/
Автор: Честертон Г.К.
Теги: отдельные религии религия художественная литература
ISBN: 5-699-05411-1
Год: 2004
Текст
EEK
ГИЛБЕРТ ШТ ЧЕСТЕРТОН эээээээээээээээээээээ Вечный человек ЭКСМО Москва МИД ГАРД СПб 2004
ББК 86.3(4 Вел) 4 51 Оформление художника Е. Клодта Честертон Г. К. Ч 51 Вечный человек / Перевод с английского. — М.: Изд-во Эксмо, СПб.: Мидгард, 2004. — 704 с. ISBN 5-699-05411-1 Эта книга представляет читателю почти неизвестного Г. К. Честерто - на, а именно Честертона как религиозного мыслителя. Живой интерес к истории формирования христианского мышления и мировосприятия вдохновил признанного классика английской эссеистики на создание серии теологических трактатов, в которых даже о самых сложных вещах он писал просто и весело, руководствуясь принципом «описывать то, чего не может быть и что, тем ие менее, есть» — принципом, который сам сформулировал и возвел в кредо. ББК 86.3(4 Вел) ISBN 5-699-05411-1 © ООО «Издательство «Эксмо», оформление, 2004 © ООО «Издательство «Мидгард», оригииал-макет, 2004
ОТ ИЗДАТЕЛЯ «В других странах были великие писатели, подобные отдельным горным вершинам посреди плато, — обронил как-то язвительный Сомерсет Моэм. — У нас в Англии была и есть великая литература». Если абстрагироваться от несомненно присущего этому утверждению налета «им- перской амбициозности англосаксов», с Моэмом вполне можно согласиться. Английская литература и — шире — английская культура подарили человечеству множество по- истине великих произведений, от «Беовульфа» и «Смерти Артура» до «Новой Атлантиды», «Доктора Фаустуса» и «Гамлета», от «Похищения локона» и «Чайльд-Гарольда» до «Портрета Дориана Грея» и «Повелителя мух»; эта ли- тература и эта культура буквально изобилуют великими име- нами — Чосер, Шекспир, Мильтон, Донн, Джонсон, Свифт, Блейк, Скотт, Байрон, Вордсворт, Шелли, Рес- кин, Диккенс, Теккерей, сестры Бронте, Браунинг, Уайльд, если перечислить лишь немногие из них. И в этом длин- ном, почти бесконечном ряду по праву находится имя Гил- берта Кийта Честертона (1874—1936). Эссеист и литературный критик, автор детективных рас- сказов и аллегорических романов, экономист-любитель и с°ЦИолог-дилетант, мастер парадокса, Честертон, как ка- жется, писал обо всем на свете. Но, как отзывался о Чес-
ОТ ИЗДАТЕЛЯ тертоне С.С. Аверинцев, «Любая тема — предлог, чтобы еще, и еще, и еще раз поговорить о самом главном: о том, ради чего люди живут и остаются людьми, в чем основа, неотчуждаемое ядро человеческого достоинства. Идеализированное средне- вековье и самодельная утопия на будущее, на скорую руку слеп- ленный детективный сюжет и громогласные риторические пе- риоды статей — разнообразные способы подступиться к это- му главному, сообщить ему наглядность. Подход Честерто- на — аллегорический, басенный, и он оправдан тем, что мораль басни вправду волнует его. Неистощимый, но немного при- едающийся поток фигур мысли и фигур речи, блестки слога, как поблескивание детской игрушки, — и после всего этого шума одна или две фразы, которые входят в наше сердце. Все — ради них и только ради них»*. Настоящее издание представляет читателю Честертона- биографа (религиозного биографа), Честертона-теолога и Че- стертона-мыслителя. Религиозные трактаты Честертона — это апологии христианского мирочувствования и мировосприятия; написанные в начале века двадцатого, и сегодня, в веке двад- цать первом, они не утратили своей актуальности, во многом благодаря тому, что в своих текстах (как и в жизни) Честер- тон никогда не бывал скучен и нравоучителен. О самых слож- ных вещах он писал просто и весело, руководствуясь принци- пом «описывать то, чего не может быть и что, тем не менее, есть» — принципом, который он сам сформулировал и возвел в кредо. «Настигнут радостью» — так называлась автобиография Клайва С. Льюиса, духовного ученика Честертона. «Настиг- нут радостью» — мог бы сказать о себе, своем жизненном пути и творчестве сам Честертон. И настигнут радостью будет тот, кто откроет для себя, впервые или заново, этого замечатель- ного писателя, известного среди друзей под прозвищем «док- тор надежды». * Аверинцев С.С. Гилберт Кийт Честертон, или Неожиданность здра- вомыслия. В книге: Честертон Г.К. Писатель в газете. М., 1984.
Святой Франциск Ассизский
© Перевод Н. Трауберг, 1991
Глава I КАК ПИСАТЬ О СВЯТОМ ФРАНЦИСКЕ В наше время, в нашей стране, очерк о св. Франциске можно написать одним из трех способов. Писатель должен выбрать, и я выбрал третий — по-видимому, самый труд- ный. Точнее, он был бы самым трудным, если бы два других не были невозможны. Во-первых, он может рассматривать этого великого и поразительного человека как историческое лицо, воплощение общественных добродетелей. Он может описать святого на- родолюбца как единственного в мире демократа (и окажется прав). Он может сказать (хотя это и очень мало значит), что св. Франциск обогнал свой век. Может сказать (с полным основанием), что св. Франциск в то же время предвосхитил все лучшее, либеральное, доброе, что есть в современном мире, — любил природу, любил животных, жалел бедных, понимал духовную опасность богатства и даже собственности. Все, чего не знали до Вордсворта1, знал св. Франциск. Все, что открыл нам Толстой, само собой разумелось для св. Фран- циска. Его можно представить читателю не просто добрым, а ^манным, первым героем гуманности. Многие считали его Утренней звездой Возрождения. И, по сравнению со всем Этим, его аскетическую набожность можно не принимать во внимание; можно отмахнуться от нее, как от неизбежной в
10 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН его век случайности, которая почему-то не привела к несча- стному случаю. Можно счесть его веру суеверием, досадным предрассудком, от которого не мог освободиться даже гений, и прийти к выводу, что несправедливо осуждать Франциска за самоотречение и нечестно ругать его за безбрачие. Ведь и с такой отдаленной точки зрения он останется героем. Даже так найдется что сказать во славу человека, который отпра- вился к сарацинам, чтобы прекратить крестовые походы, и защищал птиц перед императором. Можно объективно и учено описать ту силу, которая отразилась в картинах Джот- то2 , в поэмах Данте3, в мираклях4, положивших начало на- шему театру, и во многих других, столь ценимых нами ве- щах. Можно писать историю святого, обходя Бога. Это все равно, что писать о Нансене, ни словом не упоминая Север- ный полюс. Возможна и другая крайность. Религиозный энтузиазм может стать героем книги, как был он героем францискан- ства. Можно писать о вере как о реальности, какой она и была для реального Франциска. Можно отыскать особую, суровую радость в парадоксах аскезы и святой нелепице сми- рения. Можно испещрять бумагу печатями стигматов5 и рас- писывать посты, как схватки с драконом, пока в смутном со- временном сознании св. Франциск не станет суровым, как св. Доминик6. Короче говоря, можно сделать негатив, на котором тьма и свет поменяются местами. Для глупых все это будет непроницаемо, как ночь; для большинства умных — невидимо, как серебро на белом. Такую биографию св. Фран- циска не поймут те, кто не верит, как он, и поймут лишь от- части те, кто не любит, как он. Одни сочтут его слишком плохим, другие — слишком хорошим для этого мира. Но так написать я не могу. Только святой может описать жизнь свя- того. Мне это не под силу. Наконец, можно попытаться сделать то, что попытался сделать я, хотя, как я уже говорил, возникнут новые трудно- сти. Можно поставить себя на место беспристрастного и лю-
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИИ И боэнательного современного человека. Я сам был таким и еще не до конца изменился. Можно для начала стать на точку зре- ния людей, которые восхищаются в св. Франциске тем, чем вообще привыкли восхищаться. Другими словами, можно предположить, что читатель по меньшей мере стоит на уровне Ренана и Мэтью Арнолда7, и, исходя из этого попытаться объяснить ему то, чего не объяснили они. Можно объяснить непонятное через понятное. Можно сказать: «Этот человек действительно жил на свете, и многим из нас по душе его жиз- нерадостность, его милосердие и щедрость. Но были у него и некоторые другие качества, ничуть не менее искренние, кото- рых мы не понимаем и даже боимся. Однако это человек, а не семья и не племя. То, что несовместимо для нас, вполне со- вместимо для него. Не можем ли мы, используя то, что мы знаем, понять эти, другие стороны, столь темные для нас и до смешного непохожие на все, что любят теперь?» Конечно, я не надеюсь решить такую сложную психологическую задачу в моем коротком, поверхностном очерке. Я просто хочу сказать, что буду все время обращаться к дружественному и непосвя- щенному читателю. Я не рассчитываю ни на большее, ни на меньшее. Материалисту безразлично, можно ли примирить эти противоречия. Верующий вообще не увидит здесь проти- воречий. Но я пишу для обычного современного человека, не враждебного, но скептического, и разрешаю себе надеяться, что привычно-живописные, подкупающие черты Франциска помогут мне хоть немного показать его сущность. Я надеюсь, что читатель чуть лучше поймет, почему поэт, воспевающий солнце, прятался в темной пещере; почему святой, жалевший Брата Волка, был столь суров к Брату Ослу8, собственному телу; почему трубадур, чье сердце зажгла любовь, сторонился женщин; почему он радовался огню и бросался в снег; и поче- му одна и та же песня начинается язычески страстным: «Сла- ва Господу за сестру нашу землю, что родит траву и плоды, и пестрые цветочки», а кончается словами: «Слава Господу за сестру нашу смерть».
/2 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН Ренану и Мэтью Арнолду это оказалось не под силу. Они охотно хвалили св. Франциска, пока им разрешали предрас- судки, упрямые предрассудки скептиков. Если Франциск делал что-нибудь им непонятное или неугодное, они не пы- тались ни понять его, ни тем более оправдать; они просто отворачивались от него, как обиженные дети. Мэтью Ар- нолд спешит отделаться от аскетических подвигов Альвер- но, словно это досадное, хотя и явное пятно посреди пре- красной картины, или, скорее, прискорбная безвкусица в кон- це рассказа. Но только слепой может счесть Альверно про- валом св. Франциска, как только слепой сочтет Голгофу провалом Христа. И Альверно, и Голгофа — прежде всего горы, и глупо говорить, как Белая Королева9, что по сравне- нию с чем-то другим это просто ямы. И на той, и на другой горе достигли высшей точки и жизнь Христа, и жизнь св. Франциска. Говорить о стигматах с сочувствием или с доса- дой — то же самое, что считать позорными пятнами раны самого Иисуса. Можно питать отвращение к духу аскетиз- ма; можно ненавидеть самую мысль о мученичестве; можно, в сущности, искренне возмущаться самопожертвованием Страстей. Но если ваша ненависть не глупа, вы сохраните способность видеть суть дела, которому служит мученик и даже монах. Вряд ли, читая Евангелие, вы сочтете Крест- ную Жертву посторонней, второстепенной или досадной слу- чайностью. Она пронзит вас, как пронзила скорбь сердце Божьей Матери. И вы не поймете человека, прозванного Зерцалом Хри- ста, если не понимаете, почему он кончил жизнь в скорби и в тайне, а в одиночестве своих последних лет обрел неисцели- мые, нерукотворные раны, подобные тем, другим, исцелив- шим мир. Я не буду сейчас пытаться примирить радость с лишени- ями — пусть это сделает сама книга. Но я заговорил о Мэ- тью Арнолде и Ренане, и рационалистических поклонниках Франциска, и потому скажу сейчас, что, по-моему, нужно иметь в виду. Для этих прекрасных писателей стигматы ока-
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 13 зались камнем преткновения, потому что религия для них — разновидность философии. Религия для них безлична; но только самая личная из страстей поможет в какой-то мере хоть что-нибудь понять. Человек не кинется в снег из-за идеи или тенденции, он не будет голодать во имя отвлечен- ных, пусть самых правильных понятий. Но он перенесет и голод, и холод по совсем другой причине. Он перенесет их, если он влюблен. Когда в самом начале жизни Франциск сказал, что он трубадур, а потом говорил, что служит новой, высшей любви, это была не метафора; он понимал себя го- раздо лучше, чем понимают его ученые. Даже в суровейших крайностях аскетизма он оставался трубадуром. Он был влюбленным. Он любил Бога и любил людей, что еще реже встречается. Тот, кто любит людей, не имеет ничего общего с филантропом. В сущности, в ученом греческом слове кро- ется ирония. Филантроп, строго говоря, может любить и ан- тропоидов. Но св. Франциск любил не человечество, а лю- дей, не христианство, а Христа. Говорите, что он был сумас- шедший; говорите, если вам нравится, что он любил вообра- жаемое лицо — но лицо, не идею! Для современного читателя самый лучший ключ к аскетизму — история сумас- бродных влюбленных. Расскажите жизнь Франциска как жизнь трубадура, безумствующего во имя дамы, и все станет на свое место. Никого не удивит, что поэт собирает цветы на солнцепеке и простаивает ночи в снегу; превозносит теле- сную, земную красоту — и не ест; славит золото и баг- рец — и ходит в лохмотьях; стремится к счастью — и к му- ченической смерти. Все эти загадки легко разрешаются в простой истории любой благородной любви; а его любовь была так благородна, что девять человек из десяти даже не подозревают, что бывает такая. Мы увидим позже, что сравнение с земной любовью объясняет многое в его жизни, в его отношениях к отцу, и к друзьям, и к их семьям. Совре- менный читатель способен понять почти всегда, что если бы только он сам был способен на такую любовь, все крайности обернулись бы для него романтикой. Я говорю об этом в
14 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН начале, потому что это, хотя и ни в коей мере не окончатель- ная истина о нем, самый лучший к ней подход. Читатель не разберется ни в чем, и многое покажется ему диким, пока он не поймет, что вера великих мистиков подобна не теории, а влюбленности. И в этой вводной главе я обращаюсь к тем, кто, восхищаясь св. Франциском, не может принять его, или, точнее, принимает святого, отбрасывая его святость. Я берусь за это дело отчасти потому, что сам был таким. Многое из того, что я в какой-то мере понимаю теперь, я считал когда-то недоступным пониманию; многое, что стало для меня священным, я отбрасывал как предрассудки. Мно- гое стало ясно и светло для меня, потому что я смотрю из- нутри; но глядя снаружи, я искренне верил, что все это тем- но и дико, когда, много лет назад, меня потрясла впервые слава св. Франциска. И я жил в Аркадии10; но даже в Ар- кадии я встретил человека в бурой монашеской одежде, ко- торый любил леса лучше, чем Пан. Фигурка в бурой одежде стоит на камине в комнате, где я пишу. Он — один среди многих других — был мне другом на каждой ступени моего паломничества. Очаг и светлый огонь связаны с первой ра- достью, которую дали мне его слова «Брат мой огонь». Причудливые тени огня — тени его любимых зверей и птиц, окруженные сиянием любви Божьей, — напоминают мне театр теней на стене детской. Св. Франциск так глубоко проник в мое сознание, что слился с самыми домашними ощущениями детства. Я принял его Брата Волка и Сестру Овцу, как Братца Кролика и Братца Лиса святого дядюшки Римуса11. Потом, постепенно, я увидел в нем многое другое, но это, первое, я никогда не забуду. Он стоит на мосту, пе- рекинутом из моего детства к моему обращению; романтика его веры сумела пробить даже рационализм смутных викто- рианских времен. Так было со мной; и потому, быть может, я проведу других хоть немного, совсем немного по этому пути. Никто не знает лучше, чем знаю теперь я, что на этот путь боятся ступить и ангелы. Я понимаю, что задача мне не под силу, но я не боюсь — ведь он любил неразумных.
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 15 Глава II МИР, КОТОРЫЙ ЗАСТАЛ СВЯТОЙ ФРАНЦИСК Теперь, когда газеты заменили историю, или, точнее, ту традицию, которую можно назвать исторической сплетней, стало легче хотя бы в одном отношении. По крайней мере теперь ясно, что мы не знаем ничего, кроме конца. Газеты не просто сообщают новости, — они сообщают обо всем, как о новости. Например, совершенно новым оказался Тутанха- мон12 . Точно так же из сообщений о смерти генерала Бэнгса мы узнали, что он когда-то родился. После войны мы узнали немало об освобожденных народах; но мы ни разу не слыха- ли, что эти народы порабощены. Нам твердят о примирении, а мы не знали о ссоре. Нам некогда заниматься такими скуч- ными вещами, как сербский эпос, — куда увлекательней обсуждать на современном жаргоне проблемы югославской дипломатии. Мы увлекаемся тем, что зовется Чехословаки- ей, но не удостоили внимания Богемию. Вещи, старые, как Европа, подаются нам в виде сенсаций, не уступающих в све- жести последним сообщениям из жизни американских пре- рий. Это очень интересно, как интересна последняя сцена пьесы. Тем, кому достаточно выстрела или объятия, проще — да и легче — приходить перед самым занавесом. Но если вам захочется узнать, кто же кого убил, кто кого целовал и по- чему, — этого мало. Современные историки, особенно английские, страдают этим недостатком. В лучшем случае они рассказывают поло- вину истории христианства, причем последнюю. Те, для кого разум начинается с гуманистов, а вера — с Реформации, никогда не расскажут о чем-нибудь полностью, ибо придет- ся начать с институций, чьего происхождения им не понять и Даже не представить. Подобно тому, как мы знаем о смерти нерождавшегося генерала, мы знаем все об уничтожении не- известно почему и как возникших монастырей. Конечно, этого
16 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН мало даже для умного человека, ненавидящего монастыри. Этого ничтожно мало и для того, чтобы ненавидеть даже вполне заслуживающие ненависти вещи. Все вы, наверное, слышали от историков и романистов о темном деле, называ- емом испанской инквизицией. Дело это действительно тем- ное, хотя бы потому, что темно его происхождение. Протес- тантская история начинает прямо с ужасов, как пантомима начинает с короля чертей на бесовской кухне. Я не сомнева- юсь, что испанская инквизиция, особенно к концу, была дей- ствительно страшной, а то и бесовской; но почему? Чтобы понять испанскую инквизицию, надо понять прежде всего две совершенно неизвестные нам вещи — Испанию и инквизи- цию. Первая поставит нас перед великой проблемой кресто- вого похода против мавров, и мы узнаем, как герои и рыцари спасли Европу от пришельцев из Африки. Вторая вызовет к жизни всю сложность другого крестового похода — похода против альбигойцев13, и мы узнаем, почему люди любили и почему ненавидели всеотрицающее восточное наваждение. Пока мы не поймем, что то и другое началось с опрометчиво- сти и романтики крестового похода, нам не понять, куда имен- но пробрались предательство и зло. Конечно, крестоносцы злоупотребили победой, но победа была. А где победа, там и смелость, там и народная любовь. Восторг победы покрыва- ет ошибки и подстрекает к крайности. Например, я давно, с молодости, говорил о том, что Англия жестока к ирландцам. Но несправедливо описывать бесовщину 98-го года14, не упомянув о войне с Наполеоном15. Несправедливо утверж- дать, что англичане хотели только смерти Эммета16; в дей- ствительности их куда больше волновала славная смерть Нельсона17. К сожалению, это грязное дело не кончилось 98-м, и несколько лет назад наши политики снова попыта- лись прибегнуть к убийству и грабежу, мягко укоряя ирланд- цев, поминающих былое. Говорить о войне с Ирландией, за- бывая, как бескорыстны были мы в войне с Пруссией, — нечестно по отношению к Англии. Точно так же нечестно по отношению к Испании расписывать орудия пытки, словно
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ______________/7 ужасные игрушки. Да, история инквизиции кончилась пло- хо. Я ничуть не требую признать, что она и начиналась хоро- шо. Мне просто жаль, что для многих она вообще не начина- лась. Нынешние люди прибыли лишь к ее смерти, или даже, как лорд Том Нодди, опоздали к повешению. Да, инквизи- ция бывала страшнее любой виселицы, но они собирают лишь прах от праха, видят лишь пепелище костра. Я случайно привел в пример инквизицию. Какое бы от- ношение ни имела она к св. Доминику, со св. Франциском она не связана. Позже я скажу, что ни Франциска, ни До- миника нельзя понять, если не понимаешь, чем были для ХШ века ересь и крестовый поход. Но сейчас у меня другая цель. Я хочу показать, что историю св. Франциска нельзя начинать с его рождения, — тогда ничего в ней не поймешь, лучше и не рассказывать. А в наше время рассказывают именно так, задом наперед. Мы узнаем о реформаторах, по- нятия не имея, что же они реформировали, узнаем о мятеж- никах, даже и не представляя себе, против чего они восста- ли; узнаем о восстановлении того, чего не было. Рискуя тем, что глава непомерно разрастется, я все же расскажу хоть немного о великих движениях, которые привели к появлению Франциска. Вам может показаться, что я берусь описать мир или мироздание, чтобы рассказать об одном человеке. К сожалению, мир и мироздание мне придется описать, не- простительно обобщая. Я не пытаюсь показать, как мал ни- щий монах на фоне огромного неба; — я хочу окинуть взо- ром небо, чтобы мы поняли, как он велик. Сама эта фраза велит мне сказать то, без чего не обой- дешься, начиная даже очерк о Франциске. Необходимо уви- деть — пусть упро*щенн(Ц руярэ грубо — мир, в который попал св. Франциск, и прошлое этого мира, хотя бы то, ко- торое ФранцискЛсасаЛосы ‘Надо написать, как Уэллс, «Ис- торический очерк»|£ | /у^ЭД^ЭДЕсно, что наш замеча- тельный писатель страдал, как страдает тот, кто ненавидит своего героя. Писать об истории, ненавидя Рим, то есть и императоров, и пап, — значит, собственно, ненавидеть по-
18 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН чти все на свете. Еще немного — и возненавидишь человека из чистого человеколюбия. Отрицая и воина, и пастыря, лав- ры победителя и нимб святого, отрезаешь себя от множества людей, а этого не возместить даже столь сильному и тонкому разуму. Чтобы понять, какое место в истории занимает св. Франциск — пастырь и воин, — надо быть шире и любвео- бильней. Итак, я закончу эту главу обобщениями о мире, который Франциск застал. Люди не верят из узости. Сам я сказал бы, что они не так кафоличны, чтобы стать католиками19. Но я не хочу обсуж- дать сейчас доктрины христианства, я пишу об его истории, такой, какою способен видеть ее человек с умом и воображе- нием, даже если сам он — не христианин. Я говорю о том, что сомнения чаще всего порождены мелочами. Беспечно читая книги, вы узнаете о языческом обряде — и он вам ка- жется прекрасным, узнаете о деянии христиан — и оно вам кажется жестоким; но вам не хватает широты, чтобы уви- деть главное в язычестве и в христианской реакции на него. А пока это так, вы не поймете исторического мгновения, ког- да Франциск появился, и сути его великой, поистине народ- ной миссии. Наверное, все знают, что в XII—XIII веках мир про- снулся. Именно тогда развеялись долгие чары сурового и бесплодного времени, которое мы зовем Темными веками. XIII же век можно назвать освобождением; во всяком слу- чае, его можно назвать развязкой несравненно более жесто- кой и бесчеловечной эпохи. Что же кончилось? От чего ос- вободились люди? Тут-то и расходятся мнения толкователей истории. С внешней, мирской стороны люди действительно проснулись после долгого сна; но пока они спали, они видели разные сны — и вещие, и жуткие. Наши рационалисты счи- тают, что люди просто очнулись от кошмара суеверий и дви- нулись по пути просвещения. Но тем, для кого Темные века — тьма и больше ничего, а заря, занявшаяся в XIII ве- ке, — только свет, никогда не разобраться в жизни св. Фран- циска. Дело в том, что его радость и радость его Божьих ско-
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 19 морохов — не только радость пробуждения. С Темными веками кончился не только сон, во всяком случае — не толь- ко кошмар. Кончилась епитимья; если хотите — кончился срок чис- тилища. Мир очистился от страшной духовной немощи. Из- гнали эту немощь века аскезы, ничто другое не изгнало бы. Христианство явилось в мир, чтобы исцелить его, и лечило единственным возможным способом. С внешней, практической стороны высокая цивилизация древних кончилась тем, что люди вынесли из нее определен- ный урок — обратились в христианство. Урок этот связан с психологией, а не только с теологией. Языческая цивилиза- ция действительно была очень высокой. Нам ничуть не опас- но, нам даже выгодно признать, что ничего более высокого человечество до сих пор не создало. Древние изобрели не- превзойденные способы и словесного, и пластического изоб- ражения мира; вечные политические идеалы; стройные сис- темы логики и языка. Но они сделали еще больше — они поняли свою ошибку. Эта ошибка так глубока, что нелегко найти для нее под- ходящее слово. Проще и приблизительней всего назвать ее поклонением природе. Можно сказать, что древние были слишком естественны. Греки — великие первооткрывате- ли — исходили из очень простой и на первый взгляд оче- видной мысли: если человек пойдет прямо по большой доро- ге разума и природы, ничего плохого случиться не может, тем более — если человек этот так разумен и прекрасен, как Древний грек. И не успели греки пойти по этой дороге, как с ними приключилась действительно странная вещь, такая странная, что о ней почти невозможно рассказать. Замечу лишь, что наши самые отвратительные реалисты не пользу- ются добрыми плодами своего метода. Обсасывая гнусности, они не в состоянии заметить, что свидетельствуют в пользу традиционной морали. Если бы я любил такие вещи, я бы мог привести тысячу примеров из их книг в защиту христи- анской этики. Никто не написал полной, совсем правдивой
20 ГИЛБЕРТ КИИТ ЧЕСТЕРТОН истории греческих нравов. Никто не показал, какое огромное место занимала некая странность. Мудрейшие люди в мире пожелали жить согласно природе и почти сразу занялись на редкость противоестественным делом20. Почему-то любовь к солнцу и здоровье естественных людей привели прежде всего к поразительно противному извращению, заражавше- му всех, как мор. Самые великие, даже чистые мудрецы не смогли его избежать. Почему? Казалось бы, народу, чьи поэты могли создать Елену, а скульпторы — Афродиту, не- трудно остаться нормальным в этом отношении. Но тот, кто поклонился здоровью, не останется здоровым. Если человек идет прямо, его дорога крива. Человек изогнут, как лук; христианство открыло людям, как выправить эту кривизну и попасть в цель. Многие посмеются над моими словами, но поистине благая весть Евангелия — весть о первородном грехе. Рим еще жил и рос, когда греческие его наставники уже гнили на корню, ибо не слишком спешил у них учиться. Он сохранял куда более достойный, патриархальный уклад, но в конце концов и он погиб от того же недуга, порожденного прежде всего языческим культом природы. К несчастью ан- тичной цивилизации, для огромного большинства древних не было ничего на мистическом пути, кроме глухих природных сил — таких, как пол, рост, смерть. У нас вошли в поговорку времена Нерона, когда садизм восседал на троне среди бела дня. Но то, о чем я говорю, и глубже и сложнее, чем привыч- ный перечень зверств. С человеческим воображением слу- чилась дурная вещь — весь мир окрасился, пропитался, про- никся опасными страстями, естественными страстями, кото- рые неуклонно вели к извращению. Древние сочли половую жизнь простой и невинной — и все на свете простые вещи потеряли невинность. Половую жизнь нельзя приравнивать к таким простым занятиям, как сон или еда. Когда пол пере- стает быть слугой, он мгновенно становится деспотом. По той, по иной ли причине он занимает особое, ни с чем не срав- нимое место в человеческом естестве; никому еще не удалось
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 21 обойтись без ограничения и очищения своей половой жизни. Современные разговоры о половой свободе, о теле, прекрас- ном, как растение, — или описания райского сада, или про- сто плохая психология, от которой мир устал две тысячи лет тому назад. Не надо путать все это с праведными обличениями по- рочной античности. Древний мир был не столько порочен, сколько способен понять, что становится все порочнее, или, во всяком случае, логически на порочность обречен. У магии природы не было будущего, ее можно было углубить только в черную магию. Для нее не было будущего; в прошлом она была невинна лишь по молодости. Можно сказать, что она была невинна потому, что была поверхностна. Язычники ока- зались умней язычества, потому они и обратились. Тысячи древних были и мудры, и добродетельны, и доблестны, но груз народных сказок, носивших название религии, приби- вал их к земле. Я пишу о реакции на это зло и повторю: оно было повсюду. В самом полном и буквальном смысле слова, имя ему было — Пан. Не сочтите за метафору то, что я скажу, — им действи- тельно нужны были новое небо и новая земля, потому что они опоганили свое небо и свою землю. Как могли они под- нять глаза к небу, когда непристойные легенды смотрели на них со звезд? Что могла им дать любовь к цветам и птицам, после тех историй, что про них рассказывали? Всех свиде- тельств не приведешь, пусть одно заменит многие. У всех нас слово «сад» вызывает трогательные ассоциации — лег- кая печаль вспоминается нам, или невинные радости, или нежные старые девы, или старый священник у изгороди, под сенью колокольни. Если вы хоть немного знаете латинскую поэзию, вспомните, что стояло в их садах вместо солнечных часов или фонтана, нагло и весомо, в ярком солнечном свете; попробуйте вспомнить, каков был бог их садов21. Поистине от этого наваждения могла избавить только в полном смысле слова неземная религия. Вряд ли стоило про- поведовать древним естественную религию цветочков и
22 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН звезд — не осталось ни одного чистого цветка, ни одной нео- скверненной звезды. Приходилось идти в пустыню, где цве- ты не растут, и в пещеру, откуда звезд не увидишь. В эту пустыню, в эту пещеру ушла мудрость мира на тысячу лет, и мудрее она ничего не могла сделать. Спасти ее было под силу только сверхъестественному; если Бог не спас бы ее, то уж божества — тем более. Ранние христиане звали бесами язы- ческих богов, и были правы. Какова бы ни была поначалу религия древних, теперь только злые духи обитали в опус- тевших святилищах. Пан стал только паникой, Венера — только венериным грехом22. Я совсем не думаю, конечно, что каждый язычник был таким, даже в самом конце. Но отхо- дили они от этого поодиночке. Глубоко личное дело, называ- емое философией, почти ничем не было связано с коллектив- ной религией; в атом — главное отличие язычников. Они знали гораздо лучше нас, что с ними такое, какие бесы иску- шают и мучают их, и перечеркнули много веков новыми сло- вами: «Сей род изгоняется молитвой и постом»23. Св. Франциск и начало XIII века тем и важны, что вплоть до них длилось искупление. Конечно, люди Темных веков были и грубы, и невежественны, и ни к чему не способны, кроме войн с еще более грубыми языческими племенами, но они были чисты. Они были как дети. Первые, грубые образ- цы их искусства сохранили нам чистую радость детей. По- пробуйте представить себе Европу, испещренную маленьки- ми общинами, большей частью — феодальными, сложивши- мися в борьбе с варварами, иногда — монашескими, кото- рые были намного заботливей и мягче. Это огромное пространство ощущало себя империей, потому что Рим вла- ствовал над ним, хотя бы как легенда. В Италии сохранился пережиток лучшего, что было в античности, — здесь были республики, маленькие государства с демократическими иде- алами, в которых нередко действительно жили граждане. Но в отличие от античных они не были открыты со всех сторон, их везде окружали стены, чтобы обороняться от феодалов, и все жители города считали себя солдатами. Один из таких
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ_____________23 городов, удобно примостившийся на лесистых холмах Умб- рии, назывался Ассизи. Из его ворот, из-под его высоких башен вышла к людям благая весть: «Ваша борьба кончи- лась, ваш грех прощен». И тогда из камней феодализма и обломков римского права стала складываться огромная, по- чти универсальная цивилизация Средних веков. Без сомнения, нельзя приписывать все это одному чело- веку, даже если он — лучший, своеобразнейший человек своего века. Простая этика братства и честности существо- вала и до него, она никогда не исчезала полностью из хрис- тианского мира. Мы найдем великие трюизмы о справедли- вости и сострадании в самых простодушных летописях вар- варской эпохи и в самых суровых поучениях поздней Визан- тии. И в XI, и в XII веках мы видим признаки духовного подъема. Но в этом подъеме еще была суровость, которой окрашены долгие века покаяния. Рассвет наступал, но небо было еще серым. Монашество много старше Франциска, оно почти такое же старое, как христианство. Стремление к совершенству издавна принимало форму обетов целомудрия, бедности и послушания. Несмотря на свои неземные цели, монахи давно уже цивилизовали большую часть света. Они научили людей пахать и сеять, а не только читать и писать. В сущности, они научили людей почти всему. Но можно с полным правом сказать, что монахи были строго практич- ны — не только практичны, но и строги. Конечно, в основ- ном они были строги к себе, а другим людям полезны. Ста- рое монашество установилось давно и кое-где уже стало вы- рождаться. Но во всех движениях раннего Средневековья мы видим эту суровость. Это можно показать на трех при- мерах. Во-первых, античное рабовладение уже исчезало. Раб превратился в крепостного, свободного в своей семье. Но кроме этого, многие освобождали и рабов, и крепостных — всегда под давлением Церкви и, как правило, в припадке покаяния. Конечно, во всяком христианском общество жи- Вет дух покаяния. Но я имею в виду тот гораздо более силь-
24 ГИЛБЕРТ КИИТ ЧЕСТЕРТОН ный дух покаяния, которым вытравлялись пороки античнос- ти. Один честный атеист, споря со мной, сказал: «Христиа- не живут в рабстве, потому что боятся ада». Я ответил ему: «Если бы вы сказали, что рабы получили свободу только потому, что их владельцы боялись ада, это был бы по край- ней мере бесспорный исторический факт». Другой пример — реформа церковной дисциплины, проведенная папой Григорием VII24. Цели ее были весьма высокие, а результаты — самые здоровые. Она была на- правлена против коррупции священства. Но привела она к целибату, что при всей возвышенности может показаться немного суровым. Третий пример — самый сильный. Я го- ворю о походе героическом, для многих из нас священном, но все же несущем всю страшную ответственность военного похода. Здесь не хватает места, чтобы сказать все, что надле- жит, об истинной природе крестовых походов. Каждый зна- ет, что в самый темный час Темных веков появилась в Азии ересь и стала новой религией, воинственной и кочевой рели- гией мусульманства. Она была похожа на многие ереси, вплоть до монизма25. Еретикам она казалась здоровым уп- рощением веры; католикам кажется упрощением нездоровым, потому что сводит веру к одной идее и лишает ее свободного дыхания и равновесия христианства. Во всяком случае, она угрожала христианству, и христианство нацелило удар в са- мое ее сердце, попыталось отвоевать Святые места. Великий герцог Готфрид26 и первые христиане, штурмовавшие Иеру- салим, были героями, если вообще есть на свете герои, но это были герои трагедии. Я привел в пример три дофранцисканских движения, чтобы показать в них общую черту, обусловленную тем ду- хом покаяния, который пришел на смену античности. Все они подобны ветру, дующему в холодный день. Этот чис- тый, суровый ветер действительно продувал насквозь мир, проходивший очищение. Для всякого, кто чувствует дух эпо- хи, есть что-то чистое и бодрое в атмосфере тех грубых, а
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 25 иногда и жестоких эпох. Даже разнузданность там чиста — в ней нет привкуса извращения. Даже жестокость чиста — в ней нет пресыщенности римского цирка, ее порождают простой ужас перед кощунством и простая ярость оскорб- ленного воина. Постепенно на этом темном фоне возникает красота, очень свежая и трогательная, и прежде всего — небывалая. Возвращается любовь, уже не платоническая, а та, которую до сих пор зовут рыцарской. Цветы и звезды обретают первоначальную невинность, вода и огонь уже до- стойны стать братом и сестрой святому. Мир очистился от язычества. Сама вода отмылась. Сам огонь преобразился в пламени. Вода — уже не та вода, куда бросали рабов на съедение рыбам. Огонь — уже не тот огонь, куда бросали детей на съедение Молоху27. Цветы уже утратили запах приапова сада; звезды перестали служить холодным далеким богам. И вода, и огонь, и цветы, и звезды ждут новых имен от того, кто вытравил из души последний след поклонения природе, и потому может вернуться к ней. И вот, в самом конце долгой, суровой, почти беззвезд- ной ночи маленький человечек внезапно и тихо взошел на холм и стал над городом, темный на темном фоне. Он поднял руки, как поднимал потом на стольких статуях и картинах, над ним запели птицы, а за его спиной занялся день. Глава III ФРАНЦИСК-ВОИТЕЛЬ По преданию (может быть, неверному, но очень досто- верному), само имя св. Франциска не столько имя, сколько прозвище. Такому негордому, простому человеку очень под- ходит откликаться на прозвище, как отзывается школьник на кличку «французик». По этому преданию, его звали Иоанн, Джованни, но товарищи окрестили его Франческо
26 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН за любовь к французской поэзии. Более вероятно, однако, что мать назвала его Джованни в отсутствие отца, а тот, вер- нувшись из торговой поездки во Францию, где ему очень повезло, воспылал такой любовью к французскому вкусу и обычаю, что назвал сына «франком» или «французом». В лю- бом случае имя не лишено значения: Франциск с первых же дней связан с краем, который стал для него романтической, сказочной страной трубадуров. Отец его, Пьетро Бернардоне, был зажиточный горо- жанин, член гильдии торговцев тканями в городе Ассизи. Трудно объяснить, что это значит, не объясняя, чем была тогда гильдия и даже чем был тогда город. Бернардоне не был похож ни на современного торговца, ни на купца, ни на дельца, вообще — ни на кого из тех, кто живет теперь, ког- да правит капитал. Быть может, он нанимал работников, но не был предпринимателем, то есть не принадлежал к особо- му классу, отделенному стеной от наемников. Точно мы зна- ем лишь об одном человеке, чей труд он использовал, — об его сыне, который, как нетрудно догадаться, был едва ли не последним, с кем связался бы любой делец, если бы мог на- нять другого. Он был богат, как бывает богат крестьянин, живущий трудом своей семьи, но обрекал свою семью на труд, который ничуть не изящней крестьянского. Он был уважаемым горожанином, но общественный строй его вре- мени не дал бы ему выдвинуться выше; строй этот удержи- вал людей его класса на невысоком уровне. Никакое богат- ство не давало сыновьям торговца той возможности избе- жать черной работы, благодаря которой в наше время так часто сходят за лордов или хотя бы за джентльменов, или за кого-нибудь еще, только не за сыновей торговца. Это было правилом, и даже исключения подтверждают его. Франциск принадлежал к тому типу людей, который любят всегда и везде: он был простодушен, общителен, подражал трубаду- рам, следовал французской моде и благодаря всему этому стал романтическим вожаком местных юнцов. Он сорил деньгами и по доброте, и по чудачеству, чего и следует ожи-
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 27 дать от человека, который до конца жизни не понял, что та- кое деньги. Его мать приходила в отчаяние, и любовалась им, и говорила, как могла бы сказать жена ремесленника: «Он будто принц, а не наш сын». Но одно из первых изве- стных нам событий его жизни произошло на рынке, у при- лавка, когда он продавал ткани; не знаю, считала ли его мать, что такое занятие свойственно принцам. Эта первая картина — юноша на базаре — символична во многих от- ношениях. То, что там произошло, помогает нам понять одну замечательную черту Франциска задолго до того, как его пре- образила вера. Он продавал бархат и тонкое шитье какому-то видному горожанину, когда к нему подошел нищий и попро- сил милостыни — по всей вероятности, не слишком вежливо. В том грубом и простом обществе не было законов, запреща- ющих голодному просить пищу, — они возникли в более гуманное время; и, пользуясь отсутствием организованных блюстителей порядка, бедные могли безнаказанно докучать богатым. Но во многих местах обычай не разрешал вмеши- ваться в частную сделку; вполне возможно, что именно из-за этого нищий попал в особенно глупое положение. Франциск всю свою жизнь очень любил людей, попавших в безвыход- но глупое положение. В данном случае он раздвоился между нищим и покупателем, отвечал рассеянно, а может, и раздра- женно. Наверное, ему было особенно не по себе, потому что он был вежлив от природы. Все согласны с тем, что вежли- вость его бросалась в глаза, просто била в нос, как малень- кие фонтаны на солнечных итальянских рынках. Он мог бы написать сам и сделать своим девизом стихи Беллока28: Все говорят, что мужество и честь Достойнее, чем вежливости лесть, Но мне дано, блуждая, рассуждать, Что в вежливости — Божья благодать*. * Пер. А. Якобсона.
28 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН Никто не сомневался, что Франческо Бернардоне муже- ствен и честен в самом простом, даже воинственном смысле этих слов, и недалеко было время, когда все признали, что его осеняет благодать. Но, мне кажется, сам он был щепе- тилен только в делах щепетильности. Если такой смиренный человек и гордился чем-нибудь, он гордился своими манера- ми. Однако за его безукоризненно-естественной вежливо- стью крылись куда более дивные и даже дикие свойства, чей первый проблеск мы видим в этой обычнейшей сцене. Франциск едва не раздвоился, но как-то избавился от поку- пателя и тут увидел, что нищий ушел. Тогда он выскочил из шатра, бросил без присмотра рулоны шитья и бархата и помчался за нищим через рынок. Он пронесся по лабиринту узеньких извилистых улочек, случайно наткнулся на своего нищего и, к его удивлению, дал ему много денег. Потом он, так сказать, стал тихо и поклялся перед Богом, что никогда не откажет в помощи бедняку. Стремительная простота этих действий более чем характерна для него. Никто на свете не боялся так мало за свои обещания. Его жизнь просто цели- ком состояла из безрассудных обетов, и все эти обеты он выполнил. Первые биографы Франциска, вполне естественно жив- шие его великим религиозным переворотом, столь же есте- ственно искали в начале его жизни знамений и знаков, пред- восхищающих землетрясение духа. Но мы отошли от него дальше, и думаю, воздействие не уменьшится, а увеличится, если я признаю, что не было никаких знаков, ничего особен- но мистического в молодом Франциске. В отличие от многих святых он далеко не сразу осознал свою миссию. Больше всего он мечтал прославиться французскими стихами и подвигами на поле брани. Добрым он родился; он был смел, как боль- шинство мальчиков; но и доброта его и смелость кончались примерно там же, где кончаются они у мальчиков. Напри- мер, он, как и все, очень боялся проказы, и в таком страхе нет ничего стыдного. Он любил яркие и веселые цвета во вкусе средневековой геральдики и, по-видимому, одевался
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 29 пышно и пестро. Если бы он не окрасил мир алым цветом любви, он расцветил бы его всеми цветами радуги, как на тогдашних картинках. Но когда юноша в ярких одеждах бе- жал за нищим в лохмотьях, проявились те черты его личнос- ти, о которых нужно помнить всегда. Во-первых, он бежал быстро. Собственно, с той поры он так и не остановился. Поскольку едва ли не все его дела были делами милосердия, очень много пишут об его кротости. Она и впрямь была в нем, и самая истинная, но легко ее непра- вильно понять. В нем не было тихости, он все время куда-то стремился. Только его, из всех святых, можно было бы изоб- разить, как изображают иногда ангелов с крыльями на ногах или даже вместо ног, в духе стиха о том, что ангел — и ве- тер, и вестник, и пламя29. При всей его мягкости стреми- тельность его нередко граничила с нетерпением. Если мы постигнем эту психологическую истину, мы поймем, как не- верно употребляют сейчас слово «практичный». По-видимо- му, теперь полагают, что практичен тот, кто выбирает самое выгодное, то есть самое легкое. В этом смысле св. Франциск совершенно непрактичен и цели его — никак не мирские. Но если называть практичным того, кто действует сразу, не от- кладывая, он практичен. Некоторые сочтут его сумасшед- шим, но с бесплодным мечтателем он нимало не схож. Никто не назовет его деловым, но человеком действия он был, в молодости — даже слишком. Он действовал слишком сра- зу, слишком быстро, в ущерб благоразумию. И на каждом повороте своего небывалого пути он огибал углы так же рез- ко и неожиданно, как огибал их, гонясь за нищим по кривым улочкам Ассизи. Проявилась тут и другая черта, которая жила в его душе как инстинкт раньше, чем превратилась в мистический иде- ал. По-видимому, черта эта никогда не исчезала из малень- ких республик средневековой Италии. Многие не могут ее понять, южане понимают лучше северян, католики — лучше протестантов. Он никогда не сомневался в том, что все люди Равны. Не надо путать это с францисканским человеколю-
30 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН бием — на практике это чувство равенства нередко приво- дило к поединкам. Наверное, дворянин не может стать по- борником равенства, пока не способен поссориться со слу- гой. Такое чувство стало одной из основ францисканского братства, и в этом происшествии мирской, молодой поры оно проявилось сполна. Я думаю, Франциск действительно не знал, кого слушать, и, послушав купца, счел нужным послу- шать и нищего, ибо и тот, и другой были для него людьми. Такие вещи очень трудно описывать там, где их не знают, но в том-то и было дело, потому народное движение и возникло в этом краю и начал его этот человек. Его милосердие, слов- но башня, достигло звездных высот, на которых кружится голова, а то и мутится ум; но строил он на высоком плоско- горье равенства. Я взял один из сотни рассказов о юности св. Франциска и остановился на нем подольше, ибо пока мы не увидим сути, рассказы эти останутся для нас немного легковесными. Св. Франциску не к лицу покровительственный тон «занят- ных историй». Их много; но слишком часто в них видят сен- тиментальные опивки Средневековья, не понимая, что свя- той прежде всего — это вызов веку сему. Земной, челове- ческий путь Франциска надо увидеть серьезнее; и следую- щая история, показывающая нам его, — совсем другая. Однако и она как бы случайно открывает нам бездны его сознания, а может, и подсознания. Франциск все еще ка- жется обычным молодым человеком, но если мы вглядимся в него, мы увидим, каким необычным он был. Вспыхнула война Ассизи с Перуджей. Теперь принято подсмеиваться над тем, что войны между тогдашними горо- дами-республиками не столько вспыхивали, сколько вечно тлели. Скажем только, что даже если бы одна из них про- должалась сотню лет, навряд ли погибло бы столько людей, сколько мы убиваем за год на нашей современной научной войне между современными промышленными империями. Конечно, граждане средневековых республик отстало уми- рали за то, что любили: за дома, где они жили, за святыни,
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 31 которые чтили, за хорошо знакомых правителей и предста- вителей. Они не могли прогрессивно умирать за последние слухи о дальних колониях, переданные безымянными жур- налистами. Если же, основываясь на собственном опыте, вы решите, что войны парализовали цивилизацию, признайте хотя бы, что воюющие города дали нам паралитика Данте и паралитика Микельанджело, Ариосто и Тициана, Леонардо и Колумба, не говоря уже о Екатерине Сиенской30 и герое этой книги. Если местный патриотизм —прискорбный пере- житок Темных веков, почему же три четверти великих лю- дей вышло из тех городов и участвовало в тех стычках? Еще посмотрим, что выйдет из наших столиц, но с тех пор, как они разрослись, о великих людях не слышно. И мальчише- ская мечта не дает мне покоя: а что если их и не будет, пока Клепем31 не опояшет стена и не протрубит в ночи труба, при- зывая к оружию жителей Уимблдона? Во всяком случае, в Ассизи она протрубила, и граждане взялись за оружие, а среди них был Франциск, сын торгов- ца. Он выступил в поход с отрядом воинов и в какой-то стычке, или в набеге, или когда еще они попали в плен. Са- мым вероятным кажется мне, что кто-то их предал или стру- сил, ибо с одним из пленных товарищи отказывались об- щаться даже в темнице, а это равносильно обвинению. Как бы то ни было, кто-то заметил одну вещь, занятную, не очень значительную, скорее дурную, чем хорошую. Фран- циск обходился с товарищами любезно, даже радушно, «сво- бодно и весело» (как кто-то сказал о нем), стараясь обод- рить и их, и себя. И вот, обращаясь к отверженному — к тРУсу ли, изменнику, не знаю, — он просто ни в чем не ме- нял тона, не проявлял ни холодности, ни сострадания, гово- рил все с той же веселой простотой. Но если в темнице был человек, умеющий видеть истину и духовную суть, он мог бы понять, что перед ним — нечто новое, почти беззакон- ное: глубокое течение, стремящееся в неведомое море любви. У Франциска действительно был недостаток, ему недостава- ло одного качества. В одном отношении он был слеп и пото-
32 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН му видел лучшие, красивейшие вещи. Все ограничения доб- рой дружбы и вежества, все запреты общественной жизни, отделяющие недолжное от должного, все общественные предрассудки и условности, естественные и даже неплохие у обычного человека, связывающие воедино немало вполне пристойных сообществ, не сдерживали его. Он любил по- своему. Вероятно, он любил всех; но особенно сильно любил он тех, из-за кого не любили его самого. Что-то великое и всеобщее обитало в тесной темнице, и наш духовидец узрел бы во тьме алый нимб милосердия милосердий, выделяющий из святых этого святого. Он услышал бы тихий голос неслы- ханного благословения, которое позже сочли хулою: «Он внемлет тем, кому сам Бог не внемлет». Духовидец узрел бы это, но я сомневаюсь, мог ли это узреть Франциск. Он поступал так по бессознательной щед- рости сердца, которую в средние века прекрасно именовали широтою, и ее можно было бы счесть беззаконной, если бы она не подчинялась высшему, Божьему закону; но я сомне- ваюсь снова в том, что Франциск знал, чей это закон. Он не собирался оставить войско и не помышлял о монастыре. Что бы ни говорили пацифисты и умники, можно любить людей и сражаться с ними, если ты сражаешься честно и за доброе дело. Но мне кажется, здесь было не только это: по-видимо- му, молодой Франциск вообще тяготел к рыцарской, воин- ской нравственности. И вот первая неудача пересекла его путь — он заболел той болезнью, которая много раз встава- ла препятствием на его отчаянном пути. Болезнь сделала его серьезней, но так и кажется, что стал он более серьезным воином и даже более серьезным в воинственности. А пока он выздоравливал, путь приключений и славы открылся перед ним, и путь этот был куда шире, чем тропа стычек и набегов. Некий Готье де Бриен32 оспаривал корону Сицилии — мно- гие оспаривали ее тогда, и Папа призвал народ ему на по- мощь, а призыв этот нашел отклик в сердцах юношей Асси- зи. Франциск решил отправиться в Апулию на помощь гра- фу; быть может, сыграло роль и французское его имя. Не
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 33 надо забывать, что, хотя мир того времени был миром ма- леньких вещей, вещи эти были связаны с другими, больши- ми. В испещренных крохотными республиками землях было больше интернационализма, чем в огромных, однородных, непонятных наших странах. Власть правителей Ассизи вряд ли простиралась дальше тех мест, куда долетела бы стрела из лука с городской стены; но сердце их могло быть и с нор- маннами в Сицилии, и с трубадурами в Тулузе, и с импера- тором в германских лесах, и с папой, умирающим в Салерно. Когда век живет верой, он по сути своей един. В чем больше вселенского, чем во Вселенной? Многое в религиозных воз- зрениях той поры не совсем ясно нынешним людям. Напри- мер, такие давние времена смутно представляются нам древ- ними, ранними, каким-то детством мира. Нам кажется, что все это было на заре христианства. Но Церковь уже перева- лила за первое тысячелетие, она была старше современной Франции и много старше Англии. Она и казалась старой, почти такой же старой, как сейчас, а может быть, и старше. Словно Карл Великий33, одолевший язычников в сотне схва- ток, которого, по легенде, ангел просил сразиться снова, хотя седобородому королю исполнилось двести лет, Церковь от- сражалась первое тысячелетие и начала второе. Она прошла через Темные века, когда одно оставалось ей — отчаянно биться с варварами и упрямо твердить Символ Веры34. Его твердили по-прежнему, после победы или спасенья, но не- трудно предположить, что повторение это стало однообраз- ней. Церковь казалась старой, как и сейчас, и некоторые, как сейчас, думали, что она умирает. На самом деле вера не умерла, но, может быть, стала скучнее, во всяком случае, некоторым она уже казалась скучной. Трубадуры и труверы уже пошли или свернули туда, где обитают восточные вы- мыслы и парадоксы уныния, которые кажутся европейцам невиданно-новыми, когда их собственный здравый смысл немного застоится. После веков безнадежных сражений и безрадостной аскезы могло показаться, что признанное пра- воверие несколько застоялось. Свобода и свежесть раннего
34 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН христианства казались тогда, как и сейчас, безвозвратно уте- рянным, едва ли не доисторическим Золотым веком. Рим был 'разумней других городов, Церковь была мудрее мира, но вполне могло показаться, что устала она больше. Наверное, в безумной метафизике Востока было что-то пленительное и дерзновенное. Темные тучи пессимизма собирались над Сре- диземным морем, чтобы разразиться грозой междоусобицы и раскола. Только вокруг Рима светил свет, но он был бес- цветным, земля — плоской, и неподвижный воздух стоял в тишине над священным градом. В высоком темном доме, в Ассизи, Франческо Бернар- доне спал и грезил битвой. И в темноте ему явилось виде- ние — сверкающие мечи крестоносцев, и пики, и щиты, и шлемы, все со знаком креста. Проснувшись, он принял сон за зов, за клич и кинулся к коню и к оружию. Франциск любил рыцарские забавы и — в битве ли, на турнире — не уступил бы настоящим рыцарям. Несомненно, он предпочи- тал христианское толкование рыцарства, но в те дни он прежде всего жаждал славы, хотя для него она ничем не отличалась от чести. Его не миновала мечта о лаврах, завещанная Цеза- рем всем латинянам. И когда он уходил из дома на войну, высокие ворота в толстой стене Ассизи огласились его пос- ледней похвальбой: «Я вернусь великим вождем». Но в дороге болезнь вернулась к нему и его свалила. Бо- лее чем вероятно, что по нетерпеливому своему нраву он встал намного раньше срока. И во мраке второй, куда более тягост- ной отсрочки, он снова видел сон и слышал голос: «Ты не понял видения. Вернись в Ассизи». Больной Франциск по- ехал домой. Он был разочарован, разбит, быть может, осме- ян, ему оставалось одно: ждать, что будет. Тогда он впервые спустился в темную яму, которую зовут юдолью унижения. Она показалась ему голой и неприютной, хотя позже он отыс- кал в ней много цветов. Не только разочарование и позор мучили его — он ниче- го не понимал, он был сбит с толку. Франциск твердо верил, что сны его — вещие, и не понимал, что же они предвещали.
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 35 Когда он гулял (или даже слонялся) по улицам Ассизи и в полях за городской стеной, странная вещь приключилась с ним. По-видимому, он не сразу ее связал со снами, но для меня ясно, что она завершает, увенчивает их. Где-то — на- верное, в открытом поле — он ехал верхом и увидел кого-то, и остановился, ибо к нему шел прокаженный. Он сразу по- нял, что отваге его дано испытание — не так, как мир дает^?, а так, как испытывает нас Знающий сердце человека. Не копья и знамена Перуджи шли на него — от них бы он не бежал; не войско, сражавшееся за корону Сицилии, — к гру- бой, простой опасности он относился так же, как и всякий храбрый человек. Его тайный страх шел к нему по дороге; тот страх, что приходит не извне, изнутри, хотя он и стоял перед ним, белый в солнечном свете. И в единственный раз за долгую, опасную жизнь душа его застыла. Потом он спрыг- нул с коня, не ведая того, что лежит между оцепененьем и порывом, кинулся к несчастному и обнял его. Так началось его служение прокаженным, а служил он им немало. Этому, первому, он отдал все деньги, вскочил на коня и поехал даль- ше. Мы не знаем, далеко ли он отъехал и о чем думал, но говорят, когда он обернулся, дорога была пуста. Глава IV ФРАНЦИСК-СТРОИТЕЛЬ Мы дошли до перелома в жизни Франциска из Ассизи; До дней, когда случилось то, чего не поймут многие из нас, простых и себялюбивых, которых Господь не ломал, чтобы создать заново. Я не сразу решил, как мне писать об этой трудной поре — ведь я хочу, чтобы мирские, хотя и благосклонные к религии люди поняли меня. Поколебавшись немного, я решил, что правильнее всего рассказать сперва о событиях, лишь каса- ясь собственных догадок об их смысле. Смысл этот легче
36 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН обсудить потом, когда он явил себя во всей жизни святого. События же такие. Летописцы немало говорят о старенькой, заброшенной церкви Св. Дамиана, древнем ассизском святилище, кото- рое просто разваливалось на части. Франциск молился там перед Распятием в те смутные и пустые переходные дни, когда рухнули его мечтания о воинской славе, а может, и признание в обществе, что совсем уже невыносимо для таких чувстви- тельных людей. И вот, молясь, он услышал голос: «Фран- циск, разве ты не видишь, что дом Мой рушится? Иди, по- чини его для Меня». Франциск вскочил и пошел. Он всегда был готов вско- чить и сделать что-то. Может быть, он и шел, и делал, еще не совсем понимая, что именно он делает. Во всяком случае, он поступил решительно, опрометчиво, и уж точно во вред своей репутации. На грубом мирском языке, он украл. С его собственной, восторженной точки зрения, он дал своему по- чтенному отцу высокую, радостную, неоценимую возмож- ность участвовать (не вполне осознанно) в восстановлении церкви Дамиана. Если следовать фактам, сперва он продал своего коня, потом — несколько штук шелка из отцовской лавки, причем на каждой начертал крест, дабы обозначить, что служат они благочестию и милости. Петр Бернардоне видел все в другом свете. Свет вообще не слишком занимал его, особенно свет и пламень духа, охвативший его странного сына. Вместо того чтобы понять, что Франциска несет не- здешний ветер; вместо того чтобы сказать (как сказал потом епископ), что Франциск поступил плохо ради самой благой цели, он действовал круто в самом прямом, даже юридичес- ком смысле слова. Подобно античным отцам, он применил непререкаемую власть и сам посадил сына под замок, как простого вора. Кажется, на бедного Франциска набросились многие из тех, кто раньше его любил; так, попытавшись от- строить дом Божий, он только разрушил свой собственный дом и чуть не погиб под обломками. Ссора затягивалась, ста- новилась все тяжелее. Какое-то время юный Франциск, ви-
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 37 димо, и впрямь пробыл под землей, в погребе или в пещере. Это был самый тяжкий миг его жизни. Все ополчились на Него, он оказался на самом дне. Когда он вышел на свет Божий, люди поняли не сразу, что он стал иным. Епископ позвал на суд и его, и отца, ибо Франциск отказался подчиняться мирской власти. С тем ис- ключительным здравым смыслом, которым оттеняет Церковь самые дикие поступки своих святых, епископ сказал, что день- ги надо вернуть. Он сказал, что хорошей цели нельзя слу- жить дурными средствами; короче (и грубее) говоря, он дал понять, что если молодой фанатик рассчитается со старым дураком, вопрос будет исчерпан. Франциск в то время был уже не тот. Он уже не подчинялся отцу, тем более не пре- смыкался перед ним; но, мне кажется, в том, что он сказал, нет ни обиды, ни праведного гнева, ничего похожего на све- дение счетов. Они скорее похожи на загадочные слова его великого Учителя — на «Что Мне и тебе?» и даже на страш- ное «Кто Матерь Моя?»36. Франциск встал перед всеми и сказал: «Я звал отцом Петра Бернардоне, теперь я слуга Господень. Я верну отцу и деньги, и все, что он считает своим, даже платье, которое он дал мне». Он снял с себя одежды— все, кроме одной; и люди увидели, что это власяница. Он сложил одежду в углу, а наверх положил деньги. Потом обернулся к епископу, словно отвернулся от всех дру- гих, и получил благословение, и, по преданию, вышел в хо- лодный мир. Видимо, мир впрямь был холодным, землю по- крыл снег. Рассказывая об этом переломе в его жизни, лето- писцы приводят очень важную и любопытную подробность. Он шел в одной власянице по зимнему лесу, по мерзлой зем- ле, среди голых деревьев. У него не было ни отца, ни денег, ни ремесла, ни планов, ни будущего. И вот, под белыми де- ревьями, он внезапно запел. Примечательно, что пел он по-французски, точнее — на Том провансальском наречии, которое тогда называли фран- цузским языком. Этот язык не был ему родным, а проела-
38 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН вился он, как поэт, стихами на родном языке — в сущности, он один из первых в Европе писал на своем говоре. Но имен- но с французским языком были связаны его мальчишеские мечты; то был для него язык романтики. На первый взгляд очень странно, на глубокий, последний — очень важно, что именно французские слова полились с его уст в крайней край- ности. Почему важно, я попытаюсь показать в следующей главе. Сейчас замечу: вся философия св. Франциска состоя- ла в том, что он видел естественные вещи в сверхъестествен- ном свете, и потому не отвергал, а полностью принимал их. Но пока мы перечисляем факты, я прошу запомнить, что в зимнем лесу, во власянице, словно строжайший из отшель- ников, он пел на языке трубадуров. Пора вернуться к той разрушенной или просто заброшен- ной церковке, ради которой он пошел на невинное преступ- ление и претерпел блаженное наказание. Он не бросил ее, и она насыщала целиком его ненасытную страсть к действию. Теперь он действовал иначе. Он больше не пытался престу- пить законы коммерческой этики, царившие в Ассизи. Ему пришел на ум один из тех великих парадоксов, которые ока- зываются на поверку общими местами. Он понял: чтобы по- строить церковь, совсем не надо ввязываться в деловую жизнь и, что еще труднее для него, в судебные дела. Не надо нанимать рабочих за чужие деньги, даже за свои. Чтобы от- строить церковь, надо строить. Он пошел собирать камни. Он просил их у каждого встречного. В сущности, он стал тем небывалым нищим, ко- торый просит камень вместо хлеба37. Возможно, как всегда с ним бывало, сама необычность его просьбы привлекала вни- мание. Богатых и праздных людей занимало его чудачество, как могло бы увлечь забавное пари. Он строил сам, своими руками, таскал на себе камни, как вьючная скотина, не гну- шался самой черной работой. Об этой поре его жизни, как и о прочих, есть много рассказов; но для моей цели, то есть для простоты, я хотел бы, чтобы все поняли, как он вернулся в мир через тесные врата работы. Во всем, что он делал, было
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 39 второе значение, словно тень его падала на стену. Все было похоже на аллегорию; и, вполне возможно, тупоумный чело- век науки захочет когда-нибудь доказать, что сам Фран- циск — только аллегория. В определенном смысле можно сказать, что он делал два дела сразу, и восстанавливал не только Дамианову церковку. Он учился понимать, что слава его не в том, чтобы убивать на поле брани, а в том, чтобы творить, созидать, утверждая мир. Он действительно стро- ил что-то еще, во всяком случае, начал строить. Он строил то, что часто приходило в упадок; то, что никогда не поздно чинить. Он строил церковь. А Церковь всегда можно пост- роить заново, даже если остался только камень, и врата адо- вы не одолеют ее38. Потом, все так же пылко, он принялся чинить еще одну церковь, маленькую церковку Царицы ангелов в Порциун- куле. Чинил он и церковь Апостола Петра; и та особенность его жизни, из-за которой жизнь эта похожа на символиче- ское действо, побудила благочестивых биографов отметить символичность числа три. Но две церковки были знамена- тельны в прямом, практическом смысле. В церкви Св. Дами- ана много позже он с Кларой39, своей духовной невестой, ставил неповторимый опыт — создавал женский орден кла- рисс. А церковка в Порциункуле останется навсегда одним из величайших зданий мира, ибо именно там он собрал почи- тателей и друзей, и она стала домом многим бездомным. Но в ту пору он вряд ли замысливал эти монастыри. Конечно, я не знаю, когда великий план созрел в его уме, но если описы- вать факты, началось с того, что несколько человек один за другим присоединились к нему, потому что, как и он, стре- мились к простоте. Весьма знаменательно, что стремились они к той самой простоте, к какой призывает Новый Завет. Пылкий Франциск давно поклонялся Христу. Подражать Христу он начал здесь. Те двое дальновидных, которые первыми поняли, что происходит в мире духа, были Бернардо, почтенный горожа- нин, и Пьетро, священник соседней церкви. Заслуга их ве-
40 ГИЛБЕРТ КИИТ ЧЕСТЕРТОН лика, ибо Франциск к тому времени скатился на самое дно, к нищим и прокаженным, а этим двоим было что терять: один жертвовал удобствами жизни, другой — признанием церк- ви. Богатый Бернард в полном смысле этих слов продал име- ние свое и роздал бедным. Петр сделал еще больше — он поступился духовной властью (а был он, наверное, человек взрослый, с устоявшимися привычками) и пошел за моло- дым чудаком, которого почти все считали безумцем. Что именно сверкнуло перед ними, что именно видел тогда Фран- циск, я расскажу позже, если об этом вообще можно расска- зать. Сейчас мы должны увидеть только то, что видел весь город, а видел он, как верблюд во славе проходит сквозь игольное ушко40 и Бог совершает невозможное, ибо Ему все возможно41. Он видел, как священник уподобился не фари- сею, но мытарю42, и богатый ушел с радостью, потому что не имел ничего. По преданию, три странных человека построили себе хи- жину или лачугу неподалеку от убежища прокаженных. Там они и беседовали, когда им это позволяли тяжелый труд и опасность (ведь ухаживать за прокаженным в десять раз страшнее, чем сражаться за корону Сицилии), беседовали на языке новой жизни, как беседуют дети на тайном своем языке. Мы мало знаем об их дружбе, но мы достоверно зна- ем, что они остались друзьями до конца. Бернард стал для Франциска сэром Бедивером43, «первым, кого посвятили в рыцари, последним, кто оставался с королем». Мы видим его одесную святого у смертного ложа, где он получает осо- бое благословение. Но это было уже в другом мире, очень далеком от трех оборванных чудаков в едва держащейся хи- жине. Они не были монахами, разве что в том буквальном и древнем смысле слова, когда монахом называли отшельника. Трое одиноких жили сообща, но не составляли общества. Видимо, все это было очень частным, личным делом, если смотреть извне, частным до безумия. И первое обещание того, что это станет движением, первый знак миссии мы видим в ту минуту, когда они обратились к Новому Завету.
