Автор: Лоуэнталь Д.
Теги: цивилизация культура прогресс культурное строительство философия история монография историография философия истории
ISBN: 5-93615-032-1
Год: 2004
Дэвид Лоуэнталь
Прошлое -чужая страна
Перевод с английского А. В. Говорунова
ФОНД УНИВЕРСИТЕТ
Издательство «РУССКИЙ ОСТРОВ»
Санкт-Петербург
«ВЛАДИМИР ДАЛЬ»
2004
УДК 008
ББК71 Л 81
Редакционная коллегия серии
«поли;»
В. П. Сальников (председатель), А. И. Александров,
С. Б. Глушаченко, В. В. Лысенко, В. П Очередько, Р. А. Ромашов,
И. А. Соболь,А. Г. Хабибулин, Д. В. Шумков
Данное издание выпущено в рамках проекта «Translation Project»
при поддержке Института «Открытое общество» (Фонд Сороса) — Россия
и Института «Открытое общество» — Будапешт
Федеральная целевая программа «Культура России» (подпрограмма «Поддержка полиграфии и
книгоиздания России»)
© Cambridge University Press 1985 О Издание на русском языке, перевод на русский язык, оформление. Издательство
«Владимир Даль», 2004
© Издательский Дом «Русский Остров», 2004 © Санкт-Петербургский университет МВД России,
2004
© Фонд поддержки науки и образования в области
ISBN 5-93615-032-1 («Владимир Даль»)
правоохранительной деятельности
ISBN 5-902565-02-2 («Русский Остров»)
«Университет», 2004
ISBN 0 521 22415 2 hardback
© А. В. Говорунов, перевод на русский язык, 2004
ISBN 0 521 29480 0 paperback
© П. Палей, оформление, 2004
ПРЕДИСЛОВИЕ К РУССКОМУ ИЗДАНИЮ
Вплоть до эпохи Просвещения прошлое вовсе не было для человека чужой страной, но,
напротив, было чем-то вполне знакомым и привычным. Европейские ученые полагали, что
природа человека везде одинакова и неизменна. События и мотивы прошлого объяснялись
точно так же, как события и мотивы настоящего. Индивидуальные и социальные
обстоятельства полагались постоянными на всем протяжении мирового времени. При этом
уроки истории имели непреходящее значение, потому что прошлое постоянно воспроизводилось.
Последние несколько веков полностью преобразовали наши представления об историческом
сознании, причинности и случайности. Стремительные и хаотичные перемены отдалили от
нас прошлое и, можно сказать, вытеснили его из нашей жизни. Сознание того, что прошлое
непохоже на настоящее, что люди в иные времена и в других местах жили иначе, чем мы,
стало главным направлением развития западной мысли. Осознание этого различия
подчеркивает наше отличие от ментальности других культур. В этом причина того, что нас
так влечет к ним.
Три группы событий лежат в основе превращения прошлого в чужую страну. Во-первых, это
рост числа печатных изданий. Данное обстоятельство позволяет ученым тщательно
анализировать и сопоставлять тексты, относящиеся к различным временам, что представляет
собой явное отличие от всех прежних способов мышления и чувствования. Во-вторых, это
открытие европейцами для себя остального мира: знакомство с отличными от наших
обычаями экзотических народов упразднило прежнее убеждение в единообразии всего
человечества. В-третьих, утрата веры в божественным образом фиксированную хронологию и
ускорение видимых перемен сделало прошлое не только удаленным, но и устрашающе иным.
По мере роста разнообразия истории человеческая среда становилась все более эфемерной,
представления о прошлом стали постоянно изменяться. «В одном и том же городе, — писал
Гете, — вечером можно было услышать о некоем проис5
шествии иное, нежели вы слышали утром». Облик прошлого менялся на протяжении
нескольких часов.1
Современники еще более усилили отмеченное Гете ощущение нестабильности. Шатобриан
поначалу сделал попытку осмыслить Французскую революцию в терминах прежних
исторических событий, заключая привычным образом от прошлого к настоящему. Но вскоре
понял: чтобы он ни написал днем, ночью все это будет опровергнуто произошедшими
событиями. Французская революция не имела прецедентов, у нее не было никаких
предшественников.2 В «Манифесте Коммунистической партии» Маркс подчеркивал, что
«беспрестанные перевороты в производстве, непрерывное потрясение всех общественных
отношений» приводят к тому, что «все возникающие вновь [отношения] оказываются
устарелыми, прежде чем успевают окостенеть».3 От Маркса и Карлейля через Генри и Брукса
Адамсов, как это показано в главе 7 данной книги, ощутимая поступь перемен все более и
более препятствовала обращению к прошлому. Прошлое остранялосъ, становясь все более
чужим, нежели когда-либо прежде.
Осознание того, что прошлое отлично от настоящего, что люди в другие времена и в других
местах живут и действуют иначе, фрагмен-тировало время и исключало единообразие.
Прошлое стало сочетанием различных областей, каждая из которых обладала собственными
мотивами и механизмами. История стала полностью непредвиденной, беспрецедентной,
непредсказуемой. Даже сходство революций, которое утверждали социал-дарвинисты XIX и
XX вв., теперь отошло в сторону. Ныне мы уже более не считаем экзотические народы
живыми ископаемыми нашего собственного прошлого. Напротив, мы воспринимаем их как
обитателей чуждых миров, которые действуют совершенно иначе, чем мы, и исходят из иных
соображений. И, несмотря на успехи естественных и гуманитарных наук, которые как никогда
прежде открывают нам прежние времена, его обитатели остаются непостижимыми. Сколь бы
много мы ни знали о прошлом, мы никогда не узнаем, каким оно было для тех, кто там
действительно жил. А потому историки вместе с нами находятся от прошлого на известном
расстоянии, относясь к нему с почтением, как того требует его устрашающая несхожесть с
нами.
'
Однако обычной публике все эти предписания представляются неприемлемыми. Такое
совершенно чуждое нам прошлое воспринимают с трудом, в особенности если нам хотелось
бы погреться в отблеске его славы, или же ощутить себя по возможности более комфортно. А
потому мы вызываем в воображении таких предшественников, которые в
1
Johann Wolfgang von Goethe. Schreiben an Ludwig I von Bayera vom 17 Dez.1829 // Gesamtausgabe. 24:316; quoted
in: Reinhart Koselleck. Futures Past: On the Semantics of Historical Time. Cambridge; Mass. 1985. P. 216.
2
Francois Rene de Chateaubriand. Essai historique, politique et moral sur les revolutions anciennes et modemes... [1797].
Paris, 1861. P. 249.
3
Маркс К., Энгельс Ф. Манифест Коммунистической партии // Маркс К. и Энгельс Ф. Соч., т. 4. М., 1955. С. 427.
6
большей степени похожи на нас самих. Большинство людей во все времена считали прошлое
не чужой, но, напротив, вполне знакомой, даже «прирученной» областью. Убеждение ученых
в том, что человеческая природа меняется от эпохе к эпохе, не слишком широко
распространено в других культурах, как, впрочем, и в нашей собственной. По большей части
мы идеализируем (или демонизируем) прошлое, но не как чужую страну, а скорее как
ближайшего сородича современности. Даже академические ученые по большей части смотрят
на прошлое не как на чужую, но как на свою собственную страну не в последнюю очередь
потому, что хорошо представляют себе, какой фильтрации и стерилизации это знание в свое
время подверглось.
Таким образом, общественность продолжает объяснять прошлое — как свое собственное, так
и прошлое других людей — в терминах современности. Учебники превозносят историческую
эмпатию, что приводит к стиранию культурной дистанции между прошлым и современностью
и вменяет людям прежних эпох мотивы и цели нынешнего дня. Храня верность давнему
убеждению в стабильности человеческой природы, исторические достопримечательности,
музеи и исторические романы представляют людей на протяжении исторических эпох
неизменными. Их прошлое не является прошлым в подлинном смысле слова. Это своего рода
альтернативное настоящее.1
«Приручая» таким образом прошлое, мы привлекаем на свою сторону несметное число
нынешних причин. Легенды о возникновении и длительности, о победах или бедствиях,
проецирует настоящее на прошлое, а прошлое, в свою очередь, на настоящее. Они ставят нас в
один ряд с предками, чьи добродетели мы разделяем и чьи пороки скрываем. Однако
подобное сообщество — еще не собственно история, как ее понимают историки. Это
наследие. Такое различение имеет решающий характер. История исследует и объясняет
прошлое, которое все более покрывается дымкой по прошествии времени. Наследие упрощает
и проясняет прошлое, привнося в него современные цели и намерения.2
История, как считает один из видных викторианцев, — это взгляд одного века на другой.
