ответил, дары прислал. А кем быть высоколобому Ивану Зарубину по прозвищу Чика? Поди, не зря говорят: глаза — юркало души. Через «долблёные», «ковырянные» глаза Чики, спря- тавшиеся под навесом остистых бровей, не вдруг проникнешь в душу, но всё ж он, Пугачёв, видел, каким нестерпимым, нездешним огнём пыхали они из своих ям на каждое слово чтеца. А Ваня читал. О, горазд Ваня писать и читать! Юноше, почти отроку, знали в городке цену. Похоже, знал и отец, отправляя к Пуга- чёву: «Я взрастил тебя до уса, а до бороды взращивайся близ госуда- ря. Служи верно!..» Красный закат заневодил полземли и полнеба. Постепенно не- вод сводил, сводил свои выцеживающиеся, гаснущие крылья, остав- ляя в мотне кучку стиснувшихся плечами людей. Отчаянных? Да. Но не отчаявшихся, Пугачёв это видел. Он видел, как они слушали не- вредимую правду манифеста, и казалось, что словам её тако ж вни- мали и огромная молчаливая степь, и немереная пустошь неба. Наверное, внимал и Бог. — ...когда вы устоити за своё отечество, и не истечёт ваша сла- ва от ныне и до веку и у детей ваших... При этих словах даже у него, Емельяна, жаркое подхлынуло к глазам и горлу, а у хромого Андрея Овчинникова слёзы потекли по щекам, зачастили с бороды, пятная пыльные носки сапог. Яким Да- вилин прямо-таки схлёбывал ручьи с губ. Экой слабый душой-то, ока- зывается, но та же душа и не ойкнула, когда вешал соседа своего! Кончил Почиталин читать, и придавила казаков вселенская ти- шина. Ему показалось: страшная, кладбищенская тишина. Больно и страстно ёкнуло сердце: аль о двух головах сподобило тебе, Емель- ян, уродиться?! Он взял из рук Почиталина указ, взнёс белый лист 69
над головой, проглотил сухость, спросил сильным прочищенным го- лосом: — Правильно ль, хорошо ль написано-сказано, орлики вы мои, детушки родимые?! Готовы ль верой и правдой мне, государю Петру Фёдоровичу, и отечеству нашему послужить?! — Верно, надёжа-царь! Хорошо! — Послужим! До последней до капли крови!.. И тут Ваня чуть не испортил всю, как говорится, обедню. Он заб- рал у Лысова очинённое перо, окунул в чернила и протянул Пугачёву: — Вам, ваше величество, надо подписать сей указ... Оторопелость длилась мгновение, её, кажется, никто не заме- тил. «Не теряй самовладания! — приказал себе. — Теперь жизнь бу- дет на каждом шагу подножки ставить! Обыкайся!» Принял перо, не- привычно, неуклюже сжал в перстах, более привычных к эфесу саб- ли да древку пики, поднял повыше глаза, будто на свет зари огляды- вал кончик пера (не зацепилось ли что?). И возвратил перо Почита- лину. — Подпиши сам, Ваня. Моим именем. До самой до Москвы, до самого до Петербурха неможно мне казать свою руку... До сих пор Пугачёв переживал вчерашний нечаянный конфуз. Приподнялся, тяжёлым кулаком гневно, словно мальчишка, погрозил вслед ушедшему солнцу, западной стороне неба: «В темноте держи- те, сволочи! Так гожее с нами управляться? Убивать сызмальства учи- те, а учёности, атикеты разные себе оставляете?! Кабы народу гра- мотность, кабы образованность всякую нужную, он бы вас, крово- сосы, давно скинул. Ничего, придёт и на вашу хитрость прах!.. Буду Ваню просить, чтоб натаскивал меня, чтоб мог я грамотой обладать. Тайно-натайно! Он, бесенёнок, всё равно ж догадывается, кто я да какой... Без грамоты мне никак нельзя!..» Потряс и разжал кулак, на смутное пятно ладони удивлённо по- смотрел: почудилось, будто из неё хилая синичка выпорхнула. Суе- верно стиснул: не какнул бы журавль с неба!.. Вчерашний белёсый месяц привычно въехал в небо, словно бу- дара в речные кувшинки, расталкивал звёздную мелкоту, на крутой рог хоть амуницию вешай. Плывёт, скалится на Емельяна: н-ну, учу- дил ты, казынька! Ладно, кривой побирушка, не скалься и не суди, поздно Емельяну икру по голяшкам метать, его дорога — как во-о- она тот Млечный шлях с гущиной колких звёздынек. По нему б — на- легке, босиком, как, бывало, в детстве пробегал по раскалённым уго- льям костра. Никто из дружков не выдерживал, соскакивал в сторо- ну, а Емельян пробегал и потом показывал мальчишьи подошвы без единого ожога... Авось и сейчас не обожжётся — Бог не без милос- ти, казак не без счастья! От сена пахнет родиной, детством. Будто в придонских лугах с папаней легли почивать после тяжкого покосного дня. Пыльной гор- 70
чиной дразнит ноздри полынок, терпко, душновато пахнут подвялен- ные шалфей и богородская трава, пресен дух донника... А ещё сла- бый потяжливый ветерок накидывает запахи конского пота и свеже- го навоза, ременной сбруи... Родное, казачье. Кинул руку за край кошмы, нащупал былки, шелковисто сколь- <нули меж пальцев стручки журавлиного горошка, называемого здесь «котовыми мудюшками». Надо ж придумать такое, да ещё и точнёхонь- кое донельзя! Донцы горазды на речевые придумки, но до посельщи- ков прияицких им, правду сказать, далеко!.. Неустанно и неумолчно стрекочут кузнечики, будто жадно до- бирают то, что не выстрекотали за лето. Перепёлки наперебой при- глашают к покою: «Спать пора, спать пора!» Вспугнулись, замолкли от недалёкого, внезапного детского верещанья зайца, видимо, схва- ченного лисой. Столь же внезапно, но дальше и слышимей, взвыли волки. Зачин дала, похоже, матёрая волчица, опытно, с переходами отнепрочищенно хриплого баса до переливчатой, вибрирующей фи- стулы. Ей завторила стая. Суматошно, невпопад вплелись визглявые дисканты подъярков, их голоса, похоже, ещё не установились и по- рой откровенно срывались на собачье, щенячье подлаивание. Изда- ли откликнулась другая стая, более слаженная, «спевшаяся». Звери, наверное, делились новостью: на их земле появились непрошенные гости, будем бдительны! От волчьих протяжных перекличек жутью полнится ночь, не только у зверья, но и у людей дыбится шерсть. Стихли негромкие раз- говоры казаков. Кони перестают щипать траву, вскидывают головы, натопыривают уши, вглядываясь в светлые сентябрьские потёмки, возбуждённо фыркают. А может, казаки вовсе не потому смолкли — просто уснули пос- ле событий дня, после аллюра почти в сотню вёрст от Бударинского форпоста досюда? Конечно, конечно же, сон сморил казаков. Каза- ки — взрослые дети, они мало размышляют, предпочитают действо, немедленный поступок, зачастую буквально очертя голову. Степь, 1вёзды, волчий вой для них знаемы, привычны. Смолк весь табор, смолкла вся степь. На соседней охапке сена посапывает, всхрапывает Ваня Почиталин. Поодаль, на фоне небес- ного ската, удит носом карасей караульный казак, опершись руками и грудью на ружьё, дремлется ему. А Пугачёву не спится. Какой сон? Вся его жизнь сну подобна. Ваня Почиталин говорит, что в древности был какой-то великий пол- ководец Александр Македонский, который прожил столько же, сколько Иисус, то бишь тридцать три года, и оба они на века просла- вились. Не скажешь Ване, что и ему, Емельяну, тоже тридцать три, что и он износил много сапог, ходючи по свету, да следов, памяти, считай, не оставил по себе. Оставит ли после нонешнего, после зав- |рашнего? Хотя б как одностанишник Степан Тимофеевич Разин. С 71
пуплёнышей, как тушканчик, топырил уши на всякую бывальщину- небывальщину о казаках, об их славных походах и битвах, об ата- мане Стеньке Разине. И по сей день страстно любит песню про от- важного земляка, коему тоже было не до сна в минуты трудные, ре- шающие: Ой, не вечор, то ли не вечор Мнемалым-мало спалось... Приди на помощь, Степан Тимофеевич, вдохни веру в сердце! Каков был, а?! Какую силищу всполохнул супротив бар-кровопий- цев! А не оборол. На Москве голову ссекли. А под Арзамасом, ска- зывают знающие люди, одиннадцать тысяч его соподвижников каз- нили. Одиннадцать тысяч, Емельян! Умеешь ли досчитать и разу- мом объять? Кажется, половину России на плаху положили, а Гос- подь и перста не поднял в их защиту. Справедливо ль? Чья же ты застоя, Господи? На Тебя ль надеяться ему, неграмотному казаку, который пришёл на эту Свистун-гору всего лишь с двумя сотнями поверивших ему, Емельяну, у которого, оказывается, тоже Хрис- тов возраст? Со Свистун-горы он, Емельян, Москве и Петербургу кулаком грозит-машет. От имени Тебя, Господи? Увы, Господи, у народа, поди, не зря пословица сложилась: на Бога надейся, а сам не плошай! Сплошает ли Емельян? Просвистеть голову, жизнь саму — ладно б, абы не душу, какая, словно взбудный зверь, сызмала у Емельяна места-спокою не знает. Всё рыщет, чего-то ей хочется, круг за кругом вытаптывает и чего-то вроде находит. В семнад- цать лет — строевой казак, воевал против пруссаков под водитель- ством самого графа Чернышова Захара Андреевича. Урядника по- лучил. Товарищи по спине на радостях дубасили: «Выставляй ма- гарычи!» Выставлял, пили. А душа оглядывалась на кислую жизнь вокруг. Она и в заграницах не краше российской, хоть у поляков, хоть у немцев. И там богатые изголяются над сирыми, всюду про- стому человеку худо. Новый круг — война с турками, под командой ещё одного гра- фа — Панина Петра Ивановича. Город Бендеры брали. Взяли. За чужие спины не прятался. Командиры заметили, сказали: удал, сме- калист! Первого офицерского чина удостоился. Да, вишь, и чин хо- рунжего — не застоя казаку: высекли плетьми. По приказу графа Панина, которому в чём-то малом, не сущем, не глянулся. Граф, сво- лочуга, напусто не плюнет: не в горшок, так в рожу. Секли и на про- шлогоднего зимнего Николу в саратовском селе Малыковка, где Емельян остановился ночевать с двумя возами рыбы, купленной у яицких казаков. Чего-то помстилось тамошнему управителю, он не только высек захудалого купчишку, но и заковал в железа, под кон- воем в Казань отправил. 72
Что ж, пожалуй, воистину Бог не без милости! Нашлись добрые люди, помогли бежать из казанского острога, деньжишками снабди- ли. Аспина... Баре считают: мужичья спина — что шуба, стегай чаще, моль, слышь, не заведётся. Дурьи бошки! Зато кое-что другое заво- дится. Чернь начинает топоры точить!.. И вовсе не чего-то недомысленного душа ищет, кругами ходит, — правды ищет, справедливости. Нет её нигде. Искал в Польше сре- ди беглых раскольников. Искал на Иргизе у таковых же доникониан- цев. Молись, говорили пытанные огнём и железом старцы, Бог все- видящ, Он и взыщет, Он и на путь праведный наставит. Наставил? К Тебе обращаюсь, Господи! В Польше солдат-раскольник молвил: очень ты, казак, на покойного императора Петра Фёдоровича смахи- ваешь, ну прямо вылитый Пётр Фёдорович! На Иргизе пречестный старец Филарет — ту ж песню: не похож, видывал я государя, но дело ты дельное замыслил. Мол, говорю тебе, а ты смекай: среди народа сей император — в чести великой, особенно среди раскольников, он объявил им прощение, воспозволил воротиться из убега кто куда воз желает. И вообще он, слышь, всякое послабление черни делал — не то что спихнувшая его немка, которая поганым бабьим башмаком не только чернь, но и вольное казачество в ничтожество растирает. И Запорожье стонет. И Дон стонет. А Яик — выпрягся: не жалам! По наущениям и поехал прошлым летом к яицким горлопанам: а меня жа- лаите? Покумекали, посшёптывались на хуторах и умётах, мотнули бородами: жалам! Вначале думалось: ну, погутарили, ну, прочирика- ли самозванские вымыслы, прочирикали и упорхнули те затеи, один, казалось, помёт в патлатых «бошках» остался. Ан нет, не помёт — семя мятежное осталось и пошло, пошло в рост, к сему лету выколоси- лось, зашумело... О Господи, Ты слышишь меня?! Один сегодняшний день годов выше. Может, даже в веках памятью нержавеющей ляжет. Славной ли, худой ли — другое дело. Не посрамишь зачин концом — одна пес ня, посрамишь — другая. Как сделать, чтоб не вывихнулся голос? За- чин-то — дых сводит!.. Ой, не возгордись, Емельян! Зачин твой — с душегубства. Такого ж, как ты, казака повесил! На Страшном суде спросится: тебе кто выдал право лишать человека жизни, дарован- ной Богом? Человек ведь просил милости, а ты — удавил. Ты маялся душой, когда сшиб пикой первого пруссака на Одер-реке, когда раз- рубил саблей турка под Бендерами? Ещё как маялся! Ужель, удавив брата-казака, не будешь маяться? А ты ведь затеял великое душе- губство. Оправдывая своё право на это, не отринь прав других на твою погубу. Молись, грешный! Грешный, пав на колени, зачастил троеперстием, каясь и моля о поддержке: «Народ чёрный, обиженный, восхотел правды и благо- денствия, меня, Господи, Твоим мечом избрал, — не разбойником, не атаманом шайки, но дабы покарать богомерзкое капище мучителей 73
и грабителей. — Спохватился, встал, выпрямился и лишь чуть-чуть склонил голову. — Прости, Господи, я из неукорного племени, и Ты поймёшь меня и не осудишь... Твоим именем буду карать и миловать христоотступников, забывших все Твои заповеди... Перед Тобой, Боже, мы все наги и все равны, неравенство сотворяют они же, бо- гоотступники мерзкие... «Не убий, не укради... Не можно служить Богу и мамоне!» — говоришь Ты. Заповеди Твои, Господи, немноги и кратки, но соблазнов, Господи, много, а соблазняющих больше, чем яблок в Твоих садах... Укрепи мою душу, Господи, укрепи сердце моё, укрепи правду мою...» Пугачёв постоял с минуту в низком поклоне и потом лёг на по- стель. Странно, но успокоения не получил. Показалось, что обра- щался к глухоте вселенской, чуждой и непонятной. Ибо совсем не- кстати вкралась, напомнила о себе полузабытая Иисусова заповедь: «Кто любит отца и мать более, нежели Меня, не достоин Меня; и кто любит сына или дочь более, нежели Меня, не достоин Меня...» Лёжа на спине, Пугачёв страстно обмахнулся крестом, столь же страстно вышепнул: «Господи Иисусе, сыне Божий, прости мне мои прегрешения, но я позабыл и отца с матерью, и детей своих не ради Тебя! Ты в тридцать три закончил дела земные, я в тридцать три толь- ко начинаю их, а может, и закончу в тридцать три же — во имя си- рых, обиженных человеков, братьев моих... Сохрани и помилуй мя, Господи!» Вроде бы и не смеживал век: отчётливо увидел над собой скло- нённого Бога — голубые озабоченные глаза, белая, во все плечи, бо- рода, пушисто касающаяся Емельянова лица, выдых хлебным мяки- шем, как изо рта младенца... «Сохрани и помилуй, Господи! Подведи коня победного, воздай хвалу умыслам моим!..» Уже засыпая, услышал с неба некие голоса, тонкое серебро ко- локольцев. Подумал: «Наверное, ангелы перекликаются, крылами ко- локольца задели...» В небе шло великое птичье перекочевье. 2 Из-за Нагана возвратилось стадо, и над Куренями тонко ро- зовеет пыль. Звучно цвенькают о дно подойника первые струйки молока — сноха Анна пристроилась на скамееч- ке под боком Пестравки. Папаня с Андреяшкой разгружают рыдван, стаскивая в погребку тыквы, арбузы, дыни. К осиновой роще за Яиком стайками и розно, молчаливыми махами идут со скатанных бахчей чёрные, как цыгане, грачи. Усте думается: это не от рыдвана с по- гребкой дух — это грачи на своих клювах несут сладкий увядающий запах расклёванных остатышков дыней и арбузов. 74
Такая бездвижная теплынь, такая благодать, а всё равно уж ве- дано: лето на всю зиму зарылось в тёплые стога за Наганом. Поры- желые вершины их «опечатаны» помётом коршунья и сов, растерзы- вающих тут добычу. Устя смотрит на мир восторженной синью глаз, оголённой шеей, парусами ноздрей ловит втекающую с лугов прохладу, слышит, как улицей мягко протопал конь и как тотчас зевласто отворилась и зат- ворилась соседская калитка. «Кого-то черти несут!» — беззлобно от- кликается обычно на её рык Аксинья Толкачиха. Поди, нарочно не смазывают крючья, чтоб заместо собаки сигнал подавали... Поверх смежного плетня видит: по толкачёвскому чистому и ско- тиньему дворам, как шаровая молния, пронёсся Дмитрий Лысов, кру- тя бельмами туда и сюда, словно чего-то ища или страшась. Цапнул io плечо вышедшего хозяина, повлёк в сторону. О чём-то вполголоса । ютолковали, Толкачёв истово, размашисто перекрестился двумя пер- стами. И вдруг оба поворотились к Усте. Дмитрий повелительно мот- нул рукой с надетой на запястье нагайкой: — Подь на час, Устинья! — Ступил к плетню, лёг на него локтями и грудью, глаза стриганули по сторонам. — Вот чао, касатушка: Паша край нужна, Иванаева. Домчи, покличь. Устя за день находилась, наработалась, да и Лысов — не указ ей. Артачится: — Беда надо! С какой докуки побегу? Сам дорогу знаешь, дядь Митрий. Или вон Андреяшку — живой минутой обернётся... Вкрадчиво вступается Толкачёв: — Смекни, Уськ, ведь Митрию-т не с руки, а мальчишку не по- слушает Парасковья... Ты уж не супротивься, гожая, уважь. Дело шибко сурьёзное. Вскоре Устя воротилась с Пашей. Та — в балахонистом бухарс- ком халате без опояски — спину щадила. Поздоровалась, голос — холоднее вчерашней ухи. Дмитрий, увиливая взглядом, ставит зада- чу: к утру должна испечь хлеб. Толкачёв заедет, заберёт. Дмитрий — картинка, пряник писаный! Чуть набекрень, с над- вигом на охальные глаза, — остроконечная малиновая шапка с золо- чёной кистью. На плечах, поверх тонкой, с вышитым ожерелком ру- (>ахи, короткий зелёный бешмет, широченные синие шаровары на- пущены на жёлтые сафьяновые сапоги с задранными носками. На с таканчиках каблуков мерцают кольце, конечно, не такие, как в пра- ном ухе Дмитрия серьга, но всё ж — серебряные, звончатые. Ну, как и кого не уважить?! Паша злится: — И дети у тя, Митрий, есть, и жена, а вот совести нет. Маню б * ною хомутал! Дмитрий пренебрежительно, сквозь зубы цвиркает слюной в Сторону: 75
— У Мани руки не тем концом воткнутые. И печёт всегда из угар- ного теста. Понятно: из перекисшего. Понятно и другое: если баба весь день подзапоненная и часто правит бровь перед вмазанным над печным челом зеркальцем, то это ещё не значит, что она хорошая стряпуха и хозяйка. — Надо, чтоб твои хлебы! — настаивает Дмитрий. — Твои от- менны, всему городку ведомо. — Обеими руками поманил, как бы под- гребая к себе, понизил голос: — Твоим хлеб-солью, Паша, завтрева будем встречать царь-батюшку Пётру Третьего Фёдоровича. Поня- ли вы, курицыны дети? — О, Боже! — охнула, вспыхнула лицом Паша. Обернулась на Устю, тоже обомлевшую: — Айда, подсобишь... Шли быстро. Молчали. Наконец, Устя сказала о Дмитрии, сто- роной сказала, думая, конечно же, не о нём: — Важный, прямо пупырь! Двумыслие, троемыслие у человека всегда бок о бок: думает одно, говорит другое, а делает третье. Паша засмеялась и, неожи- данно, с поклоном влево, перекрестилась. Как вроде на чью-то избу. Опять засмеялась — свежо, счастливо блеснув глазами: — Эт я на дедыньку Пьянова... Заместо иконы... У него останав- ливался в прошлом годе государь... Спаси Христос дедыньку! Улыбнулась и Устя. Паша такая: Бог на устах, а бес на закор- ках. Седые головы и бороды сумерничающих на завалинках ста- риков и впрямь напоминают серебряные оклады образов. Отчего- то с жуткостью выдумала: каждая изба, потерявшая в прошлом году хозяина, выставила икону. Суеверно покосилась вправо, на поросшую высокой лебедой завалинку — курень младшего мама- ниного брата. Стеснило в груди: за что извели семью? Самого — под ребро крюком да на глаголь, а жену с детьми — в Сибирь. Ваня Почиталин про всё читает, про всё знает, «утешил» как-то: за реб- ро — это ещё не самое страшное, в древние времена и хуже было. В каком-то Риме, говорит, один супостат придумал медного быка, заключал в него человека и разводил под быком костёр: несчаст- ный заживо поджаривался. Э-эх, люди! Взять хотя бы того ж Бородина. Подъехал верхом к столбу с крестовиной сверху, на концах коей — крюки, а на крюках — подпоротые под нижние рёбра, под печёнку мученики со связан- ными руками и ногами, рукоятью нагайки потыкал в их свешенные бородатые лица, гыгыкнул: «Эт вас, заррразыньки, ближе к Богу, по- жальтесь ему! Г-гы!» Подвешенные, стеная, просили отрубить им головы: мол, Бог зач- тёт твоё милосердие, Мартемьян. Он потянул из ножен саблю, оск- лабился: «Ишь, чао захотели! Потроха выпустить — услужу. Чтоб до земли висели, чтоб собаки жрали...» 76
Сказывали видевшие, слышавшие: маманин брат прохрипел в пьяную Мартемьянову рожу: «Суетишься ты, Бородин, как... как вошь на гребешке... Вошью и... помрёшь...» — «Не каркай, воробей, кар- гой не станешь!» — трезвея, Бородин с вжиком вогнал саблю на мес- то и быстро отъехал, вполголоса матерясь. Папаня покивал на пересказ: «Истинно вошь грызущая и сосу- щая. Отрыгнутся ему слёзы невинные, придёт час...» Может, пришёл? В лике прошлогоднего Пашиного гостя? — Ужель он, щербатый, Паша? — И к шептухе не надо ходить! — Паша о том же думала. — Душа праздник сказывает, а всё ж... сумно как-то. Вроде как фальшивит житьё-то... Ан, ладно, подружка, всё в руцех Божиих. Спечём для государя хлебушка повыше небушка! Во всю ночь, почитай, глаз не смыкали: сеяли муку, замешивали, подбивали, стерегли тесто, разжагривали печь... Да и городок, по- хоже, не спал: засланные Пугачёвым смутители разбаламутили сон. Более всех явление «воскресшего» государя ошеломило, пожа- луй, коменданта Симонова: он никак не мог поверить тому, что «вой- ско анпиратора» Петра Фёдорыча Третьего стоит уже в трёх верстах отгородка на плешивом плато Общего сырта, называемого казаками и Свистун-горой, и Белым кряжем. Одевался, бормотливо успокаи- вал проснувшуюся жену: «Сего не может быть... Мои лазутчики во- ротились из степи и доложили, что самозванец бежал из пределов войска...» В комендантской городской полицмейстер, старшина Бородин, глядя на растерянного Симонова, тёр ладонью стриженый висок (чёрт побери эти чужие именины!), косоротился, давя икоту: — Не там искали, ваш высокородь: он повдоль Яика поднялся. — А вы куда смотрели?! — сатанея, нашёл крайнего Симонов. — Я? Я, ваш высокородь, повдоль Яика агента пущал. Казака Скворкина, зятя убиенного в прошлом году войскового атамана Там- бовцева. — Ну! — Промашку дал Алёшка Скворкин, ваш высокородь, словлен самозванцем и повешен... Пушки к Чаган-реке надо выкатывать, ваш высок... — Без вас знаю! — оборвал Симонов. — Капитан Крылов, бара- банщикам бить сбор!.. С восходом солнца жители городка увидели над Свистун-горой великий пылевой смерч, редкостный для сего времени года. Он слов- но бы вприсядку, руки в боки, плясал, передвигаясь вправо-влево, упираясь кудлатой башкой в сухое застекленевшее небо, казалось, ещё чуть давнёт маковкой — и небо звездисто треснет и ссыплется вниз сверкающими секущими осколками. Люди крестились в ту сто- рону, чуя некое знамение. Пономарь Казанской церкви Лука Зотыч 77
Ялов после утверждал, что с колокольни видел, как смерч взнёс до неба и закружил с полдюжины сорванных казачьих шапок. Наземь они, слышь, не воротились, верно, улетели к самому Господу со скорбями казачьими, вложенными в них. Обычно Луке Зотычу ве- рили, потому как Лука Зотыч накоротке с Богом, у него на коло- кольне даже подзорная труба пребывает, какую вывез в некие вре- мена из некого похода, в котором шибко охромел. Однако на сей раз казаки усомнились: того не могёт быть, это перекати-поле, ка- туны, по-здешнему, вознеслись. Спорить же с пономарём не риск- нули: был пономарь не только хром, но и горяч на руку — на казака с кулаками попрёт, неугодную богомолку лестовкой через спину протянет. Оттого казалось, что в приходе он главный, как в бане веник. Поп его слушался, а в летние вечера на колокольне, под ве- терком, играл с ним в шашки, время от времени поочерёдно обзи- рая через трубу окрестности. Казаки махнули рукой: пущай шап- ки, лишь бы не головы. И ничего удивительного в том не было, что Лука Зотыч вывесил- ся из проёма колокольни и, скалясь сквозь заросли бороды, замахал Паше с Устей, поспешавшим к центру городка, куда правились мно- гие жители. Подружки переглянулись и — была ни была! — лукнули в сумеречную прохладу храма. Паша смешливо фыркнула: — Счас начнёт вспоминать, что было при царе-кесаре, когда хре- ном говядину рубили. — Не до того ноне... По узким крутым ступеням, топыря локти, приподнимая юбки, взошли на колокольню упыханные и, полные радостного и нервного ожидания, внесли с собой вкусный, неостывший запах свежего хле- ба, только что отданного Толкачёву. С высоты Казанской церкви, чаще называемой Белой за белё- ные стены, с высоты каржиного полёта Устя, восторженно замирая, увидела родной городок, каким ещё никогда не видела. Всё казалось огромным и красивым. Хотя, честно говоря, какая уж там красота! Улицы — вкось и вкривь, и потому кварталы, как выразился тутош- ний бытописатель, напоминали «плохо испечённые оладьи». Отно- сительно пряма и широка только главная, то есть Большая Михай- ловская «першпектива». Она пронзила городок с востока на запад, зачавшись у Яика и упершись в земляной вал со рвом, который слева опадал в Чаган, а справа — в Яик. На валу поблескивают пушки на высоких, как у арбы, колёсах, за валом — ковыльная миражная степь с вилюжинами дорог на Самару, на Бузулук, на Оренбург. Большая Михайловская, конечно, задавалистая, на ней много каменных стро- ений, вон рассадистый кирпичный домина Мартемьяна Бородина, же- лезом крытый, а это — купеческие особняки, под ними лавки с кова- ными дверями и ставнями, нынче их не торопятся открывать. Да и трактиры не распахиваются. Видно, хозяев не напрасная опаска бе- 78
рёт. По Михайловской же войсковая канцелярия, ставшая комендан- тской, Петропавловская церковь, собор Михаила Архангела, близ яра — Пашин шатровик с подклетом, это её умыслом и радением постро- ена такая картинная изба... Раскинуть бы руки да возлететь, воспарить, как та вон ангельс- ки белая голубка, почему-то отделившаяся от вспугнутой голубятни- ком стаи. Не дано человеку крыл. Кабы ему крылья, поди, тошнота была бы всему живому. Очень жесток человек — подобье Божие. От гордыни, от силы своей, что ли? С чего, из-за чего затеялось всё ны- нешнее здесь? И для чего? Какая правда выше, чей резон старше? Мечется, блуждает Устина душа, и не милости просит — справедли- вости. Маманя, царствие ей небесное, говаривала им, детям: «Не будь- те жадными, ребятушки, наживайте столько, чтоб только на похоро- ны хватило да на поминки. Сверх того — один раздор...» С колоколенного поднебесья всё внизу кажется суетным и мел- ким, словно понарошке придуманное. От избы к избе перебегают бабы, торопясь поделиться слухами. Там и сям кучкуются казаки, мно- гие с ружьями, пиками, у некоторых даже ордынские кожаные сай- даки с луками и стрелами. Гудят подземно, глухо, руками размахива- ют, на Свистун-гору пялятся. К комендантской избе то и дело под- скакивают вершники, вбегают в канцелярию, через минуту-другую выбегают, прыгают в сёдла и мчат обратно к южной окраине, к Нага- ну, верно, с очередными распоряжениями от Симонова. Уже извест- на его угрозица: ежели в «городке произойдёт замешательство», то он прикажет городок со всех углов запалить, а с жёнами и детьми смутьянов поступить как «с сущими злодеями». «Пущай спробует! — зловеще отозвался на это Толкачёв. — Мы его допрежь того на пиках подымем!..» Словом, хоть кувшином по камню, хоть камнем по кув- шину, конец один — невесёлый. Казанская — почти у самой юго-западной окраины городка, а потому с неё Зачаганье — рядом; к нему и оборотилась, наконец, Устя, пережив восторг и вспомнив, зачем она на колокольню зазва- на. Зазвана — чтоб увидела судьбу свою, судьбу края своего. Судь- ба шла гурьевской дорогой по-над Яиком, спускалась со Свистун- горы. Каково море, такова и волна. Пока что к городку пришумел малый поток, вобрав с хуторов ручейки, хутора ж те известны: пять дворов при восьми улицах. Нынче, похоже, решается, быть или не быть морю, поднимет ли оно волну великую или окажется зауряд- ной грязной лужей, в которой казаки если не захлебнутся, так вы- пачкаются. Солдаты, смешно потрясывая заплетёнными косичками, бегом расставляют вдоль берега рогатки, рысью подвозят пушки. Быстрым аллюром гремит по деревянному мосту и выстраивается на противо- положном берегу конный отряд из оренбургских и яицких казаков, с тем, верно, чтоб первым принять на себя мятежных собратьев. Зо- 79
тыч, не отнимая от глаза трубы, сообщает, что к отряду с каких-то щей присоединились многие из войсковой стороны, средь коих уз- нал, дескать, Кузьму Фофанова, Якова Почиталина, Дмитрия Лысо- ва и ещё некоторых «непослушных». Грозит мохнатым кулаком: — Эт-та вы чего ж? Эт-та вы зачем жа? А тута кто ж сорганизу- ет? Со тылу надо, со тылу, братцыньки! Иэх, кабы мне лет с двадцать скинуть да кабы нога строевая, я б... Труся тута не знай с какого лиха, аки пёс в конуре. Близ святости трёмся, а святых средь пономарей не видно... Я б жа — со тылу... Я, девки, всё наскрозь прошёл. Неза- растимы леса памяти. С Пётрой Великим — как вот с вами. Бывало, подъедет к нам на своём сером маштаке, маштак у няо хеша и огро- мадный, а ноги анператора всё одно ажник по земле. Выстроит, бы- вало, нас пред боем: «Не бжди, ребяты: пушай рожа в крови, а верх наш будет!» И внука его, Пётру Фёдырыча, видывал, в отроческих ле- тах его. Гож-пригож был. — Узнаешь, Лука Зотыч, ежели встретится? — трепетно пытает Паша. — А как жа! — уязвлённо вскидывается пономарь. И вдруг взго- лашивает, полный восторга: — Вона, вона, вижу! Ну, чистый он! Тока — борода! В те поры бороды не носил... Погыльди, Парасковья, по- гыльди-кать! Паша приняла трубу, мимоходно полюбовалась её воронёной чернью, медными ободками. Примерилась то одним глазом, то дру- гим, прижмуривая незанятый. Устя следила за ней, страшливо сдер- живая дыхание: ужель правда — сам император к ним? Паша обер- нулась, опалив Устю зелёным, отчаянным высверком глаз и приоска- ленных зубов, сунула трубу: — Смотри! Устя не враз вынесла окуляр на Свистун-гору, сначала уткну- лась в рогатки, пушки по берегу, в солдат с дымящими фитилями, в голубую прохладу воды, такую неожиданно близкую — хоть руки по- лощи. За Наганом, по луговине — огородные плетни, замершие там и там исполинские колёса чигирей, далее — рассевшиеся в грузной дрё- ме стога сена. Подняла выше чудо-трубу: ага, вон и войско госуда- рево. Спускается, рассредоточась. Не войско, знамо, — человек с двести. А у Симонова — ой-ой, говорят! Спускаются, стекают с ковыльных скатов Свистун-горы. Колы- шется разноцвет хоругвей, флажков, парусят чёрные, белые, рыжие бороды. А под знаменами — он! Как не узнать! У Паши сидел, уху хлебал. Устю оглядел так, что в жар шибануло. В тот раз только при- щуркой своей, глазом своим аспидным смутил, а так-то вообще по- казался побродиной степной, купчишкой захудалым. Зато сейчас — у-у! На великолепном скакуне, в дорогих одеждах. И такое, та- а-акое достоинство в осанке, та-а-кая монаршая власть во взоре... Внезапно государь вскинул правую руку, приподнявшись на 80 щременах, что-то крикнул. Повстанцы сразу же натянули поводья, «•двинулись к повелителю. Он произнёс какие-то слова, и тотчас из |плпы словно выпырнулся всадник, поскакал к симоновскому отря- ду, размахивая белым листом, вручил его командиру казаков Ивану Акутину и повернул назад. Позже станет известно, что то было по- веление Пугачёва сдать городок без боя, но старшина Акутин, виде- ла Устя, спрятал бумагу в карман, не прочитав казакам, а тех это, по- хоже, взволновало, у них закуролесилось. И в эту минуту ахнула пуш- ка — Устя чуть не выронила трубу, возвратила её хозяину. И невоо- ружённым глазом видно было, что конный отряд за мостом словно ждал этого первого выстрела, сорвался с места и галопом ушёл к по- встанцам. На берегу осталось десятка два вершников, и Лука Зотыч, не отрывая трубы от глаза, толкует: — Эт не наши остались, из богатеньких... А некоторых офице- рьёв наши скрутили и с собой утащили. На суд царю-батюшке. — Обернулся, задрал голову: главный, набатный, колокол был нем, его «язык» подвязан и обмотан мешковиной с приложением сургучных печатей. Сургуч походил на засохшие сгустки крови. — Девки, чай, пора печати ломать да било отвязывать?! — Он метался по малому пространству колокольни. — Со тылу бы счас, со тылу, под колокола — великий сполох взникнет! — Руки его, нервные, вздрагивающие, как бы сами собой принялись срывать печати, разматывать мешко- вину. .. Пушки палили непрестанно, левый берег Нагана сплошь обо- локло белым дымом. Но пушкари били низко (может, с умыслом), и бомбы, картечь не достигали повстанцев, лишь подожгли два или три стога сена да в щепы разметали подвернувшееся колесо чигиря. Над низиной закучерявились дымы, и колокольни достиг вонький запах сгоревшей селитры и сладковато-тяжёлый — тлеющего, слежалого сена. Лука Зотыч освобождает, наконец, тяжёлое било колокола, хва- тает верёвку и, изворачиваясь в стане, заводит чугунный язык за пле- чо. Лица у пономаря вроде как нет, на сплошной чёрной волосатости — лишь отчаянно весёлые, с сумасшедкинкой глаза: — Девки, марш отселева! Шибко! Они поняли и метнулись к лестнице. Вслед, подсекая в колен- ках, ударило — стонливо, со вздохом: «Б-бо-ом! Ох!» Сбегали чуть ли не кубырем, а в спину, смораживая лопатки, перехватывая дых, низ- кой содрогающей октавой: «Б-о-о-м-м! О-ах!» Третий удар настиг уже на паперти и показался многажды раздольнее и грознее. Над церко- вью кружились и оглашенно орали выпугнутые вороны с галками. В нервном оцепенении смотрели на колокольню люди. Прямо на па- перть взлетели сразу несколько всадников. Тяжело спрыгнув с сед- ла, Мартемьян Бородин, а за ним два или три казака ринулись в дверь храма, столкнулись в ней, гремя ножнами, матерясь. Перед папер- 81
тью раскосмаченная, страшная баба Ганя потрясала костлявыми ку- лачками, взывала заполошно: — На супостатов, детушки! На поганых нехристей!.. Устя схватила Прасковью за локоть: — Айда от греха подальше!.. Яицкий городок не вышел встречать Пугачёва с образами и хлебом-солью. Не подняли казаки и восстание изнутри. За набатный сполох Луку Зотыча сволокли с колокольни и в комендантской засекли до смерти. Пугачёв отдумал идти на слом: хорошо ль с первых шагов терять сподвижников? В случае неудачи это повергло б повстанцев в смя- тенье и уныние. Неплохо было уже то, что высланный встречь Пуга- чёву отряд яицких казаков почти полностью перешёл на сторону на- ступавших, приведя с собой одиннадцать скрученных офицеров и рядовых «старшинской» руки. Ненависть повстанцев к схваченным была столь великой, что они требовали от «государя» их немедлен- ной казни. Он не согласился: — Надо по справедливости рассудить, с холодной головой... Ещё одну ночь скоротали близ городка, но теперь не на Свис- тун-горе, а в развилке, где Дернул впадает в Наган. Здесь Пугачёву сызна вспомнилась местная традиция любовно чествовать свои реки не только в тостах, но и перед рядовой трапезой, поклоняясь в три стороны: «Яик Гбрыныч, Наган Иваныч, Деркул Степаныч, пожалуй- те щербы откушать!..» Тут по берегам речек толпилось много осоко- рей и верб, на их сучьях и развешали следующим утром пленных. Большинство держалось мужественно, но двое или трое взрыдно об- ливались слезами, и видевший казнь Егор Кузнецов приметил, как расстроенно отвернулся и поспешно отъехал Пугачёв. Не стал Пугачёв штурмовать городок и во второе утро, оставив за спиной висельников, хотя и зашёл с другой стороны, со стороны оренбургской дороги. Пушки с высоты городового вала так густо плю- нули картечью, что и самого безрассудного оторопь взяла бы. Решили правым берегом идти к Оренбургу, умножаясь людьми с нелинейных форпостов и посёлков, забирая в них пушки. На двад- цать пятой версте от городка остановились на берегу старицы около посёлка Дарьинского. Староречье было широкое в полудужьях бе- регов, поросших тальником. В прибрежных камышах и куге видне- лись проломы, сделанные то ли рыбацкими лодками, то ли крупный зверь шёл к чистой воде, по которой вальяжно разлеглись огромные лопухи. Они тонко вздрагивали, когда их осклизлых стеблей каса- лась рыба. Среди них желтели припозднившиеся кувшинки, цело- 82
мудренно, недотрожливо светились белые лилии. Просторный зер- кальный плёс до былинки отражал камыш, кугу, тальники, согнув- шиеся, как удильщики, вербы. Над великолепием этим парила бело- снежная чайка, иногда камнем падала вниз, взбивая брызги, и потом взмывала с серебристым, дрыгающимся мальком в клюве. Тут, на большой поляне, среди редких свежих стогов сена, Пу- гачёв провёл свой первый большой казачий круг, на котором поход- ным атаманом войска выбрали Андрея Овчинникова, а полковником — Дмитрия Лысова. Были определены сотники и десятники. И тут же Пугачёв, приняв целование его руки выбранными командирами, с коня произнёс «тронную» речь. Егор, не веривший ни в чох, ни в грай, ни в собачий лай, ощутил горделивый холодок под сердцем от собственной причастности к судьбе и делам этого очаровывающего и восхищающего человека, дерзкого и смелого. Пристал он к нему недели две назад ещё на даль- них степных хуторах, отец, провожая, благословил широким крес- том: «Езжай! Присмотрись, прислушайся, уверишься — не посрами славы казацкой!..» Приподнимаясь в стременах и взмахивая рукой, Пугачёв будто невидимую словесную сеть набрасывал на поляну, полную конных и пеших людей, набрасывал и подтягивал, подтягивал к себе, народ сдвигался, теснился вокруг него плечо в плечо, у пеших бороды зад- раны к нему, руки стискивают оружие. Вершники всем туловом по- даны встречь бархатистому басу, напоминающему мягкий молодой гром над величественным весенним Яиком, ещё не уместившимся в коренные берега, руки тоже стиснуты на древках пик, на эфесах сабель. Такое внимающее, почти бездыханное сосредоточие людей Егор Кузнецов видел только перед началом войсковых рыболовств — зим- него багренья и вешней или осенней плавни, когда тысячи казаков вдоль берегов Яика оком и слухом обращены к кромке высоченного яра, где стоят рыболовный атаман и сигнальная пушка. В сердцах кло- кочет азарт нетерпения, желания отличиться, стать самым удачли- вым. Взмахнёт, наконец, атаман белым платком, пушка словно бы при- сядет, как кошка перед прыжком, и, подскочив, грохнет облегчённо холостым ахом, протяжливым и гулким, как всё пустое, и ринется вой- ско на лёд с длиннющими, до девяти саженей, баграми, если багре- нье, бить лунки. Лёд от хлынувшего людского многотысячья прогнёт- ся и гукнет раз за разом, пойдёт лопинами; а если плавня, то тысячи бударок единым духом ссунутся с наплеска в воду или будут сбро- шены в неё прямо с плеч, впрыгнут в них вёселыцики и кормачи, под ударами вёсел взметнутся серебряные крылья воды, и лёгкие каза- чьи долблёнки вылетят на стремнину, вёселыцики с весёлой свире- постью плюнут в ладони и налягут на рукояти, а кормач, пружиня на полусогнутых ногах, мах за махом начнёт выкидывать сеть, ярыгу, по 83
местному, обнимая ею сколь можно большее пространство воды, на- битой рыбьим скопищем. Здесь, на поляне, невидимую сеть метал и метал атаман, «госу- дарь всея Руси», «надёжа-царь», метал и подтягивал, подтягивал к себе — людей, души, сердца. Он благодарил «прияицких орлов-орлови- чей» за службу ему, за преданность отечеству и старой вере, древ- лим извычаям и заветам предков. — Помните, детушки, завсегда: вы не сброд гулящих людей, не шайка разбойников, вы — царёво войско, желающее воли и равен- ства людям, ибо перед Богом все рождены нагими и равными. Нашу правду не будем обращать в бессудную месть, во зло, которое будет хуже перенесённого нами зла. Наша сила — в справедливости! Я пра- вильно говорю, детушки? Желаете ль вы служить моей, нашей — Бо- жьей правде?! Сотни пик, сабель, ружей взнеслись над головами, ахнуло мно- гогорлое, неукротимое: — Жала-а-ам!.. Одержимость... Рок... Самозабвение... Было ль всё, что Пуга- чёв делал и говорил, пламенным заблуждением души и рассудка? Та- кие люди отравляются одиночеством, им нужны толпа, сподвижни- ки, в них ищет отклика душа растерзанная и измученная, и она полу- чает это, ни в каком другом казачестве не заобыченное: «Жала-а-ам!» Егора потрясала энергия говорившего, когда тот возносил ладонь и широко вёл её, будто осеняя и благословляя обращённые к нему лица, зажигая в смотревших на него глазах пламень, который потом негасимо освещает человеку смысл бытия и собственной жертвенности... Оро- бело поводил Егор головой: куда это он попал? Чьи это речи он слуша- ет? Почему так светло и радостно на душе — даже плакать хочется? Да нет же, всё прежнее: поляна, чайка над водой, казаки-сподвижники... Те же — и не те! Слушают смелые полудикие люди. Казаки! Великая страдающая и сострадающая душа щербатого государя развёрста пред ними, перед униженной, оскорбляемой, измордованной чернью, сво- лочью, — только так, презрительно и цинично, через губу, «величают» ратника, пахаря, сеятеля, кормильца бары и мучители высокоблагород- ные. Пред повстанцами не вития паркетный, напомаженный, нет, он — государь «черни и сволочи», чувствующий неутолимое тщание к спра- ведливости, к низвержению зла. Неизъяснимая великость духа, осиян- ность чела — всё, всё будило ответное, языческое, раз за разом: — Жалаа-а-ам!.. А потом Ваня Почиталин прямо с коня читал присягу, которую по приказанию «государя», сказывают, написал сержант Дмитрий Каль- минский, первый дворянин, будто бы добровольно перешедший к вос- ставшим. Голос у юного Почиталина высок и ликующе светел, слова присяги торжественны и понятны, изголодавшееся по ним войско заг- латывало их, как жерех оглушённую хвостом сладкую рыбью мелюзгу: 84
— «Я, нижепоименованный, обещаюсь и клянусь всемогущим Богом, перед святым Его Евангелием, что хочу и должен всепресвет- лейшему, державнейшему, великому государю императору Петру Фё- доровичу служить и во всём повиноваться, не щадя живота своего, до последней капли крови, в чём да поможет мне Господь Бог всемо- гущий...» — Желаете ли, орлы-орловичи, войско яицкое, принять сию мне присягу? — вопросил Пугачёв с торжественной, величавой неторопли- востью, словно персидский бесценный ковёр катнул под ноги казаков. И снова — встречное, отчего сию ж минуту и умереть не жалко: — Жала-а-ам, надёжа-царь! Готовы верою и правдою!.. — Наконь, казаки! — Пугачёв привстал на стременах, широкие плечи сдвинулись и поднялись, словно большая могучая птица соби- ралась взлететь, выдохнул: — На Оренбурх! — И резким взмахом руки будто кол осиновый вогнал. Поляна закипела. Выкрики командиров, перекличка односумов, строились сотни, полки, вытягиваясь в войско. То и дело слышалось: «На Оленбурх проклятый! На Оленбурх! Ужо поворошим пиками вра- жье гнездовище! Ужо припомним!..» На своём Гнедке Егор протиснулся к сотенному командиру Ста- хею Ильичёву, пригнулся к его уху, из которого торчал чёрный, кру- чёный пучок волос: — Серапионыч, дозволь наскоро в городок сбегать? — Эт зачем?! — насторожённо задрал тот бровь. Ильичёв у власти впервые, страшится её и потому часто пере- считывает свою сотню, глядит в бумагу и выкликает казаков быстро, зычно, словно псалтырь читает, где на каждый день имя заготовлено. «Государь только что говорил о дисциплине, о порядке: атаман от- ветчик за войско, полковник — за полк, сотенный — за сотню, хо- рунжий — за каждого человека в десятке. Головой ответчик. Он, Иль- ичёв, за него, Егора Кузнецова, ответчик... А ещё — за Ивана Ефи- мыча Неулыбина, который с другими казаками уехал позавчера прельщать городок к сдаче «государю» и не воротился. Остальные вернулись, а Неулыбин... Кузнецов тоже виль-виль задумал? — Да ты не сумлевайся, Серапионыч, — побожился Егор. — Вот те крест — ворочусь, до Оленбурха ворочусь. Вша, матри, поигры- ват, бани просит. Ружья у меня нет, отцовское возьму, знатная у него «турка». Жена опять же на сносях... Я скоро, Серапионыч, завтрева ж назад! — Н-ну, коль скоро, — тянул сотенный, потирая ягодицу, отмя- тую непривычным трофейным седлом. — Ладно, айда, Почиталин тебе билет напишет, чтоб, знаешь, без глупостев... Да ишо вот что, Его- рий: прознай, с чего это Неулыбин в кулюкушки играет? С меня пол- ковник Лысов ответ трясёт, душу, говорит, вытрясу, зубы повысы- пятся, ежели ишо кто сбежит. Неулыбину передай: спросится с него, 85
вот как спросится! А ишо, Егорий, изведай, чем городок дышит, ка- кие разговоры у народа. Вернёшься — доложишь всё дочиста... Дела большие и сурьёзные початы, Егорий, слыхал царя-батюшку? То-то! — И вдруг опять засомневался, забеспокоился сотенный: — А как пумают, тогда чего, Егорий? Комендант Симонов, поди, утроил зас- тавы! — Не пумают! Я через Яик — и обапылым, левой строной то ись... — Жаксы, — по-киргизски сказал Ильичёв, что означало «хоро- шо», яицкие казаки почти сплошь знали язык ордынцев. — Айда к Ваньке Почиталину... Ветряные мельницы, саманные бойни и салотопни замаячили впереди уже по густым сумеркам. Ближняя мельница раскрылилась, словно расхристанный пьяный казак. В нижнем окошке краснел ого- нёк свечи. В версте за выселками чуть угадывалась хребтина вала с фашинником поверху, с надроченными на внимание солдатами и пуш- ками. «Так я и побёг к вам!» — ухмыляется в усы Егор, сворачивая вле- во, к яру. Нашёл спуск. Зачмокало под копытами вязкое, затрещала галька. Звуки эти показались Егору столь громкими, что непременно всполошат заставы. Он слез с седла, навёл ухо в сторону вала. Нет, тишина. Вселенская тишина. Для людских голосов уже поздно, для петушиных — ещё рано. А собак в войске почти нет. Какие собаки? Зачем? Что и от кого охранять? Никто ничего не тронет. Казачий суд суров и краток: даже за мелкое воровство у своих — камень на шею и в воду!.. Конь, раздувая ноздри, потянулся к воде, но Егор удержал: на- пьётся горячим, считай, обезножил, пропал... Выждал время, напо- ил, разделся донага, из седельной сумы-куржума вытащил холщо- вый мешок, какой у казаков всегда при себе на случай добычи или ещё чего, засунул в него сапоги и одежду, вместе с пикой и саблей приторочил сверху к седлу, цокнул языком: стромко получается, при- метно на воде... Ладно, ночь всё покроет! Покоськал, понукал коня, направляя в Яик, шлёпнул ладонью по крупу. Тот не спешил, присталь- но, угадывающе вглядывался в тальниковую серебристость проти- воположного лугового берега. Егор, понукая, сильнее шлёпнул, и Гне- док пошёл, ссунулся в глубь по крутизне прибрежья. Егор левой ру- кой ухватился за его длинный жёсткий хвост. Вода опалила, а потом, стервущая, начала скручивать, загибать руки-ноги. «Ужо разогреюсь, — зная по опыту, успокаивал себя Егор. — Разогреюсь — и пройдёт! Осень жа...» Всегда так: думаешь одно, а Бог поворачивает по-другому. Ка- зак недоучёл силы бокового течения на изгибе Яика, оно подхватило пловцов, но не вынесло на стремя, а стало отдавливать вправо, к Крас- ному яру, где самый водокрут. Здесь яр вдавался в выселки подко- вой, и если не пересилить напористого давления стрежня слева, то 86
их вынесет аккурат к высоченной глиняной скуле, за которой явятся Переволочная роща и сам городок. Егор почмокивал губами, взбадривал, подгонял коня, изо всех сил угребался правой рукой, помогая ему. Случилось так, что плов- цы вышли из тени яра как раз напротив обрывавшегося здесь север- ного конца городского вала. Немедленно последовал оклик: — Кто плывёт?! Назад! Наза-а-ад, говорю! На кромке обрыва раз за разом сверкнуло пламя. Прежде звука выстрела перед лицом своим Егор услышал фырк и шлепок пули. Чуть правее мокро шлёпнула вторая. Дозорные, похоже, неплохие стрел- ки были, а казённого пороху и свинцу у них много, вошли в азарт: — Выше, с опережением бери! — Можа, пушкой накроем?! Картечью! — Айда к лодке сбежим — догоним! — Живьём! Награду получим!.. Душа Егора затосковала, как кот на низком заборе, окружён- ный собачьей свадьбой: «Н-но, влип, кажется! Ронте как по гусю-под- ранку лупят наперегонки... Ладно, ежели ушибут, аежели на вёслах догонят? Зверь Симонов с живого шкуру спустит. Бабу не пожалел, шкуру излохматил... Похоже, слетела вожжа со счастья!..» Обеими руками подтянулся к репице хвоста, нащупал под ней скользкий ремень пахвы-подхвостницы, по нему, перехватываясь, до- тянулся до ленчика седла, рывком поймал ладонью переднюю луку, и теперь вроде уж не Гнедок его влёк, а он подсоблял ему, сипло, заг- нанно выдыхая в торчащее ухо: — Н-но, рррадимый мой, н-но, гожий дружочек мой!.. Конь старался, часто, со всхрапом отфыркивался, держа ниж- нюю узкую челюсть вровень с водой. Огромный глаз смаргивал и не мог сморгнуть настырное серебряное отражение месяца. Очередной шлепок пули был не по воде, был суховат и твёрд, вроде как по седлу, рядышком. Гнедок будто споткнулся, мощно при- поднялся над водой и тут же завалился боком, едва не утопив Егора. Вскинул голову, пытаясь удержаться на плаву, и отчаянно, тонко зар- жал, стиснув ужасом сердце Егора. Голова Гнедка вдруг исчезла, на её месте взбурунилась пузырями вода, вода повлекла за собой Его- ра, видно, вслед за уходившим на дно конём. Егор рванулся от этого места и сейчас же почувствовал, что без боевого друга ему, пожа- луй, не доплыть до берега: «Стыть такая, ронте под синчик, под пер- венький ледок провалился!..» Вовсе ослабевая, уж почти ни о чём не сожалея, вспомнил стародавнюю притчу: корова да баба дома по- мрут, а конь да казак — где Бог и судьба пошлют... И теперь не махал полускрюченными руками (какие тут саженки!), а из последних ды- хов подгребал воду под себя, грудью, подбородком выталкивая впе- рёд слабую, почти неприметную волну, резво сносимую вправо. Ещё чуть-чуть — и встречай, Гнедок! Пожалел вдруг — не себя: «Хоро- 87
ший, верный был конь... И сабля хорошая... Сапоги из яловой кожи... Шапка с порешным мехом... О чём жалкую?! Жизнь кончается, а ты... Нюра забрюхатела. Сколь годов ждал! Дитёнка не повидаю...» Как чудо — нога неожиданно, тупо, бесчувственно ударилась о жёсткое песчаное дно. Боясь обмана, Егор ступнул обеими ногами, борясь с усмиренным здесь течением, постоял, передохнул и побрёл к пологому берегу. Брёл и падал, брёл и падал, всё не веря в спасение. Потом уж и не поднялся, шёл на четвереньках. Солдаты с прежним охотничьим азартом палили по белому, выползавшему из воды приви- дению, верно, переполошили весь гарнизон, самого Симонова подня- ли. Но теперь их пальба не пугала: не всякая пуля перелетит через Яик. Возле самых кустов Егор поднялся, покачливо развернулся к стрелявшим, поднял кулак и погрозил, вышепнул полумёртвыми гу- бами: «Иссё поквитаемся!» Скрылся в тальнике. Ноги подгибались и дрожали, словно по крутым лестницам мель- ницы Егор на верхотуру мешок-шестипудовик на загорбке вынес. Зубы колотились, нутро колотилось, а кожа не чувствовала обдирав- шего её настылого, ломкого тальника. Егор помнил: тут должна быть выкошенная поляна, и стога невывезенные должны быть. И он вы- шел к ним. Собственно, были не стога, а множество копен, похожих на бухарские тюбетейки. Нерадив хозяин, коль до сих пор не сметал в стога! А может, хозяин там, откуда Егор явился? Подошвы, оживая, стали ощущать боль, напарываясь на стебли кошенины. Егор пал на копну, потом на четвереньках стал закапы- ваться в неё, тёплую внутри и пахучую, обтыкал себя со всех сто- рон, дышал под себя, начал угреваться, думая о том, как же теперь далее? Стал даже подрёмывать в теплыни, в родных луговых запа- хах, вовремя спохватился: не хватало ещё, чтобы при солнце на свет божий голяком вылезти да наткнуться на людей! Отвалил с себя пласт сена, поднялся, сразу ж ощутив знобкий понизовый ветерок, заставивший его пошевеливаться. Хозяйствен- но поправил копну и рысцой припустил вдоль бухарского, левого берега вниз, к городку. Оцарапался весь, изранил подошвы, но зяб- нуть себе не давал — бежал. Шарахались из-под ног какие-то пти- цы, дуром попёр от него вспугнутый лось — только сучья затрещали. Наперегонки с Егором скакал месяц, словно бударка на плавне... Часа через полтора он входил в Яик, ещё острее, непереноси- мее, чем прежде, ощущая лютость осенней воды. Входил чуть ниже храма Михаила Архангела, здраво полагая, что снесёт его в самый раз к взвозу напротив Стремянной улицы. Сначала шёл упругими са- женками, потом плыл на боку, угребаясь сильно, спокойно, — над водой лишь левое ухо да левая ноздря. Около взвоза по Кабанкиной улице, что была вдоль яра, гуляли девки, плюясь подсолнечной шелухой. Только что они толпились у обрыва, вглядываясь поверх Переволочной рощи в ту сторону, где 88
был Красный яр, откуда доносилась ружейная пальба, взбулгачив- шая не только людей, но и собак, кои держатся только иногородни- ми да татарами; стрельба давно закончилась, а собашня всё не успо- каивалась. Девки судили-рядили: с чего б это пальба? Не царь ли со своими одномышленниками воротился и начал приступ? Внезапно одна из них дико завизжала, подхватила юбки и по- неслась в ближний проулок. Другие тоже увидели выбредавший из иоды облитый голубоватым светом месяца призрак, тоже завереща- ли и дружно взвихрили сарафанами пыль: — Шишига! Утопленник!.. «Ы-ы, косматки заполошные! — усмешливо проводил их частый табуний топоток Егор, удерживая пришёлк зубов. — Поди, все го- ляшки обмарали... И набждели ронте бы — невпродых...» Дома тоже переполоху наделал — посинелый, мокрый, в крова- вых ссадинах и царапинах. Отец бестолково тыкался, ища запропас- тившийся заветный лафитник с водкой, Нюра в сундучке-укладке всё вверх тормашками перевернула, доставая порты и рубаху. Андре- яшка со страхом смотрел на старшего брата с печи, от которой шло блаженное тепло. Наскоро одевшись в сухое, впрыгнул к нему и Егор, обнял парнишку: — Не дрожи, братанчик, живой — не мёртвый! Я сам, вишь, тоже... Кабы не умел дрожать, начисто замёрз бы. А ты, Нюр, не реви, эттебе во вред... Тут, наконец, подоспел и отец со стаканом водки. Егор жадно выцедил его, проводил хрустом солёного огурца. Подбородок пере- стал прыгать, тело оживало. Явилась и запыханная, бледная Устя. Словно через коленку сло- мила брови, подняла их шалашиком, с минуту осмысливающее смот- рела на опьяневшего, блаженненько улыбавшегося брата, что-то по- няла и расхохоталась, взахлёбушки, облегчённо: — Н-ну уж и перепужал ты нас, братка! Мы прям ужахнулись, индоль всё гольё оборвалось! — Это точно, иттить было неможно — скользко... Малость уравновесился Пётр Михайлович, распорядился: — Андреяшк, поди, накинь дровец в бане, распали! Скоро Егор совсем очухался и, уже сидя за столом, рассказал о своих злоключениях. Шибко Кузнецовы не сокрушались: Бог дал, Бог взял. Горе не похлёбка, его и без ложки нахлебаешься. Радость — абы сам Егорий уцелел... Хотя, конечно, конь! Коня жалко. Амуни- цию, саблю справить — они тоже немалых денег стоят, где такие взять?.. А тут ещё и плавня на пороге! Пётр Михайлович теребил бороду, смотрел мимо полной своей рюмки, смотрел на крупные, мослокастые руки сына, тяжело лежав- шие на столешнице. Отпускать такие руки накануне осенней плавни? Горка знатный гребец, бударка под его вёслами птицей-ласточкой ле- 89
тит. Придётся нанимать кого-нито. Ни чёрный мор, ни степной пал, ни роды жены не удержат казака, если он услышит: «На послезавтрева по- ложена плавня!» Ух, канон взвихрится и метнётся подвору, враскцд хва- тая глазами и маштаков у коновязи под навесом, и рыдван с татаркой, и будару, опрокинутую возле плетня... Маштакам надо копыта обрубить, у рыдвана с татаркой оси смазать, бударку подконопатить да подкрасить... Плавня, как и зимнее подлёдное багренье, — чудо какой праздник, войс- ковой праздник, такой праздник, который казака год кормит! Вон Горынь- кин конь утонувший, он ведь, как говорится, из воды пойманный, то есть легко достался, куплен благодаря удачному улову на прошлогоднем баг- ренье. Воистину: Бог дал, Бог взял, из воды — ив воду... Но тут — сказ другой. Когда, почитай, всем войском всполохну- лись, на неправду сломом пошли, тут средь ратников таким, как Его- рий, самое место, так им Богом заповедано. У Петра Михайловича чело думы морщат, а жена Егорова вся в пыхах-радостях: неустанно подкладывает мужу вкусненькое и плечом к его плечу жмётся, в глаза заглядывает и всё что-то сокочет вполголоса, сокочет-приговаривает. Давеча разложила на коленях его рубаху, шту- ковала в протёршихся локтях, горюнилась: где он, задёба сердешная, мыкается? А Егорушка — вот он, на пороге! Голяком! Чуть не окочури- лась. .. Нюра — баба благодушная, охочая к улыбке и шутке, вся мягкая, округлая, домашняя. Впрочем, какая баба! Она ещё Нюра, Нюрынька, а не Анна Васильевна. Всего на четыре годочка старше Усти, и хозяйни- чали они по дому вровень — одна в пристяжь, другая — в корень. Как подружки, зряшной считая пословицу, что, мол, лучше десять девярьёв, чем одна золовушка... Егор погладывал на её располневшую ’. алию, уми- лялся как всякий, кто уже хорошо дербалызнул: «Суягная, матри, к Пас- ке с барашоночком будем... Казацкому роду нет переводу!..» — Коня возьмёшь мово, — решает, наконец, Пётр Михайлович. — Он ещё вполне строевой. И седло бери. И саблю. И «турку» дарю... — Спаси Христос, папаня! — А вот ты, Горынька, об анператоре чегой-то молчишь... Как он? Жаланный ли к войску нашему? И вообче из себя... — Ты ж его, папань, допрежь видывал, на хуторах! — То не в счёт, Горынька. Ежели дерево в одиночку стоит, как скажешь, какого оно росту? А вот ежели в лесу, то сразу видно... Так и государь. Счас он средь народу, есть отличка? Егор тряхнул чёрными рассыпчатыми волосами: — Одно слово, папань: надёжа-царь. Не всему войску, конечно. Вот Неулыбин, Иван Ефимыч, не воротился. К нему есть вопрос у сотенного Ильичёва. Помнишь, свистунский: Серапионыч! — Как жа, как жа, боевитый казак. — Велел к Неулыбину сбегать, спрознать, дощупаться... — Спиной быдто взмаялся, ветрел я его давеча, весь в согнутом виде, весь в охах... 90
— Я, однако, сбегаю к нему! — засобирался Егор. — Што за нужда?! — расстроилась Нюра. — Счас баня... — Я скоро! — понимающе улыбнулся ей Егор. — Я завтрева дол- жон доложить Серапионычу про Ефимыча... У Неулыбиных ещё не спали, хозяйка ещё и постель не разби- рала, и был тут между отцом и сыном нешутейный разговор, в кото- I юм хозяйка Агнея Даниловна постоянно «даржала» сторону мужа частыми киваниями и растяжливым «д-да-да-да»... Иван-младший выпрашивал у отца справу походную и коня стро- евого: я, слышь, догоню войско государя Пётры Фёдарыча. — Я отколь возьму те коня, Ваньча?! — натурально изумлялся <пец глупомыслию чада. — Аль свово отдать? — Аль откажусь? Не откажусь! Тебе он не нужен, раз спи- ной искривился. Меня девки доняли, маменькиным сосунком про- дывают. — Х-ха, ну и пущай, хушь горшком... Разъединого отпущать? В случае чего — на кого останемся? Фамилие кто продолжит? — Д-да-да-да, едык-едык, Ифимыч, — кивает Агнея Даниловна и подёргивает овечью шерсть из деревянного большого гребня, вот- кнутого комлем в отверстие лавки, подёргивает и жужжит, жужжит веретеном, пуская его подле себя по половице. Губы её скорбно под- жимаются. Голова Агнеи Даниловны опрятно покрыта чёрным кру- жевным платом, называемым фишей, который подчёркивает бледную постность её лица, как бы навечно обиженного на кого-то и на что- то. Говорили, что в молодые лета была Агнеюшка «поконтужена мо- лоньей», с того потом разрешалась только мертвенькими детками, что с той давней поры у Агнеи часто «сердцевые упадки» случаются. Ефи- мыч её шибко жалеет, особенно после благополучного рожденья Ва- нечки разъединственного, что случилось, наконец-то, когда обоим было, шутка сказать, под тридцать. — Ты, Ваньча, ежели в корень смотреть, иссё пуплёныш, — гнёт свою линию Неулыбин-старший. — Между прочим, я, как и ты, папань, в одиннадцатой сотне за- писан! Стало быть... — Х-ха, записан, готово дело! Иссё и под венцом не был. Вот женишься, ягнятышков нарожаешь нам, тогда воюй. Ить маманя вся исплачется об тебе, а у ней упадки сердешные. — Д-да-да-да, едык-едык, сынушка! — Едык, да не едык, маманя! — злился, искал проскользную ячею сын, удивляя родителей тоном, какого никогда не было. Иван Ефимыч притепливал нижний комелёк новой свечки от до- горающей, чтоб прилепить на углу комода перед пряхой. Морщась, оглянулся: — Эт што за песня, Иван? — Обыкновенная... Засылайте сватов, коль! — У сына пылали уши. 91
— Вот те на, готово дело! — Неулыбин-старший вместе со свеч- кой, поколыхивая тени на стенах, приблизился к сыну, воткнувшему локти в стол, а кулаки в горящие щёки, подсветил огоньком его угрю- мые, опущенные глаза. — К Кузнецовым, что ля, сватов-то? В Уську втараканился ихнюю? Слышно, вторую траву пасёшь её... — А хотя б! — Ишь ты, готово дело... Женилка-т выросла, а умом готов ли? Уська, конечно, девка спросная, красавица со всего миру, да по нас ли, Ваня? Тут, как говорится, вширь не пёрднешь, а вдоль — не пере- прыгнешь. — Д-да-да-да, едык-едык, Ифимыч... — А вы спробуйте! — с вызовом ощетился парень, взглядывая на обоих. — Мы с ней мируем, а других не подлущат... Иван Ефимыч пристроил свечу на комоде, прислонился спиной к голландке. — Эт дело, Ваня, не опоздано, как и война. Успеешь всего на- хлебаться... За царя-то пришлого — того более. Што он за человек, какой в душу влазень, какой ветер-погода — аль знаем? Неча нас глу- пить — сами оглупимся, ежели, готово дело, с кондачка, смаху... — Сватов засылайте, коль то! — Ты эт чео, сынынька?! Кузнецовы ыть другой веры, другого поклона, никонианцы. Окстись! Довод матери был неоспоримо страшный для яицких казаков, почти сплошь старообрядцев. Вопросы в брачных разноверческих делах решали не жених с невестой, а родители, а ещё точнее — деды и баушки. Никонианцы, идя на компромисс, требовали перехода в православие, а старообрядцы — в «древлюю» веру. Очень часто бра- ки на этой почве расстраивались. Неведомо, как бы у Неулыбиных дальше двигался малый домаш- ний «круг», да на этой поре прервал его Егор Кузнецов, войдя шумно и шумно здороваясь с хозяевами, обмахнувшись троеперстием на не- взрачную «мирскую» иконку, то есть — для чужеверов. У старове- ров, если нет отдельной молельной комнаты, своя висит рядом с пра- вославной, но после моленья непременно завешивается, чтоб её не- нароком не «опоганили». На своё приветствие Егор получил традиционное старообряд- ческое: — Иисусу слава! Проходи-кась, не стой в притворе, косяк не упа дёт, садись, гостем будешь! Егор — как не слышал, приткнулся плечом к косяку, оценил хо- зяйку: полы намыты, от порога через горницу — рябая домотканая дорожка, круторогие ухваты аккуратно приткнуты в углу возле печи. — Об чём речи в час поздний? Иван Ефимыч заметно занервничал: слишком нежданным было явление Егора, ведь тот оставался в отряде «государя», когда Неулы- 92
бин с группкой казаков подался городок к сдаче сговаривать. Не вер- нулся к повстанцам только он один, Неулыбин. Нешто и Егорушка сбёг? Иван Ефимыч поддержал шумный, чуть разухабистый тон Егора: — Чем тя уважить, какем словом?! Воще-та, лёгок на помин, точ- нее сказать, сестрица твоя, Уська, на помин вышла. — Не отрываясь спиной от горячей голландки, мотнул лопаткой бороды на хмурого сына: — Вон, готово дело, в родню к Кузнецовым напрашивается. Ве- лит сватов слать. Егор не без любопытства поразглядывал паренька, которого знал с голоштанных пор. Вроде бы уж и не пуплёныш, не пискунчик пти- чий, но ещё и не сокол, нет! Ни для коня покудова, ни для бабы... Фигура, как говорится, не поставна. Устя — тюльпан жаркий, цветок лазоревый, а этот... Впрочем, пущай сватают, спрос не ударит в нос... Егору отчего-то расхотелось потешки строить, хмель стал про- ходить, вспомнилось, что пришёл-то по серьёзному казацкому делу. Бухнул, словно быка обухом в лоб: — Государь Пётра Фёдорович об тебе спрашивает. Куда это, грит, Иван Ефимыч Неулыбин распродевался? Все возвернулись из город- ка, а Иван Ефимыч... Иль, грит, как суслик: отсвистал — ив нору? Пищи лишился государь, так переживательно об тебе вспоминает... Нет, хмель в Егоровой башке ещё оставался, и потому Егор ду- ром пёр от царёва имени. Известно же: где трезвому по плечу, там пьяному — по колено. Агнея Даниловна удалилась в боковушку, к иконостасу с двоеперстниками, полагая, что у мужчин предстоит строгий разговор, — поди, усердствует, кресты кладёт, но уши на- верняка вострит: шутка ли, сам царь об её Ефимыче беспокойство имеет! У сына нашлось дело на дворе — звёзды считать или об Усте мечтать, — вышел. А у старшего Неулыбина глаза всё норовили со- скочить с лица Егора, чтоб не скрещиваться с холодной чёрной си- невой его взгляда: «Зенки-т, как у Уськи, красивые, да больно уж кол- кие, аж мураш по спине бежит!» «Мураш» напомнил о болячке: — Спина у меня, Горынька, вовсе околела. Давеча пластом ле- жал, чисто в костовязах разорвали. Задницу подтереть не могу. Бабу Ганю замаячил, пришкандыбала, плевала на спину-т, пальцем води- ла, ушёптывала... Прострел, говорю ей, а она: чемерчак! Да всё одно — нестроевой... — Нагайка не пособит, Ефимыч? Ты, Иван Ефимыч, не того! Я прислан государем дело пытать, а не от дела лынять. У царя-батюш- ки лечёба известная... Скворкин, помнишь, в ошейнике во всю длину вытянулся, ровный стал. А вчерась утром ещё одиннадцать такех же предателей из симоновоского отряда вывесили, как воблу, вялиться. Ни один чемерчак не беспокоит более. Неулыбин смахивал испарину со лба, мокрую ладонь вытирал об угол колена. Оправдывался. Но для себя философствовал: «Чего пугаешь, вражина? Чего пугаешь? Оренбурх-то возьмёте, он рядом, 93
а до Питербурха ведь иссё идти, чтоб трон-то отнять, это — даль не- воротимая. Да с супротивным войском сечи... Эт когда до няо дой- дёшь? Нет, не дойдёшь: копыт не хватит, голов не хватит... Не-е, Его- рий, я в холодке погожу...» Но с готовностью пообещал, увидев, что Егор собирается уходить: — Я, готово дело, немедля, скажи государю, кактоко спина взой- дёт в чувство, так... Спина, язвый её в кочку... — Ладно, — сказал Егор от порога, хорошо зная повадки не- дальнего соседа, — не нарвись на пердячу траву, Ефимыч. Возьмём Оренбурх — вернёмся, Симонова и остальных вялиться вывесим... Кумекаешь? За калиткой из тени вышагнул навстречу Неулыбин-младший: — Можно на один слово, Егор Петрович? — Валяй! — Возьми с собой, Петрович. А? Я ж смекаю: ты оттолева и... туда. Возьми! — Не вздуривай! Долго думал? — А как услышал о появышках государя... — Устя обплачется... — Не смейся, Егор Петрович, я серьёзно. Возьми! — На закорки? Папанька коня, справу даст? Ясно, не везёт Ива- нушке — кругом камушки. — Ладно, Петрович, я всё сыщу и догоню, у маманькиной юбки не буду протухать. Егор догадывался: Ваня бравирует, «напущает» туману, надеясь, что Егор передаст о его настоящих мужских намерениях Усте. Вспом- нилось мимоходное поручение сотника изведать обстановку в город- ке. Засунул пальцы за пояс Вани, притянул к себе, лицом в лицо: — Вот што, Ваньча. Нам в городке тоже свой глаз нужон, своя сила нужна. Государь вернётся сюда — симоновский чирей на зад- нице ему ни к чему. Так когда вернётся, вернёмся, чтоб вы отселева давнули на чирей. Смикитил? Готовьтесь, час придёт, вьюнош! Про- щевай, нет у меня времени, товарищ... — Ну што? — вопросом встретил его Пётр Михайлович. — Хитрый, но не хитрей телёнка, который языком под хвостом достаёт... Баня нагрелась, Егор намылился, окатнулся — и ладно. До све- ту оставалось всего ничего, надо бы и отдохнуть перед новой доро- гой. После бани свалился к Нюре в семейную перину. Поскрипели кроватью, и он счастливо, сморённо уснул — горячая шерстистая щека на прохладной Нюриной сиське, а жадная пятерня — на куче- рявом гнёздышке. Но казак спит, а ухо слышит: сразу ж вскочил, едва пискнули половицы под отцовыми сапогами. В сенцах ополоснул сон из-под глиняного двухдулешного рукомойника, губами прощально коснул- 94
ся разрумяненной щеки Андреяшки, с мальства спящего в кровати с отцом, расцеловался с Устей, из-под одеяла встречь ему выкинувшей горячие оголённые руки, прижалел: «Спи, гоженька моя... Ваньке- то, Неулыбину, не растерзывай навовсе душу!» Оба рассмеялись. Нюра хлюпала носом, вышла проводить. Повисла на шее, чуть не в голос расплакалась. Он расцеплял её руки, пошучивал, отчего ей коровой реветь хотелось: — Ну, шабаш, шабаш, экономь слёзы, можа, на мёртвого пона- добятся! Отцова строевика привязали к корме будары и оттолкнулись. Егор сел в вёсла. Конь послушно шагнул следом, потом поплыл, отя- желевший его хвост сносило вправо. На бухарской стороне Егор вдруг отказался от великолепной «турки» и заслуженной сабли: — Забери назад, папань! Они тебе тут сгодятся. А я себе добу- ду, там этого добра несвозно будет... Пётр Михайлович долго, с тяжёлым сердцем провожал ухом ос- торожную поступь копыт, треск сухих сучьев под ними. Длинно вздохнул и возвратился к бударе. Выглядывая из-за пойменного леса, его провожал рассвет. А дней через десять к песчаной косе Валькова острова, что выше собора Михаила Архангела, течением привалило распухший труп Гнедка. На его черепе расплющилась и словно бы прикипела пуля. Она не убила, она контузила. На суше Гнедок, пожалуй, даже не упал бы, потряс бы головой и очухался. А в воде — сгубила... Коня солда- ты выволокли и тут же, на Вальковом, закопали, а одежду Егора, саб- лю и пику раздуванили по себе. В кармане бешмета нашли и сумели прочитать «отпускной билет» рядового казака первой сотни Егория Кузнецова, который «отпущается» на побывку домой с обязательным возвращением к войску «государя анператора Петра Третьяго Фёда- рыча». Подпись — сотенный командир есаул Ильичёв. «Билет» доста- вили коменданту Симонову. По докладу дозорных он уже знал, что в ночь на 21 сентября через Яик плавился вершник, как предполага- лось, самозванцев лазутчик, конь его был убит и утонул, а голый ла- зутчик «убёг в талы на бухарской стороне». К избе Кузнецовых подъехал верховой казак-оренбуржец с вин- товкой за спиной и саблей вдоль бедра, рукоятью плети подукал в < жно. Выглянувшую Устю спросил: — Хозяин Пётра Кузнецов дома, што ль? Зови сюды! С обнажённой саблей у плеча отконвоировал Петра Михайлови- ча в комендантскую, прямо пред свирепые, аж, казалось, побелевшие от свирепости глаза подполковника Симонова. Он ходил по комнате, нервно пощипывал и оттягивал кожу на бритом подбородке. Пётр Ми- хайлович догадывался о причине привода (городок быстро узнал о тру- пе Гнедка), самообладания не терял, разглядывал коменданта и отме- 95
чал: всполошное время помяло Симонова, он заметно сдал, тёмно-зе- лёный кафтан, обшитый по вороту, обшлагам и карманам узким се- ребряным галуном, свдел мешковато, словно с чужого плеча. Комендант потребовал, чтобы Кузнецов признался, где прячет своего сына Егора, но старый казак валял «ваньку» и тем ещё больше злил подполковника. — Ня знай, ваш высокоблагородь, как убёг на маштаке к бара- нам дён с двадцать назад, так — ни вестыньки! Сказать вам ширше не могу, не знаю. — Лжёшь! Пожилой ты, Кузнецов, человек, а врёшь, как сивый мерин! Не стыдно ли? — Стыдно, ваш высоблагородь, весь в покраснении нахожусь, а вот не знай, где ево шайтан носит. За окнами взник и тотчас погас конский галоп. Симонов подал- ся к окну, туда же скосил глаза и Пётр Михайлович, стоя «во фрунт» у дверей. Во дворе подбежавшие солдаты снимали с взмыленного во- роного коня татарина в полосатом халате, он буквально валился в их руки. С головы его упала шапка, бритая голова мокро блестела на солнце. Кто-то поднёс кружку с водой, но кривоногий вершник от- странил её и вымолвил нечто важное, после чего его подхватили под локти и ввели к Симонову. Пётр Михайлович, пропуская, посторо- нился. Татарин полез за пазуху, вынул голубой, опечатанный пакет. — Вам, ваш высоблагор... от их превосходительства генерал- губернатора... Срочно велено... Симонов взломал печати, разорвал пакет, торопливо читал гер- бовую, с водяными знаками бумагу, и лицо его морщилось, станови- лось жалким. Ещё бы. Бунт разгорался со скоростью сухого хворос- та. Губернатор сообщал: 21 сентября шайка самозванца взяла Илец- кий городок, 27 сдалась Татищевская крепость, под власть лже-царя перешли почти все форпосты и селения от Яицкого городка до Орен- бурга, под Оренбург подступает трёхтысячная толпа сволочи, мы, дескать, готовимся к обороне. Рейнсдорп просил держаться, отвле- кать на себя силы черни и, по возможности, тревожить их с тылу... Есть приятное: старшина Мартемьян Бородин в целости привёл в Оренбург верных присяге казаков... «Не дай Бог, узнает гарнизон о сём послании, паники и уныния не сдержать!» — Симонов спрятал бумагу в накладной карман камзо- ла, велел гонца накормить и напоить, поинтересовался: — Как же ты, братец, пробрался? — У татарина, выше высородь, в каждой кибитке тамыр. — Спасибо, братец, спасибо! Хотя благодарить, собственно, было не за что: в древности гон- цам с плохими вестями рубили головы. Симонов поднял глаза на ста- рика, и ему показалось, что у того скользнула догадливая усмешка. Она как бы излишне крутнула колок на инструменте, после чего не- 96
изменно лопает струна. Лопнула она и внутри Симонова. Он несо- лидно подскочил к Петру Михайловичу и хулиганским тычком кулака ударил в зубы. — Если ты, старик, сей же час не скажешь, где твой сын, с чем приезжал, я велю тебя пороть плетьми! До смерти запорю, казара проклятая! — Спасибо, ваш высокоблагородь, за гостинец... Ввек не забу- ду... А насчёт пороть... На то вы и высокое благородье, чтоб простой народ пороть. — Пётр Михайлович отсасывал кровь из разбитых губ, хотел сплюнуть, да счёл негожим сие: пол крашеный, чистый. Про- глотил. — Я уверен: ты знаешь, старик поганый, где твой сын, знаешь! — Симонов цапнул Петра Михайловича за бороду, мотнул его голову туда-сюда. — Говори! Из-под курчавой проседи надвинутых бровей на него несмиги- вающе смотрела лютая, накальная синева, и она испугала растерян- ного коменданта. Такие глаза всё запоминают и ничего не прощают. Почудилось, что под лёгким стёганым халатом старика услышал ау- канье его сердца. При очередном мощном сокращении оно, помсти- лось, в глаза прыгнет. Как освирепевшая кошка. Ну что за племя такое?! Неукротимы, строптивы. И абсолютно бесстрашны. Слышь, не замай нас, мы своих стопов «держимся»! То есть, обычаев... За немалые годы армейской службы он многое по- видал, всякие народы российские и заграничные узнал, но таких, как яицкиеказаки, у-у-у... Войском называются! Загоношились, когда са- мозванец на Свистун-горе замаячил, кучками по улицам сбивались, лалякали, одеты кто во что, у кого ружьё, у кого только сабля, у иных за плечами сайдаки с луками и стрелами времён Мамая... Сброд ка- кой-то! Начальники — горлопанами выкричаны на кругах, строй, дис- циплина — даже помином обойдены... Чего же они «жалают»? Чего? Куда, во имя чего вздыбил их самозванец — головушка отпетая, ра- зиней породы? А этот — молчит! В железа заковать, в блошатник кинуть? Ну и что? Они ж не- уломные все, все — страстотерпцы! Им только дай за какую-то, лишь им понятную, идею потерпеть! Отрубить голову? Повесить? В ико- ну, в святого возведут! Сколько в прошлом году переказнили — по- легчало? Вот они, «убоявшиеся»!.. А мы? А я? Люди банальны в вос- приятии непонятного: оно для них или смешно, или — страшно. Неожиданно для самого себя, Симонов потух, ощущая в душе ушиб, ссадину. Саднило казанки правой руки, глянул — они крово- точили. Вынул из кармана платок, осторожно приложил к ним. При- казал адъютанту, тенью маячившему за спиной: — Выкиньте этого мерзавца вон!.. 97
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 1 Честолюбие движет мирами, движет горами, движет моря ми. К честолюбию да ум высокий, да талант от Боженьки — цены ему не сложить. Но ведомо и то, что всякое иска- тельство хвалы, доблестей, славы, власти, денег должно пройти че- рез чистилище. Не обминуть хулы, зависти, козней, предательств и — вечного непокоя. Покой — удел лентяев и обжор. К покою, за редким исключением, приходят потомки великих, дерзающих честолюбцев, ибо наследники почивают на лаврах предков, ставших королями, кан- цлерами, полководцами, учёными, врачами, философами, писателями, живописцами, просто порядочными гражданами. Исполать им, мель- чающим, вырождающимся, кичащимся древностью да родовитостью своих фамилий, как будто трудами своими причастных к свету, всё ещё идущему от давно погасшей звезды. Может, следовало бы прислушать- ся к рекомендациям Дидро: государю надо скупать, даже по самой дорогой цене, землю и другую недвижимость и отдавать достойным гражданам в пожизненное пользование, без права наследования? Ин- тересно, через сколько дней и ночей такому государю перережут гор- ло?! Но надо же придумать и культивировать тысячелетиями такое: престолонаследие! Дурак дураком, но он — наследник, ему принад- лежат трон, корона, неограниченная власть над государством и мил- лионами его граждан. Перечислить только за последние полтораста лет — сколько их пережила, переварила, выблевала Россия! На по- хмелье привычно пьёт огуречный рассол, из-под козырька ладони вглядывается в очередного: каков будет? Неужто опять — дурак, дес- пот, пьяница или вообще ни рыба, ни мясо, ни фрак, ни ряса? Как ни крути, царь — всего лишь человек. Коли он плох от рожденья, то даже обладание всем миром не сделает его лучше. Спустя время какой-то умница изречёт: природа отдыхает на детях. Негоже недостойным передавать власть по наследству, надо — по уму. 98
Дорогой сыночек её станет самодержцем российским? Нелю- бимый, презираемый... Отчего — нелюбимый и презираемый? Ведь от великой страсти рождённый! И не от уродов и дураков. Серж Сал- тыков был пламенный очаровашка, это сейчас, состарясь, почему- то стал походить на своего потайного сына глуповатостью чела и глаз. Может, оттого, что истаскался по балам да бабам? Считай, профукал жизнь. Прийти бы к старости с душою наполненной, а он пришёл с разбухшей, душе бы возвеличиться, а она раздулась... Впрочем, каков посад, таков и сад. Яблонька, от которой отка- тился Серж, была не из лучших, и Екатерина оставила нам облик как бы своей свекрови: «Она была красавицей и вела себя так, что лучше бы не отдавать её поведения на суд потомства. Она ходила с одной из своих служанок в казармы гвардейского полка, отдавалась солда- там, пьянствовала с ними, играла, проигрывала, давала им выигры- вать; все триста гренадёров, которые сопровождали Ея Величество, былиея любовниками...» Но Боже, как Екатерина его любила, отвер- гаемая, унижаемая, истязаемая половым бессилием и самодурством законного супруга. Царя. Императора. Самодержца всея Руси! От неё мог бы родиться и поумнее, и покрасивее. Хотя бы таким, скажем, как другой плод, другой любви: Алёшенька Бобринский, хорошень- кий, застенчивый, встречающий редкие, тайные посещения невен- чанных родителей тихим счастливым светом голубых глаз. Уж, вер- но, не вырастет дураком*. .. .Нагульный. Незаконнорожденный. От Орлова.. .А Павлуша... И ведь воспитывал его умнейший царедворец, которому, впрочем, она никогда не доверяла. Оказалось, воспитывал, готовил для себя, для своих далеко простирающихся целей. Хотел видеть на престоле Пав- ла, которым бы управлял, управляя Россией. Управляя лениво, валь- яжно, по-барски. Не раз говаривала, что Никита Панин “когда-ни- будь умрёт оттого, что поторопится”. Он и не хотел, и не хочет торо- питься — “сладострастный и остроумный обжора”. Если и затевал “реформы”, то — для проформы, для своего сословия, когда “царь царствует, дворяне барствуют, народ бедствует”. По проекту его за- говорщицкой “конституции” это означает: “Ограничить самовластие твёрдыми аристократическими институциями”. Те же штаны, только ширинкой назад. Чего-чего, извините, а ума у неё, Екатерины, не отнять. И опы- та, и прозорливости. Она предчувствовала: если уступит сыну пре- стол, то цыганский табор будет выглядеть цивилизованнее его Дво- ра. Лучшим Двор и не может быть при жестоком, мстительном и по- * Увы, вырос! Когда он подрос, Екатерина дала ему миллион рублей и отправила для получения образования за границу. Англия, Италия, Франция... Там шалопай вёл себя скандально, и матери пришлось отзывать его в Россию. 99
дозрительном правителе. Да ещё и крайне трусливом. Вступив на престол, Павел отменит губернские учреждения в присоединённых Екатериной провинциях, как бы вычленив тех же поляков или при- балтов из коренного российского народа, из единого государства. Ошибку Павла много позднее повторят большевики, ликвидировав губернии и насоздавав национальные республики, что, в конце кон- цов, приведёт к разрушению Российской империи. Намереваясь яко- бы ослабить крепостное право, Павел сделает это так, что оно ока- жется ещё деспотичнее, чем при его матушке, а своим любимцам раз- даст 100 тысяч государственных крестьян (в крепостную кабалу), подарит миллион десятин казённых земель. И всего лишь за непол- ные пять лет царствования. Озабоченная мыслями о престолонаследии, она пишет: “Я почи- таю, что премудрый государь Пётр I, несомненно, величайшие имел причины отрешить своего неблагодарного, непослушного и неспособ- ного сына. Сей наполнен был против него ненавистью, злобою, ехид- ной завистью; изыскивал в отцовских делах и поступках в корзине доб- ра пылинки худого, слушал ласкателей, отдалял от ушей своих исти- ну, и ничем на него неможно было так угодить, как понося и говоря худо о преславном родителе. Он же сам был лентяй, малодушен, дво- як, нетвёрд, суров, робок, пьян, горяч, упрям, ханжа, невежда, весьма посредственного ума и слабого здоровья...” Вспомнила, что писал Алексей о своём венценосном отце: “Не токмо дела воинские и про- чие отца моего дела, но и самая его особа зело мне омерзела”. Павла, его советчиков и подстрекателей пора было нейтрализо- вать. Без видимой мести. Тому пришло самое подходящее время: со- вершеннолетие сына, за коим незамедлительно воспоследует женить- ба. Екатерине нужен был другой наследник — внук. Или внучка. До их возросления она постарается дожить. Доправить. Она уже выпи- сала из Германии невест для Павла, — в тамошних многочисленных княжествах их полным-полно, как ласточек-норушек в речном яру. Выбор остановила на трёх дочерях ландграфини Гессен-Дармштад- тской. Фридрих II почему-то настоятельно советовал в русские прин- цессы Вильгельмину. Екатерина согласилась, и приказала готовить в Зимнем дворце апартаменты для новобрачных, начертав эскизы внутренних переустройств. Золотая парча с оторочкой из голубого бархата облагородила стены одной спальни. Вторую спальню обтя- нули белым дамастом, украсили колоннами с вставками из голубого стекла. Не пощадила собственной фантазии и собственных золотых и серебряных декоративных изделий для украшения комнат и быта. Лишь бы невестке понравилось, лишь бы она полюбила новую свою родину! Пусть Вильгельмина не испытает бедности, унижений, рав-’ нодушия, каковыми была окружена Екатерина в первые годы пре- бывания в Петербурге. А с заговорщиками? Лучший способ перевербовать врага — ку- 100
пить, перекупить его. Она это поняла давно. Как ни глуп был её супруг Пётр III, как ни ненавидел коварного, опасного Панина, но, воцарив- шись, первым делом пожаловал ему чин действительного тайного со- ветника, то есть, сделав “вашим превосходительством”, то есть гене- ралом для армейских и адмиралом для флотских людей. А месяцем поз- же наградил высшим орденом — святого Андрея Первозванного. Отрешив Никиту Ивановича от должности воспитателя в день совершеннолетия Павла, Екатерина ждала, что тот автоматически по- даст в отставку и с поста канцлера, ведающего иностранными дела- ми. Того не случилось, и Екатерина решила не усложнять себе жизнь, продиктовала секретарю указ, прочтя который Прасковья Брюс едва не лишилась чувств. Оный гласил: графу Никите Ивановичу Панину, крёстному отцу и воспитателю наследника жалуются “звание совет- ника первого класса в ранге фельдмаршала, с жалованьем и столо- выми деньгами; четыре с половиной тысяч душ в Смоленской губер- нии да четыре тысячи в Псковской; сто тысяч рублей на заведение дома; серебряный сервиз в пятьдесят тысяч рублей; двадцать пять тысяч рублей ежегодной пенсии, сверх получаемых им пяти тысяч рублей; ежегодное жалованье по четырнадцати тысяч рублей; лю- бой дом в Петербурге; провизии и вина целый год; экипаж и ливреи придворные...” Казалось бы: за что? За то, что, следуя неизвестно чьей моде, делал из Павла скептика, ёрничал при нём над всем русским, выстав- лял Петра Великого варваром, дикарём, не стеснялся скабрёзничать о дамах, комментировать дворцовые романы, словно нарочно раз- жигая в отроке эротические склонности и нездоровое любопытство. Когда Павел, краснея, спросил у него, было ль то, что болтают при Дворе о связях Никиты Ивановича с его, Павла, бабушкой Елизаве- той Петровной, тот, посмеиваясь, не стал ни подтверждать, ни от- вергать. В ту пору служил Панин камер-юнкером при императрице, которая положила на него глаз и означила время, когда ему надлежа- ло войти к ней в ванную комнату. Он не вошёл: дожидаясь условлен- ного стука, присел у её двери на диванчике и... уснул. Его лень была столь же легендарна, как и его гурманство, кото- рое тоже, считали царедворцы, не лучшим образом влияло на наслед- ника. Павел веселился, наблюдая чревоугодничество наставника, топ- ка коего не знала устали: то омаров пожирает, то буженину, то объе- дается французскими пирогами или астраханскими арбузами, то ва- рит устрицы с английским пивом. Как дипломат — отнюдь не прославился, Екатерина считала его малопригодным для дипломатической деятельности, потому что не- решителен, ленив, рассеян. Однако ж не отстраняла: широко обра- юван, умён. У многих, припавших к государственной казне, собствен- ный кошелёк становится всё толще, а совесть всё тоньше, пока со- всем не испарится. Панин никогда не запустит руку в казну... 101
Сплетничали о панинских наградах разное, но, в общем-то, жест Екатерины сочли здравым. Возмушалась лишь графиня Брюс — не за стенами, а перед императрицей: — Като, ты неоправданно расточительна. Ты забываешь предо- стережения твоего кумира, твоего великого предшественника Пет- ра. Побывав в Париже, понаблюдав за тамошней придворной жиз- нью, царь сказал: французских королей погубит роскошь. — Но французский великий философ Руссо писал: “Роскошь со- общает блеск государствам!” — Блеск, но не силу. В его сентенциях есть предостережение о неравенствах среди людей, они заключаются в колоссальных приви- легиях, которыми меньшая часть сограждан пользуется за счёт уни- женного большинства. Расточительством ты вскармливаешь чудо- вищ, которые тебя же и поглотят, потому что им всё равно будет ка- заться: мало, мало, мало! Екатерина и сама понимала, что излишествует, откровенно зло- употребляет, но накануне свадьбы сына, накануне встречи с новой роднёй хотелось быть покладистой, миролюбивой... Отмахнулась: — Лядно, Паша, потом об сем. Будь при невесте, приглядывай, приучай к русской жизни... Не стала распространяться о том, что мздоимство, взяточниче- ство, алчность вообще, видимо, бессмертны, суть человеческую не переделать. Пётр Великий пытался искоренить “кривду” и “волоки- ту”, повесил сибирского губернатора Гагарина, колесовал обер-фис- кала Нестерова, приговорил к смертной казни вице-канцлера Шафи- рова, правда, уже на эшафоте заменив её ссылкой в Сибирь, не еди- ножды “учил” своей знаменитой дубиной Меншикова... И что? Од- нажды он повелел обер-прокурору Сената Ягужинскому написать указ о том, что всякий вор, укравший на столько, сколько стоит ве- рёвка для казни, должен быть повешен. Ягужинский, “государево око”, ответил: “Всемилостивейший государь, разве хочешь ты остать- ся императором один, без подданных?..” Екатерина утвердилась в неизменимости человеческой сути и потому меланхолически роняла: “Живи сам и давай другим жить”. Ведь как ни мудрствуй, итог у каждого всё равно один: яма, бугор, крест. Тлен! Небытиё... Вечен, верно, лишь светлейший князь Мен- шиков, потому что похоронен в сибирской вечной мерзлоте. И то лишь после бесславного упокоения нетленен. Сын придворного ко- нюха. До самой кончины не знавший письма и грамоты. Любимец Петра. Самый богатый после царя вельможа. Говорят, его состояние в России и в зарубежных вкладах превышало годовой бюджет Рос- сии. А всё равно — прах, забвение. Ах, эта жажда большего! К чему обложенная драгоценностями чаша, ежели напиться можно и из горсти? Ей ли, стареющей бабе, переделывать вечное? Хватит, обожглась, три года отдала составле- 102
нию так называемого “Наказа”, которым взбудоражила все выдающи- еся умы Европы, но не разбудила родное отечество, пытаясь сделать “правление гуманным, учить и просвещать народ, добиваясь того, что- бы он сам стремился к лучшей жизни”. Со своего подноса кормила чужими пирогами, взятыми у Гельвеция, Вольтера, Монтескьё, Монте- ня, д’Аламбера, Дидро... Русские не приняли чужой пищи. Впрочем, не нарасхват она и там, на родине себялюбивых просветителей. Меж тем, жених с вожделением ждёт прибытия невесты, кото- рую знает лишь по заранее присланному портрету. Павел заполняет дневник на французском, который знал лучше русского: “Вторник, 11 июня 1773 года. Все эти дни я живо беспокоил- ся... Волновала меня мысль о необходимости жениться из-за моего положения... Как я вознаграждён за своё беспокойство, гораздо больше, чем я заслужил, оттого, что я имею счастье знать эту боже- ственную и обожаемую женщину, которая доставляет мне счастье и которая есть и будет всю жизнь моей подругой, источником блажен- ства в настоящем и будущем...” “Среда, 12 июля. Я постоянно считал, сколько часов ещё при- дётся ждать...” “Суббота 15-го: день на всю жизнь памятный — тот день, в ко- торый я имел счастье в первый раз лицезреть ту, которая мне заме- няет всё... Я встал в обычный час, не вышел из своих покоев и сейчас начал одеваться. Меня причёсывали, ...когда вдруг постучали в дверь. Я велел отпереть. Это была моя мать. Она мне сказала: “Что Вы же- лаете, чтобы я от Вас передала принцессам?” Я ответил, что я пола- гаюсь даже в этом на неё... Я спустился к графу Панину, где посте- пенно начинали собираться все наши... Кареты были поданы, и мы заняли нашу... Проехав Гатчинские ворота, мы заметили, что издали поднялась пыль... Когда кареты были уже близко, мы остановили свою и вышли. Я сделал несколько шагов по направлению к их оста- новившейся карете... Первая вышла императрица, вторая ландгра- финя. Императрица представили меня... Я отрекомендовался милос- ти ландграфини и не нашёл слов для принцесс... Я удалился тотчас после ужина и первым делом отправился к |рафу Панину узнать, как я себя вёл и доволен ли он мною. Он ска- >ал, что доволен мною, и я был в восторге... Всю ночь я её видел во сне. Вот конец этого для нас достопримечательного дня...” Ещё более достопримечательные дни пошли чередой. Двадцать восьмого сентября была свадьба — пир на весь мир! Ни в сказке ска- зать, ни пером описать! За свадьбой, свидетельствуют современни- ки, потянулась многотрудная череда пышных, расточительных ба- лов, маскарадов, театральных представлений, приёмов. Для графини Брюс у императрицы был персональный приём. ! рафиня блестяще справилась с поручением, её резко очерченные, пухловатые губы кривила саркастическая улыбка: 103
— Поздравляю, Като: царевичу Павлу досталась дырка от буб- лика. И чистая простыня. Бублик, предполагается, скушал задушев- ный друг царевича красавчик Андрей Разумовский, когда сопровож- дал принцесс из Пруссии в Петербург... Брачная постель чиста — честь замарана. Друзей мы вольны вы- бирать, но свои поступки друзья выбирают сами. Князь Разумовс- кий, конечно, будет удалён от Двора. Невестку придётся брать в ежо- вые рукавицы. Усмехнулась: Павлуша с детства обожал парное ко- ровье молоко, а рога у него только сейчас выросли!.. Разумовского удалят. С невесткой, получившей имя Натальи, ни- чего не выйдет: коса — на камень! В письме Гримму Екатерина по- вздыхает: “Вообразите себе, что спустя полтора года, мы ещё не го- ворим ни слова по-русски...” И через три года, прожитые в Моско- вии, невестка не будет знать русский. Не захочет знать. Отношение к России — словно к злой мачехе, на россов — свысока, с типичным мелкокняжеским прусским высокомерием. Родить ей, понятно, пред- стояло не от мужа. Знатная придворная повитуха, графиня Марья Ан- дреевна Румянцева (мать Прасковьи), знатные доктора признаются в бессилье помочь роженице, та имела искривлённый позвоночник и недоразвитый таз. И Наталья, и ребёнок в ней погибнут. О мальчике Екатерина будет сожалеть, о невестке — нет. На похо- ронах, конечно, станет прикладывать и прикладывать платок к глазам, в письмах к заграничным друзьям — скорбеть, а тайком перекрестится: что Бог ни даёт, всё к лучшему. Тому же Гримму скажет на затянувшее- ся соболезнование: “Я никогда не отвечаю на иеремиады; не надо ду- мать о вещах, которым мы не можем помочь; мёртвые остаются мёртвы- ми; подумаем лучше о живых”. Вместе с Прасковьей перевернёт покои новопреставленной и найдёт пачку любовных писем Разумовского к На- талье. Екатерина вручит их убитому безмерным горем Павлу, процедив сквозь зубы, что он горюет дольше, чем полагается рогоносцу. Письма будут столь красноречивы, что Павел сразу же перестанет неутешно рыдать и наполнится сладостными мечтаниями о новой прусской прин- цессе, благо Фридрих II уже приглядит ему свою двоюродную внучку, принцессу Софию-Доротею из дома Вюртембергского. Увидевши её, Павел оплывёт в восторге: большая, дородная, в выспевших прыщиках по розовому подбородку, с откровенными хотунчиками в голубых весё- лых глазах. Она станет отменной “крольчихой”, нарожает десятерых детей, в числе коих будущие императоры Александр I и Николай I. Но до рождения первенца Павел с новой супругой будет путешествовать по Европе и там столкнётся с мелким российский дипломатом, “лучшим” другом юности Андреем Разумовским, выдернет из ножен шпагу и вы- зовет его на дуэль. Их разнимут. Узнав об этом, Екатерина встретит сына убийственным советом: “Надо было рогами, рогами!..” Это всё — потом. Сейчас она возмущается не соблазнителем не- вестки, а сыном: 104
— Не зря говорят, что дурака и в алтаре бьют! Вахлак! Чему ж его эта Софья Черторыжская учила, для чего я её ставила к нему?! Прасковья пожимает обольстительными плечами: просто уди- вительно, конечно, в чём два года упражнялась весьма опытная вдо- вица с наследником! Ей на государственном, хотя и тайном, уровне поручалось подготовить шестнадцатилетнего Павлушу к секретам мужского взросления, а она всего-навсего родила от него парнишку, которого у неё тут же отобрали, нарекши Симеоном Тихим, воспи- тывается при бабушке Кате, под её негласным надзором. Царица хо- тела как лучше, получилось — как всегда на Руси, хотела, чтоб у мно- гоопытной вдовы научался, а не у бесхозной босорвы вроде кухарок да портомоек, к которым навадился было шастать, а вышло... Бог, похоже, и впрямь не Микишка, его на кривых оглоблях не обскачешь... Ветры становились всё более вздорными, охальными, они зак- ручивали и задирали да женщинах юбки, срывали шляпки и парики, наотмашь швыряли в лицо охапками мокрых листьев, песком доро- жек секли глаза. И начались унынье, беспросветные дожди-мелко- севы. Из Царского Села Двор перебрался в “утиное гнездо”, как Ека- терина называла Петербург за частые наводнения, радостно отогре- вался возле изразцовых печей и каминов Зимнего дворца, судачил о том, о сём, особенно жизнь обретала смысл, когда пикантная сплет- ня влетала в узкий дамский кружок. По-прежнему густо, как треска на нерест, шли балы, маскарады, театральные представления, по-пре- жнему монархиня находила время рассылать наставительные указа- ния генералам, воевавшим с турками, строчить длинные, полные скромного, шаловливого самобичевания и самолюбования письма ев- ропейским просветителям, почти ежедневно от двух до пяти часов по полудни мило беседовать с приглашёнными в Петербург энцикло- педистами и философами Гриммом и Дидро, с мягкой, обворожитель- ной настойчивостью внушая им любовь к себе и России, вместе с ними хохотала над письмом Вольтера, в котором он ёрничал над одной да- мой, сказавшей в Версале: “Ах, какая жалость, что это несчастное приключение с Вавилонской башней произвело смешение языков; не случись этого — весь мир говорил бы по-французски...” Находи- ла время и для Пашеньки Брюс, кажется, становившейся, наконец, более покойной, сдержанной: — Знаешь, Паша, какую мне господин Гримм историю поучитель- ную рассказал? Известный французский художник и архитектор Кле- риссо очень грубо обошёлся со своим королём. Он отказался выпол- нять заказ короля. Представляешь?! Потому что заказ ему не нравил- ся. Клериссо сказал: ведаете ль вы, ваше величество, что такое ху- дожник? Он бросит в лицо предложенные ему двадцать тысяч фун- 105
тов доходу, если вы в обмен потребуете от него бросить карандаш. Ибо для настоящего художника карандаш даёт больше счастья, чем все сокровища мира!.. Представляешь? Господин Гримм считает по- ведение Клериссо наглым, а я — в восторге! Господа повелители мира должны знать, что не все любят льстить даже за самые великие со- кровища и деньги. — Я рада, Като, за тебя, — смиренно ответствовала графиня. — И что из сего следует, Като? Екатерина поразглядывала подругу словно через лорнет, звон- ко, в откидку рассмеялась: — Плутовка! Из сего следует: оставайся такою, какова ныне есть. Не сласти пилюль. От сладкого зубы портятся, вот, видишь? — отто- пыренным мизинцем Екатерина приподняла верхнюю губу, показала справа пустотку. — Давно беспокоил... Призвала эскулапа — выдер- нул... Между прочим, господин Дидро, у коего ты научаешься резо- нёрствовать, согласился позировать Левицкому. Сейчас у них сеан- сы. Я насоветовала. Поначалу, — Екатерина, любившая щегольнуть ядрёным русским словечком, поискала его, — поначалу поотбрыки- вался. У меня, мол, сто различных физиономий на день, моё лицо об- манывает художника! Посмотрим. Левицкого не обманет. Последние холсты Димитрия Григорьевича восхитительны, ты же помнишь... Ещё бы не помнить, вместе восхищались, когда выставил. Осо- бенно хороши портреты девочек-воспитанниц Смольного институ- та. Комическую сценку из спектакля разыгрывают Хованская и Хру- щёва. Менуэт игриво танцует Катенька Нелидова, у неё такая очаро- вательная улыбающаяся мордашка... Прелестен дуэт Давыдовой и Ржевской... А сколь торжественен и величав на холсте горнозавод- чик и славный меценат Прокофий Демидов!.. Кисть у Левицкого вол- шебна, она повергнет “непобедимого” француза*... А Екатерине хотелось, чтобы её гусиное перо тоже считали вол- шебным. Если шесть лет назад потерпела неудачу с политическим трактатом “Наказ, данный комиссии о сочинении проекта нового Уло- жения”, то сейчас пылко взялась за издание журнала “Всякая всячи на”, за писание нравоучительных пьес. Последний год особливо уро- жайный: написаны, играются на сцене комедии “Именины г-жи Вор- * По окончании строительства Таврического дворца Екатерина со- средоточит в его залах собрания произведений искусства. Выставка бу- дет грандиозной, подавляющей позднейшие раритеты. Из эпохи XVIII века главенствующим станет творчество Д.Г. Левицкого. В начале XX века тон- кий знаток живописи Н. Врангель писал после посещения этой выставки: “Ясно видишь, как высока была культура Екатерининского века и как страшно низко пали мы с тех пор”. Каково! А ведь сокрушался он ещё до “Герники”, до “Чёрного квадрата”!.. 106
ч.ижиной”, “Г-жа Вестникова с семьёй”, а в дни размолвки с графи- ней Брюс поставлена последняя точка в пьесе “О, время!” Подруга ещё не знает о том, а радость на одного — не радость, как и секрет на одного — не секрет. От Прасковьи новость сразу же пойдёт круга- ми, волнами по Двору, знатным семействам, посольствам, а от по- слов — в Европу, повергая её обширностями талантов августейшей писательницы с берегов Невы. Прасковья искренне поздравляет венценосную подругу, уверяя, что та, конечно же, сочинила шедевр, не зря же так долго работала над ним. — Не льсти заранее, старая лиса, за хвост укушу! На тебя сие не похоже! А вот послушай-ка лучше, для примеру, рассуждение слу- жанки о своей госпоже Ханжиной... Екатерина надевает очки, в стопке листов находит нужный, и они, подобрав юбки, умащиваются рядышком на кожаном диване между окон. Екатерина начинает читать, подлаживаясь под просто- народную речь, Прасковья, смежив глаза, вслушивается. Огню в ка- мине тоже любопытно не только послушать, но и увидеть подружек, однако их закрывает спинка кресла, и он раздражённо потрескива- ет, приподнимается на цыпочках, обрушивая под собой поленья. «.. .Она встаёт поутру в шесть часов и, следуя древнему похваль- ному обычаю, сходит с постели на босу ногу, сошед, оправляет пе- ред образами лампаду, потом прочитывает утренние молитвы и ака- фист; потом чешет свою кошку, обирает с неё блох и поёт стихи... — Тут Екатерина перевоплощается в помещицу, возведшую очи к небу, гундящую постно, лицемерно: “Блажен кто и скоты милует...” Про- чтя, сызна обращается в простоватую, воздыхающую повествова- тельницу Марфиньку: — А при сём пении и нас также миловать из- волит, иную пощёчиной, иную тростью, бранью и проклятием. По- том начинается заутреня, во время которой то бранит дворецкого, то читает молитвы, то посылает провинившихся накануне людей на ко- нюшню пороть батожьём, то подаёт попу кадило...» Опустила лист на колени, сняла очки. Щёки и глаза вдохновен- но пылали. — Превосходно, Като! — хлопает в ладоши Прасковья. — Пуще Мольера с Шекспиром! — Ври больше! — польщённо отмахивается императрица. — Кабы мне столько времени свободного, как у сих... Как у Дениски Фонвизина, коего граф Панин пригрел близ себя. Досугу много у обо- их, вот и сочиняют непотребства. — Начинает раздражаться, а когда она раздражена или даже просто взволнована, то говорит с акцен- том, не очень по-русски: — Потай им законодательную власть Сена- ту, потай фолность и собственность дворянам! Фоли и собственнос- ти у них ныне столко, что ни мне, ни Косподу Богу с ними не в упра- ву! Уж я ли не шла встречь в моём “Наказе”! 107
— Плюнь, Като! — Прасковья чмокнула государынину ручку. — Все они ещё при их жизни будут забыты, а ты в веках останешься Екатериной Великой... Они расстались, чрезвычайно довольные друг дружкой. С приближением зимы жизнь становилась особенно изнуряю- щей. У Екатерины нет пятнадцати тысяч роскошных платьев, как у Елизаветы Петровны, она не вырывает языки у дерзких сплетниц, как поступила Елизавета Петровна с прелестной графиней Лопухиной, не “передвигает рот на затылок” изменившим поклонникам, но она раба своих страстей и страстишек. Гримму: “Вы знаете, как я люблю театр, праздники и вязанье...” Любит искусства, любит науки, хотя иногда относится к их представителям с иронией и скепсисом, ибо однажды застала в академии шибко согнувшегося учёного, который не новый закон Ньютона выводил — выводил солью свежее пятно на панталонах. Увидев императрицу, вскочил и стоял красный, словно его с ночного горшка вспугнули. На её вопрос о последних изобре- тениях сказал, что всё уже изобретено и дальнейшие потуги напрас- ны. Очень откровенен — с перепугу. Или с глупости. Ясно, что Хри- стос его не целовал в чело, ибо с греческого Христос — посвяшён- ный в тайны наук. Но хлеб за своё выведение пятен получает. Верно, усвоил тщетность потуг и помнил судьбу Ньютона, который не знал удовольствий, работал как каторжанин, а кончил старческим слабо- умием и насмешками над ним. И несть числа таким дармоедам... А согласиться с ним можно: в просвещённой Европе уже действитель- но нет алхимиков, нет инквизиции, мракобесия, ныне нет даже си- рен. В былое время, сказывает Одиссей, полудевицы-полуптицы бук- вально порхали над акваторией Эллады, и от их сладостного песно- пения мореплаватели развешивали уши и сбивались с пути, после чего восхитительные вокалистки употребляли их в пищу. Каннибаль- ства ныне тоже нет у цивилизованных народов. Изобретён мильён других способов устранять врагов, соперников, всех, кто мешает об- ладать всевластьем, роскошью, немыслимыми наслаждениями. Для этого нужно главное: сила, о которую разобьются самые изощрён- ные козни состязателей. После силы лесть — тоже наиглавнейшее средство повелевать и приближать, достигать самого сокровенного, перед нею даже Бог преклоняет колена: кто б ни обращался к нему с молитвой, все просят и льстят, просят и льстят, льстят... Просто чудо, что Одиссей уцелел, его тоже ведь улещали? К нам, Одиссей богоравный, великая слава ахеян, К нам кораблём подойди... Потёмкин не Бог и не царь, но ему польстила царица. А он от- молчался. Ужель кремень? Или почта виновата? Вполне могло зате- ряться даже её величества послание. И это сейчас! Через семьдесят 108
лет после учреждения Петром Великим регулярного почтового со- общения, чего до сих пор нет в задавалистой Европе. Забавно было прочитать в Петровом Указе строки: “День и ночь письма везти бе- режно, в мешках под пазухою, чтобы от дождя не замочить и доро- гою пьянством не утратить...” Григорий Александрович припозднился, а вот гонец от оренбур- гского генерал-губернатора Рейнсдорпа достиг-таки высокого порога председателя Военной коллегии графа Чернышова. О пятидесяти- летием Захаре Григорьевиче близкий ему “сочинитель древней рос- сийской истории, сенатор, действительный тайный советник, дей- ствительный камергер и ордена святыя Анны кавалер” князь Михаил Михайлович Щербатов оставил такое сообщение: “Подлинно про сего мужа можно сказать, что он исполнен проворства, пронырливости, ума и честолюбия... Честолюбие его и само деспотическое правле- ние, под которым он живёт, принуждают его стараться быть всегда нужным и поэтому разные проекты вымышлять, которые по малому знанию его внутри России и по поспешности мыслей, по большей части неосновательны бывают; но и сии ошибки искусен он исправ- лять. Впрочем, он всегда старается быть другом тем, кто сильнее у Двора, с тем, однако, чтоб и самого того низвергнуть, когда случай будет...” Наверное, напрасно так уничижительно, Михаил Михайлович! Конкретных заслуг у Захара Григорьевича никак не меньше, чем у вас: Захар Григорьевич Берлин брал со своим отрядом, только что генерал-фельдмаршала получил. Посчитай-ка награды на его мунди- ре, Михаил Михайлович!.. Чернышов взламывает красную сургучную печать, прочитыва- ет послание, встряхивает красивой головой, словно вчерашний хмель отгоняет, ещё раз прочитывает и скорым, с пробежкой, шагом спе- шит к императрице. Подле её стола грузно утоп в большом мягком кресле канцлер Никита Иванович Панин, настороженными зрачками блеснул на Чернышова. Екатерина, отпуская с каким-то наказом сек- ретаря, кивает на соседнее кресло: — Садись, Захар Григорьич! Он не садится, ждёт, когда уйдёт секретарь, смотрит на свою бывшую возлюбленную (допрежь Салтыкова!), отмечает мимоход- но: “Постарела! Нет той глубины, того пламени в очах... Как-то вос- примет депешу?.. ” Да никак! Ни голос, ни бровь, ни око не дрогнули. А ведь писал наместник о взбунтовавшемся Яике, о Пугачёве, принявшем личину её покойного мужа Петра Третьего. “...Наиплачевное состояние Оренбургской губернии много опаснее, чем я могу его описать; меня бы не устрашила регулярная вражеская армия в десять тысяч человек, а между тем один преда- тель с 3000 бунтовщиков приводит в трепет весь Оренбург... Мой 109
гарнизон, состоящий из 1200 человек, — единственная к тому же сила, на которую я полагаюсь. По милости Всевышнего мы поймали 12 шпионов...” — Захар Григорьевич, ты хорошо ли посмотрел на адрес? Не прусскому ли королю депеша назначена? Панин тяжело шевельнулся в кресле, отворил щёлки глаз, ехид- но молвил: — Отважный оренбургский генерал с перепугу потерял дар речи. Русской. По-русски это называется медвежьей болезнью. А по- немецки? Реплику Екатерина мимо ушей пустила, дескать: барбос, в пер- чатках ловящий кошку! Осмелел, не боится, что кошка глаза выцара- пает? Спросила у Чернышова: — Каким числом означена депеша? Девятым октября? Когда за- седание Военного совета? Соберёмся и обсудим... Бунт не новость на Руси. — Повернула лицо к Панину: — Никита Иванович, сейчас, когда все войска наши заняты турками, бунт яицких казаков в тылу нашем — не проделки ли Порты? Слышно было, что в прошлом годе яицкие казаки хотели под покровительство османов податься, подоб- но некрасовцам*. — Не думаю, ваше величество. — Глаза его опять как бы спят, ленивые, сытые глаза закормленной птицы, отвыкшей летать. — Нет, не думаю! — И напрасно, Никита Иванович: подумать стоит. — Взнесла на- смешливый взор на Чернышова, сразу же подавшегося к ней, отме- тила, что уж этот-то другой, как удилище, на любую поклёвку покло- ном отзовётся. — Надеюсь, ты, Захар Григорьевич, распорядишься — сколько и кого послать в помощь Рейсдорпу? — И — опять к Пани- * В 1707 году на Дону вспыхнуло восстание казаков под руководством Кондратия Булавина, охватившее огромную территорию от Азова до Пензы, от Запорожской Сечи до Царицына. Поводом к нему послужило намерение Петра I ограничить казачье самоуправление, возвратить беглых крестьян по- мещикам, т. е. похоронить казачий девиз: “С Дона, с Яика — выдачи нет!” Восстание было подавлено только к началу 1709 года. Окружённый карате- лями, Булавин застрелился, а его сподвижник Игнатий Некрасов увёл две тысячи казаков на Кубань, затем — под покровительство Османской импе- рии. Их примеру хотела последовать в 1772 году и войсковая (бедняцкая) часть яицких казаков, когда корпус генерала Фреймана, посланный Рейнс - дорпом из Оренбурга, разбил казачий заслон на речке Ембулатовке. Из Яиц- кого городка по мосту, за Чаган уже выехали тысячи гружённых домашним скарбом подвод уходцев, в их числе и семья Устиньи Кузнецовой. Эмиссары Фреймана, посланные к ним, уговорили казаков возвратиться, обещая про- щение, но многим возвращенцам фреймановский обман стоил головы и воли. 110
ну: — Надобно, Никита Иванович, подготовить указ через правитель- ствующий Сенат, дабы всякое письменное сообщительство, особен- но государственной важности, делалось на русском языке. Русский генерал-губернатор о русском бунте докладывает русскому прави- тельству немецким писанием. Стыдно. — Она поднялась за столом, выкарабкался из кресла, встал и Панин. — Всё, господа, до вечера!.. Оставшись одна, Екатерина долго ходила от стола к окну и об- ратно. Она нервничала, в такие минуты кожа на её лице, избалован- ная румянами, как бы подсыхала, стягивалась, и подбородок стано- вился особенно острым, а маленький рот сжимался куриной гуз- кой. Нагнулась над столом, обмакнула перо в чернильницу, начер- тала — для себя, для царедворцев, а более — для потомков: “Всегда государь виноват, если подданные против него огорчены”. И про- должала ходить... Рейнсдорп позволяет себе чёрт знает что! Нас зазвали, нас пригласили, мы сами пришли, прибежали, приползли... Долготерпенью русских не сыскать равного! Когда оно кончается, русский берётся за дубину... Достойно властвовать русскими мож- но, только опираясь на них. Что, собственно, она и делала. И не её вина, что на многих важных местах сидят немцы. Сие с Петра Вели- кого зачалось. Батюшка его строже был. Даже Указ издал против чужеземцев, против засилья их. Читала! Запомнила! Приняла во вни- мание! Где он, тот Указ? Всадила очки в переносицу, подошла к шкафу, подвигала, по- вынимала сшитые папки, полистала. Нашла. Мстительно (и к себе, и к Рейнсдорпу, и к тысячам других соплеменников) прочитала. Царь Алексей Михайлович не стеснялся в выражениях: “Учали на Москву приходить разные еретики, немцы и просить Царские службы... Их, сукиных детей, на воеводство не посылать и к воеводствам не опре- делять, а быть им, сукиным детям, немцам, только в Москве и записы- вать на чёрной сотине...” Каково! Поди, был резон, порушенный его сыном Петром? Не зря немецкий путешественник Олеарий, побывав при Алексее Ми- хайловиче в Москве, писал, что заречная слобода столицы “выстро- ена для иноземных солдат: поляков, литовцев и немцев, и названа, по их попойкам, “Налейками”... Потому что иноземцы более москови- тов занимались выпивками. Чтобы они, однако, дурным примером своим не заразили русских, то пьяной братии пришлось жить в оди- ночестве, за рекой”. А Елизавета, дочь Петра, положила предел ев- реям: выгнала всех из страны. Сейчас она, Екатерина, отняла часть западных российских земель у Польши. И хлынула возвратная волна евреев в Россию. Давеча господин Дидро в записке спросил... Где она, записка? Ага, вот... Интересуется: “Евреям въезд в Россию был воспрещён... Затем этот запрет был снят. Есть ли теперь евреи в Рос- сии?” Она навела справки, подготовила ответ, завтра передаст лю- бопытному энциклопедисту. Взяла со стола, перечитала: “...B 1764 111
году евреи были допущены жить и торговать в Заднепровской Ново- россии. Белоруссия кишит ими. В Петербурге живут трое или четве- ро... В конце концов допущение их в Россию сильно повредило бы нашим мелким торговцам: эти люди всё себе заграбастают и вызовут больше неудовольствия, чем дадут выгоды при возвращении своём в Россию...” Всё, конечно, так, правильно, но история не помнит, чтобы “бо- гоизбранный” народ остановился на обозначенной меже, подтвер- ждая старую истину: посади наглеца на коленочки, а на голову он сам сядет. А россы народ самый добродушный и доверчивый из всех знаемых ею. Всякому встречному-поперечному рад. Для всякого под- винется, чтоб усадить рядом. Многих на шею сажает. Знает ли мсье Дидро историю нищего еврея с Генисаретского озера по имени Анд- рей Первозванный? Наверное, знает — энциклопедист же. Легенда гласит, что этот рыбак, пешком добредши из Иудеи до русских зе- мель, начал здесь проповедовать христианство. Он благословил нео- битаемые в ту пору берега Днепра и якобы предсказал, что в том ме- сте встанет славный град. И там встал Киев — матерь городов рус- ских, колыбель великой нации. За то, что первым призвал русичей обратиться из язычников в христиан, и был наречён Первозванным. Апостолом. Святым. И в честь того иудея Пётр Великий учредил са- мый почитаемый российский орден. Статут определяет, что кавале- ром ордена святого Андрея Первозванного могут стать лица “благо- родного, знатного... и беспорочного происхождения”. Пётр Великий — беспорочный? Она, Екатерина, беспорочна? Без раздражения подумала об ушедших сановниках: чего на них сер- диться, ленивых и беспечных? Сама виновата: каков поп — таков и приход... Или, более точно, словами скабрёзной Паши Брюс: по Сень- ке шапка, по е...й матери — колпак... Царь Пётр переконовалил (ей очень понравилось это услышанное недавно словечко) Россию на немецкий лад, а она, немка, пытается ставить её на русские подковы, которые на здешних ухабах и гололёдах надёжнее завозных. Вспомнила, что графиня Брюс, прочтя ответ энциклопедисту о евреях, съехидничала: ты, мол, как Вольтер о евреях думаешь, а ведь ты, Като, всероссийская государыня, под твоей десницей сто наций и без числа — исповеданий! Мол, не ты ли совсем недавно писала ему, светочу своему Вольтеру: “У нас установлена веротерпимость: она составляет государственный закон, и этим законом воспрещает- ся кого-либо преследовать...”? Не ты ли в конце 1762-го, вскоре пос- ле восшествия на престол, издала манифест, призывавший в Россию селиться людей всех “наций”... “кроме жидов”? И ты же поучала ко- миссию по пересмотру законов: “Преследованием умы возбуждают- ся; терпимость же смягчает их и ослабляет их упорство; ею прекра- щаются те споры, которые так вредны для государственного спокой- ствия и единения граждан...” 112
Терпимость — смягчает умы? Ослабляет их упорство? А на Яике — снова бунт! Кто в том повинен? Перечти собственную строчку: “Всегда государь виноват, если подданные против него огорчены”. Всегда ли? Нет, конечно! Но потомкам монаршее признание по- нравится... 2 Метёлки камышей были выше лениво восходящего свети- ла, и тень их легла через весь залив, утяжеляя и без того захолодавшую, льдом берущуюся по окрайкам воду, она вязко, всхлипчиво поддаётся вёслам, взворошённая, не столь йодис- то, как летом, пахнет водорослями. Да и воздух утренний густо-про- хладен, насыщает грудь с полувдоха, не то, что летний, разрежённый. У егеря Ерофеича плечищи — во, ручищи — во, поэтому боль- шая плоскодонка шла по чистоводью мощными рывками, императ- рица, сидевшая на передней доске-перекладине, то и дело хвата- лась за борта, чтобы не опрокинуться навзничь, задрав ноги в длинных охотничьих сапогах. Лихо врезались в гущину камышей, гривастым мысом вышедших слева далеко в залив, тут лодка сразу же завязла. Ерофеич высвободил вёсла из уключин и сложил в но- гах, взялся за длинный шест. Екатерина стала помогать, хватаясь за камыши и подтягиваясь, зелёный подрост хрустко ломался в су- ставах, а матёрые стебли неприятно расщепливались и ущипыва- ли кожу, на сгибе ладони закровоточил порез. Екатерина ополос- нула руку и, как делали её сверстники в детстве, отсосала кровь из ранки. Ерофеич невозмутимо продолжал проталкиваться, упираясь ше- стом в дно, похоже, очень вязкое, оно взбаламучивалось гнилым труп- ным запахом. Наконец, проломившись поперёк гривы, нос лодки рассунул пос- ледние камыши, взору открылось просторное, на полверсты, плёсо в рыжем ожерелье тростников, среди которых, если приглядеться, там и там угадывались примаскированные лодки других участников охоты. Ерофеич чуток отпихнулся назад, перешагнул справа царицы- но сиденье, пообломал, попригнул спереди и с боков верхушки ка- мышей, упрятывая лодку и открывая глазу розовеющий росплеск, на который часто, шумно сваливались утки, выставленными вперёд лап- ками вздымая брызги. К рассветной зорьке в общем-то опоздали, гусь, казарка, жу- равль, крупная утка уже ушли на полевую кормёжку, к жнивьям, ос- талась мелкая разность, которой и на воде прокормно. Вон, ближе к мелям прибрежья и камышам, дюжина дымчато-чёрных лысух снуёт туда-сюда, гнусят, хнычут, азартно ныряют за водяной пищей, зади- 113
рая резные лепестки сизых лапок. Когда лодка высунулась из камы- шей, то вспугнула эту стайку, но неуклюжие, тяжёлые на подъём, пти- цы не взлетели, они, шумно хлопая крыльями, побежали-побежали по воде и успокоились лишь там, где сейчас. Отчего-то ещё не отко- чевали на юг, поди, тёплые дни растянутся. А это, верно, из-за спины стремительно приближается гоголь, его полёт ни с каким другим не спутаешь: странный, резко дребез- жащий свист крыльев. И впрямь — плюхнулся белощёкий красавец, весь притонул, а голова на длинной шее высоко, горделиво вскину- лась, круглый глаз лупает с наглецой. Словом, гоголь! По-своему красива и покачивающаяся невдалеке парочка ши- лохвостей, особенно пригож белогрудый селезень со вздёрнутой спицей хвоста. Издали узнаваем и мужчина хохлатой чернети — тём- ной косицей на затылке. По вздыбленному хохолку и ярко-красному клюву опознан Екатериной и красноголовый нырок, выплывший из камышей, изломав воду следом. Вся эта братия дремлет, полощется, ныряет, покряхтывает, по- станывает и словно бы не замечает высунувшейся поверх пригну- тых, заломленных тростников головы Екатерины: она не пугана. И настрелять её ничего не стоит, но императрица не любит бить сидя- щую птицу, да и вся эта мелюзга пахнет рыбой, иногда просто отвра- тительно пахнет. Как тот же гоголь, к примеру. Если перевести взор к морю, влево, то глаз отдохнёт на ти- хом, величавом крейсировании семьи лебедей: мать и отец бело- снежны, царственны, а молодые ещё серые, не одевшиеся в ан- гельские одежды. Покой, умиротворение. Дышишь — не надышишься. Охотники молчали, первый выстрел — за государыней. Ерофе- ич, прикладом вперёд, подал Екатерине русскую фузею. Она с дело- витой нетерпеливостью взвесила в руках надёжную тяжеловатость её, оглядела полку с натрушенным затравочным порохом, приложи- лась — приклад хорошо, плотно входил в плечевую впадину. При- кладистое ружьё, говорят охотники. — С Богом, ваше Императорское величество! — Спаси Христос, Ерофеич! — Екатерина с виноватой улыбкой обернулась на его неулыбчивое лицо, всё в присохших порезах пос- ле спешного, прямо-таки заполошного бритья. Это — по её милости! Ближе к рассвету иногда снятся ей малость скомканные сны, они обрываются перед самой развязкой, накануне некоего откровения, и похожи на прерванное гадание, на предвиденье. Обычно случив- шееся во сне забывается едва ль не мгновенно, однако в душе оста- ётся ощущение загадки, невнятного обещания. Проходят годы, а ты всё возвращаешься и возвращаешься к тем прерванным снам, их, ока- зывается, не дано забыть. С таким вот ощущением то ли недосмотренной сказки, то ли 114
предсказанного счастья проснулась она в сегодняшнее предрассве- тье. Боясь вспугнуть увиденное, пережитое, повернулась к окну, не поверила лучистому месяцу, верно, звонкому от небесного морозца, не поверила крупным сиятельным звёздам. Ужель не обман?! Целую неделю удручающе дождило, щёки этого ж окна были постоянно за- рёванные, вроде б никакого просвету впереди — ни в природе, ни в душе, да вдруг — вот... Схватила со столика колокольчик, заколотила, затрезвонила. Что тут началось! Вседворцовый переполох: “Погода! Пого- о-ода! Скачем! Несёмся! На охоту! На уток!”Седлаются кони. Заг- ружается карета. Саша Васильчиков, ещё толком не проснувший- ся, пытается помочь ей, но она легко взлетает в седло. Орлов, по- хоже, после изрядной попойки, покачиваясь, не раскрывая глаз, за экипажем мочится на колесо (чтоб не рассохлось?). Генерал граф Брюс усаживает свою Прасковью в карету с охотничьими припасами и ружьями, укутывает, укутывает меховой полстью своё сокровище, с которым он в вечном полуразводе, полусупружестве. Паша серебрит рассвет смехом: “Мне — самую большую жаре- ную утку, ха-ха!..” Карета, около дюжины всадников мчались через спящий Петер- бург, круша ледок вчерашних луж, грохоча по мостовым. Вон! К за- ливу! К камышам!.. Налетела одиночная кряква. Екатерина вскинула ружьё: б-ба- ах! Мимо! Вдогон пошлёпала на излёте дробь, вслед на воду опуска- лись рваньё пыжей и вальяжный белый дым, дразня ноздри азартом. Утка улепётывала к противоположной камышовой гриве. Там вымет- нулся кинжальчик огня, всклубился дым, кряква как бы споткнулась в воздухе и тут же кувыркнулась вниз. Только после этого оттуда ра- стяжливо, злорадно ахнуло: а-ах, как ловко! — С полем, Григорь Григория, — сама себе досадует Екатерина. — Мог бы и промазать вежливо, уступить первый трофей бабе... Она без огляда передаёт фузею Ерофеичу, а от него принимает заряжённую “турку”. Это ружьё дороже, богаче фузеи, с витиева- тыми, узорными насечками по прикладу и ложу, с золотой и сереб- ряной чеканкой щёчек и замка. Красивое, дорогое, да не шибко удоб- ное — как дубинка: приклад узкий, почти прямой, при отдаче наби- вает синяки в плече. Его в прошлом годе граф Румянцев подарил, ска- 1ывал — трофей, от какого-то турецкого паши достался. “Хорошо бьёт?” — спросила. “Хорошо, — хмыкнул он. — С полки упало — семь горшков разбило.. Вздрогнула от взрывчатого, свистящего урагана над собой — пронеслась большая стая чирков, то свиваясь в серый жгут, то косо разворачиваясь в дымчатую шаль. Орлов и её встретил надлежаще: после его выстрела из стаи выпало три или четыре чирка. “Везун- чик!” — проворчала Екатерина. 115
Теперь выстрелы ахали и справа, и слева, охотники ещё волно- вались, горячились и оттого часто “мазали”. Утиная мелкота молча, ошалело, непонимающе носилась, шарахалась то в одну сторону, то в другую, но не оставляла любимую лагуну. Зато кулики метались с оглашёнными воплями. Там и там низкими неспешными кругами по- шли болотные луни, высматривая подранков. Время охоты людей — их время, время лёгкой добычи. При близком выстреле они лишь слег- ка откачнутся и снова кружат подле ружейных дымов, развалисто оседающих на воду. Промахи разбудили мелкую нервную дрожь и досаду на себя. Екатерина почти не опускала взведённого ружья, не ощущала его тяжести, не слышала посапывания Ерофеича, вколачивавшего пыж в ствол, из которого задиристо шибало сгоревшим порохом. Только с четвёртого выстрела сняла она шилохвость, и та покачивается вон в красноватых блёстках, словно в крови. Пятым выстрелом достала матёрого крякового селезня, сбив его почти из вертикального ство- ла, прямо над головой. Крутой вскид был так резок, что часть затра- вочного пороха с полки сыпанула в глаза, ослепив охотницу. По тя- жёлому шлепку возле борта, по холодным брызгам, обдавшим её, Ека- терина поняла: попала! — Королевский выстрел! — восхитился за спиной Ерофеич. — Царский! — счастливо уточнила она, дотягиваясь, наконец, до птицы. Ввалила тяжёлого красавца в лодку, он налопался так, что зоб его словно бы вывихнут набок, а из пробитого, продырявленного гор- ла выглядывали колосья ячменя. Конечно, он не столь наряден, как весной, когда сияет изумрудными и фиолетовыми бликами, но всё равно хорош. Особенно если это ты, ты его сняла, да не на воде, а влёт! Она предпочитала стрелять влёт, тут всё зависит от твоего гла- за и твоей сноровки. Она любила и тетеревиную охоту, но та проста, неприхотлива: бьёшь по сидящей на дереве птице, словно по чучелу. Не тот азарт, не та повёртка. Удивительные состояния переживаешь на охоте! Если правы древние ассирийцы, утверждавшие, что время, проведённое на ры- балке, не засчитывается Богом в годы жизни, то на охоте — тем бо- лее. Время тут останавливается на вздохе. Без выдоха. Каждая жи- лочка трепещет, поёт, ликует, принимая, вбирая в себя нервную, сми- нающуюся, как фольга, рябь воды, свист утиных крыл, шлепки пада- ющих после выстрела птиц, запах моря, запах сгоревшего пороха, просыпается нечто первобытное, будто только что из дымной пеще- ры выполз — в звериной шкуре через плечо, с копьём в руке — и вдруг увидел, осознал, как прекрасен и жесток окружающий мир. Забываются цивилизация, её проблемы, её страсти. О, эти страсти, это суемудрие, эти инстинкты выживания, ко- рысти, обольщения, насыщения! Заполучив царство, чего только не 116
увидишь и не услышишь, с такой высоты вся людская деятельность — одна лишь бессмысленная возня, не угодная ни Христу, ни Анти- христу, ни этому вот славному октябрьскому утру... Поднялось, наконец, из-за камышей солнце, вошло в плёсо, как роскошная женщина в озеро. И мир наполнился новым содержани- ем — светом, теплом, шуршливым перешёптыванием камыша, тянуч- ким, грустным лётом паутины. И — столь же грустным пролётом дум, которым не мешают ни пальба, ни азарт, думы словно бы стороной идут, сами по себе, — и тем насыщая, уплотняя время, позволяя как бы сразу две, три, десять жизней прожить. Поди, не зря ж русские говорят, что пока баба с печи летит, семьдесят семь дум передумает. А тут столько простору и времени голове — ого-го, чего не переду- маешь! А сколько увидишь за раз! Вон — вода, пока плыли сюда, ду- малось: серая, холодная, мёртвая, да ведь на неё, к ней — всякая ле- тающая и плавающая тварь. Как к родимой матери. И в ней — огром- ный, в полсажени, судак. Замер, затаился перед броском. В подсве- ченной воде он будто из серебра и платины слит, перехвачен дымча- тыми тигриными полосами, розоватым опалом отсвечивают, легонь- ко пошевеливаясь, плавники, страшная пасть поглатывает, поглаты- вает воду, выгоняя её из-под перламутра жаберных крышек. А выпу- ченные, в бронзовом ожерелье глаза, с напёрсток каждый, всё-всё видят: и охотницу, и пролетающих над ней птиц, и подрозовлённое облачко, и, конечно же, стайку рыбёшек, беспечно гуляющих меж осклизлых стеблей камыша. Рывок, взбурунилась и кольцом сверну- лась над местом засады вода, — а рыбка уж поперёк беспощадной пасти, судак толчками, словно ногу проталкивая в тесную обувку, заг- латывал, заглатывал жертву. Лишь розовый развилок хвоста прощаль- но трепыхнулся. Все друг друга пожирают! И все боятся быть сожранными. Осо- бенно — люди, самая разумеющая тварь на земле. И особенно — при- дворные. Вкусившие сладчайших пороков. Ночей не спали учёные мужи, семипядевые лбы морщили, сочи- няя проект “обрусения” русского языка. Господи, чем дальше в жизнь, тем больше дураков! Читала и не знала: рыдать ли до упаду, хохотать ли до корчей? Отныне и во веки веков предлагалось говорить и пи- сать на святой Руси только по-русски, немедля заменить иноязыч- ную тарабарщину, тут же приводились примеры, как и что заменить: гофмаршала надлежит теперь называть дворецким, гофмейстера — управляющим двором, егермейстера — начальником охоты, обер- шенка — главным хранителем вин, обер-форшнейдера — главным разрезальщиком кушаний, обер-шталмейстера — начальником ко- нюшни, кофешенка — кофеваром, мундшенка — виночерпием, та- фельдеккера — накрывальщиком стола, берг-гауптмана — горным начальником, берг-гешворена — хранителем рудников, шихтмейсте- ра — начальником смены... И ещё, и ещё!.. Директор Академии Ор- 117
лов Владимир Григорьевич, младший из братьев, скрепил бумагу вы- сокой закорючкой. Тридцатилетний остолоп, вынесший из учёбы в германских университетах лишь педантичный тон да непомерное са- момнение. О, сколько при нём божьих искр вылетело в трубу Акаде- мии! Кайся, Като, ты потатчица сему! А как же, коли — из благодете- лей, коли вместе с братьями под белы ручки на трон возводил. Ор- лов. Орловы. Орлы! Всем, всего — по заслугам. Краснощёкову Во- лоде было двадцать три годика от роду, а ты его — директором Ака- демии, не менее румяному Феде — двадцать один, а ты его — в обер- прокуроры сената! Болтают, с сего несоответствия Михайла Васи- льевич Ломоносов занедужил и через год помер. Он ведь верил, что может собственных Платонов И быстрых разумом Невтонов Российская земля рождать!.. Но прочие седовласые академики покорно склонили выи перед болваном в модном, шире разума, парике из Парижа. Семь лет не раз- гибаются, сочиняя этакие вот благоглупые сентенции о языке рос- сов... Поначалу остолбенели и пузатые, надменные сенаторы, когда им представили главного их нового начальника, аккуратно вынутого из кавалерийского седла, да куда ж деваться — монаршая воля. Шеп- тались: ладно, хоть ботфорты со шпорами да саблю снимал, садясь в оберпрокурорское кресло!.. А что такое “сенат”? В переводе с ла- тинского — “собрание стариков”. Старцев. То есть, почтеннейших. Плевала она на них?.. Сенаторы демонстрируют старческое слабоу- мие да озабоченность своим геморроем... Налетела красавица пеганка, идущая обычно невысоко и небы- стро, Екатерина вскинула “турку”, выщурила, взяла опережение, на- жала на спуск. Отдача была столь сильной и резкой, что едва не вы- шибла за борт. То-то бы Ерофеичу забот было тащить из воды цари- цу! Сама б, в тяжёлых сапогах, в мужских тёплых, на гагачьем пуху штанах, в меховой разлетайке, ни за что б не выкарабкалась. Бог ми- лостив, однако! Наверное, Ерофеич переложил пороху или слишком крепко заколотил пыжи. Синячище расползётся ого какой, на радость Сашеньке: зацеловывать, жалеть будет плечико с грудью. А пеганка, раскинув бело-чёрный веер крыльев, умирала в кон- вульсиях, иногда вскидывала и опять роняла на воду голову с крова- вой ямкой вместо выбитого дробиной глаза. Сожаление о сгублен- ной птице не перебороло азарта. Лишь отметила: ни на какую дру- гую утку пеганка не похожа. Сказано ж: птица, и та в одно перо не родится. Так и человек. И почему-то сызна подумалось о Михайле Васильиче Ломоносове. В парике он походил на всех. Даже поступ- ками. А каков был на самом деле? Без парика. Без лживых придвор- ных раскланиваний? Где был искренен? Здесь? 118
Небес и всех веков Зиждитель, Источник всякого добра, Царей и царств земных правитель, Ты оправдал владеть Петра Подсолнечной великой частью... Или здесь? Внемлите все пределы света, И ведайте, что может Бог! Воскресла нам Елизавета: Ликует церковь и чертог. Она, или Екатерина? Она из обеих едина! Ея и бодрость и восход Златой наукам век возставит, И от презрения избавит Возлюбленный Российский род... Первая ода — на восшествие мужа её, Петра Фёдоровича, на престол. А вторая — на восшествие Екатерины. Через полгода... Из уст в уста передавался его ответ высокому своему покровителю — графу Шувалову, позволившему барскую шутку над ним: “Я, ваше сиятельство, не токмо у вельмож, но ниже у Господа моего Бога ду- раком быть не хочу”. Так ли, Михаила Васильевич? Увы, близ трона, близ власти все льстят. И все лгут. И почти все ненавидят. Из зависти. Из неутолённого честолюбия. Но все, все ста- раются угодить. По принципу: вельможная кобыла споткнулась — и вся конюшня хромает. Опять же — увы, не все! Тот же Михайла Ва- сильевич тому же своему патрону Шувалову гордо возразил, когда тот, разгневанный, пообещал отставить Ломоносова от Академии: “Нет, разве Академию от меня отставят!” Так это же — Ломоносов, таких по пальцам счесть. Остальные ж, большинство... Вон где-то бабахает скверный стрелок, посредственный поэт, но талантливый угодник Елагин Иван Перфильевич, коего назначила ди- ректором придворного театра. Едва услышал о конфузе оренбургс- кого наместника Рейнсдорпа, приславшего служебное сообщение на немецком языке, сразу ж возобновил показ её комедии “Именины гос- пожи Ворчалкиной”. Действо на сцене стоило того, чтоб всласть по- наблюдать за действом надменной, лицемерной, ханжеской публики. Когда монологи произносил актёр, исполнявший идеального героя Дрёмова, знатная публика помалкивала, дамы работали веерами, муж- чины прикладывались к табачку, втягивали его осторожненько, чтоб 119
не шибко чихнуть, косили зраком на царскую ложу: неймётся тебе, воль- терьянка немецкая! Это — касаемо родовитых, спесивых. Другие ж, без хвоста именитых предков, хлопали в ладоши, обратя преданные, луче- зарные взоры к благодетельнице. Этих устраивала отповедь Дрёмова тщеславному аристократу Спесову: “Какая глупая гордость хвалиться родом! Это называется хвалиться чужим: ворона всегда будет ворона, хотя бы и павлиньими украсилась перьями...” В общем-то, она несколь- ко повторяла древнего римского философа, высмеивавшего тех, кто гор- дился чистотой крови: они ничуть не родовитее улиток и кузнечиков. Но ах как аплодировали партер и ложи исполнителям щёголя Фирлифюшкова и щеголихи Олимпиады! Ну, кто ж в себя ткнёт паль- цем, когда жеманная Олимпиада заявляет, что выходить замуж “за одного” — это impoli (невежливо) по отношению к другим adorateur’am (поклонникам), ибо она “не хочет весь свет обидеть”? Никто не желает узнавать себя и в Фирлифюшкове, ей-Богу, ник- то. Хотя Екатерина, изредка поглядывая в публику, могла б указать чуть ли в каждого второго франта в огромном напудренном парике. А ведь он, Фирлифюшков, прелестен! “Я ездил гулять, — взять не- много воздуха. Вы знаете, что я умру, если дома в одном месте оста- нусь. Я ничего не люблю, что uniforme (однообразно)”. Он приехал домой очень поздно, и служанка обеспокоена, Фирлифюшкин уте- шает: “Где я пробыл! A ma toilett (в моём туалете), голубка... Вчера после ужина я всю ночь проиграл в карты. Лёг me coucher (я ко сну) в шестом часу... Встал сегодня в час, и теперь такая мигрена! И так в носу грустно, что сказать не можно!..” Боже, али не узнаёте себя — и ты, напомаженный, и ты, с при- чёской выше Софиевского собора?! Ужель не узнаёте? Не о тебе ль, напудренный, давеча прочлатоли вновиковском “Трутне”, нет, “Тру- тень” она закрыла, очень уж зол и ехиден, наверное, в “И то, и сё” — или, скорее, в “Ни то, ни сё”: “Молодого российского поросёнка, ко- торый ездил по чужим землям для просвещения своего разума и ко- торый, объездив с великою пользою, возвратился уже совершенною свиньёю, желающие смотреть могут его видеть безденежно по мно- гим улицам сего города...” А может, сие ты, завитой, как барашек? “Наконец одевшись, он прикалывает весьма искусно сделанный пучок цветов и едет на бал. Там он поминутно смотрится в зеркало и поправляет свои цветы. Ни минуты не может пробыть он в комнате, где нет по малой мере трёх зеркал. Са- дится так, чтобы видеть себя во всех зеркалах, и часто, забывшись, на самого себя кидает в зеркало страстные взгляды и вздыхает...” А не ты ли, сверкающая фальшивыми брильянтами, подсела к нему, воздыхающему, вторишь ему: “Как глупы те люди, которые в науках самые прекрасные лета погубляют. Ужесть как смешны учё- ные мущины; а наши сёстры учёные — о! Они-то совершенные дуры. Беспримерно, как они смешны!”? 120
Да нет же, сего они не позволяют в себе видеть. А ей бы, госу- дарыне, сердитую сентенцию опубликовать для укороту нравов, по- добную указу Петра Великого: “Нами замечено, что на Неве-про- шпекте и в ассамблеях недоросли отцов именитых в нарушение эти- кету и регламенту штиля в гишпанских камзолах и панталонах ще- голяют предерзко. Господину полицмейстеру указано: впредь оных щёголей с рвением великим вылавливать, свозить в литейную ча- совню и бить кнутом, пока от гишпанских панталонов зело похаб- ный вид не останется, на звание и именитость не взирать, также на вопли наказуемых...” Нет, она сего не может, она просвещённая монархиня, она пи- есы пишет для поправления российских нравов, её пиесу пришли смотреть все здесь сидящие, поучаться пришли... Известно, дура- ки у престола всегда в чести: на их фоне посредственный монарх выглядит гением. Она — не посредственность? И сцена, и публика, поворотясь к ложе Екатерины, долго, стоя аплодировали после занавеса. Ей оставалось только смущаться и от- кланиваться. Чего там, смущение приходило к ней всегда вовремя, делая её ближе, доступнее рукоплещущим. Движения плеч, груди — почти никакого, был лишь лёгкий склон высокой белой шеи, велико- лепного античного лба, наклон, достаточный для того, чтобы на гус- тых, седеющих волосах, убранных вверх, удержался парчовый че- пец, украшенный бриллиантами. С плеч ниспадала кисейная туника с широкими свободными рукавами, шитая золотом. Эффектно, надо полагать, смотрелся красного бархата доломан в серебряных вензе- лях шнуровки и сверкающих пуговицах. Через правое плечо и грудь — голубая орденская лента. Орлиный, однако ж ласковый, взор, мяг- кая сдержанная улыбка... Всё просто, благородно и величественно, всё тысячу и тысячу раз отработано, отшлифовано перед зеркалом. Она кланяется, откланивается не как царица — как скромный автор скромной вещицы, скромно утвердив сию данность в эпистолярном послании: “Относительно своих сочинений — скажу, что смотрю на них, как на пустяки. Я люблю делать различного рода литературные опыты. Мне кажется, что всё написанное мною — довольно посред- ственно... Смотрю на свои занятия в этой области, как на удоволь- ствие. ..” Эти лицемерные строки, конечно же, столь же знатному ли- цемеру и безбожнику Вольтеру, который заявлял друзьям: “Обрати- те внимание на католицизм: его нужно уничтожить у порядочных лю- дей (les honnetes gens), оставив его у сволочи (acanalle)...” Дескать, мы, сторонники просвещённого абсолютизма, выше предрассудков и церковных догм... Ух-х, проворонила: молчком, низко прошёл гусь гуменник. Его свалил Орлов. Всё тот же “везунчик” Григорь Григорьич, Кришка, Кришенька. Неотёсанный баловень судьбы. Невольно поёжила губы улыбкой, вспомнив, как он “объяснил” ей, что такое “медвежья бо- 121
лезнь”, которую Панин давеча приписал Рейнсдорпу: “Это, ваше ве- личество, поносить дальше, чем видишь...” А его младшего братца всё-таки придётся сдвигать с доски, ибо — пешка остаётся пешкой, хоть мильон раз назови её ферзёй. А кем заменить? Нет русских. Ло- моносовых нет. Чернь пугачёвская, слышно, особливо ненавидит всё нерусское, жгёт и казнит безоглядно. Хотя — как посмотреть! Слыш- но, в шайке маркиза всякой твари по паре: и немецкие колонисты, и ссыльные польские конфедераты, и башкирцы, и татары, и мещеря- ки, и калмыки, и мордва... Чернь не баронов её немецких ненавидит, кои посажены почти на все губернии, почти на все воинские коман- ды, на все хлебные казенные должности, чернь ненавидит её, Екате- рину. Но — за что?! Будто это она во всём крепостном, закабалённом неустройстве повинна. Из могилы имя её мужа подняли. И “воскрес- ший” Пётр сызна сулит обещанное одиннадцать лет назад. Обещал- то немало, если без кривды вспомнить. Да и за полгода царствова- ния, признать надо, кое-что успел сделать. Перво-наперво, вступая на престол, пообещал “во всём следовать стопам премудрого госу- даря, деда нашего Петра Великого”. А разве она не следует стопам Петра Алексеевича? Когда муженёк сообщил в Сенате о намерении освободить дворян от обязательной госслужбы, введённой Петром I, благодарное, ликующее дворянство вознамерилось воздвигнуть зо- лотую статую Петра Фёдоровича. Благодарить было за что: ранее от- служившие дворяне возвращались в родные поместья доживать век в покое, а теперь будут прожигать жизнь в удовольствиях. Узнав о намерении, он заявил: “Сенат может дать золоту лучшее назначение, а я своим царствованием надеюсь воздвигнуть более долговечный па- мятник в сердцах моих подданных...” А разве не так и она отвергла предложение того же Сената, намерившегося присовокупить к её имени слово “Великая”? Своим манифестом он положил конец пре- следованиям староверов. А разве она их преследует? Его воспита- тель академик Якоб Штелин обнародовал слова Петра: “Я очень хо- рошо знаю, что и в вашу Академию наук закралось много злоупот- реблений и беспорядков. Ты видишь, что я занят теперь более важ- ными делами, но как только с ними управлюсь, уничтожу все беспо- рядки и поставлю её на лучшую ногу...” А она разве не... Впрочем, ежели без неприязни оборотиться на его недолгое цар- ствование, то, увы, должно признать: супруг обладал многими поло- жительными качествами. Не злодей, не интриган, был добр, смеш- лив, остроумен, увлекался музыкой, знатоки ценили его игру на скрипке, коллекционировал монеты и скрипки, любил читать и имел большую библиотеку почти на всех европейских языках, на видном месте держал собрание сочинений Вольтера... Она иногда перечи- тывает указы и распоряжения покойного и с досадой признаёт: по- чти все весьма разумны. Короля делает свита, так. А кто слагает сви- ту? Король! Инако сказать: каков поп, таков и приход. Пётр окружал 122
себя не глупцами. Один Дмитрий Васильевич Волков чего стоил, ко- его Пётр держал при себе тайным секретарём. Говорили, что всё ок- ружение Петра думало головою этого образованнейшего человека из старинного дворянского рода. Пером государя водил именно он. А тут начинаются “но”. Но при всём при том Пётр был крайне подо- зрителен и необузданно вспыльчив и оттого скор на расправу. Каза- лось, ни за что приказал высечь своего любимца Волкова в присут- ствии многочисленных гостей... Кабы не приступы недоверия и вспыльчивости, кабы похитрее был, может, и царствовал бы по сию пору. Пожалуй, справедливо написал вечно натужно умничающий король прусский: “Он позволил свергнуть себя с престола, как ре- бёнок, которого отсылают спать”. Будь он другой склонности харак- тера, может, и сладилась бы её с ним супружеская жизнь? Ах, чего лукавить пред собой! Всё, слава Богу, сложилось к лучшему, и она — царица. Самодержица Всероссийская. И от многих его указов и помыслов, от немалой доли его людей она брала и берёт здравое вспо- моществование. От того же, к примеру, умницы Волкова. Послала Дмитрия Васильевича в Оренбург вице-губернатором, потом и гу- бернатором утвердила. Большой разум показал в делах тамошних, очень стал любезен тамошнему люду, особенно киргизским ханам. Да пришлось отозвать, ибо по краю прошла молва, будто государь Пётр III чудесным образом спасся и скрывается у яицких казаков, то бишь во владениях бывшего своего тайного секретаря. Там кое-где, сказывали, даже благодарственные молебны о чудесном спасении государя служили. Эвон ещё когда на Яике Петром бредили — де- сять лет назад! Да и у неё из ума не уходит. Вот приписывает себе сама, приписывают ласкатели инициативу по составлению нового Уложения, которое должно определять всё государственное устрой- ство, а ведь истина хотя и сокрыта, да многим известна: новое Уло- жение собиралась обсудить с депутатами от дворянства и купече- ства ещё государыня Елизавета Петровна, однако, не успела, осу- ществлять её замысел начал Пётр Фёдорович, в начале 1762-го де- путаты уже стали было съезжаться в Петербург. Переворот поме- шал, на целых пять лет отодвинул. Прокукарекала, а толку? Тьфу! Вот ведь, обрадовалась славной погоде, вырвалась на волю, к морю, чтоб отдохнуть, отключиться от дел государственных, а они и тут досаждают, как голодная собачья свора. Яик, Пугачёв... Вернули память к Петру, заставили вспоминать, вспоминать и сравнивать, сравнивать и оправдываться. А чем оправдываться хотя бы в делах Академии, из которой Пётр грозился выколотить дурь, как из шубы блох? Нечем! Подсунула академикам желтоклювого братца своего фа- ворита. Воцарение было столь радостным, жданным, что голова шла кругом. За трон могла половину России раздать, могла всю Россию... Впрочем, не то, не о том она! И не след сокрушаться, не первая. Го- сударыня Елизавета Петровна во главе Академии поставила восем- 123
надцатилетнего недоросля Кирюшу Разумовского, который был род- ным братом её возлюбленного Алексея Разумовского. Дочь Велико- го Петра ничуть не смущало то, что оба — сыны малороссийского свинопаса. Говорят, академиков утешало почти полное невмешатель- ство Кирилла в дела Академии, за его спиной всем заправлял немец Шумахер. У Орлова нет своего Шумахера. Кем, кем заменить пусто- ватого Володю? Хорошо б умненькую, начитанную, отважную Катюшу Дашко- ву поставить. Княгиня ещё в дни переворота доказала свою безог- лядную преданность ей... Опять — преданность?! Не только, конеч- но, не только: умна, образованна. И — женщина! Просвещённая Ев- ропа ахнула бы! Да вот заладилась Дашкова по заграницам шастать. Сначала на два года упросилась “в иностранные края для поправле- ния здоровья своих детей”, мол, “отсутствие в России образованных людей не позволяет мне дать моим детям хорошее воспитание и об- разование...” Академия Наук есть, учёные есть, университеты есть, а образованных людей нет? Ох, мой маленький маршал (так она на- зывала Дашкову во время переворота), что-то завираешься ты!.. Недавно императрица искренне обрадовалась возвращению Дашковой, сразу же послала ей “десять тысяч рублей на первое об- заведение”, а потом — “шестьдесят тысяч рублей на покупку зем- ли”... (Эти факты Е.РДашкова признавала в своих мемуарах.) Пода- рила в крепостное владение несколько тысяч государственных кре- стьян. У Прасковьи Брюс побледневшие крылья носа трепетали, из глаз зелёная окалина брызгала: “Она тебя отблагодарит, Като! Она отблагодарит!..” Подумалось: ревнует Пашенька, соперницу-напер- сницу в Дашковой видит. Ан, права оказалась: не успев оглядеться, княгиня сызнова засобиралась в чужие палестины, ударила челом в пояс, пряча маленькие скрытные глаза: отпусти, государыня! Насиль- но мил не будешь — отпустила. Со всей холодной подчёркнутостью отпустила: катись, неблагодарная... В грядущее десятилетнее отсутствие “маленького маршала” им- ператрице многое вспомнится, осмыслится, ведь знала она Дашкову чуть ли не с пелёнок, с раннего девичества той. Кое-что в ней удив- ляло, но не озадачивало: мало ли какие странности у человека, у всех они бывают. Например, родилась Катенька в русской семье Ворон- цовых, выросла в русской стране, а русским языком почти не владе- ла. При совершенном владении четырьмя иностранными. Занялась изучением языка родины лишь в невестах, когда узнала, что будущая свекровь игнорирует иноязычье и говорит только по-русски. Смеш- но, однако ж факт: иногда обращалась к ней, Екатерине, за помо- щью: мол, как это и это правильно произнести на русском? Знать, не любила и не любит Отечество. Более того, презирает. Почему? Императрице не суждено будет толком разобраться в бывшей 124
подруге, хотя она не перестанет ценить её развитой ум, её энергию. 11отомкам же останутся мемуары Екатерины Дашковой, в которых она изо всех сил выставляет себя патриоткой России, верной доче- рью своего народа, но воспоминания писала всё-таки по-французс- ки. Парадоксы едва ль не на каждой странице: лицемерие выдаётся за искренность, низость — за отвагу, корыстолюбие — за бессреб- реничество... Целое десятилетие Дашкова будет путешествовать с детьми по Европе. Дочь свою поощрит бросить мужа. Сыну, прекрасно вла- девшему латинским, французским, немецким и английским языками (но не русским!), станет нанимать лучших профессоров, учителей ганцев, фехтования, верховой езды. Сообщит в мемуарах: “Каждую неделю давала балы... благодаря чему дети были здоровы и веселы... Незначительность средств моих детей и собственная бедность меня не огорчали...” Возвратится бедная Дашкова в Россию лишь в 1782 году, и пер- вым её вопросом будет: “В каком чине состоит мой сын?” Ибо ещё ребёнком его зачислили в военную службу, а по возвращении ему уж двадцать три. Ужасно оскорбится тем, что его на родине попрос- ту забыли, и придётся незлопамятливой императрице повелеть ис- править оплошность: ему дадут гвардейский чин, равный армейско- му подполковнику. А спустя время — сокрушаться: “Боже, как не- благодарны дети! Чему ж ты их учила в заграницах, княгиня?!” Дочь и сын “маленького маршала” возвратятся избалованными, развращён- ными, жестокосердными, оба влезут в разорительные долги, мать бу- дут ставить ни во что, доводя её до мысли о самоубийстве... Впрочем, стоит вспомнить древнее, как мир, изречение: яблоко от яблони недалеко падает. Иной раз было бы лучше, чтобы оно как можно дальше укатилось. Историк Василий Ключевский напишет о последних годах Екатерины Дашковой: “Кончив свою блестящую ка- рьеру, она уединилась в Москве и здесь вскрылась, какой была, здесь она почти никого не принимала, равнодушно относилась к судьбе детей, бесцеремонно дралась со своей прислугой, но все её мате- ринские чувства и гражданские порывы сосредоточились на крысах, которых она успела приручить. Смерть сына не опечалила её, не- счастье, постигшее её крысу, растрогало её до глубины души. На- чать с Вольтера и кончить ручной крысой могли только люди Екате- рининского времени». А в памяти императрицы жёлчная, самовлюблённая княгиня Дашкова всё будет оставаться юной, романтичной, умненькой, храб- рой Катюшей Воронцовой, и потому она снова и снова будет благо- детельствовать ей. И сейчас, на солнечном, разогревшемся взморье, оглушаемая пальбой, Екатерина не возмущается, а лишь сдержанно сетует на от- сутствие княгини Дашковой: была б кстати. И «папа» был бы дово- 125
лен. Тут императрица иронизировала над своим другом-врагом Ни- китой Паниным, которого считала отцом Екатерины Дашковой. Кня- гиня вроде бы это отрицала в своих мемуарах, но весьма неуклюже: мол, говорили, что “граф Панин состоял в связи с моей матерью и что я была его дочерью; хочу верить, что это неправда, так как глубоко уважаю память моей матери, хотя и не имела счастья её знать (мне было всего 2 года, когда она умерла). Орловы внушили моему отцу через приспешников, что я этим горжусь... Он долгое время не хотел видеть меня, несмотря на многократные и почтительные мои просьбы...” Потом он якобы признал её дочерью, ибо “был чужд ме- лочности и надменности”. Действительно, чего мелочиться, если твоя жена родила от другого. Он и мздоимцем был “немелочным”: став на- местником трёх губерний, брал взятки по-крупному, за что получил кличку «Роман — большой карман». А у Панина нынче, как доложила Пашенька Брюс, утончённо- ленивый роман с женой молодого камергера (как это по-русски: при- дворный постельничий?)Талызина, а муж усердно делает вид, что не замечает лезущих из-под парика рогов. Впрочем, придворный мир полон не только парадоксов, но и от- кровенных глумлений над нравственностью. Дашкова была (да и ос- талась) фавориткой Екатерины, помогавшей свергнуть Петра 111, а её старшая сестра Елизавета являлась любовницей того же Петра. Чуть-чуть опоздай они с переворотом, и стала бы Елизавета супру- гой императора, царицей, а Екатерина Алексеевна куковала бы век в монастыре. И вот... Пётр III — “воскрес”! В лице неграмотного донского ка- зака, уже нагнавшего страху на целый край. Российскую корону при- меряет к своей глупой башке. Наглец. Хотя... Да почему он имеет на неё меньше прав, чем она, Екатерина? Стал же Оливер Кромвель гла- вой Британской республики, казнив законного короля. А ведь из чер- ни! Царский конюх Бирон стал тираном России. Сын конюха Мен- шиков превратился в светлейшего князя и, после смерти Петра Ве- ликого, — в диктатора страны. Императрица Елизавета сделала лю- бовником и главным вельможей Двора сына малороссийского сви- нопаса... Неисповедимы пути и помыслы Твои, Господи. Особенно ежели ты по-старчески дремлешь, обронив вожжи и кнут. Станет казак ца- рём русским — и все вокруг нарядятся в мужицкие зипуны и казац- кие шапки, как при Петре Великом — в немецкие сюртуки и башмаки с бабьими бантами. Будут ловить каждое его слово, угадывать жела- ния, потакать прихотям. Вроде вон дураков из Академии, затеявших “обрусение” языка, полагая, что язык придворный, светский, господ- ских гостиных и лакеев и есть язык русичей. Вроде вон директора придворного театра Елагина, вдруг заспешившего возобновить спек- такль по её, Екатерины, пьесе, высмеивающей Иван Иванычей, Марь 126
Ивановен и прочих Кузьмичей за преклонение перед всем нерусским. А чего ж до того тянул с постановкой? Ждал, когда государыня насу- ровит брови и голос, получивши письмо Рейнсдорпа? Порассуждать бы обо всём этом с французским гостем. Впро- чем, в ежедневных кабинетных беседах у Дидро не столько сути, сколько эмоции, восторгов царствующей женщиной. Ещё бы! На ро- дине попал в опалу за слишком откровенные либеральные публика- ции в своей “Энциклопедии”, едва не угодил в тюрьму и буквально лишился средств к существованию. Екатерина приобрела ему дом в Париже, выкупила его огромную библиотеку и оставила её за ним как за директором-хранителем, помогла собрать приданое его доче- ри, секретные суммы выделила любовнице философа. А теперь вот пригласила к себе вместе с другим энциклопедистом и его единомыш- ленником Мельхиором Гриммом. А третьему их сотоварищу, д’Ала- мьеру, назначила пожизненную пенсию. Этот её широкий, воистину царский, жест произвёл великое говорение в просвещённой Евро- пе, она достигла того, что ею наперебой восхищаются признанные в мире знаменитости. Тот же Вольтер. Тот же Фридрих II. Последний, правда, сквозь зубы. Исподволь, окольно выспрашивала у Дашко- вой о Вольтере и Фридрихе, с которыми та встречалась. Хотелось знать, что они про неё, Екатерину, в приватных беседах говорили. Но та из бесед, кажется, только и вынесла, что Фридрих — неопрят- ный старичок, натужно старающийся изрекать мудрости, а Вольтер страдает жутким геморроем, а потому разговаривает, стоя на коле- нях в кресле, обращённом спинкой к собеседнику. Обмолвилась и о возлюбленной философа, его племяннице Дени: “Она довольно тя- желовесна умом для столь великого гения...” Ныне Дидро почти ежедневно позирует Левицкому, по-прежне- му уверенный в том, что портрет не получится.* Хотя и хвалит пре- дыдущие его работы. Походя расчехвощивает, говоря по-русски, французскую культурную элиту, которая, дескать, оставила “свои кабинеты для того, чтобы толкаться по передним... В этой толкотне они теряют и время, и таланты, делаются светскими людьми и, вмес- то того, чтобы развиваться, остаются посредственностями. Худож- ники находят для себя более выгодным работать много, чем работать хорошо. Вин расписывает двери. Буше пишет разные гадости для бу- дуаров высокопоставленных людей. Вернэ занят отделкой столовой актрисы Дю-Барри... Всюду кружева, а простого белья не хватает... Берут лучшую ложу в опере и христорадничают из-за афиши. Дер- жат два-три экипажа, а детям не дают никакого воспитания. Нанима- ют прекрасного кучера, прекрасного повара, а из учителей выбира- * Портрет кисти Д. Левицкого “получился”, и Дидро, тонкий цени- тель живописи, будет им восхищаться. 127
ют какого подешевле. Обеды задают великолепные, а дочерей замуж выдать не с чем. Общество переполнено старыми девами, старыми холостяками и распутными девками. Родители становятся чужими для своих детей, а дети с нетерпением ждут их смерти...” После этого страстного монолога, записанного ею, она долго не могла уравновеситься душой: всё перечисленное налицо и в России! Наконец спросила: “Каков же выход, господин Дидро?” Импульсив- ный, взрывной, он сорвал с лысеющей стриженой головы парик, су- нул его в карман камзола, вскочил. Ходил по кабинету, до всего дот- рагивался пальцами, словно на ощупь искал ответ, потом щепотью, каковую православные считают жестом Иудиным, щепотью этой по- тыкал себя в грудь и признался с виноватой растерянностью: “Пра- во, не знаю!” А светлые глаза — как у обиженного ребёнка: вот-вот заплачут. Вот тебе и энциклопедист, вот тебе и философ. Продолжил, севшим, как бы отсыревшим голосом: “Человече- ство шесть тысячелетий бьётся над этим вопросом. Наверное, надо воспитывать людей. Да, так, но ведь шесть тысячелетий человечес- кой цивилизации только тем и занимаемся, что воспитываем друг дру- га! А лучше не становимся! Наш старший брат Гельвеций думает, что против такого распадения общества есть только одно средство — иностранное нашествие. Я с ним не согласен!..” Она усмехнулась: “Тогда, быть может, лучше внутреннее нашествие? Во главе с марки- зом Пугачёвым?” Называть казачьего бунтовщика “маркизом” она начала в пере- писке с Вольтером. Игриво-иронично. Не принимая мятежного каза- ка всерьёз. — Не пугай, Пугач! Я вот тебя сейчас! Екатерина стала выцеливать настырного луня, кружившего над распластанной пеганкой, мельтеша пёстрыми полукружьями крыл, растопыривая столь же пёстрое полукружье хвоста. Свалит — зна- чит, конец Пугачу! Ружьё качалось, мушка елозила мимо птицы — чего там, устала баба с непривычки, руки, того и гляди, выронят фузею, вовсю ноет набитое грубой отдачей плечо. Выстрелила. Сквозь дым видела, как лунь, кувыркаясь через пе- ребитое крыло, плюхнулся рядом с пеганкой. — Труби сбор, Ерофеич! — звонко приказала Екатерина, слы- ша в груди радостные, гулкие удары сердца. Дичь начала возвращаться с кормёжки на воду, низко носилась над плёсом шумными тучами, едва не задевая головы охотников, вы- сунувшихся из камышей на зов егерского рога. И то, настреляно мно- го, пора и честь знать! Выгребались на чистую воду, собирали дичь. Выловив ранено- го луня, Екатерина полюбовалась изящной красотой птицы. Корот- кий, круто загнутый клюв приоткрыт, в нём учащённо пульсирует острый розовый язычок. Жёлтый глаз с чёрной точкой зрачка иде- 128
ально кругл, словно циркулем обведён, смотрит неустрашимо. Лунь не бьётся, не сопротивляется, понимая собственную обречённость. Но как же ему, наверное, больно! Под мокрыми холодными перьями — горячая плоть, а сердце бьётся часто-часто. Левая лапа так сцапа- ла палец императрицы, что она еле высвободила его из стальных длин- ных когтей. Передала добычу Ерофеичу: — Сделай из него чучелу... Охотничий привал, точнее, пиршество, устроили на солнечной полянке, которую сарафанным хороводом обступили облетающие берёзы. По зелёной волглой отаве сначала расстелили парусину, по ней — два огромных турецких ковра, а сверху — белые льняные ска- терти. Под локти, под бока набросали подушек: или сиди по-восточ- ному, скрестив ноги, или возлежи, как делывали за трапезой древние римляне. На скатертях появились холодные закуски: икра, сёмга, вет- чина, во фрунт встали, засверкали гранёные, с двуглавыми орлами штофы, длинношеии бутылки, плоские фляги, наготове рюмки, бо- калы, стаканы. Густело охотничье враньё. Мужчины издевались над графиней Брюс, которая якобы сбила фазана, но в камышах его не удалось найти: "А гиппопотам не пролетал над вами, графиня?” Екатерина, вытянув ноги, сидела правым боком к застолью, Прасковья — левым, пятки в пятки, обе в толстых овечьих носках, поверх которых натянуты ещё и английские трикотажные гетры. Бот- форты и охотничьи шляпы с маскировочной сеткой сложены в сто- ронке. Граф Брюс подмял под бои розовую атласную подушку. Гри- горий Орлов и Никита Панин возлежали, подперев щёки ладонями. Елагин пытался сидеть по-турецки, но мучался непривычным неудо- бьем и всё время ёрзал ягодицами. У Захара Чернышова это получа- лось лучше, он возвышался над всеми — прямой, невозмутимый, — точно некий падишах, только чалмы на голове не хватало. Все были в охотничьих костюмах, но в салонных париках. Кроме женщин, от- рицавших европейскую моду на конские волосы: своих достаточно. Йодисто пахло близким морем, пресной горьковатостью палого листа, древесным дымом. Саша Васильчиков, красивейший из кра- сивых, опустился на колени, клонясь то в одну сторону, то в другую, начал набулькивать и нацеживать питиём чарки, нетерпеливо пока- шивался через плечо на только что отпылавшее костровище, возле которого колдовали Ерофеич и его помощник из местных лопарей. Они отгребли лопатами угли и золу, сняли тонкий слой земли, откры- вая продолговатую неглубокую яму, стали выкатывать из неё нечто, похожее на уродливые глиняные горшки или кувшины. Оказалось — неощипанная, но выпотрошенная дичь, толсто обмазанная глиной и заложенная под костёр. Когда разбили эти “горшки”, наружу рванул горячий, поверга- ющий гурманов в прострацию сладчайший пар, насыщенный запа- 129
