Текст
                    иТѵорьгоэ,

„

К

А

Т

О

Р

Г

А

И

С

С

Ы

каторг

Л

К

А

1

4

АНДРЕЙ СОБОЛЬ

ТАМ, ГДЕ РЕШЕТКИ
Из жизни Зерентуйской каторги
Посмертный очерк

»,

и



і тьо/эьмо , У, v ДЕШЕВАЯ , СЫ'-гГо- БИБЛИОТЕКА -G „КАТОРГА fco;щср 2 О— ö l - t f i t c h x- и и ССЫЛКА" № 30-31 АНДРЕЙ СОБОЛЬ ТАМ, ГДЕ РЕШЕТКИ Из жизни Зерентуйской каторги Посмертный С очерк ПРЕДИСЛОВИЕМ В. Д. ПЛЕСКОВМ ИЗДАТЕЛЬСТВО ВСЕСОЮЗНОГО ПОЛИТКАТОРЖАН и ОБЩЕСТВА СС.-ПОСЕЛЕНЦЕВ Москва — 1926 м- 6-0 с ftô •
КНИЖНАЯ ФАБРИКА . ЦЕНТРАЛЬНОГОИЗДАТЕЛЬСТВА НАРОДОВ СССР МОСКВА,ШЛЮЗОВАЯ ' НАБЕРЕЖНАЯ.162 ж ш Глав.шт Л» SW.TC Тираж 15.000. 780.