Напротив, наследие относятся к прошлому как к достоянию века нынешнего. Увиденное
глазами истории, прошлое — чужая страна, если мы смотрим на него как на наследие, оно
вполне знакомо и привычно. «Были ли викторианцы на самом деле теми загадочными
«викторианцами»? — спрашивает Айза в книге «Между актами» («Between the Acts»)
Вирджинии Вулф. «Не думаю, что такие люди когда-либо были, — отвечает старая миссис
Суивин, — только что вы и я, да Уильям одевались иначе». На что Уильям остроумно возражает: «Вы не верите в историю».3 Действительно, она верит в насле1
Мне уже доводилось писать об этом. См.: The timeless past: some Anglo-American historical preconceptions.
Journal of American History. 75 (1989): 1263-80.
2
Это положение составляет центральный аргумент в моей книге: Lowenthal. The Heritage Crusade and the Spoils of
History. Cambridge, 1998.
3
Virginia Woolf. Between the Acts. N. Y., 1941. P. 174—175.
7
дие. Критики осуждают наследие как ошибку, иллюзию. Тем не менее наследие, не в меньшей
степени, чем история, является неотъемлемой частью того, что мы знаем и как относимся к
прошлому. Оно играет существенную роль в земледельческом сообществе (husbanding
community), оно важно для идентичности, преемственности, даже для самой истории. Однако
его отношение к прошлому самым неистовым образом — и зачастую парадоксальным —
пристрастно.
Так, мы оплакиваем миры, о которых доподлинно известно, что они утрачены безвозвратно,
хотя при этом ощущаются ярче, четче и реальнее, чем темное и двусмысленное настоящее.
Мы тоскуем по обладающему глубокими корнями наследию, которое увенчивает ничтожное
настоящее отзвуками деяний предков, хотя при этом обременяет нас реликтами и
устаревшими обычаями. Мы смотрим на произошедшее как на нечто неизменное (сам Бог не в
силах изменить прошлое) и цепляемся за стоящую вне времени традицию, хотя сами же
преобразовали унаследованное в соответствии с текущими потребностями. Ценя наследие как
«аутентичную» историю, мы ослепляем себя его предвзятыми мнениями. Нас привлекает
наследие как всеобщее право и неизменно полезнаю вещь, но при этом мы презираем и
преуменьшаем наследие, которые отличаются от нашего собственного или же соперничают с
ним. Мы признаем неприкосновенность и святость наследия, хотя вырываем его из контекста
и фальсифицируем его смысл. Праведные наследники, мы убиваем завещателя и попираем
собственное наследство.
Останки истории лежат повсюду вокруг нас — в строительном мусоре застройщиков,
низвергнутых остатках доисторических гробниц, разграбленных руинах Мостара1 и Сараева, в
фетишах реставраторов и участников исторических инсценировок, в параферналиях
культурного туризма. Они также проступают в патриотических кредо и обслуживающих себя
анахронизмах, в-патриотическом благочестии школьной истории, в детской размазне
Диснейлэнда, в перебранке соперничающих претендентов на обладание реликвиями и
символами. Тем не менее разрушая и переделывая таким образом прошлое, мы также
повышаем значимость его остатков, вдыхаем новую жизнь в них для самих себя и для своих
наследников.
Одна из подобных переделок подробно описана историком Патриком Гири (Geary).2 В 1162 г.
Милан пал перед Фридрихом Барбароссой. В качестве награды за помощь при его покорении
архиепископ-элект Рейнальд Колонский потребовал себе миланские реликвии. Наиболее
значительным приобретением Рейнальда стали мощи волхвов, согласно преданию,
доставленные в Милан в 314 г. из Константинополя (с со-
1
Мостар — главный город и историческая столица Герцеговины. Название (мост — сербо-хорват.) происходит
от построенного во времена Оттоманской империи одноарочного каменного моста (27 м). В ноябре 1993 г. мост
был разрушен артиллерией боснийских хорватов. — Примеч. пер.
2
Patrick J. Geary. Living with the Dead in the Middle Ages. Ithaca; N.Y., 1994. P. 251—255.
8
гласил Константина) Св. Эусторгио (St. Eustorgio) на запряженной во-лами повозке.
Теперь волхвы снова пришли в движение. Хотя в пути их подстере-гали ставленники Папы
Александра III, три раки со священными тро-феями беспрепятственно достигли Кельна.
Помещенные в золотую усыпальницу работы Николая Верденского (ок. 1200 г.), они стали
главными покровителями Кельна. В течение всего XIII в. «Три короля» были королевским
культом, императоры приходили поклониться им после коронации в Аахене. Отгон IV
Брунсвик был изображен на одном из реликвариев в качестве четвертого короля. Миланцы
слишком поздно спохватились о пропаже. В XVI в. архиепископ Св. Карло Бор-ромео даже
предпринял военный поход, чтобы вернуть их назад. В 1909 г. некоторые фрагменты мощей
волхвов действительно были отосланы из Кельна в Милан.
Но на самом деле их не отправили назад, поскольку они никогда прежде не были в Милане.
Вся история — Константин, Эусторгио, перемещение в Кельн — была сфабрикована
Рейнальдом. Оказалось, что любое упоминание о волхвах в Милане вело к самому
архиепископу. Не удивительно, что миланцы так поздно хватились пропажи, ведь
придуманная Рейнальдом история дошла до них лишь в конце XIII в. Милан скорбел об утрате
реликвий, которых у него в действительности никогда не было.
Цели Рейнальда очевидны: способствовать возвышению силы импе-ратора и славы Кельна.
Реликвии Спасителя были самым ценным из того, что франки нашли в Италии и в Святой
земле. В качестве симво-лов владычества Христа и божественного царства волхвы были предпочтительнее, чем следы отеческой церкви и римских мучеников. Од-нако им был необходим
наследственный характер поклонения. Для действенности этих символов в Кельне жизненно
важна была тради-ция. Отсюда и Константин, и запряженная волами повозка, и Милан, и
счастливое избавление от опасностей в пути. И это сработало. Это сра-ботало даже в Милане,
где заступничество Висконти за горестно опла-киваемых волхвов помогло развеять обвинения
и против республикан-цев, и против соперничающего семейства Торриани, обвиненного в
том, что его представители открыли Фридриху Барбароссе тайное мес-то хранения.1
Эта фальсификация имела множество достоинств. Она удостовери-ла священные истоки
Римской империи. Она подтвердила и расширила полезную библейскую легенду (прежде о
волхвах было известно очень немного, не было даже точно известно их число). Она стала
образцом перемещения святынь — фрагменты мощей и праха, которые легко было подделать,
легко украсть, легко перемещать из одного места в другое, легко, при необходимости,
приписать какому-то другому свя1
Patrick J. Geary. Living with the Dead in the Middle Ages. P. 251—255; Timothy Rai-son. The Magi in legend // The
Three Kings: The Magi in Art and Legend. Exhibition catalog. Buckinghamshire County Museum. Aylesbury, England,
1995. P. 7—10.
9
тому. Она помогла извлечь большую выгоду из фантазии. Она ничего не разрушила и не
подорвала, не подорвала даже веру, когда подделка была раскрыта.
Сегодня все иначе. Мы по-прежнему крадем, подделываем и придумываем большую часть
нашего наследия. Однако мы больше не столь уверены в своем праве так поступать. То
обстоятельство, что почитаемое нами наследство, будь оно унаследовано или воссоздано,
оказывается столь податливым и подверженным искажению, теперь кажется почти
святотатством. Мы тоскуем по твердо установленным историческим истинам, тем более, что
знаем: они не смогут выдержать натиска времени и их придется изобретать заново.
В лучших своих образцах исторические фальсификации являются одновременно и творческим
искусством, и актом веры. При их посредстве мы открываем самим себе, что собой
представляем, откуда пришли и к какой традиции принадлежим. Верность предкам покоится
на обмане в такой же степени, как и на правде, и наряду с гордостью также подстрекает к
риску и опасности. Мы не можем избежать зависимости от подобного пестрого и грешного
прошлого. Мы должны открыто признать тот факт, что его вымыслы и фальсификации
являются неотъемлемой частью его достоинств, помня в то же время об их фиктивном
характере.
Дэвид Лоуэнталъ Лондон, июль 2003 г.
10
Элеоноре, прошлой и настоящей
ВВЕДЕНИЕ
Прошлое — повсюду. Нас окружают события и вещи, которые, как и мы сами, имеют более
или менее отчетливую предысторию. Человеческий опыт наполняют реликвии, истории и
воспоминания. Гордимся мы им или отвергаем, помним его или игнорируем, прошлое
вездесуще.
В наши дни жизнь буквально пронизана осязаемыми чертами прошлого. Американца 1980-х
окружает «подкрадывающееся наследие» — рыночная площадь со строениями в стиле
фахверк,1 дома с мансардами, открытая кирпичная кладка и нарочито грубый декор в музеях
под открытым небом, музейные деревушки, исторические резервации. «Мы создали технику
сохранения исторических памятников, которая потрясла бы наших предков, — комментирует
ситуацию воображаемый приверженец прошлого, — мы, современные люди, тратим такие
научные ресурсы на таксидермию, что плоды наших усилий после смерти кажутся еще более
живыми, чем при жизни».2 Если прежде нам казалось, что история — это дюжина-другая
музеев и антикварных магазинов, то теперь ловушки истории раскиданы по всей стране. За
всеми реликвиями заботливо ухаживают — от реликтов Революции до артефактов Освенцима.