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 41 Они погадали на Евангелии. Многие протестанты, в сущности, гадают на Библии, хотя и ругают гаданья как языческий предрассудок. Конечно, открыть Библию на- угад — совсем не то же самое, что копаться в ней, а Фран- циск именно открыл ее наугад. По одному преданию, он просто начертал крест на Новом Завете, открыл его триж- ды и прочитал три текста. Первым выпал рассказ о богатом юноше, чей отказ вызвал к жизни великую нелепицу о вер- блюде и игольном ушке. Вторым — наставление ученикам не брать с собой ни золота, ни серебра, ни меди в пояса свои, ни сумы на дорогу, ни двух одежд, ни обуви, ни посо- ха44. Третьим — истинный перекресток книги, текст о том, что последователь Христа должен отвергнуть себя и взять крест свой45. По другому преданию, Франциск услышал один из этих текстов в церкви, когда читали Евангелие на этот день. Вероятно, это случилось очень рано, в самом на- чале уединенной жизни, почти сразу после ссоры с отцом, ибо только после этого Бернард, первый его ученик, роздал имение нищим. Если это так, значит, хоть какое-то время Франциск жил в хижине один, как отшельник. Он жил на людях, все видели его, но от мира он скрылся. Св. Симеон Столпник46 на своем столбе был, в сущности, на виду, но все же его положение нельзя назвать обычным. Можно до- гадаться, что почти каждый считал положение Франциска необычным, а некоторые — даже и ненормальным. Правда, католическому сообществу легче (пусть подсознательно) понять такие вещи, чем языческому или пуританскому. Но в ту пору, мне кажется, сограждане не слишком сочувствова- ли Франциску. Я уже говорил, что к тому времени и Цер- ковь, и все с ней связанное состарилось, устоялось, в том числе — монашество. Здравый смысл в Средние века был привычней, чем в наш поверхностный газетный век; но люди, подобные Франциску, непривычны везде, и одним здравым смыслом их не понять. XIII век, конечно, был про- грессивным веком, может быть, единственным прогрессив- ным веком в истории. Его можно с полным правом назвать
42 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН прогрессивным именно потому, что прогресс шел очень рав- номерно. Это и впрямь была пора реформ без революций. Реформы были не только прогрессивны, но и очень прак- тичны и приносили огромную пользу отнюдь не отвлечен- ным вещам — городам, гильдиям, ремеслам. Но жители города и члены гильдий были в те времена весьма почтен- ными. Они знали гораздо больше равенства в экономиче- ском смысле слова, ими гораздо справедливей управляли, чем нами, мечущимися между голодом и сверхприбылью; но, вероятно, почти все они были твердолобыми, как крес- тьяне. Поступок уважаемого всеми Пьетро Бернардоне не говорит о том, что он понимал тонкую, почти изысканную духовность. И нам не понять, как прекрасно и ново это странное приключение духа, если у нас не хватит юмора и простоты, чтобы увидеть его глазами ничуть не сочувствую- щего, обычного человека тех времен. В следующей главе я попытаюсь (безуспешно) показать изнутри историю трех церквей и маленькой хижины. Сейчас я хочу показать ее извне. И, кончая главу, я прошу читателя хорошо предста- вить себе и запомнить, как это выглядело. Если судит гру- бый здравый смысл, а из чувств — только раздражение, какой станет эта история? Молодого дурака, а может, и негодяя, поймали, когда он обобрал отца и попытался продать то, что должен был охра- нять. В свое оправдание он говорит, что какой-то голос велел ему починить какую-то стену. Затем он объявляет, что по сути своей независим от всякого закона, связанного со стра- жами порядка, и обращается к милости епископа, который тоже вынужден отчитать его и сказать ему, что он не прав. Он раздевается при всем честном народе, швыряет одежду в лицо своему отцу и говорит при этом, что тот ему не отец. Потом бегает по городу и выпрашивает у всех встречных кам- ни, по-видимому, в приступе безумия, связанного со стеной. Конечно, стены чинить нужно, если они треснули, но не тро- нутым же, не сумасшедшим! Наконец, порочный юноша ска- тывается на самое дно, буквально копошится в грязи. Вот
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 43 как видели то, что делал Франциск, почти все его соседи и приятели. Вероятно, они не совсем понимали, на что он живет. По- видимому, он просил не только камень, но и хлеб, но всегда заботился о том, чтобы хлеб был самый черствый, самый чер- ный, а объедки — хуже тех, которые бросают псам. Тем са- мым он жил хуже нищего, ибо нищий ест лучшее, что может добыть, святой — худшее. Он был готов отказать себе во всем, а это гораздо уродливей на деле, чем утонченная про- стота, которую вегетарианцы и трезвенники называют про- стой жизнью. Как относился он к пище, так относился и к одежде. Здесь он тоже довольствовался самым плохим. По одному преданию, он обменялся платьем с нищим, и конеч- но, охотно обменялся бы с пугалом. По другому преданию, какой-то крестьянин дал ему бурую рубаху, наверное, совсем старую. Обычно у крестьян мало лишней одежды, и они не слишком расположены отдавать ее, пока она хоть на что-ни- будь годится. По преданию, он отбросил кушак (может быть, с особенным пренебрежением, ибо по моде того времени на кушаке висел кошель) и подпоясался первой попавшейся ве- ревкой, как последний бродяга подвязывает бечевкой шта- ны. Через десять лет эта случайная одежда стала обычной для пяти тысяч человек, а через сто великого Данте похоро- нили в ней '. Глава V БОЖИЙ СКОМОРОХ Можно найти немало метафор и символов, чтобы пока- зать, что же произошло в душе молодого поэта из Ассизи. Их даже слишком много, их слишком легко выбрать, но тол- ком не подойдет ничто. Для меня особенно выразителен не- большой, и на первый взгляд, случайный факт: когда Фран- циск ходил по городу с мирскими приятелями, словно ше-
44 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН ствие стихотворцев, они называли себя трубадурами. Когда он вышел в мир с духовными братьями, он назвал их жонгле- рами Божьими. Я еще не говорил здесь о великой культуре трубадуров, возникшей в Провансе или Лангедоке, и о том, как повлияла она на жизнь и на св. Франциска. О влиянии на жизнь можно сказать много; но я скажу лишь о том, что непосред- ственно связано с Франциском, и прежде всего о самом важном. Все знают, кто такие трубадуры. Все знают, что в начале Средних веков, в XII и на пороге XIII столетия воз- никла в Южной Франции своя культура, которая грозила затмить возраставшую славу Парижа. Главным ее плодом была поэтическая школа, или, точнее, школа поэтов. Чаще всего они писали о любви, хоть были и сатиры, и размышле- ния. Красота их, запечатленная в истории, многим обязана тому, что они пели свои стихи и часто сами себе подыгрыва- ли на несложных музыкальных инструментах — то были скорее певцы, чем литераторы. Их любовная лирика породи- ла немало прелестных и хитроумных установлений. Была особая наука, которая пыталась привести в систему тончай- шие оттенки ухаживания; были Суды любви, где со всей педантичностью и торжественностью судопроизводства раз- бирались те же щекотливые предметы. Важно иметь в виду одну вещь, которая тесно связана со св. Франциском. Эта высокая чувствительность была, конечно, не совсем безопас- на; но не надо думать, что главной опасностью было распут- ство. В провансальской романтике, как и в печальной про- вансальской ереси, напротив, было слишком много духовно- го. Эта любовь не грешила чувственностью — она грешила утонченностью, доходящей до условности. Когда читаешь их стихи, веришь, что дама — самая прекрасная на свете, но как-то не очень веришь, что она вообще на свете жила. Дан- те кое-чем обязан трубадурам, и ученые споры о его пре- красной даме — прекрасный пример таких сомнений. Мы знаем, что Беатриче не была ему женой, но можем твердо Сказать, что она не была ему и любовницей, а некоторые
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 45 ученые подозревают, что она была вообще просто музой. Я не верю, что Беатриче — аллегория; не поверит и всякий, кто читал «Vita Nova»48 и был хоть когда-нибудь влюблен. Но если можно усомниться в ее существовании, посудите сами, какими отвлеченными были средневековые страсти. Однако при всей своей отвлеченности страсти эти были очень страстными. Трубадуры любили своих условных дам со всем пылом любовников. Об этом надо помнить, иначе не поймешь Франциска, когда на истинном языке трубадуров он говорил, что дама его прекрасней и милостивей всех, а имя ей — Нищета. Но сейчас я хочу рассказать о жонглерах, а не о трубаду- рах, вернее о том, как мой герой превращался из трубадура в жонглера; и для этого мне придется потолковать еще о сред- невековых стихотворцах. Жонглер не то же самое, что тру- бадур, хотя иные трубадуры были и жонглерами. Чаще все- таки это были разные люди, и дело у них было разное. На- верное, часто они ходили парой по свету, как товарищи по оружию или, вернее, товарищи по искусству. Жонглер был, в сущности, скоморохом, шутом, но иногда он был и тем, что мы сейчас называем жонглером. Если этого не знать, не по- нять легенды о Тайефере Жонглере, который в битве при Гастингсе пел смерть Роланда, подбрасывая и ловя меч, как ловит мяч жонглер на арене. Вероятно, жонглер бывал и ак- робатом, подобно герою прекрасной легенды «Жонглер Бо- гоматери», который кувыркался и стоял перед статуей Пре- чистой Девы, и она похвалила его, утешила, как и вся ее свя- тая свита. Трубадур, по всей вероятности, возвышал дух со- бравшихся серьезными песнями о любви, а потом — для разрядки, для смеха — появлялся жонглер. Какой прекрас- ный роман можно написать о странствиях такой пары! Во всяком случае, если есть где-нибудь в литературе чистый Францисканский дух, то именно в легенде о Жонглере Бого- матери49 . И когда Франциск называл своих последователей жонглерами Божьими, он имел в виду что-то очень близкое к этому скомороху.
46 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН Где-то между высокой страстью трубадуров и дураче- ствами жонглеров, словно в притче, истина о св. Франциске. Из двух менестрелей жонглер, несомненно, был вторым, вто- ростепенным. Св. Франциск действительно верил, что от- крыл тайну жизни, а она — в том, чтобы стать слугой, стать вторым, а не первым. В этом служении, в самой его глубине, он обрел свободу, граничащую с беззаконием. Жонглер тоже был беззаконно свободен. Он был свободен, ибо рыцарь был суров; можно стать шутом, когда свободно служишь чести. Когда сравниваешь двух певцов, двух менестрелей, мне ка- жется, лучше понимаешь, что изменилось в душе св. Фран- циска, тем более что к поэтам нынешний мир благосклонен. Конечно, в его душе было гораздо больше. Но этот образ поможет нам понять идею, которая, как покажется многим, сама, подобно жонглеру, стоит вверх ногами. Примерно тогда, когда Франциск исчез в темнице пеще- ры, он пережил переворот, очень похожий на сальто-морта- ле, при котором клоун описывает полный круг и снова стано- вится на ноги. Мне приходится употреблять гротескный, цирковой образ, потому что вряд ли можно найти более точ- ное сравнение. Если смотреть вглубь, то был переворот ду- ховный. В пещеру вошел один человек, вышел — другой, словно первый умер и стал привидением или обитателем рая. И отношение его к миру изменилось столь сильно, что тут не подберешь точного сравнения. Он смотрел на мир так не- обычно, словно вышел из тьмы на руках. Но если мы вспомним притчу о Жонглере Богоматери, она во многом нам поможет. Теперь все признали, что пей- заж можно увидеть точнее и яснее, если его перевернуть. Некоторые пейзажисты принимают очень странные позы, чтобы с налета посмотреть на свою картину. И вот, пере- вернутая картина, особенно яркая, четкая и поразительная, немного похожа на мир, который видят каждый день ми- стики, подобные св. Франциску. Тут мы и подходим к притче, к сути дела. Жонглер из легенды стоял на голове не для того, чтобы яснее и ярче видеть деревья и цветы, он об
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 41 этом и не думал. Он стоял на голове, чтобы порадовать Божью Матерь. Если бы св. Франциск последовал его при- меру — а он был вполне на это способен, — его подвигли бы те же, чисто духовные мотивы. Только потом внутрен- ний свет озарил бы все заново. Вот почему нельзя считать св. Франциска просто романтическим предвестником Воз- рождения, певцом естественных радостей. Вся его суть, вся его тайна в том, что естественную радость обретешь лишь тогда, когда видишь в ней радость сверхъестественную. Другими словами, он повторил в своей жизни тот истори- ческий процесс, о котором я говорил во второй главе: он очистил себя аскезой и увидел мир заново. Но в его жизни было не только это; параллель с Жонглером Богоматери можно провести и дальше. Наверное, в той темной пещере или келье Франциск провел самые темные свои часы. От природы он был тще- славен тем тщеславием, которое противоположно гордыне; тщеславием, которое близко смирению. Он никогда не пре- зирал ближних, и потому не презирал их мнений, и любил, чтобы его любили. И вот, этой части его естества был нане- сен тяжкий, почти невыносимый удар. Может быть, когда он вернулся с позором из похода, его называли трусом. Во вся- ком случае, после ссоры с отцом его называли вором. И даже те, кто относился к нему хорошо, — священник, чью цер- ковь он чинил, епископ, благословивший его, — явственно жалели его и над ним подсмеивались. Он остался в дураках. Всякий, кто был молод, кто скакал верхом и грезил битвой, кто воображал себя поэтом и принимал условности дружбы, поймет невыносимую тяжесть этой простой фразы. Обраще- ние св. Франциска, как и обращение св. Павла, началось, когда он упал с лошади50. Нет, оно было хуже, чем у Пав- ла, — он упал с боевого коня. Все смеялись над ним. Все знали: виноват он или нет, он в дураках оказался. То была правда, неоспоримая, весомая, словно камень на дороге. Он Увидел себя крохотным н ничтожным, как муха на большом окне; увидел дурака. И когда он смотрел на слово «дурак»,
48 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН написанное огненными буквами, слово это стало сиять и пре- ображаться. Нам говорили в детстве, что если прорыть дырку сквозь Землю и лезть в нее все дальше, придет такое время, когда ты будешь лезть уже не вниз, а вверх. Не знаю, так ли это. Не знаю потому, что мне не случалось прокапывать Землю насквозь, тем более — пролезать сквозь нее. Наверное, и я, и читатели — люди обыкновенные, не побывали там, где оказался св. Франциск. Да, и это аллегория. Мы не следо- вали за Франциском в то диковинное место, где полное уни- жение преображается в полную святость и радость. Я, во всяком случае, дошел только до того падения с романтиче- ских баррикад мальчишеской суетности, о которой я недавно говорил. Здесь я лишь угадываю; может быть, он чувство- вал что-то совсем другое. Но что бы он ни чувствовал, это все-таки очень похоже на сказку о человеке, который роет тоннель сквозь землю, идет все ниже и ниже и вдруг, в один таинственный миг, уже лезет вверх. Мы никогда не были так высоко, ибо никогда не были так низко, и потому не вправе говорить, что этого не бывает. Чем честнее и спокойней мы читаем историю человечества, особенно историю лучших людей, тем больше мы убеждаемся, что это бывает. О том, что при этом чувствуют, я и не пытаюсь писать. Извне, для ясности рассказа, напишу: когда Франциск вышел из пеще- ры откровения, он нес слово «дурак» как перо на шляпе, как плюмаж, как корону. Он согласился быть дураком. Он был готов стать еще глупее, стать придворным олухом царя не- бесного. Это можно выразить только символом; и образ перевер- нутого мира снова, хотя и по-другому, пригодится нам. Если человек увидит мир вверх ногами, а все деревья и башни вниз головой, как в пруду, он яснее почувствует, что такое зави- симость (ведь и слово «зависимость» происходит от слова «висеть»). Ему станет особенно ясен текст из Писания о том, что Бог повесил Землю ни на чем51. Может быть, св. Фран- циск видел в одном из своих видений город Ассизи вверх
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИМ 49 ногами — совершенно, до мелочей, такой же, как в жизни, только перевернутый. Для обычного глаза тяжелая кладка стен и весомость башен говорили о надежности, прочности; но тому, кто видел город вверх ногами, он казался беззащит- ным и беспомощным. Св. Франциск мог любить свой ма- ленький город так же сильно, как раньше, даже больше — но другой любовью. Он любил каждую черепицу на крутых крышах, каждую птицу на карнизах, но видел их в новом, чудесном свете постоянной опасности и зависимости. Уже не гордясь своим сильным городом, который не сдвинуть нико- му, он благодарил Всемогущего за то, что город не рухнул в бездну. Он благодарил за то, что вся Вселенная не оборва- лась, словно огромная сосулька, и не рассыпалась мириада- ми звезд. Быть может, так видел и Петр, когда висел на кре- ** 52 сте вниз головой . Обычно, хотя и цинично, говорят: «Блажен, кто ничего не ждет, ибо он не разочаруется». Св. Франциск говорил в счастливом смирении: «Блажен, кто ничего не ждет, ибо он обрадуется всему». Он намеренно начал с нуля, с темной пустоты изгойства, и пришел к небывалой радости, научился наслаждаться всем на свете так, как почти никто не наслаж- дался. Простые, внешние вещи, которым он радовался, сами говорят об этом — ведь нельзя заработать звезду или заслу- жить закат. Но речь идет о большем, о таком большом, что почти невозможно подыскать слова. Да, чем меньше дума- ешь о себе, тем больше думаешь о своем счастье и щедрости Божией. Но верно не только это. Ты видишь больше и в самих вещах, если лучше видишь их причину, ибо причина — составная их часть и, конечно, самая важная. Если объяс- нять вещи, они становятся чудеснее, мы больше дивимся им, меньше их боимся; ведь вещи чудесны, когда они что-то зна- чат, а не тогда, когда они не значат ничего. Пусть бесфор- менное, или глухое, или злое чудище будет больше гор — его, в полном смысле этого слова, можно назвать незначи- тельным, если оно ничего не значит. Для мистика, каким был св. Франциск, любое чудище значит что-то, оно передает
50 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН свою весть, говорит на знакомом языке. В этом и смысл пре- даний — правдивы они или нет — о том, что он как волшеб- ник знал язык зверей и птиц. Тайновидец не связан с тайной ради тайны, ибо такая тайна прикрывает грех. Когда хороший человек становится святым, это истин- ный переворот. Для хорошего все на свете объясняет и ут- верждает Бог, а для святого Бог объясняет и утверждает все. Увидев женщину, влюбленный может сказать, что она похожа на цветок, но потом все цветы похожи для него на возлюбленную. И святой, и поэт, глядя на цветок, скажут, казалось бы, одно и то же; скажут правду, но разную. Для поэта радость жизни — причина веры, для святого — ско- рее плод. А главная разница между ними — вот в этом чув- стве чудесной зависимости: для поэта оно подобно молнии, для святого — яркому дневному свету. Если человек в осо- бом, мистическом смысле находится по ту сторону вещей, он видит, как выходят они из Божьего лона, словно дети из теплого дома, а не просто встречает их, как все мы, на путях мира сего. И самое странное — в том, что из-за этого он проще, свободней, беззаботней, радостней нас. Для нас предметы — как герольды, которые возвещают, что мы не- подалеку от столицы великого царя. Святой приветствует их запросто, почти развязно. Он зовет огонь братом, воду — сестрой. Так из почти нигилистической пропасти встает то вели- кое, что зовут хвалою; то, чего не поймут, если путают с по- клонением природе или с пантеистическим все довольством. Когда мы говорим, что поэт воспевает всякую тварь, мы про- сто имеем в виду, что он воспевает все. Но мистик действи- тельно воспевает тварь — то, что сотворено; он воспевает сам переход от небытия к бытию. И снова путь нам пересе- кает тень моста, который дал священнослужителю его таин- ственное, древнее имя53. Проходя через миг, где нет ничего, кроме Бога, мистик видит то безначальное начало, когда дей- ствительно так и было. Он не только ценит все — он ценит ничто, из которого все создано. Он один способен вынести
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 51 сокрушительную насмешку книги Иова54, ибо он был там, где Бог полагал основания земли, где ликовали утренние звез- ды и сыны Божии восклицали от радости. Может быть, те- перь вам станет хоть немного понятней, почему францискан- цы в лохмотьях, без денег, без дома и — на первый взгляд — без надежды ликовали, как утренние звезды, и восклицали, как Божьи сыны. Ощущение великой благодарности и великой зависимос- ти — не пустая фраза, даже не чувство; это — реальность, и все дело в том, что на этом реальность держится. Это не вымысел, а факт; скорее уж, по сравнению с этим, все фак- ты — вымыслы. Нам не просто кажется, что все мы в каж- дой мелочи, каждый миг, зависим, как сказал бы христиа- нин, — от Бога, как сказал бы агностик, — от природы ве- щей. Это не иллюзия, это самая главная правда, которую мы прикрываем иллюзиями повседневной жизни. Повседневная жизнь очень хороша, и воображение — штука неплохая, но повседневная жизнь гораздо больше зависит от воображе- ния, чем жизнь мистическая. Тот, кто видел мир на волоске милости Божьей, видел истину, если хотите — неприкры- тую. Тот, кто видел свой город перевернутым, видел его пра- вильно. Россети55 где-то говорит — горько, но очень справедли- во, — что хуже всего атеисту, когда он чувствует благодар- ность, а благодарить ему некого. Верно и обратное: тому, о ком мы здесь толкуем, благодарность давала самую большую радость, какая только ведома людям. Один замечательный художник гордо утверждал, что подмешал в свои краски мозг; о великом святом мы вправе сказать, что он замешал свои мысли на хвале. Все блага лучше, когда они дары. В этом смысле, без всякого сомнения, метод мистиков очень прак- тичен и помогает жить, но надо непременно помнить и то, что внешний мир всегда отходит у мистика на второй план по сравнению с непреложной зависимостью от Бога. В обыч- ных общественных отношениях есть что-то весомое, в них есть опора, есть уют; что ни говори, они обеспечивают нам
52 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН здравомыслие и безопасность. Но тому, кто видел мир на волоске, нелегко принять их совсем уж всерьез. Пусть мир- ская власть и мирская иерархия, даже самая нужная, самая естественная, помогает нам твердо стоять на земле и охраня- ет нас; тот, кто видел их вниз головой, никогда уже не смо- жет смотреть без улыбки на власть имущих. В этом смысле прямое видение реальности Божией обесценивает вполне здравые, важные вещи. Мистик может прибавить себе росту на локоть56, но что ему рост? Он уже не станет принимать себя как данность, только потому, что его имя записано в церковной книге или в семейной Библии. Собственно, он — вроде сумасшедшего, который, защищая свою сущность, за- был свое место среди людей. «Я звал отцом Петра Бернар- доне, теперь я — слуга Господень». Все эти глубокие материи можно передать только очень коротко и несовершенно; и короче всего будет сказать, что мистик узнает о неоплатном долге. Наверное, покажется па- радоксом, если я скажу, что человек обретает радость, когда узнает, в каком он долгу; но путает нас лишь то, что в ком- мерческом мире должник не очень склонен к ликованию, особенно — если долг неизмерим, тем самым — неоплатен. И тут снова может помочь сравнение с любовной историей, где заимодавец разделяет радость должника, точнее — оба должники и оба заимодавцы. Долг и зависимость становятся радостью, когда речь идет о незапятнанной любви. Слово «любовь» слишком легко и часто употреблялось всуе, но здесь без него не обойтись. Оно — ключ ко всем проблемам францисканской морали, которые так озадачивают совре- менного человека, особенно к аскезе. Тот, кто знает, что долг его неоплатен, выплачивает долг непрестанно. Он вечно отдает то, что не в силах отдать, швыряет в бездну благода- рения. Многие думают, что они слишком для этого совре- менны, на самом же деле они слишком плохи. Почти все мы — слишком плохи, чтобы так жить. Мы не так щедры, чтобы стать аскетами; можно даже сказать — не так радуш- ны. Мы не так благородны, чтобы сдаться, разве что в пер-
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 53 вой любви мелькнет нам потерянный нами рай. Но видим мы это или нет, истина — все в той же загадке: на свете есть одно истинное благо — неоплатный долг. Если даже та романтическая любовь, которая давала силу трубадурам, выходит из моды и считается вымыслом, куда уж современному миру понять аскетов! Вполне воз- можно, что какие-нибудь варвары попробуют начисто из- гнать рыцарство из любви, как варвары, правящие в Берли- не, изгнали его из войны. Если бы им это удалось, люди презрительно удивлялись бы и бестолково спрашивали, что за жадные женщины нагло требовали дани, и какое невидан- ное корыстолюбие побуждало их стремиться к золотому кольцу; ведь спрашивают, почему жестокий Бог требует от- речения и жертвы. Потеряв ключ ко всему, что влюбленные зовут любовью, люди не понимали бы, что в любви дают, ибо об этом не просят. Поможет меньшее понять величай- шее или не поможет — безнадежно и бесполезно изучать францисканское движение, если вы, как нынче принято, ворчите на мрачный аскетизм. В том-то и дело, что Фран- циск был аскетом и не был мрачным. Как только его выбило из седла смиряющее и славное видение любви Господней, он ринулся в пост и бдение, как ринулся бы раньше в битву. Он выписал вексель, все отдал кредитору и не оставил себе ни- какого обеспечения. Он ничего не лишился, он не сковал себя «режимом», не ушел в «суровую простую жизнь». Его самоотречение ничуть не похоже на наш «самоконтроль» — оно положительно, как страсть, как наслаждение, он упивал- ся постом, как упиваются вином, искал нищеты, как ищут денег. Именно положительность, пылкость его непонятны современным людям, гоняющимся за удовольствиями. Од- нако это исторический факт, а связана с ним еще одна нрав- ственная истина, почти такая же непреложная. Нет сомне- нии, что этим героическим и непривычным для нас путем он шел с той минуты, как убежал во власянице в зимний лес, до т°и, когда и в смертной муке хотел лежать на голом полу, чтобы показать, что был ничем и ничем не владел. Но можно
54 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН сказать почти с той же уверенностью, что звезды, проходив- шие над истощенным нищим по своему сияющему пути, на- конец увидели в мире, населенном нуждающимся людом, человека поистине счастливого. Глава VI МАЛЕНЬКИЙ НИЩИЙ ЧЕЛОВЕЧЕК Из этой пещеры, из горнила хвалы и смирения, вышел едва ли не самый сильный и необычный человек в истории. Прежде всего он, несомненно, был личностью, даже героем почти в том смысле, в каком мы говорим о героях книги или пьесы. Он славился не только добротой, но и веселостью, он всегда радовался, шел своим путем и делал то, чего никто другой бы не сделал. Рассказы о нем личностны и неповто- римы, как анекдоты о докторе Джонсоне и в какой-то степе- ни о Блейке и Чарлзе Лэме57. Передать это можно лишь такой, вроде бы противоречивой фразой: он всегда поступал неожиданно, никогда — неуместно. Никто не угадал бы за- ранее, что он сделает или скажет; но он делал или говорил, и все понимали, что могло быть только так. Эта неожиданная точность, поражающая уместность отличает его от многих современных ему людей. Мы узнаем все больше и больше о важнейших добродетелях Средневековья, но добродетели эти связаны с обществом, не с личностью. Средневековый мир неизмеримо превосходил наш в том, в чем все люди едины — тогда правильней относились к смерти, к ясному свету разу- ма, к общинной совести, связывавшей сообщества воедино. Словом, обобщения тех времен были и здоровее, и разумнее наших безумных и безбожных теорий; никто не потерпел бы тогда Шопенгауэра, презирающего жизнь, или Ницше, жи- вущего лишь ради презрения. Но современный мир много тоньше разбирается в вещах, которые людей разъединяют. Мы лучше понимаем оттенки характеров и те тонкие разли-
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК ассизский 55 чия, которые определяют частную жизнь. Все, кто способен теперь самостоятельно мыслить, видят, что великие схолас- ты мыслили на редкость ясно, но ясность эта как бы наме- ренно бесцветна. Все признали уже, что высшим искусством Средневековья было строительство общественных зданий, общинное ремесло архитектуры. Портретная живопись тог- да не процветала. Однако друзьям св. Франциска удалось оставить нам портрет, нечто вроде благочестивой и благого- вейной карикатуры. Некоторые краски и линии неповтори- мы до извращения, если можно назвать извращением то, что связано с обращением. Даже среди святых Франциск был чудаком, эксцентриком, хотя чудачество его в том и состоя- ло, что он всегда стремился к центру. И вот я отложу рассказ о первых его приключениях и о создании великого братства, поднявшего столь кроткий мя- теж, чтобы дополнить несовершенный портрет. В предыду- щей главе я пытался рассказать о том, что происходило; сей- час я попытаюсь рассказать, к чему это привело, кого созда- ло, каким стал Франциск, испытавший первые, образующие личность события. Я попытаюсь описать человека в бурой, подпоясанной вервием одежде, которого встречали на доро- гах Италии. Ведь именно он да милость Божия объясняют все, что было после; те, кто видел его, вели себя не так, как те, кто его не видел. Если, узнав о народном смятении, о призывах к папе, о толпах нищих, осаждавших престолы владык, о мире, забродившем заново, о слове «брат», зазву- чавшем по всей Европе, вы спросите, почему все это было, мы приблизимся к ответу, хоть косвенно, хоть как-то, услы- шав один определенный голос и увидев из-под капюшона одно определенное лицо. На свете был Франческо Бернар- доне, другого ответа нет. Попробуем же представить себе, что он живет на свете одновременно с нами. Теперь, когда мы, пусть кратко и грубо, рассмотрели его жизнь изнутри, попытаемся увидеть его извне, словно незнакомец идет на- встречу по дороге, среди холмов Умбрии, меж олив и вино- гРадников.
56 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН Франциск Ассизский был худощав той худобой, которая вместе с подвижностью как бы уменьшает рост. Наверное, он был выше, чем казался; биографы называют его челове- ком среднего роста. Во всяком случае, хилым он не был; судя по тому, сколько ему довелось вынести, он отличался выносливостью. У него было смуглое лицо южанина и тем- ная бородка клинышком — такая, какие выглядывают на картинках из-под капюшона гномов, а глаза светились ог- нем, сжигавшим его днем и ночью. Когда читаешь о его словах и делах, чувствуешь, что он еще больше, чем все итальянцы, питал склонность к пылкой пантомиме жестов. Если это верно, верно и то, что жесты его больше, чем у всех итальянцев, выражали приветливость и радушие. Обе эти черты — и живость, и вежливость — просто внешние знаки того, что четко отличает Франциска от многих, кого можно было бы счесть похожими на него. Вполне справед- ливо говорят, что ассизский аскет положил начало средневе- ковому, тем самым — и нашему театру. Его, конечно, никак нельзя назвать театральным, он не любовался собой; но связь его с театром не случайна. Эту его сторону легче всего объяснить, если мы рассмотрим то, что обычно считают свойством спокойным и называют любовью к природе. Придется и нам употреблять этот термин, хотя он совер- шенно неверен. Св. Франциск не «любил природу». Чем-чем, а любите- лем природы он не был. Любители эти страдают каким-то сентиментальным пантеизмом; материальный мир для них зыбок и неверен. В эпоху романтиков, в эпоху Скотта и Бай- рона, нетрудно было себе представить, как отшельник в руи- нах часовни (по возможности — при свете луны) обретает покой и радость в согласии темных лесов и тихих звезд, раз- мышляя над манускриптом или свитком, богословский смысл которого не совсем понятен автору. Отшельник этот любил природу, как фон. Для св. Франциска ничто не было фоном. Можно сказать, что для него вообще не было «заднего пла- на» — кроме, пожалуй, той божественной мглы, из которой
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 57 на зов любви Господней выходят одна за другой твари всех цветов и форм. Все для него было в действии; все было не картиной, а действом. Птица пролетала над ним, как стрела, у нее был смысл, была цель, только не смертоносная, живот- ворящая. Куст останавливал его, как разбойник; и он приве- чал разбойника, как привечал бы куст. Словом, он не видел леса из-за деревьев. Он и не хотел видеть леса. Он хотел видеть каждый дуб, каждый тополь, ибо тот сын Богу, и потому — брат человеку. Франциск не желал стоять на условных подмостках, где нарисован на зад- нике лес; можно сказать, что он был слишком деятелен для действа. В его театре подмостки оживали, все выходило на авансцену, все освещалось огнями рампы. Каждый предмет становился персонажем, действующим лицом. Вот почему как поэт он прямо противоположен пантеисту. Он не звал природу матерью; он звал братом вот этого осла, сестрой — вот эту ласточку. Если бы он назвал пеликана дядюшкой, слониху — тетей (а он мог бы), это значило бы, что пеликан и слониха — особые созданья, которым Творец отвел осо- бое место, а не смутные проявления силы, которая зовется эволюцией. Именно здесь его мистицизм необычайно близок здравому смыслу ребенка. Ребенку ничуть не трудно понять, что Бог создал кошку и собаку, хотя ему не представить, как создают собак и кошек из ничего. Но никакой ребенок не поймет вас, если вы слепите из кошек, собак и других зверей многоногое чудище и назовете его природой. Св. Франциск был мистиком; в мистификации он не верил. Как мистик он был смертным врагом тех мистиков, которые растворяют очертания вещей, растворяют суть в «атмосфере». Он был мистиком света и тьмы, но не мистиком сумрака, и прямо противоположен тем восточным визионерам, которые бегут в мистику, потому что слишком скептичны для материализма. Св. Франциск был реалистом в самом реальном, средневе- ковом смысле, как и все лучшие умы его века, победившего номинализм XII столетия58. Вот почему живопись тех времен кажется символической, как геральдика. Для Франциска
58 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН птицы и звери действительно подобны геральдическим жи- вотным не потому, что он считал их мифом, а потому, что он считал их фактом, ярким, несомненным, точным, независи- мым от иллюзий атмосферы и перспективы. Он видел чер- ную птицу в лазурном поле, серебряную овцу — в зеленом. Но геральдика смирения богаче геральдики гордыни, ибо каждое творение Божие было для него много драгоценней и неповторимей, чем гербы надменных вельмож. Из глубин поношения возник самый пышный титул тех столетий, зат- мивший лавры Цезаря и корону Ломбардии. Крайности схо- дятся: маленький нищий человечек, который ставил себя ниже всех и считал ничем, присвоил титул, который венчает тщеславие раззолоченных восточных тиранов, назвал себя братом луны и солнца. Для Франциска все выделялось, все поражало его, и это очень важно, потому что это показывает, как он жил. Для него все участвовало в действе, участвовал и он. Надо ли напоминать, что он был поэт и понять его можно только как поэта? Но у него было преимущество, которого нет почти ни у кого; в этом смысле он единственный счастливец среди не- счастных поэтов Земли. Вся его жизнь была поэмой. Он был не столько певцом, распевающим свои песни, сколько автором пьесы, играющим главную роль. То, что он говорил, было поэтичней того, что он писал. То, что он делал, было поэтичней того, что он говорил. Путь его через жизнь состо- ял из сцен, и каждую из них ему удавалось довести до выс- шей точки. Разговоры об «искусстве жить» звучат в наше время искусственно; но св. Франциск обратил свою жизнь в произведение искусства, хотя совсем об этом не думал. Многие его поступки покажутся нам нелепыми и непонятны- ми. Но это поступки, а не объяснения, и значили они всегда то, что он замыслил. Он запечатлелся так ярко в памяти и воображении человечества еще и потому, что мы всегда ви- дим его как бы на сцене. С минуты, когда он бросил к ногам отца свои одежды, и до минуты, когда он лег крестом на пол, вся его жизнь состояла из непреднамеренных поз и вне-
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 59 запных жестов. Нетрудно заполнить примерами страницу за страницей; но, следуя методу столь краткого очерка, я возьму один типичный пример и остановлюсь на нем немно- го подробнее, чем дозволил бы перечень, надеясь, что все станет тогда яснее. Это случилось в конце его жизни, но любопытным образом связано с началом. Здесь сходятся концы, и снова нас поражает целостность этого романа о вере. Слова о том, что он брат луне и солнцу, воде и огню, взяты, конечно из его прославленных стихов, которые зо- вутся Песнью Творения или Гимном Солнцу59. Он пел их, странствуя по лугам в самую радостную пору своей жизни, когда возносил к небесам страсть стихотворца. Стихи эти очень характерны для него, и многое о нем мы могли бы уз- нать, если бы знали только их. Хотя они прямы и просты, как баллада, в них выразилось тонкое чутье к различиям. Посмотрите, к примеру, как точно ощущает Франциск пол неодушевленных предметов, — гораздо точнее, чем требует условный грамматический род. Не случайно называл он бра- том сильный, яростный, радостный огонь, сестрой — чис- тую, прозрачную и незамутненную воду. Вспомните, что Франциску не помогал и не мешал тот греческий и римский политеизм, застывший в аллегориях, который нередко вдох- новлял европейских поэтов и слишком часто становился для них простой условностью. Худо ли, хорошо ли было его пре- небреженье ученостью, ему и в голову не приходило сопос- тавлять воду с нимфами, пламя — с циклопами или Вулка- ном. Здесь мы снова видим то, о чем уже говорили: фран- цисканское Возрождение не возрождало язычества; оно на- чинало и создавало то, о чем язычество забыло. Конечно, это придавало ему особую первозданность. Св. Франциск создал новый фольклор, но легко отличал в своих сказках волшебников от волшебниц. Он создал мифологию, но ни- когда не путал богов с богинями. Это точное чутье не един- ственный пример чутья, столь свойственного поэтам. Благо- даря тому же счастливому свойству он обращается к солнцу
60 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН чуть торжественней, так, как один король мог обращаться к другому, приблизительно: «Господин наш брат». Мы слы- шим здесь полунасмешливый отзвук того первенства, кото- рое принадлежало солнцу в языческих небесах. Рассказыва- ют, что какой-то епископ, жалуясь, что нонконформисты60 называют апостола Павла просто Павлом, говорил: «Ну, хоть бы называли его мистером Павлом!» Св. Франциск ни за что на свете не стал бы славить или пугаться господина и бога Аполлона; но в своих небесах, подобных детской, он радуется мистеру Солнцу. У него был тот вдохновенный дар, который можно найти только в детских стишках и сказ- ках. Так, в историях о Братце Лисе и Братце Кролике чело- века с неясным, но здравым почтением называют «Господин Человек». Эта песнь, полная юношеского восторга и детских воспо- минаний, проходит через всю его жизнь, как припев, и не- престанно прорывается в речи. Может быть, в последний раз ее особый язык проявился в сцене, которая очень трогает меня и, во всяком случае, ясно показывает ту приверженность к жесту и к действу, о которой я говорю. Такие впечатления — дело впечатлительности и в этом смысле дело вкуса. Бес- смысленно спорить о них, ведь в том и суть, что они — за пределами слов, а если слова и встретятся, куда важнее поч- ти ритуальное действие, скажем — благословение или удар. Возьмем самый высокий пример: «Вы все еще спите и почи- ваете?»61 . Здесь есть то, чего никак не выразишь, словно бы мановение руки, чья могучая тень усугубляет тьму Гефсима- нии. Однако бывают люди, которые пытаются расширить историю Страстей. Св. Франциск умирал. Мы могли бы сказать, что он был старым к той поре, когда произошел этот случай, но соста- рился он рано, ибо умер, не дожив до пятидесяти, изнурен- ный борьбой и постом. Когда он спустился с высот немысли- мой аскезы и немыслимых откровений Альверно, он был об- речен. Я расскажу позже, что не только болезнь и слабость укоротили его жизнь. Незадолго до того рухнуло важнейшее
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 61 его дело — он не смог положить конец крестовым походам, обратив сразу весь мусульманский мир. Еще больше страдал он от того, что в собственном его ордене проявлялись при- знаки компромисса и возникал практический, а то и полити- ческий дух. Последние свои силы он потратил на споры. И тут ему сказали, что он слепнет. Если я хоть немного показал вам, что значили для него красота и слава земли и небес, ге- ральдическая яркость и четкость птиц, зверей и цветов, вы поймете, чем была для него слепота. Но лечение могло ока- заться страшнее самой болезни. Ему посоветовали (по всей вероятности — неверно) прижечь живой глаз, не унимая боли, раскаленным докрасна железом. Вряд ли могли быть хуже те пытки, которым он завидовал, читая жития, и кото- рых он тщетно искал в Сирии. Когда кочергу вынули из печи, он встал, вежливо поклонился и сказал: «Брат мой Огонь, Бог создал тебя прекрасным, и сильным, и полезным. Про- шу, будь милостив ко мне!» Если и впрямь существует «искусство жить», это, по-мо- ему, один из его шедевров. Немногим поэтам дано было вспом- нить свои стихи в такую минуту, тем более их исполнить. Даже Уильям Блейк растерялся бы, если бы, читая прекрасные стро- ки «Тигр, о, тигр, светло горящий», он увидел большую тиг- риную голову в окне. Он подумал бы, прежде чем поклонить- ся, особенно же прежде чем дочитать тигру стихи. Когда Шелли хотел превратиться в облачко или в листок, гонимый ветром, он мог бы выказать удивление, обнаружив, что мед- ленно кувыркается в воздухе высоко над морем. Даже Китс, знавший, что дни его сочтены, мог бы растеряться, убедив- шись в том, что источник вдохновенья действительно содер- жит усыпляющее снадобье и в полночь он умрет без страда- ний. Франциска никто не усыплял; Франциска ждали страда- ния. Но прежде всего он подумал о стихах своей молодости. Он вспомнил время, когда огонь был ярким и веселым цвет- ком в Божьем саду. И когда тот вернулся орудием пытки, Франциск приветствовал его как старого друга и назвал его Дружеским, нет — крестным именем.
62 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН Это только один случай, а было их много. Я выбрал этот отчасти потому, что здесь так отчетлива тень жеста, теат- рального жеста южан, отчасти же потому, что жест этот веж- ливый, а сейчас я хочу поговорить о вежливости. Народное чутье св. Франциска и его любовь к идее братства никогда не понять, если мы представим себе то, что зовут панибрат- ством, хлопаньем по плечу. Очень часто от врагов, слишком часто от друзей демократии мы слышим, что панибратство от нее неотделимо. Равенство понимают как равную невеж- ливость, в то время как оно должно означать, что все люди одинаково вежливы друг к другу. Как бы то ни было, св. Франциск Ассизский искал равенства, основанного на веж- ливости. Даже в волшебной стране его мечтаний о цветах, зверях и неодушевленных предметах он сохранял безукоризненную вежливость. Один мой друг говорил, что кто-то способен попросить прощения у кошки. Франциск действительно по- просил бы прощения у кошки. Однажды, собираясь пропо- ведовать в лесу, где пели и чирикали птицы, он вежливо об- ратился к ним: «Сестрицы мои птички, если вы сказали, что хотели, дайте сказать и мне». И все птицы смолкли, чему я охотно верю. Поскольку цель моя — писать понятно для обычных нынешних людей, я поговорю особо о чудесной силе, которой, вероятней всего, обладал св. Франциск. Но и поми- мо чудесных сил, такие внимательные и добрые к животным люди очень часто могут на них влиять. Влияние св. Фран- циска всегда выражалось в утонченно-вежливой форме. Много раз то были символические шутки, благочестивые пантомимы, призванные подчеркнуть, что он не только лю- бит, но и глубоко почитает Бога в любых Его творениях. В этом смысле он всегда был готов просить прощения не только у кошки или у птиц, но и у стула, на который сядет, и у стола. Все, кто ищет случая посмеяться над безобидным безумием, легко могли счесть его одним из тех, кто кланяет- ся каждому столбу или снимает шляпу перед деревом. Так проявлялось его безукоризненное чутье; все жесты его зна-
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 63 чимы. Часть своего великого урока он излагал на каком-то Божьем языке глухонемых. И если он был безукоризненно вежлив с предметами, вежливость его доходила до крайнос- ти в главном деле его жизни, в общении с человечеством, а точнее — с людьми. Я говорил, что св. Франциск намеренно не видел леса из-за деревьев. Еще вернее и важнее, что он не видел толпы из-за людей. Этого истинного демократа отличает от демаго- га то, что он никогда не обольщался иллюзией «воздействия на массы». Любил он сказочных чудищ или нет, он никогда не видел перед собою многоголовой гидры. Он видел образ Божий, повторенный много раз, и всегда неповторимый. Для него человек всегда был человеком и не терялся в густой толпе, как не потерялся бы на равнине. Он почитал всех, другими словами — он не только любил, он и уважал каж- дого. Своей исключительной силой он обязан тому, что вся- кий, от папы до нищего, от султана в расшитом шатре до последнего вора в лесу, глядя в темные светящиеся глаза, знал и чувствовал, что Франческо Бернардоне интересуется именно им, именно его неповторимой жизнью от колыбели до могилы. Каждый верил, что именно его он принимает в сердце, а не заносит в список, политический или церковный. Это нравственное и религиозное воззрение можно выразить только вежливостью. Разглагольствованиями его не выра- зишь, ибо это не абстрактный энтузиазм; не выразишь и снисходительной мягкостью, ибо это не просто жалость. Нужно одно — особая манера, которую мы вправе назвать хорошими манерами. Мы можем сказать, если хотим, что в предельной простоте своей жизни св. Франциск позволил себе роскошь — манеры придворного. Но при дворе — один король и сотни придворных, а он был придворным для сотни королей, ибо относился к толпе как к сообществу ко- ронованных особ. Конечно, только так можно затронуть в человеке то, к чему стремился воззвать он. Здесь не помогут ни золото, ни даже хлеб — все мы знаем, что щедрость слишком часто граничит с пренебрежением. Не поможет и
64 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН время, и даже внимание — филантроп и приветливый бю- рократ уделят нам и то, и другое с куда более холодным и страшным пренебрежением в душе. Никакие планы, предло- жения, преобразования не вернут сломленному человеку уважения к себе и чувства равенства. Особый наклон голо- вы, особый жест — вернет. Именно так ходил среди людей Франциск Ассизский; и вскоре оказалось, что в жесте этом, в наклоне есть особая сила, как бы чары. Только надо помнить, что он ничуть не притво- рялся, не играл, он был скорее смущен. Представьте себе, что он быстро идет по миру с тем нетерпеливым вежеством, с ка- ким человек поспешно и послушно преклоняет на ходу колено. Живое лицо под бурым капюшоном говорило о том, что он всегда спешит куда-то; не только следит за полетом птиц, но и следует за ними. Он двигался — и основал движение, совер- шил переворот, ибо то, к чему я сейчас перейду, подобно из- вержению вулкана или взрыву, с которым вырвались наружу силы, копившиеся десять столетий в арсенале монашества. В хорошем, а не в дурном смысле можно сказать: что собрал Бернард62, расточил Франциск; но ведь там, где речь идет о делах духовных, зерно, лежащее в житницах, рассыпается по земле семенами. Слуги Божьи были осажденным гарнизо- ном — стали армией в наступлении. Дороги мира сего, словно гром, сотрясал их шаг, а далеко впереди от непрестанно расту- щего воинства шел человек и пел так же просто, как пел он в зимнем лесу, когда 1улял один. Глава VII ТРИ ОРДЕНА Говорят, что двое — это общество, а трое — нет. Есть смысл и в другой поговорке: «Трое — это общество, а чет- веро — нет», доказанной многими историческими и литера- турными героями, бродившими по трое, как три мушкетера у
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 65 Дюма или три солдата у Киплинга. Но если мы употребим слово «общество» в более широком смысле, можно сказать, что четверо — общество, а трое нет. Трое — три отдельных человека, с четвертым возникает признак толпы. И тень эта упала на маленький скит в Порциункуле, когда пришел не- кий Эгидий, по всей вероятности — бедный ремесленник. Он легко ужился и с купцом, и со священником, которые уже стали сотоварищами Франциска, но с его приходом ма- ленькое братство перешло невидимую границу. С тех пор оно могло расти до бесконечности, во всяком случае — границы его навсегда стали открытыми. Может быть, именно в то переходное время Франциску снова приснился вещий сон — голоса говорили с ним на всех языках, по-французски, по- итальянски, по-английски, по-испански, по-немецки слави- ли Бога, словно пришла новая Пятидесятница, удалось по- строить Вавилонскую башню. Раньше, чем рассказать, как он справился на первых по- рах со своим быстро растущим содружеством, надо предста- вить хотя бы примерно, каким он его мыслил. Он не звал своих последователей монахами, и совсем не ясно, догады- вался ли он в то время, что они — монахи. Он звал их име- нем, которое обычно передают у нас как «меньшие братья», но мы гораздо точнее передадим его дух, если переведем бук- вальней: «братцы». По-видимому, он уже решил, что они должны дать три обета — бедности, целомудрия и послуша- ния, которые всегда были знаком монашества. Насколько я понимаю, его пугала не столько мысль о монастыре, сколько мысль о настоятеле. Он боялся, как бы большая духовная класть не наделила даже самых лучших людей по меньшей мере безличной, общинной гордыней, которая придаст хоть Хакую-то важность простой до чудачества жизни во смире- нии. Но главная разница между его дисциплиной и дисцип- линой старых орденов заключалась в том, что францисканцы должны были стать бродягами, едва ли не кочевниками. Они должны были смешаться с миром. Монах старого типа, есте- ственно, спросил бы: «Как же они смешаются с миром, не
66 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН запутавшись в нем?» Этот вопрос много насущней, чем кажется приверженцам неопределенной религиозности; но у св. Фран- циска был на него ответ, и суть проблемы — именно в этом неповторимом ответе. • * Добрый епископ Ассизи боялся за братцев в Порциун- куле — у них не было ни удобств, ни денег, они ели что при- дется и как-то спали на земле. Св. Франциск ответил ему с той странной, почти сокрушающей мудростью, которою люди не от мира сего порою орудуют, как палицей. Он сказал: «Если бы у нас что-нибудь было, нам понадобились бы за- коны и оружие, чтобы это защищать». Слова его — ключ ко всем его действиям. Они логичны; когда речь шла об этом, он всегда был логичен. В чем угодно он мог признать себя неправым, но в этом не сдавался никогда. Он рассердился в первый и последний раз, когда речь зашла об исключении из этого правила. Он говорил так: человек, посвятивший себя Богу, может идти куда угодно, к любым людям, даже самым плохим, пока им не за что его зацепить. Если у него будут связи и потребности людей обычных, он станет таким же, как они. Св. Франциск ни за что на свете не осудил бы людей за их обычность. Обычные люди получали от него столько любви и восхищения, сколько им, наверное, больше никогда не по- лучить. Но он хотел заново заквасить мир духовной заквас- кой63 и с удивительной ясностью, противоположной и чув- ствительности, и фанатизму, видел, что братцам нельзя ста- новиться такими, как все; что соль не должна терять силу, превращаясь в обычную пищу64. Разница между братцем и человеком обычным в том, что братец — свободней. Он не- пременно должен быть свободен от монастыря и, что еще важнее, свободен от мира. Обычный человек не может осво- бодиться от мира: он и не должен. Феодальный мир, в част- ности, был сложным переплетением зависимостей, но фео- дальной иерархией не исчерпывается мир Средневековья, а мир Средневековья — еще не весь мир. Мир стоит на зави- симости. В семейной жизни все зависят друг от друга ничуть
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 67 не меньше, чем в феодальной. Современные профсоюзы не меньше средневековых гильдий зависят друг от друга, хотя бы затем, чтобы не зависеть больше ни от кого. И в Сред- ние века, и теперь ограничения эти тесно связаны со случай- ностью, даже если установлены ради вящей свободы. Так, XII век был веком обетов, и в этом немало свободы, ибо никто не потребует обета от раба, тем более — от орудия. Однако на самом деле, в жизни, человек шел на войну, что- бы поддержать старинный род или город просто потому, что родился в таком-то городе, такой-то деревне. Но ни один человек на свете не обязан был повиноваться тщедушному бедняку в старом темном плаще, если сам того не хотел. Если же он по доброй воле решал подчиниться, он все равно был намного свободней, чем в миру. Он повиновался Фран- циску, но от него не зависел. И уж совсем свободен, словно ветер, он был по отношению к миру. Этот мир, как мы уже говорили, походил на сложную сеть, сплетенную из феодаль- ных, семейных и прочих уз. И св. Франциск решил, что братцы должны быть как рыбки, которые легко проскочат через любую сеть. Они могли уйти из нее именно потому, что были маленькими, даже юркими рыбками. Миру не за что было их зацепить — ведь мир цепляет нас за украшения на одежде, за внешние, необязательные стороны жизни. Один из францисканцев сказал позже: «У монаха не должно быть ничего, кроме лютни», имея в виду, вероятно, что мо- нах должен ценить только песню, которой приветствует, как менестрель, каждый замок и домик, песню радости Божьей и прекрасного братства людей. Если мы представим себе жизнь этих мистических бродяг, нам приоткроется хоть не- много практическая польза аскезы, непонятная тем, кто счи- тает себя практичным. Надо быть очень худым, чтобы про- скользнуть сквозь прутья любой клетки, очень легким, что- бы бежать так быстро и так далеко. Весь расчет, вся невинная хитрость в том и заключались, чтобы обойти мир, обдурить его, поставить в тупик. Вы не испугаете голодом того, кто строго постится. Вы не испугаете нищетой нищего. Мало
68 ГИЛБЕРТ КИИТ ЧЕСТЕРТОН проку будет и от битья, даже под палкой он возрадуется, ибо в поношении его единственное достоинство. А если вы всу- нете его голову в петлю, вы окружите ее сиянием. Разница между обычными монахами и братцами была* именно в практической пользе, особенно — в быстроте. Старым сообществам с точными правилами и непременной оседлостью мешало то, что мешает любому домовладельцу. Как бы просто они ни жили, им было нужно столько-то ке- лий, столько-то кроватей, хотя бы столько-то места. Но с тех пор, как можно было стать братцем, пообещав есть яго- ды при дороге или просить объедки у кухонных дверей, спать под забором или терпеливо сидеть у порога, экономи- ческих помех не осталось. Теперь одержимых чудаков могло стать сколько угодно. Надо помнить к тому же, что движе- ние развивалось так быстро еще и благодаря особому, де- мократическому оптимизму, который был одной из главных черт св. Франциска. Самая аскеза его — триумф оптимиз- ма. Франциск требовал так много от человеческой природы не потому, что он ее презирал, а потому, что он доверял ей. Он ждал многого от необычных людей, которые пошли за ним, но он ждал многого и от людей обычных, к которым их послал. Он просил пищи у мирян так же доверчиво, как просил поста у монахов. Он всегда рассчитывал на гостеп- риимство, потому что считал каждый дом домом друга. Он действительно любил и почитал обычных людей и обычные вещи; мы можем даже сказать, что он послал необычных людей лишь для того, чтобы они поддержали обычных в их обычности. Все это можно объяснить точнее и лучше, если мы рас- смотрим на редкость любопытное сообщество, третий орден, призванный поддерживать обычность обычных с весьма нео- бычной пылкостью. Речь идет о смелом и простом замыс- ле — расселить духовное воинство среди людей, действуя не силой, но убеждением, точнее — убеждая бессилием. Франциск доверял людям, и этот лестный для людей опыт
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 69 увенчался полным успехом. Так было с ним всегда; он обла- дал особым тактом и со стороны мог показаться удачником, потому что бил прямо в цель, как молния. В его отношениях с людьми очень много примеров этого бестактного такта, этих неожиданных ударов в самую сердцевину. По преданию, один молодой братец метался между мрачностью и смирением, как и многие юноши, которые вбили себе в голову, что их герой ненавидит их или презирает. Легко представить себе, с ка- ким тактом мирские дипломаты копались бы в трудностях и настроениях, как осторожно врачевали бы психологи столь щекотливый недуг. Франциск подошел к юноше — который, конечно, молчал, как могила, — и сказал: «Не береди себе душу, я тебя очень люблю, ты — один из самых мне близ- ких. Да ты и сам знаешь, что достоин общества моего и друж- бы. Вот и приходи ко мне, когда хочешь, и через дружбу научись вере». Точно так же, как с мрачным юношей, гово- рил он со всеми. Он всегда шел прямо к делу, всегда был и правее, и проще собеседника; и это обезоруживало, как нич- то не могло бы обезоружить. Он был лучше других, он делал людям добро, и все-таки его не возненавидели. Люди вошли в церковь через новую, низенькую дверь, и через дружбу научились вере. Еще тогда, когда в Порциункуле было так мало народу, что все могли уместиться в одной комнате, св. Франциск ре- шился на первый, самый важный, даже отчаянный шаг. По преданию, во всем мире было только двенадцать францис- канцев, когда он повел их в Рим, чтобы основать орден. Ка- залось бы, не стоит обращаться так далеко, к высшей власти; помогли бы и власти пониже, местный епископ или священ- ники. Вероятно, многие считали, что не совсем удобно бес- покоить верховное судилище церкви из-за того, как назы- ваться двенадцати случайным людям. Но Франциск был Упорен, как бы слеп, и эта сияющая слепота особенно харак- терна для него. Он довольствовался малым, он любил все маленькое и никогда не чувствовал, как мы, разницы между
70 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН маленьким и большим. Он не знал наших мерок и наших про- порций. Иногда его мир напоминает весело разукрашенную средневековую карту, но снова вырывается из нее в другие измерения. Говорят, он собирался идти к императору, воссе- дающему среди своих воинств под орлом Священной Рим- ской империи, чтобы спасти жизнь нескольким птичкам. Он был вполне способен говорить с пятьюдесятью императора- ми из-за одной птички. Он вышел с двумя братцами, чтобы обратить мусульманский мир; он вышел с одиннадцатью, что- бы папа создал новый мир монашества. Св. Бонавентура65 говорит, что Иннокентий III66, вели- кий папа, гулял по террасе Латеранского храма, обдумывая, по всей вероятности, серьезнейшие политические проблемы, сотрясающие его государство, когда перед ним внезапно возник человечек, которого он принял за пастуха. По-види- мому, он постарался избавиться от него поскорее; может быть, он решил, что пастух безумен. Во всяком случае, он больше о нем не думал до ночи, а ночью увидел странный сон. Ночью, говорит славный биограф Франциска, он уви- дел, что большой древний храм, на чьих прочных террасах он гулял в такой безопасности, ужасно накренился, вот-вот обвалится, словно все его башни и купола качаются перед землетрясением. И тут он заметил, что, как живая кариати- да, храм держит человек, а человек этот — оборванный пастух или крестьянин, от которого он отвернулся. Правда это или лишь образ, мы видим очень точно, с какой внезап- ностью и простотой обрел Франциск внимание и покрови- тельство Рима. По-видимому, первым его другом стал кар- динал Джованни ди Сан-Паоло, который защищал его за- мысел перед специально созванным конклавом. Стоит заме- тить, что кардиналы в основном сомневались, не слишком ли суров устав нового ордена — католическая церковь все- гда предостерегает от излишней аскезы и связанных с нею зол. Может быть, под словом «суровость» они подразуме- вали «опасность», ведь новый орден был все же опаснее
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 71 старых. Хотя бы в одном смысле братец был противополо- жен монаху. Старый монастырь хорош тем, что в нем спря- чешься не только от зла, но и от забот. Потому в этих убе- жищах и родились труды, за которые мы никогда не смо- жем отблагодарить монахов. Монахи сохранили древних классиков, положили начало готике, создали науку и фило- софию, дали нам миниатюру и витраж. Все дело в том, что о насущных нуждах они могли не печься. Пускай они пита- лись очень скудно, но всегда знали, что без еды не останут- ся. А братец никогда не знал, поест ли он вообще. В его жизни, как в жизни цыган и бродяг, было то, что зовется романтикой. Была в ней и постоянная угроза, как в жизни бродяги или поденщика. И кардиналы XIII столетия пожа- лели людей, по собственной воле идущих туда, где держат насильно, день за днем, бедняков XX века. Кардинал защищал их приблизительно так: «Может быть, их жизнь сурова, но в конце концов это именно та жизнь, к которой призывает Евангелие. Идите на компро- миссы, когда мудрость или милость требуют их от нас, но не говорите, что люди вообще не должны, хоть им и хочется, жить по-евангельски». Мы еще увидим, как верен этот до- вод, когда посмотрим на ту, высшую часть жития св. Фран- циска, которую можно назвать подражанием Христу. Выс- лушав спорящих, папа признал орден и обещал более весо- мую поддержку, если движение разрастется. Возможно, что Иннокентий, человек умный, почти не сомневался в этом; если он и сомневался, сомнения вскоре рассеялись. Следую- щая глава в истории ордена — это просто рассказ о том, как толпы людей стекались под его знамена. Я уже говорил, что по самой своей природе он мог расти гораздо быстрее, чем старые ордена. Возвращение двенадцати первых братцев ста- ло, наверное, триумфальным шествием. Говорят, что все жители — мужчины, женщины, дети — бросили работу, деньги, дома и прямо, как были, пошли за братцами, умоляя принять их в воинство Господне. Согласно преданию, имен-
72 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН но тут у св. Франциска забрезжила мысль о третьем ордене, который дал бы людям возможность участвовать в его деле, не жертвуя семьей, привычкой и обычной жизнью. Так это или нет, рассказ хорошо выражает тот мятежный дух, кото- рый охватил Италию. Все вышли в путь, братцы кишели по- всюду, и каждый, кто их встречал на больших и проселочных дорогах, знал, что его ждет духовное приключение. Первый орден св. Франциска вступил в историю. В этом несовершенном очерке я расскажу кратко о вто- ром ордене и третьем, хотя они основаны позже, в разное время. Вторым был орден кларисс, и возник он, конечно, благодаря прекрасной дружбе св. Франциска со св. Кларой. Нет на свете повести, которая так сильно озадачивала бы даже сочувствующих ученых, исповедующих иную веру, — ведь нигде нельзя применить с таким успехом простую по- верку, о которой я говорил. Ученые не могут себе предста- вить, что любовь небесная столь же реальна, как любовь земная. Если бы они это представили, загадка решалась бы легко. Семнадцатилетняя девушка Клара из знатной ассиз- ской семьи страстно захотела стать монахиней, и Франциск помог ей бежать из дому. В сущности, он помог ей бежать в монастырь, не посчитавшись с родителями, как сам он не по- считался с отцом. Все это было похоже на обычный роман- тический побег — она вышла через дыру в стене, пересекла лес и в полночь ее встретили с факелами. Даже миссис Оли- фант67 в хорошем и тонком исследовании о св. Франциске говорит, что «случай этот мы навряд ли вспомним с сочув- ствием». Скажу одно: если бы это было романтическое бегство и девушка стала бы возлюбленной, а не монашкой, весь со- временный мир счел бы ее героиней. Если бы Франциск поступил с Кларой, как Ромео — с Джульеттой, все бы их поняли. Дело не в том, что Кларе было семнадцать, — Джульетте было четырнадцать. В Средние века девушки рано выходили замуж, а юноши рано бились в битвах. Сем-
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 73 надцатилетняя девушка в XIII веке вполне отвечала за себя. Без всякого сомнения, св. Клара прекрасно знала, что дела- ет. Современные романтики очень снисходительны, когда родителей обижают во имя романтической любви. Они зна- ют, что романтическая любовь реальна; и не знают, что не- бесная любовь ничуть не призрачней. Немало можно ска- зать в защиту родителей Клары; немало можно было ска- зать в защиту Петра Бернардоне. Многое можно сказать и в защиту Монтекки и Капулетти, но современный мир не думает защищать их и не говорит ничего. Если мы примем хоть на минуту как гипотезу то, что для св. Франциска и св. Клары было абсолютной истиной; если мы поверим, что духовная связь еще прекраснее связи влюбленных, мы уви- дим, что побег св. Клары — просто роман со счастливым концом, а св. Франциск — св. Георгий или странствующий рыцарь, который помог ему так кончиться. Миллионы муж- чин и женщин считали реальной такую связь, и не вправе считать себя философом тот, кто не сочтет ее хотя бы воз- можной. В конце концов, почему возмущаются своеволием св. Кла- ры теперь, когда так любят эмансипацию женщин? Клара в самом прямом смысле слова пошла своим путем. Она выбра- ла ту жизнь, которую хотела, а не ту, к которой принуждали ее строгие родители и социальные условности. Она основала небывалое женское движение, которое до сих пор глубоко воздействует на мир, и место ее — среди великих женщин. Неизвестно, была бы она такой великой или такой полезной, если бы сбежала с возлюбленным или просто осталась дома и вышла замуж по расчету. Это, мне кажется, может при- знать любой разумный человек, глядя со стороны; а я нис- колько не собираюсь всматриваться в это изнутри. Мало кто Достоин написать хоть слово о св. Франциске, но еще труд- нее найти слова, чтобы описать его дружбу со св. Кларой. Я часто замечал, что такого рода тайны лучше всего выра- жать символически, молча, позой или действием. И я не знаю
14 ГИЛБЕРТ КИИТ ЧЕСТЕРТОН лучшего символа, чем тот, который так счастливо нашел на- род в своем предании: однажды ночью жители Ассизи поду- мали, что деревья и хижины загорелись, и побежали их ту- шить. Но они увидели, что все тихо, а за окном св. Фран- циск преломляет хлеб со св. Кларой и говорит с ней о любви Божьей. Трудно найти лучший образ для предельно чистой и духовной любви, чем светло-алое сияние, окружающее двух людей на холме; чем пламя, не питающееся ничем и воспла- меняющее самый воздух. Если второй орден был памятником неземной любви, то третий стал столь же прочным памятником весьма весомому сочувствию к земной любви и земной жизни. Эту черту ка- толичества — связь мирских движений с движениями ду- ховными — очень плохо понимают протестантские страны и отвергают протестантские историки. Видение, о котором мы столь несовершенно рассказываем, было даровано не только монахам и даже не только братцам. Оно вдохновляло бес- численные толпы обычных женатых людей, которые жили точно так же, как и мы, только совсем иначе. Утренний свет, которым Франциск озарил и землю, и небо, тайно затеплил- ся под многими кровлями, во многих комнатах. Такие обще- ства, как наше, ничего не знают о том, как тянулись люди к францисканству. Мы ничего не знаем о неизвестных после- дователях неизвестного нам дела; еще меньше мы знаем об известных его последователях. Если мимо нас на улице прой- дет шествием третий орден св. Франциска, знаменитости поразят нас больше, чем незнакомцы. Нам покажется, что внезапно раскрылось могущественнейшее тайное общество. Проедет Людовик Святой68, великий рыцарь, праведный судья, в чьих руках весы правосудия всегда склонялись в пользу бедных. Пройдет Данте в лавровом венке, в буром, светящемся изнутри одеянии с пурпурной каймой — тот, кто среди страстей и страданий пел хвалу госпоже своей Бедно- сти. Много славных имен — от очень дальних до самых не- давних — откроется нам: Гальвани, например, отец элект-
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 75 ричества, волшебник, вызвавший к жизни столько новых созвездий и созвучий. Если св. Франциск не доказал своей жизнью, что любит обычных людей, может быть, это дока- жет такая разнородная процессия. Но жизнь его доказала это, может быть — в более тон- ком смысле слова. Один из современных ему биографов за- метил, что его естественные страсти были на удивление нор- мальны и даже благородны — его искушали вещи, вполне позволительные сами по себе, но непозволительные для него. Никому на свете не подходило меньше слово «сетовать»; можно назвать его романтиком, но для таких чувств ему не- доставало чувствительности, недоставало тоски. Нрав его был слишком пылок, чтобы раздумывать над тем, достаточно ли быстро он бежит, хотя, конечно, он каялся в том, что не бе- жит еще быстрее. Однако подозревают, что, когда он борол- ся с дьяволом, как борется всякий человек, достойный назы- ваться человеком, тот искушал его здоровыми желаниями, которые Франциск похвалил бы в ком угодно; желаниями, нимало не похожими на гнусно размалеванное язычество, засылавшее своих нечистых посланцев в пустыню святого Антония69. Если бы св. Франциск что-нибудь себе разре- шил, это были бы очень простые радости. Он стремился к любви, а не к разврату, и не мыслил ни о чем более грехов- ном, чем свадебные колокола. По странному преданию, бо- рясь с бесом, он лепил снежных баб и кричал: «Вот моя жена, вот мои дети!» По тому же преданию, рассказывая, что и он не огражден от греха, он сказал: «У меня еще могли бы быть дети», как будто о детях, а не о женщине он мечтал. И если это правда, это кладет последний мазок на его портрет. В нем было так много утреннего, так много детского и чистого, что даже его зло было добром. О других, не о нем сказано, что сам свет, который в них, — тьма70; об этой сияющей душе можно сказать, что сами тени ее из света. Зло являлось к нему только запрещенным благом и только таинство могло иску- шать его.