хами томлёной в собственном соку дичи, напичканной луком, пет- рушкой и ещё какими-то специями. Перо осталось в глине, а на под- носы легли совершенно голенькие гуси, утки, кулики, чему все очень удивились. Царский советник Орлов уточнил: — Без париков! Сбросим же и мы свои! — Стащил с головы и кинул собственный в сторону. Его примеру последовала компания, обнажая кто широкую лы- сину, кто седой ёжик, Васильчиков — мягкую волнистость русых мо- лодых волос. Екатерина любила их ласкать, накручивать на персты. Да, похоже, отлюбила: глянула мимолётно, подняла чарку: — Дай Бог не в последний раз! Мужчины подхватились, потянулись к Екатерининому бокалу: — За нашу Диану, за царицу охоты! — За самую меткую из нас!.. “Ох, врали, ох, лицедеи!” — охотно чокалась с ними Екатерина. Приготовленная по рецепту лопаря дичь была восхитительно нежна и вкусна. Особенно понравились чирки, их мясо букваль- но таяло во рту. Панин сопел и всхрюкивал от наслаждения. Ека- терина не весьма привередливая гурманка, но дикарское искус- ство рыжего небритого лопаря и её сразило, она подозвала его, смущённого похвалами, и вручила золотую табакерку с собствен- ной монограммой. Он принял неслыханный дар на широкие рас- тресканные ладони, низко поклонился, повернулся и ушёл к слу- гам, толпившимся возле карет. Екатерина несколько удивилась: ни- какого подобострастия! Русский бы с полверсты пятился и кла- нялся благодарно. Дикарь, словом! А уж русский — о! Сто раз уве- рилась: чем ниже кланяется, тем больше глаза прячет. Чтобы не видели,что в тех глазах. После нескольких тостов, после съеденного отяжелели, потя- нуло на философические разговоры, захотелось что-то чувствитель- ное за отечество сказать, за родной народ, который, к великому не- счастью, всё ещё пребывает в грубости и необразованности, кото- рый всё ещё не понимает, не оценивает великих деяний в его пользу, творимых великой государыней. Поэт, патриот и чистоплюй Елагин, блестя сизыми, как бок се- лёдки, щеками, вступился за народ: — Извините, господа, но виной сему не есть ли отрыв наш от черни? Даже на сем пиршестве мы забываем о том, что мы — рус- ские. Наша речь чрез слово оснащена чужим наречьем. Позвольте, господа, предложить игру: всяк, кто произнесёт нерусское слово, штрафуется. — Браво! — соглашается генерал Брюс, льняной салфеткой ути- рая лоснящиеся от утиного жира губы. Щёки у него всегда чисты и румяны, словно щипаны с выкрутом. — С тебя — штраф! — ловит его Прасковья, отхлёбывая из бо- 130
кала брусничную воду. — “Браво” — итальянское слово. Раскоше- ливайся, граф! — Готов. Сколько будет штраф? В чью пользу? Заспорили о сумме. Сошлись на десяти копейках: мол, важна не сумма, а цель. В пользу сирых. Да и понятно: большая сумма могла быть разорительной, потому что все плохо говорили по-русски. Тут же оштрафовали саму Прасковью — и за “графа”, и за “раскошели- вайся”: первое, как разобрались, из немецкого, а второе — из испан- ского. “El gato” — кошка, кошель. В Испании кошельки изготовля- лись из кошачьих шкурок. Так-то. Знать надо. За “штраф” огорчили и зачинщика игрища Елагина, и генерала Брюса: слово, выяснили, немецкое. Даже под звон бокалов трудно искание кровных слов вместо привычных. Васильчиков мягкими кошачьими шагами ходит вокруг пирующих и в свой короткий, круто завитой парик, отливающий па- тиной, как в корзину, собирает штрафы. За два года императрица вы- лепила из него настоящего царедворца: приторно вежлив, жесты не- широкие, сдержанные, улыбочка всегда к месту, больше помалкива- ет, чем говорит, чутьё — как у охотничьей собаки. Сегодня не только чутьём, шкурой истончавшей ощущает холодноватое к себе внима- ние августейшей подруги: взгляд рассеянный, как бы нездешний, и всё мимо, мимо... Чем не угодил? Видно, судьба фаворитов столь же неверна и колыхлива, как звезда на волне. Судьба собаки на цепи, забытой хозяевами. Добивает и граф Орлов, то и дело вскидывая на Васильчикова круглые, с выкатом глаза, полные хамоватой иронии, кривую ухмылку строит его маленький плотоядный рот, много лет це- ловавший царицу. Нервные парусящие ноздри вот-вот, кажется, фыркнут: всё, откукарекал, голландский петушок, не надолго тебя хватило! Васильчиков не из робких, заносчиво вздёргивает длинную чёр- ную бровь, вздёргивает столь же чёрный навострённый ус, обдаёт Орлова морозной синью глаз, готов, кажется, приказать: брысь под лавку, выскочка! Мол, кто ты? Всего дворянства-то было за душой — дюжина крепостных! А он, Васильчиков, из потомственных князей, Васильчикова была женой самого Ивана Васильевича Грозного. И я, мол, не напрашивался в фавориты, меня — взяли, обязали. Отставят — не запью горькую, как ты, не буду слезами и соплями царицыны ступени обливать, просясь в её сладкие покои... Екатерина обращает взор на них, понимает их “поединок”, жа- леет обоих, как жалеют прошлогоднюю весну. А новой весны всё нет и нет. Навоображала, нафантазировала себе чего-то и кого-то, эро- тические сны участились, словно в отрочестве и юности, когда зачи- тывалась любовными романами. Пробуждается от собственных вос- торженных, рыдающих стенаний, вся в благодарных слезах и с мок- рой подушкой, удушливо стиснутой объятьями. Каждый раз пытает- 131
ся вспомнить, с кем же такую сладостность получила — и не могла понять: то это казался гривастый, как лев, Потёмкин, всё ещё отмал- чивающийся на её послание, то чернобородый, с пламенными чёр- ными очами казак, дышащий, хэкающий в ухо горячо, истово, запа- лённо: “Ужо я тебя, негодница законная, ужо!..” Наверное, это всё- таки Пугачёв бывает — таким, примерно, его обрисовывают... — Григорий Григорьич, — прерывает “поединок” Екатерина, — ты обещался доставить голову Пугачёва. Она ещё в дороге? — Государыня, за ней посланы надёжные исполнители, о како- вых говорят: сорви-голова. Из яицких казаков. — Нашёл кому верить, Григорий Григорьич! — Сумма очень значительная назначена... — Не верю я им: одного заквасу и с запорожскими, и с донски- ми... Пора к делам возвращаться, друзья мои. — Елагин и Васильчи- ков помогли ей подняться на ноги. — Подсчитал ли штрафы, Саша? — Одиннадцать рублей и двадцать копеек, ваше величество... Подвели вороную кобылицу, Екатерина тяжеловато, однако ж без помощи села в седло, заученно пропустила меж пальцами пово- дья, сняла с луки и надела на правую кисть темляк хлыста. Хороша! Кабы не старящая складка у глаз, кабы не острый подбородок... Да, но какую мудрость глазам придаёт эта складочка, но как царственно, даже надменно поднят этот клиновидный подбородок! Замри, не под- ступись ни смерд, ни князь! Орлов подступился, замер, взявшись за её стремя, на мгновенье прижался бритой щекой к тёплому бедру... И щека не былая (жидко- вато-оплывшая), и бедро не прежней упругости... Взвёл глаза на быв- шую возлюбленную, посмотрел уж полузабыто, но всё равно знако- мо, нежданно, просиянно, как тогда, тогда... В дни переворота она была на пятом месяце беременности. От него. От Кришки. Он в те дни часто приникал щекой, ухом к её животу, прислушивался: не тол- кнётся ли, не подаст ли весточку ожидаемый, заранее любимый ма- лыш... Пнулся-таки, заявил о себе, Григорий услышал, ощутил тол- чок, и вот тогда он и взнёс на неё такой же, как сейчас, взгляд, а по- том благодарно целовал, обцеловывал всю... Позже она с немецкой холодноватой рассудительностью оце- нила тот порыв: наверное, уже видел себя не только отцом наслед- ника, но и законным супругом Екатерины. Царём!.. Поломала его пла- ны: самой хотелось царствовать. Единовластно. Похоже, тогда и на- чалось его отчуждение, начались пьянки и распутства. Как давно всё это было! Сыночек уж вон какой. Отрок. Бобрин- ский. Незаконный. Любимый! А доченька Аня уж невестой была б. Законная. Принцесса. По-русски — великая княгиня. Анна Петров- на. Хотя Пётр ни разу и не взглянул на крошку, знал: не его! От Поня- товского. Полуполька, полунемка, в церковной записи — русская, православная. Наследница престола. Начала бегать, лепетать, кра- 132
сивенькая — в настоящего папу. Померла. Любимая!.. А царствовать предстоит нелюбимому. От Салтыкова. Павлуша спит и видит себя на троне... А тут ещё Пугачёв Петром Фёдоровичем объявился, в не- зажившие раны персты суёт, надежды распаляет... В глазах Орлова — надежда. Ах, если б, как бывало — торже- ствующе, плотоядно: “Не буди во мне зверя!” А на рык этот — рысий выгиб стана и сладкое мяу: “Не буди во мне женщину!..” Не получив обратного выплеска в очах, потух. Сказал глухо: — Государыня, поручи мне побить разбойника. Ответ прозвучал иронично. Орлову показалось: не с высоты (седла), а — свысока: — Граф, велика ль честь с визготнёй за сумасшедшим висельни- ком гоняться? Найду помельче ловца... И пустила кобылу рысью. За ней тронулись остальные. До сего бессонниц она пока не знала. Наверное, потому, что не сидела, по её мнению, “у безделья”, работала “от подушки до подуш- ки”. Уподобляла себя великому французу Монтескьё, который меч- тал, чтобы смерть “застала его за посадкой капусты”. Соглашалась с ним: “Самое тягостное и трудное на свете дело — это достойно цар- ствовать”. Исподволь сравнивая Вольтера с Монтенем, Екатерина ло- вила себя на мысли, что относится к ним по-разному: через вёрсты, через пространства Вольтеру она протягивает руку для поцелуя, Мон- теню через века — для крепкого пожатия, на равных. Мягкими пожа- тиями обменивается и с Фридрихом II, но это пожатия мягких лап со спрятанными когтями. 133
ГЛАВА ПЯТАЯ Здесь слезы злые обронила панна И застолбила ими полверсты... Тамара Шабаренина Летом рыба бродная, шастает всюду, как солдаты без ко- мандира, а к осени, нагуляв жиру, сбивается в косяки и великими полчищами, слой за слоем, залегает в ятовях- ямах длиной около версты и до полуста саженей вширь. Это излюб- ленные зимовальные становища осетра, белуги, севрюги, стерляди, судака, сома... Ятовная рыба малоподвижна и смирна, потому как боится повредить слён, которым покрывается, точно шубой. После весенних половодий ятови иногда смещаются, оттого казаки зорко следят за тем, в каких местах ложится рыба, а потом, жарко пылая глазами, рассказывают, как вывернулась из глыби, словно ножом, вспорола плавником воду белуга, как потом елозила поверху, чисто будара какая, “блеск давала, индо страшно глядеть”... И наконец от Гурьева городка по всей казачьей линии, до самого Илецкого городка — как задержанный, долгожданный выдых: легла! Канцелярия кладёт срок: с такого-то дня — плавня. Сборы на неё — с земель всего войска, даже с самого далеча-исподдалеча. Каждому хочется плавню “обмыть”, вот и едут кто ладом, а кто просто так, с бочонком водки в козлах. И традиционно ёрничают, бахвалятся: “Мы от как попрём на плавню-та, десятый день — девяту вёрсту, што ни яр, то — каша, што ни пясок — то выпивка наша!” Их похвальбу ино- городнее мужичье обратило в завистливую поговорку: “Не житьё, а Яик!..” Всерьёз же, плавня — это лотерея: кому — счастье, а кому — счастьице. Для чиновников плавня выше престольного праздника, потому что канцелярия выдаёт так называемые печатки на право участия в лове, и никакая арифметика не учтёт достоверно, сколько печаток 134
выдано и сколько денег легло в карманы канцелярских ярыжек, ибо плавенщиков — тысячи и тысячи. О размахе плавенного рыболов- ства на Яике можно судить по сухим цифрам, приведённым “Уральс- кими войсковыми ведомостями” столетием позже: “В 1872 г. с 25.IX по 4.Х1 участвовало хозяев — 7014; рабочих у них: казаков — 6025, малолетков — 2961, иногородних — 879 и киргиз — 675. Число бу- дар, находившихся в рыболовстве, было 7014, неводов — 1250, ярыг — 14 028 и телег с полным снаряжением — 22 502...” В нынешнем, 1773 году, ловцов, конечно, менее чем в прочие годы. Рыболовное войско растянулось лишь в три долгие вожжи — против обычных пяти-семи. Но и нынче — будто Мамаева рать снялась с места: пыль до неба, скрип, скырлыганье колёс, точно их отродясь не мазали, ржание лошадей, рёв верблюдов, чих, ка- шель, выкрики, перебранка казаков, сцепившихся осями. Травьё вокруг вытолочено до того, что не только скотине — карге нече- го выщипнуть. Всё движение вниз, к югу. Яик принадлежит казакам на протя- жении 1095 вёрст от Илецкого городка до устья. Столица войска сто- ит как раз на середине этой меры, которая, в свою очередь, делится на два рубежа, нижний, от Калёновского редута до моря, отдаётся под весеннюю и осеннюю плавню, верхний, от Яицкого городка до Калёновского, — под зимнее багреное рыболовство. Нынче плавенное войско отощало с того, что почти всё молодое колено казаков ушло с повстанцами. Главных своих кормильцев не- досчитывается едва ль не каждая семья войсковой стороны. Зато старшинская сторона, хотя и не весьма многочисленная, выступила слаженно и полносчётно. Худо чувствовал себя Пётр Михайлович Кузнецов, оставшийся без сына Егора, храни его Всевышний в по- ходе на Оренбург. Егор оберучный, семижильный. Пришлось вёсель- щика из иногородних нанять и Устьку взять — за скотиной пригля- деть, похлёбку сварить. Ладно хоть зять Семён Шелудяков не ушёл, дома остался — будет своя семейная связка из двух будар. Правда, в вёсла Семёну тоже придётся посадить наёмного мужика. У каждого казака — лёгкая, одноконь, бричка, называемая та- таркой. Она вроде кибитки, крыта у кого лубком, у кого — паруси- ной, у кого — кошмой. За татаркой следует рыдван, запряжённый лошадью либо верблюдом, на нём привязана будара с рыболовными снастями. Все, понятное дело, на деревянном ходу. Деды-староверы говорят: окажешься в аду, ежель будешь ездить на железном ходу, железный ход — деньгам перевод. Разве не так? Срубил лесину, об- строгал топором с концов, дырки прорубил для запорной чеки — и готова ось! Кузнецовская татарка по наклёски набита пахучим луговым се- ном, оно покрыто торпищем и кошмой, Усте удобно, мягко лежать, под скрип колёс её укачивает, из дремотной прищурки она смотрит 135
на широкую спину отца, согнувшегося в передке, на покачивание синей дуги — по дуге всегда узнаешь, из какого места казак. У курен- ских синий окрас, у свистунских — малиновый, у гниловских — крас- ный, у генварцевских — зелёный, у прорвинских — жёлтый... Всё так просто! Вот бы и людей так пометить: это — злой, это — бессове- стный, это — жадюга, это—добрый... Впрочем, люди себя тоже изук- рашивают — одёжками, да только сплошной обман под разноцветом, если приглядишься. Одёжка-то ярка и опрятна, а сам человек — слов- но в помылках выполоскан. Пустилась давеча в толкование об этом с папаней, да он как-то издалече и мудрёно подгребался весельцем, будто боялся бударкой на подводную задёбину напороться: “Извеку меж людями ладов нет, а нет ладов — и жизни нет. А почему так? Да потому, что... Вот, матри, железо: чем тоньше его остришь, тем шиб- че оно стачивается. А совесть неисточима, её лишь ржа в ничтож- ность изъедает. Совесть, как и душу, вкладывает в человека Господь, когда тот на Божий свет является. С Господа спрос должон быть, а как с Нево спросишь? А Он, можа, впотьмах иль ба впопыхах вкла- дывает не то, замест человечьей то змеиную способит, то волчью, то скорпионью, то ещё какую непотребную... С того и не поймёшь ни одной живой твари. Вот, скажи, ежели волк залез в кошару, почему не спокоится, покуда всех овечек не перережет? А хорь, ежели по- падёт в курятник? Тоже всех кур передушит. Зачом? Ну, животная — она глупая. А со человеком — ума не приложить: зачом? Две рубахи есть — носи. А ему — мало! Сто заимеет — не посовестится сто пер- вую с ближнего снять. Зачом? Аль износишь? Аль сразу все сто одну напялишь? Нет, в разъединственной похоронят, даже под голову не положат лишней... Душа человеческая, доченька, глыбь и тьма не- исповедимая и непрозначенная...” Так закончил папаня, а теперь молчит, опустив голову и плечи, будто Устина допытливость угнула их своей неразрешимостью. Ста- рые люди, видимо, над всякой пустяковиной горазды размышлять затяжливо и обстоятельно, оттого и горбятся, оттого и иссыхают до срока. А Устины мысли давно по другим заборам, как сороки, скачут. Хочется ей, чтоб заловистой была плавня! Чтоб не поругивались ка- заки на Яик, поднимая пустые сети: “У, кривой пёс!” Чтоб папаня и она хорошо обрыбились, чтоб и тагарка, и рыдван — воверх, а они б шли обочь, возле постанывающего нешинованного колеса важ- ные и раздовольные и чтоб купцы друг дружке на полы наступали, в очередь становяся. Неулыбины вон на верняковую удачу рассчи- тывают: Иван Ефимыч огроменного одногорбого верблюда-нара запряг в рыдван, а рыдван — прямо-таки родненький, лукаво шеп- нул в прощальный последок: “Ванька сватов под тебя хочет слать!..” Ишь чего восхотел долговязый! А что? Вот папаня его с того рыдвана тыщепудового мешок денег огребёт — и пошлёт сладкословых свах. 136
Что тогда? Свадьбу на все Курени закатит? Счас! Бери меня, я вся твоя? Счас! И веру разномастную забудут? Перекуют и Устю в ку- лугурство своё? Счас! У них ж молитва — первое дело. Он ещё сись- ку сосёт, а уж рукой кивает — крестится... А чего это про них да про них? Аль впрямь собираешься за Ваньку? Счас! Не пара? Дак смотря с какого повороту глядеть! Казачонок как казачонок, рука- вом на звёзды не замахивается. Не князь, не принц. А какие они, принцы, в настоящую? Только в маманиных сказках и слышала про них... А что бы присоветовала маманя? Она уж плохо и помнится, Усте лет семь было, как та померла. Считай, без неё росла, кунела по заветам предков: девка, гуляй, да от дела не лыняй, делице по- мни, а первое тебе делице — дитя качать, а второе — кудель прясть, а третье — отцу-матери глаза закрыть... Первым оказалось — хо- ронить. После родов Андреяшки маманя долго маялась, выхворала — не узнать. Устьку при себе безотлучно держала, ища всякую, по мнению Усти, пустяшную причинность: “Доченька, заплётычку сыщи, я те коски заплету, головушку уберу”. Или посерьёзнее: “Усинька, у меня запор дыхания промеж крыльцев, ты вон той ма- зей от бабы Гани потри, можа, полегчает...” Так и учахла, уж в бес- памятстве приняла глухую исповедь и померла. Перед Покровом схоронили. Всего богачества оставила Усте — ухватья с печкой да братчика с папаней... Без неё росла Устина косынька — “до пят, до хороших до ребят”. Где они, хорошие? Хоша б такие, как Ванечка Почиталин. Иль ба вроде Пашиной задёбы сердешной Митрия Лы- сова. Малолетков — и тех почти не осталось, в царево повстанчес- кое войско соколами улетели. Остаётся Ванечка Неулыбин? Да ещё дружок его неразлейный Лёшенька Бошенятов. Устя приподнялась, высунулась: где там Неулыбины едут? Да вон же, в соседнем ряду, слева. На козлах тагарки коромыслом согнулся преподобный Ванечка, серый от пыли. Алый здоровенный ломоть в руке — арбузом ухлёбывается. Сейчас же сорвал с головы шапку помахал, на смуглом лице — радостное белозубье от плеча до плеча. Жених? Счас! Разевай рот шире! Чай, не зря говорят: не плети во две косы, не губи своей красы! Чай, не перестарок, не вековуха горба- тенькая — погуляет! А всё равно — хорошо, что вот так славно гля- нул на неё Ванечка, что караулит каждый её шаг, каждое шевеление, взгляд у него мягкий, бархатистый — не облиняешь. Это вот у дядь Митрия Лысова глаза — м-м, глянет иной раз — шкура, как со змеи, сползает... А Неулыбин — ничего, Ванечка ручной мурлыка, его и погладить не грех... Ночевало плавенное войско близ форпоста Янайкинского, вдоль длинного выгиба староречья. Пётр Михайлович решил перебыть ночь у знакомого форпостовского казака. Виляли по узким кривым улоч- кам. Избы неказистые, с плоскими крышами и маленькими кривова- тыми окнами. Там и там за плетнями торчали горшенники — колесо 137
на столбе или суковатая соха, на них надевалась либо клалась для прожаривания на солнце всякая глиняная горшешная посуда. Упёрлись в тесовые высокие ворота. Пётр Михайлович колотит кулаком по доскам калитки: — И-эй, хозявы! Ночевать пущате? — Кого Бог послал? — напевно и желанно откликается с кры- лечка женский голос. — Клавдеюшка, Клавынька, каку ведёну мать вороты не отво- рять?! Кличешь, кличешь вас — как за лесом! — М-ба, никак Пётр Михалыч?! Стяс я, стяс!.. Самого-т нет, к атаману зачом-то побёг. Обещал живой минутой обернуться... Яицкие казаки никогда не скажут “поехал”, “пошёл”, скажут: “побёг”, “побежал”, хоть пеший, хоть верхом, хоть в бударке. Со скрипом отворяются ворота, звучно чмокают расцеловавши- еся хозяйка с гостем. И Пётр Михайлович просит: — Клавынька, задери подлы-ти — продёрну! Хозяйка не “задирает”, а торопливо снимает с протянутой по- перёк двора верёвки настиранное бельё, и Кузнецовы “продёргива- ют” в неширокое, чистёхонько подметённое подворье. Устя спрыги- вает наземь, хозяйка ахает: — Ды никак Устинька? — Свободной рукой обнимает её и целу- ет, качает головой: — Какая большина уж, невеста прямо. И вылитая маманя — красатулечка гожая. А моя-то, моя, — вдруг всхлипывает, — моя-то Шурынька померла. Я шибко болела, Шура меня-ти вып- лакала, а сама-ти убралась, царствие ей небесное... Ну, вы распря- гайтесь, а я на стол чего-нито соберу, чай, проголодались... Пётр Михайлович взялся распрягать рыдван, а Устя — тагарку. Маштак был сед от дорожной пыли, он так надышался ею, что всё отфыркивался и тёр храп о переднюю коленку, на давая Усте разнуз- дать его. Наконец она, отстегнув с одной стороны, вынула из конс- кого рта удила, пресно пахшие мокрым железом, отстегнула и через локоть смотала вожжи, развязала и ослабила сыромятный черессе- дельник, распустила супонь на хомуте, под оглоблей освободила от гужа конец дуги... Она делала то, что в обыденной жизни умеет де- лать любая казачка. За Устей наблюдала девочка лет восьми в длинной, до пят, ру- башке, в талии перехваченной тонким плетёным пояском и в запоне с нагрудником. На руках её годовалый воркунчик пускал радостные пузыри и что-то лепетал. Устя угостила их попутником, то есть хлеб- цем-кокуркой с запеченным внутри яйцом. Пробегая мимо, в кухонку, хозяйка поясняет: — Эт мои младшенькие, а старший-ти, Гринька, с царёвым войс- ком убёг... — На обратном пути, в избу, делится печалью: — А Шу- рынька взяла и померла, меня выплакала, а сама... Горячка её взяла, в забытьях Венкой шабровским бредила... Замуж за нео сбиралась, а 138
он, проклятый, в трезвых чувствах сказал ей: “Нет, Шура, я тебя люб- лю, а взять не возьму”. “Эт распочему?” — спрашивает она. Говорит он: “Карактером ты больно чижолая”. Не паразит ли! Она и пала в горячку... Коней поставили к задней грядушке, где корытом натянут из па- русины так называемый хребтуг, в который задают корм, воду нали- вают, когда поят скотину в дороге. Пётр Михайлович набрал в тагар- ке большую охапку сена, положил в хребтуг, маштаки жадно вотк- нулись мордами, захрустели, но с заднего, скотиньего двора их ок- ликнуло лёгкое ржание хозяйского коня, видимо, желавшего позна- комиться, они сразу же подняли головы, натопырили уши, один от- ветил таким же негромким дружелюбным ржанием. Завтра встретятся на плавне: за пряслами скотиньего двора наготове тагарка и рыдван с бударой. “Живая минута” обернулась часом: когда хозяин явился, гости уж сидели за столом в летней саманной кухоньке. Объятия, целова- ния, и хозяин Спиридон Никитич сейчас же выставляет на стол штоф, он казак уж в совершенных годах, поди, лет на пятнадцать старше хозяйки, которая подаёт сковороду с пыхающей, вздувающейся дро- чёной, обыденной для казаков едой, приготовленной на скорую руку: наболтают с мукой яиц и сахару, выльют в сковородку да на огонь. Быстро и вкусно. Похоже, всё в семье Пупыкиных уклада прежнего, твёрдого, дву- перстием крестятся, пришлому, чужому жрать-пить из своей посу- дины не дадут — кабы не споганил. Но хлебосольны, приветчивы — как извека заведено на Яике. Недаром казачий закадычный тамыр Владимир Даль, именно в этих краях начавший собирать свой зна- менитый “Толковый словарь”, хотя и клял сынов Яика за истовую, дуровую приверженность к старой вере, однако ж писал: “Казаки, живя в спокойствии и довольстве, представляют проезжему прият- ную картину порядка, опрятности, достатка, хлебосольства, внима- тельности к проезжему и какой-то служебной учтивости и почтения, что в сравнении с неповоротливою обходительностью русского му- жичка, приятно изумляет... Вы можете завязать и, пожалуй, запеча- тать кошелёк, никто и отнюдь никогда не попросит на водку, никто не возьмёт платы за съестные припасы, радушно вам предлагае- мые...” Хозяйка подаёт на стол пласт прозрачного от жира сазаньего балыка, жареных в сметане карасей, куски холодной баранины, мис- ку солёных огурцов, в вазочке-чухонке — только что, похоже, отжа- тый комышек жёлтого, в бисеринках влаги, масла, сбитого из томлё- ных сливок. Вразвал лежит на блюде истекающий соком арбуз, на- полняя кухню сладкой пахучестью. Набираются сумерки, и хозяин ущемляет в рогатульке лучину, она горит ровно, освещая кохонку и людей призрачным неярким све- 139
том. Чтоб не было беды, подставил под неё лохань с водой. Огарыши свёртываются, обламываются и падают, шипя, в воду. Пахнет дре- весным дымком. Столь же ровна, неспешна беседа давних сослуживцев, хотя она и подогревается стакашком за стакашком. Новости? Какие новости, все они состоят из старых глупостей! Все ж не безлюдина какая, всту- пается хозяйка, а городок, чай, есть и хотя б какие важные слухи, о победах войска “ампираторского”, к примеру. Слухов много — по- бед пока мало: под Оренбургом увязли... Ну, а когда повели говор о предстоящей плавне, Устя вовсе от- ключила уши, она пытается вникнуть в жутковатое откровение хо- зяйки о причине, отнявшей у неё дочь. Раньше Усте думалось, что такая спалимая любовь может быть только в сказках да в песнях. Ан, вот она, в непросыхающих глазах матери, наверное, тоже не понимающей дочерниного любовного пыла, от которого, оказыва- ется, можно так же угореть, как от печи с преждевременно закры- той трубой. Какое, оказывается, слабое у человека сердчишко, коли не может справиться с этакой напастью! Пыталась к себе прики- нуть: готова ль воспылать и угореть до смерти? Да кто ж его знает! Не зацепилась ещё сердчишком ни за кого. Ванька? Да он вроде её подпасыча, только кнутом не прищёлкивает... А чтобы так — у-у- ух! — как с высокой горы на ледянке, когда сердце обрывается от восторга, нет, такого и в помине не водится. Хотя, конечно, ночами, особенно весной, падает на сердце какая-то задумь, сладкая, ис- томная мгла, и в мареве струйчатом видится кто-то незнаемый и не- чаянный, которому б руку протянуть и уйти с ним по лёгким белым облакам в некие горние выси, какие только в эти запевные годы и могут пригрезиться... — Ты эт чао, дочка, не кушаешь ничего? — Устя увидела перед собой округлое лицо хозяйки с озабоченно поднятыми белёсыми бро- вями. — Ай не вкусно? •— Что вы, что вы, тёть Клав, я сыта! Спаси Христос, наелась! —Может, прилягешь? Айда, я в горенке постелю... Устя отпросилась: я, мол, в тагарке переночую, там мягко, удобно. Сослуживцы остались отдавать честь “неукорной”, а она ушла спать. Но прежде сводила коней к старице. Пока они неторопливо, с остановками, пили, Устя слушала прозрачную, чуть подмороженную ночь. Недалеко, за околицей, ночевало плавенное войско, оттуда по- тягивало дымом, запахом варева. Ненужно взнялась было песня, но тут же оборвалась, словно перекушенная. Небо жило посвистом крыл и голосами летящих к югу птиц: то гусь грубовато кагакнет, то с не- жной хрипотцей отзовётся казарка. В камышах на той стороне по- дурному закрякала серая утка, верно, отпугнутая от берега вышед- шей на её запах лисой. Всполошно сорвалась с ближнего прибре- жья стайка куликов и, кувикая, унеслась в светлую тьму... 140
Устя возвратилась во двор, поставила лошадей к хребтугу, уже из татарки, слушая, как лошади, шевыряются в переедках, подумала, что надо бы подкинуть им сена, но, угревшись под большущим тулу- пом, не захотела вылезать: папаня выйдет, овса всыпет. Засыпая, вспомнила наставительное: “Смотри в хребтуг, да помалкивай!” Улыб- нувшись; не для казаков этакое, не привышны, взнесут бошки, обо- рвут поводья, разлягают всё... Легко и беспечно заснула. С рассветом плавенное войско тронулось далее. Вёрст через пять впереди послышались крики, вопли, передние подводы остано- вились, и всё великое перекочевье стало подпирать друг друга, уп- лотняясь, замирая колёсами, озадачиваясь: почему? Что случилось? Кто помоложе — спешили к голове войска. Догадливей оказался стар- ший Неулыбин: он велел сыну сесть на своего карего строевика и “сбегать” разузнать. Как и многие другие казаки, Иван Ефимыч заб- рал строевика с собой — для проминок, для мужского, хозяйского пригляду, мол, на хворую бабу надёжа — как на ёжа. Вскоре войско оповестилось: головных плавенщиков встрети- ли два пожилых казака из Прорвинского форпоста, кони под ними взмылены, сами почти нагишом, поднятые с постелей. Они выкрича- ли беду: перед рассветом перебравшаяся через Яик кара-банда уг- нала с пастьбы косяк лошадей и гурт нагульного яловника, пастухов — одного убили, двух с собой уволокли, четвёртый сумел спрятать- ся и прискакал в посёлок. Узнав такое, плавенгцики потащили из тагарок ружья, пики, саб- ли, готовые к немедленной погоне и наказанию разбойников, назы- ваемых в степи барымтачами. Порядок и здравомыслие начал наводить плавенный атаман Сте- пан Скворкин. Он раскорячился на крыше своей тагарки, слегка при- сел и выкинул правую руку так, словно выдернул из-за бедра, из но- жен саблю: — Тих-х-ха, казаки! Тих-ха, говорю! Казаки, кто одвуконь? У кого седла с собой? Ходи ко мне!.. Наёмные вёсельщики из иногородних мужиков дивовались тому, с какой быстротой и деловитостью сколотился человек в двадцать отряд из конных казаков, волчьим ровным скоком он умчал вперёд, забирая влево, к речной пойме, к известному всем перекату, где об- мелевший к осени Яик коню по брюху. А оставшиеся сбивались в кучки, распаленно судачили: — Ну, таперь зачнётся! Скажи, какая поганая неосёдланная нация! — Кака у них осёдланность! Кибитку разобрал — и айда даль- ше! А счас им — вовсе раздолье, кого спроть них? Старьё да мало- летков с бабами? Главно-то поколенье с государём на Оленбурх ушло! — Супроть прежнего они вобче разнуздались, до преклонения 141
в расейское подданство смирнее были, боялись нас, а счас — ни кну- та, ни седла на них нет, скачут, как каскыры (волки), по степям... Большинство плавенщиков были люди матёрого, серьёзного воз- раста, они хорошо помнили, как киргиз-кайсаки слёзно просились под руку белого царя, ибо их нещадно зорили и истребляли с юго- востока джунгары, Хива и Бухара, туркмены, с севера доставалось и от башкирцев. Не прошло и сорока лет, как вняла их просьбам госу- дарыня Анна Иоанновна, повелев относиться к новым подданным “со всей возможной любовью и лаской”. Даже если они проникали в ка- зачьи пределы и разбойничали, далее левого берега Яика их запре- щалось преследовать, и шайки в глубине азиатских степей рассеи- вались, как туман. С началом нынешнего восстания жизнь русского населения в междуречье Яика и Волги становилась вообще невыносимой, пото- му как повстанцы забирали не только молодых казаков, но и пушки, порох, свинец, оставляя семьи практически беззащитными. И кир- гиз-кайсаки будут от души пользоваться этим в течение всей смуты, грабя скот и имущество, пленяя тысячи подданных Российской им- перии, продавая их в рабство на рынках Хивы и Бухары, где они, как писалось в одном донесении Екатерине II, “употребляются в тягчай- шие и несоответствующие силам человеческим работы”. Её повеле- нием выделялись немалые деньги на выкуп из рабства пленников, но силой наказывать ордынцев она не разрешала, хотя ей и сообщалось, что в Хиве и Бухарин “около десяти тысяч душ в мучительной неволе находится, исключая женского пола, коих по большей части киргиз- сцы оставляют у себя в орде по той причине, что платят они за наци- ональных своих жён великий калым, или выкуп, а сии достаются им безденежно...” Приграничные с ордой власти призывали императ- рицу к отмщению, к решительным репрессивным мерам, но лукавая самодержица “просвещённой” Европе говорила, что хочет “не тас- кой, а лаской расположить к себе туземные народы”. В душе же мира между враждующими она не очень-то и хотела: пускай грызутся, им, особенно казакам, некогда будет о правительственных притеснени- ях думать. Более того: с молчаливого согласия Екатерины, оренбур- гские губернаторы и их офицеры до того не доверяли казакам, до того боялись их, что дозволяли им преследовать ордынцев только с пика- ми и саблями, огнестрельное оружие, в лучшем случае, следовало за ними на подводах под надзором надёжных унтер-офицеров и выда- валось лишь в самые критические моменты. Зато по отношению к ка- закам свирепость властей почти всегда была лютой. Вот случай при губернаторе бароне Игельстроме, который сменит Рейнсдорпа: груп- па казаков под командой сотника Бухмастова ограбила киргиз-кай- сацкую свадьбу. За это барон приказал двенадцать раз прогнать ви- новных через строй в тысячу человек, практически приговорив их к смерти. Говорили, своей свирепостью к русским Игельстром будет 142
добиваться ответного чувства со стороны ханской дочери Той-Ка- рой, умницы и красавицы, которая была замужем за коллежским ас- сесором Нурмахаметом Хожею и жила в Оренбурге. Как писал зна- ток вопроса Ф. Лобысевич, престарелый ловелас “за ласки Той-Кары выхлопотал ей титул княжны, пастбищное место для её стад в окрес- тностях Оренбурга и право, из уважения к её породе, ездить цугом.. Горестно вздыхал казачий летописец: неисповедимы границы гу- манности и великодушия правителей российских за счёт главных во- ителей и сберегателей державы, особенно по линии от Уральских гор до Каспия! Вначале позволили ордынцам подкочевать к берегам Яика и Эмбы, потом приняли под свою высокую руку, затем разре- шили перебраться со стадами и кибитками в междуречье Яика и Вол- ги, далее образовали для них республику на землях уральских (яиц- ких), оренбургских, сибирских и семиреченских казаков, с этими землями бывшие кочевники и отпочковались от России. Летописец речёт: “Делить и раздавать всегда легче, чем наживать и накапливать. Особенно если при большом российском пироге хозяйничает с но- жом и вилкой дурак и нерусь...” А другой меланхолично добавляет: “Нашим же салом — нам по мусалам!..” Начало восстания облегчило набеги киргиз-кайсаков, но оно и казакам развязало руки: преследуй барымтачей хоть тыщу вёрст, спроса не будет. Снарядив и отправив для отыскания и наказания “хищников” от- ряд, плавенщики снова тронулись в путь. И через какое-то малое вре- мя к татарке Кузнецовых прибежал Неулыбин-старший, сразу вид- но: в пребольшом горе и крайнем расстройстве. Вопил, аж кашель его заколачивал. Вначале ничего разумного нельзя было понять, и озадаченный Пётр Михайлович вопрошает дружелюбно: — Ефимыч, об чём кричишь, скажи на милость? — Убёг! Убёг! — Неулыбин тыкает рукой в сторону блёкло-зелё- ной линии пойменных перелесков. — С теми! Какие за барымтача- ми... Ванька, одрало б ео всео! Убёг! — Дык, можа, среди друзьяков где ни то? Но Неулыбина трясло, того гляди в слёзы ударится: — Бегал, зевал, зевал изо всех силов, а потом — бац, готово дело, ни коня, ни седла, ни ружья, ни сабли! Спёр и убёг! — Дык не оборачивай внимания, Ефимыч! Эт жа, эт хорошо жа — казаком кажет себя! — Ты чаво, Михалыч, баишь?! Чаво я Агнее Даниловне доложу, каку песню?! У неё жа, готово дело, сердцевые упадки! Ну, Агнея Даниловна — это, конечно, задёба серьёзная. У неё ведь как: чуть какое расстройство или в бане угорит — брык, готово дело, в обмороке ноги тянет, прямо потягушеньки навырост — рас- ти, Ганя, большая да умная. Тут только нашатырь к носу. Но посколь- ку нашатырь денег стоит, Ефимыч хрен приспособил, благо его в лу- 143
rax — хоть в Европы вывози. Ефимыч настрогает его в бутылку, соли с водицей добавит и спрячет в тёмное. От хрена Даниловна момен- том воскресает. Неулыбин, едва не попадая сапогами под переднее колесо, вне- запно вцепился в наклёску и затряс всю тагарку, словно хотел выт- рясти из глубины её Устю, соваясь туда головой: — Эт ты, Уська, сбивать, яво башкой вертишь! С панталыку сши- башь! — Левый глаз прищурен, правый покраснел, напружился — Ишо и поулыбываешься, ведемка косматая! А Устя — хоть бы что! Из глубины тагарки лишь синими бельма- ми усмешливо позыркивает да подсолнечной шелухой, как мышь, по- щёлкивает, поплёвывает. Зато Пётр Михайлович начинает закипать: — Ты эт што об ней так лихо, Ефимыч, думаешь? Эт што на неё шубу свою блошиную выворачиваешь?! Иль в мальстве из люльки башкой об пол ботнулся?! Сам бы побёг, коль Ваньку с горшка не желашь снимать! Сам бояка — и сына в трусах доржишь! Уваливай отселева, на кой прах он нужон Устьке! Неулыбин отрывается от наклёски и торопливо косолапит к сво- ей тагарке, слышатся его поскуливание и виртуозное мать через мать, дескать, куда она только смотрит. Устя хохочет. Отец взглядывает, поглядывает на неё с передка, через плечо, и тоже начинает смеяться: — Н-ну, детушки, н-ну, издеватели окаяшные! — И тут же заёр- зал, заволновался, выкинул левую руку с кнутовищем в сторону пой- мы: — Вон тама, на том песке мы однова полтора воза сазана нево- дом заворотили! Я ишо холостым был... И весь светился, обернувшись памятью в зелёные кущи юности. Исчезнование Ваньки не очень шибко, однако ж озаботило Устю: а вдруг!.. Ну что, что — вдруг? Убьют? Ранят? В полон забе- рут? И что? Эка новость для казаков! Тебе-то велика ль печаль? Кто он тебе? Ах, сосед? Ах, в лапту вместе играли? О-о, лапта! Когда делились на противные партии, то каждому хотелось попасть в ту, в какую входили нерасстанные Ванька Неулыбин с Лёшкой Боше- нятовым — два беса, в которых никогда не “вваривали” мячом. В Ваньку потому, что вместо обычной вытесанной из доски лапты он брал увесистую палку, чего не делали другие, боясь промаха по вскинутому мячу, а промах грозит немедленной потерей подачи. Ванька же заводил длиннющую свою руку с палкой далеко за спи- ну и, круто, резко вывернувшись, всаживал по мячу с такой страш- ной силой, что летел резиновый бедолага до солнышка иль ранних звёзд. Пока он возвратится, пока его поймают (если поймают!) сто- ящие в поле, чтоб всласть огреть им Ваньку, Ванька саженьими ма- хами уж достигал противоположного края поля и прибегал обрат- но. В коротконогого Бошенятова не попадали оттого, что быстр и увертлив был, воистину, как бес. Однако, если правду сказать, не 144
лучше и тогда, когда Ванька “мается” в поле: пойманным мячом он так огреет бегущего, что неделю синяк не выцветает. У Бошенятова удар мяча помягчее, но зато уж без промашки. Словом, оба хороши. Для своей партии. Но ведь Ванька, обдурив отца, не в лапту играть ускакал, ему это может башки стоить! Хотя, конечно же, конечно, он, надо пола- гать, не пустельжонок, коим по летам числится, Устя не раз и не два видела, как, зажав под мышкой папанину саблю в старых потёртых ножнах, застеночками, задами крался к Нагану, исчезал в талах. Од- нажды полюбопытствовала, сходила в те талы и поняла: неспроста лез в них хлипковязый соседик, после него в зарослях оставались знатные проплешины. Тальник, иной толщиной в руку, сечен и вдоль, и поперёк, и наискось — чисто, гладко, с одного маха. Посмеялась по случаю: после тебя можно на целую зиму топкой запастись! Запа- сайся, сказал, не жалко. Неулыбин и Бошенятов ровесники, а соседство вроде как шу- тейно свело их, разных, один другому чуть выше пупка, один туго- думный молчун, а другой — чекота и охальник. Лучше б, конечно, Бошенятов ускакал... Но — почему лучше?! Да кто ж его знает. Потому да и всё. Ключи к сердцу, говорят, ангелы куют... А Бошенятов? Вывернется! Даже со дна вынырнет, как по- плавок. А Неулыбин — нескладный, его легко пикой иль саблей... Где он, они сейчас? Догнали ль? А Бошенятов вон, лыбится с рыдвана, алым кусякой арбуза маячит: айда, угощу! Спаси Христос, наотведывалась, успевай только за кустами попутными приседать. По осени Яик объедается дынями и арбузами, в каждом дворе дымят котлы, вываривающие арбузный мёд. По обочинам плавенщиков то и дело встречают кучи сего добра, накатанные жителями встречных поселений: угощайся, казара! Поздним вечером плавенное войско подтянулось к калёновским лугам, к Ерику, впадающему в Яик. На небольшом маре, возле саман- ной избушки молча, сиротливо высилась сигнальная реданка на че- тырёх голенастых столбах. В прежние годы с её площадочки под те- совым навесом ещё издали окликал дежурный казак: “Здорово, гос- пода плавенное войско! С прибытием тебя!” По всей яицкой линии такие реданки с командой из четырёх-пяти казаков караулили степь и реку от нежеланных гостей, в случае опасности на высоком шесте зажигался дымный факел, оповещавший о ней соседние реданки и форпосты. Ныне все эти сторожевые заставы пусты — служивые ка- заки ушли в “царёво” войско. Тысячный табор на луговине готовится к ночёвке. Разжигаются костры, туманом начинает расползаться дым. Вечер сдержанный, не- шумный: нет песен, хохота, малопричинной перебранки. Непразд- ничное настроение: об отряде — ни слуху, ни духу. И понятно вроде бы: дело нешутейное, на раз-два не обернуться, а всё ж томится душа, 145
и плавенщики торопятся скоротать ночь, может, утро иль день при- несут какую-то весть... Устя избегает сталкиваться с Ванькиным отцом, который аж ли- цом усох, соглашается, что и впрямь как-то виновата в своевольной выходке привязчивого дружка. Не далее как третьего дни с досадли- вым смешком фыркнула: “Ты, Вань, ни рыба, ни мясо, ни азям, ни ряса!” Очень обиделся... Теперь как его назвать? Обыкновенно: ка- зак! А если вдруг убьют ордынцы? Иль запленят? О, сколько прокля- тий падёт на её голову! “Хотя б уцелел Ваньча!” — искренне желает Устя, нисколько не печалясь о возможных проклятиях. Смерть каза- ка — дело слёзное, но обыденное, ибо на краю Руси, на грани жизни живёт... Завтрашний день — воскресный, отдыхай, казара, готовься: в понедельник поутру ударит сигнальная пушка, кинет тебя в будары, на стремя... Отдыхай!.. А оно как то не отдыхается. Где отряд? Догнал ли разбойников? Если не окоротить — вовсе обнаглеют, и оставшиеся без пригляда поселения стоном застонут, разграблены будут до последних копыт. Вот и получается: вместо всевойскового праздника — как вроде по- минки... 2 Без труда одолели брод, даже стремян не замочили, пере- секли некошеные луга и скоком пошли по степи, понимая, что с такой массой скота барымтачи не могли далеко уйти. След — не потерять: он густо ископычен, зашлёпан лепёшками наво- за и конскими котяхами. Правили барымтачи, похоже, к озеру Шал- кар — огромному голубому осколку Каспия, оставленному в доисто- рические времена, когда эта бедная на травы низменность с меловы- ми мозолями и накрапами ракушечника была ещё дном Хвалынского моря. До сухоречья, которое соединяет Яик с Шалкаром, оба табуна шли рядом, а здесь разделились: конский косяк, пересекши камышо- вый кочкарник, направился прямо в глубину степи, на восток, ялов- ник же вдоль русла двинулся к Шалкару. Казаки поняли: банда, раз- делившись, решила как можно быстрее и дальше угнать косяк, ло- шадь для ордынца — всё: и средство передвижения, и мясо, и моло- ко, и одежда. Тихоходный яловник задерживал, его, в случае погони, можно и бросить. Казаки съехались в кружок, попили из кожаных турсуков кис- лого арьяну, стали советоваться. А Ванечка Неулыбин заинтересо- вался жуком: от присохшего коровьего «каравая» тот, перевернув- шись вниз крохотной головкой, задними ухватистыми лапками про- ворно катил куда-то спрессованный шарик навоза. Вдруг сверху, уг- 146
рожающе брунча, пал на него сородич, более крупный и агрессив- ный, с изумрудными роговыми наплечьями. Сейчас же завязалась « валка. Меньший не выдержал и кинулся прочь, ковыляя, словно под- ранок. Ваня крутнул головой: «Прям, как у людей: из-за говна смер- юубивстводопущают...«Многоопытный шестидесятилетний Сармин, ведший отряд, знавший на Бухарской стороне все вилюжины-троп- ки, сказал: — Айдате за косяком! Яловник, коли что, на возврате перехватим. — Вавилыч, — выступил такой же матёрый, как и Сармин, боро- дач, — давай и мы разделимся? Дай мне пяток казаков, и мы принах- лопнем гурт... На том и согласились. Ванька Неулыбин остался с командой Сар- мина. Подтянули потуже седельные подпруги и — гоп-гоп, пошёл! Где намётом, где рысью, где лёгкой грунцой, опытно экономя лоша- диные силы, но не утрачивая темпа. Только после полудня впереди серым маревцем задрожала пыль, а потом проявилась и текуче меня- ющаяся в размерах тёмная масса косяка. Стало видно, как сзади него носились всадники, размахивали бичами и комлястыми дубинами-со- илами, сбивая лошадей в управляемую, маневренную массу. А было всадников немало, Ванька, холодея потрохами, определил: под со- рок. Как и все, он снял с плеча погон пики, опустил её остриём впе- рёд, локтём прижал древко к бедру. Сармин, выпрямившись в стременах, обернулся: — Выровщиков, Скобычкин, забегайте справа, отжимайте, за- ворачивайте косяк! Сшибайте с темпа! Встречный ветер жмёт бороды к груди, раздувающиеся ноздри уже ловят острый запах пота от настигаемого косяка. Барымтачи за- метили погоню, заволновались, засуетились. Среди казаков давно из- вестно, что те лишь толпой на одного храбры, а когда увидят свире- пые бородатые рожи, то — дай Бог ноги! Человек десять барымта- чей, прижимаясь к гривам, сразу же рванули в сторону от косяка. Бешеный гортанный оклик догнал их и словно по шеям дал: они ста- ли круто разворачивать назад. А другая, большая часть барымтачей понеслась встречь казакам — лоб в лоб, размахивая соилами и саб- лями и что-то воодушевляющее вопя. Казаки скакали молча. Ванька Неулыбин косил глазами вправо, влево, стараясь не вырваться вперёд других. Для надёжности удара пикой правая рука, сжимавшая древко, прихватила гривки, как учи- ли опытные воины. Мимоходно, как нечто далёкое, мелькнуло в голо- ве: Устя... маманя... папанька... плавня... И тут же сомлел: “Божень- ка, да он чо? Да я ему чо? Я аль крайний?!” В мгновение ока или того быстрее покрылся Ванька испариной, даже древко под ладонью взмокрело, поводья меж пальцев будто намылились. На Ваньку летел большой быкастый ордынец в малахае. Он не вертел, как другие, саблей над головой, он опустил её к стремени, 147
чтоб кровь прилила к руке, чтоб рука утяжелилась. А Ваньку он выб- рал, угадав в нём самого молодого и неопытного, которого легко сру- бить и тем вызвать замешательство у остальных казаков. Ваньке вспомнились папанины уроки, вспомнился легендарный казачий воин Рыжечка Заморёнов, который, будучи махоньким, в поединке швед- ского богатыря пикой спорол: “Счас и я тебя, некрещёная харя!..” Всё длилось миг — пересказывать дольше. Ванькина пика уда- рилась в грудь ордынца, хряснула в переломе, а вражья тяжёлая сабля взмыла, свистнула вниз — голове б отлететь, да Ванька, подобно Ры- жечке, хватнул грудью воздуха, “мырнул” влево, ниже гривы, сабля вынькнула, косо скользнув по стволу ружья за Ванькиной спиной, лишь кончик конского уха отсекла. “Бог не без милости!” — обмах- нул себя не двоеперстием, а стиснутым в кулаке обломком пики, тут же отбросил его и оглянулся. Ордынский Голиаф уж с Вавилычем, с самим Сарминым сёкся, и не на саблях будто, а на молниях секлись, только звон-звяк перекрёстный шёл, у Сармина уже сбита шапка, вы- пуклая лысина сверкает, как бабья коленка. Куда ему до Голиафа! Тот ещё и в кольчуге, оказывается. Жалея старика, Ванька пообещал рублёвую свечку за упокой его души поставить. Проворно схватил- ся за эфес сабли, потому как на него выворачивал коня и вздымал соил губастый широкоскулый барымтач, хищно сверкая раскосыми глазами. На встречном галопе Ванька повторил Рыжечкин приём, те- перь более удачно. Когда ордынец должен был раскроить ему голо- ву дубиной, он опять, словно в воду, молниеносно нырнул вбок и вниз, страшный удар пришёлся по крупу коня, тот аж присел на задние ноги и визгливо заржал. А Ванька, столь же стремительно распрям- ляясь, вдогон, косо вверх секанул саблей, рука, осушиваясь, ликую- ще приняла отдачу удара: “Не промахнулся!” Натягивая поводья, обернулся: ордынец вываливался из седла, разруб на затылке, под меховой оторочкой круглой шапки, хлынул кровью. И ещё увидел, что о лысом Сармине не зря говорили: он иного кудрявчика стоит! Сармин уже гнался за барымтачом в распахнувшемя полосатом ха- лате, а у Голиафа сбита шапка и касательным ударом рассечён бри- тый череп, который он залапывает пятернёй, пытаясь унять кровь. “Счас все побегут!” — радостно догадывается Ванька, помня рассказы бывалых казаков: “Ордынцы — до первой крови! Как толь- ко кровь — всем аулом побегут с вопом “ай, бай-й-яй!” И прав ока- зался. Раненый Голиаф хрипло орнул: “Кет, джигиттар!” (Уходите, джигиты!) И тоже был прав, потому что бесстрашные, многоопыт- ные казаки секли его соратников, как капусту. Услыша его клич, ос- тавшиеся в живых кинулись врассыпную, настёгивая коней. Завёрнутый Выровщиковым и Скобычкиным косяк стиснулся в стороне, беспокойно вострил уши на сражавшихся. Казаки резали арканы на пастухах, враскорячку притянутых к лошадиным спинам, помогали им ссунуться наземь, но пастухи, разбитые скачкой без сё- 148
дел, не могли стоять, повалились, плача от счастья. Кое-кто из каза- ков перевязывал друг на друге раны, кто-то ловил трофейных лоша- дей, некоторые принялись раздевать трупы. Ванька рассматривал сшибленного им кайсака. Тот лежал нич- ком, из разруба бритого загорелого затылка ещё высачивалась и тут же густела, спекалась кровь, над раной уже полётывали изум- рудные мухи. Ордынец, верно, был из богатых: на нём зелёный су- конный чапан, подпоясанный жёлтым кушаком, расшитые золо- той и серебряной нитью шаровары, из них выглядывали крепкие сапоги с фасонисто задранными узкими носками, в подъёме по- тертые дужками стремян. Поодаль валялась круглая малиновая шапка с белой опушкой. Жил человек — и нет человека! Вот чем кончаются для взрослых любимые детские игры в Рыжечку и Голиафа, в которых Ванька все- гда участвовал. Там тебя несправедливо обидят, и ты с рёвом мчишь домой, чиркнешь через весь двор и уткнёшься мордой в маманин за- пои, она уж вышла на вопь, обымет корявыми пальцами головёнку, прижмёт к животу: “Не плачь, мой гожий, кровинушка моя, сынынь- ка разъединый! Бог терпел — и нам велел...” Тем и кончались детс- кие конфликты, не то, что у взрослых. Непонятным оставалось и до сей поры, почему [осподь велит терпеть да ещё и левую щёку под- ставлять, если тебя ударили по правой... — Чао стоишь, быдто над могилой невесты?! — недовольно вык- рикивает Сармин, у которого, оказалось, ни царапинки. — Разнаги- шай да подтабанивай вона туда... Коня пумай, чай, твой таперя! Иван, оставив отцовского Карего (никуда не уйдёт, приучен), направился к низкорослому мерину, тот настороженно выкатывал, ко- сил лиловый глаз на мёртвого хозяина, Ваньку не подпускал, отходил боком, закладывая уши, прижимая гриву. Иван изловчился, сиганул, вцепился в поводья, стиснул под подбородком коня железные удила, усмиряя болью. Отметил удовлетворённо: дорогая уздечка, с перекре- стьем на лбу, серебряными бляшками изукрашена. Оглянулся: каза- ки, весело перекликаясь, проворно дораздёвывали трупы, делали это так, словно выполняли какую-нибудь обыденную работу подвору или на базу. Счалив поводья обоих коней, Ванька приблизился к сражён- ному противнику и заробел, не зная, как и с чего начать. Сармин опять прикрикнул: — Чао валандашься, Неулыбин?! — Он, видно, послеживал за ним. — В бою — казаком, а тут — бабой?! Ванька — чадо фанатично чистоплотнейшей маменьки, с тру- дом перебарывая робь и брезгливость, ногой перевернул труп на спи- ну, дрогнул ноздрями, улавливая чуждый запах — запах продымлён- ного войлока, крови, немытого тела и, со стороны, чьих-то пропоро- тых кишок. С трудом стащил сапоги и валенные чулки, распустил и выдернул из-под трупа кушак, потянул за рукав чапана, а тот не хо- 149
тел сниматься с полусогнутой руки. Иван выпрямил руку, ощущая под пальцами ещё тёплые бугры мышц, сдёрнул наконец. Опять пе- ревернул кайсака на живот и снял-таки с него дорогой чапан, мучи- тельно кривясь оттого, что вся спина одёжины залита кровью, при- ободрил себя: “Незамай, маменька постирает!” Справился и с шаро- варами, а на исподники и рубаху поморщился: “Што за извычай за такой: ни бань, ни мытья!..” В седельной суме ордынца, куржуме, конечно же, был пустой мешок (и не один!), Ванька втрамбовал в него снятое барахло, три- торочил сзади своего седла. Найденные там же, в куржуме, вяле- ное конское мясо и конскую колбасу выкинул: “Как тока утроба принимат!” Для казаков, особенно староверов, конина, сомятина и всё пёсьелапое (заяц, кролик, барсук) — отвратны и в пищу не при- нимаются. Носком сапога поймал неуклюжее деревянное стремя ор- дынца (от железного ноги шибчей мёрзнут по зиме) и сел в чужое седло, оно оказалось непривычно развалистым, мягким, для езды спокойной, неторопливой... Опять услышал хриплый оклик всё того же Сармина: — Ванечка, што ты, как пешая вошь?! Айда, догоняй! Парень с седла повёл глазами: там и там, в разных позах валя- лись голые или полуголые трупы. — Прикопать бы! — сказал, подскакивая к Сармину. — Люди всё ж... Сармин не ответил, ударил каблуками в бока своего жеребца, шлёпнул нагайкой по крупу трофейного конька. Поскакал. Часа через два-три, уже в ночи, наткнулись на отбитый гурт яловника и, соединившись, к рассвету достигли брода через Яик, встреченные ликованием прорвинцев. А уже в полдень, когда каждая артель готовилась к трапезе, о возвращении отряда узнало и плавенное войско. Вначале оно услы- шало родимую задавалистую песню, которую выводил высокий чис- тый тенор, подхватываемый нестройным, но зато истовым ором хрип- лых стариковских глоток: Яик ты наш, Яикушка, Яик, сын Гор...Гор-рыно-о-вич! Про...про тебя, про Яикушку, идёт спа...слава добра-ая. Про...про тебя, про Горыныча, и., .идёт речь хорошая!.. Песня взникла за поворотом, за осиновым акварельным мыском, но казалось, что её источают озолочённые вершины осокорей, до са- мого неба вздымая огромный солнечный нимб, трепетный, истонча- ющийся. Выголашивая, высветляя каждое слово, незнаемый никем тенор останавливал дыхание у плавенщиков, останавливал, казалось, движение солнца, легчайший лёт осенней паутины, заткавшей весь ближний мир серебром. 150
Ко...костьми белыми казачьими усеяны, Кровью а...алой молодецкой у пи...упитаны, Го...горючими слезами матерей и жён по...полизаны... Мается поднявшееся плавенное войско: да чей же это такой не- выносимости голос? Да и слова-то, слова какие выговаривает! Не- ужто мертвецов соловьи-разбойнички в тороках везут? Сначала замутилось на сердце у Усти, да вдруг и отлегло. — Да это ж Ваньчи вашего голос! — сказала Неулыбину-стар- шему, который тоже узнал и спешил навстречу. Всё войско взгоношилось, вышло встречать. Отряд вывернул- ся из-за осинового колка на спокойном шаге, сдвоенным строем, у каждого за спиной, на конском крупе горбатится мешок с добычей, у каждого сбоку заводная, ну, запасная лошадь с седлом. Трупов, слава те Господи, не видно. Впереди, как и положено, командир от- ряда Сармин, он в обнимку, стремя к стремени, с жуковатым боро- дачом Фёдором Скобычкиным, оба пьяные и развесёлые. Остано- вился отряд, и Сармин слез, нет, сполз с седла наземь, как сугроб с крыши, ступил вперёд, качнулся, едва не упал, выровнялся, снова шагнул к суровому плавенному атаману, пытаясь вытянуться “во фрунт”. — Гос...господин атаман, ко...команда воз...возвернулась в це- лости, живмя... окромя двух ранетых... Намертво ушибли шашнад- цать хичников... Скот воз...возварщён тожеть в целости... Доклада- ет оставной урядник Ефрем Сармин! Скворкин твёрдо выпрямился и стал вроде бы ещё выше, длин- нее, выправил морщину меж бровями: — Слава героям! — Сла-а-а... Сла-а-ава! — грянула, подхватила поляна. Сармин оборачивается к отряду, широко взмахивает сдёрнутой с лысой головы шапкой: — Распущаю! Гуляй, казара! — Берёт под недоуздок рыжего тро- фейного коня с белыми хвостом и гривой: — А этого — на магарычи пущаю! Гуляй, войско!.. Неулыбин-старший пробирался к сыну, которого разглядел меж сгрудившихся всадников. Увидев его, Ванька, спрыгнул с ордынско- го маштака, езда на котором, оказывается, — важнец, с “пересып- кой”, как говорят казаки, то он рысью бежит, то иноходью баюкает, укачивает. Есть чем похвалиться. Да вот что-то не видно Усти! Зато папанька — вот он, проталкивается к нему. В отличие от остальных, обильно и безотказно принявших угощение прорвинцев, парень был почти трезв, ибо разумно поосторожничал (впервой ведь!), опроки- нув лишь полстакашка кизлярки. Чувствовал себя так, навеселе, бо- лее от радости, чем от выпитого. Однако ж Усти не видно... — Зравствуй, папенька... 151
Ни слова не говоря, Иван Ефимыч из-за плеча, от всей души сте- ганул сына нагайкой. И ещё, и ещё! Казаки поощряющее ржали: — Взы его, Ефимыч, взы! Чтоб чешуя посыпалась младая!.. Сын вздрагивал, но не перехватывал плети, не уворачивался, по- нимал — за что. Когда Иван Ефимыч остановился, уравнивая дыха- ние, Ванька склонил голову: — Благодарю тя за науку, папенька... Прости, Христа ради... — Бог простит! — сипло ответил отец, и тут порыв чувства ки- нул его к сыну, он обнял его, притиснул к груди, пустил слезу и трёх- приёмно расцеловал: — Спасибо и тебе, сынынька! Молодца, хва- лю... Прости и ты меня за ради Иисуса!.. Ну, а потом, потом... Что тут началось, ни словами сказать, ни пером описать! Ведь для казаков, как и вообще для русских, важен повод. А повод был знатный: от освобождённых пастухов участни- ки погони узнали, что сразились они, оказывается, с бандой моло- дого, но умного и дерзкого батыра Сырыма Датова, имя которого уже становилось известным в степи. Начав как обычный барымтач, постепенно Сырым обрёл славу народного защитника, выступавшего и против русского управства, и против деспотического своеволия собственных ханов. За ним охоти- лись и те, и другие, он посидит и в тюрьме Яицкого городка, к тому времени переименованного в Уральск, и добьётся того, что правитель- ство Екатерины упразднит ханское правление, а введёт “народом выб- ранную” власть, которая окажется ещё хуже ханской. И воротится са- модержица к привычной для ордынцев власти назначаемых ханов. Однако ни в какие годы своей бурной биографии батыр Сы- рым не упускал случая пограбить, поразорять русские поселения от Яика до Волги, случая увести и продать пленников. Он всегда знал, где и когда можно безопасно перебраться через Яик, напасть на крепость или редут, потому что имел многих осведомителей из тех ордынцев, которые в дырявых кибитках и земляных ямах сели- лись по околицам казачьих селений и были у богачей дешёвой без- ропотной рабочей скотинкой. Переживёт Сырым и глубокий позор собственного пленения ка- заком Зелёновского форпоста Ильёй Скоробогатовым. Воспользо- вавшись временным отсутствием строевых казаков в форпосте, ба- тыр напал на него и разграбил, при этом была убита дочь Скоробога- това и ранен сын, уведён любимый конь. Возвратившийся домой Илья собрал отряд из десяти казаков и кинулся в погоню. Он настиг часть шайки во главе с самим Сырымом. Десять барымтачей были убиты, а Сырым и пятеро его сподвижников — пленены. “Твоя удача! — мол- вил батыр Илье. — Я сдаюсь только потому, что не могу себя умерт- вить...” Казак протянул ему заряжённый пистолет: “Застрелись!” Сы- рым не взял. После долгого молчания вышепнул: “Сдаюсь!” Илья вски- пел: “Ты не батыр, а негодяй и трус, журексиз! — Выдернул из но- 152
жен саблю и отхватил ему ухо, толкнул в шею: — Пошёл прочь, трус- ливая тварь, я никогда не убивал пленных и безоружных!..» Быть отпущенным с отрезанным ухом — самый страшный по- зор для ордынца. Так отпускают только отъявленных негодяев. А побывал Сырым в руках казаков не раз. Когда он пленил и продал в рабство старшину Чаганова, казаки поймали и посадили в тюрьму батыра, потребовали за него такой выкуп, какой хивинцы выстави- ли за Чаганова: семьдесят лошадей и триста пятьдесят рублей день- гами. Оба пленника обрели свободу. По сведениям энциклопедий, печально сложилась дальнейшая судьба батыра. Объявленный вне закона российскими властями, от- вергнутый своим народом, Сырым удалился к тем, кому продавал русских пленников. Там, по преданию, он в 1802 году был отравлен хивинским ханом. В легендах батыр чист, как слеза ребёнка. Через пелену двух веков трудно разглядеть истину, особенно если смотришь на неё через бинокль со смещёнными окулярами. Из писаний историка и путешественника Алексея Левшина достоверно известно, что в пер- вую годовщину смерти Сырыма Датова были устроены грандиоз- ные поминки, на них было съедено две тысячи лошадей, две с поло- виною тысячи баранов, выпито пять тысяч вёдер кумыса. Не диво. Плутарх вон пишет, что Юлий Цезарь, наоборот, в честь побед грандиозные пиры устраивал. На одном из них было накрыто двадцать две тысячи столов, вино впервые подавалось че- тырёх сортов, ценнейших полутораметровых рыб мурен возлежа- ло 6 тысяч штук... Ну и что? Да ничего! Миновало двести лет после тех поминок, и в 2003 году батыр снова явится перед потомками на лихом коне. В бронзе. На цент- ральной площади казачьей столицы, которую так ненавидел. Своей монументальностью очень напомнит памятник Петру Великому. Са- модержица российская, современница Сырыма, начертала на по- стаменте того, петербургского, изваяния: “Петру — от Екатерины”. От кого Сырыму — неизвестно... 3 С воскресенья на понедельник плавенное войско почти не спало. Приглушённые голоса, шарканье обуви, дым раз- ворошенных, взбуженных костровищ... Устя вылезла из-под тулупа, зябко подрагивая плечами, натяну- ла поверх сарафана верблюжью кофту. Отца в тагарке не было, вер- но, к зятю пошёл, от Семёновой тагарки слышно их “бу-бу-бу”. Ло- шадей папаня, видимо, уже сводил к Ерику. Ерик нынче всех поил, 153
ибо к Яику — ни-ни, чтоб рыбу не потревожить. Пошла и Устя по воду, сняв с люшни пустое ведёрко. Кто-то, зайдя в Ерик почти до козырьков сапог, окунал голову и шумно отфыркивался. По согну- той дугой спине опознала Ваньку Неулыбина. Подала ему бадейку: — Зачерпни! — И посочувствовала: — Головка — вава? Тебя вче- ра — хоть ложкой хлебай... Из-за плеча радостно блеснул белками, взял посудину, зачерп- нул, выставил на берег. — Да ведь за кумпанство... Я всё тверёзый сидел, а при послед- ке поднесли — я и кувыркнулся, пополз... Устя смешливо вякнула: — С кем поведёшься, с тем и наберёшься!.. Разговор, может быть, совсем никчёмушний, зряшный, а до чего ж приятный обоим! Ванька отжал ладонями волосы, подолом рубахи вытер лицо. — Вода карасями пахнет, — сказал, с чмоканьем выдёргивая са- поги из илистого дна. — Дай, я понесу... Устя не отдала бадейки. Так и несли вдвоём, держась с двух сто- рон за дужку, нечаянно касаясь друг друга локтями. Возле кузнецов- ской тагарки остановились, опуская бадейку наземь, лёгонько стол- кнулись лбами, засмеялись, довольные. Стояли и молчали. Проснулся ветерок, и возле Устиного уха затрепетал тополиный лист — словно карась на крючке. — До вечера, что ль? И на том спасибо, Ванечка преподобный! Устя прикусила губу, Усте смешно от Ванькиной оробелости. Хотя... А сама б на его месте — как? Дело-то сурьёзное, чувственное, давно за Ванькой известное, ржавчиной не берётся. Ванька боится промашки: плевка, как говорит- ся, не перехватишь, слова — не воротишь. С вчерашнего дня Устя вро- де как по-другому и смотрит, и говорит. Похоже, как зауважала. Распугнул Пётр Михайлович, явившийся из предрассветья. Стали запрягать... Тысячи колёс скрипят по сумеречной луговине, войско продви- гается, подтягивается к желаемому приярью. Здесь папаня отдаёт вожжи Усте, вдвоём с веселыциком-самарцем вскидывают на плечи востроносую красавицу бударку, торопливо уходят вниз, к берего- вому наплеску. Туда же бегут, спотыкаясь, падая, и другие плавен- шики. Вскоре по сталистому обрезу воды одна к одной, сколько брал глаз, несочтимо выстраиваются будары, напоминая каких-то выпол- зших на берег доисторических ящеров, готовых в одно мгновение проглотить застывших плавенщиков, нервно глядящих... Знамо, куда глядящих, — на плавенного атамана. Осенний рассвет ленив, с потя- гушками, но плавенный атаман терпелив, он дождётся первого сол- нечного луча. Атаман в бударке, которую крутоплечий гребец с мо- лодой бородкой гоняет туда-сюда поперёк стрежня, обозначая грань, 154
рубеж, помеченный ещё и пустыми бочёнками на якорях, докуда мож- но будет спускаться. Откровенно говоря, казаки не очень-то хотели Скворкина в ата- маны нынешней ловли — капризлив, груб, но комендант Симонов при- грозил: плавню отменю! Поняли: Симонов утешение Скворкину де- лает, потому как Скворкин первым в начавшейся заварушке потерял сына-надёжу. Честь высокая и наваристая: атаману и его выборным помощникам, артаульным, выделяется немалый льготный улов. Одет Скворкин — как и тысячи других плавенщиков: белые хол- щёвые шаровары, лёгкая стёганая фуфайка, островерхая шапка, са- поги. Отличка — белая повязка на рукаве да белый плат за пазухой, которым, придёт минута, взмахнёт пушкарю, что на обрыве с дымя- щимся фитилём похаживает возле крохотной пушчонки. Атаман вы- сок, седобород, длинные ноги пружинят, словно в стременах стоит, соколиный глаз сторожит строй по кромке воды, сторожит порядок. Кто-то там пытается из задних рядов перебросить свою будару че- рез передние, прямо на порозовевшее плёсо, но высокий, далёко слы- шимый тенор сейчас же остерегает нарушителя: — Итбяру печатку! Да ведь как удержаться, когда сердце вот-вот лопнет, как пере- натянутая тетива! Хоть на полбударки, хоть на полсажени хочется опередить соседа, чтоб первым рвануться на самую глубь и выме- тать ярыгу, чтоб мешком этой специальной сети зачерпнуть с дон- ных песков золотого зверя — длиннорылую прогонистую севрюгу, курносую тяжеловесную, как жирная нагульная нетель, белугу, кра- савца осетра в серебряной кольчуге, блескучие веретёнца стерля- ди... Ведь, бывает, только рассунешься с напарной связкой, с двух бударок начнёшь сбрасывать, растягивать сеть, веселыцики взоп- реть не успеют, а ярыга полна, тащи, чаль к берегу, ибо в будару не осилишь выворотить набившуюся добычу. Правда, такое чаще на ве- сенней плавне бывает, когда севрюга из моря валом валит. Ятовная верста новичку-весельщику покажется вдвое длиннее коломенской, зато хозяину — с воробьиный нос: не успел трёх-четы- рёх замётов сделать, а они, атаман да артаульные, вот, на рубеже мая- чат, велят вправо отваливать, на жёлтый выползок песков, дескать, всё, сегодня отплавал. И такая досада берёт: в бударке всего лишь пара сев- рюжек да разъединый осётрик жаберками похлопывают — улов раз- ве! Кто первым идёт, тот зачерпнул по край бортов, давно к берегу при- чалил, выгрузился и налегке к остальным пристраивается, глядь, ещё сколько-то “зверя” зацепит... В отставальщиках, конечно же, бедный. Даже если он при пушечном ударе первым падёт на стремя, ему с бога- тым не верстаться, потому как богатый сторублёвых весельщиков на- нимает, они знаемы в войске, как породистые скаковые лошади, у них будара будто щучка из воды вымётывается, вперёд вырыскивает... Ну, а на рубежном песке купцы ждут, чайками, бакланами, кор- 155
шуньём налетают, — хошь продавай, хошь сам пластай, соли, икру вынимай, загружай тагарку, не хошь — малосолом на базар в горо- док вези, там барыши считай-пересчитывай... Устя знает, что первый рубеж самый волнительный, но и самый лёгкий, потому что все ещё при свежих силах, а вот потом, потом... После дневок начинаются эти потом, когда рыба снизу проходит вверх, заполняя обловленные ятови, чтоб в лёжке ждать зимнее под- лёдное багренье, а плавенщики, день передохнув, отторговавшись, опять же по удару пушки, поутру срываются с прежнего рубежа и скачут (именно скачут, а не плывут!) на новый, а до него на вёслах вёрст сорок-пятьдесят. И таких рубежей до Гурьева-городка когда четырнадцать означают, когда — шестнадцать: Антоновский, Котель- никовский, Красноярский, Харькинский, Горский... Бычье сердце надо иметь, чтоб выдержать такую дистанцию, такую байгу! Некото- рые весельщики, как тут говорят, “загребаются” до такой степени, что их замертво с будар снимают. Перед страшной атакой не замирает у казака так сердце, как пе- ред выстрелом ертаульной, сигнальной пушки. Наконец, почти рядом с Устей бухает с яра неказистая пушчон- ка. Пушкарь отбрасывает ненужный теперь фитиль и, зажав под мышкой шапку, крестится и низко кланяется Яику и ринувшемуся на воду войску: благослови, Бог, на удачу! Устины глаза — вразбег, всех враз и каждого в отдельности хочется увидеть. Ранее она не бывала дальше степных бахчей и сенокосов, а тут — та-а-акое началось! Шум, гам, того гляди вёсла заговорят! Великое действо на речных волнах потрясало всех, кого случай приводил на Яик, кто сподобил- ся чести наблюдать сие. Знаменитый Даль наблюдал плавню через пятьдесят лет после Усти, он оставил такие впечатления: “Здесь от- вал будары недаром называется ударом, а плавание скачкою. И чёрт их знает, прости Господи, как они не перепутаются вёслами, руками да ногами; о сетях да снастях и говорить нечего! Ведь тут не десяток их и не сотня! Тут тысяча, другая с хвостом, и все зараз кинулись в воду, и все вдруг гонятся и летят, и гребут, и кричат, перегоняют, об- гоняют — он и сеть вымётывает, и бударой управляет, и рыбу тащит, а сам на весу стоит; самого в бок и в зад толкают... ” И всё это сумасшедшее действо, этот бег, эти скачки длятся и три, и четыре недели, до самого синего моря. День — ловля, скачки, день — отдых, день — гонки, а потом опять днёвка, отдых, продажа и солка рыбы, приготовление икры, необходимые покупки. И, конеч- но же, ради чего, кажется, и сбиваются в такое скопище казаки, — это “кумпанство” вкруг сытно парящих котлов, чара зелена вина по солнцу и песенный ор, и пляски, и слёзное, поцелуйное братание, и сведение давних счётов... Усте всё это как бы не в диво, домашние застолья тоже шумны и бахвалисты, и там друг на дружке рубахи рвут, но тут, на песчаном 156
отлогом берегу Яика, под высокими, словно бы прозябшими, звёзда- ми, в щедром треске и всполохах костра, метаниях багровых теней вос- чувствование обостряется, всё обретает преувеличенную многозна- чимость, исподволь становишься соучастницей творения некоего вол- нующего, незнаемого мира, где будто воспаряешь над серой обыден- ностью бытия и с высоты этого воспарения смотришь на сгуртовав- шихся вокруг костра куренских казаков несколько очужелыми очами, слушаешь их речи, выкрики, хохот, перебранки с умиротворённым всепрощением. Наверное, так смотрит Бог на сотворённый Его про- мыслом мир суеты и бестолковости. В этом состоянии Устя озадачи- вается вечным для людей вопросом: почему б не всегда так, без край- ностей?! Ну, покричали один на другого, ну, рубаху порвали, ну, ещё чего-то — не крайнего, не смертного, которое творится где-то там, под Оренбургом, и которое, будто кипящее варево из котла, то и дело выплёскивается здесь, грозя заплескать, залить чистое горение суш- няка, пыхнуть к небу красными искрами и угарным дымом... Вон кипит, ярится недальний сосед дядя Микиша Толстов — не- доволен плавенным атаманом: — Он чео себе дозволяет, скажи? Ещё и сорок дён убиенному сыну не справил, а уж против Бога новый грех на душу взял. Замест трёх льготных плавок по за гранью — пять сделал! Будара — в окат, севрюга да осётр, будару денег увезёт... — Пра! — подтверждает его младший брат. — Сам видел, усчи- тал — пять. Под “уру”! Дескать, не узрят! — Ну ладно б — нищий, последний хрен без соли доедает, а то... Ведь фершал скотский, всяк кличет: зайди, Патрикеич, уважь. Кому жеребчика облегчить, кому — бычка. Прошёл по левой строне ули- цы — левый карман полон, прошёл по правой — правый полон. А всё мало утробе ненасытной! Я три косы нанимаю, он — десять. Стога годами стоят, а как сухмень, недород сену — барыши огребает! — Ужо придёт и его час! — Горбатого могила исправит... — Государь Пётра Фёдыравич обещал войско прислать, штыб городок от бритоусцев освободить. Пришлёт, а мы плаваем тута. Оби- дится... — Осетров, икры поднесём! — Знакомый купец рыбу брал, сказывал: государь многонько городов и крепостей под свою руку преклонил... — Помогай ему Бог!.. Устя сварила кашу, расставила по скатерке глиняные миски, поки- дала деревянные ложки, теперь её дело — сиди в сторонке, слушай да мотай на свою катушку. Катушка безмерна, не зевай, не упусти нить... Ванечка Неулыбин принял круговую чарку, на Устю искоса зыр- кнул: за твоё здоровье, мол! Разливайла перехватывает его взгляд, ёрничает: 157
— Пей вино, а не брагу, люби девку, а не бабу! Любовь свою, Иванушка, дорушивай до камушка! Тот выпил, не поморщившись, как учат отцы-деды. Всем хорошо, все уже “степлились”. Папаня из котла выбагри- вает половником крупные, жёлтые от жира куски осетрины, горой складывает посреди самобранки, на прихваченные первой жухлос- тью листы лопуха, в миски наливает ухи. Ноздри казаков жадно втя- гивают аппетитные, паркие запахи рыбы, перца, укропа, лука... Едят, обжигаясь, под смачный кряк выпивают, снова едят — много, сытно, под хомут, громко срыгивают. От выпитого, от пресыщения языки ста- новятся “кошомными”, глаза осоловелыми, руки, ноги, поясница сто- нут, покоя просят — день-то костоломный был. Может, пора и по та- таркам — бай-бай? И так — рубеж за рубежом. Чем дальше к Гурьеву-городку, тем беднее берега, кое-где степь, считай, голяком к Яику подходит. А осенняя ночь хороша лишь при костре, и потому встречающиеся пе- релески враз пустеют — ни сучка, ни валежины не оставляют пла- венщики. А вот близ Маринкиного яра есть большая низкодолая из- лучина, богатая травами, осокорём, вётлами, карагочом, зарослями терновника. Тут и остановилось войско на ночлег. Когда Устя засобиралась на плавню, Прасковья Иванаева ска- зала: — Поклонись от меня Маринкиному яру! — Чем хорош? — Бабьим именем назван... Всё по Яику — мужское, задавац- кое, а тот яр — имя бабы получил... Паша рассказала подружке легенду-быль о том, как почти двес- ти лет назад на русскую землю пришли польские захватчики, поса- дили на трон Дмитрия, который выдавал себя за спасшегося якобы от смерти сына царя Ивана Грозного, женили его на дочери сандо- мирского воеводы Мнишека — Марине. Этот Дмитрий оказался лже- сыном. Его убили. Но поляки выставили нового самозванца, тоже Дмитрия. Марина стала женой и этого прохиндея. Русские подня- лись и выгнали чужеземцев, а царя-самозванца убили. Да среди рус- ских нашёлся предатель — казачий атаман Иван Заруцкий, он внача- ле держал руку второго Дмитрия, а после смерти лжеца — руку его вдовы Марины, вместе с ней намеревался посадить на русский пре- стол её сына, прозванного “ворёнком”. Заруцкого русские войска разбили, и он со своей возлюбленной и остатком отряда бежал на Яик. — На острове Медвежьем, — говорила Паша, — они устроили своё убежище, как раз супротив того высоченного яра, который про- зовут Маринкиным. Там, на острове, их наши казаки и схватили. — И что? — взволнованно спросила Устя. — А ничего. Заруцкому голову отрубили, а Марина в тюрьме по- 158
мерла. Сказывают, и её “ворёнка” удавили... Воротишься, я тебе ещё кой-чего про то порасскажу... И вот он, Медвежий остров, поросший белым и красным таль- ником, он уж почти и не остров: между ним и правым берегом остал- ся лишь узкий проран. А дальше вниз возвышается глинистый Ма- ринкин яр. Прищурилась Устя, и почудилось, что в дымчатом струй- чатом мороке над яром маячит одинокая фигурка высокой стройной женщины. Устя оттряхнула видение, подумала: наверное, она была очень красивая, коли два царя и атаман казачий её любили! Отвлёк Ванька Неулыбин: — Айда за дровами? Вдвоём больше принесём... Вон тот лесок ещё, поди, не весь обчистили... Несколько небрежно, даже картинно, он забрасывает за плечо ружьё, которое советует ему прихватить осторожный родитель. Вро- де бы не очень Устя застыдчивая девка, а всё ж неловко: что подума- ют, что скажут люди? Но парня неожиданно поддерживает Петр Ми- хайлович: — А чего? Не во вред сказано, подите для кумпанства... Похоже, настырный казачонок начинал нравиться папане. Устя взяла из татарки верёвку для сушняка. Прошли через всё становище рыбацкое с частоколом задран- ных оглобель и дышл, под комлем каждого дышла — дуга подпори- ной, оглобли вздёрнуты натянутыми вожжами, на них, для опознания стана, то старый пим надет, то драная шапка, то пустая бутылка бол- тается — знямку, водочную торговлю обозначает. Это — плевать, а че- рез доброхотное, завистливое глядение, через словечки-шуточки, че- рез всякое двумыслие подпивших уже казачков пройти — м-м!.. — Н-н-н, каку севрюжку забагрил! Эт чья ж такая? — Куренская, Кузнецова Пётры Михалыча... Ишь, сворковались... — Золотую рыбку закуканил... — Какой пробы? — Пока без пробы, поди! — Дядя, на языке чиряк вскочит! — огрызается пунцовый Ванька. — Х-ха! Пирженцом надулся, важный какой! Прямо пупырь! — Ды эт жа Ванька, Ефимыча Неулыбина сын. Сказывают, на коротких днях барымтача ордынского срубил... — Вон чао! Молодца, знать, по чину нос задрал... Устя “сдерживается”: на чужой роток не накинешь платок. Идёт- плывёт, лишь поулыбывается тихонько. И Ванька не обижается: па- руса его полны весенних ветров, от которых легонько кружится го- лова. У кого не закружится, когда рядом с тобой красота такая идёт, лучшей во всём войске не слышно! Пускай подскалыжничают, это — с великой зависти к нему, Ваньке Неулыбину. Устя скора на ногу, но сегодня и она не угонится за ним, он шаговит сегодня, как верблюд, потому Устя не видит его непотухающей улыбки, его влажно блестя- 159
щих карих глаз, и теперь вроде не он у неё, как всегда было, а она у него подпасыч. Вроде как забыл про неё, даже не оглянется. А у неё — сарафан, ноги путаются, приходится подбирать подол. А зубоска- лам — только дай повод, только покажи ножку!.. Вышли за околицу табора, и Ванька с удовольствием, кажется, замедлил шаги, а потом и остановился, поджидая. Обласкал благо- дарным, преданным взглядом. Далее пошли рядышком, и он помирал при каждом нечаянном прикосновении её локтя. Осиновый колок чисто выбран — ни валежины, ни сухостоя. Не- заметно углубились, набрели на небольшую падинку. И ахнули от обилия ягод ежевики, лежит пружинистым голубоватым настом. Устя приподняла сарафан и, как в воду, опасливо ступила в цепкую кру- жевную гущину ежевичника. И сейчас же чувяки её и чулки, а у Вань- ки сапоги покрылись голубовато-чернильными кляксами. Переспе- лая ягода при малейшем прикосновении опадала и размазывалась. Полными горстями напихивали они ею рты и смеялись, глядя на за- мурзанные мордуленции друг друга. А вокруг такая красотища! Высоченные матёрые осокори в жёл- тых подпалинах и роняют, роняют на головы и плечи ризное золо- то, листья идут вниз солнечными зигзагами, точно рыбацкая блесна по мелководью. Вершины чуть слышно перешёптываются, верно, вспоминая былое. Крепышок вяз не обронил ещё ни единого листа, весь в сусальном багреце и густом пурпуре. Зато тополёк рядом с ним, словно пропойца, всё спустил с себя. Кусты терновника тоже обнажились и просвечивают почти насквозь, протягивая встречь полные горсти дымчатых, как роса, ягод. А тут ещё и боярышник полыхает, сплошь облепленный красными гроздьями, тут и шипов- ник весь словно коралловыми бусами обвешан. А по уклону, в под- шатёрье дерев и кустов — грибы, грибы, будто кукольный хоровод вышел на игрище, обрадовавшись теплу и солнышку. Поджарые грузди — в широкополых, задавалисто заломленных шляпах. Тол- стые, сытые подосиновики кокетливо щеголяют атласными корич- невыми шапочками. Длинной шоколадной дорожкой вылупились ва- луи, туго, по-братски прижимаются плечиком к плечику. Воздух по- лон острого запаха грибов, раздавленных прошедшим лосем или ка- баном. Наверное, кабаном, потому что там и там видна взрытая ры- лом земля. Пахнет земной тучной прелью, горькостью отмершего листа. Дышится глубоко и радостно. Устя перестаёт есть ежевику и жадно смотрит на окружающее великолепие. И кажется, что это не дятел так громко стучит, а её соб- ственное юное сердце. А белощёкий, в красной тюбетейке дятел ска- чет вверх по грубой коре осокоря, простукивая своим долотцем, и лукаво, понимающе скашивает блестящий глаз на Устю. Она хочет шагнуть, но запутывается в ежевичных плетях и с хохотом падает. И в то же мгновение почти рядом с нею шумно, с вибрирующим трес- 160
ком пера взрывается тетеревиная семья. Сопровождаемая озабочен- ным квохтаньем старой тетёрки, стая, круто взяв горку, расселась, раскачалась на вершине старого осокоря. Устя со смехом поднимается: — У меня прямо всё гольё оборвалось с перепугу! Ванька прикладывает палец к губам: — Счас я их! — Осторожно, без щелчка взводит курок ружья. — Они тут непуганые, подкрадусь... И, пригибаясь, прячась за кусты и стволы, близится к осокорю, с которого птицы, как бы кивая, удивлённо поглядывают вниз. Устя следит азартно, прижимая руки к груди, боясь, что грохающее серд- це вспугнёт тетеревов. Не сразу обратила внимание на хрустнувшую позади сухую ветку, обернулась лишь тогда, когда услышала мягкие широкие прыжки, смягчённые пружинистым ковром ежевичника. Обернулась — поздно! Её смял, огромной корявой ладонью зажал рот кайсак в рваной одежде. Задыхаясь, не могла вскрикнуть и всё ж изловчилась, рванула нехристя за мошонку. Он вскрикнул, озлобясь, грохнул Устю кулаком по голове, вышибая сознание. Ванька оглянулся: поджарый коротконогий ордынец тащил Устю за кусты терновника и шиповника. Ванька, дуром, как лось, рванул назад. Но откровенно не успевал: за кустами кайсака поджидал конь. Ордынец уже был возле него, проворно обметнул Устю арканом, крякнув, закинул поперёк седла. Сейчас вспрыгнет позади седла и... Ванька заплакал. И заорал благим матом: — Скор-р-ра, казаки, скор-р-ра! Киргизцы! Хи-и-и-чники! Вспомнил о ружье. Приткнулся левым плечом к дереву, тернул кулаком глаза и нашарил мушкой ордынца, тот уже закидывал ногу через круп... Господи Боже мой, Царю небесный, укрепи руку и глаз! Ведь... ведь вместо ордынца можно в Устю! Иль пусть?! Слаще ль бу- дет вживе, у басурманов?! Эх, а что Рыжечка сделал бы? Ванька опускает мушку ниже, к левой лопатке нервно пере- ступающего коня. Спаси Христос, папаня, твоя наука не обманула: после гулкого в лесу выстрела, через вяло опадающие клочья дыма увидел, как вздыбился и отчаянно, смертно заржал конь, как свали- лись к его ногам ордынец с Устей, а следом и сам конь рухнул, едва не подмяв их. Ванька побежал к ним, перехватив ружьё так, чтоб мож- но было прикладом, как дубиной, размозжить поганому голову. Тот здраво шастнул в заросли. Конь, лёжа на боку, подплывал кровью и бил воздух задней но- гой с выщербленным копытом. Устя каталась по земле, пытаясь под- няться. Ванька выдернул из её рта кляп, помог встать, смотал воло- сяной аркан. Даже мусор с её одежды взялся стряхивать, стесняясь и радуясьтому, что — вот она, рядом, и он её касается, ощущает мел- кую дрожь Устиного тела. Лицо у неё бледное-бледное, а глазищи — как две огромные синие кляксы, которые, кажется, совсем не соби- 161
раются плакать. Более того, она облизывает сухие, пережжённые губы и улыбчиво язвит: — Вань, ты картечью стрелял? Кто ж на тетеревов с картечью ходит? — Ты, однако, дура, Устьк, — с сердитым дружелюбием отзыва- ется он. — Нет бы спросить: а ежели б не в коня, а в тебя? — Спасибо, Вань... А лесок полнился криками, свистами пеших и конных казаков. Наткнулись на виновников сполоха и, узнав в чём дело, вроссыпь ри- нулись неводить окрестности. Пётр Михайлович, смаргивая слезу, твёрдой, как кость, ладонью гладит дочь по волосам, а Неулыбин- старший деловито снимает с убитого коня уздечку, расстёгивает се- дельные подпруги. Сыну бросает: — Молодца, хвалю!.. С прибытком вернёмся... Пётр Михайлович обнимает парня за плечи, тоже хвалит: — Настоящий казынька! Спасибо, Ваня... Ордынца-хищника так и не нашли, даже по вершинам деревьев смотрели, — нет, будто на небо взнёсся. Знать, в рубашке родился! Зато разговоров после себя оставил — в десять рыдванов не умес- тить. Дескать, вовсе обнаглели азиатцы — лёгкая, беспривязная на- ция. Как вроде бурьян-катун, гонимый ветром: день кочует, ночь ко- чует, где пристанет — там ночует... Дескать, скорей бы государь Пёт- ра Фёдорович до беспутной своей Катерины добрался, расчирхал её войски да позволил казакам за азиатцев взяться — вразумить су- киных детей... На исходе октября войско процедило последний рубеж близ Гу- рьева-городка и с лихорадочной весёлостью засобиралось домой. Там уж заждались, завыглядывались. А плавенщикам можно, нако- нец, дух перевести после долгой по воде скачки, горб разогнуть. Плав- ня, конечно, случилась не шибко заловистой, однако ж никто в убытке не числит себя. Главный улов распродан купцам, подарки домашним понакуплены, остаётся подважить рыдваны и тагарки, наново сма- зать оси свежим дёгтем, устлать рогожами возы и погрузить недо- проданный рыбий малосол, обшарпанные, побитые в столкновени- ях будары и снасти, напоить в Яике скотину — и с Богом, домой, до- мой, сто поклонов те, Яик Горыныч, за удачу-неудачу, не обмини ми- лостью при следующей встрече на зимнем багренье... Дома уже первые заморозки стекленят, верно, лужи, дороги за- дубели и звонки, как бубен, а тут заладила холодная дождевая мо- рось, от которой тошно. Под ногами всюду хлюпает, сапоги вязнут в солонцеватой глинистой почве, с недалёкого моря натягивает иногда огурцовой огородной свежестью, а так стоит отвратная затхлость не- просыхающего болота, вонь гниющих водорослей и рыбьих потро- хов. Летом, говорят, здесь страшенная жара, губы лопаются от зноя и соли, на зубах скрипит тончайшая горько-солёная пыль. А людям 162
I нравится, люди живут, радуются жизни такой. Чего уж там — раду- ются! Где навар, там и радость, где не каплет на плешь, там и счас- тье... Такими словами отвечает папаня на Устино недоумение. И до- бавляет: человек на любом поганище жить и радоваться будет, толь- ко не вяжи ему рук и крыльев... Кто-то уже тронулся, мимо конь шлёпает, а колесо скырлыгает — мёртвого поднимет. Папаня досадует: — Ый, голубь, ай дёгтем издержался? Хоша б грязью оси-то смажь! — Чай, не воры едут — своё везём! — пьяненько откликаются из-под навеса тагарки. — Таким главная радость — наглохтиться, — ворчит папаня, тор- пищем укрывая в тагарке наваль солёных судаков и сазанов, отсве- чивающих мёртвым серебром и бронзой. Устя вспоминает Пашин наказ и решает подняться на близкую крепостную стену, с её высоты посмотреть на неизмеримую здесь речную ширь, когда-то принявшую разинскую невольницу. — Я счас вернусь, папань! — У кумовьёв в Янайкине попросим бани, — сам себе говорит Пётр Михайлович, откровенно припочёсываясь. — Обдермужились вовсе... Через плавенный табор идёт Устя, подбирая юбки, к единствен- ным у крепости воротам со стороны Яика. Войдя, у ближнего басти- она поднялась на стену, дивясь истёртости каменных ступеней: сколько же по ним человеческих ног ступало! Поднимался по ним и рассказанный песнями Степан Тимофеевич Разин! А восходила ль сюда его знатная полонянка? Может, с отсюдошной высоты в после- дний раз смотрела она на ту вон родимую ей солончаковую степь, ища в её сумеречной блёсткой зыби кошомные кибитки милого ко- чевья? И по её смуглому красивому лицу вразнобой скатывались слё- зы, а суровый атаман размягчился и губами ловил, выцеловывал их горькую солёность... Это — если отсюда, с высоты. А с палубы струга атаманского она ничего не могла видеть, кроме низких берегов и двух- саженной стены камышей, застившей окоёмный мир. Да и слёзы той минуты были, верно, не штучные, а ручьём, чего сквозь них увидишь? Если и видела, то лишь страшное бородатое лицо атамана, который не утешал, который произносил перед молчаливой ватагой некие тор- жественные, непонятные ей слова, о жуткой сути коих она лишь до- гадывалась. Высока и широка крепостная стена, да нет с неё дали, даль при- давлена мутной, моросящей наволочью. А недаль — вот она! Гомоня- щий, суетящийся табор внизу, далее, за камышами, — тяжёлая, в мел- кой чешуйчатой волне неутомимая течь реки с редкими молчаливы- ми чайками над ней. За спиной, внутри крепости, с полсотни невзрач- ных саманных и деревянных домов. За северной стеной, вверх по 163
Яику, — рубленая церквушка да дюжины две-три изб при ней. Мо- жет, столько их и ниже крепости. Убого, грязно, вонько. М-ба, никак Ванечка преподобный на неосёдланном отцовском строевике скачет, из-под копыт грязь до неба! Как узнал, что она на верхотуре? По малиновому полушалку, поди, узнал? Подскакал, гарцует, сдерживает коня, подбородок в чернявом молодом пушке к ней задирает: — Чео маячишь, как хорунка всполошная?! Устя озорует: — Домой улететь хочу, да крылья мокры и тяжёлы! Поймаешь? — раскрылила полушалок, наклонилась низко, будто впрямь вот-вот прыгнет. — Будет те вздуривать! Айда с тоей стороны! Крутнул на месте коня, ударил каблуками под брюхо, пал гру- дью к гриве, метнулась сзади грязь. И вот он уже возле бастиона, с внутренней стороны, возле ступеней горячит строевика. — Слушайся, прокачу! — Спрыгивая, чавкая сапогами в грязь — готов подсобить Усте, а сам сторожит каждый её нащупывающий шаг по ступеням, а сам сладко млеет: ах, хороша ластынька, ах, царевна морская, ах, ненагляда присердешная! Ужо он промчит с ней, проле- тит на зависть всему плавенному войску! А ненагляда вдруг ведемкой оборачивается: с пятой или шес- той ступени по-мальчишьи резво падает животом на конскую хол- ку, бросает через круп ногу, опахнув парня юбками, вырвала повод и вздыбила строевика, кинула к воротам крепости, не обдёрнув юбки, не пряча коленки, обтянутые чулками-самовязками из белой бараньей шерсти. Встречный ветер рванул с неё малиновый полу- шалок, и он большой подшибленной птицей спланировал к Ваньки- ным ногам. Последнее, что ошарашенный казачонок увидит под аркой во- рот, это рыжий стелющийся хвост отцовского строевика, да так же стелющуюся за спиной Усти длинную её чёрную косу, размотавшу- юся из-под шёлкового платка-бежевки. Не диво, что казачка на коне скачет, Устю брат Егорка, говорят, с пяти лет на маштака сажал, и она клещуком вцепливалась в гриву. Однажды, говорят, соскользнула со спины, но не упала — ручонки не разжались, не выпустили гривы, висела без рёва, пока Егорка не снял. Не диво, что ускакала, диво, что спешила Ваньчу, теперь, поди, дивует войско, поулыбывается каждому, — и всяк пялит на неё зен- ки, всяк какой-нибудь рикошет в Ванькин адрес пуляет, это уж обя- зательно, это заобычено... Ванька поднял полушалок, встряхнул, положил на колено и ру- кавом оттёр испачканное место. Потом скомкал, оглянулся на домиш- ки (не видит ли кто?) и прижал к груди, раз за разом вдохнул от него, показалось, что сырой отяжелевший плат издаёт чуть внятную по- 164
лынковую горечь и теплоту девичьей плоти, вызывая просто ужас- ные скачки Ванькиного сердца. Казачонок побрёл к воротам. Здесь, под сводом, они и встретились. Проскакав с версту за око- лицей, Устя завернула назад. Разогнала в себе зябкость от сырости, от мыслей о разинской полонянке — и ладно. “Щёки звон как пыла- ют, хоть, — Ванька поискал подходящее определение, нашёл обра- дованно, — хоть пелёнки суши!” Она соскользнула животом с коня, отдала повод: — Бери, разинюшка! У него коня увели, а он... — Забрала полу- шалок, взмахнула, как флагом, косо, из-за плеча накинула на себя, широким спорым шагом направилась к табору. Ванька вёл коня в поводу, виновато и обиженно шагая следом. — Эт я чего, скажи на милость, должен был делать? — Хлебало не разевать! Паренёк помолчал, посопел, вскликнул вдруг озарённый: — Мужнина плеть вышибет из тебя дурь! Устя — девка вострая на глаз, на слово, на повёртку. Оберну- лась, остановилась — лицом к лицу, конь чуть не сбил обоих. Не гла- за, а синее спиртовое пламя, губы сжаты, будто вишенку держат. Не- хорошо хмыкнула: — Страшен сон, да милостив Бог, Ванечка! Своей рукой заколю!.. На том и расстались. В тот же день плавенное войско снялось в обратный путь. 165
ГЛАВА ШЕСТАЯ 1 В Петербурге Прасковья Брюс принесла императрице та- кую новость: сын её, Екатерины, великий князь Павел Пет- рович, во весь стол расстелил карту Российской Империи и лазил по ней, ища дорогу к яицким казакам. Он допускает, что его отец жив и объявился на берегах Яика, чтобы набрать там войско и идти с ним на коварную жену. Царевичу, мол, известно, что самозва- нец при своей особе всегда держит портрет “сына” и часто предла- гает выпить за его здоровье, при том говорит окружающим: “Отниму трон у жены, её отправлю в монастырь, а сына посажу на царство. Сам я устал и не хочу править...” “Час от часу не легче!” — Екатерина кольнула нахолодавшими зрачками: — Ты рядом была? Сама слышала? И великого князя над картой видела? — Като, у меня проверенные осведомители! — обиделась графиня. Можно бы хмыкнуть, как всегда, ибо известны эти “осведомите- ли”, кидающиеся на вечнозелёную красавицу, как судак на плотвичку. Но не хмыкается. Похоже, дела на Яике получают нешуточный оборот. Она неплохо знает историю Древнего Рима, Древней Греции, знает ис- торию европейского Средневековья, но очень-очень мало знает исто- рию России. И особенно мало знает о казаках, которые наводят ужас на турков, наводили его на Фридриха, от веку потрясают саму матушку Русь. Ведь, почитай, всем внутренним беспокойствам — они закваска. Болотников, Булавин, Некрасов, Разин, а теперь вот Пугачёв... Поблагодарив Пашу, она отпустила её и, выглянув к секретарям, приказала пригласить к ней директора Академии Наук Орлова. Оза- дачила: — Граф, хочу всё знать про историю России. Подберите всё пи- саное и печатаное. 166
— Будет исполнено, ваше величество. К сожалению, ваше ве- личество, Российская история располагает весьма малой толикой ис- точников. — Наверное, потому, что никого она, в том числе и твоих, граф, учёных, не интересовала, — язвительно перебила Екатерина. — Мне кажется, что англичанин, открывший оспопрививание, ценнее всей твоей Академии. — Не моей, матушка государыня, — вашей Академии, и учёные — тоже ваши. Все мы ваши дети, все — подданные вашего импера- торского величества... — Ладно, граф, не обижайся, не показывай ваш орловский ха- рактер. Пусть мои учёные изволят покопаться в истории, в архивах. Особливо интересуюсь казаками. Особливо! Знаешь ли ты, Влади- мир Григорьевич, кто такие казаки Дежнёв, казак Хабаров, казак Ер- мак Тимофеевич? Ну да, ну да, понаслышке, кое-что и как-нибудь! Хочу знать, почему всем беспокойствам российским внутренним ка- заки причина. То с Запорожья, то — с Дона, теперь вот — с Яика! Перво-наперво, граф, принеси о казаках учёные ответы... Ступай, Владимир Григорьич! Дня через три Орлов принёс и положил на стол её небольшую стопу книжек с прожелтевшими ломкими страницами, оставил в ле- вой руке лишь тоненькую папочку с завязанными зелёными шнурка- ми. Екатерина невольно любуется главой академиков. Он высок, не по годам дороден, пахуч, белоснежный парик — по плечам. Под спу- щенными красивыми ресницами просвечивают наглинка, усмешечка. — Вашей озабоченностью, матушка государыня, озабочена вся Академия. — В отличие от прячущихся глаз, и голос, и прогиб спины выражают полнейшее подобострастие. — Мы искали и кое-что на- шли. Про казаков, про их особливый характер. Академия пришла к выводу, ваше величество... — Ну-ну, не плети кружева, граф! — Казацкий феномен заключается в том, что казачество ника- кими силами неможно поставить на колени, казачество можно токмо уничтожить. С языка чуть не сорвалось: “Я уничтожу!” Но — осеклась благо- разумно. Дойди это обещание до казаков — только масла в огонь до- бавит: обречённый не выбирает средств для самозащиты. — Яс казаками разберусь и справлюсь! — Благослови вас Бог, матушка государыня! — почтительно склонил Орлов стан свой. Житейский опыт у графа невелик, но он уже знает, что такое привычка, умноженная на упрямство — тупое, несворотное. До него все протоколы в Академии писались латынью. Он, новый директор, повелел писать на русском, поскольку не знал латинского. Академики, сплошь нерусь, воспротивились и предло- жили компромисс: пусть для протоколов будет немецкий, который 167
большинству был ближе. Орлов вынужденно согласился и посочув- ствовал Михайле Ломоносову: каково ему было при засильи немчу- ры! — А ещё, ваше величество, академики просили показать вам пись- ма столетней давности. Ими обменялись турецкий султан и запорож- ские казаки... — Любезно обменялись! — усмехнулась Екатерина. — Что-то я слышала о той эпистолярии. — Они тоже характеризуют казацкий феномен. — Орлов развя- зал папочку и подал Екатерине. — А мне дозвольте пока выйти, ваше величество. Пока вы будете читать... — С чего б это, граф? — Екатерина водрузила на ровную, “гре- ческую”, переносицу круглые, в золочёной оправе очки и раскрыла папку. — Там... неприличные слова, государыня. — Экая невидаль! Истории не переписать, из песни слова не вы- кинуть. А тут — две мои великие мигрени: турки и... казаки... Я же не вслух буду... Бумага толстая, пожелтевшая, какая ныне лишь на обёртку идёт. На одном листе — оригинал надиктованного толмачу визирем или са- мим султаном письма, на другом — копия ответа ему запорожцев. Вчитываясь, Екатерина уверилась: да, писания воистину только цар- ственных очей и ушей “достойны”! Без изъятий, недомолвок и мно- готочий. Славно: натуральная пища всегда здоровее искусственной! “Я, султан, сын Магомета, брат Луны и Солнца, внук и на- следник Божий, владелец царства Македонского, Вавилонского и Иерусалимского, Великого и Малого Египта, царь над царями, властитель над властителями, необыкновенный рыцарь, никем непобедимый, неотступный хранитель гроба Иисуса Христа, по- печитель самого Бога, надежда и украшение мусульман и вели- кий защитник христиан. Повелеваю вам, запорожским казакам, сдаться мне добровольно и без малейшего сопротивления и меня вашими нападениями не беспокоить. Султан Магомет IV”. Внизу карандашом и другой рукой приписано: “Магомет IV пра- вил с 1648 по 1687 годы”. Орлов, застыв истуканом, видел: чтение ответного письма запо- рожцев всё выше и выше задирало подкрашенные брови императ- рицы, слегка нарумяненные щёки вспыхивали пунцовыми пятнами, а тонкие губы вздрагивали, верно, порывались к плясу и хохоту. Было отчего. “Ты, шайтан турецкий, проклятого чорта брат и товарищ и самого Люцеперя секретар. Який ты в чорта лыцарь, якщо го- лою сракою ежака не вбьёшь. Чорт насере, а твоё вийско пойисть. Сукын ты сыну, не будешь ты годен сынив христианс- ких пид собою маты: твойогу войску мы не боимося, землею и 168
водою будем бытыся мы з тобою вражый сукын сыну распроёбт твою матыр. Вавылонский ты кухар, Македонскый ты колис- ник, Ерасулымський ты броварник, Александровськый козолуп, Велыкого и Малого Эгыпта свынар, Армянська ты свыня, Та- тарськый сагайдак, Каменно-Подыльскый злодиюка, всього сви- та и подсвита блазень, самого гаспада внук и нашего хуя крюк. Свынячья ты морда, кобыльяча ты срака, скаженна соба- ка, не хрещёный твий лоб, мать твою ёб, щою тоби лопнуть. Теперь кинчаем, числа не знаем, бо календаря не маем, мы- сяць у неби, а год у книжицы, а день такый як ы у вас, за це поце- луй в сраку нас. Кошовой атаман Захарченко со всым Кошем Запорозькым”. И в графине Брюс, и в Екатерине осталось много от былого де- вичества, даже в зрелых летах обе горазды подурачиться, устроить с детьми шумные игры, по любому поводу рассыпаться смехом и хо- хотом. Ну, а тут, а тут — такая эпистола казачья! Екатерина плюхну- лась в кресло, пала грудью, лицом в скрещенные на столе руки. Со- трясалась, хохотала взахлёб — не по сану. На лице Орлова тоже ело- зилась улыбка. Он нагнулся, ущипнул упавшие на ковёр очки импе- ратрицы, осторожно положил на край стола. Наконец Екатерина вскинула на Орлова лицо, большим платком вытерла мокрые глаза и щёки, в платок же звучно высморкалась и весело протянула папку директору Академии: — Ступай, граф... Я уразумела казацкую суть. Но я сломаю ей спину! — Помогай вам Бог, ваше величество. — Сама управлюсь. Главное, чтоб не вмешивались в мятеж тур- ки с компаньонами... Орлов откланялся. “Управлюсь ли? Управлюсь!” Вспомнила ответ Вольтера на её сообщение о самозванце, которого она насмешливо величает “мар- кизом Пугачёвым”: “Ныне прошли уже времена Дмитриев (само- званцев), а потому та самая комедия, которая пред сим за 200 лет с успехом была играна, теперь освистана будет... Это приметно, что Ваше величество не много предприятиями г-на Пугачёва встре- вожены...” Она покивала философу, поддакнула: мол, да-да, одни только газеты “увеличивают шум о разбойнике Пугачёве, который в самом деле не имеет с г-ном Тоттом ни явного, ни тайного сно- шения. Я равно презираю как пушки, вылитые одним (для турецко- го султана Мустафы), так и предприятия другого. Однако же г. Пу- гачёв и Тотт имеют нечто общее: первый ежедневно готовит себе верёвку пеньковую, а другой ежеминутно подвергает себя шёл- ковой...” Увы, и турки, и французы, и прочие — вмешивались в ход вос- стания, поддерживали самозванца. Тайно. Со злорадной мститель- 169
ностью. Очень им хотелось, чтоб чернь российская подняла на коль- ях надменную немку. Желание Екатерины, вслед за Петром Великим, прорубить новое “окно в Европу” уже не на кишкообразной замер- зающей Балтике, а на тёплом и широком Чёрном море, было Европе, как чирей на попе. Милейший французский король Людовик XV, об- жора, пьяница и развратник, боявшийся России больше, чем оспы, ещё 10 сентября 1762 года писал: “Вы, конечно, знаете, и я повто- ряю это предельно ясно, что единственная цель моей политики в от- ношении России состоит в том, чтобы удалить её как можно дальше от европейских дел... Всё, что может погрузить её в хаос и прежнюю тьму, мне выгодно, ибо я не заинтересован в развитии отношений с Россией...” Жестокая русская междуусобица явилась кстати. Французско- му посольству в Турции умчалась депеша: “Король направляет к вам офицера Наваррского полка. Вы должны как можно скорее отпра- вить его с необходимыми инструкциями и 50 000 франков для так называемой армии Пугачёва... Не жалейте ничего для того, чтобы нанести решающий удар, если к тому представится случай. Нет та- кой суммы, которую король не представил бы ради осуществления наших замыслов... Во всех провинциях царицы много недовольных, которые ждут лишь случая, чтобы восстать”. А ещё в депеше — ин- струкция. Для турок. Дескать, как следует, ударьте русских на Кав- казе и выдвиньтесь в сторону Кубани, дабы потом смыкнуться с по- встанцами Пугачёва... Неустанная работа мысли развила в Екатерине чувство преду- гаданное™, почти всегда безошибочное. Сейчас она тоже предпо- лагала, что “заклятые её друзья” непременно воспользуются восста- нием самозванца, дабы напакостить ей. Но канцлер Панин речёт: “Не думаю! Сего не может быть. Ни один уважающий себя монарх не свя- жет собственное августейшее имя с разбойником... ” Знаменитая рус- ская простота, которая хуже воровства, когда душа — нараспашку? Или обычная барская расхлябанность души и воли, надежда на столь же знаменитое русское “авось”? А ведь Пугачёв не столько с Дона, сколько из Польши явился, то бишь из гнездовища самозванцев. Па- мять о Лжедимитриях, о дерзкой авантюристке Марине Мнишек слишком свежа и поучающа на Руси. Кстати, Мнишек разве на Запад бежала? Нет, на Восток, к насельщикам и вечным горлопанам с Яика. Туда ж поначалу и Стенька Разин подался! Екатерина развернула на заложке одну из оставленных Орло- вым книжек: вот, пожалуйста! Какой-то Фёдор Сукнин писал с Яика Разину: “Собирайся к нам, атаман, возьми Яик-городок, учуги ра- зори и людей побей. Засядешь в нашем городке, и потом пойдём вместе на море промышлять”. Разин спустился по Волге, обогнул северное побережье Каспия, поднялся по Яику и взял городок, каз- нил тамошнего стрелецкого голову и верных ему сто семьдесят 170
стрельцов. Хозяйничал в Яицком городке и лето, и зиму, делая дер- зкие набеги то на Терек, то на улусы астраханских татар, успешно громил посылавшиеся против него правительственные отряды. Лишь в марте 1668 года оставил Яик и направился “за зипунами” к персидским берегам... Наделал собачий сын звону! И везде поддерживался яицкими го- ловорезами. И ещё одна книжечка оставлена Орловым. Что тут? Гм, воспо- минания голландского офицера Людвига Фабрициуса на русской службе, воевавшего против разинской вольницы и попавшего к ней в плен. Романтическую и жестокую сцену на Яике подле Гурьева городка вспоминает голландец. После того, как его отряд был раз- бит, разинцы подняли паруса и ушли в море. “Но сначала Стенька весьма необычным способом принёс в жертву красивую и знатную татарскую деву. Год назад он полонил её и до сего дня делил с ней ложе. И вот... он поднялся рано утром, нарядил бедняжку в её луч- шие платья и сказал, что прошлой ночью ему было грозное явление водяного бога Ивана Гориновича, которому подвластна река Яик, тот укорял его за то, что он, Стенька, уже три года как удачлив, столько захватил добра и денег с помощью водяного бога Ивана Го- риновича, а обещаний своих не сдержал. Ведь когда он впервые пришёл на своих челнах на реку Яик, он пообещал богу Горинови- чу: “Буду я с твоей помощью удачлив, то и ты можешь ждать от меня лучшего из того, что я добуду”. Тут он схватил несчастную женщи- ну и бросил её в полном наряде в реку с такими словами: “Прими это, покровитель мой Горинович, у меня нет ничего лучше, что я мог бы принести тебе в дар или жертву, чем эта красавица...»* Екатерина закрыла книжку, повела плечами, покосившись на камин: он горел знатно, а ей отчего-то зябко. Одностаничник Рази- на, поди, тоже какую-то клятву Яику дал? Не татарскую княжну, а саму самодержицу российскую тщится пленить и в реку бросить? Усмехнулась: руки коротки! Да и обрубит она эти руки, дай час. О, эти казаки, о, эти окаянные самозванцы! Они стали модны, как фран- цузские парики. Не зря молвят: немудрён паричок, да плешь кроет. Юлий Цезарь плешь свою лавровым венком прикрывал, а нынеш- ние мыслители — кобыльими хвостами. Может, оттого и мысли ло- шадиные — не дальше торбы с овсом? Набитое брюхо — к разуме- нью глухо? Брюха царедворцы поразъедали, мозги салом заросли — до Пугачёва ли? * Сюжетом для знаменитой песни о Разине и персидской княжне послужили, похоже, более распространённые воспоминания матроса Я. Стейса, малограмотного и не знавшего русского языка, который тоже был разинским пленником. 171
А тут ещё Павлуша, сыночек... О его забавах не хотелось даже думать: слишком наивны. Если, конечно, за ними не стоит злой на- учитель, вроде Никиты Иваныча Панина, всегда мечтавшего видеть Павла на престоле при её, Екатерины, номинальном опекунстве, он всегда, похоже, запасное блюдо подогретым держит. А может, люди короля прусского разбужают честолюбие юного правоправного на- следника? А может, послы недружественные? А может, обыкновен- ное младоумие Павлуши? При случае она призовёт сына к строгому разговору. Он злой, но трусливый: всё выложит. Мать даст по ру- кам, чтоб не шалил... “Польские козни”, “польский след” остро вспомнятся Екатери- не через два года, когда внезапно объявится новая претендентка на российский престол — “княжна Тараканова”, которая будет выда- вать себя за дочь императрицы Елизаветы Петровны. Первая мысль придёт: уж не бежала ли из Ивановского монастыря подлинная дочь — Августа Матвеевна Тараканова? Нет, на месте, доложат Екатери- не. И тогда она пошлёт в Неаполь чесменского героя Алексея Орло- ва, чтобы тот разыскал там и пленил самозванку. Алексей влюбит в себя авантюристку и доставит в Петербург. И что же? Да опять — Польша! Красавица, владеющая несколькими языками, обладающая прекрасными манерами и немалым умом, окажется дочерью этой страны. Спустя год претендентка на престол Франк-Алина сконча- ется в Петропавловской крепости от скоротечной чахотки. А подлинная дочь Елизаветы Петровны умрёт 4 февраля 1810 года и будет похоронена в Новоспасском монастыре. Это всё — впереди, сейчас — другое, неотложное. Пригласила президента Военной коллегии. Чернышов пришёл быстро. — Что слышно от Кара, Захар Григорьич? — Прислал эпистолу. Вот, — Чернышов вынул из сафьяновой папки исписанный лист. — Василий Алексеевич прибыл на место и хотя, как он пишет, нашёл весь тамошний край “в смятении”, оста- ётся бодр, опасается, — граф поискал глазами строчку, — “только того, что сии разбойники, сведав о приближении команд, не обра- тились бы в бег, не допустя до себя оных...” — Не ошиблись ли мы, Захар Андреич, посылая на Пугачёва Кара? В Польше он показал себя весьма жестоким. Я просила его, чтобы милосерднее был с заблудшими. — Кар должен карать! — скаламбурил Чернышов, но тут же поправился: — Ему, полагаю, достаточно вашего материнского на- путствия. — Хватит ли войск у Василья Алексеича? — Полагаю, достаточно, ваше величество. Назначены воины опытные: бригадир де Фейервар, бригадир Корф, генерал-поручик Деколонг, генерал-майор Миллер, генерал-майор Валленштерн, 172
премьер-майор фон Варнстедт... У оренбургского и казанского гу- бернаторов Рейнсдорпа и Брандта силы тоже немалые, ваше вели- чество. Екатерина отпустила Чернышова. Лицо у председателя Воен- ной коллегии было бесстрастное, но ей показалось, что он умыш- ленно перечислил всех военачальников пофамильно: мол, полюбуй- ся, государыня, кого мы бросили против восставших русских, ко- торые, между прочим, весьма сытно кормят и сладко поят сих чу- жеземцев, у каковых родина там, где больше платят. Чернышов слов- но бы намекал: перечисленные каратели посланы повелением не Екатерины Алексеевны из рода Романовых, а Софией-Фредерикой- Августой из рода немецких принцев Ангальт-Цербстских. Чёрт зна- ет как угнетала её эта неполноценность, доводя порой до головных болей и неуправляемой раздражительности. Хотя, казалось бы, уж не она ли старается для этой страны, не она ли денно и нощно пе- чётся об этом народе! Однажды на заседании Сената кто-то обмол- вился упрёком: вам-де, ваше величество, не понять русских. Она вспылила: “Я больше русская, чем вы все, вместе взятые!” Так ли, Екатерина Алексеевна? Ведь твоим именем назначены каратели, а не именем русака Чернышова, который, собственно говоря, ото- брал и направил этих военачальников. Хитёр, змей, ничего не ска- жешь, хитёр! Из чего он исходил, если вдуматься? Тонкий царедво- рец исходил из правила: самые деликатные дела надобно поручать беспринципным тварям, для коих понятия о родине, патриотизме, душе определяются лишь величиной жалованья. И Екатерина решает: при первой же возможности сию небла- гозвучность политическую надобно исправить. Коль против рус- ских законов (русских ли?!) и русского (русского ли?!) монарха под- нялись русские, то вразумлять их должны сами же русские. Иначе потом историки понапишут Бог знает что. Суда потомков Екатери- на страшилась более суда современников. До поры страшилась. 2 Екатерина любила праздники. В душе словно хлопала проб- ка, летела до потолка, шампанское искристо, шумно било в нос, пьянило, суля отдохновенье душе и телу. Особенно обожала пышное многолюдье маскарадов, полных интима, намёков, флирта, рассеянной и развязной болтовни, оговорок и проговорок, которые наблюдательному неузнанному человеку дают больше нуж- ной осведомлённости, чем годы обыденного общения. Сегодня — бал, пиршество костюмов и масок! Он должен уда- сться на славу. Смута, где-то на Яике затеянная глупым казаком, не угнетает: мятежи на Руси — дело привычное. Слухи о “воскреше- 173
нии” Петра Фёдоровича бродят по городам и весям с самого дня его трагикончины в 1762 году. На Украине под именем Петра III дей- ствовал беглый крепостной Николай Колченко, на Курской земле — разорившийся купчишка Антон Асланбеков, в Нижегородском уезде — дезертир из рекрутов Иван Евдокимов, на Воронежской земле гуливал однодворец Гаврила Кремнёв... Нет им числа. Словно сквозняки по всей России: в одном месте затопчут огонь — ветер в другом раздувает. Не искры — целые головёшки порой летят. Даже за кордоны российские. Сегодняшний бал Екатерина, никому не говоря о том, закаты- вает по случаю доброй для неё вести: затоптана, затушена наконец головёшка, шесть лет тлевшая в Черногории. Там рукой османского наёмника зарезан Степан Малый, который в чужой бульон решил свой лавр бросить — тоже выдавал себя за покойного Петра III. И преуспел: уже в ноябре 1767 года скупщина Черногории (а это, го- ворят, семь тысяч депутатов!) торжественно вручила самозванцу грамоту: сей достойный муж является государём Черногории и рус- ским царём. Всполошилась Венеция, не так давно присоединившая к своим владениям Черногорию и давшая ей новое имя — “Венеци- анская Албания”. Степан мог поднять восстание против оккупан- тов. Это же обеспокоило Османскую Порту, владевшую почти все- ми Балканами. И Екатерине новый “Пётр III” был что крапива в пан- талонах: Степану стало мало Черногории, его эмиссаров уже вы- лавливали в России. Похоже, самозванец сыскался великих способ- ностей, потому как Сенат Венеции издал указ об аресте сподвиж- ников Степана, однако ж самого “Петра III” не трогал. Говорили, слишком популярен был он в народе, и его арест мог вызвать вол- нения. Более того, ей, Екатерине, стало известно, что Венеция по- сылала для переговоров с самозванцем своего полковника Бубича. И получила от смущённого и потрясённого полковника доношение: “Особа, о которой идёт речь, отличается большим и возвышенным умом. Кто бы он ни был, его физиономия весьма схожа с физионо- мией императора Петра III”. “Кто бы он ни был...” Лишь бы походил на покойного! Боже, удавленный — это навечно ей? Как горб, который не износить. Меч- та горбатого — поспать на спине. Её мечта — выспаться без снови- дений. Хорошие сны даже на боку, даже на животе редко удаются. В давешнюю ночь где-то что-то грохнуло, а ей привиделось, что это с гроба грохнулась на паркет гробовая крышка, и в длинном, чёр- ным крепом обитом ящике сел её муж Пётр Фёдорович. Не раскры- вая ввалившихся глаз, он дул на свой зашибленный кулак. Потом начал перекидывать через край гроба ноги и манить её пальцем... В ледяном поту не могла почти до самого утра заснуть. Вслух шептала: “Ну, Пётр — лядно, грешна пред ним. И Порта, и Венеция, и Франция — лядно, они враги. Но почему народ российский столь 174
злёбится?..” Действительно, она — повивальная бабка рождающей- ся новой просвещённой России, она искренне хочет быть матерью русского народа, а её чистых высоких устремлений не понимают или не хотят понимать. Черни грезится “хороший” Пётр Фёдоро- вич, и он является ей в облике то бородатых, то бритых самозван- цев, дух его витает не только над Россией, былые его указы пере- сказываются из уст в уста — и запоминаются, въедаются в дурноу- мье, как следы оспы в плоть... Интересно, а этот маркиз Пугачёв... он ряб, как правдашний Пётр Фёдорович? Государыня Елизавета Петровна таскала племянника за собой повсюду, даже в Киев бра- ла. Где-то подхватил оспу. Выздоровел, но лик остался отталкиваю- щим. Ещё более отталкивающе безобразным поднялся он из гроба в давешнюю ночь... Нет, нужно отвлечься, да здравствует бал-маскарад! Не получается. Часы как ни переводи — стрелки по одному и тому же кругу идут и возвращаются к тем же начертаниям. Длинная стрелка — словно перст указующий. К обрыдлому слову “Наказ” подвела. Господи, сколько дней и ночей отдала она его составле- нию, а в ответ — непонимание и скепсис. Даже со стороны Гримма и Дидро. Дескать, “Наказ” лишь благих намерений полон, но не даёт инструмента к преобразованиям, а нарочитая демонстрация огра- ничений монаршей власти только раззадоривает аппетиты у класса собственников и поощряет к своеволию чернь. Екатерина обижа- ется на своих кумиров, столь приземлённо, хотя и упакованно в кру- жева, оценивающих её “Наказ”, но потом соглашается: да, “Наказ” несовершенен, он подтверждает широту её познаний, однако ж под- тверждает и то, что эти познания скорее поверхностны, нежели глу- боки. Она заучивала наставления великих мыслителей, а следовало бы проникаться их духом, начиняла память, а не разум, ибо рабс- кое следование не учит. Приобретая учёность, человек не стано- вится мудрым, мудрым нужно родиться. А коль не обладаешь соб- ственной мудростью, то порой и останавливаешься в банальной ра- стерянности, словно на развилке дорог: какую выбрать? Вот и тут — кому отдать предпочтение: Монтескьё? Руссо? Гельвецию? Или “энциклопедистам” Дидро, Гримму, д’Аламберу? Тому же Вольте- ру? Они пичкают разные лекарства человечеству. Человечество кри- вится и выплёвывает их. Вольтер и его единомышленники — мате- риалисты и атеисты, они провозглашают идеи, где торжествует ра- зум. У Руссо торжествует сердце, он верит в Бога и бессмертие души. Верит, но, странно, сомневается: писал письма Богу и клал их под алтарь храма. Не получая ответных посланий, засомневался в наличии Всевышнего... Внимание к ней Вольтера лестно, однако ж пугающе: сарказм вольнодумца поколебал церковь, а с церковью колеблется и трон. Вольтер говорит, что монарх — не более как че- ловек с высоким титулом, каковой обязывает его первым подчинять- 175
ся законам и быть справедливым. Ибо народ существовал раньше, чем появились монархи. Ныне народ служит монархам, а должно — наоборот... В “Наказе” она писала: “Хотите ли предупредить пре- ступление? Сделайте, чтоб просвещение распространялось между людьми”. Она стремится к просвещению своего народа, но во Фран- ции “Наказ” был запрещён, Фридрих II брезгливо фыркнул: “Фанта- зия дамская!..” Исполать им! Перечеркнуть “Наказ” посильно лишь времени. В своих последующих размышлениях Екатерина всё-таки скло- няется более к Вольтеру, его критическое отношение к церкви ей бо- лее близко и объяснимо. За годы, проведённые в физическом и нрав- ственном заточении у Елизаветы Петровны, она так много читала и сопоставляла, что невольно ощутила не только себя атеисткой, но и народ России, который многие считают, не без оснований, чрезвы- чайно набожным. Набожным? А Екатерину вот что удивляло: почти единственным чтением грамотных людей прежней России было чте- ние священных книг. Хорошо! Но почему, к примеру, с 1663 по 1750 год здесь не выпустили ни одного издания библии? И в то же время ещё совсем недавно признаком хорошего тона среди светских лю- дей из известных фамилий считалось поступление в священнослу- жители. Необъяснимые парадоксы! Поповство оберегало нравствен- ность нации? Иль медвежью неумытость? Мол, медведь неумыкой жил, а всегда чистым ходил? Почему Русь так противилась Петру, его топору, которым он бороды и головы отрубал, которым окно в Евро- пу прорубил? В чём главная суть бытия человека, народа, страны? Если истина рождается в спорах, то откуда берутся бесспорные ис- тины? И есть ли они, бесспорные? На допросе у римского наместни- ка Иудеи Понтия Пилата Иисус сказал: “Я на то родился и на то при- шёл в мир, чтобы свидетельствовать об истине”. “Что есть истина?” — спросил Пилат. Иисус не ответил. А ведь Христос в переводе с греческого означает “посвящённый в тайны наук”. Боже, как часто из зёрен истины мы мелем чепуху! Стоит ли ей, бабе, искать её? Упорные искатели, известно, кон- чают или плахой, или психическими расстройствами, — достаточно вспомнить Сократа, Декарта, Платона, Паскаля, Ньютона... Истина порой настолько очевидна, что о ней лучше промолчать. В шестнад- цатом веке французский издатель Этьен Доле перевёл Платона, обо- дрявшего приговорённого к смерти Сократа: “После смерти тебе не- чего будет бояться. После смерти ничего нет”. Последняя фраза у Платона отсутствует, её придумал Этьен. За эту истину инквизиция приговорила его к публичному повешению и сожжению. Все великие и впрямь только издали кажутся таковыми, а вбли- зи — собачья грызущаяся мелкота. Фридрих II (конечно же, “вели- кий”!) дозвался-таки Вольтера к себе в гости, а потом, истый прус- ский скупердяй, погневается в письме: “Придворный шут обошёлся 176
мне слишком дорого”. Вольтер не останется в долгу, назовёт короля “респектабельной, любезной потаскушкой”, да ещё и пожалуется друзьям, что из двадцати зубов, с которыми он прибыл в Пруссию, сохранил лишь шесть, намекая на скудость королевского стола. Цицерон считал философствование не чем иным, как приготов- лением себя к смерти. “Живи минутой, Катюша, радуйся сегодняш- ним днём! — говаривал когда-то Серж Салтыков. — Всё равно обра- тимся в ничто, в прах!..” Воистину так. Она, как плотник, бегает с молотком, обстукивает, сколачивает державу, а держава трещит, но- ровит рухнуть и придавить Екатерину, потому что любителей ломать больше, нежели плотников. В общем, ситуация, как всегда, стано- вится привычной: виноватых нет! Задуй коптящую свечу, Екатерина, повернись от её смрада в дру- гую сторону: вот-вот заявится благоухающая, лучезарная красавица Паша Брюс, и они похвастаются одна перед другой новыми приду- манными костюмами, в каковых и отправятся на праздник. А пока что она в своей опочивальне совершенно обнажённая поворачивается так и этак, разглядывая себя перед огромным зеркалом. Две сестры Зверевы, Палакучи и Марья Алексеева хлопочут подле неё... Верхо- водит камер-юнгферами немногословная, деспотичная Марья Пере- кусихина. Все — русские, все очень некрасивые, все старые девы, все служат Екатерине со дня восшествия её на престол. При своей особе Екатерина вообще держит только русскую прислугу, подавая пример царедворцам. Служанки только что помассировали её тело, натёрли розовым маслом, однако ж всё равно, увы, не первоцвет, не утренняя заря. Хотя время и работало на неё, но, коварное, не щадило. Давно ль было: талия — хоть в обручальное кольцо пронимай, а тело упругое, прогонистое, а щёки бархатистые, нежные, с персиковым натураль- ным румянцем? Их так любил целовать Гришенька Орлов. А губы! Ими упивался Серж Салтыков, приговаривая: “Коралл! Влажный и яркий, только что поднятый со дна моря!..” До крови, чёртушка, искусывал... Боже, а какими вожделёнными для мужчин были тугие натопырен- ные груди! Сейчас по-прежнему задорно, лукаво вздёрнуты уголки рта, но, увы, крохотные поперечные трещинки на губах выдают возраст. Щёки постоянно просят молодящих, щадящих румян, благо послы и посольские жёны озабочены этим и присылают их из чужих столиц. Острый, нелюбимый подбородок коварно утяжелился округлым под- зобком. — Старею, Марья Саввишна! — как новость сообщает Екатерина. Перекусихина к таким вздохам привыкла, некоторое время мол- чит, оценивающе, точно ощипанную утку на рынке, рассматривает государыню. Да, конечно, её величество — не первоцвет, нет: живот провисает, выжилась сытая складка между впавшим пупком и чер- 177
нью лохматушки. Груди без лифа оползают, словно непромешенное тесто. Да, да... Но какова шея! Как высока, как грациозна, как цар- ственно держит прекрасную голову с пышными волосами, по вискам тронутыми нитями седины. А как соблазнительно выгнут в спине плот- ски аппетитный стан. Даже поленья в камине восхищённо пощёлки- вают, багрецом и теплынью обдавая впадинки на женственно разви- тых ягодицах. — Зря наговариваете на себя, ваше величество, — искренне про- тестует Марья Саввишна. — Вы — в самый аппетит. Великому мно- жеству мужчин превесьма нравится такая спелая красота, очень... Всякий раз — одно и то же. А всё равно — приятно! Екатерина закидывает руки за голову, сладостно потягивается, как большая по- родистая кошка, удавливает в груди стонливый позыв, сильно про- водит ладонями от грудей по животу к бёдрам, сдавливает пах, будто что-то сгоняя вниз. Подобные позывы, тяжело наливая таз, стано- вятся всё чаще, всё неодолимее, порой — хоть на стенку лезь. С нарочитой строгостью попрекает: — Льстишь, Марья Саввишна. Потрудись не лицемерить, голу- бушка... — В сорок пять — баба ягодка опять, — утешает угодливый го- лосок без меры нарумяненной Марьи Алексеевой. — А вам, ваше ве- личество, ещё и сорока пяти нет... — Шести месяцев не хватает! — усмехается Екатерина, снова оценивая себя в зеркале и думая о том, что для этой плоти Сашенька Васильчиков откровенно слабоват, ей нужны не его холёные ручки, а лапищи медведя, в которых бы хрупнули, сладко застонали косточ- ки. О, Потёмкин бессовестный, недогадливый!.. А каков разбойник Пугачёв, не убоявшийся принять имя царя? Такой же могучий каза- чина, как его одностаничник Стенька Разин, одной рукой вымахнув- ший княжескую дочь за борт? Всех философов и воителей Древнего Рима, Древней Греции знает, все просветители нынешней Европы на- перечёт в голове, а вот о казаках почти ничего не ведает. А ведь пе- ред ними дрожал храбрец Фридрих, король прусский, их как огня боялись высокомерные турки и надменная шляхта... Зеркало вдруг показывает вздрогнувшую и качнувшуюся бар- хатную портьеру на двери. Императрица резко оборачивается, ша- гает к выходу и отдёргивает тяжёлую ткань. За ней — обомлевший от неожиданности паж лет двенадцати-тринадцати в белом чистеньком паричке и мундирчике с кружевами и золочёными пуговками. Он не вырывает из пальцев Екатерины перекалённое ухо, он ошеломлён внезапностью разоблачения и явлением пред его лицом благоухаю- щей разбуженной плоти. С пунцовых щёчек на кружевное жабо гус- то падают слёзы. Екатерина понимает: юного похотника выдала не портьера, а неистовое, разряжающее содрогание тела. Спрашивает с улыбкой, вроде бы вовсе не стесняясь своей наготы: 178
— Ты знаешь, что сделала богиня охоты Диана с Актеоном, ко- торый подглядывал за тем, как она купается? — Полыхающий отрок молчит, лишь слёзы по-прежнему сыпятся на жабо. — Вначале Ди- ана брызнула на него водой — и он ослеп, потом превратила его в оленя, и её собаки растерзали бессовестного. Я не богиня, но... усмири свой порок. Не в чувствованиях, а в желании подглядывать. Ибо плохо кончишь. И попридержи язык, чтоб он не оказался лиш- ним во рту. Вон отсюда! — За ухо развернула пажа и подтолкнула. Он, ослеплённый позором, так рванулся с места, что сшиб вы- вернувшуюся Прасковью Брюс. Графиня вскрикнула и, оказавшись на полу, барахталась в необъятных юбках восхитительного сара- фана. Камер-юнгферы кинулись поднимать её, а императрица лишь посмеивалась, глядя на подругу. Та оправляет причёску, юбки и с удовольствием смеётся рассказу о стрясшемся конфузе. Вертит го- ловой: — А где были мои “золотые”? Почему молчали? — Я выпустила их погулять... Да разве б они оповестили! — О да, о да! — горячо соглашается графиня и всхохатывает: — Понятовский! Твоя болонка! Екатерина тоже смеётся. Ах, молодость, ах, проказы! О её ро- мане с Понятовским лишь догадки строились, но однажды в интим- ный кружок Екатерины, тогда ещё великой княгини, был принят но- вичок — швед граф Горн. Когда он вошёл в покои, её болонка на- бросилась на него с яростным лаем. Но когда вслед за ним внезапно появился и будущий король Польши, белокурый красавец Понятов- ский, то маленькая предательница встретила его радостным повиз- гиванием, желанием во что бы то ни стало лизнуть в лицо и руки. Все смущённо улыбались, а швед отвёл Понятовского в сторонку и сказал: “Друг мой, нет ничего ужаснее болонки. Когда я любил ка- кую-нибудь женщину, то первым делом дарил ей болонку, а через неё всегда узнавал, имею ли я счастливого соперника”. — Но кого сегодня прятала портьера? — допытывалась Прас- ковья. — Чей был отрок? В полусумраке меж портьерами и дверью Екатерина не раз- глядела толком: кто, — их много при дворе и все похожи один на другого паричками и мундирами в позументах. Однако через нема- лые годы ей будет казаться, что тем шалунишкой был дворянский сын Александр Радищев, определённый в почётную дворцовую при- слугу от пажеского корпуса. Став взрослым, он, дескать, сохранил порочную страсть к подглядыванью, только в отрочестве подгляды- вал за обнажённой императрицей, а зрелым мужем — за её царство- ванием. Проехавши на перекладных от северной столицы до перво- престольной, он подсмотрит, подслушает и засвидетельствует на бу- маге такое, что его книга “Путешествие из Петербурга в Москву” враз станет знаменитой. Читая, Екатерина будет плакать от негодования: 179
какая неблагодарность, какое посрамление её царствованию и на- роду российскому! “Земледельцы и доднесь между нами рабы; мы их не познаём сограждан нам равных, забыли в них человека...” Ка- ково, а? И она будет оставлять на полях книги раздражённые, са- мооправдательные пометы: “Едет оплакивать плачевную судьбу крестьянина, но лучше судьбы наших крестьян у хорошего поме- щика нет по всей вселенной”; “Уговаривает помещиков освободить крестьян, да никто не послушает”; “Он выискивает всё возможное к умалению почтения к власти, к приведению народа к негодова- нию против начальников и начальства... ” Она прикажет сжечь кни- гу. Ну, не могла она, не имела права по-другому оценивать собствен- ное правление, иначе бы пришлось опровергать то, что она напи- сала Вольтеру ещё летом 1769 года: “Наши повинности столь малы, что в России нет крестьянина, который бы не ел курицы, когда это ему угодно, а с некоторого времени в некоторых провинциях они стали даже предпочитать курицам индюшек...” А заподозрит Екатерина в том паже Радищева ещё и по тому, как он обнажит себя нелестными признаниями грехов собственной молодости: “Невоздержание в любострастии навлекло телу моему смрадную болезнь. О, если бы не далее она корень свой испуска- ла!.. Даём её в наследство нашему потомству... О возлюбленные мои! Плачьте о заблуждении моего юношества... Согрешил пред вами, отравив жизненные ваши соки до рождения вашего, и тем уготовил вам томное здравие и безвременную, быть может, смерть... Согре- шил..., взяв в супружество мать вашу. Кто мне порукой в том, что не я был причиною её кончины?..” Наверное, мучила его потом мысль о том, что невольно стал виновным в смерти и второй своей жены, которая разделила с ним сибирскую ссылку и при возвраще- нии из неё простудилась и умерла. Перечитывая “Путешествие...”, царица натурально гневится: каялся — ну и пусть бы каялся! А то виноватит других, вплоть до правительства. Отметит те строки, будто расплавленным оловом вписанные: “Но кто причиною, что сия смрадная болезнь во всех государствах делает столь великие опустошения, не токмо пожи- ная много настоящего поколения, но сокращая дни грядущих? Кто причиною, разве не правительство?.. Публичные женщины нахо- дят защитников и в некоторых государствах состоят под покрови- тельством начальства”, которое “желало бы, чтоб везде одинаково с ним мыслили, дабы надёжно лелеяться и утопать в любострас- тии...” В этих словах Екатерина усмотрит прямой намёк на неё, на её распутство и грабёж государственной казны, из которой любов- никам перепадёт девяносто два миллиона пятьсот тысяч рублей — сумма, не поддающаяся уразумению и исчислению по меркам со- временников и потомков. “Сочинитель, — запишет Екатерина, — не любит царей и где 180
может к ним убавить любовь и почтение, тут жадно прицепляется с редкою смелостию”. Боже, а как он живописует распутство рус- ских девок, к примеру, на Валдае! Калёным железом запечатать усты его — и того мало. И повсюду, как бы походя, разоблачается: “Не- подалёку от дороги... стояло много баб и девок. Страсть, господ- ствовавшая во всю жизнь надо мною, но уже угасшая, по обыкно- венному её стремлению направила стопы мои к толпе сельских сих красавиц...” Это потом, потом прочтёт императрица и вспомнит о порочном отроке, это потом посчитает, что им был именно Радищев (напрас- но, впрочем, потому что в ту пору Радищеву было уже 24 года и он служил в штабе 9-й финлядской дивизии, тогда же, видимо, под вли- янием Пугачёвского восстания, он дерзнул написать в комментари- ях к сочинениям коммуниста-утописта Габриеля Мабли: «Самодер- жавство есть наипротивнейшее человеческому естеству состоя- ние»), это потом Сенат вынесет хулителю благоденствия и добро- порядочной нравственности смертный приговор, а Екатерина, по своему обыкновенному человеколюбию, смягчит его, заменив де- сятилетней ссылкой... Обнажение и самообнажение Радищева на- помнит Екатерине житие блаженного Августина, который до трид- цати трёх лет неистово предавался пьянству и разврату, а потом вдруг впал в смирение и раскаяние, стал родоначальником средне- векового идеализма. Этот “отец церкви” писал-признавался: “Я бы не поверил евангелию, если бы меня не обязывал к этому авторитет церкви”. Каково, а?! Он утверждал, что всякое государство осно- вано на несправедливости, иначе-де ему не существовать. Знать, в душе Августина, закаляя её, жёстко боролись земля и небо... Что и с чем боролось в Радищеве, Екатерина так и не поймёт, но не еди- ножды фыркнет, как кошка, наступившая на мокрое: “Трус, однако ж!” Это когда читала его повинную судьям, где он признавался, что написал сию книгу всего лишь из честолюбивого желания “быть из- вестну между авторами... гонясь за пустою славою прослыть писа- телем”. Секретарю своему, Храповицкому, обронит: “Он бунтовщик хуже Пугачёва!" Выйди сочинение Радищева десятью годами раньше, Екатери- на, пожалуй, оставила б его без внимания, но книга выйдет вскоре после французской революции, которая обезглавит короля и коро- леву. Екатерина страшно испугается — за свою жизнь, за корону. Храповицкий запишет: “Её величество слегла в постель и больна и печальна”. Более того, она бросит фразу: “Нужно искоренить всех французов, чтобы и имя этого народа исчезло”. Прикажет выселить французов из России, яко развратного духа сеятелей. Приостано- вит издание на русском двадцатитомного собрания сочинений Воль- тера. Несколько придя в себя, Екатерина продолжит беседы с сек- ретарём о фоанцузских делах: “Эта страна погибла оттого, что там 181
все предаются разврату и порокам. Опера-Буфф развратила всех. Я думаю, что французские гувернантки ваших дочерей — все б... бе- регите нравы!..” Даже свою гордость, свой “Наказ” уложенной ко- миссии объявит “пустой болтовнёй” (un vrai babil). Но пока всё это в далёком будущем. Пока и Пугачёв-то далече и вовсе не страшен. Сейчас государыня и её женщины лишь посмеялись случаю с пажом, увы и увы, не единичным в дворцовой жизни. Вспомнили даже давнюю историю с наследником престола Петром Фёдоровичем. Случайно обнаружив, что в одной из соседствовавших с его покоя- ми комнат царствовавшая Елизавета Петровна частенько весело проводила время с интимной компанией, великий князь в заколо- ченной двери просверлил несколько дырочек и через них с востор- гом наблюдал за происходившим в смежных покоях. Особенно за- бавлялся тем, как вальяжничал обер-егермейстер Разумовский в распахнутом шлафроке. В светском обществе сын свинопаса из Ма- лороссии являлся в алмазных эполетах, алмазном поясе и с алмаз- ными пряжками на башмаках. А тут — поди ж ты, в ночном халате на голые телеса! В хорошем подпитии Разумовский всегда предла- гал свой коронный тост: “Выпьемо за того рябого кабанца, що ляхи зъилы!” Пётр приглашал поразвлечься пикантным зрелищем Екатери- ну, но она благоразумно отказалась, всё больше уверяясь, что круг его интересов — не шире замочной скважины. Зато дамы из её сви- ты с удовольствием приняли приглашение, в их числе и Паша Брюс. Она помирала со смеху, пересказывая не столько увиденное, сколь- ко услышанное чрез то злополучное отверстие, особенно от Разу- мовского: “Помню, колы я був малым хлопчиком, моя матка дюже разлаялась з соседкою тёткой Горпыной. Лаялись-лаялись через огородну межу — мало. Тётка Горпына согнулась да задрала соби на спину юбку вмисти з спидницею: “На вот тоби, злодиюка, поце- луй мэнэ в с...у!” А матка тож задралась, повернула до тётки Горпы- ны голову: “Краще, як шо ты мени хрест-нахрест ще и з засосом!” Стоять так с голыми срацями и перегавкуються с час, мабуть. А тут батька мий с пашни воротывся, развязуе очкур на штанях и спус- кав их до колен, говоре матке: “Жинка, давай я постою, а ты иди стол собери, бо я йисты хочу...” — Государыня так хохотали, так хохотали! — рассказывала, всхлипывая от смеха, графиня. Елизавета узнала о выходке племянника и пришла в бешенство, она напомнила ему, что его дядя, царевич Алексей, тоже неприлич- но относился к своему царствующему отцу, чем это закончилось — известно. Мягкая, весёлая, добросердечная Елизавета, когда считала нужным, могла проявлять отцовский характер — крутой, даже са- 182
модурский. Не забыть Екатерине, как в Москве, где она, принцес- са-лютеранка Ангальт-Цербстская, приняла православие и стала Екатериной Алексеевной, где она венчалась с Петром, произошло событие, потрясшее её своим изуверством. Было известно, что Ели- завета Петровна жаждала затмить всех светских женщин собствен- ной красотой и нарядами. Но была при Дворе более яркая красави- ца — графиня Лопухина, которая по легкомыслию ни в чём не хоте- ла уступать императрице. Допустим, любимым цветом Елизаветы считался розовый, и другие дамы не смели им пользоваться. Но Ло- пухина нарушила негласное правило, более того, сделала такую же, как у государыни, причёску да ещё и украсила её розой. Гнев цари- цы был неописуем: на глазах всего Двора она поставила графиню на колени перед собой, розой, вырванной вместе с прядью волос, от- хлестала по щекам. Позже Лопухину признали якобы соучастницей заговора против Елизаветы, обвинили в других придуманных грехах и вместе с мужем приговорили к смертной казни. На широкой пло- щади соорудили помост, и на него гвардейцы ввели связанных по ру- кам осуждённых. Трескучий мороз не удержал жадную до таких зре- лищ публику, тысячи москвичей пришли поглазеть на казнь. В огром- ной плахе торчал огромный поблёскивающий топор, под тяжёлыми шагами палачей прогибались доски помоста. Однако в последнюю минуту смерть заменили ссылкой, но от назидательных истязаний не избавили: Лопухина пытали на дыбе, ужасный хруст костей и суставов внятно слышали даже самые задние ряды, а его жену па- лач схватил за волосы, толстые грязные пальцы всунул в рот — и вырванный язык кровавым сгустком шлёпнулся на доски. Из рта гра- фини хлынули кровь и утробный клокочущий вопль. Екатерину везли с того зрелища в полуобморочном состоянии, хотя она постоянно понуждала себя быть готовой к любому испы- танию. Тогда же решила: если стану самодержицей российской, не- пременно прикажу отменить телесные пытки обвиняемых и подо- зреваемых! И она исполнила зарок. Даже по делам пугачёвцев из- даст указ, в котором оговорит: при допросах чтоб “ни малейшего истязания не делали”. Горестно вздыхать будет от сожаления: не все и не всюду следовали её высочайшим предписаниям! А ей так хотелось угодить памяти Монтеня, который ещё два века назад до- казывал порочность пыток. Ничто не ново под луной!.. Государыня ставит себя на выгульное одевание. Её шнуруют, стягивают корсетом, как лошадь в упряжи, надёргивают мужские лосины (идеально белые штаны в обтяжку), рубаху с пышной ма- нишкой, зелёный, шитый серебром камзол. Гладко убранные воло- сы надёжно укрывает просторный завитой парик, на ноги — бот- форты с весёлыми серебряными шпорами, ещё в девичестве полу- ченными за быстрые успехи в верховой езде. Довершает наряд эф- фектно раскрашенная маска кота из папье-маше. 183
Подруги у зеркала, а за своими спинами видят застывшего на пороге князя Васильчикова в гвардейском мундире, со сдвинутой вверх волчьей маской. Он просит позволения войти. — Входи, Саша, — разрешает Екатерина и протягивает руку для поцелуя, а Прасковья дурачится: — Нам не страшен серый волк! 3 Т'еперь — в Эрмитаж, примыкающий к Зимнему дворцу... Коридоры, переходы, анфилада комнат. Обильная, причуд- ливая лепнина потолков и карнизов. По стенам — бронзо- вые шандалы с зажженными свечами, которые лёгким наклоном пла- мени провожают “зверьё”. Вот и вход в блистательную залу, где уже настраивается на хорах оркестр. Справа от входа, на стене, — боль- шой лист “правил” в рамке, написанных кудреватым красивым по- черком. Они гласят, что спесь, чины, кумовство должны быть остав- лены здесь вместе со шляпами и шпагами, что в залах запрещается вставать перед высшими, каждый волен “садиться, стоять, ходить, как заблагорассудится”, однако ж говорить следует негромко и в меру, “дабы у прочих там находящихся уши и головы не заболели”, не гневаться в споре, кушать и пить сладко, но умеренно, “не взды- хать, не зевать и никому скуки или тягости не наносить”. Зала была переполнена ряжеными, и на троицу новичков почти никто не обратил внимания. Всюду маски, маски, маски. Мужские не отличались особой выдумкой, хватало чёрной картонки с прорезями для глаз, а женские — о! В большинстве тоже, конечно, картонные, но обязательно раскрашены и обшиты жемчугом или бисером, с на- рисованными маслом ресницами и бровями. Но сколько кисейных, кружевных, из полупрозрачного шёлка, с длинными косыми выреза- ми под очи красавиц из персидских сказок! А какое разноцветье вее- ров, порхающих пока просто так, из этикета, потому что публика ещё не растанцевалась, не нагнала духоты, пока что воздух густ лишь от запахов духов, пудры, румян, плавленого воска тысяч свечей, скуп- ленных, верно, во всех лавках Петербурга. Дамы и кавалеры пока ещё благоухают, но пройдут два-три часа танцевальных скачек, и от них будет шибать потом, как от загнанных лошадей. Спрятанные за масками красотки и уродины уже плели тончай- шие кружева, ловя кавалеров, а профессиональные ловеласы лади- ли шёлковые силки и петли. Графиня Брюс, обняв взором праздное, несуетное скопише, фыркает в полураскрытый веер: — Сплошь рыцари и принцессы! И что ни рыцарь, то музейная редкость... 184
Саша Васильчиков приотстаёт, как говорится, “шпоры чистит”, приглядывает за подопечными, которые неспешно продвигаются меж гостями. С высоко взнесённых хоров, содрогнув пламя свечей, грянул ор- кестр. На паркет, к ногам гостей пал торжественный, сладкозвучный, волнующий полонез. Быстро определились и выстроились вдвуря- дье нетерпеливые пары, поплыли, закружились, расходясь и сходясь, и приседая, и сея шелками шорохи, и прищёлкивая каблучками. На Пашу сразу же положил глаз высокий брюнет в гвардейском мунди- ре и простенькой маске, не закрывавшей красных плотоядных губ и лихо закрученных усов. Через минуту её сарафан уже порхал среди танцующих далеко впереди. Опытная Екатерина то и дело ловила на себе призывный блеск очей за сумраком дамских масок, мол, пригласи, котик, к танцу, рада полюбезничать с тобой... Но ей хотелось побродить, повслушивать- ся, поугадывать — это так интересно... Вот в нише перед сидящими на диване пожилыми дамами в масках разглагольствует тоже, похо- же, не первой свежести сударь профессорского обличья и манер. Дамы якобы слушают его, а сами через лорнеты процеживают танцу- ющих, с грустью вспоминая отгарцевавшую молодость. Екатерина замедляет шаг, прислушивается: о чём витийствует “профессор”? — Видите ли, классика предполагает, простите, интеллекту- альные усилия слушателя... — Дамы склоняют головы: мол, да-да, мы прилагаем эти усилия! Он воодушевляется, однако ж повергая их в недоумение: — Но я, простите-с, не люблю усилий, мне пода- вай, чтоб снаружи, как клюква в лукошке, чтоб — приведи канни- бала из каменного века, ударь как следует в барабан — враз нога- ми задрыгал!.. — Мы тоже, — шамкает старушенция, потрясывая головой, — штоб беж этих, беж ушилий... Марь Ванна, кто б шие мог быть ш причёшкой до люштры? О, мода, прости Гошподи... — В наше время, Ивдакия Яклевна, другие нравы были... Царь Пётр Алексеич строг был, у него — не смей... Отходя мелкими скользящими шажками, Екатерина услышала угасающий в шуме оклик: — Сударь!.. Мсье! — Её окликал “профессор”. Она вернулась. “Профессор” стал потрясать перед нею собранными в щепоть длинными худыми пальцами с широкими копытками ногтей: — Рассудите нас, сударь... Дамы оппонируют, не соглашают- ся... А я утверждаю, да-с, утверждаю: если бы можно было объяс- нить религию, сегодня, простите-с, не было бы ни одного верующе- го. А если бы, простите, можно было разъять и объяснить искусст- во, каждый второй стал бы музыкантом или художником... Вы не на- ходите, что я прав? 185
— Вы совершенно правы, милостивый государь, — соглашает- ся Екатерина, не желая втягиваться в пустую риторику. — Шуди ваш Бог, — потрясывает головкой старушка, через лор- нет разглядывая кошачью маску “соглашателя” с низким грудным го- лосом. А вот возле колонны двое важных господ, один в белоснежной манишке, с брильянтами по вороту алого камзола, речёт по-аглицки, в нос. Ба, да это, кажется, британский посланник Ганнинг за маской спрятался. В своей манере: буеслов, кичлив в речах. Что, какую мя- кину молотит? — Россия — одна громадная масса горючего материала с под- жигателями на каждом углу. А на каждый угол полицейского не по- ставишь... “Ишь, какой умник и философ! Все-то и всё-то они, наезжие, про Россию знают!” И Екатерина, глядя на танцующих, прислушива- ется: а что ответит его собеседник, похоже, из купцов? Но тот ярос- тно вытирает огромным платком обильный пот на лбу, отвечает не- впопад, потому что, видно, всесовершенно немощен в чужом языке. — Ваша правда, ваше сиятельство: наши товары супротив аг- лицких не выстоят, нет! Мы завсегда смотрим правде в глаза... “Но никогда не выдерживаем её взгляда! — улыбается Екатери- на, отходя. — Как ты оказался здесь, купчишка? Мелешь пустое. Во- истину, всё лучшее в нас гасит ветер в голове...” Диван близ окна прочно освоила тяжеловесная особа в кафта- не грубоватого покроя, но с множеством драгоценных камней по нему, круглые уши медвежьей маски оторочены бриллиантами, кол- ко дробящими свечные огни. Особа лорнирует публику. — Не-ет, куда до прежнего! Скудоумно, господа, без размаха. Раньше что ни костюм, то состояние, что ни маска, то... Помню, при государыне Анне Иоанновне на генерал-берг-директоре Шемберге платье было с брильянтами тыщ на полтораста... Нынче богатых ма- сок совсем не стало... По одышливому придыханию, по манере чуточку растягивать слова Екатерина угадывает в “медведе” канцлера Никиту Ивановича Панина. Морщит нос под маской: раньше и соль была солонее, и вода преснее... На неё налетел уродливо скроенный кавалер в пёсьей улыбаю- щейся маске, его кривобокости и косоплечья не скрывала даже ши- рокая пурпурная туника. А едва он заговорил, Екатерина без труда узнала весёлого остроумца графа Александра Сергеевича Строга- нова. Узнал ли он её? Наверное, узнал, но валял ваньку, буффонил: — Сударь, сногсшибательная весть! С ног сшибает то, что гене- рал Кар разгромлен! Екатерина обомлела: — Что за вздор, граф? 186
Тот хохотнул, собачью морду придвинул к кудряшкам над её ухом: — Сударь, худые вести не лежат на месте... На Москве смута великая. “Язык” набатной башни заговорил! — Конечно же, он узнал императрицу, его даже её низкий голос не мог обмануть. Снова хо- хотнул, съёрничал: — Сударь, не стремитесь нравиться всем, из это- го ничего не выйдет! И исчез, как кролик под шляпой фокусника. “У дурака и шутки дурацкие! — сердилась Екатерина. — Худо, если от этих шуток у меня бока будут болеть”. Она обернулась, по- искала маску Саши Васильчикова. Сделала ему знак, и он тут же ловко продефилировал к ней, учтиво склонился станом. — Да не кланяйся ты... мужику! — шепнула раздражённо. — Найди графа Чернышова Захара Андреича... Я там буду! — махнула рукой на дверь в соседнюю залу. В соседней зале накрывали столы на две сотни персон: слуги расставляли вина, водки, заморские яства, восточные сладости, бе- лужьи бока, осетровую и кетовую икру, фрукты... Продолжение мас- карада — здесь, уже без масок. О, сколько будет узнаваний по одеж- дам, сколько смеха, сколько смущённых лиц! А развлекательное дей- ство продолжится лотереей, при которой мужчины и женщины из отдельных шкатулок станут тащить номерки. Потом распорядитель ужина начнёт выкликать номера и рассаживать за столами парами: к примеру, тройка с тройкой, девяностый с девяностой и так далее. Рядом окажутся кавалеры и дамы совершенно неожиданных вари- антов. То-то же опять смеху и шуток! Уместны ль они теперь, если шут Строганов не шутил? Но и не отменять же, право! Пойдут недоумения, догадки, слухи, паника. Что значит Набатный колокол “заговорил”? Около двух лет назад этот ко- локол поднял москвичей на “чумной бунт”. Григорий Орлов блестя- ще усмирил чернь, а она, Екатерина, повелела отнять язык у злопо- лучного колокола. Неужели сызна привесили и сполох подняли? Отошла к окну. Оно выходило на Дворцовую площадь. За стёк- лами было мокро, холодно и грязно. Окна Адмиралтейства насупро- тив смотрели выморочной тьмой. Лишь адмиралтейская игла изред- ка ловила злачёные отблески выныривавшей из туч луны. Явился, наконец, Чернышов. “Экой ты расфуфыренный!” — мысленно сыронизировала Екатерина. Приказала: — Не снимай маску и докладывай, но... не для их ушей, — пове- ла подбородком на сновавших с подносами слуг. — Что с Каром? — Не хотел машкерад вашему величеству портить... Генерал Кар, ваше величество, в баталии потерпел генеральное поражение. — Есть немецкая пословица: что знают двое, знает и свинья. Тай- на твоя, как шило в мешке. — Прошу прощения, ваше величество. Собирался поутру доложить. — Что Кар? Ранен? Пленён? Убит? Не мнись, не жуй язык, граф! 187
— Генерал-майор Василий Алексеевич Кар оставил армию на генерала Фреймана и уже подъезжает к Москве. Хочет просить ауди- енции у вашего величества... — Я не ослышалась? Бросил разбитую армию и?.. — Вот его рапорт... Екатерина приняла сложенную бумагу, подвинулась к настен- ному канделябру, развернула под ним рапорт, напружила переноси- цу. Строчки были дёрганые, отрывистые, верно, в тряской кибитке писал Василий Алексеевич: “Сии злодеи ничего не рискуют, а, чиня всякие пакости и смертные убийства, как ветер по степи рассеива- ются, артиллериею своею чрезвычайно вредят. Отбивать же её ата- кою пехоты также трудно, да почти нельзя, потому что они всегда стреляют из нея, имея для отводу готовых лошадей, и как скоро при- ближаться пехота станет, то они, отвезя её лошадьми далее на дру- гую гору, опять стреляют не так, как бы от мужиков ожидать должно было...” Смяла в кулаке листок: — До завтра, Захар Григорьич. Утром доложишь обстоятельно... Для обоих бал-маскарад закончился. Васильчиков поддерживал её при возвращении в Зимний, пы- тался что-то говорить, что-то спрашивать, но она молчала, сосредо- точившись на конфузной новости. В своих покоях отпустила фаво- рита, с помощью Перекусихиной разоблачилась и, выпив полбокала мадеры, легла в постель. Но потом поднялась и поискала, нашла не- давнее письмо Кара, перечитала. Какой оптимизм, какая самоуверен- ность в каждой строчке! Генерал опасался “только того, что сии раз- бойники, сведав о приближении команд, не обратились бы в бег...” Сыронизировала: “Кар накаркал на свою глюпую голову!” Боже, как можно ошибиться в человеке! Кара она приметила ещё в дни переворота. Молодой капитан оказал ей и Катюше Дашковой услугу, при ночлеге в дороге уступив свой большой плащ. Он уча- ствовал в некоторых сражениях Семилетней войны, выполнял дип- ломатические поручения, командовал иностранным легионом, осо- бенно проявил свои жёсткость и решительность при подавлении вол- нений в Польше... Посылая его на Пугачёва, предписывала “учинить над оным злодеем поиск и стараться как его самого, так и злодейс- кую его шайку переловить и тем всё злоумышление прекратить...” Выходит, сам едва ноги унёс. Давно ли фантазировала: “Будет трудно, возглашу: ко мне, мой народ!” Дождалась: её народ спешит к ней. Поднять на вилах. Утром сказала Чернышову: — Я велю ему abschid делать. Отставка! Не надобно, чтобы трус занимал место в армии и получал жалованье. — Он зело заболел, ваше величество... — О! — торжествовала Екатерина. — Это есть такая замечатель- 188
пая медвежья болезнь? Не защищай, Захар Григорьич! Я прикажу во- «ить его по площадям, переодетым в женское платье! Отважная, решительная, она презирала трусов. Пинок её туф- ли был жесток: Кар не только службы лишился, ему запрещалось про- живать в Москве и Петербурге. Через сколько-то лет в столицу дой- дёт весть о том, что зверским обращением Кар довёл своих крепост- ных до крайней ненависти, и они убили его. Царствующий любимый внук Екатерины Александр произнесёт: “Трусы всегда жестоки!” Природа предназначала Екатерине обычную судьбу худород- ных принцесс: вышивание на пяльцах, игра на клавесине да ожида- ние выгодного жениха. Она отшвырнула пяльца, захлопнула крыш- ку клавесина и взмахнула крылами: с высоты орлиного полёта на- чертала иные контуры будущего. Совершенно лишённая музыкаль- ного слуха, клавесину предпочла барабан: для громких дел нужна громкая музыка. Обычную иглу заменила грубой скорняжной и вы- шивать стала суровой прочной нитью из небелёного русского льна. Не очень красиво, зато, как думалось, крепко, навечно. Увы, рваться начало не по швам, а по живому. Отчаиваться? Покажите ей человека, который бы написал свою жизнь набело, без клякс! Кого вместо Кара? Кто исполнит слова её манифеста о поимке “самого главного вора, возмутителя и самозванца”, который “мало- мысленных людей приводит в разврат и совершенную пагубу”? Не лучше Кара и оренбургский губернатор Рейнсдорп — столь же “самовлюблённый больван”: “я затоптал костёр, ваше величество, на Яике тихо”. Так сообщал всего лишь годом раньше. А кострище на подворье надобно либо заливать, либо закапывать — пепел кова- рен. “Маркиз” Пугачёв кинул на него сухого хворосту, а под пеплом жар оказался... Мало на кого можно положиться так, как, например, на почившего днями Ивана Ивановича Неплюева, который каких-то тридцать лет назад был достойным отцом-основателем, а потом и гу- бернатором нового Оренбургского края. Заселил его, почитай, сплошь беглым да преступным людом, а держал в послушном поряд- ке, не поленился в Яицкий городок съездить, дабы досконально уз- нать тамошних казаков, дабы лучше устроить их служение государ- ству. Именно ему доверила и малолетнего сына, цесаревича Павла Петровича, и весь Петербурге войсками, когда отправилась в Петер- гоф принимать отречение мужа Петра III от престола... Многими достоинствами отличался Иван Иванович на разных должностях, но оренбургская его должность была наиболее дос- тославной. Она, Екатерина, наградила его орденом Святого Анд- рея Первозванного да ещё положила сверх ежемесячного жалова- нья пятьсот рублей “за долгую службу, а особенно за учинённое им в бытность его в Оренбурге знатное приращение государствен- ных доходов”. 189
Увы, где таковых, как Неплюев, набрать, они, птенцы Петра Ве- ликого, неворотимо уходят, уходят... Вот и Ивана Ивановича не ста- ло, царство ему небесное. Всплакнёт Екатерина, прочтя позже ко- пию последнего наставления Неплюева сыну Николаю: “Люби своё отечество и в защищение того пользы не щади не только благосос- тояния, но и жизнь. Подчинённым твоим и паче крестьянам будь больше отец, нежели господин... они такие же люди, как и ты, кро- ме чинов и власти, данной тебе гражданскими законами”. Вытерев глаза, она подумает: “Взбираясь на облучок, все мы якобы о благе народном тщимся, а, взобравшись, благодетельствуем в первую го- лову себе, себе, будто нам Муфасаилов век отмеряй...” Поразмышляв, посетовав, главнокомандующим карательных войск назначила генерал-аншефа Александра Ильича Бибикова, по её аттестации, “истинного патриота, коего усердие к особе нашей, любовь и верность к отечеству, верность к нераздельной службе оного и нашей, также и отличные качества, способности и дарова- ния испытаны уже нами во многих случаях...” Перечтя и подписав указ, подумала: о некоторых деликатных “случаях” лучше бы ник- то, никогда не узнал! Десятого ноября 1762 года, едва вступив на престол, она предписала тридцатитрёхлетнему генерал-майору Би- бикову выехать в Холмогоры, где уже двадцать лет томились в изо- ляции свергнутые Елизаветой Петровной претенденты на русский престол, которые являлись прямыми потомками царя Ивана V и прав- нучатыми племянниками Петра Великого. Они были опасны для Ека- терины, так как имели больше прав на престол, чем она. Бибикову предписывалось войти к принцам в доверие и узнать их настрое- ния, “знают ли молодые принцы, кто они таковы и каким образом о себе рассуждают”, не мечтают ли о русском троне и прочие под- робности жития заключённых. Пробыв в Холмогорах несколько не- дель, Бибиков проникся к узникам искренним состраданием, чего не скрывал от Екатерины, докладывая ей о них. Это-то и не понра- вилось ей. Почувствовав её холодность, Бибиков отпросился в от- ставку и с семьёй уехал в свою вотчину. Минуло более десяти лет, но Екатерина не забыла ни честной прямолинейности Бибикова, ни его деятельного участия в Семилет- ней войне, и вот теперь, подавив неприязнь, достала его, “как сара- фан из-подлавки”. Ему предписывалось немедленно ехать в Казань, разобраться в обстановке и “действовать наступательно”; все на- чальники и подданные на местах обязывались оказывать Бибикову повиновение и содействие, а его приказы приравнивались к распо- ряжениям самой императрицы. Начёртывая слова “действовать наступательно”, Екатерина вспомнила, что таковые же она произнесла графу Румянцеву, когда тот растерялся и захныкал было перед мощью турецких армий. За- жимая рукой ушибленный её туфлей копчик, Румянцев остервене- 190
ло ринулся на турок и стал их нещадно громить, отвоёвывая для Рос- сии южные чернозёмы и тёплое море. “Инициатива — душа побе- ды, Александр Ильич!” — напутствовала императрица Бибикова. Прощаясь, она была очаровательно мила, он — очаровательно вни- мателен, но в последнюю секунду, целуя её руку, Александр Ильич прямо и пристально взглянул в её голубые улыбающиеся глаза, ей не понравился этот его взгляд: “Ироничный? Презирающий? Да ведь прав же! То посылала его в Холмогоры, чтоб упредить возможные действия законных наследников престола, теперь вот — чтоб упре- дить лженаследника... И презирает, быть может, больше себя, чем свою государыню...” Прибывши на место, Бибиков вскоре написал своему другу, ав- тору нашумевшей пьесы “Бригадир” Денису Фонвизину письмо, а тот показал его собственному непосредственному начальнику Па- нину Никите Ивановичу. Из письма шла нескрываемая тревога: “Не Пугачёв важен, важно общее негодование”. “Общее, государыня, общее! — повторял себе не без тихонького злорадства Никита Ива- нович. — А у воспитанника моего — здоровое политическое чутьё, не зря же лазит по карте, ища пути к яицким казакам. Не Пугачёву — Павлуше на троне сидеть!..” 191
