/
Текст
Леонид Пасенюк
В одиночку
на острове
Беринга
или робинзоны
и мореходы
26.8г
П19
Scan+DjVu: AlVaKo
01/12/2023
РЕДАКЦИИ ГЕОГРАФИЧЕСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
Оформление художника Е. РАТМИРОВОЙ
Фотографии автора
20901-021
ПЩР"160-81' 1905020000
2
© Издательство «Мысль». 1981
РОБИНЗОНЫ, РОБИНЗОНЫ...
Мыньков примыкает к Селькирку
О том, что жил-был некогда русский человек Яков Мыньков,
которому суждено было провести семь лет на необитаемом острове,
я узнал из книги известного мореплавателя В. М. Головнина
«Путешествие на шлюпе «Камчатка»». Остров этот носит имя Беринга
3
и входит в группу Командорских *. Вот уже более полутораста лет,
как он обитаем, заселен, обжит хотя бы в одной своей части, и
вся моя биография литератора на протяжении длительного времени
связана именно с ним. Вообще с Командорами. Не удивительно
поэтому, что мне оказалась небезразличной и судьба упомянутого
выше «промышленника»-зверобоя, не могла не заинтересовать его
робинзонада. И первую публикацию о нем я дал в «Неделе» еще в
1968 году, на страницах Морского клуба «32 румба».
Но все же скудость сведений о Мынькове (у Головнина о нем
всего одна страничка) и, пожалуй, даже обида за его безвестность
продолжали меня тяготить чем дальше, тем сильнее. Я и позже
выступал со все более подробными рассказами о нем в газетах и
журналах, пока наконец не пришел к необходимости написать
эту книжечку (была также мысль о романе, но об этом ниже).
Оставим пока Мынькова и сделаем избирательный экскурс в
историю робинзонад вообще. Их достаточно много, но счисление
ведется, как правило, от бедственного случая, выпавшего в 1704
году на долю шотландского моряка Александра Селькирка. Неся
службу на корабле «Пять портов», входившем в пиратскую
эскадру небезызвестного адмирала Дампьера (правда, «эскадра»
насчитывала всего два судна), Селькирк частенько пререкался со своим
капитаном Стредлингом. Доходило и до скандалов, так что Селькирк
однажды решился вообще покинуть судно (как было записано в
вахтенном журнале, «по собственному желанию». Будь он простым
матросом, дело кончилось бы линьками, а то и вздернули бы
беднягу на рею, но Селькирк ходил, по одним сведениям, боцманом, по
другим — даже в старших помощниках, выполнял штурманские
обязанности, то есть являлся по существу офицером, и с ним, надо
считать, обошлись деликатно). Произошло это в шестистах кил омет*
pax западнее Чили, в районе архипелага Хуан-Фернандес, у
необитаемого острова Мас-а-Тьерра. Впрочем, когда Селькирк понял,
что зашел слишком далеко, и дал, как говорится, задний ход,
крича что-то вдогонку распустившему паруса кораблю, было уже
поздно. Что ж, когда под злобно-насмешливым взглядом Стредлинга
наш бедолага спрыгнул в баркас, он еще надеялся, что остров
обитаем. Причем поначалу эту надежду подогревали и явные следы
пребывания здесь человека: железо в форме примитивного крюка,
нагроможденные с какой-то целью камни... Но человек этот (тоже,
конечно, робинзон, если уж на то пошло!) покинул Мас-а-Тьерра
двадцать лет назад. Это был некогда «забытый» английскими
флибустьерами при поспешном бегстве индеец племени москито.
* На другом острове этой группы — номинально принадлежал и Мыньков
Медном в то же самое время обитала (здесь и далее примечания автора),
артель из десяти зверобоев, к которой
4
В 1684 году обнаружил его здесь и взял на борт уже
упоминавшийся Дампьер.
Для жизни на Мас-а-Тьерра Селькирк запасся кремневым
ружьем, огневым припасом к нему, топором, ножом, котлом и кое-
какой одежонкой. Не забыл он взять с собой и Библию.
Остров оказался небольшим, всего до двадцати километров в
длину, и густо заросшим. Гнездились здесь птицы, на берегу
откладывали яйца черепахи, в море можно было ловить лангустов...
И это если еще не считать диких коз, которых Селькирк ловил
руками.
Разумеется, нужно научиться очень быстро бегать, чтобы ловить
коз, и Селькирк научился, пришлось, да и не такой уж это было
непосильной задачей для двадцатишестилетнего молодого человека.
А когда однажды, гоняясь за козой, сорвался в пропасть, то, придя
в сознание, на всякий случай решил в будущем подрезать у молодых
козлят сухожилия ног. Впоследствии ловил их и вовсе без всякого
труда.
Самым мучительным, что он здесь испытал, было, конечно,
одиночество, к которому он не скоро привык и с которым нелегко
смирился. Да и смирился ли? Хотя остров в общем был как нельзя
лучше приспособлен для жизни: и тепло здесь было, и сытно...
Более четырех лет провел Селькирк на Мас-а-Тьерра, ни
единого дня не теряя надежды, что какой-нибудь корабль вызволит
его из этого — поначалу добровольного — заточения, и дождался
наконец. С острова его снял капитан Вудс Роджерс, который и
поведал впервые широкому читателю о его мытарствах в книге
«Путешествие вокруг света». Селькирк снова стал плавать под флагом
Дампьера и в конце концов возвратился из кругосветного вояжа
в Лондон капитаном парусника «Инкриз», человеком в общем с
достатком, хотя и непрочным...
История приключений Селькирка вдохновила Даниеля Дефо и
послужила благодарным материалом для создания прославленного
в веках романа. Правда, его герой по воле автора провел на
необитаемом острове не четыре, а все двадцать восемь лет (почему же
не тридцать — для круглого счета?). В угоду занимательности в
романе появились Пятница и людоеды,— что ж, Дефо имел право
на домысел: в конце концов за двадцать восемь лет чего только
не случится даже на необитаемой земле!
Сослаться на этот роман здесь необходимо тем более, что он
стал первым в ряду многочисленных описаний тех или иных
робинзонад, а Даниеля Дефо нужно считать основоположником этого
жанра.
5
Четверо российских матросов,
к Шпицбергену бурею принесенных
Были и в России люди, испытавшие на себе весь гнет одиночества
на островах, увы, далеко не схожих по условиям жизни с
экзотическим клочком земли Мас-а-Тьерра. История отечественного
мореплавания прошлых веков хранит не один пример, когда по тем
или иным причинам русским людям приходилось жить наедине
с суровой природой, с весьма смутной надеждой на спасение.
Наиболее известный из таких случаев повествует о злоключениях
четырех поморов на острове Эдж, отставших в 1743 году от своего судна
(впрочем, до сих пор идут споры, точно ли это был именно остров
Эдж, а не какой-либо другой в архипелаге Шпицберген). На руках
у них было ружье, рожок с порохом на двадцать зарядов и столько
же пуль, топор, маленький котел, двадцать фунтов муки в мешке,
«огнянка и несколько труту», ножик, пузырь с курительным
табаком и у каждого по деревянной трубке. Почти в точности тот же
классический набор, что и у Селькирка. Разве что без Библии...
Шесть лет и три месяца поморы провели на острове, занимаясь
охотой преимущественно на белых медведей и оленей. Оружием
им служили рогатины и стрелы с коваными наконечниками. Из
шкур добытого зверя они шили себе одежду и обувь. Строго
наблюдали ход времени и за шесть лет ошиблись в счете только на два
дня. Один из них умер от цинги, а остальные трое были вывезены
опытным помором А. Корниловым (о котором с похвалой отзывался
впоследствии Ломоносов). Причем умерший от цинги «матроз»
Федор Веригин заранее подписал себе смертный приговор
откровенной ленью, нежеланием пить свежую оленью кровь (вместе с так
называемой ложечной травой'она была самым действенным средством
против болезни). Сиднем сидел он в хижине в то время, как его
товарищи добывали хлеб свой насущный рискованной арктической
охотой.
Мытарства этих поморов послужили французу Ле Руа материалом
для написания совсем небольшой, в несколько страничек, повести
«Приключения четырех российских матросов, к острову
Шпицбергену бурею принесенных». Ле Руа подвизался в России то в качестве
наставника сына временщика Бирона, то воспитывал детей
фаворита Елизаветы Петровны графа П. И. Шувалова, а находясь
«не у дел», преподавал и переводил с французского и немецкого.
Естественно, что его произведение увидело свет сначала на
французском и немецком и лишь шесть лет спустя, в 1772 году, было
издано в России и переиздавалось впоследствии неоднократно.
6
Робинзон по воле барона Бенёвского
В робинзонах побывал и русский мореход Герасим Григорьевич
Измайлов — невольный участник бунта ссыльного конфедерата
барона Бенёвского и бегства его с Камчатки. К сожалению, о
начальной поре жизни этого морехода сохранилось мало сведений.
Но можно думать, что юношей он принимал участие в морской
правительственной экспедиции лейтенанта И. Синдта к «Большой
(американской) земле» и к берегам Чукотки для их описи и
картографирования. Как отмечает автор «Истории открытия и освоения
Северного морского пути» М. И. Белов, «благодаря плаванию Синдта
в мировой картографии Берингов пролив стал отображаться более
или менее сходно с современными данными». Даже точнее, чем
отобразил его на карте двенадцать лет спустя Джеймс Кук, которому,
кстати, были знакомы плавание Синдта и его результаты. И когда
Измайлову довелось повстречаться с великим английским
мореплавателем, разговор их сложился так, что Герасим Григорьевич волей-
неволей упомянул о совместном плавании с Синдтом. Понимая
с пятого на десятое, англичанин смог уточнить далеко не все, что
его интересовало. И впоследствии заметил: «...мы решили, что
он слегка прихвастнул, сказав, что участвовал в этой
экспедиции».
Между тем судно «Св. Екатерина», на котором осуществил
свое плавание Синдт, позже перешло под начало капитана Крени-
цына, возглавившего очередную правительственную экспедицию к
берегам Америки (известную как экспедиция Креницына —
Левашова). Полагают, что, будучи учеником штурмана на «Св.
Екатерине», Измайлов разделил с экипажем Креницына бедственную
зимовку на Аляске. Однако, повторяю, точных свидетельств нет,
можно говорить об этом исходя лишь из логических
допущений.
В 1771 году Измайлова, как и многих других, Бенёвский увез
с Камчатки обманом либо силой. С этого момента жизненный путь
Измайлова прослеживается уже более или менее четко.
Выйдя из Большерецка на Камчатке, захваченный
«бунтовщиками» галиот плыл вдоль Курильской гряды. Подошли к большому
острову Марикану (Симушир). Барон распорядился высадиться на
берег, на котором беглецы жили дней десять: пекли хлеб, сушили
сухари для дальнего пути, шили флаги и вымпела «аглинскиё».
Барон не чуял беды. Между тем Измайлов не пожелал оставить
родину: воспользовавшись отсутствием барона, он попытался
захватить галиот и возвратиться в Большерецк.
Этому замыслу не суждено было осуществиться: Измайлова и
его сообщников выдали. Разгневанный Бенёвский хотел их тут же
7
казнить, но, поостыв, подверг лишь наказанию кошками. После
экзекуции он высадил Измайлова и камчадала Поранчина с женой
на берег. Как свидетельствует очевидец, «на пропитание им дано
несколько ржаного провианта». Измайлов плакал и кричал
вдогонку галиоту, чтобы их не покидали на этой безлюдной земле, где всем
им грозит голодная смерть.
В тоске и унынии обходили бедолаги остров (на котором
дважды пришлось побывать и автору этих строк). И вдруг встретили
земляков-зверобоев. Те, впрочем, вскоре ушли, взяв камчадала
с женой на промысел. Измайлов почему-то остался и, прежде чем
попасть на Камчатку, долгий год жил здесь, питаясь «одними
морскими ракушками, капустою и кореньями». Вызволил его из
этого островного заточения купец-мореход Никонов,
возвращавшийся с соседнего острова Уруп на Камчатку. Однако на том беды
нашего робинзона не кончились: его повезли под стражей в Иркутск,
где в следственной комиссии он дал отчет о своем отношении к
бунту Бенёвского. Впрочем, об «отношении» к барону красноречиво
говорили рубцы на спине молодого человека. Измайлова отпустили...
Он возвратился на Камчатку, к морю.
В 1775 году по заданию камчатского начальника Бема он уже
самостоятельно производил опись берегов полуострова, после чего
возглавил промысловое плавание судна «Св. Павел» «компанейщи-
ков» Орехова, Лапина и Шилова (как сказано у историка, «от порту
Охотского в открытое море в вояж на известные и неизвестные
острова»). Пять лет бороздил воды Алеутского архипелага, а
впоследствии, уже на кораблях знаменитой компании Шелихова, завершил
открытие северной части материкового залива Аляска до бухты
Литуя (Льтуа). Совместно со своим напарником Дмитрием
Бочаровым Измайлов составил подробное описание этих плаваний. А в
1778 году как раз и свела его судьба с Джеймсом Куком на острове
Уналашка. В дневнике помощника хирурга одного из судов
эскадры Кука читаем: «...15 октября. На борт «Резолюшн» прибыл
Григорий (нужно — Герасим.— Л. П.) Измайлов со своей индейской
свитой. Он явился на большом кожаном каноэ, в котором было три
люка... и в двух люках сидели гребцы, а в среднем помещался он сам, в
накидке, которую он носил на здешний манер. Капитан Кук принял
его радушно и оставил ночевать. Мы поняли, что он человек умный и
знающий толк в навигации и что некоторые открытия он совершил
сам. Ему лет тридцать...»
Эту тираду как бы продолжил в своих воспоминаниях еще один
офицер эскадры, Джон Рикмен. Измайлов, по его словам, «. .
молодой человек, изящный и стройный, с белокурыми волосами. . .
манерами и поведением он резко отличался от своих спутников. . .
Сразу было видно его благородное происхождение».
8
Что касается Кука, то, сойдя на берег несколько ранее, еще
14 октября, он посетил раскинутый неподалеку шатер Измайлова.
Хозяин угостил именитого гостя вяленой лососиной и ягодами,
видимо испытывая некоторую неловкость от нехитрой сей трапезы.
Однако, к его удивлению и радости, Куку угощение понравилось.
Дальнейшие их встречи, как ни плохо они понимали друг друга,
объясняясь в основном жестами («маяченьем»), привели к тому, что
английский мореплаватель в отчете о третьем кругосветном
плавании на кораблях «Резолюшн» и «Дискавери» отозвался об Измайлове
с большой похвалой: «Я убедился, что он отлично знает географию
этих мест и что ему известны все открытия, совершенные русскими,
причем он сразу же указал на ошибки на новых картах. . . Этот
м-р Измайлов по своим дарованиям достоин более высокого
положения, чем то, которое он занимает. Он в достаточной мере сведущ
в астрономии и в других насущно необходимых областях
математики. Я снабдил его октантом Хедли, и хотя это, вероятно, был
первый прибор такого рода, с которым он встречался, он освоился с
ним так, что мог пользоваться спустя короткое время».
Нельзя не признать, что даже в эпоху, щедрую на
головокружительные судьбы, жизнь Измайлова кажется перенасыщенной
событиями. Да какими! Героические плавания в неисследованных водах,
общение с такими людьми, как Синдт, Креницын, Бенёвский (с ним
пусть даже и против воли), «Колумб росский» Шелихов, наконец,
Джеймс Кук... Прямая причастность к ряду географических
открытий... И вот еще бедственная робинзонада на пустынном
курильском острове! Воистину Герасим Григорьевич Измайлов —
фигура для исторического романа.
Опыт «правильной» жизни
Есть люди, сознательно стремящиеся к одиночеству в силу каких-
либо философских или идейных соображений. Не таков ли
американец Генри Торо, поставивший известный нам по книге «Уолден,
или Жизнь в лесу» опыт правильной жизни — в пику буржуазному
торгашескому образу ее? Торо хотел доказать своим опытом,'что
человеку под солнцем в общем-то не много нужно. Он прожил два с
лишним года в лесу — однако не совсем уж изолированно, в миле
от его хижины жил сосед... Для Торо была важна скорее духовная
свобода и возможность жить просто, не мудрствуя, трудами рук
своих... Как видно из его книги, он совсем не тяготился
одиночеством.
Впрочем, это пример из несколько иного ряда.
Нас же большей частью интересуют классические робинзоны,
по какой-либо причине отторженные от своих соплеменников и во-
9
обще от людей, как говорится, одни на всем белом свете *. И
классическое местопребывание такого робинзона — остров. Этим
требованиям в какой-то мере отвечает, например, «отшельник рифа
Суворов» новозеландец Том Нил, живущий на безлюдном атолле
Суворова (острова Кука) уже более десяти лет. Атолл этот открыт
мореплавателем Михаилом Лазаревым в 1814 году во время
кругосветного путешествия на корабле «Суворов». Если Генри Торо в
поисках одиночества исповедовал какую-то философию, что-то
хотел доказать, то у Тома Нила это просто попытка жить вне
общества людей, вне их проблем, вне времени, жить-существовать
неприхотливо, как трава. В его представлении это, видимо, тоже
«правильная» жизнь. Посадить помидор, съесть его, запить
кокосовым молоком либо чашечкой кофе, выкурить трубку и не без
некоторой тревоги прослушать по транзистору (от транзистора не
отказался!) очередной прогноз погоды. Погода — единственное,
что еще волнует Тома Нила в этом мире, ведь неожиданный циклон
может смести с лица земли его маленький рай, созданный отчасти и
собственными руками, обрушить на него посреди ночи гигантскую
волну.
Про этого «отшельника XX века» писали и за рубежом, и у нас.
Да и сам он не отказал себе в удовольствии издать книгу о своих
более ранних приключениях на том же атолле Суворова. Правда,
не ради славы, а единственно ради денег, которые позволили ему
теперь жить на полюбившемся атолле. Книга Тома Нила вышла в
Новой Зеландии под названием «Остров, которым я один владею».
Робинзонада как эксперимент
Несколько лет назад журналист Леонид Репин решил осуществить
эксперимент на выносливость организма в условиях вынужденного
пребывания на необитаемом острове. Долго ли можно выдержать
такую жизнь, не имея никаких припасов, чуть ли не нагишом, как
если бы он потерпел кораблекрушение и вплавь добрался до
незнакомого клочка суши?. .
Эксперимент был подготовлен сугубо серьезно, с учетом
рекомендаций ученых, прежде всего психологов и медиков. Кандидатов
в робинзоны (их было трое) подвергли тщательному медицинскому
обследованию. Пришлось пройти через проверку электрокардиог-
* Если строго следовать букве (Крузо) — не совсем уже робинзон
понятия, робинзон — это человек, (в нарицательном смысле этого слова)
поставленный в условия полной с появлением Пятницы,
островной изоляции. Сам Робинзон
10
раммами, электроэнцефалограммами, реовазограммами, через
различные тесты и методы — Айзенка, Розенцвейга, Роршаха, уже
не считая сдачи многочисленных анализов.
Репин признается в недавно изданной книге «Трое на
необитаемом острове»: «Мне хотелось показать, что при всем том человек,
даже не обладающий специальными знаниями, не прошедший особой
подготовки, буквально с голыми руками, должен и может выжить».
Будущих робинзонов высадили неподалеку от Владивостока на
одном из крошечных островков архипелага Римского-Корсакова.
И за ними неусыпно следили издали морские пограничники:
только подай сигнал — сразу придут на выручку. В эссе Андрея
Битова «Птицы, или Новые сведения о человеке» говорится
по схожему поводу: « ...во всех этих упражнениях смущает
маленькая рация в пластиковом мешочке и возможность помощи с неба
вертолета — вот эта-то пуповинка компрометирует любое бегство»
(то есть бегство в природу, в одиночество, в условия изначальности
и т. д.).
Но мы имеем дело всего лишь с экспериментом. . .
Наибольшие трудности наши робинзоны испытали, тщась добыть
огонь посредством трения. Добывали они его добрую неделю, пока
наконец что-то все же загорелось.
О книге я рассказал однажды командорскому биологу Геннадию
Нестерову.
— Да что сравнивать этих современных ребят с твоим Мынько-
вым, темным мужиком! — ответил он, смеясь.— У них вон какой
интеллект, эрудиция, знание законов физики, природы
возникновения огня, им известно, что из чего можно выжать, да они даже воду
из камня выжмут, если научно возьмутся за дело.
И верно, Мынькову добыча огня трением, по-видимому, далась
бы еще труднее. Тем более в сыром командорском климате... Но до
этого, как мы узнаем, дело у него не дошло. До трения дощечки о
дощечку...
Итак, автору хотелось показать, что в заданной «экстремальной»
обстановке человек даже «с голыми руками должен и может выжить».
Боюсь все же, что он маловато привел для этого доказательств.
Можно так понять, что ребята пробыли на островке всего дней
десять. В дальнейшем их ждали самый натуральный голод и, имея
в виду довольно негладкие характеры, ссоры. Во всяком случае я,
как читатель, исходя из суммы предложенных мне ситуаций и
фактов, вынужден сделать именно такой вывод.
В пользу автора нужно сказать, что его книга полна
любопытных подробностей робинзонье-бытового и психологического
характера, которые не придумаешь, сидя за письменным столом. Их
нужно прежде пережить в сложных отношениях с неприветливой окру-
11
жающей средой. К тому же, соблюдая чистоту эксперимента,
островок для своей робинзонады ребята выбрали откровенно чахлый и не
дающий разворота. На таком и вправду долго не протянешь, даже
дшея в запасе огонь. И через какие бы ни прошел заранее тесты.
Просто такая работа
Скоро ли, нет ли, но вот я на острове Беринга. Не ради романа о
русском робинзоне, вовсе нет. Правда, кое-какие мысли на сей счет
есть, но они сумбурны и неопределенны. Они как муть в неотстояв-
шейся воде. Они должны осесть, спрессоваться и, оформиться во
что-то реально доказуемое и логически допустимое.
Я на острове Беринга — и хожу по лежбищам котиков, езжу на
рыбалку, интересуюсь делами на звероферме, роюсь в архивах,
беседую с биологами, изучающими ластоногих. Это всего лишь
будничная работа над книгой о Командорских островах, которая
впоследствии будет написана. А мысли о робинзоне — тайная тайных.
Впрочем, «тайна» моя становится явной. Иногда я делюсь планами,
замыслами, сомнениями, спрашиваю совета... Вот так выложил
кое-какие соображения биологу Фреду Челнокову.
Ироничный парень с острыми сухими чертами лица и курчавой
негритянской шапкой волос — шляпа «тиролька» не держится.
Ироничный парень, он и ответил с иронией:
— А зачем тебе этот Мыньков, одиночество и так далее? Давай
поживи со мной хоть месяц, хоть два, вот тебе и одиночество, вполне
почувствуешь себя робинзоном. Ну, а я, ты знаешь, не очень-то
разговорчив,— считай, что меня не будет.
— Все-таки вдвоем, что ни говори,— усмехнулся я.
— Ну, а я-то чем не робинзон, когда один? — усмехнулся и
он.— Знаешь, как надоедает вести изо дня в день подсчет
прибывающих котиков, когда на тебе сухого места нет под дождем,
фиксировать какие-либо изменения и нарушения внутри лежбища,
да всякие там делать сопоставления, да иногда дважды в день
по кручам обходить лежбище, следить, куда какой кот-секач
направил свои стопы, изволил переместиться, куда и почему ушли
котики-самочки, кто их обидел...
Понимаю, что его будни могут быть и тяжелыми, и
однообразными — я знаю то отдаленное лежбище Урилье на острове Медном,
где несет свою биологическую службу Фред,— но все-таки это
полезная работа, это нужно, это важно, в конце концов — разве
не в таком именно жизненном ритме находит он удовлетворение,
смысл личного своего бытия?.. Конечно, он и прав по-своему: чем
он не робинзон в определенные месяцы года, тем более что на Уриль-
ем лежбище нет промысла и люди там появляются действительно
редко. Один на один со своими размышлениями и заботами ходит и
12
ходит Фред по хаотически загроможденному скалами медновскому
берегу, то и дело преодолевая рифы-непропуски, в которые бьет
вода сокрушительного наката. Далеко ходить, крутые подъемы
щебнисты, спуски скользки. Устанет, почаюет около завала леса-
выкидняка...
Есть у него тайнички в таких местах, в углублениях под
нависшими глыбами камней, в них котелок, миска, ложка, кое-какой
запас пропитания: зачем все это таскать на себе, если маршруты
повторяются изо дня в день? Достаточно и непредвиденных случаев,
именно таких, которые и писатели и читатели склонны называть
приключениями. Да и сам Фред — личность любопытная и по
характеру (угрюмо-задиристому), и по образу жизни (неординарному).
Известный на Камчатке альпинист, фотоохотник, журналист,—
но возобладала над всеми увлечениями биология, увлекли вот эти
пасмурные, подчас даже какие-то мистические берега.
Жаль, но Фред — не фигура для моего (предполагаемого) романа,
хотя уверен, что он вполне подходящий прототип героя
произведения иного плана. Да уж если на то пошло, есть у меня на примете
прототип просто героический — орнитолог Эльвира Михтарьянц. А
что женщина, так это даже показательнее!
В тот год на остров вместе со мной приехала жена. Однажды
мы стояли у окна — слякотная выдалась погода, хотя вроде бы
уже лето началось. Сек дождь пополам со снегом, так что в трех
шагах и человека не увидишь. А где-то там, в девяти километрах
от берега, возвышался в штормовом накате Арий камень — птичий
островок с тысячами кайр, ипаток, чаек и. . . клещей. И жила в
той «компании» Эльвира уже не в первый раз!
А в космосе крутил виток за витком очередной корабль с
нашими отважными космонавтами на борту.
Поеживаясь, я сказал полугрустно-полушутя:
— Хорошо нам. А каково там в космосе сейчас?
Тонко уловив, что мысли мои не столько о космосе, сколько о
скрытом пеленой непогоды Арьем камне, жена ответила:
— Эле хуже.
— Все-таки Эля на земле,— не согласился я.
Но в душе посчитал, что в каком-то смысле жена, быть может, и
права. Ибо бывал я на Арьем камне в хорошие деньки и мог
вообразить, что там творилось сейчас.
Прецеденты подобного рода в наше время, конечно, не так
уж редки: мир велик. Например, девятнадцатилетняя австралийка
Терри Риджуэй целый год занималась научными наблюдениями на
маленьком коралловом островке, затерянном в океане. Затерянном?
При современной-то технике и уйме любителей морских
путешествий? Как бы не так! Ведь и затворничество Тома Нила на атолле
13
Суворова в сущности далеко не абсолютное. Его посещает масса
народу — кто на каком плавсредстве горазд. Вовсе не по своей
охоте прервала работу и возвратилась в Австралию Терри Рид-
жуэй: спасения не стало от туристов. О новом робинзоне, тем более
девушке, стало известно, по-видимому, из газет, и туристические
суда специально сворачивали со своих курсов, чтобы дать
возможность пассажирам взглянуть на отчаянную Терри. Она заявила
потом, что в последнее время была вынуждена больше следить за
своей внешностью, чем заниматься работой.
У Эльвиры все как будто проще, но в то же время и сложнее:
Арий камень — это действительно камень, не более того. Скала.
На Арьем камне практически можно жить толька три-четыре месяца
скудного командорского лета. Скорее даже не жить. Обитать.
В тугом коконе всевозможных одежек, а то ведь насквозь продует,
пробьет дождем!
Конец лета. Мы идем на сейнере «Елец», чтобы снятьЗльвиру с
Арьего камня. Исследования в этом году завершены, далеко во
Владивостоке остались на попечении бабушки дети-двойняшки,
ей, пожалуй, с ними уже не справиться. Эльвира беспокоится еще
и потому, что писем регулярно не доставляют, хотя адрес предельно
точен, вплоть до приписочки на конверте: «Арий камень». Но
попробуй доберись до него. . .
Попробуй доберись, если вот он, словно бы сложенный из
огромных базальтовых подушек, внизу зализанный и
отвесно-скользкий. И накатная волна вздымается высоко! Сегодня еще и шторм
на подходе. Так что, пожалуй, к Арьему вплотную не пристанешь...
Николай Давыдов, капитан «Ельца», пытается перекричать птичий
грай и прибойный грохот воды:
— Эля, сегодня не сможем тебя снять, накат видишь какой!
Кивает: поняла, мол... Известие, правда, не из приятных.
Но никаких эмоций, недовольства — раз приставать опасно, какой
может быть разговор? Хотя как она ждала этого сейнера!
— Вода пока есть?!
Кивает: есть.
— А у нас танцы в клубе сегодня! — простецки шутит механик
Миша Вожиков: как тебе, мол, не завидно, а?..
Эля разводит руками: что поделаешь? Да и танцами, пожалуй,
она не увлекается. Во всяком случае не слишком.
— Значит, придем завтра! — кричит капитан, не щадя
голосовых связок.— А вообще смотря по погоде! Какая погода будет,
говорю!
Нам уже известно, что погода будет плохая, но зачем
расстраивать? Пусть надеется на лучшее. . .
Погода дрянь. Тут бы в самый раз поснимать крылатую жив-
14
ность, но жаль выставлять под мелко секущий дождичек
фотоаппарат. Ловлю в десятикратный телевик крупный план: Эльвира в
зеленой куртке на фоне угрюмых скал, слегка оживляемых косо
летящими размытыми хлопьями чаек.
На палубе «Ельца» — геологи, пожелавшие использовать
досуг для ловли ярко расписанных желтыми и черными мазками
«судачков»: здорово они здесь ловятся «на поддев», иногда по пять штук
на три крючка за раз! Главное, нащупать косячок.
— Как могли отпустить ее сюда одну? — удивляется кто-то
из них.— Это же элементарное нарушение техники безопасности.
У нас, геологов, разное бывает — такова уж специфика,— но
чтобы сидеть в одиночку целый месяц на таком вот скользком камне
среди волн и пены его величества Тихого океана — нет, слуга
покорный! Видно, себя не жалеет...
— Да не месяц,— уточняет капитан.— Это бывает, что весь
месяц к ней никто и не заглянет. А так-то она живет здесь
дольше. Когда все лето, а когда и до белых мух.
Возможно, институт, в котором сотрудничает Эля, и впрямь
не располагает средствами, чтобы послать вместе с ней рабочего?
Есть в институте средства для этого. Тут другое: Эльвира от
рабочего отказалась сама. Ведь вот даже с девчонкой-помощницей
хлопот не оберешься. Как правило, она тащит с собой в экспедицию
массу вещей и вещичек, с которыми много возни и беспокойства при
весьма сложной, если даже не опасной, высадке на такие островки.
Да и с капризами они, эти девчонки. Если взять парня — еще хуже...
Выдержать несколько месяцев на скальной глыбе, где ходьбы от
палатки до обрыва в бездну два-три шага, без каких-либо
отвлечений, без танцев, кино, магазинов, почти без физического труда и,
главное, без подлинной увлеченности делом,— выдержать такую
жизнь парень не сможет. Разумеется, если он только подсобник. . .
Конечно, трудно ей, даже учитывая обычную занятость
наблюдениями. Притом не настолько птицы разнообразны в своих
проявлениях, чтобы все три-четыре месяца замечать что ни день новое в
их биологии, в повадках. Тем более когда на островке знаком
буквально каждый клочок, каждая скальная площадка, не раз
исхоженная в прежние сезоны. Резкие изменения замечаются только
в сроках гнездования птцц, насиживания, спуска птенцов на воду.
В этом году, например, кайры отгнездились дней на 10—15 раньше
обычного, и не просто здесь выявить какую-то закономерность —
почему именно так?
И все-таки всерьез увлекшись птичьим миром, не устаешь
поражаться даже привычному в этом их крылатом сообществе. Вот,
скажем, пришла пора кайрам сводить птенцов на воду. Они сводят
их задолго до того, как малыши научатся летать,— так легче их
15
прокормить, ведь иначе на скалах у гнезда постоянно вынужден
дежурить один из родителей, а то чайки птенчиков сожрут!
Рано или поздно чаек не миновать. Путь с возвышенного плато,
где в большинстве гнездятся кайры, проходит как раз через
колонию чаек у затхлого зеленого озерца. Стоит только родителю
зазеваться — и крохотуля птенчик уже схвачен, чайка заглатывает его
живьем. В который раз ужасаешься этой в общем такой знакомой
картине!
За чаячьей колонией к шествию беспомощных птенцов, к маме-
кайре и папе-кайре присоединяется много других кайр, свободных
почему-либо от родительских обязанностей. Как не посмотреть на
трогательный ритуал приобщения птенцов к большой, грозной и в
то же время восхитительно интересной жизни? Вон кайра тихонько
сползает вниз, терпеливо убеждая птенца: «Арра... арра...
ррры... ррры...» Давай, мол, не бойся, дурачок. Делай,.как я,—
видишь, вода держит меня, вода нам друг!
Плюхнулся малыш — и ничего, пожалуй, страшного, можно
жить, если подгребать лапками. Поплыла крохотная пушинка в
свое Неведомое, еще таинственное для нее* Хорошо хоть мамка
пока рядом. Чайка не схватит. Как не схватила она там, наверху, в
окружении посторонних, бездетных кайр, которыми тем не менее
правил родительский инстинкт, инстинкт сохранения вида!
Эти кайры тоже забавны, ибо ведут себя так, будто птенцы у
них есть. Прилетая с рыбой, долго мыкаются на скальной полочке,
где положено сидеть птенцу, то и дело наклоняются к лапкам,
высматривают его под собой, суетятся. Рыбка мотается в клюве,
и кайра никак не решится ее заглотать.
О птицах Эльвира может рассказывать долго и увлеченно.
Меня же не меньше интересуют ее быт, переживания, заботы —
все-таки условия жизни исключительные.
Что ж, бывают и тяжелые минуты, соглашается она. Только чего
теперь жаловаться, задним числом? В основном же вполне здоровая
обстановка. Все лето умываешься на свежем воздухе. Никаких
недомоганий и простуд. Шерстяной спальный мешок и раскладушка
обеспечивают удобный ночлег. Когда на Топорковом острове,
плоском как блин, она спала на резиновом надувном матрасе, на
досках, все это изрядно отсыревало, а кроме того, покоя не было от
клещей. Здесь, на Арьем, раскладушка все-таки немного от клещей
предохраняла.
Что еще о быте робинзона по необходимости? На Арьем плавника
нет, потому что нет низменной прибрежной полосы — лайды. Не
удерживаются случайные бревна и дрейфующий хлам, не за что
зацепиться. Да и все равно костры жечь нельзя, нельзя пугать
птиц, поэтому Эльвира пользовалась примусом, пока не вышел из
16
строя. Тогда изловчилась варить обед с помощью паяльной лампы.
Испортилась и лампа. Сломался запасной примус «Шмель»... Тем
не менее без горячего не сидела, ухитрялась быть с огнем — в дело
шли сухой спирт, свечки, упаковочная бумага...
Обстоятельно я расспросил ее обо всем этом уже в селе, когда
она готовилась к отъезду во Владивосток. Помнится, что-то еще
говорил о тяготах ее робинзоньей жизни, о мужестве и стойкости, а
она устало отмахивалась:
— Какой из меня робинзон? Просто такая работа.
Но это, так сказать, лицевая сторона медали. И как же мало
я знал в ту пору оборотную! Как туго, как неохотно человек обычно
раскрывается постороннему, как скудны, как стереотипны его
ответы, как скованна речь! Как схематичны в пересказе поступки
(хотя зачастую они как раз такие, какими нам хочется их видеть)!
Короче говоря, вот уже совсем недавно Эльвира Михтарьянц
прочла мою публикацию о русском робинзоне — и что-то в душе ее
отозвалось, потребовало отклика. Она прислала мне письмо. На
этот раз оно состояло не из ответов на вопросы. Теперь, спустя
много лет, у нее у самой появилась необходимость поделиться
сокровенным, вспомнить те самые дни и ночи на Арьем камне. Я
поразился, до какой степени, до какого жгучего накала они были
насыщены ее переживаниями. Да вот отрывок из этого письма, только
один отрывок — и судите сами:
«Я далека от мысли причислять себя, даже в шутку, к племени
робинзонов, но, кажется, мне легче, чем другим (не жившим в
одиночку на необитаемых островах), представить себе думы, состояние
и отчаяние робинзонов. О чем только не передумаешь в одиночестве!
Помню, в 1974 году ко мне на Арий камень не приходили больше
месяца (всего лишь!). С тоской я по нескольку раз в день поднималась
на скалу, чтобы глянуть на Никольское, мечтала увидеть
спешащий ко мне сейнер (у меня в то время болел сынишка, и я сходила с
ума без писем из дому; поэтому на какое-то время я и почувствовала
себя робинзоном — ни до, ни после я такого не испытывала). Увы!
Никто ко мне не спешил. И понурая, шла я к себе в палатку или за-
сидку. Во сне мне снились плоты, на которых так легко добраться до
противоположного берега, а там... там пешком дойти до села ничего
не стоилобы. Берег в тихую погоду казался таким близким! Иногда
я думала об этом совершенно всерьез (ведь чтобы построить плот,
надо было лишь снять палатку и взять доски из-под нее). Но я
откладывала со дня на день, надеялась все же: ну сегодня-то уж должны
прийти; сколько можно?!
Как я мысленно призывала тогда капитана «Ельца»! Часами вну-
17
шала ему мысль зайти на почту и привезти мне письма. Но...
видимо, мы с ним не телепаты.
Да что там, я страстно мечтала даже о пришельцах из
космоса, лишь бы только они помогли мне выбраться с острова...
хотелось верить в сверхъестественное, в чудеса...»
Сколько же нужно иметь выдержки и самообладания, какое
чувство долга, чтобы, не раз пережив все это, оставаться на Арьем
камне до конца, до полного завершения запланированных
исследований! Можно ведь было и сняться оттуда на первом же
подвернувшемся сейнере. Но ведь не снялась! И каждый год возвращалась все
на тот же Арий камень, как нельзя лучше зная, что может ее там
ожидать.
...В этой книге и Фред и Эльвира лишь эпизодические фигуры,
призванные засвидетельствовать, что и наше время богато
примерами жизни в исключительной обстановке вынужденного или заранее
запрограммированного одиночества. Раз так нужно!
Впрочем, одиночество одиночеству рознь. Потому, пожалуй,
нам пора возвратиться к Мынькову. Ведь робинзонаду Якова Мынь-
кова по ее длительности, географическому адресу (не тропики!)
и сравнить не с чем. Вот уж действительно — хоть пиши роман!
Написать роман?..
Легко сказать. Мы знаем, что Даниелю Дефо поспособствовали
записки капитана Роджерса, снявшего бедствующего моряка с Мас-а-
Тьерра, и как будто даже личная беседа с Селькирком *. П. И.
Шувалов сам предложил воспитателю своих детей Ле Руа написать о
житье-бытье российских матросов на Шпицбергене, для чего ему
* Литературовед Д. Урнов в книге беллетристика, вымысел не заменят
«Робинзон и Гулливер» (изд-во подлинного, непричесанного, факта!
«Наука». М., 1973) сомневается в том, Потому что этой самой «непричесан-
что такая встреча могла иметь место. ностью», изначальностью своей он и
Он считает, что «свидетельства» об ценен.
эгом и пресловутый упрек Селькирка Кстати сказать, с записками Сель-
самому Дефо в использовании его кирка еще в прошлом веке в более или
«собственноручно» написанной бро- менее точном изложении ознакомил
шюрки («Пускай пользуется за счет русского читателя А. Е. Разин (назы-
бедного моряка») — все это «вымыслы ваются они «Настоящий Робинзон»),
более позднего времени». Перу этого писателя принадлежит
Записки Селькирка, собственноручно также любопытная книга «Открытие
или, быть может, не собственноручно Америки, Камчатки и Алеутских
написанные, на мой взгляд, имеют и островов». А. Е. Разин — первый (еще
самостоятельную (хотя прежде всего с 1861 года) редактор журнала «Во-
фактографическую) ценность. Никогда круг света».
18
были созданы все условия вплоть до встречи с подлинными героями
событий. Ле Руа пишет об этом так: «Но как матрот, о которых я
здесь говорю, зависели некоторым образом от графа Петра Ивановича
Шувалова, коему государыня Елисавета Петровна пожаловать
соизволила китову ловлю, то я просил его сиятельство, чтобы он
приказал тем людям от города Архангельского приехать сюда, дабы
мне их расспросить по моему желанию. Его сиятельство не токмо не
преминул учинить сие, но и сам возымел великое желание их видеть
и говорить с ними. Чего ради послал в Архангельский город, откуда
немедленно присланы были сюда, в Петербург, двое. . . в начале
1750 г. и 8 Генваря я впервые имел случай с ними говорить».
А о Мынькове почти ничего. Возможно, правда, что где-то есть,
лежит в каком-то из архивов вахтенный журнал штурмана И. Ф.
Васильева, записью в котором воспользовался для своей книги Го-
ловнин. Ведь именно штурману Васильеву суждено было снять
Мынькова с необитаемого острова, он-то первоначально и
рассказал о нем! Но где же, где сам этот подлинный журнал? Мало ли что
могло с ним случиться за столько лет!
К тому же если бы что-то зримо достоверное, подробностей бы
побольше! Гм, подробностей... Тогда и роман был бы уже давным-
давно написан. Главное, чтобы остались записки, мемуары —
основа, а остальное приложится. Оставил три тома описаний своих
плаваний Головнин — и сейчас написаны о нем горы беллетристики и
небеллетристики. Главное, чтобы землепроходец Лаврентий
Загоскин вел тщательные записи своих блужданий по Юкону и другим
рекам Северной Америки, этнографических и прочих изысканий,
составивших позже толстую книгу — роман «Юконский ворон»:
на такой добротной основе уж как-нибудь напишут, да не
как-нибудь — отлично напишут. Впрочем, хорошо уже то, что я знаю
Командоры. Это достаточно неласковый край. Не Мас-а-Тьерра. И
не Рио-де-Жанейро, как говорится. И семь лет жизни Мынькова
здесь сбивают меня с толку. Не укладывается в сознании, как он
мог осилить в одиночку такую махину лет, и не сойти с ума, и
не погибнуть от несчастного случая?! Когда восемь месяцев зима
и лишь остальное — лето! Да и то — какое там лето?!
Он не заболел, не сошел с ума и не погиб. Стало быть, в чем,
в чем, а в силе духа, выносливости и долготерпении ему отказать
нельзя.
А может, его, набожного, поддерживали молитвы? И он молился,
молился истово, как и сам о том заявил, оказавшись на борту
корабля И. Ф. Васильева: «Одним моим утешением была молитва
к господу богу и к милосердной матери пресвятой богородице: это
меня успокаивало и ободряло в моем беспомощном положении.
И правду говорят: «За богом молитва не пропадет!»» Впрочем, двус-
19
мысленно звучит это «и правду говорят». Здесь нет веры. Просто
человек отчаялся ждать спасения — и все же его спасли.
Мыньков не заболел, не сошел с ума и не погиб. И тем большее
любопытство вызывает он у литератора. Какие мысли лечили его от
тоски в глухие зимние ночи (лечили от тоски? Но он признавался,
что чем больше размышлял о своей бедственной участи, тем в большее
впадал отчаяние!). Как он оберегался от недугов, от элементарной
простуды? Что он умел? Как жил здесь? Откуда взялась эта
стойкость духа?
А что, если и вправду это те рельсы, на которые уже можно
кое-как поставить шаткий замысел романа?
Один писатель, автор приключенческих романов, еще в Москве
выслушал меня сочувственно и сказал без тени сомнения:
— Что ж, пиши, только нужно сюжет покрепче. Сочини этому
Мынькову кого-нибудь еще — ну, вроде Пятницы. Какого-нибудь
подбрось таинственного иностранца с браконьерскими там, с
пиратскими замашками...
— Это обернется исторической — не в широком, конечно,
смысле — и прежде всего жизненной, неправдой,— убежденно возразил
я.— Можно, разумеется, сочинить что угодно, но ведь как-то
неудобно, совестно: не было же этого на самом деле! Да и подвиг Мынь-
кова, испытания его духа тем самым принижаются — с
иностранцем-то проще!*
— А иначе будет скучно,— сказал коллега.
— Возможно, что и скучно, хотя, с другой стороны, не должна
же правда быть скучной для умного человека. Ну в конце концов
есть ведь уже «Робинзон Крузо», а в нем Пятница, зачем же
повторяться, заниматься в чем-то версификацией? Надо писать о своем и
по-своему.
Вот уже совсем недавно я обнаружил в Ленинской библиотеке
книгу Сергея Турбина «Русский Робинзон», написанную в прошлом
веке. Это рассказ о выдуманном подростке-поморе Васе Федорове,
который, плывя на карбасе с Соловков, потерпел бедствие и был
выброшен на необитаемый остров. Дальше следует облеченное в
литературную форму перечисление всех тех забот, предприятий и
приключений, которые неизбежны в жизни любого робинзона.
Остров, как и следовало ожидать, был богат живностью, семга
нерестилась «во всю реку», хватало яиц диких уток, нашлась и
пещера, в которой Вася устроил постель из утиного пуха, нашелся
для полного комфорта даже теплый ручей (слишком смелое допу-
* Были, впрочем, на Командорах Медного португальца и испанца, чудом
и такого рода иностранцы. Лет за спасшихся здесь после крушения ко-
двадцать до робинзонады Мынькова рабля Ост-Индской компании,
мореход Балакирев снял с острова
20
щение для района Соловков!). А как с утварью? Да так же
просто: достаточно было сочинить промысловую избушку с неким
безымянным мертвецом в ней, которому уже ни к чему котел, миски,
ложки и кое-какая запасная одежонка... Пользуйся, Вася!