76 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН Глава VIII ЗЕРЦАЛО ХРИСТА Ни один человек, обретший свободу, которую дает вера, не впадет в те безысходные крайности, в какие впали позд- ние францисканцы, когда попытались сделать из св. Фран- циска второго Христа, давшего новейший завет. Если они правы, теряет смысл все, что он делал, ибо никто не станет благоговейно чтить соперника или изо всех сил подражать тому, кого задумал свергнуть. Позднее я покажу и подчерк- ну, что только прозорливость первосвященников спасла ве- ликое движение для мира и Вселенской Церкви и не дала ему выродиться в одну из узких сект, которые зовутся новой религией. Я ни в коей мере не собираюсь обоготворять францисканцев. Христос и св. Франциск отличались друг от друга, как отличаются Создатель и создание; и непомернос- ти этого различия ни одно создание не чувствовало лучше, чем сам св. Франциск. И все же очень верно, очень важно, что Христос был образцом для св. Франциска, что личные их свойства и события их жизни во многом странно совпада- ли; а главное — что по сравнению с нами св. Франциск по- разительно близок к своему Учителю, хотя только являет Его, только отражает, словно точнейшее в мире зеркало. Истина эта наводит на мысль о другой, которую редко заме- чают, хотя именно она показывает, почему паша Церковь так чтит Христа. В одной из своих блестящих полемических работ карди- нал Ньюмен71 обронил фразу, которая может служить при- мером смелости и логической ясности католичества. Рассуж- дая о том, как легко принять истину за нечто противное ей, он говорит: «Если Антихрист похож на Христа, то и Хрис- тос, наверное, похож на Антихриста». Религиозному чувству неприятен конец этой фразы, но опровергнуть ее может лишь тот, кто сказал, что Помпей и Цезарь очень похожи, особен-
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК ассизский 77 но Цезарь. Надеюсь, вы огорчитесь меньше, когда я скажу то, что многие забыли: если св. Франциск был похож на Христа, Христос, наверное, был похож на св. Франциска. Сравнение это очень полезно, и вот чем: если кто-то обнару- жит загадки и странности в галилейских событиях и найдет разгадки в событиях ассизских, он увидит, что тайна вручена определенной, вот этой традиции. Он увидит, что ларец, за- пертый в Палестине, смогли открыть в Умбрии, ибо Церкви ° 72 дана власть ключей . Всегда считалось естественным рассматривать св. Фран- циска в свете Христа, но мало кто догадался рассмотреть Христа в свете св. Франциска. Может быть, «свет» — не самый лучший образ; что ж, ту же истину выразит образ зеркала. Св. Франциск — зерцало Христа, как луна — зерцало солнца. Луна гораздо меньше солнца, зато гораздо ближе к вам; она не такая яркая, зато видна лучше. В этом же самом смысле св. Франциск — ближе к нам, он просто человек, как и мы, и нам легче его представить. Само собой понятно, что тайны в нем меньше, и потому слова его не за- гадочны. Собственно, многие, даже не очень важные слова, загадочные в устах Христовых, покажутся хотя и странны- ми, но вполне естественными для св. Франциска. Незачем напоминать, что Христос жил до христианства; но из этого следует, что Он жил в языческом мире. Я хочу сказать, что среда, в которой Он действовал, не была христианской, то была среда античной империи, и по одному этому она понят- на нам куда меньше, чем среда, в которой действует италь- янский монах, такой же самый, как теперь. Даже сведущий комментатор вряд ли может определить, насколько обычны или необычны евангельские притчи, какие воспринимались как обыденный рассказ, какие — как немыслимый вымы- сел. Среда — чужая, древняя, и потому многие речения по- добны иероглифам, их можно толковать на самый странный лад. Но если мы переведем почти каждое из них на говор Умбрии, они легко уложатся в историю св. Франциска; ко- нечно, они останутся странными, но станут намного понят-
78 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН ней. Немало споров породили слова о лилиях, не пекущихся о завтрашнем дне73. Скептики то упрекают нас в измене евангельскому идеалу, то разъясняют, что сохранить ему верность невозможно. Я не собираюсь сейчас обсуждать проблемы этики или экономики; я просто замечу, что даже тот, кого ставят в тупик слова Христа, ничуть не удивится, если их скажет св. Франциск. Никто не удивится, что он сказал: «Прошу вас, братцы, будьте мудры, как брат наш одуванчик и сестра маргаритка, ибо они не пекутся о завт- рашнем дне, а у них короны, как у королей и властителей, и у Карла Великого во всей его славе». Еще больше огорчает и озадачивает совет о щеке и о воре, укравшем плащ74. Этот текст любят приводить как довод против войны, о которой вроде бы здесь нет ни слова. Если уж понимать эти слова буквально и применять ко всему на свете, скорее из них можно вывести, что плох закон, греховна власть. Но преус- певающих миротворцев гораздо больше ужасает насилие солдат над могущественным чужеземцем, чем насилие поли- цейских над бедным соотечественником. Однако и здесь за- мечу, что парадокс становится понятным, если мы предста- вим себе, что св. Франциск говорит это францисканцам. Никто не удивится, если брат Юнипер побежит за вором, который украл у него плащ, и попросит забрать рубаху, ибо так велел св. Франциск. Никто не удивится, если св. Фран- циск скажет молодому дворянину, который хочет вступить в его братство, что не стоит бежать за разбойником, чтобы отобрать свои башмаки, а лучше побежать за ним и подарить ему чулки. Мы можем любить, можем и не любить такой дух, но мы прекрасно его чувствуем. Мы узнаем интонацию, простую и чистую, как пение птицы, — интонацию св. Фран- циска. Есть тут и кроткая насмешка над самой идеей соб- ственности, и надежда обезоружить врага великодушием, и озорное желание ошарашить своекорыстных, и радость бе- зупречной последовательности. Но что бы тут ни было, нам нетрудно узнать это, если мы хоть что-то читали о братцах и
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 79 о том, что началось в Ассизи. Если именно этот дух породил столь странные слова в Умбрии, тот же дух мог породить их в Палестине. Если мы слышим ни на что не похожую инто- нацию и ощущаем неописуемый привкус в двух разделенных временем явлениях, естественно вывести отсюда, что более отдаленное от нас похоже на более близкое. Если св. Фран- циск вполне мог говорить такое францисканцам, разумно предположить, что Христос тоже говорил это содружеству верных, чье дело подобно делу братцев. Другими словами, вполне естественно считать, как и считает Церковь, что со- веты, ведущие к совершенству, были частью особого замыс- ла, призванного поразить и разбудить мир. Во всяком слу- чае, важно помнить, что, когда мы видим, как одни и те же слова с удивительной точностью повторяются через тысячу с лишним дет, приходится поверить, что породило их одно и то же, а потому — нужна преемственность, нужен автори- тет, восходящий к тем событиям, и которых он проявился впервые. Многие философские системы повторяют и будут повторять общие места христианства. Но только Церковь может заново поразить мир его парадоксами. Ubi Petrus ibi Franciscus*. Если мы поймем, что Франциск подражал своему Со- здателю в чудачествах милосердия, мы должны понять, что Ему же он подражал в чудачествах самоотречения. Конечно, притчи о кротости стали возможны, потому что он внима- тельно читал Нагорную проповедь. Но еще внимательнее он читал молчаливую проповедь на другой горе, на Голгофе. Он говорил чистую правду, когда сказал, что в посте или в уни- жении он просто пытается хоть чем-то уподобиться Христу; и мне снова кажется: если мы видим одну и ту же истину в Двух далеких звеньях церковного предания, значит, преда- ние сохранило истину. Это важно, и это касается того, что было потом с Франциском. * Где Петр, там и Франциск (лат.).
80 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН Чем яснее он видел, что дело его удалось, что первая опасность миновала, орден создан, тем сильнее хотел он под- ражать Христу. С тех пор как у него появились последова- тели, он сравнивал себя не с теми, для кого он был учителем; он все больше и больше сравнивал себя с Тем, для Кого он только слуга. Скажу мимоходом, что это одна из моральных и даже практических выгод аскезы. Всякая другая исключи- тельность легко приведет к высокомерию. Святой не может смотреть свысока, он всегда в присутствии Высшего. В на- ших избранниках духа плохо то, что они жрецы без Бога. Но служение, которому отдал себя св. Франциск, все боль- ше и больше уподоблялось для него Страстям и Распятию. Он чувствовал все сильнее, что недостаточно страдал и по- тому недостоин даже издали следовать за своим Страдаю- щим Богом. Эту часть его жизни можно назвать исканием мученичества. Отчасти поэтому он задумал замечательное дело — по- бег к сарацинам, в Сирию. Были у него и другие причины, которые стоят того, чтобы разобраться в них получше, чем разбирались до сих пор. Он хотел положить конец кресто- вым походам в двух смыслах — и завершить их, и прекра- тить, только не силой, а словом; не материально, а духовно. На современного человека трудно угодить: мы называем путь Готфрида жестоким, а путь Франциска — безумным, то есть обвиняем в безнравственности практический выход, а потом объявляем непрактичным выход нравственный. Но мысль св. Франциска была совсем не безумна и не так уж непрактична, хотя, может быть, он представлял себе все слишком просто, потому что знал меньше, чем его великий наследник Раймонд Луллий75, которого, правда, ничуть не лучше поняли. Франциск, как всегда, пошел своим, неповто- римым путем. Мысль его была проста, как чуть ли не все его мысли. Но глупой она не была; многое можно сказать в ее защиту, и она могла осуществиться. Он просто думал, что лучше создавать христиан, чем убивать мусульман. Если бы ислам обратили в христианство, мир стал бы не в пример
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИИ 81 более счастливым и единым; во всяком случае, очень многих войн новой истории просто бы не было. Не так уж глупо предположить, что этого можно было добиться миром, при помощи миссионеров, готовых к мученичеству. Церковь тог- да уже завоевала так Европу, значит, могла завоевать так и Азию, и Африку. Все это верно; но для св. Франциска му- ченичество было не только средством. Оно и само было це- лью, ибо последней целью для него была близость к Христу. Сквозь все его беспокойные дни проходит припев: «Я мало страдал, я мало отдал, я недостоин и тени тернового венца». И, бродя по долинам мира, он искал холм, очертанием похо- ° 76 жии на череп . Незадолго до того, как он уехал на Восток, весь фран- цисканский орден торжественно собрался у стен Порциун- кулы. Могучая армия разбила лагерь, и назвали это «Собо- ром соломенных хижин». Предание говорит, что именно тог- да св. Франциск и св. Доминик встретились в первый и пос- ледний раз. Еще оно говорит (и это вполне возможно), что здравого и властного испанца поразила благочестивая безот- ветственность итальянца, собравшего такое множество лю- дей, не позаботившись о штабе. Доминик, как почти все ис- панцы, был прирожденным воином. Его любовь к людям выражалась в предусмотрительности, в заботе. Вероятно, он просто не мог понять, как влияет на людей самая личность Франциска. Вся округа собралась там, чтобы обеспечить питьем и пищей благочестивый пикник. Крестьяне тащили им бочки вина и груды дичи; вельможи прислуживали им, как лакеи. Это был истинный триумф беззаботной веры не только в Бога, но и в человека. Отношения Франциска и Доминика в достаточной мере сложны, их много обсуждали, во многом сомневались, а историю «Собора соломенных хи- жин» мы знаем со слов францисканцев. Но сказать о нем стоит именно потому, что перед тем, как выйти в свой бес- кровный поход, св. Франциск, быть может, встретил св. До- миника, которого сурово осуждают за поход не столь бес- кровный. В такой маленькой книге не объяснишь, что в
82 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН крайности св. Франциск не хуже св. Доминика защищал бы христианское единство силой. Понадобилась бы очень боль- шая книга, чтобы объяснить одно это. Дело в том, что со- временные люди ничего не разумеют в терпимости, и рядо- вой агностик новых времен и впрямь не ведает, что понимает он сам под свободой совести и равенством всех религий. Он принял как данность свою этику и навязывал силой что-ни- будь вроде благопристойности, а потом ужаснулся и рассер- дился, что кто-то другой —- христианин ли, мусульманин — верит в свою этику и навязывает силой что-нибудь вроде благочестия. Напоследок же он взглянул на кособокий лаби- ринт без выхода, в котором подсознательное сталкивается с неведомым, и назвал все это свободомыслием, терпимостью, широтой. Средневековые люди считали, что если общество стоит на какой-то идее, оно должно за нее бороться, будь она проста, как ислам, или тщательно уравновешена, как христианство. Современные люди думают так же, и обнару- живается это, когда коммунисты нападают на идею соб- ственности, только мысли их не очень четки, ибо они не до- думали до конца, что же такое собственность. Вероятно, Франциск нехотя признал бы вместе с Домиником, что в самой крайности можно сражаться за истину; но Доминик уж точно соглашался с Франциском, что много лучше убеж- дать и обращать. Доминик гораздо больше проповедовал, чем преследовал, но, конечно, действовали они по-разному, пото- му что были разными людьми. Во всем, что делал св. Фран- циск, есть что-то детское, даже своевольное. Он начинал свои дела с места, сразу, словно только что их придумал, и отправлялся за море, как убегает из дому мальчик, чтобы стать моряком. Начал он с того, что стал святым покровителем зайцев77. Ему и в голову не пришло подождать, пока хоть как-то по- могут те богатые и влиятельные люди, которые уже помога- ли ордену. Он увидел корабль и бросился туда, как бросился бы куда угодно. Из-за этой спешки так и кажется, что он всю жизнь бежал, всю жизнь спасался в самом прямом, не
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 83 богословском смысле. С попутчиком, которого он прихватил по дороге, он пристроился среди груза; но плаванье оказа- лось неудачным, и пришлось вернуться в Италию. Видимо, после этой попытки он собрал орден в Порциункуле, а потом пытался отразить угрозу ислама, проповедуя маврам в Ис- пании. Именно там первым францисканцам удалось стать мучениками. Но великий Франциск тщетно простирал руки к страданиям. Никто не сказал бы с таким пылом, что он дальше от Христа, чем те, другие, которые уже обрели Гол- гофу. Он хранил в душе, словно тайну, необычнейшую из всех печалей, и тосковал по мученической смерти. Следующее путешествие было удачней, во всяком слу- чае, он прибыл на место, в штаб-квартиру крестового похо- да, к осажденной Дамиетте, и быстро, как всегда, поспешил разыскать штаб-квартиру неверных. Ему удалось погово- рить с султаном, и тогда, вероятно, он предложил, а может, и претерпел испытание огнем, подбивая мусульманских учи- телей веры сделать то же самое. Если это и неправда, нет сомнений, что он мог так поступить. Во всяком случае, бро- ситься в огонь — не отчаянней, чем ринуться в самую гущу фанатиков, оснащенных орудиями пытки, и просить их от- речься от Магомета. По преданию, магометанские муфтии отнеслись холодно к его вызову, а один даже скрылся, пока это обсуждали, что весьма вероятно. Как бы то ни было, Франциск вернулся таким же свободным, как пришел. Быть может, он и впрямь понравился султану; летописец намекает даже на тайное обращение. Может быть, среди полудиких восточных людей его ограждало то сияние святости, которое, как говорят, окружает в таких местах идиота. Может быть, тут сыграло роль то вельможное, хотя и своевольное веже- ство, которым, при всех своих пороках, нередко отличались султаны, перенявшие нрав и традицию Саладина. Может быть, наконец, повесть о св. Франциске подобна смешной трагедии или просто комедии под названием «Человек, кото- рый не мог стать убитым». Люди слишком любили его, что- бы убить его за веру; люди принимали его, не принимая его
84 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН вести. Но все это — лишь догадки, и нам не дано судить о великом замысле, ибо мост, который мог бы соединить Вос- ток и Запад, рухнул сразу, оставшись навсегда одной из не- сбывшихся возможностей истории. Тем временем великое движение шло по Италии огром- ными шагами. Опираясь на власть папы и на любовь народа, сдружив сословия, францисканцы подняли мятеж, чтобы пе- ревернуть все, что только было в церковной и в обществен- ной жизни. Прежде всего они начали строить, как случается всякий раз, когда Европа возрождается заново. В Болонье они построили великолепную миссию и сами не меньше сво- их поклонников восхваляли ее на все лады. Единству этому помешали. Только один из всех толп гневно обличил здание, словно то была Вавилонская башня, и возмущенно спросил, с каких это пор Госпожу Бедность оскорбляют роскошью чертогов. Это Франциск вернулся в лохмотьях из своего кре- стового похода и в первый и последний раз повысил голос на своих детей. Так еще одна тень омрачила его душу и в определенном смысле помогла подготовить следующую ступень пути, са- мую одинокую и таинственную. То, о чем я расскажу сейчас, окутано туманом сомнений, даже дата; некоторые летопис- цы относят это к гораздо более ранней поре. Но когда бы это ни случилось, именно здесь его жизнь достигла вершины, и лучше всего указать на это сейчас. Я говорю «указать», по- тому что вряд ли можно сделать больше; тут все тайна — ив высшем, духовном, и в простом, историческом смысле. При- мерно было так: св. Франциск с молодым братцем зашли по пути в праздничный замок, где ждали сына, посвященного в рыцари. В это обиталище вельмож они, как обычно, вошли невзначай и стали проповедовать благую весть. Наверное, кто-нибудь да слушал святого «как ангела Господня»; во вся- ком случае, так слушал дворянин по имени Орландо ди Кью- зи. У него были земли в Тоскане, и он выразил почтенье к Франциску небывалым, живописным образом. Он подарил
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 85 ему гору, а гор, должно быть, еще не дарили в нашем мире. Францисканские правила запрещали принимать деньги, но ничего не говорили о горах. Кроме того, св. Франциск при- нял ее как бы на время, условно, — он все принимал так; но ушел туда скорее отшельником, чем монахом. Вернее, он ухо- дил туда, чтобы молиться и поститься, и не брал даже ближай- ших друзей. То была гора Альверно в Апеннинах, и на вер- шине ее осталось навсегда темное облако, окруженное сия- нием славы. Никто никогда но узнает, что именно там случилось. И са- мые духовные, и самые обычные исследователи святой жиз- ни много спорили об этом. Может быть, св. Франциск нико- му ничего не сказал; во всяком случае, если он и говорил, то очень мало. По-видимому, он лишь однажды обронил не- сколько слов, и слышал их лишь один из братьев. Как бы ни мучили меня благоговейные сомнения, признаюсь, что этот единственный намек для меня исключительно реален; есть вещи, которые реальнее, чем повседневная реальность. Об- раз многозначен, он странен, но мы ощущаем за ним что-то поражающее чувства, как поражают их многоочитые твари Откровения. Франциск увидел в небе, над собой, огромное крылатое существо, вроде серафима, распростертое крестом. Осталось тайной, было ли оно распято, или только раскину- лось по небу, или держало огромный крест. Но все же ясно, что могло оно быть и распятым, ибо, по слову св. Бонавенту- ры, св. Франциск удивился, что серафима можно распять — ведь эти таинственные, древние ангелы избавлены от немо- щи Страстей. По предположению св. Бонавентуры, стран- ность эта означала, что св. Франциск будет распят как дух, а не как человек; но что бы это ни значило, самое видение уди- вительно, поразительно живо. Над Франциском заполонила небо невообразимая сила, древняя, как Ветхий днями; сила, которую здравые люди воображали крылатым быком или Дивным чудищем, — и она страдала, словно подбитая пти- ца. По преданию, мука серафима пронзила душу Франциска
86 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН мечом жалости, и он забылся в экстазе, близком к агонии. Потом видение исчезло, агония кончилась, тишина и чистый утренний воздух мягко устлали лиловые расщелины гор. Одинокий Франциск уронил голову и обрел покой, который приходит, когда что-то свершились, завершилось; и, посмот- рев вниз, увидел следы гвоздей на своих ладонях. Глава IX ЧУДЕСА И СМЕРТЬ Поразительная повесть о стигматах, завершившая пре- дыдущую главу, завершила и жизнь св. Франциска. Соб- ственно, это было бы концом, даже если бы случилось вна- чале; но самое достоверное преданье относит это к поздней поре и говорит, что оставшиеся земные дни были подобны призрачной жизни теней. Может быть, прав св. Бонавенту- ра, и св. Франциск увидел в огромном зеркале свою душу, способную страдать если не как Бог, то как ангел. Может быть, видение выражало — проще и величественней, чем привычное христианское искусство, — непостижимую смерть Бога. Во всяком случае, оно увенчало и запечатлело печатью жизнь св. Франциска. Кажется, именно после этого видения он начал слепнуть. Для нашего поверхностного очерка видение это важно и по другой, не столь духовной причине. Оно дает нам повод поговорить о множестве особых случаев, если хотите, сказок из жизни св. Франциска. Не назову их более спорными, чем все остальное; но спорили о них больше. Я имею в виду бес- численные свидетельства и предания об его чудотворной силе и мистическом опыте. Нетрудно разукрасить ими, как алма- зами, каждую страницу; но, учитывая цель этой книги, я пред- почел, хотя бы наспех, собрать алмазы в кучу. Поступил я так из уважения к предрассудку. Конечно, этот предрассудок уже отходит в прошлое, исчезает под на-
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 87 тиском просвещения, особенно же под натиском научных фактов. Однако те, кто постарше, упорно держатся за него, да и молодые нередко следуют традиции. Как вы уже дога- дались, я говорю о знаменитом «Чудес не бывает!». Кажет- ся, сказал это Мэтью Арнолд, прекрасно выразив веру на- ших викторианских дядюшек и дедов. Другими словами, я имею в виду наивный и поверхностный скепсис, возникший в начале XVIII века, когда несколько философов довели до всеобщего сведения, что они разобрались в мироздании как в часах, механизм оказался очень простым, и теперь ясно с первого взгляда, что может случиться, а что нет78. Кстати, не надо забывать, что скептики эти, дети Золотого века скеп- тицизма, сомневались в первых сенсациях науки не меньше, чем в косных легендах веры. Когда Вольтеру сказали, что высоко в Альпах нашли рыбьи кости, он расхохотался и пред- положил, что их оставил постящийся отшельник или монах (видимо, из монашеского коварства). Теперь всякий знает, как наука отомстила скептикам. Граница вероятного снова не менее туманна, чем во мгле Средневековья; хуже того: вероятного все больше, неверо- ятного все меньше. Во времена Вольтера люди гадали, какое чудо им удастся разоблачить следующим. В наши дни мы гадаем, какое чудо придется проглотить. Но задолго до наших дней, во времена моей юности, ког- да образ св. Франциска забрезжил передо мной и даже из- дали поразил меня, в ту викторианскую эпоху, когда добрые дела святого совершенно серьезно отделяли от его чудес, я не совсем понимал, как это делается. Я не понимал и сейчас не понимаю, что именно дает возможность уверенно делить на части столь единые с виду летописи. Все, что мы знаем об истории, в частности о Средних веках, мы узнали из хроник, связных записей, составленных иногда безвестными, всегда уже умершими ныне людьми, которых нельзя подвергнуть перекрестному допросу. Я не сетую на то, что историки во многом сомневаются. Но почему бы им не пойти дальше? Ну хорошо, пусть они правы, и все эти сказки никто не включил
88 ГИЛБЕРТ КИИТ ЧЕСТЕРТОН бы в летопись, кроме безумца или лжеца; но следует отсюда лишь то, что хроники написаны лжецами и безумцами. На- пример, историки пишут: «Монахи-фанатики считали воз- можным оповещать людей о чудесах, творящихся у могилы Фомы Беккета»79. Почему бы им не сказать: «Монахи-фа- натики дошли до того, что приписали убийство в соборе че- тырем рыцарям короля Генриха»? Они пишут: «Легковер- ные люди той эпохи верили, что Жанна д’Арк посредством чуда узнала переодетого дофина». Почему бы не написать: «Легковерные люди той эпохи поверили, что безвестную крестьянку пустили ко двору дофина»? Так и здесь. Нам говорят, что св. Франциск не мог выйти невредимым из огня. Почему же мы должны верить, что он вышел невредимым из рук фанатичных мусульман? Я ничего не доказываю, я про- сто спрашиваю. Совершенно все, что мы знаем о св. Фран- циске, поведали нам люди, которые свято верили в чудеса. Может быть, это монашеские сказки, и вообще не было на свете ни Франциска, ни Беккета, ни Жанны. Я довожу сей- час все до абсурда; но я свожу к нелепости мысль о нелепос- ти чудес. Да и чисто логически такой метод привел бы к дичай- шим нелепостям. Ту или иную историю можно назвать не- вероятной лишь в том случае, если автору нельзя верить; но никак не тогда, когда другие ее части вполне правдоподоб- ны. Пусть кто-нибудь скажет, что видел человека в желто- ватых брюках, который прыгнул сам себе в глотку, и мы не станем клясться на Писании, что брюки были желтоватыми. Пусть скажут, что на голубом воздушном шаре долетели до Луны, и мы не дадим слова, что шар был именно голубым. Если вы сомневаетесь в рассказах о чудесах св. Франциска, логически правильно усомниться и в его существовании. И впрямь, недавно безумный скепсис дошел до того, что усомнились в существовании св. Патрикия80, что и с исто- рической, и с человеческой точки зрения ничуть не разум- ней. Было время, когда все сводили к мифу, растворяя доб-
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 89 рую часть истории в жарких лучах мифа о Солнце. Кажет- ся, это солнце закатилось, но место его заняли бесчисленные луны и метеоры. Из св. Франциска можно сделать прекрасный солнеч- ный миф. Кем же ему быть еще, если он теперь известен прежде всего стихами, обращенными к Солнцу? Незачем и говорить, что костер в Сирии — это восход, а кровавые раны в Тоскане — закат. Я мог бы и дальше развивать мою тео- рию; но, как всегда бывает в таких случаях, другая, ничуть не хуже, приходит мне на ум. Не могу понять, как до сих пор не догадались, что легенда о св. Франциске чисто тотеми- ческая. Она просто кишит тотемами. Леса, где бродили брат- цы, кишат ими, как индейская сказка. Считается, что Фран- циск называл себя ослом, но истина в том, что прежде имя «Франциск» давали настоящим, четвероногим ослам, пре- вратившимся позже в героя или полубога. Вот почему Брат Волк и Сестра Лиса напомнили мне Братца Волка и Братца Лиса! Говорят, в невинную пору детства мы действительно верим, что корова беседует, а лисица может сделать смоля- ное чучелко. Так это или не так, существует пора невиннос- ти, дозволяющая поверить, что св. Патрикий — солнечный миф, а св. Франциск — тотем. Но для многих из нас эти райские радости утеряны. Скоро я скажу, что только в одном смысле мы можем для удобства различать невозможное от возможного в такой по- вести. Дело тут не в законах природы, а в законах рассказа: одно рассказывают серьезней, чем другое. Но даже так я ничего различать не буду из вполне практических соображе- ний — ведь все сызнова пошло в переплавку, и многое вый- дет из нее в таком виде, который рационалисты назвали бы чудовищным. Конечно, главные, самые важные вещи в ре- лигии и философии все те же. Человек верит или не верит, что огонь может кого-то не сжечь, в зависимости от того, как объясняет он себе само явление. Если огонь сжег девять пру- тьев из десяти, потому что такова его природа, он сожжет и
90 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН десятый. Если огонь сжег девять прутьев, потому что такова Божья воля, Бог может захотеть, чтобы десятый прут не сго- рел. Никому не переступить этого различия, и для верующе- го так же логично верить в чудеса, как для неверующего не верить. Словом, есть только один разумный довод против веры в чудеса — вера в материализм. Но главные, твердые истины веры и науки — предмет ученого труда, здесь им не место. Я пишу историю или биографию, а тут ничего твердого нет. Мир запутался в том, что возможно, что невозможно, и никто не знает, какая научная гипотеза поддержит устарелое суеверие. Три четверти чудес, приписываемых св. Францис- ку, легко и просто объяснил бы любой психолог — не так, как объясняет их христианин, но так, как не стал бы объяс- нять материалист. Среди них, например, много чудесных ис- целений. Стоит ли скептику высокомерно отмахиваться от них, если лечение верой стало в Америке крупным бизнесом вроде цирка? Есть и другие чудеса, когда Франциск, подоб- но Христу, читал чужие мысли. Стоит ли обличать их только потому, что на них наклеен ярлык «Чудо», если чтение мыс- лей стало у нас салонной игрой? Я не верю, конечно, что эти трюки хоть чем-нибудь похожи на добрые дела святых, раз- ве что в смысле «Diabolus simia Dei»*. Но дело не в том, во что верю я, а в том, во что и почему не верят скептики. Прак- тичный биограф или историк может решить, что лучше он подождет и, пока все не улеглось, не будет устанавливать окончательно, чему нельзя верить. Приняв такое решение, он волен выбрать один из двух путей, и не без колебаний выбрал его я. Достойней и смелее рассказать все подряд, как делали первые летописцы. Веро- ятно, историки еще вернутся на этот здравый и чистый путь. Но помните, что моя книга только знакомит со св. Францис- ком, а те, кого надо знакомить, — чужие. Я хочу, чтобы к * Дьявол — обезьяна Бога (лат.)
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 9/ св. Франциску хотя бы прислушались, а для этой цели впол- не законно так расположить факты, чтобы знакомое шло пе- ред незнакомым, понятное перед непонятным. Было бы слиш- ком хорошо, если бы в моем поверхностном очерке нашлась строка-другая, побуждающая читать о святом Франциске; те же, кто станет о нем читать, скоро обнаружат, что сверхъе- стественное в его жизни столь же естественно, как и все про- чее. Однако я хотел, чтобы очерк этот касался лишь челове- ческих его свойств, ибо говорю я только о том, к чему он призывал всех людей, в том числе скептиков. Потому я и выбрал второй путь — решил показать сначала, что всякий, кроме врожденных дураков, увидит в св. Франциске Ассиз- ском реальное, историческое лицо; а уж потом поведать вкрат- це о сверхъестественной силе, ему присущей. Остается при- бавить несколько слов, чтобы любой человек, любых взгля- дов, сумел отличить суть и смысл жития от вымыслов или слухов. О св. Франциске Ассизском ходит столько легенд и ска- заний, и почти все они вошли в столько прекраснейших сборников, что мне пришлось ограничить себя, идти по од- ной тропе, разъясняя, и только вставлять то там, то тут ка- кую-нибудь историю, как картинку к разъяснениям. В осо- бенности относится это к легендам о чудесах. Если мы при- мем все, что написано, мы не без изумления подумаем, что сверхъестественных событий в жизни святого было больше, чем естественных. Католической традиции, столь часто со- впадающей со здравым смыслом, противоречит мысль о том, что именно так бывает в человеческой жизни. Даже если считать эти истории сверхъестественными или чудесными, мы ощутим, что они разные не потому, что мы видели много чудес, а потому, что много читали. Некоторые из них похо- жи на сказки не столько по содержанию, сколько по форме. Вероятно, это и есть сказки, которые крестьяне рассказыва- ли детям у огня, не излагая учение, которое можно принять или оспорить, а просто соскальзывая на проторенную дорогу
92 ГИЛБЕРТ КИИТ ЧЕСТЕРТОН сказочного сюжета. Другие больше похожи на свидетель- ство, и надо решать, ложь это или правда; но всякому, зна- ющему человеческую природу, очень трудно поверить, что это ложь. Принято считать, что история о стигматах не легенда, а ложь; не посмертное добавление к славе св. Франциска, а прямой обман, выдумка современников. Тогда приходится предположить заговор; многие и пытались все свалить на несчастного Илию81, которого не одной партии было удобно выставить подлецом. Обычно рассуждают так: первые био- графы — св. Бонавентура, Фома из Челано, три Братца — пишут, что у св. Франциска открылись раны, но не пишут, что сами их видели. Этот довод меня не убеждает. Никто из биографов не давал свидетельских показаний. Они писали хронику, перечисляли события. Они говорят: «Раны откры- лись», а не: «Я видел, как открылись раны», но точно так же они говорят: «Св. Франциск отправился в Порциункулу», а не: «Я видел, как св. Франциск отправился в Порциунку- лу». И я снова не понимаю, почему надо верить их свиде- тельству в одном случае и нельзя ему верить в другом. Здесь все едино; странно и неуместно было бы, если бы летописцы принялись клясться, что видели сами и проверяли то или иное чудо. Мне кажется, спор возвращает нас к тому, о чем мы говорили. Конечно, можно сказать, что вы — материалист и в чудеса не верите. Это вполне логично; но тогда вы обязаны отрицать чудеса, если о них пишет современный ученый, как отрицали их у средневекового монаха. Немало найдется уче- ных, которых вам придется отвергнуть. Что бы мы ни думали о сверхъестественном в простом, почти сказочном смысле слова, мы не поймем св. Францис- ка, особенно после Альверно, если не поймем, что он жил сверхъестественной жизнью. Чем ближе он подходил к смер- ти, тем больше сверхъестественного с ним случалось. Оно не отделяло его от естественного — вся суть его особенной жиз- ни в том, что он еще совершенней с естественным соединял-
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 93 ся. Он не становился чужим и отрешенным, ибо вся суть его мистики в том, что он становился радостней и человечней. Но суть его жизни и суть его мистики в том, что сила, кото- рая им двигала, была не от мира сего. Если это не ясно из всей его жизни, то, может быть, станет ясно из рассказа об его смерти. Мы вправе сказать, что он странствовал при смерти, как странствовал при жизни. Чем яснее становилось, что ему плохо, тем больше носило его с места на место, словно он воз- вещал о своей болезни, а может, о смерти. Он побывал в Ри- ети, в Нурсии, наверное, в Неаполе, несомненно — в Кор- тоне, у озера82. Особенно трогательно и далеко не просто, что пламя его жизни взметнулось ввысь и сердце возвесели- лось, когда он увидел вдали на холмах Ассизи строгие стол- пы Порциункулы. Его, оставившего дом ради виденья, от- ринувшего всякий приют и собственность, его, чьим заветом и чьей славой была бездомность, поразила парфянская стре- ла человеческой природы, тоска по дому пронзила его. Он тоже тосковал по родной колокольне, только его колокольня гораздо выше, чем наша. «Никогда, — вскричал он с той внезапной силой, которую обретают при смерти сильные духом, — никогда не предавайте этих мест! Куда бы вы ни шли, где бы ни бродили, всегда возвращайтесь домой, ибо здесь — священный дом Божий!». Шествие прошло под арками дома, он лег, и братья окружили его для последнего, долгого бдения. Не стоит обсуждать, как часто делают, кого из преемников он благословил, как именно, с каким значени- ем. В ту великую минуту он благословил нас всех. Он попрощался с самыми близкими и самыми старыми своими друзьями и попросил, чтобы его сняли с жесткого ложа И положили на пол. По преданию, он был в одной власянице, как тогда, когда ушел от отца в пронизанный ветром лес. Так он утверждал окончательно свою великую навязчивую идею — хвала и слава вздымались к небу из нищеты, из ни- чего. Он лежал, и его слепые глаза видели только Того, Кто
94 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН создал их и приковал навеки. Мы можем твердо верить, что в последнем, непостижимом одиночестве он видел лицом к лицу само Воплощенное Слово, Христа распятого. Но у тех, кто стоял вокруг него, наверное, были и другие мысли; много воспоминаний толпилось в полумраке, в сумраке того дня, в который мы потеряли друга. Там лежал и умирал не Доминик, глава псов Божиих, вождь богословских битв, которые можно изложить по пунк- там и передать ученикам; не тот, кто завел часы простой, демократической дисциплины, которую можно воссоздать. Из мира уходила неповторимая личность, уходил поэт. Ник- то с тех пор не смотрел на мир так, как смотрел он. Его нельзя ни заменить, ни повторить. Кто-то сказал, что на свете был только один христианин, и Его распяли. Правиль- ней было бы сказать, что на свете был один францисканец, и звали его Франциском. Он оставил по себе великое и радо- стное дело, но одного оставить он не мог, как не может ху- дожник оставить свои глаза. Он творил свою жизнь, творил и смерть, и с большим правом, чем Нерон, его антипод, ска- зал бы: «Какой артист погибает!» Нерон всю жизнь позиро- вал как актер; Франциск двигался по свету с естественной грацией канатоходца. Но св. Франциск не опустился бы до таких слов, даже мыслей, мысли его вознеслись высоко, и нам не последовать за ним на те высоты, куда поднимает только смерть. Вокруг него стояли братцы в бурых одеждах, и они лю- били его, хотя потом и спорили между собой. Бернард, его первый друг, и Ангел, его помощник, и Илия, его преемник, которого предание пыталось приравнять к Иуде, хотя он, наверное, был не хуже чиновника, занявшего чужое место. Беда его в том, что под францисканской одеждой билось не францисканское сердце, или францисканский капюшон по- крывал не францисканскую голову. Он не был хорошим фран- цисканцем, но мог бы стать хорошим доминиканцем. Фран- циска он, во всяком случае, любил; даже последние негодяи
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 95 любили Франциска. Как бы то ни было, он стоял с другими, а часы уходили, и удлинялись тени в доме Порциункулы. Не надо думать о нем плохо, не надо подозревать, что он уже лелеял в мыслях будущие разлады, ссоры и самолюбивые распри осиротевших братцев. Наверное, птицы узнали, когда это случилось, и всполо- шились на вечернем небе. Когда-то, повинуясь знаку, они полетели на четыре стороны света и образовали крест; сей- час таким же пунктиром они могли бы начертить на небе зна- ки новых пророчеств. В лесу притаились маленькие твари, которых никто с той поры не сумел так пожалеть и понять. Говорят, животные чувствуют то, чего не чувствуем мы, их духовные владыки; и я не знаю, встревожились ли воры, из- гои и преступники, догадались ли они, что случилось с тем, кто не умел презирать. Но в переходах и портиках Порциункулы все застыло, и люди в бурых одеждах обратились в бронзовые изваяния, ибо остановилось сердце, которое не могло разбиться, пока держало мир. Глава X ЗАВЕТ СВ. ФРАНЦИСКА Конечно, хотя бы в одном смысле есть грустная ирония в том, что св. Франциск, который всю свою жизнь хотел со- гласия, умер среди растущих неладов. Но не надо, подобно многим, преувеличивать эти разногласия и говорить о кру- шении его идеалов. Не надо думать, что дело его рухнуло под тяжестью порочного мира или, как теперь считают, еще более порочной церкви. Я пишу о св. Франциске, а не о францисканском ордене, тем более не о католической церкви, и не о папстве, и не о том, как отнеслись церковь и папа к крайним францискан-
96 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН цам. Поэтому я очень кратко расскажу о разладе, который последовал за смертью великого святого и омрачил его пос- ледние дни. Речь шла в основном об обете бедности, об отказе от собственности. Насколько я знаю, никто не спорил с тем, что у францисканца не должно быть личной собственности. Наоборот, некоторые францисканцы, взывая к авторитету Франциска, шли дальше, чем он, и, наверное, дальше кого бы то ни было. Они предлагали уничтожить не только лич- ную собственность, но и собственность вообще. Они отказы- вались владеть сообща орудиями, зданиями или запасами; отказывались владеть даже тем, чем уже владели. Без вся- кого сомнения, многие, особенно вначале, были бескорыстно и глубоко преданы делу святого. Но нет сомнения в том, что папа и Церковь не сочли их планы разумными и выполни- мыми, и возразили им, хотя ради этого пришлось поступить- ся кое-чем из завещания. Совсем нелегко доказать, что мо- нахи распорядились имуществом правильно или распоряди- лись вообще, ибо они отказались чем бы то ни было распо- ряжаться. Всякий знал, что францисканцы — коммунисты, но эти были скорее анархистами. Многие идеалисты социа- листического толка, особенно последователи Шоу или Уэл- лса, представляют этот разлад как насилие могущественных и злых церковников над истинным, то есть социалистиче- ским христианством. В действительности же крайний идеал был прямо противоположен социализму и всякой социально- сти. Сторонники крайности отрицали именно то совместное владение, на котором стоит социализм; они отказались от того, ради чего социалисты существуют. Неверно также, что папы обращались с крайними францисканцами грубо и враждебно. Папа очень долгое время придерживался комп- ромисса — он как бы взял в залог, под опеку, ту собствен- ность, от которой они отказались. Случай этот напоминает нам о двух вещах, очень обычных в истории католичества, но непонятных поверхностным историкам нашей индустриаль-
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 97 ной цивилизации. Нередко святые были великими людьми, а папы — самыми посредственными. Но великие люди часто бывают не правы, а посредственные — правы. В конце кон- цов, всякому честному и объективному человеку трудно от- рицать, что папа был прав, когда он настаивал на том, что мир создан не только для францисканцев. В этом и была суть разлада. За частным вопросом скры- вался другой, гораздо более глубокий, и мы ощущаем его, читая о спорах. Изложим истину хотя бы так: св. Франциск был настолько велик и необычен, что мог бы основать новую религию. Многие его последователи были в той или иной мере готовы счесть его именно основателем религии. Они хотели, чтобы францисканский дух вырвался из христианства, как христианский дух вырвался из Израиля; чтобы он затмил христианство, как оно затмило Израиль. Св. Франциск — блуждающий огонь на дорогах Италии — должен был раз- жечь пожар, в котором сгорела бы христианская цивилиза- ция. Это и озаботило папу. Он решал, христианству ли впи- тать Франциска или Франциску — христианство, и решил правильно, ибо Церковь могла включить все, что есть во францисканстве хорошего, но францисканцы не могли вклю- чить все, что есть хорошего в Церкви. Всякий, кто не видит, что католический здравый смысл шире, чем францисканский пыл, не понимает очень важной вещи, связанной с лучшими свойствами того, кем они по праву восхищаются. Франциск Ассизский, как мы говорили много раз, был поэтом; а значит это, что он был из тех, кто выражает себя. У таких людей самые их недостатки идут им на пользу. Поэт обязан своей неповторимостью и тому, что в нем есть, и тому, чего в нем нет. Но в рамку, окаймляю- щую портрет человека, нельзя втиснуть все человечество. В св. Франциске, как и во всех гениях, даже отрицатель- ное — положительно, ибо это часть их личности. Прекрас- ный тому пример — его отношение к учености и науке. Он мало знал и, в сущности, отрицал книги и книжность. Со
ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН 98 своей точки зрения, с точки зрения своего дела, он был со- вершенно прав. Он хотел быть таким простым, чтобы дере- венский дурачок его понял, — в этом суть его вести. Он взглянул впервые на мир, который мог быть создан только что, утром, — в этом суть его видения. Кроме дней творе- ния, рая, Рождества и Воскресения, у мира не было исто- рии. Но так ли уж хорошо, так ли необходимо, чтобы исто- рии не было у Церкви? Наверное я прежде всего хотел показать, что св. Фран- циск ходил по миру, как Божье прощение. Он пришел — и человек получил право примириться не только с Богом, но и с природой и, что еще труднее, с самим собой, ибо приход его означал, что ушло застоявшееся язычество, отравившее античность. Он открыл ворота Темных веков, как ворота тюрьмы или чистилища, где люди очищали себя покаянием в пустыне или подвигами в бою. Он передал им, что они могут начать с начала, то есть разрешил им забыть. Люди могли открыть новую, чистую страницу и вывести на ней большие первые буквы, простые и яркие, как буквицы сред- невековой рукописи; но для такой детской радости было нужно, чтобы они перевернули страницу, запятнанную кро- вью и грязью. Я уже говорил, что в стихах первого итальян- ского поэта нет ни следа языческой мифологии, которая на- долго пережила язычество. Быть может, он, единственный в мире не слышал о Вергилии. В сущности, так оно и должно быть, ведь он был первым итальянским поэтом. Он и дол- жен называть соловья соловьем, ибо песнь его не запятнана ужасными преданиями об Итисе и Прокне83. Да, вполне правильно и даже хорошо, если св. Франциск не слышал о Вергилии. Но хотим ли мы на самом деле, чтобы о Верги- лии не слышал Данте? Хотим ли мы, чтобы Данте не знал языческой мифологии? Ведь у Данте эти предания и впрямь служат правоверию; могучие языческие образы, скажем. Минос или Харон, лишь наводят на мысль о великой есте- ственной религии, с самого начала, позади всей истории возвещающей о вере. Хорошо, что в Dies irae есть не толь-
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 99 ко Давид, но и Сивилла84. Конечно, св. Франциск сжег бы все листы Сивиллиных книг ради одного листка с соседнего дерева. Но мы рады, что у нас есть Dies irae, а не только Гимн Солнцу. Св. Франциск пришел в мир, как приходит младенец в темный дом, снимая с него проклятие. Он растет, ничего не зная о минувшей беде, и побеждает ее своей невинностью. Не только невинность необходима ему, но и неведение; он должен играть в зеленой траве, не догадываясь, что под нею зарыт убитый, и карабкаться на яблоню, не зная, что кто-то на ней повесился. Такое прощение и примирение принес миру свежий ветер францисканского духа. Но это не значит, что весь мир должен был перенять это неведение. А многие фран- цисканцы хотели бы, чтобы он перенял. Довольно многие францисканцы хотели, чтобы францисканская поэзия изгна- ла прозу бенедиктинцев. Для ребенка из нашей притчи это вполне естественно. Для ребенка мир должен быть большой свежевыбеленной детской, на стенах которой он может ри- совать мелками те неуклюжие, яркие картинки, с которых началось все наше искусство. Он вправе считать свою дет- скую самой лучшей комнатой, какая только бывает. Но в Доме Господнем обителей много85. Всякая ересь была попыткой сузить Церковь. Если бы францисканское движение стало новой религией, это была бы узкая религия. Там, где она превращалась в ересь, это и была узкая ересь; и делала она то, что всегда делает ересь, — противопоставляла настроение разуму. Настроение было по- началу чистым и кротким, как у св. Франциска, но не оно одно заполняет разум Бога и даже разум человека. Да и само настроение вырождалось, оно превращалось в безумие. Сек- танты, названные Fraticelli*, сочли себя единственно верны- ми сыновьями св. Франциска и отказались от уступок Риму во имя того, что они именовали истинным замыслом Ассизи. Очень скоро эти францисканцы стали яростными, как фла- * Братцы (итал.).
JOO ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН гелланты86. Они создавали новые и новые, все более жесто- кие запреты — они пришли к отрицанию брака, то есть к отрицанию человечества. Они объявили войну человечности во имя самого человечного из святых. В сущности, они по- гибли не от преследований. Многих из них в конце концов переубедили, а горсточка упорных уже ничем не походила на св. Франциска. Беда их в том, что они были мистики, мисти- ки — и все. Мистики, а не католики; мистики, а не христиа- не; мистики, а не люди. Они разложились, расточились, ибо не внимали разуму. А какими бы дикими ни казались нам действия св. Франциска, он всегда зависел от разума, был связан с ним невидимой и неразрывной нитью. Великий святой был здоров; и самый звук этого слова, как низкий аккорд арфы, возвращает нас к тому, что важнее его почти безумных чудачеств. Он не был просто эксцентри- ком, ибо всегда стремился к центру. Он блуждал и кружил по лесу, но шел он всегда домой. Его смирение не позволяло ему стать ересиархом; но и человечность его не позволяла ему впасть в крайность. Одно чувство юмора, которым при- солены все истории о его чудачествах, уже не дало бы ему застыть в торжественном самодовольстве сектанта. Он все- гда был готов признать, что не прав; и его последователи признали его кое в чем неправым, чтобы доказать, что он прав. Это они, настоящие последователи, доказали его пра- воту и, отринув недостатки, разнесли его правду по миру. Францисканский орден не окаменел и потому не рассыпался в прах, как те, чей первоначальный замысел рухнул под гру- зом власти или был подточен изменой. Оплот ордена, его ствол, принес плоды. Среди верных сынов — Бонавентура, великий мистик, и Бернардино87, народный проповедник, вернувший в Италию благочестивые буффонады скомороха Божия. Среди них — Раймонд Луллий со своим странным учением и смелыми планами обращения мира, такой же не- повторимый, как и сам св. Франциск. Среди них — Роджер Бэкон, первый натуралист, чьи опыты со светом и водой про- сты и прекрасны той красотою, которая отличает начало ес-
СВЯТОЙ ФРАНЦИСК АССИЗСКИЙ 101 тественных наук; Бэкон, которого самые упрямые материа- листы признали отцом науки. Поистине, эти великие люди совершали для мира великие, полезные и очень разные дела; но еще они были людьми особенными, хранящими дух осо- бенного человека, и по смелости их, по их простодушию мы узнаем в них детей святого Франциска. Дух св. Франциска, дух благодарности, сохранился в них. Прежде всего св. Франциск умел дарить, и больше всего он ценил тот лучший дар, который зовется благодарением. Он знал, что хвала Богу стоит на самой прочной основе, когда не стоит ни на чем. Он знал, что лучше всего мы измерим чудо бытия, когда поймем, что, если бы не удивительная милость, нас бы просто не было. И эта великая истина, уменьшив- шись, повторяется в нашем отношении к Франциску. Он даровал нам то, чего мы никак бы не придумали, он тоже слишком велик для всего, кроме благодарности. С ним на- чался рассвет, и мы увидели заново все очертания и все цве- та. Величайшие люди, создавшие нашу цивилизацию, лишь его слуги и подражатели. Раньше, чем появился Данте, он дал Италии поэзию; раньше, чем пришел св. Людовик, встал на защиту бедных; раньше, чем Джотто написал картины, сыграл сами сцены. Однажды, когда св. Франциск на свой простой лад разыгрывал Рождественское действо с волхва- ми и ангелами в негнущихся ярких одеждах и золотых пари- ках вместо сияния, произошло поистине францисканское чудо — он взял на руки деревянного Младенца, и тот ожил. Конечно, он думал только о вышнем, но можно сказать, что в эту минуту под его рукой ожило то, что мы зовем театром. Он любил петь, но его духовная сила не воплотилась ни в одном из искусств. Он сам был воплощенным духом; духов- ной сутью, которая вошла в мир раньше, чем мы увидели ее порождения во плоти; блуждающим огнем, от которого бо- лее земные люди могли зажечь и свечу, и факел. Он был Душой средневековой цивилизации, когда у Средневековья еЩе не было тела. И еще одна, совсем иная духовная волна идет от него — реформаторский пыл и тех, и наших времен,
102 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН который восходит к словам: «Бог наш — Бог бедных». Его жалость к людям живет во множестве средневековых зако- нов, направленных против гордыни и жестокости богатых; жива она и сейчас во многих из тех, кого не очень точно на- зывают христианскими социалистами, когда надо бы назвать католическими демократами. Никто не считает, что — ив искусствах, и в политике — этого не было бы без него, но мы не можем подумать об этом, не вспомнив о нем, ибо он жил и переменил мир. Каждый, кто понял, как много он дал, но выразит это неполно и сбивчиво, ощутит хоть в какой-то мере то бесси- лие, которому обязан св. Франциск половиной своей силы. Каждый поймет, что он имел в виду, толкуя о благом и нео- платном долге, и захочет сделать гораздо больше, и увидит, что ничего не сделал. Он узнает, как трудно выдержать ли- вень чудес, дарованных ушедшим, когда тебе нечем отпла- тить, нечего поставить в храме времени и вечности, кроме огарка, так быстро догоревшего у раки святого.