Стариной теперь считается то, на что еще вчера смотрели лишь как на нечто мимолетное.
Стремление обзавестись собственной генеалогией простирается от «Корней» Хэйли3 до
ретроспективного покаяния задним числом за своих предков-мормонов. Длитель1
Фахверк (нем. Fachwerk — каркас, решетчатая конструкция) — метод строительства зданий, при котором
основанная нагрузка ложится на вертикальные конструкции, пространство между которыми заполняется другим
материалом (кирпичом, камнем и т.д.), что позволяет строить сравнительно легкие и высокие дома. Этот метод
был распространен в западноевропейской средневековой архитектуре — деревянный брусчатый каркас с
системой стоек, раскосов и обвязок заполнялся камнем, кирпичом, глиной и др. В настоящее время этот метод
уже с использованием современных материалов (сталь, стекло) вновь популярен в Европе и США. — Примеч. пер.
2
Dennis. Cards of Identity. P. 165.
3
Хэйли Алекс (Haley) (1921—1992), американский писатель, чьи книги способствовали росту популярности
изучения истории афро-американцев и их генеалогии. Наиболее известна его книга «Корни: Сага американской
семьи» (Roots: The Saga of an American Family (1976)). В книге, сочетающей реальные факты и вымысел,
развертывается хроника поколений предков Хэйли, а также раскрываются те методы, которые он использовал при
генеалогических реконструкциях, вплоть до своих дальних предков из де11
ное время лишенным корней и вновь с неуверенностью смотрящим в будущее, американцам
en masse1 нравится оглядываться на прошлое. Исторические деревушки и районы становятся
для них «суррогатной родиной, где люди, утратившие где-то в ином месте точку опоры, могут
найти родной и знакомый ландшафт».2
Но, оказавшись в Англии, американец неожиданно для себя обнаружил бы, что даже В столь
благополучной в отношении древней коллективной идентичности стране присутствуют
сходные тенденции. С презрением относясь к диснеевской истории, британские консерваторы
берут под охрану все: от старинных церквей до древних деревушек. Они скорбят об
оскудении наследия за Атлантикой и заглушают нынешние огорчения звуками прежней
славой. Когда не так давно Европейский парламент предложил переименовать вокзал
Ватерлоо, потому что тот звучит постоянным напоминанием о злосчастных наполеоновских
войнах, британцы в категорической форме возражали (причем не только в шутку), что
«французам только на пользу пойдет постоянное напоминание о великой победе
Веллингтона», и выразили беспокойство, не собираются ли Британию лишить также колонны
Нельсона, Трафальгарской площади и Бленхеймского дворца.3
Повсюду мы встречаем моду на старые фильмы, старинную одежду и музыку, бабушкины
рецепты. Ностальгия успешно продается. Традиции и моды прошлого доминируют в
архитектуре и искусстве, школьники грызут гранит отечественной истории и интересуются
дедушкиными и бабушкиными рассказами, исторические романы и рассказы из старинной
жизни наводнили все средства массовой информации.
Однако такое хорошо знакомое нам прошлое — по большей части артефакт настоящего. Как
бы преданно мы ни хранили, сколь бы тщательно ни восстанавливали, как бы глубоко ни
погружали себя в прежние времена, тогдашняя жизнь основывалась на иных убеждениях и
способах бытия, несоизмеримых с современными. Инаковость времени, несомненно,
составляет один из его притягательных моментов: ниревушки в западной Африке. При написании книги Хэйли пришлось домыслить ряд недостающих деталей семейной
истории. Мастерское выполнение психологических портретов привело к тому, что многие американцы заинтересовались
собственной генеалогией. Хэйли получил за эту книгу несколько литературных премий, она была переведена на 26
языков, по ней был снят телевизионный минисериал. — Примеч. пер.
1
В массе (фр.). — Примеч. пер.
2
Fortier. Fortress of Louisbourg. P. 19.
3
British refighting Battle of Waterloo // International Herald Tribune. 29—30 Sept. 1984. P. 1. Бленхеймский дворец (начат в
1705 г., завершен в 1724 г.). Находится неподалеку от
Вудстока. Сооружен английским парламентом в качестве дара нации Джону Черчиллю, 1-му герцогу Мальборо за
победу в битве при Бленхейме. Строил дворец Джон Ванб-рух (Vanbragh) (1664—1726), английский драматург и
выдающийся архитектор английского барокко. В этом дворце родился Уинстон Черчилль.
Битва при Бленхейме — знаменитое сражение эпохи войны за Испанское наследство, состоялось 13 августа 1704 г. близ
деревни Бленхайм (Blenheim), Бавария (ныне Блиндхайм (Blindheim)), к северо-западу от Аугсбурга. В этом сражении
англо-австрийские силы под командованием Джона Черчилля и Евгения Савойского разгромили французско-баварские
войска. — Примеч. пер.
12
кто не стал бы тосковать о прошлом, будь оно точно таким же, как и настоящее. Но мы не
можем удержаться от того, чтобы не смотреть на него через современные очки.
«Прошлое — это чужая страна, здесь все по-другому», с этой фразы начинает своего
«Посредника» Л. П. Хартли (L. P. Hartley, Go-Between). То, что действительно заставляет все
идти «по-другому», так это иная перспектива, новый взгляд на вещи. Именно с этих позиций
мы и подходим к теме прошлого в данной книге. Однако такая перспектива — сама по себе
сравнительно недавний плод. На протяжении большей части истории люди едва отличали
прошлое от настоящего, обращаясь даже с отдаленными во времени событиями так, будто те
произошли только вчера. Вплоть до XIX в. все, кто хоть сколько-нибудь задумывался об историческом прошлом, считали, что прошлое не так уж и отличается от настоящего. Вне всякого
сомнения, в драме истории отразились основные перемены в жизни и в ландшафте, но
человеческая природа, по общему мнению, оставалась неизменной, в основе сходных событий
лежали те же самые страсти и предрассудки. И даже облагороженное ностальгией или
недооцененное приверженцами прогресса, прошлое кажется не столько чужой страной,
сколько частью нашего собственного жизненного пространства. Даже хроники рисуют
далекое прошлое с такой непосредственностью и осведомленностью, что это непременно
предполагает существенную схожесть основных обстоятельств жизни.
Подобный взгляд имел два существенных следствия. Отступления стандартов прошлого от
современных взглядов либо приветствовали как знаки добродетели, либо проклинали как
следы порока. А поскольку обстоятельства прошлого считались сопоставимыми, а значит,
соотносимыми с заботами настоящего, история выступала по большей части как источник
поучительных примеров. Прошлое, понятое по аналогии с настоящим, также является своего
рода обоснованием, объяснением того, почему события произошли так, а не иначе.
Развертывается ли история в соответствии с великим замыслом Творца, или в согласии с
законами природы, движется ли она к расцвету или к закату, изначальные схемы непреложны
и универсальны, бесспорны и не подлежат изменению.
Время от времени отдельные индивиды, такие как Эразм, сознавали, что исторические
перемены делают настоящее не похожим на про^ шлое. Но осознание анахронизма шло
вразрез с насущными нуждами и перспективами. И только в конце XIX в. европейцы начали
понимать, что прошлое — это другой мир, даже не чужая страна, но целое скопление чужих
стран, которые населены уникальными историями и персонажами. Это новое прошлое
постепенно перестают рассматривать как источник назидательных уроков и начинают ценить
ради него самого, как наследие, которое придает силу, утверждает и возвеличивает настоящее.
И эта новая роль усиливает стремление сохранить реликты и восстановить памятники как
символы коллективной идентичности, преемственности и надежды.
В течение трех столетий античные архетипы доминировали в сфере образования и права,
формировали искусство и пронизывали собой
13
всю европейскую культуру. Античность выступала как образец для подражания,
благотворный и прекрасный. Но в то же время ее физические останки по большей части
подвергались разрушению или же ими пренебрегали. Архитекторы и скульпторы были в
большей степени склонны воплощать тень классических образов в собственных работах,
нежели охранять от порчи и тления оригиналы. Меценатов меньше привлекало
коллекционирование античных фрагментов, чем создание новых работ, воплощающих
достоинства последних. Только в XIX в. забота о сохранности памятников прошлого с уровня
заботы антикваров, отдельных и случайных занятий поднялась на уровень национальных
программ. Только в 20-х гг. XX в. большинство стран стали стремится к тому, чтобы
сохранить собственное наследие от разграбления и тлена.