Видимо, понимая, что его рассказ довольно-таки надуман и
несамобытен, Турбин время от времени прибегает к заимствованиям
и ссылкам на более достоверные источники, на свидетельства
бывалых людей. Вот, например, Вася у него ловит для пропитания
«гусиную подлинь», то есть линных гусей, которые из-за потери
маховых перьев не могут пока летать. Чтобы показать, какие все эти
гуси забавные и глупые, автор приводит выдержку из книги
С. В. Максимова «Год на севере»: «Гусь клокот дурак, у того и
голова коровья-то, коли не коровья с дурости его, так уж и не
знаю чья! Гусь клокот башковитостью своей разве только с одной
казаркой (другой вид гусиной породы) спорить может, эта
сударыня такая несосветимая, неумытная дура, что сама в
наши промысловые избы заходит; да на смех мы и сами ее туда загоняем
когда от большого безделья. От слепоты ли это она дурит, с
большого ли перепуга, человека ли то она больно любит, или от рожденья
у ней на это такая слабость — сказать не могу\»
Здесь и язык, и характер рассказчика, и сами эти гуси даны
зримо, выпукло, с простецкой усмешкой. Жаль, что, как говорится,
из другой оперы!
Именно после знакомства с «Русским Робинзоном» С. Турбина
я лишний раз утвердился в мысли о никчемности всяких новых и
старых романов о робинзонах. Даже если допустить известную
самостоятельность вариаций, любая такая книга будет более или
менее удачной копией с великого образца...
— Надо писать о своем и по-своему,— упрямо повторил я в том
разговоре с коллегой.— Как уж получится, как сможешь, но о
своем и по-своему. Даже если это о робинзоне. . .
Коллега внимал мне уже не столь сочувственно.
— Ты понимаешь — семь зим? — начал я горячиться.— Какое
нужно содержание, чтобы их заполнить? Неужели все из пальца?
Из головы?.. Послушай, я думаю поехать пожить в одиночестве
на острове Беринга, там есть охотничьи юрташки — можно
уединиться. Чтобы, понимаешь, проникнуться духом, чтобы примерить
на себя шкуру Мынькова и думать о том, о чем он мог и обязан
был думать, и жить так, как он жил... или почти так.
— Думать ты можешь о чем угодно,— усмехнулся коллега,—
но жить так ты не сможешь.
— В общем-то, конечно, я не могу перепрыгнуть в ту эпоху, но
хотя бы приближенно, хотя бы что-то испытать, ту или иную
малость. А земля командорская — она почти та же, что и раньше была.
21
На большей части своего протяжения она по-прежнему пустынна.
Те же птицы, те же звери. *
Коллега махнул рукой:
— Ты собираешься платить слишком высокую цену.
— Хорошая книга стоит своей цены. Даже очень высокой.
Но попробуй напиши ее — хорошую. Даже побывав на острове
Беринга. Нет, нет, это уже не возражения моего коллеги. Это мои
собственные сомнения. А им нет числа.
Кто-то что-то о Мынькове слышал...
Командорцы — великие патриоты своей земли, и все, что так или
иначе касается ее прошлого, их глубоко занимает. Неожиданно меня
огорошил инспектор рыбоохраны Игорь Томатов, добродушный,
громогласный, насмешливый великан:
— Мыньков? Знаю. Жил такой, ходил когда-то по острову.
Книжка у меня была, читал...
— Какая книжка? —: встрепенулся я.
— А шут ее. . . какая-то на церковном языке, трудно читается.
Тут приезжал лет десять — двенадцать назад профессор Перелешин
откуда-то с Сахалина-: Котиков изучал. Вот у него и была эта
книжка. Там много о Командорах всякого. Он ее за границей случайно
среди какого-то книжного старья купил. Да ты же знаешь
кастеляншу школы-интерната Тамару Ивановну? Она тоже эту книгу
читала.
Игорь припомнил и несколько подробностей из книги, еще
более возбудивших мое любопытство: ничего похожего у Головнина
я не читал. Но что за книга, где и когда она была издана, кто ее
автор? Не исключено, что церковники и издали...
Меня ждало полное разочарование: Тамара Ивановна не
помнит, чтобы читала когда-нибудь о командорском робинзоне. Пере-
лешина помнит, занимательный старик, но чтобы брала у него
такую книгу — нет, не помнит.
А что, если поискать Перелешина, списаться с ним? По одним
сведениям, он преподавал на охотоведческом отделении Иркутского
сельхозинститута, по другим — работал на Сахалине. Но и тут
неудача: я узнал, что Перелешин трагически погиб в районе
Северных Курил — перевернулась шлюпка, и он утонул. В науке
осталось его имя, ученые труды.
Круг, таким образом, замкнулся. Искать книгу, не зная ее
названия и автора, представлялось совершенно нереальным, во всяком
случае для меня, не располагавшего ни временем, ни средствами для
специальных поездок на Сахалин и в Иркутск.
22
Косвенно подключилась к моим поискам и жена: однажды
рассказала об алеутке Анне Федоровне. В молодости красавица, а
теперь изрядно уже глуховатая, больная, она тем не менее минуты
не посидит без дела — что-то у себя дома всегда моет, чистит,
скребет, прибирает. И как бы жалуется:
— Не могу отдыхать, рука сильно полит. Когда рапотаю, запы-
ваю.
По словам жены, Анна Федоровна слышала от стариков
предание, будто бы жил некогда на острове человек, переходил с места на
место, везде хижины-юрты строил и везде ему было плохо, пока не
нашел подходящей бухты. Возможно, в. Саранной это было, где
много рыбы всегда. И носил он одежду из рыбьей кожи...
Легенда, конечно. Однако основой для нее могли послужить
как раз невзгоды Мынькова. Впрочем, зачем ему было носить эту
сказочную одежду из «рыбьей кожи», когда хватало здесь всякого
зверья? Как свидетельствует И. Ф. Васильев, «на нем было платье
и обувь из звериных шкур».
Немного о штурмане Васильеве
Кстати, а что за человек был сам Васильев? Нам это важно знать
прежде всего потому, что только благодаря его запискам до нас
вообще дошли сведения о Мынькове.
История российского мореплавания начала XIX века знает по
меньшей мере трех Васильевых. Четко обособить их биографии и
роль в освоении вод северного полушария необходимо тем более,
что некоторые наши историки двух из них выдают за одно лицо.
Так, доктор исторических наук А. И. Алексеев в книге «Сыны
отважные России» из биографий Ивана Филипповича и Ивана Яковлевича
Васильевых сконструировал одну... Ивана Филипповича Васильева!
Не могу заодно не сказать еще об одной неточности,
допущенной А. И. Алексеевым, поскольку она касается предмета нашего
поиска. Ученому известно, например, что в 1805 году некто
штурман Потапов доставил на Командоры артель промышленников (в том
числе и Мынькова). Но фамилия штурмана, как видно, ничего
А. И. Алексееву не говорит. И он заявляет, что это ошибка, что
промышленников высадил мореход Потап Зайков (значит, не
Потапов, а Потап). Но здесь лишь созвучие имени и фамилии, опять-
.таки принадлежащих разным людям. Потап Зайков — мореход со
стажем и со славой первооткрывателя, известный к тому же своей
встречей в 1788 году на острове Уналашка с испанскими
мореплавателями. На Уналашке он и умер еще в 1791 году, то есть за
четырнадцать лет до описываемой высадки промышленников на
Командоры. Не совсем «без вести пропавший» в хронике мореплавания того
23
времени и Потапов. На него, например, есть следующая ссылка в
книге И. Ф. Крузенштерна «Путешествие вокруг света в 1803—
1806 годах на кораблях «Надежде» и «Неве»: «Сентября 21-го
пришло в Петропавловский порт малое судно «Константин»,
принадлежавшее Американской компании. Оным управлял штурман Потапов,
отправившийся в Охотск из Уналашки. Недостаток в воде принудил
его зайти в Авачу. Многие дни уже выдавал он матросам своим по
весьма малому количеству воды; но при сих мерах осталось у него
оной только восьмая доля одной бочки. Через 8 дней отправилось
судно «Константин» опять в море; однако не достигло своего
назначенного места, как то мы после узнали. Жестокие бури принудили
его возвратиться в Петропавловск и препроводить там всю зиму.
Итак, недостаточный запас в воде был причиною, что судно пришло
в Охотск девятью месяцами позже».
Важна эта ссылка и для нас, ибо теперь мы приблизительно
знаем, когда Потаповым были высажены на остров Медный
одиннадцать русских робинзонов: это произошло дней за десять — двадцать
до захода судна «Константин» в Петропавловск, на стыке августа и
сентября 1805 года. Поздновато, если по тому климату... И знаем,
что Потапов зашел на Командоры по пути от Уналашки (Алеутские
острова) в Охотск, а не наоборот. Значит, высаживал опытных
зверобоев, а не только что завербованных. И можем заодно сказать
в дополнение к словам Крузенштерна, что хорош гусь был этот
Потапов: водой он мог в избытке запастись, высаживая людей на
острове Медном. Но решил не утруждать себя излишними
хлопотами, не терять времени: авось как-нибудь обойдется! В итоге
потерял чуть ли не год. Потому и имя его почти неизвестно, что
предприимчивостью, штурманским расчетом, заслугами в
мореходстве отнюдь не блистал.
Итак, говоря о мореходах Васильевых, в первую очередь
следует отметить капитан-лейтенанта (впоследствии вице-адмирала)
Михаила Николаевича Васильева, возглавлявшего так называемую
Северную экспедицию на шлюпах «Открытие» и «Благонамеренный».
Вышедшая из Петербурга одновременно с судами Антарктической
экспедиции Беллинсгаузена — Лазарева, она имела целью пройти
Северо-западным проходом в Атлантический океан (1819—1822
годы). Это ей не удалось, но в заслугу экспедиции следует поставить
работы по описи берегов Северной Америки, первую опись залива
Сан-Франциско и открытие острова Нунивак.
На службе Российско-Американской компании состоял в те годы
(1821—1835) весьма деятельный и энергичный морской офицер
(«из обер-офицерских детей») Иван Яковлевич Васильев. Под
начальством разных командиров, а впоследствии и сам командуя
кораблями, он плавал в водах Русской Америки, у берегов Калифорнии,
24
был и на Гавайских островах. Однако имя свое прославил в
«береговом путешествии» и байдарочной экспедиции, имеющей целью
описание берегов Аляски. За это героическое предприятие он был
награжден орденом св. Владимира 4-й степени. Замечательный
картограф, И. Я. Васильев фактически был первым и в изучении
этнографии Аляски (в частности, Кускоквима). Это охотно признал
и Л. А. Загоскин, которого мы знаем как крупного исследователя
Аляски по его книге «Путешествия и исследования лейтенанта
Лаврентия Загоскина в Русской Америке в 1842—1844 гг.».
Однако хронологически в начале этого списка равных если не
по чинам, то по заслугам следует поставить Ивана Филипповича
Васильева, опытного морехода и картографа, водившего корабли
Российско-Американской компании очень недолго, всего пять лет:
жизнь его оборвалась трагически, В составлении карт гаваней и
поселений Русской Америки (в основном Чиниатского залива на
острове Кадьяк и залива Ситха) он продемонстрировал
исключительную добросовестность и точность, чем вызвал впоследствии
похвалу В. М. Головнина. Оценка его была тем искренней, что,
следуя карте и описаниям побывавшего здесь прежде
мореплавателя Ю. Ф. Лисянского, Головнин чуть не потерпел
кораблекрушение. Упрек свой маститому коллеге Головнин опубликовал, и Лисян-
ский не замедлил обидеться, хотя правоты своей публично доказать
так и не сумел (вообще злополучную эту карту составлял под
наблюдением Лисянского, быть может не очень строгим, штурман
Даниил Калинин, о котором еще предстоит говорить подробнее). Что
же касается И. Ф. Васильева, «весьма искусного и прилежного к
своему делу человека», то Головнин отметил, что его карта
выполнена с тщательностью, делающей ему «большую честь». И
подчеркивал это неоднократно.
Острова Алеутской гряды для удобства управления ими были
в те годы поделены на два отдела. Один из них подчинялся
непосредственно Ново-Архангельской конторе Российско-Американской
компании (на острове Ситха), Атхинский же отдел, к коему были
причислены острова Андреяновские, Ближние и Командорские,
находился в ведении Охотской конторы этой компании. И. Ф.
Васильев с некоторых пор подчинялся именно Охотску. Его основной
задачей было сношение с островами Атхинского отдела, снабжение
находящихся там зверобоев всем необходимым для жизни и
промысла и доставка добытых ими шкур котиков, бобров и песцов в Охотск.
С этой целью 12 октября 1811 года он и отправился на бриге «Но-~
вая Финляндия» (чаще его называют просто «Финляндия») из Пет-
ропавловска-Камчатского в очередной продолжительный вояж. По
истечении восемнадцати дней он благополучно прибыл на остров
25
Ахта, где обитала артель промышленников из семи русских и
тринадцати алеутов («работников и девок»).
Перезимовав и собрав со всей Андрезновской гряды добычу
мехов, команда на «Новой Финляндии» 29 апреля 1812 года
«пустилась» к островам Ближним, находящимся в непосредственном
соседстве с Командорскими. Здесь было то же самое «собирание
промысла и снабжение промышленников нужными запасами и
товаром».
Наконец бриг подошел к юго-восточной оконечности острова
Медного (Командоры) с целью поисков высаженных здесь в 1805
году штурманом Потаповым одиннадцати зверобоев. Отыскать их,
если они живы, Васильеву было предписано начальством Охотской
компанейской конторы. Он еще не знал, что один из этих зверобоев
робинзонит сам по себе на острове Беринга.
ЗЕМЛЯ, КОТОРОЙ МЫНЬКОВ ВЛАДЕЛ ОДИН
Начинаю походы по острову
Если читатель помнит, автор этих строк был озабочен поисками
каких-либо первоисточников или неожиданных свидетельств о Мынь-
кове, хотя бы косвенных. Найти их в то время не удалось. Да я не
очень и старался что-то такое обязательно о Мынькове найти:
предстояло решать другие задачи, более или менее доступные.
27
Такой постоянной задачей было дотошное исследование
острова, всех его побережий, бухт, бухточек, пещер, сопок и
перевалов. Остров стоил того — здесь было что посмотреть и записать в
памятную книжечку, он весь был непрочитанной Книгой Природы,
по крайней мере книгой, которую читали не сплошь и оставались в
ней совсем еще не разрезанные страницы.
Остров, низменный, даже слегка заболоченный на севере, к югу
все более повышается, дыбится хаосом сопок, темнеет провалами
долин и ущелий. Строго по прямой — километров до ста,
извилистыми берегами — все сто пятьдесят. В самой широкой своей
части — на севере — он достигает сорока километров, не очень-
то узок и на юге. Я и прежде любил бродить в его пустынной гулкой
отдаленности, но еще ни разу не удавалось мне достичь самой
южной его точки — мыса Монати. Берегом не пройдешь, а карабкаться
на обрывы, подчас полукилометрового взлета, было занятием
изнурительным, ведь и груз обычно немалый на себе тащишь, одной
фотоаппаратуры сколько...
На сей раз мой спутник — приятель, уже давненько
раззадоренный моими рассказами о Командорах. Похоже, он имеет некоторый
опыт путешествий: бывал в Средней Азии, на Таймыре, в Приморье.
На материке его ничуть не смущали мои планы затяжного, дней на
двадцать, похода по острову Беринга. Здесь, уже на острове,
обнаружилось, что приятель стеснен в сроках и явно торопится.
Он немного торопился, а я немного скептически смотрел на его
сборы. Кое-что меня смущало. Когда я иду в длительный поход, то,
тщательно продумав экипировку с запасом на дождливую погоду
(а здесь дождей не занимать стать), стараюсь не брать ничего
лишнего. Зубную пасту оставляю на донышке тюбика. У зубной щетки
отламываю половину ручки. Вместо полновесного куска мыла беру
обмылок, ну и так далее. Кажется, мой товарищ в этом вопросе
страдал некоторым максимализмом.
— Не бери фонарик,— советую ему,— лучше возьми лишнюю
свечу. Без фонарика обойдемся, а свеча имеет то преимущество, что и
светит, и греет, и, сгорев, не является уже грузом.
Товарищ тактично выслушал меня и сунул свою фару в рюкзак.
Затем туда же последовали пучок газет (для разжигания костров,
хотя у нас были свечи и сухой спирт), общая тетрадь в сто листов
для записи впечатлений (хватило бы и нескольких страниц),
порядочный брус мыла, совершенно бесполезные футляры
фотоаппаратов, штатив (о боже!). Он весь — нерассуждающая, воинствующая
непрактичность. Я так хочу, я к этому привык, мне так нравится —
и точка. Лишняя миска? Ничего подобного. Она была со мной на
Таймыре. Я ее возьму.
Она могла быть даже на Огненной Земле, среди драконов ост-
28
рова Комодо, что из того?.. Но спорить не хочется — в общем он
милый и весьма обязательный человек. В обычной обстановке.
Пока я так размышляю, глядь — а у него в руках уже сачок с
толстым держаком, килограмма в два, чтобы ловить гольцов.
— Возьми сачок, но держак-то зачем? — все еще пытаюсь
урезонить его.— Держак ты на берегу найдешь, их сколько угодно,
любую бамбуковую палку приспособишь!
— Я взял у мальчишки сачок именно с этим держаком,—
невозмутимо ответствует приятель, не дрогнув ни.одним мускулом
(мускулы у него задрожат, если быть точным, через час двадцать минут
хода, но пока он непоколебим, как командорский базальтовый
утес),— взял с держаком и отдам с держаком.
В результате рюкзак у него килограммов на пять тяжелее моего.
Через час двадцать минут пришлось переложить к себе две буханки
хлеба и еще раз посоветовать выбросить все ненужное, в первую
очередь злосчастный держак. Приятель промолчал.
Это, так сказать, тип путешественника самоуверенного, хотя и
до крайности не приспособленного к большим нагрузкам. Его
избаловали малые расстояния переходов, попутный транспорт,
продовольственные магазины через каждые десять — двадцать
километров. Это путешественник, привыкший к турбазам и кемпингам.
Я его даже не осуждаю.
Что же, бывает, хаживают здесь и откровенные хвастуны. В
первый день пути их хвастовство не знает границ, сродни мюнхгаузенов-
скому. Они кидаются в лоб на отвесные скалы и карабкаются на
них, срывая ногти и обдирая бедра, храбро подставляют грудь
бурным ледяным потокам, ночевки устраивают в наиболее
продуваемых местах, лишь бы поближе к речке, к морю, к самой что ни есть
сгущенной, прямо-таки вязкой романтике... На другой день идут
понурив головы, на третий сдаются и поворачивают назад.
Чаще всего я путешествую в единственном числе. Это даже как-то
раскрепощает, я не отвлекаюсь пустопорожней болтовней, больше
прислушиваюсь к самому себе и к окружающему меня миру.
Однако по пустынным островам — говорю с полной
серьезностью — лучше ходить вдвоем. Мало ли что! Но куда денешься?
У меня не было выбора, когда я предложил приятелю возвратиться,
пока он еще помнит дорогу и нигде не вильнет в сторону. Он
принял мое предложение с благодарным, чуть приглушенным вздохом
облегчения. Он ждал этого, ему не хотелось первому расписаться в
собственной беспомощности, и я постарался понять его состояние.
Остаюсь один и даже немного себя становится жалко. Что ни
шаг — содомский навал камней. Великолепная возможность на
любом спуске свернуть шею, в лучшем случае — вывихнуть ногу. И
еще ночевки под открытым небом, вечно плачущим, моросящим...
29
Ну, а как же Мыньков?! Так вот, мне нужно в подробностях
знать, что он тут видел и что мог испытать. Мне нужно в
подробностях изучить возможные условия его существования. Быть
может, и пригодится. Не напишу роман о Мынькове — напишу
другую книгу. О геологах, биологах или зверобоях, которые здесь
ходят тоже ведь не торными дорожками. В конце концов напишу и
о Мынькове (хотя бы для детей), но прежде попытавшись четко
представить, как же все-таки он здесь жил и чем был жив.
В речушке, мимо которой я иду, в прошлом году сновали в эту
пору стайки гольцов. Это было живописное зрелище. Сейчас
гольцов в речушке не видно.
Напрасно я здесь останавливался, снимал рюкзак, исследовал
речушку вплоть до водопада, у которого она берет свой исток.
Ибо сев, чтобы снова вдеть руки в лямки рюкзака, я уже не могу
подняться, груз гнет меня, вдавливает в гальку. Чтобы подняться,
встаю на четвереньки,— словом, действую в той же примерно
последовательности, в какой проходила за бездну лет этот цикл
обезьяна, прежде чем стала человеком. Смех сквозь слезы! Иду как
заведенный и диву даюсь: откуда силы берутся?! Впрочем, это не
столько силы, сколько выносливость, приобретенная за многие
годы таких вот хождений, семижильность (пусть всего лишь дву-
жильность — и за то спасибо).
Светит солнышко, а хотелось бы пасмурной, чуть моросящей
погоды; под такой поклажей задыхаешься, душно... Ночью в сырой
юрташке в бухте Половине было холодновато и грызли комары.
Еще бы, прорехи в стенах, щели в рамах такие, что пройдет бревно,
не то что комар. Волгло и неуютно. Лучше бы спать под открытым
небом. Тем более что, кроме дождя, путнику и под открытым небом
ничто не грозит. Здесь даже крыс нет, по крайней мере в
большинстве бухт. (А ведь Селькирку на его острове эти мерзкие твари
мучительно досаждали, вплоть до того, что кусали сонного.) И самое
неприятное, что может случиться здесь, далеко-далеко от села, —
это ночной стук в дверь охотничьей юрташки, когда заведомо знаешь,
что поблизости никого нет и не должно по всем предположениям
быть. Но даже если кто-то постучится ночью — ничего страшного,
здесь все свои, все в общем знакомые.
Опасался я одно время ездовых собак, якобы сорвавшихся и на
воле одичавших. Они-де и уничтожают командорское, и без того
немногочисленное, стадо оленей. Они-де и человеку опасны, хотя,
как правило, и держатся от него на расстоянии. Однако вскоре на
собственном опыте убедился, что никаких собак на острове нет и в
помине.
Нет, не страшит меня здесь одиночество. Наоборот, чем-то
даже привлекает. Здесь я к нему стремлюсь сознательно.
30
Поскольку я вошел в бухту Командора, где похоронен Витус
Беринг, уместно было бы коротко рассказать как о нем, так и о
причинах, в силу которых бедствующий пакетбот «Св. Петр» в
1741 году оказался на берегу этой необитаемой, студеной, но
по-своему даже благодатной земли. Потерпевшим крушение беринговцам
она отнюдь не стала злой мачехой, как не была мачехой
впоследствии и Мынькову. О Второй Камчатской экспедиции, открывшей
Командоры, написаны горы книг. Моя же задача — рассказать о
малоизвестном, а то и вовсе не известном широкому читателю, о
затерявшихся в истории этого края именах и судьбах.
Из этой бухты в ясные дни хорошо виден соседний остров
Медный, где мыкали когда-то кручину собратья Мынькова по
несчастью — артель Шипицына, его жена и трое ребятишек (двое из
них родились уже на острове). С какой тоской, должно быть,
смотрел Мыньков на будто из жести вырезанные, отбитые снизу по шнурку
сопки — силуэты Медного! Небось думал: их там десятеро, им-то
что! Артель, ватага... И подерутся, и помирятся. А Шипицын —
тот вообще при семье. Ему завсегда не кисло жилось: двадцать лет
Кампании верой и правдой служит. И не только служит, еще и
выслуживается, не побрезгует и доносом на своих же работничков.
Само собой, что промышленный дельный и работящий, за четверых
сдюжит. И не тем другим, и не ему, Мынькову, чета. Неудачник он,
Мыньков,— только и всего разговору. Артачливый больно. Потому
и здесь вот один. Без товарищей, без жены и детей. А по годам пора
бы и семью заиметь. Эхма-а!.. Те там небось на скрипках играют да
пляшут. . .
Васильев свидетельствует, что у них действительно было
несколько скрипок и он часто слушал их музыку, песни, наблюдал
пляски: «Если когда-либо музыка прогоняла грусть и скуку и вселяла
бодрость в сердца унылые, то, верно, у сих бедных людей. Они просили
дать им священных книг и азбук, и я охотно снабдил их оными».
Но это после. Скрипки же не очень веселили этих людей, не до
того было. . . По словам Шипицына, много вытерпел и перенес он
«от непослушания, буйства и несогласия. . •. подчиненных, а особливо
в последние годы. Когда, бывало, посылал кого на промысел, то никто
идти не хотел, а требовал от меня платья и привозной пищи.
Я всячески их уговаривал, обнадеживая, что, верно, скоро приедет
судно и привезет нам все нужное. Но когда последний наш провиант
вышел и другие нужные вещи все издержались, то ропот умножился.
Может быть, они посягнули бы на мою жизнь, если бы не опасались
того, что я очень силен».
Вот и опять не обошлось у Шипицына без того, чтобы не
упрекнуть дружков своих по несчастью, даже прямо намекнул он
Васильеву, что такие и убить могли. Сам он за собой греха не знал,
31
работал не за страх, а за совесть: «По малой мере целую треть всего
промысла он добыл один со своею женою. Из его книги усмотрел я,—
пишет Васильев,— что он 700 котов промыслил в один год, а иной в
это время и двухсот не промыслил. . .»
Между тем промышленники правы были, когда требовали
одежду для себя. В Компании был заведен порядок, по которому все
служащие должны были покупать нужные товары на так называемые
«марки» — в счет заработанных сумм. На каждого в год
приходилось — если эти товары вовремя бывали завезены — определенное
количество солдатского сукна на «капот» и на куртку, некоей
пестряди александрийской и синей суздальской на рубахи, холста на
порты, по шубе овчинной и полушубку, по шелковому, бумажному
и холщовому платку, да кожа на сапоги, да лосиные рукавицы,
сукно для «варег», колпак валеный и т. д. и т. п. Была ли у
промышленных возможность приобретать все это — другой разговор. Вряд
ли. Далеко не всегда. Один из офицеров шлюпа «Надежда» —
М. И. Ратманов во время первого кругосветного путешествия
1803—1806 годов описал нищенский вид «работных», прибывших из
«колоний» в Петропавловск-Камчатский: «. . .все они были покрыты
рубищами, и жили в великой нечистоте; на некоторых только видел
я рубахи, а прочие одеты были невзирая на теплоту июня в
замаранных, разорванных шубах, почти все имели небритые бороды. . .»
И все же на острове Медном негде было взять и рваной шубы.
Шипицын жаловался Васильеву: «Когда привезли нас сюда, то
строжайше запретили, чтоб никто не смел ничего из промысла
употреблять для себя. Суровость климата и глубокие снеги
принудили нас помыслить об одежде. Тогда все приступили ко мне и просили
дозволить им употребить из промысла, сколько нужно, на платье и
обувь. Я принужден был согласиться и скоро увидел их, одетьсх с
головы до ног в меха: морских котов и песцов». Выделав до мягкости
кожи, нашили себе рубашек, брюк, наволочек, простыней, одеял. . .
Стало тепло, и жизнь даже на этом острове словно бы приобрела
новые краски. Но стоило лишь собраться всем вместе, как вновь
и вновь возникал разговор о незавидной их участи, строились
разные предположения, пока не пришли все к заключению, что
Компании «более не существует, а другие в промышленность нейдут»,
почему они, бедные, и брошены «на сем пустом острову без всякого
посещения и сожаления».
Пожалуй, не следовало бы Мынькову так уж и завидовать этим
людям с их бесконечными дрязгами и, быть может, даже
распущенностью, внутренней несобранностью перед лицом беды. Мыньков по
крайней мере сам себе был голова. Либо пан —-. либо пропал. Никто
тебе готовенькое на блюде не принесет. Вот такой несложный выбор.
И жаловаться не на кого. Разве только на себя.
32
Но на кого он, пожалуй, мог злиться и досадовать, сидя
где-нибудь в этой бухте на выбеленном ветрами скелете морской коровы,
так на своих не таких уж давних предшественников. Пересчитывал
от нечего делать сухие ребра скелета и сожалел, что уже нет на
острове этого громадного, беззащитно-доверчивого зверя. Хорош,
мол, брат-промышленничек, какого зверя изничтожил, какое мясо,
сказывают, было. . . А жир — так и вовсе оливкового масла лучше!
Жили-были в этом краю... морские коровы
Да, лишь на острове Беринга водилась легендарная морская корова,
диво дивное, чуть ли не реликт. Животное, упорно державшееся
только одной, масштабно почти микроскопической точки земного
шара. Только этого необитаемого острова, на который никогда до
1741 года не ступала, по-видимому, нога человека. Не ступала —
иначе люди оценили бы остров по достоинству и остались на нем
жить хотя бы даже из-за морской коровы (впрочем, и истребили бы ее
куда раньше). Эта моя, отчасти априорная, мысль находит
подтверждение и в статье биолога профессора Н. Н. Воронцова «Почему
морская корова сохранялась на Командорах?» («Природа» №11,
1973). Н. Н. Воронцов, ссылаясь на обнаруженные останки
морской коровы на дне залива Сан-Франциско и по тихоокеанскому
побережью Северной Америки, останки, имеющие возраст 19—
22 тысячи лет, утверждает, что в древности это животное заселяло
не только один остров Беринга. Но и в других местах оно не выжило
лишь потому, что было истреблено человеком по мере освоения им
тех или иных необитаемых земель.
«Опыт Командор показал, что тотчас вслед за появлением
человека морская корова исчезла,— пишет Н. Н. Воронцов.— Конечно,
древним зверобоям в Северной Америке и на Алеутах потребовалось
для полного уничтожения этого вида больше времени, чем вооружен-
ним огнестрельным оружием зверопромышленникам XVIII в.». И
заключает: «Думается, что сравнительно долгое существование морской
коровы на Командорах является косвенным доводом против
неоднократно возобновляемых суждений о возможности заселения
Алеутских островов и Америки через Командоры. По-видимому, человек и
морская корова никогда не могли сколько-нибудь долго жить рядом
друг с другом».
Здесь можно лишь добавить, что и в XVIII веке, сколько можно
судить по многочисленным свидетельствам, обошлось без
огнестрельного оружия. Не было в нем необходимости.
Так что же это за удивительное животное?
Отряд морских коров включает и значительно более мелких
ламантинов, дюгоней. . . Последние существуют и поныне, большей
2 Л. М. Пасенюк
33
частью в южных районах мира. Однако им тоже угрожает полное
истребление.
В длину корова имела более семи метров, даже до девяти. Ее
покрывала гладкая, без волос, кожа, впрочем, не очень гладкая, ибо,
по словам Стеллера, скорее напоминала «кору старого дуба, нежели
кожу животного».
Стеллер, натуралист и медик экспедиции Беринга, первый
заметил невиданного прежде зверя и, разумеется, первый его описал.
Он внимательно и подолгу следил за нелепыми животными,
толстыми, неповоротливыми, пасшимися на сравнительно мелких
местах, неподалеку от берега. Безусловно, от берега они никуда
не уплывали, чтобы не стать слишком легкой добычей косаток.
Коров спасало именно мелководье, где киту-убийце было не
развернуться без риска наскочить на риф. Находясь в полной
безопасности, образ жизни они вели неторопливый. Иногда ныряли на
несколько минут и тут же выныривали, чтобы подышать,— значит, то
не были исполинские рыбы, а скорее нечто вроде китов. Да, то
были явно млекопитающие, но Стеллер ни в одном зоологическом
атласе прежде такого не встречал. Он по праву назвал зверя
«морской коровой» — точнее нельзя было придумать: жвачное, и только!
(Теперь установлено, что ближайшими родичами морской коровы
являются. . . сухопутные слоны.)
Видимо, коров привлекали не только водоросли-ламинарии
(морская капуста), но и пресная вода, поэтому они собирались у
устьев речек. Молодежь во время кормежки заботливо
удерживалась старшими в середине стада. Стеллер пишет, что, когда шел
прилив, животные подплывали к берегу настолько близко, что он
мог, предположим, «не только бить и колоть их, но иногда даже
гладить рукою по спине. Если им не причинять большую боль, то
они ничего не делают иного, как только удаляются от берега дальше,
чем обычно, однако скоро они это забывают и приближаются снова».
Стеллер отмечает их исключительную жадность к еде, из-за
нее они почти постоянно держали голову под водой, ни о чем не
беспокоясь, не имея представления о какой бы то ни было опасности.
Поэтому «и на лодке или даже голым можно среди них плавать и
выбрать то, которое нужно вытащить из моря».
Нередко бывало, что, когда загарпуненное животное начинало
сильно биться, к нему подплывали ближние из стада коровы и
старались выручить из беды. Пробовали спиной перевернуть лодку,
в то время как другие ложились на веревку, чтобы порвать ее или
вырвать гарпун из тела пострадавшего животного.
Исключительный вкус мяса морской коровы послужил причиной
того, что редкостное это животное было уничтожено на Командорах
всего за двадцать восемь лет! Предполагают, что стадо насчитывало
34
лишь несколько сот голов, может быть, тысячу, вряд ли больше.
Истребили ее зверобои, приходившие сюда зимовать подчас с одной
целью заготовки мяса и жира перед дальними промысловыми
вояжами. Командоры стали для них в те годы не только своеобразным
плацдармом для освоения тысячекилометровых островных
пространств к востоку от Камчатки, но и изобильной продовольственной
базой. Да они и прямо писали об этом в своих отчетах: «. . .и в
дальний путь заготовлять провизию, которая состоит большей
частью в том, чтобы больше получить морских коров, которых
мяса столь сыты, но не меньше и здоровая пища, высушенная служит
и вместо хлеба, А как много в такой скотине жиру, то оной также
заготавливают в бочонки и употребляют в пищу вместо хорошего
масла, что и пить его можно как бы лучшее. . . масло без вреда,
да и для зажжения огня в лампадах вместо свеч служит. А кожи
таковых коров употребляются вместо досок на обшивку лодок. . .»
Поэтому не так уж парадоксальна мысль, что в открытии и
освоении русскими людьми огромной дуги Алеутского архипелага
немалую роль сыграла и морская корова. Не будь ее, не будь
командорского трамплина, масштабы и темпы русского
проникновения на восток были бы, возможно, несколько иными, более
осмотрительными и постепенными. Морская корова в прямом смысле была
принесена в жертву на алтарь географических открытий.
Да, промысел морских коров велся крайне неумеренно, в
спешке и небрежении, что приводило к «сугубой трате и гибели» их.
Чтобы загарпунить и вытащить на берег зверя, иногда
достигавшего четырех тонн веса, нужно было много людей. Между тем на
острове Беринга зимовали и малые партии промышленников, по
три-четыре человека (первые, так сказать, робинзоны, еще за
несколько десятилетий до Мынькова). И вот забредал в воду,
случалось, всего один промышленный, а то и прямо с берега колол
животное «поколюгою, привязавши за долгий шест и ранит одну или
другую корову смертно». Но вытащить ее из воды не может, и она,
израненная, уходит в море, где гибнет совершенно без пользы для
кого бы то ни было.
Об этом говорит горный мастер Петр Яковлев (о нем ниже).
Он первый поднял голос в защиту морских коров, еще за тринад-
цать-четырнадцать лет до их полного истребления. В посланной
камчатскому начальству докладной записке он указывал, как
напрасно их иногда губят («. . .хотя и много колют, да к рукам их ни
одна свежая корова не приходит, и за тем они претерпевают
разный голод, а коровьим табунам чинят искоренение»), и предлагал
запретить этот «малолюдный» промысел.
Но не нашлось в ту пору людей, которых всерьез озаботила бы
судьба редчайшего даже по тем временам животного. Купцы не о
2*
35
корове думали — о добыче каланов и котиков они в первую
очередь пеклись. О чистой прибыли. И жили одним днем.
Так вот и получилось, что морские коровы не от эпидемии
вымерли, не от мора какого-нибудь, не исчезли сами по себе как вид,
а начисто, до единой, были съедены человеком. Чудовищно слышать
такое, но это исторический факт: уже ровно два века и несколько
лет, как морской коровы на земном шаре не существует.
Разуму трудно примириться с ее исчезновением. Велико желание
верить, что она где-то еще обитает, что кто-то где-то ее видел. Скорее
всего верил в это и И. Ф. Васильев, когда утверждал, что у острова
Беринга «из морских животных водятся бобры, нерпы, морские
коты, сивучи и морские коровы». Отчасти верил в это и норвежский
мореплаватель Норденшельд, посетивший на «Веге» Командоры и
расспрашивавший о морской корове старожилов. А старожилы
чаще всего принимали за морскую корову какого-нибудь кита,
показавшегося им не совсем обычным. И только этой наивной верой
можно объяснить не такие уж редкие слухи, что в том или ином
краю, близ Камчатки, Чукотки или Алеутских островов кто-то
когда-то будто бы наткнулся на труп ее, а то даже и живую
посчастливилось видеть. Профессор В. Г. Гептнер, большой знаток отряда
морских коров, подобные слухи высмеивал как противоречащие
«всему, что известно об этом виде», и основанные на незнакомстве
не только с биологией зверя и его привычками, но даже и с
литературой, историческими свидетельствами XVIII столетия,
иллюстрирующими процесс освоения нашими людьми северо-востока страны
и Русской Америки. «Это обычный плод наивной погони за
сенсацией»,— заявил он во втором томе «Млекопитающие Советского
Союза» *.
Не раз и Мыньков обследовал глухие бухты в тайной надежде
увидеть благостную картину: парочку беззаботно пасущихся
морских коров, а в отдалении, быть может, и телят. То-то было бы
потешно! Не только ради мяса он рассчитывал на чудо, а, будем
надеяться, и из простого любопытства, ради возможности пообщаться с
безвредным гигантом. Может, попытался бы даже подоить самку.
Выдумки? Да ведь руками, говорят, гладили!
Что ж, сейчас всерьез считают, что морскую корову можно
было бы первой из всех млекопитающих океана одомашнить,
заставить служить человеку. Стеллер отмечал, что «от чрезвычайной
глупости и жадности к еде это животное уже от природы ручное».
А наш современник биолог-популяризатор И. Акимушкин рисует
такую картину весьма вероятного использования животных, если
бы они сохранились до нынешнего времени: «Я кормить их не
* Изд-во «Высшая школа». М., 1967.
36
надо. . . и пасти тоже не надо. Далеко они сами не уплывают.
Морская капуста растет лишь у берега: тут и пища и дом. . . Ак~
валангисты доят их электродойками. . .»
. . .Мыньков попал на остров всего лишь через двадцать семь лет
после того, как морской коровы не стало.
А первый, кто ее видел после открытия островов Витусом
Берингом, был Емельян Басов.
Поскольку здесь высказана мысль о Командорских островах
как о плацдарме и трамплине для освоения новых земель к востоку
от Камчатки, естественно будет рассказать о человеке, впервые
использовавшем Командоры в этом их качестве, показавшем пример
другим. Вообще-то говоря, положившем начало предприятию,
размах и результаты которого трудно переоценить.
Сержант Емельян Басов
В истории русских географических открытий и освоения нашего
Северо-Востока Емельян Софронович Басов — личность
примечательная и в должной мере еще не оцененная. По происхождению
тобольский крестьянин, на службу он поступил в 1726 году под
начало казачьего головы землепроходца А. Ф. Шестакова. В том
же году, подобрав десятка три забубённых головушек, жаждавших
какой-нибудь новизны и поживы, Басов первым из первых сплыл по
Лене к Ледовитому океану,— правда, не до конца. Судно его было
разбито, и пришлось добираться до устья реки на шитиках. Задачей
Басова было проведать, «куда возможно впредь большими морскими
судами иметь плавание», то есть прежде всего искать морской путь
на Камчатку.
В 1733 году Басов был направлен из Якутска в только еще
строящийся Охотский порт. Его начальником был Григорий Скорняков-
Писарев — фигура весьма любопытная. Достаточно сказать, что
образование он получил в Италии и Германии, знал немецкий язык,
был изрядно для того времени сведущ в инженерном искусстве,
математике и механике (написал, например, книгу «Наука
статическая, или Механика»— первую такого рода в России). При Петре
достиг больших государственных постов и генерал-майорского
чина, возглавлял Морскую академию, был обер-прокурором сената,
принимал участие в суде над царевичем Алексеем, но. . . но все же
впал в немилость, а за ссоры с всесильным Меншиковым угодил в
Сибирь в ссылку.
Человек такого ранга и знаний не мог сгинуть в безвестности
даже в Сибири. И вот Скорняков-Писарев — уже, увы, не
прежний «птенец гнезда Петрова», уже пообтерхавшийся в невзгодах
и пьянках, ощутивший вдруг власть и возможность злоупотреблять
37
ею, чинящий препятствия даже экспедиции Беринга, любитель
развлечений, всяких там ледяных горок и катания на них «с
девками и бабами» — этот Скорняков-Писарев многие годы вершит
дела в Охотске и во всем прилегающем крае, вплоть до Камчатки.
Впрочем, плох он или хорош, у него можно было и
уму-разуму поучиться! Басов же находился при нем «для разных
поручений» пять лет, вырос в чине до сержанта. . .
Утверждать после этого, что Басов был почти неграмотен, едва
ли нужно. (По А. Полонскому, «Не грамотный, а только
подписывающий свой чин, имя и прозвание»,) Грамоту кое-какую он знал,
а общение с такими людьми, как жесткий деловой Шестаков,
энергичные и сведущие офицеры экспедиции Беринга, как тот же
Скорняков-Писарев, наконец, уже приобретённый вкус к первопроход-
честву питали в нем честолюбивое стремление быть впереди других
на нехоженых тропах, развивали пытливый от природы ум. К тому
же упорства ему было не занимать.
Скорняков-Писарев не держал его при себе неотлучно, а, как
сказано, «для разных поручений», в кои вошла и длительная поездка
на Камчатку по ясачным и прочим делам. В 1738 году он уже в
Якутске — понадобился сметливый человек для ускорения
продвижения оттуда в Охотск разного провианта. Вскоре его посылают в
Москву в Сибирский приказ с лисьими и собольими мехами. Басов
воспользовался случаем, чтобы добиться разрешения снарядить на
Курильские «и прочие незнаемые острова» экспедицию. Интерес к
Курилам возбудило в нем, видимо, известное плавание Игнатия
Козыревского, возникшие в этой связи слухи и легенды...
Разрешение было дано. На обратном пути Басов получил в Иркутске
«для подарков неясачным» двадцать медных котлов, сукно, бисер,
иглы, два пуда китайского табака (так называемой «шары») и «для
обережи 15 ружей и 1 п. пороху».
Однако помощи в Охотске Басову не оказали. Может, еще и
потому, что его прежний покровитель Скорняков-Писарев по указу
императрицы Анны Иоанновны небеспричинно был отправлен в
прежнюю сибирскую ссылку. Сменивший его на посту начальника
порта Антон Девиер, некогда тоже сосланный в Сибирь, и рад был
бы помочь напористому сержанту, но чем' и как? Чем и как, если
от предшественника, то-то пожившего всласть, он получил при
сдаче порта «12 р. денег и три пуда муки»? Да и казаки Басову
в команду понадобятся, а где их взять? И без того службу нести
некому. . . Впрочем, Басов был волен построить судно и отправиться
на Курилы «своим коштом». Но выгодной торговлей он прежде
не занимался, будучи человеком служивым, и средствами не
располагал. Как тут быть? Все-таки не утерпел, дал Девиеру
обязательство построить для задуманного вояжа два суденышка. Строить
38
их по инструкции, полученной от Девиера, предстояло на Камчатке.
Попутно Басову было поручено отконвоировать туда «важных
государственных преступников».
Живя осенью 1741 года в Болыиерецке, он мучительно
раздумывал, каким же образом, не имея никакого капитала, совершить
желанное плавание для «призыва» неясачных курильцев в
российское подданство. Дал обязательство — надо его выполнять! Но
ничего иного не придумал, как, пригласив компаньоном своего
брата Василия, идти на ближний курильский остров Шумшу
пассажиром казенной байдары сборщиков ясака. Был, правда, расчет
взять на Шумшу байдару у курильцев и уже на ней идти дальше
вдоль гряды на юг, от острова к острову. Но помешал вздорный и
склочный Мартын Шпанберг, как на грех оказавшийся здесь со
своим плавучим отрядом. В экспедиции Беринга он играл немалую,
хотя и несколько зловещую роль. Шпанберг дал понять, что, пока
он здесь, Басову на Курилах делать нечего. И байдары ему не
видать. Сержанту ничего не оставалось, как, проглотив обиду,
возвратиться на той же казенной лодке назад.
Ранней осенью 1742 года возвратились зимовавшие на острове
Беринга участники Второй Камчатской экспедиции, чей пакетбот
«Св. Петр» потерпел там. крушение. Они привезли много мехов и,
естественно, много пошло разговоров о вновь открытых и еще не
открытых землях, богатых пушниной, населенных «дикими»
народами. Басову все эти разговоры бередили душу. Конечно, он думал
о наживе, о дорогих мехах, о реальной возможности разбогатеть,
развязать себе руки, стать независимым, но его донимало и
любопытство, жажда поиска, исследования «незнаемого». . .
Каким же путем и на чьи средства отправиться бедному
сержанту в дальний вояж, в суровое и лихое плавание? В те времена
это было не так просто. Да, не просто, и все же Басов не унимался.
Он едет в Нижнекамчатск, где, как ни странно, ему удается
организовать «складственную компанию». В нее вошли такие же
неимущие, как и он сам. Да еще решено было взять одного-двух
провожатых из числа участников экспедиции Беринга. И снова дело стало
за судном. На чем угодно, хоть на бревне, только бы оторваться
поскорее от берега! Выручил мастер Колокольников, согласившийся
построить «господам компанионам» суденышко в долг; уплатите,
мол, когда возвратитесь. . . Поверил он им потому, что слава о
богатой добыче беринговцев уже разошлась по всей Камчатке.
Таким образом, басовцы заполучили шитик «Петр» (по имени его
создателя) с «гребями», то есть веслами, и «парусами». Название
типа суденышка происходило от глагола «шить», и на самом деле
его в некотором роде «сшивали» ремнями и китовым усом (как
свидетельствовали сами мореходы: «. . .походы свои начали. . . хотя
39
на палубных, однако гораздо ненадежных судах, по самому их
наименованию «шитики», кое им дано по причине, что вместо железных
укреплений шиты они прутьями»). Шпаклевался шитик пенькой,
а поскольку ее было в обрез, в ход чаще шла камчатская крапива
(«на конопать» басовского шитика пошло 50 пудов крапивы!).