Вечный человек
© Перевод Н. Трауберг, 1991
Введение (план этой книги) Чтобы увидеть свой дом, лучше всего остаться дома; но если это не удастся, обойдите весь свет и вернитесь домой. В одной из моих книг1 я поведал о таком путешествии. Те- перь я хочу написать другую, которая (как все ненаписанные книги) лучше всего, что я писал до сих пор. Однако мне ка- жется, что я так и не соберусь за нее приняться, и потому я воспользуюсь сейчас этим образом. На пологих склонах до- лин — быть может, тех самых, где выцарапаны древние бе- лые лошади2, — жил мальчик, которому очень хотелось найти могилу или статую великана. Однажды он отправился на поиски, отошел подальше и увидел, что собственный его огород, сверкающий на солнце, словно яркий, многоцветный щит, — часть необъятного тела. Он просто жил на груди великана, и не видел ее, так была она огромна и так близка. Именно это, по-моему, происходит с каждым, кто думает сам за себя, и в этом — суть моей книги. Другими словами, я хочу сказать, что лучше всего уви- деть христианство изнутри; но если вы не можете, взгляните на него извне. Популярным хулителям христианства не уда- ется его так увидеть. Они, в полном смысле слова, топчутся на ничьей земле и не уверены даже в своих сомнениях. На- падают они не прямо, а как-то сбоку и бьют не по важным,
106 ГИЛБЕРТ КИИТ ЧЕСТЕРТОН а по случайным нашим свойствам — вспомните столь при- вычную ныне антиклерикальную болтовню. Они обличают трусость священника, чью проповедь нельзя прервать, и го- ворят, что он окопался на кафедре, хотя не считают окопом редакцию газеты. Ни журналист, ни священник не заслу- жили обвинения в трусости, но журналисты все же больше заслужили этот упрек. Священник показывается нам, мы можем его ударить, когда он вышел из церкви; журналист нередко скрывает даже свое имя. Нет конца статьям и письмам о том, что церкви пустуют, но никто не потрудится зайти и посмотреть, пусты ли они или какие из них пусты. Антиклерикалы и агностики провозвестили всеобщий мир; их, а не нас поразила (во всяком случае, должна была пора- зить) всеобщая война. Если Церковь опозорена войной, ковчег опозорен потопом. Когда мир сбивается с пути, это лишь доказывает, что Церковь с пути не сбилась. Она оп- равдана не тем, что мы безгрешны, а тем, что мы грешны. Но так уж относятся теперь к церковному преданию — от- рицают его, и все. Хорошо, когда мальчик живет на земле своего отца; хорошо, если он отошел подальше и увидел свой дом. Но нынешние критики — ни там, ни сям. Они застряли в овраге, откуда не увидишь вершин. Они не могут стать христианами, не могут и забыть о христианстве. Вся суть их, все дело — в противлении, потому они так мрачны, несправедливы, придирчивы. Они томятся в тени веры, но утеряли ее свет. Конечно, лучше всего быть так близко от нашего духов- ного дома, чтобы его любить; но если вы не можете этого, отойдите от него подальше, иначе вы его возненавидите. Лучший судья христианству — христианин, но следующий за ним, скажем, последователь Конфуция. А вот хуже всего именно тот, кто особенно рад судить, — непросвещенный христианин, превращающийся в агностика. Его втянуло в конец распри, начала которой он так и не понял, и он устал слушать о том, о чем и не слыхал. Он не может судить о христианстве спокойно, как сторонник Конфуция, или как
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК 107 сам бы он судил о конфуцианстве. Он не может волей вооб- ражения перенести Церковь за тысячи миль, под странные небеса Востока, и судить о ней беспристрастно, как о пагоде. Говорят, святому Франциску Ксаверию3 не удалось постро- ить в тех краях церковь, вознесшуюся выше всех пагод, от- части потому, что другие миссионеры утверждали, будто он и его помощники изображают апостолов в виде китайцев. Но гораздо лучше увидеть в них китайцев, чем безликих идолов или фигурки в тире, по которым может стрелять пустоголо- вый горожанин. Лучше увидеть в христианстве чужой, ази- атский культ, в митре епископа — странный убор бонзы, в посохе — извившийся змеей жезл, в четках — молитвенное колесо. Тогда мы хотя бы не разъяримся, как скептики, и не поглупеем, как они. Их нелюбовь к священству стала атмос- ферой, необоримой атмосферой враждебности. По сравне- нию с ней было бы лучше увидеть Церковь на другом конти- ненте или на другой планете. Было бы мудрее спокойно взи- рать на бонз, чем раздраженно ворчать на епископов. Лучше пройти мимо церкви, как мимо пагоды, чем топтаться на по- роге, не решаясь ни войти и помочь, ни уйти и забыть. Тем, кому не дает покоя отвращение к моей вере, я искренне сове- тую увидеть в апостолах китайцев, другими словами, судить о христианских святых так же справедливо, как о языческих мудрецах. Теперь мы подходим к самому главному. Я попытаюсь показать в этой книге, что если мы увидим Церковь извне, мы обнаружим, как она похожа на то, что говорят о ней из- нутри. Когда мальчик отойдет далеко, он убедится, что ве- ликан очень велик. Когда мы увидим христианскую церковь под далеким небом, мы убедимся, что это — Церковь Хри- стова. Словом, как только мы станем беспристрастными, мы поймем, почему к ней относятся с таким пристрастием. Об этом стоит поговорить немного подробнее. Я понял, что повесть о Боге неповторима, — и сразу вслед за этим понял, что неповторима и повесть о человеке, кото- рая вела к ней. Христианство поражает, если честно срав-
108 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН нить его с другими религиями; точно так же поражает чело- век, если сравнить его с природой. Самые современные ученые изощряются в софизмах, что- бы смягчить переход от животного к человеку и не менее рез- кий переход от язычества к христианству. Чем больше мы узнаем об этих переходах, тем резче и поразительней стано- вятся они для нас. Ученые же не видят их именно потому, что пристрастны, потому, что не хотят видеть разницы между черным и белым. Поддавшись досаде и протесту, они дока- зывают, что белое — грязновато, а черное — не так черно, как его малюют. Я отнюдь не хочу сказать, что для протеста нет причин; я не говорю, что позиция таких ученых непонят- на и непростительна, я просто говорю, что она далека от на- учной объективности. Можно сказать, что иконоборец — в ярости, можно сказать, что он — в праведном гневе, но вряд ли можно сказать, что он беспристрастен. Только из чистого лицемерия можно обвинить в беспристрастии абсолютное большинство поборников эволюции, разоблачителей христи- анства и авторитетов по сравнительному изучению религий. Да и как им быть беспристрастными, какое может быть бес- пристрастие, когда весь мир спорит не на жизнь, а на смерть о том, великая ли надежда ведет нас, или сбивает с толку глупое суеверие? Я не собираюсь быть беспристрастным, но я постараюсь все же быть беспристрастней, чем они. Я постеснялся бы го- ворить о далай-ламе тот вздор, который они несут о папе римском, или ругать Юлиана Отступника4, как они ругают иезуитов. Ученые не беспристрастны, они не соблюдают даже своих, ученых правил, особенно же пристрастны они, когда предпочитают быстрой перемене медленные, постепенные изменения. Они видят повсюду, как сгущаются сумерки, ибо верят, что это сумерки богов. Не знаю, но посмею предполо- жить, что они не видят того дневного света, в котором живут люди. Я утверждаю, что на дневном свету совершенно един- ственны, ни с чем не схожи животное, которое зовется чело-
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК 109 веком, и Человек, который зовется Христом. Поэтому я раз- делил книгу на две части — о людях, пока они были язычни- ками, и о том, как изменились они, когда стали христианами. И для первой части, и для второй понадобился особый ме- тод; применять его нелегко, еще труднее — определить и защитить. Чтобы стать беспристрастным в здравом, единственно верном смысле слова, надо увидеть все заново. Мы видим честно, когда видим впервые. Вот почему, скажу мимохо- дом, детям совсем нетрудно принять церковные догматы. Но Церковь, столь успешно помогающая трудиться и бороться, рассчитана и на взрослых, не только на детей. Для пользы дела в ней есть и много привычного, есть традиция, даже рутина. Пока человек честно чувствует ее суть, это вреда не приносит. Но когда он усомнится в самом главном, необхо- димо вернуть ему детскую простоту и детское удивление — тот реализм, ту объективность, которых нет без невинности. Попытаемся же сделать это, а если не сможем, попытаемся хотя бы, чтобы он увидел, как дико, как безумно то, что мы хотим ему показать. Все вправе быть простым и привычным, если это ведет к любви, но не к пренебрежению! Как бы ни относиться к тому, о чем мы поведем речь, пренебрегать этим не стоит. Если вы пренебрегаете, если вы это презираете, вы — в заблуждении. Чтобы вы увидели все, как оно есть, надо пробудить самую дикую фантазию. Это станет понятней, если я сошлюсь на что-нибудь — нет, на все то, что считают прекрасным или чудесным. Джордж Уиндем5 рассказывал мне, что он видел, как под- нимался один из первых аэропланов, и это было чудесно, хотя и не чудесней коня, который дал человеку сесть на себя вер- хом. Кто-то сказал, что человек на коне — самое прекрас- ное зрелище в мире. Пока мы это чувствуем, все в порядке. Легче и лучше всего чувствовать это, если тебя научили лю- бить животных. Мальчик, помнящий, как хорошо отец ез- дил на коне и как хорошо с конем обходился, знает, что конь и человек могут ладить. Он возмутится, когда обидят лошадь,
110 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН ибо знает, как надо с ней обращаться; но не удивится, что человек седлает ее. Он не станет слушать современных фи- лософов, которые скажут ему, что лошадь должна бы сед- лать человека; не поддастся безрадостному вымыслу Свиф- та и не поверит, что люди — это мерзкие обезьяны, а лоша- ди — светлые боги. Конь и человек вместе добры и мудры для него, и потому могут стать символом чего-то высшего, скажем святого Георгия. Сказка о крылатом коне его не уди- вит; и он поймет, почему у Ариосто христианские рыцари скачут по небесам. Но если человек утратил удивление, его надо лечить, и совсем иначе. Предположим, что всадник на коне значит для него не больше, чем человек, сидящий на стуле. Красота, которую видел Уиндем, — красота конной статуи, красота рыцаря — стала для него обыденной и скучной. Он думает, что она была только модой, а теперь из моды вышла; а мо- жет, он просто устал от фальшивых ее восхвалений или от тяжкого ухода за лошадьми. Что бы ни было причиной, он ослеп и не увидит ни коня, ни всадника, пока они не пока- жутся ему совершенно незнакомыми, как если бы они яви- лись с другой планеты. Тогда из темного леса, на заре времен, к нам неуклюже и легко выйдет удивительнейшее создание, и мы увидим впервые непомерно маленькую голову на слишком длинной, слишком толстой шее, словно химера на трубе, и гриву, по- добную бороде, выросшей не там где надо, и крепкие ноги с цельным, а не с раздвоенным копытом. Существо это мож- но назвать чудищем, ибо таких на свете больше нет, но главное здесь — в ином: если мы увидим его, как видели первые люди, мы лучше поймем, как трудно им было его объездить. Пусть оно не понравится нам, но поразит — непременно; поразит и двуногий карлик, покоривший его. Длинным кружным путем мы вернемся к чуду о коне и че- ловеке, и оно, если то возможно, станет еще чудесней. Мы увидим святого Георгия, который еще отважней, ибо скачет на драконе.
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК 111 Это просто пример, я не хочу сказать, что чудище пер- вых людей реальней или лучше обычной кобылы в обычном стойле обычного человека, который не видит в ней ничего удивительного. Если уж выбирать, я выберу эту крайность, простой и здравый взгляд. Но истина — в этих крайностях, ее нет в туманном промежутке усталости, привычки, небре- жения. Лучше увидеть в лошади чудище, чем дешевый и медленный автомобиль. Тому, кто дошел до этого, полезно ее испугаться. То же самое можно сказать и о чудище — человеке. Конечно, лучше всего видеть его так, как видит мое учение. Всякий христианин уверен, что христианское отношение к человеческой природе мудро и здраво. Но если мы его утра- тили, нам поможет только причудливое видение — стран- ное, диковинное животное. Увидевший чудище в лошади вос- хитится удалью всадника; увидевший, сколь странен чело- век, удивится путям Господним. Словом, мы поймем, что человек — не животное, если посмотрим на него как на животное. Все дороги ведут в Рим, к здоровью и мудрости можно прийти через страну сказок и нелепиц, хотя лучше бы и не покидать край Предания, где люди на конях — звероловы перед Господом6. Точно так же должны мы сбросить бремя привычности, когда речь идет о христианстве. Почти невозможно оживить то, что слишком знакомо, ибо мы, падшие люди, устаем, при- выкая. Если бы удалось поведать о Христе как о герое ки- тайского мифа, именуя Его Сыном Солнца, а не Сыном Бо- жиим и выложив его сияние из золотых нитей китайских вы- шивок или золотых китайских лаков, все поразились бы чис- тоте и высоте моей повести. Никто и слова не сказал бы о несправедливости предстательства или о нарушении законов природы. Все восхищались бы тонкостью и глубиной тех, кто понял, что наше зло поистине вопиет к небу. Все восхища- лись бы сокровенной мудростью тех, кто знает, что законы мироздания выше известных нам законов, — верим же мы любому индийскому заклинателю, которому захотелось по-
112 ГИЛБЕРТ КИИТ ЧЕСТЕРТОН говорить с нами в этом духе. Если бы христианство было новой восточной модой, никто бы не назвал его устаревшей восточной верой. Я не собираюсь, как Франциск Ксаверий, одевать апостолов мандаринами. Я не собираюсь, хоть это полезно и занятно, пересказывать Евангелие и всю историю Церкви как языческий миф, ехидно замечая, что в этом-то случае ее оценят. Но я собираюсь, где смогу, подчеркнуть новизну и необычность, ибо даже такие серьезные вещи мож- но изображать странно и причудливо. Я хочу, чтобы чита- тель посмотрел извне, издалека, со стороны, ибо тогда он увидит христианство на фоне истории и человечество на фоне природы — не смутными, как полотно импрессиониста, а четкими, как щит. Словно белый лев в алом поле или алый крест — в зеленом сияет человек на зелени мира, Христос — на красной глине рода Адамова7.
О СУЩЕСТВЕ, КОТОРОЕ ЗОВЕТСЯ ЧЕЛОВЕКОМ Глава I ЧЕЛОВЕК В ПЕЩЕРЕ Далеко, в странном созвездии, в беспредельно далеких небесах есть маленькая звезда, которую, быть может, еще откроют астрономы. Во всяком случае, судя по лицам и по- вадкам многих астрономов и вообще ученых, они ее не от- крыли, хотя и ходят по ней. Звезда эта порождает странные растения и странных животных. Поразительней же всего — сам ученый. Так начал бы я историю Земли, если бы, следуя научной методе, решил исходить из Вселенной. Я попытался бы увидеть Землю извне не для того, чтобы определить, как далеко она от Солнца, а для того, чтобы понять, какова она Для совершенно стороннего наблюдателя. Почему, изучая человечество, надо расчеловечиваться? Почему нужно пре- уменьшать наш мир, грубо принижая дух непомерностью расстояний? Я мог бы показать Землю незнакомой звездой,
114 ГИЛБЕРТ КИИТ ЧЕСТЕРТОН чтобы увеличить ее значение, но не стану показывать ее ма- ленькой звездочкой, чтобы ее значение уменьшить. Скорее уж я напомню, что мы вообще не считаем ее небесным телом в том смысле, в каком считаем местом, и местом удивитель- ным. Говорю об этом не ради астрономии, а ради много бо- лее близких вещей. Одно из моих первых газетных приключений (или кру- шений) было таким: в небольшой рецензии на книгу Гранта Аллена «Эволюция идеи Бога»8 я заметил, что интересно бы прочитать Божью книгу «Эволюция идеи Гранта Алле- на». Редактор вычеркнул эту фразу, убоявшись кощунства, а я повеселился. Смешно как-никак, что он и не заметил, сколь кощунственно заглавие книги. Ведь если перевести его на человеческий язык, выйдет примерно так: «Сейчас я пока- жу, как развивалась дурацкая мысль, будто есть Бог». Мой же вариант дышал благочестием — я признавал Промысел Божий в самых туманных, если не бессмысленных, явлени- ях. Тогда я научился многому, в частности я узнал, что сте- пень правоверия агностики определяют на слух. Редактор не увидел кощунства потому, что у Аллена главным было длин- ное слово; у меня же шло короткое, и оно его оскорбило. Те- перь я знаю, что, если вы поместите в одну фразу слова «Бог» и, скажем, «дурак», сочетание этих недлинных слов сразит читателя, как выстрел. А говорите ли вы, что Бог создал ду- рака или что дурак создал Бога, — неважно, это уже пустые споры сверхпридирчивых богословов. Другое дело, если вы начнете со слова длинного, вроде «эволюции», дальше все пойдет как по маслу. Редактор — человек занятой, зачем ему читать до конца? Это незначительное происшествие запечатлелось в моей душе, как притча. Современные истории человечества начи- наются обычно с эволюции по той же самой причине. Есть в этом слове, даже в идее что-то неспешное и утешительное, хотя слово не очень удобно, идея — не слишком удачна. Никто не может вообразить, как нечто развивается из ниче- го, и нам не станет легче, сколько бы мы ни объясняли, как
вечный человек 115 одно «нечто» превращается в другое. Гораздо логичнее ска- зать: «В начале Бог сотворил небо и землю»9, даже если мы имеем в виду, что какая-то невообразимая сила начала какой-то невообразимый процесс. Ведь «Бог» по сути сво- ей — имя тайны; никто и не думал, что человеку легче представить себе сотворение мира, чем сотворить мир. Но почему-то считается, что если скажешь «эволюция», все станет ясно. Есть у этого слова роковая особенность: тем, кто его слышит, кажется, что они поняли и его, и все про- чее; точно так же многие серьезно верят, что читали «Про- исхождение видов». Ощущение плавности и постепенности завораживает нас, словно мы идем по очень пологому склону. Это — иллюзия; к тому же это противно логике. Событие не станет понятней, если его замедлить. Для тех, кто не верит в чудеса, медлен- ное чудо ничуть не вероятнее быстрого. Быть может, грече- ская колдунья мгновенно превращала мореходов в свиней; но если наш сосед моряк станет все больше походить на сви- нью, постепенно обретая копыта и хвостик закорючкой, мы не сочтем это естественным. Средневековые колдуны, быть может, могли взлететь с башни; но если пожилой господин станет прогуливаться по воздуху, мы потребуем объяснений. Однако рационалистам, исследующим былое, кажется, что вы станете проще, даже тайна исчезнет, если мы растянем дело творения. Примеры приведу позже; сейчас речь идет о ложном, но приятном ощущении, которое дает постепенность. Так, нервная старушка, впервые севшая в машину, боится меньше, если ее везут помедленней. Уэллс признал себя пророком; и одно из его пророчеств пошло ему же во вред. Как ни странно, его первая утопия прекрасно отвечает на его последнюю книгу10. Машина вре- мени заранее опровергла удобные выводы, основанные на том, что время относительно. В этом дивном кошмаре герой видит, как зелеными ракетами взвиваются деревья, земля вспыхивает зеленым пламенем травы и солнце словно метеор проносится по небу. Однако все это не стало менее естествен-
116 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН ным; точно так же и то, о чем я говорил, не становится менее сверхъестественным, если возникает медленно. Вопрос в том, почему это возникает вообще. Все, кому этот вопрос поня- тен, знают, что он — религиозный, на худой конец — фило- софский или метафизический, и почти наверное не сочтут ответом простое замедление. Рассказ не меняется от того, с какой быстротой его рассказывают, и любую сцену в кино можно замедлить, по-иному вращая ручку. Мы слишком сложны, чтобы думать о первобытном. Стараясь показать изначальную древность, я прошу читате- ля вместе со мной поупражняться в простоте. Под просто- той я понимаю не глупость, а ясность — способность видеть жизнь, а не ученые слова. Лучше ускорить машину времени и увидеть, как растет трава, взвиваются в небо деревья, если это поможет нам яснее, живее, четче понять, в чем дело. Мы действительно знаем, сами знаем, что вокруг ра- стут трава и деревья, что странные создания держатся в воздухе, размахивая причудливыми веерами, другие созда- ния не гибнут под толщей воды, третьи ходят по земле на четвереньках, а самые странные из всех встали на дыбы. Вот это — правда, перед ней и эволюция, и даже Солнеч- ная система — просто теории. Я пишу об истории мира, а не философствую и потому отмечу только то, в чем соглас- ны все философы: два великих скачка покрыты тайной — происхождение мира и происхождение жизни. Многие дога- дались, что есть и третья тайна, происхождение человека, что третий мост был перекинут над третьей бездной, когда появились разум и воля. Возникновение человека — скорей революция, чем эволюция. Да, у нас есть позвоночник, как у рыб, птиц и млекопитающих, что бы этот факт ни значил. Но если мы сочтем человека животным, вставшим на зад- ние лапы, все, что он делает, покажется нам таким диким, словно он встал на голову. Чтобы начать историю человека, приведу один пример. Он покажет, что я имею в виду, когда говорю, что детство мира не поймешь без детской простоты. Покажет он и то,
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК 117 что я имею в виду, когда говорю: смесь популярной науки с журнальным жаргоном запутала сведения о главных, первых фактах, и мы не видим теперь, какие из них — главные. Наконец, он покажет, пусть на одном примере, что я думаю, когда говорю: надо видеть различия, придающие истории четкость, а не тонуть в общих словах о постепенности и еди- нообразии. Поистине, как сказал сам Уэллс, нам нужен краткий очерк истории — мы должны уточнить ее очерта- ния. А у той истории, которую пишут сторонники эволюции, очертаний нет или, по слову мистера Манталини11, у них черт знает какие очертания. Главное же, пример этот пока- жет, что я думаю, когда говорю: чем больше мы тщимся увидеть в человеке животное, тем меньше человек на живот- ное похож. В наши дни книги и газеты наперебой описывают попу- лярного героя, которого называют Пещерным Человеком. Видимо, все хорошо, даже лично с ним знакомы. Его психо- логию серьезно учитывают и враги, и авторы романов. На- сколько я понял, он чаще всего бил жену и вообще, как гово- рят теперь, обращался с женщиной «без дураков». Не знаю, первобытные ли дневники или сообщения о разводах легли в основу таких воззрений. Мало того, я никак не могу понять, почему, если фактов нет, надо считать наиболее вероятными именно эти поступки. Нам непрестанно толкуют, что чело- век тех времен то и дело размахивал дубинкой и, прежде чем уволочь даму, стукал ее по голове. Нет, не пойму, почему у столь грубого самца столь щепетильная самка! Может быть, Пещерный Человек был истинным зверем, но отчего бы ему быть грубее самих зверей? Браки жирафов и ухаживания бегемотов обходятся без таких ужасов. Может быть, он был не лучше пещерного медведя — но юная медведица, воспе- тая детьми, не проявляет яростной тяги к безбрачию. Сло- вом, семейная жизнь пещерных людей удивляет меня и при вере в эволюцию и без этой веры. Во всяком случае, я хотел бы доказательств, но никак их не найду. И вот что странно: мы знаем тысячи сравнительно ученых и сравнительно лите-
118 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН ратурных сплетен о несчастном человеке, которого зовут Пещерным, но никто и не упомянет о том, о чем мы вправе говорить. Туманный термин употребляют в двадцати туман- ных смыслах, но никак не подумают, что же он действитель- но нам сообщает. Словом, в Пещерном Человеке интересно все, кроме од- ного: что же он делал в пещере. К счастью, мы кое-что об этом знаем. Знаем мы немного, доисторических свидетельств вообще мало, зато связано это с настоящим человеком и с его пещерой, а не с книжным человеком и с его дубинкой. Мы лучше увидим правду, если рассмотрим, а не отбросим это реальное свидетельство. В пещере нашли не страшную ду- бинку, обагренную женской кровью, и не ряды треснутых, словно яйца, женских черепов. Она не оказалась тайной ком- натой Синей Бороды. Она вообще никак не связана с мод- ными фразами, мудрыми домыслами и литературными тол- ками, которыми нас заморочили. Если мы действительно хо- тим увидеть хоть в щелочку утро мира, лучше принять это открытие как сказку утренних стран. Много лучше расска- зать о нем просто, как о золотом руне или о саде Гесперид, чтобы из тумана теорий выйти к чистым цветам и четким очер- таниям зари. Старые сказители знали хотя бы, как расска- зывать. Порой они лгали, но не лукавили, не подгоняли со- бытия под теории и философские системы, выдуманные че- рез много столетий. Хорошо, если бы нынешние ученые пе- реняли слог древних путешественников, которые не знали длинных, неточных, безответственных, назойливых слов. Тогда мы определили бы, что знаем мы о Пещерном Чело- веке или хотя бы о пещере. Пастырь и мальчик вошли в горное дупло и по проходу, под землей, проникли в потаенный горный лабиринт. Они проползали сквозь тесные трещины, ползли по туннелям, где пролез бы разве что крот, падали в норы, выбраться от- куда не легче, чем выбраться из колодца, и много раз ока- зывались в могиле, не надеясь на воскресение. Так бывает, когда исследуют пещеры, это обычно, но сейчас нам нужно
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК 119 рассказать об этом как о чем-то необычном и единственном. Например, символично и странно, что в потаенный мир пер- выми проникли священник и ребенок, воплощение древнос- ти и воплощение юности мира. Здесь мне важнее то, что воплощал мальчик. Всякому, кто помнит детство, незачем говорить, что такое проникнуть под крышу корней и про- двигаться вглубь, все глубже, пока не достигнешь того, что Уильям Моррис12 назвал корнями гор. Представьте, как ма- ленький человек, одаренный простым реализмом, неотъем- лемым от невинности, лезет и лезет все дальше не для того, чтобы что-то доказать в скучном журнальном споре, а для того, чтобы найти и увидеть. Увидел он и нашел пещеру, далекую от дневного света как легендарная пещера Дом- Даниэль13, лежавшая под морским дном. Когда каменная келья озарилась светом после многовековой ночи, на стенах ее оказались большие странные фигуры, и, следуя за лини- ями, мальчик и священник узнали руку человека. То были изображения зверей, а рисовал их или писал не только чело- век, но и художник. Как ни первобытны они и ни просты, в них видна любовь к длинной линии, осторожной и причуд- ливой, которую узнает всякий, кто хоть раз пытался рисо- вать. Глядя на нее, ни один художник не поддастся ученому. Линия эта выражает ищущую, смелую, творческую душу того, кто не бежит от трудностей, а стремится к ним. Ска- жем, там есть олень, повернувший морду назад, к хвосту; все мы видели лошадь в этой позе, но мало кто из нынеш- них анималистов сумеет легко и точно ее нарисовать. По этой и многим другим деталям ясно, что художник смотрел на животных с интересом и, наверное, с удовольствием. В этом смысле он был и естествоиспытателем — естество- испытателем естественным. Нечего и говорить, даже мимоходом, что в этой пещере не было ничего, напоминающего о мрачных пещерах из га- зет, где грозно гудят отзвуки первобытности. Если можно судить о чем-либо по таким немногочисленным и древним следам, я назову ее пещерой человеческой и даже человеч-
120 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН ной. Во всяком случае, эти следы не дают оснований делать Пещерного Человека эталоном бесчеловечности. Когда ав- тор сексуального романа пишет: «Красные искры заплясали в глазах Дагмара Даблдика14, и он почувствовал, что в нем просыпается далекий пещерный предок», читатель будет разочарован, если Дагмар просто примется рисовать на сте- не коров. Когда психоаналитик говорит пациенту: «Вами движут подавленные инстинкты Пещерного Человека», он не имеет в виду тягу к рисованию или к мирным наблюде- ниям над травоядными. Мы знаем точно, что первобытный человек занимался этими безобидными делами, но у нас нет ни малейшего свидетельства о том, что он проделывал при- писываемые ему гадости. Пещерный Человек сенсаций — это просто миф или, вернее, недоразумение. В мифе, по крайней мере, есть поэтическая правда, а ценность этого недоразумения в том, что оно оправдывает весьма совре- менную распущенность. Если мужчина хочет стукнуть жен- щину, лучше его просто назвать хамом, не приплетая к это- му делу Пещерного Человека, о котором мы знаем только то, что рассказали нам несколько безобидных и очень хоро- ших рисунков. Попробуем же посмотреть на эти рисунки просто, как смотрит ребенок. Если ребенок был из паствы священника, можно предположить, что ему привили хоть какой-то здра- вый смысл — тот здравый смысл, который передается в виде традиции. Тогда он решит, что древний человек рисовал животных на скале по той же самой причине, по которой он сам пытается рисовать их на грифельной доске. Человек ри- совал оленя, как ребенок рисует лошадь, — потому что это интересно. Человек рисовал оленя с повернутой головой, как ребенок, закрыв глаза, рисует свинью, — потому что это трудно. Оба они — люди, братство людей объединяет их, и оно еще благородней, когда мост перекинут через пропасть веков, а не через пропасть сословий. Если бы мне сказали, что пещеру разрисовал святой Франциск из чистой пламен- ной любви к животным, я не смог бы это опровергнуть.
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК 121 Одна моя знакомая предположила в шутку, что пещера была просто детским садиком, а цветных зверей рисовали для детей, как рисуют у нас слонов и жирафов. В этой шутке есть глубокий смысл. Рисунки даже не доказывают, что перво- бытные люди жили в пещерах; так, раскопав винный погреб в Бэлхеме (через много веков после того, как гнев людской или небесный уничтожит этот пригород), ученые не должны делать вывод, что люди среднего класса в эпоху Виктории жили под землей. Пещера могла быть погребом, храмом, складом, убежищем, местом тайного сборища — она могла быть чем угодно. Но чем бы она ни была, дух пещерных ри- сунков ближе к детской, чем к атмосфере современной раз- нузданности и современного страха. Очень легко себе пред- ставить, что ребенку — современному ли, древнему ли — захочется погладить животных. И жест этот предварит дру- гую пещеру и другого Ребенка. Представим себе, что ребенка воспитал не священник, а ученый, один из тех ученых, которые считают животных и человека разными ступенями эволюции. Чему научит его каменная книжка с картинками? Он залез под землю и на- шел изображение оленя, сделанное человеком. Но как бы глубоко он ни залез, он не найдет изображения человека, сделанного оленем. Это кажется трюизмом, на самом деле это — потрясающая тайна. Он может спуститься глубже глуби, найти утонувшие материки, далекие от нас, словно звезды, оказаться в сердце Земли, далеком от нас, словно невидимая сторона Луны; может увидеть в холодных уще- льях или на каменных уступах иероглифы ископаемых, вы- мершие династии животной жизни, подобные разрозненным мирам, а не разным главам одного мира.Он найдет страш- ные и странные чудища, целый лес диковинных карикатур на коготь или палец, но нигде не найдет он когтя или паль- ца, который начертил бы хоть одну осмысленную линию на песке. Ребенок и не надеется на это, как не надеется он, что кошка отомстит собаке свирепой карикатурой. Присущий Детям здравый смысл не позволит ученому ребенку надеять-
122 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН ся на такую находку. Наверное, ему покажется странным, что люди, столь далекие от него, ему близки, а животные, бродящие вокруг, так не похожи на него. Такой самый про- стой урок дает нам пещера с картинками; только он слиш- ком прост, чтобы его запомнить. Человек отличается от животного качественно, а не количественно, и вот доказа- тельство: рассказ о том, что человек нарисовал обезьяну, покажется скучным и плоским; рассказ о том, как умнейшая из обезьян нарисовала человека, все примут за шутку. Ис- кусство — подпись человеческая. Этой простой истиной должен бы начаться рассказ о са- мом начале. Поборник эволюции смотрит на разрисованную пещеру и ничего не видит, ибо она слишком велика, ничего не смыслит, ибо она слишком проста. Из деталей рисунка он пытается сделать сомнительные выводы, ибо не может уви- деть все как есть, целиком. Он смутно рассуждает о том, вера тогда была или одно суеверие; о том, кто правил племенем, какие приносились жертвы, и о многом еще. В следующей главе я расскажу подробней, как спорят теперь о первобыт- ных истоках мыслей, особенно мыслей, связанных с верой. Здесь я использую пещеру как символ очень простой мысли: человек рисовал, звери — не рисовали. Если человек, изоб- разивший оленя, был животным, как олень, тем удивитель- ней, что он мог сделать то, чего олень не мог. Если он — обыкновенный продукт биологического развития, как звери и птицы, тем непонятней, почему он жил не так, как они. Если он произошел естественным путем, он еще сверхъестествен- ней. Другими словами, всякая здравая история должна на- чинаться с существа, ни на что не похожего. Откуда оно взя- лось и откуда взялось все, что с ним связано, — решать не историкам, а богословам и философам. Мы знаем одно: че- ловек отличался от всех других тварей, ибо творил сам. Тем ли способом или другим, в пещерной тьме природы возникло невиданное — сознание, подобное зеркалу. Оно подобно зеркалу потому, что в нем отражается все прочее, и потому, что оно единственное на свете. Стол может быть круглее зер-
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК /23 кала, а шкаф — шире, но только зеркало включает и стол, и шкаф. Человек — микрокосм, мера всех вещей15, образ Бо- жий. Только это можно узнать в пещере. Пришло время из нее выйти. Человек — поистине странное существо; можно сказать, что он — странник и пришелец на Земле16. Даже внешне он больше похож на пришельца, чем на порождение нашей Зем- ли. Он не может спать в собственной шкуре, не может дове- рять собственным инстинктам. Он и волшебник, вооружен- ный чудесным орудием руки, и калека, вынужденный под- пирать себя костылями мебели. У его сознания те же сомни- тельные преимущества и те же странные ограничения. Только его сотрясает прекрасное безумие смеха, словно в очертани- ях вещей он увидел отблеск тайны, неизвестной самому миру. Только он знает тайну стыда — чувствует потребность скры- вать основные и естественные отправления своего тела, словно догадывается о присутствии чего-то высшего, чем он сам. Мы можем хвалить его, можем ругать, как отступление от при- роды, но не можем обойти молчанием. Народ всегда знал это чутьем, пока в дело не вмешались умники, особенно те, которые призывают к «простой жизни». Неестественно видеть в человеке естественное порожде- ние природы. Это нездорово. Это грех против света, против дневного света меры, основы всего сущего. Чтобы видеть так, приходится произвольно отобрать нужные черты — самые низменные, совсем не важные — и забыть о других. Целый же, истинный человек ни на что не похож. И чем больше его свойств мы видим, тем поразительней он стано- вится. Попробуем представить себе, что нечеловеческое или даже безликое сознание, знакомое с природой и ее путями, пытается заглянуть вперед. Что скажет ему о грядущем по- явлении человека? Первые люди покажутся ему не одним из сотни стад, нашедшим самое лучшее пастбище, и не одной ласточкой из ста, делающей весну. Они покажутся суще- ствами другого масштаба, нет, другого измерения, может быть, другого мира. Птицы вьют гнезда, но это еще сильнее
124 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН подчеркивает, как отличаются от них люди. Если бы птицы просто ничего не делали, мы могли бы счесть их мыслителя- ми квиетистского или буддийского толка, безразличными ко всему, кроме размышлений. Но они строят, они довольны своими постройками, они щебечут от радости; и мы знаем, что между ними и нами — стена, невидимая, как стекло, о которое бьется птица. Представим себе, что некая птица вздумала строить, как человек. Попробуем представить, что она выбирает рогатые палочки и острые листья, чтобы выра- зить пронзительное благочестие готики, но обращается к широким листьям и темной глине, когда в мрачную минуту строит тяжелый храм Ваалу и Астарте, или превращает гнездо в висячий сад Семирамиды. Представьте, что она лепит маленькие статуи птичек, отличившихся в поэзии или политике, и прикрепляет их к краю гнезда. Представьте, что одна из тысяч птиц делает то, что делал человек в глубокой древности, и, честное слово, она не покажется вам продук- том естественного отбора и развития. Такая птица расскажет авгурам не о будущем, а о прошлом; она сообщит, что в мир явилось сознание с новым измерением, глубиной. Кто, кроме Бога, мог это предвидеть? Нет и тени свидетельств, что это выработалось путем эволюции. Нет никаких доказательств, что переход произо- шел плавно и естественно. Говоря со всей строгостью науки, мы просто не знаем, как это возникло и что это такое. Быть может, прерывистый след из камня и костей кое-что сооб- щает нам о развитии человеческого тела. Ничто не расска- зывает нам о становлении души. Вот ее нет, вот она есть, и мы не знаем, в какую секунду или в какие бесчисленно дол- гие годы она возникла. Что-то случилось вне времени, тем самым вне истории в общепринятом смысле слова. Историк должен принять это как должное — не его дело это объяс- нять. Не поможет ему и биолог. Стыдиться тут нечего. Ведь это реальность, данность, а история и биология привыкли иметь дело с фактами. Никто не осудит ученого, если он, уви- дев крылатую свинью, признает ее существование. Точно так
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК 125 же он вправе признать, что человек — чудище, потому что человек — это факт. Пусть живет спокойно в диком, несу- разном мире или в мире, который породил столь дикое и не- суразное существо, — ведь на реальность можно положить- ся, даже если ее не понимаешь. Так уж оно есть, и для боль- шинства из нас этого достаточно. Но если нам все же захо- чется узнать, как человек сюда попал, если мы хотим связать его со всем остальным, если мы действительно хотим уви- деть, как он отделился от близкой ему среды, — нам при- дется обратиться совсем в другие инстанции. Нам придется расшевелить странные воспоминания и вернуться к очень простым грезам, если мы хотим, чтобы он не казался нам выродком животного мира. Чтобы найти ему причину, мы коснемся совсем других причин и воззовем к другим автори- тетам, чтобы он стал понятным или хотя бы вероятным. На этом пути нас ожидают страшные, знакомые, забытые исти- ны, грозные лица, пламенный меч. Примите человека без объяснений, если вы можете притерпеться к необъясненно- му факту. Считайте его животным, если вы в состоянии ужиться с мифическим животным. Но если вы хотите свя- зать концы с концами, вам придется поверить в нарастание чудес, возвещающих его появление под громы небесные и музыку сфер. Только тогда человек станет для нас естествен- ным существом. Глава II СОВРЕМЕННЫЕ УЧЕНЫЕ И ПЕРВОБЫТНЫЙ ЧЕЛОВЕК Не многие замечают, как мало знают ученые о доистори- ческих временах. Чудеса науки непрестанно восхищают нас; но они возможны лишь потому, что фактов все больше. Ког- да речь идет об открытиях или изобретениях, доказатель- ство — это опыт. Но никакой опыт не поможет создать
126 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН человека или увидеть, как он был создан. Изобретатель мо- жет понемногу создавать аэроплан, даже если он складывает цифры на бумаге или куски металла у себя во дворе. Когда он ошибется, аэроплан его поправит, свалившись на землю. Но если ошибется антрополог, рассуждающий о том, как наш предок жил на деревьях, предок, ему в поучение, с де- рева не упадет. Нельзя взять к себе первобытного человека, как берут кошку, и смотреть, ест ли он себе подобных и умыкает ли подругу. Нельзя держать первобытное племя, как держат свору собак, и смотреть, насколько развиты пле- менные инстинкты. Словом, когда занимаешься прошлым, надо полагаться не на опыт, а на свидетельства. Однако сви- детельств так мало, что они не свидетельствуют почти ни о чем. Почти все науки движутся по кривой, их непрестанно поправляют факты; наука же о первобытных взлетает ввысь по прямой, ибо ее ничто не поправляет. Но ученые так при- выкли делать выводы, что и здесь они придерживаются при- вычки, оправдавшей себя в других, более плодоносных кра- ях. О гипотезе, сложенной из кусков кости, они говорят, как об аэроплане, сложенном из кусков металла. Дивная, побе- доносная машина возникла после сотни ошибок. Ученый, занимающийся первобытностью, может спокойно услаж- даться первой же своей ошибкой и дальше не идти. Мы справедливо говорим о долготерпении науки, но здесь справедливей говорить о ее нетерпении. Благодаря описанной трудности ученый слишком спешит. Гипотезы множатся столь быстро, что их лучше назвать выдумками, а никаким фактом их не поправишь. Самый честный антропо- лог не может знать больше антиквария. У него есть лишь обломки прошлого, и он может только держать их так же крепко, как держал его дальний предок обломок кремня. Причина у них одна и та же — это их единственное орудие, единственное оружие. Антрополог нередко потрясает им го- раздо яростней, чем ученый, который может собрать и при- умножить факты. Порой он становится почти таким же
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК /27 опасным, как собака, вцепившаяся в кость. Собака хотя бы не высасывает из кости теорий, доказывающих, что люди ни к собакам не годятся. Как я заметил, нелегко завести обезьяну и смотреть, пре- вратится ли она в человека. Опыта поставить нельзя; каза- лось бы, тогда скажи, что такое превращение вероятно. Но ученому этого мало — он добывает свою кость или кучку костей и высасывает поистине удивительные вещи. Напри- мер, он нашел на Яве часть черепа, судя по форме, помень- ше, чем у человека, а неподалеку — человеческую голень и нечеловеческие зубы17. Если все это принадлежит одному и тому же существу (что не доказано), нам не так уж легко его себе представить. Но популярная наука легко и быстро со- здала законченнейший образ. Мы говорим о питекантропе, словно он обычный исторический деятель, вроде Питта или Фокса18, или Наполеона. В популярных книгах об истории мы видим его портреты рядом с портретами Карла I или Ге- орга IV. Все приметы его перечислены, все волоски сочте- ны, и, если мы ничего о нем не знаем, мы никогда не подума- ем, что перед нами только часть черепа, голень и зубы. О нра- ве его говорят так, словно прекрасно с ним знакомы. Недав- но я читал в одном журнале, что нынешние, белые яванцы живут не слишком праведно, а виной тому — несчастный питекантроп. Охотно верю, что они так живут, но не думаю, что все дело в тлетворном влиянии нескольких костей. Как бы то ни было, костей слишком мало, чтобы заполнить про- пасть между нами, людьми, и предком нашим, животным. Я ни в коей мере не отрицаю, что мы с ним связаны; я просто удивляюсь тому, как мало свидетельств нашей связи. Чест- ный Дарвин это признал; потому и говорим мы о «недостаю- щем звене». Но догматичным дарвинистам не по душе такой агностицизм, и термин этот, по сути своей отрицающий, стал положительным, как портрет. О повадках и виде «недоста- ющего звена» толкуют все, хотя это не разумней, чем толко- вать о чертах пробела или прорехи.
128 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН В этом очерке я пишу об истории и религии человека и потому не буду строить догадок о том, каким он был до того, как стал человеком. Возможно, тело его развивалось из тела животного, но мы не знаем фактов, бросающих свет на про- исхождение его души. Мы ничего не знаем о доисторических людях по той простой причине, что в их время еще не было истории. Выражения типа «история доистории» разрешают- ся только рационалистам. Если бы священник упомянул о допотопном потопе, его непременно обвинили бы в некото- рой нелогичности. Но кто обратит внимание на такие пустя- ки, читая ученые статьи современных скептиков? Тем не ме- нее слова «история доистории» — совсем не точный науч- ный термин. Они значат просто, что сохранились следы че- ловеческой жизни от того времени, когда человек еще не начал говорить о себе. Человеческая цивилизация старше человеческих воспо- минаний. Люди оставляли образцы искусств раньше, чем занялись искусством письма, — во всяком случае, такого письма, которое мы можем прочесть. Человек не оставил рассказа о своей охоте, и потому все, что мы можем о нем сказать, будет гипотезой, а не историей. Тем не менее рисо- вал он хорошо, и нет оснований сомневаться, что рассказ его был бы хорошим. Ничем не доказано, что период, не заве- щавший нам письменных источников, был груб и примити- вен. Если люди не писали связных рассказов, это не значит, что они не знали искусств и ремесел. Очень может быть, что на свете сменили друг друга многие забытые цивилизации и было много неведомых нам форм варварства. И какие-то из этих забытых и полузабытых культур были гораздо слож- нее, гораздо тоньше, чем принято думать сейчас. Конечно, о ненаписанной истории человечества надо гадать очень осто- рожно. Как это ни прискорбно, осторожность и сомнение не в чести у современных поборников эволюции. Наша стран- ная культура не выносит неведения. С тех пор как появилось слово «агностик», мы ни за что не хотим признать, что чего- то не знаем.
вечный человек 129 Однако наше невежество с успехом искупается наглос- тью. Наши утверждения так безапелляционны, что ни у кого не хватает духа к ним присмотреться; вот почему никто до сих пор не заметил, что они ни на чем не основаны. Еще не- давно ученые доверительно сообщали нам, что первобытные люди ходили голыми. Ни один читатель из сотни, наверное, не спросил себя, откуда мы знаем, что носили люди, от кото- рых осталось несколько костей. Они могли носить простые и даже сложные одежды, от которых не осталось следа. Пле- тения из трав, к примеру, могли делаться все искуснее, не становясь от этого прочнее. Если в будущем откопают раз- валины наших заводов, с таким же успехом могут сказать, что мы не знали ничего, кроме железа, и обнародуют откры- тие: фабрикант и управляющий ходили голыми или в желез- ных шляпах и железных брюках. Я и не думаю доказывать, что первобытные люди носили одежду. Я просто хочу сказать, что мы не вправе судить об этом. Мы не знаем, украшали они себя или нет. Зато мы знаем, что они украшали пещеры. Если они что-то плели или вышивали, плетения не сохранились и вышивки сохраниться не могли. Но они рисовали; и рисунки сохранились. Вместе с ними сохранилось свидетельство о единственных в мире свойствах, присущих человеку и никому другому. Мы не можем сказать, что обезьяна рисует плохо, а человек — хо- рошо. Обезьяна вообще не рисует, она и не собирается, не думает рисовать. Первая линия рисунка перерезала историю мира. Один известный писатель говорит, что у наскальных изображений нет религиозной функции, откуда, по-видимо- му, следует, что у пещерных людей не было религии. Мне кажется, нельзя судить о глубочайших движениях души по тому, что кто-то рисовал на скале с неизвестной нам целью. Может быть, легче изобразить оленя, чем религию; может быть, олень — религиозный символ; может быть, символ изображен где-нибудь еще; может быть, символ этот наме- ренно уничтожали. Словом, могли случиться тысячи вещей.
130 ГИЛБЕРТ КИИТ ЧЕСТЕРТОН Но, что бы ни случилось, логика не позволяет сделать вы- вод, что у первобытных людей не было религиозных симво- лов или, если их и впрямь не было, что тогда не было рели- гии. Однако именно этот случай показывает, как шатки та- кие домыслы. Немного позже отыскали не только рисунки, но и какие-то дырочки, по-видимому следы стрел, которые и сочли доказательством особой, симпатической магии; рисун- ки же без дырочек послужили доказательством другого ма- гического действия, призванного приумножать поголовье скота. Не смешно ли хотя бы немного, что наука так успешно служит и нашим, и вашим? Если рисунок попорчен, это дока- жет одну гипотезу, если цел — другую. И выводы очень уж поспешны — можно было бы предположить, что охотники, окопавшиеся на зиму в пещере, просто развлекались стрель- бой из лука. Можно предположить еще многое; но скажите, как же быть с утверждением, что первобытные люди не зна- ли веры? Все эти догадки висят в пустоте. Ими зимой не развлечешься. В конце концов, и в наших пещерах можно найти надпи- си. Правда, наука не признает их древними, но время сдела- ет свое дело, и, если ученые не изменятся, они смогут вывес- ти немало занимательного из того, что нашли в пещерах дав- него, XX века. Например: 1) поскольку буквы нацарапаны тупым лезвием, в нашем веке не было резца, а тем самым и скульптуры; 2) поскольку буквы заглавные и печатные, у нас не было скорописи и малых букв; 3) поскольку складыва- лись они в непроизносимые сочетания, наш язык был сродни галльскому, а еще вероятнее — семитским, не изображав- шим гласных на письме; 4) поскольку нет причин полагать, что надписи эти — религиозный символ, наша цивилизация не знала религии. Последнее ближе всего к истине; религи- озная цивилизация была бы хоть немного разумней. Кроме того, принято утверждать, что религия возникала очень медленно, постепенно и породила ее совокупность не- скольких случайных причин. Чаще всего причины приводят следующие: страх перед вождем племени (тем самым, кото-
вечный человек 131 рого Уэллс с прискорбной фамильярностью зовет Стари- ком19 ), сны и священные обряды, связанные с воскресением зерна. Я совсем не уверен, что можно сводить живое и еди- ное явление к трем мертвым и не связанным. Представьте себе, что в одной из увлекательных утопий Уэллса описано неведомое нам чувство, сильное, как первая любовь, за кото- рое люди умирают, как умирали за родину. Мне кажется, мы пришли бы в замешательство, узнав, что оно сложилось из привычки к курению, роста налогов и радости автомобилис- та, превысившего дозволенную скорость. Мы не сможем свя- зать эти три явления и вообразить чувство, связывающее их. Ничуть не легче связать воедино жатву, сны и вождя. Если они и были чем-то связаны, то именно чувством священного. Я думаю, здравый смысл подскажет, что существовало ка- кое-то мистическое чутье и лишь благодаря ему сны, вожди и посевы могли показаться тогда мистическими, как, впро- чем, и теперь. По правде говоря, это все та же привычная уловка: дабы что-либо показалось далеким и обесчеловеченным, мы при- творяемся, что не понимаем самых простых вещей. Можно сказать, к примеру, что у первобытных бытовала уродливая привычка широко открывать рот и засовывать туда питатель- ные вещества или что жуткие троглодиты попеременно под- нимали ноги, чтобы передвигаться. Конечно, если вы хотите, чтобы читатель проснулся и заново увидел чудо еды или ходь- бы, вы имеете право на такую выдумку. Но не пишите так, чтобы он заснул и не увидел чудо веры! Кто не считает сны таинственными и не чувствует, что они лежат на темном краю бытия? Кто не ощущает, что смерть и воскресение растений близки к тайне мироздания? Кому не кажутся хотя бы не- много священными духовная власть и единение, душа чело- веческих сообществ? Если все это кажется антропологу чуж- дым и далеким, могу только сказать, что он несравненно ог- раниченнее первобытного человека. Для меня ясно, что только мистическое восприятие мира могло пропитать святостью эти разрозненные с виду явления. Тот, кто говорит, что религия
132 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН произошла от почитания вождя или земледельческих обря- дов, ставит высокоусовершенствованную телегу впереди всем знакомой лошади. С таким же успехом можно сказать, что поэзия возникла из обычаев приветствовать наступление вес- ны и вставать на заре, чтобы послушать жаворонка. Дей- ствительно, многие молодые люди ударяются в поэзию вес- ной, и никакая смертная сила не может удержать их от вос- певания жаворонка. Но только определенный вид сознания почувствует поэзию жаворонка и весны. Точно так же опре- деленный вид сознания ощутит мистику сна и смерти. Со- знание это — человеческое, оно существует по сей день, мистики до сих пор рассуждают о снах и смерти, поэты пи- шут о весне. Нет никаких оснований полагать, что кому-ни- будь, кроме человека, ведома хотя бы одна из этих ассоциа- ций. Корова не проявляет наклонности к стихам, хотя слу- шает жаворонка много чаше, чем поэт. Овца нередко при- сутствует при смерти себе подобных, но ни в коей мере не поклоняется предкам. Весною многом животным приходит мысль о любви, — но не о поэзии. Собака видит сны, но религия столь же чужда ей, как психоанализ. Словом, по ка- кой-то причине естественный опыт животных и даже есте- ственные их чувства не помогают им преступить черту, отде- ляющую их от творческих проявлений, которые мы называ- ем поэзией и религией, — не помогают и, вероятно, не помо- гут. Вполне возможно, то есть не противоречит логике, что мы встретим корову, которая постится по пятницам или ста- новится на колени, как вол в легенде о Рождестве. Быть мо- жет, насмотревшись смертей, она сложит скорбный псалом: быть может, она выразит в торжественном танце надежду на загробную жизнь. Быть может, навидавшись снов, собака построит храм Керберу, как строят храм Троице; быть мо- жет, она поклонится Созвездию Пса. Трудно доказать, что то или иное невероятно; однако чутье, называемое здравым смыслом, подсказывает, что животные ничего этого не сде- лают, хотя и весна, и смерть, и даже сны знакомы им не мень-
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК 133 ше, чем нам. Остается предположить, что такие события не порождают и тени религиозного чувства ни в каком созна- нии, кроме нашего. Снова мы пришли к тому же самому: воз- никло новое, небывалое сознание, которое могло создать веру, как создало рисунок. Материалы для религии лежали мерт- вым грузом, но только человек сумел найти в них загадки, намеки и надежды, которые находит до сих пор. Он не про- сто видел сны — он грезил о снах. Он не просто видел мер- твых — он видел тень смерти и знал тот таинственный об- ман зрения, благодаря которому нам кажется, что мы не мо- жем умереть. Само собой разумеется, что все это я говорю только о человеке. Мы не вправе сказать ни этого, ни чего-нибудь другого о промежуточном существе, соединяющем человека с животными, именно потому, что оно — не существо, а пред- положение. Мы не вправе утверждать, что питекантроп по- клонялся чему бы то ни было; ведь он — видение, мост че- рез пропасть, зияющую между несомненными людьми и не- сомненной обезьяной. Его сложили из кусочков, потому что он нужен определенной философии. Если обезьяночеловек действительно жил на свете, религия его могла быть слож- ной, как у человека, или простой, как у обезьяны. Он мог быть чем угодно, от мистика до мифа. Даже самые крайние поборники эволюции не пытаются возвести религию к нему. Даже те, кто во что бы то ни стало хотят доказать грубое и глупое происхождение веры, начинают свои доказательства с бесспорных людей. А доказательства эти говорят все о том же: бесспорные люди уже были мистиками. Они использо- вали грубый и глупый опыт, как только человек и мистик может использовать его. И снова мы отброшены к простой истине: в какое-то время, очень давно, произошла перемена, о которой не могут рассказать ни кости, ни камни, и человек стал душою живою20. Те, кто хотят объяснить происхождение религии, на са- мом деле хотят его отменить. Им кажется, что все станет
134 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН проще, если провести длинную, почти невидимую линию. Они берут совершенно разные вещи — скудные свидетельства о происхождении человека и явное, видное всем человече- ство — и стараются увидеть их так, чтобы они слились вое- дино. Но это обман зрения. Люди связаны с обезьяной или с «недостающим звеном» не так, как связаны они с людьми. Между ними могли быть промежуточные существа, чьи ос- танки находят то там, то тут. Существа эти могли быть кем- то, кто очень отличался от людей, или людьми, очень отли- чавшимися от нас. Но о людях, называемых пещерными, этого не скажешь. Мы знаем о них мало; но все, что мы знаем, говорит нам, что они на нас похожи. Мы просто мало знаем о них, они оставили мало свидетельств; но судя даже по тому, что осталось, они такие же обычные, нормальные люди, как и обитатели средневекового замка или греческого города. Глядя с нашей, человеческой, точки зрения мы узнаем в них людей. Если бы мы, взглянув со стороны, увидели в них живот- ных, пришлось бы признать, что одно животное сошло с ума. Если же мы смотрим на них изнутри, правильно, чутье подсказывает нам, что они не безумцы, а нормальные люди. Мы узнаем члена человеческого братства, где бы мы его ни увидели, — в иностранце, в дикаре, в историческом герое. Например, древнейшие легенды и все, что нам известно о дикарях, свидетельствует о нравственной и даже мистиче- ской идее, чей простейший символ — одежда. Поистине, одежда — облачение; человек носит ее, потому что он — жрец. В отличие от животных, он не может ходить голым хотя бы потому, что умрет от холода. Однако люди прикры- вают тело даже в теплых краях — из стыда, или ради дос- тоинства, или ради красоты. Иногда кажется, что красоту одежды оценили раньше, чем пользу; почти всегда кажется, что одежда связана с пристойностью. Условности — разные в разных местах и разных веках, поэтому многие думают, что можно от них отмахнуться. Нам удивленно твердят, что
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК /35 стыд — это фикция, ибо многие дикари одеваются не так, как мы. С таким же успехом можно сказать, что нет на све- те ни дождя, ни лысины, ни солнечных ударов, ибо шляпы бывают разных и очень странных фасонов. Люди чувство- вали повсюду и всегда, что надо защитить или спрятать хоть что-то от глумления или грубости; и обычаи эти, какими бы они ни были, служили достоинству, помогали почитать друг друга. В той или иной степени они связаны с отношениями полов, но это свидетельствует лишь о двух очень важных, изначальных фактах. Прежде всего, первородный грех по- истине первороден. Во что бы ни верили люди, они всегда ощущали, что с человечеством что-то неладно. Ощущение греха не давало им ходить голыми, как не давало жить без законов. Особенно сильно проявляется оно в установлении, которое можно назвать отцом и матерью законов, ибо осно- вано оно на союзе матери и отца; в установлении, которое старше царств, а может быть, и всех человеческих сооб- ществ. Я говорю о семье. Здесь мы снова должны четко раз- личать великое и здравое установление сквозь все его виды и варианты, словно гору сквозь облака. Очень может быть, что семье в нашем смысле слова пришлось бороться с мно- гими заблуждениями и беззакониями. Но она победила их; и вполне возможно, уже была, когда их еще не было. У нас нет оснований думать, что форма не существовала прежде бесформенности. Форма важнее, существеннее бесформен- ности; материал, называемый человечеством, снова и снова возвращается к ней. Вспомним, например, поразительный обычай, известный под именем кувады21, и нам покажется, что мы попали в сказочное царство нелепицы. По этому обычаю с отцом обращаются как с только что родившей матерью. Конечно, это свидетельствует о мистическом вос- приятии половой жизни, но можно предположить и боль- шее: многие утверждают, что этим обрядом отец берет на себя всю ответственность отцовства. Если это так, смеш-
136 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН нейший обычай необычайно значим и торжественен, ибо на нем стоит все, что мы зовем семьей, и все, что мы считаем человеческим обществом. Те, кто копается во тьме начала, говорят иногда, что людьми когда-то правили женщины. Другие думают, что это была просто нравственная анархия и род вели по женской линии потому, что отец был неизве- стен и никакой ответственности не нес. Потом в один пре- красный день мужчина решил охранять и воспитывать сво- их детей; и первый глава семьи — не столько хам с дуби- ной, сколько порядочный человек, отвечающий за свои действия. Если все было именно так, придется признать, что только тогда человек повел себя по-человечески, тем самым впервые стал истинным человеком. А может быть, матриархат, или беззаконие, или что-то еще были одним из бесчисленных наваждений, которые мы видели и в истори- ческие времена. Тогда кувада — просто знак, символ тор- жества над ересью. Мы не знаем в точности, что было тог- да, зато мы знаем, что из этого вышло. Мы можем ска- зать, что семья — основа сообществ, клеточка их тела. С ней связаны все святыни, которые отличают человека от муравьев и пчел. Пристойность — полог ее шатра, свобо- да — ее ограда, собственность — ее усадьба, честь — ее знамя. На протяжении всей истории мы видим отца, мать, ребенка. Я уже говорил, что, если я не могу ссылаться на догматы веры, я буду апеллировать к морали и философии, иначе не напишешь мало-мальски связной истории. Если я не смогу воззвать к Пресвятой Троице, я воззову к троице земной — к треугольнику, испещряющему века. Самое важное, что было в мире, — тоже треугольник, только об- новленный и перевернутый. Точнее, два эти треугольника вместе страшнее для злых сил, чем таинственная пента- грамма. Человеческая семья — отец, мать, ребенок. Святое семейство — Ребенок, Мать и Отец. Все то же, и все иначе; так остается прежним и становится новым преобра- женный мир.