ГЛАВА СЕДЬМАЯ Г4 осударевым» дворцом стал большой кряжистый дом ка- зака Константина Егоровича Ситникова — лучший в Бёр- дской слободе. По утрам немолодая, но расторопная жена хозяина подавала Пугачёву к умыванию горячую воду и мыло с полотенцем. А сегодня в тёплых, свечами освещённых по раннему времени сенцах его встретила Лидия Харлова, держа наготове се- ребряный, с длинным носком азиатский кувшин, называемый кумга- ном. К ней жался, зверовато взглядывая на Пугачёва, её семилетний братишка, держа печатку казанского мыла и расшитое петухами по- лотенце. Пугачёв недоумённо вздёрнул брови на дворецкого, замершего у притолоки за спиной Лидии. — Пущай вам, великий государь, сия девка с парнишкой поус- лужают, — казачьей скороговоркой отозвался Фофанов. — Чай, не бары таперича. А у хозяйки по дому дел дополна. Пугачёв закатал рукава исподней рубахи, обнажая загорелые, почти чёрные руки в пушистых завитках волос. Затяжливо, узнава- юще посмотрел на Лидию, сызнова, как в первый раз, ощущая в гру- ди смутную невнятицу — то ли радости, то ли вины. Под тонкой ли- нией бровей взор Лидии опущен к его сафьяновым красным сапо- гам, длинные ресницы прячут поразившую Емельяна лазоревую не- защищённость глаз. Он склонился, подставил под струю руки. Подумал о Фофано- ве: намеренно ль оговорился, назвав Лидию девкой? Знает же, что враз стала и вдовой, и сиротой, убережённой им, Пугачевым, от пет- ли в Татищевой крепости. Кувыркнулось всё, словно в оброненном зеркале. Была сначала Нижне-Озёрная крепость, где дурная верно- подданническая пьянь кидала Лидиного мужа-коменданта по крепо- стному валу от пушки к пушке: «Не трусь, солдатушки, пали, руби, 192
коли разбойников!» Сам заряжал, сам наводил, сам фитиль подно- сил. А за ним уж и воинства не оставалось: пятьдесят казаков ещё ночью передались Пугачеву, готовы были сдаться и заробевшие сол- даты. Повстанцы разбили ворота и ворвались в Нижне-Озёрную, на- смерть побили офицеров и с десяток солдат, а протрезвевший ко- мендант, у которого выбитый копьём глаз висел на щеке, хотел отку- питься всем своим имуществом, начав было торг с казаками. Его каз- нили. Но вот Лидию, жену свою, майор уберёг, предусмотрительно отправив накануне в Татищеву, где комендантствовал её отец пол- ковник Елагин. Татищева оказалась покрепче других, взятых по нижней линии крепостей. Там — что? Неглубокий ров, плетень или дощатый забор — и вся защита. А тут — плотный бревенчатый заплот вдоль вала, рогатки, по всем четырём углам — батареи. Да и силы имелись знат- ные, потому как Оренбург накануне прислал Елагину ещё и отряд барона Билова — почти полтыщи человек. Говорили, будто комен- дант настаивал выйти из крепости и встретить мятежников в поле, но Билов не отважился. Сопротивлялись отчаянно. Он, Пугачёв, прика- зал подвезти к стенам крепости возы с сеном и поджечь. Крепость запылала. Тут-то и ударили с двух сторон. Перелезли через вал и ро- гатки, ворвались в улицы... Пугачёв был среди первых, переодетый в простую одежду. Крепость взяли, но потери были значительные. Это сильно рас- сердило Емельяна. Снова облачившись в «царские» одежды, он сел в вынесенное на крыльцо комендантского дома кресло и судил ско- ро и беспощадно. Солдат, которые не захотели служить ему, велел вывести за околицу и расстрелять картечью. Билова и Елагина из- рубили саблями, повесили их жён. Лидию и её этого вот братишку казаки тоже подвели к нему: «Прикажите повесить, ваше государс- кое величество?!» Хотел было разрешающе, привычно махнуть ру- кой, да взглянул на неё хотя и мимолётно, но, оказалось, зацепли- во... Да нет, не раскрасавица писаная стояла в лисьей шубке, кры- той голубым штофом с атласными цветами, со сбившимся на плечи серым пуховым платком, связанным шашечками, стояло юное, зап- лаканное создание. Её подталкивали, жалеючи, вшёптывали: «Пади, пади пред царём батюшкой! Руку целуй!» Не падала, не ползла к це- лованью руки. Она, верно, даже не видела его: огромные, осиян- ные слезами глаза необычайной голубизны, какую на Дону зовут лазоревым цветом, взнесены выше его «царской» шапки, может, к самому Господу взнесены, вслед им белые губы шевелением своим молитву творили. Нет, когда опустила их, оказалось, шептанье было к нему, сидевшему в бархатном кресле её отца: «Его, Колю, пожа- лейте... не убивайте!» И выталкивала перед собой крупно дрожав- шего мальчонку без шапки, в короткополом тулупчике. У обоих озябшие, красные, как у гуся, лапки... 193
Безрадостной была у Емельяна прожитая жизнь, и все воспо- минания о ней были почему-то холодными, как чужие сны, а тут... Боже, как напомнила Лидия его Софью, нет, не теперешнюю, замор- дованную, состарившуюся, разнесчастную, напомнила ту, которую семнадцати лет под венец вёл, думалось — к счастью вёл, к радостям, каким не будет конца. Была юная Софьюшка, как эта барынька, бе- лолица и белокура, с голубенью глаз... Мало — Лидия, братишка её — тоже взворохнул душу: вылитый Трошка, сынынька родный! Где он, как ему живётся? Как им, бро- шенным? Слышно, Софа с Трофимом и малыми дочками Христовым именем по чужим дворам кормятся. А ты не кровинушку свою, ты чу- жого сыном величаешь, который, сказывают, только что с немецкой принцессой обвенчался, ты о нём, чужом подъюбошном выскребке, принародно печалуешься: как он там, во дворцах царских, пожива- ет, не обижают ли его? Молчание и нерешительность его тогда, на комендантском крыльце, в барском кресле, казакам показались, наверное, непонят- ными. Взглянув на их выжидательные лица, отмахнулся себе: чего былое нянькать, душу в помылках полоскать! Подозвал Фофанова, рокотнул в ухо: — Отведи, пристрой... Да чтоб никто не обижал! — Будет сполнено, ваше величество! — смиренно поклонился только что испечённый дворецкий, не сумев утаить плутоватый взблеск глаз. По заспинью, может, и осудят (не время, дескать, с барыньками тешиться!), но сами-то никогда не упустят случая полакомиться авосьной бабёнкой. Если осудят, то зря: он строжится, не дай Бог, чтоб войско его обабилось, в разврат воровской ударилось. Поди, не по недомыслию Господь создал бабу из кривого ребра, с того, по- хоже, запряги её хоть в самые прямые золочёные оглобли, она пове- зёт криво... А Лидия... Что — Лидия? Дочь полковницкая, вдова майорская, полонянка казацкая. Не более. Но, наверное, душой небеса правят, душе тепло и радостно становится, когда нечаянно видит он прохо- дящую двором Лидию. Словно в молодость возвращается. Словно Со- фью свою видит молодой и желанной, такою, какую почти полтора десятка лет назад встретил за станичной весенней околицей, соби- равшую тюльпаны, по-тамошнему — цвет лазоревый. Сплела венок, надела на голову, улыбнулась: «Хорошо?» Вместо ответа — сграбас- тал, впился губами в губы, оторвался, сжал ладонями её перепугано- счастливое лицо, отстранил: «Жди сватов! Пойдёшь?» — «Ты сдела- ешь меня счастливой?» — «Сделаю!..» Она положила ему на грудь го- лову и тихо заплакала. Верно, от счастья. Юность всегда наивна и доверчива, как синица, верящая в вечное лето. Софьино лето, похо- же, навсегда укатило. Вымелело наше, Софьюшка, счастье. Затеял 194
вот заварушку, может, и наверстаю что-то. По себе ль рублю дере- во, не придавит ли? Не знаю!.. И вот, своим ликом давним, нестёршимся, напомнилась в барынь- ке, а первенец Трошка — в сивеньком озябшем барчуке, взял и при- жалел их. Хоша надо б на глаголь. Поганую траву в поле начисто вы- палывают, иначе обязательно отрыгнётся. Прижалел. А услужливый прохиндей Фофанов к рукомытью царскому приставил. И Лидия, поди, догадывается: неспроста! Вон, в очах — смятенье. Будто в них ветер бьёт. И белые ручки в смятении — мимо государевых горстей проплёскивают. Вроде не замечая её душевной маеты, намеренно громко отфыр- кивался, сморкался в лохань, полотенцем досуха, до разжига кожи растирал лицо, шею, волосатую грудь. В протянутую его руку Фо- фанов вложил костяной гребень, и Пугачёв неспешно расчёсывал влажную бороду, усы. На низком, сдержанном покате голоса сказал, успокаивая глазами: — Ты его, парнишку, не буди в рань, пущай спит... Поди, сама ссилишь мыло с полотенцем подать... Глаза на него всплеснула, румянцем пыхнула. Дурёшка! Он ни- когда баб не сильничал. Какая сладость с подневольной, неответной! Вот ежели б Лидия — с охотой, ежели б, ну, обвила этими тонкими трепетливыми руками шею его, ежели б прильнула востренькими груд- ками, за которыми, как у птички, сердчишко тукотит, прильнула и за- частила, сшёптывая в ухо слова сладкие, незнаемые, они ведь у благо- родий должны быть какие-то особые, поди, и пахнут поиначе — цве- тами райскими... А разве Софьюшка худо пахла? Цветами, росой, по- лем чистым... Было? Было! Но как давно... Сейчас от неё — изопрев- шим в поту хомутом да пустой сумой... Набеглый муж, явясь в новый раз, новых детей, вместо богатства, оставляет и ещё большую, чем доп- режь, нужду-тревогу: где он? что с ним? кто я? жена? жалмерка? вдо- ва? А он и сам не знает, когда и где упокоится при выпавшей ему пла- ниде. Не зря ж, поди, придумались давешним вечером запевные сло- ва: «Казачья доля — бранное поле, а ещё казаченьке — чарочка вина...» Возмечталось вот, чтоб барынька с голубыми кровями приласкала, впо- ру к Господу с поклоном: «Ущедри мя, и услыши молитву мою!..» И вдруг: — А-а-а-а-и-и-и! Истошный вопль срывается на визг. С распятым ртом, безумно распятыми глазами мальчишка бросается к двери. С морозным па- ром вламываются казаки охраны, ничего не могут понять. Государь стоит посреди просторных сенок в белой нательной рубахе, с греб- нем в руке, лик грозен, перед ним лужа и оброненный кумган, Хар- лова пытается унять, успокоить верещащего, как подраненный зай- чонок, парнишку, который вырывается из лап дворецкого и тычет, тычет рукой в ноги Пугачёва: 195
— Кровь!.. С-с-сапоги... Кровь!.. Озлённый Фофанов сграбастывает сестру с братом. — М-мать вашу... барское отродье... Вываливается вместе с ними на крыльцо, напустив холоду. Пу- гачёв зябко ведёт плечами, мелко кивает казакам: — Идите, детушки... — И непроизвольно взглядывает на свои сапоги: «Чёрт, и правда — как в крови! До самых до колен... А маль- чонка, верно, повихнулся малость. Навидался за эти дни... А я их, как милостыню, в живых... чтоб перед Господом выхвалиться. Толь- ко известно же, что и с самой большой милостыней в рай не упро- сишься... Но и понимать должны баре: не их нынче время, я нынче царь и Бог, а живые боги не бывают кроткими...» Оправдывался то ли перед собой, то ли перед Лидией с её бра- тишкой, но от собственной утверждаемой правоты всё равно поташ- нивало. Повернулся уйти — в притворе дверей застыла суровая и не- возмутимая Пелагея Артёмовна, мать хозяина дома. Пугачёв уж при- метил: всеми внутренними порядками здесь не столько пройдошли- вый Фофанов правит, сколько она. Слышал вчера, как её сноха, ви- димо, глянув в окно, вполголоса сообщила жене илецкого полковни- ка Ивана Творогова Стеше: «Моя кочерга идёт!» — И хихикнула ува- жительно и опасливо: — Счас почнёт! Любого достанет и подгребёт в угол... Давеча барыньку Харлову стирать учила: «Ты не морщийся, не смей морщиться, эт государевы порты. Там, где жёлтенько, ты мы- лом, мыльцем поболее да потри хорошеньче». А та с непривыку того гляди блевать почнёт... Хи-хи-хи!..» «Кочерга» пристыла к косяку так, словно готова застить дверь перед Пугачёвым, и ему подумалось: «Не кочерга вовсе длинная и гор- батая, а виселица. Для меня, што ль?» Нет, отлепилась и отступила, согнулась в поклоне: — Доброго утречка, ваше анператорское величество! — Голос не по годам молодой и ласковый, учтивый. — Хорошо ль почивали, батюшка? — Слава Богу, Пелагея Артёмовна, спасибо, — сдержанно от- ветил, прошагивая в горницу. Так же сдержанно ответил на слащавое приветствие дородной её снохи и цыганистой, броско красивой Стеши, накрывавших ему завтрак. Кинул взором по столу: чего только не наставили! Балыки, отварная и жареная осетрина, севрюга, сазанятина, икра зернистая и паюсная, пироги с чем-то, ватрушки, краснобокие яблоки, пчели- ный и арбузный мёд, кувшины с квасом, фруктовым взваром. И ещё, ещё что-то, чему и названья не знает и вкуса не ведает. Но есть и миска любимого им толчёного чеснока с уксусом, есть и солёные огурцы и огуречный рассол — первейшая поправа головы, ежели на- кануне перебор случился. 196
Слышал от старого пленённого турка во взятых штурмом Бенде- рах: «Во время изобилия не забывай того, что ты ел во время голода». Хорошее напоминание. У царей и господ в обыкновении такое обилье еды, а ему, привыкшему жить впроголодь, — диво и недоуменье: за- чем столько? Всегда хватало горбушки хлеба с луковицей, а в лучшем случае — миски щей с куском говядины, но теперь он — «государь» всея Руси, стало быть, должен фасон держать. Даже сейчас, когда идёт Великий пост. Должен? По какому такому праву? В писании сего нет! Перед Богом все равны. Да можно ль сытостью уравнять всех? Мож- но ль голодом равными сделать людей? Кому-то чего-то всё равно бу- дет казаться мало: хоромов, утвари, одежды, баб. Вспомнилось, как под Яицким городком, на зачине восстания, чуть не передрались каза- ки при дележе одежды, снятой с одиннадцати только что повешенных, ещё корчащихся собратьев из старшинской стороны. Совсем как в Евангелии об Иисусе: «Распявшие Его делили одежды Его, бросая жре- бий, кому что взять». И сколько потом вешалось и убивалось тех, кто, по словам вешавших и убивавших, «чинил обиды и разорял их» — несть числа тому. И все победившие грабят мёртвых, будто Всевышним им предопределена вечность, однако ж через малый промежуток време- ни они сами становятся трупами, и теперь уже их грабят — другие победители. Все в рай просимся, а заживо в ад лезем. Помыслилось это ему в соседней комнате — покоях «государе- вых» — с широкой кроватью, уже прибранной, укрытой голубым ат- ласным одеялом. Снял красные сапоги и больше никогда не надевал. Вышел в зелёных шевровых. Озадачил женщин, поведя рукой: — Уберите всё! Гостей не жду. — Ткнул пальцем в отварную рыбу и солёные огурцы: — Сие оставьте. Ну, ишохлеб, конечно. И... Што- фик пенника сыщется? «Штофиком» более того подивил: никогда не баловался по утрам водкой... Принесли, поставили, ещё раз протёрли полотенцем чарку. — На здоровье, ваше величество! — Спаси Христос, касатки... Налил не полную, выпил, тряхнул башкой, захрустел огурцом. Хотелось непогоду души переладить. Ведь какова погода в ней, та- ковы и поступки. А испортил её вопль барчонка, его трясущийся перст: кровь! В цари идти — крови бояться? Конечно, гожей на печи лежать... Заварил кашу, Емеля, так не дрожи теперя... Ладно ежели каша получится, а не блин комом, да ведь всё равно съедят не кашу, а заварившего её. Так было со Степаном Разиным, с Кондратием Бу- лавиным. Надо ль всех перечислять!.. Снявши штаны и присевши, хо- чешь сходить и не надуться? Ямы да задёбы, ямы да задёбы, впору выругаться вдоль по матушке! Когда мы тащим из воды человека за волосы, то не для того, чтобы ему больно сделать, а для того, чтобы спасти, пусть хоть обкричится. Так и с народом, который ты поднял. Без крови и без воплей не обойтись. Камень, брошенный в болото, 197
не вызывает кругов. Ты бросил глыбу. В море, солёное от крови и слёз. И круги пошли. Огромными волнами... Баюкай, баюкай, Емельян, душу, авось уснёт! Увы, не берёт её угомон, лупает глазами. В уши — снова и снова вопль барчонка, ты- чущего пальнем в сапоги его кровавые. Похоже, нескоро обыкнется мальчишка. Похоже, натура их барская, дворянская тончее устрое- на? Ведь взять вон бёрдских ребятишек... На берегу под обрывом свалены десятки полуобнажённых трупов (не долбить же промёрз- лую землю под могилы), иных прямо-таки страшными сделала кон- чина под топором или саблей, а ребятня рядом, на ледяном прогале, — ничего: весело, как воробьи на припёке, верещат, хохочут, носят- ся на самодельных коньках, азартно гоняют кнутами разноцветные кубари... Обыкнется и барчонок. Человек ко всему привыкает — и к ярму, и к неге бездельной... Водка только дураку на погубу, а умному — на благо. Поди, не зря так молвится. Отмяк Емельян, прояснилось на душе, но вторую чарку наливать не стал: впереди — день, полный государевых забот и догляда. Стал есть жирную осетрину, губы обтирал вышитым руш- ником. Заметив, что подающая или убирающая со стола Стеша Тво- рогова взглядывает на него откровенно, обещающе, с весёлым него- дованием крутит головой: ведь отлупцует тебя муж, дурёха! Хеша, конечно, расхорошая. Но... не лучше барыньки Харловой. Красив- ше, но — не лучше, нет... Может, потому и лучше та, што на Софьюш- ку похожа? На ту, конечно, на давнюю. Эвон как памятливо сердце! Вроде как вчера уткнулся лицом в её голову, жадно вдохнул промы- тую теплынь её светлых волос и прохладу полевых цветов, нарёк не- вестой, женой. А пролетело с той поры... Шестнадцать раз прокоче- вали их весенние журавли туда и обратно! Она где-то христарадни- чает с детьми, а он — царь мужичий, казацкий. Машисто прожил своё, оглянуться не успел! Стены горницы обиты золочёной бумагой-шумихой, по ним зер- кала наставлены и навешаны, куда ни поверни голову, везде себя ви- дишь. Гм, вполне строевой для бабьего почтенья казак, то бишь — государь! И лицом смуглым свеж, и карий глаз, когда надо, лукав, иг- рив, щурит, говорят, точь-в-точь, как у всамделишного Петра Фёдо- ровича. Но нахмурит чело, взведёт чёрную бровь, и глаз становится холодным и тёмным — зима, осень чёрная! В сенцах хлопнула дверь, мёрзло застучали сапоги. Фофанов заглянул: — Почиталин Иван, государь... — Пущай входит... Погодь, Фофанов! Как там Харлова и её... этот? — Колотился спервоначалу, а потом угрелся на печи, уснул под шубой. Она тожеть ничего, спокоилась вродь бы. — Ладно, ступай... 198
Почиталин оставил на гвозде в сенях щегольскую свою борчат- ку, недавно подаренную Пугачёвым, вошёл в суконной косоворотке, по талии перехваченной вязанным невестой поясом, суконные ж ша- ровары заправлены в яловые крепкие сапоги. Щёки румяны, брови в игольчатом инее, русая молодая бородка и виски куржачком взялись — видно, знатный на дворе мороз. Светлые сметливые глаза припух- шие, недоспавшие. В соседней избе со своими помощниками он ден- но и нощно от имени государя пишет и множит указы и манифесты, летят они потом и к башкирцам, и к киргиз-кайсакам, и к поволжским калмыкам, и к работным людям уральских заводов, и к губернатору Рейнсдорпу... Но прежде чем вручить гонцам, несёт их Ваня Почита- лин на утверждение к нему, государю всея Руси. Он один из немно- гих, кто может входить вольно, по любому хотенью, но Фофанов строг, допрежь докладывает о визите. Пугачёв приглашает к столу: — Садись! Поди, и поесть некогда? Ешь! — Спаси Христос, ваше величество, я сыт. С новостями я... — Докладай. — Вечор посланец преподобного игумена Филарета из Мечет- ной слободы, что на Иргизе... — Где посланец? Почему не ко мне? — Вы, государь, в баталии были, полковника Чернышёва пле- нили, а мужик обратно поспешал... Он привёз многие ваши, госу- дарь, указы, писаные вами в Петербурге до того, как вас... Препо- добный Филарет собрал воедино, нитью сшил и прислал. — Ишь ты! Не худо посвежить память... Разве забыть Емельяну скит Введения Богородицы в Мечетной слободе, его настоятеля Филарета, в прошлом купца второй гильдии, который весьма одобрил Емелину задумку, дескать, «веруй в себя — и всё у тебя получится!» Мол, «ежели всемогущий Бог допустит тебя принять престол, Он и наперёд не оставит без милости и научатель- ства...» Сомневался Емельян: «У императрицы велика армия!» Фила- рет успокаивал: «И сильная рать Божьим попущением побивается. Народ в великом притеснении, ждёт Спасителя. На тебя жребий пал, сын мой. У каждого человека должна случиться душеполезная жизнь. Проживи такую, казак!..» В том числе и с его, Филарета, лёгкой руки сжёг Емельян за со- бой мосты. Смотрел, как они горели и с затаённым поскуливанием души думал: не погреет ли кто-то на этом огне руки? Может, он лишь шашечная пешка в помыслах натравщиков — и преподобного Фила- рета, и Добрянского купца Кожевникова, и всех раскольников Руси? Обещали всяческую подмогу. Похоже, вспомнил о нём игумен и вот с чем-то гонца прислал. Да, собственно, какая от него и прочих под- держка нужна? Главная надёжа — народ. А он валом валит к нему, ибо несносна черни жизнь подъярёмная, скотская... 199
— Айда, што там от преподобного? Почиталин с деловитой бережливостью задул ненужные уже свечи и шагнул к просторному окну, за которым вовсю разгоралось искристое утро, за тыном в горностаевых мантиях инея красовались вербы. «Прямо невесты! — полюбовался ими Ваня, вспомнив зазно- бу свою Вареньку Головачёву в городке. — Поди, такая ж под фатою будет, да когда тому черёд придёт? — И ещё мимоходно озаботился: — Круто морозы завернули, речки степные быстро сядут, до дна про- мёрзнут. Рыбе пагуба». Раскрыл сшивку бумаг, оттопырил нижнюю губу, она у него с розовинкой, как поджаренная пенка молока, лиз- нул указательный палец, отслюнил нужную страницу. — Вот, государь, ваш указ от февраля двадцать восьмого одна тысяча семьсот шестьдесят второго года. Вы торжественно дозволя- ете за пределы границ российских бежавшим «разного звания лю- дям, также раскольникам и воинским дезертирам» возвращаться в лю- бое место жительства «без всякой боязни и страха»... — Да, помню, подписывал, — кивает Пугачёв, усиленно вороша память, чтоб как-то подтвердить прочитанное, и память его никогда не подводила. — По-моему, сим указом возвращение дозволялось до следующего Рождества Христова, не так ли? — Совершенно справедливо, ваше величество! — восхищается Почиталин его памятливости. — До первого января! — Ты давай, Ваня, не подряд, а выборно. Дел, сам знаешь, мно- го сегодня. — Слушаюсь, ваше величество... Вот указ о коммерции, о рас- ширении вывоза в другие царства хлеба: «государство наше может превеликий хлебом торг производить и что тем самым и хлебопаше- ство поощрено будет...» Тут же вы запрещаете чужеземные сырьё и товары ввозить, производство коих можно наладить в России. А вот подписанный вами сенатский указ, каковой разрешает заводить в Си- бири фабрики по изготовлению парусины, дабы «особливо для Охот- ского порта полотна парусные умножены были и чрез то перевозок, по дальности от Москвы расстояния, а от того казённого убытка из- бегнуть было можно». — Знамо дело, — важно кивает Пугачёв, — за морем телушка — полушка, да рупь перевоз. — А вот этой вашей сентенцией, государь, запрещалось владель- цам заводов да фабрик покупать к ним деревни, повелевалось «до- вольствоваться им вольными наёмными по паспортам за договорную плату людьми...» Ладонь Пугачёва энергично хлопает по столу: — Вишь, как! Не послушались дураки, и посеяли смуту! — А ещё, ваше величество, дозвольте напомнить указ о коммерции. Почиталин вдохновенно подыгрывает, выхватывая из сшивки по- нятное и желанное. Грамотный и сметливый, он давно догадывается 200
о том, что Пугачёв никакой не государь. Из казаков истину знали бли- жайшие шесть-семь казаков, которые, собственно, и подвигнули его окончательно на самозванство: прими де государево имя, а мы тебе сослужим верно. А теперь и сами не понарошки уверились в нём, бесперечь величая «государём», «надёжей царём», «вашим величе- ством»... Айда, Ваня, чеши дальше, вешай на Емелю чужие, да зато важ- ные и понятные черни несбывшиеся посулы, разворачивай для всей матушки России широкость государевых помыслов! От волнения, от порыва у Почиталина на скулах калиновый выс- вет, а выпуклые полукружья лба бледны, испариной блестят. Чита- ет, пересказывает, втолковывает в «государеву» голову незнаемое, дивное, воскрыляющее: — Здесь вы писали: «Нет государства в свете, положение кото- рого могло бы удобнейшим образом быть к произведению коммер- ции, как нашего в Европе». Мол, у России «в самый Египет и Африку по Чёрному морю, хотя ещё неотворённая, но дорога есть...» Пугачёв теперь уже не ладонью — кулачищем пристукивает, вы- зывая звонкий переполох среди посуды: — Во, Ваня, «хоша ишо неотворённая»! Катька, сволочь, пере- няла мою государеву задумку и теперича отворяет дорогу на море Чёрном... Дура дурой, а хитрюща змея подколодная! Пугачёв торжествовал, на стуле ёрзал: ай да Филарет, ай да мо- лодчина, как ко времени, как в кон! И поторапливал секретаря, тщась ещё что-то угодное услышать, что подтверждало б добродейство Пет- ра на коротком его царстве. Да Почиталин и без подторопки ковры стлал: — Вы, государь, завсегда за простой народ стояли. Вот, для при- мера. Двадцать восьмого января вы отняли у помещицы Гольштейн- бек права на имение, потому как, написано здесь, «управление дере- вень по её диспозициям не к пользе, но к разорению крестьянства последовать может...» А седьмого февраля вашим указом была пост- рижена в монастырь помещица Зотова «за невинное терпение пыток дворовых людей», имущество оной конфисковали в пользу постра- давших. Двадцать пятого февраля воронежский поручик Нестеров сослан был навечно в Нерчинск, поелику довёл до смерти дворового человека. — Так, так, Ваня, бумага — она, брат, всю правду вспомнит и обскажет. Ты, Ваня, всегда и кругом показывай и рассказывай про мои сии манифесты. Сам-то я немалое перезабыл по давности вре- мени. За народ я, брат, жизнь свою не сжалею. — А ещё, — разохотился Почиталин, — вы, ваше величество, об казаках шибко озабочивались. Только приняли престол, а уж во вто- рой день, вот тут написано: «Войску Запорожскому обиды не чинить» и казакам тамошним разрешили находиться в Киеве «на прежних их 201
старинных жилищах при всех казацких тамо дозволенных им воль- ностях». — Ах, молодец преподобный! — не может удержаться Пугачёв. — Напомнил, и теперича — вот оно всё, вижу, как диктую секрета- рям, как подписываю. У них только перья, быдто белые парусья, по бумаге шастают и скрипят! Што там ишо, Ваня? Читай! Из-под тонкой русой брови — лукавый зрачок на «государя», и Емельян уверяется: в корень зрит, чертёнок, догадывается, кому и для кого читает. За его спиной маячит, отклячив бородатую челюсть, Фофанов, не знающий истинности «воскрешения» государя. Топо- риком уши и у баб, шелестящих шагами и юбками, они без нужды меняют или переставляют закуски и питьё. Знамо дело, не умолчат об услышанном, разнесут во славу царя-надёжи. Хорошо, если б Хар- лова была, авось по-другому смотрела б на него, не как на душегуба, казнившего мать, отца, мужа, а как на законного государя, неспра- ведливо обиженного, имеющего священное право щадить и карать. Пугачёв досадливо крякает: Харлову вспомнил, только и свету в окошке! Прямо как мальчишка, право. Ветер в голове простуды не вызывает, но дураком делает. Не дурей, Емельян, таких барынек при- гожих у тебя впереди много-о-о-нько будет. Ну да, конечно, конеч- но, — юную твою жёнку напоминает, важнец причина, ничего не ска- жешь, сам вроде как молодеешь, в тоску ударяешься. А ведь здраво понимаешь: все они, бабы, из одних конюшен, только поклажу раз- ную везут. Софья сгорбилась в нуждах и милостыню с детьми соби- рает, а Харловой служанки панталоны стирают и ноги моют. Стира- ли. Мыли. Пока он, Пугачёв, не пришёл. И он, народный государь, инако жизнь поворачивает. Взять ту же служанку Харловой, быв- шую. Кажется, Матрёна Гаврилова. Нуда, Матрена. В ноги ему бро- силась: как мне, бездомной сироте, жить далее?! Распорядился по справедливости. И в пугачёвских архивах нетлимая память о той спра- ведливости останется: «1773 года ноября 24 числа бывшаго комен- данта Харлова служанка Матрена Гаврилова взяла от определённого в Нижней Озёрной крепости камандира Разнолишникова скота — ко- ров две, хлеба — пшеницы два куля... В том и подписуюсь. Вместо вышеписанной жёнки Гавриловой, по её прошению, писал и руку при- ложил казак Спиридон Калёнов». Почиталин отлистывает ещё, ещё, ребром ладони разваливает бумаги по сшиву, вздымает их, словно на безмене взвешивает: — Особливо важное, государь! Это — про отъём у церквей и монастырей земли и крестьян. Крестьян вы освобождали от крепос- ти и переводили в государственные при оставлении за ними обраба- тываемой земли. С них монастырям и архиерейским домам воспре- щалось брать подати. — Сие отменно помню, — важно кивает Пугачёв. — Зимой под- писывал. 202
— Вы правы, государь: в феврале, а потом ещё и в апреле. Как не помнить такое, по всей России пошли тогда толки об об- ращении церковных и монастырских земель в светское владение, а крестьян из крепостных — в экономические, то есть государствен- ные. Эти указы Петра III радостно будоражили всё крестьянство, в помещичьих вселяло надежду: придёт де и нам освобожденье от мы- тарей-помещиков. — Фофанов! — вскидывается вдруг Пугачёв. — Гони вестовых за Овчинниковым, за Никой, заТвороговым... Ну, ишоза Шигаевым... Завтракать, слышь, государь кличет. Хлопнула за дворецким дверь. Пугачёв, выковыривая застряв- шее в зубах волоконце осетрины, поворотился к дверям кухни: — Бабы, тащи всё обратно! И водки с наливками. Праздновать будем!.. Ваня, садись к столу, чего мнёшься! — Государь, ваше величество... Есть ещё бумага — рапорт еса- ула казаков Красногорской крепости Гумера Ермакова... — Сказывай! — Первым пунктом: угон киргиз-кайсаками с полевого корму скота. Октября четвёртого числа ворами угнато лошадей 233, рога- того скота — 636 штук... Это была весьма неприятная, но не новость: шайки барымтачей шастали по всему прияицкому и приуральскому краю, занятому меж- дуусобицей. Двадцать шестого октября Пугачёв направил султану Малого жуза Дусали именной указ. Яснее ясного писано: «Естли нам Господь Всевышний да поможет целости и благполучию, то действи- тельно, вы землёю, водою, лесами, оружием, свинцом, провиантом, одеждою и всяким съестным припасом и деньгами от головы до ног от нас снабжены и пожалованы будете, только б из вас никто, ни в которую сторону не передавался, а поступали б все верноподдан- ныя в силу сего посланного нашего высочайшего указа без проступ- ка. А в противности поступка всех, от первого до последнего, в со- стоянии мы рубить и вешать, дабы никто к искушению диявольскому себя не предавал, генеральских и боярских речей не слушался...» — Ворам законы не указ, Досали-солтан сам боится воров, коли до сих пор не прислал двести воинов, коих я просил. — Скорее всего, хитрит азиатец, ваше величество. Как и Нура- ли-хан. — Пожалуй что. Ужо разберёмся с ними. А красногорцам при- кажу вспомоществование сделать. — Это ещё не всё, ваше императорское величество. В экстракте сотника Ермакова сообщено, что девятого ноября в Красногорскую крепость, каковая предалась вашему величеству, прибыл с армиею бригадир Корф и совершил там великие злодейства. С дозволения бригадира солдаты сильничали казацких жёнок и дочерей, грабили домы и всякое имущество, оставив сто двадцать семей без всяких 203
средств к жизни и пропитанию. — Почиталин уставился в раскры- тые бумаги: — Не требовали ничем! Коровы, бараны, индейки, гуси, утки, хомуты, недоуздки, арканы, чашки, ложки, сковороды, пери- ны, подушки, наволочки, лапти, татарского письма три книги, косы сенокосные, безмен, бритва, капканы, соль, мука, пшено, овёс, го- рох, портки, рубахи... И протчая, и протчая, несть числа ограблен- ному. У Пугачёва играли желваки: обожравшийся волк далеко не ухо- дит — тяжело ему, никуда не уйдёт и бригадир Корф со своим обо- жравшимся отрядом — ему будут выпущены кишки! Это — войско? Это — русские воины? Шакалы! Две с половиной тысячи оголодав- ших шакалов, идущих на помощь проклятому яицкими казаками Орен- бургу. Ползущих, а не идущих, потому что обожравшийся только пол- зти может... Сейчас начнут подходить соратники, и перед ними будет постав- лена задача: встретить и уничтожить... 2 По здешним меркам, Бёрды — довольно большая слобода, дворов на двести. Но нынче улицы её тесны. Забиты рыд- ванами, санями, лошадьми, кучками и толпами вооружён- ного кто чем, одетого кто во что люда. Всей армии жилья не хватает, заняты сараи, погребки и бани, роются землянки, за слободским око- личным заплотом башкиры, мещеряки, татары понаставили кошом- ные кибитки. Близ их становищ мычит, блеет, ржёт тебенюющий скот — продовольственный резерв повстанцев. Всюду под раскорячен- ными треногами парят огромные котлы, в морозном воздухе устой- чивый запах варёного мяса и лука. Дежурные казаки государевой ох- раны втягивают носами эти сытные дразнящие запахи, нетерпеливо ждут смены, чтоб ринуться к общим котлам и дармовой водке. Кто прохаживается, кто присел на ступени крыльца, обняв пику, кто сто- ит, опершись на ружьё. Калякают, перебрёхиваются, срывая с усов и бород наледь. — Угнетена была жизнь от старшин. Ужасть, како терпенье брал на себя народ... Вон хоша б Ванька Бурнов — сызмальства на Марте- мьяна Бородина маштачил, без разгибу. Мартемьян его ещё в мало- летках кастрировал, призвал мастера по этим делам Степана Скворки- на и кастрировал. Чтоб не только сильным, но и смирным был. Теперь Бурнов говорит: ыбязательно пумаю Мартемьяшку и вверх тормашка- ми повешу за этот самый, за «недоуздок», чтоб долго-долго помирал... — Он лют нынче, Бурнов. — Взлютуешь, хошь кому приведись... — Баушка Ганя взошла к нам... Было это как раз перед прошло 204
годним Миколой зимним... Взошла, в избе сумерешно, промаргивает- ся баба Ганя, видит на стене образ, ну и айда поклоны класть, и айда класть. Потом промигалась — гля: Микола чтой-то не едыкий. Борода седая, как полагается, а сам-то подшароваренный, в голицах, в ялкасе и треухе. «Б-батюшки, — всклицает, — харя Стигнея!» За образ Мико- лы-святителя приняла. У нас на маслену этапный богомаз разговлял- ся, ну и намалевал папаню мово в багренном мундере... Словно позёмка, шелестит смешок. С карниза свесился, скалит- ся на казаков молодой сугроб. — Ну и как она опосля? — Дык... нечео более не сказала, ток суровый вид подала нам, потому как мы впокатышки от смеха катались. — Чао делать, жизнь рисунчатая только подсмехается теперича над бабакой, а бабака, похож, и не обижается, чего, скыдь, обижать- ся, коль прошлогодним снегом уж стала. Порой слабый ветерок отмахивает сладкие запахи варева, и тогда от коновязи под навесом потягивает свежим навозом и мочой, пре- снотой пережёванных овса и сена. Мягко похрустывает утоптанный копытами снег. — А вот Митрий Лысов про женитьбу нашего Петры Фёдырыча брехал. Быдта провожают свахи Пётру Фёдырыча и Катьку его, мла- добрачных то исть, в опочивальню, шепчут ему: ты уж, велик князь Пётра Фёдырыч, суприготовь её-то, штоб опаски большой не имела. Вшепчи, втолкуй невесте-то, скыдь, только сначала маненько боль- но будет, зато потом хорошо-хорошо станет. Ладно, сказал Пётра Фёдарыч. Так и сделал, приуготовил. Ну, зачали они это самое, и тут Катька вскорости залопотала по-ихнему: «О, майн Гот, о, зер гут!» По- нашему значит: о, мой Бог, о, превесьма хорошо! А потом — по-рус- ски: «О, Пиотр, мне уше тавно карррошо, но почему нет польно?» Пёт- ра Фёдарыч говорит: «Счас закончу и набью те морду — будет боль- но!» Как всполыхнулась, как бросилась голяшом к братьям Орловым: рятуйте, родненькие, муж убивать сбирается! Казаки сдержанно, как гусаки, погоготали, пощёлкали языками осуждающе и сочувствующе: — Знамо дело, опосля Орловых там — одне охлёбки, хошь на тройке вкатывай! — Митрий далее баил. Мол, спрашивает, Пётра Фёдырыч, што такое мядовый месяц? Эт, говорят, кадушка дерьма, а сверху мёд. Твою мать, изругался Пётра Фёдырыч, не с той стороны кадушку от- крыл!.. — Стал быть, государь зевка пумал. Эт уж так: пока штаны спу- щашь — бабу уведут... С того чуть царства не лишился. — Насчёт побрехать Митрий — у-у! С Маней своей, говорит, воз- вращаюсь ночью с бахчей, подъезжаю к избе, а у ворот, слышь, три зелёных огонька мигают. Маня де испужалась, жмётся ко мне: эт чо 205
такое, Мить? Митрий ей: это хорь нашу кошку обгуливат и от удо- вольствия один глаз прижмурил. Взгоготнули погромче и подружнее, словно потеплее им стало на морозе — с Митрием смеху положишь, инда кишки болят... Один из казаков поднялся, пошёл к коновязи. Вернулся озабо- ченный: — Маштак мой заскучал чегой-то: ноздри холодные, не фырка- ют, поди, нездоровье в животе. — Бутылку касторки влей в горло — пронесёт, облегчится... — А где эт у нас он, Лысов Митрий Сергеич преподобный? — На коротких днях видел его, говорил, быдто на самарскую ли- нию калмыкам тамошним государев указ повезёт. Все народы взня- лись. — Слыхали ль? Пятьсот марийцев их старшина Мендей привёл, шестьсот — башкирский старшина Алибай, с заводов валом валят... — Сообча, заодно стоять будем. — А бежать — порознь... — Всяко могёт быть при тесных обстоятельствах... Скрипит на улице снег под санями и колёсами, побрёхивают соба- ки, кричат петухи, стонет где-то верблюд, у коновязи фыркают лошади. И — запахи, запахи, нагоняющие голодную нетерпеливую слюну. Скорей бы смена явилась! Ибо сегодня — порожнее время, го- сударь велел победу праздновать. Но тут из государевых палат — хлобысть дверь в отлёт, на пороге — главный их охранный начальник Яким Давилин, глаза — по блюдцу: — Коня государю! Всем седлать!.. Вот те и смена! Попировали! Когда государь на выезде, вся ох- рана, все двадцать пять казаков в деле. Средь них с недавней поры и Егорий Кузнецов. Яким «усватал»: «Будь со мной при государевом стремени. Я те с пуплёнышей знаю, на тебя надёжа верная, а ещё — оберукий ты...» В детстве правая рука у Егора шибко болела, дума- ли, усохнет, калечкой Горка станет. Ан, развилась, укрепла. А пока болела, и левая такая ж способная сладилась. Нынче хоша саблей, хоша пикой — одинаково сручно. На игрищах когда двумя саблями над башкой крутит — загляденье. Егор не хотел было, дескать, больно ответственная служба, да Яким — своё: за Богом молитва, за царём служба не пропадут! Что правда то правда: государь и деньгами, и одёжей щедро жалует, и харч вольный. Эх, кабы Егору грамоту в башку, вот бы уж распохва- лился папане с Нюрой да Усте с Андреяшкой о чести, какая ему даде- на при государе императоре! Можно б, конечно, Ваню Почиталина попросить об написании, да не тот «скус» будет. Да и не до сего, поди, нынче царёву писарю главному... Вороной жеребец, красиво выгибая шею, левым горячим глазом любуется собой и всадником, грызёт удила, просит воли, но повод в 206
крепком государевом кулаке повелевает идти коротким боковым ско- ком. На государе малиновые шаровары, стёганый голубой бешмет и белая косоворотка. Ему мороз нипочём! — Дорогу государю! — вдохновенно ярится Давилин. — Шапки долой! Обыватели шалеют от восторга, падают на колени, бабы крес- тятся вослед, кланяются. А подвыпившие казаки у парящих котлов вопят «Ура!» и взбрасывают оружие и шапки. Солдаты из разгром- ленных правительственных команд, уже остриженные в кружок, по- казачьи, заученно тянутся во фрунт, смятенно вглядываясь в черно- бородого всадника, которому вдруг присягнули на верность. Высо- кая шапка на нём чуть набекрень, с заломом, из-под неё, вкруговую, выжимаются завитки тёмно-каштановых волос. Карий глаз в зорком пытливом прищуре. Ещё и полдня нет, а пьяных уже откровенно много. Бродят, об- нимаются, целуются, пьют прямо на улице. Песнями веселят себя — водка голос кажет. Ударь сейчас по слободе выдрессированная, за- калённая в прусских и крымских баталиях регулярная команда — рас- чирхает, как сокол утицу, пёрышки по ветру полетят. Хорошо, что нет таких на ближние сотни вёрст. А Рейнсдорп не посмеет высу- нуться из-за стен Оренбурга, хотя до Бёрдской слободы может пи- кой дотянуться. Но и Оренбург пока не даётся. Ничего, выдохнется — сам ключи вынесет. От всякой подмоги снаружи его отрезали, хотя шла она, слышно, отовсюду и, слышно, изрядная, готовая не только осаду с Оренбурга снять, но и самих повстанцев в погибельные кле- щи замкнуть. Ближнему государеву окружению ведомо, что, прибыв- ши в Кичуевское укрепление близ Бугульмы, генерал-майор Кар всё чётко и скрупулёзно спланировал. Правый рукой его стал прошло- годний палач яицких казаков генерал Фрейман, хорошо знающий район восстания. Симбирскому коменданту полковнику Чернышёву Кар приказал выступить на Оренбург через Бузулук. К Оренбургу же, но через Бугульму, предписывалось спешить отряду премьер- майора фон Вернстедта и стоявшему в Кичуе отряду майора Афана- сьева. Сила получалась немалая — почти три с половиной тысячи сол- дат при 5 пушках и несомненном превосходстве выучки «регулярс- ких» сил перед неорганизованными толпами повстанцев. Пленные го- ворили, что казанский губернатор Бранд заверил Кара: «толпа» у са- мозванца числом невелика и состоит из «сущей сволочи». Помощь поспешала и с других сторон. Бригадир Корф вывел из Верхне-Озёрной крепости около двух с половиной тысяч солдате двад- цатью девятью орудиями. Это он, негодяй, разорил и разграбил до пос- ледних лаптей Красногорскую безвинную крепость и, поди, уже на мар- ше к Оренбургу. Пущай, будет ему то, что и Кару с Чернышёвым!.. С севера повстанцам тоже острастка: готовятся к выступлению команды генерал-поручика Деколонга и бригадира де Фейервара... 207
Но Пугачёв не ловит ворон. От перехваченных курьеров, от де- зертировавших из государственных команд казаков и солдат, от ме- стных жителей он хорошо знает о сосредоточениях и передвижени- ях врага. Против сводного отряда Кара он выдвинул два полка яиц- ких казаков (почти тысяча человек) во главе с походным атаманом Овчинниковым и полковником Зарубиным-Чикой, прибавив к ним по- луторатысячный башкирский отряд Идыра Баймекова. Подкрепил их Хлопуша, приведя с восставшего Авзяно-Петровского завода пять- сот работных людей с шестью пушками и мортирами. Вся эта «сущая сволочь» встретила сводный отряд Кара, Фрей- мана и Вернстедта на девяносто второй версте от Оренбурга у де- ревни Юзеевой, ударила с двух сторон. От полного разгрома спасла карателей только нехватка у повстанцев артиллерийских зарядов. Зато следующим днём тысяча двести гарнизонных солдат, ставро- польских калмыков и казаков при пятнадцати орудиях, которых вёл из Симбирска полковник Чернышёв, сдались без единого выстрела. Сам Чернышёв, желая спастись, переоделся в старый армяк, худые сапоги и шапку, выдавал себя за возницу, влезши на воз и взяв в руки вожжи. Дотошный Яким Давилин обратил внимание на холеность рук сего «возницы» и выпытал у солдат, что это за человек... Успехи внушительные, и Пугачёв распорядился выкатить из сло- бодских подвалов бочки с вином — пусть войско отпразднует викто- рию! Оттого и разгульно-праздничная суета сегодня в Бёрдах, отто- го и парят котлы с мясом, оттого то там, то здесь песни взмывают. Егор знает: это, понятное дело, яицкие зачинают, они известные пе- сельники, им достаточно полуштофа на компанию, чтобы они, об- нявшись по плечам, раскачиваясь, откидываясь навзничь, бородами — в небо, взгаркнули благодарственную своему Яикушке, своему бы- стротечному Горынычу, у коего «золотое дёнышко, серебряны кра- ешки...» Возле избы, в которой живёт Максим Шигаев, одна к одной, одна на другую скатаны в два яруса двенадцативедёрные дубовые бочки с вином, какие — из здешних подвалов взятые, какие — из других мест привезённые. К бочкам — разномастная череда сосредоточен- но-радостного воинства с пустыми бадейками. Это—десятники. Док- ладывают, от какой сотни, какого полка, и пожилой яицкий казак раз- решающе мотает рукой: — Айда, подставляй! И на втором ярусе открывает кран, тёмная струя туго и весело бьёт в дно, бурчливо наполняет посудину, у кромки распорядитель перехватывает её неумолимым поворотом рукоятки: — Следующий! До Пугачёва доносит подморожено-кислый запах вина. Он до- волен Шигаевым: заместитель по делам казны, продовольствия и фу- ража строго и во всём блюдёт порядок. 208
Войско празднует, а у Пугачёва голова болит. От дум. От забот. От надобности всё усмотреть, всё с разумом вырешить. По ночам по- душка под головой вертится, днём — сам. Егор сметлив, всё видит и всё понимает. Сочувствует своему государю, который вдруг круто поворачивает жеребца и направляет туда, откуда раз за разом доле- тают стеклянно-звонкие на морозе выстрелы. Ага, вот оно что! Напротив длинного сарая толпой сбились по- встанцы, приведённые с Урала Афанасием Соколовым по прозвищу Хлопуша. На белёной стене саженях в двадцати углём нарисован че- ловеческий контур, и по нему в очередь палят новоиспечённые воины в лаптях, рваных армяках и кафтанах, нагольных шубейках. Со лбов их текут ручьи, изломанные, раздавленные тяжёлой работой руки дро- жат, отчего конец дула мечется и туда и сюда, а пущенная пуля летит чёрте куда, только, конечно, не в цель. Над мазилами ржут и их това- рищи, и несколько верховых башкирцев в лисьих хвостатых шапках, с кожаными сайдаками за плечами. По-за спинами стрелков ходит их совратитель и предводитель Хлопуша и матерно гнусавит: — Какая сучья матерь тебя родила, трясун?! Кто же стреляет с закрытыми бельмами?! Плетей ввалю за пустую трату свинца да по- роху!.. Необычно появление в Бёрдах этого каторжанина из тверских крестьян, по стечению напастей многажды сечённого кнутом, нака- занного выжиганием позорных знаков на лице и вырыванием нозд- рей (каждый день меняет белую повязку, прикрывающую изувечен- ный нос). Губернатор Рейнсдорп снял с него кандалы и послал в Бёр- ды «смущать» повстанцев и, по возможности, убить или словить и при- волокти в Оренбург самого самозванца, за сие обещая Хлопуше волю. И хотя каторжанин открылся казакам, они не поверили его правде, особенно Овчинников настаивал на повешении, он де плут и лазут- чик, как и предыдущие трое, коих поймали и вздёрнули. Однако Пу- гачёв поверил страшноликому. Более того — послал на Урал с имен- ным указом приказчикам Авсяно-Петровского завода Копылову и Фёдорову послужить ему, великому государю Петру Фёдоровичу, «исправить... два мартира из бомбами, и в скорым поспешением» к нему представить. Хлопуша действовал быстро и решительно. За не- послушание указу арестовал приказчиков, заводским крестьянам вы- дал заработанные ими деньги да ещё каждому по барану из казённо- го скота. Возвратился с отрядом в пятьсот человек, с пушками, боеп- рипасами и двенадцатью тысячами рублей из заводской казны. При- вёл и ослушавшихся приказчиков, которые и были повешены в сло- боде. Сейчас Соколов-Хлопуша учит своих воинов стрелять. Но по всему видно, что и сам Афанасий Тимофеевич стрелок никакой, у него больше нервов, чем знания. Пугачёв спрыгивает с коня, перед ним почтительно расступа- 209
ются. Берёт у вконец заробевшего мужика фузею, просит зарядить. Раздвигает, прочно утверждает на земле ноги, поднимает ружьё и дружелюбно рокочет: — Перво-наперво проверь полку — не струсилась ли подсыпка. Взводи курок и вставляй приклад вот сюда, в выемку, прижимай креп- че... Щекой — вот так, вроде к любушке-забавнице. Левый глаз жмурь, а правый по стволу на мишень даржи. Цельса хорошеньче, ежели не ты врага, так враг тебя убьёт, помни это... Прицелился — таи дых и... нажимай. Вот так! Ахнул выстрел. Сердце у Егора к самому копчику — скок! И не только у него: а вдруг промахнулся государь... Ветерком отваливает гриву дыма, и груди разом выдыхают: «Ах!» Радостное, восхищённое. Пуля вошла в нарисованную грудь, в сердце. Тотчас сзади Пугачёва брунькает спущенная тетива лука, серебристо сквознула в воздухе стрела и нервно задрожала оперением, глубоко вонзившись в стену рядом с выщербинкой от пули. Пугачёв оглядывается на юного улыбающегося башкирина: — Молодец! Якши! Плюгавый мужичонка в лаптях и армяке протискивается ближе, восхищённо смотрит на убранный чеканкой и каменьями пистолет Пугачёва, торчащий из-за кушака. Робко тыкает кривым пальцем: — Осударь-надёжа, а ежель из него? Пугачёв усмешливо кладёт ладонь на рукоять: — Шапку не жалко? Кидай выше! Мужичонка стушевывается, похоже, жалеет свой битый молью треух, но рядом кто-то сдёргивает его и, присев, от земли мастерски вышвыривает из толпы вверх. Рывок, выстрел! Шапка подпрыгивает в воздухе, из неё вылетает клок ваты. Восторженная толпа ловит её, рассматривает, цокая языками, возвращает растерянному хозяину. Раздаётся голос: — Ай, тамыр, кидавай ищо! Видимо, тот же неробкий охальник, что и в первый раз, вырыва- ет шапку из рук хозяина и сызна запузыривает ввысь. Опять стонли- во брунькает тетива, хищно мелькает стрела, и шапка со второй ды- рой падает к ногам потрясённых мужиков. Пугачёв нагибается с сед- ла к плюгавому повстанцу, разжимает его ладонь и вшлёпывает горсть монет: — Новую купишь! — Оборачивается к меткому башкирину: — Кто таков? Почему не знаю? — Старшины Уфимского уезда Юлая Азналина сын, Салават зо- вут. Князь Ураков бежал, два старшина бежал, я отряд вам, осударь, привёлся. — Это ты помогал генерала Кара бить? — Так, осударь, праульно. — Наслышан о тебе, джигит. Сколько лет? 210
— Дывадцать. — Назначаю тебя полковником у башкирцев. Служи верно, не оставлю честию. — Салават кланяется и благодарит, а Пугачёв про- щается со всеми: — Старайтесь, детушки! Наука воинская зело со- служит Отечеству и мне, государю вашему. — Садится в седло и до- бавляет вполголоса Якиму и ближним казакам: — Молодец Хлопуша: другие водку пьют, а он войско учит... Яким тычет нагайкой в сторону заоколичного взгорья: — Вона тоже не пируют! Там — и верховые, и пешие казаки, башкиры, татары, местные обыватели, велик разноцвет женских шалей и полушалков, там — скачки, там — джигитовка. У Пугачёва все жилочки заиграли: кабы не царский сан, ворвался б на равных, чтоб поравняться в лихости и ловкости... Трогает каблуками жеребца и чуть отпускает поводья — конь несёт всё тем же коротким и красивым боковым скоком. И опять Яким зычет: «Дорогу! Шапки долой!» И опять отовсюду клики: «Слава государю! Ур-р-ра!..» Пугачёв протягивает руку к Якиму, пригорш- ней зачёрпывает из холщёвого мешочка медь и швыряет в толпу. И ещё, ещё швыряет! Егору Кузнецову непонятно: ужель приятствен- но видеть, как утробно, радостно ахает народ и брюхом, коленями, локтями падает на затоптанный снег, схватывая монеты, и вскрики- вая, взвизгивая, когда на пальцы чужой каблук наступает? Впротчем, государю виднее, Егорово дело — служба, чтоб никто, ни-ни! Баш- кой за царя-надёжу отвечает, эт не карг на бахче махряным кнутом отпу живать... А по отножью взгорбины, как на войсковом плацу, конники вся- кие штуковины выделывают. Похоже, скачки уж кончились, самые ретивые кони обозначены и награждены восхищённым ором и ру- коплесканьем, хотя, как скажет потом один казак, дескать, не скачки были, а визготня пьяная. Сейчас — джигитовка. Все так захвачены зрелищем, что мало кто замечает прибылых с государем. Егор при- сматривает за ним, радуется тому, как он азартно переживает, то при- поднимаясь в стременах, то досадливо осаживаясь и сплёвывая, что- то прошёптывая: «Ну прямо как мальчушечка, прямо как пустельжо- нок желтоклювый!» Вроде и не он обронил вчера Давилину: «Эх, Яки- мушка, велик государев кулак, да плечо узко!» Угрюмо так молвил — Егора аж жаль взяла. Спросил у Якима: «Об чём государь-то?» Яким понял ли сам, но брови нахмурил важно: «Об войске, об дисциплине. Об Москве опять же, об Петербурхе...» Егор покивал сочувствую- ще: «Знамо, не шутейное дело затеялось!..» Солнце уже разогрелось и сияло вовсю, любуясь тем, что про- исходило на ристалище. Засматривались и редкие белые облака, по- хожие, казалось Егору, на сорванные барские парики. Одно, более тёмное, словно отставшая корова, почесалось боком о вершину осо- коря на хребтине угорья, побрело за другими. 211
От грани слева, где нудятся очередные наездники, по взмаху большебородого казака срывается в галоп всадник. Вороной его ко- нёк, взбуженный плетью, стелется в струнку, а хозяин его вдруг вы- кувыркивается вверх ногами и так, выжавшись на руках, вцепившихся в луки седла, прямой свечой проносится перед ревущими зрителями. Саженей через двести тем же кувырком через голову всаживает себя в седло и дальним полукружьем возвращается к исходной грани. А от неё уже другой вершник кажет себя летя во весь опор, творит «вер- тушок», крутится в седле задом наперёд и наоборот, топыря в сторо- ны ноги и перехватываясь под собой с одной луки на другую. Вроде б легко, играючи, а спробуй так-то! И публика одаривает номер по- ощряющим вопом. Ну, а этот, этот чего выкренделивает на своём игренем! — Да эт жа, эт жа наш Никишечка Иванаев! — вскликивает, за- гордясь, Давилин. — Ай, молодца, Никитушка, ай, молодца! Егор тоже узнаёт в лихом наезднике своего куренского стар- шину Иванаева — убеглого мужа Паши, тоже готов похвастаться: «Ды нашенский он, чрез два проулка живёт!» Ага — живёт! Жил — да сплыл. Видит Егор, что и государь с восхищением любуется верш- ником, верно, хорошо знает, что номера у того — из самых сложных. Сначала Иванаев на полном скаку «мёртвого голубя» делает, об- няв шею коня и повиснув на его груди. Потом взлётывает в седло и вдруг справа ныряет под брюхо игренего, щучкой проскакивает меж яростно работающих конских ног и — вот он, в седле! Ладонью ох- лопывает шею коня, успокаивает, на рысце заворачивает в обрат- ную. Завернув, тут же пускает в намёт. Кажется, никто не видел, как Иванаев на предыдущем проскоке нарочито обронил скомканный платок, а сейчас, скача мимо, резко и глубоко вихнулся вниз и зуба- ми успел подхватить его с земли. Выпрямился и, как говорят в выс- шую похвалу казаки, «околел в седле». Летят вверх шапки, вопят и свистят зрители, славя дерзкого на- ездника. Счастливо поскуливает Давилин: — Ужо утешил, заррразынька! Джигит, прямой джигит, чудо джигит Никишенька! — Вели сюда звать! — растроганно приказывает Пугачёв. Яким ловит глазами Егора: — Горррынька, в мгновенье ока Иванаева к государю! И Никита предстал пред Пугачёвым. В седле сидел щуплый ма- лоросток с жидкой белесой бородкой и такими ж усами, глаза се- рые, почти не смигивающие, короткий нос крючком, как у совки. Бабы мимо таких — криво, бочком. Пока не увидят в седле, в джигитовке. И уж тогда им бара-бер, каков ростом, как одет, пусть хоть в после- днем рванье. Но на Иванаеве добротный короткополый кожушок, удобный для джигитовки, бархатные зелёные шаровары, вправлен- ные в голенища яловых сапог. Островерхая шапка надвинута на бро- 212
ви, плотно укрывает уши. И — успел, при справе явился: за спиной ружьё, в руке, торчком, пика. — Лихой ты казак, Иванаев, — говорит Пугачёв. — Мне сказы- вали, старшиной ты был, в Татищевой со своими казаками мне, госу- дарю вашему, передался. Так ли? — Так, ваше величество. — Вижу, сабли ты, Иванаев, не имеешь. С чего бы? Чуть смутился Иванаев, но ответил твёрдо: — Безоружному отдал, ваше величество! — Ишь ты, хвалю. — Пугачёв через голову снимает с себя пор- тупею с саблей, вручает Иванаеву: — В награду за джигитовку... Слу- жи верно, казак! — Благодарю, ваше величество, верой и правдой буду!.. Пугачёв отпустил его, а сам пытался вспомнить, где и когда слы- шал такую фамилию. Вспомнил! Прошлой осенью под личиной куп- чишки квартировал в Яицком городке у отставного казака Дениса Пья- нова, игумном Филаретом присоветованного. Забежала к Пьянову по какой-то заботе разбитная молодайка со стервозными зелёными глазами. Шутейно вроде бы пригласила и у неё рыбьего товару по- смотреть, ибо в деньжишках, дескать, начисто оскудела. «Кто такая?» — спросил, когда ушла. Пьянов осуждающе мотнул рукой: «А, сама себе атаман... Старшинская жёнка брошенная. Парасковьей кличут, а по фамилии... До венца Чапурина, опосля венца — Иванаева...» Пугачёв-таки заглянул к ней, купил полвоза рыбы, какая ей, сказыва- ла, из её неводной доли досталась, поскольку неводу тому она полу- хозяйка. М-м, баба! Свидаться бы... Да и Пьянова б навестить. Ему первому из яицких назвался обиженным государем Петром Фёдоро- вичем. .. Есть тому год уже, а будто сто годов минуло. Будто душой и сердцем за это время состарился. Помудрел ли? Доведётся ли уме- реть старым и мудрым? Легкомысленный дольше живёт. Он, Емель- ян, скорее легкомыслен, чем мудр, ибо в сердце его много места ба- бью отводится. Это — что: и жену б приголубить, и Прасковью б уви- деть, и барынька Харлова из ума не идёт! Хорошо ль, по-царски ль? Вот скинет Катьку с престола, наденет корону — помудреет, осте- пенится. Чай, не глупее наезжей немки!.. Когда возвращались назад, Яким Давилин вдруг подъехал вплот- ную, сунулся бородой в плечо Пугачёва: — Ваше величество, дозвольте, я — насчёт Иванаева? — Говори! — Он — того, саблю свою... в карты проиграл. Казаки сказы- вают... — Ишь ты, вот змей! — усмехается Пугачёв, ничуть, похоже, не осердившись на удалого казака. — Пущай. Государеву награду он заслужил... Егор Кузнецов слышал, но рассудил по-своему: «Чего хороше- 213
го?! И государыню Катерину омманул в присяге, и его, Петру Фёды- рыча, омманул... А Яким свою корысть ищет — Никишку окаркал. Не можем мы промеж себя по-людски...» 3 Конечно же, победному гульбищу пугачёвцев кого-то важ- ного не хватает — не хватает повстанческого полковника Дмитрия Сергеевича Лысова. Но после полудня объяв- ляется и он, ведя за собой трёхсотенный отряд поволжских кал- мыков. Они остались за околицей, начали расседлывать и развью- чивать лошадей, ставить кибитки, а Лысов с двумя всадниками въе- хал в слободу. Спутники почтительно приотстают по бокам, один из них молодой желтоскулый калмык в дорогой одежде, другой по- старше, но тоже азиатского обличья, однако ж с более сглажен- ными скулами и более просторными глазами, одет победнее, зато с чалмой на бритой голове. В сравнении с ними Дмитрий — кар- тинка! Конь покрыт голубой, рытого бархата попоной, на самом нагольная калмыцкая шуба, расшитая цветной шерстяной нитью по рукавам и полам, стянутая в поясе алым кушаком, из-за кото- рого торчит рукоять пистолета. Сидит в седле боком, щегольски перекинув правую ногу через конскую гриву влево, подколеньем обнимая серебрёную луку. От его перстней на пальцах, от боль- шой серебряной серьги в ухе брыжжет солнечными искрами. Гла- за из-под надвинутой шапки — в жадном порыске: к которому б котлу притабанить да винцом оскоромиться? Не пропускает и встречное-поперечное бабьё, редкозубо скалится, задирая рыже- ватые, в стрелку закрученные усы. — Их-ха, кака красава! Почём титьки, гожая? Оптом возьму! Краснощёкая молодка пудов осьми или более резво выворачи- вается перед ним, воткнув кулаки в бока: — Чтоб те оптом сто один чиряк на язык вспрыгнул! — Их он-н-на! — в радостном изумлении мотает головой Дмит- рий. — А ежели плетью, чтоб чешуя посыпалась? — М-ба, прямо вся испужалась, индоль весь гольё иборвался! Вот ежель носом каку избу заденешь — завалишь! Нос чёрт семерым нёс, да споткнулся, похоже, тебе одному достался! Лысов замахивается нагайкой, но баба, проворно извернувшись, смаху пинает его жеребца в пах, тот прядает в сторону, едва не уро- нив седока наземь. Дмитрий выправляется, ловит сапогом второе стремя, уязвлено оглядывается: — Ужо доберусь до тебя, толстомясая! В ответ каблуки её суконных, с красными кнопками гусариков насмешливо повизгивают, вкручиваясь в снежный накат дороги. И 214
теперь Дмитрий уже не столько для неё, сколько для припавших к плетням зубоскалящих казаков и обывателей фасонит: — Ужо приш-ш-шучу: или хрен попалам, или... вдребезги! По- трясающая баба, братцыньки. Окороками потрясает... Улица уже влила за воротник, улица ржёт, радуется озорству пол- ковника, знакомые кличут к своим котлам, но Дмитрий строжает, под- бирается, он видит едущего с джигитовки Пугачёва, направляется к нему. Спрыгнул с коня, приложил правую руку к груди, склонил голову: — Ваше повеленье, государь, сполнено: калмыки вам преклоня- ются и присягают! — Качнул головой назад: — Тамма кибитки ставят. — Спасибо, полковник Лысов, твою службу мне, великому го- сударю, я не оставлю. Дмитрий кивает на молодого желтолицего калмыка с жиденькой бородкой: — Их командир, ваше величество, Фёдор Дербетев, стал быть, сын княгини, правительницы калмыцкой Анны Васильевой Дербетевой. Пугачёв с привычным уже удовлетворением взглядывает на по- чтительно склонившегося в седле Фёдора: ишь ты, и княжеские дети мне присягают? Быть князю полковником! Представил Лысов и второго спутника, едущего издалече: — Похоже, из татарвы. — Хохотнул: — Стало быть, знатный, тата- ры в два раза чаще умываются, чем башкирцы... Извиняюсь, ваше вели... Говорит, особливой важности секрет к вашей милости. Кто да что — не сказывает. Скыдь, нужда великая под девято ребро подпирает: муки нет, дрова кончились, дети кричат, жена ругается — просто смех! Молодой калмык подавился хохотом, падая лицом к гриве. Вто- рой тоже оценил юмор Дмитрия, но у него лишь глаза да губы дрог- нули в усмешке. Засмеялся б и Пугачёв, кабы не эти цепкие, хитрые глаза «секретного» гостя в татарской небогатой одежде. Лысова и Дербетева Пугачёв отпустил, а татарина пригласил в свои покои. Давилин и Егор спрыгнули с сёдел и довольно бесцере- монно обшарили гостя. Тот не обиделся, с улыбкой, совершенно без акцента сказал: — Как у вас говорят, бережёного Бог барежёт? — Шайтан тя знает, што у тя на уме! В доме разделись, Пугачёв мигнул хозяйкам, мол, спроворьте на стол. — Присаживайся, незнаемый человек, без еды не будет бесе- ды. Пост ваш мусульманский вроде бы кончился. Вино будешь? Нет? Угощайся чем Бог послал. — Сам Пугачёв тоже вместе со стулом при- двинулся к столу, но к пище не притрагивался, изучающе и ожидаю- ще вглядывался в гостя, взявшегося за баранье ребро. — Что ты за человек и откуда? Благополучен ли твой путь был? — Дорога от дома всегда длиннее, чем домой. Уповаю на то, что домой будет и короче, и с хорошими вестями. 215
— Мечта горбатого — поспать на спине, мечта идущего — дос- тичь цели. Не будем, уважаемый, иголкой копать колодец, говори прямо. Пугачёв заметил в глазах гостя мелькнувшее удивление. А чему удивляться? Прошёл Пугачёв, как молвится, и Крым, и рым, и медные трубы. В прусском походе перенял кое-что из немецкой да польской речи, в турецкой кампании кое-что взял у турок и крымских татар, что-то отложилось из краткого общения с казаками и горцами Тере- ка, накоротке с малороссийской мовой, а уж на Яике вообще в нео- бычайное языковое половодье с головушкой окунулся. При необык- новенной памятливости своей наглотался чужих слов и присловий, как лягушонок мошек, сыпет ими направо и налево. Пока женщины подавали на стол, оба молчали. Пугачёв вгляды- вался в гостя, угадывал, кто перед ним. Смотрит лисой, а припахива- ет волком. Одеяние скромное, но породу кажет: чёрная борода ухо- женная, прямая, как обрезанный конский хвост, нос тонкий, нервный, ноздри сайгачьи, крыластые, такие за версту жареное чуют. — Аллах свидетель, государь, я буду откровенным и прямым... Вскоре всё стало ясным. Он послан из Крыма, чтобы изложить Пугачёву заботы Турции и Франции. — Обе эти страны весьма заинтересованы в ваших, государь, успехах. И они готовы вам помочь. — Ишь ты! — подивился Пугачёв. — Помочь! Войсками? — Войсками Поднебесная Порта вам уже помогает: главные силы царицы заняты на турецком театре сражения. Мы вам поможем день- гами... — Ишь ты! — Большими деньгами, ваше величество. — Большими? Ишь ты! С малых лет лелеял Пугачёв в душе крохотное маковое зёрныш- ко, надеясь, что вот-вот оно распустится алым цветом. Кажется, при- шёл час. Внимание иноземных правительств льстило: значит, его все- рьёз принимают. Но — с какого резону? Большие деньги — не за спа- сибо же! А заёмный грош, что вошь: спать не даёт. Даже ежели без возврата — на кой хрен ему деньги, коли на них нельзя пушек да по- роху купить? Искренний ли ты сочувствователь и сподвижник? А может, коварный искуситель? А может, Катькин агент? Бумаг-то — никаких! Акафисты речёт, аки Спасителю... — Говори, посол, чем угоден я Порте и французикам? — Императрица Екатерина со всеми ссорится. Пять лет ведёт прискорбную тяжбу с богоподобным султаном турецким. Мы хо- тим мира, вечного мира с Россией. Пославшие меня великую надеж- ду возлагают на наш с вами, государь, союз. Вместе мы лишим её трона. — Ишь ты! — Пугачёв насмешливо сузил глаза. — Сударь, высо- 216
ка твоя чалма, да умысел низок. По-русски это так: курочка ещё в гнезде, яичко в... ещё дальше, а вы уж цыпляток считаете! — Семейный казан веселее кипит, государь. — Ишь ты, родственнички нашлись! Посол будто не слышит иронии: — Мы верим в ваше дело, потому что оно справедливое. Более надёжного соседа у России, чем Турция и Крымское ханство... Ах, какой умница высокопреподобный игумен Филарет, при- славший промысленья Петра III Фёдоровича! Стало быть, ежели об- няться, сбрататься с турками, то Чёрного моря русским не видать, покоя порубежью малороссийскому и донскому не знать, освобож- денью южных славян не бывать? Понасмотрелся Емельян на влады- чество турок и крымчаков, когда с графом Паниным ступал по осво- бождённым от них землям, когда со второго раза штурмом взяли ос- коминную крепость-орешек Бендеры. Сколько тогда невольников ос- вободили! В основном — славян. Изморенных, полуживых. Плакали от счастья синеглазые красавицы, коими был набит гарем бендерс- кого паши Абдуллы. Среди них зимовейский одностаничник узнал родную сестру, исхищенную лет пять назад. Она была полна «любо- вью» паши — брюхо на нос лезло. А этот прохиндей тараторит о благолепии, которое обретёт Рос- сия, дружа с Поднебесной! Знаем это сдружье! Ветер находит дыря- вую юрту, душа — лживое слово. Пугачёв чувствовал: ложь стоит за обещаниями вечной дружбы. Да и не мог он предать заповедован- ное государем, чьё имя принял. Даже ради нынешних обещаемых выгод кто простит ему, Пугачёву, предательство земли русской, пра- вославной! Ведь в обнимку с турками не против Катьки-немки пой- дёт— против матушки России пойдёт!.. Как твои, искуситель, мусуль- мане говорят? Лучше быть подошвой у своего народа, чем султаном у чужого. Вина посол не пил, а жирную баранину ел жадно, облизывал пальцы. Пугачёв подаётся к нему через стол: — Скажи своим, пославшим, дескать, зрятина всё это, не прода- ётся! — Мы не покупаем, — обижается гость. — Подкупаете! — Предлагаем союз против общего врага. Поодиночке можем проиграть. Вы, государь, первым проиграете. Если ветер качает вер- блюда, то козу ищи в небе. Пугачёв откидывается на спинку стула, вздыхает: — Пути Господни неисповедимы, сударь. Но у вас же говорят: взявшись за узду чужого коня, далёко не уйдёшь. И ещё: лучше иметь собственного телёнка, чем общего быка. А кто из нас верблюд, кто — коза, время рассудит. За мной — Россия. Разве ты не видел, по- чтенный, как обиженный народ идёт ко мне? 217
— Видел. Но толпа не народ, государь. — В раскосых, чуть на- выкат глазах татарина дрожит ирония: мол, радуется самозванец, словно ребёнок, нашедший семь зайчат под кустом. Обтёр полотен- цем губы, уточняет: — На чужую свадьбу, на чужие поминки охочих много, искренних — мало. — У нас с Портой и французами общая свадьба? Или поминки? — Пугачёву начинает досаждать никчёмный, как ему кажется, раз- говор, полный обиняков и двумыслий. Но заканчивает всё с той же восточной образной нарочитостью: — Ни один верблюд не убежит от своего вьюка, скачущий на коне всегда рискует головой. Я всё ска- зал, почтенный! — Не спешите, государь, ибо неторопливый и на арбе догонит зайца. — Ишь ты, кырсык (упрямец) какой! — смеётся Пугачёв. — Вы, муллы да попы, любого до обморока заговорите. Но всегда ль Божье делаете? Сказывают, в предавние времена жил какой-то Ориген, буд- то бы много Богу служил. А в памяти остался только тем, что кастри- ровал себя. Сударь, не хочу Иудиной славы, ни славы того Оригена, мне ближе ваша пословица: чем быть шесть дней мерином, лучше один день — жеребцом. Мулла склонил голову: — Хорошая пословица, и я вас понял, государь. Благодарю за пищу... Беседа была приятной, но... Впрочем, пославшие меня всё равно удовлетворение получат: ведь мы с вами продол/ :им начатое, чтобы умерить аппетиты неразумной царицы Екатерины. — Самозваной царицы! — Именно так... Слава Аллаху и пророку его Магомету, полез- ное маленькое начало нами с вами положено. — Маленькая рыбка лучше большого таракана, почтенный! — смеётся Пугачёв, ловя себя на том, что прямо-таки сыпет заёмным краснословьем. Такая, малость разбитная, весёлая говорливость на- ходит на человека тогда, когда ему раз за разом сопутствует удача. Гость обвёл ладонями лицо и чёрную бороду и, опустив руки, дал этим понять, что он кончил говорить и готов оставить хозяина. Оба поднялись. Двумя часами позже Пугачёв признал, что даже самый большой таракан много лучше самой маленькой пьянки. Если же пьянка та- кая, как сегодня, превратившаяся в неуправляемое гульбище, то — хужее некуда. Повстанцы проворонили бригадира Корфа! Хотя его отряд и был весьма отяжелён награбленным в Красногорской кре- пости барахлом и скотиной, однако ж двигался довольно проворно. Да и подошёл не с той стороны, с какой предполагалось. Когда это стало известно Пугачёву, он поднял войско, но оно не вскочило в сёд- ла, не ринулось лавой, потому что одни уже валялись под столами и лавками, другие плохо соображали, чего от них надобно, третьи пусть 218
и схватились за оружие, да кони были рассёдланы, а когда их осед- лали, нога тыкалась мимо стремени. Вот и кинулись вдогон розно да жидко, не тяжёлым кулаком, а растопыренной пятернёй ударили по хвосту колонны, уже втянувшейся в северные городские ворота. Да и гарнизон Оренбурга не оплошал — выслал встречь Корфу подмо- гу. В общем, не столько Корфа испугали, сколько поневоле очуха- лись и погрелись. В ставке Пугачёв устроил главным своим атаманам и полковни- кам «опохмелье». Сидели они по лавкам да стульям вдоль стен донельзя присмирелые и пристыжённые. Виноватого сразу же нашли: Иван Зарубин-Ника. Должен был блюсти неустанное на дорогах бдение: проверять заставы, высылать в разные стороны разъезды, переимать лазутчиков и дезертиров, словом, всё слышать и видеть, дабы чего не проворонить. Ладно бы проворонил — прокутил! Вместо того, что- бы мозолить чресла в седле, почти сутки пьянствовал, завернувши к другу, походному атаману Андрею Овчинникову. Горница большая, просторная, но в ней всем тесно от Пугачева. И ему тесно. Он не ходит, он — летает! Делая стремительные круги, поворотом взведённого гневом плеча словно вжимает соратников — иначе, кажется, головы поскатываются. Ветер за ним, взвихриваясь, увлекает пламя свечей, вздымливая, они готовы погаснуть. Шагая, дёргает, дёргает волосы то под одним обшлагом рукава, то под дру- гим, это, похоже больно, ибо видно, как стискивает зубы. Наконец падает в кресло. Выгорел изнутри, лишь дымом исхо- дит. Однако, гроза не миновала: в глазах, когда вскидывает их, высе- каются чёрные молнии. В полета свечей освещается горница, а гляделок Зарубинских не видно, прячет в дуплах своих — багром не достать, бесперечь об- лизывает сухнущие, истресканные губы, глотает, глотает нечто чёр- ствое, непроглатываемое, и оттого поводит заросшим кадыком да шеей, будто выпрастывается из вышитого ожерелка шёлковой руба- хи. Вздрагивает корявая рука, теребя на коленке толстое сукно ша- ровар. Давно ль иные одежды носил! В каких предстал там, в степи близ Бударинского форпоста, когда Почиталин читал первый его, Пу- гачёва, именной указ! Стоял, словно оглохши и омертвев, в посёк- шейся на плечах косоворотке, в рваных, из жеребячьей шкуры шта- нах с дочиста вытершейся шерстью. И глаза из подлобных ямин вос- торженный высверк давали. Да и всяк здесь сидящий точно бы забыл восточное наставле- ние: надевая золотой пояс, не забывай, чем ты подпоясывался рань- ше. Посмотри хоть на этого хромого вражину Овчинникова, кой с Никой по ноздри настукался-начокался: шапка бобром выпушена, под распахнутой рысьей шубой — тонкого сукна полукафтанье с ши- роченными золотыми позументами, козловые сапопи в серебряной оковке. Тако ж знатно приодеты и Шигаев Максим, и Яким Давилин, 219
и Творогов Иван. А уж о Лысове и говор лишний, весь сверкает цац- ками, будто из царских сундуков вылез. Как мало времени нужно, чтобы человек забыл вчерашнее: го- лодное, нагое, бесправное... А забывает ли обратное? Сытость, негу, потаканье? Нет! Вот вошли малой толпицей сюда, в ставку, ещё до конфуза с бригадиром Корфом, а барынька Лидия Харлова, подо- ткнувшись, оголив коленья, полы в горнице домывает — неуклюже, неумело. Хозяйка навалилась пудовыми грудями и животом на стол, поучивает, покрикивает: «Не ташши прямиком-то за собой, леворучь бери, праворучь, опосля уж на себя-то! Да тряпку-ти чаще в лохани споласкивай! Учи вас... окаянных бар, не сеют, не жнут, только с... да жрут!.. Пугачёва прозреньем пронзает: «Всех бар, всех дворян поруб- лю, перевешаю, а ведь... новые ведь явятся! Как хвост у ящерки. Из неё вот, Ситниковой, из её свекрови явятся... Ужель понапрасну кро- вушку лью?..» Дмитрий Лысов походя лапает согнувшуюся Лидию за попку: «Кончай ярмонку!» Вскинулась устыжено-красная, из глаз не слёзы — кипяток, ошпарила: «Хам!» Дмитрий побледнел, вжикнула сталь на вылете из ножен. «Отставить!» — сказал Пугачёв, и в лютом высверке глаз полковника показалось ему, что тем мигом Лысов и ему голову ссёк бы, кабы Давилин руку не перехватил. Не толковать же Дмит- рию, что есть у людей понятия превыше смерти. Ему ответила дво- рянка, всё вдруг потерявшая. Просто женщина, наконец. Каковою должна быть каждая, уважающая честь свою. Они ведь, женщины, непостижимы. Вроде бы, что может быть страшнее — враз лиши- лась матери, отца, мужа, сама край ямы ходит, а вчера издали увиде- ла его, государя, едущего встречь, — рукой за пазушку, зеркальце рыбкой блеснуло, глянулась, прядь со щеки убрала. Вот и спробуй, постигни их... Бабы скоренько вымелись вон, а он сказал: «Удаль в бою кажи, полковник... Барынька — молодец, ибо женщина без стыда — что пища без соли...» Дмитрий потушил глаза, к скулам воротилась ру- мяность: «Дык... просто для смеху шшупнул! Вы им, государь, барам то ись, потачку строите...» Божий дар с яишницей путаешь, полковник: потачка — невин- ному, винному — голова с плеч. Как вот сейчас! Сидят, потеют, он ни к раздеванью, ни к столу не приглашает. В нём всё клокочет, словно каша в котле: сторонись — ошпарит! Ещё бы! Т-т-такого коршуна проворонили. Стервятника! Ему б на самом высоком суку сейчас ко- ченеть! Не за то, что из Катькиных рук вскормлен, не за то, что по- спешение и утайку в марше делал, дабы Рейнсдорпке помочь. То — дело обыкновенное, служилое, можно сказать — честное. Висеть бы бригадиру за невинно, вчистую пограбленных красногорцев, за обес- чещенных жён их и дочерей... 220
Кресло «государя» — под портретом «сына», цесаревича Павла. Крымчак, покидая Пугачёва, тонко польстил, показывая глазами на портрет: «Отменно похож на вас, ваше величество! И ваш одномыс- лец к тому же...» Да, против царствующей мамки Павлуша, слышно, и впрямь злом дышит, а похожесть... Какая к чертям похожесть? Не- што круглой чернотой глаз схож? Да и ладно, абы не во вред затеян- ному. И хорошо, что посланец турецкий отбыл ранее случившегося конфуза! Пугачёв уже, кажется, не кипит, не дёргает под обшлагом воло- сы. Но сподвижники не обманываются, они помалкивают, лишь сдер- жанно, растяжливо вздыхают. Даже неуёмный Лысов не мурзится, притих, как мышь под веником. Им кажется, что Пугачёв даже глаза- ми уже поигрывает, вглядываясь в каждого, вцениваясь, дескать, си- дишь, пыхтишь, не родишь, так пё...шь? У порога пятит грудь, глаз с государя не «спущает» Яким Давилин. — Подь сюда, Яким! Тот подскакивает. Голос Пугачёва перекалён, но вначале глух, высоту набирает лишь к концу фразы. Говорит он Давилину, а беше- ные глаза на Зарубина скошены: — Зови своих гвардионов... Да сыщи Ивана Бурнова... Пове- сить! Велю повесить Нику! — Видит, как меловой натруской покры- ваются лоб и скулы Зарубина, слышит, как в запечной жаркой тиши- не вдруг бесшабашно затюрлюкал сверчок. После того, как Давилин выметнулся, сызна с просвистом через щербину зубную возвышает голос: — Не прогневайся, Иван! Другим в науку! Чтоб помнили: не для воровского пьяного куража начинали. — Воля Божья, а суд царёв, — шершавит чёрными губами Зару- бин. — Винюсь, государь-батюшка... — И кашлянул глухо, точно из заколоченного гроба. — Ваше величество! — Голос Овчинникова нежданно хлюпает — не хватало ещё, чтобы слёзы-сопли вожжей пустил, верно, не весь хмель вытрясся. — Государь, повинную голову меч не сечёт. Иван повинился... Чика с перворазу с нами, нигде оплошки и фальши не допущал. Пугачёв не кричит, он клокочет: — Ты об чём, поноррровщик, гутаррришь?! Катькин генерал на нас сходил и нами ж подтёрся! Сами себе верёвки вьёте! Верёвки будут, и намыльщики найдутся! Ты, Овчинников, ррразве атаман шай- ки? Ты — атаман войска, Чика — полковник твой... Как с других, еже- ли вы, вы сами?! Что?! — оборачивается на Давилина, вошедшего с Егором Кузнецовым и ещё двумя казаками. — Бурнов пьян в ушмерть, ваше величество. — Давилин, похо- же, доволен открывшимся обстоятельством. — Вытащи да рожей в снег! Повешу, ежель не явится! Хлопает за Давилиным дверь. Отменно хлопает: переполошен- 221
но вихаются свечные огни, смолкает сверчок. Удар двери — как вес- товая пушка, которая будит по утрам слободу. Разом будто пробуди- лись сподвижники, загомонили, замахали руками: — Не спешите срывать курки, ваше величество, кривой выстрел не вышел бы! — Что скоро делается, то потом долго сказывается! — Крест истовый, иная спотычка мильёна ровных шагов стоит! Не налагайте гнева, ваше величество, положите милость. Забыть на- шла на Никифрыча... — Как хотите, надёжа-царь, а мы против казни, он наш товарищ верный, спытанный... — Не успоряйте, государь, войско скорбеть будет и обижаться... — Поручимся за Иван Никифрыча!.. Ишь ты, ишь ты! Всполошились на безвременье! Кучей хорошо песни орать, а говорить надо розно. Чего теперь алалу нести, в ла- поть звонить после государева слова, которое как олово? Ворошил бы всяк в своём носу, нет, каждый со своим «кукареку» всовывается, а прижжёт — спросить не с кого! Что остаётся? Расфыркаться, рас- плеваться навовсе? Свара — врагам утеха. И сам, Емельян, поостынь, не задирай нос, хорошеньче примерься — по чину ль задираешь? Окорачивают тебя? Остынь да внимай-вспоминай, чего наслышан про сынов Яика. Они совсем иной глины замес, не как другие казаки, у них особый «ндрав» и «свычай», ничем не пощадятся, добиваючись своего. Знал, к кому шёл, кого за собой звал, стало быть, не «залуп- ляйся» без крайней нужды, обрезонивай себя... Являются Яким с Бурновым. Бурнов тащит с мокрой патлатой головы шапку (видно, Яким окатил его водой), пытается что-то речь, да во рту словно мухи путаются, без толмача не разберёшь: — Ваш вёл... Надёжа-ца... Смил...ся, ваш... Потому как п...пост Великий, без закус... натошшак... Ссыпалась окалина, Пугачёв остывает, до него уж голыми рука- ми дотронуться можно, он уже с благодушным усмешьем рассмат- ривает и слушает необъятного казака (на пузе — хоть рожь цепами молоти!) с жидкой скопческой бородкой, почему-то охотно ставше- го войсковым вешателем. В его лапищах, Пугачёв это видывал, толь- ко отчаянно поверещать можно, а вырваться — ни-ни! Сунет бедо- лагу головой в петлю, дёрнет за чресла вниз, чтоб шейные позвонки порвать, — и готово, нет человека... — А рожа-то, рожа! — конфузит Бурнова Дмитрий Лысов — словно носком сапога первый ледок пробует. — Мятая, быдто Кать- кина ассигнация, с какой до ветру сходили... Ледок не провалился, лишь жидким смешком трескотнул, окон- чательно расслабляя Пугачёва. — Хотел тебя, Бурнов, повесить за безмерное пьянство твоё, да подходящей верёвки не нашлось... Живи, чёрт с тобой, помни госу- 222
мреву милость. Яким, налей ему для опохмелки и пущай валит отсе- дова. — Пугачёв поворачивается к Зарубину-Чике, из-под козырька («вой ладони кажет кулак: — Смотри мне, висельник, вдругорядь не пощажу... Бабы, накрывай стол! —Держа паузу, вглядывается в ожи- вившихся соратников и... разочаровывает: — Без водки! Уж не про- шевайтесь, детушки, не всё коту масленица... В этот излётный час заполошного декабрьского дня Пугачёв уч- реждает Государственную военную коллегию. Определяется, кто и <а что будет ответчик. Почти все традиционно, как на круге, усердно • с казываются, отпрашиваются от должностей. Пугачёву надоедает л< >манье, резко хлопает ладонью по столешнице: — Будя, лукавые! Дальше от кузни — меньше пыли? А кто ко- пать будет? Кто мех качать? Кто железо варить? У нас зараз двад- цать тыщ войска. Вот, поиначе говоря, вопрос: кто и как его харче- вать должон, оружием, свинцом-порохом снабжать, бою учить?.. Казаки смиряются. Быть может, даже с охотою. Потому как, при- няв на себя ответственность, обретают и власть над своим вождём, он не будет столь волен в поступках, как только что с Зарубиным. Не зря ж управление станет величаться (ого-го!) Государственным и кол- легией — словом нерусским, да, похоже, превесьма важным. И вот вновь испечённый дьяк Иван Яковлевич Почиталин клонится к бума- ге и, от усердия высовывая кончик языка, вписывает назначения: глав- ный судья коллегии — Витошнов Андрей Иванович, судьями ж — Ши- гаев Максим Григорьевич да Скобычкин Данила Гаврилович, все — яицкие казаки. Впрягают в судьи и Творогова Ивана Александрови- ча из илецких казаков, который к тому ж грамоту знает. Витошнов, бывший старшина, казак хозяйственный и справный, становится ещё и правой рукой государя по руководству всем войском, а Шигаев — рукой левой, на нём — казна, снабжение продовольствием и фура- жом. У Почиталина тоже определяются заместители, люди грамот- ные, из бывших писарей: Семён Супонев, Иван Герасимов, Игнатий Пустоханов, Иван Григорьев. Учреждён штат переводчиков: для ино- земных письменных дел — пленный дворянин, охотой присягнувший Пугачёву, Шванвич Михаил Александрович, для мусульманских — Идыр Байменов... Некоторые первенствующие сподвижники не вве- дены в коллегию: Овчинников Андрей Афанасьевич, Падуров Тимо- фей Иванович, Зарубин-Ника, Соколов-Хлопуша стали генеральным военным штабом при ставке. Зарубина тут же отправляют на горный Урал: поднимай тамошний работный да крепостной люд, тако ж баш- кирцев, мишарей, татар, покажи себя, окаянный, оправдай милость и прощение царя-надёжи... Государственная коллегия, ухватясь за длинную рукоять тяжё- лого маховика, стала его раскручивать. И во все концы обширного полыхающего края полетели её указы и постановления, тысячекрат- но подтверждая, что сегодняшнее восстание — не буйная разинщи- 223
на, не лихая атаманщина, не шляхетская самозванщина, каких неис- числимо было на памяти Руси многострадальной. Ну и, конечно, то, что это не спровоцированный вражьим закордоньем переворот. Канцелярия разместилась в просторной избе, сюда то и дело вбе- гают выкликнутые курьеры, забирают опечатанные конверты и мчат, торопятся в означенное место. Здесь пахнет отопревшей в тепле ов- чиной шуб, плавленными сургучом и воском. Горница заставлена сто- лами, за которыми гнутся грамотеи, творя летопись восстания. Скрипят, скрипят гусиные перья по бумаге, вперебой, напере- гонки скрипят, словно уключины будар, ринувшихся вниз по Яику, навстречу красному речному зверю. Летит шестнадцатого декабря указ военной коллегии повстанческому атаману Бузулукской крепо- сти Илье Арапову о заготовлении и присылке хлеба и овса в главное войско: «Повелевается тебе имеющей в окрестных селениях барс- кой всякого рода хлеб... немолоченый молотить, а намолоченной — молоть и, смоловши, присылать в здешнюю армию... А за провоз тем подвотчикам выданы деньги из казны будут... Наблюсти, чтоб послан- ные от тебя поверенные не отваживались чинить крестьянам ника- ких обид, в противном же случае подвергнуть себя его величества гнева...» А вслед — другой указ, уже начальникам крепостей Нижней ли- нии, где некоторые проходящие команды повстанцев творят произ- вол, обижая тамошнее население. «...Естли и впредь будут таковые преступники законам какие причинять обиды и разорения, то тако- вых, тотчас поймав, и по поимке присылать за караулом в вышере- чённую Военную государственную коллегию... Декабря 17 дня 1773 году. На подлинном писано тако: Полковник Иван Творогов». Зарубин-Чика уже под Уфой и уже командует корпусом, и он уже не Зарубин по прозвищу Чика, а граф Иван Чернышёв и к нему мчит курьер с указом: «От 18 сего декабря рапортом.., присланным в оную Государ- ственную военную коллегию... уведомляют, что при разных старши- нах башкирские и мещерятские команды находящиеся около города Уфы разные русские жительства и помещичьи деревни, которые усердно покорились.., до основания разорили... и всё движимое име- ние по себе разделили и смертные убивства многие чинили, от коих и ныне ещё не отвращаются. Дай... казённую соляную пристань, раз- бив в оной двери, соли бесчисленно много развозили... Того ради сим его императорского величества указом Государ- ственная коллегия повелевает вам... послать указ полковникам Та- мьянской волости Каскину Самарову и Канбулату Юлдашеву и прот- чим старшинам, чтоб они разграбленное имение... тем хозяевам от- дали и во всём удовольствовали... Да впредь, естли ж какие злодеи, хотя из малого чего окажутся, 224
го, не приемля от них никаких отговорок и не возя сюда, чинить смер- тную казнь, дабы впредь того чинить другие отваживатся не могли. А при соляной пристане определить достойной караул...» Ах, какие враки мы сочиняем о медлительности и неповоротли- вости века Екатерины и Емельяна! От Уфы до Оренбурга почти че- тыреста вёрст. Восемнадцатого декабря отправлен в Бёрды рапорт о безобразиях, а уже двадцатого декабря из Бёрд дан туда грозный ответ. Каково, а?! Подписали тот указ Иван Творогов, Иван Почиталин, Максим Гор- шков. Накапав красного расплавленного сургуча на конверт, Почита- лин прикладывает к нему только что изготовленную печать. Качает головой: — Будет ли прок! — Ты об чём, Ваня? — вскидывается Творогов. — Да вот, посылаем... Чтоб не грабили, живота не лишали, чтоб возвернули... Кошку хоть убей, а она всё равно мясо стащит. Так и эти, какие с нами вродь бы заодно поднялись... Я на неделе в одной усадьбе, Спасское называется, книжку с пола поднял, «История Оренбургская» называется. Много в ней и про киргизцев, и про нога- ев, а особливо — про башкирцев. Вольно в подданство российское вошли, навечно присягнули, а чуть чего — смута, непослушание, убийства, грабежи. Особливо башкирцы... — Почиталин нагнулся, выдвинул из-под своей кровати сундучок, отыскал в ней книжку, по- листал. — Вот. Рычков написал. Немало в здешних местах живший и служивший. Слушайте, что пишет. «Башкур» переводится с их языка как «главный вор», мол, «сие имя... придано им ругательно от нагай- цов». Годов с тридцать—сорок назад поднялись они супротив власти будто бы, а повернули ко грабежу и убийствам русских, татар, кир- гизцев. А как надавали им по штанам, милости и прощения запроси- ли. Усмиритель князь Урусов тако им отвечал, когда его пригласили на их толпище: «Отчаянные воры башкирцы! Разорители своего покоя и отече- ства! Нынешнее ваше воровское собрание, в котором вы теперь, бу- дучи во многих тяжких своих смертельных винах, у Ея Императорс- кого Величества просите всемилостивейшаго прощения, приводит меня в великое удивление, довольно ведая, что к сей крайности и ко- нечной бедности ничем иным приведены, как токмо воровством и ещё таким, коего между другими подданными народами не слыхано... И правда, жалобу приносить вам не на кого, всяк сам себе сделался врагом и народным губителем... О себе всегда разсуждали, акибы вы между всеми подданными знатнейшие, и как я здесь слышал, ста- ринными господами себя называли. Но ежели об вас истинно разсудить, кто вы таковы сперва были и напоследок в какое благополучное состояние чрез высокие милое- 225
ти российских государей приведены, оное ещё большее удивление причиняет... Башкирский ваш народ... изстари был один с нагайцами, которой от сибирских ханов утесняем будучи, принуждён был из сво- их мест... удалиться и придти в рассеяние. Вы же, называемые ныне башкирцы, ещё тогда же владетелям своим непослушны будучи, умыс- лили в прежних местах остаться, за которое ваше непокорение тогда без остатку были ограблены и разорены и пропитание своё с нуждой имели зверем и рыбою, а о хлебе и не ведали. В таком бедном состоя- нии достались ваши предки казанским и сибирским ханам, но оные от сих ханов ещё в большее раззорение пришли.., пока вы во время госу- даря царя Ивана Васильевича российскими подданными учинились, ибо с того времени началось ваше благополучие, а именно: ясак положен был самой лёгкий, которой принимай от вас был всегда со всякою спра- ведливостью; и чтоб в платеже онаго вам затруднения не было, то по указу великих государей нарочно построен город Уфа и учреждена Уфимская провинция, земли даны вам почти все те, где нагайский на- род жилище своё имел. Сверх того учинены многие из вас тарханами.* На тех же данных вам пространных вотчинных землях не запре- щено было поселиться называемым тептерями из разных уездов, ко- торые все платили вам с земель оброки, отчего впервые воровской ваш народ получил скот, хлеб и всякое изобилие... Одним словом ска- зать, ни одному из подданных... народов такой высочайшей милости и защищения не показывано, как вашим воровским предкам. Но за оное... вы и ваши воровские отцы... учинили многие противные по- ступки. .. За сие одно подлежало было весь ваш род так искоренить, чтоб памяти онаго не осталось... За столь тяжкие и важные ваши бун- товщичьи вины почти ничего вам не учинено, пожалованы всемилос- тивейшим прощением. Но сие привело вас к большему неистовству. Особливо ж напоследок, когда Ея Императорское Величество... ука- зала построить город Оренбург...» Почиталин захлопнул книгу, кинул в сундучок, ударом каблука загнал его под кровать. Оглядел свою «чернильную» братию. — Что скажете? — Остановил взгляд на бледнолобом узкопле- чем Шванвиче, ладонями выравнивавшего стопу чистой бумаги: — Что ты скажешь, Михаил Александрович? Недавно подпоручик Шванвич сдался со своими солдатами без боя и присягнул Пугачёву на верность. Дворянина, перешедшего на сторону восставших, приняли радушно, Пугачёв дал чин есаула, на- градил шубой и шапкой, а когда узнал, что тот «обладает» иностран- ными языками, определил в походную канцелярию ведать составле- нием бумаг по-чужеземному. * Тарханы — «вольные господа», вотчинники, свободные от всех по- датей, обладавшие многими привилегиями. 226
Сейчас по повелению Пугачёва Шванвич составлял на немец- ком очередное «увещевательное» письмо к губернатору Рейнсдорпу, дабы оный «оставя заблуждение и злобу.., чистосердечно и верно- подданнически служил» высокой власти Петра Фёдоровича... Шван- вич отложил перо, думающе почесал отросшую бородку, к которой никак не мог привыкнуть, всё казалось ему, будто рожа не умыта. Простуженно откашлялся, сказал с хрипотцой, вроде бы отвлечён- но, не для сидящих здесь, а кому-то другому: — После такого обращения башкирцы должны были снова взять- ся за оружие. И они взялись в 1755-м... Обратили ль вы внимание, каким слогом разговаривает генерал Урусов с повинившимися баш- кирцами? «Воры башкирцы», «ваши воровские предки», «воровской ваш народ»... Или вот губернатор оренбургский — что он пишет нам? «Пресущему злодею и от Бога отступившему человеку, сатанину вну- ку...» И всякими иными непотребными словами обзывает государя и нас, его слуг... А кто прочий народ для господ? «Сволочь» и «чернь», «воры», «разбойники», других слов нет. А коль нет равенства в людях, никогда не будет и покою меж ними... Государь Пётр Фёдорович, про- ведши долгие годы изгнания среди простого народа, все сие знает и потому милосердно всякою вольностью и равенством отечески жа- лует. Известно же, что ласковое слово даже кошке приятно, а тут ведь — люди! Для того и пишем государевы да коллегии нашей стро- гие разъяснительные указы, чтоб добрые нравы взбудить. А это, — кивнул на пакет в руках Почиталина, — промашки командиров, коих и поправляем. Без греха, сказано, только Бог... Паршивую овцу от- деляют. Накажет государь наш преступающих закон человечества, одного накажет, да другого, да третьего, а четвёртый-то убоится, ус- тыдится и прочим не свелит преступать. — Эх, барин Михаил Александрович, — вздыхает Почиталин, — твоими б устами только мёд пить! Когда ещё это устыжение да пони- мание придут, а меж тем красногорцев кайсаки скота лишили, а бри- гадир Корф — имущества всего и чести, а эти, — потряс конвертом, — того хуже: и грабили, и убивали. Вроде бы — наши, наших же! Наверное, человек — самая поганая тварь из всего живого... Кликнул курьера, отдал пакет, медными щипцами, по-казачьи — срывцами, снял с толстой свечи нагар (над ней оплавляли сургуч), снова вздохнул: и за окном солнечно, и свеча светла, а на душе темно и смутно. 227
ГЛАВА ВОСЬМАЯ 1 Выполняя государев приказ, отряд Михаила Толкачёва от Оренбурга левобережьем спустился вниз по Яику через ордынские зимовья, подвластные Дусали-султану, чтобы пополниться джигитами. Пройдя Бухарской стороной почти семьсот вёрст практически бесполезно, раздосадованный Толкачёв возле Ку- лагинской крепости повернул назад, но уже по правому берегу. За- бирал годных к службе казаков, казнил «супротивников». Накануне Рождества сбил на Свистун-горе высланный комендантом Симоно- вым заслон и вошёл в Яицкий городок. Симонов заперся с гарнизо- ном во внутренней крепости, названной кремлём. Хозяевами город- ка стали повстанцы. Жители повеселели, шустро закурились бани, ибо от одежд от- ряда, как от цыганского шатра, невпродых шибало дымом и копотью. Казаки признавались: «Вошь прямо пешком ходит! Прямо обчухма- рились. И то — скоколь дён не мывшись...» А тут и Святошная неделя припожаловала. Паша — к Усте: — Кличь девок, гадать будем! За века народ много всяко-разного напридумывал к Святкам. Яик заселялся людом, набежавшим с разных сторон Руси. Всяк нёс отлич- ку — в речи, обычаях, преданиях, гаданиях и суевериях. Здесь всё пе- ремешивалось, густело, вбирало соседнюю азиатчину. С того яицкие казаки и становились народом малосхожим с остальной Россией. Гаданий на Яике — несчислимо. То обувку через крышу кидают — куда носком ляжет, оттуда и сватанья жди. Иные с завязанными глазами по колышкам плетня гадают: сучкастый под руку попал — детей у тебя много будет, короткий — мужичонка мелкорослый дос- танется. А ещё можно замок над водой замкнуть: «Попроси воды, су- жёный!» Кто попросит во сне, тот и он, того и напои. Другие в чужое окошко кличут: «Как мою судьбу звать?» 228
Прасковья было выбрала такое. Откроет науличные ворота, встанет в них с высокой праздничной дугой, под ней положит де- нежку и скажет: «Айда, деушки, кто первая?» Самая нетерпеливая нахлобучит на голову бадейку и на четвереньках поползёт-побе- жит из-под дуги искать свою судьбу: куда повернёт со двора, отту- да и жди сватов. Можно и верхом на маштаке, у коего глаза завяза- ны, он должен направиться ко двору жениха. Отмахнулась Паша: придут девки — вместе решим-выберем! В горнице села к столу, к большой сковороде с калёными подсолнеч- ными и тыквенными семечками, густо защёлкала, наполнив воздух маслянисто-сладким запахом. Придирчиво повела бровью: всё ль ладно? Знамо — ладно! Золочёной фольгой пылает в углу иконос- тас. На кровати, за отдёрнутым пологом, выше Свистун-горы ды- бятся надрочённые подушки в цветастых наволочках. Из-под розо- вого атласного покрывала — зубчатая белая кайма подзора, по-ка- зачьи — свеса. Свежо желтеют наскобленные, намытые полы. По- лынковой внятицей тянет от ошпаренного кипятком веника в углу... Надобно помнить, что яицкие казачки всегда отличались дотош- ной чистотой и опрятностью. Коли какая заведётся вроде парши- вой овцы в отаре, так её весь городок знает, как, например, Маню Лысову, о которой говорят, что если она и присядет где ни то за плетнём по малой причине, то обязательно пятки обрызгает. Прав- да, нынче к Мане не подступись: на ней серьги не серьги, перстни не перстни, на Мане сегодня одна шуба, крытая атласом в разводь- ях, завтра другая, с порешной выпушкой. Сказывают, всё это ей Дмитрий давненько уж начал присылать с оказией, но до Рожде- ства Маня не выхвалялась, а как вошёл в городок Толкачёв с отря дом, так бросила всякую опаску и внаглую форсит, дразня куренс- ких щеголих. Паша не завидует законной, но всё ж немного обидно. Получа- ется, каждому — своё: Мане махры да цацки, а Паше — любовь да поцелуи сладки. Если она, любовь, осталась у Мити. Там, на войне, поди, не одну расхорошую встретил... Мягко затопали пимики на промороженном крыльце, заскри- пела настылая дверь. Паша смахнула в запон нагрызенную шелуху, вытряхнула в угол, под веник. Шумно втолпились Устя, шабровская дочка Клёня Толкачёва, Головачёва Марфушка, Бошенятова Дашенька с Марьюшкой Чере- ватовой. Здравствуются, крестятся на иконы, сматывают с голов 11латки и шали, сбрасывают на лавку шубейки, сияют бисером и мел- ким жемчугом поднизей, рясочкой спадающих на девичьи брови. Хорошо, чисто пахнет от юных морозцем и снегом. На Яике не было этих поганых грубых Манька, Ванька, Дусь- ка, Петька, тут — ласкательно, уменьшительно: Манечка, Ванечка, Дунечка, Петенька. Причём Манечкой, Дашечкой, Мишенькой • 229
ближний человек может быть до глубокой ветхости. В обиходе, ко- нечно, для старших Михалыч, Ларионовна, Вавилыч, Григорьевна. И уж наиболее почтенные величались по имени и отчеству. Паша угощает «чем Бог постал»: вяленая дынька, сахаристые жамки, леденцы, арбузный мёд. Из обливной корчажки нацежива- ет в стаканы бражки-медовушки. Хозяйка царственна, особую ве- личавость ей придаёт высокая, в галунах и каменьях сорока празд- ничная, вобравшая русые, с завитком на висках волосы. — Кушайте, никого не слушайте, красавицы! — Спаси Христос, Гавриловна! — Премного благодарствуем! — За твоё здоровье! Девки не жеманятся, пригубливают стаканы (никто ж не видит чужой), быстро «степливаются» и становятся всё разговорчивее и веселее. Женщины на Яике вообще озорны и смелы на язык, а если ещё и по чарочке примут, то им и мужнина нагайка не указ. Ну, здесь ещё не женщины, тут всего лишь «деушки», однако ж — откуда жен- щины берутся, ежели не из деушек! Не это диво, диво — как они слышат друг дружку, ибо чекотят все разом. Верх, конечно, берёт Дашенька Бошенятова. Если братца её Лёшеньку за частословье кличут «тараторкой», то Дашенька, несомненно, щебетушка. Личи- ком она кругла и мила, хотя совсем недавно тужила: «У меня, по- мнишь жа, помнишь, лицо румяный был, а потом такие угри полез- ли, ну прямо скорбь...» Верно, переросла созреванье, за женихом дело. — Слушайте, чео скажу вам! — ищет вниманья белобрысая Клё- нечка Толкачёва, хрумкая леденцом. — Вечор — чистое удивленье и нежданность: обывательская барынька Кальминская к папане яви- лась. Ну, знаете её. Старший сын поручик у Симонова, в кремле, а младший с нашим быдто бы государем ушёл. Восхотела узнать прав- ду: жив ли, здоров ли Митечка, предавшийся супостату. Папанька чуть пирогом не подавился: «Кому-у?!» Ты сомлела, на колени пала: прости Христа ради старую дуру! Митенька-де у этого... у госуда- ря Петра Фёдарыча в добром услужении был, приближен к нему был, вот, слышь, почитай его письмо да скажи, как он там сейчас, утешь материнино сердце, поелику давно вестей от сыночка нет. Папаня повертел письмо, вернул: «Читай сама, подчеркчижолый...» А какой «подчерк», ежели неграмотен! Она — к окну, да, похож, не читала — повторила сто раз запомненное. Дескать, при нём, вели- ком государе, нахожусь в большой чести, почитаем и любим, кла- няюсь братцу Лариону, евойной жене Марье Васильевне, их дочке Надеждинке. И увещевает брата послужить государю императору... — То-то он, вражина, и послушался, — сердито роняет Прас- ковья. — Из-за вала пуляет в нас... — Папаня ей: дык чего ж тебе ишо надобно, барыня, ежели лю- 230
бим и почитаем? Она: дык, батюшка, Михаил Прокофьич, ведь пи- сано письмо аж 23 сентября, из Илека! С тоей поры — ничегошень- ки! Папаня ей: извини, Афимья Григорьевна, прямей я те ничего не могу обсказать, поелику давно из главной государевой армии, не обессудь. С тем и распрощались. Папаня неудовольствует: чао захотела — правды! Она ей зачом, скажи? Мы ить его, сержантика, утопили вскорости после взяться Татищевой крепости. Хоша, конечно, жаль брала: башковитый был сержантик, справно письменные дела при государе правил. Присягу для войска написал. «Зачем жа грех-то на душу?» — испрашивает маманя. Папаня ей: на наших душах гре- хов, родительница, большей, чем на конюшне блох! Неумолимый грех, скажу те, — верить барам. Привострились нас, дураков, ла- пошить. Возьми хоша б того Кальминского. Прищучили его на Сви- стун-горе, вешать повели — взмолился: верой и правдой, слышь, послужу, я-де грамоте обучен! Государь помиловал, приблизил, а сержантик кое с кем сшёптываться стал, мол, скрутим государя и в Оленбурх сволокём... Не-ет, родительница, волк прямей чем лиса, за ней не даржи веры. Государь хоша и принимает в войско предав- шихся ему офицерьев и протчих дворян, да тишком иудами прозы- вает. Коли-де охотою либо из страху рушили присягу государыне, жене моей бывшей, то столь же срамно и его предадут. И никого из оных в высокие чины не назначает. — А вот Ванечка твой, Марфинька, слышно, в почёте у госуда- ря? Правда, что ль? — любопытствует Даша Бошенятова, оборо- тясь к Головачёвой, которая разом счастливо пунцовеет и потупля- ется. — Сообчает о себе-то? — Сообчает, — кивает Марфочка. — При государе он. Главный по письменным делам. — Вона как... А подарков с чего ж не шлёт? Аль прячешь? — Не прячу... Ваню жду, а не присылки... — Вона чего! С милым и в шалаше рай, с голоштанным? Кома- ры, Варь, закусают... Давеча Манечку Лысову видела — у-у-у, пава писаная! А Василист Логашкин, пьянющий, третьего дни с тёщей во весь дух разлаялся, говорит, тёще назло глаз себе выколю, пу- щай у неё не только бедный, но и кривой зять будет... Хохочут девки. А хозяйка уж несёт, ставит на стол миску с во- дой и горящую свечу. Девушки, поочерёдно наклоняя свечу над мис- кой, капают воск, жадно всматриваются каждая в свой сероватый оплывок: что, кого напоминает? Меж тем Паша возвращается из катуха с хохлаткой, присажи- вает её, снулую, глупо хлопающую оранжевыми глазами, на столе перед зеркалом, перед тарелочкой с червонеющим просом. Первой взялась тормошить курицу Даша Бошенятова: — Ну-к, покажь, кака у меня свекровь будет... 231
А та, дурёха, на бок завалилась и даже дремотно веки смежи- ла, рассмешив гадальщиц. — От уж ай-яй, Дашк, свекровь тя ждёт, вся в пролежнях будет! Пока хозяйка относила курицу, девушки иное гаданье устрои- ли: воском прилепили к досчатому потолку четыре одинаковых нит- ки и разом подожгли их. Скорее других догорела нитка Марьи Че- реватовой, все захлопали в ладоши, поздравляя: первой «обабит- ся». Последней оказалась Устя. Ну, и пускай, она ведь самая моло- дёхонькая средь них. Коль дольше других горела её нитка, стало быть, и жизнь Усте самая долгая. А вот на свекровь незамай теперь «удачливая» Марья гадает — Паша новую курицу принесла. В отличку от первой, эта боевитая. По-хозяйски прошлась по столу, полюбовалась собой в зеркале, клюнула просо, клюнула се- мечек из сковороды и, чуток присев, с удовольствием опросталась. Девки надсадились в хохоте: боевая будет свекровь, но — засранка! Паша отнесла бесстыдницу. Вернулась: — Нешто, с-под дуги суженых поищем? — Айдате! — засобирались подруги. Да в печной трубе вдруг острашливое: дынь-дынь, дынь-дынь! Громко, вроде как железкой по чугунной нахлобучке. Заробели все, мелкими крестами обмахиваются, на хозяйку смотрят. А в трубе — сызна, громче, сердитее: дзынь-дынь, дзынь-дынь! Паша, слабея нутром, берёт свечку, лезет по приступку к ды- моходной дверке, открывает, тянется шеей вслед за свечкой: «Эт чего теперь там?» А встречь ей, из прогорклой тьмы: «У-о-го-го! Уж- ж-жо валюсь к сужено-о-ой!» И как что-то шандарахнется с трез- воном вниз, как взвопит благим ором, как стебанёт в лицо сажей, как сиганёт лохматое, чёрное через Пашину голову, сбив сороку и потушив свечку, да на стол, на комод, да башкой в окно — бзынь, и нет чудища, лишь мороз клубком в разбитую шибку. На визге девки едва дверные косяки не вынесли. Последнее, что видят в огляде, — свалившаяся Паша сидит на полу и по-дурно- му хохочет, раскачиваясь всем туловом. Похоже, умом повихнулась Пашенька!.. Само собой, разговоров в городке, разговоров! Однако же ник- то не может дать растолкованье случаю. Зато с притворным сочув- ствием, с похихикиваньем клонятся к чужому жадному уху: слышь, чего скажу, у девок баба Ганя не может помытуху остановить, по- нос то есть, а Парасковьюшка хоша и не повредилась вроде бы, да всё ж вродь бы и не в себе ишо: ходит да ходит по ближним дворам, а спросят с чем припожаловала, поулыбывается и молчит. Насчёт помытухи, конечно, прибрёхивали, Устя по себе знала: обошлось, можно сказать, благополучно. А вот насчёт Паши... За- ходила к ней, да та будто ставенками захлопнулась: ужо, подруж- 232
на, ужо, зараз недосуг. На губах улыбка, а глаза — под ресницы дрожливые. Как почужела, как вправду не своя умом сделалась. Обиженная Устя стерпела б, не пошла б к ней хоть неделю, хоть более, да сегодня завернул к Кузнецовым шабёр Михайла Проко- фьич Толкачёв. Ну, шабёр — это кто рядом, за плетнём, а сосед — кто через сколько-то домов либо через улицу. Михайла Прокофьич ныне наиглавный в городке, все к нему с почтеньицем, за советом и распоряженьями, через улицу шапку сни- мают. Даже старшинской стороны люди уважительны, потому как, сказывают, суровый государев наказ сполняет: жён, детей старшин- ских не утеснять, скот, имущество не отнимать, мы-де не воровс- кие люди... Вошёл, перекрестился по-старому, двумя перстами, сел на при- двинутый папаней табурет, раскинул полы тёплого кафтана. Лицо обурелое, в бороде седины тьма, а глаза набряклые, красные. Зна- мо дело, тяжело за всё быть в ответе. Даже за то, с чем, оказывает- ся, к Усте пришёл. После него и прянула полураздетой к Паше, с колотьбой серд- ца. Как отвязанная. Как угару наелась. Влетела в заднюю комнатку, плюхнулась на лавку у стенки. Дрогнула плечами: — Прямо сдохла вся. Мороз... — За тобой волки гнались? — весело озаботилась Паша и по- косилась в науличное окно, за которым серых волков не было, но быстро сгущались серые сумерки. — Чего б шубейку не накинуть. Она стояла у стола и в круглой деревянной деже кулачила тес- то, вкусно пахшее хмелевыми дрожжами. За её спиной коротким пылким пламенем догорали в печи кизяки. — Даже не знаю, как сказать хорошеньче... Ну, пришёл дядь Михайла Толкачёв, говорит: сбирайся завтрева утром батюшку го- сударя встречать. Дескать, как ты у нас наипервейшая красуля... — Устя польщена, а всё ж фыркает: — Скажет тоже, красуля — кар- гов пужать... Ну, в обчем, чтоб государю хлеб-соль из моих рук. Я прямо вся в расстройствах. И папаня в сумлениях. Велит: сходи- сбегай к Парасковье, она в курсах атикетов разных, присоветует что ни то. — Н-на, в курсах! Я, чай, тоже государей не встречивала... Я вот три раза муку наилучшую просеяла, наилучшие дрожжи втолк- ла, у Бошенятихи выпросила. Мне, чай, тоже указ Михайлы: пеки калачи высокие да лёгкие! Стало быть, для твоих рученек, для госу- даря. К царёву тесту я, чай, запон новый надела! — Паша, прижав к груди локти, крутнулась на пальчиках ног, обутых в толстые шер- стяные носки. — Аль не видишь? Занятая своей заботой, Устя только сейчас замечает обнову: — Красотища! 233
Запон, о, запон — это наипервейшая принадлежность одеяния замужней казачки, почти как сарафан. Как плат или кружевная ба- тистовая утирка. Запон — это, считай, второй лик хозяйки. Каждая шьёт его на собственный фасон, по своей фантазии. Чаще он с не- широкой грудкой, по животу и бёдрам — частыми борами вниз, враз- бег, с карманами там и там. Запон — и нарядность, и опрятность, и обережа. Когда казачка толшится со стряпнёй на кухне, то, выска- кивая по делу в сенцы, никогда не возьмётся голой рукой за двер- ную скобу, непременно — через запон. Первое, что делает хозяйка, вставая с постели, — подзапонивается. У Паши боры прошиты в крупную складку, а кружево отороч- ки придаёт запону особую пышность и лепоту. И Устя это оценила. Отогревшись, она замечает и ещё нечто. Вдруг демонстратив- но, раз и другой раз шумно втягивает ноздрями воздух, словно на- сторожившийся красивый зверь: — Эт чего у тебя табачищем-то? Даже печь не вытянула вонь поганую. Купчишек иль гарнизонных табашников залучаешь? Паша не вскинулась. Ощипала с рук тесто, ополоснула под ру- комойником, опустила засученные рукава кофты. Наконец, сузила на Устю потемневшую зелень глаз: — Много будешь знать — скоро состаришься. А тебе ещё... в замуж надо. — Усмехнулась, поняв, что Устя готова за порог вы- метнуться: — Ладно, не дуйся... Сто секретов скажу, только сна- чалу поди наулишные ставни закрой, я той порой свечу запалю. Темно уж... Устя выбежала на улицу, захлопнула ставни, привстав на цы- почки, накинула, обжигаясь, крючки. И невольно припала голо- вой к правой, крайней ставенке, воротясь к августовской ночи, когда здесь же вот с нечаянным умыслом подслушала тайный раз- говор Лысова и Паши, который на волнующие и пугающие догад- ки наводил. Были догадки, а теперь, вишь, явь: она государя будет встречать... Меж тем Паша, оставшись одна, тоже воротилась памятью, но не в давнее, а в близкое, третьводнешнее. В заполночь разбудила собака за окошком, похоже, бездом- ная. Лаяла и лаяла с подвывом. «На свою башку!» — пожелала ей спросонья, перекувыркнула подушку, прильнула горячей щекой к прохладной стороне, проваливаясь в забыть, а тут — всполошный стук в ставню. Так стучит либо хозяин, либо начальнический по- сланец. Оказалось — хозяин. Муженёк убылой, Никиша. В инее, как в шубе навыворот. Только по голосу и узнала. Впустила. Не свелел огня вздувать, я, мол, зараз уеду, собе- ри каких ни то харчишек в дорогу-даль. Ты чо это, спросила, от- куда и куда. Осердился: «Ты чево эт — куда, куда? Чай, пути не будет!» Взялся кресалом огонь высекать, вытащил трубку. Сосёт 234
поганую, дымит. Молчит. Потом — я, слышь, от Пугача убёг! От какого Пугача, чего мелешь? От обыкновенного, сказал, какой весь нонешний тарарам произвёл. Я, мол, поначалу передался ему с командой, да вблизях разглядел, что никакой он не государь Пётр Третий, а прямой самоназванец. Оно, мол, как не вертись ворона, да всё равно и спереди карга, и сзади карга. Вихнул я от него. Коль Оренбурх скоколь времени взять не могёт, наш городок оси- лить не могёт, то куда ему, неумытому, до Москвы, до Петербур- га! Гиблое дело, словом... Вышла проводить. Даже не поцеловались. Утопали, унесли ко- пыта Никишу в белую лютую тьму. А она зябла и не уходила. Всё? Навсегда? У казаков как: «соблюдат» — «не соблюдат». Верная жена, это которая «соблюдает» себя. И наоборот. Паша «не соблю- дала», и потому холодных ночей в её жизни было больше, чем тёп- лых.Устя пеняет иногда за мимолётные Пашины забавы. Будто она и впрямь свой дом в блудилише, в притон обратила. Усте-дурёшке не понять ещё состояния Паши. Рано ей знать, как по утренним зорям, в мягкой постели таз молодой женщины полнится жарким звериным томлением, как выворачивается она в сладком стонли- вом потяге, как сердце раз за разом схватывается жестоким спаз- мом и тут же будто взрывается, готовое черепками разлететься, чтоб пала мученица бездыханною... Паше хочется любить и лю- бимой быть. Да любовь, похоже, как эхо: вроде бы вот оно, а не- ухватимо, видимость невидимая. Юная подружка ещё только пы- тается услышать этот тайный оклик, его настырно подаёт ей Ва- нечка Неулыбин, а она, как, скажи, глухая, что ли. Знамо дело — неразбуженная. А он злится. Хулиганит... Вернулась Устя. — Ты где эт запропастилась? — А, за сарай сбегала... Чуть голяшки не обморозила... Паша открылась. Про мужа, кой табачищем своим опоганил избу, даже очистительная молитва бабы Гани не помогла. Устя, клонясь к Паше, как бы виском слушала. Молвила со стра- хом: — Паш, а может, он прав? Никита твой... У Паши брови — острым шалашиком, из глаз — аж искры, как с наждачного камня: — Какой он мой?! Летошний снег расталой! Брешет Никишка! Всегда лукавый выгадчик. Джигитовать, красоваться — эт одно, а когда за правду — кишка тонка... Не-е-ет, Устьк, ты это не моги, уж я-то знаю, мне та правда на спине писана. Устя обняла, прижалась: — Да ты не обижайся, я — просто так... Не заплутаться б... — Киргизы говорят: плутать — так со всем народом... А теперь — про то, про понос ваш... Проводила я Никишу, стою от месяца в 235
тенёчке у калитки. Злость берёт, обида неумоверная. Обсевок ка- кой-то, а не муж. Да другой бы... другой — голову б саблей! А этот... ну хоша б поколотил... Бабе, Устьк, нужен... чтобы щёголь был, что- бы щёки бил! Царь и владыка, стена городовая, за какой пурга не берёт... Паша с сердцем мотнула рукой, встала с лавки и направилась к поднявшемуся тесту. Вталкивала его в дежу, но уже другая, вне- запно тихая, умиротворённая. Возле теста нельзя быть «нервенной» — калачи неудачными будут. И заговорила она другим голосом — чистым, улыбчивым. Словно ключевой водой прополоснутым. — Стою, слышу хрупь скорую. Ага, бегут двое. Один долгий, нескладный, другой — малый, воробейчиком скачет. Ага, нерасстан- ная парочка — гусь да гагарочка. — Ваньча с Лексеем? — Они. Меня не видят, ржут об чём-то, бошки дерут на мою крышу. Меня и торкнуло: они съохальничали! Почитай, во все ближние дворы пронаведалась, а они-т — на отдальках. Ранёхонь- ко утречком иду к Бошенятовым. Лёшенька на базу, вилами сено скотине спыривает. А меня не он, меня лесенка любопытствует. Батюшки, она самая! Сняла рукавичку и пальчиком Лёше: слушай- ся сюда, голубь сизокрылый! Он уж, поди, догадался, с чем я, ма- лые глазёнки запрядали туда-сюда, но всё ж слушается наземь. Я ему — на лесенку: с ней, паразиты, на крышу мою лазили? У, за- пылил: я — не я, и лошадь не моя! Не отбрёхивайся, Лёшенька, поиначе возьму тебя за твои младые паршивые усики и прямо к атаману Толкачёву Михайле Прокофьичу поведу, плетей вварит. Вишь, говорю, ножка лесенки у комеля, у пяточки косячком выко- лота? Точнёхонько её след под избой моей остался. Задницей, го- ворю, будешь затыкать вышибленное окно ильба стекловщика по- кличешь? Я ить подушкой трачусь, затыкаясь! А ещё расстроен- ные потроха и чувства деушек сколько стоят! Глядь, тут и Ванечка твой (не фыркай!) завернул, в оба голоса: да тёть Паш, да Праско- вья Гавриловна, да Святки ж, да шутейно ж, да к тому ж — за про- шлогоднее, тёть Паш! — Паша поворачивается к улыбающейся Усте: — Помнишь, поди? Ещё бы — все Курени обхохотались. Тако ж гадали. Через тол- качёвскую высокую крышу обувку кидали. Марфинька Головачёва сильно, прямо-таки по-мальчишьи, швырнула старый свой сапог с кованым каблучком. Тем каблучком и треснула в лоб Лёшеньке Бо- шенятову, оказавшемуся по ту сторону с Ваньчой Неулыбиным. Черти их носили! Лёшенька брык с копытцев. Он — что, махонь- кий, за веник встанет — не видно. Насилу отхлопали по щекам, в память вернули. Неделю глазами заплывшими невест не узнавал, словам поверил — Марфа, судьба. А Марфинька открещивалась: свят-свят-свят! По Ванечке Почиталине сохнет... 236
— А ещё, — продолжает Паша, — Митрия Лысова в оправда- нье вспомнили, как он в позапрошлом Неулыбиных перепужал... Ну, то, конечно, история была! Дук-дук в окошко. Агнея Дани- ловна: «Пысматри, Ифымыч!» Ефимыч поглядел: «Ктой-то больно уж щакастый!» Присунулась к окну Агнея Даниловна: «Ты што, Ифы- мыч, — щакастый! Вовсе наиборот — узко, бородишка маненька, а нос-то предлинный...» Позже выявилось: Лысов то голой задницей подставлялся, то передней амуницией... Все Курени животами хворали от смеха. Паша управляется с тестом, досказывает: — От сестры Лексей-то узнал, что вы, девки, ко мне гадать по- дались — и подбил Ваньку. Принесли лестницу, к гирьке привязали длинную бечёвку, засунул Лёшка за пазуху чёрного своего кота с гримчалкой на шее и полез к моей трубе... Дальше знаешь. От пар- разиты, чео удумали! — Окошко-то, смотрю, вставили? — смеётся Устя. — А как жа! И конфет два фунта принёс. Для вас, дристух. Ужо позову, угоститесь. — Ровно сама не такая, — уязвлена Устя. — Думали — умом тронулась с перепугу. — Дуры, эт жа я от удовольствия закатывалась, от ихой, пара- зитов, охалистой придумки. — Опять крутнулась перед Устей: — Запон-то... хорош? Эт я — к приезду государя! Можа, завернёт по старой памяти, глянет на запон и... влюбится... — Нужен ему твой запон! — сердится Устя. — К ней за сове- том, а она — хаханьки. Паша снимает обнову, подвязывается простеньким запончиком. — Айда, сматывай шаль-то, лапушка: будем соображеньями за- ниматься. Дело-т не шутейное! «Соображенья» растянулись до петухов, до той поры, пока хлеб испёкся. Впрочем, не хлеб — калачи! В те времена яицкие казаки хлебопашеством не занимались, зерно и мука завозились из корен- ной России, в обиходе у них был только белый пшеничный калач, хлебом же они называли чёрный, ржаной. Чёрный даже нищим не подавали. Долго жила притча о том, как у встречного казака оголо- давший мужик спросил хлеба. Тот сказал, что хлеба у него нет. И был прав: у него был только калач. Ширкая деревянной лопатой о печной под, Паша вынимала бу- ханку за буханкой, обжигаясь, нянькала каждую, как дитя: — От! От какие вы гоженькие-пригоженькие! Да румяные, да высокие, да с горбушечкой, только царям, только государям! Выложила рядком на лавку, спрыснула водицей, покрыла руш- ником — чтоб корочка отмякла. Пошла провожать Устю, которая так и не поняла, что же при встрече самое заглавное. За калиткой Паша сказала: 237
— Плюнь к шайтану на всякие разные атикеты, мы их не знаем! Ты сама вся этикет. На тя ить кто ни глянет, тот и вянет... 2 На улице, за мохнатыми стёклами окон добирают своё кре- щенские морозы, а в избе — праздничная теплынь, пах нущая сдобой и мясными щами. За круглым, с поднятыми крыльями столом сегодня, в кои-то поры, все Кузнецовы. Под обра- зами, само собой, Пётр Михайлович, борода подстрижена, волосы льняным маслом припомажены, синие глаза промыты радостью. Праворучь от него — квёло разомлевший, накоротко отпущенный (в бане помыться, с роднёй повидаться) Егор. Рядом с ним, понят- но, осиянная встречей Нюра, лицом подурневшая, оплывшая, буд- то выпуклым зеркалом отражена, из-под нового запона в ребро сто- ла упирается большим животом. Леворучь от Петра Михайловича — зять Семён в паре с Устиной старшей сестрой Марией. Если Егор, считай, «перо в перо» с Устей, то у двадцатидвухлетней Марии глаза дегтярного замесу и вязкого неспешения: приклеются к чему или кому — не вдруг отлипнут. Чернью она под стать своему Семёну, только у него глаза проворнее и злого косоватого разреза. Спиной к порогу — Устя с Андреяшкой. Женщины почти не сидят, занятые радостной суетой угощения, и потому на столе — вилку некуда положить. Тут и мясо, и рыба, и заливной судак «в дрожалке», и пареная тыква, и взрезанный по кру- гу солёный арбуз, солёные огурцы, мочёный тёрн (торон). Посво- боднее стало, когда унесли большую глазурированную миску с ос- татками щей. Ноздрястыми пахучими ломтями высится гора нарезан- ного калача, коим одарила Прасковья Гавриловна, которая зараз там, у Толкачёвых, приглашённая женой Михайлы Прокофьевича, — од- ной Аксинье не в продых править трапезой. Чего — Аксинья! Госу- дарь собственным словом пригласил, узнавши Пашу среди встречав- ших: «Помню твою уху, казачка. Угощала купца — угостишь ли царя?» «Уж расстарается, знамо!» — задаётся подругой Устя, зная, что о таких говорят: из одного варева два сделает. Паша и три может сделать. Думает Устя о Паше, а сама нутром холодеет, вспоминая, как дрожала там, на оренбургской дороге, куда выхлынул, почитай, весь городок с иконами и хоругвями. Дрожала так, что Паша из-за плеча то и дело поправляла солонку, норовившую съехать с кала- ча, устыжала в ухо: «Ты чо эт, Устьк? Иль не казачка?!» А она вовсе сомлела, когда вдали заклубился розовый утренний снег, когда обо- значились пластающаяся тройка с крытой кибиткой, гикающие по бокам и сзади неё всадники. Молила Бога: только б не упасть, не обронить подношение... 238
Хор из Казанской церкви грянул славу государю императору Петру Фёдоровичу и цесаревичу Павлу Петровичу — «всещедрым и всеблагим защитителям», воздух задрожал от ликующего колоколь- ного звона, будто золотые кресты храмов источали этот малиновый струящийся звон, поднимая встречь богохранимому венценосцу ут- реннее светило, встречь же стеля и длинные голубые тени. Как вкопанная, встала тройка, вздыбились, скаля морды, кони под вершниками, трое или четверо спрыгнули с сёдел, кинулись к санкам. Отмахнули полсть, подхватили, поддержали государя. Он, конечно же, это он, прошлогодний Пашин купец: плечист, статен, в зелёном кафтане с золочёными, поперёк груди, позументами, в вы- сокой бобровой шапке с малиновым напуском. В торжественной строгости отщипнул корочку, макнул в соль и положил в рот, на се- кунду обнажив знакомую щербинку между передних зубов. Кос- нулся губами калача, передал за спину в руки Якиму Давилину, ла- донями стиснул Устины плечи, привлёк, трехприёмно поцеловал её. Поцеловал и Устиных обочных товарок, коих чудно называли асси- стентами, ими были Марфушка Головачёва и Марьюшка Черевато- ва, каждой в ладошку по целковому вложил. Поклонился попам и иконам, приложился к кресту. Сердито стрельнул вороной бровью на колокольню храма Михаила Архангела, откуда вдруг пальнула пушка, с великим недолётом сыпанув по снегу картечью... Подпус- кал к руке... Ласково поднимал стариков и старух, павших перед ним на колени, остальных, положив ладонь на сердце, благодарил с поклоном... Про Устю все забыли. Марьюшка куда-то исчезла, Марфушка, вся пылающая маковым цветом, вся счастливая, стоит перед сияю- щим Ванечкой Почиталиным. Им бы в радостях на шею друг дружке кинуться, ан — нельзя: что папаня с маманей скажут, что люди по- думают! Зато Устю сграбастали и во всю целуют, вздохнуть, узнать не дают. Да братцынька ж, Егорушка! Вот он, уже напротив сидит, пьяноватый и набаненный. Боже, какая это благодать, когда мир в дому, когда все в сборе. Так бы вот всегда. Навсегда! Чтоб за столом — только о баранах, о бах- чах, о багренье или плавне, о свадьбах да крестинах, только б пес- ни да пляски... Но вникни — другое у казаков на уме. Ибо за столом — «госу- дарев человеки Егор Кузнецов, он это понимает и потому малость важничает и откровенно «льёт колокола», то есть прибрёхивает под уважительное киванье остальных. — Добегли мы от Оленбурха во два дни. Мы-т — верхами, а государь — в кибитке. Яким шлёт эстафет с упрежденьем: государь, слышь, бежит! Государь-то ещё и ноги не высунет из кибитки, штыб выйти, промяться, а уж тройка сменена, готова — айда, пошёл! Го- сударю-т, похож, скушно одному, кого ни то кличет пообчаться. 239
Чаще, конечное дело, Ваню Почиталина. Я тоже призывался дво- ежды. — Ну, и как он, с близка? — придышливо любопытствует сест- руха Марья и торопливо прижимает к губам уголок запона, словно что-то запретное спросила. — Ды... ничего, обходительный. На станциях в один стол са- жал, по чарке приказывал налить, не более, а кушать — вдосталь. Мы робели поначалу, потом — ничего. Как вот с вами. Начинаем про жизнь, про то, про сё. Не гордыбачится — рассказывает, где, в ка- кех народах бывал, чего видывал, чего слыхивал. Вообще-то, ска- зывает, скучно другие-протчие против нас живут. Вот в Польше, говорит, народ шибко брюховицу отварную уважает, флячками зо- вётся. Поляки — эт, говорит, как русские, у них много наших слов. Они, похож, сначала русскими были, а потом маненько забыли род- ный язык. И немцы — тож: через пятое-десятое русские слова вты- кивают. Вспоминают, стал быть, прошлость свою... — Не-е, — не соглашается вдруг Пётр Михайлович, доливая в стаканы, — оне куда слабжее нас, не были они русскими, а того паче казаками, потому как невзрачно живут, жадобисто. Мы, когда на Фридриха ихнего ходили, то страм сплошной, скользко опосля войска ихого, а запаху, скажи, — ну никакого! Быдто на однех от- рубях содержатся. Пища у них сплошь травная, брюква да свекла. — Ага! — кивает Егор. — Ищо государь про французов баил. Эти, говорит, лягушков лопают во всяком виде. Когда, слышь, наш анпиратор Пётр Великий гостевал в Парижах, так ему на золотом блюде чуду с вылупленными глазами подали. Эт што, любопытству- ет царь, за птица райская? Эт, говорят французы, наилутчий дели- катес, королевская лягушка. У Пётра Лексеича сразу всю утробу навыворот, сиганул в карету и до самой Расеи скакал, не вылезая... — От уж ай-яй! — морщится и качает головой Пётр Михайло- вич. — Мы сома-лягушатника брезгуем, а они... Нюра вскакивает, её тошнит, и она, зажимая рот ладонью, ки- дается в кухонку. — А вот турки, байт государь, те ж наши азиатцы: жуковатые, баранину с кониной лопают, на коврах да кошмах живут. В бою они, говорит, стойки и злобственны — вроде б нас, казаков. Его, турку, говорит, приколешь пикой к земле, как карбыша вилами, а он вере- щит и зубами железо грызёт, ажник искры брызгают. Тако ж, как азиатцы, много жён имеют, а богатые — ещё и огроменные, запер- тые покои с невольными красавицами. — Лучшей нашей, казачьей, нации нет! — решительно встав- ляет мнение Марья, сравнив, вероятно, своё положение с положе- нием басурманских жён и наложниц. — Вот батюшка государь и хотит, чтоб по всей Расее правиль- ные, казачьи порядки были. Её, Расею, ить он какие упыри сосут, 240
не ровня нашим старшинам! Хоша, конечное дело, и наши старши- ны поголовные кровососы. — Егор допивает налитое, итожит: — Душевный государь-то. Вам диво, а вот он лежит в кибитке, думает об чём-то сурьёзном, а сам песню сложивает. — Егор прокашлива- ется, пробует повторить: — «На калине... на калине соловей свис- тал...» Похож, горькая и длинная у государя просилась, да, похож, слова сыскивались трудно. Не знаю, сложил ли — я в седло вернул- ся. А вдругорядь случилось мимо Убиенного мара скакать. Государь любопытствует: зачом Убиенным прозван? А я, смотри, не знаю, до- гадку строю: поди, убили тут кого ни то... Возница оборачивается, не-е, говорит, по другой случайности. Давно это, говорит, было. Проводила мать единственного сына на битву с врагами. И стала ходить за хутор, глядеть: не покажется ль с дальнего краю сын. А чтоб видеть далее, в запоне приносила землю... И так кажинный день. Давно уж возвернулись все другие, сказавши, чтоб не огор- чать её: твой сзади, родительница, — жди! Она носила и носила зем- лю, бугорок — в бугор, бугор — в шихан поднялся. Бог, за долго- терпение, продлил жизнь ей до ста пятидесяти годов. За век свой наносила она цельную гору. А назвали-де гору Убиенным мэром с того, что мать шибко убивалась об сыне своём, шибко ждала его... Помолчали грустно и сочувственно, каждый свою мать вспом- нил, представил, вздохнули: чего ж делать, планида у казацких ма- терей такая — ждать!.. — На всякий случай свой имя есть, — роняет Пётр Михайло- вич. — Как в святцах. Вон хоша б Виленский сырт, кой вы пробега- ли. А распочему — Виленский? А потому как Ембулатовка там ви- лами расходится. Заздря ничего не кличется и не деется. — А вот скажи, Егорий... По приглушённому, вкрадчивому голосу зятя Устя предугады- вает, что Семён выбаюкивает какую-то свою хитрованскую мысль, не решаясь высказать напрямую. Он у них вообще не простак, все- гда себе на уме, а сейчас ещё и пьяненьким, похоже, прикидывает- ся. Выдерживая паузу, Семён косил глазом в заднюю комнату, где взбрыкивал под солнечным лучом гоженький телок-трёхшерстка: у Кузнецовых недавно корова отелилась. — Скажи, Егорий... Вот я давеча, как все, прикладывался к руке государя императора... Скажи, сумленьев нету у тебя? Ить у него, у государя, рука... Ну... не для креста, а для песта. Такими только ежей давить... Не обман ли? — Эт ты чего себе дозволяешь, Семён?! Поди, не знаешь, что за такие охульные речи головы секут? У тебя их аль две? Семён будто на все четыре лапы припал, как нашкодивший пёс, только хвостом не вертит. — Да я ить... да ить просто так. Ить не царские вродь б руки. Да и плечьми — ширьше печки... 241
Егор ширяет руку в карман шароварины, вылавливает золотой червонец, вертит, показывает: — Вот-та, в год коронации нашего государя Петры Фёдырыча чеканен! Поглядите! — И пускает монету по кругу. — Ведь прямо точно наш государь: и грива така ж длинна, и нос крючком — ни в какую бороду не спрячешь! Все, возвращая червонец, соглашаются: да, похож, похож... Пётр Михайлович тяжеловато дёргает головой: — Ты, зятёк, не по рукам, ты — по уму ряди... Ежели о руках... Ты слыхивал ли о руках государя Пётры Лексеича Великого? Ку- валды, сказывают. А росту — сажень с привершком... Не-е, зять, неправильные у тебя сумления! — Я ить — ничего, просто чтоб обмишулка не вышла. Нам ить всё единственно, что так, что этак. — Это как — единственно, Сеня? — подаётся к зятю Егор. — Нет, зятёк, не единственно. Кто нас грабит? Кто хребты наши се- чёт? Кто вон папане бороду драл? Ты, Сеня, не виляй! — Набулькал в стаканы, протягивает свой к Семёну чокнуться. — Айда, ташши... За Яик, за волю. Здравствуй, надёжа царь наш Пётра Фёдарыч! — Выпил, вытер тылом ладони обволосённые губы. — И не пущай по- ганых мыслев в башку свою! Очень кстати выпили: Анна, откидываясь, выпячивая гору жи- вота, вносит новую закуску — большую сковороду с «отдохнув- шим» под рушником пирогом. Откинула рушник — и вот он, пи- санный подрумяненными фестончиками, пышущий жаром. Ставит перед мужем: — Айдате, проотведывайте, не замёрз бы... Егор поддевает ножом окраек «покрышки» — и горница напол- няется горячим ароматным паром. Ноздри Егора жадно всасывают с детства знакомые запахи капусты, перца, лавра, лука и жёлтой, словно майское масло, осетрины. Для праздничного пирога завсег- да чёрный осётр приберегается, он самый жирный, плоть у него жёлтая, во рту тает, не то, что у персидского, белявого и прогонис- того, тощеватого. Анна знает, чем угодить родимому казыньке, и Егор оценивает старание: — Н-ну, спаси Христос, родительница! — Режет пирог на «ко- сынки», снова вплескивает в стаканы: — За родительниц! Яицкие всё женское племя, не беря возраст, величают роди- тельницами, уважительно, даже с долей заискивания. Это идёт с ещё совсем недавнего времени, когда женщин на Яике было мало. Тут доживает почтенная пора матриархата, ибо домашнее хозяйство, семейный порядок полностью лежат на родительнице, которая и грехи мужнины отмолит, и детей взрастит, и внуков выпестует. Ро- дительницы и грамоте больше учены, чем мужчины, — через келей- 242
щиц, через боголюбезных старичков всяких, насквозь пропахших воском и тюрей с луком, через попов-расстриг, шастающих по Яику. Казакам-то недосуг за старцем или старичкой аз, буки, веди, глаголь твердить, у них — или поход, или плавня, или сенокос, или багренье, или бараны на хуторах. А в промежутках — выпивка да песни... — Митрия Лысова случалось видеть? Маня его вся из себя за- воображалась. — Государь уважает его, ретивой Митька-то, в бою. Но и озо- рует аспид, ох, озорует. — Порррода! — уважительно рычит Семён. — И детушки в него. Иду близь Нагана, уж после Ильина дня. Митькин малец с соседс- ким на мелкогрязье бултыхаются. Как лягушаты. Вылазийти, велю, простынете и цыпки изъедят! А мы, байт Митькин, в пузыри играм, кто больше пустит. Да как поднатужится, как булькнет — ведёр- ный пузырь выпрыгнул. Венька шлёпает по нему, орёт: «Шашнад- цать!» Н-ну, стервецы. Поди, вороняжки иль ба тыквы налопались. Устя улыбается вслед за остальными, живо вспомнив, как встре- тила вчера того ж Веньку с замурзанной мордуленцией. «Л я знаю, что ты сегодня ел!» — «Чао?» — навострился он. — «Тыкву!» — «И нет, и нет! — запрыгал он на одной ноге. — Я её вчера ел!» Только Маня может выпустить дитя неумытым, от этакой, поди, не то что Митрий — раззолотой муж сбежит. Митрий ей завсегда выговор вы- ставлял за неряшливость, теперь, вишь, презенты шлёт. Чего ж — дети, куда их дети. Муж — до смерти, жена — по гроб. Опять навернулось о царе, хотя гожее б о принцах думать. Из тогдашних у Пашеньки гаданий лишь морок на душе остался, к ко- торому ещё и смута прибавилась. После рассказа Паши о наведке Никиши её. Ведь прямо, слышь, сказал: не царь это вовсе. Господи, а кто же? 3 Кое-кому из повстанцев казалось, что Симонов вынесет ключи от крепости прежде, чем их государь зарядит пуш- ки. Не вынес. И тогда в ночи городок вздрогнул от тяжё- лого растяжного гула. Будто весь Красный яр в Яик рухнул. Ржаво- красное пламя и чёрный дым взбугрили наружную откосину крепос- тного вала и обвалили её в ров, засыпав его до половины. Прорана в налу не получилось, не взлетела и фланговая, у яра старицы, бата- рея. Десятипудовой бочки с порохом, заложенной в тайно прорытой 1алерее, оказалось мало. Пугачёв, однако, не стал отменять штурм, понадеявшись на то, что в этакую рань гарнизон кремля наверняка дрыхнет, пока спохва- тится, повстанцы оседлают вал. И опять просчитался: гарнизон ветре- 243
тил атакующих плотным пушечным и ружейным огнём, лезшие на вал сталкивались в ров вместе с лестницами, лили на головы кипя- ток, сыпали горячую золу. Ров и ближние подступы к нему полни- лись убитыми и ранеными. Особенно велики были потери на под- ступах, потому как их густо крыли ядра и картечь орудий на валу. Штурмующих это не останавливало. Павших перешагивали, перепрыгивали, раненых оттаскивали за полусгоревшие избы и за- валы из брёвен, старых саней и рыдванов. Пугачёв, одетый в про- стой казачий кафтан, мечется вдоль рва, помахивает саблей, под- бадривает: — На слом, детушки! На слом! Не робей, орловичи, грудью на слом! Неустрашимый ор тысяч глоток, вопли раненых, частое аханье симоновских пушек, беглая скороговорка ружейной пальбы, дым, копоть, солоноватая резкость отворенной крови, тёплый притор- ный пар распоротых кишок... Ничто не останавливает! Новые и но- вые волны осатаневших повстанцев прыгают вниз, набиваются во рву, лезут по лестницам, на валу схватываются врукопашную. Ата- куют казаки, их жёны и дети, татары, калмыки, мещеряки, барские слуги, иногородние. Мало кто с ружьём или пистолетом, больше — с пикой, саблей, оглоблей, дубиной, вилами. Страшны бородатые искажённые лица, ором и пеной клокочут распятые рты, бешено пучатся, красным отсвечивают глаза при близких выстрелах, — На слом, грудью, детушки! — раскатисто задорит многими узнаваемый голос Пугачёва. Емельяна то и дело застят, уберегают от пуль Яким Давилин, Егор Кузнецов, другие гвардионы охраны, он отгребает их — и туда, где жарче. И кажется: его все видят и слышат. Он тоже всё видит и слышит. Вот хватает за плечи двух казаков с ружьями: — Стой, детушки! Ты — заряжай, а ты — цель с его плеча. По- переменки! Поняли? Пали в того, кто с лестниц спихивает! Главное — на стену сесть! Ему подчиняются, сейчас же бухает выстрел, и в ров со стены кувыркается сражённый солдат. Стрелки меняются местами, один заряжает, другой целится. — Хвалю, молодцы, Горынычи! Награжу!.. Пугачёв видит юркого малолетка — годков шестнадцати, ещё голощёк. Круглый, как дупло, рот исходит кошачьим боевым воп- лем, в руке — кривой турецкий ятаган. Парнишка вворачивается, вныривает меж матёрых казаков, прыгает в ров. Видит и другого голощёкого казачёнка, недлинного и тонкого, он вырывается из вце- пившейся в грудь пятерни, верно, отцовской: «Пусти! Пусти, те го- ворю, все одно убягу!» Что-то узнаваемое почудилось Емельяну в испуганно-злом, перекошенном лице старшего... Чем-то знакомым, но мимолётным, неугаданным мелькнуло лицо 244
молодого казака. Казак как казак, прёт вперёд, только уж очень вро- де голос бабский, вопящий нечто воинственное. Тот на миг обора- чивается — да никак впрямь баба! Никак — стряпуха! Вместо ко- черги — пика. Тебя-то какая лихоманка в пекло выпырнула?! Блес- нула люто-весёлым оскалом: какая — всех! И — в ров. Как в преис- поднюю. «Сгинешь, дурёха!» — пожалел запоздало. Да и не до неё, право... Падают, падают люди, впереди, сзади, рядом... Снег пузырит- ся от крови. И рассвет приподнимается красный, словно с разруб- ленным горлом... Надо удержать, отвести тех, кто на подступах к валу, от них крику и суеты больше, чем проку, они несут огромные потери от артиллерийского огня: у гарнизона пороху и зарядов, похоже, немеряно... Натужно краснея, солнце оторвалось от заречного низкодолья, зацепилось за крест на колокольне храма Михаила Архангела, пря- мо над грохочущим дымным побоищем, на четвереньках, словно по косогору, очумело поползло вверх — от греха подальше. «Как при Бендерах! — сокрушается Пугачёв. — Как при графе Панине! Там тоже... народу уймищу положили. Дурняком, зряшно!.. Там — тоже: подкопались тайно, заряд втащили... И-эх, Емеля!» — Хотелось кулаком по собственной башке трахнуть: на что надеял- ся?! Вздумал десятью пудами разметать вал с заплотом, а Панин при- казал 400 пудов заложить — ворота и стена лишь вздрогнули. Граф не отступился — кровью взял Бендеры. Посланец Порты сулился воз денег привезти, лучше б полвоза пороху привёз, как раз хвати- ло бы симоновский кремль поднять в воздух. Порох, порох пуще хлеба и соли нужен! Послал Овчинникова с отрядом в Гурьев горо- док, чтоб преклонил его к нему, Пугачёву, да забрал оттуда весь, какой найдётся, порох. Привезёт много — второй подкоп будет. Не привезёт — голодом выморят гарнизон. А класть попусту народ, братов своих? Какая тогда разница между ним и графом?.. Штурмующие так осатанели, что остановить, отвести их уда- лось только к полудню. И сразу же на городок пала жалкая в своей растерянности и уморённости тишина. Недолгая, верно, достаточ- ная для того, чтоб запрячь маштака в сани да выехать к побоищу, истошным визгом полозьев леденя души. Живые ехали подбирать мёртвых. Боже, сколько их тут полегло, не успевши лба перекрес- тить! Солдаты на валу не стреляли в скорбно молчаливых людей, стаскивавших в сани трупы. Солдаты не злорадничали, не задира- ли побеждённых, они гнулись, зябли на ледяном ветру, зябли ду- шой, потому что понимали: почти наверняка им предуготована столь же горькая доля, живьём их из крепости не выпустят. Не разбудила их даже юная красивая казачка, сновавшая от трупа к трупу, от ра- неного к раненому, их во рву и по обочью как половодьем натащи- ло. Это была Устя, она искала Пашу. 245
Пугачёву доложили о потерях. Велики! Почти четыреста че- ловек. В редком курене не взвоют мать или вдова, не взголосят оси- ротевшие дети, редко в каком нет сегодня раненого, искалеченно- го. И Пугачёв понимает: мало кто потаем не корит его, якобы об- мишулившегося, не сумевшего вычислить точное место подрыва и необходимое количество пороха. Прахом пошёл труд 150 земле- копов, бивших стосаженную штольню на полный человеческий рост. Что — труд! В прах обратились непрожитые жизни. Хочешь известности? Подожги дом. Он, почитай, всю Россию поджёг! Хватит ли у тебя, Емельян, пороху? Сегодня — не хватило... Дом Михайлы Толкачёва — лучший в Куренях: кирпичный, двухэтажный. В просторной его горнице наверху Пугачёв собрал вечером наиглавных сподвижников. Сказал: —*• Уезжаю. В Бёрды. Дела государевы ждут. Неуправка там. Скоро ворочусь. Готовьте подкоп. Под колокольню, коли под ней, сказываете, весь симоновский порох. Видел: настроение у вожаков понурое, как у рыбаков возле пустого невода. Чего греха таить, оно и у него не лучше. Но он «доржит» фасон: — Ваше молчание, детушки, лучше, чем ваши слова. Не ве- шайте голов! На крепкий сук — острый топор. Точите топор... И как же кстати возгремел по ступеням промёрзлыми сапога- ми гонец из Бёрд. Остановился у порога, промигиваясь на свет све- чей, вынул из варежки руку, обобрал с усов и бороды сосульки, перекрестился на иконы и полез за пазуху. — От полковника Максим Григорьча, — сказал сипло, просту- жено. — От Шигаева, стал быть. Вашему государскому величе- ству... — Ишь ты! — подивился Пугачёв, принимая пакет. Передал Ване Почиталину. — Гонцу — водки! А гонцом-то оказался Афанасий Перфильев, коего не так дав- но за шпиона считал и советовал повесить Овчинников, а Пугачёв — поверил, оставил жить. Оставленный «на хозяйстве» Шигаев сообщал о том, что в осаждённом Оренбурге прознали об отлучке государя с некото- рою частью войска в Яицкий городок, а потому предприняли «злоб- ственную вылазку» во главе с небезызвестными государю воена- чальниками обер-комендантом Валленштерном, бригадиром Кор- фом и майором Наумовым. Было при них три с половиной тысячи человек войска с 27-ю пушками. Однако ж он, Шигаев, и полков- ник Дмитрий Лысов так сорганизовались, так повели противуата- ку и огонь из пушек, что гарнизонное войско обратилось в вели- кое замешательство и «побегло без оглядышков». Всего ж побито насмерть и пленёно до 400 человек, в числе коих 7 офицерьёв. У нападавших, к тому ж, отнято 13 пушек. Гонец добавил, что бата- 246
лия случилась на глазах всего города, высыпавшего на крепост- ную стену, и ныне в Оренбурге примечено несказанное уныние, ибо там начинается крайний голод, мертвечину начинают есть. Пусть не велик улов, но всё ж невод на сей раз вышел не пус- тым, соратники ожили, загомонили. — Теперя вам нет нужды поспешать туды, ваше величество! — Теперя дорушивайте здесь, надёжа царь... — Возьмёте тутошнюю крепость, тогда и Оленбурх прекло- нится... — Я уезжаю! — повторил волю Пугачёв. — Ройте без мешка- нья. Ворочусь — взорвём к такой матушке... Утренний воздух синь и жгуч, как спиртовое пламя. Выдых мгновенно сгорает. После тёплой конюшни тройка у толкачёвских ворот мигом обмахрянивается инеем, она зябко пританцовывает, просит воли для сугрева. Но вожжи натянуты, намотаны на мехо- вые голицы кучера. Его борода в пышном инее, из гущины её крас- но выглядывает шишка носа, верно, уже согревшегося стакашком кизлярки. Позади тройки горячат коней гвардионы охраны. Егор Кузне- цов круто заломил шапку, пятит грудь, правит плечи — от родной калитки вся родня смотрит. В его кулаке повод коня Якима Дави- лина, сам Яким топчется подле крытых кошмой государевых са- нок, с распахнутой в руках лисьей полстью ожидая появления Пу- гачёва. К воротам, к дому Толкачёва, ставшему государевым дворцом, сбредаются, сходятся шабры и соседи, все, кому не спится в ран- ний восходный час. Тала-бала, куча мала, государя повидать, себя показать. Утро-то тихое, покойное, голошение и вопь остались во вчера, когда убиенных хоронили. Казаку не в резон бесперечь оп- лакивать мёртвых, смерть — дело привычное. У некоторых же по- вод прийти — преважнейший. Как вон у дедыньки Пьянова, опер- шегося хилой грудью на посох. Он хотя и дедынька, но не вовсе стар — чуть за полста, это обликом Денис Степаныч седой, серо- белый, словно из тумана весь, лицо мятое, выморщенное. Обычно глаза у него как бы раздавленные, текучие. Но сейчас они в радо- стном прояснении, жадно смотрят в отворённую калитку, из кото- рой вот-вот выйдет государь, и Пьянов отвесит ему благодарствен- ный поклон. Понимать надо: «анпиратор» Пётр Фёдарыч неделей назад был посажённым отцом на свадьбе его, Дениса, сына, бога- тыми подарками оделил. Светел и Яков Филатьевич Почиталин, который тоже окрутил сына Ивана с соседской Марфинькой Головачёвой и тоже сподо- бился присутствия на свадьбе государя, более того — государь взял женитьбу секретаря-любимца на свой счёт. Глаза Якова Фи- латьевича увлажнены, но смотрит он не на калитку, а на сыночка: 247
гож-пригож Ваня, хоть, как говорят, из окошка продавай. Он све- шивается с седла к Марфушке, задравшей к нему заплаканное ли- чико, держащейся за мужнино стремя. Ваня, наконец, замечает мать, концом пуховой шали промокающую глаза, слезает с коня. — Подаржи, Марфушка, шапку, мы с маманей поплачем... — И обнимает, крест-на-крест расцеловывается с матушкой своей и кошкой впрыгивает в седло, завидев государя. Пугачёв выворачивает из двора столь стремительно, что за ним не только морозный пар не поспевает, но и сопровождающие его Кар- гин, остающийся атаманом в городке, старшины Перфильев с Толка- чёвым. Остановился, левой рукой прижал к бедру дорогую саблю, правую приложил к груди, уважительно кланяется народу. — Спасибо за хлеб-соль, детушки, за верную службу мне, вели- кому государю. Храни вас Бог и я, ваш император! В ответ — тоже поясные поклоны, гул добрых пожеланий. Пугачёв ныряет в кибитку, и Давилин вкидывает полсть, укры- вает его ноги. — С Богом, Вавилыч! — разрешает Пугачёв. Вавилыч отпускает вожжи, гикает. Тройка срывается с места, звякнув бубенцами, полозья взвизгивают на крутом повороте со Стре- мянной на Большую Михайловскую. Там же исчезает и Егор, махнув напоследок шапкой. — Был царь и — сплыл, — роняет зять Кузнецовых Семён. На скуле его здоровенный синяк. Говорит, при штурме солдат прикладом саданул, как, скажи, черепок не расколол. Брюхатая Нюра мокро пошмыгивает, вытирается углом бежев- ки. К боку её пригрелась Устя. Она и здесь, и там, у Паши, которую беспамятную нашла-таки и вытащила из кучи тел. Её тоже прикла- дом, как Семёна, оглушили и сбросили в ров. Баба Ганя вправила ей выбитое плечо и теперь выхаживает, как дитя малое. Надо б добе- жать, проведать, да и тут охота послушать быль-брёх. Оставшиеся сдвигаются, сгуртовываются у кузнецовской калит- ки, в основном это матёрые, а то и вовсе древние казаки. Говорят без спешки, с паузами. — С чего эт государь в Бёрды убёг, не решивши дела? — Оленбурх, вишь... — А сказывают, зазноба там у нео обозначилась... — Н-н-н, вон чео... А упования, веры то ись, он нашего ль? — Аль, думаешь, никонианец, табашник, щепотник, бритоусец поганый? Знамо, нашего... — Конешно, конешно, разве б отворил нам враты благочестия и веры праотеческой ещё эвон когда — на трон всходя... — Всем хорош государь, но... отвлекается. — Отвлекается... Там, в Бёрдах, у него, бают, распутными дев- ками все его царские палаты забиты... 248
— Не-е! — решительно вступает зять Семён, для чего-то озир- нувшись. — Гонец, кой из Бёрд прибежал, ну, Перфильев, сказыва- м, нет у государя запруд издевок, а была, слышь, одна заноза. Вдо- ница, слышь, младая, из дворянок. Так Митрия Лысова казаки сво- локли её под яр и ушибли. Пока, слышь, государя нет. Вместе с ей- ным братишкой малым. — Малого-т зачом? — Чтоб гадючье семя не отрыгнуло... — Узнал, поди, государь, с того и побёг... — Женить надо. — Жанить. — Дык... у него ж Катька, законная! — А что в писании сказано? Жена да убоится мужа своего... А Катька — руку на помазанника Божьего, живота лишить. — Это потому как селят себя в небо, а надо Бога в себе... — Смекаю, не должон был государь бежать к Бёрдам, не решив- ши тут дела. — Не должон... — Иль указ мы ему?! Так, смотри, и послушается! — Должон бы и слушать, чай, наш, нами найденный... Усте становится скучно. Собаки облаивают входящего, а эти — ушедшего. Такой мороз, а они кипят, раскраснелись, расквакались, как лягушки перед дождём. Она склоняется к уху снохи, шепчет: — Пашу спроведаю... Круть — только и видели её. 249
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ Чтоб сгорела вся жизнь за одну эту ночь (что теперь им искать виноватого?), чтобы так излюбить, чтобы так изнемочь, чтоб наутро от них — только радуга. Владислав Ирхин 1 Новые и новые сообщения убедили Екатерину: «маркиз» Пу- гачёв объявил ей и всему высшему сословию Российской Империи беспощадную истребительную войну. Случи- лось то, чего избегают все здравомыслящие правители: война на два фронта. Подстрекаемая Австрией, финансируемая Францией Тур- ция не идёт на мир, желая сохранить за собой Крым, правобере- жье Дуная и владычество на Чёрном море. В сражениях и от моро- вых болезней гибнут тысячи и тысячи русских воинов. Государ- ственная казна истощилась безмерно, Екатерина решила укрепить её выпуском бумажных ассигнаций, но эта мера только обесцени- ла деньги и вздула дороговизну. Чернь негодует, берётся за топо- ры: я голоден, а твои, государыня, крепостники-кровопийцы пос- леднего куска нас лишают; я гол, а ты вместо одежд надеваешь на меня смирительную рубашку. Москва переполнена набеглыми из районов восстания, они рас- пространяют жуткие подробности казней, грабежей, насилий. Ей долго не верилось: досужие вымыслы! Но теперь поняла правоту крыс, всегда раньше капитана чующих беду... Екатерина не теряла самообладания, однако ж ещё обострён- нее ощущала собственное одиночество и разочарование во многих своих попытках наладить государственное устройство. Посланному против Пугачёва Бибикову пишет: «Колико возможно не потерять времени, старайтесь прежде весны окончить дурные и поносные сии хлопоты. До Бога вас прошу и вам приказываю всячески приложить 250
груда для искоренения злодейств сих, весьма стыдных пред светом...» Исподволь приходили мысли: с народом её объединяют лишь вожжи и кнут. Вожжи народ принимает, кнут — нет. А как без кнута? Кнут — самое радикальное средство к послушанию. Во владениях своего ордена ливонцы громили православные храмы. Разгневанный Иван Грозный, считавший эти земли древнерусской вотчиной, отправил властям ордена письмо, в котором заверил их, что не потерпит по- добных действий, и приложил к письму кнут: знайте, что вас ждёт. Она тоже пишет — нравоучительные сентенции и указы, при- ливая чернь усмириться и схватить самозванца, дабы не навлечь на себя её монаршего гнева, она пишет новые законы... Толку-то! Была надежда на коллективный разум, то бишь на государственных му- жей в Сенате. Увы, генерал-прокурор Сената Вяземский поделился наблюдением: «На Сенат стали с некоторого времени смотреть как на учреждение, лежащее в основе всей правительственной системы русской, как на учреждение, некоторым образом контролирующее и стесняющее верховную власть». Что из сего может выйти, понятно. Пришлось начертать: «Пособить этому весьма легко: надо только в сенаторы жаловать людей знатного рода, неукоризненной честнос- ти, но недалёкого ума...» Словом, количество дураков нужно сокра- 1ить, но качество их повысить. Запомнилась заповедь древнего ки- тайского философа: когда множатся законы и указы, то растут раз- бои и грабежи. Мол, наводить порядок надо тогда, когда ещё нет сму- 1Ы... Опоздала? Не успела! А ныне дипломатия с народом, похоже, кончилась, началась война. Кто кого? Какое-то время утешением и отдушиной были почти ежеднев- ные встречи и беседы с французскими энциклопедистами, но сейчас Дидро и Гримм скорее докучают, нежели скрашивают её нелёгкие будни. Особенно бесцеремонным становится Дидро, который зап- росто называет её «моя почтенная государыня». Видимо, он всё-таки кзметил её охлаждение к его визитам и переключился на эпистоля- рию — вопросительные записки философа идут косяками. Она дол- жна отвечать на них. Почему — должна? Потому что ей надлежит (>ыть внимательной, отзывчивой, рассудительной монархиней, такой её представит Европе сей всезнайка, всё-таки мудро, чёрт возьми, i казавший: великие люди делают великие дела, но только великие пи- i отели делают их бессмертными. А у философа просто фантастическое любопытство: «На каких условиях рабы обрабатывают для господ землю?» Будто не знает, что ещё указом Петра Великого воспрещено называть помещичьих кре- с г ьян рабами, ибо в старину все жители России были свободны. Лишь по смерти царя Ивана Васильевича сын его, Фёдор Иванович, закре- пил крестьян за землёй, которую они обрабатывали, но которая при- надлежала не им. Вот и родилась крепость на людей. Рабство. Ах, рабство?! И тут же — ещё вопросец: «Рабство земледель- 251
ческого сословия не влияет ли на земледелие? Невозможность для крестьян владеть землёю не ведёт ли к плохим результатам?» Хм! Надо бы так ответить: привело к Пугачёву! Да, но что скажет на признание просвещённая Европа? Написала: «Я не знаю другой страны, где бы земледелец был более привязан к земле и своему очагу, чем в Рос- сии. Те из наших провинций, в которых народ свободен, производят не более хлеба, чем те, в которых не свободен». Чувствовала лукав- ство своё, добавила оправдание: «В каждом государстве есть свои недостатки, свои пороки и неудобства». Отвечая на другой вопрос, развила ту же мысль о благополучии крестьян, особенно однодвор- цев, то есть обладающих лишь одним домом, что, впрочем, не совсем так, ибо они владеют землями и живут в большом довольстве: есть целые округа, в которых они ежедневно имеют на своём столе инде- ек — курица для них уж слишком обыкновенна. «Я сама видела та- ких, у которых амбары полны зерном, хранящимся по шести лет и не продаваемых потому, что цена низка...» О, какая ирония блеснула, верно, в глазах Дидро, когда читал эту эпистолу! Мол, с чего ж тогда полстраны взбунтовалось, ваше императорское величество? Наверное, дотошливый француз пони- мал, что Екатерина стремилась маленькие вещи называть большими, из русских лаптей кроить европейские туфельки. Дидро может стать свидетелем её бахвальства. Вскоре после его приезда в Россию она сказала ему: «Я дам туркам мир, когда мне это будет угодно. А что касается Пугачёва, то это дурак, который будет повешен через три месяца». Прошло более трёх месяцев, а турки не принимают её мира, а Пугачёв не такой уж и дурак... Она вообще, кажется, потеряла меру словам. Как только сядет к столу с бумагой, так несёт её перо, как ветер ладью. На камни. Не далее как на днях отправила Вольтеру предлинные соображения о разбойных делах Пугачёва, «который грабит Оренбургскую губер- нию и который... называет себя иногда Петром 111... Сия простран- ная провинция, в рассуждении своей обширности, имеет недоста- ток в жителях; нагорная её часть занята татарами, которых башкир- цами называют, и которые от начала мира превеликие грабители. Долины же населены всеми бездельниками, от которых Россия себя освободила в продолжении сорока лет подобным почти образом, как и американские поселения людьми снабдевались. Для восстановления нарушенной тишины отправлен генерал Бибиков с корпусом войск. По прибытии его в Казань... дворянство оного царства, явясь к нему, предлагало, чтоб он их с четырью ты- сячами человек, хорошо вооружённых, добрыми лошадьми снаб- денных и их иждивением содержимых, присоединил к своему (к его) войску. Оное предложение им принято. Сего одного войска слиш- ком уже достаточно для восстановления в пограничной губернии должного порядка. 252
Вы легко можете усмотреть, что оное буйство человеческого рода не расстраивает Моего удовольствия, которое я имею от собе- седования с Дидеротом (Дидро). Ум сего человека составляет неко- торую редкость, а свойство сердца, какое он имеет, желала бы Я иметь всем...» Бес, что ли, под локоть толкает: пиши-пиши, растягивай на мили и вёрсты, не жалей патоки?! Пиши и смейся, когда читаешь сарказмы великого фернейца: «Короли знают о делах своих министров не боль- ше, чем рогоносцы о делах своих жён». Ведь, правду сказать, он о челах королей тоже знает не больше, чем о делах своей племянни- цы-любовницы. Похоже, переписываясь, просвещённые честолюб- цы несказанно страшатся того, что их поймут правильно. Она, кажется, заигралась и с Дидро, и с Гриммом. И рада их ско- рому отъезду. Они на время даже Вольтера застили, он обижен заб- вением. Поди, подумал: в трёх соснах заблудилась. В трёх дубах, ми- лый! Не заблудилась — хочет, чтоб все три обронили жёлуди на ев- ропейскую почву и взошли дивным лесом, шумящим во славу рос- сийской императрицы... Тотчас отписала: «Я вас не променивала ни на Дидерота, ни на 1оимма, ни на другого какого фаворита... Что бы вам обо мне ни го- ворили, Я совсем удалена от ветрености и непостоянства...» Ну и что? Да опять — и Вольтеру солгала. Лгать, так лгать? Та- кова должность королевская? Вспомнилось: в VI веке у византийс- кого императора Юстиниана был личный историк-истукан Прокопий Кесарийский, который написал и оставил потомкам два историчес- ких, взаимоуничтожающих труда: один славил повелителя, другой, тайный, цинично рассказывал правду. За то прозвали Прокопия дву- ликим Янусом. Она — тоже Янус?* И все, кто ныне лебезит и славит её, тоже двулики? Вот написа- ла Вольтеру о том, какая паинька, а сама, «неветреная, постоянная», * Пушкина отделяло от царствования Екатерины II менее пятидесяти лет, стало быть,.он имел о нём большее представление, чем будущие исследова- тели. Он не поддался льстивому пророчеству Вольтера: «Счастлив писатель, который в будущем столетии будет писать жизнь Екатерины II». Приговор Пушкина окажется таковым: «Современные иностранные писатели осыпали г материну чрезмерными похвалами; очень естественно, они знали ее только по переписке с Вольтером и по рассказам тех именно, коим она позволяла /тешествовать... Простительно было фернейскому философу превозносить добродетели Тартюфа в юбке и в короне, он не знал, он не мог знать истины, по подлость русских писателей для меня непонятна...» Впрочем, дипломат М. Д. Корберон, современник императрицы, был еще беспощаднее, 30 сен- г1бря 1776 года он записал в дневнике: «Она беспримерно непостоянна, лег- комысленна по природе, всегда прикрывается маской мягкосердечия. Вооб- ще во всем государстве нет лицедейки более искусной, чем Екатерина II». 253
фаворита решила сменить. Сашеньку Васильчикова удалила и, пе- реступив через собственную гордыню, на сей раз без обиняков пред- писала Потёмкину, чтобы явился в Петербург. Время от удаления Васильчикова до явления Потёмкина было из- нуряющим. Когда никакого хлеба нет, то и завалящему сухарику об- радуешься. На прошлой неделе часы уж шесть утра показывали. Пора вставать, а она угрелась, страсть как не хотелось вылезать из постели. А тут истопник Григорий Николаевич с охапкой берёзовых дров во- шёл, стал печь разжигать. И такое вдруг в Екатерине заполыхало — хоть в казармы беги, задрав подол! «Мне зябко, Григорь Николаич», — сказала жалобно. Он во все щёки зафукал, разжигая огонь. И успоко- ил: дескать, скоро станет тепло. Она — ещё жалобнее: «Мне зя-а-бко... Ну, Николаич, ну, дуралеюшка...» Он, наконец, понял, залез под одея- ло. «Сухарик» знатным оказался, спасибо, целый день в великом на- строении была. Много позже Екатерина узнает, что «дуралеюшка» где- то похвалится своим подвигом», получит прозвище «Теплов», которое станет фамилией, и ею будут очень гордиться потомки. Про истопника Екатерина умолчала, а вот про письмо Потём- кину открылась Прасковье Брюс. Та стала веселить: «Не пожале- ешь, Като. С ним не соскучишься. В тот первый раз, когда я случай- но навестила Гришу в его монашьем затворничестве, он сграбастал меня и поволок к дивану, я закричала: «Караул, помогите!» А он ры- чит в ухо: «Молчи, дура, сам справлюсь!..» «Господи, ущедри мя, услыши молитву мою!..» Потёмкин прискакал, но при Дворе не объявлялся — и день, и два, и три. Екатерина откровенно нервничала, хотя, конечно, дога- дывалась, отчего вызванный избегает встречи. Памятлив! Она не могла вспомнить точное содержание того осеннего её письма, ко- торое побудило Потёмкина бросить армию и ринуться в Петербург. Наверное, по своей длине и беспорядочности оно походило на ту- рецкую армию, что и поставило пылкого, самолюбивого генерал- майора в ложное положение, усугублённое её недвусмысленным приказом возвратиться к службе. Прилюдно. А было как... Он за- нял место в мужском ряду на «малом» выходе в Зимнем дворце и с нескрываемым обожанием ждал её приближения, но она, не удос- тоив взглядом, прошла мимо. Затем внезапно возвратилась и... бук- вально отчитала. Якобы за самовольство. При всём Дворе... Конечно, обиделся. И зря! Она просто растерялась, как провин- циальная барышня. Мог бы вспомнить то письмо, с которым в 1770 году отправляла в действующую армию к Румянцеву: «Я надеюсь, что вы не оставите молодость его без полезных советов, а его самого без употребления, ибо он рождён с качествами, кои отечеству могут пользу приносить». Давно ль был вахмистром, господин генерал-поручик? И ещё раз переступила гордыню, обратившись к давнему его другу Елагину, ведавшему управлением театров: 254