Несмотря на такую, казалось бы, «гораздую ненадежность» постройки,
шитики бывали довольно прочны и выдерживали по нескольку
плаваний. Они к тому же имели еще одно качество, немаловажное
у неразведанных, усеянных рифами скалистых берегов,— малый вес
и, стало быть, малую осадку. Такой кораблик под силу было взять
на «ура» и вытащить на берег даже горстке людей, А уж там
первоначально он мог служить и жильем, и защитой от дождей и стужи.
Бывший петровский соратник Ф. И. Соймонов, тоже
хлебнувший каторжного лиха на солеварнях в Охотске, убедительно
описал впоследствии преимущества шитиков. Если надо, стоят они на
берегу на балках хоть всю зиму. А придет пора — и их «паки
спускают на воду без всякого препятствия и когда же де на таковых
судах подойдут к земле блиско, востребуетца отойти от земли в
море, то отходят гребью веслами, или же востребуетца с моря
подойти к земле, то приходят таковым же случаем гребью да и в
море никакой опасности на тех судах от сильных штюрмов и ветров
не имеетца и вал морской никогда на судно, как то на протчие
морские суда, не восходит».
После пятидневного плавания шитик «Петр» был выброшен на
лайду острова Беринга. Собственно, потому, что не держали якоря,
взятые на Камчатке от разбитой японской бусы («японски якоря
весьма плохи, да и снасти не выдерживали»). Стянуть шитик обратно
на воду не было возможности из-за отсутствия в округе
подходящих лесин «на покати», и лишь поэтому решили не продолжать
плавание, а остаться здесь зимовать для промысла.
Теперь было когда и осмотреться. Невдалеке за проливом
проступал заснеженными вершинами еще безымянный в ту пору остров
Медный. На севере же видели иногда «великую и высокую землю,
и, когда дул от нее ветер, оттуда приносило рубленый лес, еловый
и сосновый, рукоделия и резаных морских коров, но нельзя признать,
чем резаны».
Эта «великая и высокая земля» и поныне часто фигурирует в
работах историков, и лишь В. И. Греков в весьма добротных
«Очерках из истории русских географических исследований в
1725—1765 гг.» посчитал нужным, цитируя эту фразу, привести
оговорки: «как им казалось», «по их мнению». . . Достаточно ведь
беглого взгляда на карту, чтобы определить, что никакой высокой
земли, кроме острова Медного, басовцы видеть не могли. Да и никто
нигде не мог «резать» морских коров, кроме как на острове Беринга.
40
По весне они возвратились, привезя 1200 шкур морских бобров
и 4000 песцовых. . . Это была удача, которая позволила Басову в
1745 году опять снарядиться в вояж. Он упорно стремился уйти
от Командор и проплыть дальше, к островам «непроведанным».
На сей раз шитик вынесло к острову Медному. Впервые
высадились на мрачный утесистый берег. Осуществилась тайная мечта
Басова самому открыть новую землю!
Тем не менее Басов поспешил дальше. Но, проблуждав в море
дней двадцать — тридцать, шитик неожиданно вышел. . . к острову
Беринга. Пришлось здесь снова зазимовать. Басов использовал
«вынужденный простой», с одной стороны, для промысла, с другой —
для исследований. Определил протяженность и ширину острова,
описал съедобные растения, ягоды, зверей и рыб: «А кругом того
острова в море имеется з$ерей морских, бобров, кошлаков, котов,
нерп, сиу чей доволно и коров морских премножество. Ежели де
оных промышлять, то де упователно множества народа прокормить
можно». Разыскал землянки, служившие недавно пристанищем
людям Беринга, а также поблизости от выброшенного морем днища
пакетбота «анбар, построенный из боковых досок разбившегося судна,
покрытый парусами, а в нем судовые припасы». Немало вещей было
далеко разбросано по берегу. А ведь каждый предмет здесь, будь
то фляга для воды, медная скоба или пушечное ядро, был еще
свежим напоминанием о недавнем драматическом событии, нес на себе
печать принадлежности мужественным мореходам —
первооткрывателям Северной Америки. Басов распорядился все собрать,
снести в одно место, к «анбару-магазину», сделал всему найденному
опись. Проявил, прямо скажем, государственное отношение к
казенному имуществу, хотя в кое-каких предметах быта, снастях и
прочем промышленники испытывали нужду. Но — «взять смелости
не имели»\ Взяли только казенный лом, согнули его в крюк, с
помощью которого удачно промышляли морских коров. За этот лом,
впрочем, Басову пришлось держать ответ в Охотске, куда его
специально впоследствии вызвали...
На Камчатку возвратились с непревзойденной по тем временам
добычей, всполошившей всех мореходов и купцов: она
составила 1670 бобровых шкур, почти столько же бобровых хвостов, по
две тысячи котиковых и опять же песцовых шкурок. Еще раньше, в
первое плавание, Басов сообщал, что «выходившего во время великой
погоды из моря зверя били палками, а на песцов ставили пасти, и
случалось достать в день бобров пятьдесят, а песцов 100 и более».
Ну как тут не всполошиться корыстному люду!
И вот тут-то самое время сказать, что прежняя компания Басова
почти распалась из-за начавшихся еще в плавании разногласий с
ним. Было даже так, что старый дружок и единомышленник Евти-
41
хий Санников, единственный, кто умел пользоваться компасом,
намеренно отворачивал в море при появлении признаков какой-
либо земли (а есть основания считать, что во втором вояже басовцы
подходили к Ближним островам Алеутского архипелага, но
помешали туманы, «к тому же де и знающего человека не было, а данной де
за штюрмана казак Санников в морском вояже ненадежен». Да что
там — все «компанионы» стремились продолжать промысел именно
на острове Беринга: добыча там богатая обеспечена, и морские
коровы есть «с удовольствием», и Камчатка на худой конец близко...
Поэтому по возвращении шитика большинство паев было
перекуплено вошедшими в заманчивое дело состоятельными купцами,
особенно Никифором Трапезниковым.
В третьем вояже шитик был поврежден у острова Медного, и
волей-неволей здесь впервые пришлось зазимовать. Вот тогда-то
и была обнаружена медь, давшая острову название. Наткнулись на
нее мореход Наквасин и камчадал Илья Пирожников. Басов тотчас
загорелся и ринулся сам к указанным утесам на другой конец
острова. В один день он собрал пятнадцать фунтов меди, потом еще и
еще, нашел жильный выход, от которого отбил молотом изрядно...
Даже брусок чистой самородной меди отыскался на берегу. После
чего лишился Басов покоя окончательно. Было уже не до промысла.
Рисовалось ему обеспеченное будущее, богатые медные разработки.
Вместе с его донесением часть найденной меди попала сначала в
Иркутск, а затем и в Петербург, где куски ее держал в руках
М. В. Ломоносов. Он дал прекрасное заключение о ней, хотя и
заметил, что было бы лучше, «кабы толь богатая медь где-нибудь
ближе в отечестве нашем открылась».
Между тем, пока Басов оправдывался за взятый на острове
Беринга казенный лом, пока обивал пороги охотских
присутственных мест, хлопоча о скорейшем снаряжении на Медный экспедиции
(в свое время туда действительно был послан горный мастер
Яковлев, увы, не подтвердивший заверений о богатстве месторождения),—
так вот, пока Басов только и помышлял что о меди, дела его в
компании шли все хуже. «Все были вольножелающие и имели свои
права и нравы»,— замечает историк. Да, публика в таких компаниях
подбиралась весьма пестрая. Басову угрожали расправой «за
притеснения и обиды». Пуще же всего не ладил он с богатеями, взявшими
в компании верх, особенно с Трапезниковым. И когда, например,
тот недвусмысленно дал понять о желании возглавить компанию,
Басов добился запрета Большерецкой канцелярией вообще всяких
промысловых плаваний на Командоры, кроме плаваний под его
началом. Предлог был таков, что, мол, на острове Беринга
находятся вещи Второй Камчатской экспедиции и они могут быть рас-
42
хищены. Сами-то басовцы — помните? — взять из этого имущества
ничего не посмели!
Однако в руках Трапезникова мало-помалу сосредоточилось
большинство паев, и в конце концов даже сам шитик перешел в его
собственность. Таким образом, в созданной Басовым компании стал
заправлять человек, для которого главной целью была нажива,
и только нажива. Басову пришлось уйти. В двух последних
плаваниях шитика на Командоры он не участвовал, хотя, опираясь на
поддержку охотских властей *, имел еще какое-то влияние, право
давать мореходу инструкции, касающиеся все той же меди...
Поэтому в отчетах об этих плаваниях можно обнаружить не только
сведения о количестве добытой «мягкой рухляди», но и сообщения о
привезенных девятнадцати фунтах меди, двадцати цветных
камешках, «черном с искрой» песке и... и даже о подобранном на берегу
кокосовом орехе!
Словом, мечта о разведке и добыче там меди Басова не оставляла.
И хотя никто ему в этом особенно не препятствовал, повторялась
старая история: выйти в море было не на чем. К тому времени и
шитик был разбит у алеутских Ближних островов. А после
неудачной экспедиции Яковлева с сержанта, по-видимому, были
удержаны и деньги, истраченные на ее организацию и снаряжение.
Обидней всего, что Басов в сущности уже не имел к ней прямого
отношения, так как Яковлев по ряду причин сразу отмежевался от
него.
Таким образом, еще недавно располагавший капиталом от весьма
прибыльной торговли командорскими мехами, он снова стал
бедняком. Как пишет А. Полонский, «выгоды, полученные от промыслов,
не подняли житейского уровня Басова выше бедняков, собратов его,
населявших Нижнекамчатск». И жил он с женой и детьми «постоянно
в нищенстве и убожестве, дошел наконец до такой крайности, что
даже нуждался в денном пропитании».
От полной безысходности Басов решился на отчаянный шаг.
Ему случалось и прежде подрабатывать «деланием оловянных
ложек» — теперь он «измыслил» делать деньги. В несколько ночей
перед рождеством 1755 года он вылил в бане из сплава медных и
оловянных обломков четыре фальшивых рублевика и восемь
полтинников. Так велико было желание встретить по-людски
приближавшийся праздник, потешить детишек! Ибо и купил-то он всего лишь
ягод на полтинник, табаку, а на весь остальной жалкий «капитал» —
* Которых с некоторым запозданием отправить вышереченного Басова, дав
наставляла Иркутская провинциальная ему знающего к сочинению карты
канцелярия: «...Я ради того описания человека и снабдя к тому пути, чем по
(острова Медного и местонахождений тамошнему знанию и по указам
на нем руды,— Л, Я.), буде пожелает( пристойно*,
43
молока и соленой рыбы... Басова арестовали, перегоны по этапам и
расследования тянулись несколько лет. И лишь в 1762 году в
Иркутске Басову было «учинено на публичном месте, при
барабанном /бое, позорное наказание» с последующим определением —
отправить в Нерчинск на каторжные работы. На каторге этот
неугомонный, искалеченный побоями уже старый человек и умер.
Роль Басова в организации плаваний к «незнаемым землям»
незаурядна. Ведь в сущности он первый решился выйти на их
розыски на утлом шитике,— все-таки впереди не речка была, впереди
простирался океан! Его заслуга и в том, что он сумел обойтись
без помощи купцов и составил компанию добытчиков и мореходов
из людей неимущих — форма артели по тем временам необычная.
И не чуждый наживе,— позже его назовут «первым русским
аргонавтом за бобрами» — он все же в любом плавании был истинным
открывателем нового, выражалось ли это в составлении карты
острова Медного, посланной им в сенат, либо в разведке полезных
ископаемых, либо в другой полезной первопроходческой деятельности.
Эта его деятельность послужила примером и толчком к широкому
освоению вод и земель к востоку-юго-востоку от Камчатки,
осуществлявшемуся предприимчивыми, пытливыми и отважными
русскими людьми. И по праву историограф Василий Берх еще в начале
XIX века отметил, что «Басов был не только предприимчивый
человек, но умный и полезный сын своего отечества».
«Вся жизнь моя — по берегу прогулка»
Бухта Командора, бухта морских коров позади.
В полом углублении бамбуковой палки, скитальческого моего
посоха, свистит, выпевает что-то ветер. Он ласково остужает
разгоряченное, потное лицо...
Шустро бегут по глянцевито-блестящей, утрамбованной
накатами полосе кулички-песочники. Бегут, как рыбы-лоцманы перед
акулой — от чего-то отвлекают, куда-то уводят, изредка изображая
подранков и волоча простертое крылышко. Очень милые они, и
почти не боятся человека. Тем более что человек все-таки не акула.
Как правило. Их оперение с искусным рыжеватым узором
напоминает деревянную черепицу ярославских или вологодских сельских
умельцев, ажурные купола Кижей... Бегут кулички, рядом бежит,
просачиваясь сквозь дымчато-пасмурное небо и отражаясь в мокрой
лайде, синее солнце в сиреневом нимбе: сине-сиреневое чудо...
Отодвигаю литые полусферы выброшенных медуз. Попутно в
приливной лужице прижал бамбуком плоскую камбалу и
раздумываю: брать или не брать? Груза и без нее достаточно, однако же
и рыбкой свежей недурно будет полакомиться вечером. Беру. Чуть
44
подальше такая же камбала почти вылезла на берег, но, увидев
меня, судорожно дернулась раз, другой и сползла, плоско завиляв
в воде рыжевато-зеленым блином тела. Глупая рыба! Никакой
снасти не нужно, чтобы ловить ее,— вот, прижал бамбуковой палкой.
Уместно будет подчеркнуть, что оружия в походы я не беру, даже
если есть риск повстречаться в иных краях с медведем. Не то что я
в принципе вообще против оружия и охоты, но, на мой взгляд,
пользоваться им нужно лишь в случае крайней необходимости. Охота как
охота, как приятное времяпрепровождение — просто преступление
против живого мира. Именно так должен сейчас стоять вопрос.
Потому-то мне оружие здесь вполне заменяет бамбуковая палка.
Если к ней приделать крючок, можно и гольца выхватить из ручья.
Немного сноровки, разумеется, не помешает. Без сноровки можно
и голодным остаться.
У Генри Торо есть стихи, созвучные уже привычному для
меня на Командорах мировосприятию:
Я часто занят пристальной разведкой,
Чтоб выхватить из волн дневной улов —
Ракушку хрупкую иль камень редкий,
Что океан мне подарить готов.
С немногими встречаюсь я нежданно,
Морская даль милей всем, чем земля.
Мне кажется, что тайны Океана
На берегу постигну глубже я.
Готов повторить вслед за ним, что «вся жизнь моя — по берегу
прогулка». Удивительные контакты моря и суши всегда привлекают
необычностью своих проявлений. С морем меня (как и всякого
другого) связывает и некая духовная субстанция, быть может,
прямое родство — ведь, в конечном счете, разве не вышли когда-то
некие наши прапрапредки из воды и разве не братьями по тем или
иным биологическим признакам доводятся нам киты и дельфины?
«Море исцеляет раны и стирает грязь этого мира»,— сказано
у Паустовского в одном из ранних рассказов. И он же говорит о
сложном ощущении, обычно испытываемом восприимчивыми
натурами, когда в каждом обрывке морского каната им чудится запах
океанов и в каждой соленой капле осадок чужих морей. Но какая
заурядность — обрывок каната на этом берегу! Здесь море полно
тайн и невидимого глазу внутреннего движения, оно незримо
расчерчено курсами кораблей как запутанная детская картинка, в
которой нужно отыскать среди сумятицы линий некую фигуру. Во
времена Мынькова оно было пустынным, и редкостью было бы
обнаружить где-нибудь на песке даже обрывок каната или трюмную
доску. А сейчас можно прийти в бухту, где наворочены горы
всяческого добра, в котором воистину черт ногу сломит. Больше дере-
45
вянного: ящиков с цветными иероглифами, оттиснутыми по
трафарету, бочек из-под рыбы, корабельных мачт, брусьев, всяких
поплавков из пенопласта ярких расцветок. Нейлон, капрон, хлорвинил,
пластмасса, всепроникающая синтетика, жесть, банки, банки,
банки... из-под сгущенного молока, на них — играющая бликами
по жести карта мира с указанием стран, куда это молоко
экспортируется. Некий лощеный субчик на крышках банок, во фрачной
паре, в цилиндре, монокль в глазу, тросточка, усики «а-ля
Вильгельм»,— кажется, не то зеленый горошек, не то классические, не
раз описанные Джеком Лондоном бобы. Марка «Джентльмен».
И впрямь джентльмен, полный набор...
Здесь, как в лавке старьевщика, можно найти самые
неожиданные вещи: фломастеры, вечное перо, игрушечный пистолет,
сделанный в Гонконге, набор небьющейся посуды,' батарею жестянок из-
под пива. Вон туфелька-босоножка, с перекрестья ремешков которой
знакомо смотрит Чарли Чаплин—тот же котелок, усики, тросточка,
а для большей убедительности оттиснуто факсимиле. А вон у самой
пенной оторочки блестит склянка из-под спиртного с замысловатой
надписью, которую можно перевести как «бокал для успокоения
совести». Чью мятущуюся душу успокоил на борту проходящего
судна этот шкалик дешевого рисового зелья, и успокоил ли?..
Маленькие приметы большого мира, то ли приметы, то ли гримасы...
Берег пестрит, пестрит, наплывает шарами, банками, клубками
ярких упаковочных лент... И вдруг остро начинаешь осознавать,
что это беда — вот такое захламление берегов, особенно
полимерами, синтетикой, она множественна, она повсеместна и удушающа,
от нее пока не избавиться, хотя мысль человека уже в беспокойстве:
а что же дальше, где предел?.. Вовсе не пустяк, не ерунда все эти
крикливые банки из-под сухого молока с отпечатанными на них'
фотографиями раскосоглазастых (не глаза, а черносливины)
младенцев, ослепительно-черных ликующих негров в поварских
колпаках, экзотически-пестрых птиц. Впрочем, жесть со временем осядет
в землю ржавчиной, хрустким прахом, синтетика же нерастворима.
«Море исцеляет раны и стирает грязь этого мира»? Устаревает
сентенция. Когда это было? Море уже несет тонны
разнообразнейшего мусора к берегам, нефть, мазут, бочки со смазочными
веществами, содержимое которых расплескивается вокруг... И не дай бог
попасть в такое жировое пятно котику, а тем паче калану, который
спасается от холода лишь благодаря исключительно плотному и
пушистому (каждый волосок — с воздушным утолщением) меху.
Сваляется он от жира — и гибель зверя неминума.
...Ночлег. Жарю в потемках камбалу. Получилась кашица, но
вкусная. Смотрю на сморщенный лимон — может, отрезать дольку
для чая? Обойдется. Утешает сознание того, что он у меня есть и я в
46
любую минуту могу позволить себе выпить чаю с лимоном. На худой
конец лимон можно заменить травой-кисличкой, растущей в
расщелинах скал. Чай с кисличкой хорошо утоляет жажду, немного
даже вяжет во рту. В селе из кислички варят варенье,— конечно,
это не малина, не персик, но если нет на столе другого, сойдет и
оно. Не сомневаюсь, что вместе с некоторыми другими травами,
растущим на болотцах щавелем, собирал и заготавливал впрок Мыньков
также и эту кисличку. Ел стволики очищенного борщевика, так
называемую пучку: лакомство тоже не ахти какое (приходилось
пробовать даже в качестве салата, сдобренного постным маслом),
но все же в какой-то мере целебное и противоцинготное.
Знаменательно между тем, что Мыньков не болел здесь все семь
лет, а ведь цинга в те годы была сущим бичом мореходов и
землепроходцев.
Мелкие приключения — вплоть до броккенских призраков
Погода пока приличная, и в бухте Передовой, где была ночевка, я
не задерживаюсь. Важно успеть пройти мрачный берег мыса
Толстого до начала прилива, иначе придется карабкаться в следующую
бухту Перегребную через сопки, а уже одна мысль об этом бросает
в дрожь. Массивный, всегда затененный мыс (или так кажется?)
подобен некоему языческому храму. Над ним тучи чаек-говорушек,
кайр, разной другой птицы. Похоже, что здесь у чаек «клуб»;
своеобразное место для сборищ есть почти у всех колониальных птиц,
особенно же у топорков, чаек и бакланов. Чайки у мыса Толстого
непуганые, подпускают чуть ли не на расстояние вытянутой руки.
Фотографировать их весьма увлекательно. Здесь и чистики —
черные-пречерные птички с белыми «зеркальцами» на крыльях и
красными лапками — необычайно доверчивы. Однако их
фотографировать потруднее: почти не выделяется на черном оперении тоже
черная бусинка глаза. И мне ни разу не удавалось поймать момент,
когда чистик кричит (вернее, слышен лишь писк — при этом
будто малиновое пламя пышет, так ярок внутри клюва цветной
подбой).
Огромные глыбы нагромождены на берегу у Толстого мыса.
Иногда через них с трудом можно перебраться. Часто взгляд скользит
по изломам настолько свежим, арбузно-сочным и как бы даже
теплым на ощупь, что хочется языком лизнуть. Я видел, как летят
такие камни во время обвалов, как сыплются искры, пахнет
горелым, пахнет порохом, словно наступает неприятель и ударили по
нему картечью, и глохнешь от грома, и радуешься, что не дошел
эти несколько десятков метров, пусть сотню, до всесокрушающего
грохота и ада. Не приведи случай попасть под обвал хоть на Тол-
47
стом мысу, хоть и в другом месте. Поэтому, выбирая уютный
затишек для ночлега, я недоверчиво отношусь даже к безобидным на
первый взгляд скалам: неизвестно, как они себя поведут и что с них
посыплется, когда ночью поддаст сейсмический толчок баллов на
пять.
Тороплюсь пройти зловещее место. Но кажется, все же опоздал:
впереди, где полчаса назад еще было сухо, волна лижет скользкий
скат скалы. Прилив пока невысок, и нужно только улучить миг,
когда волна отпрядывает. Монолит, вылизанный прибоем, кое-где
покрыт, словно гладким влажным бархатом, водорослевой зеленью-
мшанкой. Рассчитываю преодолеть это место рывком — если и
поскользнусь, то постараюсь зацепиться за камни.
На сапогах уже давно нет рифлености. Падаю, ни за что не
успеваю ухватиться и юзом, словно с санной горочки, так что
дух забивает, съезжаю вниз, как раз навстречу серому пенному
гребню наката. С шумом обдает водой, за шею льется, в сапогах
хлюпает. Промокшему, мне уже нечего терять, и я не спеша
взбираюсь на сухие камни. Следовало предвидеть, что наверняка
поскользнусь. Если эти водоросли сухие, они держат как наждачная
бумага, чуть раскисли — беда! Но не было выхода! Вот и рискнул.
И правильно сделал — хоть мокрый, но зато почти у цели,
каверзный непропуск позади.
В глубине бухты Перегребной, среди немыслимых, выше
человеческого роста, зарослей травы, шеломайников и борщевика, серым
бугром сквозит юрташка. Кое-как пробился к ней. Внутри —
запустение, сырость, обильный мышиный помет, на месте печки —
навал кирпичей. Но есть крыша, стены, слезящееся оконце,
заштрихованное дождем и стежками буйной травы, есть даже
охапки две кем-то впрок запасенных дров — можно жить.
Моросит. Снаружи — зеленое море росы, но я уже успел
разжечь костер, в нем за милую душу горит всяческое гнилье,
разбросанное вокруг, вросшее в почву. У меня страсть, пунктик —
дожигать в кострах собранное вокруг юрташек гнилье, осклизлую труху.
И она прямо-таки беснуется и пылает, если класть ее в хорошо
разгоревшийся костер. Всегда обидно, когда дерево гибнет, не дав
до конца той пользы, какую способно еще дать. Всегда жаль, когда
пропадают зря продукты или вещи, которые могут еще послужить
человеку — будь то черствый кусок хлеба, небрежно
выброшенный в мусорное ведро, или старый свитер (на танцы в нем не
пойдешь, но в дороге он еще согреет).
Ночью не дают спать то ли крысы, то ли мыши. Бегают аки тигры
некие, что-то с грохотом опрокидывая, чем-то шурша. Однажды они
сперли и сожрали у меня единственную свечку, на сей раз не
досчитался утром обмылка...
48
И вообще здесь достаточно мистики: на рассвете кто-то будто в
сапогах топтался по крыше, и вскрики были такие, словно в
детстве, когда пугают ребенка всякой чертовщиной. Ночью испугался
бы и я, а утром уже не так действует (да и смекнул: вороны топочут,
затеяли склоку, не могут что-то поделить).
Помню, ночевал я в Старой Гавани — там и вовсе непонятное
приключилось. Вдруг звякнул металл. Встал уже утром и вижу, что
кто-то снял с моего плоского солдатского котелка глубоко
нахлобученную крышку. Жалко стало крышку, пошел ее искать и нашел
в полусотне шагов от ночлега. Единственное объяснение: лишь
песец мог учудить такое, хотя как же он сумел снять ее? Заодно
нахальный зверек прихватил открытую банку говяжьей тушенки —
предполагалось, что тушенкой я позавтракаю. Но уж банки этой,
разумеется, я не нашел нигде...
Тогда в Старой Гавани мне повезло на зрелища. Однажды
вечером почудилось, будто в море кричит человек — таким стонущим
криком, что у меня враз захолонуло все внутри. Выбежал из своей
развалюхи, гляжу — из воды показалось что-то черное, вроде
плавник, а может, туловище, и какая-то, очевидно, разыгралась там
борьба, схватка не на жизнь, а на смерть. Похоже, косатка кого-то
пожирала. Но кого? Крик-рев был глухой и безысходный. Потом
все разом смолкло, сгинул в пучине и плавник... Стало неуютно и
сумрачно.
А потом на перевале — когда задул ровный упругий ветер с
Тихого океана... Как сейчас встает эта картина перед глазами...
Туманная изморось облепляет меня пластами, тает, течет по рукам.
Изредка просвечивает холодное солнце, вроде бы проясняется, и
на откос падает моя зыбкая тень. Но что это? Высоко над молочно-
кисельным уплотнением облачной влаги вспыхивает
величественная арка радуги, а под ней... под ней еще одна радуга,
охватывающая полукольцом мою тень вроде сияющего стоцветного нимба над
головой и плечами. Невольно останавливаюсь, очарованный этим
зрелищем. Пытаюсь даже фотографировать собственную тень с
этим радужным феноменом вокруг нее, хочу иметь вещественное
доказательство, но сколько ни описано чудесных случаев на свете,
ни один из них не зафиксирован на пленке. Есть у чудес такое
свойство — они неуловимы и текучи. Так и у меня: стоит туману
чуть-чуть уплотниться, как радуга меркнет. Затем снова проблеск
солнца — и снова возникает это текучее волшебство, игра
солнечных лучей в водянистой пыльце.
Редко кому приходилось видеть в кольце радуги собственную
персону, редко кому посчастливилось быть свидетелем столь
поразительного оптического эффекта. Кстати, он назван броккенским
призраком — по имени вершины Броккен в лесистых горах Гарц.
49
Там его наблюдали если и не впервые, то впервые это явление было
описано.
Не один раз впоследствии наблюдал его и я, чаще всего на
острых, ножевых хребтах острова Медного.
Простому человеку прошлых веков было тут над чем
поразмыслить, а то и встревожиться. Хотя бы и Мынькову...
Каланы возвращаются на остров Беринга
Все страхи позади, и опять о чем-то поет, насвистывает моя
бамбуковая палка. Я иду уже по местам, которых никогда не посещал
прежде. Где-то тут мне нужно перевалить через хребет на другую,
тихоокеанскую, сторону в бухту Бобровую (пока что я иду берегом
моря Беринга). Но не могу найти кормушки, от которой надлежит
повернуть резко вправо в Маятникову падь. То есть никакой
кормушки вообще здесь нет (когда-то их строили по бухтам для
подкормки и последующего отлова голубых песцов).
Что ж, видимо, кормушка будет дальше, и я рвусь вперед
закусив удила. Постоянно на скалах и в море возникают миражи:
бакланы на круче — словно гребцы в лодке; иногда кажется, что
навстречу едет машина (откуда бы? С юга это вообще невозможно,
юг — это хаос скальных нагромождений); на низких, почти
невидимых рифах возлежат красивые, в пестром узоре кружочками,
тюлени-антуры, они едва касаются своего ложа животами, а хвосты
и головы почти всегда выгнуты кверху, оттого впечатление, что
звери скользят по воде; если же чуть дальше — опять-таки
мерещится лодка, только без гребцов.
И уж по-настоящему вздрагиваю, когда впереди ожил буроватый
камень и с шумом, медвежковато заковылял в воду. Я и принял его
в первый миг за годовалого медведя, которых здесь нет и быть не
может. Оказывается, калан. Морской бобр. Не удивительно, что я
вздрогнул: на острове Беринга мне покамест не доводилось видеть
ни одного калана, хотя и встречаются изредка одиночки в
прибрежных водах. В основном они облюбовали для постоянного жительства
остров Медный, их там, по приблизительным подсчетам, тысячи
полторы-две... Уже лет сто пятьдесят как их на острове Беринга
почти полностью истребили. А ведь в пору открытия острова они
настолько не боялись людей (не зная их), что, по свидетельству
Стеллера, шли на огонь костров.
В начале нынешнего века возникла реальная угроза
уничтожения каланов как вида. В книге американского зоолога Роберта
Мак-Кланга «Исчезающие животные Америки» утверждается, что
после заключения в 1911 году договора о запрете охоты на каланов
между США, Англией, Россией и Японией («это выглядело как по-
50
пытка запереть дверь конюшни, из которой лошадь давно уже увели»)
зверя около трех десятков лет никто и в глаза не видел («пессимисты
считали каланов окончательно вымершими, а оптимисты надеялись,
что несколько животных могли все-таки выжить в какой-нибудь
глухой бухте Алеутских или других дальних островов»).
Не знаю, как в Америке, но у нас до полного уничтожения
каланов дело не дошло. В 1924 году особым декретом Советского
правительства охота на них была полностью запрещена, запрет не
снят и до сих пор. Между тем на острове Медном их стало уже так
много, что ощущается нехватка основного корма — морских ежей,
и начинается миграция зверя через пролив. Вообще для каланов,
ведущих «прибрежно-оседлый» образ жизни, это нехарактерно, но,
видимо, нужда заставляет. И вот уже их видели здесь в зимнее
время больше сотни и как раз в тех местах, где сейчас нахожусь я.
Но летом они держатся далеко от берега в зарослях морской
капусты. Да и то в группе этих мигрантов все самцы. И без самок дело у
них явно не пойдет. Самки же, в большинстве обремененные
забавными, вроде плюшевых медвежат детишками (их и называют
«медведками»), не решаются переплывать пролив, барахтаться в бурных
волнах двадцать четыре морские мили. А у многих кроме медведки
есть чадо и постарше, именуемое уже кошлаком... Но поплывут!
Однажды я попал с биологами на остров Медный. Гостиницы там
не было, и заведующий местным отделением зверокомбината повел
нас к себе. Свободных кроватей оказалось всего две, мне досталось
место на полу. На счастье, хозяин держал дома подлежащие сдаче
каланьи шкуры, снятые с увечных либо больных зверей. Они-то
и послужили мне постелью. В старину каланьими шкурами были
обиты покои императрицы Екатерины (хотя сведения, как говорится,
не из первых рук). Сподобился все же и я понежиться в этакой
роскоши. Буквально утонул в шелковисто-гладком, вкрадчиво
похрустывающем меху (о блаженство, случайная милость богов дальних
дорог!). Правда, было немного не по себе от сознания, что лучшая
из этих шкур стоит столько же, сколько автомобиль «Волга» (старой
модели). При всем при том все же я и не императрица... Один из
спутников, биолог Сергей Владимирович Мараков, успокоил меня:
оказывается, шкуры так или иначе надо обминать, чтобы стали
еще мягче и эластичнее.
Образ жизни каланов, повадки, примеры редкой и забавной
сообразительности заслуживают отдельной книги.
51
Чтобы узнать досконально..»
Упираюсь в скалу-непропуск: мрачно хлюпает вода, пути дальше
нет. С рифов, невзирая на высоту, мешковато сыплются тюлени —
ларги и антуры. Вскипают фонтаны брызг. Похоже, что дал я маху,
придется поворачивать назад, искать пропущенный где-то поворот
в нужную мне Маятникову падь. Наконец нахожу если и не
кормушку, то жалкие ее остатки, рухнувшие в траву: оттого-то я
ничего с берега и не видел.
Устал. Все-таки какой дурацкий крюк сделал. Да еще вот дождь
накрапывает. Ладно. Не рвать же на себе волосы. Развожу костер
и основательно подкрепляюсь. Костер уютно потрескивает под
огромным сухим пеньком, от него пышет жаром, чай сладок и
ароматен. Перевал затянут облачностью, и как-то даже боязно
подниматься туда наобум. Здесь-то все понятно, на берегу, в крайнем
случае можно заночевать, дров достаточно.
Маятниковой пади опасался не зря: никаких троп нет, через
каждую сотню шагов начинаю гадать, каким берегом капризной,
изрезанной рвами речушки идти. С крутой щебеночной осыпи чуть
не сорвался, ползу по ней на четвереньках. Пасмурно, уныло, даже
повстречавшуюся куропатку не стал фотографировать — нет
подходящего фона: снега, зелени либо клочка чистого неба.
Как часто, попав в переплет на немощеных трассах тундры,
бичевал я самого себя, впрочем добродушно: куда идешь, торопясь
и спотыкаясь на кочках, кому это надо, ну чего тебе еще? Казалось
бы, садись за письменный стол, «твори, выдумывай, пробуй»! Да
как «творить», прежде не увидев, не прощупав, достоверно не
исследовав?
Ах, этот роман о русском робинзоне! Не дает он мне покоя.
Всякая робинзонада предполагает остросюжетное действо, чтобы
каждая глава держала читателя в напряжении: ну же, ну, что там
с этим Мыньковым приключится еще, ведь и без того как будто
обстоятельства мужика в семь узлов связали? Что? Кончилась у
него соль? Плохо. Не зря ведь говорится: без соли не проживешь.
Пришлось учиться выпаривать ее из морской воды в каменных
углублениях-сосудах, а потом соскребывать со стенок белый налет.
Это не совсем мой домысел, что-то такое говорил Томатов, ссылаясь
на так и не найденную книгу, купленную профессором Переле-
шиным за рубежом. Игорь еще добавил для убедительности:
— Да что за проблема — соль! Если сварить мясо в морской
воде раз, будет слабосоленое, отварить дважды — норма. Сам
варил, приходилось.
Проблемы, может, и не было. Но опять-таки — откуда нам знать?
Скорее всего крепко досаждал Мынькову недостаток соли...
52
Да, конечно, спорить не приходится: для подобного романа
нужен крепкий сюжет. Но уж — прошу прощения — без людоедов
и Пятниц. В конце концов гораздо важнее проследить за
испытаниями человека, вынужденного жить в действительно ничем не
скрашенном одиночестве, в психологическом вакууме. Весь в своих
собственных заботах, переживаниях и горестях. Постоянное
изнурительное единоборство с темными силами природы, особенно
злобствующими зимой. Цепь его приключений — а они при таком образе
жизни, в таких условиях неизбежны — в схватках с пургой, со
штормующим океаном, с враждебно-угрюмыми, грозящими
всякий раз обвалом скалами, с холодом, голодом и болезнями. И можно
это художественно убедительно показать в романе, где отсутствие
документов будет с лихвой компенсироваться воображением. Речь
о том разве, чтобы воображение не приводило к зряшному
сочинительству, которое выглядит нелепо и в заведомо
приключенческих романах. И тем более дико звучит оно в произведениях
очерково-документального плана, с географическими и даже
биографическими, если речь идет об известных людях, координатами.
Точные вехи-координаты есть, а пустоты между ними заполняются
более или менее пылкой игрой воображения. Здесь и ужасающие
моховые топи (там, где их нет и быть не может), и осьминоги, по
ночам выползающие на берег, чтобы поживиться яйцами на
птичьих базарах (ну и ну!), и гуано, в котором люди грузнут по колени
(тогда как весь этот помет во все времена в этих местах смывался
со скал дождями), и... да таких примеров сколько угодно!
Нет уж, потому я и хожу неутомимо по этой земле, что хочу
узнать и прощупать ее досконально. И ничего, даже самой малости,
не упустить. Чтобы, если придется, наверняка суметь отличить
один вид баклана от другого, ипатку от топорка, а фиалку Лангсдор-
фа от щучки берингийской или какой-нибудь андромеды
вересковой. (Скажу по секрету, что с флорой мои отношения складываются
далеко не лучшим образом и утонуть в море цветов мне не дают
лишь толстые поплавки определителей.) Но... успехи все же есть.
Раньше я княженику отличал лишь когда она алела ягодкой, а
сейчас примечаю и по сиреневым вазочкам цветка. Ну, ирисы,
саранки — давние знакомые. Вон желтая, с широкими, как у
подорожника, листьями арника... Вон чемерица — растение
ядовитое, иногда лошадь с ног валит.
Что же касается птиц, то тут я оказался даже причастным к
маленькому «открытию». Встретил меня однажды С. В. Мараков, о
котором я упоминал в предыдущей главке, и спросил:
— Это правда, что вы обнаружили на острове гнездо полярной
'Совы с кладкой яиц?
Дело в том, что в двух своих книгах (сошлюсь лишь на «Край
53
непуганых птиц», изд-во «Наука». Москва, 1966) С. В. Мараков
пишет: «Гнездятся ли совы на Командорах? Пока не известно ни
одного случая находки их гнезд, а сами птицы летом почти не
встречаются. Зато пролет сов через острова идет очень интенсивно».
При первой же возможности я послал ему слайд — гнездо совы
с кладкой яиц.
А между тем известный датский орнитолог Ганс Христиан Ио-
гансен, в начале тридцатых годов работавший на Командорах,
сообщает в своем труде «Птицы Командорских островов», что белая
сова — «обыкновенная оседлая гнездящаяся птица о. Беринга», Правда,
ниже ему пришлось уточнить: «Когда происходит откладка яиц и
вывод молодых, я точно сказать не могу, так как сам не находил гнезд».
Таким образом, я и впрямь первый, кому чисто случайно
удалось проложить свой маршрут в одну из заманчивых бухт острова
прямехонько через гнездо белой совы. Видел я в этом гнезде и
кладку из четырех яиц и — немного позже — двух совят (на голом
бруствере гнезда аккуратно были уложены кем-то из родителей
две мышки-полевки — ешь не хочу). Если раньше и не гнездились
совы на острове Беринга, то теперь, вероятно, изредка гнездятся.
И это радует — хоть на какую-то малость стала богаче природа.
За перевалом сумел близко подкрасться к оленям — стаду голов
в пятьдесят с телятами — и сфотографировать его. Так же
незаметно и ретируюсь, не пугаю животных.
Хотя по кочкам, колдобинам и болотцам долины брести еще часа
два-три, вздыхаю с облегчением: вижу на спуске смутный проблеск
океана впереди, узнаю по рисунку бухту Бобровую, в которой
побывал несколько лет назад, путешествуя по тихоокеанскому
побережью острова.
Наконец и юрташка. Она до того неопрятна и грязна, без окон,
дверей, вдобавок почти и без крыши, что ночевать в ней можно
лишь человеку предельно небрезгливому. Однако притащил с берега
десяток чистых досок, там же подобрал пропитанную каким-то
водоотталкивающим веществом симпатичную голубую мешковину
и устраиваю в этой развалюхе приличный уголок. Главное, в
развалюхе есть какие-никакие стены, а осевший оконный проем можно
затянуть полиэтиленовой пленкой и прижать досками.
Снаружи гигантский костер. Для меня же он как ночное солнце:
и отдохну, и обсохну, и чаю всласть напьюсь.
Собственно говоря, уже не так далеко до цели моего похода —
мыса Монати. Но дальше бухты Бобровой по этому берегу я не был
и, какие меня могут ждать испытания, не представляю. Впрочем,
знаю, что скал-непропусков здесь натыкано достаточно, начиная с
причудливых, усеянных птицами Бобровых Столбов, замыкающих
бухту с юга.
54
Охота с бамбуковой палкой
Эти самые Бобровые Камни (или Столбы) пришлось преодолевать
поверху, взбираться чуть ли не на хребет. То и дело разверзались
по склонам хребта ущелья, в лучшем случае наполовину занесенные
прошлогодним снегом. Снег спасает от необходимости спускаться
на самое дно, откуда не сразу можно подыскать удобный и
безопасный выход. Вдобавок заморосило.
Рыбинспектор Томатов сказал, что в бухте Шипицынской, моей
основной базе на время вылазок к Монати, некогда сооружен
добротный домик под цинковой крышей и что в нем есть даже печка.
Хорошо бы, думалось мне. Чего еще желать? Почти уверен, что в
эту бухту заброшен ящичек с консервами, о чем я просил капитана
Давыдова. Все равно сейнер к Медному на промысел мимо ходит.
Конечно, погода здесь не всегда способствует высадке на шлюпке:
то сильный накат, вызванный приливом, а то и вообще шторм. Но
все эти дни на море тихо. Разве что зыбь... Плохо дело, если не
окажется харчишек, размышляю я и все-таки не очень беспокоюсь,
зная, что в любом случае не пропаду, бамбуковая палка выручит.
Дождь припускает сильнее, трава становится скользкой и
росистой, но — какая радость! — за большим оврагом, в котором,
видимо, течет речка, дивно проступает на зеленом склоне ладная
хижина-юрташка. И тут же вижу, что неподалеку от берега
ложится в дрейф «Елец» — по-видимому, оттуда смотрят, не дымит
ли в юрташке труба. Значит, мои консервы все еще на борту и
команда не торопится сгружать их в пустующую юрташку, спускать
шлюпку, терять время. Напрасно, напрасно! А если начнется
затяжной шторм? А если в этом районе «Елец» окажется снова не
раньше чем недели через две? Мало ли чем он будет занят, все-таки
промысел... Мне даже показалось, что с сейнера меня заметили, и я
изо всех сил кричу и размахиваю палкой: здесь я, здесь!..
Наверняка там рассматривают юрташку в бинокль, надеясь заметить
какие-либо признаки жизни в ней. Ну, что бы им повести
биноклем немного левее, ведь я уже подхожу к речке, вот-вот начну
спускаться! Помедлив немного, сейнер, однако, идет дальше на юг,
в сторону Медного.
Невольно расстраиваюсь: бедовать из-за нехватки продуктов
вовсе не входит в мои планы. Нет, нет, хоть я уже и знаю, что в чем-то
пытаюсь следовать образу жизни Мынькова, то и дело примеряю
на себя его одежки, смотрю на остров его глазами, все же я далек
от того, чтобы осложнять себе жизнь искусственно. А впрочем, чем
хуже, тем лучше: буду как Мыньков...
Издали вижу, как струятся потоки дождя по окошку, с крыши
прямо уже льет. Но хижина вполне надежна, и как здорово, что
55
я успел дойти сюда еще по приличной погоде. Ну, немного промок,
не в счет...
Внутри сыро, а железная печка никуда не годится: взялся за
дверцу — в руках остался хрупкий кусочек. Ломается дольками,
как шоколад. Все же пытаюсь протопить, нужно высушить одежду,
да и чтобы жилой дух появился. А то как в склепе. Основной огонь
развожу за юрташкой — здесь, на полянке, полным-полно
крупной шикшй и красуется посередке разъединственный гриб с плотной
шляпкой. Подосиновик. Я его не трогаю, одним не наешься, а с
ним как-то веселее...
В юрташке полно дыма, через изъеденные ржавчиной,
изрешеченные стенки печки пышет огонь, одежда сохнет — я почти
доволен. Дым ест глаза, но все же тщательно обследую все уголки
этого пристанища в поисках чего-либо съедобного. Нет ничего, даже
соли, видно, давненько здесь был Игорь! Валяется почти выжатый
тюбик с кремом для бритья. Хочешь — брейся, хочешь — что-
нибудь поджаривай на нем... Ну, что еще здесь кроме нар, стола и
небольшого запаса рубленых дров? Да почти ничего: лампа без
керосина и ходики на стене (которые, понятно, не ходят).
Незамысловатые атрибуты почти каждой такой юрташки, куда люди
заглядывают очень редко.
Надпись на стене — кто был здесь в последний раз и когда.
Февраль 1968 года,— уже прошло несколько лет. Скрипников, Пи-
нигин, Прянишников и вездесущий, незаменимый в таких поездках
Томатов. Все, кроме Скрипникова, работники рыбнадзора. Парни
эти свою задачу понимают шире — они стоят на страже всей фауны
островов, всего биоценоза, а не только морских млекопитающих
(прежде всего котиков) и рыбы.
Юрташке по меньшей мере лет пятнадцать. Крыша пока прочна,
хотя потолочная фанера кое-где и вспучилась. Но пол, стены понизу
уже основательно разрушены гнилью. Оконца заросли травой, и в
юрташку под рыхлым подоконником пробились длинные, как
бороды вещих старцев, пучки белесых корней.
Ах, капитан, капитан, Николай свет Семенович! Ведь сам еыз-
вался забросить ящичек с продуктами, и только поэтому я спустя
какое-то время обратился к нему за помощью. Понимаю, что прежде
всего работа и он вовсе не обязан, но все-таки за полмесяца мог бы
вышвырнуть на берег этот злополучный ящичек, ведь он, поди,
даже мешает, вместе с каким-то углем там лежит. Хорошо, что я не
очень понадеялся на его обещание и у меня есть небольшой
запасец. Однако он таков, что вряд ли позволит продержаться здесь
хотя бы два-три дня. Тогда, значит, бамбуковая палка?.. Иначе —
прощай, Монати, я так и не увижу тебя?!
Нет, нет! До Монати я должен дойти, там, по-видимому, встре-
56
тятся каланы, там лежбища антуров, морских львов. Там дикие
красоты, сатанинская архитектура скал, грозная, несколько
давящая торжественность пейзажей.