• -
Писатель -революционер A. M СОБОЛЬ Печатью особой трагичности отмечены вся жизнь и литературное творчество этого писателякаторжанина, так рано ушедшего в могилу. Андрей Соболь принадлежал к числу людей, которым трудно найти свою «точку», которых жизнь не всегда может уложить в свои «берега». Слишком рано стал он «бродяжить» на жизненном пути, слишком глубоко заглядывал он еще с самой юности в глаза смерти, не имея в ту пору устойчивых начал для мировоззрения. Росли критические способности, появились первые проблески писательского таланта, — а вокруг росли и усиливались величайшие противоречия. Революция, потом длительный ее закат. Война и снова революция, — в огне и мече, в бурях гражданской войны искавшая своих путей и нашедшая их. А. Соболь был в одной революции участником, в другой — зрителем, потом «попутчиком». Но есть основание думать, что ни одно из прошедших потрясений не увлекло Соболя целиком и полностью, до самого конца. Всегда он оставался самим' собою, со своим острым критическим отношением ко всему происходящему.
Коллектив, масса его не увлекали. Ближе был ему отдельный человек, со всеми его переживаниями. Это отразилось и на творчестве писателя-индивидуалиста: изображение отдельных героев у него мастерское, массовые действия не всегда удаются. Так «одиночкой» и прошел Соболь свой путь — каторжный и литературный. Прошел, — оставив за собой яркий след в литературе. Соболя любили, читали. Он имел успех. Ушел он излишне рано. Вот какие биографические сведения находим в каторжной анкете А. М. Соболя. Родился в 1888 году, в Саратове. В ы х о д е ц из еврейской трудовой семьи. В революционном движ е н и и — с 1903 г., то-есть 15-летним юношей, рано ушедшим из своей семьи. В эту нору был даже суфлером в провинциальной труппе артистов. С 1903 г. Соболь участвует в рабочих кружках «сионистов-социалистов», — в Вильно, Ковно, Мариамполе,—в качестве агитатора «Рахмиеля». Молодая кровь бурлит, но мировоззрения устойчивого еще нет, чтобы понять, что не в буржуазных проповедях «социалистического» сионизма в ы х о д для мятущейся еврейской рабочей молодежи. Но царизму и эта разновидность агитации опасна, и Соболь попадает на каторгу в возрасте 18-ти лет. 2 — 3 года проводит он в «Бутырках», потом в Александровском централе, чтобы отсюда попасть на знаменитую Амурскую «колесуху», талантливо описанную им впоследствии. Тщедушный юноша оказался плохим работником — его возвращают обратно на каторгу, в Гор6
ный Зарентуй (Забайк. обл.). Здесь Соболь обнаруживает идейное родство с тогдашними эс-эрами: (Созонов, Прошьян и другие), сближается с ними. Появляются первые признаки писательства: Соболь издает рукописный сатирический журнал «Овод», имевший успех. Друзьям удается скоро зачислить талантливого каторжанина в список «богодулов»—больных, подлежащих переводу из тюрьмы на поселение в Барг у з и н — у самого Байкала. А отсюда рукой подать до железной дороги — и Соболь бежит за границу. Скверно в эмиграции: недавно разоблачили Азефа, нет веры в вождей, голодно. Но за спиной каторга, и там гибнут тысячи бойцов. Нельзя же оставить их беззащитными. Надо что-то делать. Соболь участвует в подготовке террористической группы для устройства покушения на нач. Зарентуйской тюрьмы Высотского, после смерти Е. Созонова. Начинается второе «бродяжничество» — голодный эмигрант путешествует по всей Европе, изучает ее и пишет тайком хорошие стихи. В 1911 г. в России уже появляется его первый рассказ в журнале, за подписью Андрей Нежданов. Потом целый роман «Пыль» и ряд других рассказов. Имя Соболя становится широко известным, его хвалят, читают, издают. А Соболь мечется. Началась война, и ему надо итти на фронт, — хотя бы и на французский, волонтером. Надо самому пережить ужасы бойни. Нельзя оставаться равнодушным. Соболь делается оборонцем.
В 19Ь? году, после февраля, А. Соболь становится Комиссаром Временного Правительства на Кавказском фронте. Последние г о д ы он активно участвует в союзе писателей, где числится почти бессменным секретарем. Много пишет и печатается. На анкету газеты «Гудок» читатели дают ответ: Соболь — один из наиболее любимых писателей. Переоценка старых «ценностей» мировоззрения, — к а к мы знаем, не очень устойчивого, — приводит его после душевной борьбы к попытке пойти навстречу Октябрю, и Соболь пишет об этом большую статью в «Правде». За границей его обливают і а это помоями («еще один продался!»), а Соболь все-таки «точки» своей не находит: в его дневнике все страницы полны душевной тоски и сознания, что он «лишний» человек. С этим сознанием, не справившись с тяготой жизни, Соболь и ушел из нее, после нескольких попыток к самоубийству. Печатаемая ниже повесть «Там, где решетки» написана в этом году. Темой для нее послужило действительное событие из Заренгуйской т ю р ь м ы — восстание политических матросов против «Иванства» у г о л о в н ы х в 1906—7 году. В. Плесков.
Д о утренней поверки Мендель лежит под одеялом и нежится по обыкновению. Достал он из-под изголовья свежую коробку табаку, свернул папиросу и, наслаждаясь, затянулся. Поглядел сбоку и зажмурил глаза: в открытое окно тоненькими острыми полосками тянулись лучи. Под ними исчезали железные прутья, а на полу, словно живые, шевелились светлые пятна. Лежит Мендель, видит сквозь решетки кусок синего неба и ухмыляется. Сегодня суббота, из вольной команды принесут водку, к обеду жареная телятина — Воскобойников у г о щ а е т по случаю выигрыша, — а небо обещает хоропгую погоду, солнце, тепло. Мендель любит погреться на солнышке; раньше всех бежит к бане и позже всех уходит. Баня стоит посреди двора, ничем не заставлена, все свои углы подставляет солнцу, поджаривает все свои кирпичики. За ночь едва успевает остыть и утром снова пышет горячими красными кирпичами, словно только что вдоволь попарилась, словно недавно посеклц себц мягкими, но знойными вениками.
Без солнца Менделю не по себе. Т о г д а тут-кактут застарелый ревматизм, а с ним и другие бесчисленные болезни, о которых никто не знает. Скрывает их Мендель, к фельдшеру не ходит, а в дождливые или пасмурные дни тихонько трогает ноющие больные места и кривится. Даже от ближайшего друга Воскобойникова таится Мендель. Засмеет товарищ и скажет: «А еще «Иван»! Ходи в богодулы». Бывало так. Несколько лет тому назад ревматизм привязал Менделя к нарам на семь дней, а своя компания потешалась. Чалый встал перед нарами, понюхал нарочно и сказал: — Запах идет. Скубент ледящий. В компании все здоровые, все крепкие, один в один, как бобы в стручке. Высок и крепок Мендель, но годы не те — поддается Мендель. С каждым днем все слабее спина, ноги теряют уверенность, — злее становится ревматизм; и бородка уже не та: черной была, в кольцах, а теперь линяет: не то рыжая, не то серая, и расчесывать ее трудно, комочками свернулась. Двадцатый г о д сидит Мендель, два раза в бегах был, судили е г о , — з а б ы л Мендель, когда срок кончается, года три в шахтах работал. Почернел, обмозолился. В шахте еще одну болезнь приобрел. Тоже скрывает. Нельзя не скрывать — компания такая. Только один Кузьмичев слаб сложением, мал и плюгав, но зато у него язык преострый, словом владеет не хуже, чем другой кулаками — и с языком пробрался, занял свое место и крепко сидит. Прихварывает Кузьмичев, с бутылочками возится, из-под тюфяка мази достает, вату, охает и помочь просит. Помогают ему, иногда советуют так 10
поступить или иначе—и ни один не укоряет. О х а е т Кузьмичев, а своего не забывает: без конца говорит. То шуточки, то ругательства — и слушают его поддакивают ему, забывают про мази и баночки. И часто, глядя на него, Мендель думал: — Ему все можно. Раз, давно это было, не стерпел Мендель. Подумал он о себе, о Кузьмичеве, сравнил себя и его, не мог понять разницы, горько стало — и разговорился он с Воскобойниковым. Р а з г о в о р повел издали, намеками, не решаясь откровенно приступить, словно что-то предчувствуя. Но Воскобойни, ков сразу понял и, не дослушав, перебил его: — Из евреев ты, милый! Потому и все! — похлопал Менделя по плечу и, бойко подергивая на ходу плечами, побежал во двор. Пошагал Мендель по коридору, пошагал, пощипывая бороду, а на завтра, нацеживая на кухне кипяток, вдруг накинулся на старика-еврея, стоящего впереди и заорал: — Чего прешь, жидовская харя? Толкнул старика. Тот покачнулся и нечаянно ошпарил Менделя. Ахнул Мендель и опустил со всего размаха тяжелый чайник на голову старика. Вытащили старика из кухни полумертвым. Несут его, а из камер все повыскакали, побросали чашки, к кухне бегут. Услышал Мендель, как топают ногами, и вышел на крыльцо. Окружили его. Ничего не сказал -Мендель, только оглядел всех и плюнул. Каторжане постояли у крыльца, погорячились и разошлись, пальцем не пошевельнув. В задних рядах шептали: — «Ивану» чужая душа нипочем. il
— Братцы... — начал было один, но тотчас же потонул в толпе, волчком пробрался к корпусу и уж весь день не показывался на дворе. Вернулся Мендель в камеру сам не свой. От окна переходил к окну, то стекла трогал, какие-то узоры выводил, то прутья считал, и до жути хотелось ему взглянуть на старика, узнать, что с ним. Позвали обедать. Присел Мендель к столу, раз зачерпнул ложкой и так и застыл с нею, не заметил, как Чалый глядит на него, усмехаясь. Толкнул Чалый одного соседа коленкой, потом другого, а сам потянулся к Менделю и крикнул над самым ухом: — Мендля, где ложка? Захлебываясь, взвизгнул Кузьмичев. Воскобойников, старательно пережевывая кусок, улыбнулся снисходительно. Подмигивая, играя усмешечкой, Кузьмичев ехидно говорил: — Поглядите-ка, родненькие! Хрестьянин крестьянина вздует — ладно, за милую чистую душу. А вот жид запервые жида ударил и уж трясется, и уж плачет. Ночью подполз Мендель к Воскобойникову, стал жаловаться и оправдываться. Выслушал Воскобойников все его бессвязно-торопливые фразы и ответил: — Ты лучше поменьше говори. Раз схлюздил —и молчи! Другое надо—держись крепко, не выпускай из рук. К нам в обчество попал — твое счастье, и держись за него, блюди себя, плюнь на все прочее такое. И держится Мендель изо всех сил, блюдет себя. Только раз позабылся. С одним из зимних этапов привели молодого еврея. Худенький он был, 12