— Иван Перфильевич, слышно, Потёмкин прибыл из армии? От- чие ж при Дворе его не видно? Елагин передал монаршее недоумение, найдя Потёмкина у его < «тры Марии, по мужу Самойловой. Потёмкин свирепо зыркнул г 1инственным своим оком: — Зачем торопиться туда, где тебя не ждут? — Ждут, Григорий Александрыч, ждут. — Не терплю бабьих прихотей! — Не баба — царица, Григорь Александрыч... — Под юбкой все одинаковы! — Отчего ж перебираешь? — У меня один глаз, а я зело любопытен. — Не играй с огнём... — А со мной играть? Самому Всевышнему не дозволю! — Святое писание велит нам прощать даже врагов... — Но о друзьях там ничего не сказано. У Иуды были безупреч- ные друзья, однако это не спасло Иисуса от распятия на кресте. Елагин был опытным царедворцем, понимал, что спорить сейчас другом — себе дороже. Мягко сменил тему, заговорил о литературе, н которой Григорий Александрович отменно знал толк, о новых своих переводах с французского. Даже рискнул прочитать из этих переве- денных виршей. Декламировал с театральной картинностью, с пафо- । ом, поощряемый внимательностью Потёмкина, который сидел, угнув к игову и подушечками пальцев поглаживая наморщенный лоб. — Ну как? — спросил. Тот, словно пистолет, взвёл на него ироничное голубое око: — Зело похвально, Перфильич. Сразу видно, что и на Парнасе есть свои Сизифы. Елагин по достоинству оценил юмор, но не скрыл обиды: — Считаешь меня за болвана в поэзии? — Нет, конечно. Но ведь я могу и ошибаться. Елагин смешливо мотнул головой: — Ты неисправим, Григорий! Не валяй ваньку... Потёмкин — мгновенно: — Нея его ставил, не мне его и валять! Любовно уставились друг на друга и расхохотались. Елагин об- нял Потёмкина за могучие плечи, интимно шепнул в прикрытое пари- ком ухо: — У государыни даже мигреня зачалась... Пожалей... — Все болезни, Перфильич, от нервов. Один сифилис от удо- нольствия. Елагин хохотнул: — Лучше б это «удовольствие» оставалось на экзотическом ост- рове Гаити вместе с матросами Колумба, которые привезли его в Ста- рый Свет, здесь и доморощенных пакостей хватает. 255
— Вроде рыжих тараканов, завезённых в Россию солдатами, хо- дившими воевать Фридриха. — Помимо рыжих прусаков, Россия от Фридриха ещё кое-что имеет, — многозначительно, с театральной торжественностью вста- вил Елагин. — Он подарил нам самодержицу всероссийскую Екате- рину Алексеевну, которую, насколько я осведомлён, любит её вели- чества генерал-поручик Потёмкин! Тот и рассерженно, и смущённо засопел, буркнул: — Что с того? — Не дури, Григорий... Не хочешь в Зимнем... Сегодня она бу- дет на моей даче. Все печи натоплены. Как говорится, с Богом!.. 2 Екатерина стояла у окна и затылком, спиной прислушива- лась к звукам в доме и снаружи. В доме млела тёплая уют- ная тишина, лишь деликатно потрескивали берёзовые дро- ва, подложенные ею в камин, да тихонько шикали капли сока, падая на угли. Зато за окном разыгрывалась нешуточная пурга. Завязшие в сугробах ели отчаянно отмахивались мохнатыми лапами от косо се- кущего снегом ветра. Ей подумалось: любимая шалость ветра — за- дирать подолы деревам и девкам. Одна такая ночь, и елагинскую од- ноэтажную дачу завалит по самую трубу. Кучера и лакеи в жаркой людской, наверное, радуются непогоде, хлебают горячие щи и пьют водку. А что завтра придётся разгребать и откидывать горы снега, так то в обык, был бы рассол на опохмелку. Ей, царице, уже сейчас бы опохмелиться, чтоб унять разбуше- вавшуюся в душе вьюгу! Пока душа страдает, жив человек. А зачем такая жизнь, как у неё в эти дни бессилья и слёз? Похожа на скулёж- ного мужика, у которого и дети плачут, и скотина ревёт. Ну, слёзы — её слабость, чего там, любой смех слезами разбавляет. К Пашеньке б прислониться, поплакаться, да вроде зазорно. Та б зашумела, запылила: да как он смеет, да что у него заместо совести вы- росло, да я ему скажу, да я ему покажу Кузькину мать!.. Эко напугала бы Геркулеса, которому даже царица не указ. Что гневаться ей, стареющей, но из гордости никогда не скрывающей своего возраста женщине? Ведь средь юных красавиц, коими, говорят, всегда окружён, словно Аполлон, мог отвратиться, вспомнив, что коронованная пассия на целых десять лет старше него. В Петербурге на каждую женщину три мужчины — то- вар штучный, на любой вкус. Выбирай! Нет, истребовала с края света, а он...Чужой душе не приказать: люби, покорись! Сказывают, на Болоте по приказу Петра Алексеевича стрельцам головы рубили. И винным, ска- зывают, и невинным. Выпало — младший брат старшему брату должен рубить. «Прости, братка!" — сказал младший, перекрестился и отрубил. 256
Потом пошёл и утопился в Москва-реке. А мог бы топором государю по ные, рядом ведь был. Ан нет, не смог, поелику — государь, помазанник Божий. И ослушаться не мог. Тёмная, рабская душа? Наверное, христи- анская. Русская. Значит, рабская? Не буди в православном былого языч- ника, который лишь мёртвых идолов почитал... Гришка... Идол? Бог? Где ты? То ли душа, то ли неутолённая гордыня, как привередливая ку- рица в гнезде, покоя не сыщет, никак не умостится. Снесётся, нако- нец, — то-то, поди, крику, кудахтанья будет, словно золотым яйцом опросталась. Не окажется ль заурядным яловым жировиком? Однаж- ды вечно безмятежный Гришенька Орлов посоветовал: не слишком копайся в себе, а то докопаешься до навоза, противно будет. Каков философ, а? Слава Богу, остепенился малость, обвенчался с обес- чещенной кузиной. О душе вспомнил? О совести?.. Гудит за стенами непогода. Неторопливо, как на дровнях, въез- жают в окна сумерки. А карета Григорья Александровича, верно, где- то заблудилась, и ей, отвергнутой стареющей женщине, пора воз- вращаться в Петербург: стыдно одной коротать ночь в чужом доме... И чуть не упала в обморок — пушкой грохнула в отдалении дверь, хлопнула другая, по ногам секануло сквозняком... И вот — он, на по- роге! Огромный. В распахнутой шубе. При орденах и шпаге, с опу- щенной к ноге шляпой. По-кавалерийски кривоватые ноги в ботфор- тах со шпорами мощны и стоят так, будто готовы обхватить, как бока лошади, шар земной, чтобы вращать его по своей прихоти. Точно гло- бус. Светло-русые волосы — волной по плечам. Орлиный лик, орли- ный нос. Правый бельмастый глаз бесстрашно распят, а левый горит нестерпимой сожигающей голубизной. Она задирает к нему голову, она внизу — зайчишка, куропаточка, в ужасе припавшая к траве... Тыщу раз придумывала себе, как, каким он предстанет... Зам- рёт в почтительном поклоне, опустив к ногам шляпу, если не оставит её в передней? Падёт на колено и ткнётся горячими благодарными губами в её руку? Или приблизится робкой иноходью лакея? Или тру- совато, как заяц, выворотит уши назад, ожидая зашеины? Паша го- варивает: если мужчина хочет возвыситься в глазах женщины, он дол- жен встать перед ней на колени... Встанет?.. Сброшена за порогом шуба, откинута шляпа... Каковы крылья, таков и полёт. Не полёт — бросок. Беркута. С неба. Истомившейся, изнемогшей, ей в эти мгновения всё казалось воз- вышенно-романтичным и почти что нереальным. Схватил, потащил, всхрапывая, как заломивший косулю медведь, колотясь неистовой дрожью осатанелого самца... Бряк скинутой шпа- ги. Треск срываемой, разрываемой одежды... Отлетают крючки и шпильки, выстрельнув, цокает, скачет по паркету пуговка. Радостно вскрикивают пружины дивана... Мышь копны не боится. Она и горы не боится... Трясёт, содрогает всю, она дыханием давится, плачет: 257
— Казнительмой...Намоленный... Кришенька... Рычи, рычи, мой сверь, мой вепрь, мой метветь... Терзай, терзай... — И — умаянно, счастливо: — А теперь, а теперь... пади к нокам моим... полстью, шку- рой, бабром... Опущу ступни мои на тепя... остужусь... остыну... Ну, поурчи, поурчи, поворочайся, успокойся!.. Ночь — напролёт! Рядом — ванная, рядом — стол с яствами. И они вдвоём. Пока не появляется третий — рассвет. Спустив с дивана белые, как рыбье брюхо, ноги, пытаясь одеть- ся, она, глядя на свои растерзанные одежды, смущённо и радостно вопрошает, теряя русскость в самых обыденных словах: — Но... как же я поету? Ис чужого тома... У меня нет трукой отежда... О Кришка, о, метветь... И косится в зеркало: от счастья глаза такие бесстыжие, что неможно на люди выйти! Косится на окно, в котором Потёмкин, как в светлой раме, от горла до паха пушистой чернью кучерявится. Он, сытый, посмеивается: — У меня доха большу-у-ущая! Заверну — ив сани! Отмахнул форточку, впуская рассвет и вьюгу, — как лёгкие от- ворил: задышалось глубоко и сладко. Взял с подоконника какую-то книжку с закладкой, полистал — строк ещё не разобрать. Вопроси- тельно взглянул на Екатерину. — Уважительное сочинение француза Санчеса о русских ба- нях, — почему-то торопливо заобъяснялась она. — Толго врачевал при Дворе императрицы Елисаветы Петровны. Тумаю, сия книга об- ратит многий нарот европейский к русской бане. Велю перевести и на русский — для пользы понимания некоторым вельможам нашим, от которых прискорбно воняет. Потёмкин засмеялся: — Европам подражают, сукины дети! — Вот я хочу, чтоп не потражали. Они, конечно, сукины дети, но это наши сукины дети. — Как думаешь, матушка, Пугачёв ходит в баню? «Тушинский вор», Дмитрий Самозванец, избегал оной, с того московские жители заключили, что он не русский. Минин и Пожарский задали ему баню. Зададим и мы Пугачу, хотя он и русский. С крапивой и батогами. Полуобнажённый, большой, тяжёлый, прошлёпал к дальней сте- не, выдавливая мышиный писк из паркета, вынул из шандала толстую догорающую свечу — свидетельницу их бдений при зеркалах. Лука- вый Елагин, поди, прослышал, что в государыненых интимных поко- ях понавешаны зеркала, решил угодить. Потёмкин поднёс свечу к рас- крытой книге, стал вычитывать строки, сразу переводя на русский: — «В римских, турецких банях пар идёт оттого, что поливают горячий пол, под которым проходят трубы. Но как они не переменя- ются свежим воздухом, то легко заключить, что они имеют недостат- ки, каковые в российских совсем отвращены...» Екатерина вроде бы и слушает и не слушает, похоже, занятая 258
чем-то иным. Потёмкин воротился к окну, положил книгу на место, нагловато пощурил победное око на её полные красивые руки, при- лаживавшие на коленях лёгкий батист исподней разорванной юбки. — Брось, матушка, сию заботу! Напиши лучше своей Марье Сав- вишне да пошли слуг в Зимний, пущай пришлёт, что надобно. Ударил ногой в дверь — створки выстрелили настежь. Гаркнул в । лубину дома так, что Екатерина вздрогнула и мелко перекрестилась: — Эй, кто там?! — Топнул босой пяткой: — Поди! От этого иерихонского баса, подумалось Екатерине, мимо окон с крыши сугроб сорвался. В дверях передней вырос ошалелый спро- сонья то ли дворецкий, то ли дежурный смотритель, кафтан сикось- накось топорщится, застёгнутый не на ту пуговицу, парик тоже бо- ком посажен, делая обладателя криворожим. — Слу... слушаю, ваше... — Его привычно не смущала барская неприбранность. — Натопи баню! Да пожарче, каналья! Он знал отменные достоинства здешней бани. Екатерина вроде бы и не слышала распоряжений, приходя в себя, она начинала жить рассудком. — Вот говоришь: с крапивой и батогами. Любо ль так — и само- анцу, и черни?.. Государь Пётр Алексеевич был родной отец сол- датушкам и справному служивому люду, а вот к черни — как отчим той, о простолюдинах говорил: с них и бани хватит... — Ах, матушка, угодно ль тебе сейчас о черни? Пойдём-ка луч- ше в баньку... За их дверью, с дальнего порога слуга горласто докладывал: «Баня готова, извольте-с!» Потёмкин даже усмехнулся ловкой предусмотритель- ности Елагина: запасное блюдо держится подогретым, то есть — баня. Сам одевшись с пятого на десятое, Екатерину Потёмкин укутал в свою медвежью, зверем пахнущую доху и через двор, по наспех расчищенной дорожке, понёс в баню. В предбаннике ждала чистая благостная теплынь, ждали заст- ланная ковром кушетка, два глубоких кресла, мягкие, выкатанные ру- белем простыни и полотенца, на дубовом столе — охладительное пи- тие в берестяных туесах: с квасом, с водой брусничной, водой клюк- венной, малиновой, смородиновой, ваза с морошкой, блюда с розо- выми ломтями сёмги, телятины, грибки, тёртые хрен и редька, липо- вый сосуд с мороженым. Это — на потом! А сейчас... Сброшены остатки одежды, и он вносит своё долгожданное сокровище в парильню-моечную. Тут жар- ко, но еще не Африка. У порога под босые ноги настлана ошпаренная кипятком полынь — мягкая, духовитая и седая, как степь, из которой, верно, доставлена. Липовые скамьи и стены чуть внятно источают за- пах мёда. Кадка с холодной водой. На скамье в готовности запотелый от ледяного кваса жбан с деревянным ковшом. Опытные ноздри По- 259
тёмкина, помнящие деревенские запахи детства, улавливают и другие восторги: из широкой лохани угадывается завар мяты, пижмы, гвозди- ки, липового цвета, из другой — берёзового веника. На своих местах разноцветные бруски мыла, мочалки, вехотки. Верхний полок толсто устелен крупной соломой, от неё, как от близкого гумна, потягивает сжатым полем, житом. Она покрыта махровой простыней. Но Потёмкин не взносит царицу наверх. Ощущая под руками по- датливую упругость тела, опускает её на нижний полок, тоже широ- кий и просторный, и у обоих вдруг вспыхивает прежнее неистовство. А уж после, устало и радостно, она сама взбирается на верхний полок, блаженно вытягивается на животе. Потёмкин сначала ©береж- но, чтоб не сделать больно, трёт, пощипывает, пошлёпывает, холит нежную плоть, то и дело целует сладкое царицыно тело, не веря само- му себе: с ним ли всё это?! Сдержанно воркотит: —Ты, матушка, к чистому народу Богом приставлена. Ты — заме- сто берёзового веника ему... Почитаешь про другие — странность не- уложимая... Французик Людовик Четырнадцатый эдикт изволил из- дать: при посещении Двора не следует жалеть крепких духов, дабы их аромат заглушал зловоние от тел и одежд... Испанская королева, м-м, эта, Изабелла Кастильская, признавалась, что во всю свою жизнь мы- лась лишь дважды: при рождении да в день свадьбы. — Она снаменита есчотем, что всех евреев изгнала из Испании... — Наша Елизавета Петровна тоже изгоняла, но баньку-то она лю- била, зело любила!.. Нет, не понимаю, матушка, как можно без мытья? Я сугубый галломан, но не могу простить французам того, что дочь одного их короля насмерть заели вши. Да и Восток... Татаро-монголы запрещали русским пользоваться банями, даже казнили за это... — Кришенька, ты мне сачем такие... бррр!.. кадости рассказы- ваешь? — Я от великой злости, матушка. Поелику обидно мне, когда вся- кие европы учат нас, русских, жить правильно. Они ещё в шкурах ходили, а у нас уж бани были...* Так, так, сладчайшая моя, сейчас мы... мы сейчас — мыльцем, мочалочкой... * Знаменитый брокгаузовский словарь засвидетельствует: «Русский крестьянин значительно опередил своих европейских собратьев относи- тельно заботливости о чистоте кожи». В конце XX века «окультуренные» качества русской бани назовут сауной, всё отличие которой от простого окатывания ледяной водой из ведра или шайки — бултыхание толпой и в одиночку в общей большой яме, наполненной водой и названной бассей- ном. Императрица Елизавета Петровна пыталась избавить Россию от не- мецкого и еврейского засилья, Екатерина II — от французского. Но рус- ские «аристократы духа» неисправимы, они беспременно должны подра- жать не восходящему светилу, а заходящему. Верно, прав некто из ушед- ших: как высоко ни взбирайся обезьяна, голая задница всё равно видна. 260
Вконец расслабленная, Екатерина мурлычет благодарно: — Так корошо, так спасибо много тебе... Ты окудесил меня... А про европы, Криша, мы им с топой повторим слова Чингис-хана: прежде чем управлять миром, наведи порядок в сопственной юрте. — Умничка, Катя, так им и скажем. — Потёмкин намыливает тра- вяную мочалку, поминутно целует Екатеринино на диво ещё моло- дое, влекущее тело, помогает ему повернуться и так, и вот так, трёт мягко, без нажима и спешки, нашёптывая что-то бестолковое и лю- бящее, отчего ей сладко и покойно вздрёмывается. И, наконец, чмокнув её во влажную горячую щёчку, подаёт по- лотенце: — Обмотай головушку, матушка родная, чтоб удару ей не было и ушки б не отпали. В который день паришься, в тот не старишься! Обжигаясь, открыл медную дверку каменки, булькнул ковшом, (ачёрпывая медового квасу, плеснул... Словно пушечные ядра взор- вались в каменке, жахнуло в потолок и в стороны ядрёным ошеломля- ющим жаром. Потёмкин, приседая, покрякивая, выхватил из лохани веник и, поотряхивав над трещащими камнями тяжёлые крупные кап- ли, мелкий опаливающий жемчуг стряхнул на императрицу и пошёл, пошёл нашлёпывать царскую румяную спинку, царские, в ямочках, чресла, а потом и мякотную прелесть живота, нераскатистые, молодо поднятые груди. И прочее, прочее не забыл берёзовый шустрячок. Потом — ещё ковшичек на камни, ещё веничком, зелёными ла- дошками по царским пригожестям. И Екатерина, задыхаясь, обми- рая, запросилась — О Кришенька, о миленькой, о не моку болше... не моку.. Она любила русскую баню, но так её никогда ещё не истязали. ()н, подхватив, ссаживает её на нижний полок, шайкой зачёрпывает из кадки воды — и бух на возовопившую императрицу! О, майн гот, о, шестокая русская баня! А Григорий хохочет. Григорий на неё — шайку горячей, тут же — шайку холодной, горячей, холодной... Обмахивает простыней, ра- стирает и, подняв, — в предбанник, на кушетку: полежи, опамятуй- ся, царица моя... Она потихоньку оживает, а он — назад, в преис- поднюю, там снова раз за разом взрываются огненные булыжники каменки, там неистовый хлёст веника, уханье вывернутой на себя ко- столомной воды и восторженные стенания... Час? Или более? Она уж ожила, за кваском потянулась. Наконец, он выбивает головой дверь и выползает из парильни на четвереньках — чудовищно, до черноты, красный, облепленный, как леший, листьями. Екатерина смеётся, а он неуверенно, качливо встаёт, и ей думается: так, наверное, поднимался с четверенек пер- вобытный человек. Вытолкнул плечом наружную тяжёлую дверь, ударом пятки зах- лопнул за собой, а сам, Екатерина догадывается, ухнул в сугроб. 261
Поди, все кучера и слуги у промёрзших окошек сбились, глядючи, как охает и кувыркается в снегу огромный, ровно вепрь, барин, от коего пар до стихшего в удивлении неба поднимается. Воротился — и опять в парильню, опять взрываются голыши ка- менки, опять ходит-пляшет веник, опять вываливается наружу, в суг- роб и вопит, как с белым светом прощается. И так до трёх или четы- рёх разов. Екатерина хохочет и урезонивает возлюбленного: — О Криша, о мой великий бабр, о хватит! Я хочу с топой рятом поситеть... Сидят в шлафроках, то бишь в атласных халатах с большими по- повскими карманами. На голое тело. Нашлись у Елагина халаты. Уп- равитель дачи нашёл. — Нет, что ни говори, хороша банька у Ивана Перфильича, — блаженно отдувается Потёмкин, прихлёбывая квас, концом полотенца промокая глыбищу лба. — Цивилизованная Европа изволит шутить: «Немцы маршируют, англичане осваивают моря, итальянцы едят ма- кароны, а русские целуют землю». Для них это шутка, ирония, а для нас — родина. И у нас свои порядки. Мы любим свою землю. Мы за- ботимся о душе. Мы — чистая нация. И перед миром, и перед Богом. Не лезьте к нам с поученьями, всё равно по-своему жить и молиться будем! Люди боятся времени, время боится пирамид, только глупость остаётся вечной. — Гриша, а может, их любопытство мучает? Им хочется о нас, русских, исчо и исчо болше узнать. Потёмкин, уязвленный, внутренне вскинулся: «Русская нашлась! В слове из трёх букв четыре ошибки делаешь. Больше, чем “царь” Емелька, который наверняка, как все донцы, говорит “ишо”. Сосре- доточенная в себе, Екатерина не заметила этой его краткой переме- ны, продолжила, маленькими глотками наслаждаясь прохладной клюквенной водой: — Философ господин Дидерот вопросительными вопросами меня до макушки завалил, не успеваю отписываться... Давеча задал- ся вопросом об иностранных купцах. Якобы они испытывают мно- жество затруднений при открытии контор в России, много хлопот и препятствий при свершении торговых операций. — Что ты Дидероту ответила, Катеринушка? Господи, как тепло и проникновенно: «Катеринушка»! Едва не заплакала. Ни от одного, ни от одного мужчины не слышала такой участливой мягкости, будто и не было испепеляющей ночи, после какой другие торопятся унести ноги либо отвалиться к стенке и зах- рапеть... Или, может быть, ей только показалось так? Потому что очень-очень долго ждала такого соучастливого порыва встречь себе? Но у неё теперь будет, кажется, достаточно времени и терпения, что- бы убедиться в правильности выбора — друга, единомышленника. Защитника, в конце концов! Гигант внешний, гигант в постели... А мо- 262
жет, и в делах государственных таковым станет? Она редко ошиба- ется в людях... — Я Дидероту буквально следующее ответила: «В Европе при- нято смотреть на Россию и торговлю в ней иностранцев как на ка- кое-то Перу — приходи и обогащайся». Потёмкин почти подскочил, громко хлопнул себя по мощным ко- ленкам: — Молодец, Катя! Но согласись, матушка, голова у Дидерота зело разумная. — Я сего никогда не отрицала. — Меня, например, поразила такая его сентенция... И начался, и пошёл разгораться костерок, костёр, в который то она, то он поленце подкидывают. И обоим тепло и комфортно, обоим интересно. Будто не тело настегали, намыли, а мозги в ключевой воде ополоснули. Их мысли летели навстречу друг другу, мгновенно по- нимались, углублялись, в Екатерининой голове складывались в бу- дущие указы и распоряжения. Раньше, когда она читала некоторые рассуждения Дидро, в том числе только что процитированные Гри- горием («Бедность раздражает, богатство усыпляет», «Бедность сме- ла, богатство малодушно», «Нельзя терпеть знатных, но бедных лю- дей, в особенности около себя... Их надо обогащать или удалять»), то обещала себе следовать им неуклонительно. С небольшим уточ- нением: подданные вольны шагать широко или коротко, но они дол- жны поспевать за её шагом — пусть даже трусцой, даже рысью. А скорость и направление выбирает она. Сейчас Екатерина смотрела на обретённого друга с мистическим восторгом: отныне они вдвоём будут выбирать скорость и направление. Как долго она грезила о та- ком соратнике! Вдогон уехавшему Гримму полетят восторженные строки: «Ах, какая славная голова у этого человека!.. Эта прекрасная голова забавна, как бес...» И ещё — о бескорыстии Потёмкина, кото- рый воевал шесть лет «с большой пользою для отечества, но себе бо- гатства не нажил, потому всегда свою долю отдавал солдатам...» 263
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ 1 Бывало, как зима, как Масленица, так айда казара по хуто- рам и заимкам гулять. Чисто орда, по пять, по семь саней ввалятся — уважь каждого, и коня, и гостя. Голова кругом у хозяина, а все равно рад-радёхонек наскучавший степной отшель- ник: стол и погреб милости вашей, господа горынычи! Здесь отгуля- ли, песни выкричали — на другой хутор. Неделями куролесили. Ноне — ша, заказаны-забуранены дороги в степи. Главные го- рынычи под Оренбургом сами вызябают и город голодом вымари- вают, да вкруг Яицкого кремля сапогами стукотят, топчутся. А ста- ричью с бабами и городок не в скуку, особенно по дням праздным, воскресным, когда обедня отошла, а вечерня еще не скоро.Будто сороки из-под стрех, вылезают одна по одной из куреней бабаки, за ними — важные в неспешении деды. Тянутся к яру, к взвозу, где уж сокочат принаряженные казачки, где гуртуется кужиный молод- няк в лучших своих одеждах и с полными карманами жареных под- солнечных и тыквенных семячек, от которых на зубах трескоток идёт и стоит в воздухе сладковатый маслянистый запах, где неумол- чный грачиный крик-вопь катающейся с горы детворы. День солнечный, приветный, лукавый морозец лишь мимоход- но пощипывает щеки. К яру, к заплёсканному, заляпанному скоти- ньим навозом, навощенному полозьями взвозу вытолпился, почи- тай, весь куренской люд. Будто сосвистан. Внизу, под снегом, Яик, как медведь, дрыхнет, на изгибе полыньёй дышит. Прямо под обры- вом — матерый, по глаза заросший бородой казак в багренных са- погах и в багренных же белых шароварах с вышивкой на карманах, то стальной пешней потюкивает, то саком льдинки выцеживает. Во- доборную прорубь свежит. Скотинья и портомойная проруби — ниже, далее санного перевоза. За горностаевым кружевом пере- 264
лесков — неусмиримая, вечно влекущая казачий взор и отвагу Азия. Даже сейчас из её мглистых далей слышались, казалось, сжимаю- щие сердце гортанные клики косматых воинов, звон мечей и плач полонянок. Но это тем кажется, кто видит младость свою старчес- кой прищуркой, для кого минувшее — давняя незабытая песня и скорбь, не исполнившаяся воля. Дедыньки оперлись на посохи, их взбуженная память линялы- ми очами заречной околицей бродит, но речи ведутся здешние, сей- чашные. — Подхожу таперь, значит, к избе — и чаво жа я вижу? Она пьянёхонька, раскосмачена сидит на крыльце... — Парасковья Иванаева, нешто? — Не е, ты чао, Паша ранетая отхаживалась, Пашу нетрог, про неё государь Пётра Фёдарыч спрашивал-печаловался... Об вдове купца баю, коего Каргин повесил. — Хвала Никите Афанасьичу, другим неповадно будет харче- вать Симонова! А чао про государя-т слышно? Он метился вскоро- сти воротиться. — Должон бы. Уж больно досадлив кремль-то симоновский... — Она-т как, Парасковьюшка? Выправилась ли? — Уже в полном здравии, слава Богу. Главное — до того ундера пикой дотянулась, под титьку наскрозь. — Какой сёк? Молодца! — А другой-то — прикладом её. Ладно впромашку, касатель- но. Уська Кузнецова выволокла. — Ну, Уська тоже казачка, выкунеет — поискать... Да вона и сама, легка на помине! С Кабанкиной улицы действительно выворачивает Устя, кла- няется старикам, а у тех глаза начинают прядать, спины прямятся, рука к усам тянется — подкрутить. — Спаси Христос, Усенька, спаси Христос, желанная!.. Устя в зелёной кашемировой юбке, в крытой атласом шубейке с хорьковой оторочкой, по груди, по плечам — злачёные кисти са- маркандской шали. А из-под взнесённой персидской брови — синь ласковая да обымчивая. Невеста — чего там, сердце сводит, не сы- щешь краше! Уж не от одного и не от двух разлюли-охотничков сва- хи подкатывались, да от ворот поворот получали, более, конечно, от самого Петра Михайловича: молодёхонька-де, пущай выпищит- ся, успеет обабиться. Она не к разноцвету шалей и полушалков девок, с яра плюю- щихся подсолнечной шелухой, она поворачивает к взвозу на сколь- зком уклоне — тут самый веселый интерес, катанья и кувырканья. На санках, ледянках, на куске доски, просто на пузе, с криком, виз- гом, смехом несутся вниз девчушки и казачата — почти до середи- ны Яика. Больше здесь, конечно, ледянок. Они просты, как все ге- 265
ниальное: старое лукошко, корзинка, дырявый таз либо ветхое ре- шето мамани обмазывают коровьим помётом, на морозе обливают водой — готова! Удобна, скользка, садись и лети, словно с небуш- ка, лихость дух перехватывает, сердчишко ниже потрохов прова- ливается, юбчонку ветром взмётывает. У коей-то подлишко под ле- дянку втянуло, голую попку жжёт, а все одно — красота! Летят вниз, вращаясь, сталкиваясь, кувыркаясь, сшибаясь в истошно вопящую кучу. Смеху, зёву! Все Устины поджилочки взывают: эх, прокатнуться бы сейчас с разгонышков! Как в детстве. Прямо на подошевках. Или на живо- те. Она оглядывается на девок: айдате, спробуем! Те весело направ- ляются к ней и не успевают крикнуть, чтоб остереглась шустрого охальника. Лёшенька Бошенятов подлетает сзади, бочком, юзом падает под Устины пятки, сшибает её, и она, взметнув юбкой, с непостижимой скоростью скользит вниз, слыша лишь догоняющий её отчаянный визг и хохот. Лёшка и подоспевший Ванька Неулыбин сталкивают почти всех красавиц, а следом и сами врезаются в их кучу малу. Где тут же нахватывают заслуженных девчачьих тумаков. Ну, красотища, ну, здорово вышло! Отряхиваются, ощипыва- ются, как куры, и табунком, с безвредным поругиваньем и смехом, выкарабкиваются наверх, то и дело оскальзываясь и падая. Усте лег- че других, её под локоток Ванечка Неулыбин поддерживает, он, ка- жется, даже дышать перестает, чтоб не вспугнуть нечаянную бли- зость. Устя не норовится, охотно опирается на его руку, и это храб- рит парня, у кого-то из парнишек он выхватывает поводок деревян- ного, с обледенёным дном корыта, просторного — как раз на дво- их. Кивает без всякой надежды: — Айда, Устьк... прокатимся! — А чо, айда! Не мне ж корыто назад тащить! Подобрала юбки, плюхнулась, сцапав руками боковины посу- дины. Сзади устроился Ваньча, почти вровень с её плечами подняв острые коленки, притормаживая пимами. Лёшка, упираясь руками в лопатки дружка, стронул их с места, разогнал, изо всей силы тол- кнул. У-ух, как понеслись вниз! Ветер забивает дых, уши, слепит глаза... Ванечка вроде б непроизвольно, из опаски обнимает за пле- чи, что-то кричит... Пролетают, наверное, дальше всех катальщиков, вынеслись бы еще дальше, да Ванечка жестко тормознул правой пяткой, и они лихо выкувыркнулись в снег. Ванечка обнаглел, стиснув в объять- ях, неумело, до боли в губах поцеловал Устю. Целовал, почему-то сильно-сильно зажмурившись. Она вот сейчас поднимется, и-их, как она врежет по бесстыжей роже!.. А и поднялась, а и не врезала. Ожидая, пока он отряхнет с нее снег, спросила усмешливо: 266
— Легче стало? Вот пожалуюсь твоим папаньке с маманей — пысекут. Смущенно усмехнулся и он: — Не достанут до моей задницы — большенький. Она согласилась: действительно большенький, на голову выше <нца, не говоря уж о матери. Поднимались рядком и молчали, будто прислушивались к шир- канью волокущегося сзади корыта. А может, осмысливали случив- шееся? Поцелуй Усте не понравился, губы Ванькины холодные, по- чему-то слюнявые — сразу же вытерлась о воротник шубейки. А у (ругих, послушать, столько разговоров, столько воспоминаний о пер- ком поцелуе! Ваньча, видно, не умеет целоваться. И она не умеет. Да и не хочет, чтоб еще раз. Что — плох Ванечка? Нет, не скажешь, а пот не тянет, неинтересно почему-то. Но Ваньча-то, Ваньча, наглец какой! Поди, будет хвастаться перед Лёшенькой: Устю поцеловал! Ну и пущай... Ехать второй раз отказалась. В корыто, не долго думая, уселись и унеслись Лешка Бошенятов с конопатой Клёней Толкачевой. А Устя ушла к Паше. Пробыла у нее недолго. Та ни в какой помо- щи уже не нуждалась, повязку с ушибленной головы смотала и, ка- жется, снова готова к штурму кремля: «Ужо дощупаюсь пикой до Си- Монова-коменданта. Икнётся ему, взвоется за умученного безвинно пюнаря Луку Зотыча!» Над поцелуем Ванечки Неулыбина хохотала: — Взяла б да показала ему, как надо девок целовать! — Счас! Скажешь тоже! Будто я знаю — как. — А вот так! Паша схапала Устю и ртом всосалась в ее губы с такой силой и < грастью, что для Усти и время остановилось, и в глазах потемнело — чуть не задохнулась. — Поняла — как? — оторвалась наконец Паша и засмеялась.— I сть отличка? У тя губы сразу по варенику сделались! — Сумасшедшая... дурная. — Устя, переводя дыхание, смущен- но трогала пальцем вздувшиеся губы, убеждаясь в том, что «отлич- ка», несомненно, знатная. — А парнишка-т Ванечка — ничего. Сумеешь в рукавицы взять — настоящий казак выйдет. Настоящего казака, Устинька, по жене видно. Устя фыркнула: — Как твоего Никишу? — Там другая басня, подруженька. Хоша и улетел вот, да не орё- лик, нет. Пашина категоричность начинала раздражать, ей Никиша не ка- ылся таким уж плохим, каким та его выставляла. — Может, с того и улетел, что домашняя курица заклевала? Иль 1 ы ворона? 267
Паша вздохнула: — Женщина, лапонька, женщина, и этим всё сказано. Насмешливо постригла на Устю зелёными глазами, и для той про- мелькнуло в них что-то пугающее: «Никакая не курица. И не ворона. Волчица! Молодая, красивая, жестокая волчица. Кого угодно растер- зает...» Разве не замечала раньше? Кажется, замечала, да не брала в голову, нравилась своевольность, нравились озорство, находчивость, чего многим и многим бабам не хватает. Она ведь не выставлялась нарочно, просто она такая, другой не может быть. Сила Пашина, иро- ния Пашина не затаптывали ведь, не унижали, их невольно хотелось к себе примерять... А теперь что ж? Да ничего! Домой бежать надо, печь протопить на ночь, коро- мысло воды с Яика вынести Расстались в неудовлетворенном недоумении, каждая недоволь- ная собой и подругой. Паша догадывалась: котёнок превращается в сильную, с характером кошку. В зверя. В маленьких лапках были сла- бенькие царапчики, теперь, видимо, высовываются стальные когот- ки. Когти. Дружно налегали сумерки. В церквах наперебой звонили к ве- черне. Усте вспомнилась незлобивая маманина присказка: повадишь- ся к вечерне — не хуже харчевни: нынче свеча, завтра свеча, а там и шуба с плеча. Может, была истина в той проговорке исстрадавшей- ся, умиравшей женщины? Сколько ни ставила Устя свечек во мамино здравие, сколько ни просила у Бога здоровья ей, не услышал, не внял. А ведь была она, кроха, чиста, как утренняя росиночка. Да и маманя никем во грехах не усмотрена, святыми устами молила оставить её для деток, не сиротить малых... Понимала непутёвость мыслей своих, обрадовалась, когда пре- рвали их: из проулка вышли, подстроились под её беглый шаг Вань- ча с Лёшенькой. — Слыхала, государь прибёг? — Будет врать-то! — не верит Устя. В прошлый раз всё загодя, с торжественным упрежденьем было, а тут — как вроде потаем. Явле- ние царя обыденным становится? Боясь подвоха, уточняет: — Сами, что ль, видели? — А как жа! — горделиво пятит крутую, но маловатую грудь Лёш- ка. — У Толкачевых, как преж, остановился... Вошла в собственную калитку, глаза — на шабровский кирпич- ный дом: окна в обоих этажах пылают ранними огнями. Возле крыль- ца, прохаживаясь, скрипят снегом два казака с ружьями и пиками. В одном узнала Егора, бросилась к плетню: — Здравствуй, братульчик! — Сеструшка?— вскидывается Егор. — Здравствуй, гоженькая, храни тя Бог! Скоро сменюсь, приду... 268
Устя направляется к своему крыльцу, а сама всё оборачивается, всё оборачивается, хочется ей за намороженными стеклами увидеть среди ломаных теней силуэт государя. 2 Женитьбу Пугачева старики и старшины предопределили еще до его возвращения в Яицкий городок. Толковали не мало. Были, конечно, и противники: как, мол, при жи- вой-то жене другую заводить? Сей резон не приняли: какая она жена, ежели трона лишила, на жизнь покушалась, ежели больше десяти лет по отдельности живут! Супротивники — своё: пристало ль высокой царственной особе на простой казачке жениться, сего, дескать, не пой- мут в войске. На это бывалый многознатец, он же здешний теперь ата- ман Никита Каргин, словно аргумент, выложил на стол тяжелый смуг- лый кулак: — А Пётра Великий аль на княжне женился? Неграмотной порто- мойке трон российский оставил! А царь Грозный Иван Васильич аль однех боярынь в супруги брал? А сама-то Цербстская Екатерина аль высоких кровей? Нам, господа почтенные старики, нужна нашенская, казачья царица, чтобы государь Пётра Фёдарыч накрепко и навсегда к Яицкому войску прислонился. Нам неча на Питербурх с Москвой обо- рачиваться, понеже собственное царство могём сорганизовать. И оне пущай не суляются к нам... «Не нужен мне берег турецкий. И Африка мне не нужна!» — че- рез двести лет сочинят на Руси слова этой песни, которая выразит ве- ковечную жажду самости российской, какой любая иная обещанная жизнь нежеланна и даже враждебна. Казакам же эта самость дороже жизни, ибо нет воли — нет и доли. Они строили войсковое общежитье по своим обособленным, устоявшимся в веках традициям. Даже пос- ле Октябрьского переворота, в годы Гражданской («братской» назы- вают здесь) войны сыны Яика не против большевистской власти под- нялись, они восстали на утеснителей и оскорбителей их духа, обыча- ев, когда само слово «казак» стало ругательным. Однако, поднявшись, казаки жестко и недвусмысленно заявили: за грань не пойдём! То есть, вы там, в России, как хотите расплёвывайтесь, нам это бара-берь, но мы войсковые границы не переступим. И к себе никого не пустим. И пытались не пускать. Да в собственной крови захлебнулись. Ну, это завтрашняя песня, ее другие пропоют. Ныне в доме Ми- хайлы Толкачева иная складывалась. И к приезду Пугачева сложилась. Пугачев встретил желание казаков не то чтобы ежом, но и гла- дить не подставился. Прикидывал: что получится? То ли с земли да пря- мо в седло, то ли с седла да башкой оземь. Ошеломит женитьба? Воз- можно. Однако ошеломление не длится долго. Приходит осмысление: 269
зачем, во имя чего? Всякой глупости — свое время. Пришло ль время нынешней? Предыдущая глупость окажется, возможно, самой гран- диозной и непростительной, это — присвоение имени почившего мо- нарха. С ее помощью удалось очень легко сдвинуть народ. А кто ска- жет, как его остановить теперь? Только кровью? И тех, и других. Чья перевесит, чьей больше прольется. — Я подумаю, — сказал Пугачев, чтобы действительно подумать. Матёрые бородачи не торопили: царя ведь женят! Пугачев меж тем взялся за подготовку второго штурма Яицкого кремля: определял позиции для орудий, намечал места сосредоточения штурмовых групп, и днем и ночью спускался в подземную галерею, ко- торую вели под колокольню, стоявшую в стороне от храма Михаила Архангела, прямо возле северо-западного торца крепостного вала, упи- равшегося в обрывистый берег старицы. Последние полтора десятка саженей приказал рыть зигзагами, чтобы обезопасить рабочих от встречного подрыва. По опыту боевых действий с пруссаками и турка- ми знал, что осажденные очень часто ведут контрминирование. Конечно, взрывать колокольню — богомерзкое дело. Но ведь и колокольня выполняла не самую богоугодную роль: осажденные вта- щили под ее колокола пушку и круглосуточно держали под интенсив- ным обстрелом всю ближнюю округу. Их опыт Емельян применил под Оренбургом, там тоже подняли орудие на колокольню одной из окра- инных церквей и весьма успешно ведут огонь по городу. Вторая при- чина, по которой надлежало подорвать колокольню, это сотни пудов пороха, сложенные под ней в подвале. Если его взорвать, то разнесет не только колокольню, но и вал, образуется большой проран, через который ринутся в крепость повстанцы. В делах и заботах не забывал, понятно, о настоятельном желании горынычей сделать его, как тут говорят, другоженцем, обвенчать с их юной красавицей. Чего там, она и впрямь расхороша: стан величе- ственный, царский, в талии будто ниткой перетянут, как у муравья, но груди, но остальные прелести... Лебедь несказанная! Отчаянный, по- рой до безумия бесшабашный, сейчас он запаниковал душой. У него есть Софья, с коей пред Богом и людьми венчаны, у него трое детей, которых любит. Конечно, оправдать себя перед Софьей можно, она ведь первой его предала. Когда он в очередной раз, тайно от властей, явился ночью домой, Софья выдала его. Верно, надоела ей его бес- привязная собачья жизнь, поверила бабьей логике: пусть высекут му- женька, пусть в арестантском доме посидит, зато, может быть, осте- пенится, перестанет, по ее словам, дурью маяться, правду-матку по всему свету искать. А он все продолжает искать, и на этом горьком и сладостном пути много чего ему приходится и видеть, и слышать, и встречать. Встре- тил и дворяночку Лидию Харлову. Ни жена, ни любовница, ни ба- нальная шлюшка, каких во все времена и везде много. Просто чело- 270
вечек. Милый, светлый, незащищенный человек, которого взяли и уби- ли, изуверски, беспричинно. Только за то, что не такая, как большин- ство, как Дмитрий Лысов, который всегда под хмельком, всегда зверо- вато нагл. И удивительно: никто не мог сказать точно, кем же казнены Харлова и её брат. Дворецкий Иван Фофанов лишь предположитель- но указал на Лысова: наверное, слышь, его охламоны расправились... После заседания Государственной коллегии Пугачев придержал Дмитрия. В упор глянул: — Ты казнил Харлову с парнишкой? Из-под рыжих выгнутых ресниц Дмитрия насмешливые искры стрельнули: — А хоша б! Што за беда, Емельян Иваныч? Пугачев от неожиданности шеей запунцовел, глаза вспучились. Схватил за грудки, крутнул на кулаке кафтан, притянул к себе: — Ты-ы... ты... к-к-как смеешь н-на... государя? Заединщик... присягал... полковника чин... — Полковником меня круг выбрал...А кафтан оставь, царь, де- нег стоит. — Дмитрий попытался разжать стиснутый на груди кулак. Не смог. Как бы смиряясь, осклабился: — Силён, силён, государь... Каюсь, виноват, не знал, ваше величество, что вы в дворяночку по самые жаберки втюрились... Я — как сговаривались: дворян — под корень. Всех, подчистую.. Пугачев оттолкнул, руку о свой кафтан вытер. — Не было такого сговору, чтоб самосудно. Где самосуд, там правды нет. За тобой грехов много слышано. Грабишь, казнишь. Вот и Харлову с мальчушкой безвинным.... — Разве бары есть неповинные, государь? — с нарочитым сми- рением вопросил Лысов. — Есть! Разбираться надо. Государственная коллегия для чего? Судьи назначены для чего? — Она вас, государь, либо отравила б, либо ночью ножичком... Все они, сволочи, едино к нам, чернолесным. А я за вас, ваше импе- раторское величество, беспокойство имел. Одной барыней больше, другой меньше... Без бар спокойнее... На том и расстались. Но последний взгляд Дмитрия клином во- шел в память. Такой клин самый крепкий пень разваливает. Похоже, недаром бары говорят: взгляд смерда страшнее топора. А тут не про- сто смерд — смерд в собольей шапке, в золотом кафтане. Дышит за спиной смирно, да вроде как с заступом ходит .. Ох, Лысов!.. Лидия ж, барынька, не оставляет, доныне душу непонятной вол- ной вскачивает. По приезде из Яицкого городка в Бёрды не увидел ее в первый день, а следующим утром к умыванью приставленной ока- залась незнакомая молодайка. Почуял неладное. Неохотно признал- ся себе: спешному возвращению в числе других причин стала и Хар- лова. Чего там, любо-мило было глянуть из окна, как по белу снегу в 271
белых валеночках величаво, без спешения шествует Лидия с полны- ми ведрами на коромысле. Научила-таки хозяйка небарскому делу. Из-под шнурочка брови — доверчивая проталинка очей, скошенных на его окошки, верно, догадывалась, что из глубины комнат глядит Емельян, что «неровно» дышит он на нее. Кругом лёгкого бабья, де- вок — хоть заплоты мости, а сердце к ней тянулось. С потешным оп- равданием: дескать, больно уж на младую Софьюшку его походит. Пришла как-то поутру, заобыченно, с кувшином и полотенцем, об- ронил, непривычно тушуясь, отводя взор: — Ужо... загляни...Вечером... А? Вспыхнула, как от сраму, помолчала, прикусив нижнюю губу. Молвила тихо: — Если... приказываете — приду... Не знаю, не хочу знать, как вас величать... не моего ума дело, но... Но я кланяюсь вам в ноги за нашу с братом жизнь... за дозволение съездить похоронить моих батюшку с матушкой и мужа... Непонятное я испытываю к вам... мо- жет, да, может, благодарное чувство, но...извините и поймите: через это, — она прижала руку к груди, — не могу... И не опускала руки, словно удерживала расходившуюся в ды- хании грудь. И взнесла на него глаза. Они не плакали, но, увлажнён- ные, ослепительно и кротко сияли. Невольно подумалось: как велик дух в этой маленькой юной женщине! Что его, дух, вскормило? Вос- питание? Среда? Дворянские традиции? Но ведь ее муж тоже дворя- нин, однако постыдное явил малодушие при падении крепости, в об- мен на жизнь предлагая казакам свое барахло. Да разве мало пови- дали повстанцы подобных майору Харлову трусоватых дворянчиков! Сложно устроена человеческая душа, у каждой — свой «норов». Ко- рабль по ветру бежит, мельница против ветра стоит. Кинул Лидии полотенце, которым растирался: — Ладно, иди ... Бог тебе судья... На другой день уехал в Яицкий городок. А возвратился — про- вел немедленное заседание Государственной коллегии, чтоб узнать, каковы дела повсюду. Дела радовали и огорчали. Радовали успехи Зарубина-Чики, коего теперь велено величать графом Чернышевым, он почти весь горный Урал взял под свою руку. Знатных сподвижни- ков, под стать себе, находит, они уже на слуху у восставших: пол- ковники Иван Белобородов из кунгурских крестьян, Иван Грязнов из симбирских купцов, Салават Юлаев из башкирских старшин... А как велика стала армия, она неисчислима! Как песку в море. И пространство, отвоёванное ею, не вымерять вёрстами. Народ поверил в государя Петра Федоровича, услышал его манифесты, поднялся... Что ж, манифесты — славно, он их знает, с его, Емельяна, пору- чений и подсказок их в «прелестные» слова укладывают думный дьяк Почиталин, секретарь Горшков и прочие писари. Поинтересовался, 272
какие в его отсутствие иные указы и повеленья отсылались атаманам и командирам. Похоже, такого вопроса члены коллегии ждали, разом поверну- ли головы к Максиму Горшкову, который оставался тут за Ивана По- читалина, уезжавшего с государем. Тот встал — пухлогубый, пухло- щекий, с кучерявыми, как у барашка, головой и бородкой, из-за па- >ухи вытащил бумажный свёрток, расправил листы на столе перед i обой. — Мы всё, ваше величество, в аккурате доржим, — сказал моло- дым баском и пошёл отлистывать страницу за страницей: — Двадцать седьмого января — указ полковнику Якову Антипову о скорейшем вылитье на Воскресенском заводе секретного единорога да средних и малых мортир. Восьмого февраля — указ есаулу Красноуфимской крепости Матвею Чигвинцеву, чтоб развратников общего покоя и бла- ютишия приводить в строгое послушание, о недопущении иноверчес- кими командами разорения российских церквей Божиих, дабы не под- вергнуться от вашего величества скорому и неотвратному наказанию. На сих днях коллегией повелено командиру Нижне-Озёрной крепос- 1и Кириллу Разнолишникову из казенного провианта отпустить с за- писью по две четверти аржаной муки писарю Илецкой станицы Сер- гею Жеребятникову и отставному илецкому казаку Егору Загребину... Горшков, казалось, вошел во вкус и мог долго еще свидетель- ствовать о многотрудной работе коллегии в отсутствие государя. Но Пугачев остановил: — Довольно, Максим. — Он откинулся на спинку кресла, рас- стегнул ворот голубой рубахи — после принятой с дальней дороги рюмки водки его откровенно размаривало в жарко натопленных «цар- ских» палатах, блистающих сусальным золотом обоев и многочислен- ными зеркалами. — Тщания коллегии весьма похвальны. Есть ли што наиглавное, достойное особливого государева внимания? — Письмо ответное Рейнсдорпке зачти! — выкрикнул Творогов с пьяноватой бесшабашностью. — Он нас тут увещевал, а потом вол- чьи капканы ставил под стенами города, чтоб поймать кого да вывед- ку чрез него об войске нашем сделать. Ну, мы ему... Читай, Максим!. — Дозволите, государь батюшка? — Валяй! Благодаря зеркалам казалось, что в просторной горнице тьма народу. На самом-то деле тут было не более десяти человек. Но вы- делялся среди всех не государь, а Дмитрий Лысов, в полстены рас- пахнувший новую свою соболью шубу, открывая тонкого зелёного сукна борчатый казакин, расшитый галунами, в поясе перехвачен- ный широким красным кушаком, из-за которого торчала рукоять до- рогого инкрустированного пистолета. Дмитрий сидел на широкой лавке, отвалившись плечами к стенке, раскинув ноги в яловых, на меху, сапогах. Он заранее улыбался тому, что собирался прочитать 273
Горшков. Затеплились улыбки и на других лицах. Даже у сурового обычно главного судьи коллегии Андрея Витошнова проскакивали в глазах бесенята. Басок Максима обрёл ёрническую игривость: «Оренбургскому губернатору, сатанину внуку, дьявольскому сыну. Прескверное ваше увещевание здесь получено, за что вас, яко всескверного общему покою ненавистника, благодарим. Да и сколь- ко ты себя, по действу сатанину не ухищрял, однако власть Божию не перемудришь. Ведай, мошенник, известно, да и по всему тебе, бе- стии, знать должно, сколь ты не опробовал своево всескверного ща- стия, однако, сщастие ваше служит единому твоему отцу, — сатане. Разумей, бестия, хотя ты, по действу сатанину, во многих местах кап- каны и расставил, однако, ваши труды остаются вотще. А на тебя зде- ся, хотя варовенных не станет петель, а мы у мордвина, хоть гривну дадим, мочальник да на тебя верёвку свить может. Не сумневайся ты, мошенник, из б..зделан...» Злая и веселая получилась у составителей «цидула». Слушая, кое- кто уже похихикивал, похохатывал, Лысов срывался на откровенное ржание, вставлял охальные реплики: «Знай наших! Хоша и высоко- благородье, а соплей полон нос!..» Пугачев, трезвея, представлял, ка- кое тут было разлюли-веселье, когда сочиняли губернатору письмо. Наверное, больше других расстарывался лихой на язык Лысов. — Стой, Горшков! — хлопнул Пугачев ладонью по подлокотнику кресла. Вздрагивающими пальцами застегнул верхнюю пуговицу ру- бахи, одернул подол. Спросил жестко, будто холодной водой плес- нул на всех: — Как подписано письмо? Смешавшийся Горшков и раз, и другой раз глянул в бумагу, под- нял и опустил плечи: — Никак, ваше величество. Никого не проставили. — Ишь ты! Значит, Бог отвёл. Я думал, моё монаршее имя под- ставили либо членов коллегии. Право, хвала Спасителю — отвёл. До- стойность свою негоже ронять, детушки. Нас не будет, а бумага ос- танется, люди прочитают — хорошо ль подумают? Воровская пьянь изгалялась, скажут. Пугачев уважал чужую отвагу, о противнике старался всё по- подробнее разузнать. О Рейнсдорпе ему немало поведал перешед- ший на его сторону оренбургский сотник Иван Падуров, казак смыш- ленный, бывший депутат Уложенной комиссии, которую учреждала Екатерина для изучения её «Наказа» и выработки новых российских законов. Рейнсдорп не заслуживал оскорблений и зубоскальства. Из рядовых он дослужился до генерала, и не в гостиных влиятельных вельмож, а в делах ратных, кровавых. Как и Пугачев, что Емельяну льстило, участвовал в Семилетней войне против Фридриха Второго, в разных сражениях был ранен в грудь и бок пулями навылет, ранен в руку и в ногу. Говорят, еще весьма молод для губернатора, моложе
императрицы. А что не склонен сдаваться, так это не недостаток, а достоинство. Грош цена генералу, который при первом выстреле про- 1ивника накладывает в штаны. — Смелого врага надобно почитать, детушки. — Истинно так, ваше величество, — первым понял озабочен- ность Емельяна Витошнов. — Чисто бес попутал, под руку охаль- ( гво вшептывал... Такие вот заботы государевы — большие и малые. Но главные сейчас на великой обширности, освобождённой от кровопийцев, ко- нечно же, не взятые, мозжащие, как чирьи: Оренбург, Яицкий горо- док, а теперь еще и Уфа, которую осадил Зарубин. Они опутали, стре- ножили армию повстанцев.Оборвать путы да на Москву, на Петер- бург! Ан — погоди, говорят казаки, мы сначала сковырнём эти кре- пости, сначала посчитаемся с главными своими извергами и обидчи- ками, укрывшимися за стенами сих городов! И получается как бы не война, а игра в кулюкушки. Что ж, брать надо эти города. Иначе не сдвинуть войска с род- ных берегов. С тем и явился сызнова в Яицк. А они, чертовы казачки, нишь, с женитьбой приступают. На ком? Зачем? А родная Софья с детишками как же? А царствущая «жена» Катька? Да и Харлова не уходит, всё видится, всё окликает будто бы... В Бёрдах выбрал час, поехал с гвардионами, куда указали, — к речке, под яр. Закат холодно и чётко освещал левобережное лбище, наполняя синевой следы на снегу. Человечьи, собачьи, лисьи. Увидел и волчий. Шел, похоже, крупный зверь, хромой на заднюю правую ногу, кото- рая лишь чуть обозначала след. Одиночка. За хромоту и старость из- гнан стаей? Лишних, мешающих не только люди, но и звери предают. И все следы — туда, к вогнутой подошве яра, где меж зарослей тальника, на ледяном припае навалены обындивелые трупы людей, в смерти своей не познавших милосердия и равных в бесстыдстве наго- ты.. Раздевали их, по-видимому, не только повстанцы, но и местные жители. Подумалось: у мертвых нет непристойных поз, хотя некото- рые просто ужасны, непристойными их делают живые — стреляющие, рубящие, колющие, вешающие, растерзывающие живьём. Недавно ви- дел, как башкирин с жидкой, ручейком, бородкой, стащил с какого-то дебелого, связанного помещика сапоги и чулки, обметнул его босые ступни волосяным арканом и привязал к хвосту гнедого жеребчика, с которого, весело скалясь, оглядывался молодой одноплеменник в кор- сачьем малахае. «Кет! Пошел!» — крикнул нижний. Конь сразу же рва- нул в галоп, волоча за собой вопящего помещика, его голова подска- кивала и билась о мёрзлую кочковатую землю. Вопль вскоре оборвал- ся, но в ушах Пугачева он еще долго колотился, как не исчезал и обе- зумевший взгляд помещика, устремлённый на него, царя мужицкого. Спросил: «За что?» Мог бы не спрашивать: разве есть на земле 275
невиновные баре? Нет, говорит Лысов. А этот, объяснил кривоногий экзекутор, «ошень, ошень любил молоденький башкирский девошка, таскал на постель к сиба». Можно ль судить за столь жестокую казнь? И как его, Емельяна, винить за десятки, сотни, может быть, уже тыся- чи смертей, хотя сам он, разумеется, не вешал, не рубил, не привязы- вал к конским хвостам? К нему лишь приводили и спрашивали: не при- кажете ль повесить? Коротко обозначали: сей до смерти запарывал дворовых на конюшне, сей крепостных девок поголовно сильничал, сей до зёрнышка забирал урожай, этот отнял всю скотину... Барин всегда найдет причину отнять, наказать, унизить, лишить живота. При- вели и такого: на лапу его любимой борзой нечаянно наступил шести- летний крестьянский мальчик. Разгневанный помещик повелел заздеть его донага и пустить бежать в поле, после чего натравил вдогон собак. Собаки оказались «человечнее»: догнав, лишь обнюхали ребенка и вер- нулись. А потрясенная мать мальчика сошла с ума. Жалеть такого? Таких? Он не щадил, молча взмахивал платком, и казнь совершалась. Но казнь Харловой с малышом казалась чудовищно несправед- ливой, чудовищно неоправданной... Узнал, наконец, и Лидию с Колей. Лежали они нагие, смертно обнявшись, вмёрзнув в собственную застекленевшую кровь. Всего повидал Пугачев, но и он содрогнулся: у Коли до кости объедены щеки, выгрызена печень, у Лидии на синюшнем плечике жирная кляк- са птичьего помёта, выклеваны глаза. Жуткими казались эти пустые ямы. Будто никогда не было в них тихого лазоревого света, от кото- рого становилось тепло и покойно. Он потянулся было к шапке — снять и перекреститься, но тут же рывком опустил руку, отвернулся. Тронул каблуками коня. Везде надо притворяться, играть душе чужое. Даже здесь, над мёртвыми. Негоже, вишь, ему, государю всея Руси, взнёсшему карающую дес- ницу на сатанинское племя мучителей, казать слабость. Хотя было бы это богоугодно, по-христиански. Отъезжая, тягучим взором повел вдоль глинистого подножья, запечатлевая. Точно весенней прибылой водой понатащило лесного сухостоя. Трупы лежат, сидят, прямые, скрюченные, с выдавленны- ми удушьем языками, с черными отрубами шей. Одному злые шутни- ки (может быть, дети, ставшие равнодушными к смерти, вон, гоняют в отдалении кубари, стучат коньками, оглашенно вопят) под мышку вложили отрубленную (возможно, чужую) голову. Словно краденую дыню. Говорят, в бане все нагишом и все равны. Не-ет, равны раньше — при рождении. Все голенькие и все орущие. Это потом, потом ста- новятся чернью, дворянами, попами, министрами, царями, разбой- никами, Разиными, Пугачевыми. И уж будто не только перед людьми неравны, но и перед Богом. А затем опять становятся равными. Вот 276
щесь, на человеческой свалке. И свои, в бою павшие, и враги — за- । >убленные, застреленные, повешенные, русские, татары, башкиры, калмыки, дворяне, казаки, мужики, женщины, старики, дети... Неко- му их предать земле. Да и охоты у живых людей нет хоронить, кай- цить мёрзлую почву. Придет весна, залопочут ручьи, запоют приле- । евшие из теплых краев птицы, и Сакмара-речка вздохнёт, поднимет, понесёт этот человеческий лесолом в Яик-реку, а тот — в синее-си- нее море... Впрочем, нет, не достичь ему моря, по берегам прибьёт- ся, затонет, всосётся... Может, такое вот, не единожды увиденное, и породило у яицких казаков надрывно-жалкую и долгую песню, в коей I ак много оттуда, с того мёртвого подъярья? Круты бережки, низки долушки У нашего преславного Яикушки, Костьми белыми, казачьими усеяны, Кровью алою молодецкою упитаны, Горючими слезами матерей и жён поливанье.. Есть поверье: ком могильной земли к сердцу — скорбь отляжет. Ни земли, ни могилы . Снег кругом и трупы. Нагнулся с седла, зачер- пнул ладонью снега, мял, стискивал, пока меж пальцев не потекло... 11е полегчало. И от земли, наверное, не полегчало б... Нет, не стоит ему сызнова жениться. Не приносит он любимым женщинам счастья. Да и себе — приносит ли? Усмехнулся: новая жена — это хорошо забытая старая. Которая тоже станет старой, но окажется хуже прежней. В Писании сказано: попечение о плоти не превращайте в похоти. Чего ж здесь больше? Не похоти ль? И вооб- ще во всех его деяниях нынешних чего больше? Преподобный Фила- рет, когда наущал принять имя государево, вразумлял: уведи себя от лукавого, не впади в тёмные страсти. И ссылался на Иисуса Христа, который во всём уподобился людям для их спасения. Емельян подда- кивал, но втайне сомневался: как же супротив высшей власти меч взносить, даже если во имя спасения народа, коли святыми мужьями сказано без обиняков: всякая власть — от Бога? Значит, он должен поднять мятеж против помазанницы Божией? У преподобного аж голос перехлестнуло: «Вот...вот оно, антихристово окаянство! Ни- конианцы все священные заповеди переиначили в угоду безнрав- ственным правителям. Нет у апостола Павла того, что «всякая власть — от Бога»! У него сказано прямо противоположное, Емельян: «Несть власти аще не от Бога». Ты понял?! «Нет власти если не от Бога» — вот как! Власть перекрещенки и мужеубийцы — не от Него. Твоя будет — от Бога. Ибо ты во спасение стонущей матери России, ее народа православного поднимешься. Поле заждалось дождя и грома...» Ох, не ко времени яицкие старички со сватовством затеялись! Любопытства ради спросил: 277
— Кого в царицы прочите? Ему сказали. — Знаю, помню. Хлеб-соль из её рук. Знатной красоты девица. — И ндравом прилежна, во всегдашнем почтении держится. —Да согласится ль? — заколебался Пугачев, исподволь ища отступ. Искушение всегда выше разума. Он на самом деле знал и по- мнил Устю, мимо такой на самом деле не пройти без ошалелой огляд- ки. А если её в царские одежды! Да под корону!.. Ох, Емельян, выле- зет же, ломаным ребром вылезет когда-нибудь всё твоё паскудное лицедейство! Что скажешь тогда? Х-ха, да придётся ли оправдываться?! У целкового две стороны — орёл и решка, но, как ни верти, всё равно целковый. Так и тут.. Взведут на трон — грехи корона покро- ет, взведут на плаху — топор покроет. С трупа спросу нет, его зака- пывают. Кабы у Бога б совета спросить! Но Бог великий молчун. По- этому все и считают Его соумышленником: молчит — значит согла- сен. Согласна б девица была... Разбушевался Емеля, по Руси треск, будто медведь в лесу дуги гнёт, а вот былиночку — нет, не тронет. Грех непрощаемый, какой не переступить. Наверное, многие б уди- вились, узнай такую вот странность его натуры. Порой сам себе удив- ляется. И всё нащупывает дорожку сзади, чтоб и отступить, и не ос- тупиться: — Не кончив дела, не вернув трон, время ль свадьбой спешить, господа старики и старшины? — Как вы женитесь, государь, на сродной нам девице, так сразу рядовые казаки у Симонова к вам преклонятся. И в Оленбурхе — тож.. И всё войско к вам прилежно будет... Седина в бороду, бес — в ребро. Искушение лишило людей рая. Чего лишит Пугачева? Не рая же! И разве он святее Адама с Евой? По дороге в ад ему б хотя на краешке райском ножками поболтать. Не полез под рукав, к запястью, выщипнул волосок на бороде, отрезвляясь колкой мгновенной болью. Пришлёпнул ладонь к сто- лешнице: — Ладно, горынычи, коли такова ваша воля, шлите сватов... И кинулась толкачёвская дочь Клёнечка к Усте, на бегу не попа- дая кулачком в рукав душегрейки. Влетела, дыханье не сведёт, щёки пышут, того гляди зашкворчат, как яичница. У Кузнецовых только Нюра с Устей, им и выпалила: — Сваты счас! К вам! Тебя, Уськ, сватать... За государя за ба- тюшку! Чтоб мне лопнуть, своими ушами слышала! — Слешились, чумовые? Врёшь, поди? — А вон, погляди в окошку! Поверх обындевелого плетня видно, как на шабровское резное крыльцо выходят возбужденные, застёгивающие кафтаны и шубы Каргин, Толкачев с женой Аксиньей, Перфильев, Пьянов, еще кто- 278
io. Устя падает на лавку. Несколько секунд остолбенело сидит, по- юм вскакивает и — к вешалке. За порогом, из-за плеча: — Не дождутся! Хлопнула дверью. Нежданных гостей встретила растерянная от новости Нюра. — Нет Усти, убегла куда-т... Ничего не сказала насчет когда вер- нется... Каргин строг: — Придёт — объяви, чтоб ждала. Беспременно!.. А Устя — куда? К Паше, разумеется, к выручалочке и советчице. А у Паши — баба Ганя, каким-то травяным настоем затянувшуюся рану на Пашиной голове обрабатывает, молитву бормочет. Устя плю- хается на табурет, крупно вздрагивает, лицо — никакое, «всмятку», отмечает себе обеспокоенная Паша, пытаясь «доторкаться» до под- ружки. — Да что стряслось-то, лапушка? Сказала Устя. И опять будто одеревянела. Паша подтащила к ней другой табурет, села рядом, забрала ее холодную руку в свою, мяг- кую и теплую, как варежка. —Ты заплачь, милая, поплачь—звон какого счастья сподобилась... Устя отстранилась, зло глянула в упор: — Счастья? Да в прорубь головой! — Ну тогда с горя поплачь, оно и полегчает. — Как просто. Не дождешься! — Да ведь царь, Устьк, царь руку и сердце! — Пускай средь царей и поищет спопутчицу, неча из кизяка слеп- ленную... — Ну и дура ты, Устьк! — Паша даже к старухе поворачивается: —- Ведь дура же, скажи, баб Гань? Та — будто ни талая, ни мёртвая. Лишь искривленные, в беле- сой шелушистой экземе руки неспокойно угол старой выредевшей шали комкают. До нее, верно, и не дошла вся великость новости. Тут, слава Богу, Устин брат Егор порог переступает, глуповатая с радости улыбка — от косяка до косяка. — Так и знал, что здеся! Айда, сестра, ждут там тебя. Радуется, любуется сестрой, шубейка — враспах, под ней — алая кофта, поверх которой, через грудь высокую — черная толстенная коса. Вот расплетут ее надвое, и он, Егор, будет государев шурин. А невеста, вишь, не в духах с чего-то, с когтями в глаза готова кинуться: — Никуда не пойду! Отвяжитесь, ироды! Лицо Егора линяет и обиженно вытягивается: — Ды как жа, Уськ, ждут жа! Сам атаман велит... Как жа? — А никак! Отвяжитесь, сказала! — Н-но карактер! — крутит головой Егор, никак не восприни- мая каприз сестры всерьёз. — Государь жа сам, не Ванька какой... 279
— Да хоша б! У него государыня есть! Тут-то Егор начинает паниковать: ей-ей не выполнит приказ, не приведёт сестру. Он ее знает. Чтоб такую красавицу из красавиц, как она, казачку из казачек выдать замуж за нелюбого? Даже по на- стоянию стариков? Да ни в жизнь! Пущай дедыньки хоть костьми лягут к ее пимам, прося поводиться их выбору, — ни за что! В Яик с яру бросится — без камня! Яик Гбрыныч примет, вздохнет горестно, но примет, как вздохнул, поди, и принял от Стеньки княжну татарс- кую. Вздохнет и возрадуется: настоящая казачка! — Так не моги, Усенька! — опамятывается наконец и баба Ганя, обклёвывает ее охранным двуперстием. — Грех такие речи, Господь с тобой, и похоронят аки грешницу за мазарками. Не моги! Все в ру- цех Божиих. — Но-о, — сердится Егор, — ты зараз, баб Гань, всё на божес- кое перетолмачишь, не переслушаешь... Айда, сестра, дело не шу- тейное! Тюрьмы да сумы можно избежать, Бога и судьбы не обманешь. Устя решительно поднимается. Подбородок оч-ч-чень выразительно задран: хорошо, я пойду, но я им, сватам, такое выскажу! Паша тоже вскакивает: — Яс тобой! А дома уже сваты вдоль стены по лавкам потеют, широко раски- нув полы шуб и кафтанов. В сторонке, спиной к голландке, папаня на табурете согнулся, упершись локтями в коленки и словно бы под- держивая ладонями донельзя отяжелевшую голову. Устя, проходя в свою светелку, глянула и поклонилась как бы мимоходно, чрезвычай- но озадачив сватов. Ожидали увидеть заплаканную, растерянную, а предстала, нет, не предстала — пронесла себя недотрога, барышня- несмеяна. Будто никогда и не было в ее глазах мягкой озорноватой сини, будто не выгибались приветливыми дугами черные брови, вдруг спрямлённые в одну неприступную линию. Ни радости, ни — горя, вот что озадачивало. — Н-н-н! — разочарованно тянет и пожевывает мелкими губами Аксинья Толкачева, казачка тяжелая, осадистая, о ней Дмитрий Лы- сов говаривал: «Толкачихой только крепостные стены прошибать». Оборачивается к Никите Каргину: — Эт мы кого жа высватываем? Эт какого ж ндраву девку-та? Но свежевыбранный местный атаман хитренько лучится глаза- ми, трогает свою обширную, от плеча до плеча, бороду, словно удо- стоверясь, на месте ли. Даже пышные усы подкручивает, выпуская из-под них почти умильную улыбку. — Хоррроша, заррразынька, — речет негромко, взрывая гнев Толкачихи. — Чему радуешься, Афанасич? Он те, государь-то, за такую не- весту бороду расчешет, да и меня за космы оттаскает! 280
Каргин — как не слышит. Кашлянув, проглотив завистливый спазм, атаманит голосом: — Уськ, ты ай не выйдешь к нам?! Вышла. Точнее, сноха Нюра за руку, как строптивого подрост- ка, вывела. Оставила посредине горницы, а сама, тяжело перевали- ваясь утицей, неся впереди себя большой живот, прошла в кухню. Щёки Усти то маковым цветом вспыхивают в масть кофты, то на- мертво белеют — можно пересчитать крохотные веснушки у пере- носицы. Ну что такая, с задранным подбородком, может думать об их сватовстве? И что вообще может удумать? Никита Афанасьевич стратег опытный, на войне с Фридрихом полусотней командовал, сейчас полагает, что позиционные бои, фланговые обходы, осада тут неуместны, нужна атака в лоб — пики к бою, сабли вон! Право, чего мусолить ветхое: «У вас есть курочка, у нас есть петушок, не загнать ли их в один котушок...» — Дело такое, Устинья Петровна... Великий государь Пётра Фё- дарыч оказывает тебе великую честь, жалая взять тебя в собствен- ные государевы супруги. И всё войско Яицкое кланяется тебе с этим же пожеланием, дабы ты в согласии собственному и Божьему зако- ну приняла сию высокую честь стать супругой всемилостивейшего нашего монарха Пётры Фёдарыча Третьего... Понятны тебе, Устинья Петровна, наш сказ и государево пожеланье? Устя повела сердитой бровью, плечом дёрнула: понятны, мол. Той же бровью повела на крюк, ввернутый в потолок — когда-то на него вешали зыбку. Всё новое колено Кузнецовых выкачали, вынян- чили в ней. Днём, обмахнутая куском ситчика или старым распоро- тым сарафаном от света и мух, она хранила покой Манечки, Горынь- ки, Устеньки, Андреяшечки, а по ночам скрипела, скрипела, как по- ходное седло под казаком, покачиваемая протянутой с кровати ма- маниной рукой. Для кого, для чего качала? Не лучше ль на этом крю- ке удавиться? Спрямила тонкую чернь бровей, свела к переносью вопросом: — Папань, ты что сказал? Тот совсем сгорбился, опустил бороду между колен. — Говорил я им, младёхонька ты ишо... Да, верно, доченька, их величеству императору и старикам нашим виднее, как поступать. На всё воля Божья. — Тогда мы пошли, — держит темп Каргин и поднимается. — Го- товься, Устинья Петровна, и жди, скоро быть к тебе наречённому. Государю императору то ись... Довольные сваты, низко поклонившись, ушли. Устя вернулась в светёлку, к волнующейся Паше, вместе опустились на скрипнувшую кровать, смяв ее строгий порядок. Паша обняла. — Поздравляю, подруженька! Устя повернула к ней в красных пятнах лицо: 281
— С чем? Я разве обещала согласие? Смутить Пашу? Да что вы! А тут — смутилась: — Н-ну, Устьк, н-ну, ты как-то очень уж! — Внимательно вгляде- лась в юную подружку, наверное, что-то поняла, а что-то недопоня- тое и так, и этак поворотила, примерила, выделяя наиважное, сущ- ное. И голос ее зазвучал иначе — мягче, проникновеннее, казалось, не голосом — душой ворковала: — Не убивайся, лапонька. Что Бог даёт, всё к лучшему. Не вскидывайся, это — к слову... Понимаю: страш- но, нежданно, а ты такая куга зелёная... — И засмеялась тихим груд- ным смехом: — Зеленая, да обрезучая! Не раз искровянится, кому до- станешься. .. Вспоминаю вот... Мне столько ж было, как тебе, но... меня не спрашивали, когда выдавали, вокруг сохи обвели по-кулугурски — и готово дело, обвенчали... Тебя-то вот по-людски, спрашивают, поди, отказать дозволят, ну, ежели государь тебе... отвратен. Не вскидывай- ся, я напримерно говорю...Ежели не по ндраву — скажешь напрямки, в глаза. Поймёт, на то и царь. Не станет казнить душу твою... Что каса- емо меня, то, Устьк, я б ни минуточки не раздумывала. Да что такое жизнь, лапонька? Миг Божий. Тьфу — и нет. Как ее прожить? Можно — как все мы. Стирать мужнины порты, рожать и хоронить детей, по- лоскать пелёнки, месить кизяки, полоть бахчи... Аещё... а ещё прово- жать мужа на войну, в поход и — ждать, ждать, а он возьми да сгинь. А ты оставайся с семерыми по лавкам... У нас, глянь-ка, каждая третья- пятая такая. Что она видит через нищету и слёзы свои? Средь них сколько писаных красавиц, в младом цвету увядших! Войско, знамо дело, помогает им, да только выжить, а им ведь жить хочется... По- смотришь-посмотришь и думаешь: разъединый раз, разъединыи ра- зочек живём, почему ж по-разному? Ах, подружка, не по мне это! — Паша откинулась на спину, смяв пирамидку подушек, заложив руки под голову. — Кабы мне, я б — и руками, и зубами. Хоть на годик, хоть на полгодика. Пущай мир помнил бы! Вон помнит же Стеньки Разина княжну. Сам в памяти и в песнях, и её довеку жалеть и помнить будут. Либо вон как про Марину Мнишек, какая двух самозванных царей на себе женила и пережила обоих. Ты ж видала Маринкин яр, где бабу эту наши казачишки заарканили, я тебе про нее рассказывала...Хоша тож рано померла, да ведь и поцаревала! — Ты... такое, Пашенька... Будто загодя меня хоронишь... — Упаси Бог! — вскинулась, снова села Прасковья и обняла Устю. — Живи тыщу лет! И будешь жить тыщу, потому как государы- ней всероссийской станешь. Память — она неисточима, ежели кто народу полюбится. Я, знамо дело, понимаю тебя: лучше воробей в рукаве, чем дыра в голове. Неисповедимы пути Господни.. Правду говорят хивинцы: садясь утром на ишака, никогда не знаешь, где с него слезешь вечером. И вообще, сегодня царь, а завтра — псарь, сегодня полковник, а завтра — покойник. И наоборот многое, сколь хошь, оборачивается. Я советую, Устинька, а ты соображай... Сама 282
судьба золотыми оглоблями втвои ворота правит! — Паша резко скло- няется к опущенному лицу Усти, встряхивает ее за плечи, сердится: — Он тебе что... не люб? Не люб?! Да не прячь ты бельма синие, цар- ские, скажи! Люб же, люб, знаю, вижу! Устя сдвигает вперед плечи, зябко стискивает меж коленей руки и, конечно же, конечно, представляет себе того, кто вот-вот войдет в избу и, быть может, навсегда в жизнь её войдёт. Не «вьюнош», вести- мо, не Ванечка Неулыбин с Лёшенькой Бошенятовым, жидкие, как (>ереговой тал, хоть узлом вяжи. Этого не то что вязать — согнуть не миги. В бороде, на висках седь пробрызгивает, лоб морщинами пи- сан... Да ведь помыкался человек по свету, несказанные страсти вы- нес, оттого глянешь в глаза его — века видишь. По двести лет им, да вдруг таким молодым озорством и лукавством блеснут, аж дух пере- хватывает, вопрошаешь себе: не дьявол ли во плоти? У «дьявола» пле- чи вразлёт, грудь бугром, голова беркутом. Идет — ветер схватыва- ется! Ежели и неправдашний царь, то все равно неизмеримой лихос- ги и ума человек. — Батюшки, — всполашивается Паша, — того гляди государь пожалует, а мы рассиживаемся, не прибрались, не принакрасились! Айда-ка!.. Решать, знамо дело, тебе, лапушка, да мне гожее правило джигитов: падать, так с верблюда!.. И пришел царственный жених, и пал в ноги ему Петр Михайло- вич, прося смиловиститься, не отнимать у него «младёхонькую кро- виночку», и поднял его с колен Емельян, и с достоинством изрёк сло- ва, которые в течение почти двухсот лет настойчиво искажались, дабы выдать казачьего царя за похотливого изверга, безжалостно сгу- бившего несчастную девушку: — Если отдашь волею дочь свою, так и женюсь, а когда не со- гласишься, так силою не возьму...* Ибо помню, старик, слова апос- тола Павла: «Выдающий замуж свою девицу поступает хорошо, а не выдающий поступает лучше». 3 Пугачев всегда спал настороженно. Как зверь. Просыпался мгно- венно. От постороннего шороха. От скрипнувшей за стеной полови- цы. От вкрадчивого чужого шага, вздоха. Не вскидывался — лишь не- уловимый вздрог ресниц, бритвенная прорезь века с проблеском на- стороженного зрачка, остановленное дыхание. * Вместо «силою НЕ возьму», публиковалось «силою ЕЕ возьму». За- менена одна буковка, но образ вождя восстания сразу же становится зло- вещим, отталкивающим. 283
Сегодня проснулся от взгляда. Лампада перед образами смутно освещала незнакомую горни- цу. Устя полусидела-полулежала в кровати, вдавившись левым лок- тем в подушку. Одеяло сбито к ногам, вольная, врасплёт, черная гри- ва — по плечам, по снежному полотну рубахи. За просторным выре- зом ворота — млечная стыдливость грудей... На него внимательно и, похоже, сострадательно, почти по-матерински, смотрели огромные, в поллица, глаза. В сумраке — черные. Цыганские? Приворотные. Опойные!.. Да кто тебя, шалая башка, опаивал? Сам дорвался, как дурной на поминках! Может, это и были поминки, а не царская свадь- ба? Не пьёшь — крепись, пьёшь — держись. Когда-то сотенный ко- мандир таких, как ты, наставлял: не умеешь пить — соси дерьмо че- рез тряпочку. Но ведь... все тянулись чокнуться, поздравить. Как не уважить! Надо было с невесты пример брать, которая — ни-ни... О, черт, в башке сорок сороков гудят! Только после такого пи- рованья и узнаёшь, что она у тебя имеется. Во рту будто летучий эс- кадрон переночевал... Есть ли на столе рассол? Спихнул с ног одеяло, встал, раздвинул половинки полога, про- шлёпал к столу, позвякал посудой, нашел-таки кувшин с огуречным рассолом. Пил громкими глотками, задрав бороду. Как смутное при- видение: белая рубаха вроспуск, широкие, юбкой, исподники. Усте неловко, стыдно видеть его в таком, она укрылась с головой. Он утолённо крякнул. Вернулся, лёг на спину. Укрылся по грудь, сунул руки под голову. Теперь можно повспоминать, что же случи- лось, пообдумать. Ничего особенного, конечно. Кроме «царской свадьбы», разу- меется. Но сначала были смотрины. Невеста сгорала под взорами, чуть заметным кивком дала согласье на брак, и он вручил ей первый подарок — шёлковый кошель с тридцатью серебряными рублями. Торжественно произнёс: «Нарекаю тебя царицею!» И поцеловал в ис- пуганные уста. Потом была целая ночь действа, которое здесь назы- вают «запоем». Пьют за невесту, за ее родню, за новую родню. А днем запой развернулся в свадьбу, в великое гульбище. Выезд в храм Пет- ра и Павла «принять венцы», там было столь тесно от набившегося люда — перекреститься трудно, поклониться неможно. Сладкогла- сое молебствие в честь брачующихся рабе Божьем, государе импе- раторе Петре Фёдоровиче Третьем и рабе Божьей Устинье Петров- не, дабы «ниспослаться им любве совершенней, мирней и помощи, Господи помолимся... О еже податися им целомудрию и плоду чрева на пользу, о еже возвеселитеся им видением сынов и дщерей...» И трехкратное обхождение вокруг аналоя, и тихий добрый голос свя- щенника: «Поцелуйте жену свою... И вы поцелуйте мужа своего...» Гулянье всего народа в городке, бочки вина по улицам, бросание мед- ных денег в толпы... Напоказ, на зависть голодным, обречённым сол- датам и казакам гарнизона, вылезшим на крепостной вал. 284
И вот первая ночь свадебная, ночь песенная, пьяная, крикли- вая, весёлая, драчливая, заканчивается для Емельяна и Усти здесь, в том хорошо натопленном курене. Кажется, знакомом. Погоди... Ишь । ы! Да это же курень Прасковьи Иванаевой, которая правит всей сва- дебной стряпней и подачей к столам. Поймал её за локоток, озабо- ченную, с капельками пота на переносье: «Спасибо за пир, хлопоту- ша милая! Как настроение?» Вспыхнула польщенно. Однако ж отве- |ила без всякого «этикета»: «Настроение, как у свадебной лошади: морда в цветах, а задница в мыле...» Он похохотал от души, Устя тоже улыбнулась: «Пашенька у нас такая...» Старики головами чуть с круга не сошли — шутка ли, решить, |де почивать государю в первую брачную ночь! Ежели по древлим казачьим обычаям, то — в бане, в меру протопленной, чисто помы- той и оветренной... Но — государь жа, анпиратор! Вмешалась Прас- ковья: «Да чем плоха моя изба?! Лучшей не придумаете!» И снова оза- ботились, бороды, затылки затеребили: оно неплохо, конешно бы, да всё ж... Подол захлюстанный Парасковьин, задница её поротая аль забылись? Но, опять же, государь к ней весьма предрасположен... Скрепив сердца, согласились: ладно, незамай у Парасковьи Гаври- ловны, только она пущай балдахин не забудет повесить, без балда- хину низзя — шишига подсмотрит, сглаз наведёт... И привезли сюда, и зажгли толстые свечи, и понаставили питья, еды всякой, и откланялись, пожелав, чтоб дала первая ночка и сына и дочку... Устя не спешила в постель. Сидела за столом, уткнувшись лицом в ладони. Он хотя и был в немалом перепитии, все ж догады- вался о ее состоянии. Остановился рядом, ласково сжал плечико, по- гладил. Потом задул все свечи, кроме лампадки у образов, подтянул табурет, сел рядом, обнял. — Я понимаю тебя, моя царица, как это трудно... побороть себя. — Деликатно не сказал «побороть стыд». — Но ведь, Устенька милая, все женятся и замуж выходят. Ничего в этом нет плохого, грешно- го...Мужа стыдиться — детей не рожать... Не открывая из-под ладоней лица, припала к его плечу виском, зашептала торопливо: — Государь, миленький, очень прошу... дай привыкнуть к тебе... только одну ночь, одну ноченьку не трогай. Пожалуйста! — Ишь ты! — хмыкнул удивленно и озадаченно. — Ворота дёг- тем вымажут. Тогда как? — Встал. — Я выйду. Раздевайся и ложись. Потом видно будет. Когда вернулся, она с головой укрылась одеялом, лежала, прижав- шись, вернее, вжавшись в стену. Он лег рядом, сдернул с ее головы оде- яло, прижал к себе. Она так тряслась, что, будь он трезвее и спокойнее, услышал бы клацанье Устиных зубов. Емельян терпеливо ждал, но и после некоторого успокоения она задубевшими, как на сильном моро- зе, губами, заикаясь, шептала: «Государь... потом, потом, пожалуйста...» 285
Это уже начинало злить: — Что за дурь?! И попробовал взять ее, но она с таким остервенением уперлась руками в его грудь, что он отступился: — Ну, жена мне досталась, мать твою... Похоже, и крестом любви не свяжешь. Зачем тогда согласилась? Или уж больно застыдчивая? А может... может, не девка уже? С того страшится? Может, утром не придется говорить свахам и родителю её: сад загорожен и зверь сбережён, и пусть хоть провалятся от по- зора невеста и родитель? Тьфу, ч-черт... Рукой отвел боковину полога, дотянулся до стола, из штофа на- булькал в стакан и, приподнявшись на локте, махом выпил. Пал пле- чами на подушку, и тесовый потолок, блёкло подсвеченный лампад- кой, качнулся , пополз, накренился — Емельян опрокинулся в тяже- лую небыть. Не справился с двумя ералашными, попойными, почти без сна, сутками. Он не знал, что вот тут-то Устя и дала волю слезам. Казалось, выплакала всю себя, прежнюю, юную, беззаботную. Не видел, как она перевернула мокрым вниз подушку, невольно подумав о себе с усмешкой: пуд выплакала, легкая стала. Утром она заметит, что меж- ду пальцами на руках водяники мокрые вздуются, Паша покачает го- ловой: «Эт у тебя от нервенности, матушка государыня!» Причем слово «государыня» произнесет без всякой иронии. Сейчас на проснувше- гося Пугачева смотрела иная Устя, которую в церквах на заздравных молениях о государе и доме его он приказал поминать как великую государыню всероссийскую Устинью Петровну. В глазах ее, показа- лось, увидел томящуюся в глубине зрачков боль, расширявшую их. Непосильно стороннему унять, да и понять эту боль. Подумалось: Ус- тинья, верно, во всю ночь глаз не сомкнула. Конечно — не сомкнула. Рядом упившийся муж храпит. Царь! А она — одна. Наедине с но- чью, в чужом доме, с чужим страшным мужчиной. Может, с Богом разговаривала? Что он ей сказал? Открыл ли тайну? Эх, голубка!.. С вечера — девка, с полуночи — молодка, а поутру — хозяйка. Утро скоро, а она всё еще... Никто! Для нее ведь всё вдруг вверх тормаш- ками, всё — впервые: и мужчина, и брачное ложе, и звание госуда- рыни императрицы... Верит ли, что — царица? Ах, Емельян, не строй из неё дурочку! Земля слухами полнится, но, скажи, какая истая ка- зачка не любит риска? Какую вообще не холодит венец супружес- кий, пусть даже за самого замухрышенного выходит: ужель до веку вместе? Ибо вон сколько их, вдов казачьих! Через двор, через два... А тут... Ну, говорит, глянулся, ну, говорит, волей пошла, хоша могла б... Могла б, говорит, головой в прорубь. Тута — не Расея. И даже не Дон. Тута — Яик. Последняя колыбель воли. Супротивности. Плен- ный дворянчик Шванвич свечкой взносит палец, речет: лобное мес- то России! 286
Умный дворянчик, много знает. Слышал однажды, как говорил Ване Почиталину: «Нам бы не повторить ошибок крестьянской вой- ны в Германии, которую возглавлял Томас Мюнцер...» Емельян вме- шался: «Ты это про какую, Шванвич, напомни?» Оказывается, полто- раста лет назад, почитай, все крестьяне Германии поднялись против своих невыносимых угнетателей, за установление «царства Божия» к «общей пользе». Всё б хорошо, да разобщенно действовали, и пре- дателей много оказалось. Разобщение — как растопыренная пятер- ня, по отдельности все пальцы выломать легко. А попробуй-ка кулак разжать! Мюнцеру тому, говорит, голову отрубили, а крестьян боль- ше ста тысяч казнили. Емельян не мог представить, как можно было одиннадцать тысяч разинцев умертвить разом, а тут — за сто тысяч! Наверное, не зря говорят, что в богатстве сердце быстрее твердеет, чем яйцо в кипятке. У кого богатство, у того и власть. У кого власть — у того и богатство. Замкнутый круг! Пытался тот немец разрубить этот круг, пытался одностаничник Разин, пытается он, Емельян...- Это что же, никому не разрубить? Потому что не повернуть солнца вспять? То есть, у кого деньги и власть, у того и сила? Конечно! Деньги сильнее власти, смерть сильнее денег. А умирать никому не хочется — ни богатому, ни бедному. Многие за один день жизни готовы от- дать все состояние, нажитое десятилетиями каторжного труда и кро- хоборской экономии во всём... Что же может погубить тебя, Емель- ян, погубить начатое тобой дело? Дело, в которое ты вшвырнул и это невинное синеглазое дитя, лежащее в твоей постели. Отмолимы ль дела твои пред Богом и людьми, пред нею, девочкой? Емельян сквозь полутьму смотрит на Устю, хочет понять ее. Она смотрит на него и тоже хочет понять. Искренен ли? Душа через гла- за себя кажет? А каковы они, его глаза? Мнится, будто в них никогда не заглядывало солнце, что не отразили они ни одной звезды. Они вобрали столько тьмы, что свету в них нет места. Такое впечатление от его глаз, наверное, потому, что и сам он — ночь, потёмки, в кото- рых, возможно, навсегда заплуталась Устя, увлеченная обманным светом обручального золота. И вот — обручена. Обречена. Венчаль- ные свечи были погашены разом, прищипкой, как заповедано, чтоб и жить долго вместе, и умереть вместе... Положила голову на его плечо, молвила тихо: — Плохо мне, — И — еще тише: — Плохо, государь мой. Встрепенулся, обрадовался: так незатейливо, вроде бы обиход- но государем назвала. Её государём! Опять нежно провел ладонью но волосам, шее, щеке. Женщина любит ушами, и он успокаивал, шеп- тал, вшептывал ей какие-то, верно, очень хорошие, очень душевные г лова, которые сливались для нее в некое легкое шелестение то ли молодого осинника, то ли лугового шелкотравья, покорных мягкой, ненавязчивой ласке ветра. Расслабилась убаюканная, не оттолкну- ла, когда он крутнулся к ней, придвинулся жестко, потянулся горя- 287
чим ртом... Встречно приоткрыла губы и приняла ошеломляюще дол- гий поцелуй. Поцелуй показался совсем не таким, какие были там, под пьяные вопли «горько!», когда ощущались только претившие ей волосатость рта да запахи водки, толченого с уксусом чеснока, жа- реной утятины да отварной осетрины. Тело проняло неслыханными дотоле токами. Даже болевой вскрик её был благословенным в гар- монии того порыва. ... И началась новая жизнь. Царская. А цари не живут в куре- нях, пусть и просторных, как двухэтажный дом Михаила Толкачева. Выбран был приметнейший в городке кирпичный особняк «послуш- ного» старшины Мартемьяна Бородина, который еще в конце сен- тября с отрядом верных правительству казаков ушел в Оренбург, заб- равши семью. В придворный штат Устиньи Емельян самолично определил Ми- хаила Толкачева, Дениса Пьянова и Устиного отца Петра Михайло- вича, фрейлинами стали Паша Иванаева да Машутка Череватова с Дашенькой Бошенятовой, а главной домоправительницей — Акси- нья Толкачева. Поскольку Устя почти насплошь неграмотная (ходила сколько-то раз к запоротому Симоновым пономарю Якову Зотовичу ломать «аз» да «буки», все перезабыла уже), то для письменных дел приставили к ней вострого в этом Алексея Бошенятова. У крыльца, при двух пушках, — караул казачий, строгий, не каждого впустит. Не впустили и Ванечку Неулыбина: — Вали отселева, покуда пинка не огрёб! Устя видела в окно, как побрёл он прочь, горбя плечи, цепляя ногой за ногу, хотела было выскочить, окликнуть, спросить, чего при- ходил-то, да опомнилась: царица же, нельзя... Да и что, собственно, она могла спросить? И что он мог ответить? Алексей Бошенятов по- том откроется: «Ты знаешь, как он плакал, когда узнал о твоей свадь- бе! В три ручья слёзы бегли!» Усте и польстило признание и рассер- дило: он аль баба? Казак называется! Через неделю она узнала, как свиреп, как страшен может быть ее муж. Пугачев взрыкивал и метался по большой зале из угла в угол, то под одним обшлагом кафтана, то под другим дергал волосы, кру- тил их в пальцах, откидывал, надбровья взбугрились — забодают. Кабы такая гроза, да стороной. Нет, на головы, на головы падает гро- за, на атамана Каргина, на Толкачева, на Перфильева, на Давилина, которые стыли у порога, но не гнулись, только чернели лицом да щу- рились, как против ветра. Что ж, виноваты: караулы проворонили негодяя, доносчика. А ведь он, государь, кабы единожды, кабы не каждый день твердил: к Симонову не то что былинка — волосок чтоб не проник. А тут бревно пролезло! Словно в половодье топляком в дно будары ахнуло и опрокинуло. Наконец кинул назад руки, сцепил за спиной, крутнулся к вино- ватым: 288
— Отца взяли? — Сбёг, паррразит. Матерь взяли. Повесить? Бешеный высверк глаз: — Всё б вешали! Отпустите! Усте подумалось: не глаза, а черные молнии. Молния сама по себе ничего не объясняет, она — или освещает, или разрушает. Объяс- нять её должны обстоятельства. А обстоятельства — хуже некуда: Ванечка Неулыбин потаем перекинулся в кремль и выдал Симонову направление подкопа и время взрыва. Кто втолковал ему точности, неведомо, но Симонов распорядился срочно вынести из-под коло- кольни запасы пороха, совсем на немного опередив Пугачева, кото- рый, узнав о предательстве, приказал приготовиться к штурму и про- извести взрыв немедленно, сейчас, в полночь. Нижние ярусы колокольни рухнули, насмерть придавив более сорока человек из команды гарнизона. Однако крепостной вал не по- страдал. Предыдущая попытка взрыва повторилась в худшем вари- анте: тогда не хватило своего пороху, сейчас понадеялись на чужой. Пугачев снова матерным словом помянул турецкого посланца, кото- рый вместо пороха и оружия обещал деньги и вечную дружбу. В сло- жившейся обстановке повторять штурм кремля — глупость, неоправ- данная гибель людей, море крови. Он отменил штурм. Засобирался назад, к Оренбургу. Сказал: — Удвойте караулы, усильте осаду. Выморим голодом. Они уже кошек поели... Велел накрывать отвальный обед для ближних сподвижников. Зашел в их с Устей опочивальню. На полу, на стенах богатые ковры, широченная кровать с шелковым, в крученых кистях балдахином, шкаф, два комода, на подставке — зеркало в человеческий рост. Устя почти по плечи утопала в роскошном велюровом кресле, держа на коленях деревянные пяльца. Подняла встревоженные глаза: — А как же я? Оставляешь? Пугачев остановился над ней и посмотрел сверху вниз, показа- лось ей, как целковый на медную полушку. — Тебе разве плохо здесь? — Без тебя? — Государыня милая моя, где это видано, чтобы цари и воины за собой юбки по войнам таскали? — Говорил, а сам любовался: до чего ж хороша чёртушка! На такую б только смотреть, заперев дыхание, молиться с тонкой дорогой свечкой в руке. Возжигать лампаду, как пред иконой. Густая синь ее поднятых на него глаз не была спокойной. И с чего-то вдруг вспомнились другие глаза, более светлые, лазоревые, глаза Софьи, глаза Лидии Харловой. Но мысль о них взникла нечет- кой, истаивающей, как силуэт одинокого всадника в вечереющей сте- пи. Вот же как: юная яицкая казачка, без усилий со своей стороны, 289
кажется, напрочь заслоняет собой былые привязанности, былую жизнь! Наверное, из всех вечных привязанностей любовь — самая короткая. И Устиньюшка когда-нибудь забудется, маревцем растает? Стало жалко её. — Не грусти, не горюй, милая ладушка, я в Бёрды накоротко — и вернусь к тебе. — Бабам на роду писано — ждать. Вот, буду вышивать для тебя «советницу»... На пяльцах, шитые гладью, уже угадывались цветы, шёлк алый- алый. «Тюльпаны! — опознал Пугачев. — На Дону их лазоревым цвет- ком называют. Недолгий. Раз-раз, не успели жавороночки почири- кать, не успело солнышко порадоваться ему, а уж цвет по широкому полю, по ковылям младым полетел. Как перо утицы, ястребом рас- терзанной». — У нас еще «думкой» такую подушечку величают, — говорит Устя, проглаживая пальцами стежки. — Может, и верно: думка, ду- мать не мешает. Слезу пьёт, сама молчит. Иль, может, правильней все ж — подушка. По душе. Иль — под ушко...Будешь возить ее с собой, где ни ляжешь — под ушко. Может, меня вспомнишь... А еще у нас такие подушечки зовутся... Нет, не скажу! — Вдруг суеверно, со страхом потрясла головой. — Не скажу... — Скажи! — Не скажу, не надо... — А я — знаю. Саваннами кличутся. Устя вздохнула: — Всё-то знаешь ты, государь. — На то и государь, голубушка. Даже то знаю, что эта гнида, этот Иуда, этот предатель Неулыбин Ванька ухажором твоим был. — Одурные речи, батюшка. Ухажор — не жених, жених — не суп- руг...Соседский парнишка, добрый, отзывчивый. Нравилась я ему, ну и что с того?.. Гнида, предатель. Конечно, предатель. А как назвать того из кремля, какой сообщил вам про перебежавшего Ванятку? Он — не гнида, не Иуда? Тоже ведь товарищей предал. Ну да, ну конечно, чужая вошь всегда злее... Так и меня можно Иудихой обозвать, пото- му как от тебя сребреники взяла... за согласье выйти в замуж... — Какие сребреники, чего баишь?! — А что ты, государь, дал, когда сватался, в руку вложил. Трид- цать рубликов, точнёхонько, серебряные... Пугачев смотрел с изумлением: ну и штуковины эта красивая го- ловка выдумывает! Зря наговаривают на бабий ум, будто на коро- мысло похож: и косо, и криво, и на два конца. У младой жёнушки — и косо, и прямо, и крюком, и на сто концов. Словно в головке этой до- тошный дятел-долбунчик работает — ни одного зряшного слова. Даже про Иуду. Когда обнаружилось предательство малолетка, ата- ман Каргин выждал его, Емельяна, гнев, молвил: «Государь, не мы пер- 290
вые, не мы и последние. Иуда предал Христа, Мазепа предал Петра Великого Алексеича, Екатерина, жана ваша, предала вас. А уж чего говорить об малолетке, коего, скорей всего, шаткий в коленьях ро- дитель подстрекнул». Баят же, будто Ефимыч, услышав про сватов- ство, проворчал: «У няво, царя, ча, аль нет вольного этыва добра — баб, девок? Женится. Одне глаза не сыты!» А его Агнея покивала: “Да- да-да, эдык-эдык! — Сына меж тем успокоила: — Не перживай силь- но-то, сынаинька, ето дело не опоздано». Похоже, Ванечка решил, что опоздано, неворотимо. И теперь Пугачев склонен думать по-дру- гому: к измене мальчишку толкнули ревность и жажда отмщения ему, государю. Спокон веку ревность и месть одним дыханием живут.Ка- бы только ему, оболтус неразумный, а то ведь войску восставших напакостил. — Ты представляешь, что ему будет, когда возьмем кремль? — Неминуемая кара ждет. Она сняла сверкающий дорогими каменьями кокошник, поста- вила на подзеркалье, расшпилила убранные вкруг головы косы, вы- пустила поверх груди на колени, концы пушисто расплелись. Пуга- чев нагнулся, взял их в руки и поцеловал одну и другую, коснулся губами головы, расчесанной на ослепительный пробор, и мягко, но повелительно поднял под локотки из кресла. Засмеялся: — Великая ты выдумщица, государыня всероссийская! Айда-ка к столу, сладкая моя, к отвальному. Приму на дорожку по-казачьи — и отвальную, и стремянную, и забугорную. Она положила руки ему на грудь, сама приникла: — Возьми с собой...Не помешаю... Дрогнуло сердце, жалко стало юную, оставляемую. — Я вскорости опять приеду. А покуда, Устенька, жди писем моих. И от тебя ждать стану. Курьер специальный возить будет, зять твой, Семён Шелудяков. Всяких-всяких подарков тебе напришлю. Вздохнула («Прямо по-бабьи!» — хмыкнул Емельян), преклони- лась головой к плечу его. Заговорила — вроде как сама с собой: — Коня поставь к полным яслям, он и счастлив... А человеку для счастья мно-о-ого нужно, государь мой милый. Не подарков — счас- тья хочу... 291
ГЛАВА ОДИНАДЦАТАЯ 1 Вскоре весь Петербург знал тяжелую бокастую карету По- тёмкина, его бешеную шестерку вороных в золочёной уп- ряжи, его лихорожего усатого кучера, зычно огикиваю- щего разинь, на запятках — мрачных его гайдуков в новеньких при- дворных ливреях. Кому выпадал фарт, тот видел в глубине кареты и самого Григория Александровича, откинувшегося на подушки, заме- чал его большое, навыкат, одинокое око, холодное и надменное, мер- цавшее мимо всех и над всеми, будто токмо высокой мироколицей довольствующееся. После кареты по бокам Невской першпективы остаются лишь легкое оцепенение зевак да парящие на мостовой конские котяхи. Известно, по першпективе идёшь — хоть не надевай шапки: одна дру- гой роскошнее кареты, один другого важнее сановник скачет. Сре- ди них, поважнее многих и Григорий Александрович теперь, новый фаворит государыни в ослепительном, с иголочки, мундире генерал- адъютанта. Он, говорят, ворвался в дворцовые покои, как пушечное ядро, и наделал там массу переполоху. Ныне до Григорь Саныча не токмо рукой — молитвой не дотянуться. Как не оробеть, завидя его карету, как не потащить шапку с головы, не изогнуться в стане, ведь, глядишь, завтра, нужой укушенный, его пороги будешь топтать, ми- лости выпрашивая... С першпективы чёрный люд гоняют, но он не гордый — набива- ется в ближних проулках, в подворотнях, и першпектива слышит его гвалт, брань, истошный воп зазывал, торгующих... Чёрт-те чем только не торгующих! И лаптями, и грубой домотканью, холстами, упряжью, лежалым обносьем, рукавицами, заячьими шапками и горячим сбит- нем, варёной требухой, сушеными грибами и мочеными яблоками, расстегаями... В воздухе — живые, подвижные запахи ливера, жаре- ного мяса, кислой капусты, сыромятины, дёгтя, полынных веников... 292
Мужика, в лаптях и грубом домотканом зипуне, с заткнутым за шерстяной кушак кнутом, всё здесь потрясает. Он тянет шею к пер- шпективе и одурелыми деревенскими глазами озирает городское чудо-юдо: дворцы, витрины, несущиеся санки и громыхающие каре- ты, расфуфыренные благородья, источающие диковинные запахи. Бормочет, почесывая под треухом голову: — Эт как жа здеся жить-та? Рази можна так-та? — Можно! — хлопает его по плечу парень в молодецки залом- ленном картузе и стёганом архалуке. — Ноне всё можно! И головы барские рубить можно! Мужик опасливо оглядывается на громкий насмешливый голос: — Эт ты чаво, чаво баишь-та, оглашенный? Тот ржёт и тут же приникает к его волосатому уху: — Ты отколя, лапоть? В твоих весях на семь сёл один вол, да и тот гол? Зато десять урядников на мужика? Что у вас про государя Петра Третьего слышно? Ждёте? Землю, волю тебе, дурак, даст. Сам, дурак, барином станешь! И пошел себе, оставив сомлевшего от испуга мужика в недоумье: да как жа, от Бога жа?.. И еще больше теряется и недоумевает, потому как слышит ря- дом, тут и там уж вовсе будто бы непотребное. — Потемкина видел? Каков, а! — Лисой в чин вошел, волком обернётся, помяни мое слово... — Вестимо, свинье только рыло просунуть, там и вся пролезет. — Не всё ж Орлову под царскими образами красоваться! — На Неве, сказывают, государыня фрегат сподготавливает. — Эт зачем? — Ав родную неметчину бежать. Муж-то воскрешенный пол- царства уж оттяпал, скоро на Москве будет. В монастырь обещается супружницу-то, а ей, вишь, не по ноздре. Баба-то балованная. — Да уж куда балованней, кобелей по сто на год меняет! Эвон Гришку одноглазого с войны вытребовала. — Вешать всех! — Вешать! Осин с пенькой на Руси хватит. — И топоров! — Эт-та што тут за речи, што за окаянщина! — рявкает вдруг генеральским басом здоровенный детина в партикулярном платье, выросший вдруг рядом как из-под земли. Хватает за шиворот и одно- го из говоривших, и мужика в лаптях .— Эй, полицейский!.. • ... Екатеринин Двор сразу же почувствовал, что прежняя воль- гота кончилась, что по широким мраморным ступеням шастают не былые коты — по ним неторопливо и тяжеловесно всходит молодой отважный зверь. Переступает так, словно каждым шагом подкручи- вает под себя пусть не весь земной шар, но уж Россию — беспре- менно. И если не навсегда подминает, то надолго. И с ним надо счи- 293
таться. Умом взять — кишка тонка, силой — прихлопнет лапой, как мышь, пискнуть не успеешь... Сразу же ощутила и оценила эти его качества Екатерина. Более того — она по уши влюбилась в Потёмкина. Признавалась Праско- вье Брюс: «Я с него, как глупая, глаз не свожу! Нет совершенств, ка- ких бы я не видела в нём...» В самый разгар ее работы в кабинете, ее бесед с министрами, послами или сенаторами торопливо входит дежурный камердинер и что-то шепчет ей на ухо. Она немедленно поднимается, и низкий го- лос ее звучит чуточку торжественно и даже празднично: — Господа... я вас не задерживаю... Является Потемкин. Презрительным оком окидывает эти согну- тые, пятящиеся спины, грузно опускается в кресло напротив госуда- рыниного стола. И начинается многочасье их бесед. Впрочем, гово- рит больше он, она — слушает, делает карандашом или пером помет- ки на бумаге и опять слушает. Екатерина не любит людей, по ее выра- жению, «натёртых чужим умом и знанием». Но Потёмкина, она это ви- дит, природа наградила недюжинным умом, подкрепленным усердны- ми занятиями. Не случайно в Московском университете считался пер- вейшим среди студентов, она про то знает. Знает и то, что отчислен был за неуспеваемость и пропуски занятий. Видишь ли, вдруг разоча- ровался в светских науках, впал в набожность и затворничество, за- собирался то ли в монахи, то ли в архиереи. А оказался в гвардии. При- метно участвовал в перевороте, был за то поощрён, пристроен к про- кормным должностям — надоело, сказал, скучно, сказал. Запросился на юг, в армию, под пули и ядра. С блеском отличился в сражении при Фокшанах, в штурме Хотина. Старший братец Паши Брюс, главноко- мандующий Румянцев всегдашнее удовольствие о нем высказывал. С грустью и признательностью прочтет она через много лет стро- ки о её «любезном богатыре Грише, Гришеньке», когда его уже в жи- вых не будет, узнает отзывы многих незаурядных людей. Особой ис- кренностью и теплотой тронут воспоминания австрийского дипло- мата де Линя: «Показывая вид ленивца, трудится беспрестанно; не имеет стола, кроме своих колен, другого гребня, кроме своих ногтей; всегда лежит, но не предается сну ни днем ни ночью; беспокоится прежде наступления опасности, и веселится, когда она настала; уны- вает в удвольствиях; несчастлив от того, что счастлив; нетерпеливо желает и скоро всем наскучивает; философ глубокомысленный, ис- кусный министр, тонкий политик и вместе избалованный ребенок; любит Бога, боится сатаны, которого почитает гораздо более и силь- нее, чем самого себя; одною рукою крестится, а другою приветству- ет женщин; принимает бесчисленные награждения и тотчас их раз- дает; лучше любит давать, чем платить долги, чрезвычайно богат, но никогда не имеет денег; говорит о богословии с генералами, а о во- енных делах с архиереями; по очереди имеет вид восточного сатра- 294
па или любезного придворного века Людовика XIV и вместе изнежен- ный сибарит. Какая же его магия? Гений, потом и еще гений... И ве- личайшее познание людей...» Даже ярый недоброжелатель Потем- кина француз на русской службе Карл Массон вынужден будет при- знать: «Его кончина оставила громадный пробел в империи». Ибо «ког- да его не было, все говорили лишь о нём; когда он находился в столи- це, никого не замечали, кроме него...» Вот такого царедворца, друга, любовника обрела Екатерина. Удивлялась себе: как в большом, но неприметном капрале разгляде- ла сегодняшнего, будущего царедворца? — Какие твои, Гришенька, суть размышления есть на день се- годняшний? — Хотел бы, матушка, направление твоих размышлений знать... Обмолвились фразами и замолчали, [лаза говорили громче и вы- разительнее слов: «Как же я мог столько лет без тебя?!» — «Я, право, тоже удивляюсь: как могла жить без тебя?» — «Моё солнышко, моё сокровище...» — «Мой ангел-хранитель, серафим стокрылый...» И взбуживалась кровь, взбуживалась память о ночи минувшей: о, ско- рее бы новая ночь, скорее бы новые фантазии до утра!.. Вымолчали время, радуясь его лёгкой беззаботности, радуясь, как дети, почти беспричинно. Обратились наконец к делам. — От Бибикова вести... тревожен Александр Ильич. Усиливает- ся самозванец. — Без тревоги только на кладбище, матушка. — Прислал прелюбопытную бумагу, найденную у разбойников. Помнишь, толковали мы о русских банях, о русской чистоте. Вот, прочти... На сероватой грубой бумаге с закрученными углами был реестр имущества, потерянного повстанцами 30 января в бою под Кунгуром — перечень пофамильный, длинный, на нескольких листах. До по- лушки перечислены деньги, «рукавицы с варёгами шубные», «пороху фунт, пистолет — 50 копеек, чернильница медная — 40 копеек», «шапка круглая казачья», «зипун смурой», «кафтан сермяжный», «ло- шадь, мерин голубой», «чюлки панские да русские, руковицы козло- вые, одно копьё», «сапоги немецкие новые», «рубашка с порты», «ру- башек с порты двои», «три рубашки и трои порты»...Потемкин не по- ленился, пересчитал — более сотни фамилий, и почти каждый пост- радавший в числе утраченного называл запасные порты и рубахи. На это-то и обратила внимание Екатерина. — У русских, матушка, перед смертным боем принято надевать чистое белье. Да и после бани русский не полезет в грязное. А обра- тила ль, матушка, что ни один в числе потерь не называет продукты, вино, табак? Зато вслед за рубахами и портами идут порох, свинец, чернильницы, кони, епанчи...Кто их там, под Кунгуром, так потряс, что всё побросали? 295
— Отрадно, однако ж разговору не стоит. Наши войски многаж- ды больше теряют: города, пушки. Солдаты с казаками к разбойникам перекидываются. Не зря тревожен Бибиков. Нешто Суворова в помощь послать? Я подготовила указ о производстве его в чин генерал-пору- чика. Он примет твой резервный корпус. Думаю, Румянцев не рассер- дится, потерпит, пока Бибиков да Суворов с бунтом управятся? — Суворов славный генерал, зело славный, но ты, матушка, ос- тавь его Петру Александровичу. Заберёшь — что Европа подумает? Подумает: самозванец так усилился, что страшнее Порты стал, на него лучший генерал отозван. Бибикову войск достаточно снаряжено, он и сам с чернью справится.. Тебе, матушка, важнее османов скорее побить, заставить наши условия принять. И не связывай Петру Алек- сандровичу руки, излишняя опека — делу помеха. Представь себе, человек переплывает бурную реку, а ему с берега кричат, что не так руками машет, не так ногами бьёт. И не велят ослушиваться. Утонет к чертовой бабушке! Я видел, как он расстраивается, когда из Петер- бурга окрикивают. Оставь на его волю всё, Петр Александрович не оплошает. — Потемкин улыбается чему-то, скомканным платком про- мокает морщину слепого глаза. — Он, матушка, ни в чем не плошает. И добрейшей души человек. Екатерина вспоминает великолепно большого, роскошного, с громовым голосом генерал-фельдмаршала, которого откровенно по- баивается, мистически предполагая, что он может быть последним побочным отпрыском Петра Великого, в честь коего, возможно, и на- зван. Юная в то время красавица Мария Андреевна, похоже, придер- живалась правила: тонуть — так в море, любить — так принца. По- любила же и влюбила (чего мелочиться!) императора. Не единожды вглядывалась Екатерина в портреты, писаные и с Петра Великого, и с Петра Румянцева: ей-же Богу, схожи, зело схожи! Округлостью лица, луповатостью глаз, складкой губ, обводом бровей. Только ху- добистость Петра Алексеевича Петр Александрович проигнориро- вал. Тучноват. Но это уж не столь важно... Екатерина видит, что Потемкин продолжает лукаво улыбаться и готов, кажется, что-то еще о Румянцеве сказать. — Продолжай, Григорь Александрыч, — поощряет она мягко. — Петр Александрович в расстроенных чувствах остался, ма- тушка. — С чего сие? — Супруга Петра Александровича знает, что он имеет при себе любовницу. И вот к празднику присылает подарки не только ему и камердинерам, но и ей несколько кусков материи на платье. Петра Александровича очень растрогало такое внимание супруги к метрес- се. Однако ж и огорчило, говорит: коли б знал её любовника, непре- менно послал бы ему подарки. Екатерина засмеялась: 296
— Велика, но зряшна печаль; его супруга ему безупречно вер- на. Быть верной в наше время весьма трудно, особенно в Петербур- ге, где на одну бедненькую женщину три мужика приходится. Какая от соблазна удержится при таком выборе! Жена Петра Александро- вича вне подозрений. Потемкина заело: — Как жена Цезаря? Хотел бы я утверждать оное и в отноше- нии некой царствующей особы. Зело ревную. — Гришенька, не бери в рассужденье прошлое, особа в вели- ком одиночестве была. Особа вечно будет тебя любить как душу, как разъединого.. Но он ревнив, бестия, ревнив: — Чем докажешь, Катюша? — Всей жизнью, Гриша! — Екатерина поднимается взволнован- ная и строгая, с выступившим румянцем на припудренных щеках, идёт к застекленному шкафу, из стиснутых книг вытаскивает одну в скром- ном переплёте. — Тебе знакома восточная литература? — Не весьма. Разве что «Кама сутра»... — Нуда, ну да — более фривольная, более плотская, хотя и весь- ма романтичная восточная сага. Но я предпочитаю вот эту древнеин- дийскую поэму. «Рамаяна» называется. Для меня ее переложили на рус- ский. Послушай. Легендарный царь Солнечной династии, идеальный правитель Рама сомневается в возлюбленной супруге, требует дока- зательств верности. Тогда она складывает руки у груди, потупляет взор и говорит: «Никогда никого, кроме Рамы, не было в мыслях моих. И если я сказала правду, да раскроет мне Мать-Земля свои объятия! Мыслью, словом и делом я всегда служила благу Рамы и чтила его одного как супруга. Если молвила я правду, да раскроет мне Мать-Земля свои объятия! Я невинна перед супругом моим и людьми, и если мои слова — правда, да примет меня в объятия свои Мать-Земля!» Земля вняла прекрасной Сити, разверзлась и забрала ее, очистив от хулы. — Ека- терина вздохнула и поставила книгу (или рукопись) на место. — Я го- това к таким доказательствам. Попозже. Если потребуешь. А сейчас... не пора ли нам делами более низкими заняться? Чтобы скрыть сомнение лица, Потемкин наклонился и поцело- вал душистую царицыну руку. Он слишком хорошо знал женщин, чтоб в одночасье поверить императрице. У него самого разом было до дюжины пламенных поклонниц, и всем им он устно и письменно клялся в вечной любви. Рама и Сити — прекрасная сказка, а царица Екатерина — реальная женщина, которою он хочет обладать без- раздельно. На меньшее не согласен. Замахиваться — так на Эверест, умереть — так на Эвересте. Но право вознестись гордыней на Эверест надо заслужить. Или завоевать. Ты — у подножия. Не медли. Или будешь выкинут, как нич- тожный Васильчиков. Или как опустившийся лентяй Орлов. 297
Уже через несколько минут Екатерина приходит в восторг и сладкий ужас от его бешеной энергии, с которой он начинает стро- ить планы. Её и России будущего. Вспоминает о старце Филофее, который в послании к великому князю Василию III формирует мысль о преемственности царской власти русскими князьями от византий- ских императоров и о Москве как о третьем Риме:«Пал второй Рим — Константинополь, но на его месте возник третий Рим — Москва. Пер- вые два погибли, третий — не погибнет, а четвертому — не быть». — Истинно сказано! — пристукнул кулаком Потемкин по столу. — Сбудется, матушка, твоими радениями сбудется! Выглянул к секретарям, потребовал принести большую карту. Кидает ее на стол, словно скатерть-самобранку. И маневрирует по ней широченной, как лопата, ладонью, растопыривает на середине империи. — Россия, Катеринушка, лобное место мира обозримого. Ей за- видуют, она злит. А коли так — срыть её, граблями заровнять. Но сна- чала — растащить, поделить. Вспомни: гунны с Аттилой, татаро-мон- голы, шляхта с ливонцами, Турция...Всех перемололи, переварили и выплюнули. Тесен кафтан, и Михайла Ломоносов сказал: Россия бу- дет прирастать Сибирью. Прирастает! — Ладонь шикает по карте к Охотскому морю, к морю Японскому, к океану Великому, Тихому. — Вона куда шагнули! Сыщи ныне, где те, коих изрыгнула Россия? Кои завязли и иссякли на российских просторах... Имя только осталось. А тут, — ладонь летит в обратном направлении, к Балтике, — тут бо- гатырский ботфорт дал под зад задавалистому Карлу XII и плотниц- ким топором прорубил в Европу не окно — ворота! И показал ей свой кулачище: дескать, забудьте к нам дорогу с мечом. Неймётся! И за- меть, матушка, чем меньше страна, тем больше спеси, претензий, ля- гушка хочет казаться волом. Вот, одной моей пятерни хватает, чтобы накрыть и Пруссию, и Францию, и Австрию, и Венецию, даже до Англии мизинец достает. А сколько пятерней нужно, чтоб Россию прикрыть?! Ты, матушка, разумное дело сотворила, разделив эту из- веку спесивую авантюристку Польшу и, — ладонь сгребает к России желтого окраса ломоть Речи Посполитой, — вернула наши древлие славянские земли. Это спесивой шляхте — и за Лжедимитриев, и за нынешнюю войну с Поднебесной, которую вместе с Францией и Ав- стрией натравливала на нас. Идет час и Поднебесной! — Полусогну- тая ладонь с блёстками мозолей, верно, от рукояти сабли, отгребает к России земли Придунайские, земли северного Причерноморья, се- верного Прикаспия: — Здесь быть южным нашим воротам, здесь быть флоту российскому, здесь быть славной торговле с заморскими стра- нами. Здесь, матушка, твоя империя прирастёт новыми губерниями, новыми городами. Сейчас тут ничтожная малость людей проживает, всего тысяч с двести. Заберем мы сей край у злокозной Турции, и ты, государушка, назначишь меня тамошним губернатором либо намес- 298
гником своим. Ты потом не узнаешь сего края! Я переселю на сии чернозёмы половину России! — Назначу, — послушно кивает Екатерина, распаленная его вдохновением, его фантазией. — Без откладки назначу. И дам деньги на переселение. Чтоб не думали вы с Румянцевым об перемене та- мошней диспозиции. — И позволь, матушка, не возвращать из новых земель беглую чернь, ибо усилится бег её в бывшую Польшу и прочие неблагоже- лательные места. — Позволю... — А еще я переселю туда запорожских казаков. — С чего немилость, Гришенька? Ты же любишь казаков. А за- порожские...Ты читывал их письмо турецкому султану? Каково, а? Владыке Поднебесной, царю царей! — Тому сто лет минуло, матушка, а они такими ж дикими оста- лись. В цивилизованном государстве то противно этикету внутрен- нему и международному. — Зато какая дипломатия понятная и честная, не такая, как у всех протчих, венецианской каретой называемою за двуличность. — Полно этим запорожским оселедцам сидеть в сердце Украй- ны, грабить безделья ради и чужих, и своих. Потемкин вдохновенно жестикулирует мощными лапищами, словно гувернантке, втолковывает Екатерине, почему он готов при- кончить вольницу. Сия община хотя и признает зависимость от цен- тральной власти, но по-прежнему сама выбирает себе атаманов и старшин, самовольно казнит и милует преступников, по собствен- ному усмотрению старается входить в сношения с соседними дер- жавами, укрывает у себя всяких недовольных порядками в централь- ной России, укрывает беглых злодеев. Стоит только российскому кре- стьянину добежать до царства сечевиков, как вся его крепостная за- висимость от помещика рушится, он становится членом общины, из коей, как известно, выдачи нет. — У других ведь тако ж, Гришенька, — деликатно входит в жар- кий монолог Екатерина. — «С Дона выдачи нет!», «С Яика выдачи нет!» — Придёт и им черёд! — обещает Потемкин. — А пока что, ма- тушка, по берегу моря, на Кубани-реке учреди другое войско, пере- селим туда сечевиков, хай землю орают да державу твою стережуть. Станут такими же справными и добрыми твоими, отечества и веры православной слугами, подобно донцам. — Гришенька, какие ж добрые да справные, ежели из них и Ра- зин, и Булавин, и Некрасов, и Пугачев? Потемкин, будто уличенный в нехорошем, вскидывает на Ека- терину разгоревшийся голубизной глаз. Замешательство длится мгно- вение: — Пошли, матушка, указ в Зимовейскую, откуда эти разбойни- 299
ки Разин с Пугачевым, пущай сожгут хибару Емелькину и пепел раз- веют. Прикажи перенести Зимовейскую, это гнездовище разбойное, на иное место с иным именем. — Назову ее Потёмкинской! — пламенно подхватывает Екате- рина. Она на седьмом небе. В своем азарте Потемкин, верно, полагает, что втолковывает дав- но носимое смертной женщине, но его слушает императрица, кото- рая всё схватывает с полуслова, ибо ее мысли давно идут в том же направлении. И ей остается лишь ликовать: наконец-то она обрета- ет не только восхитительного любовника, но и мудрого, отважного единомышленника. При таком друге она станет выше и привлекатель- нее. Ведь ей всегда хочется, чтобы её видели такой, какою она себе нравится, а не такою, какая она есть. Боги жаждут! Она жаждет. А из Потемкина — идеи, идеи: — Я верю в Бибикова, он славный генерал, он мой друг, он раз- гонит и перевешает разбойную сволочь, а Пугачева притащит к тебе, и ты повелишь отрубить ему голову. — Гришенька, не повелю... Как Сенат рассудит. — Хорошо, ты продашь Емельку цыганам вместе с цепью и при- кажешь водить по ярмаркам, как медведя, а войско Яицкое переиме- нуешь, дабы навсегда предать забвению сие несчастье, взбуженное яицкими разбойниками. — Ох, Гришенька, что у тебя за голова! — Екатерина прижимает к груди его лобастую голову, запускает пальцы под парик, в ласко- вую теплынь отросших волос. — Твои слова, да Богу б на ушко! — Так будет, Катя, даю голову в заклад! — Твоя головушка еще пригодится, милый дружочек, ой приго- дится. Опасности, увы, велики и многотрудны, они превышают рас- четы даже самых осторожных стратегов и тактиков. Не спеши, со- кол. Грасиан говорил: пока ты разумом медлишь, удачи подрастают, тайные замыслы мужают. Не гони лошадей. — Лошади не боятся гоньбы, если у них ясли полны. Поощри, матушка, губернатора Рейнсдорпа и яицкого коменданта Симонова, своим смелым упрямством они хорошо вяжут этого дурака зимовей- ского. Представляешь, сколь худо было, если б он не стоял враско- рячку меж Оренбургом и Яицком, плюнул на них да прямиком — на Москву, на Питер. Глянь на него, чуть он подался в сторону, и уж весь горный Урал, Башкирию поднял. Пускай дольше топчется на Яике, мы разделаемся с Портой и навалимся на него.. — Я не оставлю благодарностью Рейнсдорпа с Симоновым... Но, Гриша, ты как вроде разбойника откладываешь на потом, на после Порты? Так ли? Он оторвал взор от карты, на Екатерину глянул незнакомо, рез- ко и остро, словно алмазом по стеклу. Взял из хрустальной вазы пе- ченье, громко хрумкал, прохаживаясь по ковру, заложив руки за спи- 300
ну, свесив голову. Екатерине подумалось: так, наверное, идет за ве- черним стадом уставший пастух, не хватает только волочащегося сза- .1И длинного арапника. Начал говорить и всё смотрел в ноги, будто ступиться боялся: — Дело, матушка государыня, много сложнее, чем из Питера ви- дится. Бибиков прислал Денису Фонвизину письмо, он пишет, что не 11угачев важен, важно всеобщее негодование. Всеобщее, Катя. Зна- чит, допекла житуха. Аристотель говорил: «Толпа достойна умереть прежде, чем она родилась». Не блеснул и твой друг Вольтер, заявив- ши: «Народ всегда несдержан и груб — это быки, которым нужны ярмо, погонщик и корм». Недостойный философа сарказм. Вольтер не знает настоящей жизни. История раз за разом говорит обратное: чернь — >то народ, толпа — это нация. А народ, нация бессмертны, если пра- вители не считают их быками, бессловесным скотом. Когда-нибудь французы напомнят Вольтеру его заблуждения так же, как часто на- поминают нам о нашем тупоумии Стеньки Разины, Кондратии Була- вины, Иваны Болотниковы, Емельяны Пугачевы. Потом спохватыва емся... И что против них выставляем? В нынешнем, к примеру, слу- чае? Пожарные команды шумят, суетятся, а шланги рваные, бочки рас- сохлись, брандмейстер пьян... С досады начинаем не пожар тушить, а баграми и ломами погорельцев бить. Не водой — кровью заливаем.. .А когда разгорится — ой как трудно потушить.. .Это, Катеринушка, Русь! Грех было не согласиться. Пока что прежними государями , да и >*ю, Россия Европе старательно представлялась только передним фа- садом, декорации были пышными, но шаткими и большей частью де- ревянными. Вспомнилось, как горел московский дворец императри- цы Елизаветы Петровны, имевший более трех с половиной вёрст в окружности. За три часа сгорел — на глазах Екатерины, дотла. И тут является другая русская особенность: Елизавета Петровна прика- зывает выстроить дворец заново, дает на это полтора месяца. И при- казание выполняется в точности! Такова эта страна. Ее разоряют, жгут, растаптывают, а она поднимается, возрождается, как птица фе- никс. Страна-неваляшка. А Потёмкин — сей земли сфинкс, но не с туловищем льва, а медведя, то подвижного, озорного, неутомимого, то смурного и агрессивного, будто только что вылезшего из ямы пос- ле спячки Екатерина начинала познавать Потемкина глубже, начи- нала привыкать к внезапным переменам в его настроении, к внезап- ным приступам раздражительности, черной, пугающей меланхолии. Нынешний его мрачный монолог запомнится ей навсегда, а через не- полные двадцать лет она даже горько поплачет: как прав был Гри- шенька! Через те неполные двадцать свершится Великая французс- кая революция, народ штурмом возьмёт ненавистный ему символ уг- нетения — тюрьму Бастилию, этот день сделает национальным праз- дником, а через год сроет каменную темницу, чтоб не напоминала о жестоком правлении бездарных монархов. Убежавших было короля 301
и королеву поймают, втащат на эшафот и казнят. Доживи Екатерина до того дня, наверное, в ужас пришла бы от случившегося, искренна посочувствовала бы красавице королеве Марии Антуанетте, не про жившей и сорока лет. Будучи австрийской принцессой, та вышла за- муж за французского короля Людовика XVI, но так и не полюбила свою новую родину. Злословили, будто когда узнала, что её голод ный народ без хлеба, надменно бросила: нет хлеба, пусть едят пиро- жные. Тем не менее, найдутся пииты, которые оромантизируют и даже возвысят ее образ: Кровь голубая на помост хлестала — Ликуй, толпа, сжимай своё кольцо! Но, говорят, Антуанетта встала И голову швырнула им в лицо... Посочувствовав французской королеве, Екатерина посочув- ствовала б, наверное, и доведённому до отчаяния голодному народу, которому коронованный супруг Антуанетты посоветует: «Трава уже выросла, пусть едят траву». Странный был человек, невезучий: 21 число любого месяца могло быть для него неприятным, это ему еще в детстве предсказал один астролог. 21 июня 1770 года он устроил фей- рверк в честь Антуанетты, ракета упала в толпу и вызвала панику, в которой 1200 человек были задавлены. 21 июня 1791 года королев- скую чету схватят, когда она попробует бежать от революционеров. 21 сентября 1792 года будет свергнута монархия, а 21 января 1793 года Людовика XVI казнят. Государи, похоже, вообще странный на- род и часто походят друг на друга. Дневник Людовика XVI, напри- мер, скрупулёзно зафиксирует забавные штучки: «За тринадцать лет убито 189251 штука дичи и 1274 оленя», за день «убил 200 ласто- чек»,«С 1775по1791 год я выходил из дому 2636 раз и делал 25 смот- ров». Двадцати шести лет от роду запишет: «за свою жизнь принял 43 ванны, имел два расстройства желудка и несколько насморков». Ни словом не обмолвится о том, что началась революция, народом взята Бастилия... Нечто подобное будет и у последнего российского им- ператора. В своем дневнике Николай II методично будет записывать, сколько ворон он застрелил из окна, как поиграл в шахматы с матуш- кой, но ни слова о том, что за окном грохочет Первая мировая война, что на пороге революция... Размышляя о французском императоре-неудачнике, о его жене- австриячке, Екатерина, возможно, с пониманием вспомнила б и свою покойную невестку, первую жену Павла, которая не прижилась в Рос- сии, не повернулась сердцем к ее народу. Пожалуй, без былого вос- хищения вспомнила б Вольтера, почившего незадолго до разжигав- шейся им французской революции, горько б усмехнулась его cap казму: «О немцах я более хорошего, нежели дурного мнения, но вме 302
сте с тем не могу не признать за ними один (и весьма крупный)<недо- статок — их слишком много». А Потемкин все ходит, ходит мрачно и говорит, говорит. И хру- пает, хрупает печеньем, приготовленным для собачек, ваза почти пу- ста. Соглашаясь во всем прочем, тут Екатерина молча упирается: ты преувеличиваешь, Гришенька милой, она пошлет против бунтовщи- ков дополнительные отряды и тогда... Потемкин внезапно останавливается, вскидывает большую кра- сивую голову, голубой глаз будто воссиял изнутри, жарко смотрит на Екатерину. Наверное, так орел смотрит на Солнце. Говорят, из жи- вых существ только орел может смотреть на Солнце прямо. — Да не слушай ты моё нытье, матушка! Я потому такой, что из кривого полена выстроган. Прямым и светлым меня может сделать толь- ко твоя любовь Как апостол Иоанн говорил? « Совершенная любовь изгоняет страх, потому что в страхе есть мучение; боящийся не со- вершенен в любви». Наша с тобой любовь совершенна, стало быть, нам ничто не страшно! — Поднёс ее руку к губам, сладко чмокнул. Опу- стился в кресло напротив. — Давай-ка, государушка моя, о чем-либо более веселом поговорим. Нельзя принимать жизнь слишком всерьёз, все равно из нее не выйти живым. Коли так, то я предпочту ад! — Зачем так шутить, Гриша? Он хохочет: — Нет, правда, Катюш, я в ад буду проситься. В раю — кто? Ни- щие, блаженные, монахи... А в аду я тебя сызнова встречу, Петра Великого, Ивана Грозного, на брудершафт с ними выпью, вспомним жизнь земную, веселую! — Ох, Гриша! — только и может она вскликнуть. Екатерина не успевает свое вставлять, комментировать, зато сердце откликается бурно и с восторгом: пусти Григория в дикий лес — он всех леших по сучкам, как воблу, развешает, чертей заставит воду из омута таскать, а русалок перенасилует. Она приметила: по- чти все русские вельможи происходят от лакеев или кучеров, пото- му что грубы и необразованны. Григорий тоже не из родовитых, не из столбовых, но он-то умён, ах, как умён. Где надо — блеснёт, как брильянт, и умом, и тактом, и одеянием. А в обыденке, увы, окажется традиционен — груб, бесцеремонен, нетерпим, с нержавеющим бар- ским правилом: не стоять там, где можно сидеть, не сидеть там, где можно лежать. Тесно пообщавшись с Потемкиным в медовые их два года, императрица узнает, что когда у Григория Александровича не хватает аргументов, он смело пользуется неисчерпаемостью ненор- мативного русского языка, о чем даже Александр Сергеевич Пушкин с восторгом поведает потомкам, приведя потемкинскую резолюцию, направленную чиновникам, которые противились выдаче его адъю- танту 100тысяч рублей без письменного вида: “Дать, е... м..!» Зако- ны пишутся не для таких, как Потемкин. Его именитый современник 303
Гаврила Державин засвидетельствует иной факт своеволия фавори- та: отданные ему Екатериной в бывшей Запорожской Сечи «знатные земли с поселенными на них запорожцами, более 2000 душ... прода- ны князем еврею Штиглицу, несмотря на законы, что жидам деревни покупать запрещено». Когда Екатерина слегка попеняла за это По- темкину, он покаянно приложил лапу к груди: «Слаб человек, матуш- ка. Но если б ты знала этого Штиглица — славный прохиндей! Он мне еврейский анекдот рассказал: «Абгам, слушай, что я тебе скажу! Во- пегвых, твоя Сагочка — б..., во-втогых, я с ней пегеспал» — «Мойша, послушай, что я тебе отвечу! Во-пегвых, с Сагочкой я в газводе. А во- втогых, у Сагочки сифилис. Как тебе нгавится «во-втогых», Мойша?» Они все, конечно, сыновья торгашей и менял, но зато все внуки про- роков, это надо брать во внимание». Екатерина посмеялась, да и махнула ладошкой: Господь с тобой, лапушка, наверняка ведь с того Штиглица вдвое больше содрал! Но Григорий завернул разговор с иного края: дескать, если зайца долго преследовать, он превратится в тигра. Евреев преследуют почти две тысячи лет. Их даже родины лишили. Чтобы выжить во враждебной среде, им приходилось приспосабливаться, изворачиваться, полагать- ся только на себя, на свои способности. Угнетение сплачивает рабов, унижение оттачивает и изощряет ум, поэтому они вечны, как ни коло- тись, как ни старайся их извести. Вечны еще и потому, что они, оказы- вается, всем нужны. В XX веке гитлеровцы примут жестокие расовые установления, по которым евреи подлежали поголовному уничтожению. Однако у Геринга, правой руки Гитлера, заместителем будет еврей фель- дмаршал Мильх. Когда Герингу укажут на неарийское происхождение Мильха, тот отрежет: «Кто еврей, а кто не еврей, решаю я!» Словом, на проделки обожествляемого фаворита Екатерина до последнего его вздоха будет смотреть сквозь пальцы. Он для нее бу- дет одним из тех редких гигантов, которые любят задирать юбки не только дамам, но и вселенной. Им до всего есть дело, они всё должны знать и видеть, ко всему приложить свою неистощимую энергию. Смерд в алмазах. Для кого-то. Не для Екатерины. Он для неё — еван- гелие от любви, евангелие от истины, евангелие от поступка. Разве это мало? 7 | еловые, откровенные беседы и споры в тиши государы- / I ниного кабинета плавно переходили в очаровательные ве- ►Личера при небольшом собрании лиц самых близких и до- веренных, и украшением сих ордалий, то бишь поединков Божиих, непременно становился он же — Потёмкин. Даже если они были на грани скандала — всё равно радовались им. 304
Сегодня в хорошо натопленной небольшой зале Зимнего двор- ца со столами и креслами, помимо императрицы, добрый сводник, сенатор и директор театров Иван Перфильевич Елагин, канцлер Па- кин Никита Иванович, генерал Брюс Яков Александрович на пару с благоухающей супругой Прасковьей Александровной, граф Орлов Григорий Григорьевич с государыниной фрейлиной Катенькой Зи- новьевой, которую за юное бледное личико, за детскую почти угло- ватость фигуры только Катенькой и можно называть. В овзросление ее можно добавить то, что она теперь не Зиновьева, а графиня Ор- лова, они, вопреки условностям (кузен и кузина), недавно обвенча- лись с Григорием Григорьевичем. Когда есть нужда, то не до услов- ностей: Екатерина тоже своему покойному мужу Петру Федорови- чу сестра, правда, троюродная... В сторонке чинно восседает в своих тёмных скромных одеждах духовник государыни Платон, поигрывая большим серебряным крес- том с эмалевыми украшениями. Екатерина отбила его попытку льстить ей, откровенно, даже, как ей показалось, вульгарно. Однажды явился с панагией на груди, в которой вместо образа Богородицы был вме- щен эмалевый портрет Екатерины. Наверное, вспомнил нравы Двора императрицы Анны Иоанновны, при которой духовенство дрожало, постоянно страшась лишения сана и заключения в крепость, с того запуганный епископат стал носить на груди, поверх облачения, эти овальные иконки с обликом царицы в ее вызывающем декольте. Платон любит посидеть с Потемкиным, поговорить с ним о по- литике, а еще больше — поиграть в шахматы, мечтая о реванше, ибо одноглазый соперник постоянно выигрывает, а перед объявлением мата произносит сакраментальное: «Платон друг, но истина дороже!» Екатерина иронично относится к их шахматным баталиям: пустая грата времени! Может, потому, что помнила мнение философа Мон- теня, который считал шахматы «пустой детской игрой... недостой- ной порядочного человека»? Карты тоже не лучше, но к ним Екате- рина относится снисходительнее: это все-таки живая, коллективная игра. Зато ненавидит всякие лотереи, находя в них лишь жульниче- ство негодяев. Когда сражаются картежники, духовник следит за каждым дви- жением державной монархини, она хотя и азартна, но в игре разум- на неспешением, то и дело понюхивает табачок, сладостно чихает, а Платон приговаривает вполголоса: «Где чихнулось — запятая, где ик- нулось — двоеточие, где табаку понюхать — точка...» Непременен тут и придворный остроумец граф Строганов, кое- го Екатерина заглазно называет уродиной (maqct). Но сегодня он явно «запасное блюдо», ибо всему голова Григорий Александрович Потемкин, подавляющий своим великолепием даже Орлова, столь же большого и красивого, но заметно поувядшего. Всех счастливее ка- жется Елагин, его до голубизны выбритые шеки и подбородок слов- 305
но фарфоровые и отражают свет канделябров. После удачного свод- ничества держится так, будто сам Господь Бог вручил ему ключи от царицыной спальни, которые кто-то долгое время припрятывал.Он и оставил потомкам свое впечатление от произошедшего между Ека- териной и Потемкиным: «Она просто без ума от него. Они, должно быть, по-настоящему любят друг друга, потому что очень похожи...» Сели играть в карты. Ставки малые, скорее условные, но и они выводят из себя проигрывающего Строганова, он то и дело бросает карты и кособоко ходит, трагически возводя руки: — По миру пустите, по миру! — Пустим, — меланхолично роняет вслед Потемкин, — с намор- дником. Чтоб не брехал понапрасну. Императрица прыскает, прикрывшись веером карт, и каждый раз грозится издать указ о запрещении азартных игр, подобный тому, ка- кой был у древних римлян, дескать, не могу же я допустить, чтобы Стро- ганов и впрямь пошел по миру. За игрой она почти не следит, зато ло- вит каждое движение губ Потемкина. Прасковья Брюс видит их влюб- ленные перегляды, тайно завидуя, наводит мосточки к чувствительно- му сердцу бывшего дружка, чтоб и её не обходил вниманием: — Григорий Александрович, говорят, вы вчера были на имени- нах у нового посла... — Кукуйского! — быстро вставляет Строганов, вызвав общий смешок. — Что вы ему подарили, Григорий Александрович? — Пару блох с загривка сатаны, — скороговоркой отзывается Потемкин, всматриваясь в свои карты. — Они хорошо давление сни- жают. Не хочет он с ней разговаривать, а она не унимается: — Говорят, жена у посла бесподобна? — Закуска была страшнее. — А сам посол какое впечатление производит? — Производит впечатление глупого, больше ничего не произво- дит. Хорошо отредактированное бревно в парике. Компания откровенно шокирована: смеяться ль, когда попахи- вает межгосударственным скандальчиком? Даже Прасковья замет- но теряется и краснеет, хотя краснеть она может, по утверждению Потемкина, только от удовольствия. — Григорий Александрович, вы так о после дружественной нам... — нерешительно начинает она, но Потемкин перебивает: — Я имею честь говорить о после кукуйском, графиня! Ответ встречается облегченным смехом. Озорная пикировка от- влекает, взгляды погуливают поверх карт, картами прикрываются улыбки. — Григорий Александрович, а как вы тех блох ловили? Сатана не брыкался? 306
— Идите сюда, графиня, я покажу. Паша ничком кладет на стол карты и отважно плывет к Потемки- ну, пахучая, словно ночная орхидея, высоко несёт подбородок и бо- жественные перси. Из припудренной ложбинки грудей искрой стре- ляет брильянтовый крестик. Глаза ее тоже искрятся, как шампанс- кое в бокале. Но Потемкин не на глаза щурит око, щурит на ее стан, кажется, вот-вот скажет: где сия лисутка пройдёт там три года куры не несутся. Ан, нет, другое речет: — Вы так зашнурованы и затянуты, графиня, что у меня пере- хватывает дыхание.Да и при муже показывать процесс ловли... Пой- дем в соседнюю залу? — Мужа возьмем? — Кто-то же должен держать вас! — Не пожелай жены ближнего своего! — напоминает евангель- ское Строганов. — А дальнего можно? Тоже нельзя? — Потемкин притворно вздыхает: — Вот так всегда: Богу — Богово, кесарю — кесарево. А что же мне? Паша быстро наклоняется к его уху: — Тебе — царица! Карточное застолье все более оживляется. Наконец игра отстав- лена, и все рассредоточиваются кому как удобнее. Мужчины, разуме- ется, поближе к столу с закусками и напитками. Разговор обретает сво- бодное паренье. О Пугачеве, который вот-вот будет словлен. О побе- дах Румянцева, который вот-вот окончательно разгромит турок. О ша- манстве у сибирских самоедов. Наконец — об оборотнях, о леших, до- мовых, русалках. Вспоминаются путешествия Геродота, его описания сладкозвучных сирен с рыбьими чешуйчатыми хвостами, пожиравших мореплавателей. Прасковье Брюс неймётся, она, похоже, действитель- но чуточку ревнует государыню к Потемкину, который тут сейчас, бе- зусловно, непререкаемо главный мужчина. Она привыкла к поклоне- нию рыцарей, давнюю свою мимолетную связь с Григорием почитает за нержавеющую дружбу, в коей рискованный флирт допустим даже при муже, который поразительно неревнив. Это ему принадлежат извест- ные всему Двору «философические» сентенции: «Женись на красивой, а характером они все одинаковые!» — «Но, Яков Александрович, гово- рят, красивая жена — чужая жена». — «Позвольте тогда вас спросить, милостивый государь, что лучше: выпить вдвоем или втроем бутылку прекрасного вина или одному — бочку паршивого пива?» Паша однако же заблуждается. То, давнее меж ними, напоми- нало скорее поцелуй на перекрестке, прерванный бешеным галопом коней и ямщицким истошным «Сторонись!», когда целующиеся отпря- дывают в разные стороны и потом лишь изредка раскланиваются че- рез улицу, забыв о том, навеки, поцелуе. Так и здесь: Паша переоце- нивает себя. И недооценивает Потемкина. 307
С неполным бокалом мадеры подходит к нему. — Нет, я бы не хотела быть сиреной, чтоб заманивать мужчин, ведь далеко не все мужчины съедобны. Лучше быть золотой рыб- кой. Григорь Александрыч, что бы ты сделал, если б я стала рыбкой? Потемкину надоело. — Лучше стань раком, — негромко, но слышно всем бросает он. Паралич. Столбняк. На вспылавших Пашиных щеках — жемчу- жины слёз, взывающих к немедленному отмщенью. Даже уравнове- шенного мужа ее, кажется, проняло: забывчиво ищет правой рукой эфес шпаги, но, понятно, напрасно. В почтенном обществе шпага и шляпа оставляются в передней. Об этом этикете в свое время знатно напомнил своему любимцу государь Петр Алексеевич. Увидев, что Меншиков при шпаге танцует с дамой, он вкатил ему такую оплеуху, что тот умылся кровавой юшкой. А здесь, а сейчас всем думается: неминуемо аутодафе. Кто го- рящую лучину поднесёт? Пепел еретика с позором развеют. И вдруг — хохот! Хохочет, раскачиваясь, императрица. Давно такового не слыхивали. Оттаивают, округляются, расплываются се- кундой ранее вытянутые лица, мало-помалу все начинают смеяться, более того — хохотать начинают. Невозмутим лишь Потемкин. Вытершись, Екатерина скомканным платком показывает на него: — Посмотрите, как он серьёзен! — Как осёл, которого чистят скребницей, — вворачивает Стро- ганов, окончательно расслабляя и раскрепощая компанию. — А тебе урок, Прасковья Александровна, — досмеивается Ека- терина, дружелюбно поглядывая на подругу. — Негоже бабе с мед- ведем бороться: того гляди юбка раздерётся. Смеются, конечно же, и молодожёны Орловы, но Потемкин под- мечает в смехе Григория Григорьевича искусственность, понимает: на его, Орлова, месте — он, и влиянием своим, значимостью своей в государственных делах становится все весомее и авторитетнее. И По- темкин, понятное дело, тайно злорадствует. Он не забыл, как Орло- вы, бывало, унижали его, а однажды поколотили даже — кучей на одного. Словно предчувствовали, что он отодвинет их. И Потемкин решает малость отыграться на тёзке. Обладая блистательным даром перевоплощения, он внезапно превращается в Григория Орлова. Глаз его в полусонной поволоке и направлен на графиню Брюс, а голос проседает до сипловатой хрипоты, какая бывает после вчерашней попойки. — Э-э, м-мадам, вы что-то, э, про охоту? — Все начинают улы- баться — очень уж похожа интонация.— Вы, мадам, про давешнюю утиную охоту? Нет-с? Ах, пардон, — лосиную. Было, понимаете, дело, было... э-э... в муромских лесах. Далеко забрел...э... в дебри. Один, мадам, один-с... А тут — сохатый. Гигант! Гора! И прямо на меня, зна- ете ль. Поднимаю штуцер — бах! Готово. А ушел-то... э-э... далеко, 308
один. Жалко бросать трофей. Вытаскиваю нож, отсекаю задние ноги, кладу, мадам, себе на плечи... — Пардон, пардон, Григорь Григории! — кричит вдруг Потемкин тенорком Паши Брюс. — Запах! У кухарки, по-моему, что-то горит! — Потемкин выдерживает надлежащую паузу, будто бы ожидая воз- вращения графини из кухни, и продолжает ее светлым колокольча- тым голосом: — Ах, пардон, Григорь Григории, продолжайте... Это у кухарки ребеночек обделался... Компанию помаленьку начинает трясти. А Потемкин сызна обо- рачивается Орловым: — Э-э, пардон, графиня, об чем я? Память...э... — Вы сказали: положил ноги на плечи... — А, да-да... Ух, и баба была! Компания хохочет, Потемкин же доканывает низким государы- ниным контральто: — Ты, Кригорий Кригорьевич, опять глюпости про баб!.. Пунцовая Катенька усиленно обмахивается веером, притраги- вается к мягкой большой руке мужа, шепчет, угибая головку: — Уйдем, Гришенька. Орлов поднимается, преклоняет стан пред императрицей, но бе- шеный взор не сводит с Потемкина: — Ваше императорское величество, дозвольте удалиться? У Ка- теньки мигреня... Милостивым наклоном атласного чепца (тут все не при параде) Екатерина отпускает. Кажется, это было последнее явление Орлова с женой при Дво- ре. Вскоре он, подобно Дашковой, запросится в Европу. Для поправ- ления здоровья жены. Екатерина долго будет размышлять, скорее — ностальгировать по ушедшей молодости, по прежнему возлюблен- ному, пылкому и неверному. Наконец разрешит отъезд. Эвон еще когда «железный занавес» действовал! А записные врали от советс- кого диссидентства «впаривали» его большевикам... Екатерина правильно оценивает последний взгляд Орлова на удачливого соперника и приходит к грустному выводу: человек че- ловеку всегда Брут и Кассий... Смотрит на каминные бронзовые часы под стеклянным колпаком: не пора ли на покой? Начало десятого, рано. Да большинству, похоже, и охоты нет расходиться. Несмотря на явную задиристость, может быть, даже откровенную бестактность Потемкина, компания кажется милой, дружелюбной. Вероятно, от вы- питого. А ей еще и оттого, что Григорий рядом, что он всем интере- сен. Он, наверняка, может еще чем-нибудь позабавить. К примеру, её изобразить. Сможет ли? Чтобы его сатира не выпучивалась одно- сторонним флюсом. — Друзья мои, у нас же давнее правило: в этом кругу — все рав- ны, здесь нет императрицы, здесь присутствует лишь особа по име- 309
ни Екатерина Алексеевна. И неужели у Григория Александровича нет ничего, чтоб изобразить её? Потемкин, видимо, ждал сего. Он выпрямляется в кресле, пра- вое плечо приподнято, подано чуть вперед, как бы даже грудь по- женски взнеслась, задран подбородок, из-под приспущенного века глаз смотрит холодно, свысока, а губы сложились в улыбочку со вздернутыми уголками. Его перевоплощение непостижимо напоми- нает осанку и мимику Екатерины. Компания встречает чудо аплодис- ментами. Он вельможно, по-екатеринински, откланивается и вели- чавым, низким голосом говорит: — Плагодарю вас, коспода, за честь, оказанную моей пиесе «О, время!» Я толшна вам сказать, что наше время исчо не пришло. Мой нетостаток в том, что я исчо верю людям, как сопака... Та-та, я не оковорилась! О нашем времени нато писать полее жёстко, бес мяг- кой подстилка. И я пишу о нём новый болшой роман, вытающийся роман, за который вы и гроша ломаного не тадите. Даже вполне вос- можно, что торговки будут свертывать из него кульки пот морошку и саворачивать тухлый селётку. — Потемкин как оглох, как не слышит неприлично всхрюкивающий, давящийся смех компании, он доканы- вает Екатерину «философическим» гарниром: — Люди поятся вре- мени, время поится пирамит и толко глупость бессмертна. Мой ро- ман так и насывается: «Глупость бессмертна». Я вам прочту первые строки. — Потемкин откидывается на спинку кресла, как бы прима- щивает на переносице очки, на левой открытой ладони как бы отма- хивает страницу рукописи. Читает: — «Отворилась дверь, и в комна- ту вошли краф, крафиня и маленький крафинчик...» Грохнуло, завсхлипывало, заикало. И громче всех, и искреннее всех, конечно же, смеется императрица: «О, Кришка, о, слодей и ге- ний великий!..» А «Кришка» нем как истукан, лишь придавленный тяжелым ве- ком зрачок озорно дрожит и следит за бухнувшейся на диван, стена- ющей графиней Брюс. Подле нее во встревоженном изгибе — лакей со стаканом воды на подносе. Потемкину мало, и он хрипловатым басом генерала Брюса взывает: — Пелёнки, графине, пелёнки!.. 310
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ Дай сил мне, Господи проститься, Дай сил мне, Господи простить... Галина Топаева 1 Вчера зять Семен Шелудяков привез Пугачеву письмо от Устиньи. Она сообщала, что ни в чем не озабочена, оста- ется в добром расположении здоровья и молит Бога, чтоб того ж сниспослал любезному сердцу её государю императору, бла- говерному супругу Петру Федоровичу, коего она усерднейше ждет в городок на широкую Масленицу. Ваня Почиталин читал возле окна письмо, Егор, приткнувшись спиной к дверному косяку, сидел на корточках у порога, Семен, рас- парившись с дороги, дохлебывал за столом вторую миску налимьей ухи, а государь, скособочась на подлокотник кресла, слушал и, слов- но дремлющую кошку, поглаживал на коленях думку, расшитую жар- кими тюльпанами. Её прислала Устя. В конце письма она добавляла, что подушечку сию надлежит называть совестницей, дескать, по сло- вам фрейлины Прасковьи Иванаевой, такое прозванье ведётся ис- стари, то есть от Адама... — Ишь ты! — Пугачев поднял с колен подушечку, играя бровя- ми, поразглядывал. — Вестимо, на такую красоту, умыслом госуда- рыни шитую, грех бессовестную голову класть. — Повернулся к нему, Егору: — Что, Егорий, поедем к царице на блины? Он взликовал, конечно, характер однако ж «даржал»: — Как прикажете, ваше величество, моё дело служивское. — Фофанов! — крикнул Пугачев в дверь и, когда дворецкий живо ввернулся и столь же резво отмахнул поклон, приказал: — Снаря- жай обозец в городок. Вот с ним, с Семеном, в ночь и тронетесь. Вам препоручаю. Конвой верный возьмёте. Грузи вино, о каком говорил, и те сундуки опечатанные. 311
— Будет сполнено, государь батюшка, — опять поклонился Фо- фанов, покосясь на важничающего государева свояка. Егор потеребил чёрный ус, пряча ухмылку, вспомнил, как на свадьбе дедынька Пьянов всё совался к уху государя, перечисляя но- вую родню: «Вон этот, Шелудяков, доржит ейную, Устиньи Пятров- ны, сестру Марью. Он таперича тоже ваш сродственник, свояк, то ись...» — А ты, Ваня, — обратил Пугачев веселый помигивающий зрак на Почиталина, — от моего императорского имени отпиши императ- рице Устинье Петровне, что за следом приеду. Завтрева сделаем смотр войскам — ив Яицк!.. Перед самым закатом солнца, уходившего в угрюмую низкую на- волочь, обоз собрался из Бёрд.. Десять бочек вина и девять окован- ных металлическими полосами сундуков были укутаны кошмами, утя- нуты веревками. На передних санях сугробом высился Семен Шелу- дяков в нагольном тулупе с высоким раструбом воротника. Тут и под- гарцевал к нему полковник Лысов Дмитрий Сергеевич с двумя каза- ками. Глянешь — куда тебе полковник, выше бери! Генерал, а может, и сам фельдмаршал даже. Весь в соболях и бархатах, золотая кисть с шапки до плеча висит, оружие в дорогом чекане и каменьях. И не соскочил, не выпорхнул из седла, как бывало, а грузно ссунулся, под- держанный казаком в огромной, как колесо, папахе. Нагнулся над Се- мёновым раструбом, что-то быстро вполголоса заговорил. Сугроб ше- вельнулся, вынутая из голицы рука отогнула ворот, цыганистая бо- родёнка косо приподнялась к Дмитрию: — Нешто мне жалко? Знамо, передам! — Семен вывернулся на- зад, выдернул из-под веревки угол кошмы — блеснула медная обив- ка. — Айда, засуливай, тут есть местечко промеж сундуков... Дмитрий махнул казакам, они проворно отторочили от седел два туго набитых мешка, подбежали, впихнули под кошму, укутали, как было. А Дмитрий опять, точно сорока в мосол, заглядывал в тулупий раструб, опять что-то тараторил быстрое, но неслышное Егору. Се- мён высунул из глубокого рукава растопыренную пятерню, досад- ливо, громко сказал: — Давай! Будь в надёже! Из-за пазухи Дмитрий извлёк тряпичный узелок, вложил в ла- донь Семёна, тот запихнул его куда-то под тулуп. Егор понял, что Лысов передавал домой подарки. Жадовит стал безмерно, на всё не глазами, а пазухой смотрит. Шлёпнули вожжи по конским крупам, взвизгнули полозья — обоз тронулся. Дмитрий смотрел некоторое время вслед. Потом кинул руку на седельную луку и, не дожидаясь ординарца, сел. Голубой жере- бец качнулся от его резкой посадки, недовольно прижал уши, при- кусил удила. А Дмитрий опять призадумчив стал, глядя вдогон обозу, который замыкали казаки конвоя. На росплеске закатного зарева 312
всадник казался большой, зябко нахохлившейся птицей. Увидев у го- сударевой избы Егора «при исполнении», он словно бы вдруг мок- рые перья встряхнул, выпрямился, подъехал, нехорошо осклабился: — В какех чувствах царёв сродственничек проживает? — По- щурил длинные, закрученные вверх-вниз ресницы, хмыкнул, как плю- нул: — Лезем в волки, а хвост собачий... «Пьяный! — рассержено догадывается Егор. — Маслена только завтрева начнется, а он уж какой день не просыхает». — Каке-то неблагополучные слова ты выражаешь, Митрий Сер- геич. Чем не угодил, кляп те в рот? — Х-ха, смотри, какой задёбистый! На испыт бяру, Егорушка... Динькнули серебряные кольца на его каблуках, ударивших в бока жеребца, и он ускакал вместе с казаками. А сегодня утром Егор в числе других гвардионов охраны сопро- вождал государя в Сеитову слободу, что верстах в десяти от Бёрд, Там прошел смотр татарского отряда Мусы Алиева. Слобода эта воз- никла, говорят, лет тридцать назад и сплошь заселена выходцами из Казанской губернии, видно, с того да от названия здешней речушки чаще Татарской Каргалой называется. В ней дворов с пятьсот. Пыта- лись тут, слышал Егор, хлебопашествовать и даже хлопок сеять, да ничего из этого не получилось, и татары поголовно переключились на меновую торговлю с наезжающими сюда киргиз-кайсаками, отто- го каждый мнит себя купцом, хотя торг, сказывают, частухой сме- хотворен, вошел в поговорку: «Одна лавка —два булавка, втора лав- ка — яшма, третий лавка — сам сижу!..» Государь остался доволен смотром: Муса держал полк в хоро- шей строгости, все вооружены, охотно тренируются в стрельбе, руб- ке лозы, скачках. В поощренье отряду государь велел отсыпать пол- ведра медных денег — рублей, верно, на сто. К деньгам он стал акку- ратнее, нет уже того, чтобы разбрасывать горстями в толпу. Ныне каждый повстанец на войсковом коште, ежемесячное жалованье по- лучает от рубля и выше, вероятно, по наличию денег в казне. Ружье, сабля, пика тоже не задарма — из жалованья вычитают. Возвратились из Сеитовой слободы потемну — тамошние жи- тели не отпустили, устроив в честь «осударя бачки» отменный наци- ональный обед, показывали ему свои танцы чрез молодых джигитов и юных дивнокосых красавиц, пели длинные татарские песни. Назавтра назначен смотр яицким казакам полковника Лысова. Егор посомневался: вряд ли в зачинный день Масленицы Дмитрий блеснёт порядками в команде, о которой слышны разные нехорошие толки. Однако, конные сотни выстроились за околицей быстро и несу- етно, над ними покачивался частокол пик, всхлопывали на ветру раз- ноцветные хорунки. Сам Дмитрий красовался перед плотными ряда- ми на широкогрудом жеребце редкостной голубой масти и через ред- 313
кие зубы бесперечь цвыркал слюной направо и налево, верно, с ноч- ного перепою. Одет он сегодня попроще, без собольей шубы обо- шелся. На нём обычная казачья шапка без кисти, серый кафтан в тон- кой талии стянут широким жёлтым кушаком, лишь малиновая лента- перевязь напоминает: перед вами полковник, а не какая-нибудь за- валящая ничтожность. Как всегда в таких случаях, набежало много любопытствующе- го праздного народа из слободских обывателей, из обозников и про- виатских команд. Перво-наперво, конечно, на государя поглазеть, а уж потом, само собой, на всякие состязания в джигитовке, в стрель- бе, в прочих боевых и удальских умениях. Пугачев подскакал со свитой — Овчинников, Шигаев, Творогов, Почиталин, при конвое. Остановился напротив строя, ладонью ус- покаивающе похлопывал по шее вороного коня в белых «чулках», со звездой на лбу, который переминался, просил воли. Лысов доклады- вал о построении «для государева смотру», но рапорт давался с му- кой, рвали отрыжка с икотой, рот переполнялся слюной. Егор, буду- чи в двух саженях сзади и сбоку, видел, как окаменели лопатки Пуга- чева, а смуглый угол скулы и подковка уха раскалялись кровью. Кое- как Дмитрий доложил и примкнул к свите. Тут в толпе зевак возникла суматоха, послышались выкрики, из нее, отчаянно отбиваясь, вырвался мужичонка в драной замызган- ной шубейке, заячьем треухе, в лаптях. Подбежал к свите, кувырк- нулся в ноги вороного, стащил шапку и, стискивая, страстно вски- нул её к Пугачеву: — Государь! Дозволь, государь, слово... Яким Давилин и Егор кинулись было схватить, оттащить, но Пу- гачев поднял ладонь: — Оставьте! Говори, добрый человек. — Государь, о государь! — У мужика тряслась сивая бороденка, лезли из орбит плачущие глаза, стискивавшие шапку руки тянулись к Пугачеву. — Спаси, царь-батюшка... Силов нет, слёзы кончились! Команды казаков твоих, государь, в селеньях наших разбои, ограб- ленья чинят, девок, баб сильничают, крестьян безвинных в воду са- жают... Трое в кулях утоплены, меня тоже хотели... Убежал, вот, го- сударь, здеся спасся...Защити рабов своих, милостивый батюшка наш! Егор видел, как встряхивал башкой Дмитрий Лысов, будто ни- как не мог уразуметь, что же здесь происходит. Уразумел, тронул сво- его голубого красавца, надвинулся на затрясшегося мужика: — Ты чао каку ахинею несёшь, мужлан?! Каке казаки?! Да я из тебя твои мочальные кишки за оговорные речи! — Обернулся к Пу- гачеву: — Пьяный, ваше величество, альбо свихнутый... — Помолчи, полковник Лысов! А ты, добрый или недобрый че- ловек, охулки не клади на войско мое анператорское. Говори, какие 314
Такие казаки, где, когда? Соврёшь — голова с плеч! — Как перед Богом, государь! Он, милостивец, видит! Вся де- ревня подтвердит! — Мужик стал истово, с ненавистью тыкать рукой в Дмитрия, голос его взвился мокрой фистулой: — Да вот жа, вот! Он команду приводил, он приказывал в куль сажать! Он младехоньку до- ченьку ссильничал! Барина с барыней, добрейшей души господа, — повесил, а усадьбу спалил! И все домы наши пограблены, и скот све- дён, порезан... — Крестьянин поднялся с колен, вытер мокрое лицо । реухом, казалось, выкричал всё. Помолчал, сказал тихо, с ненавис- тью глядя на Дмитрия: — Бога побойся, аспид. Хреста на тебе нет. И правды нигде нет: ни тута, — задрал голову к тусклому мартовскому небу, — ни тама. Повернулся и побрел к толпе, ссутуленный, жалкий в своей бес- помощности. Оборка на правой его ноге развязалась, всхлёстыва- лась за шагом, онуча осунулась на лапоть, но он этого не замечал. — Остановите этого несчастного, — приказал Пугачев. Недо- бро прозвучал его голос. — Мы сыщем правду. — Он отпустил пово- дья, подъехал к казачьему сумрачному строю почти вплотную. При- поднялся в стременах, повёл взором справа налево и слева направо. Может, сомневался, что его все услышат? — Детушки, истину али хулу говорил сей человек?! Ежели правда молвлена, повинитесь, при- знайтесь, Бог и я, великий государь, простим вас. Ежели сей человек поносную речь на вас, то... Яицкие орелики мои, что ж молчите?! Похоже, дивился: уши оглохли или... совесть? Или одного засола со своим полковником? Или боятся его мести? Всего звука из рядов — скрип снега под переступившей лошадью. Да озадаченный вскарк во- роны, с легким шелестеньем крыл пролетевшей над головами. И все ж шевельнулось, дрогнуло войско, качнулись пики. Из глу- бины строя выехал на низкорослом мохнатом «киргизине» казак в сте- ганом синем бешмете, стащил шапку с аккуратно остриженной в кру- жок головы. — Дозвольте ответ сказать, ваше императорское величество? — Дозволяю. — Всё, что говорил этот, — казак мотнул плетью в сторону му- жика, ждавшего своей участи, — есть гольная правда... — Истинно так! — выкрикивают из задних рядов. — Не жалам! — Не жала-а-ам! — пылом подхватывают сиплые простуженные глотки. И взнялось, заклокотало! Того гляди на государя и его свиту хлы- нет, сомнет: — Мужики всем народом просили не казнить, дескать, не при- теснительные помещики! — Даже нас, яицких, безвинно плетью сечет и рожи бьёт! Хуже Катькиных енералов! — Пьянчук непросыхаемый! Не жалам боле! 315
— Не жала-а-ам! Пугачев поднимает руку, призывая ктишине, разворачивает коня к Лысову. Брови застыли в черном зигзаге, глаза, казалось, дымом исходили. « Как прорубь в мороз! — удивляется Егор, помалу при- двигаясь к Дмитрию, помня, как тот норовист и кичлив, хотя сейчас — будто немой мешок с овсом, готовый из седла вывалиться. Вроде как в усмерть пьяный. «Придуряется!» — догадывается Егор, заметив в сонном прижмуре его бежевых глаз лютый, совершенно трезвый проблеск зрачков. — К-как... смел?! — У Пугачева перехватывает голос от негодо- вания. — Как смеешь народ обижать?! Не быть тебе полковником, злодей! Под суд пойдешь! В то же мгновение Дмитрий ринул жеребца на Пугачева, сверк- нула выхваченная сабля. Егор опережает его ударом пики в бок, и тот летит наземь. Спасает его толсто намотанный кушак, иначе б пика пропорола насквозь. Вслед за Давилиным Егор прыгает на Дмитрия, подоспевают другие гвардионы, смяли, выкрутили руки за спину, свя- зали. Удерживая его выше локтей, Егор ощущал мелкое колочение Митькиного тела, какое бывает у свирепого, но скрученного зверя. А рядом запыханно, вполголоса матерился Яким Давилин: — Дурррак, мать-перемать... Ты аль из зыбки в мальстве мыр- нул? Лучше б тя на родах удавили... Пугачев в седле, Лысов — внизу. С вывернутыми назад руками, без шапки. Скрестились взгляды, Егору чудится: искрят, как сабли в сече! За эти секунды , наверное, многое перед каждым промелькну- ло. Первая встреча на речке Усихе. Вечер в степи, у Толкачевых ху- торов, где писался зачинный манифест. В единое горло выкрикнутое кругом «жалам!», когда Емельян предложил в полковники Лысова... А сейчас? Сейчас, увы, то же самое воинство стогорло выкликнуло «Не жалам!» И теперь глухо и враждебно ждет, что же измыслит госу- дарь, на особу которого поднял оружие его любимчик? Пугачев объехал Лысова и державших его казаков, остановил- ся перед сотнями. Привстал на стременах. — Детушки, орёлики прияицкие! Для того ль вы поднялись, чтоб зорить своих братьев?! Кого грабили? Кого в реке топили? Чьих до- черей-жен сильничали? Пред кровными братьями грех незамолимый на себя брали! — Пугачев вскинул кулак, потряс им: — Не бывать сему более! Никому прощенья, даже ежели я, государь ваш, уличен буду в позорищах тех — руби государю голову! Я так сказываю, де- тушки, любо ли вам мое слово? — Та-а-ак, любо-о-о, пра-а-авильно! — катнулось встречь друг другу и от толпы зевак, и от строя казаков. — Жала-а-м! — Тогда слушай мою волю государеву, войско Яицкое и весь на- род православный и магометанский! За все злодейские дела повеле- ваю вора и душегуба Димитрия Лысова повесить! 316
Пугачев опустился в седле и, видел Егор, с окаменевшим лицом ждал реакции народа. Пала, однако, тишина, которая могла быть страшнее бури. Людям вроде бы в обык стали вседневные и всенощ- ные казни, но вот так, своего полковника, одного из зачинателей вой- ны против кровососов и гадов — эта воля государя, видимо, ошело- мила. К Пугачеву тёрся своим стременем вернейший и умнейший со- подвижник Максим Шигаев, Егор слышал его заполошный шепот: — Неможно сие, государь, неможно!.. Свой жа, казак, весь зас- луженный... Бровь Пугачева изогнулась в его сторону: — И ты поднимешь руку на меня, государя своего? Тот смешался: — Господь с вами, ваше величество... Войско не взроптало б... — Иван! — обернулся Пугачев. — Почиталин! Зараз же напиши имянной мой государев указ во всенародное извещение, коим объяв- ляется публичная казнь повешеньем Дмитрию Лысову за поносную обиду высокообладающей особе монарха и за всякие предерзост- ные притеснительства, грабежи и убийства бессудные невинных под- данных Отечества нашего ... Овчинников, сполняй приговор! Резко развернул вороного и поскакал к центру слободы, к свое- му дворцу. Следом помчались и казаки конвоя. Догоняя всех корот- ким галопом, Егор не хотел оборачиваться: тошно было бы видеть, как поволокли к виселице Дмитрия. Вечером в избу к гвардионам ввалился изрядно хмельной Иван Бурнов, бухнулся на лавку — полгорницы занял. Крутит башкой, она у него с добрый казан, рожа расплылась, точно в выпуклом зеркале. Он блаженненько поулыбывается и пощипывает скопческое ничто- жество усов и бородки, высоким тенором взахлёб рассказывает, как казнил шабра своего Дмитрия Лысова. Обычно он плохо выговари- вает буквы «л» и «р», сейчас язык у него, похоже, тяжелый, как засов, значит, без толмача вообще мало что Ронять можно. — Моводцом девжался Митвий... Развяжи, гововит, Ваня, руки, не убягу...Вазвязав. Ваня, гововит, уважь стаканом водки — Масле- на ж начавась. Э-э, гововю, зачом добво певеводить, коль все одно счас окачувишься! Казаки пвосят: уважь, в твезвых чувствах ему, могёт быть, перед Богом стыдно пгедстать, делов-то окаянных много содеял. Ну, поднёс повный. Переквестился Митя и выглохтил до кап- ви посведней. Спасибо, гововит, Ваня, век не забуду, помни и ты меня. Сорвал с пальцев все пестгни и кольца, в ладонь мою шлёпнул: даг- жи! Надел петлю, рукой в небо тычет: пегедай госудагю, што ского там сочтемся. Спгыгнул с табугетки, извивается, как чегвяк на кгуч- ке, всю грудь ослюнявил. Душа не хотела гасставаться с телом. Я его за бёдра газок дёгнул, штоб хгустнуло, он и вытянулся во фгунт... — Бурнов обводит мрачных, засмиревших казаков маленькими соми- 317