вечный человек 737 Глава III ДРЕВНОСТЬ ЦИВИЛИЗАЦИИ Современный человек, обращающий взор к самым древ- ним истокам, подобен путнику, который ждет рассвета в не- знакомой стране, — ему кажется, что на фоне зари выступят голые утесы или одинокие вершины. Но из ночи встают тем- ные громады городов, древних и огромных, как жилища ве- ликанов, где каменные звери — выше пальмы, статуи — в десять раз выше человека, гробницы поднимаются к звез- дам, а бородатые, крылатые быки стерегут ворота храмов. Заря истории занимается над высокой, по всей вероятности, старой цивилизацией. Это говорит о многом, и в первую оче- редь о том, как нелепы наши представления о доисториче- ских, предрассветных эпохах. Первые сведения, которые можно счесть достоверными и достаточными, говорят нам о Вавилоне и Египте22. Случилось так, что именно эти могу- чие цивилизации древности свидетельствуют против распро- страненных предрассудков современности. Если мы хотим освободиться хотя бы от половины модной чепухи о кочев- никах, пещерах и Лесных Стариках, присмотримся внима- тельно к Египту и Вавилону. Конечно, почти все мы, рассуждая о первобытном чело- веке, в действительности имеем в виду современного дикаря. Мы исповедуем прогресс и эволюцию, признавая, что нема- лая часть человечества не меняется вообще. Но даже если я признаю, что цивилизованный человек внезапно понесся впе- ред, я не пойму, почему человек нецивилизованный застыл на месте, словно его заколдовали. Мне кажется, дело обсто- ит проще. Современные дикари не могут быть точно такими же, как первобытные люди, хотя бы потому, что они не пер- вобытны. Что-нибудь да случилось с ними, как и с нами, за тысячи лет существования. Что-нибудь они да испытали,
138 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН каким-нибудь влияниям да подверглись, даже если это и не пошло им на пользу. Что-что, а среда у них была, и мы впра- ве предположить, что они приспосабливались к ней, как тре- бует этикет эволюции. Может быть, опыт их мал и среда неувлекательна, но, даже если ничего и не происходит, про- сто течет время, само однообразие действует на нас. Многие достойные доверия ученые подозревают, что дикари знали более высокую цивилизацию. Те, кому это кажется немыс- лимым, по-видимому, плохо представляют себе, как легко от цивилизации отвыкнуть. Да поможет им небо — я очень бо- юсь, как бы они не узнали об этом на собственном опыте! Они с удовольствием расписывают сходство первых людей и современных людоедов; но все люди, по той или иной причи- не вынужденные обходиться без так называемых благ циви- лизации, во многом похожи. Если мы лишимся нашего ору- жия, мы станем делать лук и стрелы. Говорят, русские во время своего великого отступления дрались дубинами. Од- нако будущий ученый ошибется, предположив, что русская армия 1916 года была ордой диких скифов23. С таким же ус- пехом можно сказать, что старик и младенец совершенно одинаковы. И младенец, и старик — лысые; и младенец, и старик ходят плохо. Но если вы решите, что старик вот-вот ляжет на спину и засучит ногами, вас ждет разочарование. Точно так же первенец рода человеческого вряд ли был подобен во всем самым консервативным его представителям. В чем-то, скорее всего во многом, они совсем непохожи. Возьмем, к примеру, происхождение и природу власти. Я уже говорил о пресловутом Старике, с которым так близ- ко знаком Уэллс. Если мы посмотрим, что же действительно известно о первобытном вожде, мы сможем простить пре- красного писателя, лишь предположив, что он забыл, исто- рию он пишет или фантастический роман. Никак не пойму, откуда он знает, что вождя называли именно так или что никому не разрешалось трогать его копье и сидеть на его месте. Навряд ли археологи нашли копье с табличкой «Не трогать» или пышный престол с надписью: «Только для
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК 139 Старика». Навряд ли писатель и выдумывал; по-видимому, он честно положился на сомнительную параллель между первобытным человеком и современным дикарем. Быть мо- жет, в каких-то диких племенах не разрешают прикасаться к копью или сиденью вождя и даже зовут его Стариком. Быть может, они взирают на вождя с суеверным страхом, и жи- тейский опыт подсказывает мне, что он — истинный деспот. Но нет никаких сведений о том, что первая земная власть была деспотией. Можно допустить и это — она могла быть чем угодно, ее вообще могло не быть; но обычаи некоторых племен в XX веке ни в коей мере ничего не доказывают. Зато мы знаем из истории, что деспотия появляется в разви- тых, иногда — высокоразвитых, очень часто — в разлагаю- щихся обществах, начавшихся с демократии. Деспотию по- чти можно определить словами «усталая демократия». По- является она тогда, когда общество уже не способно к непре- рывному бдению, по праву названному ценою свободы, и предпочитает, чтобы один страж стерег спящий город. Ко- нечно, иногда деспот нужен для быстрых, насильственных перемен; иногда он сам берет власть, так нередко бывало на Востоке. Но я не понимаю, почему султан должен появиться раньше всех других персонажей истории. Сила, основанная на оружии, нуждается хотя бы в том, чтобы это оружие было исключительным, а такое оружие появляется не сразу. Один человек может убить двадцать из винтовки; менее ве- роятно, что он перебьет их кремнем. Что до модных толков о Сильнейшем, это просто сказка об одноруком великане. Двадцать человек — ив древности, и теперь — скрутят самого сильного из сильных. Конечно, может случиться, что они не тронут его, потому что ему поклоняются; но это со- всем другое чувство — романтическое и даже мистическое, как поклонение Мудрейшему или Чистейшей. Жестокости и самодурству способствует другой дух, дух сложившегося, устоявшегося, нет, разложившегося и застоявшегося обще- ства. Как и следует из его прозвища, Старик — правитель утративших молодость.
140 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН Много вероятней, что первобытное общество было близ- ко к истинной демократии. Даже сейчас относительно про- стые сельские общины очень демократичны. Демократия всегда прорывается сквозь хитросплетения цивилизации. Можно сказать, если хотите, что демократия — враг циви- лизации; но помните, что многие выберут демократию хотя бы потому, что не любят хитросплетений. Как бы то ни было, крестьяне, возделывающие собственную землю и вы- бирающие власть прямо под деревом, ближе всех к настоя- щему самоуправлению. Вполне вероятно, что такая простая мысль пришла в голову и самым простым, первым людям. Даже если люди для нас — не люди, непонятно, почему бы им начинать с деспотии. Даже если вы — поборник эволю- ции и самый завзятый материалист, у вас нет причин счи- тать, что первые люди не знали товарищества, известного мышам и воронам. Конечно, у них были вожаки, как у вся- кого стада; но это не значит, что у них была та бессмыслен- ная, раболепная угодливость, какую приписывают поддан- ным Старика. Наверное, там был кто-то, соответствующий, как сказал Теннисон, «многолетней вороне, ведущей домой свою голосистую стаю»24. Однако если бы почтенная птица увлеклась подражанием султану, то стая не дала бы ей про- жить слишком много лет. Чтобы стать вожаком даже у жи- вотных и птиц, мало одной силы; нужно еще что-то, будь то привычность, которую люди зовут традицией, или опыт, ко- торый люди зовут мудростью. Не знаю, летят ли вороны за самой старой, но уверен, что они не летят за самой наглой. Зато я знаю другое: быть может, из почтения к старости дикари и слушаются самого старшего, но они не поклоняют- ся самому сильному, ибо не так чувствительны, раболепны и слабы, как мы. Повторю еще раз; о первобытной власти, как и о перво- бытной вере и о первобытном искусстве, мы не знаем почти ничего, только строим догадки. Но предположить, что пер- вобытные люди были демократичны, как балканские или пиренейские крестьяне, ничуть не смелее, чем приписать им
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК 141 самодурство турецкого султана. И горная деревушка, и во- сточный дворец современны, они существуют и сейчас; но дворец напоминает скорее о конце и разложении, дерев- ня — о начале и естественности. Вообще же я ничего не бе- русь утверждать, я просто разрешаю себе усомниться в со- временных утверждениях. Сами наши современники успеш- но отыскивают в прошлом демократию, когда нужно под- крепить притязания расы, нации или философии. Социалисты доказывают, что их идеал некогда был реальностью. Иудеи гордятся справедливостью ветхозаветных времен. Германофи- лы кичатся зачатками парламента, суда присяжных и многих других установлений у древних германцев. Кельтофилы (как и враги кельтов) ссылаются на то, что в кланах были и равен- ство, и справедливость. В каждой из этих теорий есть та или иная доля истины; и я подозреваю, что какое-то народовлас- тие не было чуждо древним, простым сообществам. Каждая из упомянутых школ допускает это, чтобы доказать то, что ему сейчас нужно, но все они вместе принимают, что в древ- ности царили не только жестокость и страх. Как бы то ни было, занавес поднимается в самый разгар игры. Очень трудно представить себе, что была история до истории; но ничего бессмысленного здесь нет. Очень может быть, что эта история похожа на известную нам и отличается от нее только тем, что мы ее не знаем. Таким образом, она прямо противоположна многозначительной «доистории», чьи сторонники смело проводят прямую от амебы к антропоиду и от антропоида к агностику и дают нам понять, что мы знаем все о весьма непохожих на нас существах. На самом же деле, вероятно, доисторические люди были очень похожи на нас, но мы ничего о них не знаем. Другими словами, самые древ- ние источники свидетельствуют о временах, когда люди дол- го были людьми, мало того, долго были людьми цивилизо- ванными. Источники эти не только упоминают — они при- нимают как должное царей, жрецов, вельмож, народные со- брания. Мы не знаем, что было в мире до этого. Но то немногое, что мы знаем, удивительно похоже на то, что про-
142 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН исходит сейчас. Я думаю, мы не погрешим против логики или здравого смысла, если предположим, что в те неведомые века республики сменялись монархиями, монархии — республи- ками, мировые империи росли и распадались на маленькие страны, народы попадали в рабство и отвоевывали свободу. Мы найдем в доистории все то, что может быть, а может и не быть прогрессом, но уж точно похоже на приключенческий роман. К сожалению, первые главы вырваны и мы никогда их не прочтем. Точно так же мы вправе предположить, что в доистори- ческие времена варварство и цивилизация существовали бок о бок; что тогда, как и сейчас, были цивилизованные обще- ства, были и дикари. Считается, что все прошли через кочев- ничество, но точно мы знаем, что некоторые так из него и не вышли, и можем предположить, что некоторые в него не вхо- дили. Вполне вероятно, что с древнейших времен оседлый земледелец и кочевник-пастух отличались друг от друга, а хронологическая их расстановка — просто симптом того по- мешательства на прогрессе, которому мы обязаны многими заблуждениями. Предполагают, что все прошли через пер- вобытный коммунизм, когда частной собственности не зна- ли; но свидетельства — лишь в отсутствии свидетельств. Собственность перераспределяли, вводили новые законы, законы эти вообще бывали разными, но вера в то, что когда- то собственности не было, столь же сомнительна, как вера в то, что когда-нибудь ее не будет. Интересна она лишь од- ним: даже самые смелые замыслы будущего нуждаются в авторитете прошлого и революционер просто вынужден стать реакционером. Занятная параллель — так называемый фе- минизм. Вопреки лженаучным сплетням об умыкании жен- щин, все больше говорят о том, что в первобытности правили именно женщины, видимо пещерные дамы с дубинкой. Это не более чем догадки, и постигает их странная судьба всех нынешних домыслов и предрассудков. Во всяком случае, это не история, об этом нет прямых свидетельств, когда же до- ходит до них, мы видим, что цивилизация и варварство жи-
вечный человек 143 вут бок о бок. Иногда цивилизация поглощает варваров, иног- да сама сползает к варварству и всегда содержит все то, что в более грубом, простом виде содержит варварство: власть, авторитет, искусства (особенно изобразительные), тайны и запреты (особенно связанные с полом) и какую-нибудь раз- новидность того, что я пытаюсь описать в этой книге, и все мы называем религией. Египет и Вавилон, два древних чудища, могут служить нам прекрасной моделью. То, что мы знаем о них, противо- речит двум основным нашим предрассудкам. История Егип- та как бы нарочно придумана, чтобы доказать, что люди не начинают с деспотии по своей дикости, а кончают ею, прихо- дят к ней, когда достаточно искушены или (что почти то же самое) опустошены. А история Вавилона показывает нам, что совсем не обязательно быть кочевником или членом ком- муны, чтобы потом стать крестьянином или горожанином. Кирпичи Вавилона понятней, чем дольмены, животные иерог- лифов понятней наскальных оленей. Ученый, расшифровав- ший мили иероглифов или клинописи, может поддаться ис- кушению и прочитать слишком много между строк. Даже истинные авторитеты легко забывают, как обрывочны с тру- дом завоеванные сведения. Но все же — историю, а не до- историю, факты, а не домыслы дают нам именно Египет и Вавилон; и среди фактов этих — две истины, о которых я сейчас говорил. Египет — зеленая лента вдоль реки, уходящая в багро- вую бесприютность пустыни. Давно, еще в древности, гово- рили, что он обязан своим происхождением таинственной щедрости и свирепой милости Нила. Первые известные нам египтяне живут цепочкой вдоль берега, и звенья этой цепоч- ки — маленькие общины, связанные между собою. Там, где река разветвлялась в широкое устье, жили несколько иначе, но это не должно заслонять главного. Более или менее неза- висимые, хотя и связанные друг с другом общины, видимо, были достаточно развиты. Они знали что-то вроде геральди- ки, использовали изображения как общественный символ,
144 ГИЛБЕРТ КИИТ ЧЕСТЕРТОН каждая плавала по реке под своим знаком — зверем или птицей. Геральдика же предполагает две очень важные вещи, те самые, которые в совокупности зовутся благород- ным именем «сотрудничество»; те самые, без которых нет крестьян и нет свободных людей. Искусство геральдики го- ворит о независимости — человек или община вольны выб- рать для себя символ. Наука геральдики говорит о взаимной зависимости — люди и общины согласны признавать чужие символы. Здесь, в Египте, мы застаем согласие и сотрудни- чество свободных семейств, самый естественный образ жиз- ни, который появляется всюду, где человек живет на соб- ственной земле. При одном упоминании о птице или звере знаток мифологии, как во сне, откликнется: «Тотем». Мне кажется, в том и беда, что мы вспоминаем о тотеме автома- тически, словно во сне. В моем поверхностном очерке я на- стойчиво, хотя и не совсем успешно пытаюсь рассматривать вещи изнутри; идти, где только могу, от мысли, а не от тер- мина. Стоит ли рассуждать о тотеме, если нам неясно, что именно чувствует человек, у которого есть тотем? Ну хоро- шо, у них тотемы были, а у нас нет; но значит ли это, что они больше любили животных или больше боялись? Если же любили, то как? Как дядюшка Римус Братца Волка, или как Франциск брата своего волка, или как Маугли своих брать- ев волков?25 Что ближе к тотему — британский лев или британский бульдог? А если боялись, на что был этот страх похож — на детский ночной страх или на страх Божий? Ни одна самая научная книга не ответила мне. Но к этому я еще вернусь. Сейчас же повторю: ранние египетские общины признавали чужие изображения животных, и это помогало им сотрудничать друг с другом. Видимо, общались они и в доистории, ибо с началом истории мы застаем это общение в полном разгаре. Именно поэтому понадобилось прибрежным общинам единое правление, росла власть правителя и все дальше падала его тень. Не меньшей и, по-видимому, более древней властью пользовались жрецы; по всей вероятности, они были теснее
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК 145 связаны с ритуальными знаками, способствующими обще- нию. Именно здесь, в Египте, может быть, впервые возник- ло то великое искусство, благодаря которому история отли- чается от доистории, — первые буквы, древнейшее письмо. Занимательные романы о древних могли бы стать зани- мательней. На них пала тень преувеличенной мрачности, на- много превосходящей естественную печаль язычества. При- чина этому — тот тайный пессимизм, благодаря которому первые люди кажутся тварью дрожащей, чье тело — комок грязи, душа — сгусток страха. Наши поступки и мысли оп- ределяет вера, особенно когда мы ни во что не верим. Имен- но потому все первоначальное и простое представляется нам дурным. Книги о древности кишат вымышленными сценами из жизни ассирийцев или египтян, застывших и размалеван- ных, словно их изображения. Но авторы этих книг не попы- тались представить, каково было впервые увидеть то, что стало для нас привычным. Они не видят человека, который узнает огонь, как ребенок открывает фейерверк; не видят человека, который играет колесом, как мальчишка, смасте- ривший телеграф. Они не пытаются вдохнуть дух юности в свои рассказы о юности мира, и потому, конечно, у них нет шуток. А очень и очень возможно, что великое искусство письма началось именно с шутки. Многим будет тяжело узнать, что оно началось с калам- бура. Фараон, или жрец, или вельможа этой необычайно длинной и узкой страны хотел послать весточку вверх по реке, и ему пришло в голову нарисовать письмо-картинку, как у индейцев. Подобно многим любителям ребусов, он обнару- жил, что не все можно нарисовать. Когда, скажем, слово «налог» звучало, как слово «свинья», он смело рисовал сви- нью и радовался плохому каламбуру. Я думаю, на первых порах было очень весело и рисовать, и разгадывать такие послания. Если никак нельзя не писать романов о Древнем Египте (видимо, ни мольбы, ни слезы, ни брань от этого не Удержат), я хотел бы прочитать в них о том, что древние егип- тяне — тоже люди. Пусть кто-нибудь напишет, как великий
146 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН правитель сидит в кругу жрецов и все они покатываются со смеху, а фараоновы шутки становятся глупее и глупее. Мож- но описать, как, получив послание, кто-то гадает и прикиды- вает, словно сыщик в детективе. Я думаю, что религиозная и нравственная жизнь глубокой древности несравненно проще и ближе к нам, чем принято считать, а уж научная воистину увлекательна. Первые слова были поразительней первых те- леграмм, опыты с самыми простыми вещами — поразитель- ней электричества. Никто еще не создал живой повести о древней жизни. Сейчас я говорю об этом вскользь. Мне важ- но другое: общество обязано всем этим установлению, кото- рое играет главную роль в первых, самых увлекательных сказ- ках науки. Мало кто отрицает сейчас, что почти всю науку некогда создали жрецы. Уэллса и других современных писателей не обвинишь в этой слабости — любви к священнослужителям, но они признают, что жрецы немало сделали для древних искусств и наук. Самые темные из просвещенных людей и не сомневались, что священники всегда стояли на пути прогрес- са. Один политик сказал мне, что я противлюсь современ- ным реформам, как древний жрец противился применению колеса. Я ответил, что, вероятно, древний жрец сам изобрел колесо. Еще вероятнее, что древний жрец тесно связан с изоб- ретением письма; не случайно об этом свидетельствует слово «иероглиф», которое сродни слову «иереи» . Исповедовали эти жрецы довольно запутанный поли- теизм, о котором я скажу позже. Одно время они действова- ли вместе с правителем, потом правитель победил их, потом они его победили и стали править сами. Но мир должен ска- зать им спасибо за многое из того, без чего обойтись не мо- жет; создатели самых нужных, простых вещей вправе занять свое место среди героев истории. Если бы мы довольствова- лись истинным язычеством, а не просто сердились на хрис- тианство, мы воздали бы языческие почести безвестным бла- годетелям. Мы поставили бы статуи тому, кто добыл огонь,
вечный человек /47 и тому, кто выдолбил лодку или укротил коня. Приносить им жертвы и цветы много разумнее, чем портить города безоб- разными статуями нудных политиков или филантропов. Нос приходом христианства ни один язычник уже не может оста- ваться человечным; и это — одно из непостижимых свиде- тельств нашей веры. Однако сейчас мы говорим о том, что властители Егип- та — цари или жрецы — все больше и больше нуждались в объединении государства, а в этих случаях не обойтись хоть без какого-то насилия. В защиту самовластия всегда говори- ли, что без него нет и развития. Может быть, это так, может быть, не так, но уж точно не так, что люди переходили от самовластия к свободе. Неверно, что племя начиналось со страха перед вождем, его копьем и престолом; в Египте, ско- рее всего, тираном был не Старик, а тот, кто пришел ему на смену. Копье становилось все длиннее, престол — все выше, по мере того как страна становилась сложней и просвещен- ней. Потому я не согласен с обычным, обыденным мнением, что страх может править лишь в начале, а не в конце. Мы не знаем, что было в начале с более или менее феодальным спла- вом землевладельцев, крестьян и рабов, живущих общинка- ми вдоль Нила. Зато мы знаем, что по мере развития об- щинки теряли свободу; что абсолютная власть была для них не пережитком, а новшеством. Они шли вперед и в конце дороги нашли самодержца. В этом коротком рассказе о далеких веках Египет ставит проблему свободы и цивилизации — мы видим, что, услож- няясь, страна становилась едйнообразней. Проблему эту мы разрешили не лучше, чем они, но человека принижает мысль, что даже у тирании нет другого истока, чем страх. Пример Вавилона опровергает толки о цивилизации и варварстве. Вавилон мы тоже застаем в расцвете по той простой причи- не, что никого нельзя услышать раньше, чем он достаточно разовьется, чтобы заговорить. А говорит он с нами на языке клинописи, странных треугольных значков, очень мало по-
148 ГИЛБЕРТ КИИТ ЧЕСТЕРТОН хожих на живописные письмена Египта. Можно назвать су- хим египетское искусство; но Вавилон слишком сух для ис- кусства вообще. Линии лотоса исполнены изящества, линии птицы или стрелы исполнены движения, и изогнутая линия реки дозволяет называть Нил змеей. Вавилон жил не рисун- ком, а диаграммой. Иейтс, чье историческое воображение не слабее мифологического (первое и невозможно без второго), говорит о мудрецах, которые смотрят на звезды «из педан- тичных Вавилонов». Может быть, сам материал — кирпичи, обожженная глина — не способствовал развитию скульпту- ры. Во всяком случае, вавилонская цивилизация была непод- вижной, но ученой, способствующей жизненным удобствам, похожей на нашу. Я читал, что они, как мы, почитали высо- коумных старых дев и признавали независимых трудящихся женщин. Упорядоченные нагромождения кирпичиков наво- дят на мысль о практичной деловитости улья. Но при всей своей величине улей состоял из людей. Мы встречаем те же социальные проблемы, что в Древнем Египте или современ- ной Англии; при всех своих пороках, Вавилон — один из первых шедевров человека. Находился он в треугольнике между почти легендарными реками Тигром и Евфратом, и развитым земледелием, без которого бы город не выжил, он обязан оросительной системе, созданной по слову науки. Здесь всегда царила жизнь ума, склонного скорей к ученос- ти, чем к искусствам, а выше всех стояли те, кто воплотил звездочетную мудрость древних, — наставники Авраама, халдеи27. Об этот твердый уклад, как о кирпичную стену, бились век за веком безымянные орды кочевников. Являлись они из пустынь, где люди кочевали издавна, кочуют и сейчас. Нетрудно понять, почему люди идут за стадом, которое само находит себе пропитание, и живут мясом и молоком. Такая жизнь может дать почти все, кроме дома. Многим из этих пастухов были ведомы в незапамятные времена вели- кие истины книги Иова; из их среды вышел Авраам, чьи дети задали нам загадку упорного, как мономания, моно-
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК 149 теизма евреев. И все же это были дикие люди, не знавшие сложностей социальной системы. Словно ветер нес их снова и снова на стены цивилизации. Почти вся история Вавилона сводится к защите от орд, которые являлись сюда почти каждый век и откатывались обратно. Может быть, кочевни- ки породили когда-то гордое царство ассирийцев, давших миру завоевателей, чья поступь подобна топоту крылатых быков. Ассирия была великой державой, но продержалась не очень долго. История этих земель сводится к борьбе ко- чевников и самого настоящего государства. Возможно, в до- исторические эпохи и, несомненно, в историческую кочевни- ки шли на Запад, опустошая все по пути. В последний раз они не увидели Вавилона. Но было это много позже, и вел их Магомет. Нет никаких фактов, свидетельствующих о том, что ва- вилоняне когда-то кочевали, а кочевники хоть где-нибудь осели. Быть может, честные и умные ученые, которым мы так многим обязаны, уже не считают, что кочевничество пред- шествовало оседлости. Но в этой книге я спорю не с умными и честными учеными, а со смутным общественным мнением, порожденным скороспелыми открытиями. Мы рассуждаем так: обезьяна превратилась в человека, а дикарь — в джен- тльмена, и потому все старое — варварство, а новое — ци- вилизация. К сожалению, это атмосфера, в которой мы жи- вем, а не догма, которую можно доказать. Людей, разделя- ющих такие взгляды, не убедишь рассуждениями, скорей уж на них подействуют образы. И мне очень бы хотелось, что- бы, собираясь пуститься в обычные рассуждения — пись- менные ли, устные ли, — они закрыли на секунду глаза и увидели обрывистую пропасть, кишащую крохотными людь- ми, — прославленную Вавилонскую стену. Когда мы смотрим на оба древних царства, мы видим, что их домашняя жизнь осложнена установлением не слиш- ком человечным, хотя и вполне домашним. Мрачный гигант по имени Рабство, явился, как джинн из бутылки, и соору- жал кирпичные и каменные громады. Снова нелегко дока-
150 ГИЛБЕРТ КИИТ ЧЕСТЕРТОН зать, что причина этому — первобытная дикость. Если уж на то пошло, раннее рабство либеральней позднего и, навер- ное, много либеральней того, которое нас ждет. Обеспечить жизненные блага одних людей, заставив работать других, — очень простая мысль, вот почему к ней еще вернутся. Но в одном смысле древнее рабство очень показательно — оно выражает главную особенность дохристианской истории. От начала и до конца древности личность — ничто перед госу- дарством. В самых свободных городах Эллады определен- ных людей не принимали в расчет, даже не замечали, как в деспотии Вавилона. Рабство не удивляло никого; оно, как сказали бы сейчас, «отвечало общественным интересам». Когда нам твердят: «Человек — ничто, работа — все», это кажется нам плоским афоризмом в духе Карлейля 28. На са- мом же деле это мрачный девиз языческого, рабовладель- ческого государства. Я говорю так долго о Египте и Вавилоне еще по двум причинам. Во-первых, оба они стали традиционным образ- чиком глубокой древности, а без традиции история мертва. Призраки Вавилона заполнили детские песенки; Египет, пе- ренаселенный ожидающими воплощения царевнами, беспре- рывно порождает ненужные романы. Но традиция, как пра- вило, верна, если она еще народна; верна, даже если вуль- гарна. Не так уж нелепы Египты и Вавилоны, знакомые нам по детским стишкам и по глупым книгам; даже газетчики, которые всегда отстают от времени, уже добрались до Ту- танхамона. Такой Египет, такой Вавилон исполнены здра- вого смысла легенды: мы знаем о них и всегда знали больше, чем обо всем другом, что было в то время. Ученые домыслы наших дней испещрили пунктиром границ и стрелками миг- раций те края, где немудрствующий средневековый карто- граф писал «Terra Incognita»* или, соблазнившись приятной белизной, рисовал дракона, намекая на прием, ожидающий * Неведомая земля (лат.).
вечный человек 151 там паломника. Но эти стрелки и пунктиры в лучшем слу- чае — выдуманы, в худшем — намного опаснее дракона. Все люди тем более умные, а уж паче всех поэтичные, впадают в одно заблуждение — им кажется, что «боль- ше» — то же самое, что «важнее», «основательнее», «обо- снованнее». Если человек живет один в соломенной хижине в глубинах Тибета, ему нетрудно внушить, что он поддан- ный Китайской империи, а империя эта, конечно, велика и величественна. Можете внушить ему, что он подданный империи Британской. — ничего, он тоже обрадуется. Но, как ни удивительно, приходит час, когда он гораздо более уверен в империи, которой не видит, чем в хижине, которую видит29. В голове у него все странно, загадочно сдвигается, и рассуждает он, исходя из империи, хотя живет именно в хижине. Иногда он сходит с ума и утверждает, что хижины просто нет, потому что столь высокая цивилизация не потер- пела бы такой дыры. Однако безумие его основано на все той же ошибке — он думает, что если идея по имени Китай велика и величава, это уже не только идея. Такой способ мышления очень любят в наше время и распространяют на понятия еще менее ощутимые, чем Китайская империя. Мы забыли, например, что Солнечная система не так очевидна для людей, как родная деревня. О Солнечной системе гово- рит нам не опыт, а выводы, без сомнения — верные; но это лишь выводы, тогда как мы видим в ней нечто изначальное. Если бы вычисления оказались неверными, солнце, звезды, фонари остались бы точно такими же; однако мы готовы от- рицать реальность солнца, если оно не влезет в Солнечную систему. Такая предубежденность не приносит пользы, даже когда речь идет о вполне реальных системах или империях; когда же речь идет о недоказанных теориях, она приносит только вред. Историки, особенно историки «доистории», завели отвратительную привычку: они начинают с рассужде- ний о расе. Я не буду говорить сейчас о том сумбуре и о тех мерзостях, которые эта привычка породила в современной
152 ГИЛБЕРТ КИИТ ЧЕСТЕРТОН политике. Кто-то где-то предположил, что раса — основа нации, и тут же наши нации стали менее конкретными, чем расы. Ученые выдумали общее понятие, чтобы объяснить частное, а теперь отрицают частное, чтобы оправдать общее. Сперва они принимают кельта за аксиому, затем объявляют ирландца фикцией, а потом удивляются, когда великолеп- ный, мятежный ирландец чем-то недоволен. Они совершен- но забыли, что ирландец остается ирландцем, даже если нет и не было никаких кельтов. Сбивает их с толку все то же: выдумка больше, шире факта. Поэтому же отменили англи- чан и немцев, заменили их тевтонской расой, и некоторые вывели из этого, что если раса — одна, народы воевать не могут. Столь грубые и странные примеры я привожу, пото- му что все их знают, речь же идет не о нынешних, а о древ- них делах. Чем древнее и неопределеннее раса, тем больше верил в нее ученый прошлого века. Наследники его по сей день не разрешают и задуматься над тем, что было допуще- нием, а стало первоначалом. Они гораздо больше уверены в том, что они арийцы, чем в том, что они англосаксы, не гово- ря уже об англичанах. Они не догадываются, что они евро- пейцы, но твердо знают, что они индоевропейцы. Теории меняются часто, но гипотезы все так же быстро затвердева- ют, превращаясь в концепции, концепции — в аксиомы. Нелегко освободиться от смутного чувства, что уж основы- то исторической науки прочны, что самые главные обобще- ния на чем-то основаны. Как ни странно, это не так. Самое общее покрыто тайной, только частности видны и очевидны. О каждой расе столько наговорили, что сейчас уже ни в чем нельзя разобраться. Возьмем историю, точнее, «доисто- рию» европейцев. На моей памяти она претерпела немало изменений. Сперва нас называли кавказской расой; помню, в детстве я читал у Брет-Гарта30 об ее столкновении с монго- лами: «Ужель кавказец побежден?» По-видимому, так оно и было, ибо вскоре он превратился в индоевропейца и даже, как то ни прискорбно, в индогерманца. Кажется, индусы и германцы называют мать и отца очень похожими словами;
вечный человек 153 есть и другие случаи, когда санскрит похож на языки Евро- пы, — все так, но тут же сочли несущественными мелкие различия между индусом и немцем. Чаще всего мозаичное создание называли арийцем, объясняя при этом, что он на- правился на Запад с высот Индии, где еще существуют об- ломки его языка. Когда я читал об этом в детстве, я думал, что ариец с таким же успехом мог идти на Восток, прихватив свой язык с собою. Если бы я читал об этом сейчас, я при- знал бы полное свое невежество. К сожалению, я не могу читать об этом, потому что об этом не пишут. Кажется, ин- доевропеец пал в свою очередь. Видимо, он переменил не только имя, но и адрес — я слышал, например, что мы при- шли не с Востока, а с Юга, не из Азии, а из Африки. Неко- торые, как то ни дико, полагают, что европейцы пришли из Европы или, точнее, всегда в ней жили. Есть свидетельства и о более или менее доисторическом движении с Севера, подобном тому, которое отдало грекам крито-микенскую культуру и часто приводило галлов на поля и горы Италии31. Не знаю, кто тут прав; я просто хочу пока- зать, что ученые вертят и вертят стрелку компаса, и я, неуче- ный, не могу решать то, чего никак не решат они. Но я могу прибегнуть к здравому смыслу, и мне иногда кажется, что их здравый смысл немного заржавел от бездействия. Здравый смысл прежде всего отличит гору от тучи; и я утверждаю, что обо всех этих делах мы ничего не знаем в том смысле слова, в каком мы знаем, что на свете есть пирамиды. Повторю еще раз: в этих глубинах истории мы действи- тельно видим, а не вполне разумно угадываем несколько огоньков во тьме, покрывающей землю. Один из них осве- щает высокие террасы Вавилона, другой — высокие пира- миды Нила. Конечно, из тьмы светят и другие огни, вероят- но, тоже очень древние, Далеко на Востоке мерцает древняя цивилизация Китая, на Западе — остатки цивилизаций Мексики или Перу, достигшие кое-где самых высоких сте- пеней изощренного бесопоклонства. И все же их не срав- нишь с Египтом и Вавилоном, ибо традиция их прервана.
154 ГИЛБЕРТ КИИТ ЧЕСТЕРТОН Традиция Китая жива, но я далеко не уверен, что мы ее по- нимаем. Тот, кто хочет измерить древнюю китайскую куль- туру, должен пользоваться китайской мерой, и странное чув- ство возникает у него: ему кажется, что он перешел в другой мир, где действуют другие законы времени и пространства. Время изменяет свой ход, века текут как эоны32, и никак не найти перспективы, которая позволила бы нам разглядеть первую пагоду. Мы — среди антиподов, в единственном мире, прямо противоположном христианскому; поистине там ходишь вниз головой. Я упоминал о средневековом карто- графе и его драконе; но какой путешественник думал найти страну, где дракон добр и приветлив? О более серьезных сторонах китайской цивилизации я скажу позже в другой связи; здесь я говорю только о том, что между нами и Кита- ем нет моста, именуемого традицией, а с Вавилоном и Егип- том, Израилем и Грецией нас соединяет мост. Геродот го- раздо ближе нам, чем китаец в современном костюме, кото- рый сидит с нами за одним столиком лондонского кафе. Мы знаем, что чувствовал Давид или Исайя, но я не уверен, зна- ем ли мы, что чувствует Ли Хун-чжан33. Грехи, связанные с именами Елены и Вирсавии34, стали для нас примерами про- стительной и даже трогательной человеческой слабости. Сами добродетели китайцев как-то пугают нас. Причина такого различия в том, что одна традиция — наша, другая — нет. Древний Египет передал наследство современной Европе. Но если мы спросим, что же мы унаследовали и почему наслед- ство связано с этими местами и этими народами, мы попадем в самый центр истории цивилизаций. Центр этот — Средиземное море, которое было не столько морем, сколько миром. В мир этот, как в море, вли- вались реки разных культур. И Нил, и Тибр текли в него; и египтяне, и этруски жили на его берегах. Отблески сверкаю- щих вод видели и арабы в пустыне и галлы за северными горами. Постепенное созидание средиземноморской культу- ры было главным делом древности. Иногда это было доброе
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК 155 дело, иногда — злое. В orbis terrarum* вписались крайнее зло и высокое добро, самые разные народы жили здесь и разные веры. Азия снова и снова сражалась здесь с Евро- пой, от персов на Саламине до турок у Лепанто35. Позже я расскажу о главной, решающей схватке, когда встали друг против друга два типа язычества, воплощенных в римском форуме и финикийском рынке. Здесь было все: и война, и мир, и добро, и зло. Ацтеки, монголы, Дальний Восток, при всем моем уважении к ним, не значили столько, сколько зна- чило Средиземноморье и значит до сих пор. Конечно, между ним и краем Востока было — ив древности, и позже — не- мало высоких вер и замечательных событий, в той или иной степени связанных с ним, и поэтому понятных нам. Персы приходили разрушить Вавилон, и греческие историки рас- сказывают нам, как научились эти варвары гнуть лук и гово- рить правду36. Александр, великий грек, пошел отсюда к восходящему солнцу и подарил Европе странных птиц, яр- ких, как облака на рассвете, и странные цветы, и драгоцен- ные камни из сокровищниц безымянных царей. Ислам тоже пошел на Восток, и Восток стал нам понятней, потому что ислам родился в нашем круге земном, недалеко от нашего моря. Много позже империя монголов разрослась, не рас- крыв своей тайны; татары захватили Китай, а китайцы, по всей видимости, почти не обратили на это внимания37. Все это очень значительно само по себе, но, как ни старайся, не удается перенести центр тяжести от нашего моря в просторы Азии. Если бы на свете только и было то, что сказано, сдела- но и построено вокруг него, мир, в котором мы живем, ока- зался бы почти таким же. Когда культура Средиземноморья пошла на Север и на Запад, она породила много удивитель- ного, и удивительней всего — мы сами. Когда она затопила землю, она оставалась той же самой, пока была культурой. Вокруг Средиземного моря укромно, как вокруг озера, ле- * Круг земель (лат.).
156 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН жало все самое главное, самое ценное, как бы это ни изменя- ли и ни искажали, — республика и Церковь, Библия и эпос. Ислам и Израиль, Аристотель и мера вещей38. Этот мир освещен тем же самым белым, древним светом, в котором мы сейчас живем, а не смутным сумраком незнакомых звезд; потому я и начал с двух городов, которые он первыми выхва- тил из тьмы. Вавилон и Египет можно назвать первозванными уже потому, что они знакомы, привычны и завлекательно таин- ственны для нас и для наших предков. Не надо думать, что только они лежали в глубокой древности вокруг моря и что цивилизация была лишь у шумеров, или у семитов, или у коп- тов; и уж никак нельзя думать, что она ограничена Азией и Африкой. Серьезные исследователи все выше и выше под- нимают древнюю цивилизацию Европы, особенно тех мест, которые мы не слишком определенно называем Грецией. Очень может быть, что существовали греки до греков, как, по их собственной мифологии, были боги до богов. Остров Крит был центром цивилизации, которую сейчас зовут ми- нойской, в честь Миноса, чей лабиринт действительно на- шли современные археологи. Может быть, эта высокая куль- тура, знавшая гавань и канализацию и многие бытовые удоб- ства, исчезла под нашествием с севера тех, кто создал или унаследовал Элладу, известную нам из истории. Как бы то ни было, период этот оставил миру такие дары, что мир до сих пор не может расплатиться с ним, сколько ни тешит себя плагиатом. Неподалеку от Ионийского берега39, напротив Крита и малых островов, был городок, который в наши дни сочли бы, вероятно, огороженной деревней. Он назывался Илион, на- зывали его и Троей, и это имя никогда не исчезнет с Земли. Поэт, возможно, нищий, неграмотный певец, которого пре- дание считает слепым, сложил поэму о греках, напавших на этот город, чтобы отвоевать прекраснейшую в мире женщи- ну. Нам кажется выдумкой, что прекраснейшая в мире жен- щина оказалась именно в этом городке, но лучшую в мире
вечный человек /57 поэму сложил человек, который не знал ничего, кроме таких городков. Говорят, поэма эта появилась в конце древнейшей культуры; если это верно, я очень хотел бы видеть эту куль- туру в расцвете. Наша первая поэма могла бы остаться един- ственной. Первое слово человека о его земной доле, увиден- ной по-земному, могло бы стать последним. Если мир спол- зет в язычество и погибнет, последний из живых может пе- ред смертью прочитать «Илиаду». Однако в великом откровении античного человека есть черта, которой еще не отвели достойного места в истории. По-видимому, поэт (и, несомненно, читатель) сочувствуют скорее побежденным, нежели победителям. Именно это под- хватила традиция, когда иссяк поэтический источник. В язы- ческие времена Ахилл был почти полубогом, потом его почти забыли. Но слава Гектора крепла с течением веков, имя его носил рыцарь Круглого стола, меч его легенда вложила в руки Роланда, одарив оружием побежденного беду и славу пора- жения. В герое Илиона заложены все поражения, через ко- торые прошли потом наши народы и наша вера, — те сотни и тысячи бед, в которых наша слава. Рассказ о гибели Трои не погибнет, ибо мир огласился его эхом, бессмертным, как наше отчаяние и наша надежда. Маленькая мирная Троя могла веками стоять безымянной. Сломленная Троя погибла, и миг ее гибели остался жить на- веки; пламя разрушило ее, а пламя не сожжешь. Так было с городом, так было и с героем — из древнего сумрака про- ступают очертания первого рыцаря40. В самом его прозви- ще — пророчество. Мы говорили о рыцарстве, о славном союзе коня и человека. За много веков его предвосхитил гро- хот Гомерова гекзаметра и длинное, словно бы скачущее сло- во, которым завершается «Илиада»41. Единение это сравни- мо только со священным кентавром рыцарства. Но не только потому отвожу я в нашем кратком рассказе так много места объятому пламенем городу. Такие города стали священны- ми, и пламя их побежало по берегам и островам Северного Средиземноморья, по высокой ограде маленького мира, за
158 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН который умирали герои. Город мал, потому гражданин — велик. Среди бесчисленных изваяний Эллады нет ничего прекрасней свободного человека. Лабиринт огороженных деревень зазвенел плачем Трои. Легенда, придуманная позже, но никак не случайная, го- ворит, что троянские беженцы основали республику на ита- лийском берегу. В духовном смысле это правда; именно та- ковы корни республиканской добродетели. Тайна чести, ро- дившаяся не из гордыни Вавилона или Египта, засверкала, как щит Гектора, вызывая на бой Азию и Африку. Занялся новый день, шумно взлетели орлы и прогремело имя. Мир проснулся, чтобы обрести Рим.42 Глава IV БОГ И СРАВНИТЕЛЬНОЕ ИЗУЧЕНИЕ РЕЛИГИЙ Однажды известный ученый показывал мне римские по- стройки древнего британского города и произнес при этом фразу, которая кажется мне сатирой на многие ученые выс- казывания. Может быть, он и сам понял шутку, хотя сохра- нял серьезность, но я не знаю, понял ли он, что шутка эта бьет прежде всего по «сравнительному изучению религий». Я удивился, что из солнечного диска, окруженного лучами, смотрел, против обыкновения, не молодой Аполлон, а боро- датый Нептун или Юпитер. «Предполагают, — сказал мой спутник с осторожностью, — что это Сул, местное боже- ство. Лучшие авторитеты приравнивают его к Минерве; но борода говорит о том, что тождество нельзя считать пол- 43 ным» . Вот уж поистине мягко сказано. Нынешний мир безум- ней всякой сатиры. Когда-то у Беллока смешной профессор говорил, что бюст Ариадны по исследовании оказался бюс- том Силена. Но куда ему до Минервы в роли бородатой жен- щины! Правда, и то и это очень похоже на уподобления, ко-
вечный человек /59 торыми мы обязаны «лучшим авторитетам». Когда христи- анство приравнивают к самым диким мифам, я не смеюсь, и не ругаюсь, и не выхожу из себя, я вежливо замечаю, что тождество нельзя считать полным. Во времена моей молодости Религией Человечества обыч- но называли философию Конта — учение нескольких пози- тивистов, поклонявшихся Человечеству. И в молодости я догадывался, что не совсем последовательно отмахиваться от учения о Троице, презрительно считая его мистическим и даже безумным, и поклоняться Богу в ста миллионах лиц 44 неслиянно и нераздельно . Однако на свете существует то, что можно с гораздо боль- шим правом назвать религией человечества. Человек — не кумир, но он почти всегда и везде творит себе кумира, и ку- миры его во многом человечней и лучше современных наду- манных абстракций. Если у восточного бога три головы и семь рук, это хотя бы говорит о материальном воплощении неве- домой силы и приближает его к нам. Но если друзья наши, обычные люди, выйдя на прогулку, сольются в азиатского идола, они станут от нас дальше. Многоликий, многорукий идол порождает ощущение приоткрывающейся тайны; смут- ные силы природы принимают в нем не слишком гармонич- ную, но вполне наглядную форму. Люди теряют человече- ский облик, если они недостаточно отделены друг от друга, можно даже сказать, если они недостаточно одиноки. Их труднее, а не легче понять. Чем ближе они друг к другу, тем дальше от нас. Поклонники человечества тщательно изгоня- ли из своей религии Бога, чтобы сохранить человека. Это не получилось. Когда говорят о человечестве, мне представля- ются пассажиры в переполненной подземке. Удивительно, как далеки души, когда тела так близко. Братство людей, о котором я говорю, не имеет ничего общего с однообразной, стадной жизнью современного го- рода. Под братством я понимаю то, к чему стремятся предо- ставленные самим себе общества и даже люди, влекомые здо- ровым человеческим инстинктом. Как все здоровое и чело-
160 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН веческое, он проявился в самых разных формах, но суть ос- тается одна. Прежде всего мы увидим ее в той древней стра- не свободы, которая лежит за пределами рабовладельческих промышленных городов. Наша индустриальная цивилизация гордится, что все ее изделия похожи, что на Ямайке и в Япо- нии можно пить одно и то же плохое виски, а на обоих полю- сах — увидеть один и тот же веселенький ярлычок сомни- тельных рыбных консервов. А вино, дар богов, — разное в каждой долине, и каждый виноградник может породить сот- ню вин, ничуть не похожих на виски. Сыры меняются от ок- руги к округе, и ни один из них не похож на мыло или на мел. Говоря о братстве, я имею в виду бесконечное разнообразие; тем не менее я буду рассматривать здесь людей как един- ство. Я настаиваю: мы так запутались именно потому, что этого не понимаем. Прежде чем сопоставлять религии и их основателей, надо бы понять очень естественное явление, охватывающее огромное братство людей. Явление это — язычество; и на этих страницах я попытаюсь показать, что только оно соперничает с Церковью Христовой. Сравнительное изучение религий лучше бы назвать со- мнительным. Когда мы присмотримся к нему, мы видим, что оно сравнивает несравнимое. Мы привыкли к единому спис- ку великих религий и тех, кто их основал: Христос, Маго- мет, Будда, Конфуций. Но это ловкость рук, обман зрения, одна из тех оптических иллюзий, которые возникают, если смотришь из определенной точки. Религии и основатели ре- лигий — или то, что так называют, — совсем не одинаковы. Иллюзия отчасти вызвана тем, что ислам в этом перечне идет за христианством, как и было в истории. Остальные же ре- лигии ничуть не схожи ни с Церковью, ни друг с другом. Когда мы доходим до Конфуция, обрывается последняя связь. Сравнивать христианина с последователем Конфуция — то же самое, что сравнивать теиста45 с английским сквайром или веру в бессмертие души с американским образом жизни. Конфуций, быть может, создал цивилизацию, но никак не религию.
вечный человек 161 Церковь неповторима, и потому так трудно доказать ее неповторимость. Ведь легче и нагляднее всего доказатель- ство по сходству, а в мире нет ничего подобного Церкви. Нет подобия — нет и искажения. Все же я, кажется, нашел довольно близкую параллель. Наверное, многие согласятся, что евреи занимают в мире особенное, единственное место. Только их мы вправе назвать международным народом; только эта древняя культура рассеяна по всему миру, и ее еще можно отличить, но невозможно уничтожить. И вот представьте себе, что кто-нибудь решил смягчить загадоч- ную неповторимость евреев, составив список рассеянных по свету народов. Начать нетрудно — есть цыгане; быть мо- жет, они не совсем народ, но, без сомнения, рассеяны по свету. После этого профессору новой науки нетрудно перей- ти к кому угодно. Он может отметить непоседливость англи- чан, разбросавших колонии по всему миру, — и правда, многим англичанам не сидится в Англии, хотя их уход не всегда ей на пользу. Как только мы упомянем бродячую импе- рию англичан, мы вспомним империю ссыльных — ирланд- цев. Странно, что непоседливость в первом случае говорит о предприимчивости и силе, во втором — о никчемности и слабости. Затем наш ученый глубокомысленно оглядится и вспомнит, что последнее время поговаривают о немцах-лаке- ях, немцах-парикмахерах и прочих немцах, натурализовав- шихся в Англии, Соединенных Штатах и Южной Америке, и внесет в список пятую нацию бродяг, припомнив кстати слово «Wanderlust»*. Наконец, почувствовав, что конец близок, он сделает последний отчаянный прыжок. Он обра- тит внимание на то, что французы взяли почти все европей- ские столицы и прошли бесчисленные страны под началом Бонапарта или Карла Великого. Вот и готов список бродя- чих, бездомных народов, а в евреях нет ничего особенного, тем более мистического. Но люди здравомыслящие могут заподозрить, что ученый просто расширил понятие бродяче- * Тяга к странствиям (нем.).
162 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН го народа до того, что оно потеряло всякий смысл. Конечно, французские солдаты проделали славнейшие в истории похо- ды, но если французский крестьянин не врос корнями в зем- лю, то на свете оседлости нет. Именно этот фокус проделали ученые, расставившие в ряд великие религии. Я не хочу сказать, что члены этого ряда лишены величия или своеобразия. И конфуцианство, и буд- дизм велики, но они — не Церковь; так англичане и фран- цузы — великие народы, но они — не бродячие. В некото- рых отношениях христианство похоже на свою имитацию, ислам; и цыгане кое в чем похожи на евреев. Дальше список включает почти все, что попадется под руку. Со всем почтением к тем, кто много ученей меня, я по- смею отказаться от нынешнего метода, который, на мой взгляд, исказил исторические факты, и предложу свою клас- сификацию, которая, надеюсь, охватит все факты, а также, что здесь важнее, — все вымыслы. Я разделю религии не географически, не вертикально (христианство, ислам, инду- изм, буддизм), а психологически, горизонтально. Я разделю их по слоям, которые могут существовать в одной стране и даже в одной душе. На время я вынесу христианство за скобки и расскажу о вере в Бога, в богов, в бесов, в мудрость. Мне кажется, что такая классификация поможет рассортировать духовный опыт человечества гораздо успешнее, чем обычное сопоставление религий, и многие великие личности встанут на свои места. Поскольку я буду не раз пользоваться этими терминами, я хотел бы сейчас определить, что понимаю под каждым из них. Начну с самого простого и с самого высоко- го в этой главе. Говоря о языческом человечестве, нам приходится начи- нать с описания неописуемого. Многие преодолевают труд- ность тем, что просто отрицают ее или хотя бы не замечают; но в том-то и суть, что это оставалось и тогда, когда этого не замечали. Теперь все помешались на эволюции и полага- ют, что большое всегда развивается из маленького, как плод — из семени. Но они забывают, что семя падает с
вечный человек 163 дерева. И впрямь, у нас нет доказательств, что религия раз- вилась из ничтожной забытой мелочи; гораздо вероятнее, что ее начало было слишком огромно и потому — неспод- ручно. Очень может быть, что многие люди начали с про- стой и поразительной идеи Вседержителя и только потом, как бы от усталости, соскользнули к богам или бесам. Даже современные дикари, столь любезные фольклористу, под- тверждают эту мысль. У дикарей примитивных во всех смыслах, какие только вкладывают в это слово, — скажем, у аборигенов Австралии — обнаружили монотеизм с явной нравственной окраской. Какие-то дикие политеисты расска- зывали миссионеру свои запутанные мифы, а он в ответ рассказал им о благом Боге, Который чисто духовен и судит людей по истине. Туземцы переполошились, словно кто-то выдал тайну, и закричали: «Атахокан! Он говорит про Ата- хокана!»46. Может быть, вежливость и даже скромность не разре- шали им упоминать Атахокана. Может быть, у них, в отли- чие от нас, это имя не упоминают всуе. Возможно, старый Бог был связан со старой нравственностью, которая показа- лась обременительной в трудную минуту. Наконец, общение с бесами бывает более модным, более утонченным, как и в наши дни. Какова бы ни была причина, это встречается не- редко: люди говорят о богах, принимая без разговоров Бога. Индеец Калифорнии рассказывает: «Солнце — отец и пра- витель неба. Оно — большой вождь. Луна — его жена, а звезды — дети», и так далее, и вдруг посредине этой слож- ной и наивной повести поясняет как бы в скобках, что солнце и луна должны делать то-то и то-то, «ибо так приказал Ве- ликий Дух, Который выше всего». Вот как относятся многие язычники к Богу. Его принимают как должное, забывают и вспоминают к случаю; кажется, это свойственно не одним язычникам. Иногда Высшее Существо хранят в тайне и упо- минают лишь на высших ступенях посвящения. Но поистине всегда дикарь легко говорит о мифологии, молчит — о рели- гии. Австралиец, например, создал царство нелепицы, кото-
164 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН рое наши предки сочли бы достойным антиподов. Ему ниче- го не стоит поболтать общения ради о том, что солнце и луна — половинки разрубленного младенца, а дождь — молоко исполинской коровы, но он удаляется в тайные пеще- ры, скрытые от женщин и белых, в храмы страшной инициа- ции и там, под ритуальный грохот, обливаясь жертвенной кровью, узнает от жреца последние, чудовищные тайны, до- ступные только посвященным: что честность лучше хитрос- ти, что добротой дела не испортишь, что люди — братья, а Отец их — Бог, Вседержитель, Творец неба и земли, види- 47 мого и невидимого . Может показаться странным, что дикарь выбалтывает самые уродливые и нелепые свои верования и скрывает то, что величественно и разумно. Но в том-то и дело, что это совсем разные вещи. Мифы — это сказки, вымыслы, даже если они вездесущи, словно тропический ливень. Тайна — это правда, и скрывают ее потому, что принимают всерьез. Слишком легко забыть, как страшно единобожие. Роман, где все действующие лица окажутся одним и тем же героем, произведет немалое впечатление. Как же потрясает модель, что и солнце, и река, и дерево — обличья одного Бога! К не- счастью, и мы слишком часто принимаем Атахокана как долж- ное. Но и для тех, кто допустил, чтобы мысль о Нем стала общим местом, и для тех, кто хранит ее в тайне, это старый трюизм и старая тайна. Нет доказательств, что она разви- лась из мифов, зато много оснований считать, что она мифам предшествовала. Мы не знаем, что творилось в мире, но «эво- люция идеи Бога» — чистейшая выдумка. Идею эту прята- ли, от нее прятались, о ней почти забывали, ее отвергали — но она не развивалась. Многобожие нередко кажется воро- хом единобожий. Тот или иной бог, занимающий невысокое место на Олимпе, владел и небом и землей в собственной долине. Как маленький народ, поглощаемый империей, он отдал местное всесилие за повсеместную известность. Самое имя Пана наводит на мысль о том, что он был богом всего, прежде чем стал богом леса. Само имя Юпитера звучит язы-
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК 165 ческой версией слов «Отче наш»48. Порою кажется, что не только Великий Отец, но и Великая Мать, Деметра или Кибела, просто не вынесла бремени единовластия. Вполне возможно, что у многих и не было других богов — они по- клонялись какому-то одному, считая его Вседержителем. В некоторых огромных, многолюдных краях — скажем, в Китае — простая мысль о Великом Отце не была, по-ви- димому, осложнена культами, хотя и сама в каком-то смысле не перестала быть культом. Лучшие авторитеты признают, что учение Конфуция — в сущности, агностическое — ужи- валось со старым теизмом именно потому, что он был в выс- шей степени расплывчатым. Китайцы говорили не о Боге, а о Небе, словно вежливый человек в гостиной, а небо всегда над нами, даже если мы очень далеки от него. Так и кажется, что простая истина уходила все дальше, пока не стала совсем далекой, по-прежнему оставаясь истиной. Именно это мы ощущаем в загадочных и прекрасных мифах о разлучении земли и неба — какая-то высшая сила куда-то уходит. Нам рассказывают на тысячи ладов, что небо и земля были неког- да вместе, любили друг друга, а потом что-то, например не- послушный ребенок, разлучило их, и мир был построен в этой пропасти, на расставании и разрыве. Одну из самых грубых версий мы находим в Греции в мифе об Уране и Сатурне; одну из самых поэтичных — у дикого племени, рассказыва- ющего о перце, который рос и рос, поднимая небо, как крыш- ку. О мифах и мифических толкованиях, которые теперь пред- лагают, я буду говорить позднее. Но в этом образе, образе делящегося мира, есть отзвук очень важных идей. Чтобы их понять, лучше лечь на спину в поле и глядеть в небо, чем читать самые ученые и лучшие книги о фольклоре. Тогда мы узнаем, почему говорят, что небо должно быть ближе и ког- да-то было совсем близко, что оно не чуждо нам, а от нас оторвано и теперь прощается с нами. И странная догадка заб- резжит в нашем сознании: а может быть, мифотворец — не просто деревенский дурак, вздумавший резать ножом обла- ка? Может быть, в Томасе Гуде49 говорил не грубый ди-
166 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН карь, когда он писал, что, судя по верхушкам деревьев, он дальше от неба, чем в детстве? Мне кажется, он бы понял миф об Уране и Сатурне — о том, что царя небес изгнал Дух Времени. Мысль о Боге светится даже в мысли, что были боги до богов. Во всех запутанных намеках — отблеск ка- кой-то прежней простоты. Боги и полубоги плодятся на на- ших глазах, как сельди, а мы чувствуем, что у них есть родо- начальник. Мифология становится все сложнее, и это наво- дит на мысль, что она когда-то была простой. Даже с внеш- ней, с научной точки зрения можно предположить, что люди начали с единобожия, а позже оно развилось или выроди- лось в многобожие. Но меня интересует не столько внешняя, сколько внутренняя сторона дела, а, как я уже сказал, эту сторону почти невозможно описать. Ведь нужно говорить именно о том, о чем не говорят люди, переводить не с чужого языка, а с чужого молчания. Мне кажется, что за всем многобожием и язычеством стоит что-то непомерно огромное, а мы видим лишь его от- блеск в дикарских или греческих мифах. Я не сказал бы, что там есть Бог, Его там нет, но отсутствие — не отрицание. Когда мы пьем за отсутствующих друзей, мы не хотим ска- зать, что ни с кем не дружим. Такая пустота конкретна и положительна, как пустой стул. Я преувеличил бы, если бы сказал, что греки видели над Олимпом пустой престол. Бли- же к истине великий образ Ветхого Завета — помните, как пророк видел Господа сзади?50 Вот и к древним словно кто- то великий повернулся спиной. Не надо думать, что они ви- дели Его так же ясно и сознательно, как Моисей и его на- род. Я совсем не думаю, что язычники были подавлены мыслью о Нем, ибо она и впрямь подавляет. Нет, она так огромна, что они несли ее легко, как все мы несем груз неба. Глядя на облако или птицу, мы можем и не заметить их грозного синего фона. Небо давит на нас, почти нас уничто- жает, и мы ощущаем его как ничто, как пустоту. Может быть, все это и впрямь ничтожные или пустые ощущения, но у меня они очень сильны, когда я читаю о языческих мифах
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК 167 и верованиях. Я ощущаю это в несказанной печали стихов и далеко не уверен, что хоть один из славных мужей древнос- ти ведал радость святого Франциска. Я ощущаю это в ле- генде о золотом веке и в намеках на то, что сами боги — подвластны, даже если Неведомый выцвел и стал Судьбой. А сильнее всего этот дух в те бессмертные минуты, когда древние, словно стряхнув накопившуюся сложность, говорят просто, почти прямо и только наше односложное слово мо- жет выразить их мысль. Чем заменишь его в Сократовом прощании с судьями: «Я иду умирать, вы остаетесь жить, и только Богу ведомо, что лучше»? Ничем не заменишь его у Марка Аврелия: «Он говорит: «Возлюбленный град Кекро- па», почему же ты не скажешь: «Возлюбленный град Бо- жий»? И нет другого слова у Вергилия, возопившего ко всем страждущим как истый христианин до Христа: «О pas- so graviora dabit deus his quoque finem»*. Древним казалось: что-то есть выше богов и потому — дальше от людей. Даже Вергилий не смог разгадать загадку Того, Кто и выше и ближе. Для них Всевышний был таким далеким, что они все меньше и меньше думали о Нем. Он все меньше был связан с их мифами; но когда мы узнаем, какими были почти все их мифы, мы можем счесть это молчаливым признанием Его неприкосновенной чистоты. Евреи не уни- жали Бога изображением, греки — вымыслами. Когда вспо- минают лишь шутки и подлости богов, поистине благочести- во забыть о Боге. Весь дух тех времен подсказывает нам, что люди выбрали низшее и почти сознают это сами. Трудно най- ти слова для таких вещей, но одно, самое точное слово уже найдено. Древние знали о грехопадении, даже если они ни о чем не знали; знают о нем и все настоящие язычники. Упав- ший с высоты может помнить о падении, даже если он забыл высоту. Этот мучительный, как танталова пытка, провал па- мяти зияет в глубине всех языческих чувств. Все мы иногда, * «Нашим мучениям Бог положит предел» (лат.)', «Энеида», I, 200. — Перевод С. Шервинского.