слабенький, точно неоперенный воробей, и фамилия у него была смешная — Воробейчик. По-русски он говорил плохо. По ошибке поместили его о «иванской» камере. «Иваны» были на прогулке. Потолкался он по камере, нары пощупал. Увидал, что все места заняты, и полез под нары. Только к обеду вылез. Был он беспокоен, боязливо озирался, перед каждым дрожал, словно все время стоял на сквозняке. За обедом заприметил его Воскобойников, а вечером говорит: — Вот паренек... Пригодится... Ночью, когда все заснули, раздался слабый сдавленный крик. Крик шел из-под нар, и слышно было, как там кто-то возится и пыхтит тяжело. Раздался еще один крик, но совсем слабо, точно комар пискнул. Мендель вскочил: возня происходила как раз под ним. Увидел Мендель, что место Воскобойникова не занято, и понял. Зародилась жалость к худенькому мальчику, и невольно подумал Мендель: — Еврей ведь, грех! Нельзя допустить... Свесил он голову с нар и тихо сказал: — Воскобойников, брось, пусти парня. Снизу донесся срывающийся хриплый голос Воскобойникова: — Помалкивай, жидюга! Промолчал Мендель и лег. Утром Воскобойников долго и злобно ругал его. Потом уже к вечеру подобрел и примирительно заметил: — Не будь заступником. Что ты за человек, коли такой жалостливый? В обед Мендель увидел мальчика и отвернулся: покоробил растерянный нечеловеческий взгляд мальчика, но тотчас же успокоил себя:
— Эх, не драться же из-за него с Воскобойниковым! Крепко держится Мендель, блюдет себя. Только по имени и догадаешься, кто он, а когда Чалый или кто-нибудь другой вместо «Мендель» — говорит ему «Мендля» — доволен Мендель, благодушно отвечает. Знает Мендель по опыту, что не сдобровать ему, если споткнется; помнит Мендель, что среди своих он держится на ниточке. Оборвется — пропадать ему, вниз свалится, к тем, кого сегодня ни во что ставит. Там конец — бесповоротный и скорый. Хочется Менделю закрепить ниточку. Закрепляет, старается. Пьют «Иваны», горланят песни — и громче всех голос Менделя. Гуляют «Иваны» по двору, с тем говорят, с другим, а греется Мендель возле бани — и вся стена его. Тяжелой рукой придавили «Иваны» тюрьму — и беспощаднее всех рука Менделя. Раз зашагал Мендель — и не оглядывается на пройденный путь, словно измученная, побитая лошадь по дороге к дому. Некогда о г л я д ы в а т ь с я : надо думать каждую минуту о сегодняшнем дне. Редко забывает об этом Мендель, а, забыв, радуется по-старчески — животно и невинно — лучам солнца, лакомому кусочку. До поверки лежит Мендель на нарах. Старательно, незаметно для соседа, окутал больные ноги и ждет, к о г д а зазвенят ключи надзирателя.
II. «Иванскую» камеру по случаю угощения привел в парадный вид сам Воскобойников. Выгнал товарищей из камеры, приказал им до обеда не являться. Из соседней камеры притащил д в у х парней и велел полы вымыть. Дал им кусок казанского мыла. Стоял в раскрытых дверях, растопырив руки, и командовал: — В углу, в углу наяривай. Не видишь, пятно! Не скупись на мыло. Мое ведь, хозяйское. Один парень полез в угол и бешено завертел тряпкой. Другой, чуть пригибаясь к полу, старался мыть, не припадая на колени: вытягивал шею, становясь на ципочки, и в затруднительные минуты дрыгал одной ногой и напряженно поводил головой, словно вытаскивал ее из тисков. Воскобойников пригляделся. — Ишь, ты, дрянь, — подумал он, — штаны фасонистые надел, жалеет. Воскобойников неслышно подкрался сзади, прицелился и выбросил ногу. Не успев даже крикнуть, парень растянулся на полу вместе с ведром. Жирно хлюпнула вода, веером разлетелись черные брызги.
Молча поднялся парень и долго, сжав губы, вытирал мокрым рукавом мокрые брюки. С лица капала грязная вода... — То-то и оно-то, — издевался Воскобойник о в . . . — Тебе дают казенные штаны — мало? Другие надел... Франт московский! Баба твоя тебе сшила? Баба т в о я ? Парень молчал. — Пошли ей обратно с мокрецой, пусть понюхает, чем пахнет. Чего стоишь? Мой, скидай штаны и живо! — закричал Воскобойников. Хмурясь, не глядя, парень разделся. Второй вылез из угла, и, заискивающе улыбаясь, тоже стал раздеваться, норовя попасть Воскобойиикову на глаза: — Действительно, Егор Семенович, так сподручнее. На полу завозились два г о л ы х тела, шлепая по воде. Когда пол в ы с о х , Воскобойников собственноручно растянул вдоль камеры новый, недавно купленный половик, не позволив парню даже и притронуться. — Не для твоих лап. Тащи скамьи! Пока парень таскал скамьи, Воскобойников не отрывался от половика. Раз шесть похлопал по нем рукой, пощупал все красные и синие полоски. В конце-концов не выдержал: обратно свернул его роликом и снова, ухмыляясь, стал его растягивать - не торопясь, иногда останавливаясь. К двенадцати часам Воскобойников кончил уборку. Кадку с водой обтянул разноцветной бумагой, по стенам развесил картинки из «Всемир19
ной Иллюстрации» — подарок старшего надзирателя, приклеил их мякишом и кулаком придавил. Тюфяки привел в порядок, аккуратно и тщательно обернул их одеялами, в кучу сгреб старые бродни, тряпки и спрятал за печку. Только успел, как уж из кухни явился Карапетка с кучей горячих, румяных, как детские щеки, пирожков. — Зови сукиных детей! — задорно крикнул Воскобойпиков, забирая посудину с пирожками, и бросил один Карапетке. Обжигаясь, складывая в трубочку толстые губы, давясь на х о д у горячими комками теста, Карапетка побежал во двор. В камере Воскобойпиков пересчитал пирожки. Д в у х не хватало. — Один дал Карапетке... Значит, тридцать девять... Раз, два, три... Воскобойпиков снова перебирал все пироги. — Одного нету. Сожрал, подлая армяха! Позеленел Воскобойпиков: — Не спущу! Сегодня же... Покажу ему пирога с начинкой! В шестой камере Воскобойпиков у г о щ а л товарищей. С'едены пироги, с'едена телятина. Но Воскобойникову все мало. Отозвал он Павлйнова в сторону, шепнул ему два-три слова. Понял Павлинов. За дверью Воскобойпиков добавил: — Только сам. Карапетку не тревожь. Торопится Павлинов на кухне. Забрался в кладовку, взял несколько тяжелых кусков мяса, нарезал луку и жарит. Кашевара нет, в гостях у Воскобойникова, свой он — иванский. В углу сидят сподручные, обедают. Молча глядят, как
Павлинов арестантскими порциями орудует, только все чаще и чаще подносят ложки ко рту. Торопятся, захлебываются. Один из них бесшумно исчез. Не заметил Павлинов, занят был стряпней. Поджарил Павлинов мясо, один кусок попробовал, причмокнул и побежал в корпус. Бежал по двору, а из окон глядели на него. Одно лицо показалось, другое. Вошел Павлинов в коридор. Возле лестницы стояли люди. Павлинов пронесся мимо, не разобрав, что ему кричали вслед. Слышал только, как крикнули, но отмахнулся, словно от надоедливой мухи. Не до того было: дымилось мясо, заманчивый запах жареного лука легко кружил голову. Но в камеру Павлинов вошел чинно и, раздувая ноздри, торжественно поставил огромную сковороду на стол: — Угощайтесь, господа правосудие! Захихикал Кузьмичев. Пряча улыбку, Воскобойников хозяином подошел к столу. Чалый одним ударом сухощавой ладони выбросил пробку из полштофа. Робко звякнул стакан. Ему ответил другой погромче, третий еще громче — и зазвенели голоса и стаканы. Заглянул в камеру старший надзиратель. Воскобойников поднес ему водку. Придерживая шашку, надзиратель глотнул и зажмурился. С закрытыми глазами выпил поднесенное до дна, а раскрыв глаза — промолвил начальнически: — В ы того... потише! — и ушел размеренным шагом. солдатским Завернул еще один надзиратель — младший, потом другой, стоявший на часах в коридоре. Пробыл он долго, а1 на обратном пути налетел на 18
свою табуретку, грохнулся вместе с нею и выругался во весь голос: — Сволочь, а не водка! Т и х о было в коридоре, никто не отозвался. На полу прыгали зайчики. Пахло прокисшими щами, махоркой и еще чем-то неуловимым, как пахнет только в тюремных коридорах. На белой известковой стене чернели запертые двери камер. И у себя Воскобойников плотно прикрыл дверь, закрыл окна. — Чур, не орать! Е щ е горбонос услышит, влетит на воскресенье! — Хрен твой горбонос, а не начальник! — с визгом говорил Кузьмичев. — Разве это начальник? Его из Тифлиса ворона па хвосте притащила. Т ы на харю его гляди. Видал, чтобы такая харя была у начальника? Начальству нос полагается серьезный, с ноздрей, с нюхом. А у него с губой целуется. С седлом нос, жидовский. Я уж разов пять говорил вам, что не иначе, как жид он. В Тифлисе жидов сто восемьдесят пять тысяч. Не вру, ей-Богу, не вру. Сам в царской ведомости читал. Вот помощник — другое дело. Это я одобряю. Мужского происхождения человек, все на нем видать. Гляди и радуйся! Человек, не то, что жид. Мендля, родной мой, верно я г о в о р ю ? — Верно. Кузьмичев прыснул и ткнул Менделю пальцем в живот. — Молодчага, Мендля! Мендель быстро втянул живот и неуверенно заулыбался. Вдруг из-за стола грузно поднялся Митька Жила и, покачиваясь, шагнул к Менделю;
выпрямился во весь р о с т — в ы с о к и й и жилистый, крепкий и, словно просмоленный, как морской канат, уставился глубокими до черноты глазами и хрипло спросил: — А ты к т о ? Мендель опешил. — Сам? — приставал Митька и узловатыми руками тянулся к Менделю. — Кто тебя родила? Мать или сука? От матери о т к а з ы в а е ш ь с я ? Подлый ты человек! Стараясь твердо стоять на ногах, поднялся и Мендель. Но Чалый оттащил Митьку и сунул ему в рот мяса. Д а в я с ь , Жила прохрипел: «буде» — и свесил голову. Но, проглотив кусок, изумленно выпучил глаза и добродушно-пьяно засмеялся, а к нему, шатаясь и возбужденно размахивая руками, шел Мендель: — Нет, ты мне скажи... И добродушно слушал его Жила и кренился на бок. — Скажи... За что облаял? Чем я виноват? Во мне... Митька... Посмотри на меня... Разве я... — Жи-и-ид! — благодушно тянул Митька. — И разве я за отца ответчик? — не слушая его, плакался Мендель. — И разве я х о т ь трошечку с жидами? И разве я не на все... Христос Воскресе!.. Сбоку Кузьмичев шептал Павлинову: — Старая бестия, подлизывается! Трусит, жидовская шкура. И, нагибаясь еще ниже, уговаривал Павлинова сцепиться с Менделем. Павлинов в ответ только отмахивался: 20