С утра пораньше, пока еще, по моим предположениям, нет
прилива, выхожу на штурм последнего и самого труднодоступного с
суши мыса острова Беринга. Но я ошибся: прилив уже начался.
Уже через двадцать минут вырос передо мной непропуск. Обошел
его сравнительно легко. Около второго набрал в сапоги воды, и,
решив, что теперь терять нечего, ринулся к третьему. Шаг, еще шаг...
Скользко... Рифовые впадины заполнены чистейшей водой, видны
все иголочки на панцирях ежей, но как неожиданно глубоки и
зловещи эти впадины!
Стоит мне лишь уткнуться в такую вот промоину или впадину,
глянуть на нее в упор, как тотчас плавно заколышутся в
воображении каравеллы Колумба и Магеллана, фрегаты Кука и Лаперуза,
пакетботы Беринга и Чирикова, и с ощущением знобкого
беспокойства вдруг поймешь, что именно эта, эта самая вода — часть
Великого океана, нерассуждающая и немилосердная стихия,
которой тысячу раз все равно, кого нести на себе к неизведанным
берегам, кого топить и что покоить в своих бледных пучинах:
чеканные золотые кружки из пиратских окованных сундуков или же
бренные человеческие останки. Кажешься ничтожным и мелким перед
могущественным, незрячим ликом ее.
Вот и сейчас: мне здесь явно не пройти, да вдобавок каждая
накатывающаяся волна вздымается все неумолимее и хищнее. Эге,
меня втиснуло в скалу, она отвесна, хотя бы приступочки какие-
нибудь... Ух! Окатило не с головы до ног, а с ног до головы.
Встречая подобную скалу, волна стремительно взлетает, вскарабкивается
вверх по ней, образуя гребень вроде тех, которые так фигурно, с
графическими ухищрениями и завитушками писал Хокусай. Взлетев
и с шорохом распустив надо мной букет брызг, роскошный,
ужасающе красивый, но отнюдь не вызывающий приличествующих
эстетических ощущений (как некое архитектурное излишество), волна
рушится на меня. И так дважды. Этого даже более чем достаточно,
да, с меня довольно, и я поспешно отступаю, чтобы третьей волной
вовсе не сбило с ног. При всем моем упрямстве, а подчас и
фанатичности я без ложного стыда могу и спину показать. Короче говоря,
есть ситуации, когда идти напролом — все равно что биться лбом о
стенку.
Неужели давняя моя мечта Монати, моя Джомолунгма, опять
не достигнута (это ведь не первый штурм южных твердынь острова,
но сейчас я зашел дальше Бобровой бухты, я почти у самой цели!)?
Возвращаюсь и, поскольку с ног до головы мокрый, хочу
протопить печку еще раз. Поленья кладу архиосторожно, как в хрупкий
57
сосуд. Держится. Раздуваю огонек, затем огонь. Глотаю дым.
Вдруг печка осыпается, как пепел с конца сигареты, разве только с
шорохом и звоном; изъязвленной трубой меня ударило по плечу.
В расстройстве спускаюсь вниз на берег, бреду в сторону,
противоположную Монати. От галет, которых воистину не пробить с
пяти шагов из малокалиберного ружья, болят десны, все нёбо
ими покарябано. Сварить, что ли, чимичек? Этими мелкими
моллюсками, имя которым по-латыни литторины, сплошь обросли камни
на берегу. Их колонии напоминают соты... В них съедобно все,
нужна только булавка, чтобы выковыривать белые катышки
мяса из раковинок. Вкус наподобие яичного белка или крабового
мяса.
Еще лучше было бы похлебать алеутского супа «чахши» из
молодых чаек, заправленного мукой. Но, во-первых, нет у меня
чаек, а во-вторых, такой суп нужно еще уметь сварить.
А то поймать бы гольца. Здесь, в речушках юго-востока, их
что-то не видно. Да и снасти подходящей у меня нет. Хотя на
гольца, как известно, и снасть необязательна. Несколько дней назад,
во время перехода, загнал я крупного пятнистого гольца по
речушке к самому водопаду, откуда она брала исток. Голец, пытаясь
улизнуть, выскочил прямо на замшелый порожек водопада, потом
выше — на другой, где и был пойман. Да и как не поймать — лежит
словно на подносе, разве лишь петрушкой не присыпан.
Поразительна эта вот способность лососей преодолевать водопады, подчас
отвесные...
Густо курлычут на скалах бакланы: урр... уррр... Урр... Это
бакланы-урилы. Мамаши закрывают растопыренными крыльями
длинношеих прожорливых чад и оттого разительно похожи на
гербовых орлов. Впрочем, они напоминают их и в полете. Вот один
невоспитанный бакланенок-шалун норовит подергать клювом мамку
за хвост, возможно, думает — что-нибудь съедобное, а та,
наклоняя голову, как бы журит его за неуместное баловство, тем более
что внизу чужак со сверкающей черной трубой. Кто может знать,
что у него на уме и чем может грозить эта труба!
Я наблюдаю это, лишь взгромоздясь на зыбкий перешеек-карниз
между двумя кручами. Бакланы рядом, всего в трех-четырех метрах,
и я вижу у ближнего зеленовато-сизый с черной точкой тревожно
сверкающий глаз, дрожит темно-серый мешочек под клювом —
своеобразная кошелка для рыбы. Потом бакланенок бесцеремонно
пошарит там и жадно заглотает рыбу. И требует еще, ему все мало, а
бакланят в гнезде обычно не меньше трех.
Подобная фотоохота иногда связана с немалым риском, но ведь
так хочется сделать впечатляющий снимок! Внезапным порывом
ветра может столкнуть, снести с этой перемычки, на которую я
58
взгромоздился, как в седло, опустив ноги по обе ее стороны. Шпоры
бы еще — и готов кавалерист, лихой наездник.
Вижу внизу на карнизе нескольких бакланят, один из них этак
раскорячился над букетом ромашек, пробрызнувших из каменной
расщелины. Как не снять! Только нужно спуститься опять на лайду.
Снимаю вволю и в упор. Бакланенок совершенно доступен, если
не сказать — беззащитен, и я сшиб его бамбуковой палкой. Сделал
это впервые в жизни, потому что вынужден был так или иначе
добывать пропитание. Впервые в жизни — не фигурально выражаясь:
за свои тогдашние 47 лет я курицы не убил. Правда, я азартный
подводный охотник. Но рыба — как бы это сказать? — бессловесна,
что ли, да и холоднокровна, да и природа самой подводной охоты
такова, что чувствуешь и себя некоей амфибией, уравненной в
правах и возможностях с обитателями моря. Можно найти добрый
десяток причин, почему я увлекся подводной охотой. Иное дело —
убить птицу, зверя, тем более когда в этом нет такой уж острой
нужды. Словом, ощущение не из лучших, когда я смотрю на
поверженную, неуклюжую, так и не взлетевшую, не вставшую на крыло
птицу,— смотрю и извиняюсь, что-то нелепое приговаривая вслух,
пока она бьется у ног. Неприятно! Лишний раз не заставишь. Не
люблю охоту. И никогда не держал в руках охотничьего ружья
(хотя с каким только оружием не пришлось обращаться за
восьмилетнюю службу в армии, начиная с трехлинейки
капитана Мосина образца 1891/30 года и кончая ранцевым
огнеметом!).
Очковый баклан Стеллера
Во времена Мынькова на острове Беринга (и во всем мире только
на одном этом острове, точно так же, как и морская корова) водился
очковый, или Стеллеров, баклан. На вопрос, почему зона
распространения этой крупной птицы была ограничена лишь одним-един-
ственным островом, ученые не дали внятного ответа и поныне.
Чаще всего ссылаются на то, что баклан плохо летал. Роберт Мак-
Кланг в уже упоминавшейся здесь книге отмечает, что крылья у
очкового баклана были невелики и птицы взлетали лишь в крайне
редких случаях.
Биолог Михтарьянц, робинзон Арьего камня, любезно прислала
мне свой перевод статьи немецкого зоолога Д. Лютера «Вымершие
птицы мира». Лютер, впрочем, придерживается выводов советского
орнитолога Б. Штегмана, утверждавшего, что очковый баклан
вовсе не был жертвой каких-то недостатков летательного аппарат*
или неспособности к полету, нет, он имел «совершенно развитую а
нормально работающую летательную мускулатуру, которая Hi
59
могла не функционировать». Просто изолированное развитие вида
на необитаемом прежде острове Беринга привело к созданию одной
из не таких уж редких в те времена доверчивых островных форм.
Доверчивость и погубила птицу — ее били исключительно палками.
Потерпевшие крушение матросы и служители экспедиции Беринга
ловили ее без труда — большую, глуповатую, не осознающую
угрозы со стороны человека. И это было спасением для обессиленной
цингой и невзгодами команды Беринга. Недаром же Стеллер
утверждает, что такого баклана «с избытком хватало на троих измученных
голодом людей».
Да, это была действительно крупная, по-своему красивая птица
с зеленовато-серым, отливавшим бронзой оперением, голову которой
венчали два хохолка. Весила она, как утверждают справочники,
килограммов шесть. Боюсь, что внесу некоторое смятение в
представления современных орнитологов об этой птице, если назову
иную цифру. У меня под рукой публикация подлинных записок
штурмана И. Ф. Васильева (в целом речь о них еще впереди). Уходя
от берегов острова Беринга в Охотск, Васильев усиленно запасался
провизией, прежде всего птицей. С этой целью он послал к Арьему
камню байдарку, и его люди «привезли с собою множество у рилов
(бакланов.— Л. Я.), из которых один был весом около 30 фунтов».
Нет сомнения, что речь идет именно об очковом баклане. Васильев,
таким образом, обратил особое внимание на чересчур громоздкого
баклана и велел взвесить его. Если бы цифра эта была дана в тексте
прописью, еще можно было бы погрешить на типографскую ошибку:
легко вместо «тринадцать» набрать в тексте «тридцать». Но она дана
определенно, четко и отнюдь не прописью. Да ведь Васильев и сам
удивляется — велика птица! Значит, есть свидетельство (с которым
придется так или иначе считаться), что отдельные очковые бакланы
достигали двенадцати килограммов веса!
Как бы то ни было, именно большие размеры, доверчивость и
вкусное мясо очкового баклана привели к тому, что за сто лет со
времени открытия Командор его выбили окончательно. Но Мыньков,
без сомнения, еще охотился на него и в основном благодаря именно
этому баклану (вовсе не улетавшему зимой!) спасался от цинги и
недоедания в долгие пуржливые холода.
И все же благодатна эта земля!
Тридцатое августа. Конец лета. Хотя лето здесь — понятие
относительное, во многих местах лежит снег. Понедельник. Опять же —
день тяжелый. С утра льет дождь. Расчет пройти к Монати не по
берегу, а по склонам сопок вряд ли осуществится: окрестности
словно в молоке, ничего не видно; предварительную вылазку я уже
60
сделал, дошел почти до мыса, но не обнаружил безопасного спуска,
везде крутизна и хаос первородный.
Заодно во время разведывательной прогулки фотографировал
бордовые камчатские рододендроны на фоне снежников. В цвете
все это буйство красок, изящные рисуночки метелок,
терпко-зеленая на белом трава получатся прекрасно. Забавный фон дает
телеобъектив МТО-500 с десятикратным увеличением — в центре все
как надо, сугубый натурализм в духе Лактионова, а чуть дальше
фон сплошь в золотых колечках, кружках и абстрактных
закорючках, Матисс позавидовал бы таким орнаментам...
Сегодня же — дождь, мрак, сырость, и придется сиднем сидеть
в волглой юрташке. Изо рта идет пар — отсыреваю, злюсь.
Спички тоже начинают сдавать — шипят и с трудом (не каждая)
зажигаются. Подумать только: такой недавно приветливый,
пронзительно призывный, с хрупким синим небом, в котором ни клочка
облачной примеси (один, так сказать, эфир), ликующе зеленый остров
ныне угрюм и страшен. Оползают по склонам аспидных туч клочья
тумана, облачная рвань вихляет дождем, задыхаешься, словно от
удушья. Не понимаю, почему не сдувает кайр и бакланов с их
узких карнизов? Птенцов, впрочем, иногда сдувает...
Чем, чем заняться? Но ведь я давно уже усвоил немудрящую
истину, что счастливым можно быть и тогда, когда доставляет
удовольствие пристально всматриваться в повседневность, ценить ее,
быть может случайные и преходящие штрихи, подробности вроде
шороха песка — когда идешь, он мелодичен, иногда он
крахмально скрипит,— запаха цветка, птичьего клекота и гама, плеска волн;
тебя должны как-то занимать и эти ходики на стене (которые не
ходят), и та вон лампа (без керосина), и даже мытье посуды... хотя
бы потому, что я мою посуду натуральной губкой, поднятой на
берегу, здесь они в изобилии, и мыть этой губкой легко и удобно.
Именно так: внимание ко всякой мелочи и по возможности
постижение ее — иначе затоскуешь и скиснешь.
Неожиданно нарушив мое уединение, пришел сейнер «Елец»,
видно, капитан заметил дымок костра, который я развел,
воспользовавшись паузой между двумя дождевыми зарядами. Вдобавок к
моему ящичку с консервами капитан дал две буханки белого хлеба,
а ребята выбросили из шлюпки на песок семь или восемь крабов.
Мне их вовек не съесть, хватило бы и двух-трех. Бородатый, в
очках, похожий (вот уж точно) и на робинзона, и на профессора матрос
все-таки настоял, чтобы я взял хотя бы четырех...
— Да в чем я их буду варить, в мой котелок даже одна клешня
не влезет!
— По частям, по частям уж как-нибудь,— ответствовал матрос
и уперся веслом в камень, отходя от берега.
61
Извлек из старого хлама дырявый таз, заткнул дыры паклей и
пошел к морю затевать необычное варево. Расшуровал костер из
десятка бревен, приткнул к нему боком таз (иначе он протекал) и то
и дело стал бегать с котелком к морю — черпал оттуда, чтобы
доливать в бурный кипяток. Еще благо, что варить крабов положено
в морской воде. Варил только клешни, тем не менее они выпирали
из таза всеми своими сочленениями.
Хлестал дождь. Промок плащ-болонья, промокли свитер,
рубашка, брюки. Но от крабов нельзя было отойти ни на шаг.
Взбирался к юрташке, неся в охапке черные от нападавших на
них углей клешни (не то сварились, не то испеклись), японскую
чашечку-пиалу, чай в котелке и неизменную бамбуковую палку.
Тропа виляла сперва по речке, потом шла круто в гору в мокрой
траве... Я скользил и падал, все мое варево заледенело, так что
' хоть опять разводи костер!
Но зато уж деликатес — свежесваренное крабовое мясо! Да
если потом еще поджарить его на сливочном масле...
Как ни вкусен и нежен бакланенок, как ни ароматен бульон с
приправами, сознание того, что больше не придется затевать эту
«аморальную» охоту, облегчило душу. Одних только крабов за
глаза хватит на несколько дней. Сливочного масла почти нет —
придется тушить их очищенное мясо в жире, выковырянном из тушенки.
Теперь я завален продуктами, но возникла необходимость
постоянного поддерживания огня хотя бы за счет гнилушек, чтобы не
разжигать то и дело костер под дождем. Я дорожу огнем подобно
Мынькову или тому первобытному человеку, который везде таскал
с собой головешку, но проливной дождь тушит мои костры и на
берегу (куда не всякий раз сбегаешь подбросить бревнышко), и здесь,
у юрташки, где я дрова экономлю. Так или иначе их придется
таскать с того же берега.
Добывание огня для Мынькова было постоянной и тяжкой
необходимостью. «...Надлежало подумать,— рассказывал он И. Ф.
Васильеву,— как достать огня, в котором я имел нужду и для варения
пищи, и для согревания себя от стужи. Долго не придумывал я
способа: наконец вспомнил, что у меня, к счастью, была бритва. Нашел
кремень, древесную губку от тальника, растущего на острове, и мне
удалось высечь огонь. В жизнь мою ничему так не радовался, как
тогда».
А что, не заняться ли и мне добыванием огня? Подобно той
троице, которая затеяла эксперимент на выживание в условиях
необитаемого острова? Чтобы беда врасплох не застала! Но,
повторяю, я не ставил задачей осложнять себе жизнь в одиночестве
искусственно, сознательно идти на эксперимент. Все мои действия
имели другую окраску и направленность. Впрочем, я и не ограждал
62
себя от возможных невзгод и передряг, оставлял лазейки для
случайностей. Однако же добывать огонь трением либо высекать не
стал, у меня пока хватало забот, чтобы сохранить уже имеющийся.
Мынькову, тому, конечно, куда было деться...
«Всего нужней был для меня огонь,— рассказывал он,— и я
с трудом мог добывать его. Тут-то я горько плакался о своей бедной
участи, оставленный всем светом на пустом острове, без пищи, без
платья, без всякой помощи! Что было бы со мною, если бы я сделался
болен? Пришлось бы умереть бедственною смертию.
. Тщетно я ждал своих товарищей, которые обещали за мною
приехать, но не бывали. Я боялся, не потонули ли они, переезжая
через пролив; или, может быть, приехало за ними судно и взяло их,
а меня, бедного, оставило здесь без милосердия. Разные мысли
приходили мне в голову и иногда доводили до отчаяния».
Как видно, люди Шипицына всерьез обещали приехать за Мынь-
ковым. Из рассказа самого Шипицына мы знаем, что, лишь когда
медновцам стало совсем невмоготу, они решили перебираться на
соседний остров всей артелью, вряд ли уже рассчитывая увидеть
Мынькова живым. Да и то больше подумывали о том, чтобы «в
Камчатку пуститься на волю божию», нежели идти на выручку
товарищу. И «пустились» бы, но не рискнули без карты. В то время как
сам Мыньков постоянно переживал, не утонули ли они в проливе...
Впрочем, переплыть пролив было затеей и впрямь нешуточной, хотя
такие плавания и широко практиковались в те времена. При
устойчивом попутном ветре, да если байдара крепкая, да парус надежный,
можно было идти со скоростью до пяти с половиной узлов...
Так ли, нет ли — напрасно Мыньков их ждал и отчаивался.
Как говорил рыбинспектор Томатов, ссылаясь на мифическую
(боюсь, что так) книжку Перелешина, Мыньков за семь лет трижды
обошел весь остров. Мог бы обойти и десять раз — чем еще
заниматься? И разумеется, он хорошо знал его рельеф, ориентировался
среди сопок и долин, знал, где густо растет морошка, где много
карликовой рябины, ягоду которой можно хранить впрок в снегу,
где больше грибов. Знал, куда чаще всего выбрасывает
вывороченный с корнями лес, где можно встретить завал леса-плавника, в
какой из пещер можно уютно переночевать. Он вынужден был
ходить в поисках пропитания, чтобы запастись им на зиму, да и просто
любопытства ради — не свершилось ли чего-нибудь в той либо
другой бухте, пока его здесь не было. Может, где-нибудь шхуну купца-
компанейщика выбросило, может, в какой-либо бухте артель
промышленников живет давным-давно, а он и не догадывается. Земля-то
вон какая большая, бухт много, всех за раз не обойдешь, да
непропуски, да пурги, да дожди... Как мы уже знаем, к этим вроде бы
малоприступным берегам людей влекли и возможность выгодного
63
промысла, и необходимость запастись пропитанием для
дальнейшего «вояжа».
Правда, Свен Ваксель, штурман экспедиции Беринга, после
крушения пакетбота «Св. Петр» проведший на острове тяжелую
зиму, писал спустя много лет, что они ели здесь «непотребную и
натуре человеческой противную пищу». Между тем недоедать берингов-
цы могли зимой, заблаговременно к ней не подготовившись. Потом у
них могло не быть разве что сладостей и хлеба, зато были
великолепная рыба, икра лососей без всякого ограничения, грибы.
Куропатками они питались и мясом морской коровы,— чего уж грешить
на пищу! Буквально в первые часы пребывания на берегу один из
участников экспедиции — Плениснер, впоследствии известный на
Северо-Востоке администратор и исследователь, вернулся с охоты
с несколькими куропатками в руках. В те времена, по
свидетельству зоолога Палласа, их было здесь чудовищно много, так что за час
охоты можно было набить на склоне какой-нибудь сопки 80 птиц (!).
Да и спустя почти полтораста лет другой зоолог, бывавший на
Командорах, американец Стейнегер, отметил как-то, что за зиму
1882—1883 годов два охотника набили здесь до 1400 (!) куропаток.
Опять же беринговцы их палками били, куропатки доверчивы
невероятно, даже сейчас, когда на островах их стало несравнимо
меньше.
И еще очковый баклан...
Между тем, подобно Вакселю, было как бы принято писать об
этой земле, что она лишь для обитания зверя пригодна
(Крашенинников; сам он, впрочем, здесь не бывал); что «по прежним описаниям
скудные произведения сего дикого, едва людям приступного острова
довольно уже известны»; «Оба сии острова необитаемы; впрочем,
сколь вид их ни ужасен и сколь ни неприступны они кажутся, однако
ж и на них могли жить люди» (Головнин — имея в виду наших ро-
бинзонов; сам он тоже на командорские берега не высаживался);
«... унылость картины, представляемой этой пустынной землей»,
увидел здесь и мореплаватель Федор Литке.
Да, сурова, да, холодновата, да, туманна, да, дождлива, но
прекрасна и по-своему изобильна командорская земля. Даже через
сто с лишним лет после открытия Командор, когда морской коровы
и очкового баклана уже не существовало, поубавилось изрядно и
куропаток и другой живности (не говоря уже о промысловом
звере), П. А. Тихменев сообщал в своем «Историческом обозрении
образования Российско-Американской компании» (СПб., 1861—1863),
незаменимом при изучении эпохи Русской Америки, что «по
изобилию местного продовольствия о. Беринг может считаться лучшим
из всех островов северной части Восточного океана» (кстати сказать,
Петр Александрович Тихменев, лейтенант Российского флота,
64
Памятник Витусу Берингу
в селе Никольском
Могила Беринга в бухте Командора
Величественны и хаотичны
берега Командор
Старый котик-секач
Любимое занятие котиков —
кувыркаться в воде
Командорская «мадонна»
Котик-секач свиреп —
лучше не подходить!
Голубой песец
на пороге своего дома
Песчатам пришелся по вкусу
голландский сыр — берут из рук
В бухте Полуденной
Цветет ветреница
Солнечное утро ►
В бухте Гладковской просторно
и гулко
Отдых у речки Водопадной
Тюлени-антуры насторожились
Трапеза калана
«Морской попугай» —
так в старину называли ипатку
Веселые птички чистики
-< Тихо. Отлив...
«Клуб» топорков
Да, замысловатая птица ипатка...
Тундряная куропатка ►
Утки-каменушки на реке Буян ►
м Привычный командорский пейзаж
^ Чайки
Настя Алексеева —
коренная островитянка
Старый моряк-алеут
Константин Семенович Аксенов
Строительство в Никольском
на о. Беринга
Село Никольское
Самое веселое время на острове
все-таки осень
Осенью здесь много грибов.
Вот белые...
А вот подосиновик. Кто быстрее?!
Каждая бухта по-своему живописна ►
и привлекательна
На берегах одной из них ►
можно встретить агаты, опалы,
яшму...
был в составе экипажа знаменитого фрегата «Паллада». С большой
симпатией и не без юмора описал И. А. Гончаров этого
«миниатюрного, доброго, услужливого», до крайности щепетильного офицера).
Сейчас на этом острове в селе Никольском живут более тысячи
русских и алеутов, к их услугам благоустроенные двухэтажные
дома со всеми удобствами, средняя общеобразовательная и
музыкальная школы, детсад, ясли, новый спортивный зал, начато
строительство большого Дома культуры и торгового центра. Звероком-
бинат, работой в котором занято в основном население, хорошо
оснащен транспортом и техникой. В общем это повод для
обстоятельного разговора, но, поскольку он вроде как выклинивается из нашей
темы, остается отослать любознательного читателя к моей книге
«Иду по Командорам» *.
Кстати, вездеходами Алеутский островной район оснащен даже с
избытком, что не может не отражаться на неповторимом природном
комплексе этой земли. Вездеход на то и вездеход, чтобы дорог не
разбирать, особенно если водитель ухарь.
Есть в глубине острова просветленно-нарядная, замкнутая в
глубине четко вырисованными сопками бухта Полудёнка. Стоит
здесь на уютной террасе юрташка. Местечко приветливое, чуть ли
не сказочное. Но добрались и сюда вездеходы. Казалось бы,
останови машину поодаль, пройди пяток метров собственным ходом,
не тронь красоты. Так нет же, кто-то из водителей подал пример —
взгромоздился на эту террасу, развернулся с лязгом гусеницами на
бархате лужайки, расшвыряв ошметки содранного с корневищем
шикшовника. И сидел рядом с водителем не какой-нибудь газет не
читающий браконьеристый мужичок, которому плевать на всякую
там охрану природы,— сидел товарищ образованный. Чего уж с
других спрашивать...
Некогда живописный уголок этот ныне захламлен. Кроме
вездеходов, которыми пользуется преимущественно почтенная публика,
хлынули сюда и шустрые мотоциклисты. Опять же разговор не по
теме, но и не сказать об этом нельзя.
Но вернемся к Мынькову. Пустынность острова, безбрежное
одиночество не могли не угнетать его. Да, он без устали бродил
по нему, искал разнообразия, какой-то встречи, в то же время и
опасаясь ее. Он не мог не надеяться на неожиданную встречу — это
было бы противно здравому смыслу. Он готов был пообщаться и с
иностранцами, хотя подобный вариант не так уж его и привлекал.
Как вести себя с ними? Как поступать?
Васильев прямо спросил его:
* Изд-во «Советская Россия». М., 1974.
5 Л. М. Пасенкж 65
— А что бы ты делал, братец, кабы пришло сюда
неприятельское судно да забрали тебя со всем твоим промыслом?
— А мне что промысел? — сказал Мыньков.— Пускай они его
возьмут, только чтоб меня не оставили и взяли с собой.
Отвечал он так сгоряча, в первые минуты встречи. Нет уж, вовсе
небезразлично ему было, кто его снимет с острова. Воистину не
всякому спасителю еще и обрадуешься. Вдруг заявится этот бандит-
американец Барбер, о разбойных набегах которого и незаконной
продаже туземцам оружия Мыньков не мог не знать. Хуже того,
Барбер торговал людьми, либо «дарил» их, если преследовал
какую-либо тайную выгоду, как «подарил» он правителю Баранову
похищенного где-то сиамца Блэка. Что может помешать ему
схватить беззащитного Мынькова и продать где-нибудь на Гавайских
островах, на невольничьем рынке в Макао или Гонконге? Впрочем,
робинзон во все времена как бы персона грата. Но, пожалуй, не
для Барбера...
... Полагаю, временами у Мынькова возникала мысль самому
соорудить лодку, обтянуть ее тюленьими или сивучьими шкурами,
из сивучьих же кишок выделать непромокаемую горловину, вдоль
бортов для большей надежности привязать поплавки из надутых
тюленьих шкур. Тогда он, забравшись в люк и завязав горловину
наглухо у шеи, смог бы и рискнуть! Подобно алеуту, который, не
умея плавать, бесстрашно выходит в море на промысел кита в
такой вот однолючной байдарке.
Подобно алеуту... Но алеуты строили свои байдарки
непостижимо мастерски, придавая им вид чуть ли не игрушечный. Они
были весьма подвижны во всех своих сочленениях и легки. Создание
таких байдарок было искусством, которое не всякий русский мог
и постичь. Разве лишь старый опытный зверобой, съевший не один
пуд соли в Русской Америке, не один год общавшийся с алеутами
на промысле. Некогда А. А. Баранов, разбирая жалобу
промышленных на притеснения, обмеры и обсчеты, не обошел вниманием их
заявления, что они, особенно те, за кем нет долгов, считают себя
свободными от всех обязательств и «положили намерение выбыть
вовсе из компании».
Людьми, освоившими зверобойный промысел, правитель
дорожил. Людей было мало. Приказчику, отчасти повинному в
обсчетах, он послал отношение, в котором спрашивал без обиняков:
«...а что они просят все подписавшиеся выбыть вовсе из компании
(подписавших жалобу было и впрямь немало — 83 человека! —
Л. Я.), то как и с кем мы будем выполнять компанейские новые
предприимчивости и государственные предметы — недоумеваю и
не предвижу, кто б из оставшихся байдару умел сделать, и стрельца
почесть ни одного из русских не останется, и потому же я все меры
66
употреблять буду склонять остаться нужных мне людей и Вашего
прошу в том пособия изыскивать средства...»
Сложное, весьма сложное предприятие — соорудить байдару
или байдарку, не зря Баранов опасался последних умельцев
потерять.
Впрочем, байдарка байдарке рознь. «Однолючные алеутские,
например, столь узки и вертки,— пишет очевидец,— что в них
едва ли кто осмелится выехать в море, хотя алеуты не страшатся
в них никакой бури. Однолючные кадьякские напротив того короче,
шире, и к оным можно привыкнуть».
Так что, пожалуй, в литературе тех лет несколько преувеличены
мореходные качества алеутской байдары, чуть ли не мистическая
неуязвимость алеута, как бы составляющего одно целое со своим
«корабликом» в штормующем океане. Между тем гибли алеуты
вместе с байдарами на промысле морского зверя и в затяжных
плаваниях десятками и даже сотнями. В «Записках о колониях в
Америке» К. Т. Хлебникова есть несколько ссылок на подобные
случаи, происшедшие всего за какой-нибудь десяток лет. Так, в 1796
году в партии, следовавшей из бухты Литуя на остров Кадьяк,
утонуло 20 алеутов. В 1800 году при переезде с банки (мелководья,
где обычно скапливается рыба) на острова Семиды (Евдокеевские)
утонуло 33 алеута. В 1805 году в одной лишь промысловой партии
у аглемютских берегов утонуло до 250 человек. Наконец, тогда же
близ Кадьяка утонуло «при крепких ветрах» в шести байдарах до
сотни человек. Все это трагические происшествия на море, учтенные
только по острову Кадьяк и прилегающим к нему побережьям.
А ведь Алеутская гряда растянулась более чем на три тысячи
километров, и во многих местах по ее берегам велся промысел,
выходили в океан флотилии байдар и байдарок, и можно только
гадать, сколько там происходило бедствий и несчастий!
Тем большая заслуга в столь рискованном мореходстве
отважных алеутов, чья жизнь была накрепко связана с морем чуть ли
не со дня рождения и до самой смерти.
Что ж, нашему Мынькову с алеутами никак не равняться.
Не было у него байдарки. Да и куда на ней плыть? Только на
Медный! А вдруг на Медном давно уже никого нет?
... Вот уже и первое сентября, а дождь льет по-прежнему. С утра
усиливается северный ветер, так что начинает пушечно громыхать
крыша. Дождь хлещет напропалую, почти без пауз. Видны его
изгибающиеся, как подолы под ветром, колышущиеся завесы.
Чтобы как-то приготовить еду, решил все же топить в сенцах
по-черному. Выложил место будущей «печки» битым кирпичом и
застелил несколькими лоскутами жести, а сверху для гарантии вод-
5*
67
рузил тазик с проржавевшим днищем. Правила противопожарной
безопасности как будто соблюдены. Вводил в действие эту
отопительную систему, однако, не без опаски.
Дыма наглотался изрядно, хотя он и выплывает густо в
распахнутую дверь. Зато горошек с лечо, тушенкой, луком, чесноком и
перцем приготовил как в лучшем ресторане, да еще и по
собственному рецепту. Вкусно получилось. Потом еще тушеное крабовое
мясо. И чай, ароматный, горячий, крутой.
Теперь, пожалуй, можно записать и кое-какие впечатления,
заодно проверить их на слух.
Вероятно, Мыньков говорил сам с собой. Образ жизни
вынуждает. Необходимо слышать чей-то голос, хотя бы и свой собственный.
Временами ему могло казаться, что он сходит с ума, а потом
привык, успокоился. Говорить с самим собой, с птицами, зверями, с
накатывающейся волной, с дождем, солнцем и ветром рано или
поздно стало для него необходимостью и даже развлечением, подобием
лицедейства. Вообще И. Ф. Васильев нигде не обмолвился о том,
что Мыньков говорил плохо, сбивчиво или косноязычно. Вот как
он описывает первые минуты встречи: «Через час посланные привезли
того человека на судно. Надобно быть свидетелем его удивления,
восторга и благодарности, чтобы описать сие. Долго он не мог
промолвить ни слова и только проливал слезы на коленях, подняв руки
к небу. Первые его слова были: «Слава Богу, что ты до меня милостив!
Я думал, что меня совсем здесь бросили и забыли навсегда!» Потом,
увидевши своего товарища с Медного острова, которого (как
выше упомянуто) я взял с собою, он стал ему выговаривать,
что ево оставили на острове без всего (хотелось бы подчеркнуть
это вот «без всего»: точнее, его снабдили «худым топором и не
дали огнива». — Л. П.). Долго он горько жаловался на свою
судьбу».
Итак, по всей видимости, никаких особенных затруднений с
речью! А ведь известно, что, когда спустя четыре с лишним года
Селькирк повстречал наконец людей, он, во-первых, дрожал от
испуга, а во-вторых, не мог произнести ни одного слова внятно,
язык ему не повиновался. Он совершенно не мог есть солонины,
поскольку отвык от соли (оказывается, можно отвыкнуть!), и с
отвращением отбросил после первого же глотка бутылку с ромом...
Память, а с нею и способность выражать свои мысли, поначалу
косноязычно, стали к нему возвращаться лишь через несколько дней,
когда он увидел старого своего командира Дампьера. Похоже, эта
встреча подействовала на Селькирка с силой шока, встряхнувшего
его и возвратившего к воспоминаниям о былом, в конечном счете к
нормальной жизни. Он даже полюбопытствовал у Дампьера о
судьбе своего недруга Стредлинга и, надо думать, с удовлетворе-
68
нием узнал, что тот потерпел кораблекрушение и еле добрался
до берегов Шотландии, где и прозябал в нищете.
Селькирк был в достаточной мере образован — в юности слушал
даже лекции в университете. И здесь мы приходим к
психологическому парадоксу. Неграмотный или малограмотный Мыньков,
пожалуй, должен был перенести свое одиночество легче и сохранить
в памяти язык лучше, чем это мог сделать кое-как поднаторевший в
науках, уже отягощенный теми или иными комплексами своего
времени Селькирк. Мыньков был проще по натуре — и яснее,
предметнее, практичнее воспринимал мир, жил тяжкими заботами дня, более
серьезными (еще раз напомним), чем у Селькирка. В некотором роде,
каким был мужик, таким он и остался!
... Даже такой, казалось бы, вынужденной простой (сиди и
никуда не суйся) наполнен суетой и заботами, еле дошла очередь до
записей. Наконец и с этим покончено. Что бы почитать? Нечего,
уж это точно. Однако ищу и нахожу где-то под нарами страничку
из журнала «Здоровье» за какой-то тысяча затертый год, всю в
плесени. Чей-то фельетон без начала и конца о
врачевателях-самозванцах. Ну-ка, ну-ка, это даже забавно! О старике, который босиком
по снегу ходит в новом шевиотовом костюме. Я, мол, людей стужей
лечу. «Надо по снегу босиком ходить. Мороз по коже — болезнь
вон, зяба, стужа — на пользу».
Да видел же я этого доморощенного йога (как его еще назвать?)
только он не то что в шевиотовом костюме — он в одних трусах
ходил босиком по перрону Казанского вокзала, а был уже как-
никак московский ноябрь: то ли моросило, то ли припорашивало.
Возможно, приезжал в Москву для консультаций и обмена опытом
в кругу медицинских светил. И теперь вот ехал в новороссийском
поезде к себе домой, куда-то в Красный Сулин, что ли. Судьбе не
угодно было, чтобы мы оказались в одном купе.
Вот по кому плачет жизнь на пустынном острове! Никого бы
не раздражал, мог бы хоть голышом бегать, фельетонистам стало бы
спокойнее.
Было время, когда алеуты на некоторых островах ходили
босиком круглый год, даже зимой. Существует версия, что такой образ
жизни был традиционен для них, несмотря на суровый климат Бе-
рингоморья. Если случалось озябнуть на ветру или стуже,
обогревались они, садясь на корточки и ставя в ноги зажженную
плошку с жиром либо даже засовывая ее глубже под парку. Парка
опускалась до земли плотно, чтобы тепло не выходило наружу. За
час, глядишь, алеут и согрелся, и одежду мокрую высушил.
Ни штанов, ни обуви они не носили.
Вот эта свобода покроя одежды (парки), дающая — не в пример,
скажем, «глухой» одежде эскимосов и чукчей — доступ холоду к
69
телу, озадачивает ученых и поныне. Что-то уж больно южный тип
одежды, что-то уж больно похоже на Африку, где почему бы и не
носить длиннополые рубахи без штанов по такой-то жаре!
Однако босиком алеуты ходили не на всех островах гряды. На
ближнем к Командорам Атту, как свидетельствует И. Ф. Васильев,
обуви у них не было не в силу каких-то традиций и привычек, а от
крайней нищеты. Иван Филиппович обеспокоен плохим положением
алеутов на острове и винит в этом Компанию. По договору с
алеутами «сии последние должны получать за одного бобра три рубля,
или один конец китайки, который стоил тогда не более сей цены.
Ныне мы привезли к ним товары гораздо дороже: за один конец
китайки они должны были заплатить три бобра и один бобровый хвост.
Бедные сии люди добывают мало, да и за то платят им скудно.
Лучше бы привозить к ним, вместо китайки, серого толстого сукна и
простого холста, что им гораздо нужнее и обошлось бы дешевле...
Здешнее селение крайне бедно, и жители во всем терпят нужду,
даже в пище; они живут в земляных юртах, дров у них нет;
алеуты наги и босы».
Уже в тридцатых годах прошлого столетия известный
мореплаватель Ф. П. Врангель, в то время главный правитель Русской
Америки, невольно подтвердил это свидетельство в одной из своих
записей об алеутах, что прежде они хотя бы «не нуждались в
природной их одежде, а теперь... парки и камлеи должны по большей
части покупать или другим образом выслужить от компании, и
весьма Немногие имеют по рубахе и суконного платья».
Вот какая история с этнографией!
Опять из области мистики: сильный северный ветер долго
трепал снаружи на дверной ручке нейлоновую бечевку и в конце
концов закрутил ее за ночь вокруг дужек. Представьте мое
состояние, когда я обнаружил утром, что кто-то закрыл меня снаружи
в пустыннейшей местности, где никого быть не должно!
Сызмалу приученный мыслить здраво, лишенный суеверий, я
правильно разобрался в механизме этого странного происшествия.
Но разобрался уже тогда, когда, толкнув несколько раз изо всех
сил дверь, с грохотом вывалился наружу. Мне осталось лишь
криво ухмыльнуться: случится же такое!
Ночевка в пещере
Наконец прекрасный день, выполосканный в синьке и насквозь
продутый. Иду назад к Бобровым Столбам, погода в самый раз для
фотоохоты. Раз уж выдалось свободное время...
70
Дорога знакомая, по песцовым тропинкам над обрывами.
Заметно, что недавно здесь прошли олени: черные дробины шикши
небрежно раздавлены их губами — что попало в рот, а что и нет,
неважно, шикши много. Олени здесь только шикшей и живут,
ну, осенью еще грибами пробавляются, потому что ягеля
маловато.
Дошел до Бобровых Столбов, и, как назло, стало пасмурно.
Решил не мешкать и сразу же полез на скалы, на их мягко нависшие
над морем задернованные карнизы. Мне мало когда случалось
поймать в объектив кайру с птенцом, родители либо прячут их под себя,
закрывают собой, либо заталкивают в укромные уголки-уступчики,
на которых гнездятся (гнезда, как такового, вообще нет). А сами
лепятся обязательно спиной к внешнему миру неизвестно на чем,
висят чуть ли не как летучие мыши,ч разве что не вниз головой.
Нелегко в такой обстановке сохранять равновесие, да птицам не
всегда и удается его сохранить, машут заполошно крыльями,
пытаясь удержаться на карнизе. Разговор: ара-ара-ара... Потому и
кайры по-местному — «ары» (потому и Арий камень).
Наконец отснял и кайру с птенцом. Переключился на глупышей
(тихоокеанский буревестник) и бакланов. За ними не устаешь
наблюдать, особенно когда они норовят усесться на собственное
гнездо. Не всегда это им удается, но глупыши хотя бы виртуозы
свободного парения: сорвавшись, не закладывают чересчур
глубоких виражей и тут же возвращаются, умело манипулируя
лапками, выпуская их из подбрюшья в нужную минуту для торможения,—
то одну, то другую. Смешно смотреть: вроде шасси...
Бакланы — те размашистее: не удержавшись на гнезде с ходу,
вынуждены улетать далеко в море и там ложиться на обратный курс.
Да и в собственном гнезде отдохнуть им не удается ни душой, ни
телом. Вымахавшие с родителей, разве только по-настоящему не
оперившиеся, птенцы требовательны до наглости. У матери скорее
всего ничего уже нет, а они упорно тянут клювы, выпрашивают.
Та всячески увертывается, уклоняется, униженно курлычет, ей
надоели эти грубые домогания, ей невмоготу, она устала, а все, что
могла, отдала... Нет, не дадут они ей покоя! Сорвалась, полетела.
Обычно летят в море и опять без устали ныряют за мелкой
рыбешкой. Они превосходные ныряльщики.
Однако птица, за которой я наблюдаю, предельно измотана:
низко спланировала над водой, не вызвавшей у нее
благоприятных эмоций, взмыла вверх и села на карниз отдаленной скалы.
Материнский инстинкт и самопожертвование — в свой черед и
в свое время, но ведь и возможностям птицы есть предел. Нет, я
эту мать не осуждаю. Пусть посидит, отдохнет. Поступок, я бы даже
сказал, очень человечий,— случается похожее и у людей.
71
Поднимаюсь еще выше, обзор увеличивается. Сверху видно,
как плещутся на волне длинные, разлатые пластины ламинарий:
кажется, что все это происходит за стеклом гигантского аквариума.
Вот лениво прошла, темнея мускулистой спинкой, крупная рыба,
скорее всего треска. Боже ты мой, до чего же она отчетлива, объемна
в прозрачности воды! Словно смотришь кадры из цветного фильма
Ива Кусто... Проплыл одинокий калан, изредка лениво потирая
лапкой щеку...
А теперь вниз, вон там, на облицованной желтыми накипными
лишайниками скале, я вижу ипаток — птиц, которые вызывают у меня
особо почтительное отношение. Красавцы! Недаром в старину за
тяжелые мощные клювы их наравне с топорками называли морскими
попугаями. Причем у ипаток клюв словно собран из кусочков
разноцветного пластика. А фигурная бровка с этаким мефистофельским
чубчиком-взлетом! Словом, ипатку нужно увидеть самому, описания
бессильны.
Пугливые птицы близко не подпускают, — снимаю издали,
снимаю снизу,— все не то, не то... Да и пора возвращаться в Шипи-
цынскую...
Берег густо завален выкидняком, попадаются огромные
бревна, самые разные породы деревьев, дубы, кедры, даже кипаржы,
камфорное дерево... Смотришь между тем, чтобы не свалилось что-
нибудь сверху, с кручи, а под ноги смотреть как будто и нечего,
земля не подведет. Она надежна и незыблема, и ты можешь
позволить себе походя наступить на устойчивый, казалось бы, ствол —
и вдруг он стремительно скользит в сторону, ты падаешь поперек
него, больно ударив ногу, и вскакиваешь сгоряча с мыслью: «Нет
ли перелома?»
По-видимому, все в порядке, однако ушиб чувствительный.
Хромаю. А что если заночевать тут неподалеку, в пещере?
Приличная пещера, жаль только, что сквозная, будет продувать. Вечной
кладки базальт, вход напоминает дромос скифского захоронения.
Внутри сухо, можно расположиться с удобствами, с одной стороны
видно море, и, как можно предположить, даже в шторм вода сюда
не достает; с другой стороны — задрапированный зеленью склон
горы. Очень все уютно и прочно, почему действительно не
переночевать, имея две банки консервов, хлеб, чай и хорошую меховую
куртку? Сейчас во многих местах, где я утром шел понизу, уже не
пройти: прилив. А в гору, хромая, карабкаться нет никакого
желания.
Вот так и заночевал впервые в жизни в самой настоящей,
самой романтической, с видом на Тихий океан пещере. Легкий
сквознячок не мешал, я укрылся от него под стеной. К тому же он
выдувал дым от костра. Огонь я подживлял всю ночь, еще с вечера обло-
72
жившись дровами; они вроде баррикады дополнительно защищали
меня от ветра с моря.
Таинственные пещеры — пунктик едва ли не у всех без
исключения сочинителей приключенческих романов. Настоящий
приключенческий роман немыслим без пещеры, как парусный корабль без
вездесущего, обезьянкой прыгающего по вантам юнги, занудного
боцмана либо деспота-капитана. «Под небольшим возвышенным
мысом, составлявшим противоположную сторону бухты, находилась
пещера; но крутизна берега не давала к ней иного подступа, как
вплавь, и мы решились осмотреть ее». Это Капитан Марриэт, писатель
ныне у нас позабытый, да, кажется мне, и по праву, так как даже
в лучшем своем (автобиографическом) романе «Морской офицер
Франк Мильдмей» до смешного напыщен, велеречив и
сентиментален. Впрочем, таков стиль романтической беллетристики первой
половины XIX века.