Если сознание непохожести прошлого на настоящее способствовало появлению охраны
реликтов прошлого, то реальные действия по охране памятников сделали это различие еще
более очевидным. Перед прошлым благоговели как перед источником коллективной
идентичности, его ценили как драгоценный и находящийся в опасности ресурс, прошлое
становилось все более и более непохожим на настоящее. Но одновременно его реликты и
останки все в большей степени обретают в себе черты нынешних времен. Нам может нравится
экзотическое прошлое, разительно отличающееся от банальности и скуки настоящего, но
притом следует помнить, что куем мы его при помощи современных инструментов. Прошлое
— это чужая страна, чей облик вылеплен из сегодняшних пристрастий, его своеобразие
выстроено нашими заботами о сохранении его черт.
Забота о сохранении наследия углубила наши познания о прошлом, но притупила их
творческое использование. Нынешние специалисты знают о библейских и классических
традициях больше, чем когда бы то ни было прежде, но у большинства людей отсутствует
интерес к подобного рода деталям. Все наши предшественники на этой земле сливаются в
некий единый образ древности, чьи разрозненные крупицы и послужили моделью для их
собственных творений. Наши более многочисленные и экзотические варианты прошлого,
ценимые нами как следы былого, лишены того иконографического значения, которым они
обладали прежде. Теперь прошлое — это чужая страна, в которую хлынул целый поток
туристов. Прошлое испытывает на себе все обычные следствия популярности. Чем больше его
ценят само по себе, тем менее реальным и достоверным оно становится. Теперь прошлое уже
не пытаются вернуть назад и больше не опасаются, что его поглотит непрерывно
расширяющееся настоящее. Мы расширяем наше чувство настоящего ценой осознания его
связи с прошлым. «Мы тонем под напором окружающих нас меморандумов, адресатом и
получателем которых являемся мы сами, —- отмечает Бурстин, но при этом — мы трагически
не готовы получать какие бы то ни было послания от предков».1
1
Boorstin. Enlarge contemporary. P. 787. 14
Для меня работа над этой книгой была похожа на путешествие, в котором был свой пункт А,
пункт отправления, и пункт Б, пункт назначения, была сосредоточенность и были свои
выводы. Как у большинства историков, у меня есть собственный интерес к прошлому.
Толчком к этим занятиям послужило знакомство в 1949 г. с работами американского экологаэрудита Джорджа Перкинса Марша (G.P. Marsh). Сопоставляя последствия уничтожения
лесов в его родном штате Вермонт с древними обнажениями (денудацией)
среднеземноморских земель и недавней эрозией альпийских потоков, Марш выстроил
уникальный взгляд на то, как деятельность человека преобразила — по большей части
бессознательно, но зачастую самым разрушительным образом —- места его обитания.
Способность Марша читать ландшафт истории — от природных обломков до реликтов
человеческой деятельности — и его хорошо документированные предостережения о
необходимости восстановления жизнеспособного баланса вегетации и режима рек составили
книгу «Человек и природа» (Man and Nature. 1864) — первоисток охранительного сознания.
В такой же степени, как о сохранении природы, Марш заботился и о сохранности истории.
Притом даже в большей степени, чем великие памятники древности, его привлекали
артефакты повседневности. Это не были одеяния принцев и прелатов, которые напоминали бы
американцам об их предках, но прежде всего полевые и ремесленные орудия, предметы быта
и прочая утварь их собственных предков. Тесно связанный с романтическим национализмом,
искавшем корни в фольклоре и народных диалектах, Марш в большей степени интересовался
обычными материальными реликтами, что вошло в моду лишь поколением позже, после
появления Скансена (Skansen)' Артура Хейзлиуса (A. Haze-lius), а также ферм под открытым
небом и индустриальных музеев в наши дни. Акцент Марша на будничном и повседневном
прошлом также послужил прообразом для современной популистской устремленности к
изучению, прославлению и почитанию наследия прошлого.
Следующая тема, которую я рассматриваю, формулируется так: каким образом мы описываем
и преобразовываем то, что унаследовали от предшествующих поколений? То, каким образом
люди смотрят на прошлое, по всей видимости, интересует всех, но прошлое играет разные
роли в различных культурах. Например, кажется, что отношение англичан к местным
достопримечательностям пронизано антикваризмом — устойчивой склонностью к старине
или традиции, даже если это не так полезно или красиво, как новое. Судя по источникам,
которые нам с Хью Принцем (Hugh Prince) удалось собрать в 60-х гг., подобная тенденция
присутствует во всех сферах искусства и во всей человеческой среде в целом. Восхищение
преемственностью и накоплением традиций, свойственные отношению англичан к genius loci,2
выдержавшая испытание временем идиосинкразия, придают историческим местам их
драгоценное своеобразие.
1
Скансен (Skansen) — музей под открытым небом в Стокгольме. — Примеч. пер.
Дух места (лат.). — Примеч. пер.
15
2
Отношению американцев к своему окружению одновременно и более прямое, и менее
интимное. Они далеки от того, чтобы восхищаться остатками прошлого, их традиционно
недооценивают, считая всего лишь напоминанием об эпохе декаданса и зависимости.
Немногие почитаемые реликвии находятся либо далеко в Европе, «дезинфицированные» с
патриотическими целями, как Маунт Верной1 и Вильямс-бург,2 либо фальсифицированы
торговцами. Лишь горстка тоскующих по былому «настоящих американцев» (WASP)3 всецело
обитает в кругу своих предков и прошлого. Для большинства американцев прошлое кажется
устаревшим и не представляет большого интереса.
В начале 70-х гг. мои интересы сосредоточились на проблеме охраны исторических
памятников, а также на самой идее прошлого. Влияние урбанистического развития на
исторический центр старых городов, ностальгические реакции на катастрофы и коррупцию и
прочие черты «прекрасного нового послевоенного мира», разграбление древностей для
продажи коллекционерам, испытывающим растущую любовь к прошлому, заставили меня
задуматься над вопросом, могут ли все эти тенденции иметь под собой общие корни. Меня
заинтересовала также судьба осязаемого наследия, которое подвергается столь интенсивному
освоению. Похоже, что остатки прошлого испытывают на себе такое же воздействие со
стороны нужд современности, как наша память и история. Возникают и иные связи, как,
например, фрейдовские археологические метафоры относительно раскопок психологического
прошлого. Я стал понимать, что прошлое, которое мы подвергаем изменению или воссоздаем
вновь, столь же повсеместно и косвенно по своей сути, как и то, которое мы стараемся
сохранить. В самом деле, наследие, абсолютно сохранное или аутентично воспроизведенное,
оказывается не менее трансформированным, чем то, которое подверглось преднамеренной
манипуляции. «Воспроизведенное прошлое неизбежно основывается на знании и ценностях
настоящего», — писал Кевин Линч (Kevin Lynch). Оно должно «меняться по мере того, как
изменяются наши знания и ценности, по мере того, как переписывается история».4 Подобные
изменения неизбежны.
Затем я обратился к проблеме почитания этнических и национальных корней. За спиной
американской двухвековой истории стоит ее ре1
Монт Верной (Mount Vemon), штат Вирджиния — дом Джорджа Вашингтона (на берегу р. Потомак, в 25 км к
югу от г. Вашингтон, Д. С. Дом был построен в 1743 г. единокровным братом Вашингтона Лоуренсом, который
назвал его Маунт Верной в честь адмирала Эдварда Вернона, под чьим началом он служил в Британском военном
флоте. — Примеч. пер.
2
Вильямсбург (Williamsburg) — город на юго-востоке Виржинии, основан в 1633 г. С 1926 г. историческая часть
города в самом центре современного города была реставрирована в колониальном стиле. Проект финансировал
американский филантроп Джон. Д. Рокфеллер мл. На территории, называемой Колониальным Вильямсбургом,
находится более 120 домов XVIII в., отреставрированных, или же тщательно воссозданных в соответствии с
первоначальным обликом — Примеч. пер.
3
От White Anglo-Saxon Protestant — белый, англо-саксонец, протестант. — Примеч. пер.
4
Lynch К. What Time Is This Place? P. 53.
16
волюционное прошлое, трансформированное так, чтобы удовлетворять сегодняшним
запросам. Я изучал воздействие почитания и охраны на чтимые реликвии и реликтовые
ландшафты, отношение к старости и изношенности как нечто отличное от исторической
древности. Знакомство с зарубежным опытом заставило меня сопоставить отношение к
прошлому в Вест-Индии, Австралии и Северной Америке — во всех трех регионах
колониальная и естественная история формировалась различными путями, на основе приятия
и восхваления, или же отвержения различных аспектов наследия.