— Отвяжись! Кузьмичей подсел к Чалому, но тот вместо ответа указал на Менделя. Обернулся Кузьмичев — на парах ничком лежал Мендель, и все его большое тело дрожало. Кузьмичев свистнул: — Нахлюкался! — Плачет. — Ну? — и Кузьмичев подкатился к нарам. Сзади дернул Менделя: — Золотко мое, о чем плачешь? — а сам хитро подмигнул Чалому. В гаме и звоне потонуло жалкое всхлипыванье. Под шумок Воскобойников выскользнул из камеры, спустился по лестнице и, не заглядывая в нижние камеры, вошел в хлеборезку. Как он и ожидал, Карапетка был в хлеборезке, прикурнув к караваю, — спал сладко, раскинув в истоме грязные, круглые, словно женские, руки с короткими припухшими пальцами. — Карапетка, — будил его Воскобойников. —Вставай! Карапетка перевернулся на другой бок. Воскобойников нагнулся и выдернул каравай. Карапетка проснулся и сел; недоумевая, растопырил брови. — Идем! — тронул его Воскобойников за рубаху. — Хочу поговорить с тобой, дело есть. Ничего не соображая, сонный и ошалевший от теплоты и густого запаха свеже-выпеченного хлеба, Карапетка покорно поплелся за Воскобойпиковым. Воскобойников прошел через весь двор. Огляделся: было пусто па дворе, никто не гулял. На другом конце, возле прачечной, сидел надзиратель. На солнце блестела вода канавки, проры21
той н ширину двора, и медленно и лениво журчала, пропадая за стеной. На ближней вышке застыл солдат в белой рубахе. За прачечной горел крест тюремной церкви, и под синевой неба казался он далеким и прозрачным, похожим на две скрещенные золотые паутинки. — Нажрались и дрыхнут, — злобно подумал Воскобойников, на миг обернувшись к тюремному корпусу. Вместе с Карапеткой Воскобойников вошел в баню. Карапетка зевал. Оставшиеся не заметили, что Воскобойников исчез: было не до того, — подвыпивший Павлинов показывал, как у них в Бессарабии случают быка с коровой. А внизу, забившись в одну камеру, глухо и опасливо гудело и волновалось все остальное каторжное население.
Началось это давно, как только появились матросы. До них шестая камера распоряжалась тюрьмой, как -хотела. Из шестой камеры шли суд и расправа. С молчаливого согласия каторжного начальства, «Иваны» пригнули всех, забрали в своп руки кухню, распределение работ — и над каждым заключенным висел кулак. Начальство любило шестую камеру. С помощником были наилучшие отношения. Просит шестая камера д в у х человек для уборки — старший надзиратель выбирает самых молоденьких и посылает их в шестую камеру, а на следующее утро при поверке помощник спрашивает: — Ну, что, ребята, поженились? В ответ грохочет вся камера. Втихомолку тюрьма негодовала, по углам все ругались, но дальше этого не шли. Редко раздавался возмущенный голос, только иногда, не вытерпев, кто-нибудь крикнет Чалому или Менделю:
— Душегубы! И замирал одиночный крик, словно в ночи. Гнули спины день за днем, покорно молчали. Новые, бурные слова принесли с собой матросы. В затхлом углу двойного рабства повеяло свежим, бодрым. Среди матросов самым бойким оказался один — чернявый — и забегал он по камерам. То одного отводил в сторону, то другого, с каждым долго и вдумчиво беседовал. — Ничего не добьешься, — заявил старик каторжанин. ему один — Это мы увидим! — Увидишь, — тихо и безнадежно говорил старик. — Нашу шпану не знаешь. Ее на веревочке надо тащить, а веревочка-то у «Иванов». Что ты один сделаешь? Надорвешься. Покричит шпана, полает, а отдуваться ты будешь. Со шпаной нашей не сваришь каши. — Сварю! — горел чернявый. — Им' восьмерым одна камера, а в других но сорок душ напихано! Им все, а другим ни шиша! За что? Все равные, все одного полка! Грабеж это, издевательство. Такое стыдно терпеть! Мало нас, это правда. Но и па воле нас мало было, а все ж поднялись, не стерпели. И тут нельзя терпеть! Пойдут за нами, должны пойти! Не дал себя чернявый уговорить. Медленно, но шел к цели, поощряемый остальными матросами. Раньше всех его поддержали грузины, а стройный, как молодая ель, осетин-вечпнк торопил е г о : — У б ы т ! Головам в стэнку! Иногда кое-что доходило до «Иванов». Но «Иваны» не тревожились, не верилось им, что ма24
лая кучка «политиков» посмеет посягнуть на «Иванов», и не верилось им, что шпана способна поддержать, и в сознании своей силы, своего ненарушимого авторитета, они беззаботно проводили дни. Попрежнему Воскобойников обыгрывал простатков, и по старому кашевар хозяйничал по своему усмотрению. Только Мендель почувствовал неладное. Как всегда, поделился он с Воскобойниковым. Тот недоверчиво махнул рукой: — Тебе всюду черти трусости жидовской. чудятся. Это, брат, от Мендель обиженно замолчал. Еще внимательнее стал прислушиваться, приглядываться, таясь от своих и от врагов, а врагов видел на каждом шагу. Все беспокойнее и тоскливее становилось на душе, и долго не покидало его смутное предчувствие огромной и беспощадной беды. День за днем ждал чернявый матрос и дождался. — «Иваны» кутят! — шепотом пронеслось по камерам. — Кутят, а мы голодаем. Из грузинского угла раздался гортанный вздрагивающий голос: — Сам в ы н о в а т : почему малчишь? А когда из кухни прибежал сподручный и, негодуя, стал рассказывать о з а х в а т е воскресного мяса, чернявый подскочил, как пружина, и, похолодев, подумал: — Вот оно... Известие о захваченном мясе спаяло тюрьму. — В воскресенье да без мяса? — Не бывало так. Никогда! Е й - Б о г у ! — Где матросы? Братцы, где матросы?
— Тише ты! Нельзя сразу, подумать надо! — Не о чем думать, довольно думали. — Меня, старика, послушайте... — Старый ты хрен! Л е з ь под нары. — Г д е матросы? Братцы, где матросы? Не сговариваясь, в один миг все очутились в первой камере, где находились матросы. Без предварительного уговора, верхние, не шумя, поодиночке сошли вниз. Заколыхалось море голов, и в этом колыхании был трепет темной, слепой силы, как в пожаре ночью. Несколько дней тому назад осетин-вечник, боясь обыска, спрятал в предбаннике железную палку. Пока чернявый говорил, выбрался он из толчеи и побежал за нею. Бежал он — горячий и упругий, словно молодая лошадь — и не мог сдержать беспричинной радости: улыбался и густо краснел. В дверях он услышал визг. Не обратив внимания, подошел он к чану, нагнулся, вытащил цалку. Но внезапный придушенный вой заставил его насторожиться. Осетин толкнул дверь во вторую половину и в полусумраке влажной, душной бани увидел Воскобойникова и Карапетку. Полуголый Карапетка лежал на полу. Придавив коленом, Воскобойпиков бил его вдвое сложенной веревкой. Застонав от злости, осетин кинулся к Воскобойни ко ву. Освобожденный Карапетка, не поднимаясь с полу, докатился до порога, мелькая голыми пятками, за порогом вскочил на ноги, как ванькавстанька; помчался к корпусу и, задыхаясь, метнулся в шестую камеру. — ?о Воскобойникова... быот... в бане!.. — заго-
лосил он. В ужасе наткнулся на пары и шлепнулся на пол, как жирный и еще неостывший блин. Мендель ахнул. Митька Жила, вмиг отрезвившийся, первым очутился в коридоре. За ним, давя распластанного Карапетку, прыгнули остальные. В опустевшей камере, стоя на коленях, Карапетка плакал, подвывая, а под нарами, боясь дохнуть, лежал Кузьмичев — в суматохе не растерялся: спрятался под стол и пополз по нарам. — Я говорил... Я говорил, — полувыкрикивал Мендель и, спотыкаясь, бежал рядом с Павлиновым. — Меня не слушали... Я говорил. На лестнице Мендель было запнулся... Павлинов промычал: — Удрать х о ч е ш ь ? Рано ты испугался! — и потянул его к себе. Мендель дернулся в сторону, по не смог вырваться. Схватил себя за голову и всхипнул. Павлинов на бегу ударил его и скрипнул зубами: — Не ной! — Я говорил!.. Я говорил!.. В нижней камере услыхали топот. Один из грузинов бросился к окну, увидал Жилу и бешено закричал: — Га! Га! Зазвенели стекла. Гулко хлопнула дверь. С криком отлетел в сторону перепуганный надзиратель: чернявый сшиб его, сорвав револьвер и свисток. Живой поток хлынул к бане. Впереди неслись «Иваны».
Стих каменный корпус. ГІонуро гляделись й коридор раскрытые камеры. Торчали нары с грязными тюфяками, с разбросанными смятыми халатами. Из некоторых т ю ф я к о в боком лезла солома. На длинных узких столах валялись куски хлеба, деревянные отбитые тарелки, пузатые раскрашенные ложки, похожие издали па грубо сделанные куклы. Лужицами стояли пролитые щи. Сонными роями бродили сытые мухи. А над всем этим, в солнечных лучах кружились золотистые радостные пылинки, и под ними еще уродливее, еще безотраднее казались пары, скамьи и серые халаты. В бане дрались. Воскобойников взобрался на печь и железной палкой убитого им осетина отбивал тянувшиеся руки. В угол загнали Чалого и колотили его шайками, тиснули Павлинова к чану. Оторвавшись от Павлинова, Мендель с'ежился, пригнулся, ничего не соображая. Только одно было ему ясно: пришел конец. Над ним гикнули: — П о п а л с я , сволочуга! Всю свою злобу и весь свой страх Мендель вложил в одно слово: — Не дамся! — и по-стариковски загородил голову руками. На него навалились, придавили его к земле... Упал с рассеченной головой Павлинов. В предбаннике Митька Жила загородился скамейкой. Стоял он с ножом, трезвый, как никогда, и ждал: 28
— Ну, ну, сволочи! Лезь ко мне! Бей меня! Скамейку опрокинули, а с нею и Митьку, втаптывая его в кучу грязного белья. За окном тревожно заливался свисток. С вышки грянул и раскатился выстрел, потом другой, третий... К вечеру внешнее волнение улеглось — ушло вглубь, в Запертые наглухо камеры. Возле каждой дежурили солдаты. В больнице медленно и тяжело умирал Митька Жила. Дико кричал, ухватившись за переплет койки. В приемном покое перевязывали раненых. На столе под руками фельдшера извивался кашевар. Чернявый матрос сидел на табуретке и тупо глядел на свои порезанные руки. Возле столярной мастерской на окровавленных халатах лежали мертвые — Чалый, Павлинов и молодой осетин. Положили их рядом, прикрыли и приставили часового. Одну камеру освободили, и надзиратели ввели туда Воскобойникова и Менделя. — Пошел бы ты Менделю старший. в больницу, — посоветовал Мендель молчал. — Право, пойди! Мендель покорно пошел к дверям, по вдруг на полдороге остановился и, ничего не говоря, побрел обратно к парам. — Чорт с тобой! — рассердился надзиратель. Т у д а же привели Кузьмичева, потом попозже и Макарчика. Макарчика долго искали, наконец, нашли его в отхожем месте. Он заперся и не хотел впускать, налёг па дверь, помертвел и твердил упорно:
— Не обманете! Не пущу! — Рехнулся т ы ? — спрашивал старший надзиратель. — Не пущу! Надзиратели злились, колотили в дверь. Когда подошел помощник начальника и заговорил с ним, Макарчик поверил и отодвинул засов.
IV. Еще прячась под нарами, Кузьмичев сообразил, что надо делать. Вылез он, к о г д а затрещали выстрелы. Увидал в окно, как ведут раненых, как несут убитых — и шмыгнул в нижний коридор. В сутолоке влез с другими в приемный покой, стянул незаметно кусок бинта, отвернулся лицом к стене, и, за чьей-то спиной, завозился. Медленно, еле передвигая ногами, поплелся обратно в коридор, присел на ступеньку и обеими руками обхватил перевязанную голову. Слышал, как надзиратели кричали: — Макарчик, открой! Увидел, как вывели Макарчика. Т о г д а Кузьмичев поднялся, сел посреди коридора, растопырив пальцы, и вполголоса зачастил: — Ой!.. Болит!.. Ой, силов нет! Услышали его. Нагнулся к нему помощник и удивился: — Да ты уж перевязан! — Ваше благородие!.. Так... ужо... но силов нет... Мне бы лечь!..
И тихонько загнусавил: — Ваше благородие... Не хочу К своим хотится... в больницу... Повели его к Менделю и Воскобойникову. На пороге Кузьмичев всплеснул руками: — Родненькие, где же остальные? Злобно ругался Воскобойников. Лежал, не двигаясь, Мендель. И, дергаясь, как игрушечный клоун, не забывая время от времени хвататься за голову, Кузьмичев полуплача рассказывал: — Я в предбаннике, все время в предбаннике... Ничего пе вижу, только одно знаю, кому в у х о , кому в зубы. Миленькие мои! Кричу я: братцы, гибну, помогите, а мне никто не отзывается. Один налетает, другой; ты, говорит, готовься, смерть твоя приходит. И на меня с ножом лезет. Изловчился я и под ноги ему. Ты, говорит, сволочь смердящая... Я ему под ноги. Повалился чорт, и я на него. Покажу тебе смердящего! А меня сзади по затылку. Покатился я. Тут-то я, Воскобойников, твой громкий голос услыхал. Вскочил я, хочу к тебе, а меня за ноги — и по голове. Вот сюда... как есть в серединку. Без памяти упііл, разом темно стало. Ничего не помню... Голубчики, а на меня куча людей, и давай... За дверыо застучали засовом. Кузьмичев поперхнулся на полслове и замолк. В камеру впустили Макарчика. И только захлопнулась дверь, Кузьмичев с воплем набросился на Макарчика: — Стерва, в нужник спрятался? Макарчик застыл на месте, пе поднимая глаз. Широкоплечий, коренастый, он казался вколо32
ченным в пол. Брызгая слюной, Кузьмичев метался от Макарчика к Воскобойникову и надрывно кричал: — Ей-Богу, сам видел! То подскакивал к Макарчику, то, словно лопнувший мяч, отбрасывался бессильно назад: — Своими глазами! Из нужника вытащили! Мне голову чинили, а я все видел. Мне голову, а он на утек!.. Воскобойников молча подошел к Макарчику, скривил рот и так же криво ударил его по лицу. Только тогда Макарчик поднял застывшие, почти бессмысленные глаза. Кузьмичев поправил сползавший бинт и подумал: — Ловко! Казалось Менделю, что ему в сниму вбили длинный г в о з д ь и что этот г в о з д ь шевелится и глубоко впивается в мясо. I Іыли ноги и руки, нестерпимо болела грудь. Дотронулся до головы, а когда отнял руку — увидел между пальцами клок вырванных волос. Болезненно сморщился и часто задышал, а потом почудилось, будто подложили ему под голову мягкую подушку. Усмехнулся он и забылся. Так в забытьи пролежал несколько часов. Словно издалека донеслись до него крики Кузьмичева. Точно сквозь пелену увидел, как Воскобойников ударил Макарчика, чудным показалось, что свои дерутся между собой, и в полусне решил: — Снится. Но, когда раскрыл глаза, понял, что наяву было, связал это в одно с баней, с деревянными шайками и ужаснулся:
— Господи!.. Еще не кончилось? Т и х о и жалостливо протянул: — Воскобойпиков, не надо! Никто не отозвался. Спал Воскобойников. Свернулся под халатом Кузьмичев, подхрапыпая и держась крепко за бинт. Уснул и Макарчик; просыпаясь, крестился торопливо, оглядывался испуганно и в н о в ь сваливался. Вокруг решеток робко и медленно завивались вечерние тени, а одна из них сорвалась и прозрачно-темной пеленой легла на угол нар — стемнело. Снова забылся Мендель. Проснулся уже поздно ночыо. Захотелось пить, а подняться не мог. Пошарил он рукой, нет ли поблизости Воскобойникова, и нащупал пустое место. Не выдержал Мендель и застонал. Воскобойников услышал, шарахнулся в сторону, не поняв, в чем дело. — Что? Что? — Пить!.. — изнывал Мендель. Мендель пил воду осторожно, точно боялся пролить, и вдруг испуганно уронил ковш: в коридоре раздался топот. — Это смена пришла, — успокоил его Воскобойников и унес ковш. Из коридора донеслось неторопливое заученное : — Глядеть в оба... Не подпускать... Слышно, как солдат заряжает ружье, как стучит затвором. И звучит однообразное, давно известное: — На три шага... Глядеть.,. Стекали капли с ковша и мерно, как удары маятника, падали в чан. Воскобойников сидел на 34
краю нар и почесывался. Мутно поглядывал Н;1 Менделя. — Воскобойников... что же будет? — спрашивал Мендель. Ж д е т Мендель ответа, и в вопросе скрытая надежда. Еще не может Мендель охватить всего происшедшего, но чувствует, что нагрянула непоправимая беда, и хочется ему разубедиться в этом, разубедить, вопреки очевидности, побитую грудь, искалеченную спину и чужим отрадным утешением х о т ь на миг умерить их жалобный трепет. Но Воскобойников уныло машет рукой, точно комки земли бросает в раскрытую могилу. — Д а ничего... Отошлют отсюдова. На каторге тюрем много, хватит на нашего брата. Собрав все силы, Мендель подполз к Воскобойникову. Снова пересохли губы. Провел он по ним безжизненным языком, а мысли и слова цеплялись за жизнь: — Ох!.. Много... Зачем ты Макарчика... Надо друг за друга держаться... В другой тюрьме... надо... надо будет следить... Хорошенько... Не то опять... Во скобо й и и ко в и а с м е ш ливо фы ркі іул : — Вот ты о чем! Нет, брат, кончено все. Про Макарчика брось. Подлец он. Здесь о с т а н е ш ь с я — добьют, как махоньких. Скажешь: начальство. А где оно нынче б ы л о ? В другой тюрьме—загрызут. Зубы-то у всех на нас точены. Так, потихонечку. А ты... Воскобойников смеялся. не то всхлипнул, не то за-
— А ты машинку завел насчет новых порядков, а я тебя, дурень, слушаю. Вчера хозяевами были, завтра парашниками будем. Это, видишь, так по всей земле бывает. Знаю я... Не маленький, и разум у меня тоже того... имеется. Живет на земле штука одна — причина. А потому и бывает: один на гору взбирается, а другой под гору катится. А потом эта самая причина и тому и другому на шею садится, и всем каюк. — Так таки... кончено все? — бормотал Мендель. — Увидишь! — пренебрежительно и высокомерно ответил Воскобойников. — Я говорил... Меня пе слушали... Ой! — Что с т о б о ю ? — нагнулся Воскобойников. — Болит. — Где болит? — Тут... И тут... Не досмотрели... Воскобойников недоумевающе переспросил: — Кто? — Мы... О-о-о!.. От боли Мендель приподнялся и осел. Воскобойников уложил его, поддержав за плечи, . и вдруг погладил по голове: — Что-же, брат, делать? И по-иовому — тепло сказал: — Не поможешь. Каторга, брат, а не воля, не дом свой, а тюрьма. Ничего не пропишешь. К а ю к — и точка. Торопливо ушел в свой угол и сразу заснул. В камере посветлело — шло утро. Из-за сопок бодро, как будто в первый раз, всплывало солнце. Пробудилась земля и глянула в небо миллионами глаз — росинками. 38
V. На поверке старший надзиратель рассказал, что Павлинова, Жилу и Чалого похоронили на кладбище, а осетина зарыли в лесу. У х о д я уж, добавил: — Когда Чалого потрошили — из него водка потекла. Настоящая. И задумчиво, неизвестно почему, произнес: — Так-то. Мертвых похоронили. Ж и в ы е забыли их — и ровной чередой побежали дни. Только Мендель один вспоминал. — Им лучше, — размышлял он, понуро расхаживая по камере. Тоскуя по теплу, изнывая от колик в ногах, припоминая, как он грелся на солнце, расправляя больные кости, Мендель с ненавистью глядел через окно на живых, с злостью посматривал на товарищей и умиленно думал о мертвых. Странное творилось у него в душе: то огнем загоралась злоба, то печально вставала покорность, и не знал Мендель, куда приткнуться
ему. Прислушивался, как переругиваются между собой Воскобойников и Кузьмичев, и не знал, вмешиваться ему или нет. Бегал Кузьмичев к волчку, ловил проходящих надзирателей, допытывался, какие порядки в тюрьме, — боком подходил Мендель к двери и вдруг, не дослушав, уходил. — Все равно... Мне что?.. — безотрадно рил он себе. гово- Тихо молится Макарчик — стал он набожным, на второй день после избиения попросил у помощника евангелие, не расстается с ним, — и глухо думает Мендель: — Молится... Убежал, а молится. Кузьмичев издевается над Макарчиком. Подкрадывается к нему и благим матом орет накостные слова. А потом становится к нему спиной, сгибается и слезно просит, полуобернув голову: — Отче, благослови грешницу... Молчит Макарчик, только часто-часто моргает ресницами, словно сбрасывает бессильные слезы. Слушает Мендель, видит все это и не знает, ударить ли Кузьмичева или толстым кожаным евангелием бить Макарчика но склоненной голове. Тошно Менделю. Все чаще и чаще стали ему сны непонятные сниться: не то деревня, не то городок и чьи-то лица. В снах говор он слышал — знакомый, но почти забытый. Просыпается Мендель. Холодно ему. Халат па полу. Трудно поднять ему. И опять приходит сон — странный и мягкий, влажными руками обхватывает все тело, точно куда-то уносит и укачи38