Неравнодушен к пещерам и я. Хотя бы потому, что хорошая
пещера — идеальное прибежище для одинокого путника, для людей,
потерпевших у незнакомых берегов кораблекрушение, наконец для
робинзонов. В этом смысле, быть может, и прав автор публикации
«Кое-что о робинзонах» в газете «Известия», утверждавший, что
долгие годы собирая материалы о Мынькове, ныне я стараюсь
найти его лагерь на острове. Лагерь — вряд ли, не было у Мынь-
кова такого лагеря, после которого спустя 160 лет могли остаться
какие-нибудь следы. В подобных пещерах Мыньков, безусловно,
коротал дни и ночи, когда бродил по острову. Стеллер, например,
описывает некую пещеру, где горы образуют стены, а вокруг
каменные останцы, напоминающие бастионы и развалины городов. Все,
можно сказать, верно, скалы здесь хаотично-живописны, только
такой большой пещеры на острове нет. Возможно, когда-то и
была, но разрушена землетрясениями. Любопытно сообщение
профессора Е. К. Суворова, автора книги «Командорские острова и пушной
промысел на них» *, правда касающееся пещер соседнего острова
Медного: «К пещере в Челяковской бухте близ с. Корабельного
приурочиваются уже исчезающие легенды о таинственных карликах-
челакаканах... следы которых на снегу некоторые старики видели
еще всего 3—4 года назад». И расшифровывает в сноске: «Легенды
о подобных же маленьких людях — коро-пок-гуру (пещерные люди)
или кошито (маленький народ) сохранились, по Сноу, среди айнов
Курильских островов и на Алеутской гряде. Основанием курильских
легенд послужили остатки жилищ с чрезвычайно низким входом —
не выше 41/2 фут. Нельзя ли усмотреть во всех этих рассказах один
* Издание Департамента земледелия. СПб., 1912.
73
корень, одно происхождение? Вероятно, на Командоры эти легенды
были перенесены еще в первые переселения алеутов».
Существование подобных легенд по крайней мере питает наше
романтическое мировосприятие, и жаль, что рационалистический
разум сегодняшнего дня начисто их отрицает. Таинственные
карлики челакаканы — какая все-таки прелесть, что-то мнится в них
такое забавно-уютное и шустрое...
В пещере, где я остановился, их явно нет, видно, давненько
уже выдуло сквозняком. Либо сами ушли, напуганные небывалым
наплывом людей. Ведь эту пещеру знавали и до меня, да она вся
на виду, по берегу мимо нее не пройдешь. Но если считать себя
немножко тоже робинзоном, как обойтись без доподлинно своей,
собственной пещеры? Можно считать, что есть у меня и
«собственная» на острове. Все, что с ней связано, я описал в книге «Иду
по Командорам» и повторяться не буду. Но история с ее
обнаружением имела любопытное продолжение. Как-то я рассказал о ней
тогдашнему секретарю Алеутского райкома КПСС В. А. Дергу-
нову — человеку, влюбленному в островные
достопримечательности. Мол, что прошел пещерой насквозь через скалу-непропуск,
что год спустя провел по этому же пути жену и сына... Сильно
заинтересовался Василий Андреевич моей пещерой, а при случае
сообщил о ней Томатову. Уж он-то где только в островных дебрях
не бывал, должен знать!
Реакция Томатова оказалась вполне недвусмысленной:
— Пусть Пасенюк не сочиняет. Бывал я в бухте Диковской,
нет там и никогда не было никакой пещеры.
Командоры часто посещает еще один их знаток — московский
геолог Отто Шмидт. Пожаловался ему: вот, мол, не поверил мне
Игорь, заявил, что сочиняю насчет пещеры в Диковской.
Очень деликатный парень Отто. Тактичный, несуесловный. Но
и он не выдержал, мягко возразил:
— Леонид Михайлович, уж мне-то вы можете не толковать про
Диковскую. Я ее всю на четвереньках излазил. Нравится вам это
или не нравится, но нет там и в помине никакой пещеры!
А надо сказать, что пещеру и впрямь нелегко заметить, и я на
нее наткнулся в отчаянном положении, чуть ли не ощупывая скалу,
преградившую путь. Иначе мне предстояло возвращаться и
переваливать с тяжелым грузом через хребет.
Что оставалось делать после таких его слов? Лишь пожал
плечами. Но в следующем полевом сезоне Отто сам возвратился к этой
теме:
— Знаете, а ведь вы правы,— вынужден был согласиться он.—
Был я опять в Диковской и, между прочим, искал вашу пещеру.
Есть такая! Пробивает непропуск вроде тоннеля, верно?
74
Таким образом, факт обнаружения мною до той поры неизвестной
пещеры на острове был наконец подтвержден еще одним
свидетельством.
Жизнь, как говорится, не приключенческий роман, на каждой
странице которого должно произойти что-то из ряда вон выходящее.
Тем более когда для начала есть уже пещера. Увы, за всю ночь
никаких приключений, если не считать, что прибегал песец разведать
обстановку. Тлеющий костер не позволил ему войти со мной в более
тесное знакомство, а то ведь он горазд и за нос цапнуть, от него
только и жди какой-нибудь каверзы. Глухо ворочался в темноте
океан, и уж как-то слишком мрачно давили на меня каменные своды.
Не веселил даже надоедливый писк чистиков вверху.
Неприхотливая птичка! Гнезда не устраивает, достаточно подходящей
расщелины, так что иногда даже заклинивается в ней яйцо. Сейчас у
чистиков почти все заботы позади — птенцы уже плавают, кое-как
пытаются летать.
Наутро и я пытаюсь кое-как идти дальше. Понемногу разошелся,
нога вроде в порядке. В который раз говорю себе: не торопись, не
спеши, поосторожней.
Снова к Монати
Солнце. Пронзительная синева.
Решил повторить попытку пробиться все же к Монати и встал
пораньше. Предстоит напряженный день.
Кажется, угадал самый пик отлива — или почти самый...
Дышится легко. Плеск океана веселит душу. Серебристой тесьмой
трепещут в полете кайры, когда летят цепочкой или клином. На
затененных, украшенных пучками травы скалах сидят важные
ипатки. Надменно потряхивают косичками у своих глубоких гнезд в
дерновине топорки.
Те непропуски, где некогда меня обдало водой, прошел в общем
без осложнений. Однако у самого Монати опять встала передо мной
отвесная скала, снизу густо оклеенная длинными бурыми
водорослями. Они полуопоясывают камень наподобие «пояса стыдливости».
Чуть выше водорослей обозначились ненадежные приступочки, тоже
изрядно скользкие, но сюда, кажется, не достает накат,
беснующийся внизу. Короче говоря, без рюкзака я бы смог здесь пройти, тесно
прижимаясь к скале, но заплечный груз начисто лишил меня
равновесия, и я срываюсь прямо в бурлящую воду. Берег совсем
рядом, и испуг не перехватил мне горло, выражаясь фигурально, но
самый факт этой весьма нежеланной купели меня расстроил. Мало
того, что я сразу промок,меня беспокоит и состояние
фотоаппаратуры в рюкзаке, хотя она как будто надежно завернута в поролон
75
и полиэтилен. Впрочем, некогда особенно переживать из-за этого:
рюкзак хотя и не тянет на дно, однако плыть мешает. Меня сперва
оттаскивает назад, и я беспомощно барахтаюсь, не доставая
ногами до дна, а потом накатом швыряет на берег, к счастью, здесь,
за скалой, довольно отлогий. Выхожу, пошатываясь, из воды, и тут
меня еще раз накрывает накатом...
Настроение бесповоротно испорчено.
Я в крошечной бухточке, немыслимо загроможденной крупными
обломками скал. Это царство обвалов, сценка зыбкого хаоса из
кинофильма «За миллион лет до нашей эры». Грохот наката
порождает эхо, отдающееся нытьем где-то в низу живота. Вдобавок
убеждаюсь, что самый поворот к мысу, до которого, быть может, осталось
пять минут ходу, сплошь залит водой и лишь громоздятся скалы,
скалы и скалы, у подножия которых плещется темная недобрая
вода. Пытаюсь пройти дальше вброд, так как мне уже все равно, на
вскоре убеждаюсь, что это затея бессмысленная: глубоко.
С опаской смотрю на как попало состыкованные камни, между
которыми надо выбрать достаточно широкую лазейку. Их изломы
остры и свежи. Отступаю назад, не мешкая ни минуты, потому что
идет прилив, это уже заметно, и меня вообще может в бухточке
отрезать. Ну уж, где угодно, только не здесь, где чувствуешь себя
приговоренным к смерти.
И только сейчас замечаю беспечно возлежащих на рифах
тюленей. Их много, и они еще не видят меня. Вот удача!
Озябшими руками расшнуровываю рюкзак — фотоаппараты, к
счастью, сухие — и, забыв про прилив, пригнувшись, извиваясь
ужом между рифами, шлепаю тихонько по воде. Звери пугливы
чрезвычайно, а мне нужно подойти к ним как можно ближе. Стоит
одному из них что-то заподозрить — посыплются в воду все.
Я — сама осторожность, и все же захватить врасплох золотисто-
глянцевитых под солнцем тюленей не удается: заметили,
всполошились, от рифа к рифу началась цепная реакция бегства. Фонтаны
брызг и всплесков!
Все же успеваю отснять несколько кадров, хотя меня в высшей
степени не устраивает фон, темно-бурый фон рифов и водорослей.
Не очень-то эффектно получится по цвету. Да уж ладно, зато
крупные звери, во весь кадр...
Непропуск, с которого я сорвался, мне не обойти, другой дороги
назад нет. Жаль, что я не располагаю достаточно мощным
портативным двигателем, способным катапультировать меня на
изуродованные обвалами зазубренные скалы. Но от попытки пройти по узким
приступочкам над оторочкой из водорослей теперь отказываюсь:
живы леденящие тело воспоминания, не хочу испытывать судьбу.
Да и вода подступила, она, собственно, уже лижет эти приступочки,
76
обволакивает шипучим кружевом пены. Словом, я вхожу в море...
От меня в испуге шарахнулся намокший глупыш, тщетно
растопыривая крылья и вздергивая головку в попытке взлететь:
переусердствовал, бедняга, доплавался... По грудь в воде огибаю скалу
(наката нет!) и еле-еле вскарабкиваюсь на сухой камень в
безопасном месте. Сижу с минуту бездумно, испытывая нечто вроде тихого
глуповатого блаженства.
Но расслабляться себе не даю и даже не хочу выливать воду
из сапог: неизвестно, что уготовано мне у следующего непропуска,
где час-полтора назад я прошел без всяких помех. Я не зря опасаюсь
прилива: преодолев почти бегом раскинувшуюся огромным
полудужьем бухту, волей-неволей останавливаюсь у зализанного
ступенчатого рифа, похожего на пьедестал, на котором «частокол»
краснолицых бакланов. Риф стоит глубоко в воде. Все. Точка. Путь к
отступлению отрезан.
Зато бухта хороша и просторна. Она меня устраивает прежде
всего обилием всяческих дров, бревен, брусьев, ящиков и щепок.
Здесь и скалы кажутся прочными, нет внизу кубообразного навала
обломков. Вряд ли именно сегодня случится какой-либо катаклизм.
Опасаться решительно нечего. И пора наконец разжечь костер,
высушить одежду! Еды я много не взял, так как не рассчитывал
задерживаться на Монати, однако до следующего утра хватит, а там
начнется отлив, обнажится дно, и я улизну из этой предательской
ловушки.
Сказано — сделано: раздеваюсь (спасибо, денек выдался
теплый, солнечный), расстилаю и развешиваю поблизости от костра
одежду. Пожалуй, можно перекусить, попить чаю, осмотреться...
Жить становится веселее. Нет, мне положительно повезло: здесь уже
можно переночевать. Да и дождь, если он пойдет, не страшен при
таком костре, в дровах же недостатка нет, их вокруг столько-о...
Но вот ночевать-то как раз и не хочется. Не хочется терять целый
день на бессмысленное сидение в довольно бесплодной бухте: в ней
прежде всего нет птичьих базаров, чтобы на худой конец заняться
фотоохотой. Жечь весь день костер? Да вроде скучно...
И вот уже взгляд пристально скользит по отвесным скалам,
замыкающим бухту, изучает их, ищет выхода. Не может быть, чтобы
не нашлось здесь лазейки. Вон ручеек прорыл сверху извилистый
ход с уступами, а немного ближе, где щебнистая осыпь, и вовсе не
круто... разве туда, повыше, но там камни расположены как будто
лесенкой, даже удобнее будет взбираться.
Прикидывая все это, я не могу не знать (ведь когда-то занимался
немного альпинизмом), что эти ступенчатые камни лишь снизу
кажутся легкопреодолимыми. Стоит к ним добраться, как они сразу
вырастают в неприступное препятствие. Да, я знаю это и все-таки
77
сам себя обманываю. «В крайнем случае я же могу спуститься, если
упрусь в отвесный участок»,— думается лениво, и уже никакая сила
не способна удержать меня внизу.
И вот, кинув прощальный взгляд на костер, лезу по щебенке
вверх. Во всяком случае теперь-то мне есть куда отступать — к
домовито потрескивающему огню, к доброму глотку крепкого чая.
Имея столь прочный тыл, можно и со скалами потягаться!
Подъем куда опаснее, чем представлялось снизу.
Благодушествую, отмахиваясь от тревожных мыслей. Выше нависает каскад
скальных выступов, тех самых «ступенек», но чем дальше, тем они
шире, монолитнее, без трещин и зазубрин. Вдобавок по ним там и
сям сочится вода, их крупнозернистые плоскости облепила влажная
тина, и невозможно зацепиться сапогом за какой-нибудь выступ —
скользкие они все... В руках у меня короткий, вроде черенка от
саперной лопатки, хорошо заостренный дрын, он помогает на
рыхлых участках и изрядно мешает там, где подступает скала. А вот и
подлинно критическое положение: кое-как и без всякой
подстраховки сумел встать одной ногой на узкий выступ камня и в то же
время не могу найти надежной зацепки для рук, достаточно
глубокой, чтобы затем подтянуться. Нога немеет от напряжения, и я
прекрасно понимаю, что нужно возвращаться, но как?
Возвратиться обычным порядком уже нельзя, можно просто падать, лететь
тюком! И хорошо еще, если останешься жив...
Все-таки оборачиваюсь и смотрю вниз: преодолеть бы метра три
спуска по цельным скальным выходам. Но в том-то и дело, что по
этим скальным скользким отвесам я уже не спущусь, поразительно,
как я сумел вскарабкаться по ним хотя бы сюда, где одним пальцем
ноги удерживаюсь на каменном пятачке. Остается одно — только
Еверх и как можно осторожнее. Какую-то долю минуты
прислушиваюсь к самому себе: мне совсем не страшно, хоть и вишу на
волоске от непоправимого. Быть может, объясняется это тем, что
при всей чрезвычайности обстоятельств не теряю над собой жесткого
контроля. Когда наверное знаешь, что лишь от тебя одного зависит,
быть тебе или не быть, некогда раздумывать о том, какие
последствия сулит опасная ситуация. Нужно как можно быстрее из нее
выпутываться, только и всего. Здесь все зависит только от
выдержки, от разумной и жесткой выверенности каждого очередного
шага, и лишь одно-единственное зависит от слепого случая —
сорвавшийся вдруг камнепад, а того неожиданнее — сейсмический
толчок.
Я никогда не испытывал сильного землетрясения, но верю Полю
Гогену, который однажды заметил: «Можно быть и очень храбрым
и вообще молодцом, но когда трясет землю — и ты трясешься.
Есть ощущения, общие для всех...»
73
Вовсе я не жду, что на меня вот-вот опрокинутся скалы, хотя
Тихменев и писал, что на острове Медном в 1861 году от сильного
колебания земли обвалился близ селения утес. Мне здесь, в
нынешнем моем положении, достаточно и дуновения ветра, а не только
толчка. И все же, возвращаясь к высказыванию Гогена, хочу
возразить: даже землетрясение бывает иной раз забавным, несмотря
на то, что землю трясет и тебя трясет вместе с ней. Однажды
меня и моего сына Сергея землетрясение силой баллов до шести
застало на невысоком взлобке в тундре, вдали от села, от
опасных, скально-обрывистых участков. Впереди простиралась
зеленая долина извилистой, заросшей кустарником речки. За ней —
охристые, совершенно незадернованные, с остриями нетающих
снежников у вершин сопки. И вот с легким гулом это началось, толкнуло
раз, другой, третий — и взлобок поплыл из-под ног, и реку впереди
как бы повело вместе с кустарником в сторону, потом назад, сопки
тоже как бы сблизились и разошлись, зелень кустарников дергано
замельтешилась, а в общем зрелище представляло собой волшебную
феерию плавных сдвигов, надвигов — иллюзию удивительных
перемещений. Сами же мы словно бы стояли на надувных матрасах,
плывущих по слегка волнующемуся морю. Хотел сказать: это было
как в сказке, но бывает ли так в сказках, не знаю. Факт, что здесь,
в бугристо-зеленой выположенной тундре, это грозное явление
природы выглядело непостижимо восхитительно еще и потому, что
было совсем безопасно.
...Между тем я повис на зазубрине, и мне худо. Мобилизую
всю свою цепкость и сноровку, пальцы оцепенели, колени заскребли
липкий отвес... напрягся, подтянулся, еще, еще и сумел взобраться
на очередную ступень! Вниз пути нет, но опять почудилось, что
выше дела пойдут успешнее.
Не тут-то было! Кончились скальные монолиты-подушки чуть
ли не в мой рост каждая, и пошла плотно убитая,
щебнисто-глинистая круча. Подниматься по ней было бы просто невозможно, я бы
сорвался при первой же попытке продвинуть ногу чуть выше. Но
здесь уже выручила заостренная палка-коротышка, которой я
выбил не меньше сотни ступенек наискосок вверх, зигзагами, потому
что идти впрямую было бы равносильно самоубийству.
Я отнюдь не оправдываю себя за опрометчивое решение
подниматься здесь: просто увлекся, ошибся, а потом уже ничего не
оставалось, кроме как идти на сознательный риск...
Сижу в густой траве над обрывом, не веря тому, что круча
позади, что я жив, трепетно вдыхаю самый запах жизни, запах покоя,
запах абсолютной, почти немыслимой, фантастической
безопасности. Небо невероятно глубокое, трава нестерпимо зеленая, от нее
волнами наплывает теплый хмельной дурман.
79
И как хорошо, что существует в жизни это обязательное для
всего сущего условие: никто не может знать, что ждет его впереди,
какие испытания, а быть может, и катастрофы ему уготованы!
Четыре года спустя на острове Медном я оказался в весьма схожей
обстановке, где шансов на спасение практически не было ну,
может, один-два из ста! Я^ застрял на умопомрачительной крутизне
и в сторону небытия, материализовавшегося в виде огромной
густосиней полусферы океана, меня, мою жизнь перевешивал какой-то там
рюкзак, дерюжка, мусор, тщета — десяток килограммов тушенки,
железа и оптического стекла! Впрочем, это был ценный груз—в
том, прошлом мире, оставшемся за безопасной чертой. До сих пор
не могу объяснить, почему же я тогда не сорвался. Нельзя объяснить
это действием каких-либо физических сил, силы гравитации были
против меня, я же на чашу весов мог положить только спокойствие,
готовое вот-вот рассыпаться миллионами осколков, и усилие воли.
Поразительно, что эти вот неосязаемые составные духа перевесили
на весах моей судьбы грозную непреложность момента: да, я не
сорвался.
...До самой юрташки иду по затравяневшим склонам хребта.
Местами приходится ставить сапог круто на рант, но путь этот
представляется прогулкой по запущенной садовой дорожке
в-сравнении с тем испытанием, из которого я только что вышел благодаря
предельному напряжению сил. Вышел все-таки! Да еще вот и за
куропаткой гоняюсь по склонам хребта. Среди просвеченных
солнцем трав и цветов она как персонаж из какой-то абстрактно
размалеванной разным колером нереальности. Иногда, наскучив моим
присутствием, она даже засыпает между кочками. Ее полированно-
агатовый глаз то и дело подергивается дряблой пленкой века.
Вдруг встрепенется, чтобы рьяно начать склевывать и глотать
лепестки медово пахнущей ветреницы...
Подумалось, что мясо такой птицы должно быть божественно
вкусным. Но нет, совесть моя чиста: ни одной куропатки за все
мое, впоследствии многолетнее, пребывание на Командорах я не
тронул. Ни разу не поднялась рука на такую красоту. Что
простительно было бы Мынькову, непростительно мне— пока я обеспечен
кое-как едой.
Любопытно, между прочим, случалось ли ему вот так же сломя
голову взбираться по той либо другой необходимости на скалы
прибрежья? Достаточно ли он был безрассуден для этого? Или берег
себя, не рисковал почем зря? Взбирался! Хотя бы за птичьими
яйцами. Тут хочешь не хочешь, а лезь.
80
Как жил здесь Мыньков зимой?
...Шло время, и все чаще я прикидывал, как бы осуществить на
острове маленькую робинзонаду еще и зимой, в крайнем случае на
исходе зимы. При этом, как и прежде, я вовсе не собирался ставить
некий эксперимент на выносливость организма или на преодоление
психологического стресса,— я никакой не врач-психиатр, не Бом-
бар и не имел целью жить впроголодь, откапывая из-под снега
корешки. У меня будут консервы, и сахар, и галеты, то есть основные
продукты.
Я отчетливо вижу, как можно прокормиться робинзону на
Командорах, но не сумею, даже скорее не захочу питаться так же,
коль скоро меня не вынудят к тому обстоятельства. Не одно и то же
знать, как можно разжечь костер с помощью лупы — и попытаться
самому разжечь его этим способом. Я уже говорил об этом. Впрочем,
Мынькову было действительно проще, чем мне: его еда и прежде
не отличалась (или мало отличалась) от той, которую он имел
в изобилии на острове. Собственно, те же самые палтусы, камбала,
лососи, чайки, мясо морского зверя, моллюски... Но и я, кажется,
в последние годы привык на острове к этой еде — ем и моллюсков,
и икру морских ежей, и осьминогов со всем моим, как говорится,
удовольствием.
Мне докучают вопросами — подчас каверзными:
— А как вы будете бить куропаток? Палкой?
Как будто я обязательно должен их бить, и остановка лишь
за выбором оружия! Хотелось ответить, что никак я не буду их
бить. Впрочем, можно их бить если уж не палкой, то из рогатки.
Можно расставлять силки в тех местах, где птицы глубоко под
снегом ищут побеги шикши, обгладывают кору ивок, склевывают
примороженные ягоды. Говорят, что в тех местах, где куропатки
имеют обыкновение кормиться, алеуты продавливают бутылкой
лунки и что-нибудь сыплют на донышко съедобное. Лунка
обледеневает, ткнувшаяся туда куропатка соскальзывает вниз головой
и уже не может выкарабкаться назад.
Важно не просто пережить зиму на острове в одиночестве,
важно испытать ее тяготы малоприспособленному человеку,
постигающему тот или иной навык на ходу. Боюсь, что таким вот
неприспособленным был и Мыньков. Да еще и оставили его «без
всего»... Как же он все-таки выстоял? По-младенчески не
понимал размеров испытания, ему предстоящего? Да и откуда он мог
знать?
Догадался ли Мыньков класть на зиму в сугробы, в естественный
холодильник, яйца многочисленных птиц, так же как и ягоды, и
многое другое? Думаю, что да. Он еще с лета примечал особо уро-
6 Л. М. Пасенюк
81
жайные места шикши, чтобы пользоваться этой ягодой и зимой,
откопав ее из-под снега. Он ел ее и так, без приправы, но чаще, на
камчадальский или алеутский манер, варил в жире сивуча, либо
тюленя, либо даже кита. Всех этих зверей, почему-либо погибших,
нет-нет да и выбрасывало море. Умел ли он коптить впрок в дыму
юрты тушки птиц, чтобы запастись мясом на зиму, как это делали
обычно туземцы? Научился...
Если он хотел здесь жить, не испытывая постоянного
тоскливого гнета, то должен был научиться понимать и любить многое
из того, что его окружало: и узоры снежных карнизов с
отсвечивающими радугой льдинками-висюльками, и ухаживания птиц, и
свадебные игры зверья, и колготливое множество котика, и
тонкую, в одну или две краски, стеклянную хрупкость заката.
Только бухта Буян!
Что ж, ближе к зиме я действительно попытался обосноваться
в тогда еще глухой, почти не посещаемой бухте Полуденной, в сорока
с чем-то километрах от села по океанской стороне. Вернее, то была
не попытка, а разведка жилья и топлива для предполагаемой
зимовки, прежде всего запасов плавника.
Обнаружилось, что дров поблизости от юрташки мало, а
таскать бревна километра за два с берега было явно большой платой
за удовольствие пожить без соседей. И те несколько дней, что я жил
в юрташке, довольно ладной, просторной, но тонкостенной, с
большими «городскими» окнами, прошли преимущественно именно в
колке и пилке дров, причем пилить их одному оказалось довольно
несподручно. Полагаю, что Мыньков попросту пережигал большие
бревна на костре и потом перетаскивал их к своему жилью
отдельными чурбаками.
Изредка я делал вылазки дальше на юг, в сторону арки Стел-
лера, либо ходил за созревшей рябиной, из которой варил
превосходное варенье, и за грибами. Стояла поздняя осень, но снег еще
не лег, хотя пурги срывались частенько. Однажды неподалеку от
арки (это и впрямь арка — стоящий отчлененно, особняком от скал
на берегу архитектурный каприз природы) я нашел целехонький
мешок муки. Мешок лежал в полосе наката, его заливало водой.
Пришлось оттащить подальше. Проткнул его ножом и обнаружил,
что сантиметров на семь вглубь мука слиплась в густую, наподобие
мякиша, массу, а дальше была совершенно сухой. Живи я здесь
робинзоном и испытывая нужду в пропитании, сколько бы радости
испытал от такой находки!
Словом, о зимовке в Полуденной не могло быть и речи ввиду того,
что поблизости не нашлось бы дров. А те, которые я натаскал откуда
82
только мог, сгорели мало-помалу в печке: новая юрташка из-за
просторности довольно скоро настужалась.
Потом, зимой, я бывал в разных бухтах острова, однако нигде
не сумел (или не захотел) остаться надолго.
А весной решил обосноваться в бухте Буян, она же Агатовая,
Яшмовая... Правда, бухта находилась на другой, берингоморской
стороне острова, и до нее нелегко было добраться. Зато там в
достатке было дров. И там были камни, да какие!
Быт и самоцветы, самоцветы и быт
Юрташку на Буяне я нашел в страшном запустении. Везде вдоль
стен лежал снег. Ночь продрожал в спальном мешке. С утра же,
затопив печку, как раз и взялся за уборку снега. В углу
обнаружились дыры, и я позатыкал их пучками сухой травы. Весело,
разгульно гудел огонь в железной печке. Мало-помалу угол стал
подсыхать.
Принес из речки воды, заодно побродил по берегу в поисках
симпатичных галек. Запасся дровами, потом пошел ловить гольцов
сачком на бамбуковой палке. Слепило солнце, снег переливался
белой парчой с яркими блестками, ивка по берегам уже
распушилась, пробрызнули бархатные, похожие на маленьких мышат,
сережки. Удалось зачерпнуть отставших от косячка двух гольцов.
Брошенные в снег, живые, сверкающие влажными бликами, с
красными плавниками, они тоже казались редкими камнями,
вправленными в платину наста.
Я ужаснулся обилию еды в юрташке: кроме запаса моих
собственных продуктов — консервы, кулечки с крупой, даже сало.
Салу я всегда рад, ибо только оно способно насытить человека
в пути, дать его организму достаточно тепла.
Чукчи или коряки берут с собой в зимнюю поездку мешок из
тюленя с тюленьим жиром. Во-первых, меньше груза — легче
собакам, во-вторых, поел, так уж действительно ощутил сытость,
в-третьих, жир выделили организм дополнительную тепловую
энергию, теплее человеку стало!
, Значит, еды пока достаточно, и одного гольца можно спрятать
в сенцах в слежавшийся сугроб. Прекрасный холодильник! (Правда,
вскоре о нем узнала некая птица, может быть, зверек, и гольцу
аккуратно прогрызли или проклюнули череп. Будто пуля попала.
Голову я обрезал, а тушку все же испек на печке, обернув его
плотной бумагой; верный, кстати сказать, способ — печь вот так рыбу
в собственном соку.)
Пока мне скучать некогда. Да и вообще бухта Буян не то место,
где можно скучать. В прошлом году здесь было шумно, весело, даже
6*
83
курьезно. Однажды поздним вечером я вышел с товарищем из юр-
ташки и обнаружил где-то над бухтой Командора, между вершинами
сопок, непривычно яркое крупное небесное тело, которое мы оба
поначалу приняли за спутник. И удивились, почему же он
неподвижен! Позже выяснилось, что мы наблюдали великое
противостояние Марса, не догадываясь об этом. Непривычная «звезда» на
горизонте нас порядком смутила, придала всему этому вечеру
мистическую окраску. А к утру с попутного катера высадился Борис
Ермилович Тихомолов — мой коллега-литератор из Сочи, Герой
Советского Союза (в прошлом летчик). Страстно влюбленный в
минералы, он собирается писать книгу о замечательных камешках
и их свойствах.
В свободное от хозяйственных забот время брожу по берегу,
зачастую вижу среди гальки проблески опалов с их молочно-сире-
невым однотонным свечением внутри, с легким язычком желтого
пламени (если смотреть против солнца). Переливчатая
шелковистость здешних опалов, их, я бы сказал, не найдя более подходящего
технического термина, люминесценция поразительна (термин, как
я узнал позже, все же есть: опалесценция). Правда, опалы бухты
Буян, боюсь, не лучшие из тех, что встречаются в природе (их
больше двух десятков разновидностей). Здесь нет бело-серых
благородных опалов, радужно искрящихся, нет и огненных с
оранжевыми «языками» внутри, но, пожалуй, есть молочные, а также
арлекины, примечательные чередованием темных и светлых блесток,
как бы комканой структурой.
И все же чаще всего я присматриваюсь к агатам. К агатам
с поразительным рисунком, иногда напоминающим белые
растопыренные странички, опущенные в прозрачное загустевшее желе.
С поверхности видна только ребристость этих «страничек»,
уходящих в глубь желеподобной окаменелости. Агат иногда может
явить взору и нечто исключительное — забавный рисунок
мультипликационной рыбки, или лопоухой собачки, или цыпленка,
окруженных соответственно рыбко- или собачкообразными
концентрическими кругами, словно нимбом. Глазки, колечки, трепетные
кружева... Как же это получилось, каков механизм образования
этого чуда? Да в том-то и необычность его, что пока еще никто этого
механизма объяснить толком не может. В. И. Соболевский в книге
«Замечательные минералы» прямо об этом пишет: «Как образовались
эти тела? Неизвестно. Без малого сто лет ученые во многих
странах стараются проникнуть в тайну загадочной слоистости. Создано
множество гипотез, в лабораториях получены агатоподобные
вещества («кольца Лизеганга»), но тайна эта еще ждет своей разгадки».
А гелиотропы? Это, собственно, яшма («кровавая яшма»,
«восточная яшма», «кровь Христа») по зеленому непрозрачному фону
84
неравномерно вкраплены как бы «капли крови», почему камень и
ценился высоко у церковников. Из гелиотропа вытачивались
нательные крестики, четки, чаши для причастия... Гелиотроп в природе
довольно редок, редок он и на Буяне, хотя здесь обилие самых
красочных, изощренно пестрых яшм.
Видел ли Мыньков самоцветы Буяна?
Брожу в резиновых сапогах вдоль наката, едва успевая отскакивать
от норовящей окатить пенной волны. Но когда она отступает, самое
время внимательно всмотреться в перекатывающуюся с шорохом
гальку: не запестрит ли вдруг характерный полосчатый рисунок
агата или яшма с затейливо перемешанной в ней охрой, киноварью
и берлинской лазурью, или аметист, впаянный в яшму, или яшма,
как бы растворенная в прозрачно-дымчатом веществе халцедона.
Природа — мастер самых неожиданных сочетаний, и то, что она
возьмется склеить, приобретает крепость сплава. В сущности яшма
с как бы колеблющимися в ее просвечивающей глубине глазками и
полосками, с причудливой бахромой красных, желтых и зеленых
«волокон» уже не яшма. И не так легко подобрать отвечающее
природе подобного гибрида название. В минералогии его нет. А у
любителей— агатовая яшма, яшмовый агат, цветной агат,
сердоликовый агат и т. п.
Однажды я нашел желтую яшму, бывшую миллионы лет назад
щепоткой ничем не примечательного крошева. И все же в
неподвижном своем состоянии где-нибудь в толще древних пород это
крошево пропитывалось минеральными растворами, они мало-
помалу заполняли все пустоты между отдельными его частицами —
и сейчас это уже дробленая яшма, как бы впаянная в овальный
монолитик красного кварца — сердолика! Курьез, который
встретишь не часто.
Камни,'подобныетакому яшмо-сердолику, встречаются не
скальным массивом, не в жильном проявлении, а в единственном экземп-
ляре-галечке, они неповторимы. Это то, что у людей носило бы
название ручной работы.
Мыньков вряд ли обратил особое внимание на эту бухту. А если
и задержался когда-либо на день-два, то едва ли подозревал, что
здесь таится такое богатство. Камешки-то еще надо было поискать!
Жаль. Они бы его развлекли. Я уж не говорю о том, что в старину
верили, будто камни способны исцелять раны, лечить, успокаивать.
Положим, слепо верили в их чудодейственную силу, но что-то в них
все же есть... какое-то скрытое излучение, особенно у тех, от
которых глаз не отвести.
Не обратили внимание на здешние самоцветы, попросту не за-
6Ь
метили их ни первооткрыватели острова, даже вездесущий и
всезнающий Стеллер, ни позднейшие путешественники. Быть может,
не интересовались? Как бы не так! Куда бы ни проникал в этих
краях русский землепроходец, промысловик-зверобой, тем более
натуралист, едва ли не в первую очередь все они искали
драгоценные и полудрагоценные камни. Первооткрыватель острова Медного
сержант Басов доносил в канцелярию Охотского порта: «На том же
острове в полунощной стороне нашли незнаемую вещь, руда ли она
или какая незнаемая вещь, которой взято и привезено фунта с два.
Да найдено служителями на берегу 205 камешков, больших и малых,
в том числе два желтых, один малиновый». В отчетах мореходов,
бороздивших воды Русской Америки, то и дело встречаем: «По реке
Кускоквим есть хорошая ленточная яшма, а по Нушагаку серпенлик
(сердолик? — Л. П.), из коего дикие делают себе украшения в губы
и ноздри»; «На Сегуаме находят медной колчедан, каменной уголь,
халкидоны (халцедоны.— Л. П.) кругляками и в виде натеков».
Давались и четкие инструкции экспедициям, как вот, например,
в марте 1829 года мореходу И. Я. Васильеву: «...желательно
достать образцы более примечательных, т. е. охрусталованных
прозрачных и полупрозрачных, горного льна, слюды, яшмы, агата,
обсидиана, самородной меди, графита, янтаря и окаменелостей
растительных тел... их можно перевертеть мохом или травой
и укладывать в кожаные небольшие мешки».
...Понятно, что вынужденное одиночество переносится легче,
когда есть полезное занятие, увлечение, страсть. Но и
коллекционирование теряет всякий смысл, если коллекцию некому показать,
не с кем поделиться своей маленькой радостью приобретателя
диковин, раковин, красивых камней.
Скучать решительно некогда
Пришло время, когда рисунок агата я угадывал в воде издали.
И тут уж меня не могла остановить глубина. Впрочем, случалось,
что и обманывался, принимая за агат либо радужный осколок
раковины, либо птичье, четко расчлененное на волоски перо.
Река Буян пока еще была отгорожена от моря высокой дамбой
гальки, намытой за долгие месяцы яростных зимних штормов, но
напор весенней воды с каждым днем становился все сильнее, и уже
сквозь пористый слой камешков пробивались кое-где шустрые
ручейки.
Все здешние самоцветы мелкие, этаких булыжников нет, и
попадают в море в результате разрушения древних террас, некогда
намытых и наслоенных именно такой галькой. Вот и чередуются
эти отложения едва ли не с конца третичного периода, с тех дней,
г 86
когда здесь мало-помалу затихла наконец вулканическая
деятельность, угомонилась клокочущая плоть недр. Более ранняя стадия
образования самоцветов — это заполнение в морских подушечных
лавах пустот-пузырьков, из которых вышел газ, массой халцедона.
А уж халцедон под действием химических процессов постепенно
преобразовывался в агаты, сердолики, опалы...
Как давно это было! И только благодаря неустанной работе
моря, этой великолепной обогатительной установке, без конца
шлифующей в жестких ладонях наката и сортирующей
разнокалиберную гальку, мы имеем возможность находить сегодня камни такой
прелестной и подчас вполне законченной формы. Правда, иногда
шероховатые, правда, с трещинками и изъянами.
Одиночество? Когда о нем думать? Сегодня я таскал дрова с
лайды, потом в поте лица пилил их ножовкой, потом искал
пластмассовые поплавки для растопки, убирал мусор вокруг юрташки.
Сушил мокрую одежду, варил, стирал, штопал. Так было и вчера.
Так будет и завтра. Какой цвет, и запах, и очертания имеет
одиночество? Не знаю. Не думал. Некогда. Хотя понимаю, что если бы я
действительно оказался на острове в полном одиночестве, кое-какие
печальные мыслишки меня бы одолевали. Но лекарство и тогда
нашлось бы лишь одно: работа, постоянная занятость. Знаю твердо:
если бы нечаянно пришлось, то и жил бы, что поделаешь. Пусть и все
семь лет. Но не добровольно. Даже и Два месяца не согласен без
какой-либо вполне определенной заданности.
Когда-то Алексей Толстой в статье «О читателе» заметил: «Вас,
писателя, выбросило на необитаемый остров. Вы, предположим,
уверены, что до конца дней не увидите человеческого существа...
Стали бы вы писать романы, драмы, стихи?
Конечно — нет.
Ваши переживания, ваши волнения, мысли претворялись бы
в напряженное молчание. Если бы у вас был темперамент Пушкина,
он взорвал бы вас. Вы тосковали бы по собеседнику, сопережива-
телю...» и т. д. Мне думается, что писатель писал бы в любом
случае, было бы чем и на чем, хоть на бересте, хоть на скале
высекал бы свое наболевшее. Зачем, если некому читать? Да чтобы
оставить память о себе, чтобы передать тем, кого он уже не увидит,
свою сущнолъ, свое восприятие мира, и несогласие с ним, и протест,
и крик, и слезы, и тихую улыбку благодарности за жизнь, что ему
дарована — даже за такую вот вроде бы незавидную. Наконец,
он писал бы, чтобы заполнить емкое, гулкое в своей бесконечности
одиночество, вдруг обрушившееся на него подобно обвалу.
Может, я и ошибаюсь,— может, его раздавили бы собственный
интеллект, беспокойное воображение, способность чувствовать и
мыслить обостренно-разъято, смятение духа...
87
Полагаю, что неграмотному Мынькову было очень тоскливо
на второй год жизни, когда выяснилось, что он обманут и всеми
позабыт на огромном острове. На третий год он пришел в более или
менее ровное состояние (насколько это вообще можно было) и
решил просто жить, беря от жизни то хорошее, что она может дать
даже на краю света. Главное труд, работа.
...Ночью мыши столкнули со скамьи миску с водой. Проснулся
и долго не мог заснуть. Раньше они помалкивали, некто
сердобольный подвинул к дыре в углу полбуханки черствого хлеба.
Радикальная мера! Но хлеб весь уже зацвел и высох, даже мышам хочется
чего-нибудь свеженького. Для начала облил бетонную корку
горячей водой. Я бы не воспылал к ним такой симпатией, если бы уже не
видел одну из них — вполне благопристойную мышку-полевку с
красной, как бы подпаленной шерсткой на спине. Их много на
острове Беринга, и завезены они сюда, должно быть, с мукой или другой
провизией лет восемьдесят — девяносто назад. С ними можно
ладить, и отношения у нас взаимно вежливые. Это умные веселые
мышки.
В конце концов, манипулируя кусочком хлеба, установил с уже
знакомой мне мышкой довольно тесные контакты. Закладывая
внушительные виражи, она все-таки сужала их к моей ноге, близ
которой лежала желанная добыча, забиралась в выгрызенную
дырку и начинала свою полохливую работу острыми зубами — так
мелкостремительно строчит разве лишь швейная машинка.
Еще одно утро. Ночью остановились часы. Вот незадача!
Сколько же.сейчас может быть времени? По солнцу точно определиться
трудно, особенно с непривычки, да и где оно, солнце? Проще всего —
по приливно-отливному циклу. Каждые сутки пик
отлива-прилива смещается против вчерашнего дня минут на сорок. Вот дождусь
верхнего уровня прилива, тогда и заведу часы. Время вчерашнего
прилива я знаю, так что сложности тут никакой, раз есть точка
отсчета. Погода неважная, изрядный лупит накат. Начинается
игра в поддавки с громыхающей волной. К ней нужно
приноровиться, установить цикличность набегов. Похоже, что у иной
волны как бы двойное дыхание или задышка: плеснет, плеснет, а
потом вроде поперхнется, не знаешь, чего от нее ждать в
следующий миг, невольно размягчаешься, ослабляешь контроль — и тут
она как поддаст! Все, готово, в сапогах опять полно воды. Зато
сколько радости, когда, все же обхитрив накат, молниеносно
схватишь горсть камешков с явно просквозившим среди них агатом
или сиренево мерцающим опалом. А море шурует и шурует
сотни тонн голышей, и ты мотаешься из конца в конец бухты с
неутомимостью и педантичностью маятника, шагаешь по своим
же следам, по свежеотсортированным голышикам. У них глянце-
88
вито-самодовольно блестят бока. Пожалуй, у них есть основания
собой гордиться.
...Море грохочет и грохочет, глаза пристально следят за
оплывами наката, шарят по обнажающейся раз от разу лайде. А мысли
уже не о камешках, мысли и не о Мынькове... так о чем, о ком?
Ну, здесь ведь и до Мынькова перебывало столько всякого люда —
охотников за «мягкой рухлядью»!
Кто-то из историков насчитал более восьмидесяти промысловых
плаваний в этих водах — и это еще до образования Российско-
Американской компании! Не все они оставили добрый след,
значительную память. Но, рассказав здесь о сержанте Басове,
положившем начало стремительному рывку «промышленных людишек» на
восток, по справедливости (да и для композиционного равновесия)
нельзя не рассказать также о другом мореходе, кстати, басовском
знакомце, одно время — компанионе. Его деяния безусловно стоят
благодарной памяти.
Мореход. Исследователь. Купец
В центре Алеутского архипелага есть большая группа островов
Андреяновских. Названы они в честь селенгинского купца Андреяна
Толстых, хотя и не все они были открыты только и именно им. В
середине XVIII века освоение архипелага, как мы знаем, велось либо
в смежные годы, либо даже параллельно многими русскими
купцами-мореходами. А один из наиболее крупных Андреяновских
островов — Адах был открыт, например, еще лейтенантом Чирико-
вым, сподвижником Беринга, когда пакетбот «Св. Павел»
возвращался от берегов Америки. Правда, никто из чириковцев на остров
не высаживался.
И все же есть историческая справедливость в том, что имя
русского морехода Толстых причастно к списку значительных
географических открытий и попало на карту мира. Ибо Толстых
стремился не столько к наживе в своих путешествиях (что ему, купцу,
отнюдь было не чуждо), сколько к открытию новых земель и
тщательному их исследованию. Историк-моряк контр-адмирал
Д. М. Афанасьев писал о нем: «...плавал на авось, едва понимая
значение компаса, без научных средств к кораблевождению». Полувеком
раньше Василий Берх называл его «неученым, но предприимчивым
и разумным мореплавателем». Неученым — в каком смысле?
Конечно, он и впрямь обходился «без научных средств к
кораблевождению», какие уж в ту пору средства! Но вряд ли Толстых, будучи
купцом, совсем не знал грамоты. Известным кругозором он обладал.
Причем не только деловым. Не говоря уже о пытливости натуры, о
89
доброте, обо всем том, что и сделало его, по словам Берха, именно
«разумным мореплавателем».
Начались его путешествия, как и у всех тогдашних мореходов, с
обязательного посещения Командорских островов. Только здесь
можно было как следует запастись продовольствием, сшить из
грубых тюленьих мехов обувь, одежду, заранее приобрести необходимые
промысловые навыки. Впервые он пришел сюда на шитике «Иоанн»
в 1747 году. Фактическим руководителем этого плавания был
Толстых, хотя с ним шел мореходом достаточно опытный, знающий и
состоятельный, теперь уже окончательно рассорившийся с Басовым
Евтихий Санников. Кстати, и Басов в это время тоже был на
Командорах, но его теперь не столько привлекал промысел
бобров и котиков, сколько неудержимо манила самородная медь.
Толстых же рвался к открытиям, к новым землям. Перезимовав
на острове Беринга, в мае 1748 года он на «Иоанне» проведал
Медный, а оттуда повернул к югу и юго-востоку. Целью он имел поиски
Земли Хуана де Гамы, которую в свое время по указу сената должна
была искать экспедиция Беринга. Известно, что многие ее беды
отчасти были предопределены пустой тратой времени в поисках
заведомо несуществующей земли. Но поскольку легенда о ней уже
прочно укоренилась в сознании мореходов, не один из них лелеял
мечту прославить себя ее открытием.
Естественно, не нашел этой земли и Андреян Толстых. Был он
относительно молод, любопытен, мужествен, к тому же не беден
(хотя и без особых капиталов), и неудача не обескуражила его, не
отвратила от желания плавать в неизведанных морях. Годом позже
он отправляется с Камчатки на том же шитике и с той же командой
в качестве ее начальника и морехода. Путь его привычно лежит
через Командоры, где команда зазимовала, а в 1750 году он надолго
обосновался на острове Атту. Небезынтересно отметить, что в
порядке опыта он захватил с острова Беринга пару голубых песцов и
выпустил их на Атту. Прошло не так много лет, и, как сообщает
один из последующих мореходов, песцы здесь «размножились до
тысячи, и оттуль ныне промышленниками улавливаютца...».