В 1977 г. я начал разрабатывать структуру этой книги и заполнять пробелы в своем
образовании. Одним из таких пробелов оказалась тема охраны исторических памятников,
столь популярная ныне. Знакомство со сторонниками охраны памятников и образовательными
программами в этой области в Великобритании и Соединенных Штатах показали мне, до
какой степени забота об архитектурном наследии пронизывает планирование и развитие, хотя
и оставляет без внимания проблемы джентрификации (gentrification),1 общественного участия
и даже вопрос мотивации. В конце концов, почему люди вообще хотят сохранять вещи? Для
того, чтобы выяснить это, мы с Маркусом Бинни из общества «СПАСИ наследие Британии»
(SAVE Britain's Heritage) организовали в 1979 г. симпозиум в Лондоне под эгидой
Международного совета по историческим памятникам (International Council on Monuments and
Sites), на котором академические исследователи и практики обменивались мнениями по
поводу стремления сохранять все на свете — от предметов старины до сельскохозяйственных
ландшафтов — и связанных с этим проблем — от аутентичности до чрезмерной
популярности.
Другие пути манили меня в иные области. Моя сумасшедшая увлеченность фантастическими
путешествиями во времени заставила меня еще раз вернуться к этой теме в научной
фантастике, фольклоре и детской литературе как ярким примерам стремления к отдаленному
прошлому, а также рассмотреть представления о том, как следует себя вести в подобных
ситуациях.
Томление по прошлому присутствует также в реликтах и письменных памятниках, которым
нация уделяет все больше и больше внимания. Порабощенные прежде народы, утратившие
большую часть драгоценного родового наследия, ставят теперь вопрос о правах владения, о
сохранности, об искусстве консервации, а также о надлежащих местах, где можно было бы
любоваться остатками прошлого. Пример с мраморами Элгина2 дают нам ближайшее
представление о связанных с этим политических страстях. Пока новые и бедные нации
занимаются поиском и реституцией похищенных реликтов и письменных памятни1
Джентрификация — приобретение и реконструкция зданий в деградирующих пригородах представителями
верхнего или среднего класса, что приводит к повышению престижности этих районов (и, соответственно, росту
цен на недвижимость) и способствует уходу их них жителей с низкими доходами. — Примеч. пер.
2
Мраморные статуи и фрагменты убранства греческих храмов, вывезенные лордом Элгином в Англию и
экспонирующиеся ныне в Британском музее. — Примеч. пер.
17
ков, от беспрерывной утраты наследия страдают даже самые богатые страны.
Национальные и коллективные усилия по восстановлению и привлечению внимания к
достойному гордости, если не сказать славному, прошлому поразительно напоминают мне
потребности индивида в выстраивании собственной жизнеспособной и правдоподобной
жизненной истории. Возвращаясь к вопросу об изменении прошлого, отметим, что
исследователи, занимающиеся изучением национализма, психоанализа, литературной
критики, выражают опасение, что индивидам, как и государствам, приходится постоянно
сталкиваться с противоположными и конкурирующими между собой устремлениями:
зависимости и автономии, ведомого и ведущего, традиций и творчества, детства и зрелости.
Было удивительно, что в столь большом количестве разнообразных дисциплин и к тому же на
протяжении всей истории Европы от Ренессанса и до наших дней, работа с прошлым строится
по существу на основе одних и тех же метафор, одновременно и стимулирующих, и
обременительных. Подобное совпадение не может быть случайным. Наше отношение к
прошлому, наши доводы в пользу того, чтобы сохранять или изменять его сохранившиеся
следы, отражают направления развития и предпосылки, в одинаковой мере присущие истории,
памяти и реликтам.
Эта книга посвящена трем темам. Рассмотрение того, как прошлое обогащает и обедняет нас,
а также причин, по которым мы принимаем его или сторонимся, составляет содержание глав с
1 по 4. Каким образом воспоминания или окружение приводят нас к осознанию прошлого, и
как мы реагируем на подобное знание, — все эти сюжеты составляют предмет рассмотрения
главы 5. Почему и как мы изменяем то, что дошло до нашего времени, для каких целей
собирают или выдумывают следы прошлого, такие, например, как воспоминания, и как эти
изменения влияют на наше историческое наследие и на нас самих, — все эти проблемы
составляют содержание 6 и 7 глав. На протяжении этих глав я попытаюсь выяснить, каким
образом прошлое, коль скоро оно фактически неотличимо от настоящего, все же стало чужой
страной, при том, что его все более покрывает отблеск настоящего.
В главе 1 мы исследуем древнюю мечту о повторном обретении прошлого, или о возвращении
в него. Ностальгия простирается на прошедшее детство и события ранней юности, охватывает
события воображаемого прошлого, которых не пережили не только те, кто о них грустит, но
которых на самом деле и вообще не было. Вера в реинкарнацию и прошлую жизнь кажется
неиссякаемой, воображаемый возврат в прежние времена привлекает широкую аудиторию, а
исследования ученых дают обильные доказательства присутствия стремления вернуться или
восстановить определенный период, принадлежащий к личному и недавнему прошлому, или
же исторически удаленному.
Для некоторых людей такое воображаемое возвращение сулило бессмертие, для других —
возможность исправить ошибки, для третьих —
18
убежать от тягот и бедствий настоящего. Намерения таких воображаемых путешественников
во времени выходят за пределы обычной потребности в прошлом, очерченной в главе 2, но
проливают свет на цели, которые мы преследуем при изменении черт и образа былых времен.
Придать прошлому тот облик, какой оно должно было иметь, оградить его следы от
несвойственных ему и нежелательных перемен, — именно такие конфликтующие мотивы
доминируют в фантастических путешествиях во времени. Все это лишь подчеркивает общее
стремление, отмеченное нами в главах 2 и 3, извлечь из прошлого выгоду и избежать помех с
его стороны.
В главе 2 исследуются выгоды, которые прошлое дает на самом деле, а также те страхи,
которые его влияние вызывает. Осведомленность о признании, подтверждение убеждений и
действий, направляющие примеры, осознание личной и коллективной идентичности, диахроническое обогащение опыта настоящего, возможность отсрочить наступление настоящего
или избежать давления «здесь-и-сейчас», — вот наиболее значительные выгоды, которые
может нести с собой прошлое. Их конкретные формы и достоинства обусловлены культурой и
обстоятельствами. Но все они растут из тех качеств, которые мы ощущаем как
исключительное достояние прошлого в его отличии от настоящего и будущего. Это черты,
связанные с древностью существования, такие как предшествование, изначальность и старина,
чувство преемственности и накопления, создаваемое реликвиями, воспоминаниями и
хрониками, а также его завершенность — тот факт, что прошлое закончено, а потому его
можно подытожить, подвести черту, что в принципе невозможно сделать с настоящим.
Но наряду с достоинствами у прошлого есть и недостатки. Для того, чтобы вынести жизнь в
настоящем, нам иногда нужно забыть, вычеркнуть из памяти опасные или травматические
переживания. Наследие славного прошлого точно также может подавлять обитателей современности, превосходство прошлого может порождать соперничество, попытки свести с ним
счеты. Традиционные или исторически унаследованные перспективы могут показаться
губительными всем, кроме небольшого числа наследников, а иногда даже и им.
Коллективные усилия совладать с наследием, одновременно почитаемым и низвергаемым,
похожи на задачу, стоящую перед каждым отдельным индивидом: он должен одновременно и
следовать, и отвергать заветы предков. Подобная противоречивая ситуация неизменно порождает дебаты по поводу соотношения имитации и инновации, старины и современности. Всякое
наследие и благотворно, и губительно, но каждое обладающее историческим сознанием
общество должно выстраивать этот баланс самостоятельно.
В главе 3 рассматриваются противоположные оценки успехов и неудач четырех исторических
эпох — Ренессанса, Англии и Франции XVII и XVIII вв., викторианской Англии, Америки
революционного и постреволюционного периода. Эти эпохи неизменно вызывают страстные
споры, при этом приверженцы прошлого и настоящего приводят в
19
подтверждение своих позиций аргументы, касающиеся различных контекстов каждой из эпох.
Благоговение Ренессанса перед античностью было весьма далеко от отрицания веры в гений
современности. По сути, Ренессанс даже поощрял убежденность в том, что современность
способна превзойти величие древности. Античность была далеко, ее разрозненные и разобщенные следы могли служить примером только в том случае, если бы их удалось оживить и
соединить в нечто целое. А потому обращение гуманистов к античности оказалось поневоле
творческим. Переводя классические работы на новые языки, адаптируя языческие мотивы под
христианскую иконографию, восстанавливая греческие и римские принципы в архитектуре,
Ренессанс черпал из силы прошлого, избегая, однако, рабского подражания. Тем не менее,
сомнения по поводу заимствований, подражательности и достоинств последователей
античности занимали умы гуманистов от Данте и Петрарки до Эразма, Дю Белле и Монтеня.
Спор между Древними и Современными авторами в XVII и XVIII вв. лишь добавил в это
противостояние напряженности. Сравнительные достоинства достижений современных и
древних основывались на разных сюжетах: представление об упадке людских сил строилось
на основе учения о всеобщем упадке и разрушении, представление же о том, что современные
авторы — это «карлики, стоящие на плечах гигантов», которые именно потому и могли видеть
дальше, чем их более прославленные предшественники, основывалось на различии между
кумулятивностью достижений науки и обособленностью творений искусства. В эпоху
Просвещения классические традиции перестали быть пес plus ultra1 в науке, но остались
источником поклонения и обременительным авторитетом в искусстве — груз, ныне
усугубленный достижениями предшественников, недавних и отдаленных.