168 ГИЛБЕРТ КИИТ ЧЕСТЕРТОН на секунду, вспоминаем, что о чем-то забыли; и самые тем- ные из людей, взглянув на землю, могут вспомнить, что за- были о небе. Но у древних были минуты, подобные воспоми- наниям детства, когда они говорили просто и прямо; когда римлянин Вергилий разрубал ударом стиха хитросплетения мифов и разбегалось сборище богов, а в небе оставался Бог. Белый свет полузабытого утра еще лежит на Юпитере, Пане или раннем Аполлоне. Я уже говорил, что каждый из них мог быть когда-то единственным, как Ягве или Аллах. Они утратили свое могущество благодаря тому, о чем очень нужно сказать, — их соединяли, сгоняли вместе, и это было весьма похоже на нынешний синкретизм. Мир язычества создавал Пантеон и принимал в него все новых и новых бо- гов, даже варварских и чуждых, из Азии и Африки; что ж, вместе веселее, хотя азиатские и африканские боги не всегда были веселыми. Он принимал их на равных правах, иногда отождествлял со своими. Может быть, он считал, что это обогащает религиозную жизнь, но именно так потерял он окончательно то, что мы зовем религией. Древнейший свет простоты, идущий от одного источника, словно от солнца, сменился сложной игрой полутонов и теней. Бога принесли в жертву богам. Теперь считается очень либеральным и смелым призна- вать, что чужой бог не хуже нашего. Вероятно, древние тоже считали себя и просвещенными, и смелыми, присоединяя к богам очага или города дикого Диониса, сошедшего с гор, или грубого Пана, вылезшего из леса. Ради этой широты взглядов они потеряли самое широкое, всеобъемлющее пред- ставление об Отце, объединяющем мир. И наоборот: навер- ное, тех, кто был предан одной статуе или одному имени, счи- тали суеверными, отсталыми людьми. Но именно эти тем- ные провинциалы хранили то, что много ближе, чем боги, к космической силе философов и даже к космической силе уче- ных. Косные тугодумы были пророками, и из этого парадок- са можно сделать очень важный вывод. Я не хочу углублять- ся сейчас во все, что говорили по этому поводу, я просто со-
вечный человек 169 общаю исторический факт: особый свет сияет с самого нача- ла на маленьком одиноком народе. В этом парадоксе, в таин- ственной загадке, разгадка которой была неизвестна столе- тиями, — миссия и сила евреев. Попросту говоря, мы обязаны Богом евреям. Мы обяза- ны БогОхМ тому, что так часто порицают в евреях, и даже тому, что и вправду заслуживает порицания. Во всех этих стран- ствиях, конца которым не видно и в наши дни, особенно в начале странствий, евреи несли судьбы мира в деревянном ковчеге, где, может быть, таился безликий символ и, несом- ненно, жил невидимый Бог. Очень важно, что Бог был без- ликим. Как бы ни трогала нас творческая свобода христиан- ства, затмившая даже гармонию античности, мы не должны забывать, как много значило для мира отвращение евреев к идолам. Запреты нередко охраняют широту, как забор охра- няет поле. Бог, который не мог стать идолом, оставался Ду- хом. Но если бы евреи изобразили Его, изображение это ни в коей мере не обрело бы обезоруживающей прелести и див- ного достоинства греческих скульптур. Он жил в стране чу- дищ. Мы увидим позже, какими они были — Молох, и Да- гон, и страшная Танит. Если бы для Бога Израилева выбра- ли вещественный символ, это был бы фаллический символ. Если бы Ему дали тело, вызвали бы к жизни худшее в мифо- логии, все многоженство многобожия, небесный гарем. Но евреи отказались изображать Его, и это первый в истории пример той мнимой узости, которую так осуждают узкие ли- бералы. Однако у тех же критиков есть и более веское обви- нение: нередко с презрительной усмешкой они замечают, что Бог Израиля — просто грубый Бог Воинств51, варварский военачальник, завистливый враг и соперник всех других бо- гов. Как хорошо для всех нас, что Он был богом воинств! Как хорошо, что Он враждовал с другими богами! Они были бы очень рады, если бы Он простер к ним руки, милостиво обнял Молоха, целовал размалеванный лик Астарты и отдал бы Свой звездный венец за сому Индии, нектар Олимпа или мед Валгаллы52.
170 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН Насколько легче и проще было бы евреям, если бы они, вняв голосу просвещенного синкретизма, согласились слить- ся с языческими культами. Несомненно, они соскальзывали на этот пологий склон, и каждый раз их удерживала пламен- ная одержимость нескольких вдохновенных демагогов, чьи свидетельства о Едином и сейчас словно яростный ветер. Чем больше мы знаем о тех путях, какими шла к победе наша вера, тем сильнее поражает нас — в самом прямом смысле сло- ва — величие пророков Израиля. Когда весь мир раство- рялся в мешанине мифов, Саваоф — местный, ограничен- ный Бог воинств — сохранял в неприкосновенности первую религию людей. Он был Богом племени, и потому мог стать Богом всего мира. Он был ограничен, как и мир. Скажу иначе. Был у язычников бог Юпитер-Амон, но никогда не было на свете ни Юпитера-Ягве, ни Ягве-Амо- на. Если бы они были, был бы и Ягве-Молох. Задолго до того как сторонники синкретизма добрались до Юпитера, образ таинственного Вседержителя потерял бы все свои чер- ты, все единство, он исказился бы до идола, куда более гнус- ного, чем дикарский фетиш, — ведь он стал бы цивилизо- ванным, как боги Тира и Карфагена. Какой была эта циви- лизация, я расскажу позже, когда попытаюсь описать, как бесы едва не разрушили Европу и все, что было здорового в язычестве. Но хребет мира был бы сломлен задолго до этого, если бы не устоял монотеизм Моисеева предания. Надеюсь, в следующей главе я покажу, что отношусь совсем неплохо к тому здоровому началу язычества, которое породило его сказ- ки и повести. Но еще я надеюсь показать, что все это было обречено и мир погиб бы, если бы мы не сумели вернуться к изначальной простоте Первоначала. Тем, что мы хоть как- то к ней вернулись и ее сохранили; тем, что поэты и филосо- фы и в наше время могут славить Всевышнего и мы живем в просторном, светлом мире, под небом, отечески распростер- шимся над всеми народами земли; тем, наконец, что мудрость и милосердие стали прописными истинами для простых и ра- зумных людей — всем этим мы обязаны беспокойному бро-
вечный человек 171 дячему народу, подарившему нам святое и спокойное благо- словение ревнивого Бога. Языческий мир владел всем, кроме этой тайны, потому что ею владели скрытные, ревнивые люди. Их не любили, отчасти за узость, которую заметил Рим, отчасти же потому, что они уже начали подменять ремесла сделками. Важно и то, что многобожие стало непроходимым, как джунгли, и одинокому единобожию легко было в нем затеряться. И все же странно видеть, как глубоко оно затерялось. У них были сокровища, ставшие теперь достоянием всего мира, — поче- му же они не стали ими тогда? Книга Иова — один из крае- угольных камней культуры, выше самой «Илиады» и гре- ческих трагедий. Я не могу читать спокойно о том, как двух извечных дураков, пессимиста и оптимиста, низвергли на заре времен. Дух этой книги глубже горькой языческой иронии именно потому, что в единобожии больше мистики, собствен- но, книга эта отвечает на тайну тайной, Иов утешается за- гадкой — но утешается! Вот прототип, вот пророчество о Том, Кто говорит как власть имеющий53. Когда сомневаю- щийся может только сказать: «Я не понимаю», Знающий может только ответить: «Да, ты не понимаешь», и сразу воз- никает надежда — значит, что-то стоит понять. Но антич- ный мир, исполненный поэзии многобожия, не заметил поэ- зии монотеизма. Как же отделены были евреи, и как ревно- стно они хранили свое предание! Ведь сохранить в тайне книгу Иова от всего образованного мира не легче, чем скромно спря- тать пирамиды. Евреи не доверяли римлянам; но и римляне не доверяли евреям, и не случайно. В конце концов, Изра- иль владел только половиной истины, хотя, следуя поговор- ке, ее можно назвать большей половиной. Другая половина (я скажу о ней в следующей главе) тоже была истиной, пусть много более легкой, менее важной. Скорбь Иова не полна без скорби Гектора, плач о мироздании — без плача о горо- де. Когда Господь говорит из бури, он мог бы говорить в пустыне. Монотеизма кочевников мало для пестрой цивили- зации полей, городских стен, изгородей и храмов, которым
/72 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН тоже пришел свой черед, когда обе половины сомкнулись в более четкой и трогательной вере. Среди языческой толпы иногда попадался философ, мысливший о чистом теизме, но он и не думал, что может изменить все обычаи. Нам трудно понять, как в философских системах соотносились политеизм и теизм. Может быть, точнее всего здесь будет образ, поза- имствованный из преданий, еще более далеких от Рима, чем Ветхий Завет. Я читал, что, по индусскому поверью, и боги, и люди — только сны Брахмы и все они исчезнут, когда он проснется. Конечно, в этом образе немало того духа, кото- рый мы назвали бы отчаянием, а в Азии зовут миром. Мы рассмотрим его, когда будем полнее сравнивать Азию и Ев- ропу. Но он поразительно тонко и точно показывает одно: как непохожи, даже противоречивы мифы и религия. В том- то и беда сравнительного изучения религий, что Бога не срав- нишь с богами, как не сравнишь человека с героями сновиде- ний. Если вам кажется, что разница сводится к тому, что у нас один Бог, а у других — побольше, вам будет полезна слоновья причудливость индийской космологии; и, может быть, вы ощутите, как содрогнулся покров мира, и все мно- горукие творцы, и звери на престолах, и сложные узоры звезд — властительниц ночи, когда открылись глаза Брах- мы, словно занялась заря. Глава V ЧЕЛОВЕК И МИФЫ Когда я сравниваю богов с мечтами или сновидениями, я не хочу сказать, что сны не могут сбываться. Когда я срав- ниваю их с рассказами о путешествиях, я не хочу сказать, что в таких рассказах нет правды или хотя бы правдоподобия. Скорее всего, они похожи на то, что путешественник расска- зывает самому себе. В наши дни почему-то совершенно за- были, что миф — плод воображения и потому — произве-
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК/73 дение искусства. Надо быть поэтом, чтобы создать его, и надо быть поэтом, чтобы его критиковать. В мире больше поэтов, чем непоэтов, — иначе народ не создал бы легенд, но мне никто не объяснил, почему только малочисленному непоэти- ческому меньшинству разрешается исследовать творения на- рода. Мы не отдаем сонет на суд математика или песню на суд счетовода, но никого не удивляет, что народное творче- ство прежде всего рассматривают научно. На самом же деле поэзию народа прежде всего надо рассматривать эстетиче- ски. Если дикарь говорит профессору, что вначале на свете была только пернатая змея, профессор должен содрогнуться и наполовину поверить, иначе он не имеет права судить о та- ких вещах. Если лучшие краснокожие авторитеты уверяют, что древний герой носил в шкатулке солнце, луну и звезды, он должен захлопать в ладоши или задрыгать ногами от ра- дости. Это испытание не так уж нелепо. Первобытные дети и дети дикарей и смеются, и дрыгают ногами, как наши; мы должны проявить хоть минимум детской простоты, чтобы получить право судить о детстве мира. Когда нянька расска- зывала Гайавате54, что воин забросил на луну свою бабушку, он смеялся, как смеются наши дети, когда няня рассказывает им, что корова перепрыгнула через луну. Ребенок видит шут- ку не хуже взрослых и гораздо лучше многих ученых. Если ученый мне скажет, что маленький Гайавата смеялся потому, что экономика индейцев заставляла их уничтожать преста- релых членов семьи, я позволю себе не согласиться. Если ученый скажет, что корова перепрыгнула через луну только потому, что молочный скот был связан с культом Дианы, я ему не поверю. Что же еще делать корове, как не прыгать через луну? Мифотворчество — одно из немногих действи- тельно утраченных искусств. Но это искусство. Рогатый ме- сяц и рогатая корова как нельзя лучше подходят друг к дру- гу* Бросать бабушек в небо не очень похвально, но эстети- чески безупречно. В отличие от художников и поэтов, ученые редко пони- мают, что одна из ветвей красоты — уродство. Им неведома
174 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН законная красота гротеска; они называют дикарский миф гру- бым, нелепым и болезненным, потому что в нем нет красоты летящего Меркурия, и не видят, что в нем есть красота не- счастной Алисиной Черепахи или сумасшедшего Шляпни- ка. Люди прозаические всегда требуют от поэтов поэтично- сти. Мифы же пропитаны настоящим юмором. У австралий- ских аборигенов, признанных безнадежно примитивными, есть сказание о гигантской лягушке, которая проглотила всю воду на земле и не вернет ее, пока не рассмеется. Самые раз- ные животные проходят перед ней, но она держится серьез- но, как королева Виктория. Пробрал ее только угорь, кото- рый стоял на хвосте, по-видимому, отчаянно стараясь сохра- нить собственное достоинство. Из этой басни можно выкро- ить сколько угодно самой прекрасной литературы. Как глубоко и мудро видение сухого мира, тоскующего о благо- стном потопе смеха! Как прекрасно огромное чудище, извер- гающее воду! Как смешна раздутая пучеглазая морда, взи- рающая на пеликана или пингвина! Во всяком случае, лягуш- ка рассмеялась; но фольклористы сохранили серьезность. Если даже мифотворчество ниже искусства, его все рав- но нельзя судить с точки зрения науки. Многие мифы про- сты и незамысловаты, как первые детские рисунки. Но ре- бенок рисует, и мы не считаем его рисунки плохим чертежом. Ученый не может рассуждать о дикаре, потому что дикарь не рассуждает о мироздании. Он занят совсем другим делом; я бы сказал, что он сплетничает о богах. Если хотите, он по- верил в них раньше, чем собрался о них подумать. Точнее, он принял их раньше, чем в них поверил. Признаюсь, я не сторонник теории бродячих сюжетов или, вернее, бродячего сюжета. Действительно, многие мифы похожи; но это ничуть не доказывает, что они заим- ствованы. Человек совсем не обязательно крадет рассказ у другого; очень может быть, что с ним просто случилось то же самое. Доводы фольклористов нетрудно применить к литературе и превратить всех писателей в маньяков плагиата. Я легко отыщу в сотнях книг мотив цветка или цветов — от
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК /75 злосчастного букета Бекки Шарп до роз принцессы Рури- танской55. Может быть, эти цветы выросли на одинаковой почве, но это не один и тот же цветок, захватанный многими руками. Истинное происхождение всех мифов открывали слиш- ком часто. В мифологии слишком много ключей, как слиш- ком много криптограмм в Шекспире. Все — фаллический культ; все — тотем; все — воскресающий и умирающий злак; все — духи предков и погребальные обряды; все — золотая ветвь жертвоприношения; все — солнце и луна; все — это все56. Каждый мало-мальски разумный фольклорист, кото- рый видел, и читал, и понял больше, чем требует его мания, например Эндрью Ленг57, признается, что от всего этого у него голова идет кругом. Но в том-то и беда, что мы хотим рассматривать мифы со стороны, как принято в науке. А надо увидеть их изнутри. Надо спросить самого себя: как бы я начал хорошую сказку? Начать ее можно с чего угодно и по- вернуть куда угодно. Можно начать с птицы, даже если пти- ца не тотем; можно начать с солнца, не думая о солярном мифе. Разрешите десяти тысячам детей рассказать о том, что они делали в лесу, и вы без труда найдете одинаковые сюже- ты, которые прекрасно подойдут под поклонение солнцу и тотему. Будут здесь и очень хорошие, и глупые, и даже гнус- ные рассказы, но судить о них можно только как о расска- зах, на современном жаргоне — о них можно судить только эстетически. В наше время вкус пустили в области, где он не имел никаких прав, позволили ему подтачивать разум праг- матизмом и нравственность — распущенностью; тем более странно, что его не пускают в действительно подвластную ему область. Мы даем волю чувству прекрасного везде, кро- ме сказок. Чем человек проще, тем он тоньше. Каждый должен по- мнить это, потому что каждый был ребенком. Как бы мало ребенок ни знал, он знает больше, чем может сказать, и ощу- щает не только атмосферу в целом, но и тончайшие ее оттен- ки. Вы не поймете моих слов, если не испытаете того, что
176 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН испытал всякий поэт или художник. Когда мы видим пре- красное, нам не терпится отыскать в нем смысл, узнать его тайну, и мы места себе не находим, когда дерево или башня ускользают от нас, не рассказав о себе. Для поэта и худож- ника нет совершенства там, где нет души. Бессознательная красота мира — как обезглавленная статуя. Только в выс- шей степени второстепенного поэта удовлетворит безголосая башня или безглазое дерево. Часто говорят, что языческие боги олицетворяют силы природы. Это верно и все же неточ- но; можно подумать, что для древних силы природы — аб- стракция, олицетворение — искусственно. Мифы — не ал- легория. Дриада — совсем не то, что какой-нибудь бог тяго- тения. Дух водопада — не дух падения воды. В том-то и суть, что он одухотворяет воду, придает ей смысл. Ведь и Рожде- ственский Дед — не отвлеченная идея снега или святости и не просто белое мягкое вещество, слепленное по образу и подобию человека, как снежная баба. Он придает новый смысл белому миру и вечнозеленым веткам; из-за него са- мый снег кажется нам теплым. Конечно, мой довод взывает только к воображению, но это не значит, что он произволен. Это не значит, что он субъективен, как говорят теперь, когда хотят обвинить во лжи. Каждый настоящий художник со- знательно или бессознательно чувствует, что касается потус- торонних истин, что его образы — тени реальности, увиден- ной сквозь покров. Мистик, создавший мифы, знал: что-то да есть за облаками и в листве деревьев. И ему казалось, что, погнавшись за красотой, он это отыщет, вызовет магией воображения. Теперь мы его не понимаем, даже когда сами так чув- ствуем, тем более когда читаем о наших далеких предках. Потому и опасно раскладывать по полочкам такие вещи; нам начинает казаться, что никаких загадок тут нет. Даже настоящее, глубокое, тонкое исследование — «Золотая ветвь»58, например, — оставляет у читателя смутное впе- чатление, что миф о спрятанном сердце колдуна или велика- на что-то «значит», «выражает» какое-то глупое поверье
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК /77 под названием «внешняя душа». На самом же деле мы не знаем, что значат такие вещи; мы не знаем, почему они так сильно трогают нас самих. Представьте, что кто-нибудь го- ворит: «Сорви этот цветок, и в далеком замке умрет прин- цесса». Мы не знаем, почему нас охватывает тревога и не- возможное кажется нам неизбежным. Представьте, что мы читаем: «И когда король погасил свечу, его корабли погибли далеко у Гебридских островов». Мы не знаем, почему вооб- ражение примет это раньше, чем оттолкнет разум, но что-то очень глубокое задевают эти слова — смутное ощущение, что большие вещи зависят от маленьких: темное чувство, что окружающие нас предметы значат гораздо больше, чем мы думаем, и многое другое. Сила таких поверий подобна силе метафоры. Как часто душа метафоры — поистине «внешняя душа»! Лучшие критики замечали, что у лучших поэтов многие образы не имеют никакого отношения к тексту, свя- заны с ним так же мало, как замок с розами или дальние ос- трова со свечой. Шелли сравнивает жаворонка с юной княжной, и с ворохом роз, и со многими другими вещами, которые, по-моему, меньше всего на свете похожи на жаво- ронка. Наверное, нет в английской литературе слов, равных по магической силе зацитированной уже строчке из Китсова «Соловья» о «волшебных окнах над скалой морской»*, и никто не замечает, что и этот образ совершенно ни на чем не держится. Он идет сразу же после таких же загадочных за- мечаний о Руфи и с сюжетом ничем не связан. А главное, если и есть на свете место, где ни за что не найдешь соло- вья, то это подоконник на морском берегу. Но никто и не собирается его там искать. В том же самом смысле никто не ждет, что отыщет сердце великана в ларчике под водой. Когда Шелли говорит, что облачко встает, «как младенец из чрева» и как «тень из могилы», легче легкого объяснить первый образ так называемым «обрядом умножения», а вто- рой — поклонением духам предков. Но мы не станем упо- * Перевод Г. Кружкова.
178 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН добляться Полонию и не согласимся слишком быстро, что облако похоже на верблюда или на кита. Мы не должны забывать о двух очень важных особенно- стях таких снов наяву. Во-первых, они связаны с определен- ным местом. Это не аллегории отвлеченных понятий, скорее это конкретизированные метафоры. Поэт чувствует тайну этого, вот этого леса, а не науки о лесоводстве или департа- мента лесных угодий. Он поклоняется своей любимой горе, а не отвлеченной идее высоты. Тот или другой бог — не столько вода, сколько река или, может быть, море, потому что море неповторимо, как ручей. Конечно, многие божества превратились в стихии, но они больше чем вездесущи. Апол- лон не просто разлит повсюду, где светит солнце, — его дом в Дельфах. И Диана так велика, что может быть в трех мес- тах сразу — на земле, под землей и в небе; но выше всех — Диана в Эфесе59. Это ощущение конкретности в самой низ- шей своей форме породило фетиши и талисманы, такие же, как безделушки в автомобилях наших богачей. Но оно может вызвать к жизни серьезную, высокую веру, связанную с вы- соким и серьезным долгом, — веру в богов города и даже богов очага. Во-вторых, верования язычников предельно искренни и предельно неискренни. В каком смысле верил афинянин, что должен приносить жертвы Афине Палладе? В каком смыс- ле доктор Джонсон действительно думал, что должен тро- гать все столбы на улице или собирать апельсиновую кожу- ру? В каком смысле верит ребенок, что он должен ступать через одну плитку на тротуаре? Ученому трудно ответить на это; но более или менее ясно вот что; во-первых, в более простые времена такие действия могли стать весомей — и не стать серьезней. Грезить наяву можно было и днем, го- раздо свободней, но это не избавляло вас от легкого шага сомнамбулы. Облачите доктора Джонсона в древнюю ман- тию, увенчайте (с его разрешения) цветами, пустите по ули- цам под древним утренним небом — и он будет трогать свя- щенные столбы, украшенные лицами странных богов, охра-
вечный человек /79 няющих землю и жизнь человека. Выпустите ребенка на мрамор и мозаику древнего храма, и он с удовольствием об- народует свою тайную привычку, исполнив на черных и бе- лых квадратах серьезный красивый танец. Но столбы и плиты древности и серьезней, и легче нынешних. Они серь- езны, как серьезно искусство, выражающее в символах вполне реальные вещи, лежащие под внешней пленкой жиз- ни. Они серьезны, как искусство, — но не как нравствен- ность. Чудаческая страсть к апельсиновым шкуркам может обернуться апельсинами южного карнавала или золотыми яблоками южного мифа. Но тот, кто собирает корки, и тот, кто их не собирает, отличаются друг от друга совсем не так, как тот, кто дает апельсин нищему, и тот, кто аккуратно разложит корки на земле, чтобы нищий поскользнулся и по возможности сломал себе ногу. Ребенок не думает, что сту- пить на черную плитку так же плохо, как наступить собаке на хвост. И что бы ни чувствовал, ни думал, ни выдумывал Джонсон, трогая деревянные столбы, это было совсем не то, что чувствовал он и думал, когда протягивал руки к странным полоскам дерева, которые дали смерть Богу и вечную жизнь людям. Скажу еще раз: это совсем не значит, что в мифах не было реальности или даже веры. Церковь с огромным успехом переняла эти глубоко народные традиции — она тоже дает людям местную легенду и прекрасную церемонию. Пока та- кое язычество невинно и естественно, оно может находиться под покровительством святых, как находилось под покрови- тельством богов. Вообще же сами поверья не одинаково се- рьезны. Можно верить, что в лесу живут феи, — нередко это просто значит, что соседний лес очень подходит для фей. Можно делать крюк в милю, чтобы его обойти. И красота, и страх — вещи реальные, и тот, кто коснется их, даже в со- мнении или сказке, коснется глубин души. Это понимаем мы, понимали и язычники. Вся разница в том, что язычники, в сущности, только этими сомнениями и сказками касались глубин души; вот почему, говоря об античности, ученые за-
180 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН мечают у величайших поэтов Эллады очень странное для нас, христиан, отношение к богам. Люди и боги постоянно враж- довали, и не совсем ясно, кто был прав, кто виноват. Эту неясность мы находим не только у скептика Еврипида в «Вак- ханках» — от нее не свободен умеренный консерватор Со- фокл в «Антигоне» и даже такой твердолобый тори, как Аристофан в «Лягушках». Иногда мне кажется, что греки прежде всего верили в поклонение, а поклоняться было не- кому. Все зыбко и смутно, все дробится и расплывается, по- тому что все это — гадание и грезы. Нет архитектурных пра- вил для воздушных замков. Могучее древо мифологии раскинуло ветви над всем ми- ром. Как пестрые птицы, расселись на них драгоценные идо- лы Азии и грубые фетиши Африки, короли и принцессы лес- ных сказок, лары60 латинян, полускрытые оливами и вино- градом, и веселые, властные боги греков. Все это мифы; а тот, кто не любит мифов, не любит людей. Но тот, кто осо- бенно любит мифы, понимает, что они никогда не были рели- гией, если мы называем религией христианство или даже ис- лам. Они утоляют некую часть тех нужд, которые удовлет- воряет религия. Так, человек непременно хочет делать опре- деленные вещи в определенное время, он должен во что бы то ни стало упорядочить свое веселье. Мифы дают кален- дарь, но это еще не вера. Никто не говорил: «Верую в Юпи- тера, и Юнону, и Нептуна», так, как мы читаем Символ Веры. Многие верили именно в этих богов, многие верили в любых, а в сущности — все верили во всех. Языческие боги не знали священной иерархии, за неприкосновенность кото- рой люди отдали бы жизнь и претерпели муки. Еще менее ве- роятно, что кто-нибудь говорил: «Верую в Одина, и Тора, и Фрейю», — вне Олимпа даже олимпийский порядок кажет- ся слишком строгим. Мне кажется, Тор был не богом, а ге- роем. Самое захудалое божество самой захудалой религии не стало бы ползать, как пигмей в темной пещере, которая оказывается рукавицей гиганта. Этот миф пропитан герои- ческим неведением приключения. Тор — великий искатель
вечный человек 181 приключений, на Ягве он похож не больше, чем Джек Побе- дитель великанов61. Один же кажется мне настоящим вар- варским вождем, каких было много в Темные века первого тысячелетия. Политеизм чахнет, разветвляясь в сказки и предания; никто не охраняет его так, как охраняют моноте- изм убежденные монотеисты. Мифология удовлетворяет и другую потребность — выплакать кому-нибудь свои печали или воззвать к кому-то в трудный час, когда рождается твой ребенок или гибнет твой город. Но очень и очень часто люди взывали только к имени. И наконец, удовлетворяла она, хотя бы отчасти, очень глубокую потребность человека: поделиться с неведо- мыми силами, вылить вино на землю, выбросить кольцо в море62 — потребность в жертве. Люди чувствуют и мудро, и верно: нельзя пользоваться всем, надо положить хоть что- нибудь на другую чашу весов, чтобы уравновесить нашу ут- лую гордыню или заплатить дань природе. Все великие гре- ческие трагедии знали, что наглая вседозволенность опасна, что она нам не по плечу, — потому они и велики. Но этой глубокой догадке вторит глубокий подсознательный агности- цизм: жертвующий не ведает, кому приносит жертву. Не- редко нам кажется, что человек станет лучше, потеряв быка, но вряд ли бог станет лучше, получив его. Иногда говорят, что очень глупо и грубо верить, что боги на самом деле едят жертвенное мясо. Те, кто так говорят, не понимают психоло- гии грез. Ребенок, верящий в то, что в дупле живет леший, может делать ему грубые, вполне вещественные подарки, например, оставить кусок пирога, тогда как утонченный, до- стойный поэт принесет дриаде фрукты или цветы. Оба оди- наково серьезны или несерьезны. Конечно, язычники — не атеисты, но они и не верующие в нашем христианском смыс- ле. Они ощущают присутствие каких-то сил, и гадают о них, и выдумывают. У греков был алтарь неведомого бога. На самом деле, все их боги — неведомые; и изменилось это лишь тогда, когда апостол Павел сказал им, Крго они, не зная, чтили.
182 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН Сущность язычества можно выразить так: оно пыталось открыть тайны высшей реальности с помощью одного вооб- ражения. Очень важно понять, что разум отделен от религии даже в самых рациональных из языческих цивилизаций. Только задним числом, когда культы вырождаются и вы- нуждены защищать себя, неоплатоники или брамины пыта- ются рационализировать их, точнее, выразить их в аллегори- ях. На самом же деле реки мифологии и философии текли параллельно и смешались они только в христианстве. Про- стодушные секуляристы еще твердят, что Церковь внесла раскол между разумом и верой. На самом же деле Церковь первая попыталась объединить веру с разумом. До нее жре- цы и философы не были в союзе. Мифология искала Бога на путях воображения; она искала истину через красоту, если понимать под красотой и совершенное, причудливое урод- ство. У воображения свои законы и свои победы, которых не понять философам и ученым. Мифы бесконечно причудливы и неправдоподобны, как пантомима — свинья съедает ме- сяц, землю кроят из коровы. Но в судорогах и странностях азиатского искусства, в застылости египетских фигур, во всех надтреснутых зеркалах, искажающих землю и смещающих небо, мифология остается истинной в том же смысле, в каком художник, остановившись перед домом или деревом, гово- рит: «Моя мечта сбылась». Вот почему нам так нелегко про- тивиться магии мифов, пока мы достаточно мудры, чтобы не спрашивать об их смысле.^ Все мы чувствуем, почему Про- метей украл огонь с неба, пока какой-нибудь умник, или пес- симист, или поборник прогресса не полезет с объяснениями. Все мы знаем, почему Джек взобрался по бобовому стеблю, пока нам это не растолкуют. В этом смысле верно, что сказ- ки — любимое чтение невежд; ведь именно невежды поис- тине ценят поэзию. У воображения свои законы и свои побе- ды. Огромная сила лепила все эти образы из мечты или из глины, плела из бамбука, высекала в мраморе Эллады. Но что-то было неверно — эти победы не приносили полной
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК 183 радости. Я никак не могу это выразить, попытаюсь сказать яснее хотя бы в заключение. Вся суть, все дело в том, что для человека естественно поклоняться. Пусть идол суров и уродлив — молящийся добр и прекрасен. Человек ощутил, что, склоняясь, он свободнее, более того, он выше. Безверие — рабство, и вынести его нелегко. Если человек не может молиться, он задыхается; если он не может встать на колени, он в оковах. И вот все язычество пропитано странной смесью неверия и веры. Ког- да древний грек выливал вино на пиру или поднимал меч, он знал, что делает достойное дело, одно из тех дел, для кото- рых человек создан. Воображение его не обманывало. Но именно потому, что начал он с фантазии, он кончил насмеш- кой. В высшей своей форме эта насмешка оборачивается по- чти нестерпимой иронией греческой трагедии, где алтарь не под стать жрецу или бог не под стать алтарю. Так и кажется, что жрец важнее, даже священнее бога. Весь порядок храма весом и здрав, он сообразен каким-то долям нашей души — весь, кроме сердцевины, зыбкой, словно пляшущее пламя. Храм построен вокруг вымысла, порою вокруг причуды. Человек встречается здесь с богом, но сам он величавей и достойней своего кумира. Быть может, он застыл в естествен- ной и благородной позе Молящегося мальчика63, но покло- няется он Протею, даже если называет его Зевсом, Аполло- ном или Аммоном. Молитва его не удовлетворяет, а выражает потребность; руки воздеты, но они пусты. О природе этой потребности я скажу дальше, сейчас только замечу: этот верный инстинкт, это чувство, что молитва или жертва дают нам свободу, на- поминают, хоть и смутно, об огромной, полузабытой идее всеобщего Отцовства, которая все больше бледнела в утрен- нем небе. В идее этой истина, но не вся. Язычник, прирож- денный поэт, чувствовал, что прав, отводя своему божеству определенное, укромное место. Это — в самой душе поэзии, если не в душе благочестия. Величайший из поэтов говорил,
184 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН что поэт дает нам не абсолют и не вечность, а дом и имя64. Ни один поэт не может быть только пантеистом. Даже тот, кто называет себя так, вдохновляется чем-нибудь очень мес- тным, конкретным, как вдохновляется язычник. Шелли пи- сал о жаворонке, и мы не можем переложить эти стихи для Южной Африки, заменив его страусом. Мифологическое воображение движется как бы кругами, оно что-то ищет или хочет куда-то вернуться. Словом, мифы — это поиски; по- тому и слито в них неутомимое желание с неутолимым со- мнением. Миф жадно и честно ищет какое-то место и, отыс- кав его, проявляет глубокую, странную, загадочную беспеч- ность. Только до этой границы может довести одинокое во- ображение, дальше приходится обратиться к одинокому разуму. Вот почему сами по себе мифы не похожи на религию или на реальность, где разные измерения сочетаются, словно в объемном теле. Пейзаж на картине может быть точно таким же, как пейзаж в природе; но картина — не природа. Порт- рет может быть совсем «как живой», с той лишь разницей, что он — не живой. В этом загадочном, зыбком мире порт- рет предшествовал Лицу и потому был довольно туманным. Но каждый, кто дышал и жил атмосферой мифа, поймет меня, если я скажу, что они, в определенном смысле, и не претен- довали на реальность. Язычники видели сны о жизни и пер- выми признали бы, что одни сновидения проходят через вра- 69 65 та из слоновой кости, а другие — через врата из рога . Сны — живее живого, когда они касаются сокровенных и мучительных вещей, и ты просыпаешься, словно у тебя раз- билось сердце. Снова и снова возвращались древние к неиз- бывно трогательным темам прощания и встречи, обрываю- щейся жизни и смерти, открывающей новую жизнь. Демет- ра бродит по миру, ищет пропавшую дочь, Изида тщетно собирает расчлененное тело Озириса, горы плачут по Атти- су, леса — по Адонису, и скорбь сочетается с глубоким, ми- стическим чувством, говорящим, что смерть может даровать свободу и мир, а вся радость в том, чтобы собирать разроз-
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК 185 ненное тело бога. Мы можем по праву назвать это тенью ис- тины, только надо помнить, что тень не больше чем тень. Сравнение очень подходит здесь, ибо тень повторяет форму, но сама она невещественна. Тень подобна предмету, а зна- чит, они различны. Если что-то похоже на собаку — это не собака. Именно в этом смысле бог мифа — не Богочеловек. Никто не думал об Изиде как о реальной женщине; никто не искал Деметру в истории; никто не видел в Адонисе основа- теля Церкви. Словом, и мысли не было, что кто-либо из них изменил мир; скорее их смерть и жизнь несли печальное и прекрасное бремя мирской изменчивости. Мы вообще ниче- го не поймем, если не увидим, что для мифа мы — только тени, гоняющиеся за тенью. В некоем священном и здравом смысле миф намекал, что какой-то бог нужен людям, но и слова не сказал о том, что этот бог у них есть. Всякий же, кто это скажет, плохо разбирается в поэзии. Те, кто толкуют о «языческих Христах», понимают языч- ников еще меньше, чем христиан. Они меньше, чем мы, по- нимают, что сделало греческую и римскую древность такой человечной и почему античная поэзия до сих пор звенит в воздухе, как песня. Немилосердно доказывать голодному, что голод ничем не хуже пищи. Вы не поможете юноше, если станете его убеждать, что надежда заменяет счастье. С та- ким же успехом можно сказать, что мальчик, играющий в разбойников — то же самое, что солдат в окопах, а первые мечты о «ней» — то же самое, что таинство брака. Эти вещи глубоко различны именно в том, в чем поверхностно похожи; можно даже сказать — различны, когда вполне похожи. Дело не в том, что в одно я верю, а в другое — нет. Разница про- ста: одно — реально, другое — нет. Я хочу сказать, что миф никогда и не считали реальным в таком смысле. В каком смыс- ле он реален, я пытался описать, но вряд ли смог, слишком это неуловимо — так неуловимо, что ученые этого не улови- ли. Но мы, неученые, знаем лучше их, что звучит в гулком крике над мертвым Адонисом и почему у Великой Матери Дочь обручилась со смертью. Мы проникли глубже, чем они,
186 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН в Элевсинские мистерии, которые, дверь за дверью, охраня- ли то, что ведал Орфей. Мы знаем последнюю тайну, кото- рую слышит человек на высшей ступени посвящения. Он слы- шит не голос священника или пророка, возвещающий: «Это — есть», но голос мечтателя и поэта, взывающий: «О, если бы это было!» z Глава VI БЕСЫ И ФИЛОСОФЫ Я уже говорил о том, что поэтическое язычество усеяло землю храмами и расцветило ее красками празднеств. Мне кажется, что история дохристианского мира делится на две эпохи. Вначале такое язычество боролось с тем, что хуже его; потом само стало хуже. Причудливый, разнообразный, не- редко зыбкий политеизм был подточен слабостью первород- ного греха. Кто-то сказал, что языческие боги играли в лю- дей, как в кости; и действительно, люди похожи на меченые кости. Особенно неразумны, можно даже сказать, безумны люди во всем, что связано с полом, и нелегко им стать здоро- выми, пока они не стали святыми. Груз греха пригибал книзу крылатые фантазии, и оттого конец язычества — какая-то свалка, в которой кишат боги. Однако мы не должны забы- вать, что прежде античное язычество выдержало и выиграло борьбу с другим, худшим видом язычества и победа его оп- ределила человеческую историю. Мы этого не поймем, если не разберемся во второй разновидности. Надеюсь, мне удаст- ся рассказать о ней короче, чем о первой, — о таких вещах не следует говорить долго. Первый вид язычества мы срав- нили со сновидением; этот я сравню с кошмаром. Суеверия возвращаются в любом столетии, особенно в века разума. Помню, я защищал христианство перед целым банкетом прославленных агностиков, и у каждого из них, в кармане или на цепочке от часов, был какой-нибудь талис-
вечный человек 187 ман. Только я один не обзавелся фетишем. Суеверие царит в эпохи разума, ибо оно связано с вполне разумной вещью — сомнением, во всяком случае — с неведением. Люди чув- ствуют, что, во-первых, мы не знаем законов мироздания, а во-вторых, эти законы могут противоречить так называемым законам логики. Люди поняли, и поняли правильно, что се- рьезные события нередко зависят от маленьких, пустячных. Когда до них доходит слух, что то или иное невинное дей- ствие — ключ к каким-то важным событиям, глубокий и да- леко не бессмысленный инстинкт подсказывает им, что это вполне вероятно. Этот инстинкт силен в обеих разновиднос- тях язычества. Но во второй из них он изменился и стал ужасным. Мне кажется, я не ошибусь, предположив, что вызыва- ние духов, при всей его практической пользе, не играло глав- ной роли в поэтическом действе мифотворчества. Но когда мы вступаем в область суеверий как таковых, все меняется, становится глубже и темнее. Конечно, почти все народные приметы так же легкомысленны, как и народные легенды. Никто не считает, что нас непременно поразит гром, если мы пройдем под лестницей; скорее мы думаем: «Обойду-ка я ее на всякий случай...» Мы просто признаем, что не знаем за- конов такого странного мира. Но есть другие суеверия, в ко- торых главное — польза, так сказать, суеверия практичные. Здесь много важнее, ответят духи или нет. Сам я уверен, что духи иногда отвечают; но есть тут одна тонкость, породив- шая немало зла. Потому ли, что грехопадение отбросило нас ближе к злым обитателям духовного мира, или потому, что одержимый стра- стью больше верит в зло, чем в добро, черная магия ведов- ства более практична, хотя и менее поэтична, чем белая ма- гия мифотворчества. Мне кажется, садик ведьмы лучше при- бран, чем роща дриады, дурное поле — плодороднее хоро- шего. Какой -то порыв, быть может отчаянный, толкает человека, ищущего пользы, к темным силам зла. Нездоро- вое ощущение исподтишка овладевает им; он чувствует, что
188 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН на эти силы можно положиться, что они помогут «без дура- ков». Действительно, боги мифов слишком глупы в том хо- рошем, веселом смысле этого слова, в котором мы применя- ем его к джамблям или к Бармаглоту66. Человек же, обра- тившийся к бесу, чувствовал то, что чувствуют, обратившись к сыщику, особенно частному: работа, что и говорить, гряз- ная, но этот не подведет. Люди не шли в рощу, чтобы встре- титься с нимфой, скорее они мечтали о встрече с ней, как мечтают о приключении. А бес действительно являлся на сви- дание и даже выполнял обещанное, хотя нередко человек и жалел потом, что он не нарушил слова. На примере многих неразвитых и диких племен можно проследить, как культ бесов часто сменял культ богов и даже единого божества. Может быть, существо это казалось слиш- ком далеким, чтобы обращаться к нему по мелочам. Мысли о том, что бесы не подведут, вторит другая мысль, совсем уж достойная бесов: человек хочет стать достойным их, прино- ровиться к их разборчивому вкусу. Простые суеверия под- сказывают нам, что пустяк, например щепотка соли, может тронуть скрытую пружину, приводящую в действие загадоч- ный механизм мира. В таком «Сезам, откройся» есть доля истины. Но когда человек обращается к злым силам, он чув- ствует, что действие должно быть не только мелким, но и мерзким. Рано или поздно он сознательно заставляет себя сделать самое гнусное, что может, чувствуя, что лишь край- нее зло привлечет внимание сил, таящихся под поверхнос- тью. Вот в чем причина едва ли не всякого каннибализма. Это — не первобытный и даже не зверский, то есть не зве- риный, обычай. Каннибализм — искусствен, даже изыскан, как истинное «искусство для искусства». Люди едят людей вовсе не потому, что не видят в этом ничего плохого. Они прекрасно знают, что это ужасно, потому и едят. Ученые не- редко обнаруживают, что очень простые племена — скажем, австралийцы — не занимаются людоедством, а много более развитые — скажем, маори — иногда занимаются. Они до- статочно изысканны и умны для сознательного бесопок^он-
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК 189 ства, как парижский декадент — для черной мессы. Черную мессу приходится прятать потому, что есть настоящая, бесы прячутся после пришествия Христа. До христианства, осо- бенно вне Европы, все обстояло иначе. Бесы бродили на воле, как драконы; их сажали на престол, как богов. Огромные статуи стояли в храме, в самом сердце многолюдного города. Повсюду видим мы это, но этого не замечают те, кто считает зло симптомом грубого невежества. Не у дикарей — у выс- ших цивилизаций рога Сатаны вздымались не только к звез- дам, но и к солнцу. Возьмем, к примеру, ацтеков и прочих обитателей древ- них царств Мексики и Перу, чья цивилизация не ниже еги- петской или китайской и отличается лишь от той срединной цивилизации, к которой принадлежим мы. Ругая нашу циви- лизацию, мы почему-то не только обличаем ее пороки — это наш долг, но и превозносим ее жертвы. Мы принимаем на веру, что до прихода европейцев всюду был рай. Меня все- гда удивляли строки из «Предрассветных песен», где Суин- берн, говоря об Испании, замечает, что «ее грехи и ее сыны — в сердце безгрешных стран...», а потому «все проклинали имя людей и трижды — имя Христа»67. Испанцы, что и гово- рить, грешили немало, но почему Суинберну кажется, что жители Южной Америки вообще не грешили? Неужели це- лый материк был заселен архангелами или душами из рая? Того, что сказал он, не скажешь о самых достойных наших знакомых; особенно же странно это читать, если мы вспом- ним, что мы доподлинно знаем об этих царствах. Знаем мы, что безгрешные жрецы безгрешного народа поклонялись без- грешным богам, для которых нектаром и амброзией были человеческие жертвы, сопровождавшиеся страшными пыт- ками. В мифологии южноамериканских цивилизаций можно наити тот дух извращения, насилия над природой, о котором писал Данте. Дух этот есть везде, где есть извращенная вера, бесопоклонство. Заметен он не только в этике, но и в эстети- ке. Южноамериканский идол уродлив до предела, как пре- красен до предела греческий бог. Вероятно, создатели его
190 ГИЛБЕРТ КИИТ ЧЕСТЕРТОН искали тайну могущества, насилуя свою природу и природу вещей. Они надеялись создать из золота, камня, темно-крас- ной древесины лицо, при одном взгляде на которое небо трес- нуло бы, словно зеркало. Во всяком случае, нет сомнения, что раззолоченная ци- вилизация Центральной Америки снова и снова приносила в жертву людей. Насколько мне известно, у эскимосов этого не было, — куда им, они не так цивилизованны, им мешает белая зима и долгая тьма, холод и голод подавили их высо- кий порыв. Вот на ярком солнце, в богатых просвещенных землях люди беспрепятственно рвались к пучеглазым, оск- лабившимся мордам и в страхе или под пыткой выкликали имена, нескладные, как смех в аду. Климат получше и ци- вилизация повыше породили пламенные цветы, окрасившие золотом и пурпуром тот сад, который Суинберн сравнил с садом Гесперид. Что-что, а дракон там был. Сейчас я не собираюсь говорить подробно об Испании или даже о Мексике. Я говорю о них мимоходом, потому что отношение к ним похоже на отношение к Риму и Карфагену. В обоих случаях мы, англичане, почему-то осуждаем евро- пейцев и защищаем их противников, которых Суинберн на- звал безгрешными, хотя их грехи просто вопиют. Карфаген тоже был весьма цивилизован, гораздо цивилизованней ин- ков. Он тоже основал цивилизацию на религии страха. Нашу расу и нашу веру, без сомнения, нужно ругать за то, что они не следуют собственным меркам и идеалам. Но за- чем же считать при этом, что они пали ниже других народов и вер, у которых прямо противоположные идеалы и мерки? Христианин действительно хуже язычника, испанец — хуже индейца и даже римлянин хуже карфагенянина, но только в одном смысле. Он хуже потому, что его прямое дело — быть лучше. Извращенное воображение порождает вещи, о которых лучше бы не говорить. Некоторые из них можно назвать, не причинив вреда, потому что крайнее зло кажется невинным тому, кто его не знает. Эти дела бесчеловечней бесстыдства.
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК 191 Чтобы не блуждать больше в темных тупиках, я отмечу только одну черту — мистическую ненависть к самой идее детства. Мы поймем лучше, почему ведьмы вызывали такую ярость, если вспомним: чаще всего их обвиняли в том, что они мешают женщинам рожать детей. Ветхозаветные проро- ки непрестанно предостерегали против служения идолам, тесно связанного с детоубийством. Вполне возможно, что такое отпадение от Бога повторялось позже в истории Изра- иля; конечно, ритуальные убийства могли совершать не пра- воверные иудеи, а только одинокие и беззаконные бесопок- лонники. Люди чувствовали, что злые силы особенно опасны детям, потому так и любили в средние века легенду о муче- нике-младенце. Чосер только рассказал по-своему англий- ское предание, когда представил самую гнусную ведьму в виде чужой женщины, которая, притаившись за изгородью, слушает, как маленький святой поет на улице, словно ручеек бежит по камню68. Именно этот дух царил в том восточном углу Средизем- номорья, где кочевники постепенно стали торговцами и при- нялись торговать со всем миром. Успех их был велик, так велик, что владыки Тира едва ли заметили бы, что одна из вельможных невест вышла замуж за вождя какого-то пле- мени, называемого иудеями, а торговцы африканского фор- поста презрительно скривили бы толстые губы при упомина- нии деревушки, называемой Римом. Сильно отличались друг от друга монотеизм палестинского племени и добродетель италийской республики. Очень разные, несовместимые вещи любили консулы Рима и пророки Израиля; но ненавидели одно и то же. Нетрудно счесть их ненависть несправедливой и злой и превратить в бесчеловечных фанатиков Илию или Катона69. Да, и те и другие были в чем-то ограниченными и разделяли предрассудки своей земли. Но, осуждая их, мы упускаем из виду нечто конкретное и ужасное — то самое, чему посвящена эта глава. Цивилизация Тира и Сидона была прежде всего прак- тична. Она оставила нам мало изображений и не оставила
192 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН стихов. Она кичилась своей практичностью, а в религии сле- довала тому довольно странному ходу мыслей, о котором я уже говорил. Людям такого типа кажется, что есть кратчай- ший путь к успеху, и тайна их поразила бы мир своей бес- стыдной основательностью. С богом своим, Молохом, они вели себя по-деловому. Об этом я буду говорить не раз; сей- час только отмечу, что они тоже по-особому отнеслись к де- тям. Вот почему к ним самим относились с такой яростью и слуги Единого Бога, и хранители лавров. Вот что бросало вызов тем, кто во всех смыслах далек друг от друга; тем, чей союз был призван спасти мир. Четвертую и последнюю разновидность язычества я на- звал философией, любовью к мудрости. Признаюсь сразу, что в этот раздел я занесу многое, что называют иначе, чаще всего — религией. Надеюсь, однако, что я не погрешу про- тив истины и против вежливости. Прежде всего, нам следует рассмотреть философию в ее чистом виде. Такую филосо- фию мы найдем в мире самых чистых форм — в той среди- земноморской цивилизации, чьи мифы рассматривали мы в предыдущей главе. Многобожие для язычников — совсем не то, что като- личество для католика. Оно никогда не было мировоззрени- ем, полной истиной, объясняющей все на свете. Мифология удовлетворяла одни потребности, с другими вопросами об- ращались в другие инстанции. Очень важно понять, что фи- лософия не имела с мифологией ничего общего. Они были так различны, что не могли как следует поссориться. Толпы совершали возлияния в честь Адониса или затевали игры в честь Аполлона, а несколько человек предпочитали остаться дома и подумать о природе вещей. Иногда они думали о при- роде Бога, вернее, о природе богов. Но очень и очень редко они противопоставляли свои выводы богам природы. Говоря о первых поборниках отвлеченного, надо помнить, какими отвлеченными, отрешенными, рассеянными они были. Человек мог заниматься мирозданием, но это был его конек, частное дело вроде нумизматики. Иногда его мудрость ста-
вечный человек 193 повилась общим достоянием, даже общественным учрежде- нием, но ее почти никогда не ставили в ряд с другими народ- ными, религиозными установлениями. Аристотель был, на- верное, величайшим из философов, во всяком случае самым здравомыслящим, но он и не ставил абсолют рядом с Апол- лоном, как не думал Архимед поклоняться рычагу. Один размышлял о метафизике, другой — о математике из любви к истине, из любопытства или ради забавы. Но забавы эти не слишком мешали другим — пляскам, песням и неприс- тойным рассказам о том, как Зевс обратился в лебедя или быка. Философы, даже скептики ничуть не мешали народ- ному культу; и мне кажется, это — еще одно доказательство его поверхностности. Мыслители переворачивали мир, не меняя очертаний яркого облачка, повисшего в небе. Мир они и впрямь перевернули, хотя, по странному со- глашению, не стали переворачивать город. Два великих мудреца античности защищали здравые и даже священные идеи. Их мысли в наши дни кажутся ответами на наши со- мнения, но ответы эти так полны, что о них не вспоминают. Аристотель заранее уничтожил сотни анархистов и полоум- ных поклонников «естественного», определив человека как общественное животное. Платон предвосхитил христианский реализм, провозгласив, что идеи реальны, как люди. Прав- да, идеи были для него подчас реальней людей. Он был не- много похож на фабианцев70, которые мечтают приноровить своего идеального гражданина к городу, голову — к шляпе, и, при всем своем величии, стал отцом утопистов. Аристо- тель предвосхитил полнее священное здравомыслие, объе- динившее душу и тело вещей, — он рассуждал о природе человека, а не о природе нравственности и видел не только свет, но и глаза. Оба великих философа создали и сохранили многое, но жили они в мире, где мысль могла идти куда угод- но. Немало великих мыслителей следовало им; одни превоз- носили отвлеченную добродетель, другие, порассудитель- ней, — погоню за счастьем. Первых называли стоиками, и это слово вошло в поговорку, потому что оно выражает одну
194 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН из очень важных нравственных потребностей — укрепить свою душу так, чтобы она вынесла беду и даже боль. Однако многие выродились в тех, кого мы и сейчас зовем софистами. Они стали профессиональными скептиками, задавали непри- ятные вопросы и неплохо жили тем, что мешали жить людям нормальным. Может быть, случайное сходство с ними поро- дило ненависть к великому Сократу, чья смерть может пока- заться опровержением моих слов о постоянном перемирии между философами и богами. Но Сократ не был монотеис- том, гибнущим в борьбе против многобожия, и уж никак не был пророком, низвергающим идолов. Всякому, кто умеет читать между строк, ясно, что его осудили — справедливо ли, нет ли — потому, что он, лично он влиял на нравы, а может, и на политику. Перемирие не прекращалось — пото- му ли, что греки несерьезно относились к мифам, или пото- му, что они несерьезно относились к философским учениям. Жрец и философ не вступили в смертельную борьбу, озна- чавшую конец одного из них, ни разу не примирились тол- ком и уж точно не сотрудничали, в крайнем случае философ был соперником жреца. Боги и философы, наделенные влас- тью, неплохо уживались в одном и том же обществе. Может быть, наименее чистой философией было учение Пифагора, оно ближе всех стоит к восточной мистике, о которой я ска- жу в свой черед. Пифагор был как бы мистиком математики, полагавшим, что высшая реальность — это число. Еще он, по-видимому, действительно верил в переселение душ, как брамины, и оставил в память о себе знакомые нам привычки, вроде трезвенности или вегетарианства, присущие восточным мудрецам, особенно тем, которые вхожи в модные салоны времен упадка. Но прежде чем перейти к восточной мудрос- ти и атмосфере, мы рассмотрим довольно важную истину и придем к ней кружным путем. Один великий философ мечтал о том, чтобы цари стали философами или философы — царями71. Говорил он так словно это слишком хорошо, чтобы сбыться; на самом деле это нередко сбывалось. Мне кажется, историки не воздали
вечный человек 195 должного тем, кого можно назвать философами на троне. Начнем с того, что мудрецу иногда удавалось стать пусть не основателем религии, но основателем уклада. Прекрасный тому пример, один из самых великих в мире, перенесет нас за тридевять земель, через огромные пространства Азии, в мир причудливых и по-своему мудрых идей и установлений, от которого мы дешево отделываемся, произнося слово «Ки- тай». Многим странным богам поклонялись люди, многим идеалам служили и многим идолам. Китай выбрал веру в ра- зум. Он, может быть единственный в мире, принял разум всерьез. В незапамятнейшие времена он решил проблему вла- сти и мудрости, сделав мудреца советником властелина. Он сделал человека общественным установлением и вменил ему в обязанность только одно — быть умным. По тому же прин- ципу создал Китай много других правил и установлений. Ранг и привилегии он обусловил чем-то вроде экзамена; здесь нет ничего общего с нашей аристократией, это скорее демокра- тия, власть принадлежит не самым знатным, а самым ум- ным. Но сейчас для нас важно, что мудрецы действительно правили страной и один из них был, наверное, великим госу- дарственным мужем. Я не считаю Конфуция основателем или хотя бы пропо- ведником религии. Может быть, он вообще не верил в Бога. Атеистом он, конечно, не был; скорее всего, он был, как мы сказали бы, агностиком. Говорить о его религиозной системе так же нелепо, как говорить о теологии Роланда Хила, со- здавшего современную почту, или Баден-Пауэла, отца бой- скаутов. Конфуций не принес людям небесную весть, он упорядочил Китай, по-видимому, очень успешно. Есте- ственно, ему пришлось немало заниматься нравственностью, но он накрепко соединил ее с ритуалом. Особенность его системы и его страны, их отличие от христианства в том, что он требовал скрупулезного соблюдения всех внешних форм, Дабы гладкость повседневной жизни охраняла пок^)й души. Всякий, кто знает, как тесно связаны привычки с телесным и даже душевным здоровьем, поймет, что это разумно. Но
196 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН еще он поймет, что почитание предков и священной особы императора — обычай, а не вера. Несправедливо говорить, что он не основал религии, так же несправедливо, как дока- зывать, что Иеремия Бентам не был христианским муче- 72 НИКОМ . Не только в Китае философ правил государством или был другом правителю. Это не случайно, это тесно связано с до- вольно щекотливым вопросом о месте философа в мире. Философия и мифология редко доходили до открытого раз- рыва не только потому, что мифотворец страдал легкомыс- лием, но и потому, что философ не был лишен высокомерия. Мудрец презирал мифы, презирал толпу и считал, что луч- шего она не заслужила. Он редко бывал человеком из наро- да, а если и бывал — старался об этом забыть: еще реже бывал он демократом и почти всегда горько критиковал де- мократию. В языческом философе была какая-то барствен- ная лень, и в этой роли легко могли выступить те, кому дове- лось родиться властелином. Вельможе или правителю нетруд- но было поиграть в философа, как играл Тезей у Шекспира. С очень древних времен живут на свете царственные интел- лектуалы. Об одном из них нам говорят едва ли не древней- шие источники, — он сидел на престоле Египта. Эхнатон, которого называют фараоном-еретиком, — единственный, кто до Рождества Христова пошел войной на общую всем мифологию во имя своей, частной философии. Большинство других мудрецов походили на Марка Аврелия, которого по праву можно считать образцом философа на троне. Его об- виняли в том, что он терпел и языческий амфитеатр, и гоне- ния на христиан. Но как же иначе? Такие люди считают на- родные верования чем-то вроде балагана. Профессор Фили- мор73 сказал о Марке Аврелии: «Он был великим, хорошим человеком и это знал». Фараон-еретик был и серьезней, и смиренней. Если ты слишком горд, чтобы бороться, бороть- ся приходится смиренным. Египетский фараон был достаточ- но прост, чтобы всерьез отнестись к собственной философии, и, единственный из всех мудрецов на троне, совершил пере-
вечный человек 197 ворот. Он властно низверг высоких богов и поднял, как зер- кало единобожия, диск единого солнца. Были у него и дру- гие занимательные идеи, присущие идеалистам его типа. Например, в искусстве он был реалистом, потому что был идеалистом, — ведь реализм немыслимей всех идеалов. Но и его поразил недуг Марка Аврелия — он был интеллектуа- лом, дух же интеллектуальности так крепок, что его не выт- равить даже из мумии. Фараон-еретик, как многие еретики, ошибался в одном: ему и в голову не пришло спросить себя, нет ли чего-нибудь в верованиях и сказках людей менее об- разованных, чем он. Как я уже говорил, что-то в них было. Здоровой и человечной была их тяга к пестроте и укромнос- ти, любовь к очарованным местам и к богам, похожим на боль- ших домашних животных. Может быть, природу зовут не Изидой, может быть, Изида не ищет Озириса, но естество и впрямь чего-то ищет — оно ищет сверхъестественного. Жаж- ду эту могло удовлетворить нечто гораздо более веществен- ное; монарх со сверкающим диском ее не удовлетворил. Опыт его провалился, суеверие восторжествовало, и жрецы, встав на плечи народа, взошли на царский престол. Другой пример монарха-мыслителя — Гаутама, великий Будда. Я знаю, что его обычно не причисляют к философам, но я убеждаюсь все больше и больше, что именно в этом раз- гадка его великого дела. Он был несравненно лучше и выше всех багрянородных мудрецов и сделал самое лучшее, что может сделать монарх — отрекся от престола. Марк Авре- лий с изысканной иронией учил, что даже во дворце можно хорошо и нравственно жить. Менее уравновешенный егип- тянин решил, что жить будет лучше после дворцового пере- ворота. Но только великий Гаутама доказал, что может обой- тись без дворца. Один был терпимым, другой — мятежным, но отречение решительней терпимости и мятежа. Наверное, это единственное абсолютное действие абсолютного монар- ха. Индусский принц, выросший в восточной роскоши, доб- ровольно ушел и стал жить как нищий. Это прекрасно, и все же это — не битва. Это не поход в том смысле слова, в ка-
198 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН ком мы говорим о крестовых походах. Жить как нищий мо- жет и святой, и философ; и Иероним в пещере, и Диоген в бочке. Те, кто изучил жизнь Будды, во всяком случае те, кто наиболее умно и связно о нем пишет, убеждают меня, что он был философом, успешно основавшим философскую школу, а божественным, даже священным стал по вине азиатского духа, более склонного к тайне и далекого от разума, чем все предания Греции. Пришла пора остановиться на невидимой, но реальной границе, которую мы пересекаем, переходя из Средиземноморья в таинственный край Востока. Наверное, меньше всего пользы приносят общие места, особенно когда они верны. Все мы привыкли, говоря об Азии, произносить довольно правильные слова, не замечая, как они правильны. Мы вечно твердили, что Азия стара, или не про- грессивна, или обращена к прошлому. Действительно, хрис- тианский мир прогрессивней, но совсем в том смысле, в ка- ком называют прогрессом суетливую страсть к политическим переменам. Мы, христиане, верим, христианство верит, что человек волен пойти куда угодно и поступать по-разному. Душу может утолить новая жизнь, или старая любовь, или что-нибудь не менее положительное. Конечно, мы знаем, что все движется ритмично — то поднимается, то падает, — но для нас этот ритм свободен и причудлив. Для Азии же почти всегда он монотонен. Их мир — колесо, а не наша кутерьма. Эти цивилизованные и мудрые люди как бы вращаются вок- руг пустоты, и хуже всего, что этому нет конца. Вот в чем старость и непрогрессивность Азии. Вот почему их изогну- тые мечи кажутся нам обломком окружности, а орнамент из- вивается, как змея, которую нельзя убить. Это очень мало связано с лаком прогресса. Все жители Азии могут надеть цилиндры, но, если дух этот не изменится, они будут знать, что странные шляпы как пришли, так и уйдут, подобно пла- нетам. Им не придет в голову, что, погнавшись за шляпой, можно попасть на небо или домой. Когда гений Будды явился в мир, ощущение это уже про- питало почти все на Востоке. Он попал в джунгли порази-
вечный человек 199 тельно странной, почти удушающей мифологии. Конечно, этот по-народному буйный фольклор легче любить, чем выс- ший пессимизм, который мог иссушить его. Однако нельзя забывать, что большая часть восточных мифов и обычаев — просто местные идолы, кумиры. Может быть, это не отно- сится к древнему учению браминов, во всяком случае с точки зрения браминов. Но само это слово напоминает нам о более важном, чем идолы, — о кастах. Я готов допустить, что в них были некоторые практические достоинства средневеко- вых гильдий. Однако в отличие от христианской демокра- тии, даже от христианской аристократии, общественный ранг действительно связывался здесь с рангом духовным. Это от- деляет Индию не только от братства христиан; ступенчатой горой гордыни стоит она между Китаем и Ближним Восто- ком, которые равноправны по сравнению с ней. Система эта существовала тысячи лет, и в этом тоже проявился дух азиат- ской неизменности. Кроме того, можно предположить, что ко времени Будды уже существовало поверье, которое мы с легкой руки теософов считаем буддийским. Самые строгие буддисты отрицают его и, уж конечно, полностью отрицают теософов. Но свойственно ли оно буддизму, или только его родине, или неверному его толкованию, — оно ничуть не противоречит духу повторения. Конечно, я говорю о пересе- лении душ. Перевоплощение — совсем не мистическая идея; в сущ- ности, его нельзя назвать даже религиозной идеей. Мистика предполагает хоть какие-то знания о потустороннем; рели- гия ищет лучшего добра или худшего зла, чем те, которые мы знаем. Но перевоплощение повторяет много раз наш здеш- ний, земной опыт. Ничуть не мистичней узнать, что ты делал в Вавилоне задолго до своего рождения, чем узнать, что ты делал в Бристоле до того, как тебя стукнули по голове. Все это ничуть не похоже на созерцание Бога и даже на изгнание беса. Переселяясь, душа не убежит от колеса судьбы, совсем напротив. Создал ли эту идею Будда, или нашел, или от- верг, — она, несомненно, очень типична для той восточной
200 ГИЛБЕРТ КИИТ ЧЕСТЕРТОН среды, в которой ему пришлось играть свою роль. А роль эта была ролью мудрого философа, создавшего свою теорию о том, как мудро относиться к миру. Я понимаю, что буддист не согласится признать буддизм философией, если понимать под философией игру ума, в ко- торую играли греческие софисты, жонглировавшие мирами. Наверное, точнее сказать, что Будда создал некую высшую дисциплину, даже дисциплину души. Он сказал, как бежать от вечно возвращающихся горестей: надо избавиться от об- мана, называемого желанием. Он не говорил, что мы обретем что-то лучшее, если кое в чем себе откажем, и не советовал ждать исполнения желаний в другом мире. Он просто хотел, чтобы мы не хотели. Как только ты поймешь, что на самом деле ничего нет и все, в том числе твоя душа, непрестанно куда-то исчезает, ты за- щищен от разочарований, нечувствителен к переменам и живешь в экстазе равнодушия, если это можно назвать жиз- нью. Буддисты зовут это блаженством, и я не буду тратить время на споры; для нас, во всяком случае, это очень похоже на отчаяние. Я не понимаю, например, почему отказ от же- ланий не распространяется на добрые, не себялюбивые же- лания. Во всяком случае, Будда больше жалеет людей за то, что они живут, чем за то, что они умирают. Закончу слова- ми одного умного буддиста: «Буддизм распространен в Ки- тае и Японии потому, что это — не буддизм». Такой буд- дизм, конечно, уже не философия, это просто мифология. Но уж ни в коей мере он не похож на то, что мы называем Церковью. Покажется шуткой, если я скажу, что вся история веро- ваний — это узор из ноликов и крестиков. Под ноликами я подразумеваю не пустоту — я просто хочу сказать, что фор- ма их отрицательна по сравнению с положительной формой креста. Конечно, этот образ случаен, но очень верен. Дух Азии действительно можно выразить знаком «О», даже если это не ноль, а окружность. Великий восточный образ змеи, закусившей свой хвост, прекрасно передает атмосферу вое-
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК 201 точной веры и мудрости. Эта замкнутая кривая включает все и никуда не ведет. О том же говорит и другой восточный знак, колесо Будды, которое обычно зовут свастикой. Крест смело указывает в противоположные стороны, эти же линии стремятся к кругу, словно кривой крест вот-вот обратится в колесо. Раньше, чем вы отмахнетесь от этих произвольных символов, вспомните, каким острым и тонким было чутье народов, выбравших этот символ из символов Запада и Вос- тока. Крест — не только воспоминание, точно, как матема- тический чертеж, он выражает идею борьбы, уходящей в бес- конечность. Другими словами, крест прорывает круг, который — и все, и ничто. Эту мысль можно выразить притчей. По пре- данию, птицы, благословленные святым Франциском, поле- тели в разные стороны света, составляя крест в небе. В срав- нении с такой свободой свастика — точно кошка, гоняюща- яся за своим хвостом. Можно сказать и так: с тех пор как святой Георгий метнул копье в пасть дракона, тому есть, что кусать, кроме собственного хвоста. Много образов можно использовать для выражения этой мысли, но сама она — абстрактна и непреложна. Христианство имеет дело с весо- мой, вне нас существующей реальностью, с внешним, а не только с вечным. Оно возвещает, что мир действительно есть, что мир — это мир. В этом оно совпадает со здравым смыс- лом. Но вся история религий показывает, что здравый смысл гибнет повсюду, где его не хранит христианство. И как ему не погибнуть, как продержаться, если сама мысль перестала быть здравой? Можно сказать, что она стала слишком простой. Философы стремились не столько объяс- нить, сколько упростить все на свете. Нездоровые упроще- ния привлекали их, как пустота и смерть притягивают сто- ящего над пропастью. Надо знать совсем другую мудрость, чтобы, стоя на крыле храма, не потерять равновесия и не ки- нуться вниз. Одно из очевидных, слишком очевидных объяс- нений учит нас, что все — иллюзия, сон и нет ничего, кроме сознания; другое — что все повторяется; третье (приписы-
202 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН ваемое буддизму, во всяком случае, восточное) — что вся беда в творении, то есть в нашем пестром разнообразии, и ничего хорошего не будет, пока мы снова не растворимся в безличном единстве. По этой теории, само сотворение мира — грехопадение. Она сыграла в истории большую роль, потому что много раз вырывалась из темного сердца Азии, чтобы перейти зыбкие рубежи Европы. Ее проповедовал та- инственный Мани, отец многих ересей, которого надо бы назвать пессимистом; исповедовал Зороастр, стоявший выше его. Последнее имя связывают обычно еще с одним из слиш- ком простых объяснений — с тем, что добро и зло равны, что они уравновешивают друг друга и борются в каждой пес- чинке. Зороастр, как и Мани, принадлежал к мудрецам, ко- торых мы можем назвать мистиками. Из того же темного персидского сада прилетел на тяжелых крыльях Митра, не- ведомый бог, и омрачил поздние сумерки Рима. Круг или солнечный диск, поднятый на заре мира еги- петским еретиком, — образец и зеркало многих философий. Они вертели его и так и сяк, нередко сходили от него с ума, особенно когда он вертелся колесом у них в голове. Им каза- лось, что бытие можно уложить в схему, свести к геометри- ческим фигурам; и детские рисунки мифотворцев пылко и просто возражали им. Философы не могли поверить, что ре- лигия — не чертеж, а картина. Тем более не могли они пове- рить, что картина эта изображает реальные, вне нас суще- ствующие вещи. Они красили диск черным и назывались пессимистами; красили белым и назывались оптимистами; делили на две части, белую и черную, и назывались дуалис- тами, как те персидские мистики, которым, будь у меня боль- ше места, я бы воздал должное. Никто из них ничего бы не понял, когда все стало «как есть», как в жизни, которую чер- тежник может счесть весьма нечеткой. Словно тогда, в пе- щере, изумленным взорам предстало нечто похожее на стран- ный, грубый рисунок, и многим казалось, что художник пор- тит чертеж, ибо впервые за все столетия он попытался нари- совать Лицо.