Собственно, Толстых как раз и преследовал цель добиться
размножения этих животных в новых местах, поскольку на Командорах они
подверглись чересчур неумеренному промыслу и истреблению. (Есть
,курьезное свидетельство штурмана И. Ф. Васильева, касающееся
песцов на острове Атха. Он пишет, что там тоже был произведен
подобный опыт: «Песцы завезены сюда частными компаниями лет
20 тому назад с Командорских островов и теперь так расплодились,
что составляют немаловажную ветвь промышленности. Меха их
пушисты, голубого цвета и отменной доброты... Алеуты жалуются
на размножение их: ибо они отогнали с острова птиц, коих прежде
90
было здесь великое множество и которыми жители кормились».
Не будем опровергать эту давнюю жалобу, скажем лишь, что
возможности песцов явно преувеличены.)
Из этого вояжа Толстых возвратился в июле 1752 года со
«знатной» добычей.
Ввиду отсутствия хозяина шитика Толстых уже полностью по
своей инициативе снарядил «Иоанна» в очередное плавание. В
рукописи историка А. Полонского, хранящейся в архиве ВГО, есть
фраза, которую можно толковать и так и эдак. Он пишет: «В
мореходы был назначен казак Венедикт Обухову и Толстых обязался за
него исправлять службу, стоять в карауле, но, по незнанию им (то
есть Обуховым. — Л. П.) учения и грамоты, он оставался простым
работником из полупая». Так где обязался нести за него службу и
стоять в карауле Толстых? Оставаясь в этот раз на Камчатке или
же все-таки в промысловом вояже? Впрочем, большого значения для
нас это не имеет — в любом случае Толстых был организатором и
вдохновителем плавания.
Морехода, не знающего «учения и грамоты»г вскоре пришлось
заменить, но тем не менее судно, попав в полосу штормов, чуть не
затонуло вместе с людьми. Однако все обошлось благополучно, и в
1755 году оно возвратилось с грузом в 1600 морских бобров.
Толстых разбогател. Торговля пушниной позволила ему
построить новое, более прочное и, главное, собственное судно «Андреян
и Наталия». Если он оставался на Камчатке, то все же успел на
берегу затосковать: море звало его, неоткрытые земли с
огнедышащими горами, с медью и золотом, с «халкидонами» и яшмой,
отороченные лежбищами морского зверя; стояли перед глазами как
фантастические миражи. Перезимовав на острове Беринга, Толстых
загрузился продовольствием и летом 1757 года достиг уже
знакомого Атту. Здесь у него еще прежде установились добрые
отношения с алеутами, и своему принципу «мирного обхождения» с ними
он никогда не изменял. Не исключено, что именно поэтому, именно
благодаря помощи алеутов его добыча значительно превысила
добычу первого вояжа сюда: он увез 5360 бобровых и 1190 песцовых
шкур (впрочем, песцов он мог промышлять лишь во время зимовки
на острове Беринга).
Триумфальным оказалось очередное плавание Толстых,
продолжавшееся четыре года. Для начала он опять заглянул на Атту —
проведать друзей-алеутов, разузнать обстановку и виды на
промысел. Но ему не повезло: здесь уже «отстояли жительством за
промыслом без отлучения... на дальние острова» команды купеческих
судов Чебаевского, Постникова и Трапезникова. Многовато
получалось для группы Ближних островов промыслового люда... Знакомый
Андреяну старшина острова (тойон) умер. Однако Андреян посчитал
91
нужным одарить заменившего тойона «тамошнего лутчего мужика»
Бакутана «с ево командою алеутами, которых доволно знает он
Толстых... как компанейски так и собственными вещами, аднем
котлом заводским фунтов в восемь... провиантом арженым пятнадцатью
фунтами... каждому по одной дабинной и холщовой рубашке,
холстом и иглами, четырми камзолами теплыми подбои мерлушечьи,
каждому по однем перчаткам замшевым теплым и холодным, да по
кушаку... да тоену Баку тану адне ^сопоги козловые без всякого от
них истребования».
Тем не менее что же было делать? По всему выходило, что
остается плыть дальше на восток, искать новые земли. Таким образом,
Толстых вскоре оказался в самом центре Алеутской гряды. Помимо
промысла в его задачу входило лаской склонять алеутов к тому,
чтобы «быть во верноподданической ее императорскому величеству
должности и в вечном подданстве и в ясашном платеже и познавать
российского государства людей совершенными приятелями». Имел
он на сей предмет выданную в Болыиерецке-на-Камчатке «за
казенной той канцелярии печатью и снуром» книгу.
Толстых описал шесть островов, первым привел в этих
описаниях подробности жизни и быта алеутов, то есть собрал
обширнейший географический и этнографический материал. В плане
этнографическом тем более ценный, что в ту пору обычаи, нравы, образ
жизни алеутов еще не испытали русского влияния, оставаясь во
всем своем первоначальном естестве. Ему помогали казаки Петр
Васютинский («хорошо писавший») и Максим Лазарев
(«неграмотный, но смышленый»), бывавший прежде в этих местах с мореходом
Башмаковым. Впрочем, это обнаружилось совершенно случайно:
на острове Адах его встретили как старого знакомого. Лазарев
между тем имел кое-какие основания опасаться всяких «старых
знакомств». Дело в том, что мореход-архангелогородец Петр
Башмаков в плавании 1756—1758 годов не умел или не захотел ладить
с местными жителями. Обоюдно лилась кровь. За внезапное
нападение на промышленных в одной из гаваней острова Канага
алеуты жестоко поплатились: Башмаков распорядился ограбить и сжечь
их селение, причем были и «страшные убийства», и изощренные
пытки. Лазарев, в то время сборщик ясака, при всем его старании не
мог склонить жителей платить ясак, и неудивительно (как резонно
замечает историк). Зла на него алеуты не держали — и то хорошо.
Следует отметить все же, что зверства Башмакова и
его.приспешников привели к неудовольствию в «самой компании». От него
сбежали двенадцать промышленников-камчадалов, и Башмаков
преследовал их довольно долго к востоку, хотя, кажется, безуспешно.
(Власти порицали самоуправство и жестокости иных мореходов,
судили их, но, надо сказать, чисто символически, зачастую оставляя
92
«в ссылке» на той же Камчатке, с использованием в тех же морских
работах и плаваниях.)
Нет, не таков Андреян Толстых! Тойонов он всегда встречал
«с великой честью», щедро одаривал, предпочитал, чтобы помощь
свою и содействие мореходам они оказывали добровольно, а не по
принуждению. Он присматривался к ним внимательно и с
любопытством: «Жительствующие люди... видом грубы, а по разговорам и
обхождениям ласковы и приятны, а при том ко всему понятны и смыс-
ленны». Удивлялся их неприхотливости в быту, презрению к
неудобствам и боли: «Оные народы не токмо в летнее, но и в зимнее,
в самое студеное время, кроме... птичьих парок и кишечьих камлей
(одежды) не имеют, чулков, обуви, шапок и рукавиц не знают, ходят
всегда и везде по каменистым высоким горам босыми ногами. А ежели
случится где ногу или на другом месте тело повредить и об острый
камень порезать, то, взяв поврежденное место, рукою захватит, адру-
гой человек, у того поврежденного тело взявше, костяною зделанною
иглою, вдев во оную жиленую нить, зашивает рану, прихватывая
тела столь отважно, как бы какую кожу; а тот поврежденной,
улыбаясь, сидит и держит рукою рану с удивительною терпеливостью,
как не чувствует,— в чем они свою крепость и мужество
доказывают».
Это, нужно отметить, подтверждается и другими источниками,
в частности И. Вениаминовым в его более поздних знаменитых
«Записках об островах Уналашкинского отдела».
Когда пришла пора уходить с островов, собрал Андреян тойонов
и спросил напрямик, не в обиде ли они на русских. На что тойоны
«единогласно при всех тогда находящихся людях объявили, что как
тойонам, так и прочим никакой обиды, кроме одного оказуемого им
во всем всякого благосклонного благодеяния и приязни, чинено не было».
На прощание русские подарили им несколько котлов и одежду,
сшитую из котиковых шкур. Алеуты же выделили на дорогу
мореходам тресковой юколы...
История плаваний таких мореходов, как Андреян Толстых,
доказывает, что добрым словом и поступком на «новооткрытых»
островах можно было достичь большего взаимопонимания и
благоприятствования со стороны алеутов, чем враждой и притеснениями.
По крайней мере это касается островов Ближних, Крысьих,
Андреяновских, где жители по своей природе были скорее миролюбивы,
чем воинственны, понимали и ценили ласковое обращение.
...Очередное возвращение Толстых на Камчатку шло под
несчастливой звездой. Еще на одном из Ближних островов судно
штормовым напором выбросило на камни, и оно было основательно
повреждено. Починили, поплыли дальше, вошли в устье Камчатки,
где и стали на двух якорях. Казалось бы, все, конец, родная земля,
93
плавание завершилось! Вот тут-то налетевший шквал и швырнул
судно на берег. Был проломлен борт. Тем же шквалом уволокло,
оттащило назад в море... Все же груз, меха в основном были
спасены, даже кожаную байдарку с коллекцией разного рода алеутских
предметов удалось спасти, а вот ящичек с драгоценным описанием
четырехлетнего плавания, всех открытых островов, алеутских
обычаев и т. д. утонул. Впоследствии сибирский губернатор Д. И.
Чичерин представил Екатерине II описание Андреяновских островов
не в подлиннике, а записанное со слов Васютинского и Лазарева.
Царица оное «прочла с удовольствием», огорчившись, однако, «что
обстоятельные всему описания и жителям переписанные книги
пропали (от разбития судна)». Толстых она наградила
деньгами, а Лазарева и Васютинского произвела в «тамошние
дворяне».
Неугомонному Андреяну между тем всё еще не давала покоя
неоткрытая «Дегамова» (то есть Хуана де Гамы) земля. А так как
плавание к островам, названным впоследствии его именем,
кончилось потерей собственного судна, то как тут быть, если не наняться
в службу к другим купцам! Его слава, а в целом и удачливость
прельстили купцов Лапина и Шилова. Василий Шилов, кстати
сказать, был не из тех купцов, которые довольствовалисй^сидением
на охотском либо камчатском берегу в ожидании прибылей от
добытых мехов, он и сам ходил с промышленниками на острова,
присматривался к их положению, к укладу живущих на них людей.
Немудрено поэтому, что в конце концов он составил карту
Алеутского архипелага — от Камчатки до Аляски,— и в Петербурге в
Адмиралтейств-коллегий ее смотрели и по достоинству оценили.
Да и не только адмиралы интересовались — видела ее и Екатерина,
и за работу сию, за усердие для блага отечества был награжден ею
купец-мореход Шилов Золотой медалью на голубой ленте.
Сергей Марков в книге «Земной круг» говорит: «Можно думать,
что к этой работе приложил руку и Андреян Толстых, так как
Шилов упоминал о недавнем походе к острову Амля, где как раз в
1761—1764 годах побывал Андреян, после чего он и перешел на службу
к Шилову». И, сославшись на подлинно обнаруженную в архиве
ГУВМФ «Карту вновь сочиненную от Камчатского на восток
лежащего берега, с расстоянием по Тиховосточному океану положения
островов, сысканных и приведенных в подданство селенгинским
купцом Андреяном Толстых», решительно высказался за то, чтобы
сравнить эту карту с картой Шилова.
Что же, Шилова и Толстых связывало давнее знакомство, а
может быть, и дружба. Весной 1755 года Шилов попал у острова
Медного в кораблекрушение и провел долгих полтора года в холоде
и голоде, прежде чем был взят на судно «Андреян и Наталия»
94
(«Толстых принял к себе купца Шилова и еще 8 человек, прочим за
утеснением отказано»). Прочих взяли другие мореходы...
Не исключено, что уже в ту пору сметливые купцы делились
опытом своих плаваний, приобретенными навыками мореходства,
уточняли и карты друг друга.
Так что Лапин и Шилов знали, кому под начало отдают бот
с шестьюдесятью тремя членами команды. Само собой, надеялись
на добрую наживу. Вот только бы найти «Дегамову» землю,—
должна же она где-то здесь обретаться, раз столько о ней суждений и
легенд! В 1766 году Толстых начал поиски «Дегамовой» земли к югу
от Камчатки, плывя вдоль Курильской гряды. Два месяца рыскал
он в этих водах безрезультатно. И решил возвратиться. Но настиг
его у Шипунского мыса на Камчатке жестокий шторм. Выбросило
бот на скалы, разбило в щепки. Вокруг бушевали воистину страсти
господни. До берега, кто мог и умел, добирались вплавь через рифы.
Но из шестидесяти трех спаслось только трое.
Погиб и замечательный русский мореход Андреян Толстых,
вписавший славную страницу в историю наших географических
открытий, всемерно способствовавший установлению дружественных
связей с «незнаемыми народами».
Навещают гости
Робинзонаде все-таки помешали (чего я втайне опасался): как раз
в канун Дня Победы нагрянули на вездеходе строители. Привезли
от жены передачу: три буханки хлеба, сливочное масло, то, се...
Теперь живу, хотя в общем и раньше не голодал. Хлебау правда,
не было.
С вечера адски раскочегарили печку, топили преимущественно
пластмассовыми буями, топливом взрывчатой силы. Тонкая жесть
печки отсвечивала опасной синевой. Затевалось густое варево.
Пришлось вставать и помогать чистить картошку, спать все равно
уже было невозможно... Потом, ближе к рассвету, на две
составленные вместе узкие кровати, где я прежде спал как кум королю,
улеглось со мной пятеро! И душно, и тесно. Ночь прошла бессонно
и бестолково.
Думал о разном, в том числе и о Мынькове, примеряя, как
обычно, на себя его одежду, привычки, поступки, пропуская всю его
жизнь перед глазами словно кинопленку — то, что случалось с ним
наверняка, и то, что могло случиться. Вот днями нашел я красную
дощечку, мне показалось, какого-то редкого дерева, тяжелую,
пропитанную смолой или иной горючей массой,— она идеально
кололась на тонкие прозрачные пластинки. Как бы ей обрадовался
Мыньков, какая безотказная растопка! А я не знал, к чему эту до-
95
щечку приспособить, всякой растопки у меня хватало и без нее,
только выйди на лайду, тут она и лежит... Понимал, что вещь,
имеющая в определенных условиях немалую ценность, но только,
увы, не для меня...
Мынькова, конечно, угнетало безлюдье. Меня пока что, в
пределах добровольного полуторамесячного затворничества, угнетает то,
что оно, такое и само по себе непродолжительное, все же нарушено.
Понимаю, что нельзя даже сравнивать, что не тот порядок
исчисления сложности... Любопытно все-таки, какой же у меня предел
выдержки и после скольких месяцев островного уединения я бы
возроптал, возжаждал человеческой речи и живого, теплого
общения с себе подобными?..
Наконец моя публика уехала. Навел порядок, запасся снова
дровами. В наше время космических ракет, телевидения,
транзисторов, вездеходов и даже луноходов робинзонады в их чистом,
классическом виде воистину невозможны.
Вышел, огляделся, прислушался, не гремит ли опять
какой-нибудь вездеход. Но нет. Тишина. Лишь громыхает неутомимо
накат...
Знаком ли вам длиннохвостый крохаль?
Сильный ветер из-за перевала, со стороны океана.
Агат поначалу шел туго, потом стал мелькать чаще.
Невзрачные в общем камешки, но вот один прелестный, по всей
каплевидной окружности расписанный тонким узором из концентрических
колечек. Словно искусный ювелир алмазной иглой нанес идеальные
бороздки, каким нет числа. Даже дырочки в наиболее выгодном
месте вмяты с двух сторон — жаль, что не сквозные, а то бы вот он,
готовый кулон, нужна только серебряная цепочка
(серовато-пепельная тональность, преобладающая у здешних агатов, подходит к
серебру как нельзя лучше). Агат хорош, но вон лежит опал, в
мерцающей массе которого видны два желтых, как бы пшенных, зерна.
Впаяны намертво. И кажется, будто не миллионнолетний процесс
дал этот эффект-симбиоз, а в одну ночь такое чудо содеялось и в одну
ночь море навело на камешек зеркальный глянец.
Срывается ледяной дождь. Лучше возвратиться в юрташку,
прихватив с лайды охапку дощечек и палок. Тем более что нужно
мыть посуду, пилить дрова. Времени на все дела едва хватает.
Сейчас вот предстоит зашивать порвавшийся в нескольких местах
вкладыш от спальника, кое-что записать. Наблюдений и мыслей, правда,
никаких нет по поводу моего одиночества. Вернее, так: сперва
были мысли об одиночестве, философия всякая, рассуждения всуе,
потом мыслей не осталось — осталось одиночество.
96
После обеда дождь не унимается, но он не настолько
беспросветный, чтобы не попытаться побродить по лайде. И тут я оказался
жертвой стихии целиком по своей вине. И видел же, что мощную
галечную перемычку изо дня в день разъедает дождем,
просачивающимися сквозь ее толщу ручьями. Видел, но как-то не придавал
значения, насколько наносная эта дамба тонка и как опасно ходить
на тот, пока что условный, берег речки. Все-таки пошел — на
полчасика! — и достаточно далеко.
Именно в эти полчасика напор воды в речке сделал свое —
разъеденную, разрыхленную ручьями дамбу прорвало!
Тупо наблюдал я на той стороне за подспудно бешеным, но с
виду тихим потоком, мчащимся в море. Меня пугала бесшумность
этой дикой энергии, лишь усугубляемая шорохом осыпающейся с
бортов прорыва гальки. Здесь мне было не перейти ни вброд, ни
вплавь. Здесь ближайшие, несколько часов ничто не могло
противостоять напору воды. Мимо меня стремительно проносились рыхлые
льдины и уродливые корневища кустарников. Менее чем за час
уровень реки упал метра на полтора — вот какая уймища воды
пронеслась!
Однако ничего другого не оставалось, как, проваливаясь по пояс
в снегу, идти бог знает сколько километров в верховья и там
переходить речку вброд. И взмок, и промок, и проклял свою
неосмотрительность. Зато наткнулся на уединенный мысок, скрытый
кустарником, где мирно отдыхала едва ли не сотня уток-каменушек.
(Впоследствии я поснимал их вволю, наползался по кустам в
наволочи прошлогодней травы до одурения...)
Речка прямо-таки озверела, хотя против вчерашнего воды в ней
поубавилось. Но вброд не перейти (а самые лучшие галечки почему-
то попадаются как раз на той стороне).
Вода мутная, и дно не просматривается.
Я не особенно жалею: фотоохота на уток увлекла меня. Мало-
помалу за несколько дней я изучил тайные подходы к мыску,
служившему для уток чем-то вроде перевальной базы, местом
отдыха... Их здесь скапливается иногда до нескольких сотен, они чутко
дремлют, прикорнув на грязных камнях. Самочки невзрачные,
черные, с белыми кружочками на щечках, зато селезни разукрашены
дивно, на манер индейских вождей, даже затрудняюсь перечислить,
какой цвет с каким чередуется, отчетливо видны только белые
полосы по сторонам груди. Незабываемое зрелище довелось мне
наблюдать однажды в конце июня на Тонком мысу (север острова),
где плавало в море не менее полутысячи селезней-каменушек.
Вселенский собор пернатых красавцев! Чем была вызвана эта
обособленность самцов, не берусь объяснить, но, видимо, какими-то био-
97
логическими причинами их бытия. Самки, несомненно, были
заняты хлопотами о потомстве, досиживали положенное на яйцах,
кормили чахлые еще выводки...
...Наблюдаю за каменушками как неофит, прикоснувшийся к
малознакомому чуждому образу жизни. Летят они с моря стайками.
Иногда почему-то не дотягивают до мыска (он за крутым изломом
речушки, и, может быть, сделать этот разворот при ветре им
трудно). Не дотянув, садятся на пенящуюся, клокочущую бурунами
воду, и течение стремительно сносит их. Быть может, этот
«бесплатный проезд» назад в море им даже приятен, как знать? Летаешь,
летаешь над морем в поисках пищи, а тут вода несет тебя даром.
Хотя потом нужно снова подниматься на крыло и лететь,
преодолевая сильный встречный ветер.
И еще наблюдение: они летят точно по извиву реки, над самой
водой, будто опасаются потерять реку из виду, если спрямят курс.
Но в этом есть свой смысл: их не видят хищники.
Однажды мне посчастливилось сфотографировать из моей засид-
ки прелестную пару длиннохвостых крохалей. Самец был
бесподобен: вместо глаз у него сверкали подлинные рубины, за головой,
подобно остроязыкому реактивному пламени, торчал пучок
ядовито-зеленых перьев, потом следовал широкий белый ошейник, под
ним — рыженький в крапинку нагрудничек. Клюв красный и
лапки тоже. Может, он и не выглядел франтоватее селезня-каменушки,
но в солнечном свете замысловатость его наряда меня ослепила.
Впечатление такое, что самцы во всем великом сообществе уток
стараются перещеголять друг друга причудами и блеском
свадебного убора. А есть ведь, существует на земном шаре еще большой
крохаль, чешуйчатый крохаль и масса других уток, и надо бы
лучше знать, чем они друг от друга отличаются, эти щеголи тундровых
речек и озер. Не утилитарного подхода ради, а для души...
Робинзонада завершена
Пора уже и уходить отсюда — весна на исходе... Скоро начнут
зацветать рододендроны золотистые, распустит лаковые желтые
лепестки в речных долинах купава, буйно пойдет в рост обильное
разнотравье, особенно по берегам, удобренным выбросами разной
морской фауны: рыбы, моллюсков... Трава такая, что утонешь!
Можно бы жить здесь и дольше — душа не восставала, не
спешила, не рвалась к цивилизации, но от наплыва людей уже не
отгородиться. Пора пикников, два выходных дня — и одиночества,
по крайней мере до бухты Командора, до самого Толстого мыса,
теперь не обрести. Все-таки, что ни говорите, остров обитаем! Да
еще начнут съезжаться сюда вскоре разные экспедиции...
98
До свидания, гостеприимная, самоцветная бухта Буян! Я навещу
тебя еще не раз за лею. Я просто не смогу жить без твоей речки
с гольцами, без твоих пестреньких каменушек. Прощай, мышка-
полевка, уже взбиравшаяся на мою ногу, чтобы тщательно
обнюхать, добром или злом пахнет этот великан. И косившая
вопрошающе при этом на меня пристальным взглядом-буравчиком...
Мне впервые предстоит пройти наискосок через остров в село:
не хочу идти по берегу в Старую Гавань, где пришлось бы
останавливаться на ночевку. Пора осваивать новый пешеходный маршрут,
по которому вскоре буду ходить не один я. Зачем тратить
время на ночевку? «Сквозь волны — навылет. Сквозь дождь —
наугад!»—как сказано у поэта.
Сумасшедший попутный ветер. Он лупит в спину плотными
зарядами песка и не очень-то уж мелкими камешками. Потехи ради я
опрокидываюсь назад, но ветер не дает упасть, буквально лежу на
его тугой подушке, в то время как ноги бегут, бегут... Надо сказать,
мне везет. В прошлом году в конце сентября я шел из Старой
Гавани в бухту Буян, то есть как раз в противоположном направлении.
И попал неожиданно в пургу. Снежные заряды толкали меня в
спину, в туго набитый рюкзак, и я летел как в невесомости, изо всех
сил тормозя лишь у самого уреза отжимаемой от берега воды. Снег
был разлапистый, слякотный, и я промок в несколько минут, в
сапогах зачавкала сбегающая с джинсов вода. Самое паршивое, когда
в сапогах вода: промокшие портянки сбиваются и начинают
натирать ноги. Зато очутился на Буяне, не успев моргнуть глазом, за
два с чем-то часа, когда обычно идешь все три с хвостиком...
Что же, как будем считать — не удалась моя робинзонада?
Может быть. Впрочем, и в замысле она выглядела весьма условно.
Так что ничего не потеряно. Наоборот. Приобретены кое-какие
навыки жизни в одиночестве, кое-чему я научился, что пригодится
в дорожном обиходе и вообще, что поможет при случае и героям
моих книг преодолевать те или иные трудности. Отныне для меня
Командоры — не только земля котиков, о которых я сознательно
умолчал: много уже писали... Наконец я убедился, что вполне
возможно (да и необходимо изредка каждому из нас) жить в
одиночестве продолжительное время — лучше, разумеется, при условии
занятости и какого-либо интереса. Но даже и сама по себе, без
привходящих моментов, жизнь любого робинзона наполнена массой
хлопот, разными мелочами и суетой, требующими непрестанных
усилий и большой собранности. Пожалуй, не каждый и справится!
Что же касается рассказа о русском робинзоне Мынькове, то
располагая новыми свидетельствами, я его по необходимости
продолжу.
ЗАПИСКИ ВАСИЛЬЕВА НАЙДЕНЫ!
К. Т. Хлебников и его неопубликованная рукопись
А новых свидетельств, честно говоря, я уже и не ждал.
Но однажды (к тому времени я осел на острове Беринга надолго
со всей семьей) заглянула к нам на огонек историк-этнограф Роза
Гавриловна Ляпунова, автор книги «Очерки по этнографии
алеутов»; Опубликовав этот труд, она как бы вошла во вкус
материала и несколько лет подряд приезжает на Командоры в научные
100
командировки, ищет всякую алеутскую старину, свидетельства
о ней, изучает современный быт алеутов.
— Знаете, я прочла в журнале ваш рассказ о Якове Мынькове,
и мне кажется, могу вам помочь,— сказала она с улыбкой.—
Сейчас я работаю, совместно с историком Светланой Григорьевной
Федоровой, над неопубликованными рукописями Хлебникова, мы
готовим их к печати... И вот в ней-то мне и повстречалось кое-что об
этом вашем робинзоне. Боюсь, что ничего нового, помимо того что
можно прочитать у Головнина, но все же вам стоит посмотреть.
Вот так ошеломляюще просто, даже с улыбкой, вам дают в руки
факт, свидетельство, ссылку — то, что, быть может, вы безуспешно
искали годы! Но здесь и закономерность: вы искали, и в конце
концов именно к вам этот факт, это свидетельство и попало, именно
к вам, а не к кому-нибудь еще пришла Ляпунова со своим
сообщением. Так что все логично.
Через полтора-два месяца я получил из Ленинграда от
Ляпуновой материалы хлебниковского труда, перепечатанные на машинке.
Рукопись представляла для меня несомненную ценность и сама
по себе. Ну, а если в ней есть еще что-либо новенькое о Мынькове...
хотя, признаться, я все же почти не верил в это.
Однако прежде всего о самом Хлебникове, ибо личностью он был
неординарной. О Головнине знают все^ и вполне по его заслугам.
Непосредственно общавшийся с Мынько.вым штурман И. Ф.
Васильев в общих чертах тоже здесь представлен да, кроме того, о нем
еще и впереди будет разговор. Наконец, о том же Мынькове,
ссылаясь на Головнина и Васильева, упоминает и Хлебников, причем
он дает точное указание, где именно и когда были опубликованы
подлинные записки Васильева, выводит ,меня на первоисточник!
Воистину Роза Гавриловна оказала мне неоценимую услугу.
Кирилл Тимофеевич Хлебников, имя которого уже встречалось
на страницах этого повествования, прожил предельно насыщенную
событиями жизнь. Событиями и странствованиями. Начать с того,
что, будучи выходцем из зажиточного и почетного кунгурского
рода, обуреваемый жаждой видеть и постигать новое,
путешествовать, он в двадцать четыре года бестрепетно вступил, по словам
историка Н. А. Полевого, «в число искателей приключений, набираемых
в Американские колонии по всей России и Сибири», в число
«отчаянных удальцов, которым терять нечего». Однако Хлебников явно
выделялся среди них пытливым умом и старательностью, был к тому
же грамотен, почему и оставили его в Иркутске при тамошней
компанейской конторе. В 1801 году он уже в Охотске, а оттуда —
приказчиком Компании — переезжает в Гижигу, затем на Камчатку.
Здесь он, являясь с 1808 года компанейским концессионером,
полностью представляет интересы Российско-Американской компании.
101
Ревностно служа ей, Хлебников много раз объехал Камчатку,—
где на оленях, где на собаках, а где и обошел пешком, на лыжах.
В 1805 году он сильно обморозился, переезжая через Коряцкий
хребет, не раз тонул и чудом спасался (не умея плавать). В 1807 году
на компанейском бриге «Ситха» попал в кораблекрушение в устье
реки Камчатки, но и тут ему было суждено остаться в живых.
Правда, лишился всего своего имущества. На берег выбросило лишь
что-то из его верхней одежды, на чем он с горьким юмором сделал
надпись: «Вот памятник от«Ситхи», а больше нет ни нитки».
Словом, как он писал впоследствии, случалось ему «ночевать
среди залива в проливной дождь; случалось обмелеть при отливе воды и,
сидя на шлюпке, дожидаться прилива 7цли 8 часов. Случалось
переходить бродом в иловатой почве выше колена в воде; перетаскивать
шлюпки через мысы, терпеть сильные бури, набегать на подводные
камни» и т. п. А однажды судно, на котором он плыл из
Петропавловска-Камчатского в Охотск, наскочило на... кита! Как пишет
находившийся вместе с ним известный натуралист, будущий
генеральный консул России в Бразилии Г. И. Лангсдорф, «это огромное
животное едва двигалось, и на его исполинской спине судно поднялось из
воды на три фута. Мачты закачались, паруса сразу упали. Все с
испугом выскочили на палубу, уверенные, что наткнулись на какую-то
скалу. Кит величественно плыл мимо. Если бы в момент полученного
удара он сделал бы движение и нырнул, то было бы вполне вероятно,
что своим хвостом он разбил бы носовую часть судна, и мы потерпели
бы кораблекрушение».
В 1813 году Хлебников был вызван в Петербург, где ему
предложили место правителя главной конторы в Русской Америке,— он
должен был сменить на этом посту престарелого А. А. Баранова
(сменил, впрочем, не сразу). Страдая ревматизмом и другими
болезнями, приобретенными за годы тяжелых странствий, Хлебников,
к тому времени уже перебравшийся в Иркутск, все-таки не
отказался от заманчивого предложения! Да и материальное положение,
долги к тому вынуждали...
Опять затяжное морское путешествие — и большой отрезок
жизни на берегах туманной Ситхи! В качестве лица, ответственного за
дела Компании, он объездил в эти годы на разных судах все ее
владения в Америке, посетил Калифорнию, Бразилию, Мексику,
Эквадор, Чили и Перу. Ему пришлось досконально изучить испанский
и английский языки, что позволяло узнать и увидеть больше в этих
поездках, облегчало разного рода деловые отношения и переговоры,
придавало им доверительно-дружеский тон... Он не только был
любознательным человеком, он умел еще и описать увиденное. Следует
заодно сказать, что тот же Лангсдорф привил Хлебникову интерес
и к так называемой «натуральной истории». В итоге своими публи-
102
нациями Хлебников внес существенный вклад в науку. Его
«Записки о Калифорнии», «Отрывки из записок русского путешественника
в Бразилии», «Записки об Америке», равно как и «Взгляд на
полвека моей жизни», жизнеописания выдающихся деятелей Русской
Америки Г. И. Шелихова и А. А. Баранова являются ценным
источником по истории и этнографии Аляски, Алеутских островов,
многих районов Южной Америки. Он собрал во время своих
путешествий зоологические коллекции и подарил их Академии наук,
в члены-корреспонденты которой впоследствии был избран. Словом,
путешественником он был незаурядным. Известный
исследователь культуры и быта алеутов миссионер И. Е. Вениаминов писал
ему не без восхищения: «...скажу только то, что не найдется долго
такого человека, который бы столько испытал, столько знал здешние
обстоятельства и который бы столько же вояжировал, как Вы.
Вам все известно до подноготной... Словом сказать, все от должности
директора до самого мелкого байдарщика известно и преизвестно».
Воистину в Русской Америке К. Т. Хлебников был личностью,
которая и на полуторавековом расстоянии не потеряла своей
монументальности. Уже не говоря о его
административно-организационной деятельности (кончил он свои дни в Петербурге, будучи одним
из директоров Российско-Американской компании), о нем осталась
память и как о писателе. Да и по праву. Имея-дружеские отношения
со многими мореплавателями (Крузенштерном, Головниным,
Врангелем, Литке, Давыдовым, Хвостовым) и людьми науки, тяготел
в то же время к знакомствам в мире литературы.
Известно его письмо А. С. Пушкину: «Один из здешних
литераторов, будучи у меня в квартире (письмо датировано в С.-Петербурге
7 января 1837 года, то есть за несколько недель до смерти поэта и
где-то за год с небольшим до смерти самого Хлебникова.— Л. П.),
прочитал писанное мной для себя введение в историческое обозрение
российских владений в Америке и, не знаю почему одобрив его,
советовал напечатать в Вашем или другом журнале, принимая на себя
труд передать мою рукопись». И далее: «Если бы случилось, что
некоторые мысли мои будут противны Вашим, тогда их можно
уничтожить; но буде Вам угодно будет на что-либо пояснения, тогда
по первой повестке за особенную честь себе поставлю явиться к Вам,
или куда назначите, для ответа... Мое дело было и есть удивляться
Вашим образцовым произведениям, с которыми ознакомился,
проживая в Новом Свете, и которые обязали меня быть к Вам всегда
с полным уважением и преданностью...»
Статья так и не появилась в «Современнике», куда была
направлена, хотя, по мнению исследователей, Пушкин с ней и с
приведенным здесь в отрывках письмом ознакомился. Но поскольку это
произошло в последние дни жизни поэта, он, по-видимому, просто-на-
103
просто не успел принять то либо иное решение относительно нее.
Не появилась она в печати и в последующие годы, как и некоторые
другие произведения Хлебникова. Возможно, что-то в этих
произведениях не устраивало издателей либо власти предержащие.
Ведь еще в 1836 году издатель того же «Современника» А. А. Краев-
ский возвратил ему одну из его рукописей (не установлено, какую
именно) с запретительной пометой цензора. «Вы увидите, что при
всем желании моем напечатать ее премудрость ценсорская не
позволяет этого,— сетует он.— Простите этих господ: не ведят бо, что
творят». Значит, допускал Хлебников в своих рукописях и
критические мотивы, поругивал установившиеся в Компании, порядки.
Известно его сравнение Компании с огромной пуховой периной,
в которой обветшала наволочка-организация. В этом смысле
характерно для нас и одно сообщение В. М. Головнина, приведенное им
в сноске в «Путешествии на шлюпе «Диана» из Кронштадта в
Камчатку... в 1807—1811 годах».
Суть дела такова: в 1809 году в Ново-Архангельске на Ситхе
промышленный Наплавков, из ссыльных, в прошлом служащий
петербургского почтамта, возглавил заговор против правителя
главной конторы Российско-Американской компании А. А. Баранова.
Наплавков бывал на Камчатке и там достаточно наслышался об
удавшемся бунте и побеге оттуда знаменитого Беневского.
Основной причиной недовольства заговорщиков были чинимые
промышленникам притеснения, так сказать, жесткая рука правителя,
плохая пища и т. п. Поэтому планов других и не строили, как
только убить Баранова и его приближенных, захватить новое судно
«Открытие», имевшее к тому же пушечное вооружение, загрузить его
бобровыми мехами и уйти к острову Пасхи или на худой конец к
островам Сандвичевым. Один из заговорщиков — Лещинский донес
Баранову о готовящемся возмущении, что и поспособствовало тому
быстро и решительно обезвредить заговор. Ближайший соратник
Наплавкова, некто Попов, успел изорвать в клочки подписанное
ими «условие-обязательство» на верность затеянному делу. Но
клочки были подобраны и тщательно склеены. С этой уликой закованных
в цепи заговорщиков отправили на Камчатку. И вот, как пишет Го-
ловнин, «комиссионер компании в Камчатке, г-н Хлебников, человек
честный и прямой, отобрав от начальников заговора все подробности
оного, увидел, что главный повод к оному подали: голод, многотрудные
работы и жестокое обхождение правителей, хотел для чести
компании, а может быть, и для самого ее существования, скрыть все это
происшествие от правительства, на какой конец и писал он от 8
июля 1810 года к директорам письмо, в котором объяснил, что если
Наплавкова и его сообщников будут судить в каком-либо
присутственном месте, то они могут открыть истины, долженствующие по-
104
служить ко вреду и посрамлению компании: почему и просил их
предать все это дело забвению».
Директора Компании не согласились с доводами своего
камчатского комиссионера, и заговорщиков отдали под суд явно с такой
установкой, «чтобы промышленные были обвинены, а компанейские
грехи прикрыты».
Не стал ли этот давний случай причиной того, что, когда
пришел час, кто-то припомнил Хлебникову нечаянное «вольнодумство»,
попытку защитить «бунтовщиков» и поспособствовал даже внесению
его фамилии в «Алфавит декабристов»?
Однако вернемся к присланной мне рукописи. Я нашел в ней
выборочный пересказ записок И. Ф. Васильева с прямым
указанием на источник их публикации. Хлебников сразу же ошеломил меня
сообщением о том, что, согласно запискам, Мыньков робинзонил на
острове Беринга не семь лет, как можно было предположить,
прочитав Головкина, а всего лишь... три с половиной года!
Это было для меня совершенно неожиданно, чтобы не сказать —
огорчительно. Из рукописи Хлебникова я выяснил также, что все
промышленники артели Шипицына, включая и Мынькова, были
высажены штурманом Потаповым первоначально на остров
Медный. Снабдили их всем необходимым не очень-то в достатке, если
даже байдары для выхода на прибрежную охоту, для тех или иных
маневров на промысле у них не было. «Не имея в первой раз лавтаков
(точнее, лафтаков: сивучьих или нерпичьих кож.— Л. П.) для
байдары, промышленники сшили оную из товарных сум * и, на оной
выезжая в море, на каменьях били сивучей и завелись всем нужным для
байдар,— сообщает Хлебников, который, кстати сказать,
впоследствии встречал одного из этих зверобоев и беседовал с ним (жаль,
конечно, что не с самим Мыньковым, и жаль, что не расспросил
зверобоя о Мынькове как можно подробнее).— Три года они
находились на Медном острове,"потом переехали на Берингов, где,
промышляя один год, возвратились на первой, оставя там одного
человека для хранения песцов, которой и находился там до прибытия
г. Васильева».
Остановимся пока на этом. Судя по косвенным замечаниям, щи-
пицынцы пробыли на острове Беринга не год, а всего лишь промыс-
* Товарная сума, или сума про- Охотск, насыпают муку в хожаныя
вианта, как пишет И. Ф. Васильев, сумы».
вмещает «около трех пуд ржаной муки: Что и говорить, не очень-то надежна
ибо в Якутске, для удобности пере- была байдара, сшитая из лоскутов
возить оную на вьючных лошадях в такой тертой-перетертой кожи!
105
ловый сезон, допустим полгода. И затем оставили Мынькова (до
прихода Васильева) еще на долгих три с половиной года, конечно
не подозревая об этом. Наобещали-то они ему с три короба! Таким
образом, из семи лет он все-таки ровно половину прожил в артели,
но нас этот период его жизни менТьше всего интересует, разве лишь
с точки зрения взаимоотношений с людьми в ней.
«Дух журналов»
Сейчас же моя задача постараться прочитать сами записки
Васильева, опубликованные в ... в том-то и дело, что я не знаю, где
они опубликованы. У Хлебникова сказано: «...напечатаны в духе
журналов 1817 года». Но что значит «в духе журналов»? В виде
журналов? Вроде этаких брошюрок, что ли? Или же существовало
некое издание «Дух журналов»? Однако у Хлебникова эти слова
не закавычены, да и что за название такое «Дух журналов»? По
крайней мере, я столкнулся с ним впервые и уже подумывал, а
не та ли это самая «церковная книга», о которой говорил
рыбинспектор Томатов? Тогда верней было бы «Дух Божий» какой-нибудь,
что-то в этом роде вполне могло в те годы издаваться. Слабо зная
историю русской журналистики (к стыду моему) и всерьез
сомневаясь в существовании некоего «Духа журналов», я поехал в Москву
рыться в библиотеках почти наобум. И выяснил вскоре, что «Дух
журналов» отнюдь не фикция, он существовал реально, хотя и
непродолжительное время — всего около шести лет.
Полное его название: «Дух Журналов, или Собрание всего, что
есть лучшего и любопытнейшего во всех других Журналах по части
Истории, Политики, Государственного хозяйства, Литературы,
разных Искусств, Сельского домоводства и проч.». В некотором роде
понятие «дух» здесь соответствовало обозрению, экстракту,
собранию выдержек, публикаций самого существенного, что в те годы
появлялось в русских и зарубежных журналах. Это подтвердил в
одном из первых номеров и сам издатель, прогрессивный
либеральный журналист Г. М. Яценков: ««Дух журналов» представит
читателю панораму лучших периодических изданий, указывая только те
в них точки, которые более других достойны замечания». Но
несмотря на эту декларацию, художественная несостоятельность
журнала была очевидной. Его поэтический раздел, например, был
отдан на откуп третьестепенным авторам.
Листая ветхие голубоватые странички, я с трудом продирался
сквозь переходящие из номера в номер «путешествия» какого-то
господина Майора «Из Египта в Иерусалим, из Иерусалима в
Сирию» и т. д., через нравоучительные дебри «Старой и новой любви»
некоего Вартенберга, перемежаемой сводками о благотворительных
106
пожертвованиях сильных мира сего. Из знакомых мне фамилий
повстречался едва ли не единственный Головнин — здесь был дан
отрывок из его «Путешествия на шлюпе «Диана»»: «Иван Сеземов,
Руской купец на мысе Доброй Надежды (подлинно странная
встреча: Руской мужик в стране Готтентотов)».
Лишь при более пристальном чтении мне стало ясно, что
журнал этот в основном политико-экономический, с отчетливо
выраженной симпатией издателя к конституционному образу
правления и пропагандой различных гражданских свобод. Вот что было
главной задачей «Духа журналов»! Достаточно сказать, что именно
на его страницах впервые в России появились обстоятельно
изложенные конституция и основы государственного устройства
Соединенных Штатов. За что, собственно, не пользовавшийся
поддержкой властей с самого дня основания крамольный журнал
наконец был закрыт.
Проамериканская ориентация Г. М. Яценкова, пожалуй
излишне идеализировавшего заокеанскую республику (он гневно осудил
лишь процветающую в ней работорговлю), определяла в общем и
подбор материалов для публикаций. В этой связи, быть может,
его привлекли и записки И. Ф. Васильева, касающиеся уже русских
владений в Америке.
Но, как ни внимательно я листал томики подшивки за 1817 год,
этих записок обнаружить не удалось. Решил проверить еще
журналы за два смежных года — 1816-й и 1818-й. Подумалось при этом,
что если Головнин где-то и ознакомился с записками коллеги по
мореходству, то скорее всего именно в этом издании в 1816 году,
поскольку годом позже сам опубликовал в нем своего «Купца Сезе-
мова в стране Готтентотов».
И не ошибся. Вот наконец она, «Выписка из Журнала
путешествия Штурмана Ивана Васильева к островам Алеутским в 1811 и
1812 годах»! Причем почему-то в разделе «Наблюдатель Отечества»,
а не в «Новейших путешествиях», к которым я в первую очередь
присматривался. Правда, «Журнал» опубликован, к сожалению, не
полностью, это всего лишь выписка. Значит, интересующие нас
подробности опять-таки могли быть опущены. Но я безмерно рад и этой
находке, которая скорее всего ничего особенно нового мне о Мынь-
кове не поведает. И все же что-то уточнит и прояснит! Ага, вот
сразу же сноска на первой странице: «Мы обязаны объяснением
некоторых терминов благосклонности одного опытного морского офицера,
бывшего в том краю и знающего состояние оного совершенное. Офицер
этот, пожелавший остаться неизвестным,— безусловно В. М.
Головнин. Мог бы, впрочем, и сообщить в своей книге, где
опубликованы записки, из которых он позаимствовал заинтересовавший
его отрывок. Не сообщил. Да и, сократив там и сям несколько
107
строчек текста, касающегося наших робинзонов, невольно внес
путаницу — сместил сроки, сместил и расстояния.
Жертвой этой путаницы оказался и я, пока не помогли
окончательно во всем разобраться сперва Хлебников, а потом и сам же
Васильев.
Теперь может возникнуть вопрос: поскольку автор пишет обо
всей этой истории задним числом, зачем ему понадобилось
мистифицировать, вводить в заблуждение читателя утверждением, что
Мыньков прожил на острове Беринга именно семь лет? Ведь сейчас-
то он знает, что это не совсем так?
Но во-первых, в различных публикациях, предшествовавших
написанию этой книжечки, я уже рассматривал робинзонаду Мынь-
кова как семилетнюю, и, поскольку эти публикации существуют,
от них не отмахнешься. Их остается теперь объяснить. Во-вторых,
мне важно было провести читателя теми же путями заблуждений и
домыслов, которыми прошел я сам. В конечном счете это пути
поиска, быть может, и не такого уж изощренно-детективного, даже
вовсе не такого, но какими-то своими гранями любопытного, да
просто не лишенного элемента познавательности. Элемента
познавательное™, говорю я, но, в-третьих, и элемента литературной
игры, без которой эта книга, являясь только сугубо
документальным изложением событий, что-то безусловно потеряла бы. Словом,
я решил не отказываться от заданной Головниным основной
неточности* Сойдемся на том, что провести в одиночестве три с
половиной года на острове Беринга — это все равно немало. При том что
Васильев отнюдь не снял Мынькова с острова, как можно было
подумать, прочитав Головнина. Он его там оставил! Но всему свой
черед.
По жребию, в наказание или добровольно?
Сейчас же меня волнует загадка: почему именно Мыньков был
оставлен артелью на острове Беринга? За что на него, собственно,
напасть такая? Чем он провинился перед дружками? Думаю, что
читателей, знакомых с моими публикациями о Мынькове, тоже
занимает этот вопрос. В письме ко мне писатель Юрий Казаков, знаток
Севера и поморского промыслового быта, пишет: «...сомнительным
мне показался случай с Мыньковым. Не могло быть, чтобы
промышленника оставили на острове без малейших запасов продовольствия
и утвари. Тут что-то не так».