В викторианской Англии прошлое стало своего рода убежищем от назойливо-нового и
разочаровывающего настоящего. Перемены, инициированные Великой французской и
индустриальной революциями, радикальным образом отделили сегодняшний день от
вчерашнего, но гордость за материальный прогресс смешалась с беспокойством за жестокие,
уродливые и излишне материалистичные его последствия. Многие стали с тоской
оглядываться на классическую древность или средневековье как на вместилище всех тех
добродетелей, которые разрушила современность. Растущее знание античности, навыки в
выявлении его форм способствовали сознательному и эклектичному «возрождению»
(ревайвализму), но одновременно препятствовали росту уважения к собственному стилю.
Сентиментальное внимание к прошлому привело к возрождению «традиционных» форм
жизни в движении Искусств и Ремесел,2 возведению зданий в национальном стиле, сохране1
До крайних пределов, непревзойденный (лат.). — Примеч. пер.
Движение искусств и ремесел — эстетическое движение в Англии во второй пол. XIX в., приведшее к
распространению в Европе моды на декоративные искусства, в дальнейшем его идеи вошли в ар нуво. У истоков
этого движения стоял поэт и дизайнер Уильям Моррис, стремившийся возродить утраченные в индустриальной
цивилизации
20
2
нию и воспроизведению архитектурного наследия. Казалось, что уходящие корнями в
незапамятное прошлое традиции и есть все, что только может быть лучшего в Англии. Но
подобное поклонение старым временам, практикам и формам породило стремление отбросить
наследие прошлого как анахроничное и непригодное для современности — конфликт,
который в период fln-de-siecle^ вылился в рост разочарования и в модернистское
иконоборчество.
Война за независимость между Америкой и метрополией привела к тому, что конфронтацию
между прошлым и настоящим стали выражать в отеческо-сыновних метафорах. При
обосновании своих политических позиций обе стороны ссылались на узы и взаимные
обязанности родителей и детей. Столь революционные изменения в методах воспитания детей
санкционировали по всей Америке бунтарский дух и вольнодумство, что сказалось и на
философии, отрицавшей все авторитеты прошлого. Новый лозунг был таков: нынешнее
поколение должно думать само за себя. Приученные с пренебрежением относиться ко всем
заповедям прошлого, последующие поколения оказались между молотом и наковальней:
молотом антипатий к авторитетам прошлого и наковальней обязанности почитать и защищать
наследие отцов-основателей Америки. Для того, чтобы подражать им, потомки должны были
сбросить с себя оковы прошлого; для того, чтобы оградить наследие отцов-основателей,
потомкам приходилось сохранять его, не претендуя на самостоятельное творчество. Подобные
идеалы не могут сосуществовать вместе. Приступы ностальгии по достопамятным временам
Старой Войны (Old War),2 которые чувствовали многие американцы, оскорбляли
господствующее моральное сознание, ощущавшее зло и ав-тократичность подобных образов.
Дилемму «сохранять или развивать» собственный взгляд в конце концов разрешила
Гражданская война, но напряжение между тягой к прогрессу и сыновней почтительностью сохранилось, хотя и приняло иные формы.
Каждая эпоха входит в столкновение с собственным наследием, неся в себе двойственное
сознание: чувство долга, с одной стороны, и чувство негодования, с другой. Каждая эпоха
пытается теми или иными способами примирить эти чувства и сделать окончательный выбор
между почитанием и отрицанием. Каждая из них порождает такие образы прошлого и
настоящего, которые отражают эти болезненные дилеммы.
В 4 главе мы исследуем реакции на старение, упадок, а также признаки усталости и
изношенности как отличные от знаков исторического прошлого. Поскольку мы склонны
считать, что артефакты и институты имеют собственные жизненные циклы, подобные
человеческим,
дух и качество работы средневековых ремесленников, а также его сподвижники: архитектор Филипп Уэбб,
художники Форд Мэдокс Браун и Эдвард Берн-Джонс. — Примеч. пер.
1
Конец столетия (фр.). — Примеч. пер.
2
Под это определение в равной мере могут подходить как Война за независимость (1775—1783) с Британской
империей, так и Гражданская война (1861—1865). — Примеч. пер.
21
такие реакции обычно формулируют при помощи аналогий со старостью человека — возраст,
который многие считают весьма непривлекательным, если не сказать отталкивающим.
Отвращение к старости и предпочтение юности распространяется как на мир в целом, так и на
отдельные его части, нации и государства, а также на большинство артефактов. Их считают
прекрасными и добродетельными лишь пока они молоды, и называют безобразными и
прогнившими в старости и немощи.
Однако, подобные предрассудки не были повсеместными. Кое-кто чувствовал, что знаки
возраста усиливают красоту и ценность некоторых артефактов — в особенности, зданий и
живописи. Но лишь с XVI в. облик старости начинают ценить, поначалу как средство
подтверждения и удостоверения древности происхождения, а затем и как привлекательный
сам по себе. Никогда прежде эти, по большей части нездоровые, монументальные развалины и
свидетельства упадка не вызывали восхищения как напоминание memento mori или как иные
символические ассоциации, а затем и как прототипы живописной эстетики. Ценность облика
старости в наше время проступает повсюду: от старинной китайской бронзы и
неоромантических восторгов по поводу разрозненных скульптурных фрагментов — до зданий
из атмосферостойкой стали, которые специально подвергают коррозии, а также произведений
искусства, намеренно создаваемых мимолетными и скоро исчезающими. Однако публика в
целом с пренебрежением относится к облику старости, предпочитая, чтобы даже старые вещи
выглядели как новые. И непрекращающиеся дебаты по поводу очистки зданий и живописных
произведений вскрывают острейшие разногласия во вкусах между конфликтующими
сторонниками и противниками патины старости.
В главе 5 исследуются те способы, которыми мы сознаем и получаем знание о прошлом.
Прошлого как такового уже нет. Все, что нам достается — это его материальные остатки и
свидетельства современников. Но ни одно из подобных свидетельств не даст нам знания о
прошлом с абсолютной точностью, потому что очевидцы на земле и книги в наших головах
изначально сохраняются избирательно, да к тому же с течением времени подвергаются
изменениям. Эти остатки слишком хорошо согласуются один с другим и с нашими
представлениями о настоящем, чтобы полностью отрицать их достоверность, хотя
остающиеся сомнения относительно реальности прошлого позволяют нам сознавать
собственную готовность принять то, что соответствует в нем нашим представлениям, пусть
даже в чем-то это и выглядит сомнительным. У нас нет полной уверенности даже в том, что
прошлое вообще существовало, кроме как в той форме, как мы себе его представляем. И лишь
здравый смысл и чувство самосохранения требуют, чтобы мы поверили в это.
Мы можем подобраться к прошлому через память, историю или реликты. И все три формы
доступа к прошлому имеют между собой много общего. Субъективная, а потому не слишком
надежная по своей природе, память охватывает время лишь начиная с нашего детства, хотя
мы неизбежно дополняем собственные воспоминания тем, что
22
услышали от предков. Напротив, история, чьи данные и выводы должны быть постоянно
открыты для критического внимания публики, простираются вплоть до (а, возможно, и далее)
самых первых письменных свидетельств цивилизации. Смерть любого индивида лишает нас
бесчисленного количества воспоминаний, тогда как история (по крайней мере, писаная
история) потенциально бессмертна. Тем не менее история всегда зависит от памяти, и многие
воспоминания вошли в ее состав. Однако и они подвержены опасности искажения от
избирательности восприятия, влияния обстоятельств и «заднего ума» (ретроспективного
взгляда, современных представлений о прошлом).
Блага и огрехи памяти пронизывают современную литературу (ар-хетипический пример —
эпопея «В поисках утраченного времени» Пруста) и литературную критику. Эту тему я
рассматриваю в связи с историей тренировки памяти, психоаналитическими озарениями, исследованиями процессов развития и прочими психологическими работами. Среди прочих
исследуемых сюжетов — вопрос о том, каким образом память устанавливает нашу
собственную идентичность, связь между личной и коллективной памятью, как можно
(эмпирически) проверить воспоминания, какие существуют типы памяти, открывающие нам
доступ к прошлому, в чем суть процесса забывания, каким образом вторгается в наши
воспоминания и изменяет их время, как новые техники от письма до кино и магнитозаписи
постепенно замещают или трансформируют характер воспоминаний.