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК 203 Глава VII СХВАТКА БОГОВ И БЕСОВ История, сводящая к экономике и политику, и этику, — и примитивна, и неверна. Она смешивает необходимые усло- вия существования с жизнью, а это совсем разные вещи. Точно так же можно сказать, что, поскольку человек не спо- собен передвигаться без ног, главное его дело — покупка чулок и башмаков. Еда и питье поддерживают людей словно две ноги, но бессмысленно предполагать, что не было других мотивов во всей истории. Коровы безупречно верны эконо- мическому принципу — они только и делают, что едят или ищут, где бы поесть. Именно поэтому двенадцатитомная ис- тория коров не слишком интересна. Овцы и козы тоже не погрешили против экономики. Однако овцы не совершали дел, достойных эпоса, и даже козы — хоть они и попровор- нее — никого не вдохновили на «Золотые деяния славных козлов», приносящие радость мальчишкам каждого века. Можно сказать, что история начинается там, где кончаются соображения коров и коз. Я не думаю, что крестоносцы ушли из дома в неведомые пустыни по той же самой причине, по какой коровы переходят с пастбища на пастбище. Вряд ли кто-нибудь считает, что исследователи Арктики снова и сно- ва тянутся на север по тем же причинам, что и ласточки. Но если вы уберете из истории религиозные войны и подвиги исследователей, она перестанет быть историей. Теперь принято рассуждать так: люди не могут жить без еды, следовательно, они живут для еды. На самом же деле люди думают не столько об экономическом механизме, под- держивающем существование, сколько о самом существова- нии. Жизнь важнее для них, чем средства к жизни. Конечно, время от времени человек размышляет о том, какая именно работа даст ему средства и какие именно средства дадут еду. Но за это же время он десять раз подумает, что сегодня хо-
204 ГИЛБЕРТ КИИТ ЧЕСТЕРТОН рошая погода или что жизнь — странная штука, или спросит себя, стоит ли жить вообще, или пожалеет, зачем он женил- ся, или порадуется своим детям, или застонет о них, или вспомнит свою юность, или еще как-нибудь задумается о загадочном жребии человека. Это относится даже к рабам нашей мрачной индустриальной цивилизации, бесчеловечная жестокость которой действительно вытолкнула на первый план экономические вопросы. Это несравненно более верно по отношению к крестьянам, охотникам, рыбакам, составля- ющим во все времена основную массу человечества. Даже те сухари, которые считают, что этика зависит от экономики, не могут не признать, что экономика зависит от жизни. А большая часть естественных сомнений и мечтаний связана с жизнью как таковой; не с тем, как прожить, а с тем, стоит ли жить. Доказательства тому — в прямом смысле слова — убийственно просты. Представьте себе, что данный человек собирается не жить, а умирать. Стоит ли профессору поли- тической экономии ломать себе голову над вычислением его будущего заработка? Стоит ли хлопотать о пенсии для муче- ника, вычислять семейный бюджет монаха? Что делать с тем, кто отправился умирать за родину, или с тем, кому нужен не любой, а свой, единственный на свете клочок земли? Все эти люди не подчиняются экономическим выкладкам. Чтобы по- нять их, надо понять и узнать, что же чувствует человек, когда через странные окна глаз он смотрит на странное видение, которое мы зовем миром. Ни один разумный человек не хотел бы увеличивать ко- личество длинных слов. Но мне все-таки придется сказать, что нам нужна новая наука, которая могла бы называться психологической историей. Я бы хотел найти в книгах не по- литические документы, а сведения о том, что значило то или иное слово и событие в сознании человека, по возможнос- ти — обыкновенного. Я уже говорил об этом в связи с тоте- мом. Мало назвать кота тотемом (хотя, кажется, котов так не называли), важно понять, кем он был для людей — кош- кой Уиттингтона или черным котом ведьмы, жуткой Бает
вечный человек 205 или Котом в сапогах74. Точно так же я хотел бы узнать, ка- кие именно чувства объединяли в том или ином случае про- стых людей, здравомыслящих и эгоистичных, как все мы. Что чувствовали солдаты, когда увидели в небе сверкание странного тотема — золотого орла легионов? Что чувство- вали вассалы, завидев львов и леопардов на щитах своих сеньоров? Пока историки не обращают внимания на эту субъективную или, проще говоря, внутреннюю сторону дела, история останется ограниченной, и только искусство сможет хоть чем-то удовлетворить нас. Пока ученые на это не спо- собны, выдумка будет правдивее факта. Роман — даже ис- торический — будет реальнее документа. Такая внутренняя история особенно необходима, когда речь идет о психологии войн. Мы задыхаемся под тяжестью документов, но об этом не находим ни слова. В худшем случае мы читаем официаль- ные воззвания, которые никак не могут быть правдой хотя бы потому, что они официальны. В лучшем — добираемся до тайной дипломатии, которая не выражает чувств народа хотя бы потому, что она тайная. На каких документах осно- ваны, как правило, суждения об истинных причинах той или иной войны? Правительства боролись за колонии или рын- ки, за гавани или высокие тарифы, за золотые прииски или алмазные копи. Но правительства вообще не борются. По- чему боролись солдаты? Что думали, что чувствовали те, кто делал своими руками это страшное и славное дело? Ни один мало-мальски знающий солдат не поверит ученым, утверж- дающим, что миллионы людей можно послать на убой из- под палки в прямом смысле слова. Если все дезертируют, кто накажет дезертиров? Да и сравнительно небольшое ко- личество дезертиров может погубить всю кампанию. Что же чувствуют солдаты? Если они действительно верят на слово политикам, то почему? Если вассалы слепо шли за сеньором, что же видели в нем эти слепые люди? Нам вечно твердят, что люди воюют из-за материальных соображений. Но чело- век не умирает из-за материальных соображений, никто не умирает за плату. Не было платных мучеников. Призрак
206 ГИЛБЕРТ КИИТ ЧЕСТЕРТОН «чистой», «реалистической» политики невероятен и нелеп. Попробуйте представить себе, что солдат говорит: «Нога оторвалась? Ну и черт с ней! Зато у нас будут все преиму- щества обладания незамерзающими портами в Финском за- ливе». Почему бы война ни начиналась, то, что ее поддер- живает, коренится глубоко в душе. Близкий к смерти чело- век стоит лицом к лицу с вечностью. Если даже его держит страх, страх должен быть прост, как смерть. Обычно солдатом движут два чувства, вернее, две сто- роны одного чувства. Первое — любовь к находящемуся в опасности месту, даже если это место называется расплыв- чатым словом «родина». Второе — ненависть к тому чужо- му, что ей угрожает. Первое чувство много разумнее, чем принято считать. Человек не хочет, чтобы его родина погиб- ла или даже просто изменилась, хотя не может припомнить все хорошее, что для него связано с ней; точно так же мы не хотим, чтобы сгорел наш дом, хотя вряд ли можем перечис- лить все свои вещи. То, за что он борется, кажется поверх- ностной абстракцией, на самом же деле это и есть дом. Вто- рое чувство не менее сильно, более того, благородно. Люди сражаются особенно яростно, когда противник — старый враг, вечный незнакомец, когда в полном смысле этих слов они «не выносят его духа». Так относились французы к прус- сакам, восточные христиане к туркам. Если я скажу, что это религиозная распря, вы начнете возмущаться и толковать о сектантской нетерпимости. Что же, скажу иначе: это разни- ца между смертью и жизнью, между тьмой и дневным све- том. Такую разницу человек не забудет на пороге смерти, ибо это спор о значении жизни. В самые темные дни мировой войны, когда все мы изве- лись вконец от боли, страха и тоски по близким, люди давно забыли о тонкостях государственных интересов и не ради них продолжали драться. Они — во всяком случае, те, кого я знаю, — и подумать не могли о поражении, потому что представляли себе лицо германского императора, вступаю- щего в Париж. Это совсем не то чувство, которое мои идеа-
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК 207 диетические друзья зовут любовью. Я ничуть не стыжусь назвать его ненавистью, ненавистью к аду и делам его. Хотя, конечно, теперь не верят в ад и потому не обязаны верить в ненависть. Но все это — длинное введение, а по- надобилось оно потому, что я хотел напомнить, что такое религиозная война. В такой войне встречаются два мира, как сказали бы сейчас, две атмосферы. Что для одних воздух, для других — отрава. Никого не убедишь оставить чуму в покое. Именно это мы должны понять, даже если нам при- дется поступиться некоторыми нравственными взглядами, иначе мы не поймем, что же случилось, когда на другом бе- регу закрыл римлянам небо Карфаген — темный, как Азия, и порочный, как империализм. Древняя религия Италии была той самой мешаниной, которую мы рассматривали под именем мифологии; но если греки тянулись к мифам, то латиняне как бы тянулись к вере. И там и тут множились боги, но можно сказать, что гречес- кий политеизм разветвлялся, как ветви дерева, а римский — как корни. А может быть, точнее сказать, что у греков дере- во цвело, а у римлян склонялось к земле под тяжестью пло- дов. Греческие боги поднимались в утреннее небо сверкаю- щими пузырями, латинские плодились и множились, чтобы приблизиться к людям. Нас поражает в римских культах их местный, домашний характер. Так и кажется, что божества снуют вокруг дома, как пчелы, облепили столбы, как летучие мыши, и, как ласточки, приютились под карнизом. Вот бог крыши, вот бог ветвей, бог ворот и даже гумна. Мифы часто назывались сказками. Эти можно сравнить с домашней и даже няниной сказкой: она уютна и весела, как те сказки, где, слов- но домовые, говорят стулья и столы. Старые боги италий- ских крестьян были, вероятно, неуклюжими деревянными идолами. Там тоже было немало уродливого и жестокого, на- пример тот обряд, когда жрец убивал убийцу75. Такие вещи всегда заложены в язычестве, они неспецифичны для рим- лян. Особенностью же римского язычества было другое: если греческая мифология олицетворяла силы природы, то латин-
208 ГИЛБЕРТ КИИТ ЧЕСТЕРТОН екая олицетворяла природу, укрощенную человеком. У них был бог зерна, а не травы, скота, а не охоты. Их культ был поистине культурой. Многих ставит в тупик загадка латинян. Их религия вью- щимся растением обвивает каждую мелочь дома, и в то же время они на редкость мятежны. Империалисты и реакцио- неры часто приводят Рим как пример порядка и лояльности. На самом же деле было не так. Истинная история древнего Рима гораздо более похожа на историю нового Парижа. Его можно было бы назвать городом баррикад. Говорят, ворота его никогда не закрывались, потому что за стенами всегда шла война; почти столь же верно сказать, что внутри всегда шла революция. С первых восстаний плебеев до последних восстаний рабов государство, навязавшее мир всему свету, не могло установить его у себя. Сами правители были мя- тежниками. Но религия в доме и революция на площади свя- заны очень тесно. Хрестоматийное, но не поблекшее преда- ние говорит нам, что республика началась с убийства тирана, оскорбившего женщину76. И действительно, только тот, для кого семья священна, способен противостоять государству. Только он может воззвать к богам очага, более священным, чем боги города. Вот почему ирландцы и французы, чей до- машний уклад более строг, так беспокойны и мятежны. Я на- меренно подчеркиваю эту сторону Рима — внутреннюю, как убранство дома. Конечно, римские историки совершенно пра- вы, рассказывая нам о циничных деяниях римских полити- ков. Но дух, подобно дрожжам, поднимавший Рим изнутри, был духом народа, а не только идеалом Цинцината77. Рим- ляне укрепили свою деревню со всех сторон; распространили свое влияние на всю Италию и даже на часть Греции, — как вдруг очутились лицом к лицу с конфликтом, изменившим ход истории. Я назову этот конфликт схваткой богов и бесов. На другом берегу Средиземного моря стоял город, назы- вающийся Новым. Он был старше, и много сильнее, и много богаче Рима, но был в нем дух, оправдывавший такое назва-
ние. Он назывался Новым потому, что он был колонией, как Нью-Йорк или Новая Зеландия. Своей жизнью он был обя- зан энергии и экспансии Тира и Сидона — крупнейших ком- мерческих городов. И, как во всех колониальных центрах, в нем царил дух коммерческой наглости. Карфагеняне любили хвастаться, и похвальба их была звонкой, как монеты. На- пример, они утверждали, что никто не может вымыть руки в море без их разрешения. Они зависели почти полностью от могучего флота, как те два великих порта и рынка, из кото- рых они пришли. Карфаген вынес из Тира и Сидона исклю- чительную торговую прыть, опыт мореплавания и многое Другое. В предыдущей главе я уже говорил о психологии, которая лежит в основе некоторых культов. Глубоко практичные, от- нюдь не поэтичные люди любили полагаться на страх и отвра- щение. Как всегда в таких случаях, им казалось, что темные силы свое дело сделают. Но в психологии пунических народов эта странная пессимистическая практичность разрослась до невероятных размеров. В Новом городе, который римляне звали Карфагеном, как и в древних городах финикийцев, бо- жество, работавшее «без дураков», называлось Молохом; по- видимому, оно не отличалось от божества, известного под име- нем Ваала. Римляне сперва не знали, что с ним делать и как его называть; им пришлось обратиться к самым примитивным античным мифам, чтобы отыскать его слабое подобие — Са- турна, пожирающего. Но почитателей Молоха никак нельзя назвать примитивными. Они жили в развитом и зрелом обще- стве и не отказывали себе ни в роскоши, ни в изысканности. Вероятно, они были намного цивилизованней римлян. И Мо- лох не был мифом; во всяком случае, он питался вполне реаль- но. Эти цивилизованные люди задабривали темные силы, бро- сая сотни детей в пылающую печь. Чтобы это понять, попы- тайтесь себе представить, как манчестерские дельцы, при ба- кенбардах и цилиндрах, отправляются по воскресеньям полюбоваться поджариванием младенцев.
210 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН Нетрудно было бы рассказать обо всех торговых и поли- тических превратностях той поры, потому что вначале дело действительно сводилось к торговле и политике. Казалось, Пуническим войнам нет конца, и нелегко установить, когда именно они начались. Уже греки и сицилийцы враждовали с африканским городом. Карфаген победил греков и захватил Сицилию. Утвердился он и в Испании; но между Испанией и Сицилией был маленький латинский город, которому гро- зила неминуемая гибель. И, что нам особенно важно, Рим не желал мириться. Римский народ чувствовал, что с такими людьми мириться нельзя. Принято возмущаться назойливо- стью поговорки: «Карфаген должен быть разрушен». Но мы забываем, что Рим был разрушен. И первый луч святости упал на него, потому что Рим восстал из мертвых. Как почти все коммерческие государства, Карфаген не знал демократии. Бедные страдали под безличным и безраз- личным гнетом богатых. Такие денежные аристократы, как правило, не допускают к власти выдающегося человека. Но великий человек может появиться везде, даже в правящем классе. Словно для того, чтобы высшее испытание мира ста- ло особенно страшным, в золоченом чертоге одного из пер- вых семейств вырос начальник, не уступающий Наполеону. И вот Ганнибал тащил тяжелую цепь войска через безлюд- ные, как звезды, перевалы Альп. Он шел на юг — на город, который его страшные боги повелели разрушить. Ганнибал продвигался к Риму, и римлянам казалось, что против них встал волшебник. Две огромные армии утонули в болотах слева и справа от него. Все больше и больше воинов затягивал омут Канн. Высший знак беды — измена натрав- ливала на погибающий Рим новые племена. А пестрая армия Карфагена была подобна парадному шествию народов: сло- ны сотрясали землю, словно горы сошли с мест, гремели гру- быми доспехами великаны галлы, сверкали золотом смуглые испанцы, скакали темные нубийцы на диких лошадях пусты- ни, шли дезертиры, и наемники, и всякий сброд, а впереди двигался полководец, прозванный Милостью Ваала.
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК 211 Римские авгуры и летописцы, сообщавшие, что в эти дни родился ребенок с головой слона и звезды сыпались с неба, как камни, гораздо лучше поняли суть дела, чем наши исто- рики, рассуждающие о стратегии и столкновении интересов. Что-то совсем другое нависло над людьми — то самое, что чувствуем мы все, когда чужеродный дух проникает к нам как туман или дурной запах. Не поражение в битвах и не поражение в торговле внушало римским жителям противные природе мысли о знамениях. Это Молох смотрел с горы, Ваал топтал виноградники каменными ногами, голос Танит-Не- ведомой шептал о любви, которая гнуснее ненависти... Боги очага падали во тьму под копытами, и бесы врывались сквозь развалины, трубя в трубу трамантаны78. Рухнули ворота Альп, ад был выпущен на волю. Схватка богов и бесов, по всей очевидности, кончилась. Боги погибли, и ничего не ос- талось Риму, кроме чести и холодной отваги отчаяния. Ничего на свете не боялся Карфаген, кроме Карфагена. Его подтачивал дух, очень сильный в преуспевающих торго- вых странах и всем нам хорошо знакомый. Это — холодный здравый смысл и проницательная практичность дельцов, при- вычка считаться с мнением лучших авторитетов, деловые, широкие, реалистические взгляды. Только на это мог наде- яться Рим. Становилось яснее ясного, что конец близок, и все же странная и слабая надежда мерцала на другом берегу. Простой, практичный карфагенянин, как ему и положено, смотрел в лицо фактам и видел, что Рим при смерти, что он умер, что схватка кончилась и надежды нет, а кто же будет бороться, если нет надежды? Пришло время подумать о бо- лее важных вещах. Война стоила денег, и, вероятно, в глуби- не души дельцы чувствовали, что воевать все-таки дурно, точнее, очень уж дорого. Пришло время и для мира, вернее, Для экономии. Ганнибал просил подкрепления; это звучало смешно, это устарело, на очереди стояли куда более серьез- ные дела. Правда какой-то консул убил Ганнибалова бра- та79 и с неразумной латинской жестокостью швырнул его тело в ганнибалов лагерь; но все эти дурацкие действия только
212 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН подтверждали растерянность и отчаяние латинян. Даже рим- ляне не так глупы, чтобы сохранить верность заведомо про- игранному делу. Так рассуждали лучшие финансовые авто- ритеты, отмахиваясь от новых и новых тревожных и настой- чивых просьб. Из глупого предрассудка, из уверенности де- ловых обществ, что тупость — практична, а гениальность — глупа, они обрекли на голод и гибель великого воина, кото- рого им напрасно подарили боги. Почему практичные люди убеждены, что зло всегда по- беждает? Что умен тот, кто жесток, и даже дурак лучше ум- ного, если он достаточно подл? Почему им кажется, что честь — это чувствительность, а чувствительность — это слабость? Потому что они, как и все люди, руководствуются своей верой. Для них, как и для всех, в основе основ лежит их собственное представление о природе вещей, о природе мира, в котором они живут; они считают, что миром движет страх и потому сердце мира — зло. Они верят, что смерть сильней жизни и потому мертвое сильнее живого. Вас уди- вит, если я скажу, что люди, которых мы встречаем на при- емах и за чайным столом, — тайные почитатели Молоха и Ваала. Но именно эти умные, практичные люди видят мир так, как видел его Карфаген. В них есть та осязаемая грубая простота, из-за которой Карфаген пал. Он пал потому, что дельцы до безумия безразличны к истинному гению. Они не верят в душу и потому в конце концов перестают верить в разум. Они слишком практичны, чтобы быть хорошими; бо- лее того, они не так глупы, чтобы верить в какой-то там дух, и отрицают то, что каждый солдат назовет духом армии. Им кажется, что деньги будут сражаться, когда люди уже не могут. Именно это случилось с пуническими дельцами. Их религия была религией отчаяния, даже когда дела их шли великолепно. Как могли они понять, что римляне еще наде- ются? Их религия была религией силы и страха — как мог- ли они понять, что люди презирают страх, даже когда они вынуждены подчиниться силе? В самом сердце их мироощу- щения лежала усталость, устали они и от войны — как мог-
вечный человек 213 ли они понять тех, кто не хочет прекращать проигранную битву? Одним словом, как могли понять человека они, так долго поклонявшиеся слепым вещам; деньгам, насилию и богам, жестоким, как звери? И вот новости обрушились на них: зола повсюду разгорелась в пламя, Ганнибал разгром- лен, Ганнибал свергнут. Сципион перенес войну в Испанию, он перенес ее в Африку. Под самыми воротами Золотого города Ганнибал дал последний бой, проиграл его, и Карфа- ген пал, как никто еще не падал со времен Сатаны. От Но- вого города осталось только имя — правда, для этого пона- добилась еще одна война. И те, кто раскопал эту землю че- рез много веков, нашли крохотные скелеты, целые сотни — священные остатки худшей из религий. Карфаген пал пото- му, что был верен своей философии и довел ее до логическо- го конца, утверждая свое восприятие мира. Молох сожрал своих детей. Боги ожили снова, бесы были разбиты. Их победили по- бежденные; можно даже сказать, что их победили мертвые. Мы не поймем славы Рима, ее естественности, ее силы, если забудем то, что в ужасе и в унижении он сохранил нравствен- ное здоровье, душу Европы. Он встал во главе империи по- тому, что стоял один посреди развалин. После победы над Карфагеном все знали или хотя бы чувствовали, что Рим представлял человечество даже тогда, когда был от него от- резан. Тень упала на него, хотя еще не взошло светило, и груз грядущего лег на его плечи. Не нам судить и гадать, каким образом и когда спасла бы Рим милость Господня; но я убежден, что все было бы иначе, если бы Христос родился в Финикийской, а не в Римской империи. Мы должны быть благодарны терпению Пунических войн за то, что через века Сын Божий пришел к людям, а не в бесчеловечный улей. Античная Европа наплодила немало собственных бед — об этом мы скажем позже, — но самое худшее в ней было все- таки лучше того, от чего она спаслась. Может ли нормаль- ный человек сравнить большую деревянную куклу, которая забирает у детей часть обеда, с идолом, пожирающим детей?
214 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН Врагу, а не сопернику отказывались поклоняться римляне. Не о хороших дорогах вспоминали они и не о деловом поряд- ке, а о презрительных, наглых усмешках. И ненавидели дух ненависти, владевший Карфагеном. Мы должны им быть благодарны за то, что нам не пришлось свергать изображе- ния Венеры, как свергли они изображения Ваала. Благодаря их непримиримости, мы не относимся непримиримо к про- шлому. Если между язычеством и христианством — не толь- ко пропасть, но и мост, мы должны благодарить тех, кто со- хранил в язычестве человечность. Если через столько веков мы все-таки в мире с античностью, вспомним хоть иногда, чем она могла стать. Благодаря Риму груз ее легок для нас и нам не противна нимфа на фонтане или купидон на открытке. Смех и печаль соединяют нас с древними, нам не стыдно вспомнить о них, и с нежностью видим мы сумерки над са- бинской фермой и слышим радостный голос домашних бо- гов, когда Катулл возвращается домой, в Сирмион: «Карфа- ген разрушен». Глава VIII КОНЕЦСВЕТА Однажды летом я сидел на лугу в Кенте под сенью ма- ленькой деревенской церкви и беседовал со спутником моих тогдашних странствий. Он принадлежал к кружку эксцент- риков, которые исповедовали собственную новую религию и называли ее Высшей Мыслью. Я был достаточно посвящен в нее, чтобы учуять дух высокомерия, и надеялся, что на следующих ступенях дойду и до мысли. Мой приятель был эксцентричней их всех, но о жизни он знал гораздо больше, чем они, потому что немало побродил по свету, пока они размышляли в своих аристократических предместьях. Не- взирая на сплетни и слухи, я предпочитал его им всем и с удовольствием отправился бродить с ним; а в лесу мне то и
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК 215 дело казалось, что загорелое лицо, густые брови и козлиная бородка придают ему сходство с Паном. Итак, мы сидели на лугу, лениво глядя на вершины деревьев и шпиль дере- венской церкви. Вдруг мой спутник сказал: «А вы знаете, почему этот шпиль так торчит?» Я ответил, что не знаю, и он беспечно бросил: «То же самое, что обелиски. Фалли- ческий культ». Я взглянул на него — он лежал на спине, задрав к небу козлиную бородку, — и вдруг он показался мне не Паном, а дьяволом. Не меньше секунды я чувство- вал то же самое, что чувствовали люди, когда жгли ведьм; но тут ощущение чудовищной нелепости спасло меня. «Ну конечно, — сказал я, — если бы не фаллический культ, он бы стоял на острие». Мой спутник, по-видимому, не оби- делся — кажется, он не слишком серьезно относился к сво- им научным мнениям. Мы встретились случайно, больше я его не видел и думаю, что он уже умер. Но, хотя это не имеет никакого отношения к делу, я хочу назвать вам имя этого адепта высшей мысли и знатока древних символов, во всяком случае, то имя, под которым он стал известен. Это был Луи де Ружмон80. Нелепый, как в детском стишке, образ Кентской церк- ви, стоящей на кончике шпиля, приходит мне на ум, когда я слушаю разговоры о языческих культах, и раблезианский смех спасает меня. Он помогает мне относиться к знатокам древних и новых религий, как к бедному Луи де Ружмону. Воспоминание о нем стало для меня меркой, и я пользуюсь ею, чтобы сохранить нормальный взгляд не только на хрис- тианскую церковь, но и на языческие храмы. Многие гово- рят о язычниках то, что он говорил о христианах. Современ- ные язычники жестоки к язычеству. Друзья человечества слишком строго судят о том, во что человечество верит. Теперь принято считать, что всегда и повсюду эти верова- ния сводятся к темным тайнам пола, что с самого начала они бесстыдны и бесформенны. Я этому не верю. Я никогда не увидел бы в поклонении Аполлону то, что Ружмон увидел в поклонении Христу. Я никогда не думал, что в греческом
216 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН городе царил дух, который он отыскал в кентской деревне. Все время — даже в этой последней главе о последней, упадочной поре античности — я настаиваю снова и снова, что лучшая сторона язычества победила худшую. Лучшее победило, завоевало мир, правило миром — и приближа- лось к гибели. Если мы не поймем этого, мы ничего не поймем в упадке античности. Пессимизм — не усталость от плохого, а уста- лость от хорошего. Отчаяние приходит не тогда, когда ты пресытился страданием, а когда ты пресытился весельем. Когда по той или иной причине хорошие вещи уже не служат своему делу — пища не кормит, лекарства не лечат, благо- словение не благословляет, — наступает упадок. Можно даже сказать, что в обществе, где ничего хорошего не было, нет и точки отсчета, неоткуда падать. Вот почему коммер- ческие олигархии типа Карфагена застывают осклабившимися мумиями и никогда нельзя сказать, молоды они или беско- нечно стары. Карфаген, к счастью, умер; самое страшное нападение бесов на смертных было отбито. Но что толку от смерти дурного, если умирает хорошее? Отношения Рима и Карфагена в какой-то мере повторя- лись в отношениях Рима со многими близкими ему нор- мальными народами. Не спорю, римские государственные де- ятели действительно плохо обращались с коринфскими и гре- ческими городами. Но неверно думать, что римское отвраще- ние к греческим порокам было чистым лицемерием. Я совсем не считаю римлян идеальными рыцарями — мир не знал настоящего рыцарства до христианских времен. Но я верю, что у них были человеческие чувства. Дело в том, что по- клонение природе привело греков к отвратительному извра- щению; их довела до беды худшая из софистик — софисти- ка простоты. Они пошли наперекор естеству, поклоняясь природе, отошли от человечности, превознося человека. Ко- нечно, в определенном смысле Содом и Гоморра лучше, че- ловечнее Тира и Сидона. Когда мы вспоминаем бесов, по- жирающих детей, мы понимаем, что даже греческий разврат
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК 217 лучше пунического сатанизма. Но мы ошибаемся, если в от- вращении к разврату увидим чистое фарисейство. Расска- жите про культ Ганимеда81 юноше, которому посчастливи- лось вырасти нормальным и мечтать о любви. Он даже не будет шокирован — ему просто станет противно. И это первое впечатление окажется правильным. Наше циничное равнодушие — просто обман зрения, иллюзия привычности. И нет ничего странного в том, что по-сельски чистые рим- ляне содрогались от одних слухов о таких делах — содрога- лись почти так же, как от жестокости Карфагена. Именно потому, что гнев их был меньше, они не разрушили Ко- ринф, как разрушили Карфаген. Но если вы все же считае- те, что плохое отношение к грекам было вызвано только го- сударственными и торговыми интересами, я скажу вам, что, как ни прискорбно, вы не понимаете некоторых вещей и потому вам не понять латинян. Вы не понимаете демокра- тии, хотя, без сомнения, много раз слышали это слово и не- редко произносили его. Всю свою мятежную жизнь Рим тянулся к демократии; ни государство, ни политика ничего не могли сделать, не опираясь на демократию — на ту де- мократию, которая прямо противоположна дипломатии. Именно благодаря римской демократии мы знаем так много о римской олигархии. Современные историки не раз пыта- лись объяснить славу и победы Рима продажностью и деля- чеством — словно Курций82 подкупил македонских воинов или консул Нерон обеспечил себе победу из пяти процентов. Однако о пороках патрициев мы знаем только потому, что плебеи их разоблачали. Карфаген был пропитан сделками и подкупом. Но там не было толпы, которая посмела бы на- звать своих правителей взяточниками. Римляне были слабы, римляне грешили, как все лю- ди, — и все же возвышение Рима действительно было воз- вышением здравомыслия и народности. Особенно здравой и народной была ненависть к извращению; у греков же оно вошло в обычай. Оно до того вошло в обычай, стало литера- турной условностью, что римские писатели и сами подража-
218 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН ли ему. Но это — одно из непременных осложнений сно- бизма; а глубже, за пленкой моды, дух этих двух сообществ был совершенно различен. Действительно, Вергилий взял темы из Феокрита; но вряд ли кому-нибудь покажется, что их пастухи похожи. Сам Вергилий воспевает прежде всего естественные, нравственные н здоровые вещи — умерен- ность, патриотизм, сельскую честь. Ведя рассказ об осени древнего мира, я хотел бы остановиться подробнее на имени того поэта, который в таком высоком смысле воплотил зре- лость и ясную печаль осени. Всякий, прочитавший хоть не- сколько строчек Вергилия, знает: кто-кто, а он понимал, что значит для человечества нравственное здоровье. Две черты великого римского поэта особенно важны для нашей темы. Во-первых, его патриотический эпос основан на падении Трои, — другими словами, Вергилий славит Трою, несмот- ря на то, что она пала. Он возвел к троянцам свой любимый народ и положил начало великой троянской традиции, кото- рая проходит через всю средневековую и современную лите- ратуру. С легкой руки Вергилия она вышла за пределы лите- ратуры и стала легендой о священном достоинстве побеж- денных. Эта традиция — одна из немногих — подготовила мир к приходу христианства и особенно — христианского рыцарства. Мужество человека, припертого к стене, помогло пронести цивилизацию сквозь бесконечные поражения Тем- ных веков и варварских войн, в которых родилось рыцар- ство; а стена эта была стеной Трои. И в средние века, и в Новое время европейцы, подобно Вергилию, возводили свои народы к героическим троянцам. Самые разные люди счита- ли великой честью называть своим предком Гектора. Никто, кажется, не пытался возводить свой род к Ахиллу. Показа- тельно даже то, что троянское имя вошло в наши святцы, и мальчиков крестят Гекторами в далекой Ирландии, а гречес- кое имя мы слышим очень редко, и звучит оно претенциоз- но. А прославление Трои тесно связано с тем духом, из-за которого многие считали Вергилия почти христианином. Словно из одного дерева сделаны два орудия Промысла —
вечный человек 219 божественное и человеческое; только деревянного коня Трои можно сравнить (и поставить рядом) с деревянным крестом Голгофы. Не так уж кощунственна дикая аллегория: младе- нец Христос на деревянной лошадке сражается с драконом деревянным мечом. Во-вторых, Вергилий по особому относился к мифоло- гии, точнее, к фольклору, к народным верованиям и сказкам. С первого взгляда ясно, что лучшее в его поэзии связано не с пышностью Олимпа, а с простыми деревенскими боже- ствами. Вероятно, полнее всего выразился этот дух в экло- гах, утвердивших навсегда прекрасную легенду об аркадских пастухах. Нам трудно это понять, потому что по воле случая его литературные условности не похожи на наши. Нет ниче- го более условного, чем жалобы на условность старой пасто- ральной поэзии. Мы не понимаем, что хотели сказать наши предки, потому что судим об их творениях со стороны. Нам смешно, что пастухов делали из фарфора, — и вот мы забы- ваем спросить, зачем их делали вообще. Мы привыкли счи- тать «веселых поселян» оперными персонажами, а следовало бы подумать, почему есть фарфоровые пастушки и нет фар- форовых лавочников, почему не вышивают на скатертях тор- говок в изящных позах, почему в опере веселятся поселяне, а не политики. Потому что древнее чутье и юмор подсказы- вали человечеству, что условности городов куда менее нор- мальны и счастливы, чем обычаи деревни. Вряд ли совре- менный поэт может написать эклогу об Уолл-стрит и невин- но резвящихся миллионерах. Ключ к тайне «веселого посе- лянина» в том, что поселяне действительно веселы. Мы в это не верим потому, что, ничего о них не зная, не можем знать и об их веселье. Конечно, настоящий пастух очень мало похож на идеального, но идеал не обязательно отрицает реальность. Чтобы создать условность, нужна традиция. Чтобы создать традицию, нужна истина. Пасторальная по- эзия, конечно, была чистой условностью, особенно в упадоч- ных обществах. Это в упадочном обществе пастухи и пас- тушки Ватто слонялись по садам Версаля. В другом упадоч-
220 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН ном обществе пастухи и пастушки заполонили бледные тво- рения эпигонов Вергилия. Но это не дает нам права отмахи- ваться от умирающего язычества, не разобравшись, чем оно жило. Мы можем сказать, что их искусство до отвращения искусственно, но они не стремились к искусственности. На- против, они поклонялись естественному и потому потерпели поражение. Пастухи умирали, потому что умирали их боги. Языче- ство жило поэзией — той поэзией, которую зовут мифоло- гией. Везде, а особенно в Италии, эта мифология и поэзия были тесно связаны с сельской жизнью, именно этой сельс- кой религии пастухи в немалой степени обязаны «сельскими радостями». Только тогда, когда общество стало умнее и стар- ше, стали видны те слабости мифологии, о которых я говорил в соответствующей главе. Религия мифов не была религией. Другими словами, она не была действительностью. Это был разгул юного мира, упивавшегося вином и любовью. Мифо- творчество выражало творческую основу человека; однако даже с эстетической точки зрения мифология давно уже ста- ла перегруженной и запутанной. Деревья, выросшие из се- мени Юпитера, стали джунглями, а не лесом; в распрях бо- гов и полубогов мог бы разобраться скорее турист, чем поэт. И не только в эстетическом смысле все это разваливалось, теряло форму; распускался цветок зла, заложенный в самом семени поклонения природе, каким бы естественным оно ни казалось. Как я уже говорил, я не верю, что поклонение при- роде непременно начинается с поклонения полу, — я не при- надлежу к школе де Ружмона и не верю, что мифология на- чинается с эротики. Но я совершенно уверен, что мифология ею кончается. Не только поэзия становилась все более без- нравственной — безнравственность становилась все более гнусной. Греческие пороки, восточные пороки, старые гнус- ности семитских бесов слетались к слабеющему Риму, как мухи на свалку. Здесь нет ничего загадочного для любого человека, пытающегося рассматривать историю изнутри. Наступает вечерний час, когда ребенку надоедает «представ-
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК 221 лять», он устал играть в разбойников или краснокожего ин- дейца. Именно тогда он мучает кошку. Приходит время в рутине упорядоченной цивилизации, когда человек устает от игры в мифологию, устает повторять, что дерево — это де- вушка, а луна влюбилась в мужчину. Результаты этой уста- лости везде одинаковы — будь то пьянство, или наркотики, или другие способы «расшевелить себя». Люди гонятся за все более странными пороками, все более страшными извра- щениями, чтобы расшевелить притупившиеся чувства. Имен- но потому кидаются они к безумным религиям Востока. Что- бы пощекотать нервы, они не остановятся и перед ножами жрецов Ваала. Они засыпают на ходу и хотят разбудить себя кошмарами. Песни крестьян звучали в лесах все тише и тише. Сельс- кая цивилизация увядала, а может быть, и увяла. Империя была организована, и в ней царил тот дух рабства, который всегда приходит с успехом организованности. Она почти до- стигла той степени рабовладения, к которой стремится наша промышленность. Вы много раз слышали и читали, что се- годня бывшие крестьяне стали чернью городов, зависящей от кино и пособий, — в этом отношении, как и во многих, мы вернулись не к юности, а к старости язычества. Сердце ушло из язычества вместе с богами очага, богами сада, поля и леса. Пан умер, когда родился Христос. Точнее, люди узнали о рождении Христа, потому что умер Пан. Возникла пусто- та — исчезла целая мифология, и в этой пустыне можно было бы задохнуться, если бы в нее не хлынул воздух теологии. Но об этом я скажу позже. Теология — это система, догма, даже если мы с ней не согласны. Мифология никогда не была догмой, никто не исповедовал ее и не отрицал. Она была на- строением; а когда настроение умерло, вернуть его никто не смог. Люди не только перестали верить в богов — они обна- ружили, что никогда в них не верили. Сумерки окутали Аркадию, и печально звенели в лесу последние ноты свирели. В великих поэмах Вергилия мы уже чувствуем эту печаль. Конечно, домашней нежностью пол-
222 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН ны многие его строчки, например та, которую Беллок счита- ет пробным камнем поэта: «Incipe, parve puer, risu congnoscere matrem»*. Но и сама семья, как и у нас, стала ломаться под грузом порабощения и перенаселения городов. Городская толпа стала просвещенной, то есть потеряла ту силу, которая помогала ей творить мифы. По всему Средиземноморью люди пытались заменить культ богов побоищами гладиаторов. Не лучше обстояли дела у интеллектуальных аристократов ан- тичности, которые бродили и беседовали со времен Сократа и Пифагора. Они начали понимать, что ходят по кругу, по- вторяют одно и то же. Философия стала забавой, а забава прискучила. Противоестественно и бесполезно сводить все на свете к чему-нибудь одному. Все — добродетель; или все — счастье; или все — судьба; или все — добро; или все — зло. Что же делать дальше? Мудрецы выродились в софистов, они загадывали загадки и переливали из пустого в порожнее. И, как всегда в такие времена, они пристрасти- лись к магии. Привкус восточного оккультизма вошел в моду в лучших домах. Если философ стал салонной забавой, поче- му бы ему не стать фокусником? В наше время нередко сетуют на то, что средиземномор- ский мир был слишком мал, что ему не хватало горизонтов, которые бы открылись перед ним, если бы он знал другие части света. Но это — иллюзия, одна из обычных иллюзий материализма. Дальше язычество пойти не может. В самом лучшем случае, в других краях оно достигло бы того же са- мого. Римским стоикам не нужно было знать китайцев, что- бы научиться стоицизму. Пифагорейцам не нужны были ин- дусы, чтобы научиться простой жизни или вегетарианству. Они уже взяли с Востока все, что могли, — даже слишком много. Синкретисты не меньше, чем теософы83, верили, что все религии — одно. Вряд ли они научились бы чему-ни- будь лучшему у ацтеков или у инков. Остальной же мир ле- * «Мальчик, мать узнавай и ей начинай улыбаться» — Вергилий, «Буколики», IV. 60. — Перевод С. Шервинского.
вечный человек 223 жал во тьме варварства. Повторю еще раз: Римская империя была высшим достижением человечества, но акведуки ее были перечеркнуты страшной таинственной надписью. Люди боль- ше ничего не могли сделать. Эта надпись сообщала не о том, что какой-то царь погиб- нет, а царство его заберет чужеземец. Сейчас показалась бы хорошей весть о войне или о поражении. Никто на свете не мог завоевать Рим, никто не мог и исправить его. Самый силь- ный город мира слабел, самые лучшие вещи становились пло- хими. Я не устану повторять, что многие цивилизации встре- тились с цивилизацией Средиземноморья, что она уже стала универсальной. Но эта универсальность никому не была нуж- на. Люди собрали все, что могли, — и этого оказалось мало. И мифологию, и философию язычества в самом прямом смыс- ле слова осушили до дна. Правда, расцветала магия, а с ней — третья возможность, которую мы назвали поклонением бесам. Но что могла она принести, кроме разрушения? Оставалась четвертая или, точ- нее, первая — та возможность, которую забыли. Я говорю о подавляющем, неописуемом ощущении, что у мира есть про- исхождение и цель, а потому — Творец. Что стало в то вре- мя с этой великой истиной в глубине человеческого созна- ния, очень трудно определить. Несомненно, некоторые стоики видели ее все ясней, по мере того как рассеивались облака мифологии: и, надо сказать, они сделали немало, чтобы за- ложить основы нравственного единства мира. Евреи все еще ревниво хранили тайну свою за высокой стеной мессианства, но для тех времен в высшей степени характерно, что некото- рые модные люди, особенно модные дамы, увлеклись иуда- измом. А очень многие именно тогда пришли к небывалому отрицанию. Атеизм стал действительно возможен в то не- нормальное время; ведь атеизм — ненормален. Он не толь- ко противоречит догме. Он противоречит подсознательному чувству — ощущению, что мир что-то да значит и куда-то идет. Лукреций, первый поборник эволюции, заменил эво- люцией Бога, открыл глазам людей беспорядочный танец
224 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН атомов, доказывающий, по его мнению, что Вселенная есть хаос84. Но ни его могучая поэзия, ни его печальная филосо- фия не заставили бы людей поверить, что он прав, если бы не то бессилие и отчаяние, с которым люди тщетно угрожали звездам, видя, как лучшие творения человечества медленно и бесповоротно сползают в болото. Нетрудно поверить, что само бытие — падение, когда видишь, как под собственной тяжестью рушатся лучшие творения человека. Люди поня- ли, что Бога нет; если бы Он был, в этот самый момент Он поддержал бы и спас мир. А великая цивилизация жила, продолжались ее скучные жестокости и скучные оргии. Наступил конец света, и хуже всего было то, что свет никак не кончался. Между всеми мифами и религиями Империи был достигнут пристойный компромисс: люди могли поклоняться кому угодно, если, ко- нечно, они соглашались покадить заодно и обожествленно- му, но терпимому Императору. В этом ничего трудного не было; вообще мир надолго потерял способность считать что- либо трудным. Где-то что-то натворили члены какой-то вос- точной секты. Это повторилось, потом повторилось опять и стало почему-то вызывать раздражение. Дело было даже не в том, что эти провинциалы говорили, хотя говорили они вещи по меньшей мере странные. Кажется, они утверждали, что умер Бог и что они сами это видели. Это вполне могло ока- заться одной из маний, порожденных отчаянием века, хотя они, по всей видимости, не находились в отчаянии. Они по- чему-то радовались и объясняли свою радость тем, что Бог разрешил им есть Его тело и пить Его кровь. По другим све- дениям, этот Бог, в сущности, не совсем умер; их извращен- ное воображение измыслило какие-то чудовищные похоро- ны, когда солнце померкло, — и зря, потому что мертвый Бог поднялся из могилы, как солнце на небе. На этот стран- ный рассказ не обращали особого внимания; люди навида- лись достаточно странных религий, чтобы заполнить ими су- масшедший дом. Однако что-то было в тоне новых сумас- шедших. Это был всякий сброд — варвары, рабы, бе дня-
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК 225 ки — в общем, люди, не стоящие внимания. Но вели они себя как воины. Они держались вместе и совершенно точно знали, что и кто именно входит в их культ; и хотя они говори- ли безупречно кротко, в их голосе звенело железо. Люди, повидавшие на своем веку немало систем и религий, не могли разгадать их тайну. Оставалось предположить, что они дей- ствительно верят в то, что говорят. Все попытки вразумить их и объяснить, что незачем огород городить из-за статуй Императора, не вели ни к чему, они словно оглохли. Словно упал метеор из невиданного металла, отличающегося на ощупь от всего, что знала Земля. Тому, кто к ним приближался, казалось, что он ударялся о камень. Со странной быстротой сновидений менялись на глазах соотношения вещей. Раньше, чем люди поняли, что случи- лось, эти безумцы кишели повсюду, от них нельзя было про- сто отмахнуться. О них перестали говорить, старались избе- гать их. Но вот мы видим новую сцену: мир содрал с них одежды и они, как прокаженные, стоят одни посреди боль- шого пространства. И снова меняется сцена, и со всех сторон нависли тучи свидетелей, ибо странные вещи творятся с ними. Для безумцев, принесших благую весть, выдуманы новые пытки. Пресыщенное общество словно исследует, почему же мир так взбесился из-за людей на арене; амфитеатр буйству- ет вокруг них, но они стоят неестественно прямо и спокойно. И тогда, в этот темный час, падает на них впервые ослепи- тельный свет, белый огонь, который они пронесли сквозь сумерки истории. Этим светом, как ударом молнии, язычни- ки отделили их от себя и увенчали навеки. Враги восславили их и сделали еще необъяснимей. Ореол ненависти окружил Церковь Христову.
Часть II О ЧЕЛОВЕКЕ, КОТОРЫЙ ЗОВЕТСЯ ХРИСТОМ Глава I БОГ В ПЕЩЕРЕ Эта книга начинается пещерой; именно с пещерой связы- вают ученые жизнь первобытного человека, и в пещере нашли древнейшие изображения животных. Вторая половина чело- веческой истории, подобная новому сотворению мира, тоже* начиналась в пещере. И животные были тут, потому что пе- щера эта служила стойлом для горных жителей у Вифлеема , там и сейчас загоняют скот на ночь в такие ущельица и гроты. Именно здесь, под землей, приютились двое бездомных, ког- да хозяева переполненных гостиниц захлопнули перед ними двери. Здесь, под самыми ногами прохожих, в погребе мира, родился Иисус Христос. Господь наш тоже был пещерным человеком. Он тоже рисовал странных, пестрых существ на стене мироздания; но Его рисунки обрели жизнь. Легенды и поэмы, которым нет и не будет конца, повто- ряют на все лады немыслимый парадокс: руки, создавшие
вечный человек 221 солнце и звезды, не могли дотянуться до тяжелых голов осла и вола. На этом парадоксе, я сказал бы даже, на этой шутке зиждется вся поэзия нашей веры; и, как всякую шутку, уче- ные ее не замечают. Они скрупулезно растолковывают, сколь невероятно то, что мы сами подчеркиваем с вызовом, даже со смехом; они снисходительно объясняют, сколь дико то, что мы сами зовем немыслимым; они говорят, что это слиш- ком хорошо, чтобы сбыться, — но ведь это сбылось. О кон- трасте между всемогуществом и детской беспомощностью говорили, пели и кричали тысячи раз в гимнах, колядках, кар- тинках, действах, песнях и проповедях, и нам вряд ли нужен ученый, чтобы мы заметили некую странность. Все же я не- много поговорю о ней, потому что она тесно связана с моей темой. В наше время очень любят подчеркивать роль воспи- тания в жизни, психологии — в воспитании. Нам непрерыв- но твердят, что первые впечатления формируют характер, и очень беспокоятся, как бы вкус ребенка не был отравлен на всю жизнь плохо раскрашенной игрушкой, нервная систе- ма — расшатана неблагозвучной считалкой. Однако нас со- чтут тупыми догматиками, если мы скажем, что есть разница между тем, кто воспитан в христианстве, и другими людьми. Всякий католический ребенок знает по картинкам, всякий протестантский ребенок знает по рассказам о немыслимом сочетании понятий; оно поистине становится одним из его первых впечатлений. Эта разница не теологическая, а психо- логическая, она долговечней и прочней богословских убеж- дений. Она, как любят говорить ученые, неискоренима. Для любого агностика или атеиста, знавшего в детстве Рожде- ство, хочет он того или нет, связаны на всю жизнь два поня- тия, которые для большей части человечества весьма далеки друг от друга: ребенок и неведомая сила, которая поддержи- вает звезды. Инстинктом и воображением он соединит их даже тогда, когда разум его не увидит в этом смысла. Для него всегда будет привкус веры в изображении матери с ре- бенком, привкус жалости и беззащитности в страшном име- ни Божием. Но эти понятия связаны не для всех. Они не
228 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН связаны для китайцев или древних греков, даже таких вели- ких, как Аристотель и Конфуций. Связывать Бога с младен- цем ничуть не логичней, чем связывать тяготение с котен- ком. Для нас они связаны Рождеством, потому что мы — христиане по психологии, если не по убеждению. Это соче- тание идей, как теперь говорят, меняет в корне*нашу приро- ду. Тот, кто знает это, отличается от незнающего. Я совсем не хочу сказать, что он лучше, — мусульманин или еврей могут быть лучше его. Просто в его гороскопе пересекаются две линии; всемогущество и беспомощность, божественность и детство рифмуются для него, и это созвучие не померкнет от тысяч повторений. Да, в Вифлееме поистине сошлись про- тивоположности. В пещере было положено начало тому, что придает хрис- тианству такую человечность. Если бы людям понадобился образец бесспорного, неиспорченного христианства, они бы, наверное, выбрали Рождество. Но Рождество очевиднейшим образом связано с тем, что считают (никак не пойму, поче- му) спорным и надуманным, — с поклонением Пречистой Деве. Взрослые моего детства требовали убрать из церквей Ее статуи с Младенцем. После долгих препирательств при- мирились на том, что отняли у Нее Младенца, — хотя, если рассуждать логически, с их собственной точки зрения, это должно быть еще хуже. Может быть, Мать не так опасна, если Ее обезоружить? Во всяком случае, все это похоже на притчу. Нельзя отделить статую матери от новорожденного ребенка, младенец не может висеть в воздухе, собственно говоря, вообще не может быть статуи младенца. Точно так же не можем мы подумать о Нем, не думая о Матери. В обык- новенной, человеческой жизни мы не можем прийти к ново- рожденному, не придя тем самым к его матери; мы можем общаться с ним только через мать. Отнимите Христа у Рож- дества или Рождество у Христа, иначе вам придется сми- риться с тем, что святые головы — рядом и сияния их почти сливаются, как на старых картинах.
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК 229 Можно сказать, как ни грубо это звучит, что в тот час, в той складке или трещине серой горы мир был вывернут наизнанку. Раньше благоговейные и удивленные взоры об- ращались как бы наружу, с этих пор обратились внутрь, к самому маленькому. Бог был вовне, оказался в центре, а центр — бесконечно мал. С этих пор спираль духа центро- стремительна, а не центробежна. Во многих смыслах наша вера — религия маленьких вещей. Я уже говорил, что Предание — ив книгах, и в картинах, и в легендах — от- дало дань парадоксу о Боге в яслях. Наверное, меньше го- ворилось о Боге в пещере. Как ни странно, о пещере вооб- ще говорили мало. Рождество Христово переносили в лю- бую страну, в любую эпоху, в любой ландшафт и город, подгоняли к самым разным обычаям и вкусам, — и, это очень хорошо. Всюду мы видим хлев, но далеко не всю- ду — пещеру. Некоторые ученые по глупости нашли про- тиворечие между преданием о яслях и преданием о пещере, Чем доказали, что не были в Палестине. Им мерещится различие там, где его нет, но они не видят его там, где оно есть. Когда я читаю, например, что Христос вышел из пе- щеры, как Митра из скалы, мне кажется, что это пародия на сравнительное изучение религий. В каждом предании, даже ложном, есть суть, есть самое главное. Предание о божестве, появляющемся, как Паллада, в расцвете сил, без матери, без детства, по сути своей не похоже на рассказ о Боге, родившемся как самый простой ребенок и совершен- но зависевшем от Матери. Мы можем отдать предпочте- ние любому из этих преданий, но не можем отрицать, что они — разные. Отождествлять их из-за того, что в обоих есть скала, так же нелепо, как приравнивать потоп к Кре- щению, потому что и там и здесь есть вода. Миф Рож- дество или тайна, пещера играет в нем совсем особую роль — она говорит о том, что Бог наш был бездомным изгоем. Однако о пещере вспоминают реже, чем о других атрибутах Рождества.
230 ГИЛБЕРТ КИИТ ЧЕСТЕРТОН Причина проста и связана с самой природой возникшего тогда мира. Нелегко увидеть и описать новое измерение. Христос не только родился на земле — Он родился под землей. Первое действие божественной трагедии разверты- валось не выше зрителя, а ниже, на темной потаенной сце- не. Почти невозможно выразить средствами искусства од- новременные действия на разных уровнях бытия. Что-то по- добное могли изобразить в средние века; но чем больше уз- навали художники о реализме и перспективе, тем труднее им становилось изобразить ангелов в небе, пастухов на хол- мах, сияние в самом холме. Может быть, к этому чближе всего подошли средневековые гильдии, которые возили по улицам вертеп в три этажа, где наверху было небо, внизу ад, а посредине — земля. Но в вифлеемском парадоксе внизу было небо. В этом одном — дух мятежа, дух перевернутого мира. Трудно выразить или описать заново, как изменила саму идею закона и отношение к отверженным мысль о Боге, рожден- ном вне общества. Поистине после этого не могло быть ра- бов. Могли быть и были люди, носящие этот ярлык, пока Церковь не окрепла настолько, чтобы его снять, но уже не могло быть язычески спокойного отношения к рабству. Лич- ность стала ценной в том особом смысле, в каком не может быть ценным орудие, и человек не мог более быть орудием, во всяком случае — для человека. Эту народную, демокра- тическую сторону Рождества предание справедливо связы- вает с пастухами — крестьянами, которые запросто беседо- вали с Владычицей небес. Но с пастухами связано не только это, с ними связано и другое — то самое, о чем я говорил раньше и что замечали нечасто. Люди из народа — такие, как пастухи, — везде и по- всюду создавали мифы. Это они испытывали прежде всех не тягу к философии или сатанизму, а ту потребность, о которой мы говорили, — потребность в образах, приключениях, фан- тазии, в сказках, подобных поискам, в соблазнительном, даже мучительном сходстве природы с человеком, в таинственной
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК 231 значимости времен года и определенных мест. Они прекрас- но поняли, что луг или лес мертвы без повести, а повесть — без героя. Но сухая разумность уже покушалась на неразум- ные сокровища крестьян, точно так же как рабовладение по- кушалось на их дома и земли. Крестьянские сообщества за- волакивал сумрак скорби, когда несколько пастухов нашли то, что искали. Повсюду, кроме этого места, Аркадия увяда- ла. Умер великий Пан, и пастухи разбрелись, как овцы. Но, хотя никто об этом не ведал, близился час свершения. Хотя никто об этом не слышал, далеко, в диких горах, кто-то зак- ричал от радости на неведомом языке. Пастухи обрели Пас- тыря. То, что они нашли, было очень похоже на то, что они искали. Народ ошибался во многом, но он не ошибался, ког- да верил, что у святыни есть дом, а божеству ведомы грани- цы пространства и времени. Дикарь, создавший нелепейшие мифы о спрятанном в коробочке солнце или о спасенном боге, которого подменили камнем, ближе к тайне пещеры, чем го- рода Средиземноморья, примирившиеся с холодными отвле- ченностями. Он понял бы лучше, что случилось в мире, чем те, в чьих руках становилась все тоньше и тоньше нить Пла- тонова идеализма или Пифагоровой мистики. Пастухи на- шли не Академию и не совершенную республику85. Они на- шли наяву свой сон. С этого часа в мире не может быть ми- фов; ведь мифотворчество — это поиски. Все мы знаем, что народ в рождественских мираклях и песнях одевал пастухов в костюмы своей страны и представ- лял Вифлеем своей родной деревней. Большинство из нас понимает, как это точно, мудро и тонко, как много здесь хри- стианского, католического чутья. Многие видели грубый де- ревенский Вифлеем, но мало кто помнит, каким он был у тех, чье искусство кажется нам искусственным. Боюсь, в наше время не всем понравится, что во времена классицизма акте- ры и поэты одевали пастухов пастушками Вергилия. Но и они были правы. Превращая Рождество в латинскую экло- гу» они нащупали одну из самых важных связей человече-
232 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН ской истории. Мы уже говорили, что Вергилий воплотил дух здорового язычества, победившего нездоровое язычество человеческих жертв. Но даже его здравая добродетель забо- лела тяжелой болезнью, и спасти ее могла только находка пастухов. Если мир устал от безумия, его может спасти лишь здравомыслие. Но он устал от здравомыслия; что же могло излечить его, если не то, что излечило? Не так уж нелепо представлять себе рождественскую радость аркадских пас- тушков. В одной из эклог Вергилия принято видеть пророче- ство о Рождестве86. Но и по другим эклогам, по самой инто- нации великого поэта мы чувствуем: его бы обрадовало то, что случилось в Вифлееме. В строке «Incipe, parve puer, risu congnoscere matrem» звучит что-то большее, чем нежность Италии. Аркадские пастушки нашли бы в этой пещере все то, что было хорошего в последних преданиях латинян; толь- ко вместо куклы, сторожащей и скрепляющей семью, они обрели бы родившегося в семье Бога. И они, и все мифот- ворцы смело могли радоваться: здесь сбылось не только все мистическое, но и все вещественное в мифах. У мифологии много грехов, но она весома и телесна, как Воплощение. Те- перь она могла бы воскликнуть: «Мы видели Бога, и Бог нас видел!» Античные пастушки могли плясать на холмах, по- смеиваясь над философами. Однако и философы слышали. Я не перестану удивляться старой повести о том, как, увенчанные величием царей, облаченные тайной магов, они пришли сюда из восточных стран. Истина, называемая пре- данием, мудро подарила им безвестность, и они остались для нас таинственными, как их прекрасные имена — Мельхиор, Каспар, Балтазар. С ними пришел весь мир учености, счи- тавшей звезды в Халдее, созерцавшей солнце в Персии; и мы не ошибемся, приписав им любопытство — перводвига- тель ученых. Они могли бы воплощать тот же идеал, если бы звались Конфуцием, Пифагором, Платоном; они были из тех, кто ищет не сказки, но истины. Их жажда истины была жаж- дой Бога, и они тоже получили свое. Для философов, как и для мифотворцев, Вифлеем восполнил неполное.