вает. А утром ничего не соображает Мендель. Морщит лоб, опускает углы губ, и сразу лицо стареет. Дрожащими руками о х в а т ы в а е т голову, концами ладоней сжимает бороду — и вся она о т . висает. Сидит Мендель и покачивается. Эти покачивания подметил Кузьмичев. Весело блеснул вертлявыми глазами, даже облизнулся. Скучно ему было в четырех стенах, не привык он сидеть, сложа руки. И шепнул он Воскобойникову: — Погляди, погляди-ка на Мендлю. Закачался жид. Видал я таких у нас на родине. Со штучками разными на голове. Право! И вот, как он — из стороны в сторону, из стороны в сторону. Смех разбирает. — Смейся! — сухо пробурчал Воскобойников, отвернувшись к стене, и полез в карман за табаком. Но вспомнил, что недавно выкурил последнюю щепотку, и плюнул в сторону Кузьмичева. Кузьмичева уже не было: неслышно крался он к Менделю, накинув на голову халат. Добрался, встал перед Менделем, вверх поднял руки и рукава халата, закачался и з а в ы л : — Вва... Вва... Татенке-маменке! В в а ! Сперва Мендель вздрогнул от неожиданности, словно только что проснулся; но захохотал, не удержась, Воскобойников — и Мендель все понял. Побелел он. Сдавило в горле. Бросился он на Кузьмичева с поднятыми кулаками и охнул: засверлило в спине. Зашипел он от злости, как шипят только бессильные, выведенные из себя старики и кошки — и, оседая беспомощно, схватился за подоконник. На нарах прыгал с ноги на ногу Кузьмичев.
— Золотко мое, — заливался он. — Христос с тобой! Разве ты жид? — Брось! — крикнул Воскобойников, насмеявшись вдоволь. Кузьмичев не унимался. Воскобойников подошел к нему и невозмутимо стащил его за ноги. — А ты куда лезешь? — и Кузьмичев снова взобрался на нары. — Буде! — Б у д е ? — возмущенно хорохорился Кузьмич е в . — А кто за животики держался с х о х о т у ? Я? Нет уж, господин хороший, оставьте ваш характер! Идите на другой тротуар, мы своей дорожечкой. Скажите, пожалуйста! Буде! Говори другому. Т ы не кашевар, а я тебе не ложка. Сам по себе человек. Рана у меня, кровь проливал за обчество, а ты мне орешь? Хочется языком поболтать — ори на брюхо, отпусти ремень. Нет, уж, позвольте! Т ы на Мендку кричи, а не на меня. Кто шкуру сменил? Недавно христосовался, а сегодня с кулаками на меня полез, на раненого человека! За что? Какая такая перемена? Ага, перестал добро наше жрать и жидовство свое вспомнил! Коли так — не хочу я рядом с жидом лежать. Уйду, ей-богу, уйду! По совести говорю, но честному. — Сволочь ты, сволочь! — хрипел Мендель. Натягивал на голову халат, чтобы не слышать Кузьмичева и весь дрожал мелкой, пронизывающей дрожыо. Когда стихло в камере, высунул голову. Дрожь исчезла, но осталась в душе. Перепутала все мысли, все чувства, смыла их, заставила переполниться жалостью к самому себе. Вдруг захотелось ему позвать Воскобойникова; не соображая, подумал умиленно, как недавно думал об умерших: 40
— Единственный... Друг... И вспомнил, как х о х о т а л Воскобойников. Холодком сжало виски... И впервые понял Мендель, что такое скорбь. Вечером зашелестели страницы под руками Макарчика, точно поблекшие листья на сухой земле. Глухо и тоскливо упали слова: «... И плевали на него и, взявши трость, били его по голове. И к о г д а насмеялись над ним, сняли с него багряницу и одели его в одежды его и повели на распятие...» Д о ж д ь ударил в окно, словно кто-то со двора швырнул горстыо дроби. Загрохотал издали гром. Задребезжали тревожно жестяные заслонки. Макарчик стал тише читать, протяжно, точно жалуясь: «...И сидя, стерегли его там. И поставили над головою его надпись, означающую вину его»... Заерзал на нарах Кузьмичев, никак не мог улечься. Заскрипели под ним старые расшатанные доски. Воскобойников, поджав ноги, хмуро глядел в окно. Под мирное чтение Мендель заснул. Первые слова заставили его насторожиться. Хотел вникнуть в них, но память подсказала другие — злобные и ехидные, — и те и другие закружились, сцепились вместе и потонули. Во сне пришел старый еврей в ермолке, с молитвенником в руках и крикнул: — Молись, безбожник! Г р е х о в много! Хотел Мендель убежать, но не смог, ноги подкосились, и услышал, как снова кричат: — Вставай! Чего д р ы х н е ш ь ? Поднял Мендель тяжелую, отягощенную снами голову и увидел надзирателей, нового помощника. 41
В окна вливался белесоватый свет дождливого утра, похожий на студень, и в коридоре одна за другой хлопали двери, точно где-то шла далекая перестрелка. Безрадостным взглядом Мендель окинул камеру и с'ежился, похолодев. Сбросив бинт, Кузьмичев принялся все чаще и чаще в з д ы х а т ь : — Э х ! Жизнь! Ни прогулки тебе, ни картишек! Подходил к окну: — Д в о р ты мой милый! Погулять бы по тебе! Бегал к волчку: — Надзиратель! Подь сюда! И выпытывал шепотом: — Ну, как? Г у л я ю т ? А кто кашевар? А матросы г д е ? Что, во втором этаже? Что, и староста ихний? Ах, дери тебя малина! Прогулка весь день? Постой, постой! Не врешь? — Воскобойников, слышишь, староста-то из политиков. Гуляют весь день. — Слышу. — Слышу! И я слышу, а ты посуди. — Нечего судить, — отсекал Воскобойников. — Вот тебе на! Голова у тебя или бабий затылок? Ты только подумай. — На попятный идешь? — набрасывался Воскобойников. — Лбом стену не прошибешь, — мямлил Кузь- • мичев. У к а з ы в а я на дверь, Воскобойников язвительно предлагал Кузьмичеву: 12
— Постучись! Попроси выпустить, выбеги на двор! Ударься башкой о земь: простите, братцы, больше, мол, не буду. Ну, беги! — Побегу, коли з а х о ч у ! Ты меня не пугай! У меня свои усы. А однажды Кузьмичев раз'ярился: — Морда поганая, лаешься, а разве сам об этом не подумываешь? Тоже богатырь! Воскобойников побагровел: — Ах, ты, гадина!.. Выпятив живот, Кузьмичев наступал на него: — Ну, ударь! Ну, посмей! Д а я на тебя паровозом налечу!.. В одно воскресенье Кузьмичев еще с утра пожаловался на головную боль. Хныкал до обеда: — Рана того... Боюсь, откроется, нутром пойдет, беда, миленькие! — а в обед попросился к фельдшеру и уж не вернулся. I Іосле его у х о д а Воскобойников в ярости разбил стекла, миску швырнул об стену и с полчаса колотил в дверь. — Пустите, черти! В морду дать, зубы выбить! Пустите! Его увели в карцер. Вернулся он только на восьмой день, похудел, осунулся. В камере стало еще глуше, еще мрачнее.
VI. Незаметно подползает дождливая осень, холодная и склизкая, точно улитка. Макарчик забросил евангелие. Когда читал в последний раз — вдруг спрыгнул с нар и с плачем лег на пол: — Не могу, не могу!.. — а потом поднялся, подошел к Воскобойникову и жалобно улыбнулся: — Братец, спаси меня! — и встал на колени. Воскобойников попятился назад. — Не могу глядеть па свет божий, — тихо говорил Макарчик. — Гляжу и кровь вижу. Гляжу и могилы вижу. Стал я счет вести. Не могу сосчитать, нет счету. Оглянулся я назад, а он мертвым лежит. Говорю ему: сын божий, вставай. Не встает. Братец, спаси меня, вырви глаза мои! Поднимая лицо к Воскобойникову, Макарчик двумя пальцами выдавливал из орбит глаза. Растерявшись, Воскобойников оттолкнул его и стал будить Менделя: — Мендля, вставай, Макарчик заговаривается.
Никогда ничего не боясь, на этот раз Воскобойников испугался и похолодел до пят. Стараясь не глядеть на Макарчика, дергал Менделя за плечо. - Слышишь, вставай... Мендля, Христом богом прошу, проснись! И защелкал зубами. Мендель проснулся. Поднимаясь, увидел над собой с к в о з ь сумерки побелевшее лицо Воскобойникова и в ужасе опрокинулся головой вниз: — Не бойсь!.. Дурень ты! — еле выговорил Воскобойпиков и только т о г д а пришел в себя. Успокоившись, рассердился и сорвал злобу: — Притворяешься? — крикнул он Макарчику.— Меня не надуешь! Макарчик продолжал стоять на коленях. Не мигая, глядел на него Мендель, страшно было, но не мог оторваться. — Не притворяется, — бормотал он Воскобойинкову. — Хороший он... Смутным движением души решил так, но не мог это выразить словами, не мог об'яснить Воскобойпикову, почему Макарчик хороший. Воскобойников попытался поднять Макарчика, схватил его за шиворот. — Не трогай его! — взмолился Мендель. — Опять ноешь! — огрызнулся Воскобойников. — Баба дырявая. Оставил Макарчика, лег, с йог до головы укутался халатом, но тотчас же сбросил его. Подошел к двери, постоял возле нее, не то прислушиваясь, не то раздумывая; от дверей зашагал к окну, но не дошел и внезапно присел к Менделю. Покусал усы и сказал:
— Даром я покричал на тебя... Перевел дыхание и заторопился: — Даром, ни за что. Сам, как баба, а на других кидаюсь. Поколотили нас, вышибли. Местов не находим. Все народ конченный, все мы на одну колодку... Без голенищ... А я лаюсь... Прости, Мендля. Покачиваясь, слушал Мендель и не верил. — Прости... А завтра что скажешь? — шевелилось на губах, по этого не сказал, только с горечыо попросил: — Перестань,—и снова уставился на Макарчика. Показалось, что глаза Макарчика зовут его. Т и х о окликнул: — Макарчик!.. — Братец, ножичек возьми! Макарчик пополз к нему, шурша коленями. — Не могу, вырви, — гнулся Макарчик, придавливая глаза острым углом нар. В коридоре раздались голоса надзирателей. Свесив голову с нар, Мендель старался поднять Макарчика. — Макарчик, поверка! Еле слышно пробормотал: — Родной мой... Не надо... — и смутился. Сладко и больно заныла душа. Звякнул за дверью засов. Зашумели в камере новые чужие голоса. Макарчик прислонился к стене и, гюпрежнему жалобно улыбаясь, потянулся рукой к шашке надзирателя: - Братец... — мо не успел д о с к а з а т ь : ушли надзиратели. Следующие пять дней Макарчик был спокоен; ничего не говорил, только, когда ему на глаза попадалось евангелие, всхлипывал, как всхлипывают 46
перепуганные дети. Все эти дни Мендель кормил его, поил. Уложил возле себя. По ночам просыпаясь, щупал нары: тут ли Макарчик, — прислушивался к его дыханию. Макарчика лихорадило. Отдал ему Мендель свой халат, а сам тюфяком укрывался. У х а ж и в а л за ним, как за ребенком, даже про сны непонятные забыл. — Нянька, сосочку! — дразнил Воскобойников и безотчетно злился до того, что от злости спал целыми днями. — Ты бы его на колени взял. Мендель крепился и молчал. Не отходил от Макарчика, а к о г д а Макарчик спал — ласково-нежно думал о нем, и в грустных мыслях связывал его с собой. Как-то раз, это было на пятый день, забывшись, Мендель взял руку Макарчика и стал ее поглаживать. Воскобойников сощурил глаза, усмехнулся и, как бы раздумывая, произнес: — Семейка! Отец — жид, чадушко — прохвост юродивый. •— Ты... ты... — затрясся Мендель. — Я, я, я, — подхватил Воскобойников и привстал. — Ты не смей Макарчика...— шипел Мендель и яростно вздергивал больные руки. — У меня... прощенья просил... Ты... — Это я, брат, от скуки! — протянул Воскобойников и внезапно потемнел весь. — Б р ы с ь ! — Ты... Холера ты!.. — Т а к ? — Воскобойников шел к Менделю. — Держись! Макарчик увидел, как Воскобойников пригнул Менделя к полу, и со стуком опустился на колени: — Братики!