Действительно, что-то не так, даже если иметь в виду, что
излишков продовольствия и утвари к тому времени наши робинзоны
наверняка не имели. Провинился перед дружками? Скорее перед
Шипицыным, старым компанейским служакой. И когда Шипицын
108
позже заявил, что промышленники могли даже и убить его, если бы
не опасались его исключительной силы, то не был ли зачинщиком
этого бунта артели именно Мыньков? И вот пришла минута, когда
Шипицын заявил строптивому промышленнику: ах так? Ну, тогда
оставайся, братец, покарауль наш промысел! Тут ты сам себе
будешь голова... полная тебе свобода... Зверя тебе на одежду вволю...
Пропитание уж как-нибудь трудом своим, смекалкой добывай.
Рыбы и дичи в достатке, больше, чем на Медном. А через год, мол,
приедем. Не подведем...
И показательно, что на следующее лето никто за Мыньковым не
явился, хотя первое слово здесь опять-таки было за главой артели.
Вполне возможно, что счеты у Мынькова были не только с Шипицы-
ным, но и с другими артельщиками. Ведь как он отнесся к тому делу,
ради которого, собственно, и был оставлен на необитаемом острове —
к охране шкурок и заботе о них? Вот, пожалуйста, с его
собственных слов: «На том месте, где меня высадили, мало было способов для
пропитания, и для того я перешел на другую сторону острова и
расположился жить при реке, в которой было много рыбы. На зиму
опять возвратился на прежнее место, где нашел весь промысел
песцов, оставленный мною в юрте и уже испортившийся. Я об этом не
жалел, я думал только о своем спасении». Как видим, он сразу же
ушел от юрты с промыслом на другую сторону острова и
возвратился лишь к зиме — под готовую крышу. Все или почти все шкуры
испортились, но он о том не жалел, «думал только о своем спасении».
То есть никакой ответственности, чувства долга перед артелью он
не испытывал уже с первых недель пребывания в одиночестве.
Считал, что никому ничего не должен. А, оставили? Ну и ладно, я вам
тут накараулю, как же, ждите! Помните, его об иностранцах
спросили? И он ответил: а что мне промысел, пусть забирают, не забыли
бы только меня...
Шкурок между тем было немало — целых шестьсот.
Любопытно рассуждение К. Т. Хлебникова по этому поводу:
«Еще должно заметить невероятность промышленного,
проживавшего на Беринговом острове, что он один убил 180 песцов в две зимы.
Невероятно не потому, что это невозможно, но потому, что этот
промышленный сначала сказал, что не жалел о тех 600 шкурах,
кои оставлены были ему для хранения, а думал только о своем
спасении; следовательно и не было причины снова помышлять о^лромыс-
ле. Легко могло статься, что из числа 600 показанных
испортившихся он выбрал 180 добрых и присвоил к своему труду, за который
надеялся получить участие (долю.— Л. П.)». Подумав, что он слишком
сурово судит о бедняге, Хлебников снисходительно заключил:
«Впрочем, сей страдалец заслуживал награды и ему простительно
употребить маленькое разногласие».
109
Между тем, если верить тому рассказу Мынькова, который
занес в свой журнал И. Ф. Васильев, разногласий достаточно, и не
таких-то уж маленьких!
Шипицын мог оставить его на острове из-за лени либо
нерадивости. Нерасторопен, мол, ты, тебе, мол, только тем и заниматься,
что шкурки караулить, как раз по тебе и жизнь! Наконец, мог
сыграть здесь роковую роль просто жребий. Случай, судьба, орел или
решка... И очень это Мынькову могло не понравиться, и огорчился
он своему невезению, и затаил на всех своих обиду, хотя жребий,
как известно, слеп. Тут уж, каков ты ни есть, хорош или плох,
терпи. Да и потом — всего ведь год или даже полгода. Байдара у
артели на ходу — возвратятся, заберут. Тут уж как-нибудь полгода...
год...
Но не вызвался ли он добровольно испытать одиночество, веря
на слово товарищам, что те возвратятся?
Робинзон и Пятница
Хотя в целом наши робинзоны и просидели на Командорах семь
лет, Васильев не снимать их шел, нет, наоборот, уговорить еще
поработать для прибылей компанейских. Задача его была снабдить
артель всем необходимым для жизни и промысла. Ну, всем
необходимым — так только говорится. Мало чем он мог их снабдить,
кроме сухарей, да муки, да кое-какой одежонки. Из Охотска-то вышел
год назад, трюмы по островам пораструсил... И что же, уговорил,
хотя и не сразу. Сразу-то много ропота было и недовольства, а
потом угомонились, тем более что и Васильев кое-какие убедительные
резоны им представил, по которым выходило, что именно сейчас в
Охотске им делать нечего. А если все же настаивают на
возвращении туда, то пусть ему, штурману, в оправдание бумагу напишут.
Пуще огня боялись промышленники всяких бумаг, как бы потом себе
же во вред не вышло! Поэтому взял Васильев только больного,
да и то заменил его матросом из экипажа, которому опостылела,
быть может, не столько серенькая морская жизнь, сколько
жесткая рука штурмана (ибо был он человек крутого нрава).
В дальнейшем артель рассчитывала промышлять песца на
острове Беринга, Васильев, естественно, предложил доставить ее туда
без хлопот. Раз есть оказия... Но артельщики отказались,
сославшись на необходимость забрать из жилья на южной оконечности
Медного свои вещички. Васильев вынужден был согласиться,
хотя это, возможно, шло вразрез с полученной им инструкцией.
Причитающийся же им провиант, по их просьбе, он собирался
выгрузить на острове Беринга. Так что, кроме больного, на борт
судна взошел артельщик Чернопивов, который и должен был во
ПО
время пути принять этот провиант и товарные грузы от судового
приказчика. («По малому количеству отпускаемого провианта,
оставил я им своего пять мешков, которые они и приняли с
радостью»,— сообщает Васильев.)
Паруса взяли ветер, и бриг втянулся в пролив. Впереди
громоздился протяженный, крутогористый на юге массив острова Беринга.
Среди его многочисленных, зачастую укромных бухт предстояло
теперь разыскать Мынькова. Да полно — жив ли он в том диком
безлюдье? Кто помог ему там, если случилось несчастье —сломал
ногу, заболел? Ведь упал же нечаянно, спускаясь с горы, и
расшибся насмерть промышленный на Медном! Но искал штурман
Мынькова добросовестно и терпеливо, не хотел брать греха на душу.
Хотя сразу же не повезло. Васильеву было сказано
промышленными, что Мыньков оставлен со шкурами на юго-западной стороне
острова *, но в проливе подул сильный противный ветер, и ничего
иного не оставалось, как обогнуть остров с севера. Правда, и там
докучал мореходу ветер, заставлял лавировать, идти галсами. Не
теряя времени, Васильев велел двум матросам плыть вблизи берега
на байдарке и смотреть, нет ли какого зверя и сколько его, да и
Мынькова заодно высматривать.
На третий день после полудня выстрелом из пушки Васильев
дал знак матросам возвращаться. «Они рассказали,— пишет он,—
что объехали всю северо-восточную часть острова; но ни людей, ни
зверя не видали; только нашли одну подземельную юрту, в которой,
по всем признакам, за год перед тем люди жили; мы заключили, что
это был тот самый человек, которого мы искали. До гавани же, где
промысел производится, они не доежжали... Они привезли с собою
десять молодых сивучей, которых команда с большим аппетитом
скушала».
Вскоре Мыньков был найден — он коротал свои дни близ
удобнейшей из гаваней острова, при реке, в которую обильно заходила
рыба. По указанным Васильевым приметам можно совершенно
безошибочно предположить, что он жил на берегах нынешней бухты
Никольской, где сейчас и село того же названия, в некотором роде
уже, правда, не село, а столица острова, единственный, но весьма
шумный, почти сплошь двухэтажный населенный пункт.
Как это произошло, как Мыньков себя вел при этом и о чем
рассказывал, мы уже знаем (можно добавить еще, что, увидев судно,
* Скорее всего в знакомой читателю которые бухты острова носят имена
бухте Шипицынской, из которой я других байдарщиков либо мореходов,
совершал некогда вылазки к мысу которых судьба приводила на эти
Монати. Потому и Шипицынская берега, например Серебренникова,
она — по имени главы артели наших Лисенкова (Лисинская) и т. д.
робинзонов. Точно так же как нр-
111
он загодя поднял стоймя лесину, тем самым давая о себе знать).
Но вот что-то новое и весьма неожиданное! Уговорив шипицынцев
остаться на острове Медном, Васильев сумел уговорить и Мынькова!
Сумел уговорить, убедить, несмотря на то что, казалось бы, остров
Беринга должен был Мынькову осточертеть. Да почему —
«казалось»? Ведь помните: «Надобно быть свидетелем его удивления,
восторга и благодарности, чтобы описать сие. Долго он не мог
промолвить ни слова и только проливал слезы на коленях, подняв руки
к небу»?
Мыньков плакал слезами восторга и благодарности —
выручили, спасли, освободили от гнета одиночества! Впрочем, это были
и слезы обиды — оставили «без всего», забыли... И в таком вот
состоянии этого набедовавшегося, натерпевшегося разных страхов
человека убеждают не покидать остров, продолжать на нем
промысел. У Мынькова даже не было времени, чтобы душевно оттаять,
поразмыслить о дальнейшем, прикинуть, что ему выгодно, а что нет:
эта встреча произошла в восемь часов вечера, а к полудню
следующего дня бриг был готов к отплытию. Но Мыньков согласился!
Правда, Васильев оставил нашему герою... Пятницу! Все-таки, как
и в классическом романе, без Пятницы не обошлось — им стал тот
самый Чернопивов...
Давайте вчитаемся в досадно скупые, но и емкие в данном
случае строчки Васильева, выделенные мною: «К ночи мы
вылавировали в залив, где и стали на якорь на мелкокаменном грунте. На другой
день велел я перевозить на берег груз для промышленников, которых
намеревался оставить на сем острове, а с онаго взял на судно
добытый промысел (все то, что осталось от шестисот шкурок и
промысла самого Мынькова.— Л. П.). К полудню мы были уже готовы
пуститься далее в путь. Высадив на остров одного промыш-
леннаго и с ним того, который там у owe жил, я велел
им заниматься промыслом..* Я оставил им одну байдарку,
провианту и другия нужныя вещи и простился с ними, советуя им
жить согласно, слушаться старшаго промышленнаго (то есть Ши-
пицына, когда он приедет.— Л. П.) и не скучать о приезде судна,
обнадеживая их, что впредь не заставят их так долго дожидаться».
И к сожалению, это все, что нам ныне известно о Якове Мынь-
кове. Вот если бы он вел хоть какие-нибудь записи... пусть даже
малограмотные, корявые! Известно, что из тех, кто остался на
Медном, двое знали грамоту и просили Васильева дать им
«священных книг и азбук». Может, и Мыньков ее знал? А впрочем, кто из ро-
бинзонов, даже грамотных, заносил события своей исключительной
по обстоятельствам жизни, волнения и впечатления на бумагу?
«Робинзон, ведя дневник на безлюдном острове, не оторван от мира,
потому что живет будущим, которое вернет его человеческому об-
112
ществу...— говорит Ян Парандовский в «Алхимии слова» и тут же
уточняет: — Впрочем, как в этой надежде, так и в способе
распоряжаться собственным одиночеством Робинзон — чистая фикция.
Потому что настоящий Робинзон, то есть его прототип Селькирк,
так страдал от одиночества, что не только не помышлял о писании,
но и говорить разучился». Увы, эти слова Парандовского лишь
подтверждают приводившуюся здесь мысль Алексея Толстого, что
даже писатель, попав на необитаемый остров и не надеясь на
спасение, писать не станет. Но с другой стороны, нет и не было таких
робинзонов, которые не надеялись бы на то, что их в конце концов
спасут. Человеку всегда свойственно надеяться на лучшее. И все же
дневников робинзонов прошлых веков мы практически не знаем.
Записки Селькирка — продукт более позднего времени,
писались они, как говорится, в тепле и холе, за кружкой доброго
старого эля.
И вообще представьте себе Селькирка, который после
четырехлетнего пребывания на Мас-а-Тьерра вдруг изъявил бы желание
остаться там еще на год — хотя бы на год! Это совершенно
невероятно и непредставимо. Остров, давший ему пристанище по
добровольному его же выбору, обильно кормивший его, Селькир осыпал
проклятиями, как и самый тот день, когда он решил на нем
остаться. Это уж опять-таки задним числом он заявлял скорее из желания
прослыть оригинальным, лишний раз привлечь к себе внимание
тем, что одиночество на острове его нисколько не тяготило: «Теперь
у меня капитал в восемьсот фунтов стерлингов, но никогда больше
я не буду так счастлив, как в те дни, когда не имел ни гроша»,—
то есть когда жил на необитаемом острове! Все слова, слова...
А случай с Мыньковым — это уже факт, нечто имевшее место
в действительности. Такого робинзона и впрямь поискать, который
после всех перенесенных злоключений и бедствий в здравом уме
согласился бы на их повторение, пусть и в облегченном уже
варианте. И не на год ведь остались эти двое, теперь уже двое. Во всяком
случае они не должны были слишком распускать уши, слушая
заверения Васильева, что на сей раз судно не задержится. Артели
Шипицына, между прочим, штурман не обещал так определенно о
его приходе: «...хотя б случилось, что Компания и не так скоро
прислала к ним судно: ибо сие нередко зависит от обстоятельств и
удобного случая».
Кстати, самое время уточнить одно из таких «обстоятельств».
Оказывается, А. А. Баранов прекрасно помнил о высаженной на
Командорах артели промышленных. Точнее, помнил о промысле,
о мехах, которые подлежало добыть этим людям, и был уверен, что
меха действительно добыты. Еще в ноябре 1808 года он дал
командиру «Невы» лейтенанту Л. А. Гагемейстеру указание подробнее
7 Л. М. Пасенюк
113
разузнать в Петропавловске-Камчатском о состоянии отношений
между Россией и Англией (от этих отношений зависело, быть или
не быть расторжке в Кантоне). «...Но буде же о заключении мира
узнаете,— писал Баранов,— а с Командорского острова не свезены
еще котовые и прочие промысла, оставленные там, артелью русских
людей обработанные, прошу Вас зайти на тот и забрать все какие
ни найдутся промысла на случай кантонской, когда бы не
последовало позволение, торговли, поелику наших не будет достаточно...»
Но, видимо, конъюнктура складывалась пока не в пользу
Компании, следовательно, не было' и повода забирать меха с
Командор: Гагемейстер так и не заходил туда.
Между тем о людях, о том, чтобы снять их с островов, и речь не
возникала! Увы, Баранова беспокоило лишь, чтобы оттуда в
нужное время были взяты меха — и только. Ну, живут там
промышленные людишки — и пусть себе живут как знают, лишь бы
Компании корысть от этого была!
При такой, как говорится, постановке дел, при таком
отношении к зверобою как раз и хорошо, что Васильев не особенно
обнадеживал шипицынцев. Потому что пресловутый «удобный случай»
представился лишь в 1814 году, когда на Командоры завернула
для вывоза промысла та же «Финляндия», но уже под началом
штурмана Василия Дубинина. К сожалению, Дубинин вряд ли
оставил посыле себя какие-либо записки, с одной стороны, как
говорится, «не владея слогом», а с другой — за неимением заслуг и
достойных чьего-либо внимания наблюдений. Не наблюдениями
штурман был занят на островах, а бесчинствами. И память о нем
осталась самая дрянная, о чем придется еще сказать.
Итак, можно предположить, что Мыньков провел на
Командорах вкупе девять лет: из них три с половиной года вместе с артелью
на Медном и на о. Беринга, три с половиной в одиночку на о.
Беринга и, возможно, два последних там же, но с Чернопивовым.
Я говорю: возможно, потому что на остров Беринга собиралась
вскоре переехать вся шипицынская артель. Но переехала ли?
Мы этого не знаем. Пролив между Медным и островом Беринга
хотя и невелик, но все же достаточно коварен, с сильным течением
и переменчивыми ветрами.
Нечего делать и Мынькову в Охотске!
Значит, уговорил Васильев и Мынькова, да и не пообещав
определенно, что его вскоре с острова Беринга заберут. Хотя бы в
ближайшие год-два. Точнее, Мыньков дал себя уговорить. Но почему,
почему? За артель держался? Вряд ли. Отвык он от нее. Чувства
дружбы и привязанности ни к кому из промышленных, пожалуй,
114
не испытывал. Да еще после того, как его так бездушно обманули.
Тогда почему же? Очень может быть, что впереди его ждали
невзгоды посущественнее островного отшельничества, быть может, злая
нужда и безысходность. И прежде всего ждал Охотск — последнее
пристанище истерзанных барщиной крестьян, бежавших от своих
помещиков, политических ссыльных, авантюристов всех мастей,
«величайших буянов, великих пьяниц и таких людей, кои собою были
в тягость обществам», как сказано в одном тогдашнем отчете.
Справедливости ради отметим, что Охотск сыграл важную роль
в развитии государственного и частноторгового флота России на
Тихом океане. Протяженность и неудобства сухопутного сообщения
с Камчаткой поставили русских землепроходцев перед
необходимостью освоения морского пути через Ламское (Охотское) море.
Вот тогда-то под началом казака Соколова опытный плотник
«уставщик» Кирилл Плотницкий соорудил за два года лодию по типу
архангельских, обладавшую, как выяснилось впоследствии,
прекрасными мореходными качествами. Первое плавание к Камчатке
осуществил на ней в 1716 году мореход Треска. А какие были условия
для судостроения и вообще для жизни в Охотске, свидетельствовал
позже Витус Беринг: «Служители претерпевают несносную нужду,
и все наги и босы находятся, к тому же без харчю живучи на одном
хлебе, как выше предложено, веема изхудали... ныне лутчево матро-
за от худости и от наготы признать не можно, что он матроз,
а показует якобы самой вящей невольник». Да и в качестве морского
порта Охотск решительно никуда не годился, не имея ни одной
бухты либо сколько-нибудь укрытой якорной стоянки да вдобавок
часто подвергаясь затоплениям низкого берега нагонной волной.
(Переписка по этому поводу длилась, по свидетельству автора
фундаментального исследования «Охотско-Камчатский край» д-ра Слю-
нина, 118 лет! И только в середине XIX века порт был перенесен
отсюда в Петропавловск-Камчатский.)
Тем не менее здесь же для Первой Камчатской экспедиции было
построено небольшое судно «Фортуна», с помощью которого и уже
упоминавшейся отремонтированной лодии ей удалось достичь
наконец берегов Камчатки. Много лет спустя, в пору Второй экспедиции,
людьми Беринга были спущены на воду в Охотске и знаменитые
пакетботы «Св. Петр» и «Св. Павел», осуществившие плавание к
Северной Америке. Постройка судов для дальних вояжей (впрочем,
с огромными издержками) стала обычной в Охотске, и порт этот,
таким образом, послужил своего рода трамплином на пути освоения
необозримых вод Русской Америки, отсюда русские люди уходили
в плавания к берегам Курильских островов, Японии, Сахалина, к
устью Амура... Но и спустя почти сто лет после первого плавания
талантливого навигатора-самоучки Трески через Ламское море, в
7*
115
пору расцвета деятельности Российско-Американской компании,
простой человек здесь был обездолен и угнетен до крайности. Да
можно еще сказать о беспросветной темноте и неграмотности
большинства из них. С горьким недоумением описывает мореход
Давыдов «шутку», учиненную над экипажем «Елисаветы» неким охотским
печником: «..метр дул самый тихий... и мы шли помалу вперед...
так судно хорошо ходило! Дельфины, или касатки, играли во
множестве вокруг судна. В 11-м часу утра в камбузе открылся пожар.
Дым выходил из-под печи, почему велели вырубить бимс под оною;
тогда показался огонь, который скоро затушили... Чрез час появился
опять огонь, почему принуждены были изломать печь для погашения
онаго. Кто не удивится, узнав, от какой безделицы могли мы
погибнуть. Сидор Шелихов, Правитель Охотской Компанийской конторы,
по достохвальной своей привычке копить всякими средствами деньги,
не доплатил 1 руб. 70 коп. печнику, за что сей с досады обещался
сделать на судне такую печь, в которой более одного раза варить не
станут. Промышленники слышали сии угрозы его и не сказали о том
никому. Печник, злодей, сдержал свое слово и сею глупою местию едва
не погубил столько людей, никакого зла ему не причинивших».
Здесь поражает безропотность и забитость промышленников:
видеть, какая каверза им уготована, и ни слова о том никому не
сказать! Пусть кто-нибудь другой, только не я, а там, может, и
обойдется, бог милостив... Пока не загорелись посреди моря!
Скорее всего это были вновь завербованные, еще бессловесные
мужички, именуемые казарами, а не всякого повидавшие, в семи щелоках
мытые старовояжные — профессиональные зверобои, мастеровые,
матросы.
Как бы то ни было, и те и другие рассчитывали уйти отсюда к
разведанным берегам американским и прочим, уловить свой фарт,
крохи удачи, а то и разбогатеть, освободиться от подневольного
житья, выкарабкаться из долгов. Иные, наоборот, ни в какие аме-
рики не спешили, уже вкусив от щедрот Российско-Американской
компании и найдя в Охотске тихую пристань. Но Охотск как раз
и был таким местом — для тех и других,— где, дожидаясь оказии
либо ничего уже не дожидаясь, пестрый этот люд влезал в еще
большую кабалу — к компанейским конторским крючкотворам,
к ярыгам и кабатчикам, услужливо, в расчете под будущую добычу,
спаивавших этих бедолаг дешевым зельем.
Было бы почти бесполезно искать здесь справедливость и
защиту у властей предержащих, если иметь в виду, что хватало среди
местного начальства и самодуров, и взяточников-сребролюбцев, и
тех самых «величайших буянов и пропойц». Да еще будучи «без
вида на жительство», не имея паспорта, не имея по существу
никаких прав. Единственно, что Российско-Американская компания,
116
заинтересованная в закреплении постоянной рабочей силы для
промыслов, смотрела сквозь пальцы на прошлое вербуемых ею людей.
Да и сами сибирские губернаторы иногда советовали привлекать
для этой цели раскольников и всякий беглый люд, что, впрочем, не
афишировалось, «дабы тем не подать поводу к многим бегствам и
беспорядкам». Более того, Компания добивалась выдачи паспортов
им и ходатайствовала об этом в свое время перед правительством.
Вот выдержка из переписки «Охотского порта начальника... с
высшим начальством и главным правлением
Российско-Американской компании о притеснениях, чинимых...» и т. д. от 5 августа
1810 года (как раз когда Мыньков мытарствовал на острове
Беринга):
«...согласно прошения охотской компанейской конторы... о выдаче
семилетних паспортов... разного звания и городов компанейским
служителям на отбытие их в Америку на судах «Финляндия» и
«Мария». Судная часть... сочла нужным означенных людей спросить в
присутствии: имеют ли они от настоящих своих мест
увольнительные виды и согласны ли они отправиться в Америку; посему... из
числа тех промышленных гпомские крестьяне Михайло Бубенков,
Дмитрий Потапов, иркутский крестьянин Абрам Мыньков * и
екатеринбургский мещанин Максим Попов отозвались письменно, что
они от своих мест увольнительных видов не имеют и показали...»
И показали единодушно, что трудились на Компанию в поте лица,
но кругом в долгах как в шелках, а если и не в долгах (по их
мнению), то компанейская контора ясного и четкого расчета с ними не
производит, темнит, так сказать... Вот, например, Мыньков.
Отправившись из Охотска в 1799 году, был четыре года на Андреяновских
островах ** и пять лет на «Кадьякских». Возвратился назад в
1809 году и тут узнал, что за многолетний труд, за все беды и
лишения под завьюженной Аляской еще и должен Компании сто пять-
* Абрам Мыньков? В документе иркутские крестьяне, подавшиеся (если
дается написание фамилии как не сбежавшие по какой-либо при-
Мыньков, так и Маньков. Но ведь чине) в поисках лучшей доли в охотско-
точно так же и И. Ф. Васильев в одном камчатские края,
случае пишет Мыньков, а в другом — Их промышленные пути-дорожки
Маньков (преимущественно все же — позже могли разойтись. Но если они
Мыньков). По-видимому, в те годы действительно братья, тогда косвенно
точного произношения иных фамилий вехи биографии Абрама кое-что спо-
не придерживались, поскольку, воз- собны прояснить и в докомандорском
можно, и сами носители их не знали житье-бытье Якова. Хотя бы и то,
его наверное. Все решал паспорт, а например, что в прошлом он крестья-
паспортов у них не было. С большой нин Иркутской губернии,
долей вероятности можно предполо- ** Вполне вероятно, что именно
жить, что Абрам и Яков родные здесь могли разойтись пути Мыньковых
братья, да ведь и имена их родст- (если следовать предположению, что
венно-библейские. Родные братья, они все-таки братья). В 1799 г, они
117
десят рублей! Ну, допустим, должен по Кадьяку, а как быть с
промыслом на Андреяновских островах? Сколько ни просил, контора
расчета не производит, а ведь он надеется, что, «исключа
почитаемый за ним долг», что-то и ему «будет следовать к получению от
Компании». Да, «намерение свое имеет отправиться в вояж», но
не раньше, чем получит справедливый расчет, и не раньше, чем
ему без обиняков скажут, на каких именно условиях должен
отправиться: на участии ли в доле прибылей, за плату ли денежную,
и до какой именно суммы...
Иначе ехать снова «в Америку» не согласен.
Как видим, даже перспектива получить паспорта и «узаконить»
свое положение не очень-то соблазняла этих закаленных
компанейским сутяжничеством мужичков, цену они себе знали, задаром
работать не собирались (во всяком случае на словах; на деле же
получается, что, промышляя зверя по семь — девять лет, оставались
еще и должниками Компании) и, стало быть, рассчитывали на
какой-либо посторонний фарт в Охотске. Назад, в Россию, в Сибирь
их, надо думать, тоже не тянуло, несмотря на то что у многих,
видно, и семьи там остались.
Но постороннего фарта в Охотске, пожалуй, и не было, кроме
текущего строительства (местный правитель Бухарин даже больницу
здесь построил!) да случайных погрузок-разгрузок. В сущности эти
мужички и здесь оставались служащими Компании. Она-то и
удерживала их в Охотске на разных мелких работах с тем, чтобы, не
получив окончательного расчета, они брали в долг втридорога
товары и продукты в компанейских лавочках, тем самым вовсе
закабаляясь. А долги эти, хочешь не хочешь, пришлось бы отдавать.
Как? Только согласившись с предложением Компании ехать опять
на много лет в Америку. Задержка с расчетом, обман, придирки
были чаще всего умышленными, чтобы работник не ушел из рук.
А иначе где людей брать? Мужики-то все у помещиков, крепостные!
И не скоро еще царь расщедрится дать им «волю». И что же, год
спустя, вероятнее всего, и Бубенков, и Мыньков, и Попов, и
Потапов с такими же горемыками были отправлены снова на
Андреяновские острова как раз на бриге И. Ф. Васильева. Был ли произведен
с ними расчет? Как бы не так. Они снова жаловались, что не имеют
от Компании теплой одежды, не получили расчета за прежние
годы, равно как понятия не имеют «о плате, каковая им определена
вместе завербовались в Охотске на улыбалось. Он мог остаться на
острова Атхинского отдела. Абрам Андреяновских островах (мог, впрочем,
через несколько лет возвратился назад, быть и выше, на тех же островах
чтобы оттуда отправиться еще дальше, «Кадьякских»), чтобы потом пере-
под самую Аляску. Якову уже тогда браться с артелью Шипицына на
возвращаться в Охотск что-то не Командоры.
118
будет от Компании на будущее». И отказывались ехать, пока им не
обеспечат «приличное для жизни человеческой содержание». Да и то
согласны ехать лишь на год (ну, на острова только попади, а когда
снимут — одному богу известно!). Промышленных заверили,
впрочем, что расчет с ними произведут, а платье для них уже имеется
на судне, «но не выдается... потому, чтоб, сойдя с судна на берег,
не могли б чего-либо утратить или промотать».
Тоже резон, между прочим, существенный. И еще деликатно
сказано.
Словом, охотские порядки были хорошо Якову Мынькову
знакомы, и он решил, что от добра добра не ищут. Можно жить на
острове Беринга! Слезы слезами, но уверен, что ему было вольготно
на острове, иначе бы не остался.
Мынькову было скорее холодно, чем голодно, ну и тоскливо,
конечно, особенно в первый год. Но в то же время его и поддерживало
здесь сознание полной раскрепощенности, над ним не стоял ни
помещик, ни артельный, он не губил свою жизнь в охотских кабаках
и не закабалялся долгами, жил для себя, наедине с природой. И, как
мы понимаем, за три с половиной года не только пользы Компании
не принес, но скорее стал ей в убыток, нимало сим обстоятельством
не тяготясь. Как Компания с ним, с подобными ему, так и он с
Компанией...
Обидно, что, как я уже отмечал, в «Духе журналов» дана
только выписка из «Журнала путешествия» И. Ф. Васильева.
Значит, несомненно, что-то опущено, какие-то показавшиеся
редакторам несущественными подробности. А что если вместе с
водой и ребенка они выплеснули? Ведь то, что для них могло
показаться несущественным, для нас, в наше время, почти
наверняка представило бы интерес, послужило бы тем или иным
связующим звеном в рассыпающейся цепи свидетельств Васильева и
отчасти Хлебникова.
Васильев, наверное, не сразу, не по свежему восприятию
записал рассказ Мынькова и многое запамятовал, особенно мелкие
подробности, какие-то для нас немаловажные штришки. И еще на него
мог оказать влияние уже очень популярный в те годы,
переведенный на русский язык роман о Робинзоне Крузо. Находясь под
впечатлением романа, он и подробности приводил для жизни Мынькова
в некотором роде вторичные, слишком уж само собой разумеющиеся.
Впрочем, что Васильев упорядочивал все свои бумаги и писал
многое уже в Охотске, он подтверждает и сам косвенной фразой:
«Начертанный мною план сей гавани (на острове Амчитка.— Л. П.)
представлен в Охотскую контору Компании». План он, вполне
понятно, чертил на месте с натуры, а вот писать о том, что представил
119
его в Охотскую контору, мог только в Охотске, и нигде иначе. Стало
быть, и весь отчет о плавании составлен им в Охотске по скупым
записям в шканечном журнале и часто по памяти.
Мыньков явно сочиняет
Образ жизни и некоторые поступки Мынькова вызывают поэтому
сомнение либо даже недоумение. Кто в том виной? Записки
Васильева или рассказ самого Мынькова? Ведь когда Мыньков говорит
о том, что несколько дней жил без огня, так как не было кресала,
трудно поверить, что его оставили даже без ножа (а нож мог бы
служить кресалом; кроме того, мы знаем, что у него был и «худой
топор»). Но если действительно ножа не было, как же он мог
забыть, что у него есть бритва — словом, что-то режущее, железное?
(Он даже брился, если верить этим вот словам о нем: «...волоса скло-
кочены, одна борода брита».) Возможно, в рассказе Мынькова нет
прямой лжи, но недосказанность или приблизительность здесь —
та же ложь. Читая записки Васильева, то и дело замечаешь, что
Мыньков говорит вроде бы немного не то, как бы для людей, смутно
представляющих самый остров Беринга. В этом, быть может, он
видел какой-то резон: знать Командоры в доскональности мало кто
тогда мог. Мол, поверят, что ни скажу...
Того, на что иногда жалуется Мыньков, просто не могло быть.
Например, железку для кресала, даже кое-какую металлическую
посуду он мог раздобыть в бухте Командора, где обитала некогда
экспедиция Беринга. Даже спустя более двухсот лет, в 1958 году,
группа военных моряков обнаружила здесь чугунные ядра,
оловянную картечь, медную оправу к холодному оружию, всевозможные
железные предметы оснастки пакетбота, корабельные гвозди,
ножи (!), крюки, ковши, скобы и т. п.! *
Что же, Мыньков не бывал в бухте Командора? Не мог почему-
либо туда попасть? Да туда прямой берег, чуть ли не столбовая
дорога! И кстати, «подземельную юрту» Мынькова матросы Васильева
обнаружили как раз на том берегу, не так уж и далеко от бухты
Командора, если и вовсе не по соседству.
Или вот тоже, когда у него не стало огня: «Несколько дней я
совсем ничего не ел». Как? Почему? Мы теперь знаем, что он не враз, не
внезапно очутился один на острове, перед этим он полный
промысловый сезон жил здесь вместе с артелью, имел, должен был иметь
какие-либо припасы про черный день. В самом безвыходном поло-
* Леонид Пасенюк. Лед и пламень.
М., иэд-во «Молодая гвардия», 1960.
120
жении мог есть икру морских ежей, даже если дело было зимой.
Не ел горячего, ничего не мог сварить? Но так бы и сказал!
И еще: «В реке рыбы много, но чем ее ловить?» В конце концов
сделал уду из гвоздя. Но на острове Беринга можно ловить иную
рыбу без всяких затей и приспособлений — руками. Смотря,
конечно, где, в какое время года и при каких обстоятельствах. На
гольца, например, проще делать в ручьях запруды, и деваться ему
некуда, коли его, если нет железа, деревянной вилкой-рогатулькой,
смастерить которую и вовсе уже несложно. Когда в часы отлива
океан отступает от кромки берега, в лужицах остаются не успевшие
улизнуть плоские камбалы. Для маскировки немного заилятся,
занесет их песочком — виден лишь бугорок в воде. Даже на берег
вылазят, а назад сползти не могут. Что за страсть такая, не берусь
объяснить. Но в лужице камбалу можно наколоть любой
заостренной палкой, наступить на нее ногой!
Непонятны поэтому подобные жалобы Мынькова. Ведь не
новичок на островах, должен был научиться всякому нехитрому
промыслу для пропитания. Недаром же в одной из инструкций для
завербованных в Охотске промышленников есть недвусмысленный
параграф: «Во время плавания иметь Компанейское содержание пищею,
а на островах собственное свое». И если уж где голодать, то вовсе не
на острове Беринга. Если, разумеется, человек хоть немного
предприимчив и не ленив.
Возможно, Мыньков вполне сознательно городил небылицы,
набивал себе цену, себе и своим бедам, понукаемый нетерпеливыми
расспросами, в спешке и сочинял на ходу, а подлинно трудное,
специфически присущее острову, характеризовавшие эти его одинокие
годы, подлинные его злоключения, страхи и страсти так и остались
никому не известными. Обидно.
Но, по справедливости, часть этой невнятицы лежит и на совести
Васильева.
Жалоба алеутов
Да что винить Васильева! Ему в Охотске было вовсе не до
обстоятельных записок. Спасибо, что хоть такие оставил. Кстати, они
написаны приличным слогом, лаконичны, даже кое-где эмоциональны
и свидетельствуют о явной одаренности автора. Жить бы ему да
жить, может, написал бы тома, как Головнин.
Итак, у Васильева неожиданно возникли неприятности. Дело в
том, что вместе с ним на «Финляндии» в Охотск прибыл с группой
соплеменников главный тойон с Андреяновских островов алеут Ги-
лев. Он-то и пожаловался начальнику Охотского порта, что
Васильев заставлял их, алеутов, «строить для жительства своего домик,
121
посылал их собирать редкости, состоящие в окаменелостях и разного
рода животных». Вообще-то алеуты жаловались на притеснения и
обиды, чинимые на островах служителями Компании, да заодно вот
и штурмана упрекнули. Алеуты признавали труд лишь одного
рода — зверобойный промысел да еще там ракушек пособирать по
отливу, осьминога вытащить для пропитания, птиц половить
сачками, сплетенными из травы. Кстати сказать, в плетении из так
называемой дикой ржи разного рода рогож, заменяющих одеяла, корзин,
сумочек алеутские женщины достигли непревзойденного мастерства
и высокой художественной культуры. При том что никаких
особенных инструментов для плетения у них не было — все заменял
специально отрощенный, заостренный и бережно лелеемый ноготь
большого пальца. Ноготь служил и как нож, чтобы расщеплять стебли и
листья, и как игла либо спица, с помощью которой продергивались
в основу изделия полоска кожи, китового уса, жилка или нить. Не
ноготь, а чудо техники — если по тем временам. И если еще иметь в
виду, что траву для плетения надо было своевременно собрать,
соответствующим образом высушить и подготовить, то работы у
женщин, равно как и всякой другой по хозяйству, хватало с
избытком. Мужчины — иное дело. Любое принуждение, связанное с
физическим трудом, особенно им несвойственным,, они воспринимали
в большинстве случаев как покушение на их свободу и образ
жизни. А образ жизни временами бывал у них довольно
примечательный. Ю. Ф. Лисянский в книге «Путешествие вокруг света на
корабле «Нева» в 1803—1806 годах» замечает мимоходом: «На другой
день, проснувшись вместе с рассветом, я вышел из бараборы и увидел
многих мужчин на крышах своих жилищ. Это считается у них за
первое удовольствие после сна, хотя они всегда любят сидеть и
смотреть на море».
Однако мы отвлеклись. Васильев был вызван к начальнику
порта «обще с... правителем Охотской конторы купеческим сыном
Колобовым». Колобов отвечал за свое, Васильев — за свое.
Видя тойона Гилева и прочих алеутов, на вопрос начальника
порта штурман признал, что он действительно использовал алеутов
для «приплава» к строящемуся дому разбросанного там и сям по
берегу леса. Зимовать-то негде было с семьей. Да вот как он сам
пишет об этом: «По приезде моем на сей остров отвели мне с моим
семейством для зимования подземную юрту. Житье наше было самое
жалкое: в сенях и в самой юрте росла трава; сырость и мокрота
превеликая; как скоро шел дождь, то везде в юрте капало, а ветр без-
престанно рвал наши окна, сделанные из кишок. Математические
мои инструменты ржавели, книги и платья гнили».
Опасаясь, чтобы экипаж судна не заболел цингой, Васильев
понуждал его к постоянной занятости, загрузил работой. Умеющих
122
обращаться с плотницким инструментом заставил строить этот
самый дом, а остальных — позаботиться о сохранности такелажа на
судне и починке парусов. Кроме того, в горячих ключах, которых
было множество на острове (о. Атха), матросы набрали
разноцветных глин, охры, высушили их, смешали с ворванью и этой смесью
выкрасили судно. В общем работы хватало, тем более что за зиму
судно не раз срывало с якорей жестокими западными и восточными
ветрами; толстые якорные канаты лопались, как гнилые нитки.
За две недели матросы соорудили для своего капитана хижину
из леса-плавника, и он с тем большим облегчением переселился туда
из землянки, что беспокоился о здоровье своих близких, деливших
с ним наравне тяготы этого опасного плавания.
«Из мягкого камня, найденного в горе, склали печку; кровля
сделана из травы; это была первая хижина по всей Алеутской гряде»,—
с гордостью отмечает Васильев. Но здесь, видимо, он оговорился:
по всей Андреяновской гряде, в которую входил и остров Атха.
Ибо в эти годы по Алеутской гряде уже существовали большие
русские поселения, хотя бы на Уналашке, да и выше гряды, на
Кадьяке и Ситхе.
Тогда же он объяснил алеутам, что за работу по строительству
Компания им заплатит (но как Компания «платит», мы уже имели
возможность убедиться),— ведь дом все равно останется в ее
распоряжении и кто-то из служащих в нем будет обитать. Что же
касается раритетов этих окаменелых, то, помнится, он действительно
брал двух алеутов, чтобы сходить на байдаре к соседнему острову
«для собрания там кораллов и морских раков». Но за труды их
трехдневные он уплатил им «водкою и китайкою, и ему казалось, что они
были довольны». Ну, а если они все же имеют какие-либо претензии
и за те труды требуют дополнительно, он готов уплатить. На что
Гилев объявил, что они ничего не требуют, а просят, чтобы
«воспрещено было употреблять их в работы противу произвола», т. е.
против их воли.
(Мы знаем, что Васильев обычно прислушивался к просьбам
алеутов, входил в их нужды. В частности, когда он собрался
отплывать с Андреяновских островов к Ближним и Командорским,
обратились к нему алеуты со слезной просьбой отвезти их на Амчит-
ку, с которой они лет шесть тому назад были вывезены мореходом
Лазаревым по непонятной причине, но скорее всего, чтобы «дать
отдохнуть зверю... дать время опять расплодиться». Из восьмидесяти
пяти человек за эти годы почти праздной и голодной жизни на Атхе
их осталось в живых всего тридцать восемь, считая детей. Васильев
посочувствовал им, да и плыть было почти по пути. «Они плыли за
нами,— сообщает он,— на одной шестивесельной байдаре и на
тринадцати однолючных байдарках. По десятидневном плавании имел я
123
удовольствие высадить их всех на остров Амчитку в показанную
ими гавань».
Десять дней пути в байдарках под надежной защитой большого
парусного корабля, который всегда мог прийти на помощь и взять
бедствующих на борт! Скажем и за это Васильеву спасибо.)
Правитель конторы Колобов заверил начальника порта и
алеутов, что за постройку дома г. Васильевым они будут
«удовлетворены».
Между тем, когда на Ситхе замышлялся Наплавковым бунт,
заговорщики в первую очередь «положили убить сначала Баранова
и живущих у него в доме: штурмана Васильева, американца Кларка
и детей Баранова». Здесь может быть несколько допущений, хотя
бы такое, что заговорщики решили убить всех, кто жил вместе с
Барановым, без различия их «вины». Но возможно, к Васильеву
у них был особый счет, поскольку вообще-то людей, знакомых с
искусством кораблевождения, они собирались пощадить, чтобы с их
помощью уйти с Ситхи. Васильева же, как видим, это
распоряжение не коснулось.
По прибытии в Охотск матросы «Финляндии» тоже, между
прочим, выражали недовольство своим штурманом, отказывались
плавать под его началом. Нам это грустно, конечно. Грустно, что не
получился этакий цельный и положительный тип русского морского
офицера — вполне в духе Станюковича! Что ж, остается ценить
Васильева хотя бы за то положительное деловое и талантливое, что в
нем все-таки преобладало.
Что же касается жалобы алеутов, то Охотская портовая контора
якобы все же «отдалила» Васильева от Атхинского отдела (то есть
от обслуживания островов Андреяновских, Ближних и
Командорских), а главное правление подготовило на доклад Баранову
предписание «об отобрании от Васильева ответа», которое осталось без
последствий после получения известия, что он утонул^
«Наш морской лейтенант Подушкин»
В более позднем документе Охотской конторы говорится, что дело
обстояло вовсе не так. Вскоре после того, как на охотском рейде
положил якорь бриг «Финляндия», подошел сюда из Петропавлов-
ска-на-Камчатке также и корабль «Нева», на котором несколькими
годами раньше совершил кругосветное путешествие Ю. Ф. Лисян-
ский. Только управлял им теперь лейтенант Яков Аникеевич
Подушкин. Этот Подушкин решительно отказался от командования
судном. Причины в документе не объясняются. Между тем
незадолго до этого участник вышеупомянутого кругосветного плавания
штурман Даниил Калинин, уже выйдя в отставку, узнал случайно
124
в Петербурге, что памятная ему «Нева» назначена в плавание к
берегам Америки. Ей предстояло доставить из Охотска в Ситху грузы,
работных людей и коллежского асессора Борноволокова — смену
состарившемуся на службе Компании А. А. Баранову. Калинин
неожиданно заволновался (дело было в дирекции
Российско-Американской компании) и «в ту ж минуту объявил свое желание отвести
«Неву» и прослужить еще четыре года в Америке». Возможно, втайне
он все еще завидовал славе Лисянского и возглавить хотя бы спустя
много лет ту самую «Неву» было для него лестно, это был шанс
в чем-то даже уравнять свое имя с именем бывшего ее
командира... Не случайно ведь старый приятель Калинина по этой
«кругосветке» историограф Василий Берх в позабытой книжечке
«Описание нещастного кораблекрушения фрегата
Российско-Американской компании «Невы»» прямо упрекает Лисянского в недооценке
способностей и заслуг штурмана: «Достойно сожаления, что
издателем журнала «Невы» имя его редко и не так, как должно,
упоминается».
Таким образом, Калинин несколько месяцев спустя явился
в Охотск, но тут узнал, что пойдет в Америку на «Неве» всего лишь
пассажиром. По-видимому, это был весьма чувствительный удар
по его самолюбию. И по-видимому, молодому Подушкину было
неловко иметь столь заслуженного и знающего человека не более
как пассажиром на своем судне. А с другой стороны, лейтенант и
сам не хотел быть главным на «Неве». В прошлом, плавая в
Средиземном море под флагом вице-адмирала Сенявина, заслужил он
отличную характеристику, похвальные отзывы и даже кавалерство
(то есть был удостоен ордена). Здесь, уже на службе Компании,
прочили его в командиры экспедиции на Сахалин и к берегам
Японии, которая, однако, не состоялась. Так ли, нет ли — все же
мореходом он был для этих краев неопытным. И ко всему прочему,
кажется, трусил (несмотря на кавалерство). Ведь предстояло
весьма затяжное и опасное плавание, да еще в пору начинающихся
осйших штормов. Не кругосветное путешествие, но все-таки...
Есть и еще одно соображение. За полгода до описываемых событий
Подушкин пережил изрядное потрясение. Из Кантона в Русскую
Америку возвращался после удачной расторжки компанейский
корабль «Юнона». Неподалеку от Петропавловской гавани он
потерпел ужаснейшее бедствие, в прямом смысле был растерзан
штормом. Спаслись всего два или три матроса, благополучно
перепрыгнувшие с мачт на ближние скалы. На счастье, пройдя немного
вверх по речке, они наткнулись на рыбаков и те доставили
замерзающих бедолаг в гавань.
Получив от них невеселый отчет и указание места крушения, туда
отправились, отчасти в надежде спасти кое-что из товаров,
125
К. Т. Хлебников и... Подушкин. Вот что писал потом Хлебников:
«Там находили по речке... разнесенные приливом на расстояние более
трех верст мертвые тела или оторванные и искалеченные члены оных,
заметанные песком, окутанные морскими поростами; иных видели
зацепленных за деревья; но всего ужаснее было зрелище поднятых
и выброшенных волнами на утесы и зацепившихся рукою или ногою
в ущелине, вися всем телом в воздухе. 9 трупов найдены и погребены.