Каноны исторического исследования и, следовательно, получаемые данные дают
историческим знаниям сравнительно более твердое основание, чем то, на котором стоит
память как таковая. Однако историческое знание также подвержено субъективности,
ретроспективным искажениям и расколото непреодолимой бездной между действительным
прошлым и его различными образами. Любой образ прошлого в чем-то больше и в чем-то
меньше самого прошлого: меньше — потому что ни один образ не сможет вместить в себя
прошлое целиком, сколь бы исчерпывающими ни были письменные свидетельства; больше —
потому что повествующие о событиях прошлого обладают тем преимуществом, что им
заранее известен исход событий. Подобные эпистемологические проблемы мало заботят
практиков, для которых история — это всего-навсего то, о чем говорят историки. Однако то,
чем они в действительности занимаются, зависит от современных представлений о том, чем
история должна быть. Упрощая позицию, можно сказать, что историки постоянно
переписывают прошлое с позиций настоящего, перекомпоновывают данные и меняют
выводы. И уж как риторический прием звучит утверждение о том, что хронология и нарратив
также накладывают свой отпечаток на прошлое. И, наконец, я обращаюсь к вопросу о том,
каковы взаимоотношения истории и вымысла, чем понимание прошлого отличается от знания
настоящего.
И память, и история основываются на физических остатках. Зримые и осязаемые следы дают
нам живой и непосредственный контакт с прошлым, позволяя понять, что же было на самом
деле. Физические остат23
ки в качестве свидетельств прошлого также обладают рядом недостатков, а именно: сами по
себе они молчат и предполагают интерпретацию, а претерпеваемая ими постоянная, но
неравномерная эрозия искажает данные. То, что доходит до нас, представляет прошлое куда
более статичным, чем это могло быть на самом деле. Однако как бы они ни были искажены
временем и длительным употреблением, реликты остаются важным мостом, соединяющим
прошлое и настоящее. Они подтверждают или опровергают то, что мы думаем по поводу
прошлого, символизируют или увековечивают коллективные связи во времени, дают
археологические метафоры, освещающие процессы истории и памяти.
Мы смотрим на реликты как на объекты внимания или восхищения, свидетельства прошлого,
талисманы преемственности. Такой подход может вводить в заблуждение относительно их
исходного назначения, но по крайней мере он как-то связан с прошлым. Любое знание о прошлом требует заботы о нем — чувства удовольствия или негодования, страха или презрения,
надежды или отчаянья по поводу некоторых аспектов нашего наследия.
В главе 6 я исследую каким образом и почему мы изменяем прошлое, а также влияние
подобных изменений на нашу среду обитания и нас самих. Действительные черты
сохранившихся реликтов претерпевают непрерывные изменения, и даже самый факт
идентификации чего-либо в качестве «прошлого» влияет на его окружение, поскольку такое
определение влечет за собой его маркирование, охрану и работу с реликтами с целью сделать
их более доступными, защищенными или привлекательными. Повышенный интерес к ним или
просто соображения сохранности могут потребовать их перемещения из первоначальных мест
расположения. Тщательно хранимые в специально отведенных для этого местах, но, тем не
менее, окруженные ловушками современного менеджмента, остатки прошлого производят
впечатление воссозданных заново. В итоге современный человек оказывается перед выбором:
оставить реликты in situ1 или перевезти их в другое место, оставить в разрозненном состоянии
или восстановить в целостности, что самым существенным образом влияет на наше
восприятие прошлого.
Имитации, подделки и новые работы, вдохновленные более ранними прототипами,
расширяют и изменяют далее ауру древности. Священный трепет, испытываемый нами перед
оригиналами, заставляет делать копии, которые хотя бы отчасти несут на себе отпечаток древности. В течение пяти веков в культурном ландшафте западного мира доминировали
творения, которые отсылали нас к прошлому или отражали некоторые свойства прошедшей
эры. Современные представления о классической архитектуре исходят из сплава
эллинистических, ренессансных, просвещенческих, романтических и викторианских работ, в
которых собственно греческие или римские моменты играют не столь уж значительную роль.
Это не столько подлинно оригинальные
1
В месте нахождения (лат.). — Примеч. пер.
24
творения, сколько наши современные представления о том, как прошлое должно было
выглядеть. Многое другое из того, что напоминает нам о прошлом, как, например, монументы
в честь какого-либо события или человека, совершенно не похожи на свои прототипы.
Мы переопределяем прошлое, исходя из собственных представлений о достоинствах,
которыми обладает прошлое (см. главы 1 и 2). Патриотическое рвение или частные обиды
понуждают нас приспосабливать следы прошлого, как и наши коллекции, к сегодняшним
нуждам и ожиданиям. Большая часть изменений касается достоинств прошлого, призванных
подчеркнуть нашу самооценку или способствовать нашим интересам. А потому мы
расширяем область старины, восстанавливаем недостающую преемственность, подчеркиваем
или инвертируем прерогативы и достижения предков, преуменьшаем или вовсе забываем о
поражениях и бесчестье.
Подобные изменения имеют и другие, непреднамеренные последствия. Наши манипуляции
делают прошлое более или менее похожим на настоящее — менее, потому что мы отличаем
себя от него, более, потому что накладываем на него свою печать. Даже если мы намереваемся
сохранить вещи такими, какими они были или какими мы их нашли, методы защиты или
реставрации ставят прошлое в зависимость от технических приемов настоящего.
Перемены в прошлом оказывают влияние и на тех, кто их осуществляет. Они идут вразрез с
образом фиксированного и стабильного наследия и подрывают нашу роль в качестве
преемников и последователей. Однако сознание имеющейся у нас тенденции изменять
унаследованное имеет некие компенсации. Сознавая, что прошлое — не просто то, что когдато было, но также и множество проистекающих из него последствий, мы отказываемся от
устаревшей перспективы и анахроничного поведения, в основе которых лежит представление
о жестко фиксированном наследии, и понимаем, что такое наследие не только неизбежно, но и
благотворно. «В этом нет ничего страшного», — сказал один археолог по поводу
переосмысления прошлого с позиций современности, — трудности возникают тогда, когда мы
«не осознаем этого, а потому попадаем под его воздействие».' Через конструкции и реконструкции каждый человек обретает «полезное и достойное уважения прошлое, — пишет
психоаналитик, — поскольку самым существенным аспектом сознания свободы воли
индивида является знанием им собственной истории, которое не властвует, не подавляет и не
разрушает его».2
В главе 7 мы обращаемся к неоднократно провозглашенному тезису о смерти прошлого и его
предполагаемому воскрешению в форме истории. С точки зрения модернистов, современное
индустриальное и постиндустриальное общество более не нуждается в подпорках традиции,
современная историческая наука освободила нас от тирании прошлого.
1
Leone. Relationship between artifacts and the public in outdoor history museums. P. 309.
Solnit. Memory as Preparation. P. 27.
25
2
Однако наша неистовая ностальгия, наши навязчивые поиски корней, свойственная нам
забота о сохранности следов прошлого, растущий интерес к национальному наследию, — все
это говорит о том, насколько интенсивно мы ощущаем в себе прошлое. Тем не менее, новые
исторические перспективы приводят к устареванию привычных форм восприятия и
использования прошлого. Чистосердечная вера в традицию, руководство примерами
прошлого, сочувственное единение с великими фигурами древности, поиски утешения в
золотом веке, нескончаемые восторги по поводу руин и реликтов прошлого, — все эти формы
почитания былых времен по большей части утратили доверие. История сделала их
ненужными.
Наряду с некогда знакомыми формами почитания, мы выбрасываем за борт и часть самой
ткани прошлого. По мере того, как поле исторического исследования расширяется, вбирая в
себя малоизвестные фигуры людей и области жизни, мы утрачиваем имевшееся прежде
близкое знакомство с классической и библейской традициями, длительное время
вдохновлявшими европейскую культуру и ее окружение. Образовавшийся в XX в. разрыв
традиции поставил нас в положение, когда нас окружают памятники и реликвии, значение
которых мы с трудом можем понять и едва ли ощущаем частью собственного Я. Налицо
процесс отчуждения, особенно заметный на фоне усилий постмодернистов преодолеть его.
Неистовая страсть к сохранению наследия отчасти является реакцией на беспокойство,
которое вызывает амнезия модернистов. Мы сохраняем прошлое потому, что поступь перемен
истощила наследие, являющееся неотъемлемой частью нашей идентичности и благосостояния. Но мы сохраняем наследие, как мне кажется, также и потому, что не достаточно близки к
нему, чтобы творчески его переработать. Мы восхищаемся реликтами прошлого, но нас не
вдохновляют более наши собственные поступки и труды. Именно потому, что сохранение
стало преимущественной формой внимания к прошлому, оно близко к тому, чтобы стать
помехой на пути всех прочих форм и способов, подобно прустовскому Вентейлу, который
решил не пытаться извлечь из драгоценной дружбы никаких выгод «так, чтобы получать от ее
поддержания исключительно платоническое удовлетворение».1
То или иное отношение к прошлому нельзя ни запретить, ни навязать, поскольку оно тесно
связано со всем корпусом наших идей и институтов. Но растущее осознание нашего
сегодняшнего способа обращения с прошлым на фоне того, как с ним обращались другие
поколения и иные культуры само по себе влияет на наше отношение к прошлому и ведет к
переменам. А потому те, кто будет оспаривать сделанные в данной книге выводы, как и те, кто
с ними согласиться, смогут по-новому взглянуть на прошлое.