ними глазками. — Бгатцыньки, нешто не сыщется у вас стакашка вина? Вот! — Он лезет в карман кафтана, выгребает, похрустывая, раскры- вает над столом пригоршню сияющих перстней и колец. — Во! За ста- кан вина. Митя подагил... А мне — на што? Пальцы тогстые, а жены — век не видать! Дувань, бгатцы, в помин души моего шабга!.. Егор не кинулся к дару палача вслед за другими, хотя хорошему перстеньку ( а плохих Дмитрий не носил ) Нюра, конечно, обрадова- лась бы, что-то удержало. Казаки извеку дуванят любую добычу и не считают это предосудительным. Даже вон в писании рассказыва- ется, как после казни Христа стражники под ним кости бросали, деля его одежды... Что-то удержало Егора. А товарищи его шумно расхватали драгоценности, кто приме- рял на собственные пальцы, кто прятал подальше, наперебой уго- щали Бурнова. Тот наслаждался. Выпив, прислушивался к собствен- ным внутренностям, вид умильно сосредоточенный, словно у боль- шого доброго пса, из которого вычёсывают блох. Выпьет еще пару чарок и благополучно сползет под стол, там и проспит до утра, пус- кая пузыри и что-то поборматывая во сне. Этого Егор уже не дождался — пришел черёд стать в караул воз- ле государева дворца. Ночь наступала хмурая и неприютная от тяжелого волглого воз- духа. Тяжелым, насыщенным влагой был и снег, он глухо хрумкал под сапогами, словно не хотел мешать мыслям Егора, которые тоже про- кручивались тяжело и вязко. Где-то близко, покачиваясь, скрипела и скрипела ставня, точно уключина будары, идущей налегке. Где-то пы- талась вырваться на волю песня, но удушенно смолкала. Глухо кру- гом, как в затхлом погребе. Вон и в окнах государева дворца свечи в полный пыл горят, а как- то вроде нерадостно, без праздника светят. Там, поди, Государствен- ная военная коллегия заседает, рядит, как дальше войну против Кать- киных генералов кроить. Крой, говорят, да песни пой, а шить начнешь — наплачешься. Не так ли у них там, в коллегии? Государь, слышно, в большом неудовольствии: шитьё под Оренбургом да Яицком вкось и клином получается, все швы наружу выворачиваются. Дескать, бро- сили б здешнее портняжество, давно б на Москве пировали! Не Егору бы судить, да еще в таком настроении — после казни Дмитрия Лысова. Он это понимает, мол, наш простой казачий «круг- лозор» должон быть, как у веника в сенцах, какой обязан лишь хо- зяйские пимы знать. И все ж, и все-таки... Только слепой смотрит на солнце прямо, без опаски. Егор пытается без прищурки, без козырь- ка ладони взглянуть на их казачье солнышко, на их кровного госуда- ря Петра Федоровича, на его, Егора, с неба свалившегося зятя. Нет и не может быть прощения Дмитрию Лысову за грабежи своих и без- винное душегубство. Охально и пагубно жил куренской соседушка. Получается — зряшно жил. Новой подвернувшейся бабе или девке 318
радовался. Новой добыче вроде кольца или браслета радовался. Чему, выходит, радовался? Гвоздю, который в крышку собственного гроба заколачивал? И гвоздя не достанется, не то что гроба, потому как сни- мут завтра с петли окоченевшего и свалят под яр к прочим таким же. И Шигаев, и Творогов, и Чумаков противились казни Дмитрия: он-де заслуженный в войске казак, воевать умеет. Государь свирепо глазами повёл, в ощере слюна на зубах вспенилась, отрезал с про- свистом в щербине: «Повесссить сссукина сына!» И потом, малость поуспокоившись, добавил: «Никому не дозволю войско в разбойную шайку оборачивать!» Наверное, прав государь, святую правду ища. А ее, правды, нет на земле. Нет, похоже, и выше. Где ж её, батюшка Пётра Фёдарыч, искати, ежели она, получается, старше Бога? Не на- праслину ль затеял? А теперь... Теперь — что жа, летящий лом не остановить! Подслушал давеча, мурлыкал государь: Обрыдаю, обреву эту землю И к монахам уйду в монастырь... Какие-то жуткие слова придумал! Сроду таких не слыхивал. Поди, мается душой-то. Ибо и на его душе грехов, верно, аки звезд в небе. Вот хоша б про воровство Дмитрия, про грабежи его велел в указе прописать, чтоб — во всенародное услышание. А у самого от- кудова разное несметное богачество? В Яицкий городок, к сестрице Уське что вчерась уехало? Десять бочек вина — это ладно, это не в счет, на распитье тамошнему войску назначено. А сундуки, какие помогал набивать он, Егор? Один сундук шелковьём набит, второй — расписными дорогими кафтанами, в третьем — меха всякие коле- ном уминались, в четвертом — воверх штуки материи, в пятом — се- ребряные стаканы, чарки, подносы, подсвечники и прочая многоцен- ная утварь, в шестом — шубы и всякое иное бабье добро, в седьмом — разных цветов выбойчатые ситцы да ещё великое множество ба- бьей справы, белья и прочей обиходной дорогущей рухляди. Перед самым отправлением обоза к семи сундукам велено было пригрузить еще два. Что в них, Егору неведомо, но Фофанов похлопал по ним дланью, молвил: «Наиглавное тут, в середку обоза ставьте...»* И что? Государь износит все те кафтаны, шубы и меха, даже если сто лет проживёт, все те персидские, китайские, хивинские и про- чие материи? И Уська — разве износит в жизнь свою предпосланное ей? Зачем тогда брать, хватать, отнимать? Зачем Митрия Лысова в том виноватить, ежели он, может статься, в сто раз меньше схищни- * В них были два опечатанных мешка с серебряными монетами, де- сять пудов серебра толщиной в большой палец и длиной в поларшина, де- вять золочёных ковшов, многие другие драгоценности. 319
чал? Хоша тут, понятное дело, другой оборот: государь отнимает на- грабленное, Митрий дограбливает трижды ограбленных. Разница? Разница! А еще... А еще — поднял оружие на царскую персону, на помазанника Божия. Но... Дальше проклятого «но» у Егора не вымысливалось, и потому он обрадовался тому, что пришла заспанная, угрюмая смена. Да и ночь как-то похорошела, разгулялась: северный ветерок расшвы- рял чернотные тучи, на небо весело, как цыплята, высыпали звёз- ды, свежо захрумкал подмороженный снег. Хорошо, что погоду де- лает Господь Бог, а не люди, иначе б человечество никогда не уви- дело звёзд. Уже засыпая, Егор все ж пофилософствовал: «Правда завсегда в дырявых сапогах ходит. Либо в лаптях. Да разве в такой обуже перейдешь сухим грязную лужу! А делиться добрыми сапо- гами никто не хочет. Вот и поищи на все правды чеботарей! Хрен с два найдёшь...» 2 За крепостным валом бахнула фузея, и дозорные высуну- лись из-за наваленных коряг баррикады. Над куполами храма Михаила Архангела взмыла и тут же нырнула под яр, низом понеслась насмерть перепуганная сорока, улепётывая к осинникам за Яиком. — Опеть промазали! — язвит казак в подкушаченной шубе и в круглой красной шапке, натянутой почти до плеч, она скрывает отсутствие у казака ушей. И лик его ужасен: вместо носа — сизая рубчатая плоскость с черными влажными дырками, обросшая во- лосами. Он, похоже, из тех, кого после убийства карателя фон Трау- бенберга «помиловали», отрезав лишь нос и уши. Именно так на- пишет впоследствии свидетель событий академик Петр Рычков: «Иных растыкали по кольям, других повесили ребром за крюки, не- которых четвертовали. Остальных тысячу человек простили, отре- зав им носы и уши...» Ничего себе — «простили»! — Зато вчерась каргу сшибли, — отзывается второй, пряча зяб- нущее ухо за ворот суконного кафтана. — То-то пиру было! — Сказывают, всех кошек и крыс слопали. Невылечимыми бо- лезнями изводятся. Кисели из голубой глины варят... — В ребятёшках мы её в яру под собором копали. Пластом ле- жит. Сосёшь — сладит маненько... — Семен Шелудяков воротился из Бёрд, байт, в Оленбурхе тоже голодуют страсть как, сапоги, слышь, амуницию ремённую котлуют... — Быдто бы государь Пётра Фёдарыч сегодня-завтра трафится прибежать, слыхал ли? 320
— Сызна под кремль подкапываться зачнём? — Сумнительно. Пороху нет... Из-под яра потягивает сырым северным ветерком — хуже мо- розного. Дозорные поднимают воротники, нахлобучивают шапки и, обняв ружья, устраиваются поудобнее, лопатками к вербовой ко- ряге. Скучно. Запертый гарнизон давно оставил вылазки — напрас- ная трата людей. Повстанцы тоже не суются — у гарнизона немеря- но свинца и пороху. Вот и скучают, караулят друг друга, каждый с надеждой пересидеть супротивника. — Брехали, быдто Шелудяков с Фофановым десять бочек вина привезли. Быдто от государя к Маслене. — Сам видел, как скатывали. — Когда ж разговеемся-та? — Как государь прибежит... — Хоша б не в наш черед здеся. — Чай, примаячат и нас, не обминут... Угрелись, унюхались, перестав воспринимать сладковатые мас- ляные запахи блинов, горячей сдобы, жареной баранины и рыбы, на- варистой ухи, пареной тыквы. Мимо ушей, мимо вниманья вопли и визготня ребятни, скачущей на лошадках. Первые дни Масленицы от- даются их «кошомному» войску. Отцы и деды стелят на спины смир- ных конячек сложенную кошомку, пристегивают ее подпругой — го- тово седло, взлезай, казачья куга, джигитуй! В эту пору наездников сих по городку больше, чем летом комаров на болоте. Угрелись казаки, да и вздремнули под мартовским первым при- пеком. А тут возьми да вывернись с досмотром старшина Перфиль- ев, разрази его гром! — Так-то вы, сукины сыны, дозор несёте?! — Рябое лицо свире- по, косоротясь, желтыми кутнями выщерился. Рыжеволосый кулак в нос тычет. — Зараз велю высечь! В блошатник замкну до Великого поста! Очумелые караульщики даже не оправдываются, знают: лихо- рожий старшина днем и ночью, аки тать, неустанно шастает, пикеты проверяет. Вчера узнал, что осажденцы каргу сшибли, лютовал: «Не допущать, отпуживать! Штыб ни мышь, ни блоха!» Лютость с того дня пошла, как малолеток Неулыбин переметнулся. Добавила досады, по- хоже, и встреча с капитаном Крыловым, вышедшим из крепости для предложенных атаманом Каргиным переговоров. «Милости просим, сказал капитан, — в присяге государыне не изменим». Хоша сам весь — как с чужого плеча: серые щеки и подзёбок пустыми кошелями висят, мундир — шалтай-болтай на крестовине мослов. Словом, порадовать едущего в городок государя Петра Федо- ровича нечем. Вот и злобствует Афанасий Петрович. Не дай бог, в кутузку сволочёт! А бочки, поди, вот-вот выкатят, потому как с боро- 321
динского подворья, где ныне обитает матушка государыня Устинья Петровна, сухим жарким дымом доносит, там баня для царя нажаг- ривается. Однако ж Перфильев с чего-то и не карает, и не уходит. Поди, убегался, как ретивый пёс по молодым зайцам? Уселся на полоз оп рокинутых набок саней. Почти до локтя засунул руку в карман ша- ровар. Вытащил большой платок, похожий на хорунку, со всхрапом высморкался. И устало свесил с коленей руки, будто воз сена на баз выметал. Лицом красен, в оспинках испарина блестит. Казаки — народ дошлый, носы у них чуткие. Видят, что бесючка старшину стороной миновала, осмелели. — С праздничком тя, Афанасий Пятрович! Ты, никак, уж сподо- бился от государевых щедрот? Важное ль питьё? — Государево — при государе испьётся. Анфиса Толкачиха бра- гу стервозную сварила. Помянули с Михайлой новопреставленного раба Божьего Ваньку Неулыбина. — Эт он, недотыка младой, с чего? — На собственном гайтане удавился, — сказал Перфильев и уточ- нил с хмыком: — Леший защекотал! — И вдруг с присвистом зашипел, в углах рта пена вспузырилась: — Шабаке — шабачья шмерть! Не еди- ного иуду не минет! — Еще раз высморкался, взглянул на казаков про- светленно, голос смягчил: — Получил от кукиша мякиш, стал быть. Цар- ствие ему небесное, в небо приходящим отказу не бывает У меня — ша, у меня — не сметь! Под землей сыщу, у Бога отниму! Караульные поостереглись выспрашивать подробности, дога- дываясь, что тут обошлось без нечистой силы. И были правы. В осажденной крепости у Перфильева нашлись свои люди. Им и по- велел придушить перемётчика. Придушили, не на шутку переполо- шив гарнизон и его коменданта. В каждом своем казаке и солдате Симонов подозревал теперь предателя или бунтовщицкого агента. Рядовые, ежели прижмет, всегда «скашляются», сшепчутся и най- дут общий язык. Верно, поэтому не удалось установить тайных каз- нителей спасителя гарнизона. Предательство, заговор всегда страш- ны, они страшнее голода и кровавых схваток. Симонов удвоил по- сты, офицерам приказал круглосуточно находиться в солдатских и казачьих землянках. Вот с такой «приятственной» для повстанцев новости мягок се- годня скорый на кулак и плеть молчун Перфильев. Государь будет до- волен. Не зря, скажет, я в тебя, Афанасий Петрович, с первого глаза поверил, хоша Овчинников подшибал повесить, ты-де Орловыми куп- лен, чтоб меня, государя, убить. Государь примчал аккурат под вечер. Уцеловал, уобнимал свою расхорошую, обворковал: «Устюшка моя бела-беленька, как снежин- ка первенька!..» А она с ним не пошла в баню: чай, стыдно-то как! И уж совсем шепотком, на ухо: чай, ночи хватит?.. Он было хотел осерчать, 322
да отдумал, захохотал: н-ну, жена царю досталась! «Слушай сюда, — молвил, — притчу расскажу. Давным-давно было. Женился лихой ка- зак, после свадьбы поехал с молодой женой в другой хутор к срод- < твенникам. Едут, а лошадь всё спотык да спотык. Казак рассердил- ся, говорит: до трех разов считаю, после третьей спотычки голову отрублю! Споткнулась лошадь, он говорит: «Раз!» Споткнулась еще, он говорит: «Два!» После третьей взял и отрубил лошади голову. Мо- лодая жена вспопашилась: да что жа ты делаешь, такой-разъедакий! И понесла, и понесла... Он говорит: «Раз». А она продолжает.Он го- ворит: «Два...» — Пугачев помолчал, с улыбкой смотря на Устю, зак- лючил: — До сих пор любо-мило живут, сто годов. Смекаешь?» «Нам бы половину тех годов без спотычки прожить!» — ответила она. В баню царь пошел с ее братом Егором, дескать, от шуряка боль- ше проку по части веничка и мочалки. Но первая фрейлина просто из себя выходила, ладонями до боли исшлёпала ляжки свои: «Да не ошалопутила ль ты, матушка госуда- рыня, да разве ж можно самому царю перечить в энтом деле?!» — «Может, у меня... «ненастье», — огрызнулась Устя, понимая, что ус- гыдчивость ее, конечно, чересчурная, на дурной норов похожая. «Знакомый киргизинец говорил: если жена глупая, то плеть должна быть толстая...Царская плеть по тебе плачет, лапушка!» — «Пока что по мне лишь Ванечка Неулыбин плачет», — посмеивалась Устя. «Тьфу на тебя!» — отступилась наконец Паша и побежала к Толкачевым сто- лы накрывать — там батюшка царь возжелал вечерять с главными сво- ими согласниками. С вчерашнего дня, как передал ей Шелудяков тайные дары «от убожающего» ее Дмитрия, Паша чисто на крыльях летает. То и дело ищет минутку полюбоваться либо примерить. Больно уж хороши цац- ки — что перстень с большим зеленым камнем ( под цвет ее глаз), что золотые, долгие, почти до плеч, серьги, что серебряные браслеты- наручни с цветными глазиками. Несказанной красоты и китайский шелковый плат, большущий, тонкий, прямо льется, вытекает из Па- шиных пальцев. Завела она его сбоку, из-за плеча, взмахнула — точ- но радугой оплеснулась с головы до пят. Рассмеялась воркотливым счастливым смехом. Усте подумалось: как в общем-то мало нам, ба- бам, надо... В толкачевской просторной горнице на втором этаже пирова- ли, понятно, самые-самые, многие с женами, родительницы млели в бархатных и азарбатных сарафанах, отороченных мехами, застег- нутых на все пуговицы. Масленичному мясоеду не первый день, но тут вроде как разговление во широку душеньку. Пили, ели, кричали здравицы, не минуя и её, «матушки государыни» Устиньи Петровны. Она не пила, лишь «проотведывала» наливки, чтоб не «забижать» го- нористых заздравщиков. Кабы пила, может, и не зябла б душой, и голова была б кружливо-легкой, в лад с застольем. А она тяжела, слов- 323
но медовой кутьей напихана — сладкой, да все ж, думалось Усте, по- минальной. С того поминальной, что тут проговорено о казни Дмит- рия Сергеевича Лысова. Проговорено мимоходно, будто о человеке случайном и зряшном. Обмолвился о нем Яким Давилин, а толки ос- тановил Пугачев кулаком по столу: «Кажному будет так, кто попе- рек совести и правды встанет! — Оборотился к тутошнему атаману Каргину, сидевшему праворучь: — Завтрева ж указ мой государев умножить переписанием и сообчить во всенародное извещение». «Будет сполнено, ваше величество!» — мотнул головой Никита Афа- насьевич, корявыми пальцами вылавливая в бороде семечки от со- леного арбуза. И — всё. Был славный казак Дмитрий Лысов — и нет его. На всем белом свете осталась, кажется, лишь Паша Иванаева, ее, ца- рицы Усти, старшая фрейлина, которая вон командует подачей не- скончаемых блюд и наливок. И на милом, круглом лице Паши ни- чего нет, кроме страдающих глаз, зелёных, как болотный лёд на изломе. Но какое пьяным гостям дело до Пашиных глаз! Государь тре- бует «Бышеньку». Случилось ему видеть этот языческий танец яиц- ких казаков, имитирующий весеннюю любовную пляску сайгаков, очень понравился. Явились скрипка, балалайка, рожок, бубен. Наверное, ждали своего часа на первом этаже. Музыкантам поднесли по чарке. И пей- сатый скрипач (какая нечистая сила занесла его из Польши на Яик?) вскинул смычок, ударил по взвизгнувшим от неожиданности стру- нам. Вдогон ему над замызганной декой стрельнули пальцы бала- лаечника. В смуглых руках цыганистого бородача азартно бухнул, залился колокольчато бубен — к нему б еще медведя пляшущего. Вскрикнул, задудел рожок, вспучивая глаза, пузыря щеки младоу- сого игрока в азяме и лаптях. Нетерпеливые звуки рванулись друг другу встречь, обнялись и взмыли в единой азартной мелодии, раз- двинули стены и души, будто распахнули перед казаками степь ро- димую, весеннюю, полную птиц и тюльпанов. Молодые громы мол- ниями секли по сердцам и нервам. Устя впервые видела и слышала скрипку, незнакомая музыка завораживала, околдовывала. В то же время возникало у неё неж- данное, пугающее сравнение. Будто это не смычок, а сабля в руках точильщика вжикает туда-сюда, а может, скрипач никак не решит- ся перехватить ею собственное горло. Посердилась на свою при- думку и увела глаза. Ощутила, как рядом с ее ногой загорячилась, задергалась коленка Пугачева, того гляди вслед за другими нырнет под стол и выскочит по другую сторону, где уже притопывают не- терпеливые казачьи ноги, поплёскивают ладони, выманивая храб- рого, первенького. Им оказывается Яким Давилин. Зыркнул дегтярными зенками, 324
страстно тряхнул плечами, будто суету мирскую, надоедную скинул. Развел руки, вышел, пошел, пошел по кругу, ставя ноги торчмя, ко- пытцем, как сайгак. Подобно ж сайгаку, угибает голову к плечу, встря- хивает ею, вбок выкатывая глаз, страстно пофыркивает, чувствен- ностью своей зажигая зрителей. И когда другие готовы ринуться в круг, он отмахивает всех, взбрыкивает козлом, восхищая длинным бо- ковым отскоком. И вот уж каблуки его выстрачивают замысловатую частуху, вконец раззадоривая казаков и казачек. Не выдерживает ис- куса толстуха Аксинья Толкачева. За ней выходит в круг «царская сродственница» Мария Шелудякова. Вальяжно, будто с неохотой вплывают третья, пятая... Спустили шали и платки с голов за плечи, растянули концы в стороны, как крылами, поводят вправо-влево и — сорвались: зацокали, зачекотали каблучки вокруг Якима, очи обжи- гают, груди, встряхиваясь, дразнят. Гудят восторженно казаки, пле- щут в ладоши, гикают по-сайгачьи. А Яким будто и не замечает сатанеющих баб, выщелкивает по- дошвами, выщелкивает ладонями и близится, близится к некой при- манчивой особе, схваченной его ястребиным взглядом. Паша было подается спиной назад, схорониться, а ее удерживают, ее легонько подталкивают: чего уж, иди, примай вызов! Понято ж, не забыто: ког- да-то Яким примерялся к глазастой подраставшей Пашеньке, впере- бой Митьке Лысову, да обоим не пофартило: одно дело — слишком молодёхонька еще была, другое — родители её были закоренелые кулугуры-дырники, с миром не ели, не молились, послания к Богу от- правляли напрямую через проверченную в стене под потолком дыру. Женихов приискивали своего толка. Вот и выдали Пашу Чапурину за Никишеньку Иванаева, как говорится, в арбузной кадушке кре- щёного, не к ночи будь он помянут... А Паша-то всерьез, похоже, любила Дмитрия, и какой ей сейчас пляс-перепляс, хоша бы и с Яки- мушкой, не изжившим былого благорасположения. Душа через гла- за выкипала, и Устя видела это, понимала Пашу. И сердилась на баб, выталкивавших ее в круг. Не будь рядом раззадоренного, азартно при- вскакивающего, хлопающего в ладони государя, Устя, пожалуй, и при- крикнула бы повелительно: да оставьте вы ее в покое! Паша вышла. Застыла, вживаясь в неистовый ритм музыки. Вдруг взметнула руки, блеснув дорогими перстнями, сдернула с себя даре- ный плат, полыхнула шелковой радугой вкруг Якимовой головы и вер- нула на собственные плечи, растянула за углы и, крылатая, поплыла, побежала от жадных казачьих взоров, от Якима, мелко всплёскивая плечами под густой пристук каблучков. Распалённый Яким догоняет, козлом скачет, чёртом колесит около, а она глазами, поворотом голо- вы — мимо, мимо Якима, ее глаза — к государю. Бог знает, что в тех глазах сейчас, ибо полыхают они всеми свечами горницы — не раз- глядеть, может, пожар зелёный, может — вопящее недоумение. Буд- то не из-под милого табуреточку вышибли, а из-под нее. И она не 325
танцует в страстном исступлении, она агонирует, отдавая Богу душу. Не всяк весел, кто пляшет, не всяк радостен, кто поет. Проговори- лась как-то: «Когда Митя брал в ладони мое лицо, я чувствовала себя счастливой птицей, и мне не хотелось из его рук улетать». Устя скосила взор на супруга: догадывается ль о Пашином по- жаре? Он уж «степлился», ему славно в кругу одномышленников, во- сторженно ловящих каждое слово его, каждый взгляд и жест. И, ка- жется, совсем забыл о ней, малой синичке Усте. А она? Есть ли в ней хоть долечка того, что несла веселая, злая, бесшабашная Паша к Дмитрию, такому ж неукротному, самопальному? Они запоздало и грешно нашли друг друга — не в радость нашли. Опамятовалась, остановилась. Сдёрнула с плеч плат. Низко, не глядя ни на кого, поклонилась государю. Он тянется к ней, приказы- вает подать вина, а она — круть спиной к нему. Расступились про- пуская. Пошла, в опущенной руке волоча тихий шелест шелка. Кон- чился и Яким. Напоследок, вдогон Паше, дважды кувыркнулся через голову, изображая вечную степную кочевницу катун-траву. Якима обняли, обхватили, ведут к столу, сам государь налива- ет ему вина. Смолкли, вон вытеснились музыканты, прихватив со стола зеленый осьмериковый штоф. Поднимается Каргин, из дре- мучих зарослей лица его, из-под сдвинутой назад шапки лишь лоб выпячивается. — Пляшут, пляшут, да и споют. Без песен рот тесен! — Споем! — подхватывает застолье. — Был бы запевала, а под- певалы найдутся! Каргин ищет запевалу, уважителен к нему: — Почиталин! Иван Якылич!.. Тот вскидывает голову за дальним концом стола, где они с не- наглядой Марфинькой умиляются друг на дружку. — Айда, любимую государя нашего Петры Фёдырыча... Ваня ладонью вытирает уста, мизинным и безымянным пальца- ми (остальные поджав) оправляет шелковистую светлую бородку. На него — все взоры. Марфинька сама не своя, вклещилась в его ло- коть, смотрит со страхом и восторгом: помоги, Господи, чтоб не спло- шал сокол ее. Ваня смежает длинные белесые ресницы, в себе, в тай- никах души как бы отыскивая ту, желанную, от которой у государя очи влажнеют. Известно ж, песня лишь тогда песня, когда ей в груди тесно. Кинул кулак к вышитому ожерелку розовой шелковой руба- хи, сейчас, кажется, рванет, полетят пуговки — волю душе и песне! Нет, отвел, разжал руку — как птицу с ладони выпустил: Ой не вечор-то ли, не вечор Мне малым-мало спалось... Издалека, из подсердечья достал, вознёс и, понижая, зашелес- 326
тел потухающим откатом — умрет песня, если не подхватят. Не умер- ла, единый выдых бьет встречным, закипающим валом: Ой мне малым-мало спалось, Во сне виделось... И тут вступают казачки, басовитый гуд мужских голосов они словно бы тонкой медью оправляют, а вовремя пущенный Лешень- кой Бошенятовым подголосок взносит песню до немыслимой высо- ты, и она травит душу слезой, складываясь в долгую, растяжливую быль-небыль о Степане, о Тимофеевиче, сыне Разине, коему приви- делось, будто конь его вороной разыгрался под ним, разыгрался, рас- плясался, а ветры со восточной стороны «сорвали-то черну шапку» с его буйной головы. И просит Степан Тимофеевич, кто б разгадал до- куку привидевшуюся. Нашелся есаул догадливый, рассудил тот сон недобрый, по коему «есаулишке, ой ли, быть повешену», а славному атаману пролётным вороном накаркивал: Пропадет твоя буйная головушка... В скорбном и величавом вдохновении под крылья вели казаки дорогую и понятную им песнь. На Яике не поют, здесь «играют» пес- ню. Вошел в неё и Пугачев, широко откинувшись на спинку кресла и держа перед собой полураскрытую горсть, готовую перехватить, сдержать его могучий, просящий воли голос, переходящий в бас. Когда же отпускал силушку, то шалели, метались свечные огни в се- мирогой люстре, а сопевцы невольно осаживали себя. Но Пугачев простертыми ладонями взбадривал, поднимал их, и сызна, как на ка- челях, взмывало многогласье и сладостно всхлипывала душа, гото- вая разрыдаться. В казачьем пении нет молчальников: хоть овцой, да бекай. К страдающей хорошести хора пристала и Устя, голос ее чист и све- тел, но не для хора, ему б за околицу, в поле, жаворонки ведь не поют толпой. В поле даже эхо помалкивает, любящее передразнивать. Устя подпевает, держит мотив, а сама, полусмежив глаза, видит всех, думает о каждом, может, потому, что здесь она, пожалуй, са- мая бесхмельная.. На кого ни посмотришь — всяк интересен. Ата- ман Каргин Никита Афанасьевич то и дело стаскивает свою чер- ную кудреватую шапку и рукавом азяма вытирает взопревшую лы- сину. Лицо его в зарослях бороды задубелое, хмурое, а лысина светла и обширна, при солнце ею можно зайчиков до Свистун-горы «пущать». Поёт он серьезно, сосредоточенно, как все в жизни де- лает. Зато рано выстаревший Денис Степанович Пьянов ерзлив, приподымается вслед уходящему куплету, морщинистой долгой шеей тянется, мослоковатый палец торчком ставит, будто архан- 327
гела в небе кажет. Еще чарка, другая — и упадет Денис Степано- вич заплаканной бородой в ближнюю миску, но тут же спохватчи- во вскинется, опасливо озирнётся, а рука торопливо потянется за спину. Лет десять назад было у него несказанное горе: «намага- рычился» у кого-то ежевичной наливки и, возвращаясь домой, по своему обыкновению свалился в первую же канаву. Злой шутник приспустил ему шаровары и всунул в задний проход ерша (гре- шили на Дмитрия Лысова). Ну, повопил, само собой, ну, поорал потом протрезвевший Денис Степанович, да и кинулся к коновалу Скворкину .Часа с два колдовал тот над ним с ножничками, с щип- чиками, по косточке, по перышку извлекая злополучную рыбку. С той поры Денис Степанович ежели и переберёт где, то, зажимая ладонью копчик, спешит домой, обегая все канавы. Несмывно при- липла к нему кличка Ёрш. В Куренях, да и вообще по Яику, охочи на придумки. Крючко- носую Толкачиху вон зовут Архиповой маманей, а чаще просто Ар- хипихой. С ней тоже скорбная потеха получилась. Был у Толкаче- вых бородатый козел Архип, который страсть любил всюду сопро- вождать Аксинью, особенно на базар и в церковь, где его непремен- но угощали вкусненьким. Скажем, хозяйка в храме грехи отмалива- ет, а он свой брат среди нищих на паперти, терпеливо ждет ее. И на базаре все — тамыры-друзья; кто морковочку сунет, кто огурчик. Увя- зался в тот раз на базар за хозяйкой, да приотстал, увлекшись моло- дой травкой на обочине. На его беду вывернулась из-за угла собака да — к нему. Поскольку ляжки Архипа не единожды были кусаны этими тварями, то он без лишних рассуждений, выпучив глаза, рва- нул к хозяйке — только она могла спасти вонючего бедалагу, как это уже случалось. А та в базарном ряду как раз согнулась над каким-то товаром. Козел сзади шастнул между ног под необъятный сарафан необъятной хозяйки. Аксинья от неожиданности взвопила так, что, говорят, у торговок с прилавков горшки со сметаной попадали. Ак- синья орала благим матом, запутавшийся в юбках козел тоже отча- янно мекал, а кто-то догадливый кричал: «В рыдван её, в рыдван, ро- жает Ксюха!» Кто-то, еще болеедогадливый, поддал жару: «Ага, прав- да, вон уже и рога показались!» — «Ну и шлава Богу!» — перекрести- лась ближняя бабака. Козел с клочьями юбок на рогах вырвался наконец на волю и под свист, улюлюканье и хохот умчался домой. Михайла Прокофье- вич в тот же день заколол Архипа, а Толкачиха неделю пластом ле- жала, выжелтела вся — краше в гроб кладут. Сейчас — опять вон какенная, натощак не обежишь. На «Архипиху» нисколечко не оби- жается, посмеивается лишь. Без вниманья на прозвище и Устя, оно даже льстит ей: Поверту- ся. А еще — Усьиа-хохатуська. За скорую повёртку, за смешливый «ндрав». 328
А вот попробуй окликни кто Пашу прозвищем — о! И ведь зря, ей же Богу, зря приляпали: Паша-поддаваша. Завидуют тому, что не такая, как они. А кто ни хватись — всем нужна: пошить красивое, сготовить для компании вкусно и с придумкой, из книжки что-нибудь интересное рассказать... Плохое можно про любого вспомнить или придумать, чтоб в глаза иль по заглазью ляпнуть, обидеть. Даже вон Афанасия Петровича Перфильева «Ковыряным» иногда обкладывают, будто виноват в том, что оспа лицо изувечила. Но тут он сегодня кажется самым глав- ным, выше Господа и государя.Его пригожая сорокалетняя жена прямо взора со своего страхолюдины не сводит, особенно заворо- жена белым сиянием ордена на малиновом кафтане с голубой пе- ревязью. Государь давеча привесил. Первому в Яицком войске, вот как! Устя полагает, не за отвагу безмерную, а за то, видно, что не купился на великие посулы Екатерининых генералов, к которым приехал с казачьими жалобами. Всё сполним, сказали ему, ежели вернешься на Яик и насмерть изведёшь супостата, который назы- вается императором Петром Федоровичем. Вместо того, он честно признался государю, с чем воротился из Петербурга. А может, еще и потому отмечен Перфильев, что нашел в городке мастеров-ино- городцев, наладившихся чеканить ордена из петровских серебря- ных рублей. Вон как блестит, вздымаясь на груди с каждым песен- ным вдыхом! На нём, сказывают, речено словами государя Петра Фе- доровича: «Награждаю тебя этим крестом, бородой и волей казац- кой». И год якобы обозначен: 1774-й. И вдруг открылось Усте: да ведь главная заслуга смурного видом старшины — смерть младшего Неулыбина! Почему сразу не догада- лась? Когда государь вешал Перфильеву орден, Паша командовала подачей блюд с нижнего этажа. Проходя мимо сидевшей в кресле Усти, пригнулась, как кипятком плеснула: « За Ванечку твоего!..» Не поняла тогда. А зараз даже голосом осеклась, лишь губами шевели- ла. Живо вспомнились прошлогодняя плавня, переживания плавен- ного войска за судьбу отряда, кинувшегося вдогон за барымтачами, его славное возвращение с песней, столь же близкой и понятной, как эта, сейчашняя: Круты бережки, низки дедушки У нашего преславного Яикушки, Костьми белыми, казачьими усеяны... И поразил тогда Устю чей-то безмерной чистоты и высокости дискант, который на тончайшей паутинке держал всю песню, всю ее неизрыдную трагичность. Только потом поняла, что эту поднебес- ность придавал песне голос её неустанного ухажёра Ванечки Неулы- бина. Вот бы его сюда сейчас! Всё, был и нет больше тугодумного, 329
нескладного парня с незамысловатой кличкой «Фитиль», никому боль- ше не услышать его мальчишески высокого голоса, так и не успев- шего заматереть. И не пошутит над ним Паша: «Ваньча, ну как ты бу- дешьУстю целовать, ведь придется на колени становиться!» Он крас- нел, супился, но отвечал достойно: «Тётк Паш, эт зачом ты такея речи никчёмные ведешь, аль не знаешь, что я буду ее на руках носить?!» Устя только прыскала смешливо, нисколечко не принимая его отве- ты всерьёз. Может, зря? Наверное, неплохой казак и муж из Ваньчи получился бы, ведь вон как славно отличился и в схватке с барымта- чами, и когда её от «хичника» спас. Но и тут Паша ввернулась: «Х-ха, да кто б тебя отдал в их кулугурское гнездовище?! И сама б ни в жизнь не пошла!..» Было легко и празднично, когда с мужем, государем то есть, к столу садилась... Боже, муж? Государь? И она — государыня импе- ратрица всероссийская? Встряхнула головой: не снится ли? 3 Шесть дней — как один день: вот уж и уезжал ее милый государь, её Богом ли, судьбой ли злодейкой данный муж, а ничего путного вроде и вспомнить нечего, сплошь пьянки-гулянки. Он посмеивается: «За шесть дней, Устень- ка, вряд ли можно что-то хорошее сделать, это не удалось даже Гос- поду. Посему письмов не пиши, скоро сызна собой явлюсь...» Ой ли! Когда ж тогда Москву с Питербурхом воевать-то, не опоздаешь, го- сударь? Не твоя бабья забота, говорит, знай пряники медовые ку- шай! Вишь, забаву придумал, чисто дитю малому. Как и в первый раз, когда она еще и в суженых не значилась, сейчас он тоже отъезжал со Стремянной улицы, от дома Михайлы Толкачева, куда перебралась вместе с фрейлинами: в бородинском тереме, пожаловалась, душой утеснительно. А тут — и родимый ку- рень рядышком, за плетнем, где папаня с Адреяшкой, да и толкачевс- кие невеликие хоромы сызмалу родственны. Согласился: вчера пе- реставили караульных казаков, перетащили пушку к воротам — живи спокойно, царица. Спытай — поживи! Третьего дня в легких выездных санках ката- лись с государем по городку, приветствуемые всюду народом, а из переулка вдруг вывернулись одноконь розвальни с закрытым, выдол- бленным из цельного осокоря гробом, в таких исстари хоронят рас- кольники. В коне Устя сразу же узнала того «чужака», с каким воро- тился из погони за барымтачами герой Ванечка Неулыбин, а за ко- нем увидела в передке саней и ссутуленного, без шапки Ивана Ефи- мыча, павшую лицом и грудью на гроб Агнию Даниловну в черном. Они везли на кладбище единственного своего сына. Неулыбин натя- 330
нул вожжи, пропуская государев возок с конвоем, голову наклонил низко-низко, словно не хотел быть узнанным. А может, и по другой причине — они у него были, надо полагать. Узнав о гибели сына, Иван Ефимыч явился в городке, согласный «хушь смерть принять» от по- встанцев, но прежде того — по закону Божьему схоронить Ванечку. Говорят, долго стоял на коленях перед крепостным валом, выпраши- вая у коменданта тело сына. В конце концов сбросили в ров: заби- рай! Забрал и вот — хоронил, по всем своим кулугурским правилам, наверное. Они ведь не обмывают покойника, как велят христианс- кие обычаи, омачивают тряпочку в выдолбленной из тыквы чашечке и моют лишь «хресты»: лоб, плечи, грудь. Теперь вот везут к яме. Вро- де как тишком, украдкой, без людей. Ужель даже родственники не пришли проститься? Впрочем, у Неулыбиных их, кажется, на раз- два не счесть. А дружок закадычный? Видела перед тем — осунулся Лешенька Бошенятов, очень, оказывается, переживательный вью- нош. Нерастанные были. И такие разные... Пока Ванечка сапоги на- тягивает, Лёшенька уж все Курени обежит, Фитиль грачиные гнёзда с вётел рукой достает, а Кубарик (такая у него кличка) плеча его, с цыпочек, еле-еле дотягивается, один говорит, будто у него каши по- лон рот, другой — губастенький балаболка и хохотуша. Выражаясь по-казачьи, Лёшка — эт казанок, всегда стоймя, впригрунь, а Ванька — штаны вроспуск... Нет Ваньки! Давно остался позади Неулыбин-старший со своей неисплакан- ной скорбью и неутешной Агнией Даниловной с вечными её «Серд- цевыми упадками», а Устя всё думала о случившемся. Какая, оказы- вается, серьёзная штука эта самая любовь, а пуще того — ревность. Да ведь мстил-то, получается, не Усте с государем Петром Федоро- вичем, а всему войску повстанческому! Нынче эта болячка-крепость лишь почёсом помнилась бы, не было б у государя и у казаков нуж- ды толшиться здесь, время терять. Выходит, сердце у Ванечки пере- росло разум, а расплатился за это башкой. Зато, вишь, гарнизон спас. Ванечку б флагами покрыть, с барабанами и дудками похоронить, а его брезгливо выбросили отцу, словно дохлую кошку. Поди, не ради складного словца молвится: доносчику — первый кнут... А отца Ванечкиного Пугачев прикажет оставить в покое, дес- кать, и без того судьбой наказан. Завернули к площади у Казанской церкви, там молодые конные казаки готовились брать снежный городок, защитники которого, «державники», понятное дело, не дремали: теснились на снежном валу, размахивали шестами с мочальными и веревочными кнутами (узел на узле), у некоторых привязаны облитые водой и заморожен- ные куски кошмы, старые валенки — убить не убьют, но синяки до второго потопа не сойдут. Над башней, над головами задирающихся, пьяноватых защитников воинственно хлопали на ветру разноцвет- ные хорунки из драных бабьих юбок и сарафанов. 331
Баталия ожидалась знатная, победителям атаман Каргин обе- щал ведро водки. Вот бы вот начаться штурму, да всё Манечка Лысо- ва нежданной бесью перебила. Вчера была вся из себя, форся в ли- сьей новой шубейке, крытой узорчатым шелком-коноватом, а тут выд- ралась из толпы зевак растрёпанная, в драном, наверное, еще пра- бабушкином долгополом шушуне, волоча за собой выводок детвы. Прямо перед государевой тройкой брыкнулась на снег, заколоти- лась в корчах, завыла, заскулила перееханной сукой: — За што сказни-и-и-ил кормильца-а-а-а?! Да на кого ж сирот несчастны-ы-ых. Да казни и нас, все одно сдо-о-охнем!.. Маня бесновалась, дети ревели, народ волновался. Воистину луч- ше каждую ночь дурные сны видеть, чем через день — дурную явь. Пугачев рывком вышагнул из санок. Справа обошел нервную пристяжную. Остановился перед Маней, кучей хламья скулившей на снегу. Дети перестали выть, в страхе вытаращились на чернобо- родого щербатого дядьку с помигивающим глазом, вряд ли понимая, что это такое — царь. Устя готова кинуться, вернуть, он что-то страшное сделает, он ведь враз закипает, даже на лютом морозе. Нельзя, нельзя! На час ума не станет — на век дураком прослывешь. После Лысова, после Ванечки Неулыбина — нельзя ему, нельзя, на- род взропщет. Она знает казаков. И тогда... Пугачев стоял, плечи вразлёт, большие пальцы рук заткнуты за богатый кушак, рядом с пистолетами, из-под жесткой обрези рес- ниц глаза спущены на Маню. — Встань,казачка. Сказал негромко, но, очевидно, услышали все. Защитники снежной крепости застыли с открытыми ртами, участники штурма спешно заворачивали коней к государевой тройке, ближние тащили с голов шапки. Напряглись, нетерпеливо поглядывали на повелителя кон- войные, в минуту готовые отшвырнуть Маню. За Наганом, в тополях, оглашенно и некстати орали вернувшиеся из теплых краев грачи, на- поминая, что сегодня их праздник — день Герасима Грачевника. — Встань, горькая, — громче, повелительнее сказал Пугачев. — Я не могу тебя утешить. Как не могу утешить семерых ребятёнков, каких осиротил твой муж. Он утопил их тятьку за то, што не хотел хрестьянин отдавать последнего коня. Ибо неможно хлебопашцу без тягла остаться... Встань, родимая, не срами род казачий! Не твоя, не твоих ребятёнков вина в том, что казак Лысов выбрал бесчестье. Была в его сдержанном голосе сокрытая покоряющая сила: Маня неловко, как на скользком льду, поднялась, сгребла детишек. Оцепе- невшая было толпа расступилась и поглотила ее. Толпа стронулась с тишины, вроде как медленно закипать начала: то слева, то справа, то бабье, то мужское, то глухое, из-за воротника или шали, углом рта, то хлёсткое, как кнутом, то — мягкое, как сажей. — Чай, казак Митрий-то, не мужлан какой... 332
— Пра, в пониманье брать надо... — Сам-то, бают, сто сундуков с золотыми червонцами привёз... — На то и власть, чтобы красть да пожить всласть. Виданное ль дело — простую казачку в жены! — Молода, раскрасавица. — Царю все можно. — Он — царь, а Митрий — псарь. Из одной овчинки кроены. — Не псарь, а пёс, кобель поганый твой Митька! — Знамо дело, душегубец. Без узды воля тоже на пагубу. Да и на государя — как смел? Руку — на государя! — Однем еловым — Митрий. Худо ему было в примаках-то, у тещи: ни в дворе доли, ни в жене воли. А тут с прикола, как жеребец, сорвался, от и пошел выбрыкивать... — Строг государь. — Строг... Жанился заздря... — Дык наши ж старики наущали! — И на богачество жадобистздря. Ему, вишь, можно, а Митрию — неможно... Не всё б — для государева уха. С толпой так: отпусти вожжи — понесут, разнесут, о верстовой столб башкой грохнут. Толпа — ста- до: может и спрятать, поглотить, как только что Маню, и смять, за- топтать. Пугачев возвратился к саням, смуглые скулы бледны, веко дер- гается. А Устя, наоборот, пылает, будто не его — её грязью мазали и тавром прижигали. Подумалось: сейчас падет в возок, дыхнёт в за- мороженную спину Толкачева: гони, заворачивай, Прокофьич! Тот уж локти вскинул, готовый гикнуть, вожжами стегануть. Опять ошиблась. — Уступи место, Прокофьич! — сказал Пугачев. Догадливый Толкачев мигом спрыгнул с облучка, обежал трой- ку и взял коренника под уздцы. С легкостью бывалого конника Пу- гачев вскочил на его место ногами, выпрямился во весь рост, вид- ный со всех сторон. Утвердился, куснул прищуром серую наво- лочь неба, ища солнце, взметнул руку. Ждал тишины. Тишина на- ступила. — Детушки!.. Войско Яицкое!.. Горынычи родные! — Это был другой голос, срывающийся, падающий. Так падает дым из трубы, прижатый ветром. Будто тем дымом тронуло глаза Емельяна, они ув- лажнились, даже слеза блеснула. Крепким прижмуром отжал ее, про- мигал и, поводя взором, охватывая многолюдье площади, жёстко, пря- мо глянул, казалось, в каждое устремленное на него лицо, дольше зацепился за кучку ротозейничающих священнослужителей и нищих, столпившихся на церковной паперти. В горле у него клекотнуло, за- говорил с придыхом, почти шепотом: — Я не поп, я не буду вас уте- шать, дескать, Бог терпел и нам велел. Я, государь ваш, велю: не моги 333
терпеть! Попы говорят: ударили тебя по одной щеке — подставь вто- рую. Я говорю: ударили по одной — бей по обеим обидчику, ссекай башку гаду! Нет ничего выше чести, потерял честь — всё потерял!.. Знаете ль вы казака Бурнова Ивана? Шумнуло с разных сторон: — Зна-а-аем! Вешатель ваш! — Правильно, детушки.. А почему — вешатель? Да потому что Ивану все равно, он любое приказание будет сполнять, лишь бы под- несли водки да солёный огурец. А с чего такой Иван Бурнов? Да с того, что старшина Бородин сделал Ивана быдлом, скотиной безответной. Скажите, казаки, будет жеребец брыкаться и хвост трубой держать, ежели его облегчить? А ежели молодого ретивого бычка облегчить, будет он за тёлками бегать и рогами землю рыть? Нет, потому как конь станет маштаком, а бычок — рабочим волом, быдлом. Быдлом стала вся чернь российская. Чернь и сволочь — другого имени нет у бар для хрестьянина. Катька, моя бывшая жена-подлюка, со своими генера- лами и слугами протянула руки и к вам, войско Яицкое, чтобы легчить вас, чтоб стали вы смирными маштаками да быками, хомуты и ярма готовы. Вы и сами знаете, как вас до невозможности утесняли в мое отсутствие. Я, ваш государь, услышал стоны ваши и явился, и увидел ваши слёзы горючие. Но я, детушки, не утешать явился, не слёзы ваши утирать. Я, детушки родные, пришел дать вам волю, какая от праотцов заповедана. Не к утешенью клич мой, государев, а к сраженью! Я клик- нул — и вы поднялись! И смертно бьете обижальщиков. У кого правда, за того и Бог! Ура вам, горынычи храбрейшие! Пугачев спрыгнул с облучка к ногам Усти, Толкачев вскочил на свое место и тронул лошадей, они рванули галопом. Пугачев ехал стоя, левой рукой придерживаясь за плечо Толкачева, а правой по- трясая в воздухе: — Слава сынам Яика! Народ расступался, ликующее «а-а-а-а-а» волной настигало и об- гоняло тройку: — Государю сла-а-а-а-а... — а-а-а-а-а! Летели в воздух шапки, вскидывались пики, ружья. По бокам ска- кали повеселевшие гвардионы. Коренник перешел на рысь, пристяж- ные поспешали коротким галопом, вбок выворачивая головы, словно желали спросить: как вы там, в санках? Да как, Устя не трусиха, но жалась к плечу Емельяна, всё еще опасаясь, что кто-то вслед оклик- нет, недобрым словом, как мёрзлым котяхом, швырнет — знала сво- их землячков. Нет, ничего такого, встречные, соступя на обочины, машисто кланялись, старики даже на колени становились. На крепо- стном валу вытолпились солдаты, провожали тройку угрюмым мол- чанием, за окатом пушечного ствола колко блеснуло стекло: навер- ное, комендант Симонов через зрительную трубку за проездом госу- 334
даря присматривал. Говорят, ему шибко понравилась эта штуковина, доставшаяся от запоротого пономаря Казанской церкви. В толкачевской горнице Устя припала к мужу, ладошку на грудь его положила: — Плохо тебе, царь мой? Он усмехнулся: — Как в крапиве без порток... Только дурак может считать, что царь — царствует, в меду весь. А ить он завсегда на виду, пер- вому и честь, и охулка. Вот призвала ты бабу Ганю, чтоб погадала мне. Вместо гаданья она притчу поведала, о богаче, который со- брал очень хороший урожай, девать некуда. Сильно обрадовался богач, сказал: сломаю малые житницы мои и построю большие. И соберу туда весь хлеб мой и всё добро моё, и скажу душе моей: «Душа, много добра лежит у тебя на многие годы: покойся, ешь, пей, веселись». Но Бог сказал ему: «Безумный! В сию ночь душу твою возьмут у тебя, кому же достанется то, что ты заготовил?» Ответил я гадалке: «Плохо ты обо мне, государе, думаешь, старая. Но, наверно, так думают и другие? Слышала, бабы с казаками су- дачили? Вроде как я для себя, для старости своей богачество скап- ливаю, по кладовкам ховаю. А это — моя государева казна, укрепа державная, какая — для всех на день чёрный. В моём царстве я не порушу вековую казачью заповедь. Ты ж должна знать, жена: ког- да казаки дуванят добычу, первую десятую долю — царю, вторую — церкви, третью — себе. Остальное — вдовам и сиротам. А их много на земле казачьей. Особливая доля — для превосходных де- лом и разумом. Встретился нам герой, и что мы ему? Мы ему лишь воду на руки слить можем, ежели у нас ничего более нет. Хоша чистому не много и надо: похвали, награди, малую денежку дай — он и доволен. Стараться пуще прежнего будет. Обратила ль вни- манье на Перфильева? Как светится, как важничает! А всего-то — орденок нацеплен, из рублевика сделанный... Одному слова доб- рого достаточно, другому — кафтана, шубы. А вашим казакам заг- лавное — борода и крест старый! — Не только, — качнула головой Устя. — Ну да, ну да, ишо — вольгота, штоб по своим извычаям жизню править, как деды-прадеды, об том в указах моих, государевых, ска- зано и обещано. А у Лысова, — оборотился вдруг к докуке дней пос- ледних, — предел нарушился. И у супружницы его — тожеть. При жадности, Устя, справедливости не бывает. Шагнул в спаленку, к кровати, не снимая кафтана, не вынимая из-за кушака пистолетов, пал навзничь, закинул руки за голову. Устя, тоже не успевшая раздеться, присела рядом, на краешек. Глядела в его смуглое, жёсткой огранки лицо, в тысячный раз немо спрашива- ла — у себя, у него, у Бога: кто её муж? «Вор Емелька», как объявля- ют? Пройдошливый правнук полячки Марины? Или все же всамде- 335
лишний, омужичившийся, оказачившийся за десять бродяжьих лет государь? Не было ответа. И она отмахнулась: потерявши голову, по волосам не плачут! Дорог, люб стал этот сильный, отважный чело- век, кем бы он ни был. Церковь сочетала, и только небо может рас- торгнуть их узы. — А все-таки твои слова вон как хорошо приняли... — Одна победа лучше тыщи хороших слов, Устя. А мы Симоно- ва не могём выкурить, время в трату пущаем. Она поочередно вытащила из-за его пояса пистолеты, полюбо- вавшись золотой и серебряной насечкой, положила на подоконник. — Научишь стрелять? — Разве не умеешь? Казачка же! — Я всё больше с кочергой да ухватами, с курами да барашата- ми. Мое дело бабье, не то что у тебя: сраженья да победы или, как они прозываются, — виктории. — Все мои виктории, царица, не вернут ни одной жизни, ни од- ной сожженной избы, но я... я казню еще мильон, порушу натло еще тыщи тыщ, но не отступлюсь от заповеданного Богом: всем жить по справедливости... Достигну ль того? Часто мне странный сон снит- ся: будто выгнулась впереди стоцветная радуга. Я к ней иду, я к ней бегу, руки тяну, чтоб ухватить за хвост, а радуга всплескивает золо- тыми крыльями и улетает. Оглядываюсь — в болоте каком-то по ко- лени, один, как выпь. Вдруг выныривает противная пупырчатая жаба, человеческим голосом натурально говорит: «Грехов на тебе столько, сколь тут головастиков...» И вижу: все болото кишма кишит головас- тиками. А жаба — опять: «Твое место тута, в болоте, а ты — к радуге, в святые тщишься...»Да не тщусь я в святые! — Государь аж на локте приподнялся. — Я — грешник. Безгрешна только тварь неразумная, ну — как трава, как лягушонок, прыгающий в траве. Грешен, но не бесчестен. Честь потеряешь — всё потеряешь. Сбережешь честь — Бог не оставит... Видимо, много накопилось в душе, супруг говорил и говорил. Устя не перебивала. Он говорил тихо, а ей казалось, что эту тихость должны услышать, ну, ну, века, что ли. Услышать и понять смятен- ность его души так, как начинала ее понимать она, его неграмотная супружница, казачья родительница. В глазах его угадывалась непо- мерная грусть, казалось, он только что над чем-то вырыдался и в себе всё еще всхлипывает, содрогается от горя, готового разрушить весь смысл его жизни... То было позавчера. А сегодня он снова уезжал. И снова отказы- вался брать ее с собой к армии. Попросила о малости: — Хоть за выселки провожу... Согласился. У ворот ждала «домашняя», Устина, тройка с легким открытым возком, в котором обычно катались по городку. Они — в санки, Ми- 336
хайла Толкачев — на облучок, гикнул, щелкнул вожжой. Следом рва- нула тройка вороных, впряженная в кошомную кибитку государя. Так мало видели один другого, так мало знали друг дружку — о чем говорить в остатние минуты? О каком прошлом? О каком буду- щем, когда не было, можно сказать, и обоюдного настоящего. Он дер- жал ее руку в своей, часто взглядывал на белое лицо с первым мар- товским накрапом веснушек у переносья, на грустную синеву глаз. Этот погляд его оборачивался памятью: родное Придонье, заливные луга, прохлада дубрав, под которыми густой россыпью — перекат- ный жемчуг ландышей, над которыми витает тончайший запах, вос- торгом будоражащий грудь. И вдруг — глубокий след копыта с за- давленной звёздочкой цветка... Нахлынула необъяснимая, забытая нежность, притянул к себе Устю: «Голубка моя... ландышек луговой...Богородицы слёзки!» — вспомнилось народное название цветка. Нашел ее губы. Без сторон- них, пристыжающих глаз Устя не противилась, охотно, разбуженно отвечала на долгий поцелуй. Засмеялась, переводя дыхание: — Как навек прощаешься! И заметила: сейчас же поскучнел. Может, возвратился в свои сны, в то болото, в котором почувствовал себя одинокой выпью, что по ночам жутко перекликается с лешим? В душе Усти восходило не- что бабье, от прародительниц казачьих, у которых расставаний все- гда было больше, чем встречь. Ей захотелось утешить, ободрить. Вы- нула из пуховой рукавички руку, теплыми пальцами развела, разгла- дила его густые сдвинутые брови. — Ты говорил, радуга твоя высока... В народе примечено: высо- кая и крутая — к вёдру. А еще — радуга всегда по задождью светит, после грозы. Клади мою «думочку», мою «совестницу» под ушко — только я буду сниться. Оберегом твоим стану. — Спасибо, царица моя... Уже за выселками, за неуклюжими крестами ветряков, неожи- данно обронила: — Лысова ты, может, зазря так, государь... У него поднялись брови. — Его ведь, — Устя запнулась, поискала слова. — У них ведь с Пашей, ну, Иванаевой, любовь была. Страшно какая любовь. У Пугачева еще выше задрались брови. — Ишь ты! — Помолчал, словно считал шлепки снега из-под ко- пыт, ударявшие в передок саней. Крутнул головой: — Не зря, Устя. Не зря. Поганый, разбойный пример давал... На государя, вражина, руку поднял. Совсем ослеп, иссобачился. Одичал от крови и вольго- ты. Кабы не братец твой, глядишь, ты уже вдовой была бы...Нет, Ус- тенька, попущать таким нельзя! И Паша нехай не гневит понапрасну Господа Бога, нехай молитвой грехи Дмитрия скащивает, чтоб на том свете его мимо горячей сковороды пропустили. Кланяйся ей от меня, 337
скажи, подарков хороших привезу. — Опять мотнул головой, усмеш- ливо: — Пойми-разбери вас, баб: коня на ежа меняете, шило — на мыло, голубя — на ястреба. — Озорно блеснул глазами: — Кабы не ты, на ней женился бы! — Не прогадал бы, но. ..Она б тебя... облегчила. Смирным стал бы. — С того и выбрал тебя! — Не ошибся ль, государь? — Спросила вкрадчиво, а глянула быс- тро, исподлобно. — Изменишь — своей рукой, сонного решу! Он хохотнул, хохотнул притворно: — Вы, яицкие, што ль, все со вздурью? — Устя промолчала, Пуга- чев заторопился: — Айда прощаться, а то мы Бог знает до чего докаля- каемся! Поцеловались без прежней страсти, особенно — он: жестко, рывком, словно клеймо поставил. — Прощай! Жди через три дни! — Пугачев пошел к своей кибитке. Устя, не вылезая из возка, долго смотрела вслед ускакавшей тройке, вслед угасающему треньканью бубенцов. Истаивающие сле- ды подрезных полозьев рушились копытами конвоя. С чего-то поду- малось: не корону надел на себя ее супруг, нет, напялил на себя вла- сяницу, которая, похоже, раздирает ему и тело, и душу. И еще за- помнилась последняя из седла оглядка брата: улыбка Егора показа- лась жалковатой, растерянной. Медленно перекрестила ускакавших, перекрестилась сама. Мол- вила: — Повертай домой, Михайла Прокофьич. 338
1 Екатериной владело страстное желание влепить сыну по- щечину — звонкую, чтобы все слышали. Это было бы не по-царски, но зато истинно по-русски. Так она поступила когда-то. Будучи еще русской принцессой. Один из ее доверенных, казалось бы, людей, а точнее — гардеробмейстер Василий Шкурин вздумал было наушничать на нее. Узнав об этом, она отыскала его и прилюдно вкатила оплеуху, пообещав еще и высечь как Сидорову козу. Свидетель события удовлетворенно записал: «Немецкая прин- цесса никогда не решилась бы на подобный поступок». Павел тоже заслуживал пощечины. И розг. Но он — сын, наслед- ник престола. И это-то престолонаследие давным-давно не дает ему покоя. Может, от нее это? Ведь однажды признается, что с приездом в Россию поняла: русская корона ей больше нравилась, чем особа же- ниха. Нечто похожее и у Павла. Принял брачный венец — захотелось царского. Немедленно. Не понимая того, что он может оказаться тер- новым. Да и шапка Мономаха явно не по его голове, как и горностае- вая мантия государя — не по его узким плечикам. А вот поди же ты, сидел, умствовал, начертал обширный трактат. Который бы, по его мне- нию, замечательно повлиял на правление, создав хвалу добромудрию наследника. Назвал свое сочинение с эпической многозначностью: «Рассуждения о государстве вообще, относительно числа войск, по- требных для защиты оного, и касательно обороны всех пределов». И что же он предлагает? Перво-наперво — восстановить мир с Турцией. Ибо эта война, дескать, несёт огромные человеческие жер- твы и небывало большие финансовые тяготы, она-то, мол, и приве- ла Россию к смуте, поставила на грань государственной катастро- фы. Только немедленный и длительный мир, сокращение числен- ности армии, снижение налогов вернут империи былые гармонию и процветание. 339
Это какие же былые «гармония и процветание», сударь? Биро- новщина, что хуже татарщины пронеслась? Или появление при Анне Иоанновне на столах знатных вельмож завозного бургундского и шампанского? Либо аглицкая кадриль «контрданс» привнесла в жизнь россов невиданное благонравие? Твой же любезный наставник Па- нин о царствованиях после Петра Алексеевича говорит как о вар- варских временах, как о поре безвластья и самодурств. Хотя часы, мол, и заводились, но никогда не проверялись. Порой и не заводи- лись — по солнышку империя жила. Удивительным образом ее сын повторяет глупости царевича Алексея, который тоже нещадно хулил деяния отца и превозносил идиотизм патриархальщины. Михайла Ло- моносов, посвящая воцарению Екатерины оду, случайно ль поднял из гроба Петра Великого, дал ему обозреть содеянное после него и вложил в уста пламенный гнев: На то ль воздвиг я град священный, Дабы, врагами населенный, Россиянам ужасен был? Дураков, известно, не надобно завозить из-за границы — своих хватает. Но когда дурак возле трона, дурак на троне — спаси и со- храни, Боже Праведный. Царствуя, такой забывает, что топор все- гда под лавкой, точнее — под троном. Кто его поднимет? Сейчас к нему тянется рука сына, сочинившего прошпект, по своей несвоев- ременности и невыполнимости наивный, как прорицание туземца, га- дающего по рыбьей кости. Тупо сковано — не наточишь, глупо рожено — не научишь. В тысячный раз можно посетовать на его величество случай, которому порой угодно повелевать судьбами царств. В её жизни таким «неща- стным» случаем стала связь с Сергеем Салтыковым. Хотя рождение от него Павла, в общем-то, явилось не исключением, конечно, а пра- вилом, ибо и от других поклонников были у нее дети. От Понятовс- кого, например, дочь, от Орлова три сына и две дочери.* Ханжеские нравы у нынешней Европы: почти всем известны * О старшем сыне от Орлова, Алексее Бобринском, уже говорилось в примечаниях, какие он «университеты» прошел в Европе. Туда же, «на ученье», она пошлет и второго отпрыска Григория Григорьевича — сына Галактиона, тоже щедро снабдив деньгами. И этот пустится в разврат и вскоре умрет от сухотки спинного мозга, приведя Екатерину к невесело- му выводу: отправлять детей в Европу — все равно что отдавать белье плохой прачке: получаешь назад совершенно неузнаваемое... Третий сын, по прозвищу «Воспяной», рано умер, будучи юным пажом при Дворе.Обе дочери воспитывались при Дворе под именем «племянниц камер-юнгф- рау Протасовой», благополучно были отданы замуж. 340
твои «незаконнорожденные» дети, но ни одного не имеешь права на- звать своим, законным. Почти три тысячелетия царя Соломона вели- чают непременно мудрым, но никогда не попрекают в половой рас- пущенности, хотя у него было 700 жен и 300 наложниц. Боже, сколько же он детей произвел, не зная и не помня даже имен их! Нрав- ственно безупречным выглядит и пророк Магомет, имевший десять жен и множество рабынь. Его последователям разрешены лишь че- тыре жены. Хотя наложниц можно иметь столько, сколько прокор- мишь. Рассказывают, что у киргиз-кайсацкого хана Среднего жуза Аблая, напросившегося недавно в российское подданство, роди- лось около семидесяти сыновей и неисчислимо — дочерей. И ника- кого ему осуждения! Кабы знала Екатерина, что эмансипированные дамы конца XX— начала XXI веков искренне посочувствуют ей, когда, наслу- шавшись басен о ее распутстве, узнают, что за 34 года царствова- ния она имела всего чуть более двух десятков любовников. То ли дело их, дам, современницы — сотнями считают! Посмотрела б она на одного из нынешних американских президентов: чтоб уличить его в нетрадиционном сексе с секретаршей, американцы несут в Се- нат 36 коробок вещественных доказательств. Премьер бывшей «вла- дычицы морей» перед телекамерами будет похваляться тем, сколь- ко раз за ночь он «осчастливливает» в постели супругу. Погибшая с любовником в автокатастрофе распутная принцесса в своей стра- не превратится почти что в национальную героиню. Перевернись в гробу, Екатерина, и позавидуй свободе нравов в век сплошной ком- пьютеризации и безбрежной «цивилизации»! Может быть, и перевернется, может быть, и позавидует, но в предполуденные часы начала марта 1774 года у нее другие заботы. В частности — с тем же Аблай-ханом, который, по словам первого Оренбургского губернатора Неплюева, хитёр и коварен, как бес. Его наказ сыновьям — никогда не решать вполне киргизских межродо- вых дел, ибо только несогласие и раздоры могут быть незыблемою опорою ханской власти. Напросившись в российское подданство, Аблай решит укрепить свое могущество еще и за счёт Китая. Весной 1779 года он отправит своего сына Сыздыка в Пекин с просьбой о предоставлении ему военной поддержки, однако, китайский богды- хан оставит просьбу без внимания. Перехитрил сам себя: без дове- рия остался и со стороны России, и со стороны Китая. Верно, его тактику применял и сам Иван Иванович Неплюев.. В 1755 году башкиры подняли мятеж против притеснений своих и рус- ских чиновников, против захвата их земель и насильственного об- ращения в православие. Руководил ими Батырша Алиев, говорят, дерзкий и умный инородец. На подавление бунта были брошены значительные воинские силы. Башкиры отступили за Яик, во вла- дения киргиз-кайсаков. Неплюев потребовал от степняков немед- 341
ленного изгнания бунтовщиков и выдачи Батырши, пообещав за его голову 1000 рублей, а бунтовщикам — прощение. Губернатор раз- решил кайсакам грабить ослушников сколько угодно, забирать в по- лон их жен и детей. Случилась страшная резня, бунтовщики были или убиты, или рассеяны. А Батыршу скрутили и доставили в Орен- бург его же ближайшие сподвижники, получив обещанное вознаг- раждение. Ничто так не растлевает, как деньги и власть, они — отмычка к любой душе. Пообещать прощение, посулить большие деньги — и Пугачева сдадут. Нынешний оренбургский губернатор, видимо, продешевил, пообещав за «маркиза» лишь 500 рублей. Будь на его месте покойный Неплюев, наверное, не было б ни восстания яиц- ких казаков, ни «маркиза» Пугачева, к которому вознамеривается бе- жать непутевый сынок Павлуша, волею того самого «господина слу- чая» ставший престолонаследником. Внушили ему, будто он, дос- тигнув совершеннолетия, имеет на корону больше прав, чем она. Кто внушил? Их много, кому в досаду её царствование. И неужели Павел впрямь так наивен, если не сказать — глуп, что верит в здрав- ствование отца, считает, будто это именно он поднял на Яике бунт? Увы, верил. Едва скончается мать, первое, что он спросит у вер- ного ему графа Гудовича: «Жив ли мой отец?» Потёмкин, узнав о вожделениях цесаревича, на какое-то вре- мя ушел в себя, набугрив межбровье. Екатерине не нравились та- кие его мрачные паузы, нередко переходившие в черную меланхо- лию, когда казалось, что вся внешняя суета и мишура ему до смерти обрыдли и он охотно вернулся бы в дымную пещеру пращура и об- лачился в звериные шкуры... Поднял на нее холодный, будто вытаявший из снега, глаз, от которого ей нехорошо стало. — Всё это неспроста, Катеринушка. Известно, что у бунтов- щиков имя Павла — как знамя. Известно, что Пугачев возит с собой портрет Павла и всякий раз говорит: вот, мол, отниму трон и поса- жу на него сына Павла Петровича, мол, сам я устал и царствовать не хочу... Вот что я тебе, матушка, всоветую: призови младого обол- туса и спроси ответ не с материнской, а с монаршей строгостью. Как Пётр Великий спрашивал со своего непутевого чада. Остраши как следует! Чтоб не путался под ногами, как эти вот... — Потёмкин не весьма учтиво пихнул ботфортом одну из прибежавших с про- гулки собачек, та обиженно взвизгнула, а он буркнул рассержен- но: — Не будешь под ногами вертеться. Екатерина примиряюще улыбнулась: «Они пленяют меня тем, что не задают вопросов, не критикуют, не просят чинов и не преда- ют. Они лучше людей». — «Значит, я из одной с ними псарни! — зас- меялся Потёмкин. — Я твой самый верный барбос, который ничего не просит взамен, кроме твоей любви...» 342
Кажется, все, кто писал о Екатерине и Потёмкине, единодуш- ны: это была взаимная любовь. В минувшую ночь она спросила: толь- ко ли тем, что царица, желанна ему? Он, лёжа на спине и уставив- шись в лепной потолок, долго молчал. Заговорил неспешно, испове- дально: «Не стану скрывать: я знавал немало женщин. Всяких. Не обижайся, не ревнуй. Случалось, ляжешь — ну, чудо! — с принцес- сой ляжешь, а просыпаешься... с курвой. Которая б и на глаза не попадалась больше! С тобой — другое. Ложусь с царицей, а просы- паюсь... с великой женщиной. Любимой женщиной! И что б между нами ни случилось, ты навсегда для меня великой женщиной оста- нешься...» В общем, не важно, с кем ляжешь, важно — с кем встанешь. В его искренности она не усомнится ни разу. Он для нее тоже навсегда останется великим мужчиной. Воистину, скажи мне, кто твоя жен- щина, и я скажу тебе, кто ты. И наоборот: скажи, кто твой мужчи- на... После кончины светлейшего (княжеский титул она исхлопочет ему у австрийского императора Иосифа II) ее секретарь Храповиц- кий запишет в дневнике: «Продолжение слёз... Мне сказано: как мож- но Потемкина мне заменить?.. Он был настоящий дворянин, умный человек, меня не продавал, его не можно было купить». Но сейчас... Как поступить? Грозный убивает сына. Петр Пер- вый убивает сына. Она... С ее молчаливого согласия убит ее муж. Она ... готова убить сына? Не приведи Бог! Но это могут сделать дру- гие, как сделали с ее мужем... Вот доля царская! Горькая? Очень. А не променять ни на какие сладости... Екатерина приказала подать ей российскую карту и послала за Павлом. Пока уведомляли сына, она стояла над развёрнутой картой, той самой, над которой стояли с Потемкиным. Велика Россия-матушка, а полыхнуло вот — и выгорело, территория двух-трех Франций под Пу- гачом оказалась. Пугачев и страшил, и восхищал Екатерину, в нем она угадывала родственную душу — дерзкую, авантюрную. По мас- штабности и хватке похож он, наверное, и на Потемкина. Попадется — жалко будет вешать: таких на племя надо оставлять. Но оставит ли он ее, ежели не удастся остановить? Российская Лютеция*, похоже, готова с колоколами, с хлебом-солью выйти навстречу. У, как не лю- бит она, Екатерина, старую столицу, полную болтливого вольнодум- ства и неуважения к ней! А дымом меж тем уже и в Петербурге попа- хивает, трут, похоже, и сынок помогает раздувать, пузыря младые щеки, еще не знающие бритвы. Некогда кормилица Прасковья Дани- ловна Бастидонова жаловалась на него: младенец до крови кусает * Лютецией когда-то назывался Париж, буквально, от латинского, «грязный». 343
сосцы. «Не стесняйся, отхлопай по заднице разок-другой, уразуме- ет» — советовала Екатерина. Прасковья жалела, не хлопала, но це- дила сквозь зубы: «У, выб....к, почто так кусаешься?» Неслышно за- шедшая в детскую Екатерина спросила: «Таниловна, что есть «вып- ляток»? Та чуть ребёнка не выронила от неожиданности и испуга: «Простите, ваше величество, простите Христа ради». Губы трясутся, на глазах слёзы. Еле-еле успокоила и, наконец, узнала, что означает новое для неё русское слово. А кормилица, наверное, зря не шлёпа- ла малыша, зря жалела: выросши, он, кажется, готов мать загрызть. Говорят, римский император Нерон испытал нечто вроде сыновних чувств, когда прощался с матерью, пожалел, дрогнул. А ее уводили топить — по его приказанию. Какие чувства испытает Павел над её, Екатерины, прахом? Естественно, выразит скорбь, по-латыни: «Haeredis fletus sud persona risus est», то есть плач наследника — это смех под маской. О Павле доложили, и он вошел. Белый паричок, голубой камзол при белых атласных отворотах, зеленые короткие штаны, зеленые башмаки на толстой подошве, с золотыми пряжками. Кружевное жабо подпирало маленький невыразительный подбородок. Пал на ко- лено, приложился к протянутой матушкиной руке. Поднялся, отсту- пил на шаг. Встревожен. Даже напуган, похоже. Екатерина видит на виске кончик голубой жилки, придавленный окрайком парика, бьёт- ся, словно хвостик змейки, прижатой подошвой. Если б не эта отчаянно пульсирующая жилка, белое напудрен- ное лицо могло показаться мёртвым. Да еще круглые задранные ноз- дри подрагивали, словно искали опасные запахи.Почти не мигая смот- рели выпуклые глаза, злые, как у напуганного зверька. Екатерине по- думалось: у ее гроба эти глаза будут сухими. Жестом она приглашает к карте. — Покажите, ваше высочество, какой дорогой вы собираетесь отправиться к яицким казакам? Может, ваша короче и удобнее, чем у генерала Бибикова? Вопрос беспощадный, издевательский, на «вы». Хуже пощечи- ны. Лицо и уши пылают, подбородок словно бы хочет освободиться от накрахмаленных кружев , чтобы проглотить внезапную сухость в горле. — Ваше величество, — голос просевший, сиплый, — ваше вели- чество, меня не удивляет ваша осведомленность. Удивляет... ваше не- годование. Разве я, наследник престола, не вправе размышлять о де- лах спасения государства? Она снизу вверх, из кресла, смотрит насмешливо, презритель- но: экий недоросль пустоголовый. Но какова поза, каков гонор! «Не сотвори себе кумира...» Кстати, а почему эта вторая заповедь Мои- сея изъята у католиков? Надо спросить у духовника... Не сотвори из себя кумира, сын мой нелюбезный... 344
— Заключение позорного мира с наглой Портой, сокращение ар- мии, уступки бунтующей черни вы считаете делами государствен- ными? Поиск дороги к разбойнику Пугачеву — государственная не- обходимость? Кошке все равно, что о ней думают мыши, но мне не все равно, что думает обо мне и моих делах сын мой. Павел щетинится, норов кажет: — Ваше величество, я — более чем сын, я — наследник престо- ла!... Господи, впору руки по-бабьи заломить, чтобы признать несок- рушимую истину: чем уже лоб, тем шире шаг и громче вздор. Пока- зала на кресло: — Сядьте, ибо я скажу нечто, отчего вам дурно может стать- ся. — После того, как он покорно присел на краешек кресла возле стола, продолжила низким, почти мужским голосом, полным сдер- живаемой досады: — Ваши прожекты, сын, подбиты ветром, ко- торый гуляет в вашей незрелой голове. От него не бывает просту- ды, но у государства могут возникнуть проблемы, каковых и без того хватает. Они не ко времени... Я вот о чем, ваше величество. Как вы отнесетесь к тому, что в один не лучший для вас день я со- общу принародно: мой сын рожден от графа Салтыкова, ибо от государя Петра Федоровича не можно было иметь детей? И князь, и смерд скажут по-русски: выблядок. У вас, ваше высочество, прав на престол столько же, сколько у разбойника Пугачева Нет, Павел не впустую прожил все свои девятнадцать лет при Дворе, окруженный вечными интригами, заговорами, сплетнями, взлётами и падениями кумиров, где все бесстыдно льстят и столь же бесстыдно предают, трепещут от взора монарха и люто нена- видят его. Он быстро внутренне собрался, будто на кулак намо- тал свои нервы, чтобы этим утяжеленным кулаком нанести ответ- ный удар. Минутой раньше казалось, что от его пылающих ушей вот-вот задымится парик, плесни на щеки — пар пойдет. Продол- говатое лицо с выпуклым лобиком внезапно обрело привычную аристократическую бледность, белы были даже сжатые неболь- шие губы. Лишь щеки выдавали живую плоть и то потому, что их подкрасили румянами. — Ваше величество, чтобы признать во мне незаконнорож- денного, то есть внебрачного, нужно уничтожить церковные кни- ги с записями о моем рождении. Нужно объявить лгунами свиде- телей моего крещения, моих крестного и крёстную. А крестным моим является знатный полководец Пётр Иванович Панин, кото- рый и без того о вас не весьма почтительно изволит выражаться. Если вы такое объявите, то можно предсказать реакцию сего дос- тойного генерала, отнявшего у турок неприступные Бендеры. При- дется объявить лгуньей и вас, которая девятнадцать лет замалчи- вала правду моего рождения... Что касаемо Пугачева, то, без сви-
детелей говоря, вы имеете прав на престол не более этого разбой- ника... — О, не слишком ли удаль кажете, сын мой? — Екатерина с удов- летворением оценивала самообладание сына, его аргументацию, ко- торая, впрочем, ничтожна для самовластного монарха. Решила раз и навсегда поставить чадо на место, перешла на «ты»: — Напомню тебе, сын, указ Петра Великого от года 1722-го. В нем писано, что воле царствующего монарха предоставляется право по своему ус- мотрению назначать себе преемника. А также отставлять такое на- значение. Разве кто-нибудь отменял сей указ? И кто посмеет на- рушить священную волю скончавшегося монарха? Кто? Негодяй и разбойник! Увы, не хватило цесаревичу самообладания, опять прихлынула кровь к лицу и ушам, глаза увлажнились и мигали часто-часто, как от близкого огня. Однако пытался хорохориться: — После Петра Алексеевича, считай, все самовольно царство- вали! — Это потому, что Пётр Великий не собирался так рано уми- рать, не написал загодя завещание. Она поднялась из кресла. Вскочил и он, по-солдатски при- жав ладони к ляжкам — Ступай! — сказала Екатерина. — Я успею написать заве- щание. — Матушка... Ваше величество... Не... не шутите жестоко... — Когда башмак жмёт и мешает ходу, не до шуток. А ты, сын, тайком подбрасываешь камешки в мои башмаки. Можно ль терпеть такое? Ужель возвращаться к Малюте Ивана Грозного и топору Пет- ра Великого? Либо к милосердию Елизаветы Петровны, всего лишь сославшей на Север законных домогателей престола? Государство не стоит без порядка, даже в банальных играх существуют правила. Римский диктатор Тит Манлий в 340 году приказал казнить своего сына только за то, что во время войны с латинянами тот нарушил пра- вило: вне строя вступил в поединок с предводителем врагов. — Матушка... ваше величество... — Губы Павла смораживались, язык прилипал к зубам. — Ведь отца... ну, государя Петра Федоро- вича... тоже убили... Или он жив? — Разве ты не стоял у гроба?.. Любое легкомыслие на троне чре- вато тяжелыми последствиями. Мое великодушие не бесконечно. Не искушай его, сын... Екатерина протянула руку в знак окончания аудиенции. Павел упал на колено, ледяными губами страстно поцеловал её. — Никогда... ничего... против вас... матушка, ваше величество... Простите... По напудренным щекам его, оставляя кривые влажные дорож- ки, поползли, обгоняя одна другую, две непритворные, похоже, сле- 346
зы. Но Екатерина им не верила — уж который раз повторяется! Она отняла руку. Юродствующий граф Строганов, поди, прав, когда го- варивает: не верь врагу прощеному, а жиду крещеному. Однако кто-то другой сказал, что ошибаться — свойство человека, про- щать — свойство богов. Она следует второму правилу. Потому не в первый раз прощает сыну, поэтому на своих местах остаются многие его научатели вроде Никиты Панина да Дениса Фонвизи- на. Черт с ними, пусть рассуждают о чем угодно, лишь бы повино- вались. Кажется, Фридрих Второй эти слова произнёс. Но он и она вкладывают в них разный смысл: Фридрих дрессирует нацию, она — хочет воспитывать. Конечно, стремясь к усовершенствова- нию людей, общества, следует начинать с себя. А для этого надо иметь очень большое сердце. Да ведь в большое сердце легче всего и целиться, и попадать. Что и стремятся делать все её супротив- ники. В том числе и родной сын. Он уйдет после ее второго «Ступай!», не уйдет, а прямо-таки вылетит, вызвав сарказм Екатерины: «Обрадовался! Как шелуди- вый пёс — первому снегу... Грызёмся, но шкуры пока не дырявим друг другу. Всё-таки великие мы грешники, безнравственные тва- ри. На Бога, как на общую вешалку, вешаем все свои грехи, дони- маем его просьбами, ищем у него защиты, прощения, отпущения... Хорошую себе штуковину люди придумали — Бога!..» Возвраща- ясь и возвращаясь к Павлу, Екатерина все больше и больше будет сомневаться в его способностях управлять государством... Почти через двадцать лет, во время назревания революционных собы- тий во Франции Павел однажды при ней займется газетами и ста- нет возмущаться: «Что они всё там толкуют! Я тотчас бы всё пре- кратил пушками». Екатерина вспылит: «Ты жестокая тварь, или ты не понимаешь, что пушки не могут воевать с идеями? Если ты так будешь царствовать, то не долго продлится твое царствование...» Напророчит умница. Дождавшись своего часа, Павел покажет себя. Немедленно изменит закон о престолонаследии: теперь пра- воприемником становился старший сын государя, при отсутствии сыновей — старшая дочь. Немедленно переименуются почти все города и крепости, основанные Екатериной. Севастополь превра- тится в Ахтияр, Феодосия — в Кафу, Екатеринослав — в Ново- российск... Превзойдет матушку в раздаривании крестьян в кре- пость. Павел запретит аплодисменты, запретит ношение круглых шляп и отложных воротников, запретит слова «свобода», «клуб» и многое-многое другое. Исследователи подсчитают, что при нем подвергнутся гонениям 7 фельдмаршалов, 333 генерала, 2261 офи- цер. При его выездах на прогулку столица станет словно бы выми- рать, все будут страшиться попасть ему на глаза, будто он возьмет себе девиз римского императора Калигулы: «Пусть ненавидят — лишь бы боялись!..» 347
Найдутся, конечно, и поклонники Павла, мол, и на Солнце есть тёмные пятна, однако это не умаляет достоинств Светила. Встреча с сыном оставила смутный осадок на душе до конца дня. Чувствовала себя разбитой и уставшей, словно сто вёрст по бездо- рожью проскакала. Даже подташнивать начало. К вечеру глотком живой воды — сообщение генерала Бибико- ва: он начал генеральное наступление на бунтовщиков, от них осво- бождено несколько городов, мятежники либо разбегаются, либо при- ходят с повинной. — Скоро быть схвачену разбойнику Пугачеву! — патетически завершил доклад президент Военной коллегии Чернышев. — Дай-то Бог, — кивнула Екатерина. Следующим утром подташнивание усилилось и очень захотелось соленых огурцов. Принесли — съела целую миску. — Поздравляю вас, ваше величество, — с преувеличенным воо- душевлением возвещает первая камер-юнгфера Перекусихина, — вы — забрюхатели! — Ты... не ошибаешься, Марья Саввишна? — в оторопелой ра- дости вскидывается императрица. — И к гадалкам не надо ходить, ваше величество, уж я-то знаю. Вот только солёные огурцы... позыв на мальчика или на девочку — не скажу в точности... «Дай Бог, чтоб на мальчика!» — истово желает себе Екатерина, коротко перекрестившись.Такой сюрприз, ну такой славный сюрп- риз! Еще вчера горько сетовала на неумолимость времени, на то, что возраст вещь мерзкая, и с каждым годом она становится все хуже, да вдруг вот... Безысходного чувствования и в помине не ос- тается, появляется некая заманчивая интрига, для которой годы только в подмогу. На российских метельных пространствах жизнь бестолково навкапывала тысячи верстовых столбов, среди которых робкий и близорукий заплутается, набьет себе шишек, а кто-то и голову разобьет. Кто-то, но не она, Екатерина. У неё есть теперь великолепный поводырь — одноглазый великан. Гениальный Цик- лоп! По-о-о-оте-е-емкин. И у нее родится сын от него. Только от такого гиганта, любимого и единственного, она, навсегда казалось бы отрожавшая немолодая женщина, и могла понести. Прав Сократ: любовь — жажда бессмертия, а зачатие — деяние божественное. Стало быть, впереди еще много-много дел — дерзких и слав- ных, которые увековечат ее царствование, и она непременно вой- дет в историю Екатериной Великой. Когда царедворцы вроде бы невзначай называют её Великой, она отмахивается: пустое, не не- сите вздор, время рассудит. Каждый раз хочется сказать: служан- ка, вынося моё судно, хорошо знает, что никакая не Великая. Нет, чего душой кривить, навязываемый льстецами титул греет честолю- бие. Верно, так тому и быть в конце концов. Екатерина Вторая — 348
это лишь временная, протокольная формальность. Шесть египетс- ких цариц носили имя Клеопатра, но только последняя, шестая, зат- мила всех, одну ее помнит и знает цивилизованный мир. По здра- вом размышлении, чего б именно этой Клеопатре возвышаться? Отец её, царь Птоломей XIII, — жалкий пьяница по прозвищу Флей- тист (прямо как Петр Третий — Скрипач!), мать умерла молодой... Ничто не предвещало юной принцессе славы, а вот поди же! Сама всего достигла. Не красотой, потому что не была красавицей. Умом, обаянием брала. Умением обольстить. Пришел в Египет Юлий Це- зарь, увидел и... вернул ей царство, отнятое братом. Ну, здесь еще понятно: ей — семнадцать, ему — за пятьдесят. Но не устоял пе- ред ее чарами и куда более молодой, прославленный военачаль- ник Антоний. Он так увлекся ею, что, наплевав на молву и услов- ности, открыто признал своими близнецов, рожденных от него Клеопатрой. Удивительная любовь Антония и Клеопатры светит через века. Они вместе ушли из жизни, покончив с собой, чтобы не даться живыми в руки врагов. Это ли не пример для нее и Григо- рия? О, у них все еще впереди! Хотя... К сожалению, всё, что впе- реди, в конце концов оказывается позади, становясь воспомина- нием. Человеку честолюбивому хочется, чтобы воспоминания о нем и его делах писались на камне. Екатерина честолюбива, но она совершенно точно знает: зачастую имена дурные пишутся на граните, а славные -г- на песке. Наверное, искривленная време- нем память и есть тот песок, в который, как вода, бесследно ухо- дит все лучшее, накопленное человеческой цивилизацией. В ду- ховном развитии почти каждое новое поколение начинает если не с нуля, то и не с десятки. Но эта неожиданная беременность... Столько она внезапных замыслов породила, столько надежд. Только б мальчик родился, а уж тогда... Так далеко заглядывается! Пока же, пока о том — ни- ко-му. Даже Григорию. Ибо, как говорят немцы, что знают двое — знает и свинья... В заполночь расслабленный, обессилевший Григорий ушле- пал в свои покои, а она сразу же провалилась в сон, короткий и жуткий. Приснилось, будто бы свирепый чернобородый мужик схватил ее за волосы, оттянул голову назад и кривым сверкающим ножом полоснул по горлу. Боли не почувствовала, но увидела, как на грудь хлынула, захлюпала кровь. Эти звуки вскинули ужасом, мокрую от холодного пота. Побежала к Григорию. Он наворковал ей всяких нежностей, могучей рукою крепко прижав к себе: «Со мной никогда ничего не бойся!» Эту оберегающую большую руку она часто будет вспоминать и после ухода его в мир иной. Потому что будет помнить и его ответ матушке своей Дарье Васильевне. Её, скромную вдовствовавшую дворянку, Екатерина пристроит при Дворе статс-дамой. Матушка наслушается тут всякого о не- 349
истовом сыночке, обеспокоится, спросит: «С чем пред Богом, Гри- шенька, предстанешь?» Он вывернет огромные свои ручищи: «Их вот покажу!» Достойный милого друга ответ. Эти руки столько славного сдела- ют для России, что на все грехи его Господь великодушно махнет дес- ницею. ... 2 С появлением в ее жизни Потемкина Екатерина стала спокой- нее. Стыдно сказать, в последнее время она, прежде чем отойти ко сну, тайком засматривала во все уголки опочивальни, заглядывала за шкафы, за шторы. Прекрасно понимала: если захотят извести, её предусмотрительность не поможет, с ней расправятся так же, как расправились с Петром Федоровичем ее единомышленники, как расправилась Елизавета Петровна с Анной Леопольдовной и ее се- мейством. Наверное, если б не появился Потемкин, то она скоро уподобилась бы ей, дочери Петра Великого, которая, опасаясь пе- реворота, заговора на ее персону, каждую ночь меняла спальню. Похоже, такова судьба всех владык, захвативших власть сомни- тельными методами. Судьба... Расшифровать — суд Божий. И крест, возложенный на себя. Копнись в истории, и увидишь, что у каждого он свой. Один, согнувшись, тащит его в гору, другой — по колдобинам спотыкается, третий по грудь в дерьме утопает. Есть счастливчики, они спускают крест на воду и плывут как на плоте, полёживая, греясь на солнышке...Екатерине временами ка- залось, что она не крест в гору тащит, а огромную скрипучую те- легу, битком набитую пьяной чернью, наглым дворянством и про- дажными чиновниками. Теперь у нее был Потёмкин. Пугачев со своим кривым ножом оставил ее сны. Сегодня Григорий не ушел к себе, как всегда после бурных полуночных бдений, задержался до утра. Он подвязал па- русиновый фартук и разбирает кремлёвскую стену, бормочет: «Я всё для тебя, матушка... Нелюбимую тобой Москву срою, а из крем- лёвских кирпичей сложу большую баню и загоню в нее все европы с азиями, отмою до позвонков». Над баней Григорий Александрыч возводит такую трубу, что за нее цепляются облака и, вспарываясь по брюху, сыпят наземь звёздами. «Мы с тобой», — говорит Григо- рий, — прижмем ручки к бокам и вылетим в эту трубу, с ее верхуш- ки станем обзирать город Константинополь». «Там же турки, — за- мечает она, — и тот город они называют Стамбулом!» Гриша усме- хается: «Мы, Катюша, навсегда выгоним турок из Европы!» Она со- глашается: «Давно пора османов проучить...» Меж тем Григорий на- гибается, снизу заглядывает в свою высоченную трубу. Екатерина 350
слышала, что если смотреть из глубокого колодца в небо, то даже днем можно увидеть звёзды. Ей любопытно: что он сейчас видит через трубу? Гриша фыркает: «Вижу, ангелы режутся в карты с чер- тями. Шестерка играет короля, но смотрится тузом. Банкует косма- тая ведьма. На графиню Брюс похожа... А еще вижу сидящего в сто- ронке Господа Бога, ждет, когда мы припадем к его стопам, чтобы благословить наш с тобой брак, а потом благословить на царство Ви- зантийское нашего сына Константина...» У неё брызгают слёзы: «Неужели счастье так близко?» Потемкин кивает: «Чего хочет женщина, того хочет Бог!» Сказал так и страшно, словно удавленник, захрапел. Она силится закричать, позвать слуг, но голоса нет. Сердце так колотится, что она просыпается от его беше- ного стука. Её мокрая щека — на его откинутой руке, он спит навзничь, с открытым ртом, извергающим храп. Так, наверное, храпит нарабо- тавшийся в поле крестьянин. Счастливейший из снов! Вскинулся, вытер ладонью рот, осознавая где он и с кем. При- влек, поцеловал и смутным тяжеловесным видением убрел в свои по- кои. Екатерина огорчилась: когда-нибудь вот так, молча, без объяс- нений, поднимется и уйдет к другой женщине. Ему ведь только трид- цать пять. А глаза петербургских вертихвосток так и брыжжут бессты- жей похотью! Устоит ли? Он, бестия, вроде молится на нее, называя Полярной звездой, а косится на какую-нибудь юную Малую медведи- цу. Екатерина полцарства, царство кинет под ноги ему, но никому, ни- кому не отдаст! Они бракосочетаются, она родит ему сына, которому будет завещана корона... Боги, она — понесла! От любимейшего, ум- нейшего. Пока — великая тайна, но... многим, кажется, уже извест- ная. Даже, быть может, этому прохиндею книгоиздателю Новикову. На своем сорочьем хвосте Паша принесла якобы им пущенную кавер- зу: «В промежутках между блуднями и родовыми буднями наша госу- дарыня правит империей». «Он у меня доболтается», — думает Екатерина, — ей совершенно расхотелось спать. Интересно, кто бы носил ей самые пикантные но- вости, если бы Паша столь же часто беременела и рожала, как все русские бабы или хотя бы как она, Екатерина? Узнав о её новой по- здней беременности, Паша аж руками всплеснула: «Везучая ты, Като: над тобой мужчины только штанами потрясут, а ты уж беременеешь!» Со своим Яковом Александровичем они едва наскребли на одну доч- ку. Паша всепогодно легка и свободна для изящных манер и светских сплетен. Пожалуй, никто другой не умеет, как она, изображать обольстительную, хорошо продуманную небрежность в одежде и при- ческе. Вроде бы случайно выбившийся на порочный прищур глаза ло- кон может лишить рассудка даже самого бабоустойчивого мужчину и увести из-под носа бдительнейшей половины. Увы, стрясётся нечто подобное и с ней, Екатериной: она застанет любимую наперсницу на собственном ложе с очередным Екатерининым возлюбленным Иваном 351
Корсаковым. Фаворит получит немедленную отставку, причем без тра диционного в таких случаях колоссального вспомоществования. А Прасковья навсегда лишится дружбы с императрицей, которая с года ми станет совершенно нетерпимой к малейшим посягательствам на ее права и привязанности. Скандалу этому еще не скоро быть, пока же графиня Брюс — самое доверенное и проверенное лицо Екатерины. Однако, зная ис- торию царств, Екатерина не раз окольно и напрямую пытала подру- гу, не пишет ли она «меморий», подобно, к примеру, герцогу де Сен- Симону? Сей баловень Двора Людовика XIV отплатил ему черной не- благодарностью, оставив воспоминания, в которых дал уничтожаю- щую оценку придворным нравам, полным коварства, интриг, преда- тельств, гнусных пороков. И тут же предлагал к услугам собствен- ное радикальное видение мироустройства, но... в пределах королев- ского Двора. Она, наивная, тоже мечтала о немедленном переуст- ройстве Руси, правда, начинала не на корабельных верфях Европы с плотницким топором в руках, как Петр Великий, а с штудирования тамошних теоретиков. Теперь, просматривая иногда свой приснопа- мятный «Наказ», понимала: по чужим цитатам глупо строить россий- ское государство. Европейские пастбища тучны, но их травы пре- сны и зачастую искусственны, они не для русского грубого желуд- ка. Верно, не пустое — поговорка: что русскому здорово, то немцу — смерть. Паша, разумеется, божилась, что к перу с бумагой, в отличие от императрицы, испытывает отвращение, да и временем нет желания тратиться. А насчёт «каверзы» книгоиздателя... Екатерина посоветовала ей остеречь Новикова: пускай свернёт лишние паруса, ненароком на рифы напорется. Остроту его она вспомнит через двадцать лет, ког- да распорядится заключить масона, неуёмного искателя людского ра- венства в Шлиссельбургскую крепость. Сейчас-то он для нее лишь льстец лукавый. Прочтя её первую пьесу «О, время!», прикинулся ону- чей, не знающей, чью ножку оборачивает. Будто и впрямь не ведал, кто скрывался за мужским псевдонимом, сыпя в своем «Живописце» любезностями: «Вы первый сочинили комедию в наших нравах, вы первый с таким искусством и остротой заставили слушать едкость сатиры с приятностью и удовольствием; вы первый с такой благо- родной смелостью напали на пороки, в России господствующие». Ужель начитаннейший пройдоха не догадывался, не знал, что сюжет ею, мягко говоря, позаимствован у немецкого драматурга Геллерта? За такими лукавыми пригляд да пригляд надобен. И, наверное, права была. Один из биографов напишет: «Утопичность масонских идей братства ярче всего продемонстрировал сам Новиков: после выхода из заточения он устроил обед, на котором присутствовал и его кре- постной слуга, деливший с барином тяготы жизни в крепости. Спус- 352
гя некоторое время Новиков продал слугу за две тысячи рублей». Ека- терина не раз замечала, что всегда успевала управляться с турками, шведами и поляками, но, к удивлению, не может сладить с масонами. Вреда они вроде бы никакого не приносили, но Екатерина ненави- дела их за то, что они поддерживали устремления Павла заполучить престол. Думалось, Паша охотно передаст Новикову подсказку, но та вдруг сочла ее недостойной и для себя, и, особенно, для императри- цы: «Като, нельзя быть одновременно и великим, и низким! Ты мо- жешь навредить себе...» «Нуда, напомни о Юлии Цезаре: он был «му- жем всех жён и женой всех мужей Рима»!» «Нет, я — о «божествен- ном» Августе. Кто его обожествил и зачем? По-моему, больше всего — сам себя. В автобиографическом «Monumenum Ancyranum» он пе- речисляет и сколько гладиаторов выставил на арену, и какие постро- ены при нём мосты и каналы, и сколько диких зверей убито для раз- влечения римлян. Каждый свой чих засвидетельствовал! Но — ни сло- ва о поддержке поэтов, искусства, литературы. Вся его «божествен- ность», всё величие меркнут, когда вспомним, что он — соучастник убийства Цицерона, которому многим был обязан. Что он предал смерти школьного товарища, талантливого поэта Корнелия Галла. Наибольший его позор — пожизненное изгнание несравненного Ови- дия. А горький запах гари от сожженных по его приказанию книг Лабиенадосих пор витает над бывшей Римской империей!.. Ты, Като, не должна уподобляться низостям великих...» Тот страстный её монолог прервал вошедший Потемкин, кото- рый почему-то недолюбливает графиню. А ведь, наверное, любил ког- да-то? Намекнула как-то о том, он фыркнул: «Не бери в голову, Ка- тюша! То было пикантное мимолётное предисловие к тебе. А ты, ма- тушка, книга, роман, вселенная!» Может, просто ревнует к ней, Ека- терине? Потому при всяком случае язвит. Не удержался и на сей раз. Впрочем, Паша сама напросилась: «Григорь Александрыч, не принёс ли чего-нибудь пикантненького на десерт?» Тот окинул ее усмешли- вым оком и повернулся к Екатерине: «Понимаешь ли, матушка, идут граф с графиней через парк, а тут мазурики из кустов. Всё, что хоте- ли, сделали и смылились окаянные. Граф несказанно опечален, но более всего — последним обстоятельством: «Мой парик и твоё колье отняли — лядно, меня избили, а тебя изнасиловали — лядно, но са- чем ты вот так делаля?» — И движением ладони вверх-вниз Григорий продемонстрировал, как нехорошо в данных обстоятельствах дела- ла пострадавшая. Обе хохотали до слёз. Он же, глядя, как они покатываются, из- рёк меланхолично: «У людей, лишённых чувства юмора, есть одно нео- споримое преимущество: они никогда не умрут от смеха». Всегда лег- ко и радостно, когда он в хорошем настроении. К сожалению, со вре- менем он все чаще будет впадать в хандру, становиться капризным, 353
грубым, тогда она озабочивается, ищет, чем и как его задобрить — новые чины, титулы, поместья, ордена, тысячи крепостных. Царица в свою очередь «дует губки», совсем как семилетняя девочка: «Если сегодня ты не будешь любезнее, чем вчера, то я...я...я... правда, не буду обедать!..» Нет, безусловно: Паша и Гриша — самоедорогое, что у нее есть в настоящей жизни. Приди сейчас оракул, скажи: «Ты их очень ско- ро потеряешь», — не поверила бы. Через одиннадцать лет Паша ум- рет, и Екатерина будет с сожалением вспоминать: всё лучшее у неё было при ней и с ней! Ничтожными покажутся былые претензии, былые ссоры — навек. А век окажется короче заячьего хвоста. Ста- рый друг — лучше новых двух. Правда, Гриша — оптимист, он гово- рит: «Новые друзья, даст Бог, тоже когда-нибудь станут старыми, но зато их будет двое». Увы, Паша — несравненна. Как не найдется равных и Потёмки- ну, который быстро кончится как любовник, но до самой смерти ос- танется верным и надежным другом, единомышленником. Она все-таки заснула. Уже уплывая в сон, опять подумала о мол- чаливом уходе возлюбленного, но теперь — с благодарной нежнос- тью: Гришенька проснулся от собственного храпа и ушел, конечно же, чтобы она покойно отдохнула остаток ночи. Понимает: на ее за- ботах — великая держава. Утром он первым явился в ее небольшой, высокий кабинет. Он вхож в любое время, и о нем никогда не докладывают. На его пути к ней — только согбенные, не замечаемые им спины. Презираемые спи- ны. В такие минуты он похож на большого амбарного кота, заслы- шав вкрадчивые шаги которого, прячутся и замирают все мыши. Подошел, подогнув колено, поцеловал руку, обратив внимание на новую оригинальную жилетку из голубого рытого бархата, очень шедшую к ее глазам. — Всё пишешь, матушка, всё пишешь? А ты знаешь, что твое имя происходит от греческого «катариос» — чистая, непорочная, ис- тинная? Бодрость и весёлость тона его показались несколько нарочи- тыми, она отложила перо и ожидающе подняла взор. Он любил эти её голубые, с легкой поволокой очи, тревожной любовью любил, по- тому что умно и зорко видел в них неизбывное, вечное вожделение, с которым не в силах бороться ни она сама, ни тем более он. Это вожделение владеет ситуацией, сквозь похотливую сиреневую дым- ку глаза победительно говорят: радуйся, что живешь рядом со мной, ибо эта эпоха умрёт с моим великим именем на устах. Потемкин хотел быть достойным этой женщины и этой эпохи. Он знал, что удержаться на их высоте можно только неустанной ра- ботой ума и каторжным усердием в делах. И он блестяще исполнит свое хотение, меж тем удивляя порой и современников, и потомков 354
полярностью поступков: то он неглиже, в халате на диване сугробом лежит, никакому солнцу не подвержен, то вдруг вулканом взрывает- ся, сметая любые запруды, давая жизнь необыкновенным замыслам и причудам. — Угадай, матушка, кто сказал: «Женщина — это человеческое существо, которое одевается, болтает и раздевается?» Твой незаб- венный Вольтер! Итальянцы добавляют: «Всё от Бога, за исключени- ем женщины». Клевещут бестии! Потому что совершенно не знают тебя. Мне кажется, когда Вольтер пишет, то окунает перо в собствен- ную желчь. Ты — тоже: пишешь, пишешь... — Но я не в желчь окунаю. — В кровь? — В любовь к истине и парадоксам жизни. — О! — Я всё более убеждаюсь: слово долговечнее камня, долговеч- нее египетских пирамид. А что такое пирамиды? Всего лишь могилы. — Она вдохновилась его приходом, пустилась размышлять о вечном. — Память — Божий умысел. А какая она — кто знает? Всякая. Глубо- ка, как следы по великому снегу, и недолговечна, как последний снег. А оставленная на бумаге — тонка и мелка, да на века. Двадцать пять веков назад помер Гомер, а стихи его свежи и до сих пор здравству- ют. За минувшие века рухнули десятки царств, с лица земли исчезли тысячи городов, храмов, дворцов, памятников. — Не случайно же, матушка, во все времена цари и полководцы возили за собой историков и поэтов. Кому нужны их дела, их побе- ды, если про них не будут знать потомки! Однако есть тут, Катя, ко- варное «но»: как сохранить написанное? История древней литерату- ры нам известна лишь по ничтожным остаткам. Что мы знаем о гим- нах Тиртея, сатирах Архилога? Ничего. По семь пьес Эсхила и Со- фокла дошло до нас, хотя у первого их было более семидесяти, а у второго — сто. От неисчислимого количества пьес Еврепида мы имеем около двадцати. Я всегда очарован церковью, ни одного храма не про- еду, не пройду, чтобы не помолиться в нём, я хотел всю свою жизнь посвятить служению Богу, но я содрогнулся и как-то остыл, когда узнал о кощунственном невежестве средневековых монахов, кото- рые пемзой стирали с пергаментов великие слова поэтов и мыслите- лей древности, дабы на этих палимпсестах, на этих стертых перга- ментах вести свои ничтожнейшие приходо-расходные записи. В двери вырастает дежурный камердинер — такое в присутствии фаворита дозволяется лишь при исключительных обстоятельствах. Екатерина вопросительно поднимает брови. — Их сиятельства граф Панин и граф Чернышев просят сроч- ной аудиенции. — Приглашай... Торопливо, почти сталкиваясь, те входят, застывают со склонен- 355
ними в почтении головами. Екатерина велит говорить. Вперед выс- тупает Чернышев. Екатерина доверяет его скромному военному ге- нию: пороха не изобретёт, но и не подмочит. — Ваше величество, матушка государыня, дозвольте доложить: у Татищевой крепости близ Оренбурга наши войски дали генераль- ную баталию и наголову разгромили шайки разбойника Пугачева. С Оренбурга снята осада... — Поздравляю, господа! — Екатерина поднялась и перекрести- лась. — Что Яицкий городок? — К нему направлен корпус генерала Мансурова. Александр Ильич Бибиков обещает к Пасхе вызволить и подполковника Симо- нова. — Я верила, что генерал Бибиков блестяще распорядится свои- ми военными дарованиями. Он их проявил еще в Польше, когда ус- мирял тамошние волнения. Александр Ильич получит достойное воз- награждение. Все причастные к виктории не будут обойдены моими милостями. — Генерал Бибиков — моя протекция, — как бы между прочим вставляет Панин, утопая жирным подбородком в кружевах манишки и лукаво покашиваясь на Потемкина: мол, знай наших, вспомни при случае. Не отстает и Чернышев: — Усердием своим Военная коллегия надлежаще снабдевала ге- нерала Бибикова провиантом и войсками... Приподнятые уголки губ Екатерины таят улыбку: не помнит го- сударыня «протекции» Панина, а Военную коллегию ей иногда при- ходилось наподдавать коленкой в зад. Но она великодушна: всех на- градит, всех отметит... * Потемкин срывается с кресла и, хмуро испросив милостивого дозволения оставить её, уходит. Она встревожена: с чего бы? Он та- кой непохожий на всех, такой непредсказуемый... Понапрасну огорчалась: едва отпустила Панина с Чернышевым, как Потемкин возвратился. В руке, чуть на отлёте, — исписанный лист, похоже, с непросохшими еще чернилами. — Отчего вдруг сбежал, дружок милой? — Когда делят славу, лучше посторониться — затопчут! Несмот- ря на то, что кабинет твой тесен, матушка, тут делали из мухи слона. Я так сужу, Катя: пока сам разбойник не словлен, виктории рано «ви- ват» кричать. Червивое яблоко токмо обкусано, сам червь внутри ос- * И.А.Рейнсдорп, в частности, будет награжден орденом Александ- ра Невского, жители Оренбурга на два года освободятся от подушного налога, а также « на их общество в нынешний год» будут отданы все при- были с питейных домов города. 356
тался. Злодей отважен и умён. Надобно всюду петли расставить. Куда он поскачет? Сие, — Потемкин вскинул бумагу, — упрежде- ние сибирскому губернатору Чичерину, пишу вот: «...то статься может не вознамерится ли он укрываться в киргизской степи, так как есть показания от вышедших из плена, что киргизцы ему добро- хотствуют, которых наглость и набеги по линии несовершенно пре- секлись...» Резонные доводы. Бибиков эвон когда докладывал: «Худо еще в прибавок то, что киргизцы начинают беситься...» Ему же принадле- жали панические строки: «Наведавшись о всех обстоятельствах, дела здесь нашел прескверны, так что и описать, буде б хотел, не могу... Делаю всё возможное и прошу Господа о помощи, Он один испра- вить может своею милостью...» Вот ведь — и храбрый, и разумный, а... Хорошо, хоть армию не бросил, как окаянный Кар! Огляделся, успокоился — и начал колотить наглеца... Предположения Гриши весьма огорчительны. Что за странные нравы у этих припадающих к российским сосцам малых народов! У тех же киргиз-кайсаков, не говоря уж о кичливых башкирцах. Вме- сто благодарности — одни головные боли. Может, правы те, кто со- ветует перенимать опыт испанцев и англичан, которые, осваивая американский континент, вырезали коренное население. У них луч- шим солдатом считался тот, у кого ранец набит скальпами индей- цев. Б-р-р! В присоединенных землях Екатерина хочет видеть не врагов, а соотечественников. «Ласкательное попечение» считает са- мым надёжным средством делать их верными русской короне. Те же кайсаки, они даже податями не облагаются, у них рекруты не набираются, на их землях она начинает мечети, школы строить. Нет, озоруют! — Ты думаешь, «маркиз» к степнякам побежит? — Я более склонен к тому, матушка, что он к башкирцам и к горным заводам подастся, там у него атаман Зарубин-Чика злодей- ствует весьма огорчительно для нас. Кстати. Пугач сего казака в фельдмаршалы произвел, графом Чернышевым кличет. — Шуты это... как сказать... гороховые! — Шутки этих шутов, Катя, нам боком выходят. Подлый люд им верит, идет за ними. — Боше, как исчо тёмен народ российский! — То и благо для нас, — усмехается ее патетике Потемкин. — Просвещенные нашли бы просвещенных Пугачей и с ешё большим успехом творили бы злодейство. Надобно думать вперед, матушка. Вода уходит, берег остается. Бунт изойдет, а чернь останется, так и не вырезав всех дворян и заводчиков. Посему уцелевших надоб- но вразумить: нельзя без конца жать лимон — горечь потечёт. Теперь усмехается Екатерина: — Гришенька, но тогда дворяне и заводчики нас с тобой зарежут. 357
— Вполне возможно, — соглашается он меланхолично. — Что- бы ни того, ни иного не приключилось, надлежит предвиденье иметь. Помнишь ли? Паскаль сказал: «Предвидеть — значит управлять». Продолжая переживать радостное чувство от долгожданной по- беды, она роняет: — Все-таки я была права, назначив Бибикова. — У тебя хороший вкус, Катя: Бибиков — мой давний друг. Оба засмеялись. — Тебя я тоже награжу за его победу. Не только ж Панина с Чер- нышевым награждать! Господи, как она полна своей любовью к нему! Вчера сунула ему в руку записочку: «В наших отношениях есть что-то необычное, что нельзя выразить словами. Не хватает алфавита, и букв мало... Когда я с тобой, я забываю обо всём на свете. Никогда еще не была я так Ей хочется, чтобы он сейчас счастлива, как теперь. .» наклонился и поцеловал ее так, как только он умеет — до головокружения, до об- морока. Но тут камердинер докладывает, что сызна явился их сия- тельство граф Чернышев, просит о срочной аудиенции. Тот вплывает неслышным архангелом, торжественно сообщает: — Ваше величество, с Дона пришла депеша: дом разбойника Пу- гачева был продан его женой на вывоз, однако возвращен на пре- жнее место и, согласно вашему повелению, прилюдно предан ана- феме и сожжен. Пепелище и подворье окопаны рвом и засыпаны со- лью, дабы на сем проклятом месте во веки веков даже трава не про- израстала... В осанке, в голосе президента военной коллегии — высочайший решпект, а под ресницами — тонкая ирония прожженного царедвор- ца, которую улавливает Екатерина и которая ей не нравится. Неволь- но вспоминаются слова графини Брюс о позорном сожжении боже- ственным Августом книг Лабиена. Не дотянется ли дым с зимовейс- кого пепелища до просвященной Европы? И что подумает Европа о Екатерине? Пожалуй, зря она согласилась с Гришей на это средне- вековое аутодафе. — Что о самозванце слышно? — Где-то прячется, ваше величество, — ответствует Чернышев и торопливо добавляет: — Но его жена с тремя детьми арестованы и отправлены в Казань, — наклон головы в сторону безмолвствующе- го фаворита, — в распоряжение комиссии Павла Сергеевича Потем- кина. — Ладно хоть бабу поймали, — раздражается внезапно Екате- рина. Бригадира Павла Потемкина она, по просьбе Григория, недавно отозвала с турецкого фронта, дала чин генерал-майора и послала в Казань возглавлять следственную комиссию, коей с подавлением бун- та дел прибудет несметно — пусть постарается. Троюродного брата 358
1ригория Екатерина знала мало. Известно, что исполнителен, грамо- 1ен, увлекается переводами с французского. Последнее, переводы, сомнительная аттестация: если русский берётся переводить с фран- цузского, то это еще не значит, что он знает язык родины, свидетель- ством чему многие и многие творения, переведённые туземцами сво- его отечества. Но Павел вроде бы весьма знатно изъясняется по-рус- ски, Григорий говорит, что тот вырос в деревне, среди крестьянских детей, однако ж при хороших, грамотных «дядьках». Ну, а рекомен- дателю она доверяла. Мимолётным укором вспомнилась уроненная Брюсшей фраза: «Чины и должности ты раздаешь, как орехи, Като: в выгрызенной скорлупе увязнешь...» Ну уж, ну уж! Только достойным, только. До Фридриха Второго ей далеко, у него на каждый батальон по генералу и фельдмаршалу. Знала б Екатерина, что в конце XX века по производству генералов Россия будет впереди планеты всей! Пья- ный президент Ельцин, к примеру, одним указом нацепит генеральс- кие погоны сразу 500 полковникам, не нюхавшим пороха. Чернышев откланялся. О Пугачеве не слышно было и через неделю, и через две. Зато пришла другая, печальная весть: в Кичуевском укреплении заболел и внезапно умер командующий правительственными войсками Алек- сандр Ильич Бибиков. Перед последним вздохом он якобы вышепнул: «Я исполнил долг, разбойник ... разбит...» 359
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ Прокаркает ворон да свиснет стрела... Волюшка-воля, была ль не была? К. Орнифед 1 Яик выломился из берегов, оповестив о том шумом и грохо- том. Городок сыпанул на яры. Даже полуживые солдаты и «послушные» казаки осажденного гарнизона замаячили по валу, многие бессильно упирались грудью в ружья: может, это их пос- ледний ледоход? Говорят, мертвяков порядочно в крепости скопилось, с теплом вонь нестерпимая пошла, а хоронить негде. Теперь, слава Богу, — ледоход: ночью мертвых посбрасывают в Яик — унесёт, никто не увидит. Устя тоже думает: не последний ли видит ледоход? Государь обе- щался через три дня воротиться, а уж боле трёх недель — ни самого, ни весточки. На отвальной трапезе чокнулся с ней, мигнул левым, не- рвным: «Выпьем за разлуку, царица, она сближает!» Бывалый ворон мимо не каркнет? Впрямь ведь в разлуке и ближе, и дороже стал. Не только ж оттого, что рядом, где вторая подушка, опять и опять пусто? Паша сочувствует: без алтына нет полтины, без полтины нет рубля, а подушка без дружка, что иголка без ушка. С себя, похоже, берёт: который годочек даже не кладет вторую подушку. А тут и последне- го света в окошке лишилась. Хотя и чужой, да все же светил. Бывало, вздыхала: счастье — это когда есть кого на белу ручку положить. Сня- ла вдруг все дарёные им цацки, завязала в узелок, далеко спрятала. Чтоб не взбуживать душу, сказала. Как глаза вытерла. Насухо. На- всегда? Может, и Усте б так? Не получается! А внизу, и под яром, и во всю ширь Яика, дуром, как табуны на водопой, льдины одна на другую напирают. Яик... Милая колыбель детства... На песках твоих намывных, чистейших все её семнадцать вёсен остались, в свои прохладные быстрые воды ты принимал ее 360
босые ноги и всплёскивался, играя, и звал: давай вместе побежим — далеко-далеко, к самому синему морю. А она опускала руку в струю и, как сердце, слушала её сильное упругое биение, смеялась и оп- равдывалась: «Дружочек милый, да как же от родимого бережка, от родины убежать можно?!» Яик понимающе соглашался: «Ты еще ве- села и беззаботна, как веснушки на твоем младом лице, ты еще в той светлой поре, когда человек даже в самой грязной луже видит чис- тые звёзды. Храни тебя Бог, гожая!..» Бог хранил, и она, сколько помнит себя, выбегала и, взрослея, выходила к тебе, а вот сегодня — «выплыла». Это кто-то в толпе на яру, увидя ее в сопровождении «фрейлин» и конвойных казаков, гром- ко, радостно выдохнул: «Вот-та и государыня наша выплыла!» Кто — не разглядела, потому что все стали кланяться ей, и она тоже низко поклонилась ответно, смущаясь от чужого глазенья. Забывши о ле- доходе, люди подталкиваются локтями, шушукаются, а некоторые бренчат, как церковная кружка, в какую полушки бросают. Ухо ло- вит слово, фразу, они либо смешат, либо кошкой карябают: — Расхороша лебёдушка... — Зоренька ясная, а глаза печалуются. Киснет по государю-та. — В корове молоко не прокиснет!.. — Чай, сундуки в Москву-ти уложила, сготовилась. — А то! Государь-то, Пётра Фёдарыч, Оленбурх с Самарой взял, на Казань стопы правит, а там и до Москвы веслом дотянуться. — Врёшь, чай? — Мне что за нужда врать? У Сосипатыча знакомый расстрига с Иргиза ночевал, баял. — Вона как! Мы-та в темноте тут ничего не знаем... — Только порок ищет темноты, только порок, бабыньки!.. Устя даже обернулась на знакомый авторитетный голос: конеч- но же — глуховатая баба Ганя, она всегда некстати встревает. А за ней, в стороне от всех, длинный Иван Ефимыч Неулыбин ветлой гор- бится, по заречью взором бродит, беспрестанно почёсывается, буд- то давно бани не видал. Та же баба Ганя и эту неприличность объяс- нила: «Эт у Ефимыча от нервенности опосля смерти сына...» В про- шлую весну Устя с их Ванькой ледоход смотрела. Над ними нечаян- ное облачко прошло, холодком коснулось. Устя проводила глазами, молвила: «Боженькина тень...» Почему так сказала? Да кто ж его зна- ет. Вспомнилось вот, а в сердце — так себе, лёгкая жаль и более ни- чего. Сердце другим занято. Ужель не врут, ужель и впрямь государь где-то за Самарой, за Волгой-рекой, откуда ему не вдруг воротиться к ней? Слышала однова, приступался к Каргину въедливый шкодли- воглазый казачишка: как-де такое может быть, чтоб простая девка — царицей? Никита Афанасьевич осердился, чуть атаманской булавой не огрел: «А про государыню Екатерину Первую слыхивал, олух царя небесного?! Какая жаной Петры Великого стала?! А допрежь того 361
кем была, знаешь? Портомойкой барской и курвицей солдатской! До смерти грамоты не знала. А наша Устинья Петровна чистёхонька, аки ангел небесный, да ишо и кровей яицких, наилутших! Её имя в екте- ниях рядом с государем и цесаревичем Павлом поминается, а ты... Перекрести свой телячий лоб и прочитай очистительную молитву, окаянный!..» Господи — царица, государыня! Уминать коленкой сундуки, на Москву собираться? Да ведь не далее десяти дней назад наведался к папане его давний тамыр Ильяс-ага. Его измученный, захлюстанный до седельной подушки косматый конёк прямо качался под ним. Удив- ляться приходилось, как от своего аула на речке Барбастау степняк добрался до городка через раскисшее беспутье десятивёрстной пой- мы. Сноха Нюра рассказала, что папаня с гостем долго чаевничали и разговаривали вполголоса, будто стен таились. Эти чаепития Усте из- вестны. Ильяс-ага пьёт пиалу за пиалой, шапкой вытирает лицо и бри- тую голову, языком прицокивает: «Ай, шульдыген, ай, шурлиген!» То есть: ай, жажда берёт, ай, пот берёт! Кайсаки говорят: «Счастливый гость придёт — овца двойню принесёт». Видно — не счастливый. По словам папани, «узун кулак» (длинное ухо) принёс в аул Ильяса ху- дую весть: будто бы царицыны войска разбили армию государя. Степь, слышь, свидетель. Ильяс-ага звал друга и его дочь укрыться у него в ауле, мол, сегодняшнее яйцо лучше завтрашней курицы. Па- паня не очень поверил кошомной «почте», ответил кайсацкими ж за- витушками: растерявшаяся утка ныряет задом, чем одному искать правильный путь, лучше плутать со всеми. Жив ли государь? Госу- дарь жив, но более того даже «узун кулак» не знает... Где степняцкая небыль, возможно, с умыслом пущенная хитро- умным ханом Нурали, где — истина? Может, она и впрямь в словах попа-расстриги с Иргиза? Папаня сказал: «Будем надеяться на луч- шее, дочка, плохое само придёт...» Знамо дело, худое всегда у поро- га. Взять того же дядю Ильяса. Каким горделивым, каким счастливым восседал на верблюде всего полгода назад, вместе с молодой женой направляясь к рынку торговать кошмами. Еще бы! Юная красавица стоила ему половины скота. Чем больше у кайсака жён, тем уважае- мее он в степи: стало быть, богат. Русский богатеет — новый дом стро- ит, кайсак богатеет — новую жену берет. А вышло так, что вскоре дядя Ильяс лишился не только остатков скота, но и молодой келен (жены). Налетела банда из чужого рода, ограбила аул, увезла деву- шек и молодых женщин — ищи ветра в поле... «За то, что дружим с русскими, — сказал дядя Ильяс, с его узкой седой бороды капали слё- зы. Поднял глаза на папаню: — Вправо тянуть — арбу сломаешь, вле- во тянуть — бык сдохнет. Что делать, Петка?» Папаня ответил их же пословицей: «Жертвуют ушами, чтобы сохранить голову. Перебирай- ся к нам, на Самарскую сторону, джигитов своих, сынов то ись — в казаки поверстаем, в государево войско определим. Штыб вместе за 362
правду, на кровопивцев всяких. Время такое, тамыр, нельзя и на кон- ский хвост отстать от других. Поиначе ежели — никогда не взрасти справедливости...» Покачал папанин курдас (ровесник) головой: «Э, Петка, иголкой копать колодец!» С тем и уехал. А теперь вот к себе зовёт, у него, считает, лучше. Каждый перекраивает малахай по сво- ей голове. Интересно, что сказал бы сейчас муж её — государь Пётр Федорович? Не случится ль чудо, не вывернется ль из-за машущих крылами мельниц государева взмыленная тройка, не вздыбится ль, останов- ленная, над Красным яром, не выпрыгнет ли резво из коляски он, жданный-желанный, чтоб с высоты глиняного лбища потешить не- уёмную душеньку зрелищем буйствующего Яика Горыныча? Нет, ка- кая коляска по нынешним грязям и топям! Его вымчит чёрный, как молния, конь, взоржёт ликующе, роняя в Яик пену. Государь, под- нявшись в стременах, вскинет свою могучую державную руку: вот он я, царица, вели столы накрывать, бочки с вином выкатывать! Пир — на весь мир! А за спиной государя — войско, сорок тыщ конников с пиками и знаменами... Устя незаметно, усмешливо головой крутнула: чего ни примере- щится по весне, на пригреве! Там, где явиться б государю на лихом коне, — хилый покосившийся курень. Даже издали видно, как к нему подбирается обрывина Красного яра. Именно бокам яра больше все- го достаётся от ледовой тесноты внизу, бешеная круть шибает в от- весную крутизну зубристыми тяжелыми крыгами, рвёт, крушит глиня- ные костовязи, и он не выдерживает, раз за разом ухает охристыми пыльными пластами, вспучивая воду и крошево льда. Вон уж обнажи- лись нижние венцы. Еще удар, и курень, распадаясь на части, свали- вается в пучину, что-то поглощается ею, а раздёрганные брёвна, дос- ки, двери, рамы, обогнув Вальков остров, вскоре на льдинах проплы- вают мимо куренского народа, сожалеющего о порушенном жилье. — Чего б не разобрать загодя? — Эт Веналия Сладкова изба. Сам-то с государем, а сама-ти вся в хворях, к свекрови уползла. — М-м-м, дяла-а... — Не позавидуешь. Может, государь чем сподобит? — Многонько нас у государя, забиженных... Внезапно заволновался, задвигался народ, забыв о Веналии и его избе. Головы повёрнуты к дальнему-дальнему мыску, после кото- рого горбом вздымается Красный яр: там замечены два темненьких мураша, с берега сиганувших на проплывающие льдины. Эт-т-то што за оторвы?! Эт-т-та кто жизнью поперхнулся? Нашли забаву: лбом орехи колоть! Ближе, ближе... По льдинам, как кузнечики, скачут подростки годков по двенадцати-тринадцати. В руках шесты, в комели которых, верно, вбиты металлические штыри. Как только льдина их начинает 363
притапливаться либо крошиться под напором задних, мальчишки с одного-двух разгонных подпрыгов, оттолкнувшись шестами, пере- махивают на соседние крыги, паруся полами азямчиков. Пружиня но- гами, уравновесиваясь, выжидают, пока принявшая их льдина вырав- няется, и снова, держа шесты наперевес, выбирают, на какую бы скакнуть. Высыпавший на яры городок следит за ними, заперев от восхи- щения и тревоги дыхание. Лишь при особенно рискованных прыж- ках, когда кажется, что мальчишка непременно окажется в хлюпаю- щей, клокочущей между льдинами воде, какая-нибудь казачка ис- пуганно взвизгнет да казак восторженно крякнет: «Н-но, ухорезы, н-но, аспиды, пострели их в пятки!» И когда уж совсем приблизились, узналось, чьи детушки, каких яблонь плодики. Взвивается скандаль- но-заполошный крик: — Колька, пыррразит! Утопии мне, утопии, пырразит, всю зад- ницу искровяню ремнем! Это Манечка Лысова вопит, будто враз воскреснув: калмыцкие скулы пыхают черным румянцем, смуглые руки, как удавку, стягива- ют на шее концы темного платка с черной кружевной обвязкой. Как не понять Маню: это ее старший сынынька фокусы кажет, а он те- перь — главная надёжа, главный кормилец семьи. С ним, конечно же, дружок нерасстанный — Сергейка Перфильев, пострел старшины Афанасья Петровича! От, охальники! Ну-к оступятся, ну-к промах- нутся!.. И где ж это они чалиться думают? Тут, спроть вгиба Курене- кого яра, страсть крутовертная, льдины словно в подмырышки игра- ют, топят одна другую, охлестывают взмётной волной, вода меж ними кипит и пучится, выворачиваясь шуршливым, блюкающим крошевом и мутью. И хруст стоит такой, будто уличные кулачки, будто стенка на стенку остервенились, когда скулы и ребра трещат. Не дай Бог завернёт, закрутит сюда мальчишек! Снизу уж, кажется, не вешней преснотой тянет, а смертным холодом, задирающим на спине шкуру. Чем помочь стервецам? Кто бестолково, надсадно кричит и машет руками, кто суетно бегает по кромке яра. Большинство же молчит, даже дыхание «сдорживат», словно неосторожный выдых может беды наделать. Шустрее всех оказывается Лёшенька Бошенятов: он куда-то сбегал и воротился с длинным шестом и смотанным пеньковым арка- ном. По грязному склизкому спуску на подошвах сапог, как на лы- жах, съезжает к жадно хлюпающей воде, вспрыгивает на выкинув- шуюся крыгу, пригнулся, готовый подать немедленную помощь. К нему запыханной гурьбой скатываются раскрасневшиеся мальчиш- ки. Похоже, берегом они сопровождали смельчаков, а это немало — версты полторы. Подпрыгивают, вопят истошно: — Сюда-а, Колян, сюда!..Серге-е-ейка, вы-ы-ыспорили, ваш верх! Айда, чальтесь!.. 364
Меж ними Устя узнает и братишку Андрияна, он распален, тоже кричит, подпрыгивает, сучит ногами, словно в штанишках его блохи охальничают. Устя улыбнулась: на неделе прибежал к ней во дворец с вылупленными глазенками: «Нюра помират!» Устя кинулась домой: Нюра не помирала, Нюра рожала и орала благим матом. Папаня на- скоро запряг лошадь, помчал за бабой Ганей. Та приехала, выпроводи- ла из спаленки растерянную Устю, склонилась над Нюрой, вопросила назидательно: «Што, гожая, бушь ишо с Егоркой в обнимушку спать- то?|> Уже из-за перегородки Устя услышала Нюрино: «Ой, бабанечка, ой, родненькая, не бу-у-уду-у! Ой, помоги, ой, помираю!..» Родился крупный прожорливый племянничек — от титьки не отрывается. До- вольный дед обмахнулся перстами: «Слава Богу — баграчея пумали!.. Казачьему роду нет переводу...» Еще не крестили. Под каким ангелом родится ребёнок, такое и имя дают.По святцам вроде бы Петром бу- дет, в деда. А Нюра уже на второй день встала к корове и печке, на третий — с коромыслом к Яику за водой спустилась. Казачки при хо- зяйстве не разлёживаются, они живучи, как кошки. Убитую кошку, го- ворят, перетащи на другое место — оживёт. Так и казачьи жёны. Даша Бошенятова легонько локотком толкает: — Глянь-кась, ваше величество, чао шкодники удумали... Мальчишки оказались сноровистее и хитрее, чем полагали взрос- лые, они заячьими перескоками ушли к левобережному мелководью, где течение ровнее, растянутое в пространстве. Главное стремя, ра- зогнавшись на прямизне около Валькова острова и храма Михаила Архангела, вдруг, как в ловушку, попадает в прогиб Куренского яра и тут, расшибаясь, сатанея, шумно громоздит горы льда. Обойдя на спокойных крыгах гибельное место, казачата начи- нают обратный скок — к правому берегу, от яра переходящему в по- логость. Туда, где по сходу большой воды забиваются сваи знамени- того учуга-заплота, от берега до берега перегораживающего Яик, дабы «красный зверь», осетровые, не поднимался выше городка. Казачата пришли к взвозу, где толпился народ, усталые, обрыз- ганные с головы до пят, но с чертовски задранными носами. Встре- чены, конечно, завистливым восторгом куренской малышни. С дос- тоинством перекладывают в свои карманы панки — козны с залитым внутрь свинцом. Проспорившие сконфужены, но не увиливают: до- говор, как говорится, дороже козонков. Отдаёт свой биток и Андре- яшка, похваляясь: — Им сто кознов выбьешь. Братнин ишо, Егоров. Старший из проспоривших, во всю мордуленцию расцветший веснушками, всё удивляется: — Аль не страшно было? Я ить думал — забждите. — Бяда делов-то, — с притворным равнодушием ответствует черненький, как огарыш, Коленька Лысов, — чай, не маманькины сынки, как ты... 365
Вовремя сказал, вовремя оборотился взглядом к матери, занес- шей уж было руку для крепкого подзатыльника, весь — ежом: дес- кать, спробуй только! И Маня опустила руку, заплакала: — Весь в папаню, пар-р-разит... И уволокла — переодеться в сухое. Зато у старшины Перфильева под насупью бровей горделивый блеск, хлопает сынишку по спине: — В штаны не навалил ли? Молодца! — Оборачивается к утира- ющей «переживательные» слёзы жене: — Веди казыньку сушиться, накорми блинцами с каймаком. — Дык, Петрович, — в радостном испуге теряется она, — дык... пост жа Великий, грех скоромное... Перфильев тычет пальцем в небо: — Он зрил отвагу — простит!.. Спихнул Яик льды, пошумел, поохальничал, выплеснувшись по низкодольям в степь вёрст на семь—десять, затих, усмирился. Еще немного, и ляжет в коренные берега, будет петлять по заповеданным в веках вилюжинам, расшибаясь о лбы яров и мелея на перекатах. А Устя? На каком перекате споткнётся, прольёт из дареных братом ли- повых бадеек воду родимой реки, обронит расписное коромысло? Хорошо, что неведом человеку его последний судный час... Ночи укорачивались, дни прибавлялись. Не успеет ночь вдеть в ухо серебряный месяц, как сейчас же обратно смахивает в подол вме- сте со звёздами, чтоб не сердить торопящееся из-за Яика Светило. Подобна солнышку и Паша. Устя еще в ленивых потягушеньках на пуховой перине, а уж «главная фрейлина» под балдахин заглядывает: — Чего на сегодня состряпать, матушка государыня? Можно ка- пустки с рыбьими потрохами потушить. Можно судачка в «дрожалке» с хреном. Альбо плов с курагой, с арбузным мёдом... А на завтрак, гожая, чего? Ить лучше хорошо позавтракать, чем плохо пообедать... Шутит — значит, слава те Господи, ожила. И то, ложкой моря не исхлебать, слезами горя не исплакать. Устя отмахивается: — Ой, да выбирай сама, Пашенька, я иль привереда! Откидывает одеяло к стене, спускает белые ноги на пушистый хивинский ковёр. Пальчиком почёсывает косой коричневый струп выше правой лодыжки, он отслаивается, и Устя кидает его к печке. На его месте осталась розовая отметина. Государева память! Как буд- то вчера было...Ногтем большого пальца пребольно оцарапнул в по- стели. Нечаянно. Она аж вскрикнула. Поднялся, нашел ножницы и со свечкой пристроился на стуле близ порога. Завернув одну ногу на колено другой, начал громко отщелкивать ногти, верно, жёсткие, ороговевшие. «Чего не повелел, чтоб состригли?» Рукавом исподней рубахи обтер пот со лба, взялся толковать: мол, нельзя начисто оба- риваться; когда человеку «зачинают подавать кофий в постелю», он разучается не токмо руками делать, но и башкой думать. В ничтож- 366
ность приходит. Возьми, слышь, мою бывшую супружницу Катьку. В девках-то, когда я ее из неметчины взял, была она тощая и тонкая, как глиста, а потом-то, на русских харчах, отъела ряжку — видела, чай, на ассигнациях? А чего не отъесть! На меня уж давно панталоны с кружевами натянули, в башмаки с брильянтами обули, я уж тыщи бумаг всяких подписал — секлетари не успевают перья чинить, а она всё вылёживается, всё потягивается, то рябчика в постелю истребу- ет, то балычку с икоркой вашей, яицкой, то ушицы стерляжьей, дон- ской. Налопается — на пузе хушь блох дави. А когда кобыла сыта и упряжи не знает, ей свербится, иё тянет к косяшным жеребцам, ка- кие по гвардейским казармам иржут да копытом бьют. Тут я ей бель- мо и мозоль пятошная. Решила извести меня. Ладно добрые люди на- шлись, сберегли... Я-де, Устинька, пришел в мир для того, штоб ник- то дармового харча не лопал. «Понимаю, — сказала она, — куешь клю- чи счастья. Для меня — тоже? Не забавушка ль одноразовая тебе?» Верно, что-то уловил он в её сдержанном голосе, вскинулся, при- шлёпал босыми ногами к кровати, навис над её лицом: «Ишь ты, чего придумала. Не смей! Рядом со мной взойдёшь на трон, вся Россия ко- локолами восславит». Хотелось вопросить: «А ежель на лобное место?» Он прилёг рядом, не укрываясь одеялом, о чем-то своем думал. Может, об увиденном во сне? Решилась — как через огонь шагнула: «Ты во сне разговаривал...» — «Ишьты!» — «Сына звал...» — «Ишьты! Сынок Павлуша часто снится. Звал, штоб поторапливался ко мне с войском». —«Трофиму шкой называл... А еще доченек окликивал, со- скучился, дескать...» Он резко приподнялся на локте, сквозь полу- сумрак опочивальни смотрел, показалось ей, глазами страшными, взбешенными. Она оробела: возьмёт вот сейчас и, как Стенька Ра- зин калмыцкую княжну, выбросит вон, нет, не выбросит — просто придушит. Какой с него спрос! Но тут же поняла, что по заплечью того страшного взгляда — смятение, растерянность, их выдал и де- ланный смешок, и трудный, сухой глоток, двинувший туда-сюда во- лосатый кадык. «Н-но навыдумляла, касатушка! Да мало ль какая чушь могёт присниться! То птицей летаешь, то рыбой мыряешь, то боси- ком мальчушечкой по росе бежишь... Тебе аль не снится всякая раз- ная несуразнось?» Говорят, ударь обухом по дереву — дупло, гниль скажутся. Обу- ха под руками не было — опять словом спытала: «Кто ты?» Кровь в ушах, как эхо, повторяла-дукала: кто ты, кто ты? Он засмеялся, по- трепал ее щечку: «Спи, жёнушка, никому не дам тебя обижать. А на всякие глупые вопросы отвечать буду, когда верну трон. Скоро уж, Москва близко. Москву оборочу в столицу, чтоб духу чужого, пога- ного не было... Спи, царица, спи!..» Молодость доверчива: ушептанная, уласканная Устя уснула на его руке. Проснулась, чтобы проститься: он уезжал к армии. А она оста- 367
валась на «царстве». Ей поутру несут воду к умыванию, её расчесы- вают, одевают и раздевают, ее наилучшими блюдами потчуют. За рас- поряженьями «от их величества государыни Устиньи Петровны» при- ходят, кланяются атаман Каргин, командир яицкого отряда Овчин- ников, старшина Перфильев, персональный писарь Бошенятов... Распоряжений — никаких, сами знают, что делать. Зато просьба — одна, вернее — вопрос: что от государя слышно? Три матёрых ка- зачины враз скучнеют, переминаются у порога, как незваные стес- нительные гости: им ничего неведомо, поелику дороги рухнули, а реки вскрылись. «Ступайте с Богом!» Они, откланявшись, уходят. Паша фыркает: «Рублевики, а смотрят гривной! Потому как цари- ца...Счастливая ты, Уськ! — И плевала через плечо: — Тьфу-тьфу, кабы не сглазить!» Наверное, сглазила: от государя сызна — ничегошеньки. Се- годня 17 апреля, четверг Страстной недели. Через два дня светлый праздник Пасхи. Паша поднимает в горницу и выставляет на столе высокие пахучие куличи с белыми, набекрень, шапками, облитыми разведённым сахаром, ставит блюдо с горой золотисто-розовых и бе- жевых яиц, сваренных для окрасу в кипятке с луковой шелухой и по- рез-травой. Ставит и блюдо поменьше, в нём свежие яйца, их сейчас примутся разрисовывать государыня с фрейлинами, в блюдцах раз- ведены разные краски, приготовлены кисточки из сусличьих хвос- тов. Всю эту красоту и вкуснятину повезут освящать в церковь но- чью с субботы на воскресенье Христово. Фрейлинами уже хорошо обсуждено, во что оденется по сему случаю Устинья Петровна, во что — её придворные особы, им она знатные подарки приготовила... Вместо привычной сковороды с калёными семечками, Паша вы- ставляет фаянсовую тарелку с изюмом: — Кушайте, никого не слушайте. Чинненько расселись вокруг стола, взяли по яичку, окунули ки- сточки. Работа увлекательная и серьезная, поэтому вначале все со- средоточенно молчали, тихонько посвистывала лишь простужен- ная фасолинка Дашиного носа. Вырисовывая на бочке яйца анге- лочков, Даша от усердия кончик языка высунула, шевелит им, по- вторяя каждое движение кисточки. Устя даже рада этому общему рабочему молчанию, потому как нередко день кончается головной болью от неумолчного тараторенья, ахов и охов подруг. Их жела- ние развлечь государыню, их услужливая докука порой хуже оди- ночества и скуки. Особенно горазда щебетать Дашенька, точно ла- сточка, радостно севшая на родную бельевую веревку после воз- вращения с юга. Марьяшке Череватовой удаются всякие весёлые цветочки, Паша почему-то рисует кукольные мордашки, а Устя украшает яйцо разноцветными глазиками и крестиками. Молча высится над всеми, наблюдает за их старанием дюжая правительница дворца Толкачи- 368
ха, сложив руки под тяжеленными грудями. Аксинья довольна, что все они в сборе и при важном деле, ибо очень ей не нравится, когда императрица на ночь отпускает фрейлин домой, хотя государь не ве- лел отпущать, «штоб любой час-минуту при её величестве были...» Довольна и тишиной: в тихости башка лучше соображает, какие кому распоряженья отдать, дабы в царском дворце надлежащий его поло- женью порядок был. Нет, в молчаньи тоже худо: в голову всякие поганые мысли ле- зут, в груди неуютность и теснота набираются. Устя отвлекает себя сочинением некой песни, ей всегда нравилось искать складные сло- ва, приставлять их друг к дружке. Но их надо ухом пробовать: золо- тым ли червонцем зазвенят, медной ли полушкой в церковной круж- ке звякнут. И она первой страгивает непривычную затянувшуюся не- мотность, вполголоса пытаясь напеть зачин сказанию о соколе, за- летевшем ...далеко, высоко, до самого небынька, до солнышка ясного, Не слышно словечиков, летят только перышки... Даша, шмыгнув носиком, морщится: — Больно уж слова у те, государыня, какие-то не мотивные... — И вскидывается, вздергивает плечиками, словно птенчиковыми кры- лышками, готовая с ветки порхнуть: — Гляди-к, чего скажу! — Не смей перебивать её величество! — строго одергивает Ак- синья. — Чай, ты фрелина, не уличная свиристелка. — Ды я ить хотела про Марфиньку Головачеву новость... — Што, на семи сидела, а девять вывела? И не Головачева она вовсе, а Почиталина теперя. — Ну, и я про то ж! Забрюхатела она, сама не своя от радости. И свекровь аж светится, и свекор петухом ходит, только не кукарека- ет, хвастает: сам-де государь еще на Ваниной свадьбе обещался кре- стным отцом быть. Вот! — Тебя в крестные матери не кличет? — не отступается Акси- нья, насмешливо глядя сверху вниз на Дашу. Та обиженно отмахивается и горсткой зачерпывает из тарелки изюма, мелко и часто, по-овечьи, жует. Вместо нее, играя уголком рта, отвечает Паша: — Не-е, она хотела к тебе кумой, когда ты козла рожала, да жаль: Прокофьич до крестин зарезал его. Все засмеялись. Хохотнула и Аксинья, но сейчас же посерьез- нела, воззрилась на Устинью: — Ты-то, государыня, кого заказала: цесаревича аль цесаревну? — Кого Бог пошлёт, — смутилась Устя, от напоминания сразу же почувствовав легкую тошноту, которую приметила с неделю на- 369
зад и пожаловалась Паше, а та восторженно всплеснула руками: «Сла- ва те Господи, понесла!» Кинулась целовать Устю. — Хочу быть кумой у царицы! — зачурывает Даша. — Ростом не вышла, — остужает её Аксинья и вдруг озабочен- но подается к науличному окну: — Чего-т Андреяшка ваш, чисто уго- релый, летит... Андреяшка действительно влетает — запыханный, расхристан- ный, шапчонка — набок, глаза — полтиной. — Уськ, прячься скорея! Скорея, Уськ!.. Его окружили, затормошили: — Ты чего эт? Сдурел, што ль? Говори толком! Он давился дыханием, у него прыгал подбородок. — Там казаки... ш-шумят... круг с-с-собрали... Г-г-говорят, на- ших побили, вот-вот генерал с войском вступит...К-каргина и в-в- вашего дядь Мишу, и других с-связали... пот-т-тащили в кремль, к Си- монову... Г-г-говорят, счас и Уську-царицу... Прячься скорея! Будто ребром ладони под коленки, Устя едва удержалась на но- гах. Прислонилась плечом к стене около окна, ладонями закрыла гла- за. Её обнимала и что-то утешное говорила Паша, но уши глохли от ударов крови. Хлынули слёзы. И тут услышала: — Уймись, царица, ты же — казачка! Устя выдернула из рукава платок, крепко, решительно вытерла глаза, щёки, нос, виновато улыбнулась: — Всё, всё, Пашенька, не буду... Обе одновременно увидели, как из-за угла кузнецовского дома, с Большой Михайловской вывернула распалённая группа казаков с несколькими солдатами и капитаном Крыловым. За спиной офицера суетливо поспешал и, перегибаясь через его плечо, что-то говорил, говорил ему донельзя выхудобевший Иван Ефимыч Неулыбин. 2 Раннее утро страстной субботы наполнилось скрипом де- ревянных осей: обоз с арестантами вытягивался из город ка. У выселков остались рыданья матерей и жён, рёв ребя- тишек. Устю с Пашей пришли проводить только бывшие «фрейлины» Марьюшка с Дашей да баба Ганя, которая все возносила и возносила грозящее двуперстие: «Воздастся им, супостатам, воздастся!» Сол- дат оттолкнул ее прикладом, и она упала. Подняли плачущие Даша с Марьюшкой, махали вслед, махали, покуда не расплылись в ослеп- ших от слёз глазах Усти. В рассветной сумеречи она угадывала лишь распятья ветряков да остолбенелые печные дымы. Странным каза- лось, что в такое горькое для увозимых утро кто-то топит печи, а пе- тухи кричат как ни в чём не бывало. 370
Обоз растянулся почти на версту. Через воз — солдаты с ру- жьями, по бокам конные казаки. Присохшие, окаменелые выкруты дорожной грязи встряхивают так, словно у телег квадратные колё- са. Паша лежит ничком на сене и сквозь зубы мерзит уста тихими матерками. Устя — рядом, ноги спущены через грядушку, она выво- рачивается, прикладывает ладошку к воспаленным щекам и лбу под- руги, поправляет накинутый на неё тулупец: чем, чем тебя, милая, утешить? В день ареста Прасковью опять жестоко высекли, правда, не на Обломе и не плетью, а в комендантской караулке и жиганисты- ми розгами, нарезанными тут же, под яром у храма Михаила Архан- гела. Высекли за норов ее окаянный. Когда солдаты начали связы- вать Усте руки, Паша налетела волчицей: как смеете, тра-та-та, го- сударыню трогать, я вам, тыр-тарара, все зенки выцарапаю! Само- го коменданта Симонова не пощадила, бранью, как половой тряп- кой, отхлестала. Он приказал связать и высечь. А удержи язык — с миром, глядишь, отпустил бы, как Марьюшку с Дашенькой, покаян- ными слезами облившихся. Паша плакала лишь в «блошатнике», где никто не видел. Навер- ное, не столько от боли, сколько от злого бессилия. И Усте, в сум- раке сверкая мокрыми молниями, шептала:« При них-то, государы- ня, при них, парразитах, не сопливься! Ты втай исплачь всею себя, а при них — не смей, говорю. Ты же — самодержица российская!» Устя через слёзы улыбалась, отмахивалась: пустое баишь! Паша — снова: «Не смей, говорю: государыня ты! И, опять же, — казачка, яицкая, отсель понимать и содарживать себя должна. Пущай ви- дят, что не боишься ты их, пущай они тебя боятся. Час судный не обминет их...» Ох, Паша, Паша...Кому-то, когда-то, может, и будет, а им уже наступил тот суд: Симонов немедля отправил в Оренбург. Двух баб на весь обоз в двести двадцать арестантов да в пятьсот человек ох- раны. Держались степи, не заезжая в селения — конвойный началь- ник время экономил. Если б вешать, то, верно, обязательно б за- вернул. Одноконный рыдван подпрыгивает, скрипит во всех своих со- членениях, не слышно, о чем вполголоса переговариваются папаня с дедынькой Пьяновым, рядком сидящие за спиной Усти, и ей оста- ется только маять себя думами да взором прощаться с родиной. Справа, за дымчатой зеленью пойменных перелесков, солнечно вспыхивает Яик, оттуда натягивает пресной свежестью снеговой воды и горчинкой отстрелявших почек. Слева горбятся песчаные барханы, покрытые растопырками верблюжьей колючки да блек- лой, кудревато стелющейся порез-травой, которой красятся пас- хальные яйца, которую баба Ганя чтит среди прочих «невинных» 371
трав, годных к лечению. Бутылку с настойкой из пореза она при- несла и к арестантскому обозу, повелела Усте: «Окорока ды спину, гожая, смазывай Паше-ти, в вешёлом виде пущай лежит — скорё- хынька поправится...» Насчёт весёлости у Паши не задерживается, осторожно пощупывает высеченные окорока, посмеивается: «Моей задницей хорошо будет крупу драть...» Миновали бугор с кладбищем Гниловского форпоста. Оно не- великое, еще молодое, ибо и самому форпосту всего ничего от роду. Редкие кресты во весь рост поднялись, чтоб на увозимых мятежни- ков посмотреть. С плеча крайнего староверческого креста груст ным взором провожала долгий обоз серая ворона. Возле приосев- шей могилки встал торчмя и, сложив на груди лапки, посвистел вслед суслик, блестя черными выпуклыми глазками. Над ним, мелко тре- пеща крыльями, завис жаворонок, а едва тот опустился и побежал к норе, раз за разом стал выклёвывать из спины его шерсть-линьку — для гнезда, похоже. Когда в отдалении показались белёные, плоскокрышие мазан- ки Дарьинского редута, папаня за спиной заёрзал, поднял голос: — Горынька, сын, сказывал: тут быдта бы, у Большого озера, значит, государь Пётра Фёдарыч круг сорганизовал, атаманов со полковниками выбирал, к целованью руки и к присяге приглаши- вал, отселева, слышь, на Оленбурх стопы направил! Возница до этого молча, нелюдимо горбился на сене в пе эед ке, подобрав под себя ноги. Хивинский полосатый халат, стянутый вязаным поясом, насунулся ему на затылок и шапку, пряча огневую роскошь бороды. А тут вдруг обернулся — рыжебородый, конопа- тый, густо сплюнул в сторону: — Тьфу в зенки твои бесстыжие, Михалыч! «Госуда-а-арь»! Ви- сельник, варнак набеглый — вот-та он кто! Поди, в тюрьме уж per бургской сидит, вас дожидается, штыб в кумпанстве на релях вя- литься... — В колодезь плюёшь, Лукич, в колодезь, — вывернул к нему напрягшуюся скулу и вороную, в белых остьях бровь Петр Михай- лович. — Возвернётся государь-то — прижгёт те на языке тавру. — Страшен сон, да милостив Бог, Пётра Михалыч. Ча с тебя, дурака седого, взять, коль родиму дочерю не пожалел, на серебря- ном блюде разбойнику втрафил. — На то воля войска была! — крутнулся к вознице Пьянов, го- рячась, срывался на детский фальцет: — Не тебе, старшинский под- стилка, государева тестя окаянить! Свистнул жёсткий жиловатый кнут, ожег стариковские спины. И ещё, ещё! — Дядя Фокей! — повисла на руке Устя. — Вы ж кумовья! Мелькнуло перед ней конопатое, в золотых завитках запястье, легко отшвырнуло. В то же мгновение хлёсткий щелчок прожег и её 372
спину, показалось — до рёбер. Резво приподнявшаяся Паша пере- хватила кнут: — Не смей, паррразит! — Отдай! — У возницы кровью пучились белки, он дергал на себя кнут, но Паша накрутила сыромятный нахвостник вокруг кулака, вце- пилась обеими руками, свирепо скалила зубы, думалось, ими тоже вклычется. Далее стряслось совсем невероятное. Устя сдернула с себя са- пог ( драный сапожище с чужой ноги!) и, привскочив, из-за плеча, по-мальчишьи, ахнула им по башке возницы. Тот охнул ослеплённо и завопил, прикрывая руками голову: — Караул, убивают! Ближние конвойные казаки , видевшие схватку, в хохоте выва- ливались из сёдел, но один, молодой, лихоусый, подскакал, слева- справа, раз за разом стеганул плетью стариков, замахнулся и на Устю, натягивавшую на ногу сапог: — Я, моё почтенье, всех уважу! — Данилка, змей! — хрипло вскрикнул Петр Михайлович. — Только спробуй, под землёй найду и... — Старик сделал жест, каким бабы выкручивают бельё. — Аль забыл судьбу братцыньки? То ли эта глухая угроза, то ли несмигивающая синь Устиных глаз подействовала, но казачок опустил плеть, пощелкал ею по стремени, насмешливым ощером задрал кручёный ус: — Оченно, моё почтенье, хотелось разбойной царице вварить... Окинул с головы до ног нагловатым взором и, яря конька подбо- рами сапог, отъехал, что-то сказал товарищам, вызвав приглушен- ный хохоток и взгляды в сторону Усти. Конечно же, ничего царского не было сейчас в Усте. И красоты былой, на зависть всем девкам, нет. Голова наглухо повязана высек- шимся полушалком. На плечах не стёганая разлетайка, а драньё с вы- воротами ваты, словно ее собаки таскали. Из-под грубой пестрядин- ной юбки высовывались разбитые морды мужских сапог... Ничем не побрезговали ликовавшие победители, всё сняли до нитки, взамен ки- нув обносье. И лихоусого, конечно, можно понять: он был младшим братом Алексея Скворкина, кого повстанцы первым казнили за «шпиёнство». Даша Бошенятова выдала «хабар», будто отец Данилки ладится же- нить его на вдове сержанта Кальминского Марье Васильевне, кото- рый сначала попал в плен к восставшим и был писарем при Петре Федоровиче, да вскорости казаки утопили его. Устя немного знала белобрысого веселого сержанта, спросила мужа, за что его сгуби- ли. Тот сказал, что сие без его ведома случилось, казаки будто бы заподозрили дворянчика в измене. Скворкину-старшему не терпит- ся скорее породниться с барами, да приходится ждать годин покой- ного — после них зашлёт сватов. Во как богат скотиний лекарь, а все 373
ему мало, чего-то ему еще и еще хочется. Охальничал над его жадно- стью Митрий Лысов, Иудой с кошелём называл, мол, под одеялом на- воняет — ис головушкой укрывается. «Штыб никому не досталось!» Уж такой был Митрий, милёнок Пашин: плеснёт словом на кобеля — шерсть облезет! Но не спуста говорят, что золото огнём искушается, а человек — богатством. Митрий сам, вишь, не лучше Скворкина ока- зался. Через жадность погиб. Как огонь по сушняку, весть о конфликте в обозе быстрым ско- ком догнала передние подводы, обратившись чуть ли не в бунт арес- тантов. Оттуда на сером коне галопировал начальник конвоя капи- тан Крылов, придерживая на голове треуголку, сминая на ней перо. Круглые глаза прядают, голос рвётся: — Стой! Сто-о-ой, приказываю! Что?!. Что-о-о тут-та?!. Связа- а-ть! Вы-ы-ысечь! Стали подбегать солдаты, подворачивали коней казаки. Молча- ли, ожидая новых «рикошетов». Возница хотя и потирал под шапкой шишак, верно, опамятовался, вспомнил, что вроде б своих, кума и соседа, везёт, а ещё в рыдване не только заполошная Прасковья, но и, как ни крути, недавняя «анператрица», какую, быть может, до сих пор иные попы в ектеньях поминают. И вообще лучше, чтоб в их казачьи тары-бары не впутывался сей «вашблагородь», отощавший, будто карбыш после зимней спячки. — Мы тут, ваш благородь, господин капитан, маненько про- меж себя... Извиняемся, ваш благородь, дело свойское, причин нет бес- покойствовать. — Фокей Лукич клонил рыжую, стриженую в казачий кружок, голову и очень искренне тискал к груди мохнатую шапку. — Так ли?! — Крылов всматривался в лица, круглые глаза го- рели жаждой немедленного действия. Молчали, не нарывались. С некоторой заминкой выдвинулся младоусый Данилка, почему-то глядя в спину отвернувшейся Усти: — Оне, ваше благородье, вспомнили прошлогодний снег. Чья будара дырявей! Раззевались, чисто карги, а резонов нет. Наше почтенье, ваше благородье, не извольте сомневаться. Капитан, сняв треуголку, вытирал платком широкий вспотев- ший лоб, это был липкий пот слабости, долгого недоедания. Круг- лые глаза, обмереженные короткими ресницами, нервничали, пе- рескакивая с лица на лицо: черт знает, что на уме у этой прокля- той вольницы, можно ль положиться даже на конвойных, тщатель- но отобранных из «старшинской» стороны? Комендант Симонов, про- вожая, несколько раз повторил: «Не расслабляйтесь, капитан, дер- жите ухо востро!» Конвойных вдвое больше арестантов, да что они сделают, ежели эти оторвы, эти ухорезы вдруг кинутся вроссыпь, по кустам? Или из кустов выручальщики выскочат? Полтора года назад нечто подобное было ведь! Посланный в Яицкий городок генерал- майор фон Траубенберг решил круто навести у казаков порядок, се- 374
мерых самых «опасных» арестовал, наказал плетьми и под конвоем отправил в Оренбург. Однако в сорока верстах от Яицкого городка около двухсот «непослушных» напали на конвой и отбили арестан- тов. Перепуганный Траубенберг запросил у губернатора Рейнсдор- па помощи и новых полномочий. Кончилось это, известно, большой кровью. Да если б кончилось! Самозванец не пойман, бунт продол- жается. Всю чернь не перевешать, на всех оков не наковать. Даже вот на этих, кого он, Крылов, везёт, не хватило, хотя Симонов тщился каждого «в железа обуть». А ему хочется и побыстрее, и поспокой- нее добраться до Оренбурга, увидеть, обнять жену и пятилетнего сы- нишку Ваню, коих отправил туда еще до осады пугачевцами. — Поручик Кальминский! — зычно крикнул Крылов, словно не видел, что тот стоит возле его стремени. — Слушаю, ваше благородие! — сомкнул каблуки поручик, ту- гой стоячий воротник зелёного кафтана задирал ему подбородок и, казалось, мешал хозяину не только говорить, но и дышать. — В каждую телегу с арестантами посадите солдата. Чтоб ника- ких разговоров, стрелять без предупреждения! — Слушаюсь, ваше благородие! Крылов склонился к нему с седла, добавил негромко, довери- тельно: — Не расслабляйтесь, Ларион Николаич: головорезов везёте. — Тронул коня шпорами, поскакал в конец обоза. Покрикивал: — Не растягиваться! Пош-ш-шевеливай, пошевеливай, говорю, рысью — марш-марш!.. Послышались чмоканья губ, шлепки кнутов, резвее запрыгали колеса на колдобинах. Ветерок слева, как конскую гриву, сваливал набок первую в этом году пыль. Рыдван Фокея Лукича трусцой догнал солдат с ружьем, попы- тался сходу запрыгнуть, но узкие, заношенные до блеска лосиные штаны мешали задрать ногу. Подперев щеку рукой, Паша с насмеш- кой наблюдала за его попытками. Наконец, он впихнул, прикладом вперёд, тяжелое неуклюжее ружье, обеими руками вцепился в зад- нюю наклёску и впрыгнул-таки в рыдван, едва не напоровшись на собственный штык. Уселся на поперечину, поставил между колен ружье и по-хозяйски оглядел арестантов, как-то странно оглядел — словно кочет: сначала одним глазом, потом другим. Озадачился Па- шиным зелёным нагловатым прищуром: — Чаво, чаво ты, поротая?! — Ничаво, лапоть, до ветру хочу. Останавливай, проводи за бу- горушку... Солдат растерянно заморгал, он был немолодой, но, похоже, ма- лотёртый, инструкций на такой случай не имел. Может, выкрикнуть унтера с передней подводы, чтоб распорядился? Тот злой ноне, от- лает, а то и в зубы кулаком сунет: службы не знаешь?! 375
— Выпущай под себя! — осеняется светлой мыслью. — У меня по-сурьёзному, солдатишка... — А мне чаво — валяй на здоровье! — Солдат осмелел, осознав свое новое важное положение. — Ты, лапоток, хорька видывал, нюхивал? Как пустит — куры дохнут! А после меня весь обоз в омморок лягет. И ты окочуришься. А я убегу! Понял, мочальное лыко? Не оборачиваясь, Устя чувствовала, что Паша давится смехом, но продолжает беззлобно издеваться над простоватым недалёким «мужланом», словно исправно выполняет наказ бабы Гани «лежать в веселом виде». Молодец! Хотя, если заглянуть, и у нее сердце, навер- ное, щелоком изъедается. А кажется, радоваться б! Красотища кругом — несказанная! Близ Рубёжинского форпоста барханы расступились, и во весь око- ём распахнулась осиянная солнцем степь, а по ней — полыханье тюльпанов. Рубиновые, синие, жёлтые, сиреневые, фиолетовые, бе- лые... Миллионы. Ногой не ступить, птичке не сесть. Потому, верно, голубень неба тесна от ликующих жаворонков. Со всего света нале- тели на степь шмели и пчёлы, воздух брунчит тугими струнами. Пу- шистые, как дикий персик, в золотой опояске, шмели тяжело падают на цветок, раскачиваются вместе с ним, отклячивая черные вёсельца задних лапок, выгоняют из пахучего граммофончика суетливых, пе- репачканных жёлтой пыльцой пчел, и те, бранчливо жужжа, перелё- тывают к другому, третьему, сотому цветку — всем хватит! Удивляет- ся Устя: откуда столько шмелей, ведь не время им? Иль весна ранняя, прогрела их в норах, разбудила? Откуда-то сбоку широким полукружьем проходит дюжина стре- петов, трескотя белым подзором крыл. Пала в тюльпаны и ковыли. А в отдалении, как бараны, разбрелись дудаки, что-то поклёвывают, сторожко вскидывают усатые головы на долгих шеях. Близ них опус- кается сизое, с чернью, кружево журавлиной стаи. Тоже начала па- стись, потом вдруг среди неё объявляются танцоры и айда, айда вы- кидывать уморительные коленца, то приседают, церемонно выгибая шею, то подпрыгивают, то картинно, обымчиво пускают веером кры- ло... Возница, забыв о конфликте, оборачивается, делится дивом: — От ить, гляди, неразумная тварь, а тоже сердцевую побудку имеет! — Застарелые конопатины на его лбу и скулах темнеют от нео- жиданного прилива крови, и он заключает глубокомысленно: — Вес- на потому как! И впрямь — весна! Иначе б чего ради вдруг загарцевал перед Устей Данилка Скворкин, чего вдруг кинул на её колени тяжёлый бу- кетище тюльпанов, дернул в лукавой ухмылке кольцом черного мо- лодецкого уса и отскакал, переполошив солдата на задней попере- чине? 376
— Эй, казара, как смеешь?! Доложу их благородью! Данилка на Устю жарким глазом, а солдату из-под локтя кулак показал. И напрасно: солдат кликнул поручика, поручик кликнул ка- питана. Капитан приказал отобрать у Данилки оружие и коня, с него спустили до колен шаровары и тут же, на обочине, среди тюльпанов, выпороли плетью, определили к арестантам в одну из телег — до выз- доровления, сказал капитан. Усте тошнее прежнего стало: ведь не успела даже «спасибо» пар- ню сказать. Уронила лицо в прохладный ворох цветов: придется ль еще когда-нибудь вдыхать этот тонкий, чуть внятный запах апреля? Так чисто и просто, пожалуй, только от новорождённого пахнет. Всё лицо её выжелтело от цветочной пыльцы, она не догадывалась об этом, потому не поняла ухмылки возницы, коротко глянувщего из-за плеча. Что-то прикоснулось к руке — взглянула: по белому горбыльку кисти передвигалось крохотное солнышко божьей коровки. Оста- новилось, подвигало едва различимыми усиками, распахнуло жёст- кие крылышки — тю-тю, улетело. Завидно: даже эта кроха может ле- теть куда хочет. Обернулась на голос подруги: откинув тулуп, Паша лежала на боку, подпирая ладонью щеку, отчитывала солдата за донос. Тот пя- тил грудь, наискось перехваченную патронной перевязью. Хорохо- рился, огрызался: — А чаво, ежели он казак, так ему всё в поблажку?! Не будет боле казаре поблажек, ша. Вот изловим донского Пу гача-разбойни- ка, срубим голову, и ша, баста, щёлкнете, как вошь на гребешке. — Х-ха, дурак, а ищет дурнее себя! Штоб казаков, штоб к ног- тю?! Н-ну умора, дышать аж нечем! Не солдату состязаться языком с Пашей. Растягивая время, не- спешно извлекает из кармана кисет, достает трубку, набивает таба- ком, цокает раза два-три огнивом по кремню. Раздул трут, закурил. Жадно затянулся, выдохнул — рыдван окутало дымом. Словно после выстрела пушки. Паша закашлялась: — Табашники поганые! Понаехали... кха-кха... Ладно б с таба- ком окаянным, вонючим, а то еще и с оружьем, с уставами антихрис- товыми своими... Ужо воротится царь-батюшка... — Паша! — остерегающе оглянулась Устя, но — поздно: солдат воскрылился: — Мало тя пороли, шалава! Счас кликну их благородье капита- на Крылова — растянут тя на траве, добавлют аз-буки-веди, до Пи- тербурха выковыривать будешь. Устя ладошкой зажала Паше рот: — Не надо, хватит, Гавриловна... С той стороны рыдвана проскрипел Пьянов: — Словом Господь мир создал, словом Иуда Господа предал. 377
Паша оторвала от губ Устиньину ладонь: — Иуда на верёвке удавился, а тебя, мужлан, на собственной твоей кишке удавят! Ну, что, опять воспоследует расправа? Верно, конца этому не будет. Вроде несручно для себя, но вмешивается вдруг возница, вы- вернувшись задом наперёд, пробурчал что-то, вроде «по правде ту- жим, а кривде служим», вытащил из-за пазухи зелёную плоскую скля- ницу. — Ый, служивый, не жалашь ли маненько горло омочить? — И заманчиво взбултыхнул орлёную посудину. Устя с невольной благодарностью посмотрела на него и поду- мала, что сам-то он, видимо, не раз прикладывался к бутылочке, рожа пылает вровень с бородой, аж веснушки вылиняли. Слава Богу, всё обошлось: солдат не отказался, озирнувшись, и раз, и другой раз приложился к горлышку, точно, к распятию. Скоро он сидел с возницей чуть ли не в обнимку и, тыкая в грудь ему ослю- нявленным мундштуком трубки, горячо доказывал, что промеж каза- ков тоже попадаются хорошие люди. Еще немного, думает Устя, и запоют любимую государеву: «Ой не вечор-то ли, не вечор мне ма- лым мало спалось...» Или другую, тоже любимую: «Не шуми ты, мати, зелёная дубравушка...» О, узнает родительница, как ее благоверный с никонианцем, бритоусцем, табашником из одной посуды, обнима- ючись, поганился — со свету сживёт, на порог не пустит без очисти- тельной молитвы! Трезвым эта нечаянно затеявшаяся пьянка кажется опасной, особенно для дуралеюшки-солдата. Пётр Михайлович хитрит: — Кажись, их благородье господин капитан маячит, к нам бежит. Солдат мигом подхватился, спрыгнул, вихлясто пристроился сза- ди рыдвана, для надёжности вцепившись руками в наклёску. Похо- хатывая, дурачась, возчик — кнутом по коню, тот рванул вскачь. Не ожидавший этого солдат грохнулся наземь, матерясь, вскочил и дог- нал только потому, что конь воткнулся оглоблями в задок переднего рыдвана. Вкарабкался, крыл всех казаков вместе с их святыми по- кровителями: — Казара проклята, на г.... размята! Всех вас на родах давить следоват, собаки! — Куси котях, мужлан, куси, он мёрзлый! — заливался смехом довольный возница. Всё вроде как всегда у казаков: шутки, подначки, грох-смех... Улыбаются арестанты, но разбавленный у них смех. Слезами. Оди- ноко душе, тоскует душа. По кому, по чему? По государю, по надёже своей? Вот встанет сейчас рядом с ней, Устей, и захохочет. Ни у кого нет такого смеха — враскат, в откидку, во всю грудь! Когда он так широко, азартно хохочет, то и все вокруг отмякают, добреют, испод- 378
воль, подмывом начинают улыбаться, начинают хохотать... Да разве только в смехе он не как все? Кто из яицких вровень с ним, у кого такая же летящая, подхватывающая всех, как ветер листья, походка, такая же важеватая, царственная стать? Чей глаз в лукавом прищу- ре, под играющей чернёной бровью может так колыхнуть, заставить вспыхнуть стыдливым и счастливым жаром? Свидятся ль когда-либо, услышит ли когда его мягкий, бархатистый, как потухающий гром, голос? Полюбила? Влюбилась? А что, разве ей заказано? Говорят вся- кое? Пускай говорят! Она... не верит. То есть — она не хочет верить. Да и какая, собственно, разница? Она — полюбила. Такого, какой есть. Или был? Опять склонила лицо к тюльпанам. Совсем недавно такими цве- тами, такими шелками вышивала подушечку. Думку. Советницу. Са- ванку... На что кладет он свою отчаянную головушку? На думку? На советницу? А может... саванка в головах? И сам под саваном? В городке лишь третьего дни узнали, что армия их государя дав- но разгромлена и под Татищевой крепостью, и под Сакмарой, что Оренбург отворен, что неисчислимое множество государевых лю- дей побито и пленено, а сам «Пугач» якобы скрылся в башкирских горах... Пугач... Разбойник... Самозванец... Муж... Её муж! Косоротил- ся вчера изморенный, бледноликий комендант Симонов: «Глупая, об- манутая ты девица, Устинья! У Пугачева ведь законная жена есть и трое малых детишек при ней. Христовым именем кормятся. А он, раз- бойная харя, — в цари! Глупый ты ребёнок, Устинья...» «Сам он бол- ван! — приохивая, страстно шептала в каталажке высеченная Паша. — Брехун, ботало коровье. Царь Пётра Фёдорович, настоящий царь! Он ослобонит нас, он весь народ ослобонит, вот увидишь...» Паша- Пашенька, да пущай не царём, пущай простым казаком воротился бы, разве б отказалась, отвернулась?.. По расшатанному недавним ледоходом мосту уже в сумерки пе- реехали Ембулатовку, и на левом пологом её берегу начальник кон- воя объявил первую ночёвку: огня не разводить, от подвод не отхо- дить, караулы удвоить! Не спуста капитан Крылов опаску имеет, да чего она, охрана, сделает, ежели из ночи налетит лихая сабельная тыща, посланная государем? А может, и с самим государем во главе! Господи, какая тыща, какой государь?! Для себя конвойные, конечно, развели костры, окольцевав ску- ченный табор огнями, греются, варят постную похлёбку, зло, громко смеются, бряцая оружием. Распряженные и приставленные к возам кони вкусно похрустывают овсом и сеном. Чем Бог послал переку- сывали и арестанты, молча, без аппетита. Ушел к своим товарищам солдат. В передке, отшептав молитву, свернулся под кошмой рыжий возница. Привалившись друг к другу, задремали старики, уснула, по- хоже, намаявшаяся за шестьдесят вёрст Паша. Возле ближней теле- 379