Выкинутые товары кусками и лоскутьями валялись по берегам моря
и речки. Закроем сию ужасную картину...»
Закроем. Но бесследно для молодого Подушкина она,
по-видимому, не прошла. И командовать «Невой», плыть бог весть куда,
рискуя пережить то же самое, ему вовсе не улыбалось. Тем более
когда Калинин, хорошо знающий все эти воды, свободно мог его
заменить. Мог, но... но почему-то Калинин как судоводитель
портовым начальством не принимался тогда в расчет!
«Охотская контора, не зная, чем в таком деле пособиться, чрез
мое же посредство (начальника порта Миницкого.— Л. П.) убедила
г. Васильева, чтобы он принял командование судном «Невою»... Г.
Васильев... начал принимать судно «Нева», стоящее на охотском рейде,
погружал в оное несколько товаров и, переезжая почасту с судна
«Нева» в Охотск по надобностям своей обязанности, подвергся
несчастию. Июля 15 дня того 1812 года он ехал на трехлючной
байдарке, был у мелководного фарватера реки Охоты залит морским
волнением, и байдарка опрокинулась; он и один алеут утонули;
а другой алеут, с ним же бывший, спасен. Из сего заключить можно,
что он, Васильев, не был отрешен с судна «Финляндия», а по
убеждению Охотской компанейской конторы оставил его, желая оказать
услугу командованием другим компанейским судном, кое имело
назначение плавания важнее, чем предстояло судну «Финляндия»».
Так погиб этот талантливый штурман, один из искуснейших
мореходов и картографов российского флота. Нам неизвестно в
подробностях, как именно это произошло.
Восемью годами раньше с этими охотскими барами, где «с отмен-
ною силою ходил высокий и крутой бурун», решил помериться удалью
бесшабашный мичман Давыдов. Взяв на берегу почту, он собрался
возвращаться на судно. Но был уже отлив, с моря дул свежий ветер,
и «престрашный бурун о берег разбивался». Мичмана отговаривали
от безрассудной затеи, а один из опытных старовояжных сказал,
что вот уже тридцать три года, как он ездит на байдарке и потому
уверен, что от берега сейчас не отъехать. Ах, так?! Мичман, разгоря-
чась, решил доказать обратное и уговорил своих гребцов рискнуть.
«Итак, мы сели в байдарку на сухой земле,— пишет он,— надели
камлейки, обтяжки, зашнуровались, дождались, как пришел самый
большой бурун: тогда велели себя столкнуть и погребли изо всей силы.
126
Первый встретившийся нам вал окатил только передняго гребца,
вторый закрыл его с головою, меня по шею, и прорвал мою обтяжку.
Ворочаться было поздно, исправить обтяжку невозможно; а потому
не осталось нам иного, как всеми силами грести, дабы скорее
удалиться от берегу. Еще один вал накрыл нас, но потом мы выбрались из
буруна и увидели столько воды в байдарке, что оная едва держалась
на поверхности моря. С берегу во все время, покуда мы были между
высокими валами, не видали нашей байдарки и считали нас
погибшими; но увидев наконец спасшимися, начали махать шляпами в
знак их о том радости. Должно признаться, что упрямство
составляет немаловажную часть моего нрава, несколько раз оное весьма мне
дорого стоило».
Ай да молодчага мичман! По крайней мере мы можем судить,
какая это грозная стихия — охотские бары. Надо еще учесть, что
ездок был крепко-накрепко «упакован» в байдарке и не всегда мог
освободиться от разных ремней и обтяжек. Богатый опыт
любознательного и вездесущего Давыдова может служить и здесь
иллюстрацией. Однажды, охотясь на уток близ острова Афогнак (под
Аляской), он попытался ударить веслом подранка, но не рассчитал
движения: байдарка опрокинулась и Давыдов очутился в воде вниз
головой. Не сразу он расшнуровался, не сразу высвободил ноги,
не сразу оттолкнул от себя байдарку. А вынырнув в тяжелом платье,
тотчас стал погружаться. Он уже изрядно нахлебался морского
рассола, пока двое спутников-«американцов» поймали его за
воротник и притащили к опрокинутой байдарке. Ухватившись за нее
правыми руками, кое-как все вместе гребя левыми, добрались до
берега. Случилось это в марте, в ледяной воде. Весь обмерзший,
Давыдов бегом бежал более километра в селение индейцев-коняг,
чтобы высушить платье и обогреться.
А уж летняя вода близ Охотска юного Давыдова, надо думать,
и вовсе не пугала.
Но И. Ф. Васильев нашел в ней свою кончину.
Надо заметить, что иногда слишком уж досадно они тонули,
наши мореплаватели. Лет за сорок с лишним до описываемого
события тоже утонул, перевернувшись на лодке в реке Камчатка,
капитан Креницын, известный в истории русских мореплавании
(экспедиция Креницына — Левашова к берегам Аляски). Что
касается мичмана Давыдова, мы, зная уже его приключения на
воде, вправе предположить, что ему-то на роду было написано
утонуть. Это и случилось, к великому сожалению, в Петербурге
в 1809 году. Давыдов с Хвостовым допоздна засиделись у друзей
по Русской Америке— натуралиста Г. И. Лангсдорфа и
американского судовладельца Вульфа (у этого Вульфа Баранов некогда
купил судно «Юнона», на котором как раз и пришлось ходить Давы-
127
дову и Хвостову и которое так трагически завершило свой путь
несколько лет спустя). Возвращаясь домой, мореходы не успели
перейти через Неву — мост уже развели. И тут не иначе как
Давыдов подбил Хвостова на очередное безрассудство: давай
перепрыгнем! Вон идет внизу барка, спрыгнем на ее палубу, а уж
оттуда как-нибудь... ну, попросим шкипера пристать к тому
берегу... Но друзья не рассчитали прыжка, и оба утонули в Неве.
Жаль, очень жаль. Тем более, что Давыдов так и не дописал
свое «Двукратное путешествие в Америку». Жаль. Перо у него
было легкое и веселое, глаз — острый...
Жаль и Васильева. Он мог стать большим мореплавателем.
У лейтенанта Подушкина судьба сложилась удачливей, хотя
и ему все-таки суждено было пережить страшные часы. Из-за
гибели Васильева ему вопреки желанию все же пришлось
возвратиться на «Неву». И ведь как не хотелось бедному лейтенанту
связываться с этим вояжем — он словно предчувствовал несчастье,
словно бы его уже опахнул своим мрачным крылом рок!
Между прочим, Калинин, готовясь к роли капитана «Невы»,
перед отъездом в Охотск повстречался с Василием Верхом, и они
прикидывали по карте, каким путем лучше всего вести корабль в Ситху.
Рассуждали правильно: следовало выйти из Охотского моря
Четвертым Курильским проливом в океан и плыть строго на восток до
150 градуса западной долготы. А уж потом круто взять на север
к Ситхе. Таким образом, «Нева» шла бы постоянно в открытых
водах, используя преимущественные в это время норд-вестовые
ветры, всегда имея возможность свободного маневра. Да находясь на
просторе, по справедливому замечанию Головнина (изложившего
впоследствии помимо Верха историю гибели «Невы»), шожно и при
противных ветрах выбирать угодные галсы и всегда править тем,
который приближает к настоящему курсу».
Но Подушкин с этим единственно разумным предложением не
согласился, предпочтя плавание вдоль Алеутской гряды, поближе
к земле. Так-то оно, мол, надежнее! Борноволоков, человек
штатский, не возражал, хотя и был поставлен в известность о
преимуществах курса Калинина. Это была ошибка, которая обошлась
слишком дорого.
Мичман Давыдов имел уже повод упрекнуть местных
мореходов в том, что они боятся потерять из виду землю, а чуть
какая напасть, вытаскивают свои суденышки на песчаный
берег и ждут следующего лета. Бывает при этом, что плавание из
Охотска в Ситху длится не меньше года. Идти вдоль Алеутских
островов в ту или иную сторону, иронизировал Давыдов, называется
у них «пробираться по за огороду». Но то, что простительно было
необразованным доморощенным морякам, ходившим чаще всего на
128
утлых шитиках и гвоздениках, не делало чести военному морскому
офицеру, управлявшему большим кораблем. Как бы то ни было, По-
душкин шел в Америку «по за огороду» чрезвычайно медленно,
зигзагообразно, сделав фрегат в полном смысле игрушкой ветров.
Отсутствие у Подушкина волевых качеств, необходимых
командиру-мореходу в столь суровых водах, засвидетельствовал и
оставшийся в живых гардемарин М. И. Терпигорев. Оказывается,
когда стало совсем худо, когда остервенелым ветром снесло на судне
грот и крюйс стеньги, Подушкин заявил, что управлять более не
в силах и что есть только одно средство к спасению — «ссадить
команду на берег, а корабль предать на жертву волнам».
Как ни был Борноволоков ошеломлен этим заявлением, он все же
не поддался отчаянию и, оборотившись к тут же стоявшему
Калинину, попросил его принять командование судном. Что тот без
промедления (давно дожидался!) и исполнил: завел «Неву» в
спокойную гавань, где она оставалась одиннадцать дней. Экипаж
занимался починкой повреждений, на борт была доставлена свежая
вода...
И все же, выйдя в море, «Нева» опять оказалась во власти бурь.
Вместо того чтобы помогать друг другу делом и советом, между
офицерами на бедствующем корабле установились вражда и
недоверие, желание друг другу досадить, доказать свою «правоту*.
Когда Ново-Архангельский порт был уже совсем близко и все,
казалось бы, говорило о счастливом завершении многотрудного
плавания, Калинин допустил навигаторскую безграмотность,
оплошность, можно назвать это как угодно, и в настораживающей
близости от утесистых берегов, в сгущающемся тумане и мороси не
решился отойти на время дальше от берега. Он упорно продолжал
следовать прежним курсом... ведь это был прямой курс в Ситхинскую
гавань! Кроме того, штурман, по свидетельству Берха, как будто
даже спустился с мостика вниз вздремнуть, поскольку положение
корабля не вызывало у него явных опасений (чему Головнин не
хочет верить, ибо в такой ситуации это было недопустимо и
противно всем правилам мореходства; да и не таков, мол, Калинин).
Ну, таков или не таков, а «Нева» в конечном счете была брошена
на скалы острова Круза. Так закончилась жизнь достославного
парусника, купленного некогда Ю. Ф. Лисянским в Лондоне и под
его началом, совместно с «Надеждой» Крузенштерна,
осуществившего первое русское кругосветное плавание.
В кораблекрушении погибли Борноволоков и Калинин...
На крутой берег выбросило лишь горстку полуживых людей,
иные из них тут же и дух испустили. Ну, а кому посчастливилось
все же избежать самого худшего, те осмотрелись, освоились,
подобрали на берегу кое-что из подпорченных водой продуктов, оде-
129
жонку кое-какую, соорудили временное убежище от стужи и начали
думать, как быть дальше. Как дать знать о себе? Спустя несколько
дней послали на разведку окрестностей двух промышленных.
Одному из них удалось набрести на мальчонку в байдарке. Кое-как,
знаками и ужимками, промышленный уговорил маленького
охотника отвезти его в Новоархангельскую крепость, пообещав «за
труд» рубашку *.
Как читатель, верно, уже догадался, в числе спасшихся был
и Подушкин. Что ж, при всех роковых стечениях обстоятельств
этому слабому человеку все-таки везло! В качестве объяснительной
записки он представил Баранову куцый «экстракт», в сущности
ничего не объяснявший, кроме самого факта кораблекрушения.
Стиль его странно напоминал ритмическую прозу, чуть ли не стихи.
Словно бы Подушкин писал, будучи не совсем в ладу с рассудком:
«В половине седьмого часа берег так близко, что остается одна
надежда на якорь; — бросили,— высучило канат весь.— Утес и скалы,
ужасть, ночная темнота, спасенья нет для жизни; но Богу так
угодно было; — поставя фок, мы скалы миновали! — Блеснул луч
надежды к спасению, два всхода есть на землю, корабль стоит от
оных на сто сажен, водою налившись; с семи часов утра до первого
держались в корабле; с сего часа настало время злобное; корабль весь
изломало, и все люди в воду; 25 спаслося, 39 утонуло.
...38 корабельного экипажа флота лейтенант и кавалер
Яков Подушкин».
Морских офицеров на службе Компании было в обрез, всего
один-два, и в отношении «флота лейтенанта и кавалера», говоря
современным языком, оргвыводов не последовало. Да и мало ли
судов тогда тонуло!
* Казалось бы, иных версий и быть
не должно. Но в книге «Русские на
Восточном океане», изданной в Санкт-
Петербурге в 1856 году, ее автор
А. Марков дает свое толкование
событий. Марков плавал в водах
Русской Америки на военном корабле
«Наследник» то ли суперкарго, то ли в
качестве торгового агента. Бывал он,
конечно, и в Ситхе. И вот якобы со слов
очевидца (более чем тридцать лет
спустя!) записал, как наши горемыки
шли сотню верст через дебри и горы,
покрытые снегом, и как посланные ими
вперед разведчики были схвачены
индейцами-тлинкитами («калюжами»).
Плен был мучительным, но эти двое
сумели убежать, задушив охранника,
и в полном изнурении добрались
«вплавь», то есть на захваченной
лодке, до Новоархангельска.
Все это, конечно, вздор,
вымышленный автором в угоду ложной
занимательности, для нагнетания
страстей. Другое дело, что индейцы
прозевали момент кораблекрушения —
и потом «рвали на себе волосы», явно
упустив богатую добычу. Впоследствии
долго еще волны выносили на берег
кое-что из имущества и грузов «Невы».
Ящичек с судовыми бумагами, где
было и письмо Берха к Баранову,
нашли на берегу лишь полгода
спустя.
130
Так гибель Васильева косвенно повлекла за собой еще одну
трагедию. А ведь останься он в живых, в опытных руках такого
морехода благополучнее сложилось бы и плавание «Невы», невредимыми
сошли бы на берег Ситхи ее пассажиры. А впрочем, кто знает!
Подушкин между тем прижился в Русской Америке. Но хотел
он того или нет, а кому же водить корабли в условиях, когда у
Баранова их было больше (при всех потерях), чем судоводителей, и он
вынужден был нанимать на существующие вакансии иностранцев?
Короче говоря, именно от спасшихся подушкинцев правитель узнал
еще об одной беде — гибели брига «Александр», отправленного
отсюда в июне 1812 года в Охотск. Одних шкур морских бобров на
этом бриге было до восьми тысяч — бесценнейший груз!
Кораблекрушение произошло близ курильского острова Онекотан. Экипаж
и часть грузов были спасены. И по-видимому, Баранову ничего не
оставалось, как дать Подушкину задание отвезти на Камчатку
накопившийся промысел, а заодно забрать с Онекотана спасшихся
людей и меха. То есть не очень хотелось ему посылать именно
Подушкина, не забыл еще про «Неву», но — рискнул! Не исключено,
что тем самым решил дать ему шанс как-то оправдаться, воспрянуть
духом, поверить в свои силы и возможности.
Куда деваться нашему лейтенанту и кавалеру? Принял он
корабль «Открытие», тот самый, который мечтали некогда захватить
наплавковцы, и пошел обратно. Подойдя к Онекотану, отправил на
берег две байдары с двадцатью двумя промышленными. Потом пал
туман, державшийся четверо суток. Подушкин некоторое время
давал о себе знать выстрелами из пушек, но, не получая никаких
ответных сигналов, не долго думая снялся с якорей и ушел в
Охотск.
Что касается промышленных, они высадились без помех на берег
и вскоре нашли там своих собратьев, мыкающих кручину при
спасенных ими мехах. Никаких выстрелов Подушкина в тумане не
было слышно, а когда он рассеялся, морехода и след простыл.
Промышленные на беду не взяли с собой ни одежды, ни запаса
продуктов, да и кто мог знать, что такое с ними приключится? Больше
месяца жили впроголодь, питаясь водорослями и моллюсками.
Ожидания корабля были тщетными, и они, погрузив на свои байдары
сколько можно бобровых шкур, отважились плыть через пролив на
следующий остров, затем — дальше и в конечном счете мало-помалу
достигли реки Большой на Камчатке.
Примерно в это же время, осенью 1813 года, в Петропавловск-
Камчатский возвратился из японского плена В. М. Головнин.
В числе прочих его встречал и находившийся уже здесь Подушкин.
Встречал в такое время, когда знаменитый мореплаватель еще не
отошел от перенесенных в Японии душевных и физических страда-
131
ний. Поэтому и рассказ о трагедии, пережитой в январе Подушки-
ным, он воспринял, я бы сказал, сострадательно-размягченно, что
впоследствии привело и к смягчению им вины лейтенанта, точнее,
к отсутствию четких претензий к нему.
Будем справедливы: в дальнейшем вполне освоившемуся в водах
Тихого океана Подушкину удавалось совершать и благополучные
плавания *. Скажем, на Сандвичевы (Гавайские) острова. Но,
опять-таки, к нашему сожалению, они были связаны с «миссией»
небезызвестного Шеффера. Теперь, чтобы косвенно проследить и
дальше вехи жизненного пути Подушкина, нам придется подробнее
остановиться именно на упомянутой авантюре.
Гавайская «миссия» Георга Шеффера
Прежде всего, кто такой Шеффер? В литературе сведений о нем
мало. Выходец из Германии, в 1808 году защитил в Геттингенском
университете звание «доктора медицины, хирургии и повивального
искусства». Прибыв в следующем году в Россию, по крылатому
выражению поэта, «на ловлю счастья и чинов», для начала
устроился врачом в московскую полицию. По его словам, принимал
участие в «в воинских предприятиях», против Наполеона, во всяком
случае — в изготовлении некоего аэростата для поражения
французских боевых порядков. В 1813 году, по-видимому заскучав
в Москве без «воинских предприятий», устроился лекарем на
уходящем в американские колонии корабле «Суворов». Шеффер, как
* В одной из своих книг Головнин им табунах котиков явилось причиной
ссылается как раз на такое плавание того, что Головнин в своей книге
Подушкина, когда рассуждает о неких невольно поставил его имя в связи с
двух островах, положенных на карту именем Лаперуза. Воистину не суждено
испанцами: «Лаперуз на пути из лейтенанту затеряться в хлябях
Монтерея в Кантон шел близко сих истории мореплавания!
мест, но островов не видал; в суше- Что же касается самого Головнина,
ствовании же их, кажется, нельзя то и Лаперуз и он проскочили мимо
сомневаться, только они дурно поло- «дурно положенных на карту» островов
жены на карту, ибо около того же просто потому, что в указанной дол-
места... наш морской лейтенант По- готе-широте их никогда и не было.
душкин, начальствуя компанейским Табуны морских котиков в любом
кораблем, шедшим из Новоархангельска случае ни при чем. Даже если они
к Сандвичевым островам, видел, как он далеко от берега не отплывают. Но во
пишет, табуны морских котиков. время ежегодных миграций они
Известно, что сии животные никогда уплывают от своих лежбищ довольно-
от берегов далеко не отплывают, и таки далеко и зиму проводят в более
как Лаперуз шел южнее параллели теплых водах, совсем не выходя на
означенных островов, то я счел за сушу. Эта особенность жизни котиков
лучшее идти севернее, чтобы иметь еще не была известна, и всякое их
случай найти оные». появление в море привычно связывали
Замечание Подушкина о виденных с наличием поблизости земли.
132
«лицо, нетерпимое на судне», был высажен в Ситхе. Ну что же,
в колониях — как врач, как «доктор медицины» — он был вполне
ко двору. К тому же у него сложились доверительные отношения
с Барановым. Настолько доверительные, что Баранов как раз и
поручил ему эту самую «миссию» на Гавайские острова, к
тамошнему королю Камеамеа.
История добрососедских отношений Русской Америки с
Гавайями насчитывала к тому времени уже лет десять. В 1805 году на
островах, во время своего первого кругосветного плавания,
побывала «Нева». В 1809 году на той же «Неве» сюда наведывался с
миссией доброй воли и исследовательскими целями Л. А. Гагемейстер.
Ему предписывалось, в частности, изучить здесь политическое
положение, возможности расширения, торговли, закупок
продовольствия, в котором так нуждались русские колонии в Америке,
и т. п. Гагемейстер возвратился в Ситху, имея на борту «Невы»
1200 пудов соли и ценное сандаловое дерево.
В 1812 году Баранов посылает на Гавайи своего
уполномоченного Слободчикова. Камеамеа принял его весьма дружественно.
Такова была ситуация, когда Баранов, пытаясь закрепить
добрососедские обоюдовыгодные связи с Гавайями, направил туда
в 1814 году на компанейском судне «Беринг» очередную торговую
экспедицию. Но «Беринг» был выброшен штормом на берег острова
Кауаи (Атувай) вместе со всем грузом стоимостью в 100 тысяч
рублей. По установившемуся на Гавайях обычаю, все, что
выбрасывало море, становилось добычей островитян. «Беринг» не стал
исключением. Его груз был растащен. Король острова Томари
(Каумуалии) не очень-то спешил возвратить этот груз.
Вот для того чтобы выручить злополучный груз или получить
за него какую-либо компенсацию, и был послан Барановым на
попутном американском судне «Изабелла» «доктор медицины, хирургии
и повивального искусства», весьма даже энергичный Георг Шеффер.
В его пользу говорило и то, что он знал иностранные языки. И
вообще, не так уж велик был у* Баранова выбор людей, способных
возглавить подобное предприятие.
В условиях противоречивой политической обстановки на
Гавайях предприятие это было действительно довольно сложным.
Здесь к тому времени окопалось много иностранцев — беглых
матросов, купцов, предпринимателей и авантюристов всех мастей. Они
имели немалое влияние как на «великого короля» Камеамеа, так и
на его вассала, владетеля всего двух островов из этой группы
Томари. Например, беглый матрос Джон Юнг подвизался при
Камеамеа в должности губернатора острова Оаху и первого его
советника. Вот он-то, да еще американские шкиперы Дж. Эббетс и
У. Хант, опасаясь конкуренции, упорно настраивали Камеамеа
133
против Шеффера, называли его «русским шпионом», запугивали
предстоящим прибытием из Новоархангельска компанейских судов
«с неприязненными намерениями».
Баранов по старой доброй памяти послал Камеамеа кое-какие
подарки, серебряную медаль и письмо с просьбой о возмещении
убытков, понесенных при крушении «Беринга» у острова Кауаи
(Атувай). Камеамеа, соответственно подготовленный своими
«советниками», возвратил письмо не читая, подарки и медаль не
принял. Да и вообще на берег Шеффера не пустил. Тем не менее на
берег Шеффер проник, с Камеамеа повстречался, медаль вручил
(тот «церемониально» принял ее, «стоя на коленях»). В дальнейшем
сблизился с ним, но более посредством того, «что попустил
самовольно брать у него из его гардероба и из компанейского имущества
вещи, какие хотел». Немало помогла Шефферу и медицинская
подготовка. Он лечил короля «от болезни сердца», а любимую жену,
королеву Каауману, «выпользовал» от жестокой лихорадки. В
благодарность за эти услуги Камеамеа подарил Шефферу земельный
участок под плантации на острове Оаху (Овагу). Шеффер, ни дня
не медля, построил здесь несколько домиков и начал разводить
табак, овощные, фруктовые и злаковые культуры, в то же время
расширяя границы фактории за счет скупаемых у аборигенов
земель. Он имел виды и на монопольную торговлю всем сандаловым
деревом острова. Короче говоря, размахнулся широко, мало
сообразуясь или даже не сообразуясь с существующей здесь
конъюнктурой. А на Оаху между тем еще до появления здесь Шеффера,
держали плантации американцы братья Виншеп.^ Им не понравился
чересчур активный конкурент. Не терпел его и «губернатор» Оаху
Джон Юнг. Все они вместе по-прежнему нашептывали Камеамеа
всякую правду и неправду о представителе Российско-Американской
компании, «расстраивали короля ... и даже довели до согласия...
убить Шеффера».
Но тут в мае 1816 года на рейде Оаху весьма своевременно
положил якорь солидно вооруженный корабль «Открытие» под
началом Подушкина. Шеффер вместе с Подушкиным отправился
на остров Гавайи для дальнейших переговоров с Камеамеа
относительно расхищенного компанейского груза. Камеамеа встретил
нашего доктора отнюдь не с распростертыми объятиями.
Переговоры зашли в тупик. И Шеффер вдруг круто меняет
ориентацию. Он идет на «Открытии» к острову Кауаи и вступает
в прямой контакт с Томари. В сложившейся обстановке подобное
решение Шеффера имело свою логику и причинность. Он решил
использовать закоренелую вражду двух гавайских королей, один
из которых, Томари, был в зависимом от другого положении,—
в зависимом и униженном. Чувствуя непрочность своей власти
134
перед лицом более сильного соперника, но не желая сдаваться,
он искал могущественных покровителей, вооруженной поддержки,
короче, пушек, ядер, пороха...
Шеффер нашел у Томари самый радушный прием. Томари вдруг
согласился возвратить Компании ту часть груза, которую удалось
спасти. Он предоставил русским монопольное право на торговлю
сандаловым деревом. Он разрешил им устраивать на своей земле
фактории. Он подписал некий «тайный трактат», по которому
обязался выделить Шефферу пятьсот человек для возвращения
«ему принадлежавших и силою отнятых» островов Оаху, Ланаи,
Науи, Молокаи и других. Томари подписывал договоры и
обязательства, что называется, очертя голову. Что уже само по себе
должно было насторожить Шеффера и его вольного или невольного
сподвижника Подушкина... И самым важным из этих подписанных
документов был акт, в котором излагалась просьба Томари к
Александру I «принять его помянутые острова под свое покровительство».
Впоследствии Томари выпросил у Подушкина мундир морского
офицера — для соблюдения, так сказать, полного протокола. Для
Томари политика была во многом острой игрой, впрочем, на грани
опасного риска. Но имел ли он об этом четкое представление,
трудно сказать. Пока что его тешила внешняя, праздничная
сторона происходящих с его ведома и позволения событий на Кауаи:
церемония поднятия русского флага, сопровождавшаяся пушечной
пальбой, криками «ура» и массовым гуляньем. Шеффер и Подушкин
тешились всем этим маскарадным и мнимым не меньше, наверное,
чем Томари.
Тем не менее Шеффер получил на Кауаи большие привелегии и
свободу. Строил здесь оборонительные редуты. С поистине
неуемной энергией заводил все новые плантации. Кое-что по заключенным
«трактатам» и договорам он обещал и островитянам: например,
«завести фабрики и лучшую экономию, через которую бы здешние
жители просветились и обогатились». И все же, не чувствуя здесь
над собой твердой руки, он утратил всякое представление о
реальном порядке вещей. Налево и направо расходовал компанейские
средства. Захотелось Томари иметь свою шхуну — Шеффер тотчас
присмотрел подходящую, «несколько военную», у американцев и
купил ее. Заодно у американцев же приобрел корабль «Авон»
и отправил его в Новоархангельск с отчетом о своих действиях.
А Баранов, мол, заплатит по счету...
Баранов за голову схватился! Он не одобрил действий Шеффера,
его неумеренных трат, превышения полномочий, тем более
необоснованной покупки судов — и платить за них отказался. Вообще
запретил Шефферу «входить в какие-либо дальнейшие спекуляции»
на Гавайях и настаивал на его возвращении в колонии с обстоя-
135
тельным отчетом. Но поздно! Закусивший удила Шеффер доносил
ему, что не сможет скоро возвратиться, ибо «данную компании
королем землю засеял, засевает и насаживает всякою огородною
зеленью, табаком, хлопчатою бумагою, сахарным тростником,
кокосовыми деревьями, бананами, тарою, картофелем, арбузами,
орехами» и т. д.
Что ж, возможно, все было бы хорошо и прекрасно, не будь на
Гавайях американцев. «Зная сие их недоброжелательство,— писал
Шеффер в одном из своих отчетов,— мы с г-м лейтенантом Подуш-
киным руководствовались в торговых наших отношениях на
Сандвичевых островах всякими благоразумными средствами,
дружественно и условливаясь во всем непринужденно с островитянами».
Так ли, нет ли, но американцы не сидели сложа руки, наблюдая
за развитием событий на Кауаи. Их агенты занимали прочные
позиции на острове и имели влияние на Томари. Ведь они были тоже
так щедры, еще и пощедрее Шеффера! В политической конъюнктуре
тех дней Томари разбирался смутно, и, так же, впрочем, как и
Камеамеа у себя на Гавайи, склонен был менять привязанности
в зависимости от ситуации, от тех или иных посулов, заполнивших
«край вечной весны» чужеземцев.
Томари занял по отношению к русским резко отрицательную
позицию. Да и что ему оставалось делать, когда все то, что он
обязался отдать русским в погашение ущерба за груз «Беринга»,
весь годовой запас провизии для них он изловчился продать и
американцам!
Положение создалось отчаянное. Появившийся у островов на
бриге «Рюрик» наш мореплаватель Отто Коцебу не поддержал
бедного доктора. В ответ на жалобы Камеамеа Коцебу,
разобравшись в обстановке, вынужден был долго убеждать гавайского
короля в том, что русское правительство никакого отношения к
«деятельности» Шеффера не имеет.
В спешке возвратившись в Европу, Шеффер пытался добиться
аудиенции у Александра I, но ему это не удалось. И все же его
«Мемуар о Сандвичевых островах» с предложением снарядить
военную экспедицию для их колонизации попал в ведомство
иностранных дел и был там внимательно рассмотрен. В качестве главы такой
экспедиции, ничуть не смущаясь, Шеффер предлагал себя: «...хотя
я и не воинского звания, однако ж оружие мне довольно известно,
и притом имею столько опытности и мужества, чтобы отважить
мою жизнь для блага человечества и пользы России».
Но он так и не соблазнил царское правительство своим
прожектом — на то были объективные причины.
Так что, по справедливому замечанию Н. Н. Болховитинова,
в книге которого «Русско-американские отношения 1815—1830 гг.»
136
гавайская «деятельность» нашего героя рассмотрена довольно
подробно, «царское правительство не имело никакого отношения
к авантюре доктора Шеффера и категорически отвергало саму идею
о присоединении Гавайских островов к Российской империи».
Планида авантюриста оказалась все же снисходительной к Шеф-
феру. Как некогда к Баранову, он втерся вскоре в доверие к
императору Бразилии Дон-Педро I, стал его лейб-медиком, советником,
доверенным лицом, получил от него титул графа Франкендаль-
ского... Словом, дни свои кончил в достатке.
Ну, а Подушкин? Вышло так, что ему в какой-то мере пришлось
расхлебывать последствия бурной предприимчивости немецкого
лекаря на Гавайях, да отчасти и своей собственной. Он еще раз
ходил туда на «Открытии» с инструкцией постараться «получить
платеж за шхуну и пр. вещи, оставленные Шеффером» у Томари,
а Камеамеа убедить в том, что авантюрист «поступал неподанным
ему предписанием». Эта дипломатическая миссия Подушкина,
можно сказать, успеха не имела.
По заданию Баранова ходил Подушкин и к испанцам в Манте-
рей. Нужно было вызволить из неволи алеутов, захваченных
испанцами на зверобойном промысле, а заодно договориться с их
губернатором о продаже хлеба для русских колоний.
Между тем Баранов должен был уехать из Русской Америки.
Оставаться в этом далеком краю без своего покровителя Подушкин не
захотел и в конце 1818 года вместе с ним оставил Ситху. Однако
в затяжном плавании, не вынеся его тягот, вдали от родной земли
титан Русской Америки А. А. Баранов скончался. Скончался на
руках у признательного и преданного ему Подушкина. Тогда как
первый из них нашел в Русской Америке огромное и многотрудное
поле деятельности, счастье свое и призвание, второго преследовали
в ней злой рок и неудачи. Впрочем, скорее по его вине. Гибель
прославленного фрегата «Нева», как об этом ни судить, лежит почти
целиком на его совести.
Заходил ли Дубинин на Командоры?
Вернемся, однако, к Васильеву и нашим робинзонам (останься
Васильев в живых, весть о гибели «Невы» была бы для него тоже
горькой: ведь именно на ней, во время второго ее кругосветного
плавания под началом Л. А. Гагемейстера, он прибыл в 1807 году в
Русскую Америку).
Напрасно на Васильева жаловался в Охотске тойон Гилев.
С ним еще можно было ладить. Принявший «Финляндию» штурман-
137
ский помощник Дубинин — и вовсе был самодур, без смягчающих
обстоятельств. Он же, кстати, и отвез домой Гилева с
соплеменниками. Ему, таким образом, была в подробностях известна суть их
дела и строгие (пожалуй, только для вида строгие) внушения
охотского портового начальства местной конторе Компании, а косвенно
и Васильеву. Что, по-видимому, только распалило Дубинина,
усугубило злобу на «диких».
Два года спустя, наверное, тот же Гилев на том же бриге
«Финляндия» под началом того же Дубинина прислал своего доверенного
алеута-толмача Сапожникова опять же с жалобой... на то, что в
продолжение двухгодичной зимовки у острова Атха штурман
Дубинин «утеснял алеут, производил им разные ругательства, бил
некоторых своеручно, унижал тойона, ругая поносными словами и
называя его самозванцем, взял усильно к себе в наложницы женку, кою
и привез с собою в Охотск».
Дубинин был вызван в портовую контору и допрошен в
присутствии Сапожникова и представителя Компании. Во время
разбирательства «он, Дубинин, отрекался, будто алеутов никогда не бил
и ничего от них не усиливал, а взята им с островов женка по
добровольному ее согласию». Однако было доказано, что «много
своевольничал и в числе прочих жестоко высек старшаго управителя всей
артели А тхинского отдела, равно и бывшаго при той артели
писца».
Дубинин был отстранен от командования «Финляндией» и в
течение семи месяцев перебивался без поручений по службе и «под
невыгодным замечанием» во флотской портовой команде. Что же
касается наложницы-женки, привезенной с острова Атха, то, как
выделено в документе курсивом, «принудили его обвенчаться законным
порядком».
Этот человек и снял, надо думать, нашего Мынькова с острова
Беринга, равно как и всю шипицынскую артель (хотя этот факт
нигде не отмечен). Потому и нельзя сказать с полной
уверенностью, что Дубинин все-таки заходил на Командоры. Однако
зайти должен был, поскольку обязан был по службе забрать с
островов промысел. А уж какое у него было указание
относительно людей, можно только гадать.
Вот кто мог общаться с Мыньковым еще на острове Беринга и
написать об этом. Но, как видим, в противоположность Васильеву
это был мореход, не отмеченный хоть каким-либо — применительно
к той обстановке — интеллектом, книжек с собой не возил,
этнографических и географических зарисовок не делал.
138
Мыньков остается загадкой
Последнее по времени упоминание имени Мынькова в связи с его
пребыванием на острове Беринга мы находим у К. Т. Хлебникова.
В частности, именно он сообщает, каким образом записки Васильева
были напечатаны. Все объясняется просто, если добавить к
подробностям Хлебникова еще и выдержку из письма известного нам
Калинина к Берху: «Штурман Васильев, ездивши на днях в ялике к
новому кораблю своему, был по нещастию опрокинут и утонул. Мне
очень жаль жену его, которая осталась в сих диких местах с
малолетним ребенком и не имела бы чем выехать отсюда без помощи
Компании, которая, невзирая на то, что Васильев остался должен около
тысячи рублей, приказала отвезти ее в Москву... дав еще сверх того
порядочное награждение за прежнюю службу мужа ее».
Вдова Васильева, по-видимому, остановилась в Иркутске —
возможно, у нее был там дом либо родственники. Приключения и
тяготы мужа были и ее приключениями и тяготами: Алеутские
острова она изучила и постигла не хуже его, да еще имея на руках
малое дитё. Она, видно, не раз перечитывала мужнины записи,
давала их читать знакомым. Ими заинтересовался директор
Иркутского училища Ив. Миллер и опубликовал в 1814 году в газете
«Казанские известия». Двумя годами позже они нашли еще одно
пристанище — петербургский «Дух журналов». Однако не только в этом
издании им дали приют. Историк С. Г. Федорова, тоже
занимающаяся поисками материалов об И. Ф. Васильеве *, указала мне на
журнал «Новости литературы», где эти записки в 1823 году снова были
опубликованы. На этот источник ни Хлебников, ни кто-либо
другой раньше не ссылались. Он был для меня вполне
неожиданным.
А главное, подтвердилось мое убеждение, что в «Духе
журналов» кое-какие подробности робинзонады Мынькова были опущены.
Что ж, я позаимствовал их для моей книги из нового источника.
Например, только из публикации в «Новостях литературы» я узнал,
что один из промышленников на Медном все-таки погиб. Узнал о
Чернопивове, высаженном на острове Беринга в помощь Мынькову.
Узнал о том, что Мыньков ставил стоймя лесину, чтобы дать о себэ
знать на бриг. Что он был брит и говорил в нос — видно,
хроническая простуда, которой уже и сам не замечал. Что парка на нем была
котовая, но сильно потертая, как и вообще вся одежда. Что ему все-
таки оставили топор («худой»), но не дали огнива. Что он,
набедовавшись, плевать хотел на иностранцев — лишь бы они пришли и
* См. С. Г. Федорова. Штурманы Иваны Васильевы и их роль в изучении
Аляски («Летопись Севера», т. IX, X. М., «Мысль», 1979; 1981).
139
забрали его со всем промыслом! Что он спросил: «Не правда ли,
сегодня вторник?», а на это ему ответили: «Нет, сегодня четверток».
И уж тем более не помнил он числа, заявив, что давно запутался в
месячном счислении (тогда как на Медном, в артели Шипицына,
строго наблюдали ход времени, но там ведь это было и проще). Что
как святыню хранил выброшенную морем доску от какого-то судна.
Что на последний вопрос Васильева: «Не случилось ли тебе еще чего-
нибудь?» — ответил, словно отмахнулся от докуки: «Нет! Ничего,
кроме скуки и недостатка», и т. д.
Как теперь судить, много это или мало? Мало, конечно, чтобы
зримо представить человека во всей сложности его переживаний
и забот в обстановке одиночества. И все же тут есть штришки,
которые тем или иным образом дополняют и высвечивают образ Мынь-
кова... Так вот их-то как раз и не было в «Духе журналов»!
Тем не менее та первая, из «Духа журналов», публикация
нравится мне больше. Она непосредственнее, свежее по языку, как-то,
быть может, даже душевнее. Для «Новостей литературы» над
текстом Васильева изрядно «потрудились». И если Васильев — будем
считать, первоначально — пишет: «..лак скоро шел дождь, то везде
в юрте капало, а ветр беспрестанно рвал наши окна, сделанные из
кишок», то в «Новостях литературы» эта фраза выглядит несколько
иначе: «В дождь отовсюду каплет, а окна, сделанные из кишок,
вырывает ветром». Скажем, она выглядит преснее... Или вот еще:
«Они привезли с собою десять молодых сивучей, которых команда
с большим аппетитом скушала». А в «Новостях литературы»: «Они
привезли до 10-ти молодых сивучат, которых команда употребляла
в пищу с охотою». Опять же изменения не в лучшую сторону.
Причем они коснулись решительно всего текста, «залитературив» его.
Известен и виновник этой операции, поскольку издатель журнала
дал сноску: «Любопытная сия статья сообщена от почтенного
В. Н. Верха».
Вот и здесь перешел нам дорогу вездесущий Василий
Николаевич Берх. Право, создается впечатление, что от его цепкого взгляда
не ускользнуло ни одно не то что значительное, а просто
мало-мальски занимательное событие в истории российского мореплавания тех
времен. В данном случае благодаря ему в литературе остался еще
один вариант записок Васильева с дополнительными
подробностями о Мынькове. Да, все о том же Мынькове... Потому что судьба
этого русского крестьянина, по всей вероятности непокорного и в
чем-то бесшабашного, добровольно согласившегося на одиночество
и раз, и другой (уже с Пятницей), сумевшего противостоять этому
одиночеству, несмотря на каждодневный гнет «скуки и недостатка»,
не может нас не занимать. Да, мы почти не знаем, как он в
действительности жил. И даже не склонны принимать на веру его
собственно
ный рассказ (а насколько он собственный, насколько —
Васильева?). Но и отмахнуться от того, что узнали, как будто нет резона.
Все-таки это наш, русский робинзон, единственный в своем роде.
Как единственна в своем роде и командорская земля. Потому-то
автор и поставил одной из задач показать Командоры местом, как
бы даже подходящим для робинзонад, для жизни увлекательной
и нестесненной. Из этого заданного двуединства «человек и
природа» автор взялся описать достоверно хотя бы природу, достойную
мужественного, стойкого и предприимчивого человека. Описать
хотя бы фон, на котором разворачивалась робинзонада Мынькова,
потому что сам он и по сию пору для автора загадка. А сочинять
его... Но я уже говорил в этой книге, почему мне не хочется делать
еще одну копию с «Робинзона Крузо», когда их и без того
достаточно. Нет, сочинять я не берусь, так и не вдохновился на роман, хотя
и понимаю, что сейчас этот мой Мыньков почти бесплотен. Но уж
каков он ни есть, а в этой малости подлинных подробностей о нем
он живой, он не выдуман!
Кроме того, автору выпала честь свести читателя со штурманом
Иваном Филипповичем Васильевым на определенном историческом
фоне, рассказать о малоизвестных, а то и вовсе затерявшихся в
глубине времен событиях и людях, среди них и о тех, кто сопутствовал
его плаваниям, стряхнуть пыль забвения с его содержательных,
хотя и кратких записок, наконец, еще теснее связать его имя с
именем робинзона Якова Мынькова.
И все же — кто он, Мыньков? Кто?
Быть может, время, новые архивные изыскания и ответят на
этот вопрос.
ОГЛАВЛЕНИЕ
РОБИНЗОНЫ, РОБИНЗОНЫ... 3
Мыньков примыкает к Селькирку 3
Четверо российских матросов, к
Шпицбергену бурею принесенных 6
Робинзон по воле барона Бенёв-
ского 7
Опыт «правильной» жизни 9
Робинзонада как эксперимент 10
Просто такая работа 12
Написать роман?.. 18
Кто-то что-то о Мынькове
слышал... 22
Немного о штурмане Васильеве 23
«и ЗЕМЛЯ, КОТОРОЙ МЫНЬКОВ
| ВЛАДЕЛ ОДИН 27
|| Начинаю походы по острову 27
|| Жили-были в этом краю... морские
I коровы 33
'] Сержант Емельян Басов 37
|| «Вся жизнь моя — по берегу про-
щ гулка» 44
Ё Мелкие приключения — вплоть до
| броккенских призраков 47
g Каланы возвращаются на остров
Ц Беринга 50
^~ Чтобы узнать досконально... 52
Охота с бамбуковой палкой 55
Очковый баклан Стеллера 59
И все же благодатна эта земля! 60
Ночевка в пещере 70
Снова к Монати! 75
Как жил здесь Мыньков зимой? 81
Только бухта Буян! 82
Быт и самоцветы, самоцветы и быт 83
Видел ли Мыньков самоцветы
Буяна? 85
Скучать решительно некогда 86
Мореход. Исследователь. Купец 89
Навещают гости 95
Знаком ли вам длиннохвостый
крохаль? 96
Робинзонада завершена 98
ЗАПИСКИ ВАСИЛЬЕВА
НАЙДЕНЫ! 100
К. Т. Хлебников и его
неопубликованная рукопись 100
«Дух журналов» 106
По жребию, в наказание или
добровольно? 108
Робинзон и Пятница ПО
Нечего делать и Мынькову в Охот-
ске! 114
Мыньков явно сочиняет 120
Жалоба алеутов 121
«Наш морской лейтенант Подуш-
кин» 124
Гавайская «миссия» Георга Шеф-
фера 132
Заходил ли Дубинин на
Командоры? 137
Мыньков остается загадкой 139
Пасенюк Л.
П 19 В одиночку на острове Беринга, или робинзоны и
мореходы.— М.: Мысль, 1981.— 143 с, 12 л. ил.
1 р. 20 к.
Писатель-путешественник, автор многих книг о северо-востоке нашей
страны, ведет исторический поиск следов русского робинзона Якова Мынькова,
жившего некогда на Командорских островах. Но речь не только о Мынькове. В книге
размышления о робинзонах во все времена, о людях, в одиночку боровшихся за
жизнь в окружении дикой природы, о ныне почти позабытых мореходах,
открывавших и осваивавших неприветливые берега так называемой Русской Америки.
В книге своеобразно переплелись лирические мотивы и подлинное
приключение, наблюдения любознательного человека и рассказ об удивительной и
неповторимой земле командорской.
Иллюстрированная^цветными и черно-белыми фотографиями, книга
рассчитана на самые широкие круга читателей.
„ 20901-021 <Ш1 ББК26.8г
П 004(01)-81 16°"81 91(09)
Пасенюк Леонид Михайлович
В ОДИНОЧКУ НА ОСТРОВЕ БЕРИНГА,
ИЛИ РОБИНЗОНЫ И МОРЕХОДЫ
Заведующий редакцией А. П. Воронин
Редактор Н. А. Рожкова
Художественный редактор С. М. Полесицкая
Технический редактор Л. П. Гришина
Корректор И. В. Равич-Щербо
ИБ № 1711
Сдано в набор 22.09.80. Подписано в печать 28.04.81. А 02561.
Формат 60x84/16. Бумага типографская № 2.
Высокая печать. Литерат. гарн.
Усл. печатных листов 9,77 (с вкл.). Учетно-издательских листов 11,65
(с вкл.). 15,35 усл. кр.-отт. Тираж 60 000 экз. Заказ № 2107. Цена 1 р. 20 к.
Издательство «Мысль». 117071. Москва, В-71, Ленинский проспект, 15.
Ордена Октябрьской Революции и ордена Трудового Красного Знамени
Первая Образцовая типография имени А. А. Жданова
Союзполиграфпрома при Государственном комитете СССР
по делам издательств, полиграфии и книжной торговли.
Москва, М-54, Валовая, 28.