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК 233 Самые мудрые могли бы прийти туда, как и пришли вол- хвы, и подтвердить то, что было истинного в их учениях, пра- вильного — в их раздумьях. Конфуций нашел бы здесь но- вые основания семьи, Будда увидел бы отречение от звезд, а не от алмазов — от Божеского, а не от царского сана. Муд- рецы имели бы или обрели бы право сказать, что в их учени- ях есть истина. Но они пришли бы сюда учиться. Они при- шли бы пополнить свои учения тем, о чем и не думали; урав- новесить свой несовершенный мир тем, против чего, быть может, возражали. Будда явился бы из безличного рая по- клониться Личности. Конфуций оставил бы поклонение пред- кам, чтобы поклониться Младенцу. Мы должны понять, что новая Вселенная оказалась вме- стительнее старой. В этом смысле возникновение христиан- ства шире сотворения мира — того мира, что был до Хрис- та. Христианский мир включает и то, что уже было, и то, чего не было раньше. Хороший пример — китайское почи- тание старших. Никто не усомнится, что разумное почтение к родителям входит в Завет, по которому Сам Бог подчи- нялся в детстве родителям, «был в повиновении у них»87. Но и они подчинялись Ему, этого не найдешь у китайцев. Мла- денец Христос не похож на младенца Конфуция — в нашем мистическом чувстве Он останется младенцем навсегда. И я не знаю, что бы делал Конфуций с деревянным младенцем, если бы он ожил в его руках, как ожил он в руках святого Франциска. В Церкви есть то, чего нет в мире. Мир сам по себе не может обеспечить нас всем. Любая другая система узка и ущербна по сравнению с Церковью; это не пустая похваль- ба, это — реальность. Найдем ли мы поклонение Младенцу У стоиков или сторонников Конфуция? Найдем ли у мусуль- ман Марию — Мать, не знавшую мужа и славнейшую сера- фим? Найдем ли у тибетских монахов архистратига Михаи- ла, воплотившего для каждого воина честь меча? Святой Фома Аквинат привел в систему всю ученость и разумность, и даже рациональность христианства. Аристотель тоже дос-
234 ГИЛБЕРТ КИИТ ЧЕСТЕРТОН тиг вершин разума, однако Аквинат мог понять самые слож- ные доводы Аристотеля, но Аристотель вряд ли бы понял мистические отступления Фомы. Даже если вы не сочтете христианского философа более великим, чем языческий, вам придется признать его более широким. То же самое относит- ся и к любой философии, ереси, движению. Что бы делал трубадур Франциск среди кальвинистов или утилитаристов Манчестерской школы?88 Но Боссюэ и Паскаль89 не усту- пали в строгой рассудительности ни кальвинистам, ни утили- таристам. Что делала бы Жанна д’Арк среди квакеров, ду- хоборов, толстовцев? Но многие наши святые отдали жизнь, проповедуя мир и предотвращая брань. Как ни бьются над этим современные синкретисты, им не удается создать ниче- го, что было бы шире Церкви. Всякий раз они просто выбра- сывают что-нибудь не из Церкви, а из жизни: знамя, или харчевню, или детскую книжку про рыцарей, или плетень в конце поля. Теософы строят пантеон — но это пантеон для пантеистов. Они созывают парламент вер, думая объединить всех людей, — и объединяют всех умников. Такой самый пантеон был построен у Средиземного моря почти две тыся- чи лет тому назад, и христианам предложили поставить Хри- ста бок о бок с Юпитером, Митрой, Озирисом, Аттисом, Аммоном. Они отказались, и переломилась история. Если бы они согласились, и они, и весь мир попали бы в ту тепло- холодную мутную жидкость, в которой уже растворялись мифы и мистерии. Но они отказались — и мир спасся. Мы не поймем, что такое Церковь и почему с давних пор так зве- нит ее голос, если не поймем, что однажды мир чуть не погиб от широты взглядов и братства всех вер. Для нас очень важно, что волхвы — мудрецы и мисти- ки — искали нового и нашли то, чего не искали. Ощущение неожиданности живет до сих пор в предании о Рождестве и даже в каждом рождественском празднике. Находка волх- вов — как научное открытие. Для других участников этого действа — для ангелов, для Матери, для пастухов и для во- инов Ирода — все было, наверное, проще и сверхъестествен-
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК 235 нее, трогательней и грубее. Но что искали мудрецы, как не мудрость? Мудрецам нужен свет разума, и они увидели свет. Они увидели, что мудрость церкви объемлет все, а мудрость мудрецов — не все. Если бы Платон, Пифагор и Аристо- тель постояли хоть минуту в свете, который шел из малень- кой пещеры, они бы поняли, что свет их собственных уче- ний — полумрак. Я далеко не уверен, что они об этом не догадывались. Философия, как и мифология, была похожа на поиски. Именно потому волхвы так таинственны и вели- чавы. Они нашли и открыли, что религия — шире филосо- фии и что в маленькой пещере уместилась вся широта рели- гии. Вот почему нас так поражает все, что случилось в пеще- ре. Когда мы читаем или думаем об этом, наши чувства по- детски просты, наши мысли — бесконечно сложны, и мудрость не поможет нам свести концы с концами, если Младенец — Отец, а Мать — Ребенок. Мифология пришла с пастухами, философия — с волх- вами. Но нельзя забывать о третьей стихии — о ней никогда не забывает наша вера и никогда не примиряется с ней. В пер- вых сценах присутствовал враг, испоганивший мифы развра- том и обративший мудрость в неверие. Сейчас он отвечал на прямой вызов и сам действовал прямо, а как он действует, мы уже видели. Говоря о сознательном бесопоклонстве, я рассказывал, как ненавидели детей, как приносили людей в жертву, и меньше сказал о том, как культ зла подтачивал исподволь здоровое язычество, отравлял непристойностью поэзию и обращал в безумие царственную спесь. В вифлеем- ском действе проявились и прямое, и косвенное его влияние. Правитель, подчиняющийся Риму, возможно, одетый, как римлянин, и живущий по римскому обычаю, почувствовал в этот час, что из глубин его души поднимаются странные стра- сти. Все мы знаем о том, как Ирод, встревоженный слухами о сопернике, припомнил жестокости азиатских деспотов и приказал перебить всех детей. Каждый знает об этом; но не каждый заметил, как тесно связано это с историей удиви- тельных человеческих верований. Не каждый заметил, как
236 ГИЛБЕРТ КИИТ ЧЕСТЕРТОН знаменательна эта бойня рядом с коринфскими колоннами и римскими плитами порабощенного мира, покрытого лоском цивилизации. Когда темная страсть обуяла Ирода, провидец узрел бы за его плечом огромный мрачный призрак, страш- ную морду Молоха, ожидающего последней жертвы от пра- вителя из Симова рода90. На первом пиру христианства на свой собственный лад пировали и бесы. Если мы забудем об этом, мы не поймем не только сути христианства, но и сути Рождества. Для нас Рождество еди- но и по-детски просто. Однако,- как и все в христианстве, оно и очень сложно. В нем есть и смирение, и веселье, и благо- дарность, и мистический трепет, и, кроме всего этого, бдение и беда. Это не только праздник миротворцев, как не только праздник весельчаков. Рождество не больше похоже на ин- дийскую мирную конференцию, чем на скандинавский зим- ний пир. В нем есть вызов, тот самый, из-за которого звон колоколов так похож на залп победы. Неописуемый дух, ко- торый мы зовем рождественским, — словно дым взрыва, прогремевшего в холмах Иудеи почти две тысячи лет назад. Мы и сейчас узнаем его безошибочно, и он слишком непов- торим, чтобы определить его словом «мир». По самой своей природе радость в пещере подобна ликованию в крепости или в тайном пристанище изгоя. Здесь прятались от врага, а враг уже ступал по каменным складкам, нависшим над ними, как небо; копыта Иродовых коней уже гремели над головой Спа- сителя. Скажу больше: ясли подобны передовому посту ла- зутчика, который смотрит, притаившись, на вражескую зем- лю. Под башни и дворцы подведен подкоп. Недаром чув- ствовал царь Ирод, что под ним разверзлась земля. Наверное, это самая тайная из тайн рождественской пе- щеры. Люди ищут под землею ад, здесь под землею — небо. Мир перевернулся; с этих пор все великое может действо- вать только снизу. Король может вернуть корону только мя- тежом. Церковь, особенно вначале, была не столько влас- тью, сколько мятежом против князя мира сего. Оптимистов, отождествляющих усовершенствование с удобством, немало
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК 237 раздражает мысль о том, что мы в свое время попали под власть узурпатора. Но именно из-за того, что опасность впол- не реальна, Благая Весть стала поистине благой и новой. Олимп неподвижным облаком стоял в небе, мудрость воссе- дала на престоле, когда Христос родился в пещере, а хрис- тианство — в катакомбах. Они прятались под землей — вот он снова, странный и мятежный дух: нашу веру и презирают, и боятся. Пещера — только нора, в которую может забиться всякий сброд; но в ней — сокровище, которое не могут отыскать тираны. Свя- тое Семейство укрылось здесь, потому что хозяин постояло- го двора о нем не вспомнил и потому что о нем не забыл царь. То же самое мы вправе сказать и о первых христианах. Их боялись, когда они еще ничего не значили, во всяком слу- чае — ничего не могли. Тихо, почти тайно они бросили вы- зов; они вышли из-под земли, чтобы сокрушить землю и небо. Они не собирались разрушать громады из мрамора и золо- та — они смотрели сквозь них, как сквозь стекло. Христиан обвиняли в том, что они подожгли Рим; но клеветники бли- же к сути христианства, чем те, кто считает его каким-то эти- ческим обществом, которое немножко мучили за прописные истины или недолюбливали за безответность. Ирод играет немалую роль в Вифлеемском действе: из-за его угрозы мы узнаем, что Церковь гонима с самого начала и борется за свою жизнь. Многим покажется, что это как-то несозвучно Рождеству, — но именно так звучат рождествен- ские колокола. Многие считают, что самая мысль о крестовом походе позорит крест — что ж, значит, он опозорен с колыбе- ли. Сейчас я не собираюсь вести отвлеченные споры о том, нравственно ли бороться. Я просто хочу показать, какие поня- тия входят в нашу веру, и заметить, что все они приняли чет- кую форму уже в рождественском действе. Их три, в обычной жизни они глубоко различны, только христианство может их связать. Во-первых, человеку нужно, чтобы небо было опре- деленным и даже уютным, как дом. Поэты и язычники, творя свои мифы, пытались рассказать нам, что бог может обитать в
238 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН этом, вот этом мифе, что волшебное царство — реальная стра- на, а возвращение призрака может воскресить тело. Сейчас я говорю не о том, что рационалисты не желали считаться с этой жаждой; я говорю лишь о том, что язычники не могли жить, пока ее не удовлетворят. В истории Вифлеема и позже Иеру- салима этого духа не меньше, чем в истории Делоса и Дель- фов91, но им и не пахнет во Вселенной Лукреция и Герберта Спенсера92. Во-вторых, наша философия шире всех других философий, бесконечно шире учения Спенсера и даже Лукре- ция. Христианство смотрит на мир через тысячу окон, а древ- ние стоики или наши агностики — через одно. Оно смотрит на жизнь глазами самых разных людей. У него найдется ключ для всех настроений, для всех человеческих типов, ему ведомы тайны психики, бездны зла, оно умеет отличать ложное чудо от истинного, а его тонкость, такт, воображение — многооб- разны, как реальная жизнь, которую не охватишь заунывны- ми или бодрыми трюизмами древней и новой этики. Многое накопилось в нем со времен Аквината, но и святому Фоме было бы тесно в мире Конфуция или Конта. И наконец, в-третьих, наша вера не только вещественней поэзии и вместительней фи- лософии — в ней есть еще и вызов, есть борьба. Она доста- точно широка, чтобы принять любую истину, но не примет заб- луждения. Любой человек любым оружием может бороться с нею и за нее; она старается как можно лучше узнать и понять то, против чего борется: но никогда не забывает, что ведет борь- бу. Она возвещает мир на земле, но всегда помнит, что была война в небесах. Эту троицу истин воплотили в рождественском действе пастухи, волхвы и царь, воевавший против младенцев. Про- сто неверно, что в других религиях и философиях есть это все; нельзя даже сказать, что они на это претендуют. Буд- дизм, может быть, не менее мистичен, но он и не хочет стать таким же воинственным. Ислам воинствен, но он и не думает стать таким же тонким и возвышенным. Конфуцианство удов- летворяет потребность мудрых в разумности и порядке, но оно и не собиралось удовлетворять тоску по чуду и тайне, по святости конкретных вещей. Ни один языческий миф или
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК 239 философская притча не трогают нас так сильно, как само слово «Вифлеем». Ни один рассказ о рождении бога или детских годах мудреца не стал Рождеством и даже не похож на него. Он всегда или слишком холоден, или слишком фриволен, или слишком разумен, или груб, или утончен. Слушая его или читая, никто из нас, что бы он ни думал, не ощущает, что пришел домой. Мы можем восхищаться его красотой, или глубиной, или чем-нибудь еще, но не всем сразу. В том-то и дело, что предание о Рождестве, в отличие от всех преданий, не обращает наши мысли и чувства к величию — к тем ис- ключительным, особенным созданиям, которые зовутся бо- гами и героями, пусть даже самого возвышенного и здравого толка. Оно не гонит нас куда-то вдаль, на край света. Скорее можно сказать, что оно возникает изнутри, встает из тайни- ков сознания; так трогают нас маленькие вещи или тихие добродетели бедных. Мы находим забытую комнату в глу- бине нашего дома, открываем дверь — и видим свет; отка- пываем что-то в глубине сердца — и попадаем в край добра. Сложено это не из того, что мир назвал бы крепким; вернее, крепость в легкости, в невесомости, все это было в нас, но вдруг мимолетное чувство стало вечным. Это было минутной слабостью, а стало силой и спасением. Несмелая речь и за- бытое слово окрепли навек, когда волхвы вернулись в даль- ние страны и умолкли шаги пастухов, а под слоями тьмы и камня осталось то, что человечней человечности. Глава II ЗАГАДКИ ЕВАНГЕЛИЯ 1' Чтобы понять эту главу, надо вспомнить, в чем суть этой книги. Вся она держится на доказательствах, которые при- нято называть «reductio ad absurdum»*. Ведь я хочу пока- зать, что положения рационалистов несравненно нелепее на- * Сведение к абсурду (лат.).
240 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН ших, а для этого надо хоть на время принять эти положения. Так, в первой части я допускал, что человек — животное, и он оказывался более достойным удивления, чем если бы я признал его ангелом. В точно таком же смысле я попытаюсь сейчас допустить, что Христос был человеком. Я отойду на время от моих собственных, гораздо более ортодоксальных взглядов и попытаюсь представить, что бы почувствовал тот, кто прочитал бы Евангелие как повесть о незнакомом чело- веке. Мне хотелось бы показать, что такое чтение (если оно и впрямь беспристрастно) приведет если не к вере, то к рас- терянности, из которой нет выхода, кроме веры. И потому в этой главе я отойду от духа моей веры, откажусь даже от тона, который счел бы наиболее уместным, и постараюсь встать на место гипотетического читателя, впервые открыва- ющего Евангелие. Нелегко воспринять Новый Завет как новость. Очень и очень трудно принять Благовествование как весть. К счас- тью и к несчастью, Евангелие обросло для нас тысячами тол- кований и ассоциаций; ни один человек нашей цивилиза- ции — как бы он ни относился к христианству — не может прочитать его так, словно никогда о нем не слышал. Конеч- но, Новый Завет — не аккуратный томик, свалившийся с неба. Авторитет Церкви отобрал его среди обширной лите- ратуры ранних христиан. Но сейчас я говорю о другом: нам трудно, почти невозможно читать все эти знакомые слова так, как они написаны, не соскальзывая к привычным ассоциа- циям. Должно быть, именно потому современные толкова- ния Евангелия так далеки от истины; и мне кажется порой, что критики Нового завета никогда его не читали. Все мы слышали много раз (люди, наверное, не устанут говорить об этом), что Иисус Нового Завета — милости- вейший и кротчайший из всех друзей человечества, но Цер- ковь сковала Его гнусными догмами, окружила суеверными страхами и лишила человечности. Рад повторить, что это не- измеримо далеко от истины. Христос церковного Преда- ния — кроток и милостив, у Христа Священного Писания
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК 241 немало и других черт. Конечно, и в Евангелии Он жалеет нас, и от красоты Его слов может разбиться сердце. Но это далеко не единственные Его слова. В предании же, в тех об- разах, которые дает нам Церковь, Он говорит едва ли не только эти слова любви. Причина тому проста и безупречно правильна. Большинство людей — бедны, большинство бед- ных — унижены, и непременно нужно напомнить им о бес- предельной жалости Господней. Этот дух сострадания — первое, что заметит и даже осудит безбожник в Pieta93 или в Сердце Христовом. Может быть, искусство уже Писания, но инстинкт его точен. Страшно и представить себе статую Христа во гневе. Невыносимо подумать, что, обогнув угол, увидишь на рыночной площади это Лицо таким, каким виде- ли Его порождения ехиднины94. Не следует осуждать Цер- ковь за то, что она показывает нам Его в другие, милостивые минуты. Но помните и поймите: тому, кто узнает о Христе от Церкви, Он покажется более мягким, чем тому, кто узна- ет о Нем из Писания. У человека, впервые открывшего Еван- гелие и ничего не слышавшего о Христе, сложится совсем другое представление. Многое покажется загадочным, кое- что непоследовательным, но далеко не только кротость уви- дит и почувствует он. Евангелие захватит его и потому, что о многом придется догадываться, а многое потребует объясне- ний. Он найдет там немало насмешливых намеков, таинствен- ных умолчаний, внезапных действий, без сомнения, очень значительных, но он не поймет их значения. Он увидит, что буря Иисусова гнева разражается далеко не всегда там, где мы ожидаем. Петр церковного предания — тот, кому Хрис- тос говорил: «Паси агнцев Моих»95, — мало похож на того, кому Он крикнул в непонятном гневе: «Отойди от Меня, сатана!»96 Христос с любовью и жалостью плачет над Иеру- салимом, который должен Его убить; мы не знаем, почему Он ставит ниже Содома тихую Вифсаиду.97 Я намеренно не касаюсь всех верных и неверных толко- ваний, я просто хочу представить, что чувствовал бы чело- век, сделавший то, о чем нам столько твердили, — прочи-
242 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН тавший Евангелие «без всех этих догм и доктрин». Я думаю, он нашел бы там немало такого, что покажется не правовер- ным, а кощунственным. Он увидел бы поистине реалисти- ческие рассказы, но только о том, что мы зовем сверхъесте- ственным. Ведь Иисус Нового Завета предстает «челове- ком дела» лишь тогда, когда изгоняет бесов. Нет ничего крот- кого и мягкого, нет ничего похожего на привычную для нас мистику в Его тоне, когда Он говорит: «Замолчи и выйди из него»98. Скорее тут вспомнишь властного укротителя или умного врача, умеющего сладить с опасным маньяком. Все это я говорю для примера, я не хочу ни спорить, ни объяс- нять; я просто описываю чувства человека, свалившегося с луны, для которого Новый Завет — новый. Вероятно, такой читатель заметил бы, что если все это — история человека, то она очень странная. Я говорю сейчас не о страшной ее кульминации и не о том, как она обернулась победой. Не говорю я и о том, что принято называть чудеса- ми, — тут сами ученые запутались. Раньше считали, что чу- деса бывали только в старину, теперь — что они начались в наше время. Раньше думали, что чудесные исцеления пре- кратились с первыми христианами; теперь склонны думать, что они начались с «Христианской науки»99 . Я говорю сей- час о незаметных, во всяком случае почти незаметных, ве- щах. В Евангелии очень много событий, которые никто не стал бы выдумывать, потому что никто, в сущности, не зна- ет, что с ними делать. Например, есть там огромный про- бел — нам почти неизвестно, как жил Христос до тридцати лет. Вряд ли кто-нибудь стал бы это выдумывать, чтобы что- то доказать, кажется, никто и не пытался сделать это. Умол- чание потрясает нас — но как факт, не как притча. По пра- вилам мифотворчества и героепоклонства, скорее нужно было бы сказать (если я не ошибаюсь, так и говорили некоторые авторы апокрифов), что Христос понял и начал Свою мис- сию в исключительно раннем возрасте. Однако, как ни стран- но, Тот, Кто меньше всех людей нуждался в приуготовле- нии, готовился дольше всех. Что это, акт высшего смирения
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК 243 или некая истина, чей отсвет мы видим в том, что у высших существ длиннее детство? Не будем строить догадок; я про- сто хочу показать на этом примере, что многое в Евангелии ничего не подкрепляет, тем более не иллюстрирует признан- ных религиозных догм. История Христа ничуть не похожа на то, что принято называть «простым, не испорченным Цер- ковью Евангелием». Я сказал бы скорее, что Евангелие — таинственно, Церковь — разумна; Евангелие — загадка, Церковь — разгадка. Начнем хотя бы с того, что вы не найдете в Евангелии общих мест. С каким бы почтением мы ни относились к древ- ним философам и современным моралистам, мы не сможем сказать, что не нашли в их писаниях общих мест. Этого не скажешь даже о Платоне, тем более об Эпиктете, или Сене- ке, или Марке Аврелии, и уж никак не скажешь о наших агностиках и членах этических обществ. Мораль большин- ства моралистов, древних и новых, — непрестанный, ров- ный поток общих мест. Ничего подобного не найдет наш ги- потетический читатель, впервые открывший Евангелие. Он не найдет там привычных, легко льющихся истин; зато най- дет непонятные призывы, поразительные упреки и советы, странные и прекрасные рассказы. Он увидит грандиозные гиперболы о верблюде и игольном ушке или о горе, ввергну- той в море. Он найдет в высшей степени смелые упрощения житейских сложностей — скажем, совет сиять над всем, как солнце, и не заботиться о будущем, как птица. С другой сто- роны, он увидит там тексты непроницаемой сложности, на- пример загадочную мораль притчи о нерадивом управителе. Одни слова поразят его красотой, другие — правдой, но нич- то не покажется ему само собой разумеющимся. Так, он не найдет прописных истин о мире — он найдет парадоксы о мире, которые, если принять их буквально, покажутся слиш- ком мирными любому пацифисту. Он узнает, что нужно не столько уступать вору, сколько подбадривать его и поощ- рять. Но он не отыщет ни слова из всей привычной антиво- енной риторики, которой набиты тысячи книг, од и речей; ни
244 ГИЛБЕРТ КИИТ ЧЕСТЕРТОН слова о том, что война губительна, что война разорительна, что война — это бойня и так далее и тому подобное. Точнее, он вообще не найдет ничего, что пролило бы свет на отноше- ние Христа к воинскому делу; разве что заключит, что Он неплохо относился к римским воинам. С той же внешней, человеческой точки зрения, может показаться странным, что Христос лучше ладит с римлянами, чем с евреями. Вообще же, речь идет об определенном тоне, который чувствуешь, читая определенный текст. Слова о том, что кроткие наследуют землю100, никак нельзя назвать кроткими и в них нет ни капли кротости, если мы понимаем под ней умеренность, безвредность, безобид- ность. Чтобы их оправдать, надо предвосхитить то, о чем не думали тогда и не осуществили теперь. Если это истина, это — пророчество, но уж никак не трюизм. Блаженство кротких — в высшей степени сильное утверждение, истин- ное насилие над разумом и вероятностью. И тут мы подхо- дим к другой, очень важной черте Евангелия. Пророчество о кротких исполнилось, но не скоро. Не сразу раскрылись и слова, обращенные к Марфе101, — слова, которые задним числом, изнутри так хорошо поняли христианские созерца- тели. В словах этих нет ничего очевидного; большинство мо- ралистов, и древних и новых, сказали бы иначе. Какие пото- ки легкого красноречия изливали бы они в защиту Марфы! Как расписывали бы они радость простого труда, как мягко напоминали бы, что мы должны оставить мир лучшим, чем он был, в общем, как прекрасно повторяли бы они то, что говорят в защиту хлопотливости люди, для которых эти речи не составляют хлопот! Если в Марии, мистическом сосуде любви, Христос охранял посевы чего-то более ценного, кто мог понять это в те дни? Никто другой не видел сияния Кла- ры, Екатерины или Терезы под низкой кровлей Вифании. То же самое можно сказать о прекрасных и грозных словах про меч102. Никто не мог угадать тогда, что они значат, чем оправдаются. Да и сейчас поборники свободной мысли так просты, что попадаются в ловушку. Их шокирует намерен-
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК 245 ная мятежность этих слов. В сущности, им не нравится, что это парадокс, а не трюизм. Если бы мы могли читать Евангелие, как свежую газе- ту, оно озадачило бы нас и даже ужаснуло бы гораздо силь- нее, чем те же самые вещи в церковном предании. Вспом- ним, например, пророчество Христа о скопцах для Царства небесного103. Если это не призыв к добровольному обету целомудрия, это куда более неестественно и страшно. Нам и в голову не приходит другое толкование, потому что мы знаем о францисканцах или сестрах милосердия. Но ведь сами по себе эти слова могут вызвать в памяти бесчеловеч- ную, мрачную тишину азиатского гарема. Вот один пример из многих. Сейчас я хочу показать, что Христос Писания мог бы показаться более странным или страшным, чем Хрис- тос Предания. Я говорю так долго о мятежных или о загадочных тек- стах не потому, что в них нет простого и высокого смысла, а потому, что я хочу ответить на обычные доводы. Поборники свободной мысли часто говорят, что Иисус из Назарета был человеком своего времени (хотя и обогнал его) и потому нельзя считать его этику целью, идеалом. После этого, как правило, идет критика и нам доказывают, что трудно под- ставить другую щеку или не думать о завтрашнем дне, что самоотречение — вещь суровая, а моногамия нелегка. Но зелоты и легионеры подставляли другую щеку не чаще, если не реже, чем мы. Еврейские торговцы и римские мытари не меньше, если не больше, думали о завтрашнем дне. Зачем притворяться, что мы отбрасываем устаревшую мораль во имя новой, подходящей к нашей жизни? Это не мораль другого века, это мораль другого мира. Скажите, что такие идеалы невыполнимы вообще, — но не говорите, что они невыполнимы для нас. Они явственно отмечены особым мистическим духом, и если это — безу- мие, то оно поражает во все времена один и тот же тип лю- дей. Возьмем, например, христианское учение о браке и об отношениях полов. Галилейский Учитель мог учить вещам,
246 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН естественным для Галилеи, но это не так. Человек времен Тиберия мог излагать взгляды, обусловленные эпохой, — но и это не так. Христос учил другому, очень трудному, ничуть не более трудному сейчас, чем тогда. Разрешая многожен- ство, Магомет и впрямь приноравливался к среде. Никто не скажет, что четыре жены — недостижимый идеал, это прак- тичный компромисс, отмеченный духом определенного об- щества. Если бы Магомет родился в лондонском пригороде XIX века, он вряд ли завел бы там гаремы, даже и по четыре жены. Он родился в Аравии VI века и приспособил брачный закон к тогдашнему обычаю. Но Христос, говоря о браке, ни в малейшей степени не примерялся к обычаю Палестины I ве- ка. Он вообще ни к чему не приноравливался, кроме мисти- ческой истины, что брак — таинство — истины, которую много позже раскрыла Церковь. В те времена единобрачие было ничуть не легче, чем в наши дни, а удивляло оно боль- ше. Евреи, римляне и греки не только не верили, что мужчи- на и женщина становятся единой плотью, — они слишком плохо понимали это, чтобы отвергнуть. Мы можем считать единобрачие немыслимым или недостижимым, но самый спор — все тот же. Мы не вправе считать, что слова и мыс- ли Христа, может быть, и хороши для Его времени, но к на- шему не подходят. Насколько они подходили к Его времени, показывает нам конец Его истории. То же самое можно сказать иначе. Если Евангелие — история человека, почему этот человек так мало связан со своим временем? Я говорю не о мелочах быта — не надо быть Богом, чтобы понять, как они преходящи. Я говорю о тех основах, которые кажутся важными даже мудрейшим. Аристотель был, наверное, мудрее и шире всех людей, какие только жили на свете. Основы его учения остались разумны- ми, несмотря на все исторические и общественные перемены. И все же он жил в мире, где иметь рабов было так же есте- ственно, как иметь детей, а потому признавал, что раб и сво- бодный отличаются друг от друга. Христос тоже жил в этом
вечный человек 241 времени и мире. Он не обличал специально рабства. То, что Он основал, могло существовать и при рабовладении; может оно существовать и там, где рабства нет. Он не произнес ни единой фразы, ставящей Его учение в зависимость от какого бы то ни было общественного уклада. Так говорит только Тот, Кто знает, что все земное преходяще — даже то, что кажется вечным самому Аристотелю. В I веке Римская им- перия была поистине «кругом земным», другим названием мира. Но учение Христа не зависит от того, существует ли Империя, и даже от того, существует ли мир. «Небо и земля прейдут, но слова Мои не прейдут»104. Те, кто говорят об ограниченности Галилеянина, распи- сываются в собственной ограниченности. Несомненно, Он верил в то, во что не верит одна современная секта; но в это верили не только в Его время или в Его стране. Вернее будет сказать, что в это не верят только в наше время. Еще вернее, только в наше время меньшинство, не верящее в это, может играть видную роль в обществе. Христос верил в бесов и в ду- ховное исцеление недугов совсем не потому, что родился в Галилее при Августе. В то же самое верили в Египте при Тутанхамоне и в Индии при Моголах. Материалистам при- ходится отстаивать свои взгляды против свидетельств всего мира, а не против провинциальных предрассудков Северной Палестины времен первых императоров. То же самое можно сказать и о таинстве брака. Мы вправе в него не верить, как не верим в бесов, но Христос, несом- ненно, верил, хотя ничего похожего не было в Его время. Он взял Свои возражения против развода не из римского ко- декса, и не из закона Моисеева, и не из местных обычаев. Его взгляды на брак казались Его тогдашним противникам точно такими же, какими кажутся нынешним, — странной, произвольной мистической догмой. Сейчас я не собираюсь защищать эту догму; я просто хочу сказать, что сейчас так же трудно защищать ее, как и тогда. Этот идеал стоит вне времени, он труден всегда и всегда возможен. Нам говорят,
248 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН что «этого можно было ожидать» от человека того времени и той страны; а мне кажется, что «этого» скорей можно ожи- дать от Богочеловека, который живет среди людей. Повторю: честно прочитав Евангелие, вы не увидите по- пулярного в наши дни «человека Христа». Такой Хрис- тос — искусственное построение, слепленное из произволь- но выбранных свойств, словно человек, созданный поборни- ками эволюции. Таких Христов накопилось очень много — не меньше, чем ключей к мифологии. Разные школы рацио- нализма создали разные, одинаково рациональные объясне- ния Его жизни. Сперва доказали, что Он никогда не жил, и это дало почву для двух-трех дополнительных теорий: что Евангелие — солярный миф, или миф о зерне, или еще ка- кой-то миф, навязчивый, словно мания. Потом учение о вы- думанном Боге сменилось учением о реальном человеке. Во времена моей юности модно было рассуждать о том, что Иисус — просто учитель нравственности, близкий к ессе- ям103, и не сказал он ничего особенного, во всяком случае — ничего, что не мог бы сказать Гиллель106 и сотни других: что хорошо быть хорошим, например, или что чистота очищает. Потом кто-то решил/что Он был сумасшедшим, возомнив- шим себя Мессией. Нет, сказали другие, Он был нормален, так как не думал ни о чем, кроме социализма или (уточнили третьи) кроме пацифизма. Четвертые заметили, что Он был только целителем. «Христианская наука» проповедовала христианство без Христа, чтобы объяснить исцеление тещи Апостола или дочери сотника, — и все эти теории неверны, но, если взять их вместе, свидетельствуют о той самой тайне, которую не замечают. Должно быть, есть что-то не только загадочное, но и многостороннее в нашем Господе, если из Него можно выкроить столько маленьких людей. Если Он удовлетворяет Мэри Б экер-Эдди107 как целитель, а социа- листа — как реформатор, настолько удовлетворяет, что они и не ждут от Него ничего другого, — может быть Он много больше, чем им кажется? Может, что-то есть и в других не-
вечный человек 249 понятных им действиях, скажем, в изгнании бесов или в про- рочествах о Суде? Наконец, человека, впервые читающего Евангелие, по- разит еще одно. Я говорил не раз о том, что хорошо бы по- вернуть время вспять или представить себе хотя бы, что те или иные события — впереди, а не позади. В начале этой книги я ставил себя наместо чудища, впервые взирающего на мир. Еще труднее и поразительнее представить, что слышишь впервые о Христе. Не нам судить тех, кто счел слухи о Нем кощунством и безумием. Лучше одарить великую весть да- ром недоверия, чем сказать, как нынешний мыслитель, что все относительно. Лучше разодрать на себе одежды, вопия о кощунстве, как Кайафа, или счесть Христа одержимым, как сочла толпа, чехМ тупо толковать о тонких оттенках пантеиз- ма. Намного мудрее простые души, которые перепугались, что трава посохнет и птицы попадают с неба, когда бездом- ный подмастерье плотника сказал спокойно, почти беспечно, словно бросил через плечо: «Прежде, нежели был Авраам, Я есмь»108. Глава III САМАЯ СТРАННАЯ ПОВЕСТЬ НА СВЕТЕ В предыдущей главе я намеренно подчеркивал то, чего, по-видимому, не замечают теперь в Евангелии. Но я наде- юсь, никто не подумает, что я сам не заметил в нем ничего другого. Христос был и остается милостивейшим нашим Су- дией и лучшим нашим Другом, и это много важнее для на- шей частной жизни, чем для исторических выкладок. Одна- ко эти Его черты тонут в банальных обобщениях; и потому я так хочу показать, что рассказы о Нем никак нельзя обви- нить в банальности. Чтобы это было яснее, я коснусь вопро- са, намного более популярного в наше время, чем аскетизм
250 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН или моногамия, — мы высоко ценим детство, которое тогда, в то время, не воспринимали так, как теперь. Если мы хотим показать, как своеобычно Евангелие, трудно найти лучший пример. Почти через две тысячи лет мы ощутили мистичес- кое очарование ребенка. Мы воспеваем и оплакиваем пер- вые годы жизни в «Питере Пэне» и в сотнях детских стихов. Но языческий мир не понял бы нас, если бы мы сказали, что ребенок лучше и священнее взрослого. С логической точки зрения, это ничем не отличается от утверждения, что голова- стик лучше лягушки, бутон красивее цветка, зеленое яблоко вкуснее спелого. Другими словами, наше отношение к дет- ству — мистическое, как культ девства; в сущности, это и есть культ девства. Античность больше почитала девствен- ницу, чем дитя. Сейчас мы больше почитаем детей, может быть, потому, что они, нам на зависть, делают то, чего мы уже не делаем, — играют в простые игры, любят сказки. Как бы то ни было, наше отношение к детям — чувство сложное и тонкое. Но тот, кто считает его открытием последних деся- тилетий, должен узнать, что Иисус Назаретянин открыл его на две тысячи лет раньше. Ничто в его мире не могло Ему помочь; здесь Он — истинно человечен, гораздо человечней людей своего времени. Питер Пэн родился не в мире Пана, а в мире Петра. Даже с литературной, стилистической точки зрения (если, конечно, мы вправе смотреть на Писание со стороны) мож- но отыскать в Евангелии одну особенность, которую, кажет- ся, еще не заметили. Наверное, во всей словесности нет ни- чего равного по совершенству притче о полевых лилиях. Вот Он берет маленький цветок и говорит, как он прост, даже бессилен; потом вдруг расцвечивает его пламенными краска- ми, и цветок становится чертогом великого, славного царя; и тут же обращает в ничто, словно бросает на землю: «...Если же траву на поле, которая сегодня есть, а завтра будет бро- шена в печь, Бог так одевает, то кольми паче вас, малове- ры!»109 . Когда я читаю эту притчу, мне кажется, что по ма- новению руки, силою белой магии возникает Вавилонская
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК 25/ башня, только добрая, не злая, а на ее далекой вершине сто- ит человек, вознесенный превыше небес по звездной лестни- це легкой логики и вдохновенного воображения. С литера- турной точки зрения эта притча лучше всех наших книг, хотя привел Он ее вскользь, невзначай, словно сорвал цветок. Само ее построение показывает нам, насколько Он выше простых проповедников опрощения. Только очень тонкий и очень высокий ум (в самом лучшем смысле слова) способен сравнить низшее с высшим, а высшее — с высочайшим, мыслить на трех, а не на двух уровнях. Только очень мудрый человек поймет, например, что гражданская свобода выше рабства, но духовная свобода выше гражданской. Так не мыслят упростители Писания, призывающие к «евангельской морали», которую одни зовут простой, другие — сентимен- тальной. Так не мыслят те, кто довольствуется призывами к миру во что бы то ни стало. Кстати, поразительный пример такого хода мысли — слова о мире и мече. Человек, лишен- ный этой силы, не поймет, что, хотя добрый мир лучше доб- рой ссоры, добрая ссора лучше худого мира. Таких сравне- ний в Евангелии немало, и я не перестаю дивиться им. Так, объемное тело глубже и выше двухмерных существ, обитаю- щих на плоскости. Я говорю здесь о тонкости и высоте ума, способного к дальновидности и даже к двусмысленности, не только затем, чтобы противопоставить ее привычным толкам о безвредном, непрактичном евангельском идеализме. Сейчас я вспомнил о ней в связи с поразительной истиной, которой уже коснулся в конце прошлой главы. Человек, способный на такой ход мыслей, не впадает в манию величия, особенно в предель- ную, ведь дальше некуда. Конечно, если человек умен, это еще не значит, что он Бог; но это значит, что ему противно грубое хвастовство. Такой человек, если он только человек, меньше всех на свете склонен пьянеть от невесть откуда взяв- шейся идеи; это свойственно совсем иным людям, неуравно- вешенным, сверхчувствительным, обманывающим себя. Воп- рос не будет яснее, если даже вам скажут, что Христос не
252 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН называл Себя Богом. Ни одному пророку или философу, рав- ному Ему по мудрости, не могли бы это приписать. Допус- тим, что Церковь ошиблась, неправильно поняла Его; но никто, кроме Церкви, так не ошибается. Магометане не при- няли Магомета за Аллаха, евреи не приняли Моисея за Ягве. Даже если все христианство зиждется на ошибке, ошибка эта неповторима, как Воплощение. Задача моей книги — показать, как неверны привычные, пошлые и смутные представления о христианской вере; сей- час я говорю о самом неверном. В наши дни принято считать, что все религии равны, а все основатели религий — сопер- ники, оспаривающие друг у друга звездный венец. Это не так. Только Один из них оспаривал венец. Магомет думал об этом не больше, чем Михей или Моисей; Конфуций — не больше, чем Платон или Марк Аврелий. Будда не считал себя Брамой, Зороастр называл себя Ормуздом не чаще, чем Ариманом. Собственно, все обстоит именно так, как мы ожи- даем согласно здравому смыслу и, уж точно, по христиан- скому учению. Чем выше человек, тем меньше у него осно- ваний себя возвысить. Кроме единственного раза, о котором я говорю, такие претензии свойственны только очень мелким людям, помешанным на любви к себе. Нельзя и представить, что Аристотель назовет себя отцом богов и людей, хотя очень легко представить, что это припишет ему, а скорее себе ума- лишенный император вроде Калигулы. Трудно поверить и в то, что Шекспир назовет себя великим, хотя американский филолог вполне может вычитать это в его, а скорее в соб- ственных трудах. Да, такие люди бывают. Их нетрудно най- ти в сумасшедших домах, часто — в смирительных рубахах. Сейчас нам важна не их несчастная, чисто материальная судь- ба в нашем несчастном, материалистическом обществе с его жестокими, неуклонными законами, нам важно иное: такой человек очень узок и напыщен до безобразия. Мы говорим о сумасшедшем «тронутый», говорим «я свихнулся», но все это — плохие метафоры: его нельзя поколебать, он совер- шенно замкнут, во всем уверен. Искать подобных людей надо
вечный человек 253 не среди мудрецов, святых и пророков, а среди несчастных маньяков. Но никто не скажет, что человек Иисус из Наза- рета был таким. Ни один атеист и богохульник не думает, что автор притчи о блудном сыне был одноглазым чудови- щем. С любой точки зрения он (или Он) выше этого. Перед всяким, кто впрямь посмотрит на Христа-челове- ка со стороны, непредвзято, встанет трудная проблема. Она столь важна, что я посоветую нарисовать что-то вроде пор- трета. Если Христос был только человеком, он был челове- ком сложным, даже противоречивым. В нем соединялись именно те черты, которые считают несовместимыми. В нем было именно то, чего нет у безумцев. Он был мудр и спра- ведлив — такими не бывают маньяки. Он говорил неожи- данные, нередко поразительные вещи, но поражал он мило- сердием, а часто — умеренностью. Вспомним притчу о пле- велах110. В ней есть тонкость и здравый смысл, в ней нет простоты безумия, нет даже простоты фанатизма. Легко вложить ее в уста столетнего философа, живущего в самом конце века утопий. Я просто не могу себе представить, как согласовать все это с притязаниями на Божий сан, если не принять того объяснения, которое дает нам Церковь. Если мы не примем на веру, что Христос был Богом, любые рас- суждения совсем запутают нас. Только Бог достаточно ве- лик для того, чтоб называть себя Богом. Великий мудрец знает, что он — не Бог, и, чем он мудрее, тем лучше он это знает. В том-то и странность: чем ближе ты к Богу, тем от Него дальше. Сократ, мудрейший из людей, знал, что не знает ничего. Сумасшедший может считать себя Всевыш- ним, дурак — всеведущим. Христос всеведущ иначе: Он знал, что знает. Словом, даже в чисто человеческом смысле Христос Нового Завета — больше, чем просто человек; Он — и че- ловек, и нечто большее. Однако еще одну черту нелегко уме- стить в чисто человеческие рамки. Сквозь все поучения Хри- ста проходит нить, почти незаметная для тех, кто говорит теперь, что это именно поучение. Когда читаешь Евангелие,
254 ГИЛБЕРТ КИИТ ЧЕСТЕРТОН так и кажется, что на самом деле Он пришел не для того, чтобы учить. Ничто на свете не трогает меня больше, чем претворение воды в вино на свадебном пиру. Рассказ о Кане Галилейской демократичен, как книги Диккенса. Он челове- чен в том смысле, в каком не применишь это слово к целой толпе человекообразных умников. Он выше высокомерия избранных. Но даже в нем есть что-то еще, есть отзвук тай- ны. Я говорю сейчас о первом колебании. Христос усомнил- ся не в чудесах. Он усомнился в том, нужно ли творить их сейчас. «Еще не пришел час Мой»111. Что это значит? Мы не знаем; но что бы это ни значило, эти слова говорят нам, что у Него был план, была цель и все возможные действия или служили ей, или не служили. Если мы не заметим этого плана, мы упустим самую суть истории Христа, нет, мы про- сто ничего не поймем в Евангелии. Нередко говорят, что Иисус был бродячим учителем, и это очень важно — мы не должны забывать, как относился Он к роскоши и условностям. Вероятно, респектабельные люди и сейчас сочли бы Его бродягой. Он Сам говорил, что лисы имеют норы, а птицы гнезда112, и, как бывает часто, мы ощущаем не всю силу этих слов. Мы не всегда замечаем, что, сравнивая Себя с лисами и птицами, Он называет Себя Сы- ном Человеческим, то есть Человеком. Новый Человек, Вто- рой Адам, признал во всеуслышание великую истину, с ко- торой мы начали эту книгу: человек отличается от животных всем, даже беззащитностью, даже недостатками: он менее нормален, чем они, он странник, чужой, пришелец на земле. Хорошо напоминать нам о странствиях Иисуса, чтобы мы не забыли, что Он разделял бродячую жизнь бездомных. Очень полезно думать о том, что Его прогоняла бы, а может, и аре- стовывала бы полиция, потому что не могла бы определить, на что Он живет. Ведь наш закон дошел до таких смешных вещей, до каких не додумались ни Нерон, ни Ирод, — мы наказываем бездомных за то, что им негде жить. В то же время слово «бродячий», примененное к Нему, сбивает нас с толку. Действительно, многие языческие фи-
ВЕЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК 255 лософы и софисты были бродячими учителями. Аполлоний Тианский, который в некоторых изысканных кругах считал- ся идеалом философа, по преданию, добрел до Ганга и Эфи- опии, практически не умолкая. Целую школу философов на- зывали перипатетиками113; и у нас создается впечатление, что многие великие мудрецы только и делали, что говорили и бродили. Великие беседы, из которых мы знаем хоть не- много о мудрости Сократа, Будды или даже Конфуция, ча- сто кажутся нам обрывками бесконечной прогулки, и в них, по всей видимости, нет ни начала, ни конца. Сократа, прав- да, прервали, но в том и величие Сократа, что смерть была для него просто досадной помехой. Мы не поймем всей нравственной его силы, если не заметим, что он смотрит на палачей с невинным удивлением, я сказал бы даже, с невин- ным раздражением: неужели нашелся неразумный, который обрывает разговор, помогающий установить истину? Он ищет истины, а не смерти. Смерть — камень на его дороге. Будда привлекает нас действием, отказом; но это действие переносит его в мир отрицания, ничуть не похожий на дра- му. И снова мы не поймем нравственной силы великого ми- стика, если не заметим, что он разделался с драмами, чья суть — желания и борьба, конец — поражение и отчаяние. Он обрел мир и стал учить других, как обрести его. С этих пор он жил жизнью философа, несомненно, более идеально- го, чем Аполлоний; делом его были не дела, а объяснения. Он объяснял, точнее, мягко сводил на нет все и вся. Хрис- тос сказал: «Ищите Царства Божия, и это все приложится вам»114. Будда учил: ищите Царства, и вам ничего не будет нужно. И вот, по сравнению с ними, жизнь Иисуса стремитель- на, как молния. Это прежде всего драма, прежде всего — выполнение. Дело Его не было бы сделано, если бы Иисус бродил по миру и растолковывал правду. Даже с внешней стороны непохоже, что Он бродил, то есть как бы не знал, куда идет. В этом смысле Он похож скорее на идеального героя мифа, чем на идеального философа. Он шел к цели,
256 ГИЛБЕРТ КИИТ ЧЕСТЕРТОН как шел Язон к золотому руну или Геракл к золотым ябло- кам Гесперид. Но искал Он золота смерти. Он делал много другого, и это очень важно, но с начала до конца Он шел на смерть. Что может быть различней, чем смерть-Сократа и смерть Христа? Мы чувствуем, что смерть Сократа бы- ла — во всяком случае, для его сторонников — глупым вмешательством закона в человечную, светлую, я чуть не сказал — легкую, философию. Но смерть была невестой Христа, как бедность была невестой Франциска. Его жизнь — песнь о любви или приключенческая повесть о погоне за жертвой жертв. С той минуты, как появилась звезда, словно фейерверк ко дню рождения, до той, когда солнце померкло, словно похоронный факел, действие раз- ворачивается быстро и напряженно, как в драме, чей ко- нец — за пределом слов. История Христа — история путешествия, я сказал бы даже, история похода. Она начинается в раю Галилеи, пас- тушеской мирной страны, чем-то похожей на Эдем, и взби- рается все выше, к тучам и звездам, словно на гору Чистили- ща. Иногда мы видим, что Христос остановился в неожи- данном месте или задержался в пути для спора; но лицо Его всегда обращено к Городу на горе. Только так мы поймем поразительную сцену, высшую точку повести, когда на по- вороте дороги Он внезапно и громко заплакал об Иерусали- ме. Отзвук этого плача звенит во всех патриотических пес- нях; там, где его нет, патриотизм отдает пошлостью. Только так мы поймем и сцену в Храме, когда столы катились со ступеней, как негодный скарб, и богатые торжники катились за ними115, — сцену, загадочную для пацифистов, как зага- дочны для милитаристов парадоксы о непротивлении. Я го- ворил о путешествии Язона; но нельзя забывать, что в более глубоком смысле путь Христа похож на пусть Одиссея. Это не странствие, а возвращение, мало того, это победа. Любой нормальный мальчишка, читающий об итакских мореходах, прежде всего видит, что «Одиссея» хорошо кончается; но многие взирают на путь еврейских рыбаков и мытарей с той
вечный человек 257 изысканной брезгливостью, которую принято испытывать теперь при виде насилия, особенно насилия над сильными. Все события Евангелия поднимаются в гору, все они — не случайны. Когда Аполлоний предстает перед судом и исче- зает, это чудо совершенно случайно. Оно могло бы произой- ти когда угодно, и, кажется, дата его так же сомнительна, как все остальное. Идеальный философ просто исчез и про- должил свое существование в другом месте. Совсем не слу- чайно, что, по преданию, он дожил до весьма преклонных лет. Иисус был сдержаннее в Своих чудесах. Когда Он пред- стал перед судом Пилата, Он не исчез. Он достиг цели, до- стиг вершины; наступило время зла и власть тьмы. Да, Он не исчез, и это — самое сверхъестественное из всей Его пол- ной чудес жизни. Все попытки расширить Его историю только сужали ее. А расширить пытались многие, от великих поэтов до слезли- вых мещан и надутых краснобаев. Изысканные скептики пересказывали ее покровительственно, расхожие книжки — бойко. Я пересказывать не буду. Простые слова Евангелия тяжелы, как жернова, и тот, кто может читать их просто, чувствует, что на него свалился камень. Толкования — только слова о словах. Но как опишешь словами темный сад, вне- запный свет факелов, гневные лица? «Как будто на разбой- ника вышли вы с мечами и кольями, чтобы взять Меня. Каж- дый день бывал Я с вами в Храме, и вы не поднимали на Меня рук; но теперь — ваше время и власть тьмы»116. Что прибавишь к мощной сдержанности этой насмешки, подоб- ной вознесшейся и застывшей волне? «Дщери Иерусалим- ские! Не плачьте обо Мне, но плачьте о себе и детях ва- ших»117 . Старейшины говорили: «Какое еще нужно нам сви- детельство?» Так и мы можем сказать: «Какие еще нужны нам слова?»118 Петр в страхе отрекается; «И тотчас, когда еще говорил он, запел петух. Тогда Господь, обернувшись, взглянул на Петра, и Петр вспомнил слова Господни, когда Он сказал ему: «Прежде нежели пропоет петух, отречешься от Меня трижды». И, вышед вон, горько заплакал»119. Что
258 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН можно тут прибавить? Перед тем как Его убьют, Он просит за убийц: «...Не ведают, что творят»120. Что скажешь тут, если мы сами не ведаем, что говорим? Нужно ли пересказы- вать, как тянулось страшное шествие Крестного пути, как в спешке предали Его обычной для тех времен казни и как в этом ужасе и одиночестве один неожиданный голос воссла- вил Его, а Он ответил безвестному разбойнику: «Истинно говорю тебе, ныне же будешь со Мною в раю»121. Кто спо- собен описать заново то прощание со всякой плотью, кото- рым Он дал Своей Матери нового сына?122 Мне несравненно легче — да и здесь больше к месту — сказать о том, что на Голгофе, как в мистерии, собрались все человеческие силы, о которых я говорил. Цари, мудрецы и народ присутствовали при Его рождении; и — много непос- редственней — они причастны к Его смерти. Те, кто стоял у креста, воплощают в себе великую истину истории: мир не мог себя спасти. Афины, Рим, Иерусалим стремились вниз, словно их затягивало в водоворот. Внешне древний мир был в расцвете; именно в такие моменты и развивается недуг. А чтобы понять, в чем этот недуг состоял, приходится вспом- нить то, что мы не раз повторяли: не слабость гибла, а сила, и мудрость мира сего обратилась в безумие123. В истории Страстной Пятницы лучшее в мире оберну- лось плохой стороной. Поистине, самой плохой стороной обер- нулся мир. Там были жрецы чистейшего монотеизма и вои- ны всемирной цивилизации. Рим, возведенный к павшей Трое и победивший падший Карфаген, воплощал героизм, ближе всего во всем язычестве подходящий к рыцарству. Он защи- щал домашних богов и человеческое достоинство против чу- дищ Африки и гермафродитов Греции. Но в свете этой мол- нии мы видим, как великий Рим, империя и республика, гиб- нет под гнетом проклятия Лукреции. Скепсис разъел про- стое здравомыслие победителей мира; тот, кто призван учить справедливости, не знает, что есть истина. В драме, решив- шей судьбу древности, один из главных персонажей играет как бы не свою роль. Рим был другим именем ответственно-
вечный человек 259 сти — и остался навеки воплощением безответственности. Человек не мог сделать больше ничего; даже практичные ста- ли непрактичными. Со своего собственного Лифостротона124 Рим сложил с себя ответственность за судьбы мира и умыл руки125. Были там и первосвященники той первозданной истины, которая лежала за всеми мифами, как небо за облаками. Может быть, и вправду есть что-то страшное в чистом еди- нобожии, словно смотришь на солнце, и небо, и звезды, сло- жившиеся в одно лицо. Наверное, эта истина слишком ог- ромна, когда между ней и нами не стоят бесплотные и зем- ные посредники; а может быть, она слишком чиста для нас и слишком от нас далека? Во всяком случае, мир она не спасла, она даже не смогла его обратить. Мудрецы хранили ее в са- мой высокой и благородной форме; но они не только не обра- тили других в свою веру — они и не пытались. Побороть частным мнением джунгли народных мифов не легче, чем расчистить лес перочинным ножом. Иудейские первосвящен- ники хранили свою истину ревностно и в плохом, и в хоро- шем смысле слова. Они хранили ее, как хранят великую тай- ну; как дикие герои мифов хранили солнце в ларчике, так хранили они Предвечного в ковчеге. Они гордились, что толь- ко они могут смотреть в ослепительный лик Единого, и не знали, что ослепли. С того дня такие, как они, словно слепые на свету, тычут наугад своими посохами и сердятся, что так темно. Что-то было в их монументальном монотеизме, из-за чего он стал последним в своем роде монументом, застыв- шим среди беспокойного мира, который он не смог удовлет- ворить. По той, по иной ли причине он, несомненно, не мо- жет удовлетворить мир. С того дня нельзя уже просто ска- зать, что Бог на небе и все хорошо на свете126; ведь люди узнали, что Бог сошел с неба, чтобы исправить этот свет. Силы эти были когда-то благими; но то же самое случи- лось и с теми, кто был еще лучше их, с теми, кого ставил выше всех сам Христос. Бедные, которым он проповедал лагую Весть, простые люди, радостно слушавшие Его, те
260 ГИЛБЕРТ КИЙТ ЧЕСТЕРТОН самые, что создали так много героев и полубогов, поддались слабости, разъедающей мир. С ними случилось то, что часто случается с толпой, особенно со столичной толпой упадочно- го века. Крестьянин живет преданием, горожанин — слуха- ми. Точно так же как мифы в свою пору, симпатии и антипа- тии города менялись легко и ни к чему не обязывали. Како- го-то разбойника превратили наспех в живописного, попу- лярного героя и противопоставили Христу. Поневоле узнаешь чернь наших городов и наши газетные сенсации. Но в черни таилось зло, типичное именно для древнего мира. Мы уже говорили о пренебрежении к личности, даже к личности, го- лосующей за казнь, тем более к личности осужденного. За- говорила душа улья, душа язычества. Это она требовала в тот час, чтобы один Человек умер за народ. Когда-то, много раньше, преданность городу и государству была хороша и благородна. У нее были свои поэты и свои мученики, слав- ные и в наши дни. Но она не видела человеческой души, свя- тилища всей мистики. Толпа пошла за саддукеями и фарисе- ями, за мудрецами и моралистами. Она пошла за чиновника- ми и жрецами, за писарями и воинами, чтобы все человече- ство, скопом, запятнало себя и все сословия слились в едином хоре, когда оттолкнули Человека. В самой высокой точке этой драмы есть одиночество, которое нельзя нарушить, есть тайны, которых не выразить, во всяком случае — в тот час, когда обычный человек обра- щается к людям. Никакими словами, кроме тех простых слов, и отдаленно не передашь весь ужас, царивший на Голгофе. Его никогда не перестанут описывать, а в сущности — и не начинали. Что можно сказать о конце, когда вырвались не- мыслимо отчетливые, немыслимо непонятные слова, на миг разверзлась не выдуманная, а настоящая бездна в единстве Троицы и Бог оставил Бога?127 Нам этих слов не понять во всю вечность, которую они нам дали. Тело сняли с креста, и один из немногих богатых учени- ков испросил разрешение похоронить Его в саду, в пещере. Римляне поставили охрану, опасаясь мятежа и похищения.
вечный человек 261 Все это снова было как притча; не случайно закрыли могилу со всей таинственностью древних погребений, и сила кесарей охраняла ее. В тот час запечатали и погребли великий и слав- ный мир, который мы зовем древностью. Пришел конец ве- ликому делу — человеческой истории, той истории, которая была только человеческой. Мифы и учения похоронили там, богов, мудрецов и героев. По прекрасной римской поговор- ке, они отжили128. Но они умели только жить, а потому мог- ли только умереть. И вот они умерли. На третий день друзья Христовы пришли туда и увиде- ли, что пещера пуста и камень отвален. По-разному узнали они о новом чуде; но даже тогда они, должно быть, не совсем поняли, что история кончилась в ту ночь. Они видели снова первый день творения, новое небо, новую землю; и Господь- Садовник129 гулял по саду в прохладе рассвета. Глава IV СВИДЕТЕЛЬСТВО ЕРЕТИКОВ Христос основал Церковь двумя великими образами — камня и ключей. Первый из них ясен — мне, во всяком слу- чае. Однако слова эти — еще один пример того, что раскры- лось и разъяснилось только позже, много позже. Кроме того, это еще один пример загадочной сложности Евангелия — Христос сравнил с камнем человека, несравненно более по- хожего на трость, ветром колеблемую130. Но мало кто заме- чал, как поразительно точен образ. Ключи играют немалую роль в искусстве и геральдике христианства; но далеко не все понимают, как полна и точна аллегория. В этой главе я хочу рассказать о том, какой была и что делала Церковь вначале, и ничто не может помочь мне больше, чем древняя метафора. Ранние христиане похожи на людей с ключом — или, если хотите, на тех, кто говорит, что у них есть ключ. Они не били тараном стену, как наши современники, и не неслись очертя
262 ГИЛБЕРТ КИИТ ЧЕСТЕРТОН голову, прихватывая по пути все, что попадется. Более того, как мы сейчас увидим, они наотрез отказались от подобных действий. Они утверждали, что есть ключ и что этот ключ — у них, а другого такого нет. В этом смысле, конечно, их мож- но назвать узкими. Но случилось так, что именно этот ключ открыл темницу мира, и белый, дневной свет свободы вор- вался в нее. Вера подобна ключу в трех отношениях. Во-первых, у ключа определенная форма, без формы он уже не ключ. Если она неверна, дверь не откроется. Христианство, преж- де всего, философия четких очертаний, оно враждебно вся- кой ра