ги недрёмно маячат караульные, поблескивают их штыки, оттуда слы шится возливый позвяк железа — наверное, умащиваются на ночь закованные по рукам и ногам Каргин Никита Афанасьевич с дядей Михайлой Толкачевым. Слева холодит щучьим боком изгиб Ембулатовки. Памятная степ ная речка. На этой речке позапрошлым летом «непослушные» казаки, наскоро сорганизовавшись, встретили корпус генерала Фреймана, посланный из Оренбурга на усмирение замутишегося войска. Зас- лон оказался слабым. Казаки, чьи копыта резвее, влетели в городок с истошными криками: «Сбирайсь! Убегаем! В Персию! В Туретчину!..» И все «непослушные» закутермились: хлопали двери, скрипели колё- са, мычала скотина, ревели дети. Кузнецовы тоже наскоро тащили в рыдван и татарку наиважное, увозимое. За Наганом обоз сбился в мильон подвод, на узлах сидели мол- чаливые, с неистово сухими глазами родительницы и засмиревшая, ничего не понимающая малышня. Сердито охлёстывались хвостами лошади, отбиваясь от слепней, нервничали привязанные к задним на- клёскам коровы и нетели, слыша кровожадное гудение оводов. Воз- бужденно кучковались казаки с оружием и кнутами в руках, огляды- вались на оставленный городок, куда вот-вот должен вступить с вой- ском какой-то «Хрейман». Уговор был загодя: ежели выйдет неустой- ка, убежим за грань Расеи, как донцы с атаманом Некрасовым. Ша- тывался слушок, будто в городок тайно являлся их «застоя» — скину- тый Екатериной государь Пётр Третий, звал на Терек и далее, где ка- заков ждут вольная воля и сытная доля. Тогда не решились стронуть- ся, а после сшибки тут, на Ембулатовке, разом собрались... Жутко было, страшно: что ждёт в далеке-далёком? Накануне Троицыного дня выпало. Как сейчас — перед праздником Пасхи. Где б нынче маялись, где б первые кресты ставили, кабы тронулись? Не успели двинуться — прискакали гонцы от «Хреймана» — казачьи сот- ники Журавлёв и Витошнов, стали кричать о милостях, о прощении, звали назад. Поверили. Притворились, будто поверили, потому как больно пуповину-то рвать. Вернулись: дескать, в родных куренях святую Троицу отпразднуем. Да слезами, кровью умылись. Правду говорят: верь палке, а не змее. Хотя... Вот же подняли палку, чего там — дуби- ну подняли, а змея все равно ловчее оказалась: смертно ужалила. От речки все больше тянуло сыростью и холодом. Устя забра- лась под тулуп к Паше, ощутила ее горячее, заряженное тревогой тело, вздрагивавшее от видений. Лежала на спине, подставив лицо пасхальному свету звезд, пролётным окликам птиц, вековечным по- зывом возвращавшихся через тысячи вёрст к родным гнездовьям. Туда же, вслед за ними, на север, тронутся утром Устя и её сомученики. Что их ждёт там? Господи, ужель всё — не сон, ужель это она в ночи, в степи, воз- ле стылой речки, чужая всему мирозданью недавняя соплячка Уська, позавчерашняя государыня императрица Устинья Петровна? Небо, । ы слышишь ли тоску её? Верни в родной курень, на родные проул- ки, там сейчас праздник, попы сменили тёмные великопостные одея- ния на белые, вокруг церквей совершаются крестные ходы с зажжен- ными свечами, торжественно возглашается тропарь «Христос воскре- । е из мёртвых, смертью смерть поправ, и сущим во гробе живот да- ровав...» А её, Устю, видно, лишь выносная стихира ждёт. Без Усти в >ечение всей пасхальной, светлой седмицы будут идти богослуже- ния в храмах, при открытых царских вратах — как знак того, что Вос- кресением Христовым для рода человеческого вновь открыты двери рая. «Возрадуется сердце ваше, и радости вашей никто не отнимет у нас...» Кабы так, Господи, кабы никто не отнял. Отнимали. Отнимают. И, верно, до скончания веков отнимать будут. Вон и звёзды сейчас кажутся другими: смотрят на засыпающий табор отверженных вы- сокомерно и взыскующе. Им нет дела до людей. Уже засыпая, Устя подумала:«По звёздам — полночь, пожалуй... Святое воскресенье настало. — Коротко перекрестилась: — Хрис- тос воскресе...» 3 Чиновник секретных комиссий, созданных по случаю бун- та, гвардии капитан-поручик Савва Маврин не был из тех достославных петербургских гуляк-гвардейцев, которые по утрам свою голову отыскивают с помощью слуги — как пантало- ны. Трезвый и старательный, внешне он тем не менее настоящий мо- лодой баловень офицерской элиты — высокий и статный, в большом парике. Впрочем, на всё это Устя не обратила внимания, ее поразила холёная барственность лица с очень контрастной чернью маленьких въедливых глаз — словно изюмины в белой булке. Глаза чиновника в гвардейском мундире прямо-таки вклещиваются в нее, едва только она переступает порог кабинета. Маврин кивком выпроваживает конвоиров и, заложив руки за спину, долго прохаживается по кабинету, почти не смигивая смот- рит и смотрит на Устю: дескать, какова ты, казачья царица? Как себя чувствуешь в сырой крохотной камере, куда, кроме тебя и твоей «фрейлины», впихнуты испитая крикливая воровка, полусумасшед- шая старуха из секты хлыстов и непрестанно рыдающая детоубий- ца? Посидишь с ними недельку-другую — умом подвинешься. Готова к этому? Но, конечно, хороша чертовка! Даже в этом обносье с чу- жого плеча хороша. А если обрядить в достойное одеяние! Ведь яиц- ние казачки умеют богато и со вкусом одеваться. Дьявольски восхи- 380 381
тительна была, наверное, там, в казачьей столице, рядом с прохин- деем Пугачевым. Да и сейчас — чего там! Глаза, брови, губы... Про- сти, матушка императрица Екатерина Алексеевна, но рядом с этой казачкой ты бы выглядела м-м-м... Аж курить захотелось! Маврин на ходу раскуривает трубку, во- лоча за собой пахучий дым, рывком присаживается к столу, а Устю приглашает сесть напротив. Очень ко времени: она слаба, легонько голова кружится. В дороге Устю растрясло, и у неё случился выки- дыш. Паша ломала брови: «Уж и не знай, подруженька, печаловаться тому альбо радоваться?..» С дитём по тюрьмам — радость? Мать Пре- святая Богородица сжалилась... Маврин что-то говорит, а она почти не слышит, в ушах шумок, словно в закипающем чугунке. Усте кажется, что он притворно лас- ков, как хозяин, провожающий надоевших гостей. Арестанты ему за последние дни действительно обрыдли: русские, татары, калмыки, мещеряки, башкиры, даже немцы из колонистов, даже дворяне по- падаются. Их, окаянных, более четырех тысяч заперто в тюрьме и купеческих подвалах. Вот и сегодня — еще только утро, а уж «ца- рица» у него одиннадцатая. В общем, работы ему до второго при- шествия хватит, если не пришлют помощников, если часть не от- правят в Казань. К вечеру не одуреваешь окончательно только потому, что ин- тересно наблюдать за поведением разбойных сих бестий. Очень по- разному держатся. Одни сразу же пускают слезу и начинают ка- яться, другие нервничают, переступают с ноги на ногу, словно по- дошвы им жгут все святые Христовы заповеди, третьи наглы, бес- страшны, иные строят из себя простачков, широкую откровенную душу, но от широты своей лишь малую горбушку отрезают, а сам- то калач подальше, за пазухой упрятывают. Встречаются дубова- тые фаталисты: «Бог вложил душу, ён и вымет!» Некоторых только кнутом и разговоришь — в соседней комнате всегда наготове мас- тера заплечных дел. Вот этого уже, битья, выкручивания костей, Маврин плохо переносит, от криков и воплей выходит на улицу — покурить. Женщины средь всех — редкость. «Царица», быть может, все- го пятая или шестая. Перед ней была её «фрейлина» — совершенно глупейшая особа: «Я чаво, я ничаво, я варила, кыль приказывали. Прикажите — и вам сварю, скусно сварю, прямо усы разведёте от удовольствиев...» И чего эту дуру-кухарку прислал Симонов?! За дурость, видимо, и высек, и арестовал. Понапрасну место занимает да харч казенный ест. Велел вышибить вон... «Царица» вернётся, а «фрейлины» уж и след простынет... В «царицыной» бумаге записа- но: «За что взята?» Резолюция: «За выход в замужество за известно- го злодея, самозванца Емельку Пугачева и за принятие на себя вы- сокой фамилии...» 382
Зело любопытно, как поведёт себя сия «царственная» особа? Пока что на лице — ничего: ни смятения, ни страха, ни раскаяния. Пока что оно в холодной бледности, припорошенной чуть заметными вес- нушками. Взгляд из-под приспущенных сомкнутых бровей и густых ресниц — в никуда. Черная синева глаз кажется непроницаемой. Чуть скрипнула дверь — вошел долговязый генерал с глазами серыми, навыкат. Вскочившего Маврина усадил движением длинной узкой ладони, на указательном пальце выпуклый, как сизый чирей, сверкнул перстень: — Продолжайте, продолжайте, Савва Иванович, сидите, пожа- луйста. Я — на минутку, только предупредить вас, что я отъезжаю в Яицкий городок. — Счастливого вам пути, Павел Сергеевич. — Благодарю... Будьте любезны, Савва Иванович, этапируйте вслед за мной этого старого дурака и упрямца Каргина. Казним его там, где он атаманил. Вставшей при его появлении Усте начальник следственных ко- миссий генерал-майор Потемкин не предлагает сесть, не решается сделать это и Маврин. Потёмкин проходит к открытому зарешечен- ному окну, с минуту любуется близким солнечным росплеском Яика, непорочной белизной облака, похожего на пажеский подвитой па- ричок, задерживает взгляд на заречной роще, одетой в майские ше- лестящие шелка. От неё к бережку сбежали гибкие, как девочки, ка- мыши, зашли до коленок в воду, в сбившееся кружево пены, и ка- жется, что они сокрушённо качаются и ахают: ах, панталончики за- мочили! Хорошо бы сейчас туда, побродить, подышать сладкими за- пахами тамошних цветов, послушать гуденье пчел, щебетанье пти- чек. И не одному бы, а с юной прелестной Пашенькой Закревской, которую увидел на балу в сопровождении суровой её матушки. И то, девочке всего-то лет четырнадцать, наверное. Но хороша, но обольстительна душенька в легчайших своих кружевах! Стрекозой порхала бы в той вон рощице, на той лужайке, а он бы рвал для нее цветы. Более чем когда-либо не хотелось уезжать из Петербурга... Ан нет, снова в карету, снова пыльная тряская дорога. Удружил ему братец Григорий Александрович службицу! Тяжко, а гневаться грех: генеральский чин вне очереди, высочайшее поручение самой импе- ратрицы — старайся, Павел Сергеевич, не осрамись, далеко пой- дешь... Оборачивается, мимо Маврина смотрит на Устинью, натрени- рованным взором молодого светского льва оценивает красоту ее стро- гого лица, неробкость встречной синевы взгляда, гибкую прелесть стана, которую и драньём с чужого плеча не спрятать. Выпуклые, как у породистого кота, глаза его, стекленея, долго не смигивают, на- конец, в них будто рыбий бочок просверкивает, длинные белесые ресницы смаргивают, и он свиливает взглядом на подчиненного. 383
— Кстати, Савва Иванович... Я распорядился, чтобы часть аре- стантов этапировали в Казань: здешняя тюрьма переполнена, следо- ватели перегружены. — Разумное, своевременное решение, Павел Сергеевич: у нас их тут почти пять тысяч. Потемкин направляется к выходу. Обдав Устю неслыханными ею ароматами запахов, длинным, изогнувшимся вверх пальцем тычет в нее: — Эту особу, Савва Иванович, тоже в Казань этапируйте. — Ка- жется, ему нравилось слово «этапируйте», он нажимал на него. — Будет исполнено, Павел Сергеевич! — опять вскакивает и по чтительно наклоняет голову Маврин. Только после ухода Потемкина Маврин велит Усте присесть.Он рассасывает потухшую трубку, в бронзовой подставке выбирает очи- ненное перо, окунает в малахитовую, местного изделия, чернильни- цу. Рука с пером зависает над стопкой чистой бумаги. Он слегка про кашливается, настраивая голос на мягкую доброжелательность — на неё не один допрашиваемый ловился. — Итак, сударыня, отвечать будем? Устя сидит прямо, положив ладони на коленки, тяжестью закру ченной на затылке косы голова, покрытая платком, откинута назад, и кажется, что Устя строга вызывающе, будто бы даже свысока взгля дывает на Маврина, хотя он, конечно же, и выше нее, и массивнее. — Будем молчать? Тон жёстче. Устя легонько поводит плечами, будто сплёскивает его резкость. В глазах высекается короткая кварцевая искра: — Спрашивайте... — Фамилия? — По отцу — Кузнецова, по мужу — Романова... Маврин едва не роняет перо, он приподнимается, вынимает из зубов трубку, смотрит изумленно: — К-как? Как ты сказала? Р-р-романова?!. 384
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ И ударил ее по лицу — Ту, С которой о счастье мечтали. Анатолий Демин 1 Распахнутое окно грохнуло выстрелом — Пугачев качнулся и левой рукой схватился за правую. К нему кинулись — принять с коня. Вжикнув выдернутой саблей, Егор выле- тел из стремян прямо головой в белый дым, в окно. Ослеплённый, кого-то сшиб, рубанул с плеча, но конец сабли задел низкий пото- лок, вывернув удар и кисть. Мгновенно перекинул саблю в другую руку и секанул наискось. Тускло сверкнул еще чей-то клинок. Вскрик, падение тела. Дым вытянуло, и Егор с Якимом увидели на земляном полу жен- щину. Будто прикорнувшая навзничь жница, вперекрест кинувшая к лицу большие крестьянские руки, заслоняясь от немилосердного сол- нца. Красивым, идеально белым зубам только б улыбкой сиять, а они в смертной гримасе обнажены. У неё ссечена макушка, которая вме- сте с лоскутком платка зацепилась русой прядью за стебель криво- бокого фикуса. Серая кашица мозга на срубе черепа сочится сукро- вицей. В рассеченном до позвонков боку взбухает и опадает жарко- рудая печень, парко изливаясь кровью под вздрагивающую женщи- ну. Из-под взбившейся домотканной юбки — стоптанные лапти, бе- лые онучи, аккуратно накрученные вокруг полных икр. Яким поднимает валяющийся тут же пистолет, осматривает, до- садует: — Дрянной, а не осёкся проклятый. — Засовывает его за кушак и лезет через окно наружу, роняет: — Не жилось дуре. — Барыня б хоша, альбо купчиха, — соглашается Егор, взором окинув убогое жилище и направляясь следом. — Здесь и удавиться- 385
то нечем. Весь праздник в испорченный вид обратила. — Ругнулся и для себя: «Кажный раз житьё фальшивит, едри его в корень...» Магнитная крепость не сдавалась. Пугачев привёл к ней бо- лее четырёх тысяч повстанцев, набежавших на его указы и мани фесты, — толпа с дрекольем и пиками, без пушек. У защитником — всего сотня солдат и сколько-то ополченцев, да зато у них креп- кие стены и десять орудий — картечь лихо охлаждала штурмую- щих. Однако ж в ночь с 5 на 6 мая в глубине крепости злорадно ахнул взрыв. Он лишил гарнизон пороха.« Наши браты спровори ли », — сказал всезнающий Яким. А Егору сразу же вспомнился штурм Яицкого кремля: «И там ахнуло б победно, кабы не Ванька Неулыбин... Один человек могёт много пакостей сделать. И пользы могёт много сделать...» К полудню крепость пала. Первая важная победа после страш ных битв и поражений, начавшихся в конце марта под Татищевой крепостью и Сакмарским городком. Тысячи были побиты и плене- ны, тысячи разбежались. Государь увёл с собой самое малое чис- ло уцелевших доброконных казаков. Но не оказалось среди них большинства членов Военной коллегии — главного хранителя каз- ны и интенданта Максима Шигаева, первого заместителя государя по военным делам Андрея Витошнова, судьи Данилы Скобычки- на, секретарей Вани Почиталина с Максимом Горшковым, безза- ветного храбреца, полковника Тимофея Падурова, переводчика и писаря из дворян Михаила Шванвича... Где они? Пали в боях или схвачены? Вдогон пришла весть, что предательски скручены и вы- даны карателям надёжнейшие сподвижники государя Иван Зару- бин-Ника и Афанасий Соколов-Хлопуша... Неведома судьба вой- скового атамана Андрея Овчинникова и старшины Афанасия Пер- фильева. Достоверно известно, что под Татищевой погиб славный атаман, оренбургский крестьянин Илья Арапов, бравший Бузулук и Самару... А вокруг... Правая рука государя в новой, воссозданной Во- енной коллегии Иван Александрович Творогов, красивый илецкий казак с голубыми глазами, сообщил, кто — вокруг. Он единствен- ный в нынешней коллегии, кто знает грамоту. Помимо государя, конечно, и рядовых писарей. Позавчера на Белорецком заводе, где набирались сил почти месяц, Творогов развернул перед соратни- ками бумагу и перечислил тех, кто сейчас вокруг. В Екатеринбур- ге, Оренбурге и Казани губернаторствуют генерал-майор Даннен- берг, генерал-поручик Рейнсдорп и генерал-аншеф Брант. Коман- диром поселений пахотных солдат Казанской и Оренбургской гу- берний — генерал-майор Миллер. Комендант Троицкой дистанции крепостей — бригадир Фейервар. Комендант Карагайской крепо- сти — полковник фон Фок. С тылу, с боков наседают каратели ге- нерал-майора Фреймана, генерал-поручика Деколонга, бригади- 386
ра Корфа, подполковника Михельсона, секунд-майора Дуве, пре- мьер-майора Муфеля. Из надежных людей сколачивают отряды уп- равитель Бабкинского завода Берглин, управляющий Камскими и Гороблагодатскими заводами Венцель... — Ишь ты, постаралась Катька, — сказал государь. — Мало мы их бивали, знать. Забыли судьбу драпавшего Кара, заколотого Билова. Русских-то нет, што ли? — Русские с турками дерутся, ваше величество, — усмехнул- ся Творогов. — К нашему счастью. Иначе б... Вспомните, государь, от кого мы натерпелись! Под Татищевой крепостью нас побил ге- нерал-майор князь Голицын, Яицкий городок отнял генерал-май- ор Мансуров... — Ишь ты! Однако не упрощай, Иван Александрыч. Наше вой- ско тоже не из одних русских, а посмотри, как воюют, хоша бы башкирцы во главе с Салаватом, хоша бы калмыки с Дербетевым, хоша б татары с мещеряками, да мордва, да киргизцы... Не в нации дело, детушки, смотрите в корень: как и за кого воюют... А воюют вон как: голыми руками взяты и сожжены Воскре- сенский, Авзяно-Петровский, Белорецкий заводы. Нынче вот Маг- нитную взяли! Кабы не эта малохольная баба. Ладно б дворянка либо, на крайний пример, мещанка из богатеньких. На самого го- сударя императора оружье подняла!.. Когда возвратились Яким с Егором, Пугачева уже перевязали и усаживали в рессорную пароконную коляску. Пуля пробила мя- коть предплечья, задев лучевую кость. Умащиваясь на замшевом мягком сиденье, Пугачев держал раненую руку перед собой. Уви- дев страдающее лицо Егора, подмигнул: — Зарастёт!.. Ты вот чего, ты принеси-ка думку... Егор кинулся к торокам на заводном государевом коне. В ле- вом думки не было, туда всунуты свернутые малиновые шарова- ры, чекмень, плисовая рубаха, исподние порты. В правом рука на- шаривает полотенце, гребень, зеркало, ножницы, натыкается на мягкое — она, думка. Вытащил — плеснуло в глаза алостью тюль- панов. Будто даже вешней степью пахнуло — талой, младенчес- кой. А подушечка вроде тепло Устиных рук еще хранила. Мутью крутнуло в груди: как они там все? Нюрынька поди родила уж дав- но. Где сестрица — горькая царица? Пугачев положил думку на правое колено, опустил на неё пе- ревязанную руку. — И здесь, вишь, сгодилась, — сказал, взглянув на Егора, дви- жением плеча поправляя накинутый опашью кафтан с окровавлен- ным рукавом. В его голосе Егору послышалась тёплая затаённая винова- тость — уголёк, присыпанный пеплом, дунь — засветится, брось соломки — запылает. Знал Егор: скучает государь по Усте, неред- 387
ко имя ее поминает, дескать, может, зря не забрал с собой — про силась же. А вдруг осталась бы там, где остались лежать тысячи: под Татищевой, под Сакмарой, под Оренбургом... Что теперь га дать! По-родственному откровенничал государь: «Апостол Павел как говаривал: «В скорби будьте терпимы, в молитве — постоян ны». Каюсь, Егорий, каюсь и молюсь...» Не понял Егор: в чём кается? В том, что не взял Устю с собой? А может — в женитьбе на ней? Кается... Значит, жива душа? Свет в храмине — от свечи, в душе — от молитвы. Или совесть? Она ведь тоже с кандибобером. Как дворняжка на цепи: вместо того, чтобы помолчать, скулит, лает. Может, в малодушии кается? В том, что клюнул на приманку стариков и старшин, под венец пошел? Ведь откровенничают некоторые тёртые казаки: Усте кольцо — на руку, а ему — в нос. Чтобы послушнее был. Изогнув бровь, Пугачев обвёл прищуром расстроенных со- ратников. — Некогда, детушки, раны считать, — сказал, в крепкой бе- лизне зубов обнажив щербинку, которая придавала улыбке свой- скую простоватость. — Поехали! У победителей раны скорей за- живают... Вначале рука распухла, налилась жаром. Опасались гангре- ны. К счастью, отыскалась бабуся, стала лечить травами, и рана начала обмётываться струпьями, заживать. Наверняка «лекар- ством» стали и объявившиеся боевые товарищи Андрей Овчинни- ков с Афанасием Перфильевым. Потерпев на подступах к Яицко- му городку поражение от корпуса генерала Мансурова, они ушли с остатками отряда в степь и почти месяц разыскивали и догоняли Пугачева. Привели с собой 500 казаков и заводских крестьян. А на следующий день влился еще один отряд — 700 повстанцев слав- ного атамана Ивана Белобородова. Удивительно чёткая исполни- тельность: всего четыре дня назад Военной коллегией ему было послано предписание явиться к Магнитной, а сегодня он уже здесь. Сюда же есаул Иван Шибаев привел 300 крестьян и работных людей Златоустовского и других заводов. Егор потерял счет суткам, счет победам и поражениям. Он ни- чего не смыслил в стратегии и тактике, но со свойственной казаку сметкой здраво оценивал обстановку. Да, он не раз слышал ше- потки: государь-де вовсе не государь, а простой донской казак Емелька Пугачев. Многое в речи, в повадках государя вроде бы подтверждало эти шепотки. Верно, доходили они и до государя, верно, потому обронил как-то: «Стоит получить известность, как про тебя тут же напридумывают кучу небылиц и гадостей». А Яким Давилин как саблей отсекал: брехня барская! Государь, мол, де- сять лет в мытарствах скитался, собственными руками хлеб насущ- ный добывал, после сего в любом, даже в Боге чёрта признаешь! 388
Судить, слышь, надо по делам и разуму, Егорий, а не с чужого голо- са. Вспомни-де Петра Великого в пример: и корабли строил, и по железу работал, и лес рубил, и солдат в наводнение спасал, с чего простудился да помер... Нет, Егорий, ты эти оговорные плутни не забирай в голову!.. Егор и не забирал. Ему, собственно, чихать на то — царь, не царь. В любом разе — не простой человек, Яик таковских не виды- вал. Организовывать войско в несчётные полки, сплачивать, сдру- живать разноплемённые, разноязыкие, неграмотные толпы в еди- ную силу — нет, такое обыкновенному не по ноздре. Бывали дни страшных поражений, когда на лицах уцелевших лежало лишь же- сточайшее отчаяние, а государь не «отпущал» нервы, словно на ру- ках у него красовались четыре туза. Только веко чаще помигивало да рука украдкой под обшлаг лезла — волосок выщипнуть, уколоть болью. Заметив, что Егор видит его тайную отрезвляющую хитрин- ку, государь подмигнул: «Главное не отчаиваться, Егорий. Отчаяв- шийся теряет не победу, а голову. В любом положении лучше иметь маленькую голову мухи, чем большую задницу осла...» Егор голову не теряет, но маненько, как говорят на Яике, ро- беет: господами вон сколько войск напущено, словно собак на веп- ря, успевай только оборачиваться да клыками отбиваться. Ладно бы царицыны, а то и свои вдруг... Взять хотя бы ту бабу, какая в государя пальнула. «Дура шалавая!» — ругнулся при государе. Он усмешливо поиграл бровью: «Ишь как просто! Это ты, Егор, глу- пый. Наше дело не всем кажется святым. Вот эта баба, она в зава- рушке мужа потеряла, дитя схоронила. Не ввяжись муж её в зава- рушку — живым был бы, может, дитё не померло б с голодухи, по- тому как он хотя бы на пустые щи да зароблял... Мы обещаем сча- стье на когда-то, а не всем хочется ждать, жертвы нести. Счастье и справедливость будут когда-то, а несчастья сейчас сваливают- ся на головы. С чем остаются все, через кого мы, Егорий, прохо- дим? После нас ведь... дым и пепел! Пустыня египетская. Чем, как жить работным людям, какие тут хоша и при каторжном, однако ж при деле были? Тако ж с крестьянами. Пришли наши — коней заб- рали, волов порезали на харч, хлеб отняли, фураж стравили. При- шли царицыны команды — то же самое. За что ж кланяться вслед нам? Ты скажешь: зато встречают как! С попами, с иконами, с хле- бом-солью...Тут, знаешь, на два конца правда. Мы ведь манифес- ты наперед шлём, обещаем всеблагость, нам верят. Ну, а попро- буй не поверь — что наши сделают, когда придут? А попробуй не встреть хлебом-солью, молебствием — скольких перевешаем, спа- лим? И не моя тут вина, Егорий. Ты же ведаешь о моей строгости, о том, штоб — никаких распрев промежду племенами и нациями. И казню своевольных, и секу, а все равно... Когда кровь льётся, чело- век дичает, зверем становится... 389
Что правда, то правда. Многие слова указов и манифестов за- пали в память. «Кто не повинуется и противится... — голову рубить, имение взять... Кто повинуется, тот не противник — того не трогай- те...» Да кабы исполнялась воля государева, кабы все атаманы и пол- ковники послушными были. О рядовых и говорить нечего. Врыва- ясь в сломленную крепость или селение, перво-наперво бросают- ся к винным погребам. А вино — всем делам пагуба. Недаром, ос- тавляя Бёрды, государь приказал выбить днища бочек с вином. И однако ж многие неупойные рыла припадали к канавам, лакали зе- лье, как псы. Там и остались, переколотые вступившими в слободу правительственными солдатами. Минуты черного откровения пришли к Пугачеву, быть может, под впечатлением от несуразного выстрела отчаявшейся бабы. Его- ру ж они доставляли долгие часы маетных размышлений, ибо пита- лись они простым незнанием того, что на самом деле происходило во многих повстанческих отрядах. Атам вожаки жесткой рукой на- водили порядки. История сохранила наставление атамана Ивана Бе- лобородова сотникам «русскому — Семёну Варенцову, башкирс- кому — Егафару Азбаеву, черемисскому — Оске Оскину. Сим на- ставлением вам накрепко подтверждаю, чтоб имевшую в ваших сот- нях русскую и татарскую команду содержать во всякой строгости и вам послушании... А если кто из находящихся в ваших командах казаков оказываться будут в самовольствах и вам в непослушани- ях, за то таковых упорственников и противников воли его импера- торскаго величества наказывать вам без всякой пощады плетьми: русских — при русской и татарской команд, татар — потому ж при собрании татарской и русской команд, дабы, смотря на то, каждый мог страшиться... Атаман и походный полковник Иван Белобородов. Полковой писарь Петр Гусев. Повытчик Максим Негодяев». Таких наставлений, приказов и указов армия повстанцев знала сотни. Неграмотный казак Егор Кузнецов, хотя и «оберукий», стало быть, ловкий и непобедимый, мало что видел с высоты седла. И еще меньше понимал. В стременах его несгибаемо держала вера в спра- ведливость дела, затеянного человеком, который называет себя им- ператором всероссийским. И все же Егор нутром, сердцем чувствовал прорвавшуюся «чер- ную» правду Пугачева и сокрушался о страдающем народе. А это — и жена Нюра с народившимся, наверное, ребятёнком, и папаня, и Андреяшка, и Устинька. Это — шабры, соседи, тысячи и тысячи ка- заков, родимый городок, порушенные крепости, форпосты, кордо- ны, разграбленный, сожженный, обезлюдевший огромный край... Не узнать Егору, что по Уралу из 89 заводов, подвергшихся захвату восставшими, 23 будут уничтожены, 33 — остановлены и разграб- 390
лены. Убытки крестьян, мастеровых, работных людей составят бо- лее миллиона рублей. Заводские посёлки и приписные деревни не- досчитаются около 3-х тысяч душ мужского пола — погибших или бесследно пропавших, пересчитанных после подавления восстания. Кабы то знать Егору, он знал бы и другое. Покачав головой, он бы сказал: «Об чём сокрушаетесь, гражданы уважаемые?! Какой- то там миллион рублей убытков от всей войны нашей, когда Кать- ка-царица выблядку, сынку своему Бобринскому миллион на кар- манные расходы дала, отправляя в заграницы. Быдта она их за ру- коятями сохи выходила иль ба из земли выпахала. Какие три тыщи душ погибших, ежели генералы-победители, выхваляясь, рапорто- вали, что побиты десятки тыщ мятежников? Ежели вправду столько сничтожено ими народу, то кто ж вместо павших землю вспашет, скот разведет, металл выплавит, детей народит? Откуда тогда но- вые и новые воины к государю нашему являлись бы?..» Удивительным для Егора было бы и то, что во всех своих по- бедных реляциях отважные генералы подчеркивали, сколь тяжко доставались им победы. О самом первом и главном поражении по- встанцев у Татищевой крепости генерал, князь Голицын писал: «Дело столько важно было, что я не ожидал таковой дерзости и распоря- жения в таковых непросвященных людях в военном ремесле, как есть сии побеждённые бунтовщики...» Не для Егоровой головы такие знания и осмысления. Но он опять озадачивается: ежели так, то что же дальше? Государь слов- но на все пуговицы вдруг застегнулся, помалкивает, вызывая у Его- ра тайный протест: хватит, государь, из разорённой земли надо ухо- дить! А тот путает простака, запутывает наседающих врагов: с Бе- лорецкого завода повернул к Магнитной крепости, стало быть, на юг, к Оренбургу, к Яицкому городку, а от Магнитной — круто на северо-восток. Значит, на Сибирь? Дудки! Опять поворот — на Че- лябу, к Миасу, в сторону Москвы, вдоль горного хребта... В каждый день — нежданный и, кажется Егору, бестолковый, изматывающий поворот, поворот не телеги какой-нибудь, а огромной армии с пуш- ками, с обозами, да еще успевает после себя все переправы пору- шить, все удобные для преследователей пристанища разгромить или сжечь...Егору непонятно, а Яким Давилин вроде как больше всех членов Военной коллегии знает, зоб, как квакающий лягушак, раз- дувает: «Манёвр существляетгосударь! Манёвр, Горынька, — поло- вина победы». Над «манёврами» Пугачева ломали головы и преследовавшие его генералы. Князь Щербатов, после смерти Бибикова возглавивший силы карателей, трусовато сидящий в Оренбурге, получает слух: Пугачев, ваше превосходительство, идет с башкирами за Урал. Аде Колонг извещен о том, что оный прибыл в Усть-Уйскую крепость, у Михельсона — третье: мятежник уже на Авзяно-Петровских заво- 391
дах. Де Колонг меж тем спешит предупредить сибирского губерна- тора: Пугачев имеет «намерение зачать с Магнитной крепости и да- лее к сибирской линии идти...» А Пугачев 20 мая оказывается под стенами Троицкой крепос- ти. С ним — около десяти тысяч повстанцев при 30 орудиях. Егор Кузнецов восхищенно скребет пятерней башку под шапкой: «Н-но горазд наш батюшка на хитрости, генералы с панталыку сшибут- ся!..» С панталыку «сшибается» и атаман Осип Сазонов, узнав, что Пугачев собирается послать увещевательное письмо запершему- ся в крепости гарнизону во главе с бригадиром де Фейрваром: сда- вайтесь, мол, на милость государя Петра Фёдоровича, помощь к вам не успеет, а без нее вам не устоять. Повстанцы говорили прав- ду: верный своему правилу «медленно поспешать», де Колонг опаз- дывает с помощью троицкому гарнизону. Уже после, 26 мая, он напишет оренбургскому губернатору самооправдание: самозва- нец «проклятые свои силы имеет конныя и несказанную взял зло- бу, по причине полученного себе, будучи при атаке Магнитной кре- пости, в руку блессирования (ранения), так скоро свой марш рас- положил, что я не мог уже его догнать...» — Пустое, батюшка! — потрясает перед коляской Пугачева какими-то бумажками атаман Сазонов, голос его едва не плачет. — Вот, вот копии увещеваний наших (бригадир де Фейервар ак- куратно переписал их и отправил в Петербург). Я цельную зиму засылал в крепость, ладом, без крови хотел склонить... — И што жа? — нетерпеливо перебивает Пугачев, ладонью поглаживая на колене ноющую свежеперевязанную руку. — А они, гады, ржут на стенах да кафтаны задирают и голые задницы кажут! А у меня силов не хватало... Бить надо, батюшка, без промедленьев, сломом брать! — Ишь, как просто. Ладно, полковник, быть по-твоему. Но сначала посмотрю глазами... Почти до полудня колесил Пугачев вокруг крепости. Долета- ли до его слуха язвительные выкрики со стены: — Вона, вона их варнак, их рогожный царь! — Нарвался на пульку свинчатую, ирод, да кабы головой! — Эй, Сидорка, вороти пушку. Угости картечей Емельку! Атаман Сазонов грозит солдатам конопатым кулаком: — Посмеётесь, кады вешать поведём! А первым — его, брига- дира, вон с трубой стоит, мундиром блистает... Действительно, в окружении небольшой свиты стоял на сте- не де Фейервар, сухой, подтянутый, правая нога в ботфорте, выс- тавлена, как и положено полководцу, вперед. Вскинутая к глазу подзорная труба надменно обводила сгрудившиеся на уклоне горы полки повстанцев, въедчиво задержалась на Пугачеве и сопро- 392
во ждавших его конниках. Егор чувствовал себя неуютно под холод- ным стеклянным взором, полагал, что и государю такая пристальность неприятна, вроде б даже плечами шевельнул, стряхивая опеку. Государь оборотился. Солнце, а под сдвинутыми бровями — тя- желая беззрачковая тьма. Кликнул Белобородова. Тот подскакал на нервном караковом жеребце. Недавним кунгурским крестьянином, отставным солдатом нельзя было не залюбоваться: спокойные серые глаза, ровный висловатый нос с тонкими парусами ноздрей, аккурат- но подстриженные светло-каштановые усы и борода, тонок в талии. Ручищи — воина и пахаря. Почтительно склонился к Пугачеву. — Вот моя диспозиция, Иван Наумович... Егор слышал указания лишь с пятого на десятое, но все ж по- нял, что государь поручает штурм Белобородову, «понеже с коляс- ки только барышням кланяться пристойно». Западная стена каза- лась Пугачеву менее прочной, поэтому рекомендовал скрытно вы- везти в лесок за луговиной все орудия, там же спрятать главные силы, а остальное войско на виду у гарнизона переместить к про- тивоположной стороне и оттуда начать ложный штурм, толкая пе- ред собой возы с сеном, угрожая зажечь их под стенами. Когда про- тивник отвлечётся, кинуть главные силы из засадной стороны, на галопе вывезти пушки и палить ими с короткой дистанции, дабы разрушить узкий участок насыпного заплота, сделать проран. Да- лее всё без объяснений понятно. — С Богом, Иван Наумович! Пугачев, поддержанный Якимом Давилиным и Егором, вылез из коляски и направился к парусиновой палатке, разбитой для него в берёзовой рощице, лопотавшей глянцевитой юной листвой. Кон- войные, ослабив подпруги сёдел, пустили коней пощипать молодой травы. Сами тоже пали на мягкую, терпко-пахучую зелень полын- ца, пробившего мёртвый слой старника. Кони плохо паслись, по их атласным бокам волной прокатывались судороги, они то и дело вски- дывали головы, навострёнными ушами ловили гул пальбы, вопли со- тен глоток, лошадиное ржанье. Широкие раковины ноздрей трепет- но всасывали знакомые запахи недалёкой битвы. Кони, наверное, не понимали, почему они здесь, а не там. В государевых повозках Егор нашел кожаный турсук с кумы- сом, развязал мягкую горловину, нацедил в деревянную разукрашен- ную чашку, понёс в палатку. Пугачев лежал на ковре, подмяв под левый локоть Устину думку, и тоже, похоже, вслушивался в шум сра- жения. Взял чашку, отпил большими громкими глотками, поморщил- ся, отрыгнул кислятиной. Возвратил посудину: — Спаси Христос, Егорий. — И вдруг вскочил на ноги, насто- рожился, как взбуженный дальним собачьим лаем зверь: — Коляс- ку! Живо! 393
Егор на бегу отхлебнул из чашки, швырнул ее под куст. Нашел своего коня, сноровисто, в два щелчка, подтянул подпруги, кош- кой прыгнул в седло. Опытный слух Пугачева безошибочно уловил перелом в бит- ве — верно, по внезапному ликующему ору атакующих, по тому, как смолкли вдруг пушки. Через час Емельян уже сидел на крыльце комендантского дома в бархатном кресле с высокой прямой спинкой. Одет в но- венький казачий чекмень-трёхклинку, лоснящаяся соболья шап- ка надвинута на грозную линию бровей, левая рука стискивает серебряный топорик, в изгибе правого локтя положена мерцаю- щая каменьями булава. В очах — торжество. Очи смотрят на бре- дущих мимо пленённых солдат и офицеров, местных ополченцев и обывателей, подгоняемых выкриками и нагайками конных по- встанцев. Иногда от толп отделяется группка солдат, они распус- кают по плечам свои косицы, перед крыльцом падают на колени, кланяются Пугачеву: — Рады служить вам, государь, правдой и верой... Простите нас Христа ради, ваше императорское величество... — Бог и я, великий государь, прощаем вас, служите мне верно... За углом их тотчас переодевают в казацкую одежду, кружком, по-казацки, остригают волосы. А не присягнувших — в гарнизон- ные конюшни. Туда, Егор знает, втолкнуты многие сотни — поме- щики, их жены и дети, приказчики и управляющие имениями, мель- ницами, старосты, попы, заводские чиновники, схваченные вос- ставшей чернью, сгоняемые и свозимые со всей округи в главную квартиру армии для справедливого спроса. Государь запрещал са- мосуд. Тем, кто привозил своих связанных помещиков или упра- вителей, велено выплачивать хорошее вознаграждение. А вокруг конюшен уже снуют разноплемённые охотнички до задирающих на спине шкуру зрелищ, натаскивая под бревенча- тые стены охапки сена и соломы. Высо-о-ок будет костер! У сто- ящего перед Пугачевым коменданта, бригадира Антона Адамови- ча де Фейервара мелко дрожат белые обескровленные губы. Ему, верно, хорошо досталось в потасовке. Он без треуголки, без па- рика, гладкие и чёрные, как вороново крыло, волосы сеют синева- тые блики. Камзол на плече разорван, правый ботфорт без шпо- ры, но нога чуть согнута в колене, привычно, «полководчески», вы- ставлена вперёд, точно так, каким видели его на стене — только подзорной трубы не хватает да руки связаны сзади. Остекленело, боковым зрением он следит за приготовления- ми мстителей. Среди обречённых в ближней конюшне — его жена и две дочери. Наверняка он в тысячный раз думает о том, что ви- новат перед ними, вовремя не отправив куда-нибудь подальше от здешних разбойничьих мест. Оплошал старый служака: вначале 394
полагал, что мятеж дело краткое и устранимое, ибо помощь обе- щалась отовсюду. А потом оказалось поздно: со всех сторон кре- пость отрезала восставшая голь. Одному Богу ведомо, какие пос- ледние, излётные мысли посещали де Фейервара. Может, хотелось ему сказать главарю безумцев, что он не какой-нибудь пустоголо- вый искатель чинов и привилегий, что его предки и сам он — из доб- ропорядочных французских дворян, всегда умевших хранить честь и оставаться верными присяге, о чем многие русские дворяне очень охотно начинают забывать, ибо Петром III, чьё имя присвоил этот казачий авантюрист, и его супругой Екатериной Алексеевной дана дворянам «вольность». Порушено железное правило великого им- ператора Петра Первого: с 15 лет дворянин обязан служить. Двум третям дворянской семьи надлежало служить в армии и на флоте, лишь третьей части разрешалось оставаться в гражданских учреж- дениях. Без прохождения несложного курса военной науки дво- рянин не мог получить «венечной памети», дававшей право на же- нитьбу, он оставался словно бы неполноценным. При государе Петре Алексеевиче указами 1712, 1714 и 1719 годов при назна- чении на государственную службу и при её прохождении не бра- лись во внимание ни родовитость, ни заслуги предков. Будь ты хоть трижды «подлого» происхождения, иноверец или чужой нации, — прими по заслугам чин и должность, даже самую наивысшую. Муд- рый государь уповал не об отдельно взятом дворянине, он разре- шал задачи, стоявшие перед всем дворянством. И сам, «начав от барабанщичья чина, солдатские чины прямыми заслугами своими прошёл», «сержантский кафтан» лишь в 1691 году решился надеть, будучи уже более десяти лет на царстве. Потому как понимал: «сол- дат есть имя частное: от последнего рядового до первого генерала всякий есть солдат». С того и пошли при нём в гору смышлёные дети разного рода-племени: сын русского конюха Александр Мен- шиков, мальчик из бедной еврейской семьи Пётр Шафиров, не- грамотная служанка Марта, ставшая императрицей Екатериной Первой, мелкий швейцарский эмигрант Франц Лефорт, купленный по случаю у турок пленный арапчонок Абрам Ганнибал. Не суть важно, чьи они по рождению дети, важнее то, что умерли они ве- ликими сынами России. К сожалению для государства Российс- кого, многое из сделанного и приумноженного царём Петром и его сподвижниками либо забыто их наследниками, либо осквернено. Каждое царствование после Петра, увы, было сделкой с дворян- ством. А может, и прав этот дерзкий казак, изображающий из себя народного царя, подняв чернь против и своих, и набежавших ото- всюду наглых и ненасытных тварей, видящих в русских лишь бес- словесное рабочее быдло? Что ж, у каждого своя правда, но все- ми правит всевышняя десница. Он, французский дворянин, чужд 395
бесчестья, достойно исполнял данную русскому государству при- сягу. Если суждено умереть, то предстанет пред Богом с чистой совестью. — Почему не сдал крепость? — грозно вопрошает Пугачев. — К тебе писалось,повелевалось! Бригадир окидывает его коротким удивлённым взглядом. Он не знает, что самозванец сейчас только голосом суров, а на самом-то деле в хорошем настроении, благодушен и готов без спешки, обсто- ятельно покалякать с упрямцем. Да, впрочем, бывшему коменданту и не до него, он больше занят тем, что делается с его пленными солда- тами, местными обывателями, с его женой и дочерями. И все же раз- лепляет высохшие, утончившиеся губы: — Вы после сдачи уважали бы меня? Тацит говорил: «Предате- лей презирают даже те, кому они сослужили службу». Я офицер, я присягал государыне, я не мог выбрать бесчестье. Пугачеву хотелось спросить, кто такой Тацит, но он лишь бла- горазумно кивнул: — Правильно сказал этот самый... Предатель — хрукт, которо- му лучше бы на дереве висеть. О, Емельян уже хорошо знал цену предательствам. Иудиному роду нет переводу. Примеры — рядом. В Яицком городке казаки на круге сами выбирали себе атамана и старшин, и почти сейчас же сами и скрутили их, как только собственная шкура батоги почуяла. Кар- галинские старшины уж такими преданными ставились, такие пиры устраивали в честь «осударя-бачки», а потянуло палёным, откинулись. Преданнейшего и храбрейшего Соколова-Хлопушу карателям сда- ли. Правда, уходя из Бёрд через Каргалу, Емельян-таки прихватил оборотней и повесил... А в конюшни наталкивались все новые партии схваченных, при- ведённых и привезённых. Соломы и сена натаскано почти по самые их узкие горизонтальные окна, из них шел придушенный теснотой гул голосов и рыданий. Оставалось только огонь поднести. Бригадир с трудом оборачивает голову к Пугачеву: — Ви...не может... не имеет право на такой шестокий, бесчело- вечный казнь., ви же... тоше люди... Пугачев засмеялся. Страшен был смех. В глазах — ни искорки, тьма. Хлябь осенняя. Снова смеется: — Браво, комендант! Вспомнил, наконец, что не только вы, но и чернь — люди. Но вы-то... вы разве люди?! Судья Творогов! — щел- кает Пугачев над плечом пальцами, и Творогов сзади делает вперед шаг, склоняется к нему. — Прочти бригадиру, что пишет черному люду их благородье комендант Верхне-Яицкой дистанции полковник Сту- пишин. Творогов угадлив и угодлив, он изучил неожиданного в желань- ях Пугачева, поэтому важные бумаги у него всегда под рукой: кивок 396
секретарю, и тот выхватывает из кожаной папки нужный лист, подаёт ему. Творогов читает громко, четко, поверх бумаги стреляя глазами на бригадира. В своём обращении к башкирам Ступишин требовал прекращения «шалостей» с их стороны, а ежели не по- слушаются, то он тотчас пойдет на них из четырех крепостей с пушками.« И тогда, — продолжал Творогов, — вы не ждите поща- ды: буду вас казнить, вешать за ноги и за рёбра, дома ваши, хлеб и сено подожгу и скот истреблю. Слышите вы? Если слышите, то бойтесь — я не люблю ни лгать, ни шутить...» — Творогов отрыва- ется от чтения и остальное пересказывает своими словами: — Да- лее господин Ступишин упоминает башкирца Зеутфундина Муси- на, пойманного им с татарскими письмами от нашего государя им- ператора. Письма те полковником сожжены принародно. — Чтец снова опускает глаза к бумаге: — «А тому вору-башкирцу велел я отрезать нос и уши и к вам, ворам, с сим листом посылаю». То же комендант обещает сделать и с другими ослушниками, обещает «пытать накрепко, а также нос и уши отрезать». Даже за ложное изъявление покорности грозит смертной казнью «по великом ис- тязании». — Мусин, покажись! — приказывает Пугачев. Из-за спин его свиты Егор Кузнецов подталкивает небольшо- го кривоногого башкирина с грязноватой повязкой на лице, в дра- ном халате и сыромятных поршнях на босу ногу. Сдернул с его стриженой головы малахай и развязал на затылке узел тряпицы, заметил, как Фейервар содрогнулся: у Мусина не было ушей, а из раскосых глаз хлынули по скуластым щекам слёзы, заливаясь в чер- ные норки на плоском, плохо зарубцевавшемся основании носа. Пугачев подался к пленнику: — Это вы — люди, бригадир? — Задирает брови от внезапной догадки: — Ты француз, што ли, бригадир? Эка вас сколько на Руси! Я тебе тогда ишо вот што...Твой землячок де Колонг в Челя- бинске запер пленников в избе и живьём сжёг. А ишо, окромя тех, сто восемьдесят приказал убить. Ты не слышал сего? А то, што не- мец Михельсон, подполковник царицын, в Уфе поставил на реке дом, а внутри вырубил прорубь и в ней топил людей, тоже не слы- шал?* Мой атаман Малявин осаждал Карагайскую крепость и обе- щал гарнизону все милости от моего, государя, имени, ежели сда- * После таких «художеств» цивилизованный полководец еще и удив- лялся: «Живых злодеев я едва мог получить два человека, из забежавших в озеро (спасавшихся от карателей). Каждый из сих варваров кричал, что лучше умрет, нежели сдастся. Я не могу понять причины жестокосердия сих народов». Его, Михельсона, жестокосердие, видимо, легко понять про- свещенному миру. 397
дутся. Чем ответил комендант фон Фок? Пойманному башкирцу он приказал отрезать нос, уши и все пальцы на правой руке. Ис- калеченным, изуродованным и отправил к Малявину: знайте, мол, что вас всех ждёт. И об этом ты, бригадир, не ведал? А сам-то... увечил? Нет? И на том спасибочки... Хочу я тебя, француз, ишо вот об чём спросить: какая нечистая сила тянет вас, чужеземцев, в Россию? Што вы тут забыли? Кто вас тута ждёт? Я, внук Петра Великого, беззаконно свергнутый с трона подлюкой женой, нем- кой, вдосталь наскитался по разным чужим странам, однако нигде я не встречал города, который бы назывался Ивановград, Сидо- ровград, Петровград. Вы же, явясь к нам, врываете свои столбы: Екатеринбург, Оренбург, Петербург...Ни в Пруссии, ни в Турет- чине, ни в Египте не встретились мне губернаторы, городские го- ловы Иванов, Сидоров, Петров... Почему вы так несправедливы, почему вы так презираете нас? За то, что добры, гостеприимны, терпимы? — Этот вопросы, косподин атаман... задовайте не мне... «Фасон доржит», — уважительно думает о нем Егор и видит, как к бескровной щеке бригадира притыкается большой долгоно- гий комар и, приседая от усердия, вонзает иглу хобота. Его про- зрачное брюшко на глазах пухнет, буреет. А бригадир не чувству- ет, впору подойти и пришлёпнуть тварь. Глаза у бригадира стек- лянные, вдруг обезумевшие, они следуют за страшным безносым башкиром. Кто-то сунул в руку башкира дымный факел, он кло- нит его от себя, чтоб не обварило шкворчащим тележным дёгтем. На колесоватых ногах он словно перекатывается к ближней ко- нюшне, катится медленно, будто растягивает мстительное удоволь- ствие. Сколько еще таких вызывающе медленных шагов до навала сена под стеной — сто пятьдесят, сто? Вопли в конюшне не сры- вают глинобитную крышу, наверное, только потому, что вырыва- ются в узкие, как бойницы, окна, там — белые пятна лиц и черные распятые рты. С напряженным любопытством следят за факель- щиком пешие и конные сотни. Да и сам государь, кажется, любо- пытствует: как-де справится Мусин с деликатной миссией? Егор понимает: это — отмщенье. В Бёрдах Ваня Почиталин однажды читал государю книжку про историю Оренбургскую, на- писанную каким-то ученым Рычковым. Фамилию запомнил накреп- ко, потому что государь несколько раз переспросил: кто написал такую страшную правду, как фамилия этого барина? Особенно за- помнились события в деревне Сеянтюсь, где остановился отряд, усмирявший взбунтовавшихся башкирцев. Память у Егора хоро- ша, конечно, а лучше самого Петра Ивановича процитировать: башкирцы «тотчас на противность отважились, учали было на быв- ших в квартирах их людей убивственно нападать, и несколько че- ловек ножами поранили... Потому тотчас по всей команде учини- 398
лась тревога, и все они, башкирцы, осаждены были командою, и по кратком сопротивлении захвачены, близ тысячи человек с же- нами и с детьми их во оной деревне перестреляно, и от драгун шты- ками, а от верных башкирцев и мещеряков копьями переколото. Сверх того сто пять человек забраны были в один анбар и тут огнём сожжены. Понеже всё сие случилось ночною порою, и деревня вся зажжена была, то от великого их вопля и от ружейной стрельбы самое ужасное тогда было позорище...И таким образом все оной де- ревни Сеянтюсь жители с их женами и с детьми от мала до велика чрез одну ночь огнём и оружием погублены, а жилище их в пепел обращено». Двадцать с лишним годов прошло, а что изменилось? Простой народ бары ниже скотины всякой ставят. Вот и поднялся народ. В последний ли раз? Кабы так! Не каются ни те, ни другие... Непонятно почему, но Егор вспоминает комара на щеке фран- цуза и оглядывается: тот только что снялся и тяжело, как беременная баба, понёс себя, забирая высь над людским скопищем. «Чисто душа коменданта полетела, — машинально думает Егор и столбенеет, ус- тавившись на голову де Фейервара: — Боже, неужели в один секунд можно так поседеть?! Только что была вороная...» 2 Под Троицкой крепостью Пугачеву довелось-таки схватить ся с другим «де» — генерал-поручиком де Колонгом. До этого трусоватый командир корпуса ухищрялся избе- гать встреч с главными силами повстанцев, его послания и в Пе- тербург, и коллегам расцвечены устрашающими подробностями мятежа и явными преувеличениями. Не удержался от этой слабо- сти и после победного для его корпуса боя близ Троицкой крепос- ти, так описав Пугачева: «Сколько сам злодей ни усиливал свои от- чаянные силы, разъезжая наподобие ветра, удерживать и утвер- ждать, однако остался рассыпанным так, что вся толпа его раз- дробилась на малые партии и в разные дороги принуждена обра- титься в бег». Емельян действительно сам руководил этим неравным по си- лам сражением, понимая его значимость. Очень важно было вов- ремя появляться в критических местах битвы, чтобы оценить об- становку и дать нужный совет, словом и личным примером под- держать дух повстанцев. Рессорная коляска для этого, понятно, не годилась. Егор слышал, как Пугачев выругался по сему случаю: «В штанах не е..., в рукавицах — не работа!» И, сцепив зубы, пере- сел в седло, подвесив раненую руку на платке. Носился воистину вихрем, гвардионы конвоя еле успевали за ним — и он, и они не 399
раз меняли загнанных коней. Но одолеть регулярное, превосходя- щее и числом, и вооружением войско не удалось. Многие повстан- цы погибли или попали в плен, большинство же разбежалось, что- бы через короткое время объявиться возле Пугачева и снова сра- жаться. Втянув карателей в глубину Башкирии, в горы, сделав манёвр, будто бы намерен уйти в Сибирь, где его трудно будет достать, Пугачев вдруг решает круто развернуться и стремительно скатить- ся к Волге, оставив правительственные войска далеко позади себя. Удивлённым соратникам сказал: — Мной получена тайная депеша от сына моего, великого кня- зя Павла Петровича. Он с большим войском идет к Казани. В Ка- зани объединимся и — на Москву! — Может, по выражению лиц, по смущенному молчанию сподвижников почувствовал, что они не очень верят в существование войска цесаревича, поэтому малость «разжевал» для них свою «стратежему»: — Мы много времени заз- ря потратили возле Оренбурга и Яицкого городка, тако ж подле Уфы. Край меж тем разорён, годного к государевой службе наро- ду осталось мало. Пойдём на Волгу, завернем на Дон — там людей, как песку в море. Там вся коренная Россия поддержит. Навалимся на Москву, на Петербург... Надо поторопиться, пока Катька заня- та войной с турками. — Бачка осударь праульно говорит, — первым поддержал Пу- гачева башкирский полковник Салават Юлаев, полководец хотя и юный, но умный и храбрый. Его слово было веским: за плечами батыра — пятитысячная конница. Остальные молчали. Соглашались? Вряд ли. Походный атаман Андрей Овчинников, расстегнув косоворотку, яростно почесал за- росший кадык, кашлянул на всякий случай. — А как не поддоржут тама? Чао мы знаем тута об Расеи, об донцах? Ничего. Гожей, думаетца, в Сибирь, она широка и обиль- на. Либо — на Яик, к Гурьев-городку — там Персия рядом, примет, ежели што. — Одна была у волка песня, да и ту ты, Андрей Афанасьич, отнял, — усмехнулся Пугачев. — Скажи лучше, што от родных ку- реней уходить не хотите. Не сопи, не дуйся, атаман, но бросить наследника Павла Петровича, не подсобить — по-казачьи ль бу- дет? Обстановку тамошнюю я тебе обскажу зараз, мне её верные люди доложили... «Обстановку тамошнюю» обрисовал впоследствии неутоми- мый преследователь Пугачева подполковник Михельсон: «Окрес- тность здешняя генерально в возмущении, и всякий старается из здешних богомерзких обывателей брать друг у друга преимуще- ства своими богомерзкими поступками...Немалое число дворян с женами и детьми лишены жизни, то же самое и прикащики. Мно- 400
гих мне удалось освобождать, только везде поспеть нет способов, потому что нет почти той деревни, в которой бы обыватели не бун- товали и крестьяне не старались бы сыскивать своих господ или других помещиков или прикащиков к лишению их бесчеловечным образом жизни». Они смотрели друг на друга. Те, что группой стояли на кремлёвской стене, были спиной к Волге, к закатному солнцу. Долгие, как вожжи, лучи по-июльски жарко высвечивали кирпичную вязь барских особняков и Девичьего мо- настыря, осадисто-толстостенные купеческие лабазы, кривое убо- жество бедняцких хижин, опустевшие лавки торговых рядов. Каж- дое окошко пристреливалось осколками солнца. Пылко сияло зо- лото крестов и куполов православных храмов и полумесяцы на шпи- лях мечетей. По многовёрстому обводу слободских окраин горби- лись насыпи батарей с затащенными на них орудиями. Меж ними скелетами белели свежесколоченные рогатки. Впереди группы, локтём к локтю — председатель секретных следственных комиссий Павел Потемкин и казанский губернатор Яков Ларионович Брант. Потемкин хотя и выше Бранта почти на голову, но выглядит перед тучным губернатором долговязым недо- рослем. Их подзорные трубы направлены поверх крыш и колоко- лен туда, где начинается Арское поле, где зеленеет новенькой же- лезной крышей осиротевший вдруг губернаторский дом. В сторо- не от него, возле липового парка помещицы Неёловой, скучились всадники. Они с северо-востока смотрят на город, на крепостную стену и, наверное, видят столпившихся на ней знатных господ. У переднего — тоже подзорная труба, которую он то и дело подно- сит к глазам. — Зрите ль их вождя, Павел Сергеевич? На белом коне. Потемкин лишь бритой щекой дёрнул, будто муху согнал. Сдержался, чтобы не выдать афоризм: вожди всегда правят тол- пой, народом правит только Бог. Сдержался, ибо тут же напраши- вался вопрос: а кем же тогда цари правят? Его с минуты приезда раздражает этот расползающийся по швам куль с говядиной, от которого постоянно пахнет настойкой кошачьей травы валериа- ны. Он, кажется, шагу не может сделать без доктора, который и сейчас стоит за его спиной, хотя еще Плутарх сказал, что медици- на заставляет нас умирать продолжительнее и мучительнее. При- ехавши из Оренбурга три дня назад и ознакомившись с обстанов- кой, Павел Сергеевич тут же сел и написал государыне всё, что думает о трусости и нераспорядительности здешних властей во 401
главе с губернатором, уверив ее, что городу ничто и никто не уг- рожает, о приближении самозванца лишь пустые «подогретые щи» обывательские полощутся. Поторопился, право: уже на следую- щий день, то есть вчера, пришлось выслать навстречу самозванцу легион полковника Толстого — 200 всадников при орудии. В две- надцати верстах от города отряд был разгромлен, Толстой убит. А сегодня Пугачев — вот, рядом, на белом коне. Хоть руку ему про- тягивай. И за ним, за его свитой во весь окоём — пыль, пыль. Она клубами вздымается по всему северо-востоку и серыми тянучки- ми пластами ниспадает на городские предместья. Рысят свирепые казачья и башкирская конницы, поспешает лапотная пешая чернь, неисчислимо скрипят обозы с пушками, провиантом, бухтами пеньковых веревок — бар вешать... И куда же ты прёшь-лезешь, неразумная чернь, ты ведь пешка, только пешка в руках и помыс- лах бесстыжего самозванца. Да, но без пешек не бывает королей, не выигрываются сражения. Ой как не хватает сейчас этих сер- мяжных бесстрашных пешек ему, свежеиспеченному генералу, всем защитникам города... Правда раздевалась перед Потёмкиным, как наглая неопрятная женщина. Боже, что о нём государыня подумает! А что — эти, за спиной? Важничал, хвост колесом распускал, словно павлин! Не по чину легкомыслен, скажут. Из тех, скажут, кто не умеет летать, но ломает крылья умеющим. Таким, как старый орёл Брант. Орёл? О, этому пернатому он может кое-что напомнить. Например, о том, как тот отнёсся в прошлом году к побегу Пугачева из казанского остро- га. Генерал-прокурор Вяземский, ссылаясь на «именное ея импера- торского величества повеление», обязывал Бранта высечь Пугаче- ва, отправить в каторгу и «накрепко тамо за ним следить, чтобы он оттуда утечки учинить не мог». Ибо в Петербурге уже знали кое-что о былых похождениях донского казака. Губернатор, разумеется, от- ветил Вяземскому, но с превеликим опозданием — через двадцать четыре дня после того, как Пугачев сбежал. Дескать, письмо их си- ятельства «получить честь имел, но исполнения по тому указу не учи- нено, для того, что предсказанный Пугачев... с часовым, бывшим при нём солдатом г бежал». Бежал, чтобы возвратиться сегодня, преужасно смутив обо- их, стоящих локтем к локтю. Тут уж не до амбиций. Однако Потем- кин держит вид. Роняет, не склоняясь и не поворачивая головы: — Яков Ларионыч, потрудитесь упредить начальство острога: ежели нам придется уйти в крепость, необходимо всех заключен- ных ... До единого. Вы понимаете, о чём я говорю. — Упрежу, Павел Сергеевич, беспременно упрежу. Брант трудно дышит, сердце — как перепел в силках, со лба ручьи — платок хоть выжимай. Однако ж рад приятности: молодой выскочка как бы берёт назад все свои дерзостные упреки, запаль- 402
чиво высказанные в день приезда. Радует губернатора и ознобное трясение коленки Павла Сергеевича, которое он улавливает возле своего бедра, даже тонкое теньканье колесика на шпоре его улав- ливает. «Еще и горы не видал, а уж постромки обмарал. Не зря ска- зано: в мирное время окружай себя мудрыми, в военное — отваж- ными. Как же он подле знаменитого Румянцева воевал?..» В это время, рассматривая свиту Пугачева, Потемкин злорад- но думает о «предерзостной дикарочке», как отрекомендовал Мав- рин казачью царицу. Прорвется самозванец к тюрьме, а в ней — тру- пы его богомерзких сподвижников, среди них — обе его жены. О, после того вообще никто не жди от разбойника пощады, ни стар, ни млад. Может так случиться, что и он, молодой, перспективный генерал, будет вздернут. Боже, за что такая несправедливость? Вспомнит ли о нём красавица Пашенька Закревская? Как это у Ра- сина? «Мой изумлённый дух трепещет перед ней...» Дух от одного воспоминания о ней трепещет. Уронит ли хоть слезиночку, если не вернется он? Красавицы жестокосердны...А если бы одеть каза- чью дикарочку в одежды Паши? Пожалуй... Пожалуй, не уступила бы ей...Прожженный ловелас, о чем ты думаешь в роковые минуты! Да, наверное, о том же, о чем все мужчины, носящие при себе ору- дие насилия. Не зря французы говорят, что красивые женские нож- ки перевернули не одну страницу истории. Прелестно написал Вольтер: достаточно было одному мужчине влюбиться в женщину, чтобы мир стал таким, каков есть. А еще утверждается, будто фран- цузские женщины тратят на косметику больше, чем государство на армию. Зато у них и побед больше, черт возьми! Но не резоннее ли всех Плутарх: при погашенной лампе все женщины красивы? Бли- стательно продолжил его мысль братец Григорий Александрович: чем больше любовниц, тем больше разочарований! А уж он-то зна- ет в них толк. Полюбопытствовал: «Каких предпочитешь, братец, блондинок или брюнеток?» — «Предпочитаю наличные, — сказал он. — Когда есть наличные, будут и блондинки с брюнетками». Пра- во, истину молвил Сократ кривой! А Устинья, пожалуй, ничего не стоит.Что ни говори, юная казачья царица восхитительна... Ну вот, то о Пашеньке Закревской, то вдруг о самозванцевой наложнице! Как не вспомнить Мольера: из всех вечных вещей любовь длится короче всего... Жестокий враг на окраинах города, вверенного твоему попе- чению, а ты — о женщинах, о любви, память свою изумительную упражняешь, цитируя великих. Заёмная мудрость актёра! Стыдно, право... В эти же минуты об Усте думал и Пугачев. Встречные ножевые лучи солнца слепили его, но среди громад собора Петра и Павла (божественных тёзок его и «сына»-цесаревича), Спасской башни и башни Сюмбеке, Девичьего монастыря, множества мечетей он бе- 403
зошибочно нашел угрюмое своё узилище, а теперь, верно, и Усти- ньино. Перебежчики полковника Толстого сказывали, что из Орен- бурга её привезли сюда, в казанскую тюрьму. Жалко девчушку. Ни за что тяжкий крест несёт. Выпала из нормальной жизни, как пте- нец из гнезда. В первый черёд острог надобно взять, в нем, поди, тыщи колодников. И среди них — Устинька синеглазая, стыдливая и озорная, истово, по-казачьи, ринувшаяся в кровавую коловерть вос- стания, принявшая венец супружества с ним, «темным царем» каза- чьим. Что «тёмный» — не догадывался только действительно тёмный и глупый. И вот... Быть может, в том же сыром мрачном каземате томится, в котором он, Емельян, маялся. Губернатор Брант, поди, седой башкой об угол бьётся, сожа- лея о том, что позволял колодникам (после урочных работ, разуме- ется) христорадничать по улицам в сопровождении солдата с ру- жьём. Острожные харчи прижиливал, немецкий скупердяй! Али не знал, что отвага мёд пьёт и кандалы рвёт? Емельян и мёду попил, и кандалов без числа порвал, манифестами вольности полдержавы вздыбил. И грозным судией твоим явился под Казань. На белом коне. Имея за спиной 40 полков — двадцатитысячное войско «сволочи», «черни», «подлых людишек», почти поголовно вооруженного дреко- льем. По капле дождь, а море поит. По приказанию Пугачева написан указ к властям и жителям Ка- зани с призывом сдать город без пролития крови, принять «госуда- ря» с хлебом-солью, за что все будут «Богом и великим государём милостиво прощены». И теперь вот Пугачев и его полковники, его военная коллегия ждали возвращения походного атамана яицких ка- заков Андрея Овчинникова, который повёз указ по назначению. Он, взвихривая пыль, прискакал скоро, вытащил из-за пазухи кафтана бумагу: — Не приняли, ваше анператорское величесто. — Что ж, была бы честь оказана, — спокойно сказал Пугачев. Его уже не удивляла трусливая самонадеянность комендантов больших и малых городов и городков, крепостей и крепостиц. Зна- комое русское «авось»: авось пронесёт, авось помощь подоспеет, авось хляби небесные разверзнутся на головы атакующих... И не- редко «авось» выручало: Оренбургу помощь подоспела, Уфа сама выстояла, превозмог всё и выдержал гарнизон Яицкого городка, дождавшись корпуса генерала Мансурова. Но на что, на кого надеются в Казани? Вся губерния охвачена восстанием! Ранним утром 12 июля войско Пугачева четырьмя колоннами начало штурм. В атаку пошли даже безоружные — для множества и боевых воплей. Ветер очень кстати дул в сторону города, атакую- щие вручную двигали впереди себя возы с подожженными сеном и хворостом, ослепляя защитников дымом. Между возами катили пуш- 404
ки. Через каждые десять-двадцать шагов пушки останавливались и палили по городу. Быстро запылали крайние дома предместья. А там уж пошло, пошло рвать, огонь стал пластаться с крыши на крышу, они, обрушиваясь, вздымали столбы искр, далеко расшвыривались горящие головешки. Вслед за ядрами, картечью, пулями в защитни- ков летели тысячи башкирских стрел, нередко обёрнутых горящей паклей. Батареи города были сбиты, рогатки снесены. Немало обо- ронявшихся перебегало к повстанцам, разворачивая оружие про- тив своих. Большинство же их кинулось к воротам крепости: зна- мо, за стеной целее будешь... Любо Пугачеву, поспевающему всюду, видеть неистовый, бес- пощадный азарт атаки, азарт боя. Вчерашние пахари, косцы, пас- тухи с распятыми орущими ртами, в лаптях, длиннополых холстя- ных и сермяжных рубахах, перехваченных в поясе лыком, с взмок- шими, спутанными волосами дуром прут на длинную, в несколько крестовин, рогатку, огулом оттаскивают ее или с разгону, опершись на кол или вилы, перепрыгивают и устремляются навстречу шты- кам и залпам солдат. Солдаты не выдерживают, сбиваются в кучки, кажут спины, убегая к стенам кремля. Их догоняют и с мстительной яростью, с хэканьем дровокола обрушивают на головы топор или кол, или вгоняют меж лопаток блескучие острия вил — мужик в му- жика, только одетого в солдатский мундир. А пушкари, закопчен- ные, черные от пороховых газов, словно черти у котлов преиспод- ней, на канатах, под «раз-два-взяли!» вволакивают многопудовую тушу орудия на ворота Казанского монастыря, всыпают в неостыв- шую еще пасть его картуз пороху, забивают пыж, вкатывают ядро и — ах-х навесом по внутренней крепости. И еще, ещё! С лютым ги- ком и воплем, яростным «Ур-алла!» мчат татарские всадники, вертя над головами сабельные солнца. Обгоняют их, припав к гривам взмыленных коней, казаки, беспощадны их выставленные пики, щеки вспучены разбойным парализующим свистом, бородатые па- сти клокочут страшным «уррра!» Вопли раненых и умирающих, гро- хот пушек, треск горящих, рушащихся домов, забивающие горло дым, гарь, пыль, валяющиеся трупы солдат, городских обывателей, юных гимназистов в черных форменных мундирчиках, поставлен- ных под ружьё Потёмкиным... Пугачев каблуками бьет в бока жеребца, летит к Белоборо- дову: — Иван, острог, острог бери! Только что сдавшийся солдат сказал: начальством велено всех колодников переколоть. Надо успеть, Белобородов успеет. В ост- роге царица Устя! Емельян заворачивает скакуна, а конь уже не белоснежный красавец, он уже серый, грязный от пыли и копоти, из-под ремней пахвы и нагрудника летят хлопья мутно-желтой пены. 405
— Андрей! Овчинников! Ворота, ворота кремлевские не упус- ти! С флангов, атаман, с флангов!... Бой — стихия Емельяна. В бою он никогда не теряет самооб- ладания, он всё видит и всюду поспевает. Не его вина, коль не все- гда получается по его воле, его беда — войско необученное, орда неостановимая, как пожар, как половодье. Вместо атаки, многие по- встанцы кидаются в уцелевшие жилища, храмы — грабить, ломать, жечь, насиловать... В проулке налетает на казака, пытающегося приторочить к седлу тяжеленный мешок с барахлом и утварью — выпирают пузо казана, сосок глиняного рукомойника, рамка зерка- ла. Правая рука Емельяна еще слаба, жиганул плетью с левой — вздулся на лбу и скуле казака багровый рубец. — Повввешу сукина сына! Туда, в бой! — ткнул плетью в сто- рону атакующих. Тюремные ворота разбили, из них хлынули изможденные, в рва- нье, колодники, многие с оковами по рукам и ногам. Плакали, обни- мали освободителей, говорили, что они — счастливцы, что в казе- матах несть числа умерщвлённых тюремщиками. По поручению Пу- гачева Егор тыкался чуть ли не к каждому узнику: была ль среди них государева жена Устинья Петровна, его, Егора, сестричка? Ник- то ничего не знал. Егор, привязав у ворот коня, метнулся в тюрьму. Почти во всех распахнутых камерах стоял солоноватый запах кро- ви. Среди черно-алых луж в разных, порой ужасных, позах лежали трупы. Срубленные палашом или разможжённые прикладом чере- па, проткнутые штыками груди, животы, шеи. Некоторые несчаст- ные еще стонали, хрипели, пытались куда-то ползти, просили о по- мощи. Один, с вышибленным, на жилке висящим глазом и распоро- тым животом умолял добить его. Егор, перекрестившись и произ- неся «Прости, брат», проткнул грудь его пикой, ощутив, как легко прошло стальное острие меж рёбер и воткнулось в кость позвоноч- ника, крупно, раз за разом дёрнувшегося. Входя в очередную каме- ру, Егор, обмахиваясь крестом, как заклинание, шептал: «Господи, отведи... спаси и сохрани!» Были среди мёртвых и женщины. Ле- жавших ничком он переворачивал, в сутеми каземата вглядывался, страшась встречи. Помог вроде человеку отмучиться, заколол, а на душе тошно: «Да што ж это мы так-то? Аль не люди! Зверь и то не казнит своих так... За что всех-то здесь? Тут жа неповинные, поди, сподряд. Как вон та старая баба, как вон отрок желторотый... В Тро- ицкой, в конюшнях, почитай, сплошь бары да мучители всякие за- перты были, дак все равно государь батюшка остановил поджог, не свелел, дескать, без разбору, без суда — неможно... И оставляли крепость, а все ж не тронули запертых, люди ж, всякие ж...» Устиньи не было. Не оказалось и Егорова коня у ворот. Его не- спеша, не привлекая внимания, уводил сутулый кривоногий баш- кир с кожаным, серебром украшенным саадаком за спиной, из ко- 406
торого торчал лук, и пустым, тоже кожаным, колчаном. Своего, вид- но, в бою потерял, а тут, вишь, вроде бесхозный подвернулся. Хо- рошо, что не вскочил в седло, не ускакал, была б Егору забота! Он кинулся вдогон, добрым словом поминая своего утонувшего Гнед- ка: уж тот не дался бы вот так, чтоб его, как телка, увели. — Эй, тамыр, мать твою вперекид! — Настиг, пощекотал ост- риём пики под лопаткой: — Башка секир хошь? Тот испуганно обернулся: бравый казак при ружье и сабле, его пика в грудь направлена. Притворно заулыбался, стащил с головы малахай, притиснул с угодливым поклоном к сердцу, молча протя- нул повод. Егор взял, концом замахнулся хлестнуть по редкозубой плутоватой роже. Почти не коснувшись носком сапога стремени, скакнул в седло. Среди толпищ победителей и побежденных разыс- кал Пугачева, доложил. Тот, покосившись на гарцевавших рядом со- ратников, тоже осенился крестом. — Слава Богу, — сказал негромко. — Может, еще отыщется. Если тюрьму легко взяли, то с кремлёвскими воротами неуп- равка вышла: они закрылись за последними вбежавшими в них сол- датами и ополченцами. Тотчас со стен крепости усилилась ружей- ная и орудийная пальба, пошли немалые потери среди штурмую- щих, и Пугачев приказал отступиться. Более того, решил вывести войско из города, неразумно подожженного со всех сторон. В огне было всё, что могло гореть, дым выедал глаза, забивал дыхание, от перекалённого воздуха пузырилась кожа. Уводились не только по- встанцы, угонялись и не укрывшиеся в кремле жители. Надежный казачий заслон лишь у ворот оставили — на случай, если осажден- ные попытаются вырваться из дымного, пылающего ада, бушевав- шего и внутри цитадели. Всех направляли за северные выселки, на Арское поле. Гвардионы Якима Давилина пошумливали, освобождая дорогу для Пугачева, но мало кто обращал на них внимания. Город остав- ляли не полки, сбитые хотя и на скорую руку, но все-таки управля- емые, покидало раздёрганное, как веник, людское скопище: всяк себе командир и начальник. У Пугачева ярость подступает к горлу, впору каждого матюганом и плетью стегануть, как сбесились все, как конец света! Конные огружены мешками и узлами, из которых прут наружу то чугунная нога подсвечника, то шея балалайки с обо- рванными струнами, то деревянный футляр часов. Высовывается, как спил с годовыми кольцами, штуковина материи. Не отстают и пешие: на хребтинах узлы, корзины, коробья, напиханные всякой утварью и барахлом. У мужичка с всклоченной, опалённой боро- дой, в долгополой, прожженной в нескольких местах рубахе, со сбившейся к драному лаптю онучей, за одним плечом, на ремне, древко с прикрученной торчком косой ( не приведи Бог на такую рогатину напороться!), на другом — перехлёстнутый бечевой двух- 407
ведерный бочонок с вином, на одном согнутом локте вязанка воб лы, на другом — медный казан. Подле него шествует счастливый об- ладатель новенького хомута с распущенной супонью, который он надел на собственную шею, а локтём прижимает к боку моток жел тых сыромятных постромок. За кушаком его скалится лезвием то- пор, за плечом, на кожаном погоне — пика казачья. Скрипят, пылят, отдавливают ноги десятки, может, тысячи под- вод с награбленным барахлом, на них паучьей, охватной раскоряч- кой сидят осатанелые от привалившего фарта владельцы, дотронь- ся — башку разможжат. О, страшен человек в жадности. Он уже не человеком становится. Здесь вот, сейчас, всяк себе вша ничтож- ная, забывшая правило: держись кожуха своего, ползучая, пропа- дёшь ибо! А она полезла вон. И куда с награбастанным, серая? По домам? Или тут же пропивать? Случись беда — не сосвистаешь, не скричишь... Армию б Емельяну, армию — строгую, наученную, в какой ему привелось воевать и против прусского Фридриха, и про- тив османов. Случилась победа, самая большая из всех, а радости нет. По- тому что нет слухового окошка, через какое б глянуть и увидеть бу- дущую жизнь — искомую, чистую. Бывает ли она? Отчего ж люди не сотворили ее до сих пор? Почему Бог не помог им найти желан- ную? Или она — только для таких, как в этой фуре, наваленных точ- но снопы? Скрипучую фуру еле-еле тянут две разномастные крес- тьянские лошади, устало мотающие головами. Она движется особ- няком, её сторонятся, пропускают, и лишь немногие останавлива- ются, всматриваются в трупы победителей, ища, быть может, зна- комых или близких. Тут и с разорванными, сизо-кровяными, вывер- нутыми внутренностями, и с оторванными конечностями и голова- ми (торчат лишь бело-розовые маклаки коленных или локтевых су- ставов да гребни шейных позвонков), со стёсанными палашом ли- цами, разрубленными черепами, изломанными грудными клетками. Над страшным возом погудывают изумрудные мухи, тела уже тро- нул тлен, от них исходит сладковатый фиалковый запах. Не здесь ли и Устинья? В фуре, кажется, ни одного женского трупа...Не при- веди Бог тут встретить. Подобная была, там, на льду под Бёрдами, с него хватит. Обглоданноё зверьём, ограбленное бесчестьем тело Лидии Харловой, с выклеванными голубыми глазами... — Ма-а-амка, глякось, батянка наш! Ликующий мальчишеский всклик высок и звонок. Во рту мгно- венным палом осушивает, больно ёкает под титькой. Как и многие, оглянулся: в толпе — жена Софья, с детьми! Бдение в нём, как у зверя: заяц спит, а ухо торчком. Емельян — посерьёзнее зверь, за ним не борзые — волкодавы пущены, ляжки цапают. Рванул повод, вздыбил, вывернул коня, шарахнулись от копыт люди. Подскакал, махом вихнул вниз, к омертвевшей Софье: 408
— Ниш-ш-шкни! Убью... Царь я... Она отшатывается, угол серого грязного платка — на рот, то- ропливо загребает к себе растерянных детей. Емельян распрямля- ется в седле, оборачивается: — Яким! Эту бабу с ребятами определи в обоз. Малец на ра- достях обознался. — И начинает длинновато, кажется Егору, вып- равлять нечаянную правду мальчишки: — Его отец действительно схож со мной, он донской казак Емельян Пугачев, друг мой, за меня в тюрьме замучен... Ишо, Яким, — останавливает рванувшего было исполнять приказ начальника конвоя, — ишо — сорганизуй им баню. Когда Емельян нагнулся к Софье, шибануло немытым телом, затхлостью, какая бывает от старой перетёршейся подушки, на пле- че жены увидел крупную шевелящуюся вшу. Дивился потом: всё это заметил, унюхал, а лица Софьиного не разглядел, не вспомнил — просто землистое пятно с ямами, в которых метнулась знакомая го- лубизна. И детей не разглядел. А Егор разглядел: наверное, действи- тельно очень уж был схож казак Пугачев с императором Петром Фё- доровичем, коль дочки его смуглостью кожи и выкатом темно-ка- рих глаз — чистая копия государя. «Забавно как случается!» — кру- тит головой Егор, озадаченным взором провожая босоногое семей- ство, суетливо двинувшееся за Якимом. К позднему вечеру Софья с детьми, накупанные, переодетые, а главное — накормленные и напоенные, разместились в палатке, поставленной для них невдалеке от государева шатра. Толстый слой свежего сена укрыт ковром, по нему — мягкое стёганое одеяло, в головах — настоящие подушки. Забытое счастье! Девчонки сразу же уснули. От близкой поймы налетели комары, зудят, кусаются, и Софья, приподнявшись на локте, помахивает над лицами детей ла- донью. Слушает ночь, присевшую в изголовьях, как цыганка: позо- лоти ручку, погадаю, всю правду скажу. Чего гадать — и так всё шва- ми наружу! Трофимка ворочается, но, похоже, не от укусов комариных. Долго не шевелится — и вдруг: — Мамк, а почему от нас папанька отказывется? Потому, что царём притворяется? За это царица наш курень спалила, да? — По- молчал, обиженно сопя. — Мамк, ты зачем не отвечаешь? Она вздохнула: — Што я тебе отвечу, Фимушка, коли сама я вся в тенётах запутанная. Ты уж взрослый, сынок, догадывайся. А ишо лучше — спи. Завтрева у папаньки спытаешь, да не осерди, не при лю- дях. Спи... Со стороны догорающего города несходимый запах дымов и гари, словно всё живое на сто вёрст вокруг спалено, да нежданно ввильнет в палатку шуршливый низовой ветерок, и после него хоть 409
ревмя реви: запахи родины оставит — горьковатой полыни, конс- кого пота, горячего суглинка, поспевающего жита. Еще б перепе- лов бой, вскрик жаворонка спросонья... Нет ничего, и поспеваю- щего жита нет, и горячего суглинка. Есть горящий город, хлопки дальних выстрелов, и есть эта парусиновая палатка на Арском поле, есть теснота, скопище людей, коней, повозок, палаток. Тут идет гульба победителей. Прошла по Арскому молва: караулам и пушка- рям — ни стопочки, ослушников — вешать. Государево повеленье. Её, Софьи, мужа повеленье, который назвал себя царём и нацепил по рукавам и вороту барские кружева, пирует со сподвижниками у себя в шатре. Ему там прислуживают какие-то девки с весёлыми блудливыми глазами. Это они, Софья видела, стаскивали с него тя- жёлые походные сапоги и обували в мягкие, разноцветного сафья- на ичиги, переодевали в белую рубаху с пышными кружевами и в парчовый полукафтан с золотыми позументами, гребнем расчесы- вали его бороду и голову, в черни коих разглядела Софья много живого серебра. В шатре звенят бокалы, звучат здравицы. Там запевается его любимая: Не шуми ты, мати-зелёная дубравушка... А она, законная жёнка, а они, законные его дети, здесь, в па- латке. Вроде бы обихоженные, но никому не нужные. Мужем, от- цом давным-давно забытые. У него на Яике, сказывают, новая суп- ружница обозначилась. Ей, как когда-то Софье, тоже божился: разъединственная, до гроба? Дескать, взялся за гуж, не говори, что не муж. Той, новой, в молебнах, рассказывали в тюрьме, до сих пор слава возглашается как государыне всероссийской. Хотя сама эта «царица» будто бы тоже уже в казанский острог привезена была и, может быть, вровень с другими колодниками удавлена либо зако- лота. И жалко и не жалко бедную. Не жалко, если сама, охотою про- тив православного закону пошла. Жалко, коли обманутая, спроть воли к венцу приведена. Софья сморкается в угол платка, но не плачет. Её последние слёзы высохли тогда, когда перед ней пылал их бывший курень. Вы- бившись из сил, она продала его на своз в другой хутор, но повеле- ньем подлинной государыни его возвратили на коренное , пугачёв- ское, позьмо и спалили при согнанных жителях всей Зимовейской станицы. Горелое подворье посыпали солью, точно горбушку хле- ба. Баяли: чтоб ни былинки не взросло тут. Священник в кургузой засаленной рясе, выйдя к чадящему пепелищу и слезясь от дыма, истово выголашивал анафему. За палаткой, неподалёку, гутарят два голоса. Верно, казаки из государевой охраны. Софья невольно вслушивается. 410
— Я те што говорю, Артемий, оне все голяшки обмарали, как уверились, што наш Пётра Фёдарыч — заподлинный государь. Ге- нерал Катькин, Бибиков, с чего, думашь, окачурился? Как увидел в зрительную трубу Петра Фёдарыча-та, как узнал ево, так со страху яд из пугвицы принял. А Брант, губернатор казанский, — слышал? — тоже вить... — Чао? — Чао! Как увидел со стены Пётру Федарыча — сразки ознал: доподлинный, слышь, царь! И — бац с копыльев, готово. — От уж ай-яй! — Ага. Перебежчики сказывали давеча. Шибко испужался за своё супротивничество государю-та законному. Спросит ить Пётра Фёдарыч... После полуночи лагерь повстанцев стал помалу затихать. Гасли костры. Дремали у повозки кони, перестав хрустеть овсом, изредка, всхрапнув, умеренно переступали с ноги на ногу. С реки, забивая горькую гарь, потянуло свежей преснотой. Угомонились комары. В это время, откинув полог и согнувшись в двери, заглянул Еме- льян. Прислушался, спросил шепотом: — Дмитревна... спишь? Наверное, лучше было б притвориться спящей. Кто его знает, каким объявился. Емельян никогда много не пил, поэтому, может, все- гда — как взбуженный зверь, с любой стороны ждущий выстрела. В подпитии он расслаблялся, добрел, её обнимал, с детишками играл. То на плечи посадит и скачет, то на четвереньки встанет и на спине катает, то в жмурки игру затеет. Визгу, гвалту детского — соседям в зависть слышно. Сильно пьяным она только раз его видела, и тогда он был страшен: скрежетал зубами, рвал на себе рубаху, лез к ней с кулаками. — Чего тебе? Он распрямился там, снаружи, видно, для ушей стражников громко сказал: — Выдь, горькая. Мне, государю, надобно погутарить с тобой об твоём муже Емельяне, коего замучили Катькины злодеи за друж- бу ко мне. Шибко я печалуюсь об нём, бедном! «Вот змей!» — восхищается Софья, выбираясь из палатки. Они опустились на дышло повозки, которую Яким Давилин определил для неё с детьми. Охрана почтительно отошла, неспеш- но кружила поодаль вкрадчивыми шагами. На остриях пик отсве- чивали блики. Луна светила полная, добрая, как опытная квочка, распустившая свой желтый выводок по всему небу. Июль, как во- дится, швырялся звёздами — успевай только желанья загадывать. Сызмалу верила Софья той примете, часто загадывала, да всё как- то мимо, мимо... Где-то рядом вдруг громко, настырно затюрлюкал сверчок, издали ему отозвались второй, третий. Будто тихая род- 411
ная степь ожила в чужой ночи. И дымом будто бы запахло не здеш ним, а тамошним, донским, от костров, разложенных овчарами или косцами. Сели рядом, а прижаться, хотя бы коснуться один другого, не решились. Встретились и словно обознались: и он оказался не тем, и она не той. Ужель навек чужими стали? А дети? Пятеро лежали б в палатке, кабы не умерли двое. Его ведь, не чужие. — Бают, ты в здешней тюрьме колодником был? — Год назад... — Вы успели. Нас повелели всех извести... Многих покололи, порубили. — С того и спешили. Радуюсь, что тебя с ребятками успели выз- волить. Подмывало, против разума подмывало спросить, не встречалась ли тут с нечаянной своей соперницей Устиньей. Даже выругался на себя: сердце шерстью, што ль, обросло? Нужна ей Устинья, поди, глаза выцарапала бы, встреться та... Софья вздохнула, сказала тоскливо, устало: — Может, лучше б кончили.. .Один конец.. .Сколько можно так-то? — Мы им за всё, за всё! Звери, а не люди. — А ты... а твои лучше? — У меня — строго! Только по рассужденью вины. В Троицкой крепости три тыщи бар и протчих полонили, а никого. Окромя ко- менданта. — Добрый? — Справедливый. Рывком оборотилась к нему, и Емельян увидел в её глазах вью- гу, вихри голубые, увидел прыгающие губы, которые пыталась при- кусить, перенять готовые сорваться с них слова, видимо, злые, не- хорошие. Как тогда, когда тайком домой воротился, а она выдала. Кричала на него, как на бездомного пса. Накипело, натерпелась. И сейчас — тоже? Откуси язык. Узлом завяжи! Нет, не справилась: каждое слово — выдых жаром, после каждого — пауза вопроша- ющая: — Ты? Справедливый? Не стыдно? Врать?..Змей ты подколод- ный! Кат и душеубивец. Мучитель! Ты меня по миру пустил... детей! И всею Россию хочешь... по миру?! — 3-замолчи! — Да я... я сейчас... всем, всем, кто ты есть! Кобелина, друго- женец проклятый! Издеватель! Царь кабацкий! — 3-з-замолчи! Бывает, на дорожном раскате ударит полоз в обочину, лопнут верёвки, расшпилится воз — и вот оно всё, разлетелось, рассыпа- лось, не собрать. Отлетели крючки, расшпилилась и Софья. Может, вновь увидела себя и детей под чужим окном, с холщовой сумой че- рез плечо, услышала тоненький, обессиленный голосочек младшень- кой доченьки: «Подайте Христа ради!» Кто-то, сердобольный, пода- вал — сухую корку, луковку, редко — яйцо, обрезок сальца, иные ж: «Бог подаст!» А третьи собаку спустят: «Ходють тут всякие!..» Сколько кусаны, сколько слёз пролито. — Будь ты проклят! Издоху на тебя нет! Емельян нахлопнул ладонь на ее рот, но Софья вывернулась, вскочила — сейчас в бороду, в волосы вкогтится. Весь лагерь взъе- ралашит! Коротким замахом, той же ладонью — по щеке, сухой и горячей. Больше для острастки. Но Софья — лёгкая, невесомая — навзничь через дышло. Лежала и смотрела на него, собой полови- ну светлого неба заслонившего, отчеркнувшего плечами кремнис- тое мерцание Моисеевой дороги. Перевернувшись на живот, попол- зла в палатку. В Емельяне всё колотилось, ноги ослабли и мелко дрожали, словно с шестипудовым чувалом на колокольню поднялся. Присе- дая, сзади нашарил рукой наполированное конскими боками дыш- ло, опустился на него. Нет, так погано он не чувствовал себя даже после самых жестоких поражений. Наверное, потому, что там, в сра- жении, — враг. Или ты его, или он тебя. А тут — жена, мать твоих детей... Ласковое слово лучше мягкого пирога. А он, ну, не кула- ком, нет, — ладонью. Эти ладони подковы гнули, раскалённый жар играючи пересыпали, стиснутый этой ладонью сабельный эфес только у мёртвого отнимешь. Ударил... Сильно, не сильно — не в этом дело, главное — ударил! И потому не узнал её глаз. Нет, в них не ужас увидел, они были дымны от ненависти. Неужели — те же, какие когда-то в поле встретил, среди цветов, какие нестерпимым лазоревым светом сияли? Какие потом целовал, целовал. Какие жар- ким тревожным счастьем светились, если он вдруг жданно-неждан- но переступал порог родного куреня, возвратясь из боевого ль по- хода, из очередного ли побега. Ночами она клала его голову на ко- лени, запускала шершавые, как тёрка, пальцы в молодую, упрямую гущину его волос, перебирала их и длинно, вполголоса рассказы- вала о своих мытарствах. Всякий раз ему думалось: с такой неспеш- ностью старики рассказывают внукам сказки. Но она монотонно, бесстрастно, как судьбой начертанное, повествовала о жизни сво- ей. Сказки ей рассказывал он: вот убежим на Терек, и там заживём припеваючи; вот съезжу к яицким казакам, прознаю всё про их слав- ную жизню, вернусь и увезу тебя к ним; вот сбегаю в Польшу, вып- равлю новый пачпорт, зароблю много денег — заживём богато... И уходил, и уезжал, и убегал. А она оставалась. Сначала с Тро- фимкой. Потом с Граней. Потом — с Кристинкой. Да промеж ними еще двое померли. Все его сказки поместились в её нищенской суме, а она сама — в тюрьме. Вот уж истинно: не зарекайся от сумы да от тюрьмы. И тюрьма-то оказалась той, где и он сидел со своими ера- I 412 413
лашными сказками. Да разве сказки?! Он давно понял: одной рукой узла не завязать, в одиночку счастья не построить. Можно разбога- теть, но счастливым не станешь. Потому что рядом будут тыщи та- ких, какими оказались Софья и дети его. В их глазах ты будешь ми- роедом, сатаны исчадьем, проклятым навсегда. Проклятый, нена- видимый — будешь ли счастлив? И попросилась нога в стремя, а рука потянулась к сабле. Игумен Филарет сказал: «Бог вложил в твою руку карающий меч — не оброни!» Не обронил. Даже сюда вот пришел с войском, взял город, от- ворил острог. Вызволил жену и деток. К счастью ль?.. Ударил. Кого ударил!... Погано на душе. Черна душа, как плаха. Прислушивается к ней, ковыряет незажившее, сколупывает — будто кровь засохшую. Софа, Сонечка милая... Нет и не было роднее человека, который бы, как она, положил твою голову на тёплые колени, запустил понятливые, сострадающие пальцы в поседевшие уже волосы, утишил лаской больную голову. Не приносит он бабам счастья, нет. Ни Софье. Ни барыньке Лиде. Ни Усте. И не принесёт, наверное. На сердце мает- но: самые близкие рядом, а думает об Устинье. Почему? Вскинул лицо к небу: «Почему?» Молчало небо. Немо, холод- ным инеем струилась Моисеева дорога. Всяк свое имя даёт небес- ному скопищу звёзд. Общее — Млечный Путь. У малороссов — Чу- мацкий Шлях. Яицкие, вишь, Батыевой дорогой зовут. Попы — ри- зой Господней. Птицы промеж себя, верно, Главной дорогой домой называют, дорогой к родным гнездовьям. Счастливые. Перелётные, они не знают зимы. Не знают тех зол, какие достаются осёдлым, не ведающим высого неба и тёплых морей. Разуться б да босиком по ней, по птичьей дороге. Поди, хруст- кая, колкая, как иней по отаве. А может, то пыхающие уголья рас- сыпаны? Спробуй, Емельян, босыми-то, это, чай, не по кострови- щу — наскоро, впробежку... Ах, чего там, идёт он по ней, опроки- нутой наземь, шагает, скачет, саблей машет, счастья для всех си- рых, обездоленных ищет. Да никак не найдёт. Даже для разъеди- ной матери своих детей не сыскал... Долог нынешний день — почти как жизнь. На всходной заре — великий, гордый город, сияющий золотом крестов и полумесяцев, на закатной заре тот же город — жалкий,дымный, смрадный, с чёр- ными закопченными крестами и полумесяцами. И в этом, втором, городе — встречи, встречи. Почти невероятные. Родная жена и род- ные дети. Оклик: «Батюшка, государь, признаёшь ли?!» Казачий дра- ный кафтан, аспидной черни борода, аспидная, неистовая косина глаз... Неужто? Торнов? Василий? Новокрещен из персов, оттого и прозвище Персиянин. Жив, значит, славный полковник! В плен по- пал? Из острога? Служить готов? «Твоей дорогой, государь, до скон- чания дней!» Овчинников, дать Торнову полк! 414
Вечером Яким Давилин вводит в шатер старца с умнющими, вприщур, глазами: «К вам, ваше величество!» Господи, да никак преподобный игумен Филарет! Тоже из острога вызволен. Обнял, к столу пригласил. Но засиделись с Филаретом недолго. Открылся ему: по себе ль дерево рублю, отче, по Сеньке ль шапка? Молчал старец, наконец, молвил: «Не ешь сердца своего! Не оглядывайся! Ты — не самозванец, ты — перст и меч Божий. Наслаждение бренно, честь — бессмертна. Любой миг жизни твоей, Емельян, послание вечности. Твои дела тебя увековечат, ибо — во благо народа они, Божьей во- лей освящены... Прощай, Емельян. Мы не увидимся. Тебе суждено победить, а случится заминка — умри в бою, непобеждённым». И ушел. Навечно? Единственный, кто впервые за целый почти год Емельяном назвал (Лысов — не в счёт!). Ну, еще — Софья. Но ей: «Запомни, Дмитревна, раз и навсегда: нет Емельяна, есть государь Пётра Федарывич Третий!» «Навсегда?» — переспросила, и глаза плес- нули лазоревым светом. Может быть, поверила, как в давней юнос- ти, когда сказал: жди сватов! И вот... «Выпряглась», как говорят каза- ки. Не удержи вожжи — оглобли переломает, воз вывернет... Вот и ударил. «Нет высшей власти, чем власть над собой». Господи, да это же последние прощальные слова преподобного игумена Филарета! Как пастырское наставленье. А ты, слабый, ничтожный, в цари ме- тящий, не удержался. Руку поднял, руку! Говорят, береги слёзы де- тей, их они прольют на твою могилу. Берёг? Имена начал забывать, сниться перестали. Молодая красотка, «царица» чаще, чем дети, вспо- минается, во сне видится, её имя попам повелеваешь рядом со своим, государевым, в ектеньях поминать! Эх, Емельян... Встал , качнулась под ним, как хлипкая бударка, земля. Дёрнул упрямыми плечами, стряхивая с них,словно перхоть, звёздную осыпь. Шагнул, пригибаясь, в палатку... 415
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ 1 Элегантная, с цветными витражами по боковым и задней стенам купальня была устроена на большом царскосель- ском озере. Берега здесь топкие, илистые, поэтому сбро- сили в воду несколько десятков возов крупного зернистого песка, и дно стало чистым, скрипучим, точно накрахмаленным. Редкая для здешних мест жара загнала Екатерину и Прасковью в озеро. Внача- ле, как бы стесняясь кого, купались в рубашках, но они липли к телу, вязали движения, а при плавании вздувались сзади большими рыбь- ими пузырями. Стащили их через головы и шлёпнули на помост. Ма- дам Перекусихина подняла, выкрутила, отжимая, унесла в женскую половину. — Теперь совсем другое дело! — радовалась графиня Брюс. — Вольны, как Евы. — Оттолкнувшись от дна, волчком крутнулась на месте и поплыла к лопухам, пластавшимся правее купальни. Екатерина не могла последовать за ней, пловчиха она тяже- ловатая, неумелая. С удовольствием поплёскивала себе на плечи и груди, думала себе: «Почему у немцев не принято купаться в ре- ках, это ведь такая отрада?» Наблюдала за подругой, удивлялась хорошести нового русского слова, услышанного от Паши: купава. Так зовутся вон те лопухи. А еще имя им — кубышки, кувшинки, водяные лилии... Паша уж совсем подгреблась к ним. Полоскав- шиеся среди лопухов дикие утки насторожились. Обычно их тут подкармливают с берега или с лодки, они привыкли к людям, но для чего гонит к ним волну эта особа с закрученными полотенцем волосами? Растолкала плечиками атласную гущину листьев и шафранные огоньки кувшинок, она дотянулась до редкостно крупной белой ли- лии, насилу перервала осклизлый стебель, зажала корешок в зубах. Возвращаясь, словно ослепительную горную звезду несла в клюве. 416
— Тебе, царица! — Упыхавшаяся Паша протянула лилию, Екатерина залюбовалась: до чего свежа и непорочна! В белей- ших отворотах воротничка, на жёлтых тычинках крупной жемчужи- ной лежала капля. Запаха — почти никакого, как от новорожденного ребенка, может, лишь чуть-чуть — пыльцой и дождём. — Когда-то и мы были такими, — молвила Екатерина, опуская цветок на воду, ладонью нагнала волну, отправляя в свободное пла- вание. — Зря сорвала, пускай покрасовалась бы. Через час и она, как мы, превратится в ветошку. — У молодости есть большое преимущество, — живо откликну- лась Паша, — она — молодость. А главный ее недостаток — быстро проходит.. .А-ай! — взвизгнула вдруг.— Прямо между ног! Совсем об- наглели! Прикажи выловить всех да в уху. Екатерина смеялась. Рыбы в озере действительно была тьма- тьмущая. Глянешь по сверкающей глади, особенно на тихом закате, — словно мелкий дождик накрапывает, кидая тонкие расходящиеся кольца. Рыльца рыб то ли воздух хватают, то ли пух отцветающих то- полей. А сейчас вон у лопухов, верно, матёрый окунище рыбью ме- люзгу шуганул, один серебристый малёк в ужасе на зелёную сково- родку купавы вылетел и долго подпрыгивал, пока не свалился в воду. И вовремя, потому что к нему уже заторопилась рыже-пёстрая кряк- ва, пожелавшая закусить свеженьким. В воздухе резвились разноцветные, как елочные игрушки, стре- козы, носились шилохвостые, с белыми грудками ласточки. В ближ- нем тальнике скандально стрекотала сорока, верно, увидевшая нео- прятно-мокрую водяную крысу. По берегу, меж кустов неутомимо рыскали царицыны левретки, к Екатерине решился приплыть лишь их старейшина Том Андерсен, отдохнул на ее руках и вернулся на помост. Отряхнулся так, что брызги долетели до Екатерины, а под- ружки его осуждающе прянули в стороны. Глядя на любимых левре- ток, Екатерина вспомнила, как император Август в Риме увидел ино- странцев, носивших на руках маленьких собачек и обезьянок. Спро- сил с удивлением: «Разве у них женщины не рожают детей?» Согла- силась с осуждением древнего римлянина, но и мысли не допускала, что его высказывание относилось не только к своим современницам, но и к дурам XXI века. Женщины наслаждались шелковистой прохладой воды, каса- лись ее губами, ребячась, буль-булькали. Екатерина омывала и лас- кала крупные, очень крупные свои груди, радуясь их молодой упру- гости: скоро молоком наливаться начнут. Может, впервые позавидо- вала простым бабам, собственной грудью вскармливающих своих детей. Захотелось ей в младенческие дёсенки будущего Гришиного ребёночка вложить вот этот смуглый, чуть сморщенный сосец. К урочному времени сосок расправится, напружится встречь голод- ному ротику, грудь наполнится ни с чем не сравнимым ощущением 417
тронувшегося к сосцу молока, а к сердцу прихлынет расслабляющая покойная нежность, при какой счастливая мать, придерживая паль- цами щедрый выкат груди, глядит не наглядится на свое красненькое чмокающее сокровище. Один только день испытала Екатерина это счастье, когда вдруг замешкались с поисками крестьянки-кормили- цы. А уж потом — ни-ни! Господам не положено! Отнимут, унесут, а болящие, страдающие груди притянут, спеленают, чтобы «прису- шить» молоко. От грудей провела ладонями к бокам, попробовала обхватить талию пальцами: ого-го, не то, что бывало, тогда пальцы почти смы- кались, казалось, талия та через обручальное кольцо проскользнула бы. Увы — годы, возраст. Быстро проходит жизнь... Паша первая увидела спускавшегося по широкой деревянной лестнице Потёмкина, радостно зашлепала мокрыми ладошками: ура, вот он — белый, пушистый! Это он когда же прискакал из Петербурга (они не слышали стука колёс), когда успел переодеть- ся?! Обе стеснительно отступают в глубь, до плеч, любуются им. Григорий Александрович мог бы выглядеть Богом, кабы спускал- ся в завитом парике и шляпе, в ослепительном мундире генерал- адъютанта с орденами и шпагой. Но босыми ногами прогибал де- ревянные ступени величественный земной вельможа — без па- рика, мощные чашки колен отбивали полы его длинного бирюзо- вого шлафрока-халата, обнажая каменные желваки мышц на бе- лых икрах. Камердинер нес за ним свёрнутые толстые полотенца и простыни. Паша, помахивая голой рукой, с чувством декламирует: Но ты приходишь — и конец страданью: Я узнаю любимого тебя По голосу, походке, одеянью! Потемкин широко кланяется светозарным купальщицам. — Благодарю, графиня, но, во-первых, у Петрарки не «любимо- го тебя», а — «любимую мою», во-вторых, мне брыдлива сопливая за- нудность его сонетов. Но самого я чту. Да будет вам известно, гра- финя, что вчера исполнилось четыреста семьдесят лет со дня рож- дения поэта, а сегодня — четыреста лет со дня его смерти. Он умер при чтении великих пасторалей Вергилия. В молодости я их читал и тоже чуть не умер. Мир праху обоих! Позвольте, государыни, мне смыть прах дорог многотрудных? — Не позволим, не позволяй, Като! — сразу же начинает оби- жаться Прасковья, потому что чувствует в длинном назидательном монологе Потемкина какой-то привычный подвох. — Что-то у тебя сегодня, Григорий Александрыч, много высп- ренних слов, — смеется Екатерина. 418
Из мужской раздевальни Потемкин выходит к воде через от- крытую, до пояса, галерею: шерстистым бугром грудь, округлыми пудовыми гирями плечи, орлиный лик. У Екатерины сердце захо- дится от восторга. Выставив вперед руки, он шумно ухает в воду, кажется, едва не выплеснув на берега все озеро. Хлестнутые волной, завернулись лопухи, ошалело сорвались утки, одна, улепётывая, поносливо цвиркнула вниз, долго оглядывалась. Верно, удивлялась: почему не появляется на поверхности этот шумный человек? И правда, уж давно и утки исчезли с глаз, и вода успокоилась, и купавы, обдернув подолики, замерли, и стрекозы как ни в чем не бывало кружат, а Потемкина все нет и нет. Прежде всех запанико- вала камер-юнгфера Перекусихина, выбежав из женской разде- вальни: — Утонул! Утонул батюшка Григорь Сандрыч! Испугалась и Екатерина. В секунду представила себя без него — с ума сойти! Нет, ну что могло случиться? Сердце? Да оно у него неизносимо, как мельничный жернов! Головой о камень? Их немало наоставлял ледник. Не водяной же схватил, не русалки же защеко- тали! Он с детства любит воду. Рассказывал, как мальчишками на спор переныривались — кто дальше и дольше, кто грязи зачерпнет на самом глубоком. Но так вот, но столько... Ни одни лёгкие не вы- держат... Купальщицы торопливо полезли из воды. Перекусихина наки- нула на них простыни, наготове держала халаты. — Като, лакеев, охрану... лодку... невод. — У Паши Брюс пры- гал изящный подбородок — как у перекупавшейся девчонки. — Да-да-да, — суетилась, часто кивала Марья Саввишна. — Еще можно откачать. — Повернулась к испуганному, вспотевшему в тесном мундире камердинёру Потемкина: — Ерёма, за неводом!.. Екатерина чувствовала, что вот-вот рухнет в обмороке. Но опе- режает её дико взвизгнувшая Паша, подхваченная служанкой. Ибо прямо у края помоста со всплёском и утробным уханьем выныри- вает нечто зелёное, кудлатое, как грива водяной нежити. Это нечто ужасное оказывается скомканной кучей водорослей, сквозь кото- рую бессовестно скалятся зубы Потемкина. Он сбрасывает её с го- ловы, сияет лазуритом глаза. — Прошу прощения, ваше величество... По грудь поднимается из воды перед помостом. Полуживая Ека- терина припадает на колено, хватает и треплет его за холодные мок- рые уши: — Господи, не можно так, Гриша! Он ловит брошенную догадливым слугой простыню и, подни- маясь по узким ступенькам, обмахивает ею торс, проходит в мужс- кую раздевальню. Вскоре, сухой, растёршийся, в блистательном 419
своем халате возвращается на помост, тут падает в плетёное крес- ло-качалку, рядом с креслом Прасковьи, которая после нашатыря смотрит на него очумелыми слезящимися глазами. Потёмкин доволен переполохом. Теперь иные его вести пока- жутся менее трагическими. То, что случились две даты Франческо Петрарки, лишь вежливый повод поклониться свету давно погасшей звезды. — Но где ты был, Григорь Сандрыч? — с досадливой слезой в голосе вопрошает Паша. Наивная, так и скажет он ей, что в глуби вывернулся и выгреб под купальню, тихохонько вынырнув, спрятался за одной из дубо- вых свай. Через щели настила, давя хохот, вслушивался в переполох наверху. Он — в своём амплуа: — С Нептуном беседовал, графиня, с богом водяным. Сегодня ведь его праздник. Сидит на коралловом троне... — В нашей луже?! — фыркает Паша. — Ага. Трубкой попыхивает. Вокруг толпятся, шумят русалки, наяды, прочее водяное бабьё, зелёные волосы на себе рвут. По- здравляю владыку с праздником, беспокоюсь, само собой: что слу- чилось, ваше величество, отчего женщины рыдают? Он мне сокру- шённо: «Намедни трёппортёр «Речного пустобрёха» любопытством донимал: владыка, какими нарядами одарите дам к празднику? От- цепись, говорю, нечистик, мне недосуг! «Пустобрёх» напечатал: «На наш животрепещущий вопрос владыка ответил: мне не до сук!» Девы требуют сатисфакции, то бишь извинения». Я успокоил морского царя: дескать, у нас на земле газеты тоже врут безбожно. Напеча- тали, например, что в Париже скончался заклятый друг России ко- роль Людовик XV. — Это правда, Григорий Александрыч? — перестает улыбаться Екатерина, тоже опускаясь в плетёное кресло. Вместе с Пашей обмахиваются крестом, причем в их набожном жесте не столько соболезнующее «Царство ему небесное» угадыва- ется, сколько — «Ну и слава Богу!» В начале года умер главный суп- ротивник — турецкий султан Мустафа III, а теперь вот и друг его. Бог не без милости. — Извините, но, к счастью, правда. Нептун посылал в Париж шу- строго чертёнка удостовериться. И посол французский подтвердил: похороны уже состоялись. Я сказал, что Россия весьма одобряет это мероприятие. От оспы умер. — Он так её боялся, что отказался от прививки. А ведь просве- щеннейшим монархом себя почитал... Сообщение и впрямь не из тех, которые вызывают сочувствие: слишком много и долго пакостил России усопший. — Без него турки скорее пойдут на выгодный нам мир. Весьма кстати я послала генерал-фельдмаршалу Румянцеву повеление ус- 420
корить оное действо. Петр Александрыч умный военачальник, не у пу- стит Отечеству пользы. Кабы глянули при этих словах на графиню Брюс, заметили б, как вспыхнули персиковые ее щечки: речь-то о ее родном старшем брате! Уголком простыни, которой была обернута, Екатерина вытерла испаринку под глазами — страшная все-таки духота, даже здесь, на воде. Продолжила мысль: — Хотя некоторые наши широколобые философы против мира с османами. — Их лбами только философские камни дробить! — Им же больно будет, — дурашливо морщит носик Паша. — Философам? — Камням. Екатерина выжидательно смотрит на Потемкина. По тому, как он гуляет оком окрест, словно ему чрезвычайно важен ленивый по- лёт чайки над опрокинутым в озеро легким белым облачком, либо ин- тересна та вон далёкая лодка с рыбаком, проверяющим верши, по этому его меланхоличному вроде бы созерцанию она уже знает: за пазухой Григория что-то потяжелее камня. Мягко стелет потешки, ловко тянет паузу, прежде чем огорошить (какое неожиданно хоро- шее слово — огорошить!). А и огорошит, так сейчас же соломку под- стелит, живой водой опрыснёт. В конце июня принёс известие (как- то так стало получаться, что все важные новости военного характе- ра первым стал приносить не президент Военной коллегии Черны- шев, а его заместитель Потемкин): толпы Пугачева переправились че- рез Каму. В этом им активно помогли жители селений с противопо- ложного берега, приведя к переправе десятки «коломенок». На её воп- рос, что такое «коломенка», пояснил: это местное название речного судна, поднимающего до полутора тысяч человек. И тут же, сделав скорбящую мину, посокрушался: «Какая честь разбойникам! А вот графиню Брюс медведь с зайчишкой перевезли через Неву на какой- то паршивой плоскодонке. Да еще и плату потребовали. Что вам, спросила Прасковья Александровна, рубль или панталоны снять? Заяц выбрал рубль. Потом хвастался перед Мишкой, какой он ум- ный: «Зачем нам панталоны! Мне — велики, тебе — малы, а на рупь мы целую неделю будем водку пить!..» Екатерина, забыв о переправе Пугачева, хохотала. Паша дула губки: «За что, Григорь Сандрыч, бесперечь меня в конфузию вво- дишь?» Потемкин патетически возвел руки: «И сказал Екклезиаст: «На- шел я, что горше смерти женщина»! А пылкие итальянцы поддержа- ли: «Всё от Бога, кроме женщины!» Паша фукнула, как прорванный шарик: «Лгут они безмерно! Я хочу, чтоб ты оставил свои каверзы обстоятельно меня. Я толстею от твоих каверз!» «Графиня, хорошей женщины должно быть много...» 421
Екатерина улыбается, вспомнив веселые ( как у детей, право!) перебранки самых близких ей людей. Они скрашивают горечи. Что сейчас там, на Волге? Тогда, перейдя Каму, самозванец ясно опреде- лил цель: Казань. Императрица вольно, не по-царски, перекидывает ногу через ко- лено, на кончиках пальцев покачивает открытой туфелькой с красным каблучком. Такие каблучки, как и шампанское, не очень давно явились из Франции и вошли в большую моду, став символом избранности, ари- стократизма. Покачивает царица и ждет, глядя на возлюбленного. Он наконец переводит взор на неё, встречается с ее встревоженно-лука- выми, понимающими глазами, выдыхом сваливает бремя: — Самозванец, матушка, сжег Казань... Как надоедлива, как привязчива муха! А у Екатерины вдруг не оказалось сил отогнать, она лишь морщилась, вздергивала щекой. По- темкин махнул лапищей, смял муху в кулаке и кинул в воду. Там мгно- венно плеснулось — язёк, верно, закусил. Навернулось прочитанное у древнего историка Саллюстия: «Я... обнаружил в тебе, наряду с дру- гими качествами, одно чрезвычайно удивительное: ты сохраняешь ве- личие духа при несчастных обстоятельствах еще в большей степени, чем при удаче». Это он Юлию Цезарю писал. А понимал ли, чего сто- ило великому императору сохранять величие духа? В этом она стре- мится подражать Цезарю. Не всегда получается. Как вот сейчас: руки- ноги отяжелели, туфелька брякнулась с пальцев, а сердце будто в го- лову кинулось, бухает там: бух-бух-бух. Заполонило череп, мозгам места нет, скрипят, будто в них песку насыпали. Старая истина: ум всегда в дураках у сердца. Какие лекарства принять? Иные опасней самих болезней. Три дня назад получила письмо от братца Гришиного. Явился он в Казань, которая была в «великом смущении» от приближе- ния Пугачева, и тут же сел писать донесение о том, как взбадривал «паникеров»: «Я не хотел при начале моего приезда оскорблять началь- ника, но представлял им, что город совершенно безопасен и, благода- ря Бога, имел счастье их удостоверить и успокоить...» За три дня до падения Казани писал! А они, такие советчики, такие лекари, через раз да через два... В общем, Катерина, на Бога и советчиков надейся, а сама не плошай: засучивай рукава и начинай строить Ноев ковчег, пока вода не подошла к горлу! Встала-таки, дала Потёмкину свой локоть, ощутив, как локтю удобно и покойно в широкой теплой ладони. Поднялись от воды по деревянным ступеням, а потом по мраморным — к парадным колоннам и перилам Летнего дворца. Часовые взяли «на караул». Вошли во внут- ренние покои, переполненные солнцем и душные, как перед грозой. Отпуская Прасковью Брюс и слуг, Екатерина придержала По- темкина, сказала тем особенным, глубоким, почти мужским голосом, который бывал в минуты сильнейшего внутреннего волнения и ка- зался чужим даже самым доверенным: 422
— Распорядись, Григорь Александрыч, созвать государственный Совет. Он почтительно склонил голову, причем большая его фигура в широком, небрежно подпоясанном бирюзовом флашроке напомина- ла заурядного провинившегося дворецкого. Но из-под опущенного напряженного века голубизной блеснула ирония: — Совет ослов, которые будут искать козлов отпущения? Екатерина благодарно улыбнулась: уместный юмор! Он это уме- ет. После переправы Пугачева через Каму резонно советовалась: не надлежит ли нам наискорейшим образом заключить мир с Портой? Она долго смотрела на пугачевский бунт через уменьшительное стек- ло, теперь и без увеличительного видно было, как он огромен и стра- шен. Не все это понимали. Граф Панин, граф Чернышев, граф Орлов, граф Строганов — вспротивились. Мол, наши дела турецкие в Кры- му и за Дунаем успешны, турок следует добить, мол, коней на пере- праве не меняют. «А ослов?» — спросил Григорий. И решительно под- держал её: наши главные разбирательства с Портой впереди, сейчас важнее всего прочего мир и покой внутри государства. И она отпра- вила Румянцеву повеление: заключайте! Мир с турками заключится ль, а Казань уже пала, а самозванец повернул на Москву, которая, как слышно, готова его хлебом-солью встретить. Это каково! Она должна уединиться, побыть с мыслями своими. Но Григорий не уходит, он лезет рукой в широкий карман халата и вытаскивает скомканный лист бумаги, словно для нужды приготовленный. Расправляет его ребром ладони на колене и протя- гивает ей: — Послание осла, которого, наверное, надо было поменять еще до переправы или даже не выводить из конюшен. Утром гонец доста- вил. Потом прочтешь. — Мягко взял за локоть, зашептал в ухо, ска- шивая глаз на брунчливо бившегося в оконное стекло слепня, неве- домо как залетевшего сюда: — Като, выкинь из головы страхи и скор- би. Всё обойдется, время на нас работает, не будем подводить стрел- ки у часов. И на чернь не след серчать: мы стоим её. Не получилось бы, осердясь на блох, да всю шубу в печь! Целует ей руку и уходит. Сейчас всё завертится! У него это по- лучается, слава Богу... 2 Она приказывает никого не принимать и в своем кабинете надолго оседает в кресле. Пытается осмыслить случив шееся. Под кем лёд трещит, а под нею ломится. Бывают ли царствования безмятежные? У неё оно полосатое. Как шкура тиг- ра или зебры. Они похожи лишь полосатостью, ибо один из них до- 423
гоняет жертву, чтобы сожрать, другой убегает, чтобы не сожрали. Белое — чёрное, белое — чёрное... Весть от Бибикова: самозванец разгромлен, Оренбург вызволен. И тут же: Бибиков скончался! И следом, на пасхальной седмице — гонец от генерала Мансурова: Яицкий городок взят! Будто крашеное яичко к её дню рождения. Сорок пять стукнуло! Женское, необоримое оборачивает к зеркалу: какова? Из стек- ла смотрела состарившаяся вдруг баба с усталыми глазами, обмё- танными мелкими струпьями морщин. Все зеркала врут? Чем длин- нее тень прожитых лет, тем короче жизнь впереди. Глупо скрывать возраст — больше дадут! И старости нечего бояться — дай Бог до- жить до неё. У мудреца спросили, что он видел небывалого? «Тира- на, дожившего до старости», — ответил он. Так-то...Чернышевым доложено, якобы Пугачев послал в Петербург агентов, чтобы отра- вить ее. Кто станет Иудой? Начинающий Иуда целует искренне. Развернула, расправила оставленную Григорием бумагу, наде- ла очки. Начав читать, поняла: в ярости скомкана. Теперь не ей, а ему писал всё тот же его троюродный братец, коего он же и насо- ветовал в председатели секретных комиссий. Ошибся? А она? Уз- нав о большой стеснённости молодого генерала в средствах, опла- тила из казны все его карточные долги да еще и написала ему, чтоб о том никогда не напоминал и не благодарил... Для любимого друж- ка — и серёжку из ушка? Любимый-то — Гриша, а «серёжка» — Пав- луше. От которого письмо. И не письмо, а эпитафия с театральным заламыванием рук... «Я в жизнь мою (Ох ты, жизнь его, в тридцать-то лет!) так не- счастлив не бывал, имея губернатора ничего не разумеющего и ар- тиллерийского генерала дурака, должен был по их распоряжению к защите самой скверной помогать на семи верстах дистанции. Те- перь остается мне умереть, защищая крепость, и если Гагрин, Ми- хельсон и Жолобов не будут, то не уповаю долее семи дней про- держаться, потому что с злодеем есть пушки и крепость очень сла- ба. Итак, мне осталось одно средство — при крайности пистолет в лоб,чтобы с честью умереть, как верному подданному ея величе- ства, которую я Богом почитаю. Повергни меня к ея священным сто- пам, которыя я от сердца со слезами лобызаю. Бог видит, сколь рев- ностно и усердно ей служил: прости, братец, если Бог доведет нас до крайности. Вспоминайте меня как самого искренняго вам чело- века. Самое главное несчастье, que le penpie n’est sur (что на народ нельзя положиться)». Прочла и удивилась новому странному ощущению: то ли сме- яться, то ли плакать. Ну, не очень умный, ну, молодой, ну, неопы- тен, растерялся — естественное состояние в тех обстоятельствах. Но разве его в том вина? Разве Григорий не знал, кого вытащил из действующей армии? А теперь ослом называет, в то время как она 424
готова прослезиться: жалко такого преданного и молодого, кото- рый Богом ее почитает. За десять лет правления у нее поистине «замылились» уши, и она начала путать лесть с искренностью, хотя и считала, что хоро- шо разбирается в людях. Близко знавший ее австрийский импера- тор Иосиф II скажет: «Тщеславие — ее единственный недостаток». Биограф зафиксирует: «Честолюбие у нее было так велико, что за- ставляло её видеть все вдвойне. То же честолюбие делало её нео- бычайно чувствительной к лести и очень тщеславной». Поэтому не- удивительно, что сейчас она о льстеце Павле размышляет отмяк- шим сердцем: разве не прав младший Потемкин, когда говорит «que le penpie n’est sur?» Ведь почти то же самое в один голос твердят другие! Главный после некстати скончавшегося Бибикова воена- чальник князь Федор Щербатов, к примеру, так вот (Екатерина на- шла среди бумаг нужную) объясняет участие заводских крестьян в бунте: «Жестокость, употребляемая от заводчиков с своими крес- тьянами возбудила их к ненависти против своих господ». Нечто по- добное докладывает ей и чиновник секретных следственных комис- сий гвардии капитан-поручик Савва Маврин: «Обратите взор свой на крестьян заводских, а паче на приписных, которыя отданы со- вершенно в жертву заводчикам. А оные хищники ни о чем другом не помышляют, как о своем прибытке, и алчно пожирают все крес- тьянское имущество...» То же и от подполковника Ивана Михельсо- на: помещики довели своих крепостных до крайней нищеты, поэто- му последние ищут малейшую возможность к их истреблению. Но прежде других еще покойный Бибиков Александр Ильич, царствие ему небесное, что писал? Не Пугачев важен, Пугачев — чучела, важ- но всеобщее негодование! Что случилось с ЕЁ народом? Неужели ей так-таки и не по- стичь его сути, его души? Ведь совсем недавно она видела его со- вершенно, ну, совершенно другим. На тех же волжских берегах! В 1767 году совершила длительное путешествие по Волге. На 25 су- дах ей сопутствовали около двух тысяч человек. Помимо придвор- ных вельмож, в плавании участвовали испанский, австрийский, дат- ский, прусский и саксонский послы. И сама с восторгом увидела, и гостям показала, что такое есть народ российский и его города и веси, в том числе, конечно же, Казань, Казань, ныне захваченная, разграбленная и сожженная тем самым народом, который всюду встречал, казалось, самым искренним ликованием. Екатерину и её спутников потряс разноязыкий и разноплеменный мир людей, жи- вущих по Волге, их танцы, их песни, обычаи, одежды. Наверное, Екатерина расплакалась бы с досады на себя, на эти народы, на их не показное, думалось, радушие и гостеприимство, если б могла сейчас перечитать письма, которые отправляла из пу- тешествия канцлеру Никите Ивановичу Панину. Или хотя если б зна- 425
ла, что Панин разыскал их и, не без тайного злорадства, смаковал, понимая, какой сокрушительный удар получила императрица, как она на раскалённых углях Казани подошвы обжигает. При случае Панин намекнёт о письмах, о ее поверхностных, если не сказать — легкомысленных суждениях об увиденном и услышанном, ибо муд- рый монарх должен знать, что истинного состояния дел ему никог- да не покажут: у губернаторов, у градоначальников и их чиновни- ков головы тоже не только для париков, они понимают, какие для них худые выводы могут воспоследовать, ежели монарх останется недовольным. Владыкам всегда показывают подметённые улицы и красивые декорации. Никита Иванович Панин сохранит письма императрицы. Они свидетельствуют: уж очень ее венценосную флотилию хорошо встречали Калязин монастырь, Углич, Рыбная слобода, Ярославль, Ипатьевский монастырь, Кострома, Нижний Новгород, Макарьеве- кий монастырь, Чебоксары, Казань, Симбирск. Везде были оста- новки, везде демонстрировалось великое радушие. Где пребывала день, где два, в Ярославле — четыре дня и отметила, что «ярославки лицом хороши, а тальею и одеянием» дурственны. Она еще не могла примириться с тем, что русские женщины весьма и весьма отлича- ются от худых европеек, хотя соглашается: ежели русская баба при- давит французика титькой, — прощайся с белым светом, францу- зик!.. Дальше — опять «новость»: «Волга не в пример лучше Невы». Из Костромы Екатерина сообщала, что сама едет дальше, а послов отпускает: «Они вам скажут, как я здесь принята была. Я их не еди- ножды видела в слезах от народной радости, а И.Г.Чернышев весь обед проплакал от здешнего дворянства благочинного и ласкового обхождения...» И еще, еще: «Здесь народ по всей Волге богат и весь- ма сыт...Хлеб всякого рода здесь так хорош, как еще не видали, по лесам везде вишни и розаны (шиповник), а леса иного нет, как дуб и липа; земля такая черная, как в других местах в садах и на грядах не видят. Одним словом, сии люди Богом избалованы, я отроду та- ких рыб вкусом не едала, как здесь, и всё в изобилии, что себе пред- ставить можешь, и я не знаю, в чем они имели нужду, всё есть и всё дешево...» Поэтому не хотелось верить страшным реалиям восстания, фаталистически однотипным донесениям: «на народ нельзя поло- житься». Не мог народ, встречавший её с молитвенной сердечнос- тью, так перемениться за столь короткое время. Однажды ей до- ложили, что на рынках продаётся чрезвычайное множество её пор- третов, очень дурно гравированных и ещё хуже того раскрашен- ных, но зато весьма дёшево стоивших. Думали, разгневается, а она сказала: «Мне очень приятно знать, что Мои подданные любят Меня не за красоту лица Моего, но за Мою любовь к ним и за попечение о их благе». Кончилась любовь? Выходит, любому терпению мож- 426
но радоваться до тех пор, пока оно не лопнет. На Совете она объя- вит себя казанской помещицей и сама поедет туда, навстречу оби- женному народу. К своему народу поедет. И вразумит его. Народы сами виноваты в том, что возвеличивают царей. Бурно обожеств- ление началось с Александра Македонского, пика достигло при Юлии Цезаре, под конец своего правления пустившегося в разнуз- данное распутство. Кончается это всегда плохо: либо отравят, либо зарежут, либо в темницу навек заточат. А уходить, бежать не хочется. От цар- ства не бегают. Татарин на русском престоле Борис Годунов гова- ривал: хотя бы семь дней, но только царствовать. Она верит: ЕЕ народ поймёт, примет свою монархиню! Как принимал семь лет назад. Она хорошо помнит, каким восторгом наполнялись её душа и сердце — как бокал вином. Нет, не легкомысленным шумным шам- панским, как почти всё французское, которое быстро улетучива- ется. Они наполнялись вином густым, покойным, какое не хлещут бокалами, а пьют маленькими бережливыми глотками. Опьянение от него расслабляющее, долгое, беспохмельное. Или похмелье приходит только сейчас, через годы? И она поедет к тому же на- роду? И прямо посмотрит ему в глаза? И выдержит его взгляд? Не заблуждайся, Като! Нынче на благословенных местах засуха, го- лод. С того и горит там пылко. Вся Русь выгорит, удавиться нечем будет...Видит ли Бог? Поможет ли? Бог помогает, а проблемы со- здаём сами. Даже вот... Потянулась к табакерке на столе и невольно дрогнула взгля- дом. Будто вместо портрета Петра Великого гадюку увидела. Это же он, он всей России свою шкиперскую трубку в зубы воткнул! Вспомнились записки австрийского дипломата, сто лет назад удивлявшегося «жестокостями русских законов: тем, кто курил или нюхал табак, рвали ноздри, или, как тогда говорили, «расщеп- ляли нос». И что? А ничего! Россия нюхает и чихает, курит и ды- мит. Баре — поголовно! Да и она... Паша, смеясь, сообщила ус- лышанное: «Тебя, Като, чихающей табакеркой прозывают».Лишь чернь, староверы противятся табаку. Получается, как раз те, кто с Пугачевым сегодня, — почти полдержавы. На них напяливают французские парики да немецкие камзолы, а им гожей треух да баранья шуба. Открыла табакерку, ущипнула левой рукой, всосала серди- то-духовитое зелье одной и другой ноздрёй, азартно вычихалась в платок. Сразу в голове чище стало, мыслям просторней. Григо- рий, между прочим, говорит: «Когда мыслям просторно, значит, их мало». Ох, эти мысли! Умные мысли постоянно преследуют царей, но, к сожалению, редко догоняют их. Юлий Цезарь говорил, что при опасных положениях нужно не размышлять, а действовать. Да, она 427
поедет на Волгу, навстречу самозванцу, она станет действовать! Против самозванца? Против народа? А Паша Брюс фыркнет: «Като, народ ни при чем, поверни гнев против вызвавших восстание, о чем тебе пишут твои полководцы!» Значит, гибнущие дворяне, за- водчики и прочие измыватели получают заслуженное возмездие? Паша нахмурит бровки: «Именно так, Като, это же на поверхности лежит!» Об то, что лежит на поверхности, люди чаще всего и спо- тыкаются. Мы считаем, что дворяне — самый крепкий сук россий- ской державности, но на крепкий сук — острый топор. Он и под- нят чернью. Вот-вот по первопрестольной хряснет. А там... Пе- тербург? Железная логика ржавеет, но Пашина не поддается ни- какому воздействию. Паша, по крайней мере, честна. И верна. Чего не о многих скажешь. Хочется посмотреть в глаза, а видишь за- тылки, ищешь руну опереться, а спотыкаешься о подножку... А так хотелось, чтоб царствование её осталось в веках, чтоб каждая страница его начиналась с большой золотой буквы-заста- вицы. Многие современники Екатерины так и сделают, их черниль- ницы будут наполнены мёдом. Но источники зла она пыталась ис- кать в неблагодарном народе. И, в первую очередь, в Пугачеве. Каков он, негодяй, вздыбивший против монархини ЕЁ народ? Самозванцу, сказывают, 33 от роду. Возраст Христа. Новый Спа- ситель? Она ведь тоже вроде Спасителя — в 33 приняла престол. Но Александр Македонский в 33 завершил свой земной путь, бу- дучи уже самым знаменитым полководцем древности! Юлию Це- зарю убийцы нанесли 33 удара кинжалами. «И ты, Брут?!» — вскрикнет Цезарь, узнавши в одном из убийц ближайшего друга. Боже, на что не пойдешь во имя свободы и прав человека, во имя демократии, что в переводе на русский — власть народа. Ну, по- лучат жаждущие эту свободу, эту власть, эти права, а дальше что? Да раздавят они их, расплющат, как и получилось у римских заго- ворщиков. У первейших граждан Рима не вышло, а тут — тёмный, неграмотный казак... Странная, мистическая цифра в голову лезет. Хоть опять таба- ку нюхай. С того, что самозванец к ней убийц и отравителей подсы- лает? И уж кажется Екатерине, что отовсюду не святой Русью пах- нет — дымом курных изб и прелыми онучами воняет. На прелой ону- че ее и повесят, если... если... Господи, что это за гвалт и вопли в небе?! Она повернула голову к распахнутому окну: там стая сорок и ворон осатанело преследовала коричневого, в солнечных блестках коршуна. Скандальные птицы бросались снизу, с боков, пикирова- ли сверху, а он, небрежно уворачиваясь, презрительными, медлен- ными махами крыл уходил в небо. Может быть, и ей бы вот так, с достоинством, уйти? Свои же, ближайшие заклюют! После Паши, пожалуй, единственный, кто без 428
лести, без выгоды останется верным, так это он, Григорий. Сказал вчера: «Если на земле исчезнет верность, то найти её она сможет лишь в его груди». Остальные? Большинство стараются препод- нести ей истину, каждый — свою, а Григорий учит искать её. Сколь- ко она ни бьётся — лучше царедворцы не становятся, зато бога- тыми — обязательно. Коли нет креста на душе, то крест на шее — лукавство. Всяк, когда приспичит, поставит долгую свечку и Богу, и дьяволу. Паша говорит, чем меньше совести у человека, тем боль- ше всего остального. И есть, мол, правило: если государь окру- жен крысами, значит, его корабль еще не тонет, а ежели тонет, ищи течь наверху. Григорий лишь посмеивается: «Сему не бывать, Катюша! А случится — выпьем цикуту на брудершафт!..» Чёрный юмор...Тут, похоже, шутками не пахнет. Но она не последует при- меру Антония и Клеопатры, умертвивших себя, дабы не даться живыми в руки врага. Она распорядилась тайно снарядить на Неве быстроходный фрегат, перенести в его трюмы самое-самое... А что — самое-самое? Новую возлюбленную родину не унесешь в дамской сумочке, как зеркало или гребень. И куда потом? И она, и Двор — в Ригу. И всё? А если самозванец и туда? Кто ее ждет вне Руси? Кто примет перетрусившую беглянку? Дидро? Гримм? Сами на птичьих правах у родины. Вольтер-изгнанник? Или Фридрих Второй? Этот примет, но уж и потешится, поязвит!.. Разин, Болотников, Булавин, Некрасов... Казаки... Мы ниче- го не забываем, но, похоже, ничему не научаемся. Может, Пуга- чев научит чему-то разумному? Хотя бы ее, немку на русском пре- столе? Пожалуй. Но только если она выйдет навстречу не с пень- ковой петлей на шее, а с крепкими кулаками. Знать, без виселиц, без большой крови не обойтись? Но что скажет просвещённая Ев ропа?! До скончания веков будет тыкать пальцем: вот она, крово- жадный палач чужого ей народа! Григорий и на это, наверное, по- смеётся: «Пустое, матушка, пущай на себя оборотятся!» И начнет приводить примеры, которые она не хуже знает. В маленькой Ан- глии при короле Генрихе XIII было казнено втрое-вчетверо боль- ше людей, чем на Руси при Иване Грозном. В Германии между XVI— XVII веками, за одно столетие, население сократилось в четыре раза! Ни один народ не пожирал себя так. А французы пусть вспом- нят резню своей Варфоломеевской ночи...Спи спокойно, скажет Гриша, и бойся не снов своих, а их толкователей! Это он к тому, что на нее стали нападать ночные страхи, случаться обмороки, она ни на одну ночь не хочет разлучаться с ним. История свидетель- ствует, что подобное переживают почти все монархи. Так было с Юлием Цезарем. Еще в более карикатурной форме это преследо- вало Елизавету Петровну. Но, как утверждает Светоний, никогда никакие суеверия не вынуждали Цезаря оставить или отложить на- меченное предприятие. 429
А разве она отступается от своих намерений? Ни за что. Она подобна лисице, которая и во сне кур считает. И однако ж, однако — как расковавшаяся лошадь на гололёде, как в ёрзающем седле с ослабшими подпругами! Вот воротится Григорий из Петербурга, закрепит подковы, подтянет ремни...Не обратила внимания, на ка- ких он лошадях сегодня. Дотошный обыватель, заслышав стук его высокой, с золотыми вензелями кареты, тащит с головы шапку и с придыханьем бормочет: «Сегодня на вороных Григорь Ляксандрыч скачет! А вчерась были серые, в яблоках. А завтрева будут белые, аки снег горный». О, у него ныне знатные, на весь Петербург кони, она не скупится... «Славный мой утешитель, — растроганно шепчет Екатерина, — надежда моя!» Она не хочет бесславной кончины своего цар- ствования, страшится погребения не в русской, ставшей до слёз родной, земле. Она б хотела похорон, как у Петра Великого, чтоб и ее кончина оплакивалась, как его кончина. Чтобы и над ней про- звучало такое же надгробное слово, какое произнёс в перепол- ненном Петропавловском соборе архиепископ Феофан Прокопо- вич: «Что се есть? До чего мы дожили, о, россияне! Что видим? Что делаем? Петра Великого погребаем... Оставил нас, но не нищих и убогих...Сделал Россию врагам страшною, страшна и будет; сде- лал на весь мир славною — славная и быти не перестанет...» Крат- кое было слово, но продолжалось около часа, ибо прерывалось рыданиями народа. Народ рыдал. А против неё народе вилами поднялся, с дреко- льем. Проклинает. Проклинаемая и уйдёт в мир иной? Кабы, гля- нуть с высей горних, услышать, что скажут о ней потомки. Их суд жесток и милостив. А будет всякое кинуто вослед. «Царствование Екатерины было лебединой песнью чисто русских государствен- ных деятелей. Недаром на похоронах великой царицы английский министр при Дворе нашем сказал: on enterre la Russe (Похороны России. Фр.)». Еще элегантнее скажет о своих царствовавших со- временниках английский лорд Камерфорд: «Екатерина возвыша- ла трон своими пороками, как король Георг III бесчестил его свои- ми добродетелями». Прочтя это, Екатерина могла бы не без гордо- сти изречь: «Пётр Великий был последним чисто русским монар- хом в династии Романовых, я была первой и последней чистокров- ной немкой, получившей титул «Великая» на русском троне!..» Но честнейший историк Василий Ключевский обронит кляксу: «Ека- терина — заезжая цыганка в российской империи...» Он же маз- нёт сажей по белому: «Чтобы защитить отечество от врагов, Пётр опустошил его больше всякого врага». Опять же и опять, милости- вые государи, всё зависит не столько от дел твоих, сколько от того, кто пишет твою биографию: Плутарх или Иуда. Великих людей рождают не женщины, а писатели. 430
Но удивительнее других окажутся мемуары швейцарца Мас- сена, который преподавал в Петербургском артиллерийском кор- пусе, был наставником цесаревича Павла, а потом и его секрета- рём. Словом, жизнь российскую он наблюдал не только из двор- цового окна. Мемуары будут так свежи, словно списаны с России начала XXI века: «Царство её было счастливо и блестяще для нее и Двора; но конец его был особенно гибелен для народа и империи. Все пружины управления попортились: каждый генерал, каждый губернатор сделался самостоятельным деспотом. Всё продавалось за деньги: около двадцати олигархов разделяли между собою Рос- сию... Иной, получая всего-навсего триста-четыреста рублей жа- лования, увеличивал его посредством взяточничества настолько, что строил около дворца пятидесятитысячные дома. Екатерина II, не помышлявшая разыскивать нечистые источники этих эфемер- ных богатств, кичилась, видя, как столица украшается у нее на гла- зах, и рукоплескала необузданной роскоши негодяев, считая её доказательством благоденствия под своим владычеством». Чудно, право: слава посмертная беспокоит порой больше, чем сама смерть, чем деяния сегодняшние. А от сегодняшних мозги на- бекрень. Когда-то лидер русского сопротивления бироновщине Артемий Волынский изрёк (на века!): «Государыня у нас дура». Об Анне Иоанновне, стало быть. Может, и о ней, Екатерине, тако ж сказал бы? «Я жажду!» — мыслит она себе. И она искренна в этой жажде славы — себе и новому ее отечеству. Но эта искренность часто вытесняет всё иное, как Архимедово тело, погружённое в жидкость. Другому — душе, состраданию, порядочности — часто не остается места. Искренность — это еще не ум. И не всегда доб- родетель. Высший судия всех добродетелей — совесть, а она — как ленивый пёс: редко когда облает. Она жаждет славы, она жаждет победы над турками, победы над «маркизом» Пугачевым. Она их получит, завоюет. А с ними и слава придет. Триумф свой победители празднуют разно. Римс- кий полководец Лициний Красс, разгромив, казалось бы, победо- носное восстание рабов под руководством Спартака (у неё — под руководством Пугачева!), отметил реванш кровавым отмщеньем: казнил около 6 тысяч захваченных повстанцев, шесты с их голо- вами были навтыканы вдоль всех 200 вёрст дороги от Капуи до Рима. Юлий Цезарь не казнил полонённых, свой триумф над Гали- леей, Египтом, Понтом и Африкой он отметил четырёхдневным празднеством. Перед римлянинами провели не только знаменитых пленников, но и показали добытые сокровища общей стоимостью до 65 тысяч талантов, что можно перевести в 100 тысяч пудов се- ребра. Для народа было устроено великое пиршество на 22 тыся- чах столов... Но был ли это триумф? Устроенная вскоре перепись населения показала: численность его за время Цезаревых побед 431
уменьшилась вдвое. Тем не менее римляне собирались возвести статую Юлия Цезаря, «у ног которой лежала бы сфера, а надпись гласила: «Полубогу». Нечто подобное устроил и Петр Великий после победы над шведами. 1 января 1710 года в Москве с утра до вечера длилось шествие 30 тысяч пленных во главе с 3 тысячами оберофицеров, несших 300 склонённых знамён и штандартов. Датский дипломат Эребо писал, что зрелище «было величайшим и великолепнейшим в Европе со времён древних римлян». «Интересно, —думала Екатерина, — если допустить, что «мар- киз» Пугачев победит, то проведёт ли схваченных её царедворцев (сама-то она, конечно, успеет сбежать) и прочих пленников че- рез первопрестольную на потеху ликующей черни? Или начнёт с казней, как везде сейчас, куда вступает? Нет, этого грешно даже помыслить, сего не случится. А вот ежели заключится выгодный мир с османами, то уж тут Екатерина всем покажет, как умеет праздновать победу. Но поражающий воображение триумф её состоится лишь после главной победы над Портой в 1791 году. Тысячи и тысячи пленных турок пройдут по московским улицам *. Однако Екатерину и иностранцев ошеломит другое: дамы с московских балконов забрасывали проходивших внизу врагов цветами. В то время, как русских пленников турки сажали на кол, подвергая долгой мучительной казни. Рационалистический, от- шлифованный цивилизацией разум иностранцев не поймет этого великодушия. Не очень поймёт и Екатерина, хотя предположит: это и есть та самая неизъяснимая русская душа, которая в малой степени будет выражена песней про «Славное море — священный Байкал», где бегущий с каторги бродяга, наверняка преступник, признается: «хлебом кормили крестьянки меня, парни снабжали махоркой». Именно эти простодушные и великие песенные слова вспомнит философ Иван Солоневич, весной 1945 года «изнутри» наблюдавший, как бессердечно относились немецкие обыватели к своим разгромленным, голодным, униженным солдатам, отказы- вая им в подаянии. Пугачев еще дает Екатерине время подумать о прошлом, на- стоящем и будущем России. Вдруг вспоминается ей, что Петр 1, как ни парадоксально, никогда не назначал иностранцев началь- никами ни в армии, ни на флоте, ни в пограничных крепостях. На- значал природного русака, хотя бы ничего не смыслившего в деле, но под ним, если была необходимость, ставил умного иностранца, * Еще более грандиозное зрелище устроит И.В.Сталин: во время Оте- чественной войны 1941 —1945 годов по улицам советской столицы будут проведены 57600 немецких военнопленных во главе с 17 генералами. 432
который и налаживал дело. Может, поэтому у него и не случалось постыдных конфузий, какая случилась у неё. В 1770 году генерал Румянцев возмущенно посетовал ей на своего коллегу, командира корпуса Штофельна, тот, дескать, занимая в Молдавии оставляе- мые турками города и сёла, выжигает их дотла, это, мол, противу наших русских правил. Екатерина была в ярости, хотела немедлен- но сместить остолопа, но Господь опередил её: генерал скончался от чумы. С приходом после Петра к престолу дальних и близких немец- ких или онемечившихся родственников всё сотворялось наоборот, везде в начальники ставились иноземцы. И ставятся, к сожалению. Здесь причина многих неудач? Но против турков — русаки Румян- цев, Суворов, Потемкин, против Пугачева — Бибиков, Щербатов... Щербатов, конечно, слабоват, нерешителен, вместо него придется кого-то другого поискать. Суворова Гриша просит пока не трогать, он турок хорошо колошматит. Кого? Немца искать? Нет и нет, боль- ше сему не бывать! Великая Екатерина, кабы твоими указами выстраивалось бу- дущее. Тобою оборвана династия Романовых, все остальные, и ты в том числе, только присвоили их фамилию. Верно, потому люби- мыми детьми царствовавших шкодников не россы были. Не случай- но, когда царь Александр I у прославленного соратника Суворова и Кутузова спросит, какой бы награды он хотел, генерал Алексей Пет- рович Ермолов ответит: «Произведите меня в немцы!» История зас- видетельствует: «В 1914 году, в начале Первой мировой войны, из шестнадцати командующих русскими армиями семеро имели немец- кие фамилии и один — голландскую. Четверть русского офицер- ства составляли одни только остзейские (прибалтийские) немцы». Николай II, имевший лишь 250-ю часть русской крови, должен был ждать от них победы над братом Вилли?.. С центральной аллеи, из-за подстриженных деревьев слышат- ся нарастающий стрекот колёс, густой топот копыт. Меж стволов мелькает, как белая птица, шестёрка коней. Не кони — шестикры- лый серафим примчал ее Григория! Вот с ним-то, замечательным ру- саком, она и посоветуется! Он входит. Весел. Велик. Пахнет дорожной пылью и солнцем. И ей сразу становится покойно. Это потом её сердечные чувства к избранникам будут мелеть, как степные речки в сушь, они смогут принимать только плоскодонные суда, а не тяжелые линейные ко- рабли, подобные гиганту Потемкину. Но сейчас, сейчас... Она отрывает кончики пальцев от лба, роняет руки с мягких подлокотников, смотрит сияюще: — Я вчадюю. И оба смеются. Вроде как пароль у них появился. В азарте их любовных игр прохрипел однажды: «Я вчадюю!» Потом объяснил: 433
это, мол, малороссийское словцо, от «чад», «угар». Правда, утаил, что услышал его из воспалённых, вывернутых страстью губ некой обласканной им киевской паненки. Под настроение позабавил дру- гой «хохлацкой» байкой: «Колы б я був царём, йив бы сало з салом, спав бы на соломе, чухався б зубами, украв бы сто карбованцив и — втик», то есть удрал бы. Екатерина даже со ста миллионами не желает удирать, она хочет царствовать! Всё, Григорий рядом, значит, всему явится порядок. — Ты ему ответил? — похлопала Екатерина ладонью по рас- правленному на столе письму Павла. — Зачем? Он уже, наверное, повешен. — Не будь жесток, Гришенька. — Дураком меньше, дураком больше — мир этого не заметит... 3 О вкусах не спорят — им потакают. В меру своей испор- ченности и толщины кошелька. И тогда — скажи мне, что ты ешь, и я скажу тебе, кто ты. Но озадачить могут и ло- щёный царедворец, и неотёсанный плебс. Емельян Пугачев всем по- дававшимся к его «царскому» столу яствам предпочитал толчёный чес- нок с уксусом. Мог и чашку, и две выхлебать. В поглощении изыс- каннейших блюд Григорию Потёмкину трудно сыскать равного, од- нако ж самым любимым деликатесом баловня фортуны оставался овощ деревенского детства — репка. Ходит и хрумкает .сочной, крепенькой. А ещё — двух-трёхдневные кислые щи, налитые в бу- тылки, они сопутствовали ему всюду. Нет смысла судить о вкусах в XXI веке. Тоже разные. Если президент одной из банановых республик обожал жаркое из филе собственных подданных, то первый и последний президент СССР обожал каши. Злые языки ёрничают: на каше и поскользнулся. «За- каз» Ельцина на завтрак был прост, как бычий мык: виски, лёд, ли- мон. Зато патриарх всея Руси Алексий II гурман от Бога: у него — пельмени. С чёрной икрой. Кремлёвский кухарь в правительствен- ной газете делился секретом: тесто раскатать не толще папирос- ной бумаги, варить нельзя — икра станет белесой, потеряет вкус. Нужно опустить в кипяток и тут же вынуть. Сбрызнуть топлёным маслом и подавать в неглубоких супницах. Говорят, после публи- кации цены на икру оборзели — всем захотелось отведать патри- арших пельменей. В царствование Екатерины основными поставщиками черной икры были яицкие казаки, но очередей за ней не наблюдалось. Не потому, что лежала навалом. Намазывать не на что, хлеба у на- рода не было. Ладно бы сушь, безродица, так еще и крепостники 434
пустые кишки на кулак выматывали: отдай последнюю курицу! По- мирай или берись за дубину. Народ выбрал дубину. На исходе XX и в начале XXI веков в России вымирало по миллиону человек в год, но за дубину никто не хватался. Знатоки утверждали: сие по- тому, что крепостного права нет, а выходных, праздников и само- гона — как у дурака махорки. Налакался — и на бок, под песенку СМИ: баюшки-баю, недотёпа раскрепощённый! Вот если в XVIII веке газет было мало, а радио и телевидение вообще отсутство- вали, то самодержица и её присные, считай, всегда были в заб- луждении, сроду не знали истины. Например, канцлер Панин Ни- кита Иванович до самой кончины не ведал правды народной, ка- кую неожиданно узнала «женщина, что больше тридцати лет дер- жала в своей руке судьбы России и занимала собою весь мир от Фридриха II и энциклопедистов до крымских ханов и кочующих киргизов». Она взяла еще пахшую типографской краской книгу с не интригующим названием «Путешествие из Петербурга в Моск- ву». Равнодушно скользнула глазами по фамилии автора: Радищев. Не тот ли дворянчик, что когда-то пажом при Дворе был? Поли- стала, стала читать. Вопрошает чувствительный и простоватый путешественник у пахаря:« Разве тебе во всю неделю нет времени работать, что ты в воскресенье не пропускаешь, де еще в самую жару?» — «В неде- ле-то шесть дней, а мы шесть раз в неделю по приказу своего ба- рина трудимся на господском поле. Да еще по вечерам возим из лесу сено на господский двор». — «Велика ли у тебя семья?» — «Три сына и три дочки». — «Как же ты их кормишь, если только один день имеешь свободным?» — «Не один день — еще ночь наша. Ина- че с голоду умрем». — «Так ли хорошо ты работаешь на господина, как на своем поле?» — «Нет, барин, грешно бы было так же рабо- тать. У него сто рук для одного рта, а у меня две руки — для семи ртов...» И восклицает потрясенный «открытием» дворянин Радищев: «Страшись, помещик жестокосердный, на челе каждого из твоих крестьян вижу твое осуждение». Что воспоследовало после прочтения, просвещенному миру ведомо: Жесточайшим образом переменилась жизнь. У путеше- ственника. Но оратай в лаптях как был, так и остался бесправным быдлом. Доживи либерально мыслящий, оппозиционно настро- енный к Екатерине Никита Панин до радищевской публикации, возможно, многое переменил бы в собственной жизни. Даже, быть может, предвосхитил бы постника, схимника и столпника Се- рафима Саровского, который, как известно, не ел, не пил и дру- гим не велел. И за это стал святым. На Руси вообще святых боль- ше, чем честных. Таков ее крест, похоже. Вон возвели же в сей сан императора, ввязавшегося в войну с Японией и блестяще ее проигравшего, ввязавшегося в войну против Германии и своего на- 435
рода и тоже позорно проигравшего её. А уж семьянин был, ут- верждают, семьянин! Правда, умалчивают о внебрачных детках «святого государя-великомученика», рождённых балериной Кше- синской. Так, глядишь, в святые возведут и Горбачева с Ельциным. У нас станется! Словно по шпаргалкам дворянского диссеидента Герцена действуют, чей «Колокол» трезвонил из Лондона отход- ную великому государству: «Мы... твёрдо убеждены, что неле- пость Империи, идущей от Швеции до Тихого океана, от Белого моря до Китая, не может принести блага народам, которых ведёт на смычке Петербург...» Накануне 50-летия Победы советского народа над гитлеровской Германией, то бишь в 1995 году, начи- тавшийся Герцена и Солженицына арбатский бард произнесёт с телеэкрана: «Меня удручают размеры страны». В столице этой страны «удрученному» диссиденту поставят памятник. Посмотрев пьесу Фонвизина «Недоросль», Григорий Потемкин будет хохотать и вытирать слёзы: «Умри, Денис, лучше не напишешь!» Кто знает, может, и написал бы, живи он в эпоху политических недорослей, рождённых при КПСС. Живущему в далеком, неповоротливом, ленивом XVIII веке российскому канцлеру Никите Ивановичу Панину не до проблем XXI — своих хватает. Предстоящее заседание госсовета чего сто- ит. В Царском Селе, трудно перенося июльскую жару и собствен- ную тучность, он наконец отвалился от стола к спинке кресла. Об- тирался полотенцем и удрученно обзирал не осиленные яства: жаль, что брюхо не из семи овчин сшито! Съел больше, чем мог, но меньше, чем хотел. И все же потянулся, подтащил к себе фар- форовую тарелку с устрицами, покапал уксусом на съёжившихся слизней, подцепил толстыми перстами, кинул в рот кисловато-пря- ную заморскую снедь, жадно проглотил. Какой же дурак работает на перегруженное чрево! Самый раз выйти в сад и под резной тенью дерев, на ветерке вздремнуть в кресле-качалке. Нет, сегодня не получится, сегодня надо здесь, сейчас думать. Поневоле позавидуешь младшему брату Петру: поди, вытянулся у себя в Михайловке близ пруда, обширное пузо почёсывает, чужие грехи поминает. А ему, Никите Ивановичу, нео- тложно к Совету надо готовиться, ибо он не просто канцлер, он — самая светлая в империи голова. Не будь она таковой, императри- ца давно бы в отставку отправила, поелику искренне недолюбли- вает независимого направителя внешней политики. Правда, объя- вился вдруг молодой выскочка с манерами кучера (ведь в любой стране ближе всех к монарху кучер на облучке; пожалуйста: ко- нюх Бирон, сын конюха Меншиков). Но умом выскочка, надо при- знать, дерзкий и тонкий, коего и на кривых оглоблях не объедешь: двинет локтём — с царских закорков слетишь.Государыня его уж в вице-президенты Военной коллегии посадила, верно, в прием- 436
ники Захару Чернышеву прочит. Захар угодлив, но не фигура, нет. Как-то очень уж вертляв и обходителен, на заседаниях Совета с каждым встречным взглядом готов разойтись, приподняв шляпу. Он если и хлопает дверью, то так, чтобы никто не слышал. А вот По- темкин коли хлопнет, то, верно, потолки рухнут, он если и молчит, то его молчание даже в Таврии слышат, его дыхание на московс- ких заставах ощущают. Большущий кот, которого нисколько не заботит то, что о нём думают мыши и крысы. Кажется, самое вре- мя если не в санки его вскочить, выбравши случай, то хотя бы на запятки. А случай — вот он: заседание Совета. Надо действовать. Потемкина он нашел в его покоях, находившихся рядом с ца- рицыными. По возвращении из Петербурга, после встречи с импе- ратрицей он снова искупался и теперь валялся на огромном плю- шевом диване в халате на голое тело — дезабилье, сказать по- французски. На низком столике перед ним стояли хрустальные, матово запотевшие кувшины с разноцветными холодными морса- ми. Из глубокой вазы он лопал розовое фруктовое мороженое. Се- ребряная ложка в его руке сеяла оранжевые блики по лепному потолку, отражая узкий луч солнца, проскользнувший меж сдви- нутых штор. Панин хмыкнул себе: давно ли, Гриць, деревянной хлё- бывал! Впрочем, до Петра Великого все, даже цари, ели липовыми ложками, ножа и вилки при блюде не знали. Предупреждённый о приходе камердинером, он не встал на- встречу Панину — уже знал собственный вес при Дворе и дога- дывался, что надменный, злой на язык старожил царских чертогов неспроста явился. Еще при утренней мимоходной встрече как-то значительно, намекающе посмотрел. «Масть пошла! — уверенно решил Потёмкин. — Почти что туз в руки. С чем, сыромятная твоя душа, пожаловал? Смотришь лисой, а хватка волчья. Шалишь, мор- гослепый остарок, мое ухо востро! Не всяк пришедший в храм со свечкой — богомолец, иному свечка — храм подпалить». Потёмкин широко, с подвывом зевнул. Как хочешь, граф Па- нин, так и понимай, да только призевались вы все ему: гнётесь, пятки лижите, хвостом метёте...Отставь его императрица, как Ор- лова, как Васильчикова, — тотчас отвернётесь, перешагнёте, хуже того — затопчете. Пожалуй, правы католики, изъявшие вторую за- поведь из святого писания: не сотвори себе кумира. Они без зем- ных кумиров, прямиком к Богу обращаются. Нашим обязательно подай посредника между небом и землёй: царя, попа, вельможу, временщика... А он, Потёмкин, конечно же, временщик, все это знают, знает и он, поэтому глубоко презирает их всех. Когда-то он, нечаянно окривев, хотел уйти от этой сволочуги-жизни в мо- настырь, в послушники, согласившись с Лютером: отчаяние дела- ет монахом. Теперь же, если фортуна сошвырнёт с плеч, уйдёт в пахари, в бурлаки, казаком станет, чумацкой люлькой обзаведет- 437
ся. Но до этого вы ещё повертитесь у Грицька, ой, повертитесь, гады! Предложил сесть, предложил, на выбор, морсу. «Из ледника!» — сказал. Не будь погоды, большая часть человечества не знала бы, с чего начать разговор. Ну, и они — о погоде: дожди заблудились, в муромских лесах пожары, в Поволжье опять посевы суховеем спа- лены. И вообще — всё кругом горит. Калякали — вроде пустой воз под гору везли. Потемкин ищет в лице гостя ответ: с чем явился? Лицо Панина, упрятанное в кружевные брыжи воротника и манишки, как полная луна, только без трупных пятен. Наоборот, всё светло, розово, губы плотоядно сочны. Глаза будто бы на тебя смотрят, но верхние веки так опущены, словно спят глаза, в промежутках между частыми мор- ганиями — спят напропалую. Катя говорит: «Губы Панина всегда в скобках, вроде хочет улыбнуться, да никак не проснётся». Графиня Брюс не отстаёт: «Ежели Никита Иваныч обул один башмак, то это еще не говорит о том, что обует и второй». У него и парик замеча- тельно отличный от других — с длинным локоном между двумя бан- тами, то есть, по-французски, a1 trios marteaux. Пружина всех дел наших — корысть и самость, кои прослаиваются медком лести. Не угоди седому овчару, в отмщенье свечу вверх комлем поставит, всех твоих овечек в клочья драть будет. — Григорий Александрович, на государственном Совете её ве- личество наверняка поднимет речь об мерах к разгромлению толп самозванца. Князь Щербатов не показал себя после Бибикова — робок, медлителен... «Та-а-ак, наводит мосты? Согласен, граф, давай строить мос- ты, а не заборы, это лучше». — Потемкин рывком сел, мотнув босы- ми ступнями, запахнулся. Прямо из кувшина громкими глотками стал пить морс, поверх хрустального края сторожко следя за ленивыми губами Панина, перед каждым словом сжимавшимися в куриную гу- зочку. Через пять минут Григорий Александрович был в «курсе». Ни- кита Иванович в качестве спасителя державы предлагал младшего брата, пятидесятитрёхлетнего генерал-аншефа Петра Панина. Он, правда, в отставке, жестоко страдает подагрой, а ещё — прямотой и невоздержанностью в речах, не раз задевал самолюбие императ- рицы, отчего она его терпеть не может. Кто кому больше досадил, оба хорошо знали, гожей умолчать о том. За взятие Бендер Екатерина наградила почти всех мало- мальски причастных к тому генералов и офицеров, но обошла Па- нина, командовавшего главной штурмующей армией, обошла пред- ставленных им к награде нижних чинов. Екатерина была огорчена огромными людскими жертвами: «Чем столько потерять и так мало получить, лучше бы вовсе их не брать — Бендер». Обиженный Па- 438
нин подал в отставку, и царица ее приняла. А московскому гене- рал-губернатору Волконскому приказала приглядывать за дерзо- стным в речах опальным генералом: подагра языку не помеха. Но ежели её величество сменит гнев на милость и призовёт его, то... Ведь коли счесть заслуги и подвиги Петра Ивановича в Семи- летней войне с Фридрихом II да в сражениях с турками, да взятие неприступных, считалось, Бендер, да то, что он крестный отец ве- ликого князя Павла... А еще замечен в неустанных заботах о при- ращении народа российского: от двух браков родил более двад- цати детей. Узнавши об этом, Пугачев почешет голову под шап- кой: « Экую ораву бар нарожал, где ж мужику прокормить всех!» Отставной генерал-аншеф, в случае победы над Пугачевым, пол- ностью возвращает себе благорасположение государыни, в гла- зах просвещенного общества становится спасителем Отечества. Хвала ведь не поднявшему дичь, а добившему её. Панины ж из все- го этого получат немалые выгоды, укрепятся близ трона. Потем- кину тоже резон: в дворцовых непрестанных кознях обретет весь- ма нелишнюю поддержку влиятельных братьев. Но если не спра- вится Панин с бунтом, любой сможет камень в него кинуть. Слушая Никиту Ивановича, Потемкин иронично дрожал угол- ком рта, как бы для него безмолвно цитируя Петра Великого: «Вве- ряй умным и храбрым войска, энергичным и распорядительным — обозы, вялым и неповоротливым — гурты скота». По тучности, по медлительности Петр Иванович гож скорее в гуртоправы. Это так. Но он может оказаться и пушечным ядром, прошибающим любые крепостные стены. Если его расщекотать, раззадорить... — Дальше не толкуй, Никита Иванович, — остановил Потем- кин. Быстро поднялся на ноги, кликнул слугу: — Одеться! Никита Иванович, в моей душе всегда борются два совершенно разные ощущения. Одно — когда снимаю панталоны с бельевой верёвки, другое — когда с женщины. Второе мне ближе. Твои промысленья мне тоже близки. Полагаю, их оценит и государыня... На Совете — что? На Совете — управляемая демократия, де- сять советующих — один думающий. Если молчат — подозритель- но, заговорят — оглушительная глупость, как иногда изволит вы- ражаться императрица. Царедворцев она отслеживает и оцени- вает зорко и едко. Например, о генерал-прокуроре как-то сказа- ла: «Любит рекомендовать в губернаторы дураков». И предпочи- тает советчиков не за спиной держать, а перед собой, чтобы при- сматривать за ними. С того ей и думается, наверное: десять запо- ведей потому так хороши, что у Спасителя не было членов Сове- та. Как бы нечаянно, она обронит: а что если сие дело поручить... Вроде сакраментального, тотемного советских времён: «Есть мне- ние...» И решение принимается единогласно, ибо имеется чьё-то мнение. Если не Господа Бога, то уж наверняка самого-самого пос- 439
ле Него. От кого зависит движение звёзд, смещение материков и ротация кадров. «Есть мнение» — и решаются карьера, судьба че- ловека. Решаются судьбы страны и народов. Смертельно больной писатель Шолохов мартовским днём 1978 года направил большевистскому генсеку Брежневу большое пронзительное письмо: в государстве нарастает нравственная дег- радация, искажается и порочится история страны, умышленно или по глупости рушатся, уничтожаются памятники русской культу- ры и архитектуры, через кино, литературу, прессу мировой сио- низм усилил атаки на всё русское, российское. Посоветуйтесь с духовной элитой страны, примите решительные меры... Всполошились кремлёвские сидельцы, долго морщили толо- конные лбы. Коллегиально (когда никто ни за что не отвечает) ре- шили: есть мнение «разъяснить т.Шолохову действительное по- ложение дел с развитием культуры в стране.., необходимость бо- лее глубокого и точного подхода к поставленным им вопросам в высших (Оказывается, были у них и более высшие интересы! — Авт.) интересах русского и советского народа. Никаких откры- тых дискуссий по поставленному им вопросу о русской культуре не открывать...» Библейское: несть пророков в своем Отечестве! Не прислу- шались. Пророк умер, а вскоре и СССР приказал долго жить. Че- ловечество любит размышлять о вечном, сидя на развалинах ци- вилизаций, переняв от них только худшее. Советская империя по- вторила судьбы других. Великая Римская империя, великая Визан- тийская империя... Они исчезли с лица земли не в результате на- шествия варваров. Они погибли потому, что верхи погрязли в рос- коши, разврате, сладострастии, в коррупции и кумовстве, госу- дарства унижали и не кормили собственную армию, поощряли ра- стление нравов, животные инстинкты: «Хлеба и зрелищ!» Чем не исход XX, начало XXI веков в России! Только предвидя будущее, владеешь настоящим. Ни с фонарём Диогена, ни с неоновыми лам- пами Чубайса не сыскать провидца — вымерли, как саблезубые тигры! Поэтому в наследство потомкам остается непредсказуемое будущее. Заседание Совета закончилось одновременно с уходом солн- ца. Зацепилось оно за позолоту крестов и колоколен царскосель- ских храмов. Посверкало, поиграло и, засмущавшись, потянуло за собой быстро линяющую голубень дня. Над землёй легла белая ночь, холодно, как море, фосфоресцируя, поселяя в душах некую мистическую осиянность, ниспосланную ангелами. В такие ночи думается о бессмертии. Никита Иванович Панин размышлял о бренном. С заседания Совета он пришел, как рассерженный бар- сук: сопел, хрюкал, беспричинно разругал слугу, принесшего за- жженные свечи: и так всё видно! Хотя, при всём сиянии белой ночи, 440
свечи ему нелишни: он собрался писать письмо брату. А ведь сроду не брал пера в руки ни вечером, ни, тем более, ночью. Скука — праматерь лени, а Никита Иванович — дитя лени. Считают, что из- за лени он не женат до сих пор, хотя дважды был близок венчани- ю.Но первый раз, пока собирался, невеста умерла, во второй раз — невесту из-под носа увели. Однако заседание Совета расшеве- лило даже его. Он нервничал, ёрзал в кресле, то и дело вставлял ядовитые реплики. Садясь к письму, шумно втягивал круглым шиш- коватым носом воздух — гурману и тонкому ценителю цветочных ароматов всё еще казалось, что его преследует трупный запах тря- сины, над которой блуждают болотные огоньки. Не Совет, а но- вый пирог с тухлой начинкой. А проще — те же штаны, только ши- ринкой назад. Перо поскакало по бумаге резво, по-ребячьи, на одной нож- ке. За сеткой окна подзуживали комары, похохатывал издалека фи- лин. Пламя ближней свечи боялось даже шелохнуться, мотыльком прилипнув к фитилю, словно нектар из него тянуло. «Сего утра по- лучили мы известие о разорении Казани, и что губернатор со все- ми своими командами заперся в тамошнем кремле. Мы тут в со- брании нашего Совета увидели Государыню крайне пораженную, и она объявила свое намерение оставить здешнюю столицу и са- мой ехать для спасения Москвы и внутренности Империи, требуя с великим жаром, чтобы каждый из нас сказал ей о том свое мне- ние. Безмолвие между нами было великое...» На секунду приостановившись, Панин закрыл глаза, предста- вил себе, как кто себя вёл. Один только Потемкин поддержал на- мерение императрицы, находя его мудрым и отважным. Не в при- мер никак не уедущему за границу Григорию Орлову, который (перо побежало дальше) «с презрительною индифферентностью всё слушал, ничего не говорил и извинялся, что он не очень здо- ров, худо спал и для того никаких идей не имеет. Окликанные ду- раки Разумовский и Голицын твёрдым молчанием отделались. Ска- редный Чернышев трепетал между фаворитами, в полслова раза два вымолвил, что самой ей ехать вредно, и спешил записывать только имена тех полков, которым к Москве маршировать вновь повелено... Забыл было сказать о дураке Вяземском (это он так о генерал-прокуроре!).Ему полюбились манифесты и казанских дворян вооружения и потому представлял только, чтоб то и дру- гое на Москве сделано было...Совет кончился тем, чтоб обождать Румянцева курьера с заключением мира с Турцией... Между тем сам я решился ехать против Пугачева или ответствовать за тебя, мой любезный друг, что при всей своей дряхлости возьмёшь на себя спасать Отечество, хотя бы надобно было тебя на носилках нести, если только Государыня того желает... Государыня, будучи весьма растрогана сим моим поступком, божилась предо мною, что 441
она никогда не умаляла своей к тебе доверенности, что она совер- шенно уверена, что никто лучше тебя Отечество не спасёт... что ты не отречёшься в сем бедственном случае послужить ей и Оте- честву. Вот, мой любезный друг, каковым образом жребий твой решился... Понимаю, какому бремени ты подвергаешься, но знаю и то, что где Отечество вопиет, тут ни у тебя, ни у меня не может быть места размышлениям о собственном нашем бытии...» Утром 23 июля к младшему Панину полетела тройка. В курье- ры Потемкин порекомендовал своего родного племянника гвардии поручика Александра Самойлова, коего по милостивому соизво- лению императрицы, как и троюродного брата Павла, вытребовал из действующей против турок армии. «Для столь важной поспеш- ности, — сказал Никите Ивановичу, — нужен человек проворный и надёжный». 26 июля тот же Самойлов уже вёз императрице от- вет Петра Панина, мол, от своего брата он узнал, «что Вашему Им- ператорскому Величеству благоугодно стало всемилостивейше избрать меня к употреблению на пресечение внутреннего в импе- рии пугачевского смятения... Я бы почитал теперь первым своим долгом предстать пред Ваше Императорское Величество, но ис- тинно нет естественной силы на такую скоропостижную поезд- ку». И еще он сообщал, что должен «в том открыться, что слабость моего здоровья и увечные припадки приводят меня в трепет, чтоб иногда в самых нужнейших действиях не отлучили от возможнос- ти исполнять их...» Понимал хитрец: коня зовут в гости не чай пить, а воду возить. Екатерина раскусила лукавые оговорки об «увеч- ных припадках», о них она вспомнит через пятнадцать лет, когда придёт весть о кончине Петра Ивановича Панина. А сейчас, 29 июля 1774 года, она назначает его главнокомандующим всеми ка- рательными войсками. И со вздохом признается Потемкину: «Я перед всем светом первого враля и моего персонального оскорби- теля, побоясь Пугачева, выше всех смертных в Империи хвалю и возвышаю...» Потемкин попытался было заступиться за «первого враля»: — Оцени жертву, матушка, при его-то здоровье. Англичане что говорят? Если вам за пятьдесят и вы только что проснулись, и у вас ничего не болит, значит, вы уже умерли. А Петру Ивановичу — за пятьдесят. — Пусть меньше жрёт и пьёт, меньше лежит пусть! — отреза- ла Екатерина. — Тогда и «увечных припадков» не будет. Соглашайся, не соглашайся, но она всё-таки знала толк в бо- лезнях, рецепт выдала точный. Подагра считалась господской бо- лезнью, с греческого — буквально «капкан для ног». Энциклопеди- ческий словарь толкует: «Развитию подагры способствуют чрезмер- ное употребление спиртных напитков, мяса, крепкого чая, кофе, си- дячий образ жизни и отсутствие физических упражнений». 442