А на завтра, при утренней поверке, встал позади надзирателя, схватился за рукоять шашки и выдернул ее из ножен. — Выколи... Выколи... Е г о потащили в контору. Пустыми глазами поглядел ему Мендель вслед и, волоча за собой ноги и халат, отошел от двери. Воскобойников з а х о х о тал; х о х о т а л долго, почти до слез, и так же внезапно насупился. В конторе Макарчик полез под стол, плакался о могилах. Обступили его писаря, зашушукались. В дверь просунулась какая-то женщина, пришедшая похлопотать о свиданий, увидала Макарчика и расплакалась. Перед начальником Макарчик пополз по полу, потом попросил лист бумаги, чернил и сказал: — Я буду говорить, а ты пиши! Рассказал, что в Красноярске убил купца Сытных и его жену, в Чите зарезал девочку, а в Каинске почтового ямщика. Поглядел на пего начальник и велел позвать доктора. Вечно пьяный доктор сунул Макарчику в рот ложку, пощупал язык и безнадежно махнул рукой. Макарчика отослали в Иркутск на испытание. По дороге он цеплялся за штыки конвойных и молил: — В глаза, в глаза мне всади! Брат ангельский, всади! А иочыо в деревянной этапке подкопал подгнившую доску, подвязал кандалы и прополз, как тень, между двумя часовыми, затаив взволнованное и радостное дыхание. Только кандалы и нашли.
В шестой, бывшей «иванской» камере, дуя на горячий чай, Кузьмичев говорил Карагіетке: — Ну, и дурни же наши! Ей-богу, скажи, пожалуйста, на кой чорт сидят взаперти? Вот я, например, одним духом вон оттудова и как человек к человекам пришел. Народ любит, чтоб д у х был смелый. Поглядели на меня и не тронули. Как же! Карапетка, золотко мое, подвинь сахарок! Дурак я, что-ли, чтобы меня трогать? Вытаращив круглые и темные, как старые пятаки, глаза, Карапетка почтительно слушал. — Я ему говорю: Воскобойников, пойдем, ейбогу, не тронут. А он мне: — боюсь. Кого, говорю, боишься? А он из себя дрожь пускает. Всех, говорит. Плюнул я и ушел. Пошел к чертовой матери, а я не боюсь. Сиди без прогулки, сиди без картишек, коли у тебя душа заячья. И начальство дурачье. Новое, потому не выпускает. Горбонос — давным-давно вышиб бы. Ангел был, а не начальпик. Начальник должен быть безо всяких: ложись, расстегивай штаны и получай. А этот... трясется, боязно ему. Запер их, гулять не водит, на семь замков замкнул. Для ч е г о ? От кого замки? Вот я не под замком, со всеми прочими, а жив. Второй месяц уж. Жив и только. А почему? Д у ш а у меня храбрая, Правильно г о в о р ю ? Карапетка в знак согласия зачмокал губами и налил Кузьмичеву пятую чашку, Кузьмичев проиграл в карты свои порции мяса на целый месяц вперед. Разозлился он, лег и стал думать о Воскобойникове: — Эх, с ним бы отыгрался!... Карту насквозь видит!... Сволочь эдакая, не вылазит, в анбицию
влез... Вытащить бы его, дурня... Народ новый.. С бабьем приехали, бабы на свиданьи деньги передают... Лежат себе без всякой пользы... Эх... Подкатились бы... Дурень, дубина, не вылазит... Поднялся Кузьмичев и пошел в шестую камеру к Карапетке. ГІил чай и говорил Карапетке: — А жалко мне его, Карапетушка. Ей-богу, по правде. Сидит себе на цепи. Хочу, Карапетка, к начальнику пойти. Скажу ему: ваше благородие, народ тихим стал, обмяк, надоть Воскобойникова к товарищам. Головой ручаюсь, не тронут. Карапетушка, разве это порядок? Все мы в превирегии, а Воскобойников на цепи, словно пес какой-нибудь. Разве кусается, разве х о т ь раз тронул человека? Начальство ничего не понимает. Политики народ умный. Теперь Воскобойникова не тронут. Теперь политики жизнь поставили правильную. Стало быть, тихо, благолепие. Пусти, негодный, Воскобойникова! Жалко мне его. Хочу ему слово сказать, в ы х о д и мол. Жалко его, ей-богу, по хорошему! Карапетка сочувственно качал боченком-головой и прятал подальше коробочку с сахаром. Кузьмичев подкрался к камере на ципочках и сунулся в волчок. — Воскобойников, подь сюда! Воскобойников услышал. Вздрогнул. По лицу забегали темные полосы. Медленно подошел он к двери, с виду спокойный, только в зрачках зашевелился тусклый огонек — и харкнул. •— Промахнулся, — гневно пробормотал он про себя и с сожалением оглянулся на дверь, когда в коридоре зашлепали убегающие шаги. 50
На следующий день Кузьмичев снова явился: — Я тебя по хорошему зову. Не отозвались. Кузьмичев прильнул к волчку: Воскобойников сидел у окна, спиной к двери. Кузьмичев подошел немного и позвал: — Мендля! — Кто з о в е т ? — слабо спросил Мендель, приподнявшись на локте. — Дело есть. Подойди! Мендель торопливо спустил ноги, забыв про боль, оживился. — Л я г а в ы й ! — крикнул Воскобойников, не оборачиваясь. Глубоко вздохнув, Мендель снова улегся. На утро опять прибежал Кузьмичев, опять позвал. Мендель вытянул голову. Потянуло его к дверям, но, не глядя, почувствовал, что смотрит на него Воскобойников — и с'ежился под своим халатом. — Мендля! Воскобойников схватил ковш с водой. Кузьмичев убежал, отряхиваясь, словно пудель, а вечером подбросил записку: «Ты меня водой сволочь похорошему зову ни лигавый рана внутре пошла спать ни дает, а ты меня пливком жид подучил знаю папрасись штоб вобчую матросы таво народ хороший жить можно вобчую папрасить ейбогу невру по доброте своей». Воскобойников ногой отшвырнул бумажку. Вошли на поверку. Воскобойников торопливо наступил на бумажку. Поверка отошла. Воскобойников уставился в окно. Темнело быстро. Потонул часовой на вышке, внизу двор слился с оградой; пропала, словно растаяла, острая крыша водокач-
Кй. Но бумажный комок белел на полу. Отчетливо видел его Воскобойников, хотя и пе оборачивался, заставляя себя не глядеть: сплюснутый комок торчал перед глазами, лез упорно. Воскобойников медленно стал отходить от окна. Зажег лампу. — Гадина — но глаза тянулись к бумажке, ощупывали ее со всех сторон. Задержались, перевернули ее — и в миг, не сгибаясь, Воскобойников поднял бумажку. Сразу охватил ломанные буквы, одним жадным взглядом прочел их. На нарах пошевельнулся Мендель, закряхтел. — Не дрыхнет. О, чорт! Об том же!.. — На! — кинул он Менделю бумажку. — На, давись! С перекошенным ртом стоял он над Менделем и путался в злобных и в то же время жалких словах: — Читай! Прохвост зовет. Жить можно, говорит... Живуч... Всем охота жить... Душа болит... Свету не видно... С кем жить? Со шпанкой, с подлюгами? А гордост-то г д е ? Радуйся... Жить можно, говорит, не вздуют... Парашники, мелкота!... Карманники трехкопеечные... Пятки политикам лижут... Да я, да я... Плюю, знать не хочу... Радуешься? Уж тянешься? IIa, читай! Это тебе, тебе. — Неграмотный я, пусти! — корчился Мендель, стараясь сбросить с себя изступленные руки, не понимая, о чем твердит Воскобойников. Незадолго до рассвета лампа почадила, почадила и погасла. Точно от толчка, Мендель проснулся. Вторично заснуть не мог: сдавливало грудь, и по всему телу пробегали горячие, колючие струйки. Лежал, глядя неопределенно в одну точку, при52
слушивался, как Воскобойников скрипит зубами со сна, и думал: — Убьет... Убьет... И о матросах думал, как о надежде светлой, как об избавлении; думал робко, неуверенно, а губы шептали привычно и машинально: — Господи, Господи!
VII. За окном тяжелым свинцовым пологом висит небо. На сопках под ветром качаются елки, точно ватага пьяных. За стеной бежит-убегает грязная, размытая шоссейная дорога. Тренькает колокольчик — плетется телега с мокрым мужиком. — Челдон или вольнокомандец? — думает Воскобойников и напрягает зрение. — Вольнокомандец! Словно дохлый едет, — решает Воскобойников ' и раздраженно шевелит усами. — Подлый!... — Мне бы такую лошадь! — внезапно шевелится мысль; невзрачная впалая лошаденка кажется Воскобойникову здоровым, крепким конем с раздувающимися ноздрями. — Я бы!... — видит себя Воскобойников на тракте; брызги летят изпод копыт разгоряченного коня. — Я бы... — жуткая радость обдает жаром. — Г а д ы ! Гады!... Д о боли сжимает железный прут решетки, глядя вниз, во двор, где серыми пятнами рассыпаются серые фигуры. Уходит Воскобойпиков от окна, ложится грудью на нары, давит их сильным, возбужденным телом и молчит часами, днями... Темно и пасмурно в камере. 54
Поглядит Мендель в окно, на миг задержится потускневшим взглядом на дальних елках, сбоку посмотрит на Воскобойникова, шепнет про себя два-три слова и, охая кутается в халат. Отпадает минута за минутой — и ночь на ущербе, а впереди новая. Вечер ночь погоняет, ночь день — и прядется нить времени, и никто не знает, где ее конец и где ее начало. Днем слышит Мендель, как бьется в стекла мелкий дождь, словно запоздалые мотыльки, а по ночам тревожится снами. Дома Мендель, в своем городишке... От городка тянется дорога, а на ней возле канавы старая пегая лошадь... Длинный кнут с толстым узлом на конце. Рыжая борода подрядчика Эфроима... Толстый бумажник в руках. Крючковатые пальцы перебирают красные и синие бумажки... Пять штук, десять, сотни. Без конца... Пегая лошадь укоризненно мотает головой, как старый меламед реб-Вольф, когда злился на учеников. Жирный голос Эфроима: — Мамзер 1 ) должен работать... Подрядчик хрипит... Маленькие глазки широко (раскрыты, лезут из орбит. Шуршат бумажки под торопливыми руками Менделя... Пегая лошадь бросает жвачку и ржет дико... Еще чаще снился молоденький еврей, загубленный Воскобойниковым, и в одно сплетались предсмертный вопль подрядчика, ржанье пегой лошади и крик из-под нар. Весь в поту просыпался Мендель. — Что-же это такое? — думал он про себя, раскидывал бессильным умом, и терялся. ') Незаконнорожденный.
Сны пугали, пугал его Воскобойников каждым своим движением, одним своим присутствием, Боялся его, когда тот говорил, а еще больше страшился его молчания. — Молчит... Про меня думает... Хоть бы заговорил! Ласково отвечу... Господи, на все промолчу. Исподтишка не спускал с него взора: — Убьет... Хотя бы слово сказал. Под халатом пытается Мендель сжать руку в кулак, но не может, висит рука, словно плеть, и ясно сознает Мендель свое бессилие. Вспоминает, как часто, еще до избиения, Воскобойников приходил в бешенство. — Он... все может... Все. Как курицу, как курицу... Мендель затаил дыхание. Конечно, как курицу; нарочно притворяется спящим, а в ы х о д а нет, повсюду враги. Здесь один, а там, в других камерах, сотни, и у каждого кулаки, в каждом злоба против «Иванов»... Кузьмичев... Кузьмичев... Ему можно... Ноги ц е л ы е . . . Поболтал языком, и купил себе прощение. Языком, подлиза всегда был... Рана у него внутри, не видно ее, скажет, что не дрался в бане. Поверят, ему поверят. В других камерах сотни кулаков. Здесь хотя один... Ведь старый товарищ, авось, поймет, что нельзя на боль, ном человеке срывать свою злобу. Больные ноги, спину согнуть трудно. В больницу бы попроситься. Теперь уж не возьмут, скажут, где ты раньше был. Сразу, сразу бы в больницу... Поздно уже... К матросам бы пробраться. Политики не выдадут, спасут... Для политиков что жид, что русский — все одинаково... Авось, Воскобойников успокоится, 50