Так что императрица великое благо для Петра Ивановича сде- лала, хлопотным назначением продлив ему жизнь. — Злой и жестокий он человек, Гриша, — вздохнув, сказала Екатерина. — Коней на переправе не меняют, Катя. — А ослов? — улыбнулась она. — Опасаясь его характера, написала ему вот сей рескрипт... В нем она предупреждала, что выполнение «сего государ- ственного дела не в том одном долженствует состоять, чтоб пора- жать, преследовать и истреблять злодеев, оружие противу нас и верховной нашей власти воспринявших, но паче в том, чтоб, по- елику возможно сокращая пролитие крови заблуждающих, кое для матерного и человеколюбивого сердца нашего толь оскорбитель- но, возвращать их на путь исправления чрез истребление мглы, духи их помрачившей...» Прочитавши, Потемкин вскинул на неё ироничное око: — Не заблуждаешься ль, матушка? — Относительно графа Панина? — И народа, Катя... 443
•I ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ Войско предано-продано, И в седлах — не мы, Над тобой, моя родина, — Чужие дымы. К. Орнифед Председатель Секретных комиссий генерал-майор Павел Потемкин рад был поскорее уехать из Яицкого городка. Если в начале июня поездку сюда совершил в охотку, из любопытства и служебного рвения, то сейчас, в середине лета, от- правлен жестким повелением вице-президента Военной коллегии Григория Потемкина. Оказалось, в один день, 13 июля, писали друг другу братья. В Петербург помчалась вроде как эпитафия Павла Сергеевича на себя, а в Казань — подробная инструкция: прояв- лять «искательство» к яицким казакам, обещать великодушие и про- щение от государыни императрицы, порадовать тем, что оставши- еся верными и выдержавшие осаду Оренбурга и Яицкого кремля казаки получают не в зачет годовое жалование и распускаются на льготу, а старшина Мартемьян Бородин награжден золотой меда- лью да тысячью рублей и возведён в чин армейского майора, ста- ло быть, становится дворянином. Взамен? «Вспомоществование к искоренению Пугачева». Ибо Пугачев хотя и оставил Казань, но взял такую силу, что уже в пя- тистах верстах от Москвы обретается, его манифестами поднят чёрный люд многих губерний и уездов, зашевелились донские ка- заки. Один экземпляр манифеста разбойника, сказывают, обна- ружен даже в Зимнем дворце. Копия его имеется и у Павла Серге- евича. Пугачев всех обещает наградить «древним крестом и молит- вою, головами и бородами, вольностию и свободою и вечно каза- ками», а по истреблении «противников и злодеев-дворян, всякий может возчувствовать тишину и спокойную жизнь, коя до века про- должатца будет...» 444
Первая поездка в гнездовище бунта оставила в душе мелкий оз- ноб, какой наблюдается у передрогшего возле чужой подворотни пса: всё время кажется, что кто-то пнёт или палкой огреет. Ибо Павел Сер- геевич весьма хорошо был осведомлен о недавних событиях в Яиц- ком городке. Губернатор фон Рейнсдорп послал генерала фон Трау- бенберга с командой залить водой угли, а болван (прости, Господи, за неучтивость к покойному!) счёл, что лучший язык со смутьянами — пушечный. Забыл, с кем дело имел. Казаки, кинувшись на картечь, пушкарей перебили, а орудия против команды генерала повернули. На помощь к ним набежали бабы да девки с дрекольем и пиками. Фон Траубенберга выволокли из-под чьего-то крыльца, куда он было спря- тался, и забили насмерть, труп бросили на кучу мусора. Счастливее отделался его помощник гвардии капитан Дурно- во: его не убили, но крепко поколотили. Говорят, спасла некая баба, кричавшая, мол, «у няво уж полны штаны, невпродых, пущай жи- вёт, внукам закажет на Яик суляться!» Другая баба, царица, узнав, что Дурново от сильного помятая боков «в великой слабости», очень возмущалась казаками, «коих преступление есть самое величайшее перед Богом и Нами». На состоявшемся тут же круге выбраны были новые атаманы, старшины, сотники и заявлено, «чтоб никогда в их Яицком городке не только генералов, но и шляпы солдатской не было!» Через полгода Фрейман показал им кузькину мать, думалось: навсегда успокоил. Дудки, через год — еще страшнее: Пугачев. Те- перь генерал Мансуров отнял у казаков городок. Удастся ли удер- жать в повиновении на этот раз? Вроде, казалось, смирились, а уши, верно, туда, за Волгу вострили: как там у их «царя», у Пугача, не взял ли Москву? А он, Потемкин, привёз к ним недавнего их вожака, атамана, и его праворучного старшину. Казнить прилюдно. Чтоб устрашить. А на казнь Каргина и Толкачева почти никто не явился. Всё еше ото- щалый после оренбургского осадного сидения свежеиспечённый дворянин, «ваше благородие» Мартемьян Бородин расстался с бо- родой и теперь осторожно ощупывал неумело обритые, в порезах, щеки и подбородок, черными глазами косил туда и сюда, словно опа- сался услышать от земляков охальное: аль не узнаёшь свою голь- ную задницу? Оправдывался перед Потемкиным: «Иссё не все от сев- рюг возвернулись, ваше превосходительство». Кой черт — не все, когда почти из каждого окна, из каждого двора запахами жареной и вареной севрюжатины прёт, все плетни драными сетями завешены, починки ждут! Да и комендант Симонов говорит, что войско неде- лю назад воротилось от севрюг. Но Бородин снова «мочало» жуёт: «А кои в хутора, к баранам убегли. Метальные, поди, по бахчам да огородам расползлись... Дяла, ваше превосходительство, хозяйство опеть жа!» 445
«Дяла-а!» Врал, как сивый мерин. Однако ж со злорадным любопытством наблюдал, как на помосте, после прочтения Си- моновым решения оренбургской следственной комиссии, пала- чи в черных, с прорезями для глаз, капюшонах расправлялись с его врагом Каргиным. Один дал старику подножку и повалил его, другой сноровисто оттянул на колоду правую руку, третий тяп- нул большим топором. Отрубленная рука полетела на колесо, вздетое на вкопанную жердь. Кинувши, тут же ловко поймал правую ногу бившегося на досках Каргина, перекинул через ко- лоду. Опять тяпнул топор, и нога взлетела на колесо. Потом за уши и виски была поймана лысая голова, чавкнуло громче и то- ропливее, отсечённая голова с недоумённо раскрытыми глаза- ми и ртом тоже оказалась на колесе. Потёмкин не раз видывал казни и всегда удивлялся сноровистости палачей: несмотря на то, что отворенная топором кровь фонтанировала, била струей, они оказывались незабрызганными. Да и вообще, вроде как на обыденной работе по хозяйству: один дрова рубит, другой на поленницу кидает. А вскоре по вызову коменданта Симонова, ставшего полков- ником, явился казак со странноватой фамилией Неулыбин, кото- рая, впрочем, весьма шла ему, постнолицему, с холодной сумра- чью глаз. Симонов признательно, с пожатием руки благодарил его за воспитание сына, за услугу, оказанную им и, приняв от адъю- танта, всыпал в черную истресканную ладонь тяжелую горсть меди. Средь мелкоты гривенников красно светились два огромных пятака, урони такой — ногу отшибёт, такими принято покойникам глаза накрывать. Неулыбин заскорузлыми, плохо гнущимися паль- цами взял гривенник, порассматривал на нём выпуклый чекан гри- вастой большелобой бабы с грудью кормилицы. Вдруг губы, рот его волосатый жалко сломались, по землистым щекам и выредев- шей бороде кинулись слёзы. Он стиснул ладонь и с размаху грох- нул медью о крашеные половицы. Гривны брызнули в разные сто- роны, словно вспугнутые светом тараканы. А пятаки, как напоказ, лежали рядышком посреди кабинета, один вывернулся двуглавым, смотрящим в разные стороны орлом, другой казал вензель Екате- рины Второй в лавровом венке с короной. Казак резко развернулся и вышел из комендантской. Его не ос- тановили. — Что сие значит? — спросил Потемкин, сердясь на казака меньше, чем на себя, ибо все, наверное, заметили, как сильно он вздрогнул при ударе монет. Пряча выражение лица, нагнулся, что- бы вытащить заскочившую в башмак монету. Глянул на неё — све- женькая, прошлогодней чеканки, — положил на стол. Более строго переспросил: — Что за тип? Плечи Симонова тоже озадаченно приподнялись: 446
— Похоже, повихнулся малось, ваше превосходительство. — За сочувствием и толкованием поворотился к Бородину: — А гово- рили — жадный, на крещенье льду не выпросить. Ведь мог хоро- шую лошадь купить. — И — снова к Потемкину: — Почти год здесь, а никак не обойму разумом эту яицкую нацию. Прикажу высечь на- глеца. — Оставьте, полковник, — сказал Потемкин, хотя и понимал верноподданнические чувства коменданта, на глазах которого, в присутствии высокой особы, бородатое раскольничье рыло оскор- било образ государыни, швырнув наземь награду.— Не будем кон- фликтовать на мелком, Иван Данилыч. На Яике опасно делать резкие движения, о том настоятельно напоминала государыня Екатерина Алексеевна, вручая ему соб- ственноручно написанное наставление. Надлежало «изыскивать на месте лучшие и удобнейшие средства к совершенному искорене- нию тех вредных причин и изобресть новые и надёжнейшие для пе- реду положения, на которых можно бы было впредь основать и ус- тановить поселянский порядок и повиновение возмутившегося яиц- кого народа... Нужнейшее в том состоять будет, чтоб вы, персо- ною своею произведя к себе в яицких казаках уважение и доверен- ность, поселили в них дух кротости и истинное раскаяние в пре- жних преступлениях...» После таких наставлений — кнут, розги? Кратчайшая, но, увы, не разумнейшая мера. Наверное, большого ума не надо, чтобы по- нять отца, не получившего за погибшего сына даже пресловутых тридцати сребреников. Поэтому, когда Симонов опять заговорил о наказании Неулыбина, он снова махнул рукой: оставьте, Иван Данилыч! Тот вскинул обиженные глаза: «Вы не представляете, ваше превосходительство, каково мне здесь с этими негодяями, по- крывающими своя-моя! — И, приподнявшись на носках к его уху, прошептал: — Даже Бородин, не говоря уж о других...» Не объяс- нять же полковнику, что Бородин лучше кого другого знает харак- тер своих земляков, после заварушки, учиненной глупостью фон Траубенберга, он полгода просидел в тюрьме и чудом избежал смерти... Похоже, неплохо узнал яицких головорезов и покойный генерал Бибиков, государыня императрица на дорожку читывала Павлу Сергеевичу его письмо, в котором тот писал, что яицкие ка- заки поголовно все заединщики, даже те, кто не пошел за Пугаче- вым, «они более со злодеями связаны и сообщаются, нежели дол- жны»... Не-е-т, ваше высокородие полковник Симонов, тут следу- ет придерживаться правила: чем меньше спешишь, тем меньше сделаешь ошибок. То было в начале июня. За рекой в росистых лозняках еще не- истовствовали соловьи, Яик еще не утихомирился и то одним пле- чом, то другим рушил яры, а люди были мрачны и недоверчивы, мол, 447
1 мы не помним случая, когда б царский посланник рассудил здеш- ний спор справедливо. Потемкин постарался убраться поскорее. А императрицу Яик, похоже, немало беспокоит, пришлось снова сюда ехать. На этот раз он потребовал созвать круг. Даже не круг, где творят волю одни ка- заки, а нечто вроде мирской сходки, вече, чтоб и стар и млад при- шли, чтобы каждый проникся словами посланца от благочестивей- шей матушки императрицы. Он стоял на краю рундука, давным-давно сколоченного из тол- стых осиновых досок, впитавших в себя, наверное, кровь и слёзы не одного поколения бунтовщиков. Черная дубовая колода, на кото- рой рубили головы и руки-ноги, сброшена наземь и оттащена даль- ше к Облому. За смирным Яиком соловьи, верно, ставили на крыло птенцов, а плоский азиатский окоём зыбился в маревах вершины лета. Это всё он приметил, когда по пяти широким ступеням подни- мался на помост. За его спиной встали Симонов и Бородин, чинов- ник секретных комиссий гвардии капитан-поручик Маврин, еще не- сколько офицеров. Внизу цепью выстроились солдаты с ружьями у ноги. А впереди и по бокам глазело на него тысячное многолюдье. Разноцвет женских платков и сарафанов, пестрота хивинских ха- латов, казачьих рубах, кафтанов, азямов, чекменей. Белые, жёлтые, коричневые лица, бородатые и с жидкой порослью на подбород- ках, с глазами большими, серыми, голубыми и карими, узкими, рас- косыми и пронзительно черными. Но у всех мужчин — один манер: стрижены по-казачьи, в кружок, на всех казачьи островерхие шап- ки малинового или красного сукна с мерлушковой или порешной тульей. Разноплемённая и, считай, разноязыкая масса, а главный уклад жизни большинства — староверческий, от пращуров взятый. Тут их, по Яику и Иргизу, пожалуй, не меньше, чем в бывшей Польше. Гуда при Бироне бежало, полагают, до 250 тысяч человек мужско- го пола. Укачивается, входит в берега, помалу стихает площадь. Ждет: что же нового, неслыханного скажет долговязый молодой генерал с торчащими из-под парика и треуголки ушами, потеющий в своём тесном, с тугим воротником камзоле, сверкающем золотыми пуго- вицами и позументами? Потемкин разворачивает перед собой только что написанный, но за дорогу усердно продуманный контрманифест пугачевскому манифесту. Он должен открыть казакам глаза, чтобы буйные яиц- кие головушки уразумели свои заблуждения, устыдились и попро- сили у государыни всемилостивейшего прощения, ну и чтобы (чего скрывать?) протянули морды — взнуздывай, подставили спину — седлай! Кажется, простое дело — взнуздать, оседлать, да не всяк знает — как. Пальцами правой руки через лошадиные щёки надави 448
посильнее на кутние зубы — конь откроет пасть, тогда и вкладывай ненавистное ему железо удил. Голос у Павла Сергеевича молодой и сильный, его, верно, все слышали и весомым словам внимали в почтительном молчании: «Пу- гачев велит истреблять помещиков, и народ ему повинуется. Сам Бог сказал: «Несть власти, еже не от Бога». Поэтому как может сей злодей ниспровергнуть Божию власть? Представьте себе: кто бу- дет управлять градами и сёлами, ежели не будет начальников? Кто будет производить суд, удерживать дерзость и неправду, защи- щать притеснённого, ежели не будет законных властей? Кто бу- дет предводительствовать воинством, ежели не будет степени чи- нов? Вот ясное изобличение злонамеренного обольщения Емель- ки Пугачева!..» Нет, всё-таки он, наверное, по молодости наивничал. Славя две- надцатилетнее правление Екатерины, патетически восклииал: «Сму- щалась ли когда притеснением хотя единая душа!» Он не видел, как за его спиной переглянулись Симонов с Бо- родиным: ну не дурак ли их превосходительство? С чего ж тогда полыхнуло, с чего пал уже на Москву попёр, горящие головни по всей империи летят? Потемкину ж казалось, что чтение свое он закончил эффектно, словно последний гвоздь вколотил в распятого разбойника Пугаче- ва. Победительно взнёс голову, серыми шарами катнул по толпе, ожи- дая если не восторженного рёва, то уж непременного одобритель- ного гула и рукоплесканий или, на здешний манер, «жала-ам!» Увы, молчала площадь. А ведь антиманифест обращался к ней, а не к истории, которая оказалась более доброжелательной, сохра- нив его для потомков. Как сохранила она и денежный отчёт Воен- ной коллегии, в коем записано: «Казаку Ивану Неулыбину в награж- дение за выбег в ретрашемент с известием о подкопе — двадцать Рублев...» По дальним окрайкам майдана народ начал отсеваться, и Па- вел Сергеевич выразительно оглянулся на Бородина. Мартемьян сейчас же шагнул к левому краю рундука, что-то резкое буркнул дежурному сотнику, тот крутнул на месте жеребца и подскакал к своему конному отряду, стоявшему в сторонке на всякий случай. От строя зарысили несколько казаков, оцепляя площадь, погражи- вая плётками. Отсев прекратился, вызвав у Потемкина лишь горь- кую усмешку: не только плетью — пушками не остановишь, если заартачатся! — Я правильную диспозицию изложил, господа казаки и гос- пода казачки? — спросил он, злясь на свой неожиданно заискива- ющий тон. — Послужите верой и правдой матушке Екатерине Алек- сеевне и отечеству нашему, и они не забудут вас милостью своей. Вопросы есть, господа Яицкое войско? 449
'J В передних рядах около помоста обозначилось шевеление, ка- заки расступились, пропуская старуху с клюкой, в балахонистой кофте и такой же юбке. Из-под тёмного надвинутого платка густо топорщились седые брови, делая усохшее, выморщенное личико су- ровым, свободный кулачок тискал кожаную замусоленную лестов- ку. Будто стегать кого собирается, подумалось Потемкину.Под ло- коть бабуню поддерживала зеленоглазая молодайка — вся из себя цаца в шелковом цветном сарафане, с двойным ожерелком бус — изумрудных и серебряных, возлежавших на вызывающе высокой груди. Потемкин сразу обратил на ее глаза внимание: «Ка-а-к-кие стервозные, не одну, поди, голову вскружили! Кого они напомина- ют? Господи, да графиню же Брюс. При первом знакомстве так об- дала ими — чуть сердце не остановилось». Видя нового человека, Павел Сергеевич имел обыкновение находить в нём что-то знако- мое, встречавшееся у других людей. Ему казалось, что похожие внешне должны иметь и характеры одинаковые. Меж тем молодайка всё наклонялась и наклонялась ухом к го- ворившей что-то невнятное старухе и кивала, кивала своей высо- кой, тоже в изумрудах, только мелких, сорокой, при этом оба оже- релья свешивались к подмышке, сверкая зелёными огнями. Бородин за плечом, приподнимаясь на цыпочки, услуживал ге- нералу: — Старая карга — эт наша ренте как юродивая. А эт, ваше пре- восходительство, старшинская жена Парасковья, кашеварила у Пу- гача. Язык у ней, ваше превосходительство, чисто у змеи. До трёх разов секли за язык за окаянный. А карга — ренте как блаженная, безродная, по дворам живёт... Потемкин охоч людей разглядывать, оценивать, чтобы потом восхищаться собой: ах, как я проницателен, ведь именно таким я этого индивидуума и представлял себе! Полагая, что именно сей- час, от этих двух женщин воспоследуют некие вопросы, он всмат- ривался в них. Густую, как бы ниткой стянутую, оборку морщин вокруг глаз «карги» просверливали маленькие, но удивительно про- ницательные глаза, о которых говорят: себе на уме. Юродивая ль? На Руси многие придуряются, строя из себя либо шута, либо бла- женненького. Чтоб за сказанную правду на дыбе не ломали, язык не вырывали. А младая товарка «карги» — м-м! Белую шею изгибает прямо как лебедь. Конечно же, конечно, и глазами, и шеей — Брюсиха. Скулами малость поширше да нос позадиристее, а так — расхоро- ша ведемка! О чем Мартемьян Бородин за плечом всё бубнит и бубнит? То ли просвещает,то ли ябедничает: — ...увезли иё в Оренбурх вместе с Пугачевой наложницей, а там вот они, гвардии капитан-поручик Маврин, рассудили ослобо- 450
нить. Возвернулась, и что б вы думали, ваше превосходительство? Опеть секли, опеть за язык за поганый, с каким всякий раз высули- вается... Ну, право, услужлив казак! До неприличия. Похоже, всё еще не может прийти в себя от свалившихся на него благодеяний. И Мав- рин остолоп: подымливает себе трубкой и подымливает за спинами Бородина и Симонова, словно нарочно злобит сходбище, сплошь староверческое, ненавидящее табашников. Повернул голову, про- цедил свысока, почти не разжимая губ: — Перестаньте курить, Маврин! Тот торопливо шагнул за спины офицеров, выколотил об эфес шпаги трубку и спрятал в карман. — Извините, ваше превосходительство... Потёмкин снисходительно кивнул, подумав, что совсем недав- но они были с гвардии капитан-поручиком на равных, а сейчас тот — где-то там, у ног. Чем выше поднимаешься по карьерной лестни- це, тем мельче видятся отставшие, внизу. Крюком пальца «карга» высвободила из-под платка ухо, запра- вила за него седую прядь и вроде как ухом этим морщинистым воп- росила: — Опеть, што ль, казнить припожаловал енерал-та? Аль Бога- та не боисся? Бог-то видит! В геенне калёны сковорды тя дожида- ются, енерал. Аль не боисся? Он в ответ лишь покривил губы: нашла ведьма, кого пугать, он уже побывал в пекле. В Казани. А Бородин наклонился с рундука, крутнул туда-сюда закровяневшими бельмами: — Эй, уберите её отселева! Несколько мужских рук вдёрнули в толпу бабу Ганю с её под- нятой, грозящей загогулиной клюки. И опять молчала площадь. Нехорошо молчала, показалось По- темкину. И горячее небо показалось нехорошим, каким-то больным, золотушным. Зато стервозная казачка стала вроде бы еще красивее в своем сарафане и сверкающих монистах. Через локоть у неё шел- ковая тесьма некого расшитого бисером ридикюля, она запустила в него руку и начала азартно, прямо-таки вызывающе щелкать и пле- ваться подсолнечной шелухой. Играли на щеках её ямочки, друже- любно смотрели бесовские глаза. Опытный оратор никогда не задер- живается взглядом на одном лице, он пускает его вразброс, охваты- вая как бы всех и в то же время никого. Потемкин не был витием, поэтому словно прилип к лицу казачки, подался туловищем: — Я понятно ль говорил? — Не-а! — мотнула она головой и, как дорогой уздечкой, звяк- нула ожерельями. — Задавайте вопросы. — А ча, не задам, што ль? Вот распочему не отпущаете нашу 451
кровную куренскую Устиньку Кузнецову? Она иль виновата, што её в замуж за этого, какого вы Пугачом кличите? Потемкин понял, о ком речь. И тоже спросил: — А разве она не своей волей шла за разбойника? — Кому — разбойник, кому... — Парррасковья! — рычит Бородин. — Тебе аль не вздроги- ватся опосля третьей порки? — Звиняюсь, конечно, — выплюнула в его сторону подсолнеч- ную шелуху Паша, — но опять жа...Воля она разная бывает, ваше превосходительство. Кошка тоже по своей воле ж... лижет, ежель её горчицей намазать. Ближние к ней казаки и казачки грохнули хохотом, сдержанно засмеялись на рундуке. Улыбнулся и Потемкин, находя, что зеле- ноглазая внесла живинку, которая взбудилала молчаливое столпи- ще. Это как пресное тесто: лежит плоское и мёртвое, а кинь в него дрожжей — оживёт, поднимется, забродит. Площадь ожила, тихо, нарастающе загудела, зашевелилась. Взметнулся вздорно-высокий бабий выклик: — Так ей, Уське, и надо! Больно уж зывыбражалась! Там, где раздался выклик, зашумело, заколобродило. Похоже, выкрикнувшая казачка прорывалась к рундуку, ее не пускали, об- лаивали, а она огрызалась и работала локтями. Пробилась, встала рядом с Пашей. Серый платок сбился набок, острые скулы пышут, в углах тонких губ пузырьки пены, в устьях злющих глаз тоже как вроде накипь.Тычет острым кулачком в сторону Паши, заходится криком: — И эту... и эту суку не надо было выпущать! Она опеть выряди- лась, кобелей завлекат, а я... у меня детишков куча! Маненьких! Си- роты сплошные! Я пострадавшая от супостата, какой мово мужа убил! Какой царём!.. А Уську не выпущать! И Пашку-суку к ей в подмогу до скончанья веку! А мне детишков кормить нечем! Вот! — Ты, Маня, в конечном счете, не бреши, — пытается остано- вить её пожилой казак. — Твой Митька был первейшим разбойни- ком у самозванца. — Я?! Мой Митя?! Да я тебе, маштак легчёный, стяс все зенки выцарапаю! Чубару бороду выдеру! Смех, брань, свист. И только Паша, видит Потемкин, невозму- тимо полузгивает семячки, поплёвывает шелухой. Во нервы у бабы! Другая б в космы обидчице вцепилась. А тут еще черно-белый лох- матый пёсик жару-пылу наподдаёт. Он прошмыгнул между ног офи- церов к краю рундука и сердито на Маню: «Гав! Гав!» — Взы, Карабасик, взы её! — Маню ни один кобель не перебрешет! — Карабас, — шумит Бородин, — фу! Назад! Ко мне! В городке мало кто не знает короткохвостого Карабаса, что с 452
ордынского значит Черноголовый. Года четыре назад кто-то из бога- тых кайсаков подарил Мартемьяну прелестного щенка, из которого вырос верный и старательный охотничий пёс с признаками спание- ля в каком-то колене. С той поры он и Мартемьян нерасстанны, по выражению бабы Гани, «оне одной дышкой дышут». Мартемьян даже в Оренбург забирал с собой Карабаса, и там не столько атак повстан- цев опасался, сколько оголодавших горожан: как бы не съели. Он всё припрягается к Потемкину: «Приезжайте осенью на охоту, ваше превосходительство, с Карабасом мы воз дичи настреляем». Вон и сейчас пёс рядом с хозяином, как ружьё при ноге солдата, велико- лепные шелковистые уши свесил почти до полу, кончик черного хво- ста с пушистой завитушкой нервно подёргивается, блестящие смыш- лёные глаза следят за переругивающейся с казаками Маней. — Толков не будет, ваше превосходительство, — подступает- ся дворянин Бородин. — Надо распушать народ, кабы урона ка- кого не вышло. — Кивок Потемкина воспринимает как согласие, как команду, сделал руки рупором, рявкнул: — Рррасходись, го ворю! Верой и правдой послужим матушке императрице, рррас- ходи-и-сь! Н-ну, кому сказал?! Взвилось накалённое из гущи задвигавшегося, сразу же по- скучневшего люда: — Не нукай, Мартемьяшка, не запряг ишо! Не отрыгнулось ба!.. Спускаясь по ступеням рундука, Павел Сергеевич уверял себя и еще кого-то, сомневающегося: ничто, никто, никогда не усмирит дух сего народа. Сей народ можно только уничтожить. Подтвер- ждал это маленький скандальчик, учинённый тут же, у ступеней. Зелёноглазая казачка рвалась «на один слово» к генералу, а солда- ты оцепления не «пущали». Вмешался и Бородин: — Куда тя нечистая, дура?! Кончено всё, кончено, говорю! — Не дури меня, Мартемьян Михалыч, не дурнее тебя! Я, чай, старшинская жена. Чай, мой Никиша у тебя в службе... Не распу- шай руки, не то по роже тресну! — Это она уже солдату. — Мне один слово их превосходительству... — Пропустите , — сказал Потемкин. За время командировок он откровенно наскучал по женщинам, не до них было. А эта мо- лодая казачка ему нравилась, вся какая-то свежая, тугая, словно скрипучий кочанок капусты. Даже запах жареных семечек, исхо- дивший от неё, нравился. — Слушаю тебя, красавица. Вроде бы искренне подольстился — не клюнула: — Звиняюсь, конечно, ваше превосходительство, но зачём зрятину баить: кра-а-савица! От Устинька, кою вы в тюрьме дор- жите, от уж раскрасавица, от уж ангел небесный. Всеми Куреня- ми, всем народом за Христа ради поклоном бьём: отпустите, ваше превосходительство, господин генерал. Всем миром пудовую све- чу во здравие ваше поставим! Мы её помним, она незабудка наша. 453
— Милая, разве от меня сие зависит? Я ведь слуга всемилос- тивейшей государыни нашей и закона. Как могу ослушаться их? — Да ить не виноватая, задурили бошку младёхонькой. — И ты в числе протчих, — сердито вставляет Бородин, по- щелкивая нагайкой по голенищу сапога. — И-у-у, гав-гав! — с подвывом поддерживает хозяина Кара- бас возле другого сапога. — Могёт быть, и я маненько, поротой задницей расплатилась за то. А Устинька... чай, коренная, яицкая, нашенская, не набег- лая какая, вроде польки Марины Мнишек. У Потемкина узкое лицо вытянулось, как говорят, до шестой пуговицы: — Марина? Мнишек? Откуда тебе ведомо сие, сударушка? Она удивилась, казалось, больше него: — Вы аль не слыхивали, што наши казаки пленили самоназ- ванку и полюбовника её Заруцкого? Все вокруг почтительно внимали, но Потемкин догадывался: его скользковатый разговор с бойкой казачкой неприлично затя- гивается. Усмехнулся: — Слыхивал, конечно. Слыхивал и то, что ваши же казаки скручивали руки своей, как ты говоришь, коренной Устинье. Ца- рице так называемой. — Потому как за дело! — опять вворачивает Бородин. У-у каким взглядом окатила Паша Мартемьяна Михайловича, а к Потемкину — мягко, с подстилочкой: — Покорнейше, ваше превосходительство! Вы ж не какой-ни- будь Трахтанберг иль Хрейман. Пора уходить. Он уже на ходу обещает: — Всё, что в моей компетенции, всё, что по закону... — Спаси Христос, ваше превосходительство, спаси Христос. И, ежель потрафится, Устиньке поклон наш сказывайте... Бородин, приотстав от толпы сопровождающих, сует под нос Паше смуглый волосатый кулак: — Получишь у меня, стерва! Паша шалашиком сводит брови, узит глаза: — Аль память коротка, Мартемьян Михалыч? Иуду Тамбовце- ва аль забыл? Аль не его сердце собаки сожрали? Бородин разом вспотевает. — Н-но и змея ты, Паша. Как только Никиша тебя терпит? — А как тебя твоя? Побегал-побегал да и воротился, лучшей меня, говорит, в целом свете нет. Незаменимая, слышь. — Тьфу на тебя, зар-р-раза! Он забирает у казака-ординарца повод и вскакивает на свое- го жеребца, догоняет Потемкина с молчаливой свитой. Свита, то есть все местные начальники крайне озабочены: каково настроение 454
Павла Сергеевича? Ведь теплого, доброго разговора с народом явно не получилось. Стало быть, он может донести в Петербург мало- приятное для них. А у помалкивавшего в седле Потемкина после разговора с Прас- ковьей неожиданно взбуживается любопытство: а какова она вна- стоящую, их казачья «царица»? Вблизи. Не только же за красоту выбрали её старики в жены своему предводителю. Есть в ней, на- верное, нечто особенное. Может быть, отцовской закваски? Доп- рашивая его в Оренбурге, спросил: — Вы, казаки, впрямь толико глупы, что не видите, кто перед вами в царя рядится? Ну, молодые — ладно. А ты, старый человек? Дочь-красавицу за разбойника выдал! Павел Сергеевич считал, что знает русского мужика, возле ко- торого рос. В нём, по его мнению, много бабьего. Прежде чем взять- ся за что-то, он чешет голову, чешет задницу, кашляет, сморкается, а уж потом принимается за надуманное. Но и что-то значимое все- таки сделав, опять начинает чесаться, переживать: так ли, нужно ли было? Яицкие казаки показались иными: быстры и резки на сло- во, сметливы, решительны — порой до безрассудства. Как нетер- пеливый всадник: вскакивая в седло, каждый раз перелетает через него. А тут... Старик Кузнецов будто передрёмывал лобовой вопрос, будто мысль в его голове переваливалась с боку на бок, точно пе- шая вылинявшая утка. Или обесчувствел. Не всяк при таких годах устоит против судьбы: тюрьма, допросы, скудная пища. Верно, и кнута пробовал. Масти вороной, Батыевой, но ликом, глазами, как и дочь, северянин, с Онеги, с Ладоги. Кость сухая, коршунячья, а взгляд усталой, заезженной лошади, которой нет нужды вглядывать- ся вдаль, она дремлет там, где ее поставили. Однако нежданно вскинулся, словно над собой крышку гроба приподнял. Взор сине плеснулся. — Я так скажу, ваше превосходительство: кому — разбой- ник, кому — полковник, а нам — государь. Государей тожеть бабы рожают, не боги. Ведь и про Екатерину Лексевну — тожеть вся- ки-разны разговоры ходят, а вы ж — ничего, за её стремя держи- тесь. Потому как считаете: в законе Екатерина Лексевна. Тако ж и дочь моя: в законе она. Государя Пётру Фёдарыча обженили на чужой, заморской — толков-то! Как в народе-то бают: хоть на- возная, да зато привозная. Вдругорядь его величество восхотел по своей воле, чтоб коренных, казачьих кровей. Вот и случился другоженец. Вскочить бы да за бороду, да мордой об стену: чужая, заморс- кая, навозная?! Так — о его, Павла Сергеевича, благодетельнице, всемилостивейшей государыне? Но... генералу ль руки марать? Прямо-таки тупиковая была ситуация. Утешил себя толкованьем 455
братца Григория Александровича: только дурак никогда не заходит в тупик, потому что там полно умных. В данном случае лучше было прикинуться дураком: недопонял, недослышал. В данном случае к Кузнецову подходило английское изречение: можно привести ло- шадь к водопою, но нельзя заставить её пить. Этого старика невоз- можно было заставить мыслить и поступать иначе. Кажется, Све- тоний сказал: лиса меняет шерсть, но не нрав. Разговор их закончился чудовищным эпизодом. Кузнецов си- дел на скамейке, шапка его лежала рядом. И вот начало Павлу Сер- геевичу метиться, будто шапка пошевеливается. Чудь какая-то, ми- стика. Непроизвольно опять — глядь-поглядь. Шевелится! — Старик, у тебя шапка живая, что ли? Иль зверь под ней? — Ага, — усмехнулся Кузнецов, — вся как есть живая. Изволь- те полюбопытствовать, ваше превосходительство. Потемкин взял, посмотрел, и его затошнило. Шапка была заби- та вшами, неустанно копошившимися в шерсти и подкладке. Его просвещенная душа восстала. С содроганием вспомнил о древне- римском полководце и диктаторе Луции Сулле: он был заеден вша- ми. Плутарх рассказал: «Вся его плоть сгнила, превратившись во вшей, и хотя прислужники их обирали день и ночь, удалить удава- лось лишь ничтожную часть...» Дрогнул лопатками, словно почувствовал, что по спине рас- ползаются полчища серых тварей. Брезгливо бросил шапку к но- гам старика. Ею бы по щекам тюремщиков! И, наверное, по его ще- кам, по щекам фон Рейнсдорпа. И всем, клянущимся в любви к на- роду. Прежде чем клясться в любви, не лучше ль сводить народ в баню? И накормить. Можно было представить, что творилось во всех узилищах Оренбурга, набитых арестантами. Хотел было жё- стко поговорить об этом с фон Рейнсдорпом, да потом отмахнул- ся: не до того, других дел невпроворот. Тревожиться ему надле- жало не о тех, кто по тюрьмам, а о тех, кто еще не заключен в них. Распорядился только о том, чтобы разгрузить тамошних следова- телей, часть колодников этапировать в Казань. Оказалось — зря поторопился: набежавший Пугачев многих, кого не успели пере- колоть, освободил. Уже возле комендантской канцелярии, слезши с коня и пере- дав поводья адъютанту, спросил у тоже спешившегося гвардии ка- питан-поручика Маврина: — Пугачевский тесть новых показаний не дал? — Петр Михайлов Кузнецов новых показаний не дал. Он умер. И его приятель Пьянов помер. — Забили? Мелкие черные глаза Маврина глянули честно: — Стары весьма, ваше превосходительство... Маврину он доверял и недавно перевел сюда, оставив на орен- 456
бургских следственных делах тамошнего генерала Тимашева, ста- рательность которого надо бы как-нибудь проверить, ибо что-то у него досудебная смертность важных колодников велика: помирает каждый шестой-седьмой. А Кузнецову посочувствовал: жаль дед- ка, интересно рассуждал. Иногда. Например, в раздумчивости мол- вил: «Как вздумаешь назад, так вся серёдка заколебатца: вольгота была. Старики сказывали: живи, детки, доколь Москва не прозна- ла! Отжили, стал быть. Узнала. Ну и порешили выбрать себе госу- даря, дескать, на одном обухе сидим, пропадать, дак всем миром... Жизня, ваше превосходительство, сказка, смерть — развязка, гроб — коляска, укатится человек — ни шатко, ни тряско». Произнёс и улыбнулся печально, устало, а зубы в черни усов и бороды сверк- нули чистым, белым литьём. Потемкин позавидовал: такими подко- вами можно проволоку перекусывать. Сам-то он частенько маялся зубами. Жаль, казачьего аборигена надо было сохранить, ведь как-ни- как — родитель злополучной «царицы», её-то он сумел уберечь. А каков был приятель Кузнецова? Фамилия у него странноватая — Пьянов... 457
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ 1 Большой красивый ключ вставлялся в скважину, с прищел- ком поворачивался, и комната наполнялась трогательным мелодичным звоном. Государь откидывал к стенке крыш- ку сундука, распахивал руки:« Всё твое, матушка государыня!» По- том открывал следующий тяжеловесный сундук, снова звучала удивительная музыка, государь опять отбрасывал крышку и кидал в стороны руки: «И это всё твоё, моя царица!» Так шли они вдоль целого ряда великолепных окованных жестью сундуков, называе- мых макарьевскими, государь открывал их, взникала волшебная музыка, и всё, что было в них, — золото, серебро, хрустали, каме- нья, одежды, ткани, меха, всё это — её, ей отдавал темноглазый весёлый государь, которого незнакомые люди почему-то называ- ли Пугачем и разбойником. Она ахала, всплескивала руками, вос- торгаясь увиденным, и восклицала, восклицала: «Зачем, нашто мне столько, муж-государь?! Либо забыл старое казачье правило при дележе добычи: царю — десятая часть, церкви — десятая часть, себе — десятая, а остальное — вдовам да сиротам? Глянь окрест, сколько их сейчас!» А на ухо бубнил священник, венчавший их в храме, носящем имена её мужа Петра и его сына Павла: «Крестись, брачуемая, покрытой рукой, чтоб жить богато». Крестилась. Прав батюшка: богато живёт, вон сколько добрища в сундуках. Но за- чем, зачем ей столько?!. Вздрогнула от иного звука, оглянулась: сзади зазвенело тяжело и грубо, чёрным железом. Устя проснулась. Ну да, всё то же, всё там же: узкая, тесная каменная камера, поставленная как бы торчмя, под Устей топчан в две доски и тюфяк с перетёршейся соломой, в углу — поганое вед- ро, высоко вверху — зарешеченное окошко с мёртвыми пыльными стеклами. Одна шибка выбита, впускает чистый утренний луч, из 458
неё падает прохлада близкой реки, и она же впускает музыку сун- дучных замков. В церквах звонили к заутрене. Когда-то маманя гова- ривала: «Колокольный звон во сне — к новостям и переменам». А к чему зовёт долгий заунывный клич муэдзина с дальнего минарета? Вот уж истинно: церковь близко, да Бог далеко... Грубый железный звяк, разбудивший её, — это, наверное, мимо двери колодников провели. Может, на допрос. Может, на ра- боты. Или на казнь. А об Усте — как забыли. Нет, конечно, не за- были: три раза вдень открывается окошечко в двери, просовыва- ется рука надзирателя: «Бери жратву!» Утром и вечером по куску чёрного и липкого, как оконная замазка, хлеба и кружка воды. В обед — миска баланды из капусты и свеклы, с несколькими зер- нышками кое-как ошелушенного проса. Нередки утопшие в ней тараканы и мухи. А еще по утрам её навещали две ласточки. Молча, как тени, вле- тали они в разбитую шибку, какое-то время носились под потолком, словно не узнавая каземата, потом что-то щебетнут одна другой и — вон. Наверное, над окном, под карнизом у них было прилеплено гнез- до, в котором не один год выводили птенцов. Когда они вныривали в камеру, тонкокрылые, изящные, с белыми грудками и коричневыми щечками, Устя даже дыхание затаивала, боясь вспугнуть их. Она сроднилась с щебетуньями, ей казалось, что они с родного подво- рья, дома ласточки тоже любили залетать в сенцы, но были побой- чее, не стеснялись болтать при коте, плотоядно щурившем на них жёлтые глаза. Однако уже с неделю птицы не появляются. Что с ними случи- лось? И у них, поди, как у людей: свои враги и друзья, свои заботы и горести, свои несчастья. Может, они прилетали, чтобы подбодрить Устю, сказать, что будут еще у неё светлые дни? Что приснившиеся сундуки ждут её дома? Ой, нет, милые! Отцарствовала. И сундуки те звончатые Бог зна- ет где и кем растащены. Даже о мягких постелях забыла. Пока ус- нёшь на пыльном тощем тюфяке — измаешься, клопы, вши, блохи будто со всего света в здешнюю тюрьму свезены. Дивным далёким сном — домашняя банька и весёлый веничек из солодки, на вымытых досках полка — духовитый шалфей, в ушатке — щёлок, заваренный на подсолнечной золе, промоешь им волосы — льются сквозь паль- цы, как шёлковые. Да что — домашняя! Казенная, тюремная баня и та — рай полу- забытый. Во дворе казанского острога стояло такое райское место — бревенчатая изба с большой печью, в которой накаливались по- лупудовые камни для нагрева воды в деревянных чанах. А за стенкой лютовала вошебойка, выжаривая арестантскую одежду, развешен- ную на шестах. Когда Устю привезли из Оренбурга, то сводили сна- чала в баню. 459
Нет теперь той бани, сгорела при штурме города повстанцами. А Устя уцелела. Особо важную преступницу перевели из тюрьмы в кремль, держали в каком-то подвале. Что происходило той порой в Казани, она могла догадываться лишь по глухой пушечной пальбе да по едкому запаху гари, проникавшему в подземелье. Порой думается: лучше б прикончили, как многих, в тюрьме. А может... спаслась бы, если б не взяли из тюрьмы. И стала б сызнова императрицей всероссийскою? Тошнёхонько! В Оренбурге хоть не одна сидела, было с кем жи- вым словом перемолвиться. Атут — только ласточки, мимоходно, про- лётно. Да и они пропали. Где вы, милые птички? Ласточки, как и во- робьи, — всегдашние друзья Устиного детства. С форсистыми щебе- туньями, усевшимися на бельевой верёвке, она душевно разговари- вала, а на прожорливых воробьёв, норовивших обмолотить подсол- нухи, пошумливала. Всё отнято, кроме памяти. Памятью и живёт. Сегодня вдруг всё переменилось. Сон в руку? На извозчике, на- нятом сопровождающим солдатом, Устю вывезли в город, еще страш- ный после недавнего. Серо-чёрные пепелища слюдянисто мерцают спекшимися комьями стекла, кособочатся закопчёные остовы труб. Тут же роются стаи одичавших собак, ища пищу. Шастают облезлые кошки. Нагло, по-хозяйски орёт вороньё. Встречные люди словно на- век запуганы: сутулятся, не поднимают голов, стараются поскорей разминуться с коляской, в которой оборванная арестантка и солдат с ружьём. Но зато как же широко и солнечно встретила её Волга, выплес- нувшаяся за поворотом улочки! Устя словно с Яиком свиделась. И над головой такое же, как, наверное, дома, ярое полуденное солнце. Самый вар, говорят старики. Там сейчас начинают спеть арбузы и дыни, с причаганских садов накатывает дух ранних яблок, родимой малиновки-скороспелки, из какой самое лучшее варенье. И босоно- гая Устя, подоткнув подол, бадейками таскает из Нагана воду, поли- вает огурцы и капусту. Улыбается серенькой трясогузке, которая, по- бегав меж грядками, вспархивает на капустный лист и, словно из гор- сти, пьёт из него воду, пролитую Устей. Будто речка далеко. Смотрит на птичку и вспоминает: на Троицын день она тоже летала, высоко- высоко. На Троицу молодёжь шла гулять в рощу, там рели врыты, на них катались во весь дух, под самое небо. Визжали, хохотали взах- лёбушки. Сарафанья, юбки подвязывали, чтоб не вздымались на ха- хыньки досужей ребятни... — Сюды? — Двинув потными лопатками, извозчик оборачивается. — Сюда, — отвечает солдат, расчитывается с ним и спрыгивает наземь. Командует Усте: — Айда, пошли... Одноэтажный, крытый крашеным железом дом велик, рассадист, из хорошего кирпича. Диво, что уцелел! Широким крыльцом с рез- 460
ними столбцами и распахнутыми высокими окнами — на подметён- ную тут улицу, на Волгу. Перед крыльцом — пушка и длинная коно- вязь с полудюжиной осёдланных лошадей, стригущих кожей, охлёс- тывающихся хвостами: от слепней и оводов воздух гудит. Два оду- ревших от жары часовых при ружьях и саблях бессмысленными гла- зами встречают и провожают курьеров, сбегающих по ступеням, то- ропящихся к седлу, или, наоборот, соскочивших с коня и взбегаю- щих в дом. Солдат провёл Устю через боковую калитку у тесовых высоких ворот. Оказались в большом, но тесном от всяких подсобных пост- роек дворе: низколобые лабазы, конюшня, баня, людская. Но всё выглядело запустелым, как нежилое. Устя догадывалась: хозяева дома и челядь не воротились ещё, или перебиты повстанцами. Позже уз- нала: тут — ставка председателя Секретных комиссий Потёмкина Павла Сергеевича. От солдата Устю принял унтер-офицер. Он ошарашил не вели- колепной треуголкой с пером и длинной из-под неё косой, не безуп- речным мундиром из сукна и лосиной замши. И даже не бравыми уса- ми, закрученными до самых висков. Она узнала в нём палача, кото- рый безжалостно сёк в прошлом году Пашу Иванаеву. Ведь Паша го- ворила, что заколола супостата во время штурма кремля. Значит, лег- ка бабья рука, — выжил? Наверное, лучше не признаваться в зна- комстве. Он сам признался: — Н-ну, сарица с....я, опять Бог свёл? Видывал, видывал, как ты с разбойником венчалась да на саночках катывалась! — Откровенно брезгливо оглядел с головы до ног, поморщил нос, дёрнул усом: — Однако ж, сударыня... — Крикнул через плечо в сторону людской избы: — Акимовна! Подь сюда! Из раскрытых дверей уточкой выплыла немолодая пышнотелая баба, вытирая о цветной фартук руки. Лицо круглое, безбровое, по бокам маленького, ниточкой, рта — жесткие волевые складки. — Вот, Акимовна, об ком их превосходительство Павел Сергеич сказывали. Чтоб всё в надлежащем ажуре. С тебя спрос, Акимовна. Чтоб даже до ветру — только с караульным солдатом. Ибо высокая государственная преступница, Акимовна! Примай, а я пойду доложу адъютанту их превосходительства. — Крутнулся на каблуках и ры- сью взбежал по ступеням заднего крыльца. Акимовна взялась за Устю: показала комнатку, в которой та бу- дет жить, перечислила порядки и обязанности. — На ночь тебя, милоя... — Так и говорила: милоя. — На ночь Луп Лупыч замыкать будет. Как же, ты ж не Манька с перевозу-то. В остальное время-тко ты — в пристяжь мне: стирать, стряпать для ниж- них чинов. Полы мыть. Делов много, косатушка... Акимовна лишь на вид суровая баба, в обшении ж — добрей- 461
шая душа с напевным волжским «о», словно бы скатывающимся с её крохотных губ.Сводила в баню, всю Устину одежду свернула, заб- рала, мол, такую — с плеч да в печь. Взамен вытряхнула из наволоч- ки юбки, кофты, рубаху, платок, оказавшиеся впору. И, главное, из- вела вошь, заставив вымыть голову щавелевым отваром. Даже косы помогла заплести надвое и уложить большим красивым узлом. От- ступила, глянула со стороны, осталась довольна: — Прямо-тко царевна! Откормлю тебя — прямо царицей станешь. — А я и есть царица, — сказала Устя без иронии, словно испы- тывая судьбу. Акимовна зашикала, замахала руками, оглядываясь на солдата с ружьём, прохаживавшегося за открытым окном. — Христос с тобой, милоя! Не приведи Бог генерал Павел-то Сер- геич услышут, сызна в тюрьму упекёть. Да при ём-тко, — показала на солдата, — особливо стерегись. Он к тебе приставлен...Айда-ко, покормлю тебя, неровен час их превосходительство генерал истре- буют, а ты голодная, аж черно под глазами... Потемкин возвратился из Яицкого городка поздно ночью, но спозаранку был на ногах. Это он распорядился перевести Устю из тюрьмы в свою резиденцию. За ней он присматривал постоянно, ибо императрица наказывала: «Не упусти, Павел Сергеевич, вторую жён- ку злодея Пугачева, дабы не составила новую партию смуты, как шляхтянка Марина Мнишек, пережившая двух самозванцев. Эта, го- ворят, тоже весьма красива и востра...» Однако ж наверняка не кра- ше Пашеньки Закревской, подумал тогда Павел Сергеевич, но, уви- дев Устинью в Оренбурге, засомневался: если одеть казачку во французские платья с китовым усом, если подпудрить, подкрасить, то... Впрочем, мало ли их, дикарочек, по городам и весям российс- ким! Все они — для разовой утехи, а такие, как Паша Закревская, — навсегда: для души и сердца, для долгой совместной жизни. Но в Яицком городке «царицу», похоже, боготворят. Он передаст ей по- клоны с родины, он не жесток, он с младых лет считает себя фило- софом и филантропом, он вырос на идеях Монтеня, Руссо, Гельве- ция, Вольтера, Дидро, помнил заповедь испанца Грасиана: «Избе- гай вызывать к себе неприязнь, она и помимо твоей воли вырвется вперёд». И ещё, его же: «Для высоких душ оказывать благодеяние приятней, чем принимать». За время отсутствия дел скопилось немало, особенно много раз- ных бумаг: копии протоколов допросов, рапорты, донесения, всячес- кие просьбы с мест, оригиналы манифестов и указов Пугачева, его военной коллегии, списки с них. Над душой стоит прапорщик Дер- жавин, просит срочной резолюции на его ходатайстве. Этого чинов- ника из его, Потемкина, следственной комиссии Павел Сергеевич от- кровенно недолюбливает. За что? Сам не может понять! Может быть, угадывает в Гавриле себя не лучшего, гораздого где прихвастнуть, а 462
где и струсить, но не признаться и не покаяться в том. Даже внешне схожи: долговязы, сероглазы и долгоносы. Оба — тонкие натуры: один переводами с французского балуется, другой — стишками. И — одногодки. В остальном — небо и земля. Один — генерал, другой — прапорщик, любящий, сказывают, представляться «офицером гвар- дии». Еще, замечено коллегами, горазд при случае напомнить о сво- их заслугах в воцарении государыни Екатерины Алексеевны. Ну да, ну да, как же, вместе с ротой в строю стоял и «ура!» кричал. Оттого и в чине до сей поры первый от заду. Кукарекает, однако, свое непотерянное ищет. По весне жало- вался рапортом, будто его деревню под Оренбургом начисто разо- рила команда подполковника Мильковича. Она-де на 40 тысячах под- вод везла осажденным оренбуржцам провиант, фураж, прочие при- пасы, жила тут, «яко на съезжем месте, недели с две, съели весь хлеб, молоченый и немолоченный, солому и сено, скот и птиц, и даже обо- жгли дворы и разорили крестьян до основания, побрав у них одежду и всё имущество». Почти через полгода хватился! Сатисфакции требует — 25 ты- сяч рублей! А где раньше был? Видимо, зная страсть начинающего пиита к преувеличениям, начальство распорядилось выдать в возме- щение лишь 7 тысяч рублей. Впрочем, известная уловка: проси ко- рову — дадут телёнка. Это сплошь и рядом наблюдается даже у на- чальников команд и полков: реляции их переполнены убитыми вра- гами. Ведь чем больше напишешь, тем щедрее награды получишь. Если верить генералам и полковникам, гоняющимся за Пугачевым, то у него уже ни одного повстанца не должно быть — все побиты. Но у Державина уж совсем фантазии. Надо же придумать: 40 тысяч подвод! Обоз в 200 вёрст! Куда только Пугачев смотрел, хо- зяйничавший в ту пору там. Сейчас вот хвалится, будто с дюжи- ной солдат целую мятежную деревню усмирил, а двух главных бу- зотёров повесил. Ещё толкует, будто до тысячи колонистов при- волжских спас от ордынского полона. Мол, не только воровскую шайку пришедших из-за Яика азиатцев разбил, но нескольких живыми взял. Где они, господин прапорщик? Брат Григорий гово- рит: если преуспел, бойся сглазу и воинствующих дураков. От сглазу он осеняет себя крестом и трижды плюет за плечо, а с ду- раками помогут справиться государыня императрица и всесиль- ный ныне брат. Сравнительно рано помрёт Павел Сергеевич Потемкин, не ус- пеет прочесть мемуары Гаврилы Романовича, который переживёт ро- весника почти на двадцать лет. А доживи, прочел бы, как обойден- ный наградами и чинами участник подавления пугачевского бунта едет в Петербург с грошем в кармане и, с горя засев за карты, выиг- рывает «в короткое время до 40000 рублей». А между карточными партиями пишет императрице слёзную челобитную: «Остался я один 463
не награждённым... Странствовал год целый в гнезде бунтовщиков, был в опасностях, проезжал средь их, имея в прикрытие своё одну свою голову... Подвергаясь явным опасностям, быв почти два раза в руках Пугачева...» Наверное, Потемкин озадаченно поднял бы брови: как это — «по- чти два раза»? А может, полтора раза? Или ни одного раза? Сейчас он задаёт другой интересный для него вопрос: — Прапорщик Державин, где вы видели Пугачева? Тот обижен недоверием: — Под Петровском, на коне. Близ Пензы... — Какое совпадение! Я тоже видел, тоже на коне. Под Казанью. Со стен кремля, в подзорную трубу. Державин понял иронию и еще больше обиделся, но Потемкин не поднимал на него головы, он рассматривал доставленные Держа- виным захваченные пугачевские бумаги. Внимал прапорщику впо- луха, тот всё жал если не на сострадание, то хотя бы на понимание выпавших на его долю испытаний. Ввернул судьбу матушки, побы- вавшей в плену у Емельки. — Она помещица? — спросил Потемкин рассеянно. — Конечно, ваше превосходительство. Казанская. — Почему ж не повесил? — Кого, ваше превосходительство? — Пугачев. Матушку вашу. Державин растерялся. — На то воля Божья, ваше превосходительство. Может быть, просто не успел... — Хорошо, прапорщик, ступайте. Я позову, ежели что... Ах как некорректен, недальновиден Павел Сергеевич! Он оста- нется в отечественной истории лишь кратким примечанием, а Гаври- лу Романовича едва ль не все энциклопедии почтут вниманием, ибо станет он и губернатором, и личным секретарем Екатерины II, и се- натором, и министром юстиции, и знатным придворным одописцем, сочетавшим высокий и низкий «штили». Я — крайня степень вещества, Я — сосредоточие живущих, Черта начальна Божества! Я телом в прахе истлеваю, Умом громам повелеваю! Я — царь, я — раб, я — червь, я — Бог... Всего достигнет своим умом, усердием, без высоких покрови- телей, другие имели от государыни тысячи и тысячи душ крепост- ных, Державин же получит лишь 300. 464
Ушел гвардии офицер, а очередная пугачевская бумага не- вольно возвратила Павла Сергеевича к матери Державина: дей- ствительно, почему не повесил Емелька? Да и вообще, взявши Ка- зань, мало кого из согнанных на Арское поле горожан казнил. В Троицкой крепости тысячи пленников не тронул. А вот — копия указа от 15 июля: «...по указу его императорского величества и по определению Государственной военной коллегии велено всему священному чину людям дать сей указ, с коим имеете для вашего пропитания Казанс- кого уезда в разных селах и деревнях, чтоб те обыватели довольство- вали пищею., и никаких обид и налог и притеснений не чинить, а паче делать всякое благоприветствие...» Потемкин голову под париком поскреб: надо же, какая забота! И в то же время отовсюду — сообщения о казнях священнослужите- лей. Сваливать всё на «нехристей» — башкир, татар, кайсаков? Но их уже мало у Пугачева, большинство откачнулось, уйдя в свои места. Много и яицких вернулось домой. Значит, суд чинят сами православ- ные, местные? Почему? Не странная ли сентенция, ежели вспомнить, что с духовными лицами пугачёвцы не весьма церемонятся. Напри- мер, в Курмышском уезде из 372-х казнённых 41 — священнослу- жители. В Ядринском уезде жизни лишены 38 представителей церк- ви. Местные повстанцы лучше знают, кто чего заслуживает? Вспомнились писания протопопа Аввакума, сто лет назад воз- главившего приверженцев старой веры против нововведений патри- арха Никона. Сколько злых, язвительных слов сказано протопопом о пьянстве и распутстве церковных иерархов! Никон у него «носатый и брюхатый... борзой кобель», который владел 25-ютысячами крес- тьянских дворов, при котором церковь якобы стала «разбойничьим вертепом». Присмотреться внимательнее — Аввакум не против цер- кви или царя выступал, он был против посредников между паствой и Богом, между народом и государем. Похоже, Пугачева хорошо об- работали старообрядцы, и он усвоил главное: жирующих посредни- ков — под корень! Начал читать другие указы — осенило: и попов, и дворян, и чи- новников казнят, похоже, за элементарное неисполнение пугачевс- ких установлений. Попробуй не исполни вот это, за 26 июля: «...как ныне его императорское величество, всемилостивейший государь Петр Федорович, с победоносной армией шествовать соизволит чрез написанной город Саранск для принятия всероссийского престола в царствующий град Москву, того ради, к прибытию его величества с армией приуготовить, во-первых, под артиллерию двадцать пар наи- лутчих лошадей, и для следующего казачьего войска хлебных съест- ных припасов, а для коней фуража.., дабы ни в чём недостатка вос- последовать не могло...» А далее предписывалось: «...шествию его величества с армиею 465
учинить по должности пристойное встретение с надлежаащею це- ремониею так, как долг присяги и подданства повелевают...» Куда деваться? Встретили. Во главе с архимандритом Петровс- кого монастыря Александром и прапорщиком Шахмаметевым жите- ли Саранска и окрестных деревень вышли навстречу Пугачеву с хле- бом-солью, хоругвями и образами. Тако жив Пензе. Подчинившись указу Военной коллегии повстанцев (тут уж не скажешь: по веле- нию разбойников), командир тамошней команды секунд-майор Гав- риил Герасимов и духовенство организовали торжественную встре- чу. Свидетели рассказали: приложившись ко кресту встречавших, Пу- гачев устроил целование руки его. К ней подходили и прикладыва- лись секунд-майор Герасимов, капитан Никитин, поручик Чернцов. А потом в доме купца Кознова мужи города чествовали Пугачева и ближайших его сподвижников. Купцы разносили кушанья, а «бурго- мистр и члены городского управления потчевали обедающих вином. Пили за здоровье императора Петра III и императрицы Устиньи Пет- ровны». В это время другой секунд-майор, граф Меллин, хорошо подго- товился и со своим отрядом ударил по пугачевцам, выбил их и из Са- ранска, и из Пензы, арестовал Герасимова с Шахмаметевым и свя- щенников. Потемкин допрашивал их. Особенно досадовал на Гера- симова. — Как же ты, Гаврила Герасимович, мог прельститься полковни- чьим чином от разбойника? Тебе шестьдесят лет, а разумом вроде как ребёнок несмышлёный. Добровольно пошел в услужение! Сказал так он, Павел Сергеевич, и постучал ногтями по его, Ге- расимова, предписанию: «Чрез час в армию его величества казаков 500 человек, сколько есть конных, и достальных пеших.., которых и представить ко мне для свидетельства сего ж числа, дабы не на- вести на себя, а паче его императорского величества, высочайшего гнева». И подпись: «Полковник Гаврила Герасимов. Августа 3-го дня 1774 году». — Как это понимать, Герасимов? Вздыхал, потел старик, каялся: — Всего лишь 200 казаков поставил Емельке. А ежели по спра- ведливости, то признаюсь чистосердечно: поколебался я в мыслях, думая, что Пугачев и в самом деле государь, как в том утверждало меня сие, что многие города и крепости побрал и вся чернь везде, где он был, прилеплялась к нему без сумнения. — «Без сумнения»! — передразнил Потемкин, — Дурак ты, Гера- симов, без всякого сумнения. Старый дурак, говорят, самый боль- шой дурак: у него много опыта. — Что делать, ваше превосходительство, старость, как и моло- дость, тоже проходит. — Твоя пройдёт где-нибудь в Сибири. 466
— Ну и поделом ей... Сенатская комиссия лишит Герасимова «как недостойного граж- данина» всех чинов и званий, сошлёт в Сибирь на вечное поселение. Выходит, облыжно французы утверждают, будто Господь хранит де- тей, дураков и пьяниц. И вот, вот еще один пугачевский документ, похоже, в нема- лой степени объясняющий заботу Емельяна о духовенстве. Он предписывает отцам церкви на молитвенном священнодействии «поминать о здравии его императорского величества сицевым (та- ким) образом: «Благовернейшего, самодержавнейшаго великого государя, императора Петра Федоровича и супругу его благовер- ную государыню, императрицу Устинью Петровну, и наследника его благовернаго государя, цесаревича и великого князя Павла Петровича, и супругу его благоверную государыню, великую кня- гиню Наталию Алексеевну». Для тёмного, неграмотного народа слово духовного пастыря — закон, истина в последней инстанции. Напрасно матушка императрица относится к попам с иронией: «Тот, кто творит добро ради добра — не нуждается ни в чьих смеш- ных обрядах, ни в костюмах, столь смешных, как и легкомыслен- ных». Ранее, между тем, говаривала: «Я радуюсь, что принадлежу к числу дураков, которые верят в Бога». Или такое вдруг: «Мартин Лютер — неотёсанный мужик!» Можно еще и еще цитировать. И не только матушку Екатери- ну Алексеевну. Все мы в наш просвещенный век выросли на вели- ких и порочных цитатах. Хотя бы того же Цицерона: «Удивитель- но, как это жрецы-прорицатели, взглянув друг на друга, могут ещё удерживаться от смеха». У них, предшественников, все случаи есть: и о Боге, и о вере, и о богатстве, и о бедности. У Сенеки Млад- шего: «Самый тягостный вид бедности — нужда среди богатства». Глянуть — ведь сплошь и рядом сие! И он же: «Золотая узда не сде- лает клячу рысаком». Золотой уздой хотим взнуздать народ, а он хлеба просит. И еще, еще он же: «Для утоления голода нужно не- много, но нужно очень многое, чтобы удовлетворить прихоть пре- сыщенного желудка». Годы усердных занятий не прошли даром, Павел Сергеевич мог процитировать кого угодно. Брат Григорий хмыкал на эту его ода- рённость: «Но окружающие, Павлуша, не заметили, что ты в резуль- тате сих познаний сделался умнее, добрее и храбрее!» Что ж, и на это ехидство есть ответ великих: «Где царит сила, там закон бесси- лен». Это сказал древнегреческий комедиограф Менандр. А у брата Григория сейчас немереная сила. Возлюбленные царями часто страш- нее самих царей. Можно и насчет храбрости: «Лучше минуту быть трусом, чем всю остальную жизнь мертвецом». Он, младой баловень фортуны, помнит и этот афоризм ирланд- цев. Он многое помнит и знает. И, побывши достаточное время в ра-
зоренном восстанием крае, понимать и видеть стал лучше. Он начи- нает уважать Пугачева, который с удивительной разумностью мно- гое промысливает вперед: и по отношению к священникам, и в при- зывах к справедливости, и по водворению спокойствия, недопуще- ния насилия, грабежей. Вот его свежайший, за 14 августа, указ ата- ману Николаевской слободы Михайле Молчанову об ограждении жителей слободы от обид и притеснений со стороны калмыков, иду- щих на соединение с главной армией Пугачева. На следующий день — всему Донскому войску о том, что «от прописанных злодеев-дво- рян... закон христианский совсем нарушен и поруган, а вместо того от их зловредного вымыслу с немецких обычаев введён в Россию дру- гой закон и самое богомерзкое брадобритие и разные христианской веры как в кресте, так и протчем неистовства. И подвергли... всию Россию себе в подданство с наложением великих отягощениев». Тут же и предложение, чтоб «желающие оказать ревность и усердие для истребления вредительных обществу дворян явились бы в Главную нашу армию, где и сами мы присудствуем... А для сведения всему Дон- скому войску повелеваем: сей указ станица от станицы пересылать вниз по течению реки Дону...» Да он семи пядей во лбу, что ли, этот неграмотный казак Пуга- чев, коли всё успевает и всё охватывает своим умом? И кто его по- мощники, его штаб, столь ревностно и разумно исполняющие пове- ления главаря? Подписи под последними указами его Военной кол- легии ровным счетом ничего не говорят: «Подлинно подписал: Иван Творогов. Секретарь Алексей Дубровской. Повытчик Герасим Сте- панов». Мало что объясняют и более ранние подписи, еще под Орен- бургом, в Башкирии: «Иван Творогов. Дьяк Иван Почиталин. Секре- тарь Максим Горшков», «Иван Творогов. Секретарь Иван Шундеев. Повытчик Иван Герасимов», «Иван Творогов. Секретарь Иван Шун- деев. Повытчик Александр Седачов». «Иван Творогов. Максим Горш- ков...Семён Супонин...» Что и кого они из себя представляют? Некоторые уже захваче- ны и допрошены. Тот же Иван Почиталин, взятый под Татищевой. Ни- чего особенного: младоусый парнишка, пристратный к чтению и письму — склонность, казалось, весьма не свойственная яицким го- ловорезам и рыбакам. Максим Горшков? Простой илецкий казак, пле- нённый у Сакмарского городка. Главная голова письменных дел Пугачева, по всем вероятиям, Иван Творогов. Да ведь и о нём уже известно, что не Цезарь и не Цицерон, даже не старшина, не сотник, а, как и Горшков, простой илецкий казак, владеющий грамотой. Не более того. Да вот поди же ты, как разворачиваются. Указы и манифесты косяками идут, грамотный люд переписывает их, дерзкие головы рас- пространяют, в церквах и с папертей зачитываются священниками. «Правда» Пугачева, с петлей на шее, идет по губерниям, как степной 468
пал, пожирая, захватывая её величества смиренных, казалось, под- данных. Государыня понимает сию пагубу для заблудших, потому еще в январе повелела Сенату издать предписание перехватывать указы Пугачева, «где... не проявятся, чтоб везде оных через палача публич- но сжечь». Интересно, манифест, обнаруженный в Зимнем дворце, через палача жгли? Павел Сергеевич встал из кресла и склонился над картой, рас- стеленной на отдельном столике. Невольно восхитился: ай да Пу- гачев, ай да сын собачий! Только что стоял в Саранске, казалось, далее — Москва, каких-то три-четыре дневных перехода...Ан нет, остановился, поразмыслил — и назад, к Пензе. Наверное, понял, что в лоб не взять первопрестольную, это нужно было делать про- шлой осенью. Сейчас, после заключения мира с турками, сюда стя- гиваются все правительственные войска, а их немало. Недаром новый главнокомандующий граф Панин похвастался письмом им- ператрицы, в коем она пишет: «Итак, кажется, противу воров столько наряжено войска, что едва ли таковая армия и соседям была», то есть — туркам. «Теперь Емельке конец!» — одышливо изрёк Панин. Потемкин осознавал, что тактик он никудышний, похожий на новичка-шашечника, но, попробовав глянуть на обстановку глаза- ми Пугачева, с радостью ощутил в себе стратега. От Саранска, сре- зая большую волжскую дугу, тот прямиком спустился к Пензе, от неё — к Саратову. Спустится, верно, и к Царицыну, чтоб там соеди- ниться с донцами, которые наверняка поддержат земляка. Оттуда, с Дона, ещё более прямым путём, через Воронеж, Рязань, стократ- но умножившись в густонаселённых губерниях и уездах, вернуть- ся к Москве. Хитёр Емелька, ничего не скажешь. Павлу б Сергеевичу быть сейчас на месте генерал-аншефа Панина, он бы сел на хвост Пугаче- ву и клевал бы в затылок, клевал, пока не заклевал. По всему вероя- тию, так мыслит и граф Панин, пустив вдогон Пугачеву Михельсона, а тот отправил вперёд два легких полевых отряда под командой се- кунд-майора Владимира Меллина и премьер-майора Карла Муфеля. Граф Панин молвил, поглаживая заслуженный животище: «Чем нра- вятся эти немцы, поставил чёткую задачу — можешь не проверять: беспременно выполнят. Потому как — педанты, сударь...» Потемкин вернулся к большому столу, машинально тасует, пе- ребирает принесённые для прочтения и наложения резолюций бу- маги, в отдельную стопу — повстанческие манифесты или копии с них. Глаза с профессиональной избирательностью выхватывают чёт- кие, раздражающие и удивляющие строчки:«.. .учинить по должнос- ти пристойное встретение.., как долг присяги и подданства повеле- вают...» Это ведь к саранским градоправителям! Какая присяга, ка- кой долг повелевал им самозванца чествовать? Обыкновенная тру- 469
сость. То же и с духовенством. Жена самозванца сидит у него, По- темкина, в тюрьме, а её, «благоверную государыню, императрицу Ус- тинью Петровну», восславляют и многие лета желают. Взял со стола жарко сверкающий, натёртый мелом бронзовый колокольчик, мотнул им. На пороге вытянулся поручик Степан Со- рокин, проворный малый с жуликоватыми глазами. Недавно он был адъютантом казанского губернатора Бранта, тот на его руках скон- чался от сердечного припадка, не перенёсши позорного падения Ка- зани. Сейчас поручик при Потемкине как чиновник, прекрасно зна- ющий местные обстоятельства. Его присмотру была поручена и Ус- тинья Кузнецова. — Что жена самозванца, поручик? — В надлежащем виде, ваше превосходительство. — Ведите. Сорокин ввёл. Щелкнул каблуками и удалился. Устя осталась у косяка, к которому её, видимо, тянуло прислониться. Дыхание ко- роткое, частое, как у пойманной птицы. В Куренях, бывало, говори- ли о ней: н-ну, летает эта Уська, н-ну, ветер! Отлеталась. Сейчас бы сказали: тень от Уськи осталась. Да глаза. А Потемкин стоял у открытого настежь окна, спиной к Волге, весь в солнечном нимбе, так, что Устя его почти не видела. Зато он её мог рассмотреть прекрасно. Она ухожена, одета в чистое и, ка- жется, даже свежим банным дымком попахивает. Но тонка, прозрач- на, «захарчёвана», как говорят малороссы. Подумалось: по-фран- цузски — модна, телом. Мадумазелям главное — ножка и талия. У самозванца всё еще велик пир, да ей на нём теперь прибор не по- ставлен. А поповскими осаннами в храмах сыт не будешь. И густая синева глаз выголубела, будто отощала. В ней чётко обозначился чёрный зрачок, который прежде не проглядывался. Может, это так кажется? От избытка света. Прозрачностью, лёгкостью своей на- помнила его деревенское отрочество, засушенную меж страниц книги полевую незабудку, подаренную дочкой соседа-помещика. Даже у высохшей, невесомой, цветочки на ней остались вот таки- ми же, как у арестантки глаза, голубыми. Голубыми, но мёртвыми. А эта, слава Богу, жива. Императрица наказывала приберечь неволь- ную содомогательницу престола. Он почтительно глянул вправо, на тяжёлую золочёную раму с портретом Екатерины: в приподнятых уголках её губ таилось снис- ходительное поощрение. С портрета поменьше нагловато улыбал- ся цесаревич Павел в гладеньком, словно кошками прилизанном, па- ричке. Протемкин вернулся к столу, показал на стул: — Проходи, Устинья, садись, в ногах, говорят, правды нет. — Где она есть, ваше превосходительство? — Молись Богу. 470
— Молюсь, ваше превосходительство, — не слышит. — Слышит, да сомневается: раскаялась ли грешница? — Мне раскаиваться не в чем... — Да ты садись, садись, Устинья! — И поразился: когда она села, спиной к окну, её глаза опять оказались густого синего цвета, как и прежде, в них исчез зрачок. Сиреневый хлопчатый платок завязан у подбородка, внатяг кроет литой узел косы, обнажая ослепительную нитку пробора в черных волосах. Колыхнулась, прихлынула к вис- кам кровь, внезапно ощутил в себе мартовского кота. Сам собой — вызывающе откровенный вопрос: а почему бы и не?.. Дзинькнул колокольчиком, что-то шепнул на ухо мгновенно явившемуся поручику Сорокину. Тот крутнулся и вскоре воротился с тяжелым подносом, накрытым крахмальной салфеткой. Пронёс его в боковую, малозаметную дверь. Когда он удалился совсем, Потемкин поднялся. — Допрашивать я тебя, Устинья, не буду, твоя персона не носит тайн мадридского двора. Просто хочу передать тебе поклоны с ро- дины твоей, откуда возвратился вчера. — Заметил, как к её бледным щекам прильнул хилый румянец, участилось дыхание. С ироничной галантностью показал на неприметную узкую дверь: — Прошу... По- беседуем... Это была если и не опочивальня Павла Сергеевича, то уж на- верняка место малого отдыха, уединенья от хлопот круглосуточных: под настенным ковром — диван с кожаными подушками, в ногах — тоже ковёр, шкаф, столик, стулья, зеркало. Потемкин откинул сал- фетку. — Садись, угощайся... Тёмный крутоплечий штоф в центре столика окружала посуда с закусками: ломти говядины, обсыпанные колечками зелёного лука, прозрачный белужий бочок, бараньи отварные рёбрышки и грудин- ка, нарезанные помидоры и огурцы. В фаянсовой вазочке маслянис- то мерцала зернистая икра, в такой же вазочке — комок желтого сли- вочного масла. Почти всё, наверное, с Яика, не поскупились хозяе- ва, загружая походный погребец отъезжающего начальника. Приса- живаясь к такому столу, Паша-подруга, наверное, сказала б с хохот- ком: « Кабы знала, я б два брюха взяла, у меня один дома остался!» Она весело и охотно садилась к чужой трапезе, а Устя стеснялась.- Часом раньше, возможно, не удержалась бы, набросилась на еду, ибо наголодала в тюрьме несказанно. Генерал, поди, того и ждёт. Счас! Акимовна от души щами и кашей накормила. С чего такой доб- рый начальник? Устя опустилась на краешек стула. — Спаси Христос, ваше превосходительство, я сыта... Вы гово- рили про поклоны... — Да-да, обязательно! — Потемкин тоже сел, взял откупорен- 471
ный штоф, налил в бокалы рубинового лафиту. — Но сначала... для аппетиту... Она покачала головой: — Не пью. — Старой веры? — Православной. — Тогда... — Он поднялся, взял бокал, произнёс торжественно, с вызовом: — За здоровье её величества императрицы Екатерины Алексеевны! Решил поиздеваться? За царствующую персону не пьют сидя. Устя встала. Он выпил залпом, до дна. Она лишь пригубила, но и этой толики хватило, чтобы щеки легонько зарозовели. — Закусывай, Устинья, закусывай! Есть не хотелось, но от родимого запаха балыка аж ноздри зап- лющивались, рука сама потянулась к тарелке, потянулась и отдер- нулась, нашла вилку. Наслаждаясь, медленно жевала солоноватый, жирный ломтик осетрины. Ждала обещанные поклоны. Осторожно, с недоверием разглядывала генерала. Таких неук- люже-длинных Паша называла двухжелтковыми, мол, из яйца, какое петух снёс. Это относилось и к горькому Ванечке Неулыбину. Ваня- Ванятка...И не вспомнить, когда впервые увидела, узнала парнишку с «рядышной» улицы. Четырёх-пятилетний тощий голопузик прыгает то на одной ноге, то на другой, зажимая ладошкой то левое, то пра- вое ушко — водой залило, шумно переливается, если наклонишь го- лову. Были еще в том замечательном возрасте, когда все — адамовы детки, нет ни стыда, ни одёжек при общем, оравой, бултыхании в теп- лом Нагане. Вспомнились удивлённые, круглые глаза его, присевше- го на корточки против неё: «Так было и ль... отрезал и?» А более смыш- лёный Лёшенька Бошенятов прямо раскололся от смеха. Потом нет- нет да спрашивал: «Ваньча, утя так было иль... пришили?» И заливи- сто смеялся, уворачиваясь от Ванечкиного кулака. Было ль, не было детства, золотого, бездумного? Росли, как тра- ва, жили — как птицы. Родное небо, родная река, родные Курени — какое счастье! Ау, где вы? И где она? Под другим небом, у чужой реки. Как милостыни, ждёт поклона от вас. А Потемкин не торопился. Мартовский кот в нём изволил вздрем- нуть, зато после бокала вина на философические и романтические от- влеченности потянуло . Вспомнилось, как бывшая Устина «фрейлина» несколько раз повторила: скажите ей, что она наша незабудка, мы её не забываем. Хм, незабудка... Чернь тоже умеет романтизировать!.. Незабудка в забытой книге. Действительно, что это была за книга? Ка- жется... Да, конечно же, то был новый роман Франсуа Прево «Histore du chevalir Des Grieux et de Manon Lesaut».Очаровательно горькая сага юного дворянина Де Гриё, влюбившегося в падшую девушку Манон Леско. Общество в романе осуждало «легкомыслие» дворянина. В 472
жизни эта же общественная мораль осуждала автора, написавшего столь вызывающий роман. Книга была запрещена и сожжена. Он тог- да бредил этим романом, клялся перевести его на русский язык. Ког- да-нибудь все равно переведёт. В память, оказывается, навсегда пало: русская незабудка во французской книге. Как несбывшийся сон о первом отроческом увлечении. Былая ж пассия (видел не так давно) обратилась в тучную барыню с двойным подбородком. Говорят, у неё уже четверо детей... А какой станет эта казачья незабудка? Ей — почти столько же, сколько ему тогда было. Нет, она чуть-чуть старше. Очень разное взросление им досталось. Осуждавшееся романом Прево социаль- ное неравенство — вот оно: просвещенный генерал и неграмотная девчушка из казачьих низов. Но тоже — красавица. Как в романе. Какая доля ждёт её? Это и от него зависит. Скорее — не зависит. Её судьбу вольны решать лишь Сенат да государыня Екатерина Алек- сеевна. Не случайно ж наказывала присматривать за наложницей. Впрочем, почему наложницей называют, когда брак её церковью ос- вящён? Так удобнее. Дескать, вор и разбойник насильно невинное дитя к сожительству понудил. Он снова налил в свой бокал, добавил и ей. Забыв чокнуться и произнести тост, сделал большой глоток, почувствовал шумок в го- лове и в то же время какую-то прозревающую ясность, которая зас- тавила глянуть на Устинью с тихим ошеломлением: да перед тобой же история сидит! Можешь не сомневаться: «незабудка» не останет- ся забытой. Подобно многим другим женщинам, вошедшим в исто- рию: великие матери, великие героини, великие авантюристки, про- ститутки, шпионки, воровки... Дева Мария, Юдифь, Мария Магдали- на, Клеопатра, Орлеанская дева, Марина Мнишек... Может быть, и он останется в российских анналах лишь мелко набранным приме- чанием к биографиям Пугачева и этой юной казачки? Важно ль исто- рии твое скороспелое генеральство, председательство в комиссии, родство с царицыным фаворитом! — Вы поклоны обещали, ваше превосходительство, — тихо на- помнила Устя. — Да-да, — опомнился Потемкин, берясь за штоф. — Поклоны стоят тоста. За твоих земляков, Устинья! Они помнят тебя, они «неза- будкой» тебя зовут... — Иванаева Паша? — И она. Ещё — какая-то бабуля, м-м... — Баба Ганя? — Да, так. Горбатенькая, с клюкой, глаза колю-у-учие. — Спаси Христос, ваше превосходительство... За них — мож- но, полглоточка... Отпила, поставила бокал. Заныло сердце. Паша, милая, дорогая Паша, всегда помнит, не оставляет советом. Даже в оренбургской 473
тюрьме, не дождавшись с допроса Усти, наказала сокамерницам: «Скажите, пущай царица не ударяется в тоску, её время ещё придёт». Возле Паши было легко и понятно, она на всё знала ответ. Может, потому, что умела читать и писать. Давно грозилась научить этому Устю: «Не будешь ты у меня слепая!» Да всё времени не хватало. А как бывало славно, когда во вьюжный вечер забирались на горячую печь, и Паша начинала читать. Устя уносилась в неведомые дали, вме- сте с узнанными людьми проживала их жизнь, их любовь и страда- ния...Если сидели у них, Кузнецовых, папаня, бывало, заглянет: «Дев- ки, печь не лопнула ль под вами? Третьи петухи поют...» — От папани моего — ничего? Он жив ли, здоров ли, ваше пре- восходительство, знаете ль? Почему-то быстро и легко соврал: — Жив, здоров, пока под следствием в Оренбурге. — Через за- пинку добавил: — Будем надеяться на милость матушки императ- рицы. — Если позволите, я... за его здоровье... — Устя искренне глот- нула крепкого, ядрёного, поперхнулась. — Извините. — Ничего... Ты закусывай, закусывай, Устинья. Лёгкость и приятность расслабили, к щекам прильнул давно за- бытый румянец, правда, он напоминал знакомую Павлу Сергеевичу чахоточную румяность большинства петербургских дам. «Вольни- чать» начинал и язык. Когда Потемкин опять ей долил, она подняла бокал, поверх его искрящейся кромки прямо посмотрела в глаза ге- нерала. Они показались отталкивающими: серо-голубые, как взбух- шие чирьи с черными точками зрачков. У него и перстень на руке, державшей бокал, под них: выпуклый, цвета нарыва. «Остерегись, дура!» — одёрнула себя и увела взгляд, опустила в собственный бокал: кровь, что ли? Красное... А то, что пил её муж, её государь в тот давний раз, было удивительно светлым, чистым, как слезиночка...Да, то была их последняя, расстанная трапеза в Яицке. Он рывком встал, и шумное застолье покрыл его рокотливо- мягкий бас: «Братья... други мои... Я поднимаю эту чашу. Она не вином наполнена. Она, детушки, наполнена слезами матери нашей России. — Емельян вдруг заплакал. Торопливо, как ребенок, вытер- ся рукавом, и, вероятно, не только Усте глаза его показались похо- жими на кровоточащие раны в ладонях Христа. Ей жутковато ста- ло. А он продолжил: — Выпьем, братья. Испьём, высушим слёзы её. Мы и поднялись ведь, штоб избыть горе на земле отчей и дьявола прикончить...» Потом, наедине с ней, говорил, точно бы еще не остыв после того тоста: «Русь, Устенька, что медведь: и с коромыслом ходит, и танцует под дудку и бубен, и руку хозяина лижет. А намордника с нее, как и с медведя, не снимают — неровен час кости поломает. Мы вот сорвали намордник». «У хозяина рогатина есть, — сказала она, — 474
не боитесь?» Он помолчал, спросил вдруг: «В шашки играла? Там пе- редовые пешки жертвуют собой, но обеспечивают победу идущим вслед... Не мы, так другие победят дьявола, вселившегося в людей, называющих себя господами жизни». Наверное, она тогда тоже, как вот сейчас, расхрабрилась, опять вопросила: «Целитесь в дьявола, не заденете ль Бога?..» Он странно посмотрел в ответ, словно не узнавал. Еще более странно, нет, просто ошарашенно посмотрел и ге- нерал после её тоста. — Я хочу выпить за здоровье... Он даже напрягся при малой её заминке, ведь наверняка ожи- дал, что теперь-то она опрокинет бокал за здоровье своего благо- детеля. Увы, вино оказалось на стороне сердца, Устя собиралась объявлять «столетнюю войну». Чтения Пашей книг ложились на цеп- кую младую память, питали высокими примерами. В молодости хо- чется быть всем или — ничем. Ни в каком другом возрасте человек столь бесшабашно не распоряжается своей жизнью, как в юности. Со страниц, читанных Пашей, из её рассказов вставали такие юные, такие восхитительные люди! Они запоминались. Паша чего-чего только не знала. Запомнилась жена двух Лжедмитриев, смелость и находчивость молодой полячки запомнились. А еще была какая-то отважная французская девушка, вставшая за свой народ и за свою родину, девой какой-то звалась, Жанной, кажется. Запомнилось: и Марину, и Жанну свои же предали. Ну, как её, Устю. Одна в тюрьме померла, другую на костре сожгли. Давным-давно случилось, а на- род помнит. Жанна, говорила Паша, будто бы лишь девятнадцать лет прожила, а Марина — двадцать пять. Совсем молодёхонькими кончили жизнь. Доживёт ли Устя до их годов? Словно с прошлогод- ней плавни, с высокого Маринкиного яра глянула на себя: ужель и ей такая же судьба? И — будто дорогая Паша под локоток — ладошкой, шепотком — в ушко: ты же не вдова! — Ваше превосходительство, я пью за здоровье моего мужа, го- сударя Петра Фёдоровича. — Ты сдурела, Кузнецова! — Потемкин отрезвел. Устя выпила и даже бокал перевернула вверх дном: — Вот! Я не Кузнецова, я... по закону... — Замолчи, дура! — Он выдернул Устю из-за стола, повернул лицом к себе, в бешенстве не ощущая под ладонями жесткой углова- тости её плеч. — Ты сссошшшла ссс ума. Жить надоело? — В тюрьме? — Попробовала повести плечами. — Мне больно, ваше превосходительство. Он снял ладони. — Ты — сумасшедшая. Тебе — что, впрямь жить надоело? — В тюрьме? В клетке? — Вдруг сдёрнула на плечи платок, 475
расшпилила и кинула через грудь пушистые канаты кос. — На них удавлюсь! — Острижём, — пытается всё свести к шутке Потемкин, опас- ливо оглядываясь на дверь. Она сузила глаза, раздула ноздри: — Жилы перегрызу! «Боже мой, какая тигрица! Видно, вино ударило...Всё равно — хоррроша! Эти чёрные очаровательные завитушки на висках и шее, выпорхнувшие из-под платка. Эти изящные нервные ноздри...Вся. Вся! Таких еще не встречал, право!» Ляпнул неожиданно для себя, ляпнул, быть может, совершенно искренне: — Здесь поселю. Рядом! Экономкой сделаю... — За что такая честь? — Вероятно, вино действительно «удари- ло». И Устя нравилась себе такая. — За что честь... барская? Могла бы, конечно, не переспрашивать: разбуженного самца уже била дрожь, дышал рывками, шумно, опять схватил за плечи, рва- нул к себе, притиснул. В лицо — отвратный запах табака и нездоро- вых зубов. Остервенело уперлась руками в его грудь. — Нет! Не-е-ет! Ско... Диван — рядом. И не с её силами... Мимоходно мелькнуло у него: хорошо, что простолюдинки не знают дурацких фижм, этих под юб- ками обручей из китового уса, в подобных случаях мороки с ними... Она сидела потом на краю дивана и рыдала, лицом в ладони, в колени. Он не утешал: самая циничная трезвость приходит после обладания неприступной женщиной. А тут — царица казачья! У братца Григория одна царица, а у него — другая. Словом, как он говаривает, масть пошла. Чтобы в превосходной степени угодить царицыному посланнику, яицкие казаки после прощальной попой- ки прислали к нему в покои молодицу — подушки взбить. Взбивали вместе. До утра. Лица не запомнил. Зато отвальная вечеря запом- нилась не дай Бог как. Хозяева устроили её в роще, где слева ворч- ливые неспокойные воды несла казачья река, а справа к ней, слов- но щенок к сосцам, припадал тихий Наган, в верховьях одомашнен- ный мужичьём. У чаганского бережка седой бородач в сапогах и при закатанных рукавах рубахи разделывал выволоченного из воды на кукане осетра. Из распоротого брюха он пятернёй вырывал мас- лянисто-серую икру и протирал через сеточку-грохотку в ушатку с тузлуком. Близ невысокого ярка пылал костёр под большим чугун- ным казаном — варилась уха, повергая всех в трепет густым пар- ким запахом. «Тройная, — объяснил Бородин. — Вначале, для сла- дости, опускается в кипяток всякая частиковая бель. Вскоре её вы- цеживают дуршлаком. Взамен бросают ерша, берша, судака, оку- ня — для крепости «скуса».Последняя очередь — за кусками осет- ра, желтоватыми на отрубе, как майское масло». Меж тем, по сиреневым колокольчикам-цветам, по розовому кру- 476
жеву вязели, по тугим сочным травам раскатываются стоцветные персидские ковры, вспархивают и опускаются на них вологодские льняные самобранки. Ставятся закуски, крутоплечие, длинногор- лые сосуды с вином, большущими ломтями нарезается белый ду- шистый хлеб, причем нарезается, как принято на Руси, стоя, ува- жительно. Ты полулежишь, опираясь локтем в подушку. Тебе в одну руку ломоть, в другую — расписную ложку, Бородин показывает, как на Яике надлежит закусывать водку: левой примеряется выпить чарку, а правой воверх, с горкой, зачерпывает из блюда не икры будто бы, а черного жемчуга. Зажмурившись, хукнув, выпил и вдо- гон вывернул в рот ложку, плотоядно зачавкал, толстым языком об- махивая губы: «Икра чёрна, рот — большой, наворачивай правшой!» Горят костры, освещая трапезу, дымят бадейки с кизяком и свежей травой, разгоняя комаров. Звенят бокалы, произносятся здравицы. За государыню императрицу. За их превосходительство Павла Сер- геевича. За казачество... Уха была божественная — нектар и амброзия! А вот икра, све- жайшая, рассыпчатая... Как-то не оценил, нет. Вроде бы и вкусна, да как-то неприятна: будто сырые рыбьи мальки или лягушачьи го- ловастики на зубах похрустывают. Может, от этого самовнушения в кишках скоро начались фантазии и переговорные процессы. Да ещё какие! Вынудили срочно встать, отмахнуться от внимания при- поднявшегося было Бородина и шастнуть в кусты. Не донёс. При- шлось в зарослях разоблачаться и приводиться в порядок. Никто не придал значения отлучке, мол, само собой... Да вот вдруг тот самый Карабас, ни дна б ему, ни покрышки вместе с его хозяином, выскочил из кустов, как чёрт из табакерки, уселся перед ним, Потемкиным, на зад, угодливо приподняв передние лапки. В зубах он держал некий свёрток. Чёрные глаза смышлённые и невы- разимо плутовские. Бородин радостно перевалился к псу, ласково потрепал длинное плюшевое ухо: «О, мой Карабасик, мой умница, чево ты принёс?» Забрал странную поноску. Забрал и сдуру ль, спьяну ль развернул. То были обгаженные голубые подштанники генерала. Бородин, трезвея и чумея, уронил их. Полковник Симонов заи- кал, захрюкал от рванувшего из утробы хохота, чуть не захлебнулся вином. Гвардии капитан-поручик Маврин, пуча махонькие глазки, по- давился непрожёванным куском, и его начал колотить по горбу тряс- шийся от смеха капитан Крылов. Бородин с непостижимым провор- ством ущипнул порты и побежал в темноту, к берегу, вероятно, ки- нул в Яик. Туда б нужно было швырнуть и услужливого Карабаса, но дворянин Бородин воротился с довольным, улыбающимся псом. К счастью, конфуз видели только ближние, остальная мужская компания в общем шуме-гаме, звоне бокалов ничего не заметила. Неприятное воспоминание еще больше раздражило Потемкина. 477
— Да перестань ты, в конце концов! — грубо прикрикнул он, оборачиваясь от окна к Усте. — С ней... генерал! Радоваться б, гор- диться... А она! Устя как-то сразу успокоилась: действительно, чего это она пе- ред скотом... Встала, углом платка вытерла глаза и щёки. Смерила дол- говязого, «двухжелткового», усмехнулась: — Генерал? Да у меня муж — царь! 2 Поплачь, поплачь, милоя, да и усмирись. — Акимовна густо стучала по доске ножом, кроша для щей сочную свеколь- ную ботву. — С того-то море не опоганитси, что пёс полокал. — Она так и говорила — «полокал». — На то они и бары, чтоб сильничать. Ты-ко думаешь, что — перьвая? Ага, не перьвая и не последния. Сбросила с доски крошево в кипящий на плите чугун, села к Усте на скамью, заглянула в опущенное лицо, похоже, искренне огорчен- ная тем, что та не плакала, лишь покусывала губы да в себя, в свою душу зыркала синим огнём. Рывком взяла из руки Акимовны нож, ог- лядела, подушечкой большого пальца опробовала острый конец и лез- вие. Стиснула деревянную рукоять, стиснула зубы: — Если ещё... Акимовна всполошно отняла нож. — Эт-ко ты чего удумала, милоя?! Повесють! Устя нехорошо засмеялась: — Пущай... Но и ему конец... — Не моги так, милоя, не моги. Всяк чешется тем рогом, каким достанет. Чего докажешь? Ничего не докажешь, ага. Они ж...бары. Всех не изведёшь. Возьми грибы. Их под корешок вырежешь, а они- тко опять растуть. Ага. Не-ет, милоя, бар не переведёшь... И пошла, и пошла кружева плести. Устя почти не слушала. Срав- нение с грибами лишь губы её повело: они растут там, где дерьма много, навозу. Бары тоже на дерьме плодятся. А дерьмо — это, гово- рит муж-государь, народ бессловесный. Быдло. Емельян... Какое у него неожиданное имя... Емельян... Емеля. Мели, Емеля, твоя неде- ля? Почитай, год мелет, а сусеки пусты, супостатов меньше не ста- новится... Где он сейчас, её Емеля-государь? Что же ты с ней, Усти- ньей Петровной, наделал, под какие жернова кинул, на какие муки? Откупорила уши. Акимовна своё молола: — Твой-то муж, либо — как его? Ну, Пугач ли, царь ли. Ага. И у него не получаитси, а уж как стараитси: жгёт и режить, жгёт и ре- жить. А бары-то не жалают помирать, ага, лишаться всего. Они сами его поймают и зарежуть... Да и бары-то разные водятся. Взять моих. 478
Ничего худого не скажу, Я при них с мальства, меня барин в деревне купил. Душевный такой. Бывалоча, соберётся в баню, ага, кличет: Дуня, айда-ко! Ваську-кучера прихватит, тот веником знатно стёги- вал. Ага. Они в преисподней жагрятся, а я в предбаннике наготове: квас там подать, пиво ли, морс ли. Ага. Мне-то, милоя, споначалу сум- но было входить: хоша и барин, да ведь голый-то. Весь в пару и весь в листьях. Как леший. Потом-тко, ага, потом — ничего, обыкла. Он, ага, сказал, ты, Дуня, тоже разнагишайся, я-де Ваську выгоню, а меня не стесняйся, потому как барин я твой, мне, Дуня, твоя аппетитность нра- вится. Ага. Токочко какая аппетитность, ежели мне всего-то одиннад- цать годков! Столько, как вон моему сынку несчастному, Львовичу... Сына помянула, наверное, потому, что из приоткрытой двери её комнатюшки раздалось сначала хриплое, словно перехваченным гор- лом, мычание, а потом неудержимый, закатывающийся смех овзрос- левшего ребёнка, которого щекочут. Акимовна торопливо тернула руки о фартук. — Мой Львович чегой-то хотит... Под хилую ручонку она вывела ухоженно одетого и подстри- женного подростка, бледного, еле-еле передвигавшегося. Его босые ступни шлёпали по половицам будто тряпичные. Слюнявый рот рас- тягивала глупая улыбка, голубые глаза опрокинуты в себя, в какую- то нездешнюю, ему лишь видимую жизнь, в которой, вероятно, не было ни матери, ни Усти, ничего похожего даже на сновидение. Устя поняла: барский грех. Дворянский сын. Львович. Акимовна повела его во двор. Вскоре воротилась одна. — Покакали мы, ага. На солнышке оставила, пускай погреитси... Ох-хо, грех незамолимый... Барыня-тко когда увидела, что забрюха- тела, говорит, ты нам, Дуня, такая не нужна, мы тебя, Дуня, в дерев- ню сошлём, там за свиньями ходить будешь, ага. Но ты, говорит, хо- рошая и мне тебя, Дуня, жалко ссылать. Ты-тко, Дуня, говорит, вы- веди плод-то, ты, Дуня, разотри в ступке пороху да выпей с водой — ребёночек-то и уйдёт из тебя... Тако я и сделала, послушалась бары- ни-то. А он-тко не ушел, а выродился этаким-то, глупеньким... Ага. Барин-то с барыней пожалели, оставили. Нянькаюсь вот. Пока на Ар- ское поле нас твои-то, разбойные, гоняли, я было ума лишилась: как мой Львович оставленный, мой кровиночка, живой ли? Ага. Возвер- нулась — живой, тока-тко обделанный весь... Вот тако-тко, милоя, жизня сложилась... Ну, а чего подеешь, они же бары. Но, скажу тебе, милоя, хорошие были, душевные. — Акимовна помолчала, о чем-то своем думая, глубоко, сожалеюще вздохнула: — А вот поди ж ты-ко — обоих повесили, ага, вон на теих воротах, вверх ногами. Мучились бедные, вопили, а потом уж хрипели просто. Барыню-то сначала ссильничали, меня-тко — тоже. Ага. Но не тут, а тамо-тки, на Арском поле, куды всех столпили. Я, впротчем, не шибко-то противничича- лась: казак больно уж душевный попалси. Егорием звали. Ага. 479
Царапнуло Устю: не братка ли сподобился? — Каков из себя? Казак-то. Брат у меня Егорий. — Ой-ко! — вскинулась Акимовна, вспоминающе повглядыва- лась в Устю, мотнула сытыми щеками: — Не-е, милоя, не в тебя. Кал- мыковатый, за скульями ушей не видать, ага. Обстоятельный из себя, на Яике, говорит, пятеро пострелят остались. — У моего один дитё... Работы было много: варка-парка, кормёжка солдат охраны и об- слуги, мытьё посуды и полов, стирка и полоскание белья на Волге. И всё при солдате с ружьём, под его приглядом. С отвычки и от слабо- сти вечером Устя пластом падала на тюфяк. Хорошо то, что у неё была темная комнатка-конура и был тюфяк, набитый свежим сеном. За- пах сена кружил голову, на несколько мгновений уносил в родимые степи, к жаворонкам и сусликам, и она проваливалась в тяжелый, без сновидений сон. Иногда просыпалась среди ночи от неистового скри- па кровати за перегородкой: Акимовны хватало ещё и на тайные ви- зиты унтера Карасикова, коего она обыденно, по-домашнему, вели- чает Л упычем. От их возни нередко просыпался слабоумный сын, на- чинал мычать и закатываться смехом, наводя на Устю ужас. После визитов Акимовна прямо блаженненькая по утрам, часто и сладко зе- вает, мелко крестя рот: — О-х-хх-хо, без конца молимся, без меры согрешаем... —Ловя Устину усмешку, оправдывается: — Мы-тко не бары, милоя, ага, да тоже ведь человеки, нам тоже слатенького хотится-то. Потемкин куда-то уезжал на неделю, а возвратился — сразу же потребовал к «допросу государственную преступницу». Об этом и со- общил Усте радостно щерящийся унтер Карасиков. В приёмной По- темкина, прежде чем сдать её поручику Сорокину для препровожде- ния в кабинет, взялся обшаривать: мол, бережёного Бог бережёт. Плохо зная Устю, лапал бесцеремонно, позволил себе запрещённое для чужого дяденьки. Реакция оказалась мгновенной: коленка Усти снизу вверх саданула нагнувшегося Лупыча в сопатку. Он, опроки- нув стул, отлетел навзничь, в ноги Сорокина. Из носа хлынула кровь. Сорокин выхватил шпагу, сдёрнул с Усти платок, кинул поднявшему- ся унтеру: — Вяжи стерву! Лопатками, узлом косы Устя прижалась к белёной стене, спря- тала за спиной руки. Глаза — кипяток! На шум вышел Потемкин, задрал брови: — Эт-то что такое? Сорокин и Карасиков вытянулись. Платком Устиньи стирая с усов и губ кровь, унтер-офицер стал объяснять, срываясь на слез- ливый фальцет: — Так что, ваше превосходительство, господин генерал... Я иё, значитца, а она, значитца, меня... 480
— Что значит «значитца», Карасиков?! — Как мне было сообчено, ваше превосх.., что могёт быть от иё, от преступницы, покушение на вашу благородную особу, я, значит- ца, обыскать, а она, значитца... Потемкин понял: что волку по зубам, то псу неуядно. Перевёл взгляд на Устю: прекрасна чертовка! За время после тюрьмы пропала её чахоточная худобистость, черты лица смягчились, порозовели, но сейчас щеки бледны, ноздри трепещут, в глазах сатанинский огонь. — Ты собиралась посягнуть на мою жизнь, арестованная? Устя молчала. — Прикажете высечь, ваше превосходительство? — обретал командирский голос Карасиков. — В тюрьму обратно, господин ге- нерал! Потемкин показал на приоткрытую дверь кабинета: — Пройди, арестованная... Поручик Сорокин пуще прежнего вытянулся: — Прикажете иметь присутствие, ваше превосходительство? — Не надо... Устя вырвала у Карасикова платок, шагнула в кабинет. Сорокин закрыл за ними дверь, но Потемкин был уверен: стоит за нею, прижимая ухо к притвору, в любое мгновение готов влететь. На предложенный стул Устя села рывком. Потемкин усмехнулся: словно одолжение сделала. Он зашел за стол, опустился напротив, локтями лег на широкую столешницу, заваленную бумагами, подал- ся к Усте. — Неужели это истинно, Устинья, что ты замышляешь против меня? Она молчала, на прямо поставленных коленках тискала платок. Не дождавшись ответа, Потемкин с демонстративным вздохом отки- нулся на спинку кресла: — Эх, Устинья-Устинья! Я тебе все условия, я распорядился тво- его отца отпустить, а ты... — Правда?! — встрепенулась она. — Про папаню — правда? «Ишь, как глаза засияли! Я бессовестно лгу, но ложь-то моя во имя тебя, глупая дерзкая гордячка...»Он был почти искренен в своём желании облегчить её заточение. Да ведь и государыня императри- ца постоянно напоминает: будьте милосердны к заблудшим, не при- меняйте пыток, ибо это противно её человеколюбивому монаршему сердцу. Понимал и состояние Усти. На Яике за то, как он поступил с нею, суд короткий: камень на шею да в воду. Это тебе не дворня с крепостными девками. Откровенно — скорей бы эта заварушка с Пугачевым закончи- лась! Новый командующий силами усмирения граф Панин с великой энергией принялся за дело, оно ему, похоже, в охотку: в освобож- денных от Пугачева местах виселицами все дороги и селения обста- вил, головы рубит бессчётно, колесует, за рёбра вешает.. .Будто уве- 481
щевания императрицы ему не указ. С ним, Потемкиным, они — две шпаги в одних ножнах. Гнёт из себя... спасителя Отечества. Не ме- нее... Будто у него, Потемкина, хлопот меньше. Голову отрубить — большого ума не надо. А вот попробуй вытяни из разбойной головы правду, вытащи тайное, замышленное, выпытай имена соумышлен- ников! Даже с такими, как эта «царица», не вдруг сговоришься, на откровение вызовешь. Опустила длинные ресницы, как чёрные зна- мёна, — что под ними? Вскинет — глаза ... Такими дубину или топор ищут. И вполне могло случиться, что, поволоки он её снова на диван, пырнула бы припрятанным кинжалом. Но бдительность унтера Ка- расикова излишня: Павел Сергеевич не охотник повторяться, пусть Устинья даже красивее и приманчивее стала. Его влекут только но- вые женщины. Это у них, Потемкиных, верно, в крови, родовое. Он уверен, что и у Григория к императрице — временное. Потом начнёт- ся отбываловка. Хуже — если скандальный разрыв. Пока же, пока — слава Богу: братец пользуется близостью к царице с размахом. И род- ню не забывает... На этой волне он, Павел, и к блистательной Па- шеньке Закревской под хлестнулся: какая осмелится отвергнуть? Гнев всесильного Григория может на всю её родню обрушиться. А к Пашеньке у него, Павла, кажется, очень и очень устойчивое чувство. Или — только до брачной ночи? После — как после любой другой: душевная и физическая пустоватость? Может, все чувства к Паше — слепящий пшик бенгальских огней? Манит — пока недоступ- на, пока далека? Синица в руках — о журавле мечтается. Запретный плод. Кабы яблоко не было запретным, оно, наверное, до сих пор висело бы в раю. Между прочим, как много на Руси Прасковий. Закревская. Брюс. Очень похожая на графиню казачка из Яицка — тоже Паша. Брюс, прав- да, изяществом берёт и голос мелодичнее — более серебра, чем меди... С весёлой досадой мотнул головой: ну и мысли у тебя, Павлуша! Важнее нет? Между прочим, и он — тоже Паша. Павлуша.А она, си- дящая напротив, Устинья. Довольно редкое имя. И почему-то хочет- ся, чтобы эта строптивая аборигенка не дыбила гриву, как молодая волчица. Клыки кажет. Весьма неприятно, когда великолепно краси- вая женщина тебя люто ненавидит, более того — зарезать готова. Ей, видишь ли, генерал нипочём, у неё муж — царь! Дура, однако же, что с неё спросить. Потемкин поднял первую попавшуюся бумагу: — Вот, Устинья, рапорт из Оренбурга. Докладывают, что по мо- ему распоряжению твой отец отпущен домой, яко маловинный. И еще, Устинья. Этим же моим распоряжением снят арест и с его сотовари- ща Пьянова... Зачем врал? Доподлинно известно, что и Пьянов уже умер. И еще три десятка арестантов умерли в Оренбурге, не дождавшись суда. Видно, следствие там генерал Тимашев ведёт превесьма усерд- 482
но. Надо б окоротить при случае... Но зачем он, начальник следствен- ных комиссий, врёт? Задабривает Устинью? Совестишка мучает? А эта бумага, которую держит в руках, между прочим, ни что иное, как манифест её мужа, её «царя». От 21 августа. В нём, между прочим, ничуть не уменьшившиеся гордыня его и оптимизм: «...объявляется города Царицына Донского войска казачьим старшинам и всему Дон- скому войску во всенародное известие. Вы уже довольно и обстоя- тельно знаете, что под скипетр корону нашу почти уже вся Россия добропорядочным образом по прежней своей присяге приклонилась. Сверх того, несколько Донского и Волского войска оказывают к службе нашей, во искоренение противников, разорителей и возму- тителей империи — дворян, ревность и усердие... Вы ж ныне помра- чены и ослеплены прельщением тех проклятого рода дворян, кото- рые, не насытясь Россиею, но и природные казачьи войска хотели разделить в крестьянство и истребить казачий род... Надеемся, что вы... раскаетесь и придёте в чувство покаяния...» В противном случае, конечно же, обещались непременные же- стокие кары. И — подпись: «Пётр». Её, Устиньи, муж и государь. Ска- тился вниз, к югу, чтоб набраться сил. Блестящий стратег и практик. Ч-ч-чёрт, поневоле затылок почешешь: а ну как прислушаются, от- кликнутся и Дон, и Запорожье, и вся ещё пока спокойная по юго- западу чернь! Эти — с оттуда, а яицкие, оренбургские казаки, баш- киры, мещеряки, татары — с востока и севера... Обнимут, прижмут... Удушат! В крайней нужде Устинья сгодится. Как заложница. Её сбе- речь надобно. И — расположить к себе. Устя смотрит в его глаза. Долго смотрит. Сейчас они ей более приятны, чем прежде. — Ваше превосходительство... вы не обманываете? Бог видит правду и ложь, он вас накажет, ежели обманываете беззащитную... Вы надругались — и вам это не простится. Ежели и сейчас с обма- ном — во сто крат не простится. Помянете не пустое мое слово, ваше превосходительство... Вспомнит, помянет. Незадолго до сравнительно ранней своей кончины, которая случится в год смерти всеблагой императрицы Ека- терины Алексеевны. В заветном ларце жены Прасковьи Андреевны, случайно оставленном незапертым, он обнаружит целую стопку пи- сем на цветной, с золотым обрезом бумаге. Нехорошо, некрасиво, ты ж аристократ, чёрт тебя возьми, верни на место, не читай чужое! Разворачивал, читал пахнущие изысканными духами листы, словно поджигал их с угла, но горели не они, чувствовал: сам догорает, вот- вот пеплом осыпется к собственным ногам. «Я тебе истину говорю, что тогда только существую, когда вижу тебя, а мысли о тебе всегда заочно, тем только покоен. Ты не думай, что сему одна красота твоя была побуждением... Рассматривая тебя, я нашел в тебе ангела, изображающего мою душу. Итак ты — я...» 483
А в продолженье — второе, пятое, десятое! «Жизнь моя, душа общая со мною! Как мне изъяснить словами мою к тебе любовь, когда меня влечёт к тебе непонятная сила, и по- тому я заключаю, что наши души с тобою сродные... Нет минуты, моя небесная красота, чтобы ты выходила у меня из памяти... Приезжай, сударыня, поранее, о мой друг, утеха моя и сокровище моё бесцен- ное — ты дар Божий для меня... Из твоих прелестей неописанных состоит мой экстазис, в котором я вижу тебя перед собой... Ты мой цвет, украшающий род человеческий, прекрасное творение... О, если бы я мог изобразить чувства души моей к тебе!..» Кабы мог Павел Сергеевич в те минуты изобразить чувства души своей к недавно почившему брату, чувства к неверной жене!.. Он будет слаб и болен, ничего уже не сможет «изобразить», лишь трясущейся рукой положит письма удачливого любовника на место и тихо закроет ларец. И с мистическим страхом вспомнит пророче- ство юной неграмотной казачки. Шевелением бесчувственных губ по- просит у неё прощения.. Не зная, жива ли она, всё же пожелает: «Хра- ни тебя Бог, незабудка, невинная страдалица!..» Сейчас она сидела перед ним в жарком кабинете (даже откры- тые на Волгу окна не приносили прохлады), на обоих из золоченой рамы с понимающей лукавинкой глядела императрица Екатерина Алексеевна. А они молчали. Окружающая действительность была же- стока, кровава, он устал от неё. Его тонкой душе хотелось чего-то возвышенного, хотелось откровения, понимания. Встретить отклик среди грубой солдатни, среди очерствевших офицеров, в часы до- суга знающих только водку да карты, — немыслимое дело. Пашенька Закревская, конечно, поняла бы и приняла его расчувствованность, но богоданная Паша — за горами, за долами. Единственное слухо- вое окошко, выходит, — юная красавица, жена «царская». Но она на- сторожена, как дикая коза, готовая скакнуть в сторону. Даже сооб- щение об освобождении отца и его приятеля мало смягчило, только чуть-чуть, невольно подалась навстречу. Он вспоминает недав! ю полученное от дворянина Мартемьяна Бородина письмо. Казачий старшина, он же майор, деликатно него- дует на его, Потемкина, чиновника Маврина. Якобы гвардии капи- тан-поручик необоснованно освободил Прасковью Иванаеву, то бишь «известную смутьянку, фрейлину пугачевской наложницы Куз- нецовой Устиньи». Интересно, когда Потемкин был в Яицком город- ке, — молчал, а уехал — вслед донос отправил. Если Бородина и его сторонников слушать, то половину яицких казаков надо в тюрьмы пересажать или в ссылку отправить. Вместе с семьями. Да ведь как раз от этого и остерегает государыня императрица! Потемкин хорошо помнит Иванаеву, помнит и бубнение Боро- дина за своим плечом: она такая и сякая, трижды сечёная, но не по- каявшаяся, не угомонившаяся, опять будет вздорину всякую сеять... 484
— По Иванаевой, подруге своей... скучаешь? Устя напряглась. То ли песочек под ноги их превосходительство сыплет, чтоб не оскользнулась, то ли маслица льёт — чтоб шлёпну- лась? Лучше промолчать. Потемкин понял, кривовато улыбнулся: — Вероятно, скоро свидитесь. Арестуем, привезем сюда. — Заме- тил, как побледнела Устя, не стал терзать, прочитал письмо Бородина. Теперь ее лицо запылало. — Подлый... Он завсегда был подлым. К ней, к Паше, — особливо... Устя живо вспомнила прошлогоднюю порку Паши, когда унтер Карасиков хлестал её, а Бородин громко, сладострастно отсчитывал удары: «...шашнадцать, сямнадцать...» Сообразила: да ведь Марте- мьян мстит Паше! Все уж давно забыли о его позоре, а он... В ту пору Устя еще не значилась в Пашиных подругах — мала была. Пашу как раз окрутили с Никишей, которого вскоре назначили нести службу в дальней крепости. Наверное, по подсказке Мартемьяна, у которого дядя тогда атаманствовал над войском. Поскольку красота Паши была очень уж приманчивой, то оставшейся без мужнина пригляда казач- ке кобели все науличные углы обрызгали. Тогда и пристала кличка: Паша-поддаваша, напрасная по сути. Не стал исключением и толстый Мартемьян: проходу не давал. То потихоньку гостинцы совал, то гро- зил вместе с мужем заслать туда, куда, мол, карга костей не таскала. Уломал. Упросил. Застращал. Она назначила поздний час, ото- двинула засов в сенцах, дохнула в лицо: «Проходи в горницу, кровать готовая... Я — счас...» Действительно, скоро тоже вкралась полуна- гая. Лампадка у икон моргослепая, а за кроватным пологом вообще темь. Распалённый долгим домогательством Мартемьян обрушил на желанную ураган страсти и нежности. И уже насытившись, отвалив- шись к стене, всё равно жадно поглаживал чужое женское тело, поч- мокивал то в плечико, то в щёчку, то в грудь. — Сладка, што ль? — шепчет разомлевшая подруга. — Слаще не быват! «Сладкая» засмеялась: — Н-ну, спаси Христос, Мартемьян Михалыч, спаси Христос! Я тожеть так-то никогда не сподабливалась, утешил муженёк родный, кобелина потаскушший! — Кликнула в заднюю комнату: — Пашень- ка, ташши свечку-та, ррадимая! Мы с моим кобелём впотьмах одёжки растеряли!.. Городок на корячках ползал, помирая от хохота. А благодарная жена Мартемьяна прислала несостоявшейся сопернице жирного па- лёного гуся. С той поры Пашу зауважали даже самые истовые раде- тельницы супружеского целомудрия. И мало кто отваживался внаг- лую волочиться за Пашей, а тем более Пашей-поддавашей называть. Самым настойчивым и смелым был Дмитрий Лысов, но его Паша, по- хоже, сама очень любила. 485
Устя рассказала эту историю. Заключила с понятным только ей намёком: — У Мартемьяна Михалыча память хорошая, да только, жалко, короткая. Потемкин с удовольствием посмеялся. Большим душистым (Устя уловила запах) платком вытер глаза. — Благодарю, Устинья, давно меня так не смешили. А подруга твоя мне понравилась, ну, не тем, что хороша собой, это понятно. Понравилась смелостью, за тебя вступилась. — Окунул перо в чер- нильницу. — Вот здесь, на письме Мартемьяна Михайловича, я пишу: «Полагаю, что гвардии капитан-поручик Маврин объективен...» — Помахал листом, просушивая написанное. — Так что встреча ваша откладывается. — Навсегда? — Не знаю, Устинья. Решать будут государыня императрица и комиссия Сената. — Посмотрел на неё долго, сочувствующе, с упрё- ком себе: «Наврал про отца... Изнасиловал...» Проникновенно, с не- вольной вроде бы спотычкой повинился: — Меня ты, Устинья Пет- ровна... прости... Ну, за тот случай. Выпил лишнего, женщин давно не видел. Красивых... Ступай с Богом... Она поднялась, повернулась было к двери, помедлила. Вдруг подняла руки к голове, вынула из волос гребёнку — косы свалились на спину тяжелыми, круто заплетёнными жгутами, откуда-то из их гущины извлекла и положила на стол большой толстый гвоздь, си- зый, перекалённый, верно, на пепелище подобранный. Жало блес- кучее, свеженаточенное. — На память, ваше превосходительство. Считайте, что в рубаш- ке родились... Казачки знают, куда смертно бить... Приходя в себя, Потемкин растопыренными большим и средним пальцами зачем-то смерил длину гвоздя: больше двух вершков. Сер- дце насквозь проткнёт. Взял чистый лист бумаги, тщательно завер- нул орудие мести, качнул в руке, будто взвешивая, выдвинул ящик стола, спрятал. Сказал, куснув высохшие губы: — Ступай... Ты тоже в сорочке родилась... Если б Карасиков обнаружил, то... Ступай, чёртова казачка, ступай... 3 В сентябре по ночам стали давить холода, и вода в реке день ото дня настывала. Уже не забредёшь босая, чтобы воль- нее прополоскать бельё, — жилы сведёт. Теперь Устя с Акимовной, зажав между ног юбки, вставали на колени и, нагнувшись, полоскали с помоста. Выкручивали вдвоём, взявшись за концы пор- тов или рубахи, складывали в большую двуручную корзину. 486
Из-за поворота дунул вдоль Волги ветер, взбив крутую частую рябь. Женщины поморщились: в нос шибанул густой трупный запах. Откуда, с чего бы? Через минуту разогнулись, встали с колен. Оцепенело смотре- ли, как из-за волжского мыса выплывали... Нет, в Симбирске еще не родился будущий поэт и этнограф Дмитрий Садовников, еще не со- чинена им горькая и славная песня о челнах, выплывающих «из-за острова на стрежень...» Нет, из-за речного мыса у Казани на широ- кий простор выплывали Петра Панина плоты. Волга-матушка баюка- ла, укачивала на них повешенных сыновей своих. Были это не при- митивные глаголи на одного висельника, а высокие прогонистые рели, каждая на пятерых удавленников. Плоты покачивались на волне, удавленники покачивались в петлях, от порывов ветра иногда разво- рачивались, словно прощались с берегами, с надвинувшимся, ко все- му привыкшим городом. Жестокие драки, победы и поражения были где-то там, далеко вниз по Волге, у неведомого женщинам города Царицына, а здесь, в верховьях, всё еще продолжалась расправа с восставшими, ибо тут, как писал императрице генерал-аншеф Панин, «все оные бунтовщиц- кие шайки составляются каждая в несколько тысяч человек и пред- водятся под именем самозванца». Он сокрушался тем, что во «всей здешней черни бунтовщицкий дух поселён, который никак нельзя иным пресечь, как страхом жестокой казни и без оной мне обойтись совсем невозможно». Подыгрывая ему, Сенат своим указом обязы- вал все нижестоящие инстанции при определении наказаний бун- товщикам поступать «по точной силе вышеупомянутых учреждений графа Петра Ивановича Панина». Несмотря на изуверские казни, «Пугачевы» снова и снова скола- чивали из «сволочи», из низкой «черни» отряды и нещадно громили и жгли помещичьи усадьбы, карали сатанинское племя нелюдей, за- бывших Христовы заповеди: не убий, не укради, не возжелай... Один из плотов проплыл совсем близко. Повешенные были в гру- бых домотканных рубахах и портах с нашлёпками разноцветных зап- лат, почти все босы. Сквозь заросли бород и усов — оскалы зубов, вываленные языки, изъеденные, верно, осами, тёмные ямы выклеван- ных глаз. Вода возле плота то и дело взбурливала, хлёстко вскидыва- лась: похоже, за плотом табуном шла рыбья мелкота, лакомясь чер- вями, выпадавшими из разлагавшихся трупов. А мелкоту били жере- хи, судаки, голавли... Акимовна бессчётно крестилась: — Боже, о Боже... Люди мы иль не люди?.. Боже мой... Оглянулись — по береговому взгорью набирался народ. Молча- ливый, но, как показалось Усте, не испуганный. Мрачный, словно на- горелая свеча. Женщины прогоняли детвору, а сивобородый дедок ворчал: 487
— Незамай смотрят! Оне своем ребятёнкам расскажут, каку ли- хость мы претерпевали от бар... По выговору дедка почудилось Усте, будто слышит земляка с Яика. Вслед за Акимовной подхватила с другой стороны тяжёлую кор- зину. Заторопились по взвозу к сияющему намытыми окнами барс- кому дому. Устя смотрела не на праздничные окна и не под ноги. Каж- дый раз, поднимаясь к усадьбе, она смотрит под резной карниз во- рот, ветерок треплет там обрезки пеньковых верёвок, на которых кон- чилась сладкая жизнь хозяев красивого дома. Во дворе прачек встретил сердитый унтер Карасиков, задирал глиняную свистульку носа, задирал кольца усов: — Это што как долго? Весь устал ждать вас, бездельниц праховых! — Говори дело, Лупыч, — бесцеремонно осадила Акимовна, по- водя широкой спиной, хватаясь за поясницу. — Взял-тко, милой, да прибёг, помог нести корзину-то. Женщины стали развешивать на верёвках бельё, а он вывел из людской двух девчушек. Старшая, лет семи-восьми, смугленькая, ка- реглазая, вторая — лет четырёх, светленькая, с большими голубыми глазами. Одежонка на обеих мятая, затёрханная, но богатая, с куже- вами по рукавчикам и вороту, с красивыми изумрудными пуговками. Покрыты шёлковыми платочками, повязанными шалашиком, на но- гах сапожки из разноцветного сафьяна. — Вот, — сказал Устинье Карасиков, — с ними теперя будешь жить, сарицаср... — запнулся, перекусил бранное слово: чёрт-течто у неё, этой «сарицы», на уме! К тому ж, их превосходительство к ней как-то по-особому, тоже Бог знает, что у него в серёдке башки. Сде- лался более миролюбивым: — Ты это, казачка... приказали к тебе ещё один тюфяк бросить. Акимовна заволновалась: — Кто такие, откудова, милои? Поди, сиротки барскиё? А из-под Усти словно землю выдернули, она схватилась за Аки- мовну: ручонки младшей девочки крепко прижимали к себе красиво вышитую думку. Устя не могла ошибиться: по зелёному бархату — алые тюльпаны, шёлковая не выцветающая нить положена её, её ру- кой, Устя каждый стежок помнила. Задыхаясь, не веря глазам, на- клонилась, попробовала взять: — Откуда она у тебя? Девочка взглянула враждебно, еше сильнее прижала к груди по- душечку. — Не дам! — Не отбираю, деточка, не отбираю... Где ты её взяла? — Недам! — сердитее, отчаяннее повторила та, на глазёнки на- вернулись слёзы. Вступилась старшая: — Это царь ей дал. — Господи, какой ещё царь? — перестала соображать Устя. — А папанька наш, который царём зовётся. Дал и говорит: на ней будешь сладко-сладко спать. Унтеру Карасикову надоела непонятность происходящего, он вносит ясность: — Эт, сарица-канарейка, детки родныи мужа твово, Пугача-раз- бойника. В плен захвачены. Их превосходительство велит к тебе все- лить. Самого-т Пугача, — чиркнул ногтём большого пальца по горлу, — канчивали, одни перышки полетели! Ха-ха, побледнела, сарица? Каюк вам, душегубам-разбойникам! Из раскрытых дверей людской раздался долгий мык, переходя- щий в скулёжный вопль и хохот. Акимовна бросает в корзину не по- вешенные порты. — Сынок чегой-то... О, Господи, чтой-то на свете кроитси... Переваливаясь на толстых коротких ногах, спешит в людскую. А Устя, приходя в себя, задыхаясь от внезапной нежности, обнимает девчушек за плечи: — Идёмте, гожие, идёмте в избу... 488 489
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ За два дня до падения Казани, 10 июля, в селении Кючук- Кайнарджи командующий русской армией генерал-фель- дмаршал Пётр Румянцев заключил с Турцией «вечный мир». По нему России отходили земли между Бугом и Днестром, города Керчь, Еникале и Кинбурн, турки обязались выплатить четыре с по- ловиной миллиона рублей контрибуции. Россия получила выход к Черному морю. Крымское ханство объявлялось независимым от Под- небесной. Отныне южные российские окраины избавлялись от опу- стошительных набегов крымских татар. Торжествующая Екатерина писала Румянцеву: «Вам одолжена Россия за мир, славный и выгод- ный, какового, по известному упорству Порты Оттаманской, никто не ожидал». Она отдала Двору распоряжение готовить великое праз- днество по случаю сего превосходного мира. Однако с празднованием приходилось повременить, по крайней мере — до следующей весны: в затылок всё еще близко, всё ещё опа- ляюще дышал Пугачев. Заключённый мир развязывал руки, сейчас Екатерина могла все наличные силы империи поворотить на дерзко- го и умного самозванца. И уже к концу августа против повстанцев были выставлены 20 полков пехоты и кавалерии, множество казачь- их формирований, десятки добровольческих отрядов из дворян. — Теперь-то, Гришенька, дозволишь забрать у Румянцева твое- го любимца Суворова? — Воля твоя, матушка, я лишь склоняю выю в знак согласия. За его спиной граф Панин восчувствует облегчение подагрическим при- падкам. — Ты его не любишь. Почто ж в усмирители бунта всоветывал? — Твой враг, Катюша, — мой враг. Много ль чести — пачкаться кровью своего народа? Екатерина улыбнулась: она тако же думала минувшей осенью, 490
отказывая порыву Григория Орлова немедля выступить на восстав- шую чернь. Блистательное, при малой крови, подавление им чумно- го бунта в Москве не замарало его чела и рук, а тут... Слишком много сами своевольничаем, чего ж винить замордованный люд. До ныне отовсюду военные и гражданские начальники хором и врозь вопят: заводчики, помещики, чиновники мучительски мучают народ! А при- меры — далеко ль? Вся Европа перстом в подольскую помещицу Да- рью Салтыкову тычет. «Стыдобище наше!» — сказала Пашенька Брюс. Слово-то какое хорошее: стыдобище... Ещё бы не стыдобище: 139 крестьян насмерть замучила изуверица. Самодурство Салтычихи было столь вопиюще, что суд единодушно вынес ей смертный при- говор. Женщине. Дворянке! С легким сердцем утвердила бы вердикт, кабы не указ императрицы Елизаветы Петровны об отмене в России смертной казни, за время царствования она не утвердила ни одного смертного приговора. С сожалением Екатерина заменила отсечение головы пожизненным заключением в тюрьме. Было то шесть лет на- зад. Жива ль душегубица, почти что ровесница? ( Увы, в монастырс- ком остроге Салтычиха переживёт Екатерину и умрёт в возрасте се- мидесяти одного года.) А как же теперь, коль закон тот в силе? Отменять? Что скажет Европа! Ох, не зря ты, царица, не раз, воздыхая, сетовала: дело кон- чится виселицами. Значит, если нельзя переступить закон, то надо его обойти. Впрочем, Гриша говорит: «Не так страшны законы, как их толкователи». Что ж, она истолкует неудобье так, как за сто лет до ее царствования поучал герцог Ришелье: «Дайте мне шесть строчек, на- писанных рукой самого честного человека, и я найду в них что-ни- будь, за что его можно повесить». Сторонник абсолютизма, положив- ший конец своеволию феодальной элиты, знал цену людским поро- кам и добродетелям. Потому и остался в истории Франции великим гражданином, способствовавшим развитию торговли и культуры, это при нём (эвон когда!) была основа Французская академия наук, ка- ковой у России до сих пор нет, есть лишь жалкая Петербургская, вро- де как — местечковая. Прежде чем одеваться в светлые одежды, хорошенько вымой шею. Екатерина этим и занимается — отмывает Россию. Плохо ль, хорошо получается — другой сказ, потомки оценят. Но сейчас не до того. Сейчас беспокоит единственная шея — Пугачева. Для которой она намыливает петлю и точит топор. Только бы поскорее поймал его «проворный из проворных», по аттестации многих, Суворов, она его поощрила, произведя в генерал-поручики. Не знавший поражений, пускай скрутит и самозванца. О Пугачеве она только что получила оче- редную паническую реляцию Павлуши Потёмкина, дескать, под Каза- нью «злодей, будучи разбит, бежал...и мог вновь сделаться сильным. В Кокшайске он перебрался через Волгу с 50-ю человек, в Цивильске он был со 150, в Алатыре — с 500, в Саранске — с 1200... Таким обра- 491
зом, из беглеца делается сильным и ужасает народ». Ах, Павлуша, Па- вел Сергеевич, о каком народе изволишь писать? О том, какой, слыш- но, забил собой первопрестольную? Бежавшие из районов восста- ния дворяне, купцы, заводчики, чиновники? Разве они народ? Они — господа, дружочек. Народ — с Пугачевым! Тот самый, что сначала 50, потом — 150, 500, 1200. А ныне — все 20 тысяч имеет! Догадывалась, что Павел — человек образованного, но поспеш- ного ума, знает лишь крайности. Уверится в том, когда много позже узнает его весьма категоричное высказывание по поводу прискорб- ного факта французской революции: «Олеары, Нероны, Атиллы и все злодеи вкупе не могли произвесть столько зла, сколько произвёл один Вольтер», который открыл-де «бездну кипящей крови»... Поспешай, Александр Васильевич, поспешай! Суворов скакал день и ночь. И прибыл в Москву 23 августа. По- разился. Улицы и переулки грязной, душной, вонючей, изнервничав- шейся старой столицы тесны от набитых скарбом кибиток, таранта- сов, колымаг, растерянных бар и громкоголосых наглых слуг, спе- шили куда-то солдаты, ржали лошади, осатанело лаяли псы за креп- кими воротами особняков. Воздух густ от смрада и жужжания мил- лионов мух, напичкан слухами, один страшнее другого. Старая столица готовилась к длительной осаде. Даже площадь переддворцом генерал-губернатора изумленный Суворов увидел за- ставленной пушками, переполненной суетящимися солдатами. Московский генерал-губернатор Михаил Никитич Волконский встал от письма, когда ему доложили о прибытии Суворова. Только что отписал он императрице свои соображения о смуте: «Если б не попал сей злодей на живущих в расстройстве бунтующих яицких ка- заков, то б никоим образом сей злодей такого своего зла ни в каком империи... месте подлым своим выдумкам произвести не мог». Про- читавши, старший Потемкин фыркнет: «Если бы да кабы во рту вы- росли грибы, тогда был бы не рот, а огород!» Благодушно-барственный, хорошо упитанный, в плотно обле- гающем голову парике, Волконский долго тряс костистую, по-пти- чьи цепкую ручку Суворова, напропалую льстил: — Наслышан, наслышан о ваших славных баталиях, Александр Васильевич, и весьма рад вашему поспешенью! Вас ждёт, — поискал среди бумаг, протянул реляцию Военной коллегии: — Вот. Вам над- лежит состоять в команде генерал-аншефа графа Петра Ивановича Панина. — Далеко ль главнокомандующий? Где искать его? — Под Шацком, в селе Ухолове. — А супостат Пугачев далеко ль? — Под Саратовом. — Помилуй Бог, ваше высокопревосходительство, пятьсот вёрст! — У графа Петра Ивановича болезнь обозначилась. 492
Чуть не ляпнул вострый на язык генерал-поручик: не медвежья ль, батюшка Михаил Никитич? Откланиваясь, кинулся было поцеловать протянутую руку, но Волконский отдернул, сжал с боков его узкие сухие плечи: — Полно-те, Александр Васильевич! Желаю вам скорейшего ус- пеха, на вас смотрит вся ужаснувшаяся Россия... Только после официального визита к Волконскому Суворов за- вернул в отцовский дом на Большой Никитской, где в жарких покоях истамливалась молодая жена. Она увидела мужа в окошко: резво выс- кочил из пропылённой коляски и, сняв треуголку, заспешил к крыль- цу, припадая на раненую ногу. У неё сердце перехватило в непонят- ном порыве то ли нежности и радости, то ли сострадания к нему и к себе. Господи, какие они разные! Верно, правы ближние и дальние тётушки, жалевшие её: дескать, сама себе век завесила. Она — валь- яжно расцветшая, породистая, а он махонький, щупленький, суту- лый, с морщинистым лицом и реденькими волосами, собранными в тощую седеющую косицу. И кажется, что разница меж ними не в двад- цать, а в сорок лет, что носит он сзади не чресла, а песочницу. Княжеская дочь удавила вздох и важеватой поступью понесла себя навстречу. Он летел к ней, раскинув руки, а слугам вправо и влево кричал: — Горячей воды! Чистое бельё! Свежих коней! Пал на колени, поклонился до крашеного пола и лишь затем об- нял и расцеловал супругу, ощущая её пышность, её жаркость, её на- дёжность. Расчувствовался — словно к маменьке мальчишечкой при- жался. Она мокрыми и злыми глазами сверкнула: — Александр Васильич, да ты никак мимоездно? Креста на тебе нет! — Помилуй Бог, дивишь ты меня, матушка Варвара Ивановна: я присно и вовеки веков — при государевой службе. Самой всемилос- тивейшей императрицей отозван и откомандирован на супостата. Можно ль, Варюшка, медлить с поспешением?! — Душа у тя порохом и лошадьми провоняла, Алексадр Василь- ич, — досадливо, для себя, проворчала Варенька, направляясь в кух- ню распорядиться. В тот же день он поскакал дальше. Может, в тот день и началось отчуждение меж супругами, определилось его положение «мужа на задворках». Панин занимал просторный дом местного помещика, вместе с семьей бежавшего из Ухолова в Москву. На открытой террасе Петр Иванович в шелковом, на опашь, халате пил чай с вишневым вареньем и любовался уютным, обсаженным вербами прудом, над которым сто- яла барская усадьба. Граф, пожалуй, с удовольствием искупался бы, да вода возле купальни взялась неопрятной зелёной тиной и ряской. Без хозяев позаботиться о пруде некому. Но Суворову, испросивше- 493
му дозволенья искупаться, разрешил: пропылился за триста вёрст — одни зубы белеют. Тому хватило, казалось, нескольких мгновений, чтоб раздеться и у настила, зажав пальцами нос, присесть в воде с головушкой, разок бултыхнуться и снова облачиться в мундир. — Не холодна ль, хыр, вода, Александр Васильич? — любопыт- ствует сверху Панин, дивясь худобистости нежданного гостя: «Си- нюшный, как лягушонок... Не брезглива Варенька...» — Водица свежа, ваше сиятельство, дух вздымает. — Айда, ступай к чаю... Мотя, налей-ка генералу, хыр-э, покру- че... Не удивляюсь скоростию твоего прибытия, Александр Василь- ич, сам, э-э, люблю поспешать, да вот, хыр-э, обезножел, как опоен- ный конь. С того и придерживаюсь, хыр, правила: лучше сидя ду- мать о деле, чем стоя — о больных ногах. На коня он, конечно, не тянул, зато на розового борова — сколь- ко угодно. Даже всхрюкивал то и дело по-свинячьи, одышливо. Нетерпеливый Суворов ждет быстрых и четких приказаний, а генерал-аншеф никчемный светский разговор ладит: о московских новостях, невздорожала ль в первопрестольной говядина, о здоро- вье драгоценной Суворова супруги Варвары Ивановны... — О ценах и новостях не успел узнать, ваше сиятельство, а о здоровье Варвары Ивановны — спасибо, Бог милостив. Варенька ве- лела вам нижайше, в ножки кланяться. — Благодарствую, хыр-э, благодарствую... Розовые выпяченные губы Панина в сторону выстреливают ко- сточкой от варенья, через щели толстых отечных век, глазами барыш- ника он посматривает на Суворова, но почему-то больше думает о его Вареньке. Богатые не любят бедных родственников. Варя — из обедневших. Её отец, отставной генерал-аншеф, то бишь полный ге- нерал, князь Иван Адреевич Прозоровский всё свое немалое состоя- ние промотал. Но Прозоровские принадлежали к богатым и, главное, родовитым фамилиям Голицыных, Татищевых, Куракиных и, пред- ставьте себе, Паниных. А две родные тётушки Вари замужем за ге- нерал-фельдмаршалом Румянцевым и князем Репниным. При таких родственных связях богатство само в руки идёт, будь лишь наглее и расторопнее. Понятно, партию Варенька могла бы выб- рать престижнее: сорока четырёхлетний лядащенький бригадир с морщинистым усохлым лицом выглядел старше румяного тучного Панина, хотя Петру Ивановичу за пятьдесят перевалило. Но, с дру- гой стороны, ведь и она, невеста,« в девках уквасилась», имея за со- бой двадцать четыре года. К тому ж слушок за ней пикантный вился. Известно ведь: девка дома, а слава её на улице. Лет шесть-семь на- зад даже Петр Иванович намерился было приволокнуться за ласково улыбчивой, охочей на мужские комплименты Варей, да лень, пони- маешь, вперёд него родилась. А ныне вообще модно безнравствие, подаваемое примером императрицы, которая, как изволил выразиться 494
ядовитый Новиков, в свободное от плотских утех время правит им- перией. Доправилась. До Пугачева. Ибо первое и второе у нее, черт возьми, получается лучше, чем третье. Роль императрицы она, прав- да, играет мастерски, может быть, потому, что сама диктует правила игры. Как бы там ни было, Панин не относился к вечно заблуждаю- щимся посредственностям, которым даже самые великие личности вблизи кажутся недалёкими. Он ценил несомненные достоинства Екатерины, но язвил над бесспорным: при её царствовании дракон, питающийся невинными девушками, помрёт, увы, с голода. Это только говорят, что браки заключаются на небесах. И у бед- ных, и у богатых всё решают родители. Василий Иванович Суворов, уже выдавший дочерей замуж, всерьёз обеспокоился тем, что его старшенький Саша «засиделся» в женихах и может оставить его без наследников по мужской линии. А Ивану Андреевичу Прозоровско- му неприятны были шептания о том, что его дочь будто в разряд ве- ковух метится. Стороны нашли одна другую, сговор состоялся. В середине ян- варя сыграли свадьбу. Главному своему начальнику, генерал-фельд- маршалу Румянцеву молодожен простодушно доложил, что брак его оказался «неожидаемым благополучием». О том же сообщил дяде мо- лодой супруги, фельдмаршалу Александру Михайловичу Голицыну, а тот, человек весёлый, смешливый, по-родственному показал Пани- ну приписку, которую нацарапала Варенька плохо очиненным пе- ром: «и Я, миластиваи Государь дядюшка, приношу майе нижайшее патъчтение и притом имею честь рекаманъдовать въ вашу миласть алекъсандра васильевтча и себя такъжа, и так остаюсь, миластиваи государь дядюшка, покоръная и веръная куслугамъ племяница варъ- вара Суворова». Сворачивая письмо, досадливо фыркнул весёлый дя- дюшка: «У сенной девки грамоте учена дочь княжеская! Под стать суп- ругу — прапорщикову сыну». Что делать: не всем же на умных да бо- гатых жениться, кому-то же должны доставаться и красивые. О эти родственные, эти светские пересуды и козни, грызущие слабых, как собаку блохи. Особенно сладко оплёвывать с высоты балкона и находясь в безопасной отставке: чувствуешь себя верб- людом, но без его кривых горбов. Став бывшим и полузабытым, граф Панин будет чрезвычайно болезненно нести собственную ненуж- ность, уподобляясь королю Людовику XIV, который даже на Всевыш- него обижался: «Неужели Бог забыл обо всём, что я для него сде- лал?» Петр Иванович хотел вечно сиять и светить своей сединой, сво- ей старостью, своей подагрой, нажитыми, считал, жизнью благород- ной, полной лишений и подвигов во имя Отечества. А с высоты бал- кона то и дело видел вроде подножку себе. Донесут ему, будто бы то ли младой Суворов, то ли его отец где-то обмолвился о нём: «Евнух, гордящийся своим гаремом». Ну и всё. Навсегда вычеркнет младого из круга своего почтения, даже самые громкие победы Александра 495
Васильевича приписывая случайностям, благоприятному стечению обстоятельств. От души позлорадствует, когда разнесется молва о том, как Варвара Ивановна в отсутствие мужа спала с его родным племянником, и Суворов дойдёт до императрицы, прося развода. Кое- как примирили их с помощью всей родни. Всё это далеко впереди. А сейчас благополучный молодожён, свежеиспечённый генерал-поручик не вызывал у Панина ничего, кро- ме благорасположения: во-первых, любимчик набирающего силу фа- ворита царицы, а во-вторых — родственничек. Он, хворобствующий генерал-аншеф Панин, вообще как бы на горло собственной горды- не наступил, стал слать подчинённым воинским начальникам вооду- шевляющие, благодарственные реляции, щедро представлять их к на- градам, повышать в чинах. Ибо восстание, которое ему надлежало погасить, разрасталось. А взор императрицы обращен к нему: дес- кать, надеюсь на тебя, Петр Иваныч! Он тоже надеется. Всегда нуж- но надеяться на лучшее, плохое само придет. Почти сразу после свадьбы, как уже сказано, Суворов удосто- ился чина генерал-поручика. Панин слышал шуршание сплетни: мол, новая родня постаралась. Граф презрительно молвил: брехня! Ибо знал, что «постарался» новый фаворит императрицы. Этот выскочка, видимо, очень памятлив и умен, он скоротка наблюдал чудаковатого бригадира в баталиях, здраво оценил его отвагу и несомненную рат- ную талантливость. Поэтому, призванный к постели царицы, именно ему сдал свой резервный корпус, с которым Суворов, как все воен- ные уверяют, быстро и славно отличился. А пришла нужда — Потем- кин вновь обратил на него памятливый взор. Как перед этим обратил свое циклопическое око на Панина, возведя в спасителя России. И вот они, ставленники могущественного фаворита, свежеис- печённые родственники, встретились в селе Ухолове, на террасе бар- ского дома, покинутого перепуганными хозяевами. Граф рокочет ду- шевным благорасположением, широко потчует поданными блюдами, но генерал-поручик, похоже, весьма ревностен к службе, ему невтер- пёжь померяться умом и хваткой с непобедимым Пугачевым Панину по душе такое рвение, и он отпускает его с напутствием: — Никакой пощады разбойникам, хыр-э. Никакой! — Вручил бу- магу: — Сим моим повелением подчиняю тебе, Александр Васильич, все военные и гражданские власти в районах мятежа. Никакой по- щады! Суворов подобострастно кланяется, отступая к ждущим его ко- ляске и небольшому конвою из драгун, обещает неукоснительно сле- довать мудрым наставлениям их сиятельства, хотя резвый ум его ехид- ненько вспоминает вдруг Соломоново: «Кто наблюдает ветер, тому не сеять, кто смотрит на облака, тому не жать». И одёргивает себя: «Побереги остроумие на черный день, их неисчислимо будет». Кузнечиком вскакивает в дорожную коляску и — быстрее, быс- 496
трее туда, где чинит суд и правду свои самозванец. Как ни быстро мчит по российским просторам Александр Васильевич, а из-под ко- зырька коляски хорошо видит, что и здесь, далеко-далече от Пугаче- ва, тоже чинится суд, но не мужицкий — барский. Почти на каждом перекрестке дорог, на околицах селений белеют свежим тёсом страш- ные глаголи — много на них лесу изведено, а еще больше — людей. По двое, по трое болтаются в петлях, кособочатся задетые крюком за ребро. Простоволосые, босые, исклёванные птицами. Возница за- жимает нос, норовит скорее миновать смрадное место. Закрывают- ся шляпами, отворотами мундиров и конвойные драгуны. Мужицкие дети, они смотрят на мертвецов глазами сострадающими и, думается Суворову, запоминающими. Далёкий тыл, Пугачев Бог знает где, а дымы пожарищ встреча- ются, пожалуй, ничуть не реже, чем виселицы. Но эти дымы, кажет- ся Суворову, совсем не отвратны конвойным: ведь это их отцы и бра- тья громят и жгут барские поместья в сотнях вёрст от Пугачева. В случае чего — примкнут ведь к ним, а его на пиках поднимут. Карая, не лютуй и не злобствуй. Их сиятельство граф Панин, кажется, пе- рестарывается. Поинтересовался Суворов у одного воинского на- чальника: почему на крюки вешают непременно правым боком, пе- ченью? Оказывается, на то было указание: чтоб дольше мучились бестии. Повесь левым, под сердце, — скончается быстро. Среди про- чих бумаг, врученных Паниным, есть и такая: во всех взбунтовавших- ся селениях велено графом поставить и не убирать «по одной висе- лице, по одному колесу и по одному глаголю для вешания за ребро». О, Господи, Суворов не волен отменять графские распоряже- ния, но всё ж, понизив голос, говорит: «Будьте милосерднее, мы ж — православные...» На очередной станции, пока закладывали свежих лошадей, по- хлебал пустых щец, так как был примерным христианином и постил- ся каждую среду и пятницу, а на дворе не только среда, но и Успенс- кий пост. Снова в коляску, снова — истёртая, пыльная, тряская до- рога. Тарахтят высокие колёса, под днищем повизгивают от пыли рес- соры. Духота — камнем проглатывается слюна. Небо иссиня-белое, будто исподняя бабья рубаха. Лишь однажды желтая раскосая мол- ния перекрестила издали да и сгинула. А приволокла б тучу, Ливану- ла ведром — легче б стало? Постромки внатяг, грязь — по оси, по днище. Нет, уж лучше пусть будет жарко-парко, иначе Суворову не настичь удачливого казака, не сразиться с ним. Ночью прохладнее, тройка бежит резвее, не столь остро шиба- ет потом, возница начинает что-то напевное ладить в усы и бороду. Суворов укутывается в солдатский плащ и отваливается в угол ко- ляски, начинает подрёмывать да вдруг и засыпает. Но сон у него зая- чий: тотчас пробуждается, едва стала коляска и раздались крики, свист, конский топот. Бахнул всполошный выстрел. 497
В такие мгновения не делай резких движений, притворись че- репахой — легонько высунься из панцыря. Отвернул отволглый борт плаща, высунулся. Восход блистал, как новые образа. За ветхими перилами моста розовела камышистая речка, дымчатыми клочьями стлался над ней туман. Вселенная всей грудью дышала ключевой прохладой, настоянной на очнувшихся чаб- реце и полыни. А в лоб смотрел аспидный зрачок пистолета. Ниже (чёртзнаетпочему!) разглядел натёртую, с воронёным отблеском ско- бу спускового крючка, в которую вставлен толстый палец с корявым расщепленным ногтём. Чуть жиманёт этот чудовищный палец — раз- летится череп. Коляску и сбившихся в кучку конвойных, не вынувших даже са- бель, окружала большая конная ватага мужиков с вилами, косами, пиками. Виднелись и ружья. Намётанный глаз углядел нескольких киргиз-кайсаков в стеганых халатах, с кожаными сайдаками и пол- ными стрел колчанами: откуда они здесь? Похоже, разбойнички уже повольничали, многие были в «обновах»: поверх серых, латаных ар- мяков — дорогие кафтаны ( прямо из барского сундука, поди, на- фталином пахнут!), разноцветные богатые кушаки, лосёвые, с сереб- ряной оторочкой перевязи. За зрачком пистолета не менее зловеще и черно щурится глаз широкоплечего светлобородого детины в насунутой на густые серые брови шапке, искрящейся порешным мехом. Верно, главный в толпе. — Кто такие? — строго вопрошает. — Куда и зачем? — Чево спрашивать? Аль мужик на тройке с конвоем ездиит! — Ташши сюды, вилами пошшупаим, крепка ли шкура! — Тошший больна-та, как с хреста снятый... — На холодец самый раз! — Вылезай, барин! Солдаты, чево молчитя? Кого везёте? Генеральская шкура толстая, привычная ко всему, а и её зади- рает: отходили ножки по узкой дорожке! Суворов машинально поплотнее закрывается плащом, чтоб не увидели мундира. Беглым тревожным взором — по мрачным лицам конвойных драгун: выдадут? скажут?.. 498
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ Над Большой Михайловской бьет набатный колокол, По Большой Михайловской тащат Волю волоком... Тамара Шабаренина Иван, ты выбрал бесчестье! — хрипло, высохшим горлом сказал Пугачев. — Вы все выбрали бесчестье! Забыли свя- . тую казачью заповедь: «Душу — Богу, сердце — лю- дям, жизнь Отечеству, честь — никому!» Они были жалки. Всегда статный, молодцеватый, с недавних не- дель председатель Военной коллегии Иван Творогов сейчас сутулил- ся, супил крылатые брови, смотрел в ноги. Лицо бескровное, синюш- ное, как снятое молоко. Чернявый мелкорослый начальник артилле- рии Федор Чумаков, задирая губу, выщеривая жёлтые зубы, грыз ко- нец толстого уса, точно конь удила. Нервные глаза скакали по голо- вам стоявших полукругом казаков, словно пытались пересчитать их, но, вздрогнув опалёнными ресницами, всякий раз сбивались. Пол- ковник Федулеев держал в руках дорогую саблю, патронную пере- вязь и большой нож из струйчатой дамасской стали, явно не зная, что с ними делать. Руки его мелко тряслись, лицо блестело испари- ной.Позже, на допросе, Творогов признается: арестовывая Пугаче- ва, все «дрожмя дрожали». Когда обер-палач войска Иван Бурнов по знаку Творогова ки- нулся на Емельяна и стал рвать с него оружие, тот, бледнея, всё по- нял. Оттолкнул: — Как смеешь — с государя?! Сам сниму! В руки моего полков- ника, Федулеева, отдам... Уязвлённый Бурнов, зло сопя, больно скручивал сзади локти «го- сударя» его же кушаком. Пугачев ощутил, как на руки ему шлёпнули тёплые капли. Ужель плачет поганый? Ужель устыдился? Недовер- 499
чиво вывернул за плечо голову: по широкому скопческому лицу Ива- на обильно струился пот, ссучиваясь в рахитичных волосиках боро- ды. Усердствовал, ворочая бельмами, как осерчавший бугай. Этот не пожалеет! С чего бы? Чужая жизнь — тьфу, а свою и поганенькую не тронь? Вот и старается. А кто пожалеет, заступится? Тут, похоже, все соумыслились против него. Вон, толпятся за спинами главных сговорщиков, глядел- ки отводят. Человек тридцать, не меньше. А кажется — тыщи. Вроде как, повинно поснимавши шапки, блестят атласом лысин. Да нет, то, за ними, внакат арбузы и дыни блестят промеж иссыхающих кучеря- вых бахчей. Оставленные без пригляда, пиршествуют на них грачи и карги. «Как над полем мёртвых, — думает Емельян и замечает испу- ганно выглядывающих из-за своих плетнёвых лачужек и рыдванов стариков-бахчевников, обмахивающихся двоеперстием, горько ус- мехается: — Вот, отцы, встречали, потчевали заступничков царя и веры, провожать будете иудиных деток». Один был заступничек — Егорушка Кузнецов. Кто-то поскакал к стану, вопя: «Измена! Измена!» А Егор выхватил из ножен саблю, отча- янно и обречённо кинулся на заговорщиков. Длиннорукий Федулеев страшно, с присядом рубанул его сзади. Сейчас же двое схватили за ноги, поволокли в камыши, кровяня хрупкую зелень солянки, — будет зверю и птице пища. Не пряча слёз ( сострадания, тоски, отчаянья?), крикнул Емельян бахчевникам: «Отцы, предайте земле православно- го!» Послышалось или показалось: «Схороним, надёжа царь!..» Егор не раз остерегал, хмуря красивую, как у сестры-царицы, синь очей: «Не ндравится мне, государь, как Творогов с Чумаковым потаем кажинный раз сшоптываются...» Емельян и сам чувствовал в последнее время неладное. Особенно уверился в подозрениях, ког- да Чумаков в ночь перед последним сражением всю артиллерию вы- строил впереди оврага. Проверяя расположение изготовившейся к бою армии, Пугачев лишь на рассвете увидел промашку Чумакова (промашка ли?). Покрыл его матерными словами и приказал пере- таскивать пушки назад, чтоб глубокая водороина была не в тылу, а перед наступающим противником. Не успели. На ранней заре корпус полковника Михельсона с мар- ша навалился на позиции повстанцев: пехота — в лоб, конница — с флангов, намереваясь зайти в тыл. Несколько торопливых выстре- лов не остановили атакующих. И пушкари, побросав все 24 орудия и фитили, ринулись в спасительные кривулины оврага. Будь овраг пе- ред позициями, ещё неизвестно, чей бы верх вышел. Оставшись без артиллерийского прикрытия, дрогнула, побежала сермяжная армия Емельяна, та самая, которая только что с близка огромным мужиц- ким кулаком грозила первопрестольной, сжегшая Казань, взявшая Саранск, Пензу, Саратов, сотни больших и малых селений. Потому как сейчас это уже была не армия, а толпа. В ней почти не осталось 500
опытных воинов: две-три сотни яицких казаков — и всё. Лихих кон- ников Салавата Юлаева Емельян еще в конце июня завернул назад: трясите, не давайте покоя карателям у себя дома! Мол, спускаясь вниз по Волге, я умножусь тамошним народом. Особенно надеялся на дон- цов. А родные донцы, помутившись, поколебавшись, еще накануне главного сражения откачнулись: он-де не настоящий царь, он-де наш сродственный казак станицы Зимовейской, чьё подворье государы- ня Екатерина Алексеевна приказала срыть, а саму станицу назвать Потёмкинской... Держался Пугачев правила: если случалась гибельная неустой- ка, приказывал ополченцам разбегаться, растворяться, чтобы не было напрасной траты людей. Дескать, придет час — кликну. Оставлял при себе только самых стойких и бывалых, а это, конечно же, были яиц- кие казаки. Теперь, похоже, и они иссякли духом. А может, разоча- ровались. Дескать, не вышел ты звоном , государь. Новый церков- ный колокол покупают, но денег за него целый год не отдают: до выз- вону, пока не околотится. Вдруг, мол, треснет. Он, Емельян, «треснул»? Год прошел. Не он — они, сговорщики, треснули по швам! Сами выбрали в цари, сами подбросили высоко и — разбежались. А он — задом о землю. Шевельнул вислыми беркутиными плечами: — Развяжите! Нешто я разбойник? Молча переглянулись, помедлив, развязали. Сгрудились теснее, подвели не его великолепного Солового с белыми хвостом и гривой, а тяжеловатого Егорова мерина, которого тот любил за похожесть на Гнедка, утонувшего в Яике. Конёк вынослив, надёжен, но бескрыл. По сравнению с Соловым не конь, а , как говорят казаки, волчье мясо. На Соловом в два счёта ускакал бы от предателей. Оробело, с поганенькой суетливостью придержали стремя, по- могли сесть в чужое седло. Пугачев поискал броду: — Худое вы, детушки, замыслили: и меня, и себя в трату пусти- те. Ежели не я, так сын мой, великий князь Павел Петрович учинит вам лютое за меня наказание. И тут Творогов впервые поднял на него размывчато серые, слов- но бы слепые глаза. — Нет уж, батюшка, больше ты нас не обманешь. Мы теперь до- подлинно знаем, что ты не царь. — Хватит кровь-та лить, — прорезался голос и у Чумакова. — Небось, и у самого-та душа мается? Повинимся перед всемилости- вейшей государыней... — Ишь ты! Моей головой? — И своими, батюшка, и своими, — смиренно уточнил Чумаков. — Ты-та взял нас за ноги и нашими бошками крушил супротивни- ков... Неведомо, чьих больше побито. 501
— Я свою жалел? За ваши спины прятался? — Того неможно сказать, отчаянной лихости ты человек, да уже пора тому кроволитью конец делать. — Кособочась, свешиваясь с седла, правой рукой Чумаков стиснул под челюстью Емельянова конька поводья — страховался. Оборотился к хмурым оцепеневшим казакам: — Венка! Горлов! Беги к остатней толпе, скажи: зааресто- ван-де государь самоназванный. Пущай встречь идут... За молодым казаком — легкие клочки пыли и дробный стук копыт. Пугачев смотрел на недавнего своего главного артиллериста: да ведь он не вывернулся швами, он таким всегда был! Становая жила еще год назад лопнула. Весь — прошлогодний. Став царем, Емельян подступил к Яицкому городку. Комендант Симонов выслал за Чаган отряд казаков отогнать самозванца, а те перекинулись под его зна- мёна. Они скрутили своих офицеров и сторонников старшинской руки, потребовали их непременной казни. Одиннадцать приняли смерть в петлях на вётлах. Двенадцатого Иван Бурнов держал сзади за локти почти на весу, как курёнка, ибо у того подламывались ноги. Взбадривал, бил колен- кой под зад: «Даржись бодрей — помрёшь скорей!..» У обреченного по обвислым усам, словно по чёрным сосулькам, бежали слёзы: «Го- сударь, вели слово сказать!..» — «Велю! Отпусти его, Иван...» Отпущенный пал в ноги Емельянова коня, слёзно обещал слу- жить «истинному государю Петру Федоровичу с честию до после- дней до капли крови», я-де сгожусь вашей милости, я-де артиллерий- ское дело до всех крайностей знаю. Иван Зарубин-Чика свирепо очами сверкал: «Не верьте, ваше величество! Эт счас в пять ряд слёзы льёт, не прохлебнётся, а сцопай он нас, дык волком рвать станет...» Зря, выходит, не прислушался. Вскорости назначил Чумакова полковником и начальником всей сво- ей артиллерии. И вроде б ладом служил, не замечался в кривости. Предугадка ж Чики обозначилась лишь в драке промеж Царицыном и Чёрным Яром, где враз потеряли все орудия. А здесь, на Узенях, вывернулся всеми швами наружу. И тот же холощёный бугай Бур- нов держит за локти не Чумакова, а Емельяна. И тоже на берегу, толь- ко не Чагана, а другой речки — Большой Узень называется. Вешать, убивать, конечно, не собираются: он им живой нужен. Его головой надеются купить милость себе. Но как же так вышло, что все — предатели? Ну, Чумаков — не диво: единожды предавший предаст и вторично. Но Творогов-то, Тво- рогов! Емельян искренне любил красивого исполнительного илец- кого казака. Тот, казалось, отвечал горячей взаимностью. Казалось, даже к своей обольстительной жене Стеше всерьёз не ревновал, хотя та, не особо таясь, «неровно дышала» на государя и до последнего края не хотела уезжать из Бёрд. На её откровенные воздыхания при появлении Пугачева Иван лишь русой крылатой бровью вздрагивал 502
да прижмуривал серые красивые глаза. Емельян догадывался: «не- рвенность сдерживает». И следовал старому житейскому правилу: не блуди, где живёшь, не живи, где... С заметным облегчением Тво- рогов вздохнул, видимо, только тогда, когда случилась суровая зава- рушка у Татищевой крепости: быстренько нагрузил несколько возов всякого добра, усадил на них Стешу и с охраной отправил домой в Илецкий городок. Сам, по приказанию Пугачева, взялся жечь архи- вы ставки и Военной коллегии. И потом продолжал верой и правдой служить ему, названному государю. Может, не столько ему, сколько начатому им делу. А с чего б, казалось? Казак богатый, грамотный, в большом доверии был у илецкого атамана Лазарева, повешенного восставшими за верность присяге императрице. Тут и получается, что Творогов, как и Чумаков, уже предавал од- нажды. Лазарева. Старшинскую сторону. Императрицу. Стало быть, сейчашней измене не надо дивиться. Впрочем, богатый богатому не всегда брат и застоя. Взять стар- шину Шайтан-Иудейской волости Сибирской дороги Юлая Азналина и его сына Салавата. Чего им не хватало? А ведь с первых дней круп- ные башкирские отряды возглавляют. Салават несколько раз ранен в боях, ибо всегда кидается в гущу драки. Еще тогда, осенью прошлой, когда Салават привёл в Бёрды 500 воинов, когда увидел, как он вели- колепно меток, призвал его к себе, спросил: почему примкнул к нему, Пугачеву, мол, ты же богатый башкирец? Тот приложил руку к сердцу, глазами карими, свежими смотрел прямо в лицо Емельяну: «Государь, мой дед Азнали говорил, что Аллах, создавая человека, разместил в нём всё по достоинству. Самое главное, самое необходимое — мозг — поместил на вершине, в голове. Самое чувствительное, отзывчивое — сердце — вставил в грудь. Под мозгами и сердцем Всевышний при- строил курсак — желудок. И кишки. Если человек по своей воле поме- няет их местами, то он перестает быть человеком». Таким вот оказался богатый старшинский сын Салават, грамот- ный, хорошо говорящий по-русски башкирский юноша. Далеко он сейчас, в родных горах и лесах, а слышно: хорошо сражаются с пра- вительственными войсками его отважные джигиты. И отец Юлай хо- рошо сражается... Кабы они были тут сейчас! Кабы... Сам вернул на их родину, на кровных донцов понадеялся, на яицких, на волжских казаков... Одни уклонились, другие просто рассеялись, растворились, а эти... Глаза б не смотрели на этих! На Федулеева, например, которо- го недавно полковником сделал. Человечишка ума лёгкого, а рукой тяжёл: в отчаянном страхе бедного Егора от левой ключицы до пра- вой почки распластал. Хвала такому в бою, но предательски, но сза- ди!.. Отвага страха кончилась, и та же рука паскудно дрожит, не зная, что делать с государевым оружием. Может, и душа раскаянно тря- сётся, как овечий хвост, да попятка опоздана. 503
Тронулись, поехали молчаливой толпой к стану, где должны были готовиться к выступлению остатки Емельянова войска — десятков семь яицких казаков. Будь с ними славный башкирский старшина Кинзя Арсланов, вздыбил бы их, кинул на выручку. Но со вчерашне- го утра он не объявился. «Поди, сбёг», — хмуровато, как-то вскользь сказал Творогов. Емельян не обратил тогда внимания на скользкость ответа, потому как после переправы через Волгу да пока шли неделю по безводной пустыне к Узеням, многие, очень многие поотставали, ища свой маневр спасения. Но Кинзя, вернейший Кинзя?! Теперь и к гадалке не надо ходить: его придушили. Чтоб не помешал. Похоже, на предательстве стоял и стоять будет мир человеков. Иуда.. Каин...И тут, рядом. Предателями выдан ужаснолицый, без- носый Соколов-Хлопуша, выкашливавший остатки своих лёгких. Пре- дательски схвачен и тоже выдан карателям Зарубин-Чика. А других таких нету. Белобородов под Казанью пропал. Перфильев на пере- праве потерян. Якима Давилина рядом с Емельяном михельсоновс- кая картечь насмерть свалила. Андрея Овчинникова дюжина драгун в куски измясничила... Что, они б не выдали, не подвели? Вспомни того же атамана Овчинникова: с первого шага заединщик, душа в душу, а каков голос подал вдруг? Под Пензой крестьяне привели к Емельяну госпожу свою: суди, государь! Она сказала о себе, что муж ее — офицер и воюет с турками, а она, мол, из польских дворян. Он не только не велел ее вешать, но еще и разрешил по ее просьбе сле- довать в обозе хотя бы, дескать, до Царицына. Вскоре, однако, Да- вилин доложил, что оную офицерскую жену Овчинников засёк плеть- ми до смерти. Емельян упрекнул: как смел без моего указу? Тот по- белел: «Мы не хотим жить, коли ты, государь, станешь наших злоде- ев миловать и с собою возить. Ежели так, то мы и служить тебе не будем». Оказывается, Овчинников узнал в ней жену офицера, кото- рый живал с ней у него в Яицком городке, они делали ему многое ра- зорение да еще и жестоко били. Так вот заявил первый человек в его войске. Какой спрос тогда с других? Теперь, как говорят яицкие, «чаво икру мятать после време- ни», неси свой крест до конца. А вокруг безмолвное степное море. Бабье лето ткёт из паути- ны-летяги смирительную рубаху. Или саван. На губах — солёная, как высохшие слёзы, горечь. Под копытами сухой треск солянки и полы- ни. Изнемогший в последнем зное ветер ни былинки не шелохнёт, однако паутина всё летит и летит, влекомая разогретым воздухом близких Рын-песков. Еще вчера думалось: вот оно, спасенье, — Узени. Не чаяли дой- ти до них пустынным заволжским безводьем. От солнца и блеска со- лончаковых взгорков слезились и слепли глаза. При ясном небе у зыбкого горизонта вдруг взникло выжелтевшее, будто бы иссохшее, облако и столь же внезапно исчезло. Чудь, морок? Но казаки оживи- 504
лись: «Сайгаки! Вода близко, братцыньки!» Взбодрились люди и кони: Узени, вода, отдых, зачин родной сторонушки. Несколько казаков поскакали вперед, завидев редкие вётлы и тонкую полоску камышей. В степном Заволжье, в отрогах Общего Сырта родились эти несуетливые, вялотекущие речки — Большой и Малый Узени. Нерасстанной парочкой, в 20—40 верстах одна от дру- гой, устремились они через пустыню к Яику, чтобы подпрячься и вме- сте бежать к морю Каспийскому. Но, перехваченные Рын-песками, разлились в плоской неоглядной чаше, образовав знаменитые для здешних аборигенов неисчислимые Камыш-Самарские озёра, чьи ве- сенние лиманы поднимают великолепные житняковые пастбища, а воды кишат рыбой. Рассказывая о них Пугачеву, Егор хвастался: мы- де с папаней рыдванами важивали отселева рыбу. Отменна-де и охота тут: кабаны, косули, сайгаки, гусь, лебеди, утва... Вышли к Малому Узеню. Жадно вхлебнули пресного речного воз- духа, запаха зелени. Торопливо рассёдлывали коней, развязывали по- ходные вьюки, для государя ставили шатёр. Кто-то кинулся купать- ся, у кого-то нашелся бредешок — взялись бородить, выволакивая пудовых сомов и сазанов, полусаженных щук и судаков, густое зла- то и серебро карася, линей, лещей да язей... Вскоре запахло дымом, ухой. Среди бородивших сновал голяком и сын Трофим. Едва подъе- хали к речке, он выпрыгнул из телеги, в которой трясся с матерью, и, на бегу стаскивая с себя одежонку, с разгону сиганул в воду, словно его лаптой наподдали по лядащему задку. Вынырнул чуть ли не на середине, шустрыми саженками замахал назад. Погордился Емель- ян: детёныш Дона! Пряча в бороде и уголках глаз улыбку, спросил строго, когда Трошка вылез на берег: «Коня выпряг? Остывать по- ставил?» Заоправдывался казачонок: а там дядь Егор, дядь Егор спра- вит всё! «А ты барин нешто? Не царское дело ремнём стегать, но в другом разе прикажу — высекут. Казак сначала коня обихаживает, потом об себе думает...» Помогая бородильщикам, забегая вперёд, Трошка шугал рыбу из куги и камышей. Насмешил рыбаков. По щиколотки стоя в куче трепещущей рыбы, согнулся над огромным, больше самого Трошки, сомом, пытался оторвать от плоского бульдожьего лба присосавших- ся пиявок. Меж выволоченной водяной братии вальяжный, как боя- рин в дорогих соболях, сом казался самым ленивым и безучастным к своей судьбе. Оставив пиявок, Трошка принялся накручивать на па- лец и дёргать его длинный жёсткий ус: «Ну, чево, разбойничек, ло- мался? Чево молчишь-та?» И тут же полетел вверх тормашками, сби- тый мощным ударом плоского, как палаш, хвоста. Пока Трошка под- нимался, оскальзываясь на рыбьей куче, сом изогнулся стальной ду- гой и выметнулся из кучи да шлепками хлобысть-хлобысть, виль-виль и соскользнул к воде. Только и видели его. 505
Казаки хохотали, а Трошка, весь в слизи и чешуе, едва не пла- кал. Его успокаивали: «Незамай, рази рыба он — лигушатник!..» Кон- фузу сына молча улыбнулась Софья, умывая на берегу дочерна за- горелое лицо. Емельян отметил: «Впервой за все дни после потери дочек. Живы ли бедалажки? Младшая всё с думкой Устиной нянька- лась... Ни дочек, ни думки, ни Усти. Да и меня, похоже, скоро не бу- дет. Казнят как разбойника... Эх, судьбина, лучше бы в бою убило, непобеждённого...» Когда войско дрогнуло и побежало, когда пушки и обоз были брошены, Емельян велел посадить Софью и Трошку в сёдла, прика- зал: «Скачите прочь!» За ними помчалась и коляска, в которой были малые дочки. В пылу боя и отступления последней оглядкой увидел: коляска опрокинулась на косогоре, кони запутались в постромках, а девчонок из боковой дверцы выволакивали налетевшие гусары в крас- ных доломанах... Велика потеря — дочки. Жалко. Но, чего греха таить, ещё жаль- чее разбитое войско. Кабы не предательство Чумакова, кабы не сги- нули Овчинников, Белобородов, Давилин. Всё было бы по-другому. Пришлось бежать в пустыню. Однако бег этот не казался Емельяну концом, катастрофой. Вчера, после купания и ухи, после краткого отдыха внимали ему, думалось, как Христу. Сам он в Узене не купался, лишь ополоснулся до пояса, но смотрелся, верно, свежо. Верно, былым задором све- тился, былой силой. И одет уже был не по-походному: шапка кунья, высокая, с длинным малиновым напуском при золотой кисти, белая шелковая косоворотка, тонкого синего сукна чекмень с борами, до- рогой кинжал в сверкающих алмазами ножнах, такая же сабля. Рас- ставленные ноги упирались в землю надёжно, а речь звучала неспеш- на и обстоятельна. Эта его уверенность, казалось, передавалась всем. Может, думалось многим, что их государь самого Господа Бога за бо- роду держит, а им, простым смертным, оставалось только внимать и повиноваться ему. Но только внимательный углядел бы в его глазах тоску: нет войска! Фельдмаршалов он может производить хоть каж- дый день, но где взять новых Зарубиных, Хлопуш, Перфильевых, Бе- лобородовых, Арслановых? Опять, считай, с пустого места начина- ет, и тоже в сентябре... Что говорил он? Говорил: пойдём меж Узеней, тут свежая вода, обилие зверя, птицы, рыбы для пропитания, обилие корма для лоша- дей. Дошеддо Яика, пополним войско товарищами вашими из тамош- них селений и спустимся к Гурьев-городку, где беспечально переза- муем, наберём всякого рода судов и весной пойдём морем к некра- совцам, оттуда начнём новый поход, нас поддержат Дон и остальная утеснённая Россия. Я, мол, докажу врагам право моё на престол, а вас, яицкие казаки, сделаю первыми в моём государстве. И государ- ство наше станет казацким, вольным, без угнеталыциков лютых... 506
Спросил: правильно ль говорю, детушки, согласны ль со мною? «Детушки» шевельнулись, пуза их сытно отрыгнули любимой ухой: «Пра-а-а, жалам!.. Знамо дело!..» Жидковато, непривычно, однако ж откликнулись. Да кому кри- чать-то было? Когда оторвались от Михельсона и переплавились за Волгу, спытал у Творогова: сколько нас? «Сто шестьдесят четыре яиц- ких, — доложил тот. — Окромя того, башкирец Кинзя и трое татар- вов. Да баба Пугачиха с парнишкой». Было войско и — сплыло... И царя нет: арестант возвращается к остаткам лихой вольницы. Вспомнить — далее получилось и вовсе невесело. С вечера двое казаков вызвались в ночь съездить поохо- титься, дескать, угостим государя свежениной. Утром возвратились с подстреленным полосатым подсвинком и новостью: поблизости в лачужках живут старцы при бахчах. Он встрепенулся: съездим, мо- жет, кого знакомого встретим, хабар какой узнаем... И не придал зна- чения радости, с какой встретили его предложение Творогов с Чума- ковым. Теперь понял: словно пса из конуры выманили. Сам облегчил им задуманное. Деды угостили дынями и арбузами, поведали, что шастают по Узеням служивые люди из Яицкого городка, коим властями препору- чено всюду говорить о милостях и прощении тем, кто волей явится с повинной. Видно, это сообщение придало решимости заговорщикам. Арестовали его, а сами прикинулись дурачками: мол, «тока таперь мы уверились в том, што ты не настоящий царь». Иначе б вроде и не поднялись, не пошли за ним... Глянул влево — степь немереная, глянул вправо — стена камы- шей порыжелыми метёлками в золотушное небо упирается. Чилика- ют, скачут в зарослях юркие камышовки, полощутся непуганые лы- сушки, в заливчике будто уснула на одной ноге серая цапля. Низом малыми стайками проносятся молчаливые жаворонки: на юг, на юг! Куда и он правил свои помыслы. А в небе журавли строили «горку». Курлыча, скликаясь, они ходили кругами, как думы Емельяновы. Толь- ко журавли поднимались все выше и выше, а думы сжимались, тис- кались ставшими вдруг враждебными плечами былых соратников. Скружившись в вышине, журавли разобрались, выровнялись, сдви- нулись острым углом в две колыхливые плети и, прощально покур- лыкав, ушли в неисповедимую даль. «Хорошо быть птицей! — позавидовал Емельян. — Хорошо быть в стае. При хорошем вожаке». Он, похоже, плохим вожаком был, коль стая от него отказалась. Ужель навсегда откурлыкал своё? Взбунтовала душа, взвопила: нет, не-е-ет, рано! Рванул поводья, гикнул — ив камыши. Спрыгнул с Гнедка, да куда! Ноги враз всосались илом. Попытался выдернуть из сапог, ра- зуться — не успел: распалённо сопящей, рычащей стаей настигли, навалились, заломили руки, перепачкались в грязи, поволокли назад, 507
к лошадям. Посадили на Гнедка, поехали дальше. Федулеев, покачи- ваясь в седле слева, слёзно увещевал: «Ты уж, батюшка, не норовись. Ненароком пропырнём пикой, а ты нам не дырявый, ты нам цельный нужон...» Навстречу выворачивала из-за рыжего камышового мыса толпа конников — снаряженных, с походными вьюками. Сзади них желез- ной осью визжала одноконка — смазать было нечем: деревянный ла- гунок с дегтем, болтавшийся сзади под днищем, где-то потерялся. В крытой камышовой циновкой телеге, похожей на казачью тагарку, ехали Софья с Трошкой. Всё отступление они мотались за ним в сёд- лах, но потом в заволжской немецкой слободе Емельян приказал ку- пить им телегу. Обалдело-счастливый колонист долго кланялся вслед: думал, живота и хозяйства лишится, а получил целый картуз медных денег. Посмотрев на эту молчаливо приближавшуюся конную толпу, Емельян утвердился: да, откурлыкали его, «государя всея Руси», жу- равли, никто из них даже к эфесу сабли не потянется, чтоб засту- питься за него, как Егорушка-шуряк, царствие ему небесное. Окружили, смешались, поспрыгивали с сёдел, ослабив подпру- ги, лошадей пустили по траве. Раздались хриплые, раздраженные выкрики: — Круг! Круг сорганизовывайте! На Емельяна поглядывали с любопытством и тайным страхом: ужель впрямь не царь, атакой же, как они, простой казак? Стало быть, не зряшно по заспинью баяли донцы. А вдруг всё ж царь, а? Тогда как? Федулеев поднялся в стременах, сатанея, разжигая себя, потря- сал стиснутой в кулаке нагайкой, обсказывал «ненароком узнатую тайну» про государя, который вовсе не государь. — Хочу знать вашу мнению, атаманы-молодцы, как нам далее руководствоваться. — Рывком сел в седло, словно точку ставил. Заспорили, заалалакали, кто в лес, кто по дрова. Одни кричали, что в Яицк надо ехать и повиниться головой Емельяна. Другие пред- лагали в Узенях рассыпаться и отсидеться, в Яицке-де всех заарес- туют, ибо вин за их войском — немерено. Были и такие, кто готов был везти Пугачева прямо в Москву. Всех, видел он, заботила лишь собственная шкура. Видел в повозке прыгающие плечи взрыдно пла- кавшей Софьи и перепуганного, бледного сынишку, его открытый рот, вставшие торчком тёмные зрачки. И еще на снятом седле видел оставленную кем-то близ него саблю, может, нарочно оставленную. Сцепил зубы: была — ни была! Рванулся к ней, выдернул до по- ловины из ножен — казаки чухнули в стороны. Обвёл заробевших отчаянными, понимающе-насмешливыми глазами. — Него ж? Убейте! А то собачитесь, торгуетесь, как жиды на ярмарке. Коли предавать, так вяжите и сообщников главных моих, их вон — Творогова, Федулеева, Нумакова. И его — тоже! — ткнул 508
тупым концом ножен в сторону набыченного Бурнова. — На Иване грехов боле, чем на собаке блох. Только помните: сын мой, великий князь Павел Петрович, жестоко спросит с вас за меня! Во веки веков останетесь предателями. Иудами! Задел, заворкотали. Сейчас бы и подняли на пиках. Чего б не поднять? Нет, лишь гудят, роятся. Особняком в сторонке — Иван Бур- нов. Сел на высохшую кужиную кочку, башку опустил на пудовые кулаки, с толстых шелушащихся губ слёзы сдувает, которые, словно оплывающий воск, выкатываются из прижмуренных красновеких глаз. Ишь ты, ужель плачет? Плакал, ей-Богу, плакал этот большой простоватый, но очень жестокий казак. Вспомнилось, говорили про него: со стригунков маштачил у Мартемьяна Бородина, а в коня не вышел, ибо Мартемьян кастрировал его, Мартемьяну вол был нужен, а не жеребец. Оторвал Емельян взгляд от Ивана, повел вокруг: никто не обра- щал на него внимания, по-прежнему лаялись меж собой, гудели, как семь мельничных жерновов при полном ветре. Никак не могли ре- шить, что делать, куда податься с бывшим «государем». Зацепился взором за камышовую циновку крыши у телеги, купленной как бы для жёнки и сына его замученного врагами приятеля Емельки Пуга- чева. Верил ли кто придумке? Кто-то, может, и верил. А теперь? Со- фья и дети, наверное, единственные, кто положит на его гроб цветы и уронит слезу. Если, конечно, будет у него гроб, будет могила. Он вогнал саблю в ножны, швырнул наземь и тяжело, как на- мокшие крылья, опустив плечи, пошагал к телеге с женой и сыном. Емельян и прежде иногда наведывался к ним, но только ночью — чтоб не видеть её слёз, не слышать попрёков. Долго и горько смотрел на спящих. Софушка маленькая стала — исплакалась, верно. Свернёт- ся на сене клубком и спит, хвост под себя — как репка. Трошка дрых- нет врастяжку (растёт!), во всю пузырит губами. Настоящий казак вырастет. Ни разу не видел его плачущим, девчонок видел, а его — нет. Где они сейчас, доченьки его горемычные? 509
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ АI осужие фантазёры выдумали для Пугачева двухколёсную / I клетку, в которой он разъезжает по разным изданиям сто- JLJ-петие за столетием. Не было экстравагантной двуколки. Гвардии кэт1итан-поручик Савва Маврин сообщал из Яицкого го- родка прямому своему начальнику Павлу Потемкину: чтоб везти Пугачева «церемониально, для показания черни, велел сделать приличные к тому с решёткою дроги». А роспуски по словарю Вла- димира Даля — это дроги, а дроги, по другим словарям, — «длин- ная телега без кузова, передок и задок которой соединён продоль- ными брусьями», ещё конкретнее — «колесница для отвозу покой- ников». Переведите с франзузского свидетельство приближенно- го и биографа Суворова, очевидца Антинга «On I'enferma dans une cage, sur une voiture a’ qnatre roues, fait pour lui, enfin gu’il u’echappat point», и вы получите обыкновенную четырехколёсную телегу. Вот на такую колесницу была поставлена большая клетка, ско- лоченная из дубовых брусьев, хорошо пахших свежей древесиной. В неё и подтолкнули Емельяна. Он, согнувшись в низкой и узкой дверце, вшагнул, распрямля- ясь, оценил взором и словом: — Ишь, чего придумали... Тесновато, господа, ваши благородья. — Придержав руками ножные цепи, опустился на охапку сена. — Я б вам ширше сромадил. — Помилуй Бог, ещё и недоволен! — очень удивился генерал- поручик Суворов, беря из рук Маврина ключ от большого навесного замка, запершего клетку. — Благорастворение воздухов не записано разбойникам. Пугачев пощурился на подвижного тонкоголосого генерала в ве- ликоватой, оттопыривавшей уши треуголке. 510
— Я не разбойник, ваше превосходительство, не под мостом ка- раулил, не грабил по большим дорогам. — Еще скажи — не преступник! — пунцовея шеей, пробурчал отъевшийся полковник Симонов. — Преступник, ваше благородие, потому как преступил ваши господские законы, обижающие народ чёрный. Преступные они, а не я. Не так ли? — Пугачев смотрел на высокого нервничавшего Мав- рина, словно именно от него хотел услышать подтверждение. Дивил- ся глазам его: «Махонькие, быдта выпукнутые». — С Богом, Александр Васильич! — заторопился Маврин. — Тро- гайтесь! Не хотел искушать судьбу. Вспомнил евангельское: «И исшед вон, плакася горько». Однако ни казаки, ни их царь плакать горько не собирались. Чего угодно можно от них ждать, только не слёз. Но они до сих пор панически боялись своего грозного Пугача. Когда от них пришло первое известие о желании сдаться на милость законных властей и вручить арестованного ими самозван- ца, Маврин выслал навстречу пятьдесят верных казаков под коман- дой сотника Харчёва. Близ Коловертновской ростоши Харчёв стол- кнулся с Твороговым и Чумаковым, которых повстанцы откоманди- ровали в городок для переговоров. Дивный рапорт получил от сот- ника: мол, Творогов и Чумаков «едут от своего государя, т.е. от из- вестного злодея самозванца Пугачева в Яицкий городок с раская- нием, да и злодейский самозванец у них пойман и везётся, чтоб его в городе встретили с честью и отвели бы квартиру...«Похоже, даже недалёкого Харчёва поразили условия заговорщиков, жирно под- черкнул их в рапорте. Нужно отдать должное сотнику, он не стал церемониться ни с парламентёрами, ни с самим самозванцем: всех арестовал, а Пугачева забил в колодки. Вернулся в дорогом кафта- не «царя», в его собольей шапке. Доволен! Хотя, конечно, достоин более высокой награды ( Харчёв будет немедленно произведён в полковники). Не стал церемониться и он, Маврин: всех сдавшихся заковал и посадил в тюрьму. Присовокупив к ним еще и свояка самозванца Шелудякова, явившегося с покаянием. А потом дважды выводил всех на площадь для показа народу. Да и пожалел о том: самозва- нец вёл себя предерзко, всячески поносил казаков за их якобы под- лое отступничество: дескать, он не хотел, но они призвали, угово- рили его стать «царём». Звенел поднятыми над головой кандалами: «На сем месте кончилась ваша слава, горынычи! Я согласился стать вашим царем не для того, чтобы вести вас в рай, а для того, чтоб вывести из ада!» Сразу же нехорошо загудела, заколобродила набравшаяся толпа казаков, хмурых, с окаменелыми чёрными скулами и вскло- ченными бородами. Как плёткой, размахивая над головой лестов- 511
кой, кликушествовала старуха: «Аль забыли евангельское?! Исус сказал народу: «Как будто на разбойника вышли с мечами и коль- ями взять меня!» Иуды...иуды...иуды!..» Подполковник Бородин чертыхался: «Каминный раз эта сумасшедшая бабака высулива- ется!» Не лучше были многие другие. Плевались в сторону арес- тантов крутобедрые казачки. Особенно расстарывалась, выкри- кивала обидные непристойности известная баламутка, старшин- ская жена Прасковья. Бородин поскуливал за плечом: «Высечь, сызна высечь стерьву!» Маврин поострёгся. Да и не до того было. Просто он пере- стал выводить арестантов, прежде всего — самого Пугачева, ни- чуть не оробевшего, не укрощенного. Вчера отправил начальни- ку Секретных комиссий Потемкину письмо, объяснив здешнее по- ложение. А допросы самозванца разочаровывали, пришлось при- знаться в том же рапорте: «Описать того невозможно, сколь зло- дей бодрого духа». Поглядывая на сидевшего в клетке Пугачева, пытал себя Мав- рин: «Орёл? Или дьявол? Или новый Заратустра, который удивил всех еще при рождении? Не заплакал, как всякий новорождённый, а зас- меялся... Чего говаривал, в чём признавался позавчера на первом доп- росе? «Естли Бог поможет мне воцариться, то Яицкому городку быть вместо Москвы или Петербурга, а яицким казакам над всеми иметь первенство». Что помешало, спросил. Пугачев усмехнулся: «Плетень. Выше колокольни сплели...» Оба не стали уточнять, что имелось в виду. Но Маврин предположил: окружение. Яицкие казаки не плет- нём — дубовым тыном окружили, а калитку оставили только в одну сторону — к Яику: через неё они вывели его в бранное поле, через неё и вернули обратно, в Яицк. Но силу над ними он всё еще держит огромную. Великие рождаются редко, но обязательно вовремя и — навсегда. Велик ли Пугачев? Наверное. Навсегда останется в исто- рии? Навсегда. Конечно же, самое разумное — поскорее избавиться от него, ибо настроение казаков непредсказуемо, как петербургская погода. Разве они забудут обещанное самозванцем « над всеми иметь пер- венство»! — С Богом, Александр Васильич! — повторил Маврин. И ветер был ровный, хороший, а почему-то ни одна мельница не помахала вслед. Это малость удивило Пугачева: молоть нечего? Рань- ше, будто крестным знамением, встречали и провожали махами крыл. Иль по мёртвому горюют, уткнувшись лицом в ладони? Жив он, жи- вой еще! Вон в каком обережье, вон какой конвой снарядили для него, для тех же заглавных иуд Творогова, Чумакова, Федулеева, — сто подвод, с полтыщи казаков и солдат при двух пушках. Нет тут лишь Ивана Бурнова — прошлой ночью удавился в тюрьме. На собствен- ном кушаке. Тишком привязал один конец к оконной решётке, из дру 512
того сделал петлю, встал на коленочки и...Пока хватились — готов лихой войсковой палач. Думалось, душа у Ивана давно отдельно бол- талась, как нательный крест поверх одежды, ан — вернулась. Не- счастный казак. А этих, живых, счастье ль ждёт? Зачем на глубину рвались, коль мелко плавают — ж... наружи! Прощай, городок Яицкий, ставший злым отчимом. Прощай, воль- ный-подневольный Яик, мятежный и безмятежный. Больше не сви- димся. Бог вам судья. Начальник всего двинувшегося генерал-поручик Суворов из кон- ца в конец скачет, высоким, хорошо слышимым голосом покрикива- ет, подневоливает: — Шевели вожжой, детушки, подтягивайся, подтягивайся! Ры- сью, рысью марш-марш! Видно, вечный спешильщик. Теперь-то чего торопиться: глав- ное бунтовщицкое войско разбито, самозванец в клетке, и ты его везёшь ответ держать. Нет, досадно, что ни говори, великая досада гложет: уж как торопился, как гнался за Емельяном по заволжской пустыне, а взял не ты, на кого и сама всемилостивейшая государы- ня Екатерина Алексеевна, и их графское сиятельство Петр Ивано- вич Панин все надежды возлагали. За 9 дней 600 вёрст проскакал... Досадно. — Шевели, пошевеливай вожжой, касатики! Бди, гляди зорко, солдатики! Из- за пологих редких увалов порыжелой линялой волчицей пол- зла встречь обозу степь, дыбя пересохшие гривки полыни, блестя тощими, будто прилизанными, ковылями. Нехотя, подневольно ни- жет перегретый воздух паутина-летяга. Измученное долгим бездож- дьем небо выглядит нежилым, застекленевшим. Поднятая колесами и копытами пыль, насыщенная горечью полыни, забивает дыхание, пря- мо хоть ложись и помирай. Отрадную прохладу будут приносить ночи, но высокого звёз- дного неба Емельяну не доведётся увидеть: оно разжижается и за- капчивается факелами, которые шкворчат и постреливают в руках верховых казаков, окружающих телегу с клеткой. Она в центре ра- стянувшегося обоза, кажущегося во всполохах факелов чудищем из сновидений, которое, впрочем, не удивляет Емельяна. Он-то зна- ет, что обозы — бичь, вериги, сковывающие инициативу и подвиж- ность даже самой первоклассной армии. Русскому генералу обыч- но сопутствует личный обоз из 50 и более подвод. Еще больший он у турецких военоначальников, они всегда желанная добыча рядо- вых воинов.В казачьих войсках их зовут не обозом, а обузой, ста- раясь ограничиваться одной-двумя заводными (запасными) лошадь- ми с вместительными тороками. Привал делается на безлюдьи, возле речки. И чаще, конеч- но, ночами. Солдаты добывают дров, раскладывают костры. Раз- 513
водится огонь и подле телеги Пугачева. Емельяна выводят из клет- ки, приносят миску горячего варева и кусок хлеба. Сидя на земле и упираясь лопатками в спицы колеса, он ест медленно (куда то- ропиться?) и смотрит на огонь. А когда вскидывает глаза, то ви- дит вокруг офицеров и солдат конвоя, сторожащих каждое его движение. Понимающе усмехается: головы им не сносить, если с ним что-то случится. Например, возьмёт и взлетит в небо — он туда часто смотрит. Может, Бог на его стороне. А с Богом шутки плохи. В бродливых тенях и сполохах факелов разное ловит Емельян на лицах конвойных: и откровенное любопытство, и страх, и восторг, и сочувствие. Дивятся ироды, никак не привыкнут. А чему б, кажет- ся, дивиться? Обыкновенный мужик в сермяжных портах и полукаф- танье, на плечах, внакид, — вытершийся драный тулупчик... Ну, не мужик, знамо дело, — казак, да ведь все равно ничуть не страшный вроде, к тому ж — в железах по рукам и ногам. Но звякнет вдруг це- пями, зыркнет выпуклыми белками — мураш по спине, до копчика прожигает! Храбрее всех в великом обозе только главный конвойный на- чальник генерал Суворов да самозванцев сын Трошка. На привалах Трошка прибегает от своей телеги и замирает, исподлобно, словно обознавшись, вглядываясь в арестанта: правда, што ль, отец? Емель- ян подлавливает его за талию, сажает на колено. — Как там мамамка? Плачет? — Плачет. — Об девчонках? — Ага. И об тебе. Говорит, отрубят тебе башку. — Трошка жмётся к отцу, в глазах страх и какая-то надежда. — Эка беда, новая вырастет. Как хвост у ящерки. И не одна, а сразу две либо целых сто. — Правда, што ль? — Правдей некуда, сынка. — Помолчав, добавляет будто для себя: — Сено украли, а позьмо осталось, значит, не всё ишо поте- ряно... Тихо, незаметно подъезжает Суворов, слышит последние слова Пугачева, умиляется: истинно как! Сидит кандальник у ко- стра, окруженный охраной, а по России будто грибной дождь на черноземы выпал: прут, вылупляются новые Пугачи, новые «Пет- ры Федоровичи» и чинят свой неистовый, жестокий суд. Мелька- ет у Суворова: не выдает ли себя за государя императора и тот мелкий атаманишка, что чуть не укокошил его у моста близ Са- ратова? Может, уже схвачен и повешен? На подлинного Пугача тот, вестимо, не тянул, настоящего бы ему, Суворову, не провес- ти. Слёту, натренированно перехватив собственный страх (кому охота умирать в глупейшей ситуации!), он резким повелительным 514
тоном приказал не задерживать «срочный эстафет», ибо скачет он по важному поручению «их величества государя Петра Федоро- вича». Главарь, направивший в лоб ему пистолет, немного смутил- ся, недоверчиво обвёл взором немногочисленный, со сморозив- шимися губами конвой из драгун, слишком ладно, по форме оде- тых и вооружённых, оглянулся на товарищей, ища совета. Сиво- лапое мужичьё с дубьём и вилами стушевалось, кое-кто потащил шапку с головы. Вожак опустил пистолет: «Незамай едет... От гре- ха подальше...» И Суворов поехал. Поскакал. Да, вишь, опоздал: лишь в Яиц- ком городке увидел самозванца. Скованного. И скорбел, конфузился не потому, что не он поймал Пугача, а оттого, что смалодушничал там, у мостика. Но тогда б не случился у России знаменитый гене- ралиссимус. Удача хоть и ветреная дама, но иногда бывает благо- разумной. Суворов спрыгивает с коня, сухощавый и малый, почти вро- вень со вскочившим, исподлобно глянувшим Трошкой. Опускается на сейчас же подставленный с другой стороны костра барабан, что- бы лучше видеть Пугачева, этим мало отличаясь от черни и городс- ких обывателей, вываливающих к дороге поглазеть на знаменитого колодника. — Здоров ли, Емельян Иваныч? — Вашими заботами, батюшка Александр Васильич, вашим при- зором... Весьма благодарен... Благодарит, черт кудлатый, а головы не клонит, в сатанинских глазах насмешка, будто в задор вводит: ну-тка, высокородие, чем от- ветишь, может, сторгуемся да по рукам шлёпнем? Мол, шабаш, кры- то, денежки на бочку, ты в одну сторону, я — в другую? Он ведь уже не раз подступался: «Сними ты эту клетку, Александр Васильич, ды- хать мне нечем, как вроде домовой душит!» Вишь, чего захотел царь мужицкий. Свинье, сударь, не до поросят, когда её палить тянут. Мо- жет, с тебя и цепи снять? И начинаются их беседы. Почти на равных. Причем Суворов исподволь замечает: тон у самозванца чуть-чуть свысока, снисхо- дительный чуть-чуть. Слышит силу за собой. Былую, конечно. Ведь она водилась за ним, да еще какая! Подумать только, неграмотный казачок, коему едва за тридцать, заставил дрожать всю империю, в робость вгонял тех полководцев, под чьим командованием начинал службу. Воевал же в корпусе Захара Чернышева, который бивал Фридриха Второго и брал Берлин? Воевал. Там, сказывают, уряд- ника получил. С армией Петра Панина штурмовал Бендеры? Штур- мовал. И тут, видно, отличился, коль первого офицерского чина удо- стоился. Но тот же Захар Григорьевич, ставший фельдмаршалом и президентом Военной коллегии, ничего не мог сделать с казакую- щей сермяжной армией бывшего своего урядника. Да и генерал- 515
аншеф Петр Иванович не вдруг с ним сладил: положа руку на серд- це, срочный мир с Турцией спас. А если б не пошла Порта на мир? Где бы сейчас царевал Пугачев? Наверное, там, где и первый, и вто- рой Лже-Дмитрии — в Москве! И неизвестно, успела б ли спастись его, Суворова, Варенька. Может, помилуй Бог, легла б наложницей в постель сего сатаны, сидящего напротив. Впрочем, не такая она, конечно, раскрасавица, чтоб прельстился ею окаянный самозванец. Вот юная казачка, ставшая второй его женой, та, говорят, писаная лебёдушка, надо б поглядеть при случае. А Варенька... что? Жена твоя и более — ничего... — Скорбишь, Емельян Иваныч? — спрашивает Суворов, протя- гивая к огню руки. — Долгая скорбь опасна: рехнуться можно. А я пред государы- ней здоровым должен наличествовать. — И то правда. А скажи-ка, голубчик Емельян Иванович: отчего ты сразу не взял Оренбург? — Сил не хватило, ваше превосходительство. — Помилуй Бог, десять тысяч на три тысячи осаждённых — это резон? — Людей своих я жалел. Не мог я, как граф Панин у Бендер. По мёртвым товарищам лезли на стены. Дуром, а не умом брали. «И тут прав», — соглашается Суворов, ибо знает: русских тут пало 6 тысяч, турки потеряли 5 тысяч. Эту свою беседу с Пугаче- вым Александр Васильевич вспомнит через 16 лет, когда штурмом возьмёт считавшийся неприступным Измаил: из 36-тысячного гар- низона крепости падёт 26 тысяч, пленено будет 9 тысяч, спасётся лишь один турок: легкораненый, упадёт он в Дунай и переплывёт на бревне. А сейчас допытывается: почему не повернул на Сибирь, почему не остался с башкирами в горах, почему не вернулся к Яицку, почему вдруг завернул от Москвы вспять, к Волге? У него, дотошного, много всяких «почему». В том числе — почему не взял Яицкий и Казанский кремли. — Аль не понимаешь, ваше превосходительство, што мужик с дубиной на стену не полезет? А казаку гожее обхватно, с тылу, с бо- ков. У мужика — никакого регулярства. И командиров знающих, бы- валых отсутствие полное. А вообще, конечно, главное в моём поло- жении — атака, отвага, неожиданность. Застрял при осаде — крыш- ка, проиграл. Бей, пока враг не опомнился: меньше людей потеря- ешь. Я людей жалел, ваше превосходительство, тебе этого не понять. О Казани баишь: с чего да почему тамошний кремль не взял. Мне рас- сказывали, царь Иван Грозный, чтоб одолеть Казань, положил под ней лучшие свои войска. И я мог положить. Но у Грозного больше не было других задач, а меня остатняя Россия ждала, меня Москва с Пе- тербургом ждали. 516
— Ну, а если б, не приведи Бог, первопрестольную взял, Петер- бург взял... Далее как думалось? Пугачев смотрит поверх огня насмешливо, хлопает по плечу си- дящего на колене Трошку: — Ему престол отдал бы! Допрежь, правда, всякие учёности заставил бы выучить, штоб не был тёмным, как я...Вобче-то, Алек- сандр Васильич, не чаял я особливо насчёт Москвы с Петербур- гом. Думалось, в бою помру, со славою. Разве жизнь у нас, про- стых людей? Не по мне. В этой домовине, — Пугачев шлёпает ла- донью по нижнему венцу клетки, в который упирается затылком, — и то способнее, чем на воле: о хлебе не надо думать, о завтраш- нем дне покой. — Помилуй Бог, тебя судить везут, а ты — «покой»! — Судить? — Емельян щурит ироничный глаз. — Убивать ве- зёте. — Уповай на всемилостивейшую государыню. Молись за неё. — Я молюсь за народ. Из-за кого Господь наказал весь род люд- ской, кто совершил первое грехопадение? Ева. Женщина. Как мож- но уповать на женщину, Александр Васильич? — На священную особу Екатерины Алексеевны указал перст Божий. — Значит, у Бога не было выбора. За плечами Емельяна — краткая, но крепкая школа раскольни- чьих старцев, школа преподобного игумена Филарета. Ответы его смущают Суворова больше, чем сложнейшая ситуация в бою. Он на- чинает сердиться: — Россия надолго запомнит тебя, твои злодейства, память у нее хорошая! — Хорошая, да короткая: забывает Булавина, Разина. Я злодей- ствовал, вы — паскудничаете. Кой день везёшь ты меня, Александр Васильич, видывал ли радостных, счастливых людей? Видывал ли бо- гатые деревни? — Видывал сожжённые усадьбы, разграбленные и осквернён- ные храмы, трупы безвинных людей. — А глаголи, наставленные вами, а пепелища деревень? Оби- женный народ казнил одного, двух, десять помещиков, палил одну, две усадьбы, а вы, ваше превосходительство, убивали сотнями, ты- щами, выжигали целые селения, оставляя живых ишо несчастнее. И злее, ваше превосходительство. Это разве по-Божески? Огром- ны ваши заслуги в подавлении восстания, но великими их никто, ни- когда не назовёт. Потому што ваша победа — подлая победа. Ни- когда б не взяли меня, кабы не предатели. Вы б ишо подрожали! — Емельян нервно потирает ладонями разогревшиеся от близкого огня металлические браслеты, натягивает на них обшлага рубахи. — Вы, бары, по себе других меряете. Думаете, деньги — всё! Замест того, 517
штоб сражаться со мной, подкупленных лазутчиков шлёте — меня схватить. Граф Орлов Перфильева сговорил было, а тот на мою сто- рону стал. Рейнсдорп Соколова-Хлопушу прельщал: поймай Пуга- ча, златые горы дам! И Перфильев, и Хлопуша лучшими моими ко- мандирами стали, они б не изменили. Я никого не подкупал, штоб убрать супротивников, я просто бил вас, ученых да опытных. И по- тому цена на меня росла, как тыква при навозе. Изначалу Рейнс- дорп сулил за мою башку пятьсот рублей, потом — 5, 10, 28 тысяч и более. Не докликался охочих. За деньги. А вот за каждого достав- ленного мне помещика я обещал крестьянам по сто рублей. И што ты думаешь, ваше превосходительство? С отовсюду повезли скру- ченных бар. И денег не требовали. Потому как гнилой, поганый то- вар сбывали с рук. На погубу Руси бесстыжее вороньё скаркалось в стаи, очи её выклёвывает. Доколе, Боже милостивый? Доколе, гос- подин генерал? Пугачев вскидывает на Суворова жёсткий взыскующий взор, и генералу при неровном свете костра и факелов кажется, будто в гла- зах Емельяна пылают далёкие пожары. Суворов едва не перекрес- тился: сохрани и помилуй, Господи! Не к нему, рядовому генералу, такие вопросы, не к нему, он — воин, только воин. А Пугачев щурит, помигивает левым и буровит правым присталь- ным оком, в котором Суворов теперь вдруг видит сплошные молнии, словно их кто-то кресалом высекает. — Неужели и после всего сотворённого мною и моими това- рищами мучители алчные не одумаются? Нет, наверное, нет: глу- пы по самый кляч. Волка сеном не накормишь. Но волк предел зна- ет: насытился — и шабаш, на боковую под куст, хвостом морду накрыл. А вам, барам, всё мало, мало...За это своё «мало» ничем не щадитесь. Вот был у меня славный полковник, джигит лихой из башкирцев, Салаватом звали. Сам из богатых, а богатых не жало- вал. Спытал у него: зачем зело душегубствуешь, полковник? Он сказал: «Осударь, мои воины ласковые ягнята по сравнению с во- инами царей». Вытащил из сумы книжку какого-то ученого, какой в оренбугских краях, сказывают, долго обитался.Из той книжки Салават прочитал про деревню Сеянтюсь — я хорошо запомнил названье, потому как довелось ночевать в ней. Поднялись башкир- цы против угнетения. Их карали. Вот в той деревне башкирцы на- пали ночью на команду воинскую, несколько человек поранили. Поранили, ваше превосходительство! Чем ответила правитель- ственная команда?.. Пугачев своими словами пересказывает то, что запомнил из прочитанного Салаватом. А была то книга первого члена-коррес- пондента Петербургской Академии наук Петра Ивановича Рычко- ва, в ней ученый с содроганием описывал трагедию деревни Сеян- тюсь, близ тысячи человек с женами и с детьми их во оной деревне 518
перестреляно.. .Сверх того сто пять человек забраны были в один ан- бар, и тут огнём сожжены. Понеже все сие случилось ночною по- рою, и деревня вся зажжена была, то от их великого вопля и от ору- жейной пальбы самое ужасное тогда было позорище... И таким об- разом все оной деревни Сеянтюсь жители с их женами и детьми от мала до велика чрез одну ночь огнём и оружием погублены, а жили- ще их в пепел обращено..» — То случилось почти тридцать лет назад. Думаешь, башкирцы забыли ту бессмысленную расправу? Оскорблённый народ и во сне кует мечи, знай, ваше превосходительство. Я вот в оковах, а Сала- ват-то воюет против вас, зверей. Слышно, славно воюет. И вся чернь угнетённая воевать будет, пока не сничтожит захребетников. — Побойся Бога, Емельян Иваныч, такие слова речёшь! Народ- то рад-радёхонек успокоенью. — Рад? Как та баба, что причитала по усопшему мужу: да и кто жа теперь мяня за косы потаскаить? Пугачев отваливается от колеса, в которое упирался спиной, проводит ладонями по лицу и как бы отряхивает с них снятое с чела в огонь, наверняка зная: не сгорит. Потому что — несгораемое. Устало подталкивает Трошку: — Ступай, сынок, спать, мал ты для таких разговоров.. Мамка там, поди, в беспокойствах. Скажи, пущай не шибко убивается, страшней смерти ничего не будет... С мальчишеской лютостью зыркнув на Суворова, Трошка бежит в конец обоза. Легкой иноходью его провожает верховой казак, на отлёте поматывая факелом. Пугачев, звякнув оковами, скрещивает на груди руки, неотрыв- но смотрит на огонь, словно ищет в нем какую-то истину. Заговари- вает тихо, с болью: — Привыкли Бога всуе поминать, всяк к Нему со своим прыщом, словно в лавку с последней полушкой... Когда Господь увидел, ка- ким сотворил мир, Он горько заплакал и убежал далеко-далеко. По- этому его никто не видит. А Он не слышит никого. Правда, Алек- сандр Васильич, старше Бога, на неё б и молиться. Но она мало кому нужна, с сего её на задворках держат. Я попробовал, отпер ворота, выпустил — она ж, обрадованная, и затоптала меня. — Сказал и опять уставился на огонь, в котором ветки хрустели, словно кости на зубах собаки. Замечено, человек на три действа любит смотреть: как огонь горит, как вода бежит, как другой работает. А два великих граж- данина России никак не могли наговориться. Они интересны друг другу. Особенно досуж Суворов. Досуж и эмоционален, ему все больше нравится скованный отважный простолюдин: «Прост и по- нятен, как молитва. Как «Отче наш». Проста молитва, да разуму учит. Большим разумом обладает самозванец, но без организации 519
и просвещения оного. А его выдают за людоеда, который только вчера научился ножом и вилкой пользоваться, но ещё обвешан- ного амулетами...» Оглянулся Суворов — сзади стоит, опершись на саблю, только что отчеканенный указом Военной коллегии наказной атаман яиц- ких казаков Мартемьян Бородин. На ус мотает странные разговоры колодника и начальника конвоя. Ус у него и впрямь пушист и долог, а скулы и подбородок лужёными бликами играют — научился брить. Мартемьян сам напросился возглавить казачий отряд, сопровожда- ющий арестантов: в столицах побывать, себя показать. А вскоре и в Петербург заявится, но там закончатся его земные дни: помрёт в одночасье. Среди казаков останется легенда: дескать, по приказа- нию цесаревича Павла Петровича Мартемьяна отравили. Дескать, за предательство казачества и государя императора Петра Фёдо- ровича отомстил... — Поднимай команду, атаман! — приказывает Суворов. — Нас ждут!.. 2 Г he-то на полпути Суворов приказал снять клетку, дальше повёз Емельяна в открытой телеге. Когда Бородин наябед- ничает об этом, Суворов разведёт руки в притворном бес- силии: что делать, самозванец «вёл себя беспокойно». 1 октября он доставил Пугачева в Симбирск. В большом камен- ном доме по Спасской улице, приготовленном под ставку главноко- мандующего Панина, имелись надёжные подвалы. В одном из них и примкнули к стене Емельяна, надев на пояс железный обруч. На со- держание положили 15 копеек в день, кормить повелели пищей «под- лым человеком употребляемою». Каждое движение пленника круг- лосуточно сторожили обер-офицер, унтер-офицер и солдат с обна- жённой шпагой. На следующий день из Пензы вкатил в Симбирск и Панин, одолевавший четыреста вёрст пути целую неделю. Его встрети- ла огромная толпа возбужденного, любопытствующего народа. Граф сейчас же явился на широком крыльце и приказал вывести Пугачева. Народ замер. Идущий из глубины двора Пугачев не был похож на жалкого колодника: остриженная по-казачьи, в кружок, голова вы- зывающе вскинута, прострельные, рыскающие взгляды — по толпе, по сгрудившимся на крыльце военным, озорно подмигивает молодай- ке, с раскрытым ртом впялившейся в «царя», и та всполошно крестит- ся, проталкивается за спины. Конвойные с голыми сверкающими шпа- гами едва поспевают за твёрдым Емельяновым шагом. Обыкновен- 520
ный казачина в малиновом полукафтанье, поспешающий на майдан «любо», «не любо» горланить. Кабы не стража, кабы не звякающие цепи! Всходит на крыльцо, останавливается перед дебелым барином с лентой и звездой, сжавшим маленький плотоядный рот, надменно задравшим лунообразный подбородок. Для Панина вся чернь на одно лицо, а вот Пугачев узнаёт его, не единожды видывал под Бендера- ми, на караковой спокойной кобыле объезжавшего войска. Шумный, крикливый был, округлые широкие брови выше лба задирал. «Гене- рал-могила», прозвали меж собой солдаты. Одного роста, рассматривают друг друга в откидку. У одного чи- сто панинское, наследственное частое хлопанье век, будто их не- рвным тиком бьёт. У другого левый нервный глаз, наоборот, замира- ет в дерзкой прищурке, раскаляя генерала до пунцовости. И Емель- ян будто не слышит позади себя свистящий, бешеный шёпот началь- ника стражи гвардии капитана Галахова:« На колени, с-с-скотина... На колени!» Ишь, чего захотел! Левый глаз Емельяна дерзит, усмешливо щу- рится, а правый хотя и враспах, но непроглядно тёмен, чуточку под- свеченный соловой эмалью белка. Емельян будто не разозлённого офицера слышит, а загнанное дыхание коня — частое и жаркое, в затылок: «Ишь, чего вздумал!» Поединок взоров, верно, видят и народ, и штаб за спиной Пани- на, граф топырит толстые локти, стискивает кулаки. — Кто ты, х-хыр, таков? — Емельян Иванов Пугачев. — Как же смел ты, вор, называться, х-хыр, государём? «Ишь ты, аж дерьмо в бурдюке закипело! Попадись ты мне, не на коленях — на пузе подполз бы, сапоги б мои целовал. Повидал я вас, таковских! Очень вы, баре, любите жизню, сладкая она у вас... А ты, капитан, не шипи, не встану я на колени!» Ответил с иронией, гром- ко, чтоб все слышали: — Я не ворон, я воронёнок, а ворон ишо летает! Лёгкое «ах» поражённой толпы, легкий шумок за спиной. Взбе- шённый Панин кидается на Пугачева, левая рука вцепляется в боро- ду, правая бьёт, тычет в лицо, кулак каменный, натренированный. У бар ведь первое дело — зуботычина. Разбит нос, разбиты губы, кровь течёт по бороде. Пугачев заме- чает сострадание на лице Суворова: с чего б, ваше превосходитель- ство? Ты хотел, чтоб и он, Емельян, стлался перед этим боровом, как только что стлался ты? Иль ты из той породы, кто заискивает, улыба- ется в лицо, а нутро корчится от омерзения? Приметит необычное поведение Суворова и Павел Потемкин. В тот же вечер он напишет императрице: «При многочисленной публике чуть-чуть не с земными поклонами благодарил графа и не 521
устыдился шесть раз поцеловать руки и полы главнокомандующе- го» за то, что тот счёл Суворова главным поимщиком Пугачева. В злом сарказме Потемкин будет злословить: «Из тех, кто прикован не к скале, как Прометей, а к полному корыту? Их печень терзает не коршун, а копеечное честолюбие». Самого просвещенного Пав- ла Сергеевича, конечно же, не честолюбие мучает, не банальная зависть, а жажда справедливости, о которой не преминет помя- нуть в том же письме Екатерине: «Я не осмелюсь всеконечно ни- когда произнесть того, что много участвовал в поимке злодея.., что имел более участия, нежели г.Суворов». Уязвлённый, он попросит уволить его с поста председателя секретных комиссий. В записке его брату, Григорию, Екатерина согласится: «Павел прав, Суворов тут участия не имел... и приехал по окончании драк и поимки зло- дея». Отставку Павла она не примет. На закате жизни Павел Сер- геевич вспомнит то отталкивающее пресмыкательство Суворова перед надменным Паниным, вспомнит, когда тот уже будет всемер- но знаменит, подумает: «Если ты велик, то будь велик во всём, не скоморошествуй...» Панин, понятно, порадел новому родственничку, выделив его, но тут же почувствовал, что перестарался, унизив чужого род- ственника. Начнет «исправляться»: поручит Павлу Сергеевичу воз- главить допросы Пугачева и найти в Симбирске художника — пи- сать с самозванца портрет, дабы отправить «харю сию» на показ императрице. Главнокомандующий вырывает клок волос из бороды колодни- ка, растопырив толстые пальцы, пускает их по воздуху. В затылок Емельяну жарко брыжжет слюной Галахов: «На колени, м-м-мерза- вец!» Наконец бьёт носком сапога под коленки, а дюжие конвоиры за плечи осаживают упрямца. — Кайся, злодей! — Каюсь, — глухо, в себя, проговаривает Емельян, не облизы- вая, не сплёвывая кровь. И глуше, невнятнее произносит разбитыми губами еще что-то. Удовлетворенный Панин победительным взором обводит толпу, поворачивается и, поддерживаемый адъютантом, удаляется в отве- дённые ему покои. Толпа, как у водопоя стадо, утолившее первую жажду, не торопится расходиться. Сразу же, пока не остыл, граф садится писать письмо москов- скому генерал-губернатору Волконскому: «Пугачев на площади ско- ванный, перед всем народом велегласно признавался и каялся в сво- ём злодеянии и отведал тут, от моей распалившейся крови на его произведённые злодеяния, несколько моих пощечин, от которых из своего гордого вида тотчас низвергся в порабощение...» Но Суво- ров приватно готов был побожиться, будто он расслышал самозван- цеву невнятицу: «Каюсь... м-мало я вас вешал...» 522
Среди уходивших с Паниным Пугачев искал глазами лишь одно- го человека — Михельсона: каков он, саксонец, во всё время восста- ния, как никто другой, с неутомимой отвагой преследовавший Еме- льяна, навязывавший ему сражения. И в конце концов достиг своего: под Черным яром разгромил повстанческую армию. Сейчас полков- ник скромно держался за широкими шкафами спин — вперёд высту- пали массовики-затейники и клоуны. Им рукоплескала толпа, вылез- шая из укрытий. На следующий день Панин продолжил спектакль, повелев сно- ва привести Емельяна для показа избранной публике. А собралось её немало в его приёмной — человек двести. По мнению Павла По- темкина, вышел Петр Иванович как-то по-домашнему, неуважи- тельно к важной публике: в широком атласном халате, с полуспу- щенными на башмаки чулками, на голове большой французский колпак, перевязанный розовыми лентами. Артистично свирепея, распаляясь, снова выспрашивал граф, как смел злодей поднять руку на богоданную власть, присвоить монаршее святое имя. И снова достойно звучали ответы донского казака. Великое само- обладание, неустрашимость его, вспоминал потом очевидец встре- чи сенатор Рунич, так разгорячили «сего правдивого россиянина, что, подняв правую руку, едва не ударил злодея; но в одно мгнове- ние отступя от него и подняв обе руки вверх, в трепетании своего сердца, с пролитием горьких слёз воскликнул: «Господи! Я осквер- нил было мои руки». В ужасном рыдании и встревожении духа сво- его, не опуская рук, паки (опять) воскликнул: «Боже милосердный! Во гневе Твоём праведно наказал Ты нас сим злодеем», и в ужас- ном рыдании ручьями лились старческие слёзы. Все присутство- вавшие как окаменелые безмолвствовали». Меж тем другой свидетель сего случая съязвит: «Было с чего ока- менеть: граф изображал высокую древнегреческую трагедию, а при- сутствовавшие наблюдали жалкую фарсу!» Панин и свита ушли. Пугачев, бычливым взглядом провожая их, негромко окликнул Суворова. — Чего тебе, Емелька? — живо обернулся тот. — Слыхал, что граф-то баил? Мол, Бог во гневе своём праведно покарал вас чрез моё окаянство. Праведно, Александр Васильич. За что ж морду-то бил? — Ох, Емелька!.. Суворов поторопился в глубину покоев: его звали. Оказывает- ся, граф Панин «сел за карточный стол с Голицыным, Михельсоном и ещё с кем- го, составя вист, игру тогда бывшую уже в моде». Гвардии офицер Державин, оставивший потомкам эту запись, запамятовал: четвёртым к столу был приглашён Суворов. Александр Васильевич карты презирал, считая игру в них привилегией бездельников и про- ходимцев. За картами он увидел совершенно другого Панина, но не 523
удивился, дескать, ладно, валяй, граф, время такое: тузы начинают, а шестёрки выигрывают. 3 В Симбирске Потемкин квартировал рядом со ставкой Па- нина. Богатый помещик Шилохвостов любезно предоста- вил ему несколько комнат в своём обширном доме. Павлу Сергеевичу, всячески избегавшему картёжных ристалищ у графа Па- нина, особенно импонировало увлечение хозяина русской словес- ностью. Поздно возвращаясь из поездок, с допросов, очных ставок, заседаний, Потемкин сбрасывал на руки денщику мундир и облачал- ся в домашний халат, сейчас же направлялся к шкафам с книгами. Точных наук он не любил, из всех уроков геометрии извлёк лишь одну, на его взгляд, бесспорную истину: только женщина представляет со- бой идеальный равнобедренный треугольник. А книги — о, книги! Вытаскивал из плотно сомкнутых рядов оче- редной старинный фолиант, благоговейно раскрывал выжелтевшие ломкие страницы, вбирал очами музыку слов, вдыхал волнующий воз- дух былых эпох. Радостно наткнулся на тяжёлый сборник Указов Пет- ра Великого: тиснёная кожа переплёта, медная оковка уголков. Раз- вернул. Что ни рескрипт, что ни сентенция, то — державность, то — страстный промысел мужа, государя. Вот Пётр Алексеевич понуж- дает стрелять всякого, кто бежит с поля боя, «даже избивать меня самого, если я буду столь малодушен, что стану ретировать от не- приятеля». Можно ль представить себе кого-то из нынешних госуда- рей, огласивших подобное повеление! Почти через сто лет поэт, лю- битель «бурь» и «гроз», скажет: «Умом Россию не понять». Иностран- цам действительно не понять нравственного порыва Петра, им гожее аглицкое: «Мой дом — моя крепость». Размышляя над этим, Павел Сергеевич находит, что императри- ца Екатерина Алексеевна своими помыслами и поступками достой- на великости Петра. Чего стоят недавний опустошительный ураган пугачевщины, сожжение Казани, когда все растерялись. И только она сохранила самообладание, решительно объявила себя казанской по- мещицей, намерясь тотчас отбыть в район восстания и возглавить войска. Еле отговорили члены государственного Совета. Иначе б граф Панин остался при своей подагре, но без лавров победителя. Хотя, откровенно признаться, венок следовало бы водрузить на за- бубённые головушки Творогова, Федулеева, Чумакова. Не предай они самозванца, неизвестно, где бы сейчас гулял Емелька и что бы делал главнокомандующий, трусливо обитаясь в тысяче вёрст от главных сражений. Ведь сколько раз радостно рапортовали о «полном» раз- громе Пугача, а он снова и снова возрождался. 524
Нынче Петр Иванович строит из себя Спасителя, Мессию. Не- узнанного Цезаря. Кто набивает себе цену, тот, как правило, мень- ше всего стоит. Самые роскошные декорации не спасают плохую пьесу. Ложь неутомима, а правда, к сожалению, очень часто при- саживается отдохнуть. Уж если кто и достоин высшей монаршей благодарности и награды, так это он, Павел Сергеевич, неустанно мотавшийся по пылающим и чадящим провинциям, и, разумеется, Михельсон, клещом вцепившийся в хвост Пугачева. Тихое общение с книгами убаюкивало нервы, выравнивало гу- дение крови в висках, сердце полнилось предощущением негром- кого праздника, интимно-сладостных минут, возносящих душу в гор- ние выси: Павел Сергеевич садился писать очередное письмо сво- ей возлюбленной, своему ангелу. Он знал правило: прежде чем же- ниться, убедись, можешь ли построить Ноев ковчег, на котором бы твой брак выдержал все житейские штормы? Павел Сергеевич с ам- бициозностью баловней случая твердил: могу, выдержит, его семей- ный ковчег достигнет берегов покойной ласковой старости! Как от благоглупости, отмахивался от ненавязчивой благоподсказки же- нихам-перестаркам: молодая жена — чужая жена, молодыми долж- ны быть любовницы. Дымчатая даль расстояний, долгая разлука ро- мантизировали писаный лёгкой акварелью образ. Иное представ- лялось противоестественным и противным, как если б вдруг уви- деть Пашу с волосатой, как у армянина, грудью. «Пашенька, ангел милый! Целую твои божественные ручки, твои волшебные пальчики купно и розно тысячу и тысячу раз... Как все- гда, воротился со службы поздно, усталый и в мигренях. Но только сел к чистому, как твоя душа, листу бумаги, к письму тебе, как вся- кое слабочувствие, всякие лихости дня оказываются отринутыми...» Писалось с вдохновением, при разгоравшихся щеках. Хотелось сызна и сызна удивить, восхитить, чтоб только ему, ему светили ее глаза, чтоб в красивой юной головке, в трепетном её сердце — толь- ко он, он, он. Но незаметно начинал прихрамывать, приволакивать ногу, за которую зацеплялось прожитое и нажитое, рука самоволь- ничала, сворачивала на привычную, малосъедобную сухость доп- росных протоколов. Он невольно начинал резонерствовать, по- учать, дабы головка её была не только красивенькой, но и умной, подстать будущему супругу. Право, досадно ведь, когда письма её написаны только по-французски, когда в них — ни единого слова русского. Его душа протестовала, ибо даже после краткого пребы- вания возле Екатерины и Григория она через края наполнилась пат- риотическим пафосом: «Поверь, ангел, неразумно лазить в чужой огород за овощами, когда есть свои и лучше. Неразумно ходить за словами в чужой язык, когда свой красивее и богаче. Голгофа — зву- чит? О, да! А кушать анчоусы? О! Но в первом случае это Лысая гора, а во втором — хамса, паршивая маринованная рыбёшка... Всем 525
нам, русским, следует перечитывать назидания праотцов наших. Учёный-энциклопедист Юрий Крижанич сто лет назад писал: «Ксе- номания — по-гречески, а по-нашему — чужебесие, это бешеная любовь к чужим вещам и народам, чрезмерное, бешеное доверие к чужеземцам». А что рек протопоп Аввакум? «Не позазрите просто- речию нашему, понеже люблю свой русской природной язык, вир- шами филосовскими не обык речи красить, понеже не словес крас- ных Бог слушает, но дел наших хощет». Он хотя и столп старовер- чества и раскола, да жития непорочного, святого... Иногда выпа- ханная плугом монета может рассказать о своем времени больше, чем писания тысяч учёных. Аввакум — золотая монета Руси, кото- рую еще не выпахало и не оценило время. Раскольники — одичав- шие ветви православия, которое является древом с мощными здо- ровыми корнями...» Поймёт ли, восхитится ль ангел Пашенька? Прочитала ль она вообще хоть одну русскую книжку за все свои пятнадцать лет? К стыду, он почти ничего не знает о ней. Вдруг молится не на образ, а на оборотную сторону доски! Все равно не отступится, он будет влиять на неё, как Луна на приливы и отливы моря, он разбудит её офранцузившуюся душу, Паша станет достойной близости к обра- зованнейшей государыне Екатерине Алексеевне, императрица при- зовёт её ко Двору, назначит своей фрейлиной и наперсницей... Боже, пустить жену в придворный развратный гадюшник и быть при ней, как граф Брюс подле своей Прасковьи, Паши, тоже Паши? Увольте-с, увольте! И вроде услышал холодный, низкий го- лос императрицы: «Надо будет — уволим, Павел Сергеич! Попал в стаю — лай, не лай, а хвостом виляй...» Эка занесло легкокрылого серафима! Мы, двуногие, удивитель- но самонадеянные животные, каждое мнит себя Богом раньше, чем становится человеком. Потихоньку начал опускаться на грешную землю. Опустил- ся. Перо как-то кособоко поковыляло дальше: «Порой бывает та- кое ощущение, будто надо мною зависла восхитительно крупная капля росы, и нежданно вдруг, как чрез увеличительное стекло, вижу в ней ужасно страшный и ужасно красивый мир, в котором нет места простым смертным. Я встряхиваю головой и оказыва- юсь подле тебя, мне сызна хочется жить и любить, любить тебя и жить для тебя, моя жемчужина... Я понял твой деликатный намёк в последнем письме: не разочаровался ль в казачьей царице-красот- ке? Милая Пашенька, чтобы разочаровываться, надобно сначала очароваться. Сего за собою не могу засвидетельствовать, в серд- це моём — только ты. На дикарочку смотрел и смотрю как на кра- сивое экзотическое животное, оказавшееся в клетке: хочется и по- гладить, и пожалеть лишь потому, что из него прелестнейшую шуб- ку выделают...» 526
Который раз порывался написать о том, как эта дикарочка едва не умертвила его, но только гуманным, искренним отношением к ней ему удалось привести её в покаянное чувство, заставить лить горь- кие слёзы и благодарить Бога за то, что отвёл её дерзновенную дес- ницу... Нет, не станет и в этот раз писать о том: вдруг сочтёт за де- шевое бахвальство! Историю эту расскажет при встрече, по «неча- янному» случаю: надо полагать, она чрезвычайный эффект произ- ведёт на впечатлительную Пашеньку. Это, мол, кривую душу не вып- равить благими наставлениями, а младая душа Устиньи не успела очерстветь... Годы и годы спустя, обнаружив грешную и гнусную тайну жены с братом, поиронизирует над собой: наивный, чем завоёвывал бла- госклонность юной красотки? Выспренне резонёрствовал, умничал, а Григорий сокрушил банальной лавиной разыгранных страстей, ка- ковыми он сокрушал, как окажется, всех глянувшихся ему женщин — вплоть до императрицы. А сейчас — о злодее Пугачеве. Пашу он очень интересует. В Симбирске очередь к нему, спрос на него, как на хороший товар. Хороший товар — что лёд: чем больше рук хватает, тем быстрее тает. Но у Пугачева от поглядельщиков не убывает, нервы у него — хоть наощупь пробуй: стальные. «Чернь к злодею не допущается, ибо от этих бестий всякое не- предвиденное злоумышление проистечь может. Людям же благо- родных сословий доступ дозволен, и на оных встречах случаются порой пресмешные конфузии, равно и прискорбия приключают- ся...» — Какая пикантнее, острее? Потемкин, подняв перо, начина- ет вспоминать. Может быть, эта? Вошел в камеру злодея дворянин, у которого в Казани разграблен и сожжён дом. Нос проваленный, рот лягушачий, безгубый. Загундосил, брыжжа слюной, размахи- вая руками: как смел ты, такой-сякой, имя священной особы на себя взять, как смел на священную дворянскую собственность посягнуть! Смотрел, смотрел исподлобья самозванец, хохотнул, пальцем по- тыкал: «Глянь, ваше превосходительство, как в ём дерьмо булькает! Барин, ты в зеркало смотрелся ли? Много я вашего брата-помещи- ков перевешал, но такой отвратной хари не попадалось. Знать, шу- стро от меня тикал, поди, все голяшки обделал?» Нет, пожалуй, другой курьёз опишет. Явилась в камеру Пуга- чева молодая дворянка в мехах и шелках, с причёской по последней моде — до потолка почти. По-французски — куафюра. Рассматри- вала самозванца через лорнет, брезгливо морщила губы и носик, отворачивалась: «Боше, о Боше, как сей человек мерсок...» Взор- вала Емельяна, вскипев, громыхнул цепями, рыкнул свирепо: «Што рррыло воррротишь, рррвотин-н-на недобитая?!» «Барынька брык в обморок, её понесли, а Пугачев, бестия, ржёт. Я ему сказал: за такие штучки он может дорого заплатить. Он 527
опять засмеялся, но потише, вроде бы раскаянно: «Где конь, ваше превосходительство, там и овод, где человек — там и грех. Барыня Бога всуе поминала. У таких Бог на устах, а чёрт на закорках». Одну подробность Павел Сергеевич не сообщил Пашеньке: ба- рынька описалась... «Сегодня к самозванцу меньший доступ, потому как я отыскал в Симбирске художника, и он пишет с него портрет маслом. Госу- дарыне императрице пошлём. Перед уходом домой — заглядывал, постоял за спиной живописца. Портрет почти готов. Похож на ори- гинал, но...Нет, это не кисть Левицкого, не кисть Рокотова. Не слов- лена живость черт лица, дерзостный огонь глаз. На облучке сидит усталый, равнодушный возница в кожушке со споротым воротни- ком, весьма сходственный с Пугачевым, но не истинный Пугачев...» Что, о чём ещё написать? Событий много, да любопытны ль они столичной девице? Ну, скажем, посещение Емельяна учёным Рыч- ковым. Оказывается, самозванец слышал о нём, даже поблагода- рил за «правдивое обсказание» в его книге жуткого сожжения жи- вьём жителей какого-то башкирского селения, чем несказанно уди- вил и Рычкова, и самого Павла Сергеевича, ничего не знавшего о том. «Мне про то мой секретарь читывал», — скромно заметил Пуга- чев. Потемкин пожалковал о том, что не познакомился с книгой рань- ше, щегольнул бы сейчас перед именитым автором. Прочтёт он её лишь через три года, когда услышит о кончине знаменитого иссле- дователя Оренбургского края. Очень удивился Пугачев, узнавши, что от первого до последнего дня Рычков пробыл в осажденном Оренбурге и весь адище тамош- него голодного сиденья пережил, что его усадьба под Оренбургом разграблена. Рассказ академика так растрогал Емельяна, что он пе- рестал хлебать принесённую ему уху, облизав, отложил свою не- крашеную ложку, а блюдо подвинул к Рычкову: «Угощайтесь, гос- подин хороший... Капитан, прикажи подать учёному ложку!» На- верное, предполагал: лихорадочный блеск и слёзы в глазах акаде- мика — от неутоленного до сих пор голода. Плакал же Рычков, вско- лыхнутый неизбывным горем своим: два месяца назад здесь, близ Симбирска, пугачевцами был убит его старший сын полковник Ан- дрей Рычков, «светоч и надежда великая» Петра Ивановича. Глядя на него, прослезился и Пугачев, пособолезновав и сказавши, что в сражениях у Корсуна под Симбирском не участвовал, был далече, у Саратова. А он, Павел Сергеевич, подумал: прослезившийся са- мозванец — не меньший актёр, чем граф Панин. Но в остальном глав- нокомандующий Пугачеву, пожалуй, лишь в денщики годился бы. Каким был Панин в тридцать три? А каким бы стал Пугачев в ленин- ские пятьдесят три? Как его глаза прянули, как напрягся весь, когда сказали, что перед ним победитель его — полковник Михельсон Иван Иванович! 528
Молчал, набычившись, а вслед ушедшему Михельсону сказал: «Где бы этому немцу меня разбить, если б не проклятый Чумаков был тому причиной... Утёр бы я нос у этого немца. — И снасмешничал: — Попросить мне было у него одну шубу, ему много их досталось!» Угадал Емельян, много чего его «легавому», неутомимому пресле- дователю выпало: и повышение в чине, и шпага с бриллиантами, и орден, и деньги, и деревеньки... Тайно от Панина он, Потемкин, распорядился заменить Емельяну драный кожушок на приличный длинный тулуп. Ни в каком письме не пересказать всех событий, коими с тем- на до темна переполнена жизнь председателя Тайных комиссий. А на сегодня написанного, пожалуй, достаточно: Пашенька уто- мится его русскую эпистолярию читать. Он изящно, любуясь куд- реватыми своими завитушками, вывел: «Обожающий, денно и нощ- но помнящий, молящийся за тебя Павел». Через немалое время вспомнит постаревший селадон, грустно усмехнётся: письма По- темкина Григория обожаемая Пашенька перевяжет шёлковой алой ленточкой и спрячет в злополучный ларец, письма Потемкина Пав- ла — выбросит. За окнами, с улицы, друг за дружкой протарахтели колёса ка- рет, процокали конские копыта. Он взглянул на часы, понял: от их сиятельства графа Панина разъезжались любители модного виста. 529
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ ...В Москве казнен не Пугачев, На Лобном месте вся Россия Распята черным палачом. Евгений Букин Когда наконец наревелись, наобнимались, Софья поднялась с колен, настороженно и строго взглянула на ту, которая как бы из-под крыл своих вытолкнула навстречу ей птен- чиков, дочушек её. — Кто ты? Захлебнулись, наперебой защебетали счастливые Гранечка с Кристиной, не отпуская мамкиного подола: — Тётенька Устя! — Она хорошая! — Нас не обижала! — И плакала с нами! Сводчатый потолок, тронутые плесенью кирпичные стены. За- решеченное окошко вверху, под ним — столик с горбушкой хлеба. И — стойкий, удушающий запах параши из угла, от двери. Пять шагов так, три — этак: просторно для четверых. Трошку увели в мужскую камеру. Главная роскошь — голые нары слева, а посредине их неж- данное солнышко, жаркие тюльпаны думки. Кристина на минутку ос- тавляет мамкин подол, кидается, хватает с нар драгоценность свою, показывает: — Вот, папкина! Софья берет подушечку, оглаживает пальцами, невольно дивит- ся нелинялости шёлка, стиранного-перестиранного, истончавшего, но не застиранного, свежего. Опять взглядывает на Устю. — Твоих рук? — спросила и ревниво заметила: пыхнули Устины бледные щёки. — Он с ней не расставался. Потом дочке подарил. 530
Надолго замолчали. Говорили глазами, памятью, душой понима- ющей, сострадающей. «Пригожая... Но какая замученная, исстаревшая. И глаза выли- нявшие — от слёз. Наверное, голубые-голубые были...» «Красивая... Емельян сказывал, семнадцать ей. Старшее скиды- вается. Вон, ковыль по вискам тронулся...За что ж ты так нас, Еме- льян? По колючкам, по буеракам. И душу, и плоть в кровь изодрал. Себя — тоже...» «Разлучница твоя? Разлучница ль? В косы вцепишься? В глаза кинешься? На Яике бабы так промеж себя. Ты загляни в серёдку, в душу мою: измаяна, издырявлена. А не каюсь, нет!..» «Рази ж она виноватая? Деточка ишо, горемыка изневольная...» В задержавшейся тишине Граня с Кристиной испуганно взгляды- вают то на мамку, то на тётеньку, догадываясь о чём-то нехорошем. Высший судия — Бог? Сердце? Женщины шагнули, сближаясь. Помедлив секунду, ещё шагнули, пали одна к другой, обнялись. Рас- плакались, уткнувшись лицами в плечо друг дружке... И потекли их дни да ночи в полутёмном, плохо обогреваемом ка- земате. Таясь девочек, шепотом, туманной иносказью, намёками — о сокровенном, о себе, а больше — о нём, проклятом, теперь уж навек неразделённом. Как вдовы. Не дуры, чай, чтоб верить помилованью. — Черешни хочу, — сказала вдруг Софья. — Вот вышла б поут- ру в свой сад, а по траве — роса, а по веткам — алая, одна в одну ягода. На каждой солнышко горит. Я б — горстями, полным ртом, с косточками... Люблю вареники с вишней. Доведётся ль? Нет ни мое- го сада, ни моего куреня. Спалили и солью притрусили... А Дон, на- верно, так же текёт и ничего не знает об нас. И чайки над им. — Я б воблочки погрызла, — роняет Устя. — Горсточкой из Яика запила б. — Ия рыбки хочу! — вскидывается Кристинка. — А я — вареников с творогом, — вышептывает Граня. — И кук- лу мою, какую спалили. — Солома дюже пахнет. Как на жниве в августе. Им принесли два тюфяка, набитых соломой, и теперь они рос- кошествуют. Софья поворачивается на бок, обнимает дочек, лежащих меж нею и Устей. — Айдате спать, деточки, можа, приснятся вареники али рыб- ка... Рыбка — не надо, рыба к болезни снится... В тюрьме даже малая нечаянность, пусть горьчайшая, стоит до- роже самого смелого чаянья. Вчера под охраной солдата с обнаженной шпагой выносила Устя парашу. Другой солдат по длинному коридору вёл навстречу смуглого, цыганистого бородача. Видно, с допроса. Чем-то знакомым показался арестант. Когда почти сошлись, ахнула, чуть парашу не обронила: 531
— Семён, ты?! Как споткнулся Шелудяков: — Уська? — Пшёл, пшёл! — подтолкнули обоих конвоиры. Устя, уходя, вывернулась: — Как наши, Семен? Он тоже обернулся: — Дети здоровы, Нюрынька с Марьей да Андреяшкой — тожеть. А папаня помер в тюрьме ренбургской, в июле иссё... Устя тукнула парашей о пол, бросая дужку, клонясь, заплакала в притиснутые к глазам ладони. Они еще не просохли после расска- за Софьи о том, как зарубили брата Горыньку. Свои зарубили, иуды. И генерал иуда, насчет папани врал, божился. Икнётся ему, подлюге! Солдат не подгонял, не ругался, наоборот, топтался, покряхты- вал, казалось, очень сочувствовал. Мало-помалу женщины узнали, что всех главных схваченных пу- гачевцев доставили в Москву и держат здесь, в огромном доме при Монетном дворе на Охотном ряду. Первый этаж и подвалы спешно отделаны под тюремные камеры и кабинеты следователей, под ком- наты для охраны. Второй этаж служит жильем для наехавших из Пе- тербурга сенатских и прокурорских чиновников. Председателем суда над самозванцем и его сподвижниками Ека- терина назначила Московского генерал-губернатора князя Волконс- кого, совершенно лишив его покоя. До привоза арестантов в перво- престольную он ежедневно наведывался в дом на Монетном, самолич- но удостоверяясь в надежности и быстроте производимых работ. Пе- реполненный усердием, пишет 5 октября Григорию Потемкину: «Ког- да злодей Пугачев сюда привезён будет, то, по мнению моему, кажет- ся надо его через Москву везти публично и явно, так чтобы весь народ его видеть мог, по примеру как Петр I, взяв Азов и в нём изменника Якушку, велел ввозить в Москву следующим образом: сделана была особливая повозка, на которой поставлена виселица и к оной тот зло- дей прикован был, а поверху над ним большими литерами надпись была его злодействам. Не прикажет ли всемилостивейшая государыня и ныне так же сделать, на что буду ждать высочайшего повеления». Ожидая распоряжений, 8 октября для подстраховки отправля- ет в распоряжение Петра Панина Смоленский драгунский полк. По- казалось — мало! Самозванец смел и коварен, а чернь ненадёжна: как бы чего не случилось! Следом посылает пять рот Нарвского пе- хотного полка. И тут получает высочайший ответ Екатерины от 12 октября. Она тоже робеет, не верит своему народу: Бог знает, что у него на уме! Поэтому повелевает при приближении к Москве усилить конвой и везти самозванца днём, «но без всякой дальней афектации и не пока- зывая дальное уважение к сему злодею и изменнику». 532
Ныне на дворе ноябрь, все злодеи свезены в Москву, Пугачев прикован цепью к стене, остальные тоже сидят в железах, за надёж- ными запорами. Для «наипристальнейшего разбирательства» отко- мандирован сюда Екатериной известный мастер сыскных дел, обер- секретарь тайной экспедиции Степан Иванович Шешковский. Тот прихватывает с собой проверенных в деле палачей Василия Могуче- го и Петра Гладова — дядю с племянником. Провожая, Екатерина на- ставляла: «Всенепременно выведай, не орудие ль Пугачев какой ино- странной державы». — «Всякими ль опросами можно выведывать, ваше величество?» — «Без крайностей, Степан Иванович. Под пыт- кой боль вопиет, а не истина. На последний случай — кнут. Сказыва- ют, он имеет благодетельную силу...» Екатерине очень хотелось, чтоб Пугачев признался: я-де подго- ворен, подкуплен чужеземной державой поднять против императри- цы бунт. Тогда всё выглядело бы благопристойно: не внутренние бес- порядки, не плохое царствование взбунтовали народ, а агент её, Ека- терины, заклятых врагов... Первой из жён самозванца увели к Шешковскому Софью. Вер- нулась довольно скоро — заплаканная, но сердитая. Усте не стала объясняться, отмахнулась: сама узнаешь! Узнала. Долгое пребывание в камере обостряет восприятие. В сумрач- ной комнате с окнами на север воздух спертый, пахнет ладаном и плавленным воском. По стене — лаковые доски образов в сусальных ризах, пред самым большим в углу чахнет подвешенная на цепочках лампадка. Лицом в сторону, к восходу, стоит сухощавый человек в долгополом, приталенном сюртуке, со звездой возле левого лацкана. Парик густой, с легкомысленной подзавивкой на концах, из-под него — дряблые долгие уши. Лик длинный, вроде бы истовый, но Усте ка- жется похожим на морду измученной клячи, у которой на висках ямы, а глаза в провалах. Читает стоя, значит — акафист. Эту книгу грех сидя читать. Думалось, он никого и ничего не слышал, увлечённый хвалебной песнью в честь Господа Иисуса Христа, Матери-Богоро- дицы и всех святых. Не знала Устинья Петровна, что сподобилась чести предстать перед самим Шешковским Степаном Ивановичем. Не обращая на неё внимания, он продолжал гугняво, врастяжку читать. Точь-в-точь, как читывала баба Ганя. Устя улавливала знакомые слова: «Рабы, во всём повинуйтесь господам вашим по плоти, не в гла- зах только служа им,как человекоугодники, но в простоте сердца, бо- ясь Бога...» Когда баба Ганя произносила эти поученья, Паша Ивана- ева сердилась: «Эт распочему повиноваться господам нашим? Кто их ставил над нами? Ужель Бог? Распочему рабы мы?» Баба Ганя мотала перед нею двоеперстием: «Не богохульствуй, окаянная! Святое пи- сание от Павла-апостола!..» 533
Устя вздрогнула от внезапного ржавого рыка: справа отворилась незамеченная ранее дверь, широкая, лабазная. Верно,крючья её на- рочно не смазывались, чтоб пугать людей. Как у Толкачёвых на улич- ная калитка, тоже рычащая, оповещающая о чужом. Живы ль, здо- ровы ль шабры? Так же ль тётя Аксинья, Архипиха, перевесив пудо- вые титьки через плетень, выбрёхивает свежие сплетни? Два бритых мужика, матёрый и молодой, громко шурша новыми парусиновыми фартуками и стуча сапогами, ввели, почти вволокли Пугачева, кинули на табурет. Отступили под дверную притолоку, вы- бугрив груди, — точно так, как у более узкой двери солдат, привед- ший Устю. Ждали дальнейших распоряжений. Но главный распоря- дитель, не дрогнув ни бровью, ни мускулом, продолжал читать. Усте б прислониться к чему, присесть. Чтобы не упасть. Само- вольно опускается на ближний табурет. Оглушил, потряс вид Еме- льяна: слабый, истощённый. Краше в гроб кладут. Глаза, как у боль- ной птицы: закисшие, с плёнкой, слезящиеся, с выпавшими ресни- цами. Старается сидеть ровно, «по-кучерски»: спина прямая, руки на худых, острых, как у подростка, коленках. Собранные в горстку ки- сти будто бечёвками привязаны. Пугачев, вероятно, понял её смятенье, улыбнулся сухим, пуга- ющим оскалом, хрипло спросил: — Страшен? — И — глуше, тише: — Судишь? Она отчаянно, со слезами замотала головой: нет-нет-нет! Немые, вопящие вопросы глаз: «Тебя мучают, мучают? Тебя бьют?» Знакомо, по-родному стрельчато сощурились веки правого глаза: «Можно ль было пряников ждать, касатушка? Прости за всё. Уйду с мольбою о милости. Прости». — «Прощаю. Не дура, сама в предугадках знала: на пока обвенчана. Зато тут, в сердце, навсегда, навсегда. Молю за тебя 1оспода нашего...»— «Храни и тебя Всевышний, голубка неповинная...» Наверное, почувствовал или узрил опытный экзекутор страст- ную переброску взоров, схлопнул и положил на стол вечную книгу. Задрав фалды сюртука, чтобы не помять, опустился в кресло. В свеч- ных огнях тускло блестели оловянные пуговицы мундира, такой же нехорошей тусклостью мерцали из глубоких впадин глаза. Зигзагом изогнулись тонкие губы. Но заговорил... Не верилось, что с этих жел- чных губ могут сходить такие мягкие, сладкозвучные слова, будто ок- руглялись и размягчались они в гортани, полной елея. Он назвал себя и по имени-отчеству, и по должности. Объяс- нил, что приставлен к делу велением ее величества государыни им- ператрицы Екатерины Алексеевны, а посему Богом заклинает отве- чать на вопросы правду, только правду, одну чистую правду и более ничего, кроме правды. — Ты ли, Устинья Петрова, по отцу Кузнецова, являешься вто- рой женой сего сидящего перед тобой человека? — Я. 534
— Тебя ли сей, дерзко взявший на себя имя почившего в Бозе государя Петра Федоровича злодей и изменник Емелька Пугачев по- велевал священникам именовать государыней императрицей? — Об том сама не слышала... И пошли, пошли вопросы — Усте, Емельяну, опять ей, опять ему... Пустые, показалось Усте, необязательные, по-казачьи — «пирог ни с чем». Вероятно, и Шешковский знал им цену, но правила того требо- вали, ведь и через сто, и через двести лет глянут в протокол, а в нём всё ясно, понятно, каждая буковка прописана его пером, пером сына коломенского полицмейстера, самоучкой познавшего грамоту, дабы пойти по стопам отца, дабы ревностным служением выбиться в люди, богатеть, покупать всё новые и новые деревеньки. Его истовость ско- ро заметили, Екатерина назначила Шешковского обер-секретарем Тайной экспедиции, стала поручать ему самые сложные сыски, по- тому как, по её словам, он «способливый дар имеет с простыми людь- ми и всегда весьма удачно разбирал и до тонкости доводил трудные разбирательства». Через его руки пройдут Радищев, Новиков, мно- гие иные противники режима Екатерины. Пугачев и Устинья обнялись в прощальном взгляде, и их развели по разным дверям. В своей двери Устинья столкнулась было с вхо- дившим, пригнувшимся под притолокой Павлом Потемкиным. Она за- стыла на мгновение, а он почему-то заробел и обошел ее, словно под- нявшуюся, готовую к броску кобру. Пожалуй, ему достаточно было и взгляда её: будто синим кипятком ошпарила. Принял его как ответ на то, каким увидела мужа своего. А каким увидел Пугачев «царицу» свою, жестоко посрамлённую им, Потемкиным, но не склонившую головы даже там, в Казани, когда вывел её и других преступников на площадь, когда тьме народа зачитал от имени императрицы написан- ное самим объявление, длинное-предлинное, надо признать, но зато полное патриотического пафоса и монаршего негодования. Доста- лось в нём и норовистой казачке: «Здесь видите вы... жену самозван- ца и злодея Устинью, которой чинить присягу не отвращались серд- ца, и уста произносили имя сей жены гнусного злодея в звании вы- сокого титла Императрицы. Взирайте и ужасайтесь соделанного без- закония таковых людей! Вот самая та, которую нарицали злодеи име- нем государыни своей, дочь яицкого казака, жена того самого зло- дея, который похитил имя покойного Государя Петра III, обольщал несмыслённых людей!..» Екатерина Алексеевна одобрила текст того обращения, понимает умница: пожар нельзя выжигать пожаром — останешься на пепелище. Впрочем, его тоже обеспокоил вид Пугачева. Когда Емельяна увели, он, заложив руки за спину, прошелся перед массивным сто- лом Шешковского, поизучал его склонённый к бумагам прилизанный по узкому темени, с завитками на концах парик. — Степан Иванович, не допускаете ли вы, что злодей Пугачев и 535
другие злодеи не доживут до эшафота? Ваши допросы весьма при- страстны. — Обижаете, Павел Сергеевич: в пределах разумного, только в пределах разумного. Ни дыбы, ни кнута, ни огня. Ну, подержали стой- мя в железной клетке, где ни сесть, ни лечь. Ногами отёк, распух, по- просил милости. Кое-что новое сказал. Ну, покормили селёдочкой, а водицы не давали. Через трое суток опять милости попросил... — Прекратите, Степан Иванович. — Потемкин выдернул из-за об- шлага мундира бумагу, развернул. — Из Петербург... Генерал-проку- рор Сената Вяземский Александр Алексеевич...Слушайте: «Её импе- раторскому величеству известно, что некоторые приличившиеся в важ- ных преступлениях колодники от изнурительного их содержания уми- рают, и для того высочайше повелеть мне соизволила сие примеча- ние. .. отписать касательно злодея Пугачева и его сообщников, дабы в содержании оных употреблена была вся возможная осторожность... Ибо весьма неприятно бы было ее величеству, есть ли бы кто из важ- ных преступников, а паче злодей Пугачев, от какого изнурения умер и избегнул тем заслуженного по злым своим делам наказания». — Сло- жил письмо, спрятал. — Вам понятно, Степан Иванович? Её величе- ству и суду нужны живые преступники, а не их трупы. — Разумею, разумею, Павел Сергеевич, да вот они, злодеи, нас не разумеют... Вы много ль добились от Зарубина-Чики, а ведь тоже... Потемкин заметно смутился. Шешковский напомнил его неудач- ную попытку «разговорить» Чику, понудить к покаянию. Трое суток держал «любимца и главного пособника Пугачева» в специальной мо- лельной, при кромешной тьме, но, как доложил императрице, «ниче- го истинного найти не мог». А может, истина проглянула раньше, на очной ставке Пугачева с Зарубиным? Молчал, ни в чём не винился казачий «фельдмаршал», только раз обмолвился: «Лучше б ты меня, государь, там, в Бёрдах, удавил». И всё. Как обрубил. Пугачев дрогнул на его слова глазами, отрицательно покачал головой: «Нет, Никифорыч, неправ ты...» Сколько ни «подъезжал» Потемкин, сколько ни грозился Шешковс- кий, больше ничего из них не взяли. Поразмышлял над их репликами сызна и сызна допрошенный Иван Творогов: «Может статься, Чика вспомнил пьянку в Бёрдах по случаю победы над генералом Каром? В пьяни проворонили сильную команду бригадира Корфа. За это Пу- гачев хотел повесить Чику. А в Табынске Чика с Ульяновым и други- ми шибко напились с горя, когда их армию под Чесноковкой расчир- хали. Пьянющих их и повязал табынский есаул Кузнецов». Так ли, это ли имели в виду главари, Зарубин не сказал. Молчал и всё. «Штучный экземпляр», — говорит Шешковский. Видно, все они такие, «штучные», атаманы-разбойнички, цари казацкие, цари мужиц- кие — Ермак, Булавин, Болотников, Некрасов. И Пугачев, конечно, 536
который, несомненно, на голову выше своих печально знаменитых предшественников. Одного ранжиру с ним и его «генералы» — тот же Зарубин-Чика, Перфильев, Соколов-Хлопуша, Белобородов... Нет им числа. Доколе? Пока есть неустройство России? А какое оно должно быть, устройство? Всем всего поровну? Хлеба, жилищ, рос- коши, любовников, любовниц? История цивилизации, опыт челове- чества вздыхают сокрушённо: никогда сего не будет. Ни-ко-гда!.. 2 Детям велено остаться в камере, а женщин вывели во двор, уса- дили в розвальни, запряженные обросшим инеем савраской. Впереди и по бокам скакал конвой из верховых драгун, часто хватавшихся за носы и уши. Мороз гасил выдых прямо у рта. Рывка- ми схватывалась позёмка, как самоубийца, кидалась под копыта и сани, чудилось, это она, передавленная полозьями, смертно визжа- ла, леденя уши стиснувшихся в санях женщин. В одном направлении мчались тройки, пары, одноконки, рыси- ли верховые, толпами спешил молчаливый народ.. И жёны Емельяна знали: их — тоже туда, на Болото, на казнь. Ибо еще в Казани потём- кинское всенародное извещение обещало: «Жена же злодея Устинья и первая его (жена), донского войска казачья дочь именем Софья, будут свидетельницами кары злодея в Москве». В камерах на Монет- ном еще вчера стало известно объявление по городу московского обер-полицмейстера Архарова, что сегодня, 10 января, в 11 часов утра «на Болоте главные преступники будут наказаны смертию». Спешившего от Каменного моста к площади народу было так гу- сто, что драгунам приходилось покрикивать, чтоб пропустили сани с арестантками. Потом их провели за выстроенные войска, поставили напротив высокого, в полтора человеческих роста, эшафота из све- жих досок, с перилами вкруговую. Посредине свечой высился столб с воздетым на него колесом и с острой железной спицей. Устя, наверное, омертвела нутром, инеем схватилась, её будто куры опели, тупо удивляется, почему это вцепившаяся в ее локоть Софья колотится такой частой мелкой дрожью, даже зубами прицо- кивает. Туповато, отстранённо думает о взнесённом колесе: «Прям как у нас на хуторе: днём горшки выжаривать на солнышке, ночью — горшки с молоком на каймаки ставить... Спица — не знай зачем... А палачи сидят на долгой колоде, как на завалинке, и пьют вино из стакана кругового. Фартуки, быдто на мясниках. Топор страшенный в колоду воткнулся, топорище задрал, как кошка хвост...» Оторвалась от эшафота, повела взором, опомнилась, поняла: толпища измаялась, истаращилась, ожидая Пугачева. Слышит за спи- ной, из плотной шеренги солдат — негромкое, простуженное: 537
— Народу, никак, больше, чем на коронацию государыни импе- ратрицы привалило. — Дык не одни ж москвичи, — столь же осторожно отзывается другой голос. — Набеглых с губерний тьма египетская... — Не-е, не то, Евдокимушка: чернь проститься пришла... Колыхнулась площадь, всё задвигалось, стиснулось, кто-то вскрикнул, придавленный. Одним частым, нервным дыхом задыша- ло: «Везут!..Везу-у-ут!..» Первыми звонко известили о том мальчиш- ки, гроздьями повисшие на деревьях, следом шумнули, подтвердили взрослые зеваки с крыш. Из всех окошек пялились любопытные, плю- ща о стекла носы. Из-за угла тяжелой поступью вышел отряд кирасир, блестя над- раенными нагрудными латами. За ними шестёрка лошадей тянула нео- быкновенной высоты сани с помостом. Устя до боли стискивает у гру- ди руки: он! Пугачев в нагольном тулупе, без шапки, на передней ска- мье, спиной к вознице. Вруках оплывают толстые горящие свечи. Бес- престанно кланяется на обе стороны народу, играет бровью и глазом, словно радуется накатному гулу восхищения одних и неутолённой не- нависти других. Замечает Устя: собой Емельян премного лучше того, каким видела в Симбирске. И радостный... Его убивать везут, а он ра- дуется! Людей увидел — с того? Наверно. Соскучился. Рокочет: — Пр-р-рости, нар-р-род пр-р-равославный! Отпусти мне, в чём я согр-р-рубил перед тобою! Пр-р-рости, не помяни лихом!.. Его долгое «р» рокотом уходящей, прощальной грозы укатыва- ется, бьётся о купола и кресты храма Василия Блаженного, выпу- гивает из колоколен взмывающих к солнечному небу голубей. Устя недоумевает: «В чем винится? Может, в том, что не осилил супоста- тов?» И вдруг ёкает сердце её от всполошно отчаянного, дерзкого выкрика: — Прррощаем, государь! Пррррости и ты нас, окаянных! «Окаянных... янных... янных!» — понеслось озвученное моро- зом, звонкое эхо. Видела Устя, как с вороного тонконого жеребца зыркнул за плечо главный полицмейстер: «Ротмистр!» Усатый слу- жака понял начальника: тут же несколько полицейских, архаров- цев, как их, по фамилии полицмейстера, называли москвичи, вбу- ровились в толпу — искать смельчака. Да куда там! Загудела толпа, заволновалась, того гляди самосуд устроит, к эшафоту хлынет, сол- датские шеренги сомнёт. «Кру-у-гом ать!» — и солдаты повернулись лицом к толпе, ощетились штыками. У господ динькнула, наверное, та жестокая минута, когда в животе образуется тоскливая пустота, а душа уходит в пятки. Нет, чуда не случилось: на штыки и пули толпа не пошла. Веро- ятно, при ней не оказалось своего Емельяна. И Устя, остывая, чув- ствуя, как от щек отливает огневой сполох, снова смотрит на мужа, крепче притискивает локоть Софьи, чтобы та не упала. 538
Четырнадцатилетний дворянский сын, будущий поэт и друг Гав- рилы Державина Иван Дмитриев был в те минуты на площади, он на- писал: «Я не заметил в чертах его лица ничего свирепого. На взгляд он был лет сорока, роста среднего, лицом смугл и бледен, глаза его сверкали». Рядом с Емельяном окаменело стоял Афанасий Перфильев, по воспоминаниям другого очевидца, «человек небольшого роста, суту- лый, рябой и свиреповидный». Напротив них сидели священник в ри- зах, с крестом в руках, и чиновник Тайной экспедиции в медвежьей дохе, со свитком на коленях. За санями, в окружении солдат, следуют другие осужденные, для облегчения шага приподымают цепи. От них отделяют троих и ставят под врытые по бокам эшафота виселицы. Всмотревшись, Устя узнаёт Ивана Шигаева, Тимофея Падурова, Ивана Торнова-Персия- нина. За их спинами замирают палачи. Остальных делят на две груп- пы и разводят вправо и влево от длинной лестницы, по которой под- нимаются Пугачев, Перфильев и священник с чиновником. Устя рыщет глазами — знакомых ищет. Находит. Ну да, ну да, это ж, слева, Почиталин Ванечка младобородый! А рядом с ним За- рубин дядя Ваня.. .Может, справа кто есть? Знамо, есть! Затюшка пре- подобный, Сенюшка Шелудяков. Там, при встрече в тюремном кори- доре, не успела спросить про самого-то. Он же, хитрован поганый, сторонился смуты. За что ж? И в оковах, как все. Поди, за то, что большой роднёй Емельяну случился? Свояк! Да ведь средь кого ока- зался? Средь изменников. Вон, в серёдке, Федулеев с Чумаковым... Их-то и вовсе — пошто? Тоже в железах. Они ж Емельяна вязали, властям сдали... Хлёсткое: «Н-на караул!» Солдаты от ноги к плечу притискивают ружья, замирают, пуча глаза. И не всем понятно: то ли экзекуторам такая честь отдается, то ли самозванцу. Сугубо монотонный, но хоро- шо слышный голос чиновника читает «во всенародное известие» при- говор. Схватывает Устя: «...тридцати трёх лет от роду...» Удивляется: «Вона, возраст Христа!» Спрашивала как-то: сколько тебе лет, госу- дарь? Усмехнулся: «Государевы годы — в его царствии...»Всяк по себе стремена примеряет. А ещё добавил, опять усмехнувшись: «Любимцы богов, Устя, умирают молодыми». Господи, что за околесица в башку лезет! Священник обмахивает приговоренных крестом, вслед за чи- новником спускается с эшафота. Самый плечистый палач засовывает рукавицы в карманы, поплёвав в ладони, выдёргивает из колоды то- пор. Емельян перестаёт кланяться, скачет глазами по толпе. Ищет кого- то? Может, их, жён своих? Рывком останавливается на правой кучке, на изменниках. Творогов роняет голову, Чумаков уводит взор в сторо- ну, сутулится зять Семён, ёжатся остальные. Беглый взгляд Емельяна — по крестам Василия Блаженного, по куполам кремлёвских храмов, по морю людскому: «Прости, народ православный!..» 539
Палачи кидаются, рвут с него длинный белый тулуп, разрывают полукафтанье, оголяя грудь и плечи. Заваливают назад, шеей на плаху. «Шеей?!» Невдомёк всем, что явились свидетелями царской и бар- ской милости. Неведом смертным долгий неуступчивый торг: как Еме- льяна казнить? Их сиятельство граф Панин настаивал: колесовать! Это — когда у распростёртого на колесе человека обухом топора или ломом перебивают кости и оставляют умирать долгой мучительной смертью. Не колесовать, так ребром на крюк! Князь Волконский и Павел Потемкин стояли за четвертование: отрубить руки, ноги, по- том — голову. От императрицы пришло тайное повеление: не мучить, сразу же отсечь голову. Устя подхватила терявшую сознание Софью и тем отвлеклась. В следующую секунду уже видела, как один из палачей быстро при- ставил к столбу зыбкую длинную лестницу, как другой прытко, слов- но кошка, взбежал по ней и надел на спицу Емельянову голову. Глаза Емельяна не успели зажмуриться на взблеск топора. Что он видел в излётный свой миг? Однажды обмолвился: «При последнем моём вздо- хе Господь склонится надо мной и горько заплачет. Жалко Ему будет меня...» Озоровал? А вправду: явился ль Бог, когда взнёсся топор? Наверное, Его пушистая борода, пахнущая ладаном и воском, кос- нулась запрокинутого лица Емельяна, голубые глаза плакали. Боже, зачем у Тебя такие глаза? Голубые глаза всегда беззащитны... Ты, Гос- поди, плакал ли и тогда, когда распинали Сына Твоего Иисуса? Как же это, Господи?.. А может, дорога в небо рухнула, и Господу не по чему было спу- ститься к святому грешнику, перенять вскинутый топор? 540
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ Придет день Поминовенья, — Помяни меня, Россия... Галина Топаева 1 В Петербурге не зима, а чахоточная немочь. С залива тянет сыростью, и кажется, что вселенная провоняла мокрой псиной. Последний раз небеса громыхнули на исходе ав- густа, молния, открещиваясь, размашисто мотнулась слева направо: живите, как хотите, будь вы неладны! После того и пошло, и пошло моросить да чавкать. Ждали снега, а он, верно, заблудился где-то на сибирских про- сторах. Под стать погоде и состояние Екатерины: бесперечь глаза на мокром месте, шмыгает покрасневшим носом. А ведь совсем недав- но счастливейшей себя считала: заключён славный мир с задавалис- той Портой, пойман и скован Пугачев, вот-вот она родит сына. Труд- но дыша, часто клала руку на гору живота: как ты там, малыш? Радо- валась: ни одно выношенное ею дитя не вело себя столь мятежно. О, как они с Григорием ждали сына! Давно приготовили имя: Кон- стантин. И судьбу его начертали: царь, наместник российской коро- ны в византийском Констанинополе, в русском Царьграде, который турки отняли у христиан, назвали Стамбулом, сделали своей столи- цей. Сын будет Константином XII. Он продолжит православную ди- настию Палеологов, прерванную Константином XI, павшим при за- щите Царьграда. Пока подрастёт сын, Россия отдохнет, наберётся сил, обретёт верных союзников и сокрушит османов, навсегда вышвырнет их из Европы. То есть восстановит историческую справедливость. Разве Вольтер был неправ, написавши ей: «Придёт время, когда всякий свет будет исходить к нам с Севера»? 541
Да, но родилась дочь... Жизнь штука коварная: ищешь под ёлкой новогодний подарок, а натыкаешься на дрянь. Екатерина не могла утешиться, без конца ревела. Потемкин весело сердился: «Ну дура-баба!» Вслух ворковал, уцеловывал: — Да я тебе, матушка сладкая, дюжину сынов смастрячу, вот только поправься! Уцеловывал и любовался ею. В молодости, помнил, была она умной смелой рысью, сейчас — сторожкая мощная медведица, спо- собная небрежно, мимоходно перешибить лапой спину даже са- мому крупному зверю. У неё хватило ума не поехать в Москву за- годя и стать соучастницей казни Пугачева там, где Петр 1 собствен- норучно рубил головы стрельцам — своим подданным. Не царс- кое это дело. А врагам... Любому врагу перебьёт хребет. И осма- нам — тоже, дай срок. Вместе перебьют — она и он, царственная чета. Ведь поклялись обвенчаться. Вот соберутся в Москву, там, в древней русской столице, и примут брачный венец. И сыну у них быть. Быть! В нём, тридцатипятилетнем, вулкан, силиша — мёрт- вую разбудит, обрюхатит! А Катюше — всего-то сорок шестой, в ней огня ещё — на пятерых хватит. Где дочь, там и сыну быть... Дочь он немедленно забрал и отвёз к старшей сестре Марье Самойловой. Там и взрастёт статная голубоглазая красавица Ели- завета Григорьевна Тёмкина, станет особой нрава лихого и беза- лаберного. Почти всё свое немыслимое наследство она промотает смолоду, потом обвенчается с отставным херсонским губернато- ром греком Калегеоргием и нарожает ему кучу детей. Явление дочери Елизаветы меняло многое, но не отменяло по- вседневного царствования. Принесли на утверждение сенатский приговор Пугачеву. Ека- терина перечитала его, обмакнула перо в чернильницу, задержа- ла над бумагой... Вчерашним вечером графиня Брюс обронила: — Государыня Елизавета Петровна за все годы царствования ни одного смертного приговора не подписала... — Тебе его жалко? — О репутации твоей, Като... Просвещённая монархиня и... Да, Европа станет злословить, да, сожалеюще вздохнут Воль- тер, Дидро, Гримм... Но, черт побери, она еще не придумала, как построить вегетарианскую Россию! Пусть этим озаботятся буду- щие монархи. В конце концов, не всякое новшество — благо. Вро- де этой вот отмены смертной казни. Или бритья дам наголо. Ели- завета Петровна обрила их и повелела носить черные французс- кие парики. Крайности, зело противные россам. — Тебе всё-таки жалко Пугача, Паша. По глазам вижу. — Какие они у меня выразительные! — хмыкнула Прасковья. — Жалко, Като. Таких на племя, на улучшение рода... — Ох, Паша, кого-кого, а Стенек да Емелек русские бабы на- 542
рожают несочтимо. Добро б — Дежневых, Хабаровых, Ермаков Тимофеевичей! Я и без того весьма милосердна, сама знаешь. А «маркиза» и мне жалко. Хотя на портрете, м-м, на портрете невзра- чен, как это по-русски... плюгав. — Оригинал, сказывают, непередаваем, имеет, сказывают, свою знатную особливость... Конечно, имеет. Да еше какую! Расшатал, раскачал матушку Россию, едва с трона её, Катерину, не спихнул... Не-е-ет, таких на племя грех оставлять. Хватит того, что они самосевом плодят- ся. А таких, как те, какие предали самозванца? Паша говорит, что таких в первую очередь надо вешать, мол, древние так и поступа- ли. Эти-то, связавшие Пугачева, сначала ей, государыне, и прися- ге изменили, а потом ему... Екатерина подписала смертный приговор. Пугачева казнили. В Петербурге выпал, наконец, первый настоящий снег, раз- легся всюду пышными вальяжными сугробами, сделалось светло и празднично. Двор засобирался в Москву. Екатерина намеревалась пробыть там несколько недель, при- глядев для того усадьбу за городом, которая получит имя Царицы- но. Старую столицу она не любила. Неприязнью дышит каждая строка ее мемуаров: «Москва — столица безделья...Дворянству, которое собралось в этом месте, там нравится: это неудивитель- но; но с самой ранней молодости оно принимает там тон и приёмы праздности и роскоши... Они охотно проводили бы всю жизнь в том, чтобы таскаться целый день в карете шестериком, раззоло- ченной не в меру и очень непрочно сработанной, этой эмблеме плохо понимаемой роскоши, которая там царит и скрывает от глаз толпы нечистоплотность хозяина, беспорядок его дома вообще и особенно его хозяйства. Нередко можно видеть, как из огромного двора, покрытого грязью и всякими нечистотами, выезжает осы- панная драгоценностями и роскошно одетая дама в великолепном экипаже, который тащат шесть скверных кляч в грязной упряжи, с нечесаными лакеями в очень красивой ливрее...И мужчины , и женщины изнеживаются в этом большом городе, они там видят только пустяки и занимаются лишь пустяками, которые могут опошлить и самого выдающегося и гениального человека». Ответный неприязненный сквозняк старой столицы Екатери- на почувствовала еще во время коронации. Тамошняя публика куда более горячие знаки внимания отдавала ее сыну Павлу. «Полагаю, в сей мой приезд случится то же самое», — подумала она, собираясь. И не ошиблась. Приедущего следом цесаревича Павла опять будут приветствовать многолюднее и горячее, чем её. Однако менять установившуюся традицию отмечать в древ- ней столице важные государственные события грандиозными 543
празднествами она не решалась. Заключение выгоднейшего для Рос- сии Кучук-Кайнаджийского мира стоило больших торжеств, вели- кого чествования победителей во главе с фельдмаршалом Петром Румянцевым. Екатерина переступила через свою гордыню: Двор вы- ехал в первопрестольную. Ни у кого не спрашивала, но догадыва- лась: караван двинувшихся вслед за ней подданных сильно пото- щал в сравнении с тем, какой сопровождал на коронацию. Тогда, по донесениям полиции, её сопровождало около 80 тысяч человек. Пе- тербург обезлюдел, улицы поросли травой. Григорий проследил за тем, чтобы путешествие было неуто- мительным и приятным, приговаривал: «У Европы уж стоячих мест не остаётся, а мы можем лёжа пораскошествовать в санках...» По- лучился большущий крытый экипаж, аля дормез на полозьях, где даже почивать можно. Он украшен золочёными вензелями Екате- рины, на окошках шелковые занавески с её ж монограммами, из- нутри обит коврами и мехами, сзади и спереди — мягкие диваны с легкими столиками, посередине — низкая, похожая на черную так- су, железная печка, лапками привинченная к полу. Рядом, в жестя- ном коробе, — берёзовые поленья. Этот комфортный домик на по- лозьях никакие сугробы не уваляют. Дюжине великолепных, с ко- жаными кокардами на головах, лошадей, запряженных цугом, по- парно, он не в тягость: посвистывает ветер в расчёсанных гривах, посвистывает кучер на облучке и форейтор-жокей на передней паре, посвистывают подрезные полозья, с запяток саженные гай- дуки в меховых венгерках и высоких медвежьих шапках не успева- ют на каждый верстовой столб оборачиваться, на каждую дерев- ню, словно ожидая от них низких поклонов вслед. В уютном тепле экипажа мчатся четверо: Екатерина, Потем- кин и чета Брюсов. Дорога уколыхала, упокоила Екатерину, сей- час ей верилось в то, что Григорий-де «постарается». А встреча с Москвой наполняла ожиданием сумасшедшего упоенья: там они с Григорием тайно обвенчаются. Решено: навечно — вместе. Боже, какое это счастье быть женой, супругой, когда рядом — могучее крыло, которое и прикроет, и вознесёт! Полцарства и коня в при- дачу? Господи, женщина царство отдаст, если полюбит! А Екатерина любит. Она не видит ни сидящей рядом Паши, ни её мужа напротив, видит только его, любимого. Он откинулся на спинку дивана и прекрасен, как молодой бог: высокое чело оза- ряется нестерпимо голубым оком, светлые волнистые волосы па- дают на раскатистые богатырские плечи, обтянутые бирюзовым, в золотой шнуровке доломаном. Через плечо — белая тонкая шаль, кисти её — до носков широких бархатных сапог. Придерживая ки- сти, он время от времени наклоняется к остывающей «таксе», от- кидывает дверцу и, будто под её хвост, вкидывает очередные по- ленья. Сразу же начинается частый громкий треск, словно кто-то 544
орехи щёлкает, жестяная труба отзывается радостным гудением, бока печки краснеют, а заиндевевшие было окна бурно вспотева- ют, радостно слезятся. Григорий отводит занавески и обшлагом доломана протирает окошки, взглядывает в своё и сейчас же замирает взором на Прас- ковье Брюс. Та начинает волноваться. Екатерина замечает это и предугадывает: ее Григорий нянькает очередную scabreuse (скаб- резность). Утром, когда садились в экипаж, уже обменялись «лю- безностями». Григорий сказал: «Вы, графиня, сегодня великолепно выглядите!» В ответ спасибо сказать бы дурёхе или промолчать, а она, с каким-то намёком: «О вас я этого не сказала бы, Григорь Алек- сандрыч». Он не остался в долгу: «А вы соврите, как я!» Екатерина не ошиблась в предположении. — Государыня-матушка, — вскликивает он, — глянь за окош- ко, сколько там заячьих следов — неисчислимо! Как узнать, какой — зайца след, какой — зайчихи? Графиня Прасковья Александров- на знает. Поймал дворовой человек косого за уши, спрашивает: «Ваша графская светлость, как определить, кто это: он или она? Под хвостом ничего не понял...» — «Глупый ты человек, Прошка, — уко- ряет графиня, — что можно понять под таким коротким хвостом? Ты отпусти зверушку и смотри: если побежал, значит, он, если по- бежала, значит, она». Серебром рассыпается Прасковья, смеется Екатерина, в ку- лак похохатывает, покашливает генерал Брюс. А Потемкин строг и сосредоточен, как распорядитель похорон, взором словно мерку с Паши снимает. Та это видит и задирает его: — А молодые ведьмы там не скачут по веткам? — После того, как Бог создал женщину, графиня, нужда в ведь- мах отпала. — А чертей не заметил, Григорь Сандрыч? Кстати, почему чер- тей изображают рогатыми? — Какими их изображать, коли им, страшным, поголовно из- меняли жёны? — Не из-за тебя ль, Григорь Сандрыч, рогоносцами стали? Екатерина видит, что у Потемкина чешется язык ответить чем-то сногсшибающим, но он удерживается, откровенно любу- ясь броско разрумянившейся Пашей, но Екатерина уже не рев- нует, ибо поняла, что у него о неувядаемой графине своё усто- явшееся мнение. Мол, ума у Паши не больше, чем у розы, кото- рая способна только глаз радовать, только украшать, ни на ка- кое деловое умничанье графиня не способна, если рядом с ней оказывается понравившийся мужчина. Тут начинают действовать лишь чары, лишь кокетство, лишь лисьи уловки, кошачье мурлы- канье и... щучья миллионнозубая хватка. Ежа против шерсти про- глотит. Паша знает: ум женщины не должен отвлекать мужчину 545
от её прелестей. У розы ведь всегда больше поклонников, чем у полезной луковицы. Убаюканная лёгким покачиванием, чуть слышным поскрипом полозьев, Екатерина уносится в заоблаци, откуда без сожаления, без глупой ностальгии отыскивает маленький клочок неуютной, хо- лодной земли, где она росла нелюбимым нескладным цыплёнком, где остались её мать, отец, сёстры. Соскучилась? A-а! Она давно вы- рубила в себе цербстские корни, она не уронила на ту жалкую по- чву семя — и не сожалеет о том. Но почти ребёнком насильственно пересаженная на русскую землю, вобрала ее соки, её историю, её правила и поняла: здесь твоя, Катерина, отчизна, в неё ты пустила жадные молодые корни, монолитом слилась с этой страной, и бес- трепетно вытаптываешь, выкорчёвываешь всякую поросль, если она застит тебе твое Солнце. Назад, в ублюдочное княжество? Упаси Боже! А теперь-то и вовсе, когда страшный «маркиз» пойман и обез- главлен! Ей, опять только ей принадлежит неоглядная держава, края которой даже с небес не увидать. Она — царица этой страны, этого молодого народа, недавно начавшего свою историю. Народ русский — непредсказуемый народ, как непредсказуем урожай его суро- вых пашен. Этот народ — пока что свободная сила, которая часто действует по наитию, на авось, не страшась ни ошибиться, ни рас- шибиться. Важно, чтобы он, в силу своей беспечности, в пути не уснул. Но его не за руку нужно вести, не указывать ему путь, — это Екатерина уже «разжевала». Его будить надо, время от времени встряхивать. Для того она этим народом и посажена под державно- го двуглавого орла. Этот народ дал ей в помощь лучшего своего сына — Григория, Гришу, мужа. И на её Руси, на их Руси никогда не пере- ведутся Ермаки, Хабаровы, Дежнёвы... — Болотниковы, Разины, Булавины, Пугачевы!.. Она даже вздрагивает: будто с небес звучит громкое, насмеш- ливое продолженье её перечня имён. Тряхнула головой, очнулась: Господи, да это граф Брюс произносит анафемные фамилии, раз- вивая какую-то мысль! — Да-да, господа, сколько существует и сколько будет еще су- ществовать подлунный мир, столько явление Болотниковых, Рази- ных, Булавиных, Пугачевых будет неизбежным. Ну, у немцев, у ан- гличан, у французов, конечно, иные имена явятся, но суть останет- ся одинаковой: дать меньше, взять — больше, отнять и — разде- лить. Граф смугл, но к вечеру становится почти чёрным, как арап. Ибо сколь ни тщательно бреется поутру, чёрная щетина немедлен- но вылезает по глянцевым щекам и скулам, начинаясь почти от са- мых глаз. Сейчас он воодушевлён, и щёки его рдеют, как бока печ- ки. Он утверждает, что пока на Руси есть казаки, покоя ей не ви- деть. Хотелось спросить: «Сам додумался, граф, или Паша унюхала 546
и передала?» Екатерина с Григорием уж всячески перетолковали насчет этих бунтарских гнездовий. Гриша уже подготовил для нее указ о переименовании Яика и яицких казаков, а также их столицы. Будут Уралом, уральскими, Уральском. Она подпишет, она обяза- тельно подпишет сей указ — для совершенного забвения всего слу- чившегося на Яике. Гриша рекомендует и Запорожскую Сечь ра- зогнать, её казаков переселить на Кубань. Дескать, пусть обжива- ют и охраняют новые, отвоёванные земли. И волжских казаков пред- лагает удалить на кавказскую линию... О светлая головушка, как Екатерине легко будет царствовать при ней. Полная своей бурной плотской любовью к нему, полная самых отважных державных планов, Екатерина обрела несуетность и бла- годушие дородных русских женщин, у которых дом — полная чаша, муж — золото, дети сыты и здоровы. Ни за что б не поверила она, скажи ей кто-то: недолгой окажется ваша плотская страсть, дверь между вашими спальнями хотя и не будет заколочена, но её густо заткёт пыльной паутиной. Екатерина была женой, супругой, но она была и умницей-императрицей. Держать гениального исполина воз- ле своего стремени? Нет уж, пускай мчится туда, где нужней для славы державы, для её, Екатерины, славы. Он станет губернато- ром, наместником её на огромной, освобождённой от владычества турок территории, прославится делами ратными, государственны- ми, станет светлейшим князем, станет Потемкиным-Таврическим, обладателем несметных богатств, он до конца дней своих будет вер- нейшим и умнейшим соратником Екатерины, но на второй подушке в её спальне будут лежать, сменяя одна другую, иные смазливые головки. Пускай не за ним было право первой брачной ночи, но за ним останется негласное право назначать и отстранять фаворитов, которые будут согревать её старение. Последняя точка в их аль- ковной карьере — за ним, бессменным почётным фаворитом. Мно- готочием окажется только судьба последней привязанности Ека- терины — Платона Зубова, которого Потемкин «поставит» ей, но ко- торый окажется неблагодарным, хамовитым ничтожеством. Выши- бить эту ничтожность из царицыной спальни исполинским щелч- ком помешает лишь ранняя смерть Потемкина от малярии, схвачен- ной в азовских и кубанских плавнях. Екатерина получит прощаль- ные, написанные слабеющей рукой строчки: «Матушка, всемилос- тивейшая государыня! Нет силы более переносить мои мучения... Я для спасения уезжаю». Карета мчала его из Ясс в новоявленный Николаев. Не домчала: в пути помер. Из всех неподдававшихся подсчёту богатств, коими осыплет его Екатерина, в исходный час ему пона- добятся всего лишь два захватанных медных гроша. Ими прикроет остывающие глаза обожаемая светлейшим племянница и любовни- 547
ца княгиня Сашенька Браницкая. Рыдающая Екатерина исповеду- ется Гримму: «Страшный удар разразился над моей головой — мой ученик, мой друг, можно сказать, мой идол, князь Потемкин-Таври- ческий — умер...» Нет, хорошо все-таки, что человеку неведом его завтрашний день. Иначе б он не создал цивилизации, не ринулся б обживать космос... А может, счастливее был бы? Ел бы коренья и улиток, на- готу прикрывал бы пальмовыми листьями. Неизвестно, чьё счастье полнее: того, кто в доисторических джунглях жил, или того, кто в современных городских джунглях живет? — Ваше сиятельство, — вдруг перебивает Потемкин рагла- гольствования генерала, — а сколько черни убито в пугачевскую смуту? Тот, прерванный на полуслове, поворачивается к нему, смот- рит так, словно тот сморозил глупость. — Убытки пусть владельцы душ подсчитывают. Чернь подсчи- тывать — всё равно что считать головастиков в пруду. Потемкин сидит рядом с генералом, слепым оком к нему, по- этому Брюс не видит, как освирепел зрячий глаз, искрами брызнул, запарусили крылья орлиного носа. Екатерина знает: сейчас скажет, возможно, что-то чрезвычайно бестактное. Такой вот, неподфуго- ванный к общему стандарту: с высокими сановниками вызывающе высокомерен и даже груб, с простым человеком — мягок, благоже- лателен. И ведь вправе будет обидеться внук генерал-фельдцейх- местера, ближайшего сподвижника Петра Великого на сына заху- далого полковника. Нет, понял её умоляющий взгляд, смирил дыхание, сказал нео- бижающими рывками:: — Зря... Зря вы так, граф...Все хотят жить... Интересовался я, рапорты победителей читал. Под Татищевой крепостью две тыщи человек черни убито, под Троицкой крепостью — более четырех тысяч убитыми и ранеными, почти тысяча легла под Казанью, две тысячи — под Чёрным Яром. Из шести тысяч взятых под Черным Яром в плен граф Панин освободил от наказания только триста че- ловек. Остальные казнены, сечены шпицрутенами, кнутом, плеть- ми с урезанием ушей, сосланы в каторгу. А кто пахать землю будет, кого в солдаты брать, с кем на Царьград идти? — Потемкин, похо- же, опять закипал. Откинулся на спинку дивана, сцепил пальцы рук на животе, прикрыл глаза. Спасая зависшую паузу, Екатерина кидается к окошку: — А посмотрите, посмотрите, как сороки в свежем снегу купа- ются! Зрелище действительно забавное. С вершины высокой берё- зы на краю поляны сороки одна за другой падали в глубокий пуши- стый снег и неистово трепыхались в нём, вздымая солнечную ис- 548
кристую пыль. Когда взмывали обратно на берёзу, от взмаха кры- льев на снегу оставались красивые зубчатые полукружья. — Вши заели, — мрачно бросает Потемкин, рассмешив Прас- ковью, её смех — как колокольчик к вниманью и примиренью. Но Потемкин по-прежнему мрачен. Поляну с принимающими ванну со- роками проехали, и он снова откидывается. — Вот подсчитано, граф, и доложено государыне: за год пугачевских злодейств живота ли- шены до 700 дворян обоего полу, 135 разночинцев, 53 священни- ка, 86 дьяконов и церковных служителей, 35 купцов, 167 дворовых людей и 108 крестьян. Трёх тыщ, Яков Александрович, не набира- ется. А воплей — на мильон! Зато о черни, о мужиках — ни слова. Будто нет их в России. Послушать — в России вообще нет людей. Есть генералы, сенаторы, князья, графья, дворяне и... безликая чернь. — Человек — только один! — звонко вмешивается Прасковья. — Это — государь, помазанник Божий! Ныне, Божией милостью, — государыня императрица Екатерина Алексеевна! — Которая молчит. «Продолжает дуть губки». — Уголки рта Екатерины поигрыва- ют примиряющей улыбкой. — Когда Катону сказали, что люди порицают его молчание, он ответил: «Лишь бы они не порицали мою жизнь». Однако не уставал повторять: «Карфаген должен быть разрушен». И молчанием, и сло- вами, и делами я утверждаю: пугачевскую смуту должно было ус- мирить. Жертвы велики? Но кающуюся Магдалину я не намерена изображать, я, подобно Титу Ливию, говорю: горе побеждённым, и кладу на весы свой меч. Последнюю фразу Екатерина произносит холодно и жестко. И отворачивается к окну, в котором, однако, никого и ничего, по- жалуй, не видит. Её знаменитый уголок рта, увековеченный живо- писцами и граверами, не вздернут обольстительной полуулыбкой, а, наоборот, опущен, и в нём пульсирует тонкая, как осока, слюн- ка. Прямая соболья шапка продлевает линию лба и носа, чеканя строгий, царственный профиль — как на золотом червонце. Не хва- тает открытого бюста — укрыт горностаями пелерины. Потемкин больше не решается дразнить царицыно самолюбие. Наедине — можно бы, на людях — опасно. Внезапное раздражение Екатерины вызвала не нарочитая бе- стактность Потемкина, а приведённые им цифры и реплика о чер- ни, жертвы которой никто не считал и не собирался считать. А ведь это её подданные, её народ, основа государства, его становой хре- бет. Об умерщвлённых пугачёвцами дворянах она с прибалтийским холодным практицизмом думает: «Прискорбно, однако ж невелика беда: наплодятся. Вон у одного только подагрика Панина более двадцати брачных отпрысков, а уж сколько побочных, верно, один 549
Бог ведает. Так что бар не убудет, но выгадают живые: чем меньше едоков, тем больше на едока. Восстание показало: надо больше о простом народе думать». Стыдиться чего бы то ни было она, кажется, разучилась, а вот некую смущающую неловкость ощутила, вспомнив письмо Вольте- ру, в котором хвасталась, будто в её России каждый крестьянин име- ет по воскресеньям курицу на обед, а некоторые уже предпочита- ют индейку. Вот потешается, наверное, язвительный философ, уз- навши правду, из-за чего чернь поголовно поднялась против неё, предпочтя тёмного самозванца. Главное ж смущение оттого, что, оказывается, простодушно и почти дословно повторила Генриха IV, сказавшего герцогу Савойскому: «Если Бог продлит мне жизнь, я добьюсь того, чтобы в моем королевстве не осталось ни одного кре- стьянина, который не был бы в состоянии иметь курицу в своем гор- шке». Кто-кто, а уж восьмидесятилетний фернейский затворник на- верняка помнил крылатую фразу своего короля... Её мысли прерывает патетический вздох генерала Брюса: — Какой бессмысленный, какой жестокий бунт свершился! Екатерина вызывающе вскидывает голову, поправляет на пле- чах и груди ослепительно белую пелерину, обрызганную черными горностаевыми хвостиками. Голос её остужен почти до нуля: — Ты так считаешь, граф? У Григория Александровича другое мнение, и я с ним согласна. Он говорит: русский непобедим, если за его спиной правда. Бунт было трудно остановить, потому что бун- товщики чувствовали свою правду. — В чём она? Брюс уязвлён и, кажется, готов отодвинуться от Потемкина. Его вскинутые брови, его темно-матовое лицо выражают сочувствие им- ператрице: «С чужого шепота жить стала!» Узнай генеральское внут- реннее брюзжание, Екатерина б усмехнулась: а разве зазорно слу- шать умные вшептывания? Да и не вшептывал Григорий — прямо и громко говорил. И подкреплял словами древних мудрецов: «Ничто так не свойственно скудному и бедному уму, как любовь к богат- ствам», или — «нет более отвратительного порока, чем алчность, осо- бенно со стороны первых граждан и людей, стоящих у кормила вла- сти». Кто? Цицерон сказал. Эге-гей, слышите ль, первые граждане России? Если не слышите, то знайте: второго пришествия пугачев- щины Россия не вынесет. Ведь вот же Петр Великий как ни зорил свой народ рекрутством, войнами, налогами, а всё ж остался в его памяти созидателем и вседержителем славы отечества. Даже Пуга- чев писал в своем манифесте и почтительно, и с любовью о «бла- женном богатыре Петре Алексеевиче», который перед походом на Персию будто бы приказал раскопать могилу Степана Разина, дабы увидеть останки народного героя и вдохновиться. В долгой, но не утомительной дороге от Петербурга до Москвы 550
она вынашивает и поверяет Григорием планы преобразований в Рос- сии. Она должна исправлять страну людей, по словам Фридриха Второго, «суровых, диких, испорченных безвольным и неумелым правлением нескольких императриц». Увеличить число губерний, чтоб компактнее были, чтоб более поднадзорны и управляемы были. А еще... Последу ют манифесты, в которых повстанцы уже не «зло- деи» и «злодейская шайка», а участники «беспокойств», где «для на- родной выгоды и облегчения» будет снижена цена на соль, вдвое повысится оплата труда приписных к заводам крестьян, за их сверхурочную работу с заводчиков будет повелено взыскивать двойную плату. Ограничится самовластье помещиков... Похвастается в письме Гримму: «Умру от проворства пера, по- тому что в жизни моей я столько не царапала, сколько теперь. Я царапаю прекрасные манифесты...» Потемкин будет неистовым коренником в её этой государствен- ной упряжке, несшейся к славе. Жили если и не наотмашь, по-рус- ски рванув на груди рубаху, то и не по-скопидомски, подсчитывая, какой убыток нанёс казне визит великого писателя. А сейчас — вперед, в Москву, к празднику, к супружескому тай- ному венцу! Перед минувшим они склоняют головы, перед будущим — засучивают рукава! Они не имеют права уподобляться фаворит- ке скончавшегося недавно Людовика XV маркизе де Помпадур, за- являвшей: «После нас — хоть потоп!..» 2 Стоит на топком, в каменьях, берегу Ладоги городок При- озёрск. По некоторым версиям, историю свою он ведет с даты кончины основателя первой русской правящей ди- настии, легендарного князя Рюрика. Здесь он якобы в 879 году скон- чался и похоронен. Современное название город получил в 1948 году, а до того носил имя Корела, Кексгольм, Кякисальми...В конце XV века он стал самым крупным после Новгорода городом на тер- ритории боярской республики, населённый русичами и корелами, с типично русскими укладом жизни, архитектурой, соборами, мо- настырями, хоромами наместника и бревенчатыми избами простых горожан. За свою историю город-крепость на северо-западе русских зе- мель несколько раз захватывался шведами. В ходе Северной войны Петр Первый приказал войскам генерала Романа Брюса возвратить Кексгольм России, причем, «оную крепость утеснять только бом- бордированием, а не формально атаковать, дабы людей даром не истратить». Славный дед мужа Прасковьи Александровны Брюс 8 сентября 1710 года взял Кексгольм, и в честь этой виктории была 551
выбита памятная медаль. По мирному договору 1721 года Швеция навсегда отказывалась от притязаний на Корельские земли. Город окружают бесчисленные озера, а через него протекает многоводная, обильная рыбой река By окса. На скалистом острове, омываемом ею, в 1364 году из неотёсанных мрачных камней была построена двухъярусная, дранью крытая башня с высокой, костром, кровлей, увенчанной каланчой и шпилем. Она и стала главным со- оружением крепости, детинцем, «младшим братом Господина Вели- кого Новгорода». Со временем крепость утратит военное значение, но будет вы- полнять функции политической тюрьмы. Первым её высочайшим уз- ником летом 1762 года станет Иван VI Антонович. Но недолго, вско- ре его перевезут в Шлиссельбургскую крепость, где он и будет убит при попытке романтического авантюриста Василия Мировича ос- вободить его и провозгласить императором вместо Екатерины Вто- рой. Будут томиться в Кексгольме и декабристы. Но сейчас, в янва- ре 1775 года, из Москвы на Петербург и далее, в сторону Выборга, а потом и Кексгольма, неспешным порядком следовал обоз из шес- ти одноконных саней. В двух передних и двух задних ехали солда- ты конвоя, а в средних — ссыльные. Ими были обе жены Емельяна Пугачева и его дети. За пазухой у начальника конвоя подпоручика Ивана Ушакова было спрятано предписание Тайной экспедиции: «Колодниц злодея Пугачева же первой Софьи Дмитриевой, второй Устиньи Петровой, первой жены детей малолетних сына и двух дочерей... посадя в раз- ные сани по двое, ехать в Выборг, не ездя в Петербург, а объехав оный стороною, не останавливаясь нигде ни малое время праздно». Вроде бы всего повидала Софья на своем невеликом веку, вся- кого лиха нахлебалась, пора б притерпеться, душой замозолиться. Ан нет, никак не могла прийти в себя после казни мужа, будто в «лунное» повреждение пала. И потому Устя больше в её розвальнях сидела, приглядывая за ней, чем в своих, ехавших следом. Там, чуть ли не по шейку зарывшись в духовитое, земляникой пахнущее сено, вольничали Трошка с Граней и Кристиной. Устя слышала их вос- торженные голоса. Ребята то зайца увидят и вопят вслед улепёты- вающему косому, то промелькнувшую в кустах лисицу разглядят, то хлопают в ладоши упорхнувшим с дороги куропаткам или удив- лённо свесившимся с вершин берёз лирохвостым тетеревам. Они искренне радовались новизне открывшегося им мира. Им, казалось, дела нет до того, что их сопровождают солдаты с ружьями и сабля- ми, что отныне у них нет фамилии и всюду они будут значиться как дети «известного преступника и самозванца». Только на третий день пути Софья как бы очнулась, повела крыльцами лопаток, крутнула туда-сюда головой: 552
— Где это мы? — Из Москвы едем, — обрадовалась живому ее голосу Устя. — Мы с тобой все палестины изъездим. — А ноне што, Благовещенье аль Покров? — Ну уж, Дмитревна, ты быдто слешилась. Святки на дворе. Айда-ка, опамятывайся, детей не пужай малоумьем. — Прости Христа ради, сумность какая-то на меня... Обска- жи, как дале-то было... Кого ишо сказнили? Тех, какие от Емельяна откинулись, выдали его, тоже, што ль? Знамо дело — обскажет, чай, память не кукушкина, своими гла- зами видела, как растрясли жребий судьи, своими ушами слышала приговоры! А язык затвердел, будто инеем взялся, хоть кому дове- дись — тошнёхонько оборачиваться. Каменно молчавшего Перфи- льева палачи, отомкнув брякнувшие на пол цепи, хотели было за- ломить назад, да он сжался и, как верблюд, стряхнул их с плеч и сам лёг шеей на плаху. Блеснул, чавкнул страшной большины топор, голова откатилась, часто-часто моргая глазами. По бокам эшафота другие палачи помогли приговорённым ступить на скамейки, попра- вили на них расслабленные петли. По сигналу полицмейстера из- под Шигаева, Падурова и Торнова разом вышибли подставки, и бед- няги закачались в корчах, пуча глаза, обливая груди пузырчатой слю- ной. Далее чиновник читал с помоста тех, кого ждала иная мера. Ива- ну Зарубину-Нике отрубить голову в Уфе, где он «много злодейство- вал». Ваню Почиталина оставляли жить, но после вырывания нозд- рей отправят в вечную каторгу. Светился счастьем зять Семён: ему объявили полное прощение с дозволением воротиться на Яик. Усте неведомо было, что за него хлопотал Мартемьян Бородин: мол, Ше- лудяков тайно осведомлял о планах повстанцев. Стоявшим рядом с ним потрафило меньше. Наручни и ножные кандалы с них сняли, а вольной воли не дали, навсегда определивши в ссылку по дальним холодным местам. Они кланялись, благодарили матушку государы- ню и судей. Видела в глазах Творогова слёзы. С радости? Или с оби- ды? Облизнулся, иуда окаянный?! Будет доживать век побитым, со- гнанным со двора псом. Последними были они, жены и дети «злодея и изменника». Се- нат определил их в какую-то Кексгольмию, «не выпуская из крепо- сти, давая только в оной свободу для получения себе работою со- держания и пропитания, да сверх того производя и из казны на каж- дого по 15 копеек». «Поди, стараньями Павла Сергеича Потемкина денежки вписаны, — подумала Устя, услыша милость эту. — Он средь главных судей-то был. Не худший из бар, что-то в нём, верно, божеское осталось. В октябре вызвал к себе, обшарил всю глазами замаслившимися. «Поздравляю тебя с днём ангела, Устинья, — мол- вил и отвернулся. — Ступай обратно...» Что ж, как говорят, дай Бог 553
быть ему полковником, да не в нашем полку. А генерал тем паче по- дальше пущай будет...» — Чего теперь убиваться-то, Дмитревна, — вздохнула Устя. — Не мы первые. Извеку доля казачки — вдовой быть. Софья молча обирала со щёк слёзы. Усте казалось — поштуч- но, в горстку, как жемчуг с нитки. Боже, какой жемчуг! Всю свою жизнь, слёзка к слёзке... Собрать в ладошку да поглядеться, как в зеркальце, чтоб чего-то да увидеть. К примеру, Емельяна — моло- дого, белозубого. И себя молодую да красивую. Да как ни вгляды- вайся, а впереди — ни луны, ни солнышка, тьма сплошная. Пёсьи взвизгнули под санями полозья на повороте, Устя очну- лась, услышала голос возницы. Высоким тенором он негромко на- певал что-то длинное и грустное, хватавшее за сердце. Будто из-за облётного, багряного леса вдруг дивный дискант Ванечки Неулы- бина окликнул: Где кровь лилась, там вязель сплелась, Где слеза пала, там озерце стало... Сколько Устиных слёз пало — море получится. А если ещё Со- фьины собрать, всех остальных обездоленных? Океан выйдет. Потоп. Нет потопа. И слёзы иссякли. Молодость быстрее с необратимым свы- кается. Устя легче переносит случившееся. Молодости всегда кажет- ся, что главное, самое интересное еще впереди. Кабы не эта жажда новизны, человек старился б душой и плотью с младенчества и никог- да б не воспарил к звёздам. Устя не намного взрослее Софьиных де- тей, оттого, верно, готова всему удивляться, радоваться и огорчаться взрывчато, однако ж без кровоточащих рубцов на сердце, без сломов души. Какою, верно, была в ее годы и страдающая Софья. Конвойный начальник пошумливал на ямщиков: засветло до очередной станции доехать надо. Говорят, в старину станции яма- ми назывались, на Яике умётом зовут. Приехали к горячему попелищу. Сгорело ямщицкое пристани- ще. Ссыльным определили для ночлега просторную избу. Лучина еле освещала уродливую закопченую печь, с лежанки которой, как подсолнухи, таращились ребятишки. Бревенчатые, плохо остроган- ные стены черны от копоти. Пахло застарелым дымом, баней и мо- чой. Под ногами хрюкает, тычется пятачком проросёнок. Враско- рячку, неуверенно стоит вчера-сегодня народившийся телёнок, журчливо цедя струйку. Подпоручик заплатил хозяйке сколько-то копеек, и та провор- но начала собирать на большой, из толстенных досок стол. Появи- лась краюха тяжелого чёрного хлеба, от взгляда на который у Усти сразу же началась изжога. Поставила чугунок с остывшими карто- фелинами в мундире. Принесла кувшин с молоком. 554
Пока ужинали, молчаливый хозяин притащил охапку ржаной соломы, постелил по полу, кинул сверху домотканную дерюгу. На неё после ужина и повалились внакат, с холода истомлённые волг- лой духотой, быстро уснули. А ранним утром чуть не окачурились от забивавшего горло дыма: хозяйка растопила печь, дым из которой хлынул в избу и, вы- гибаясь драконом, потянулся к открытому окну под потолком. Та- ковского чуда, чтоб в избе, как в бане, топили по-черному, Усте еще не приходилось видеть. На Яике подобного не водилось. Во дворе, где откашливались и утирали слёзы, приходили в себя, хозяйкина невестка, укачивая на руках плачущего, закутан- ного в разноцветное тряпьё ребёнка, смеялась, окая: — Вы прямо-то как бары! Либо как вот Манькя моя — расходи- лась с дыму-то. А нам-то привычно. Зато потом тепло-то как. А с печью дров-то скоко надоть! Устя повела рукой по сосновой чаще, черневшей за пряслами заднего двора: — Лесу кругом сколько! В лесу живёте! — Да он же барский, лес-то. Спробуй взять, на конюшне бато- гами шкуру с задницы спустят! Рядом с ней топтался подросток лет четырнадцати, всё норо- вил заглянуть в личико плачущей девочке. Молодуха засмеялась: — Чего, аль соскучился? На, на, может, у папаньки перестанет реветь. Да не тискай-то шибко, неумеха, удавишь! А я те не кроль- чиха бесперечь рожать. Парнишка забрал свёрток и пошел в сторону, покачивая его и что-то успокаивающее мурлыча тонким голоском. Устя, не веря услышанному, переспросила: — Папанька? Он тебе муж, что ли? Высокая, крутогрудая и задастая молодуха понимающе хмыкнула: — А как жа, ево дочка-то. Венчаны мы с Лёнькай-то. По смелому весёлому говору, по поведению чувствовалось, что невестка тут в холе держится, одета-обута хорошо, добротно: ко- роткая, с выпушкой, шубейка, зелёная шерстяная панёва до каблу- ков сапожек, на голове кашемировый плат. Вроде как отбившаяся от нагульного табуна породистая нетель. Ан — дитё её парнишка укачивает! — Сколько лет мужу? А тебе сколько? — Мне-то? Двадцать пять, говорят. — И внезапно сникла, хлюп- нула носом, высморкалась в угол платка. — Барин-то... побаловал- ся да и согнал со двора. Обвенчал с Лёнькяй. Обишшал корову в приданое-то — омманул. Барин жа... Чего делать-то?.. А Лёньке- то — четырнадцать... Долго вспоминала Устя и ту курную избу, и краснощёкую мо- лодуху с мужем-подростком, который, похоже, покрыл барский 555
грех. Качала головой: «Разве можно так жить? — И вздыхала: — Можно, наверно, коль живут...» Подъезжали к какой-то деревне. Лошади, чуя скорый отдых, по- бежали резвее. Устало, без настроения благовестил главный коло- кол церквушки, от одного «бом-м» до другого — верста коломенская. Верно, к обедне скликал: кутаясь в армяки, зипуны, нагольные шубы, шли к храму редкие прихожане. Устя склонилась к Софье: — Дмитревна, сегодня — девять дней государю нашему. Помя- нуть бы... Та взглянула испуганно, отодвинулась по сену. — Доболтаешься, вострая... «Государь!» Спробуй, помяни. — Спробую! Софья головой покачала: ох, ералашная! Не далее как вчера по- прекнула: «Ты как дитё несмышлёное, Устя, как вроде не понимаешь, куда и зачем тебя солдаты везут». Устя сомкнула над переносицей, выпрямила брови, сомкнула огрубевшие губы, они, похоже, уже не сжигались внутренним пылом, с них не сползала кожица, отчего, го- ворила, к ним больно было языком прикасаться. Сейчас они походи- ли на грубо зарубцевавшуюся рану. Процедила сквозь неё: «На пого- сте жить, всех покойников не оплачешь». А нынче — вишь... Знать, только наружным показом несломна. Когда на станции начали перепрягать лошадей, а для солдат и ссыльных разогревать вчерашние щи, Устя подошла к начальнику конвоя: дескать, так и так, ваше благородье, давно в церкви не были, дозвольте к обедне сходить, в грехах покаяться. Мы-де скорёхонько помолимся, да и храм Божий рядом. У начальника был жестокий на- сморк, он чихал налево и направо, того гляди высокая шапка свалит- ся с головы. Утираясь большим несвежим платком, на Устю смотрел красными слезящимися глазами, вероятно, не очень соображая, чего от него хотят. Наконец, махнул мокрым, зажатым в кулаке платком: — Молитесь. — Повернулся к молоденькому проворному унтер- офицеру: — Пирожков, проследи! Быстро собрались и кучкой поднялись по ступеням на паперть. Им взялись кланяться нищие — две ветхие старухи и дед в драном заячьем треухе. Здесь, вероятно, и не слышали об указе государя Петра Алексеевича, запрещавшем нищенство. По нему особо суро- во предписывалось карать пришлых нищих, работавших под «увеч- ных». Их надлежало «бить кнутом и ссылать». Тогда же, при Петре, стали учреждать для христорадствующих дома призрения. Давно то было, много царей сменилось... Нищие кланялись, тянули озябшие каракули рук: — Подайте Христа ради погорельцам. — Бог подаст, — негромко молвила Софья, проходя мимо. — Сами хуже нищих... 556
Крайняя старуха вцепилась в лоснящийся рукав Устиной шубей- ки, притянула к себе, морщиной глаза косясь на унтера, следовав- шего сзади: — Хто такие? За што, шладкая? — Давай ухо, бабаня, — подалась к ней Устя. Та проворно сдвинула со щеки платок. Холодный нос Усти ощу- тил тепло дряблой раковины, вдохнула в неё: — Казненного государя жёнки и дети. Петра Фёдоровича. — И, совсем уж тихо, одним шевелением губ: — Девять дён ему нонче. Едва не рассмеялась: очень уж обалдело смотрела на неё ста- руха, ряззявив рот и часто крестясь. В Устю будто мелкий бес все лился. Папаня, не ной его косточки на том свете, говаривал: «Глупость — это навсегда» У неё — глупость? Не-а! Озорство молодое, неуби- тый вызов всему и вся. Не помирать же каждую минуту, как Софья! — Шамого... Емельки? — приходила в себя старуха. — Пугача, Пугача! — сурово подтвердил Пирожков и отпихнул её, проходя за семейством в церковь. Народу в храме набралось немного, меньше, чем тускло мерцав- ших окладами образов над царскими вратами. Служба, похоже, толь- ко началась, в холодном воздухе резко и дымно пахло свежеразо- жжённым ладаном, его белесый дымок вихлял над кадилом, которым перед аналоем помахивал тощебородый дьякон. На священнике под ризой и рясой угадывалось что-то стёганое или меховое, тёплое, де- лавшее его неуклюже-толстым. Среди пушистых его бороды и усов красными яблоками выдавались щеки и нос, вызывая у прихожан догадку о том, что их батюшка перед нудной службой «причастился» одной-двумя рюмочками. Мельком взглянув поверх проволочных дужек очков на вошед- ших, он гугнявой невнятицей продолжал проповедь, возвышая и ра- стягивая окончания периодов, заключая их энергичным: «Господи, по- милуй!» Прихожане подхватывали: «Господи, помилуй, Господи, по- милуй!» Кланялись и крестились, кланялись и крестились. С молча- ливой истовостью начали творить молитву Софья с Устей и детьми. Но женщины держали в головах и шептали своё, незажившее, поми- ная «невинно убиенного» раба Божьего Емельяна. Самый бы раз и свечки поставить на помин его души, да их нигде задарма не дают. И все же Господь, видимо, присматривал за ними: тишком подо- шла та любопытная нищенка с паперти и вложила в Устину руку жменьку мелких тёплых монет. Шепнула: — От вшех от наш, убогих... Поштавь швечку-то... Устя взглянула на нее благодарно, поняла, что, наверное, не столько Господь, сколько эта ветхая, ошарашенная поначалу стару- ха приглядывала за ними от дверного притвора. Устя тут же прошла к лавочке с образками, веночками и прочей церковной мелочью, ку- пила дюжину тоненьких свечек, оделила Софью с детьми. Четыре, 557
припалив от чужих, поставила за упокой мамани, папани, брата Его- ра и мужа Емельяна, молилась и страстно шептала их имена, желая им вечного царствия небесного. Потом сунула несколько полушек дьячку: «Пущай батюшка помолится за упокой души рабов божьих Ма- рию, Петра, Егора и Емельяна...» Тот на клочке бумаги карандашом записал имена и во время паузы, когда батюшка крестился, сунул её в его левую руку, что-то шепнул. Священник боком, по-птичьи, глянул в написанное и с непонятным воодушевлением взнёс голос: — В Бозе почившим Марье, Петру, Егорию, Емельяну — цар- ствие небе-е-есное, слава ве-е-ечная!.. Резко потянуло сквозняком — Устя оглянулась. В распахнутую дверь быстро вошли два рослых офицера в высоких меховых шап- ках, вытянулись по бокам прохода. — Её величество государыня всероссийская Екатерина Алек- сеевна! — выкрикнули разом. Устя увидела ступившую через порог величественную даму в горностаевой пелерине поверх мягко искрящейся собольей шубы, с кружевной накидкой на голове. Лицо матовое, с широким искус- ственным румянцем на щеках. Под локоток её поддерживал одно- глазый гигант в генеральском мундире. За ними были ещё дама и ещё генерал, но поменьше и почернявее. Священник, обронив бумажку, кинулся навстречу. Лепетал, те- ряя сознание,теряя голос: — В-ваше в-велич... В-ваш импер... велич... Екатерина добродушно усмехнулась, перебила: — Их величество просит вашего благославления... Продолжай- те службу... Священник осенил её торопливым крестом и, путаясь в полах ризы и рясы, чуть ли не рысцой воротился на амвон, ошалелым го- лосом начал славить Екатерину — ни пешему, ни конному не дог- нать. Народ, отжавшись в стороны, ектенью совсем не слушал, но испуганно и изумленно смотрел на Екатерину. Начальник конвоя чуть заметным движением подбородка показал на Устинью: — Она, ваше величество... И, не удержавшись, яростно чихнул, расстроенно извинился. — Пшел вон! — вполголоса шпынул Потемкин. Софья пала, стукнула сухими коленками о пол, кланялась сама, рукой гнула к поклону головы детей. Но Екатерина не видела их. Откинув голову, не вынимая из меховой муфты рук, она смотрела на Устю, стоявшую прямо, с потупленным взором. В глазах импе- ратрицы не было заученно мягкого, небесного благорасположения. Усте, когда взглянула на царицу, они показались похожими на голу- боватые, с белесым отсветом пятаки крупной сазаньей чешуи. Бес- пощадные глаза, холодные, ничего не забывающие и не прощаю- щие. Человек с такими глазами через труп матери переступит. Взгля- 558
нула Устя, и как-то сразу вызывающе осмелела, подобралась, в под- вижную нервную линию свела чернь бровей, сжала губы, утратив- шие осязание. Из груди к щекам ударило пылом, загорелись забы- тым огнём. О, Устя ещё постоит за себя, царица! Царица? Царица ли? Законного мужа извела. Сына-наследника, сказывают, ненави- дит, готова со света сжить. Емельян, поди, надеялся на ее монар- шую милость. Такие, вероятно, и в могиле с соседа на себя саван тянут. А вот у её огромного спутника глаз хотя лишь один зрячий, но тёплый. Рыскающий, но добрый. Остановился на Усте расслаб- ленно, сострадающе. Из-за императрицы — ещё глаза: зеленью брызнули, точно искры. И увлажнились вдруг. Устя отозвалась им дрогнувшей персидской бровью, синим пощуром: не жалей, бары- ня, мы, казачки, в семи щелоках варены! Наконец встретились взгляды. Глаза двух цариц. «Чуть больше удачи, и она стала бы августейшей государыней. А что? И статью, и ликом!..» — «Кабы не предатели, всяко могло б... А Емельян её в мо- настырь прочил, не на плаху...» — « Бледна, однако ж... зело краси- ва. Все государи Европы у ее ног были бы, придворные шаркуны за- таптывали б друг дружку перед ней... Вон и Григорий подошвой ёрза- ет. Локтем вздрагивает. Жеребец, того гляди недоуздок порвёт!..» — «Щекастая баба с неметчины. Русью правишь. А вынесешь ли коро- мысло воды с-под яру?!..» — «Дерзка. Дерзка и красива. Все казачки таковы? То-то Григорий казаков любит! И на эту глаз положил!» Екатерина с заметным раздражением поворачивается и быст- ро идет к выходу. Уже на паперти роняет пренебрежительно: — Она вовсе не так красива, как прославили. Потемкин и Прасковья обменялись за её спиной невольными понимающими взглядами. Конечно, конечно, чего в арестантке хо- рошего? Шубка нагольная, затёрханная, тесная, с чужого плеча, полы будто злыми собаками оборваны. Зато сапоги, наоборот, ве- лики, тоже с чужой ноги. Платок на голове грубый, дерюжный. Из- под него на тощую щеку — чёрная прядь с нитью седины. Какая уж тут красота! Поменяться бы одеждами. И судьбой. Вот тогда б срав- нить. А так... Зря, стало быть, заворотили в эту деревню, когда уз- нали, что конвой семьи Пугачева меняет тут лошадей. Императри- ца, услыша это, окаменела лицом, несколько минут сидела молча. Верно, боролась с женщиной в себе. Еще бы! Всероссийская госу- дарыня, переписывающаяся с королями и философами, и вдруг под- дастся бабьему искушению, любопытству кухарки? Переступая церковный порог, Потемкин оглянулся. Вместе с ним, неожиданный для севера, глянул в зарешёченное окошко сол- нечный лучик, примостился на Устином плече, кошечкой потёрся о её щёку, пыхнул жаркой синевой её глаза. Устя отвернулась. ...Запряженный свежими лошадьми арестантский обоз стоял и стоял у обочины, люди зябли, кони нервно толкли снег под собой. Не 559
было пути. Мимо скакали и скакали богатые, роскошные, блистаю- щие лаком и медью, золотыми, серебряными, бриллиантовыми гер- бами и вензелями экипажи, впряженные тройками, четвернёй, шес- терней, цугом, с форейторами в лёгких скрипучих сёдлах, с гикаю- щими на облучках, топырящими локти кучерами, с красномордыми пьяными гайдуками на запятках саней. Щёлкают бичи, осатанело виз- жит снег, сверкает серебро на сбруях, звенят бубенцы — колоколь- цы, «дар Валдая», еще не вошли в моду. Мчат, несутся, ломая оглобли, ломая ноги, ломая головы. За стёклами экипажей — светлые, радост- ные, надменные, чахоточно усохлые, жирные лики князей, графов, баронов, сенаторов, прокуроров, генералов, полковников, титуло- ванных и не титулованных придворных чиновников. «Всё отстаёт и остаётся позади... Русь, куда ж несёшься ты? — вскликнет через сто тридцать лет классик. — Дай ответ. Не даёт ответа...» А тут, на снежной обочине, знают ответ: в Москву! Вслед за им- ператрицей! Праздновать! Они, скачущие, несущиеся в экипажах, по- бедили, они заставили турок пойти на выгоднейший для России мир! Хвала победителям! Двинуться навстречу этой многотысячной санной орде риско- ванно: сшибут на узкой сугробистой дороге, стопчут, затопчут — и виноватых не найдёшь. Императрица как сказала недавно? Победи- телей не судят! С неба сначала шелестел пеший, неторопливый снег, потом он стал сечь косо, слева направо, как саблей. Вот-вот начнётся руко- пашная меж небом и землёй, начнётся белая бесовская кутерьма, при которой не сунуться за околицу. Но мамаева рать скачущих на пир победителей не уменьшалась. — Не переждать, поди, — ворчит на облучке возница, пряча ухо за воротник тулупа. — Эка их сколько. — Кабы да на позиции так, — отзывается из задка саней старый солдат, — враз бы турку задавили. — Жратвы-то какенную пропасть надо! — звонко лезет меж ними Трошка, сияя голубыми глазёнками. — Сенов, овсов сколько! — Цыц мне! — сердито оборачивается на него мать. Только к сумеркам поредела орава несущихся в Москву побе- дителей, и начальник конвоя отважился тронуться. 3 Jj января «государственные преступники» предстали перед Выборгским генерал-губернатором Энгельгардтом. Он нашёл их «исправными» и повелел везти дальше. 24 января — Кексгольм, главная башня крепости, которая отныне ста- нет называться «пугачевской». Ворота за узниками захлопнулись 560
навсегда. Навсегда им запрещено и называться фамилией Емелья- на — сказываться только именами и отчествами. В 1787 году Россия пышно праздновала 25-летие восшествия Екатерины III на престол. Был выпущен высочайший Указ «О даро- ваниях от Ея Величества народу милосердиях». Коменданту Кекс- гольмской крепости генерал-майору Якову Гофману рекомендова- лось представить список тех, кто подпадал под действие Указа. В числе других он назвал и семью Пугачева. Увидя страшную фамилию, Екатерина на некоторое время ощутила душевное смятение, вернувшись в самую смутную и страшную пору своего царствования. Даже московское праздне- ство вспомнилось, венчавшее в 75-м славный мир с Турцией. Еха- ли по улицам первопрестольной, народ ликовал, узнавая её. «Как много вышло тебя встречать, Като», — сказала графиня Брюс. По- темкин обронил: «Вышло бы еще больше, если б нас везли вешать». Испортил настроение, но ведь был, наверное, прав: на казнь Пу- гачева, говорили, несмотря на крепчайший мороз, привалила вся Москва. Поглазеть привалила? Вряд ли. Чернь, поди, на чудо на- деялась: а вдруг Емельян неким Божьим промыслом сбросит око- вы и крикнет: «Сарынь на кичку! Бей господ!» И народ бы начал бить. Она, в лучшем случае, оказалась бы в монастыре или в этой самой Кексгольмской крепости, где старятся Емельяновы жёны, где стали взрослыми его сын и дочери. И её Павлуша был бы в че- сти высокой — как «сын» этого Петра Федоровича. Его-то, Павлу- шу, и во второй раз москвичи встречали радушнее, чем её. Почему рыла воротят спесивые? Уж она ли не старается для блага народа, для их, дворян, блага! А Павел — рад, мол, народ меня желает. Ждёт не дождётся своего часа развернуться, показать себя — ей-то уже под шесть- десят. Сенека сказал: старость — неизличимая болезнь. Ужас, не- ужели жизнь прошла? Да нет же, нет! Её плотская чувственность ещё неутолимее, ещё прихотливее. Екатерина понимала, что впа- дает в непристойное распутство, пыталась взнуздывать позывы страсти, но выпавшая ей монаршая вседозволенность рушила ил- люзорные заставы. Плоть сильнее меча и разума. Как несносна, как ужасна была бы жизнь, если б Господь не разделил людей на мужчин и женщин, не разделил на господ и рабов, о! Но и при этом мир, увы, несовершенен. Однако, как скучно, как тошно было бы жить в совершенном мире. Да и доведется ли кому жить в совер- шенном мире? Совершенствуя его, люди не понимают, что роют себе могилу. Она старалась, она жизнь положила на то, чтобы её Россия ста- ла совершеннее — не получается! И не получится, теперь она знает это точно. Иллюзии улетучивались, проза бытия опускала на греш- ную землю. И даже не опускала, а бросала, больно ушибая чресла. 561
Наверное, не случайно история царствований с большим почтени- ем и придыханием вспоминает тиранов. Екатерина не тиран, она рассудительная состарившаяся нем- ка, для которой порядок в доме — превыше Бога и Богородицы. Кексгольмский комендант получит разъяснение: «Её Величество высочайше повелеть соизволила: всем тем арестантам остаться на прежнем положении». А в дневнике Екатерина запишет: «Вот уже четырнадцать лет, как первая жена Пугачева и трое её детей вме- сте со второй женой Устиньей сидят в Кексгольмском крепостном заточении. Не слишком ли это много для людей ни в чем не повин- ных? Пусть. Дочери Пугачева выросли, им уже около 20 лет... Тю- ремные надзиратели, по слухам, учиняют над ними непристойные пре любодейства. Да и вторая жена Пугачева ещё молодая жен- щина, ей только 30 лет. Над ней тоже насильствуют тюремщики. Пусть. Но справедливо ли, что безграмотные зимовейские казач- ки, не обладающие идеями, томятся и терпят жестокую нужду и лишения в Кексгольмской крепости? За что? Ах, какое мне дело до справедливости! Против меня восстал самозванец, этот маркиз Пугачев, грозивший постричь меня в монастырь, покушавшийся на мой престол. Так пусть же его тёмные неграмотные жёны уми- рают в тюрьме, за каменными стенами. Мне нет до них никакого дела!» «Мой престол». Её престол! «Пусть... умирают в тюрьме». Уми- рают! Неповинные женщины, дети... Половая распущенность ве- дёт к нравственной деградации, неограниченная власть растлева- ет душу, сердце становится куском пустой породы, в которой сви- щут сквозняки. К шестидесяти у Екатерины притупились свой- ственные ей в молодости осмотрительность и здравомыслие, де- лавшие её в глазах мыслителей умницей и философом. Молодая императрица ни за что не позволила бы себе вписывать в дневник такие бесстрастные циничные строчки. Ныне в русской царице билось холодное прусское сердце. Узники переживут Великую Екатерину. Через месяц после её кончины принявший царство нелюбимый сын Павел посылает в Кексгольм нового обер-секретаря тайной экспедиции Сената Ма- карова узнать о судьбе семьи самозванца, к которому когда-то пи- тал тайное расположение и победы которого тайно желал. Мака- ров доложит: «В Кексгольмской крепости Софья и Устинья, жёнки бывшего самозванца Емельяна Пугачева, две дочери, девки Агра- фена и Кристина от первой и сын Трофим с 1775 года содержатся в замке в особливом покое, а парень на гауптвахте в особливой комнате. Содержание имеют от казны по 15 копеек в день... Име- ют свободу ходить по крепости, но из оной не выпускаются. Чи- тать и писать не умеют». В том же декабре того же года сменивший коменданта Гофма- 562
на полковник де Мендоза Ботелло сообщит генерал-прокурору князю Куракину, что он не нашел никакого предписания об осве- щении камеры узников и на свой страх и риск приказал освещать их «в вечернее время для ужина и доколе не лягут спать и сами не погасят». Об освобождении заточённых «справедливый, честнейший император-рыцарь» не заикался. Не помиловал их и следующий Бо- жий помазанник — Александр Первый. В подписанном им «реест- ре людям, коих комиссия полагает оставить в настоящем их поло- жении», то есть под стражей, номерами 48, 49, 50, 51, 52 значи- лись Софья, Устинья, Трофим, Аграфена и Кристина. Через год, обозревая Кексгольмскую крепость, Александр Павлович увидел семейство Емельяна. Дрогнуло государево сердце: он «высочай- ше повелеть изволил содержащихся в крепости жён известного Емельяна Пугачева с тремя детьми... из-под караула освободить с тем, чтоб из оного никуда не отлучались, имея при том за поступ- ками их неослабное смотрение...» 563
КОНЧИНА Чудище обло, озорно, огромно, стозевноилаяй. Василий Тредиаковский Восемнадцатый век, 1796 год, ноябрь, Петербург, Зимний дворец, ночь. На пороге явился Павел. Екатерина удиви- лась: сын был в лакейской ливрее, но при шпаге у бедра, обсыпанной бриллиантами. Лицо без мимики, круглые ноздри зад- раны и дышат шумно, рывками, словно ищут опасные запахи. Глаза умны, однако ж насторожены и недоверчивы, как у зверька. Резким залихватским движением Павел распахивает половинки высокой двери и с пафосом выкрикивает, вытягиваясь в струнку: — Их величество государь император Пётр Третий! Вереща колёсиками, в приёмный покой сам собой вкатывает- ся катафалк с длинным открытым гробом. Откидывается , обдав смрадным ветром, саван, и через край гроба вдруг перекидывает долгие ноги в ботфортах, садится её муж Пётр Фёдорович. Лицо мглистое, густо тронутое тленом. Не открывая впавших глаз, под- нимает перст и произносит глухо, но, к удивлению, на чистейшем русском языке: — Венец старости — авторитет! Екатерина цепенеет, задыхается от трупного запаха, однако ж язвит: — Сам придумал? — Цицерон! — К чему цитата? — Нажила ли ты авторитет к старости? — Меня завут Великой. — Блудницей? — Ты всегда был циником. 564
— Тебе так казалось! Фридрих Второй... — Твой кумир! — Он сказал обо мне: «Если бы Пётр Третий рубил головы и колесовал, он остался бы императором». — Маркиз Пугачев, присвоивший твое имя, и рубил, и вешал, однако оказался там же, где и ты. — Мы пришли по твою душу, кровавая блудница! Уступаю мес- то маркизу! Муж обеими руками снимает с плеч собственную голову, ак- куратно кладет на подушечку, затем вкидывает обратно в гроб ноги, ложится и натягивает на себя саван. Почему-то не укатывается, а воспаряет, исчезая в золотистых воздусях. Екатерина ладонью, как простолюдинка, вытирает со лба ле- дяной пот, хочет откинуться на спинку кресла, но Павел громко стукает ножнами шпаги в паркет и опять выкрикивает, распахи- вая дверь: — Их величество государь император Пётр Третий! «Боже, чего он вернулся, чего забыл?» — Екатерина впивается глазами в дверь. Скорым шагом появляется человек в казачьем ма- линовом кафтане, при сабле, но... без головы. Окровавленную бо- родатую голову он левым локтём прижимает к боку. Эта голова мор- гает большими карими глазами и говорит громовым голосом: — Чужой век живёшь, немилостивейшая самозванка! Крови ты отворила более, чем воды в Яике утекло! — Я... я никого не убивала, — задыхаясь, лепечет Екатерина, догадываясь, что явился сам маркиз Пугачев. — Ручки у тебя, на погляд, беленькие и слабенькие, конечно, а вот повадки — змеи, у какой рук вовсе нет. Мужа-царя удавила. Законного наследника Иоанна Шестого заколола. Брауншвейгс- ких принцев, законных наследников трона, кого в ссылке умори- ла, кого выслала из России. Жён моих и детей неповинных в кре- пость заточила. Мне, вишь, башку отрубила. Хошь, я этой баш- кой — в рыло тебе? — И хулигански замахивается, как пушечным ядром. Екатерина в ужасе закрывается локтём, хватается за сердце, хватается за колокольчик, мотает им, а он — безъязыкий. Хрипит, задыхаясь: — Павлуша... сынок... что же ты?! Я же мать твоя... Меня... без- головые одолели! Павел хохочет: — Какова государыня, таковы и подданные! Вежливо берёт маркиза под свободную руку и поворачивает к выходу. Неожиданно голова Емельяна выскальзывает из-под лок- тя, глухо чвакает о паркет и, клокоча непристойными ругательства- ми, катится к ногам Екатерины. 565
Императрица отчаянно вскрикивает и... просыпается. Сердце того гляди наружу выпрыгнет. В голове сорок сороков набатом гу- дят. Екатерина очумело смотрит вокруг. Свечка в медной горстке лампады скудно освещает лик Казанской Богоматери. Белым пят- ном в клетке над просветлевшим окном завозился, пощелкал клю- вом и вновь задремал попугай. Огромное зеркало перед изголовь- ем кровати расплывчиво отражает её, голую, растрепанную, с не- красиво обвислыми грудями. Глаза — по плошке, чумные. Спиной к ней, тоже обнажённый, улиткой скрючился смуглый жилистый Платон, подмяв под себя подушку, посвистывает во сне носом. Ума- ялся бедный! Екатерину всегда умиляет этот его ребячий посвист, как умиляет и очаровательная детская привычка ковырять паль- цем в носу. Наверное, полипы там у него, надо б с докторами по- советоваться... Но сейчас она не умиляется, сейчас досадует: ей так ужасно, ей так одиноко, а он дрыхнет, как пьяный кучер! Дотянулась до стакана на столике, жадно глотнула нахоло- давшей кипячёной воды, ладонью поприжимала сердце: успокой- ся, глупое, всё ведь во сне только. Там же нашарила золотую та- бакерку — смутно глянул с неё Пётр Великий, наверное, не узнав- ши Екатерины. Открыла, из левой щепоти всосала одной и другой ноздрёй табачной пудры, не чихнула, почему-то даже не ощутила её ядрёной провоцирующей задиристости. — Платоша-а! — взорал вдруг попугай. — Господи, — хватается Екатерина за сердце, — ну и дурак ты... — Дур-р-рак, — картаво соглашается попугай, снова засы- пая. Звук захлопнутой табакерки он, спросонья, принял за поощ- ряющий щелчок пальцами. Фантастична судьба этой одомашненной птицы. Её, со слов очевидцев, поведал литературовед Натан Эйдельман. После Ок- тябрьского переворота 1917 года отряд красногвардейцев кон- фисковывал ценности во дворцах петербургских аристократов. В доме князей Салтыковых древняя старуха передала им старого об- лезлого попугая, сказав: «Эта птица принадлежала Екатерине Вто- рой». В подтверждение своих слов она щёлкнула пальцами, попу- гай встрепенулся и хрипло запел: «Славься сим Екатерина...» А после паузы взвопил: «Плато-о-ош-ш-ша!» Платоша, Платон Александрович Зубов, последняя, как ост- рили придворные смельчаки, «платоническая любовь» императри- цы, родившийся на 38-м году её жизни, не откликнулся на зов в 1918 году, ибо давно трудился кочегаром в аду. Не откликнулся и на рассвете в ноябре 1796 года, мертвецки уснув после трудов в царицыной опочивальне. Понюхав из флакона нашатырного спирту, Екатерина ощу- щает некоторое облегчение в голове. С трудом поднимается с кро- 566
вати и, тяжело передвигая толстые отёкшие ноги, идет в туалет- ную комнату. Тут трудно опускается на судно. Резкий холод золо- ченого фаянса обжигает её ягодицы. Последнее осязание в жиз- ни. Императрицу разбивает паралич. К вечеру того же дня она уми- рает. Трон свободен. Вопреки завещанию Екатерины, желавшей посадить на него любимого внука Александра, его занимает её сын. Отныне он — «Павел Первый, Император и Самодержец Всероссийский: Московский, Киевский, Владимирский, Новго- родский, Царь Казанский, Царь Астраханский, Царь Сибирский, Царь Херсонеса-Таврического, Государь Псковский и Великий Князь Смоленский, Литовский, Волынский и Подольский, Князь Эстляндский, Лифляндский, Курляндский и Семигальский, Само- гицкий, Корельский, Тверский, Югорский, Пермский, Вятский, Болгарский и иных; Государь и Великий князь Нова-города Ни- зовских земли, Черниговский, Рязанский, Полоцкий, Ростовский, Ярославский, Белозёрский, Удорский.Обдорский, Кондийский, Вишерский, Мстиславский и всея северные страны повелитель и государь, Иверския земли, Черкесских и Горских Князей и иных Наследный Государь и обладатель; Наследник Норвежский, Гер- цог Шлезвиг-Голштинский, Стормарнский, Дитмарсенский и Оль- денбургский, Государь Еверский и Великий Магистр Державно- го Ордена Святого Иоанна Иерусалимского и прочая, и прочая, и прочая». Радости Павла не было конца. «Тотчас всё приняло иной вид, зашумели шарфы, ботфорты, тесаки и, будто по завоеванию го- рода, ворвались в покои везде военные люди с великим шумом», — так сказал о «тихом» перевороте поэт и министр Гаврила Дер- жавин. И всё же радость оказалась преждевременной: после Вели- кой Екатерины осталось тяжелейшее наследие. Историки свиде- тельствуют: «Всё богатство всего государства превратилось толь- ко в бумажное и состояло в одних только ассигнациях», «тёмной стороной екатерининского царствования были хронические дефи- циты. Для покрытия их впервые стали прибегать к систематичес- ким займам как внутренним, так и внешним. В результате появил- ся довольно солидный долг, больше чем в 200 миллионов рублей, почти равный трём годичным бюджетам». И вспоминалось: на де- сятерых наиболее известных фаворитов Екатерина потратила бо- лее 22 миллионов рублей, «карманные» расходы на заграничные прогулки внебрачных сыновей царицы составляли по миллиону рублей. Разгневанный Павел Первый прикажет «сжечь на площади пе- ред дворцом бумажных денег на 5 млн. 316 тыс. 665 рублей». На 567
огромном костре горела слава Екатерины, от дыма сей инквизи- ции долго кашляла вся Россия. Павел поклялся восстановить русским деньгам «надлежащий курс». Идеалист. Романтик. Фантазёр. Сумасброд. Тиран. Однако у него хватило ума и мужества незадолго до смерти признаться, что его «единственный вклад в будущее России — это плодовитое отцовство». Которое, к сожалению, никак не прославило Россию. Через пять лет Павла удушат царедворцы. С молчаливого согласия старшего сына Александра, который станет всероссийским самодер- жцем. 568
ВОСКРЕШЕНИЕ вадцать первый век. 2007 год, осень. Над бывшей казачь- / I ей столицей ярким сарафаном шуршит листопад. Октябрь LJ«Harpe6aer сугробы листвы, хороня под ними лето. На углу вато'покачивается раскрасневшийся вязок. У выкрута его ПЬЯ1 мощных корней, похожих на орлиную лапу, ветерок покатывает окурок сигареты — будто огрызок карандаша, которым писалась история края. Из ближнего переулка тянет горклым дымом: сжи- гают листву, а кажется — страницы истории. Дым инквизиции. Последние обрывки лета паутиной-летягой цепляются за антен- ны, касаются лица и рук. Жёлтая прозрачная ладошка осинового листа ложится на плечо, источая нежную, грустную горчину увя- дания. Летят над городом, за Урал, грачи. Устало, молча машут крылами. Так, молча и устало, машут вёслами рыбаки, выводя тя- жёлый невод на мель. Впрочем, пустой невод выводится ещё тя- желее. Грачи летят к полуощипанной осиновой роще, дрожащей от наготы своей. Чёрные гнёзда на них похожи на казачьи папахи. Повесили их хозяева, а сами ушли куда-то. Быть может, навсегда ушли. На углу улиц Стремянной и бывшей Большой Михайловской ос- танавливается белая легковушка Ижевского завода. Из неё выхо- дят двое немолодых мужчин. На том, что повыше и помассивнее, видавший виды плащ, а на пышных седых волосах — доперестро- ечная шляпа. Задирает густые, «брежневские», брови на мрамор- ную доску, прикреплённую к могучим, растрескавшимся брёвнам шатровика. — Подумать только, этот дом — свидетель великого восстания! В нём бывал Пугачев, в нем родилась и до семнадцати лет жила вто- рая жена Емельяна красавица Устинья! 569
Его спутник пониже ростом, коренаст, в короткой модной курт- ке, на лобастой голове — вельветовая кепка с пуговкой на макушке. Ему, похоже, не в диковинку державная кряжистость историческо- го шатровика, медленным взором обводит все вокруг. Роняет восхи- щённо: — Какой чудесный листопад. Вечер, а как много солнца... В хо- рошую, в красивую пору родилась Устя. Словно в ответ на его слова, в близком далеке денькает малый колокол, следом размашисто всколыхивает злачёную кутерьму лис- топада колокол главный, большой. И ещё, ещё. Приехавшие обна- жают головы, крестятся на блистающие в отдалении купола храма Михаила Архангела. Его звоны подхватывают колокола храма Хрис- та Спасителя и других церквей. К вечерне зовут. Отзвонили и замолчали. В наступившей тишине каким-то неж- данным поклоном из минувшего, из вечного, от древней реки взника- ет, ввысь поднимается песня: Кто вечернею порою За водой спешит к реке... Поёт молодой, высокий, чуточку, кажется, тоскующий девичий голос. В растяжливую, хватающую за сердце распевность вплетает- ся другой, более низкий. Он вроде бы с исподу приподымает запев- ный зачин, к солнцу приближает, тоже опадающему, чтобы лучше слышалось. С распущенною косою, С коромыслом на руке? Мужчины, заворожённые, удивлённые, идут, торопятся к песне — она где-то рядом, через улицу, на быстрой широкой реке, что под высоким яром. Замирают на глинистой сыпучей кромке. Былого взво- за (в Устину пору) здесь теперь нет, вниз, виляя, сбегает лишь тропа. В резиновых сапогах зайдя в реку, подоткнув юбки, полощут бельё женщины — молодая и в годах. Быть может, свекровь с невесткой или мать с дочерью. Вода уже холодная, их руки красны, а женщи- ны, верно, не чувствуют этого, увлечённые делом, пленённые пес- ней своей. Опять начинает молодая: Ясно вижу взор уралки, Брови лоснятся дугой... Старшая выпрямляется, бросает выкрученную вещь в пласт- массовый таз, входит в песнь коренником — низко, торжествен- 570
но, теперь уже увлекая за собой, оставляя молодую на выносе, на отлёте: По груди неугомонной Кудри стелются волной... Свесили на той стороне выредевшие казацкие чубы осокори да вязы, благоговейно замерли белесые тальники, заслушался рыбак, уронив на воду вёсла, увлекаемый течением за песчаную излучину, к близкому устью Нагана. Это ты, моя землячка, Узнаю твои черты... Неожиданной красивой октавой, упругой мощью сдерживаемого баса подхватывает песню и будто на руках взносит над собой седой уралец. Эх, ему б сейчас усы да бороду, да набекрень фуражку с малиновым околышем вместо допотопной шляпы! Синеокая казачка, Дева чудной красоты... Вспугнуто-удивлённые женщины оглядываются на яр, на вне- запный, дружный плеск аплодисментов. На обрывистой кромке уже не двое матёрых казачин, там уже толпица весёлая, улыбаю- щаяся, аплодирующая. Видно, на песню, молодыми незнаемую, старыми полузабытую, хлынули студенты какого-то вуза или учи- лища, выйдя из пугачёвского музея, и уже трое из них, чуть ли не кубарем, летят вниз. Вскидывают на плечи их корзину и тазик с бельём, несут наверх. С яра женщинам подают руки, помогают взойти. Нет, всё-таки — мать с дочерью: статные, высокогрудые, с ту- гими узлами чёрных волос на затылках, с мягкими кучерявыми прядками на висках. Из-под персидских длинных бровей на всех — смущённая и удивлённая синь глаз. — Спасибо... Вам понравилось? — Чудесная песня! Чудесно пели! — От наших пра-прабабушек ведём её... — Не Устинья ль? — обращается вдруг лобастый к молодой казачке. — Не-ет! — теряется она. — Почему так подумали? Ноне та- ких имён не дают. — Ныне и казачек таких нет, как Устинья, — раздражённо вставляет парень с тёмным пушком над верхней, капризно изог- нутой губой. 571
Девушка вспыхивает, дерзко срезает: — Казаков настоящих тоже что-то не слышно! Обе прощаются и уходят. Свернули за угол ближайшего ку- реня, из окон которого встревоженно глядели кровавые глаза ге- раней. Лобастый подтрунивает над пареньком: — Обрыбился, казынька? Тот ершист, неуступчив, набыченно смотрит на лобастого: — Каков сад, таковы и яблочки. От кого нам настоящими быть? Вы... — Запинается, не решаясь сказать, видимо, что-то резкое. Говорит почти шепотом: — Я узнал вас... Это же ваше? — Начина- ет читать, резко, зло, рубя на слоги: Всё предано, продано, И в сёдлах — не мы, Над тобой, моя родина, Чужие дымы. Истёрлись копыта — Дорога не в рай, Россией забытый, Расказаченный край. Пригнулся к лобастому, выдохнул жарко — только что за груд- ки не схватил: — Ваше же? Ваша безнадёга! — Читай дальше, — спокойно, с усмешкой говорит лобастый. — У вас точка поставлена! — Многоточие, друг мой, многоточие. Читать надо не ради хлё- стких цитат. Дальше там так: Но нимбом согрета, С неба Устя глядит... Лобастый задерживает дыхание, строгим прищуром карих угольничков обводит засмиревшие, построжавшие молодые лица, с коротким взмахом кулака выдыхает: Ваша песнь не допета, Ваш Спаситель — в пути! Принято молча, со смущением. Парень отводит повинившие- ся глаза. Медленно возвращаются к дому Устиньи. Здесь, от угла его, лобастый поворачивается к догорающему свету куполов собора Архангела Михаила, снимает кепку. — Друзья, помолимся, помянём страдалицу, казачью царицу 572
Устинью Петровну. Сегодня — день её именин. В этом доме она родилась 250 лет назад. Прожила 51 год, из них в неволе — 34... Истово, но малость неумело крестятся девушки, в поклонах оголяя спины. Лобастый косится, сдержанно вздыхает: у каждого века свои прихоти! Во времена Устиньи боже упаси, чтоб невест- ка перед свёкром хотя бы до локтя оголила руку. Теперь исподнее — не в моде, нагота вызывающа, криклива: назад, в джунгли, на деревья! Нерешительно, стеснительно кладут персты на лоб и плечи парни, стащив с голов трикотажные шапочки с чужеземной сим- воликой. XXI век, 2007 год от Рождества Христова, октябрь. Над быв- шей казачьей столицей шумит листопад. Оренбург, пос. Весенний. 2000—2007 гг. 573
СОДЕРЖАНИЕ Глава первая...........................5 Глава вторая..........................32 Глава третья..........................59 Глава четвертая.......................98 Глава пятая..........................134 Глава шестая.........................166 Глава седьмая........................192 Глава восьмая........................228 Глава девятая........................250 Глава десятая........................264 Глава одиннадцатая...................292 Глава двенадцатая....................311 Глава тринадцатая....................339 Глава четырнадцатая..................360 Глава пятнадцатая....................385 Глава шестнадцатая...................416 Глава семнадцатая....................444 Глава восемнадцатая..................458 Глава девятнадцатая...................490 Глава двадцатая......................499 Глава двадцать первая................510 Глава двадцать вторая................530 Глава двадцать третья................541 Кончина...............................564 Воскрешение...........................569 574
ОБ АВТОРЕ О предыдущем романе-эпо- пее Николая Федоровича Корсу- нова «Высшая мера» известный критик В.Лукьянин с сожалени- ем заметил: «Сейчас так не пи- шут». Старейший библиограф, заслуженный работник культу- ры республики И.Гудошникова свою рецензию на эту книгу озаглавила словами: «Великое житие великого народа». Губернатор Оренбургской об- ласти А. Чернышев сказал в ан- нотации к роману: это — «одно из самых значительных произведе- ний о второй мировой войне». «Высшая мера» вызвала широкий читательский резонанс, получи- ла Пушкинскую, Шолоховскую, Бажовскую и другие престиж- ные литературные премии. Последнему своему роману «Лобное место» Н.Ф. Корсунов отдал семь лет напряжённейше- го труда. Совершенно иное вре- мя. Это — XVIII век, Пугачёв, его вторая жена, 17-летняя красави- ца-казачка Устинья, Екатерина II и её окружение. Отзывы на пуб- ликацию романа однозначны: высокохудожественная проза, яркий колоритный язык, глуби- на и философичность повество- вания, мастерская лепка обра- зов, характеров, дыхание эпохи Екатерины Великой... Такой ли- тературы не хватает нынешнему читателю. Николай Фёдорович Корсунов (1927—2009) родился на берегах реки Урал (Яик), в годы войны ра- ботал трактористом, помощни- ком бригадира тракторной брига- ды, с 1944 г. служил на флоте. После демобилизации — журна- листика, писательство. Автор по- лутора десятков книг художе- ственной прозы. До 1992 г. жил в Уральске, потом — в Оренбурге, много лет возглавлял областные писательские организации. 575
ISBN 978-5-7111-0487-2 Корсунов Николай Федорович ЛОБНОЕ МЕСТО Роман Корректор Н.В. Солнцева Оформление Студия Вячеслава Черникова Макет А.В. Трефилов Издательство «Золотая аллея» Подписано в печать 05.03.2010. Формат 60x90/16. Тираж 2000 экз. Объем 36 ф.п.л. Заказ 1965 «Золотая аллея», 248000, г. Калуга, почтамт, а/я 23. Отпечатано в ОАО «Можайский полиграфический комбинат», 143200, г. Можайск, ул. Мира, 93. Сайт: www.oaompk.ru тел.: (495) 745-84-28 (49638) 20-685



ЗОЛОТАЯ АЛЛЕЯ