придет в себя... Что ему надо? Господи, Господи... Как курицу... За что? Других убили, а он цел и невредим... Других на смерть... Мертвым лучше, лучше... Другие искалечены на всю жизнь. Спину нельзя согнуть, руки не слушаются... Ведь старый товарищ... За что?... Кто виноват?... Сам Карапетку избил... Все из-за Карапетки,.. Зачем бил его... Зверь, а не человек. А другие? Остальные? Господи... Налетят, убьют... Кузьмичев... Ему можно... Оттолкнет... Спрячется, в контору побежит... Ноги есть... Крепкие, а не дырявое мясо... Языком помашет... Ему поверят... Пер&крестйтся... Поверят... Не жид... Ж и д пархатый... Господи! Жид подлый... Мендель прикрыл голову и иод халатом застыл с открытыми глазами. Третью ночь не спит Мендель: одолели мысли. Сперва были они робкие; стали давно приходить, но словно в гости: побродят и уйдут, только слегка потревожат хозяина. Посмелели — пришли и расположились, как дома. Напоминали об одном, о другом и стали подталкивать, толкать. — Политики... — думает Мендель и чувствует, как вздрагивает сердце, точно чья-то рука стучится в дверь. Тяжело Менделю думать, не привык он. С непривычки путается, хочет сразу все охватить — и поскальзывается. Каторга расколола жизнь надвое, и то, что было до каторги, трудно связать с настоящим. Не знает Мендель, что связать концы жизни — непосильная задача. На одном конце мерцали
свечи синагоги, шелестели пожелтевшие страницы молитвенника, и мать тихо звала: «Менделе!» — а на другом, в тюремной кухне лежал старик-еврей с разбитой головой. Мендель размахивал тяжелым чайником, и в душной бане десятки рук тянулись к шайкам... — «Шпана»... думает Мендель; привычно шепчет:—Сволочь, парашники! — а память перебирает одного за другим всех каторжан, и, вместо гнева и ненависти, бьется в душе новая надежда, борется со старым, не ушедшим страхом. — Вот... Новые люди... Говорят: хотят, чтоб всем было хорошо... К ним бы... Не дадут, как собаке, подохнуть. Вот... говорят, даже против царя идут... К ним бы... Четвертую ночь не спит Мендель, тяжело ему: мысли одолели, непривычные, новые, странные... Как-то днем забылся«Мендель на короткое время и сон увидел. Посоветовал он Воскобойникову попроситься в другую тюрьму. Воскобойников послушался и сделал так, как говорил Мендель. Пришли за ним надзиратели, увели его. Остался Мендель один, открыл дверь камеры, сел на порог и стал греться на солнце; в коридоре солнце пышет, горячей золотой палыо обдает стосковавшиеся по теплу ноги, усмиряет боль и сладко щекочет бороду. Сам не свой проснулся Мендель. По-старчески обрадовался, по-старчески поверил первому отрадному сну и не удержался. 58
— Воскобойников, — начал он издалека, — я хочу с тобой поговорить. И сразу замялся: глянули на него сумрачные, подведенные глаза. — Мели, — ответил Воскобойников, словно швырнул тряпку. — Хочу... — и Мендель испуганно заторопился, теряясь, проглатывая слова. — Я бы... Ты здоровый... Ты бы... попросился... — и, не дохнув, докончил. — В другую тюрьму... — Что? — тихо спросил Воскобойников. — В другую тюрьму, говоришь? В какую? Подошел к Менделю и еще тише переспросил: — В к а к у ю ? Укажи мне, милый человек, я не знаю. Мендель отшатнулся. — Подожди, не отказывайся, еще успеешь, — спокойно сказал Воскобойников и положил кулак Мендел ю на колени. — Видишь? Это причина. Причина, говорю тебе. Теперь умом раскинь, кто я? Ну! Ну, открой хайло! Не знаешь? Эх, ты! Воскобойников легко толкнул Менделя и мелко засмеялся. — В другую тюрьму, говоришь? Ладно. К другим сукам? Ладно. Полы мыть? Ладно. Карапеткам пятки чесать? Или вот этак? Воскобойников быстро согнулся и прогнусавил: — Братец, выколи мне глаза! И, так же быстро разогнувшись, отошел. Опять замолк на несколко дней. Иногда часами простаивал у окна и покусывал кончики жестких усов, иногда подолгу лежал, опрокинувшись на нарах, брезгливо отворачиваясь от окна, а по
ночам сидел, поджав ноги, и спал в таком положении. Чем дальше длилось его молчание, тем псе страшнее становилось Менделю. Метался он от одного решения к другому. То хотел на поверке кинуться помощнику в ноги, то попроситься в больницу, то написать каторжанам-политикам. За последнее ухватился с жаром, в этом решении увидел начало другой жизни, новой жизни, среди н о в ы х людей, в это решение вложил все свои новые, смутные надежды. Стал припоминать давно изчезнувшие из памяти буквы, забыл подумать, где достать бумагу, карандаш, каким образом передать зап и с к у — и весь день провел .в том, что мысленно писал убедительные, идущие от самого сердца слова. Только к вечеру спохватился. Снова не спал ночь. Ни о чем уж не думал, не мог, измаявшись от бессонницы, и лишь одного хотелось: заснуть. Утром из-под халата следил неотступно за Воскобойниковым, волновался и вдруг вспомнил, как ему рассказывали в шахтах, что есть порошки, от которых спишь, как убитый, снов не видишь, ничего не чувствуешь; погоревал о том, как он мог это забыть, и при вечерней поверке обратился к старшему с просьбой в ы з в а т ь его к фельдшеру. Воскобойников слушал, как Мендель говорит старшему, и темнел. Подождал, пока стихли шаги надзирателей, и рванул Менделя за грудь: — За Кузьмичевым прешь? Мендель хотел ответить. — Не кричи! — странно-спокойно сказал Воскобойников и потянулся рукой к губам Менделя. — Не кричи! Только пикни, только пикни! К фельд60
шеру, а потом тихим ходом к политикам? По-жидовски, с хитрецой? Удрать х о ч е ш ь ? Оставайся, мол, один! Телятину мою жрал, водку мою пил, а беда пришла — удираешь? Не пущу тебя! Мендель шевельнул помертвевшими губами. — Не кричи! — тряс его Воскобойников и зверел от прикосновения к чужому телу. — Не пущу! Вместе над народом измывались, вместе подыхать будем. Задушу, а не пущу! — За порошками я... Заснуть, — выдавил из себя Мендель. — Удрать х о ч е ш ь ? — не слушал Воскобойников, притискивая Менделя к доскам. — Подожди, подожди, бормотал он, влезая на пары, — угостим мы шпанку живой телятиной... Сперва сам тебя слопаю, потом меня слопают. Не кричи! Слопают... Стоя на коленях, перекатывал Менделя с бока па бок, точно пустой боченок, и бил его крепко сжатыми кулаками. Избив его, подошел к чану, сунул туда пылающую, затемненную голову, пил' воду быстрыми мелкими глотками, а потом на корт о ч к а х сидел над Менделем и бессвязно говорил: — Живым не дамся!.. Это не фасон. По причине. Не дамся. Галдят сволочи. Рады, небось... Лови Воскобойникова... Бей его по харе. Ишь вы. По вкусу... Погоди, народ, погоди!... Снова пил воду. Залез в угол подальше от волчка и молча рвал халат на равные полосы, сучил их Почти до рассвета провозился. Кончив, он нагнулся к Менделю. — Дрыхни! — И насторожился. Мендель еле слышно стонал. Нависли вспухнувшие веки. На н о г а х комком лежал халат. ІЗоско-
бойников дернул его повыше и прикрыл им лицо Менделя, потом подошел к окну, уперся ногой в нары и дотянулся до верхней перекладины решетки. Замотал веревку, подергал ее, вложил голову в петлю, подпрыгнул и повис. На дворе светало — бледно и робко. Накрапывал дождь. Ветер посвистывал. Тихонько дребезжали жестяные заслонки. Незадолго до поверки Мендель очнулся: душил халат, жгло внутри, пить хотелось. Морщась, Мендель стянул халат, а когда с усилием поднял веки — увидал на окне Воскобойникова. ...Мычал и полз к порогу, волоча полумертвые ноги. Хотел стукнуть в дверь рукой, но не смог: повисла несгибающаяся рука. Т о г д а бешено, не чувствуя боли, Мендель заколотил головой. — Бу-бу! — ухало в коридоре. Первому подбежавшему надзирателю Мендель прохрипел: — В общую... Хочу в общую... По коридору несли его на руках. И всю дорогу, вплоть до больницы, Мендель хрипел: — О-о-о... В камеру... Такую... где побольше... политиков... О-о-о-о — и силился подняться. В больнице долго плакал, всю бороду смочил слезами,
VIII. В шестой, бывшей «иванской» камере играют в лото. У дверей Карапетка: на часах. Одним глазом впивается в коридор, не подходит ли надзиратель, а другим жадно прикован к играющим. Цифры выкрикивает Кузьмичев. Сидит по-турецки, поджав ноги, в руках ситцевый мешочек, похожий на кисет. Вынимая боченок, каждый раз об'являет: — Глядите, я честный! — трясет мешочек и как будто случайно опускает глаза и целый ряд цифр читает. Бойко и весело выкликивает: — 22... ангарские уточки ...16 ...лет молодойгрудастая... 11...барабанных палочек... 88...крендели мои вкусные, сдобные... Эй-эй, Женька, жульничаешь! Я, братец, все вижу. Ну-ну, поговори у меня! Что? Нечего иваниться, живо вздуем. Это тебе, братец, не прежние времена. Политиканы все похерили. Политиканы за обчее начало. И хорошо дерутся матросы, дай им бог здоровья. Нынче на-
счет иванства дудки: сами хозяева. Вон вчера Мендка подох в больнице. То-то и оно-то: не трогай нас, слабеньких. Карапетка, идут? — Нет. Игра продолжается — и задорно и бойко покрикивает Кузьмичев. — 90...лет старику, глядит на девицу и заливается... Туды-сюды... 69.,.77... жиды шабаш справляют... А Мендка-то подох... Т у д а ему и дорога ...33... забрасывай крючки...8... девок один я, куда девки — туда я... Карапетка, идут? — I Іэ-эт... — жалобно тянет Карапетка и ерзает у двери. За стеной, на сопках покачиваются ели и шепчутся между собой новым весенним шопотом.

Ц е н а 24 к о п . ПОДПИСКУ НАПРАВЛЯТЬ ПО А Д Р Е С У Конторы Издательства Всесоюзного Общества Политкаторжан и Ссыльно-Поселенцев. Москва, Лубянский пассаж, 32, тел. 3-64-73. Склад изданий: Книжный склад „МАЯК", Москва, Петровка, 7, тел. 3-63-20
( I: » v.-, » I v!