1
Proust M. Remembrance of Things Past. 1:163 (см.: Пруст М. В поисках утраченного времени. Т. 1. По
направлению к Свану. М., 1992).
26
За исключением достойного сожаления модернистского разрыва с классической и библейской
традициями, у меня нет никаких предубеждений против того или иного взгляда на прошлое.
Остатки былых событий и мест воздействуют, обогащают и подавляют нас самыми разнообразными способами. Наши представления о прошедших временах в меньшей степени
строятся на основе получаемой информации, сколько на понимании воздействия времени на
каждое наше слово, каждый поступок, каждый реликт. Сознание того, что мы — всего лишь
мимолетные носители давних надежд и мечтаний, вдохновлявших предыдущие поколения,
помогает нам обрести если не гордость, то хотя бы уверенность в своем месте среди вещей.
Отношение к прошлому как к чужой стране добавляет новые краски к представлениям о
старине — от первобытных времен вплоть до вчерашнего дня. Отчасти нам удалось
приручить прошлое, где все по-иному, мы внедрили его в настоящее вместе с расхожими
товарами. Но изменяя его остатки, мы также и усваиваем их, сглаживая при этом имеющиеся
различия и затруднения. «Когда „история" нагоняет очередной кусок недавнего прошлого, —
отмечает комментатор, — всегда чувствуешь облегчение — история... окуривает опыт, делает
его безопасным и стерильным... Опыт неизменно подвергается облагораживающему
воздействию. Прошлое, которое всегда кажется слишком грязным, необузданным,
неудобным, опасным и реальным, постепенно превращают в Ист Виллидж (East Village)».1
Но прошлое не мертво, что бы там ни говорил Дж. Г. Пламб (J. H. Plumb), оно даже не спит.
Огромное множество воспоминаний и письменных свидетельств, реликтов и копий,
монументов и реликвий живет в самом сердце нынешнего дня. И подобно тому, как мы
изменяем его, прошлое меняет нас. Мы отбрасываем традицию для того, чтобы утвердить
собственное право на исправление ошибок, но не можем избавиться от прошлого совсем,
поскольку оно глубинным образом присутствует во всем, что мы делаем и о чем думаем.
Никто из нас «не произнес слов и не совершил поступков, память о которых была бы столь
ужасной, что он был бы рад полностью от нее избавиться». И тем не менее, кто-то обретает
мудрость лишь пройдя через «все бессмысленные и бесполезные воплощения... Зрелище того,
что мы представляли собой в начале пути, может нам не понравиться и уж, определенно, его
созерцание вряд ли доставит удовольствие впоследствии. Но мы не можем от него отречься,
потому что именно в нем доказательство того, что мы действительно когда-то были».2 Мы
наследуем прошлое, которое не перестает быть ценным оттого, что зачастую его трудно
бывает расшифровать, или оно причиняет неудобства. Быть — значит, быть некогда в
прошлом и проецировать наше замаранное, податливое прошлое на неведомое будущее.
1
Notes and comments // New Yorker. 24 Sept. 1984. P. 39.
Proust M. Remembrance of Things Past, 1:923—4. (см.: Пруст М. В поисках утраченного времени. Т. 3. У
Германтов. М., 1992).
27
2
Наш краткий обзор, конечно, не исчерпывает всех многочисленных вопросов, обсуждаемых в
этой книге. Здесь я попытался представить лишь сколько-нибудь связный синтез этого
разнородного материала. На протяжении исследования мне по необходимости приходилось
выходить за пределы своей узкой специальности, а потому иногда я совершал ошибки в
толковании мнений тех или иных историков искусства и архитектуры, психологов и
психоаналитиков, археологов и ученых эпохи Ренессанса, а также многих других, за что
искренне прошу у них прощения и уповаю на снисходительность читателей. За исключением
ряда областей, как то: американской истории XIX в., восприятия ландшафта, научной
фантастики, охраны исторических памятников — цитируемые работы здесь не представляют
собой систематической выборки, но отбирались, как правило, на основе мнения современных
авторитетов в этих областях. Мое обращение к первоисточникам преимущественно вызвано
потребностью согласовать варианты прочтения и убедиться в том, что цитаты приведены
точно и соответствуют контексту.
Хотя прошлое заботит всех, явно недостаточное число работ в эксплицитной форме
посвящено рассмотрению того, как люди в целом видят, оценивают и понимают прошлое.
Мне известно не более полудюжины подобных исследований разного уровня и достоинства.
Так, Томас Коттл (Т. Cottle) в своем исследовании показал, как часто люди говорят, что
готовы отдать все за то, чтобы только вернуться в те или иные моменты личного или
исторического прошлого. Мартин Тайлор и Виктор Конрад (М. Taylor, V. Konrad) проводят
категоризацию связанных с прошлым видов деятельности, которыми занимаются жители Торонто. Колин Моррис (С. Morris) анализирует исторические предпочтения, вскрываемые
реакцией на изображения старинных и современных зданий различных стилей. Рид Бишоп (R.
Bishop) выявляет корреляции между восприятием старины и отношением к старинным
зданиям в Гилфорде, Сюррей (Guilford, Surray). Барбара Жацка (В. Szacka) оценивает
диспозиции «антиквара» и «историка» по отношению к прошлому среди польских
выпускников университетов. Вместе с Маркитой Риль (М. Riel) мы изучали обычно
проводимую связь между обликом американских городов, которые считаются «старыми», и
другими привлекательными и непривлекательными их качествами. Понятно, что при условии
столь широкого спектра рассматриваемых сюжетов, трудностей дефиниции и ловушек
генерализации, вряд ли можно ожидать, что качественные суждения прольют устойчивый свет
на какое бы то ни было прошлое. Но даже если и так, фактическое отсутствие широкомасштабных исследований проблем такой значимости представляется мне поразительным.
Именно эти пробелы заставили меня полагаться в большей степени на письменные источники,
и мой синтез отражает собирательную мудрость различных дисциплин, представленных в
этих письменных свидетельствах. Подобные озарения тяжким грузом ложатся на научную
элиту, которая стремится зафиксировать свои воззрения в письменной форме и в большей
степени, нежели все остальные, склонна рассуж28
дать по поводу прошлого. Мои собственные выводы по необходимости строятся
преимущественно на обобщениях, которые связаны с узким, но влиятельным меньшинством
человечества, в настоящем и прошлом. Именно к этому меньшинству я и отношу местоимения
«мы» и «наш».
В книге доминируют подходы современной науки и наших непосредственных
предшественников, но изучение этих вопросов часто уводило меня вспять к древности и даже
к доисторическим временам. Стандарты очевидности, уровни достоверности источников и
наши возможности воспринимать идеи былых времен сокращаются по мере удаленности
прошлого, но по необходимости мне приходилось перемещаться сквозь века, совершая то, что
иные могли бы счесть невольным невниманием к подобным различиям.
В пространственном и культурном отношении мои выводы также ограничены. Хотя я
рассматривал западную культуру в самом широком смысле слова и обращался к
общеевропейской классике и последующей традиции, я уделял лишь поверхностное внимание
неанглоязычной литературе и практически никакого внимания — неевропейским культурам.
Воззрения на прошлое Востока и африканских культур и их отношение к историческому
наследию для меня практически terra incognitae, и, вполне возможно, что аналогичные
исследования, проведенные на основе этих традиций, могли бы придти к совершенно иным
выводам.
И последнее предуведомление: в качестве подтверждений я использовал исключительно
разнородный материал — художественную литературу, трактаты по психологии, интервью,
автобиографии, рекламу «наследственных» товаров, источники из истории идей,
полемические диатрибы по поводу сохранения и реставрации, — что может показаться
читателю в высшей степени эклектичным и абсурдно бесперспективным. Но делал я это не
потому, что считал, будто все они имеют одинаковую ценность в качестве свидетельств и
аргументов, но для того, чтобы сделать явным то, что в противном случае осталось бы незамеченным. Привлекая все, что только мог припомнить сам или найти за многие годы, я
должен признаться, что эти источники и мне самому, больше напоминают «писаную торбу»1
Генри Джеймса, нежели связную историю в смысле Дж. Г. Хекстера (J. H. Hexter).
Диапазон использованного в этой книге материала напоминает мне о моих бесчисленных
долгах. За редакторскую помощь я благодарю Мэри Элис Ламберта, Уильяма Дэвиса и
Кристин Лиаль Грант из издательства Кембриджского университета. Клодетт Джон, а вслед за
ней Мари-ан Пласкоу превосходно и весело не один раз перепечатывали мои черновики, что
сделало подготовку текста подлинным удовольствием.
За предоставление доступа к материалу я благодарен сотрудникам Британской библиотеки,
библиотеки Виденера (Widener Library) в Гарварде, Библиотеки научной фантастики в
политехникуме северо-запад1
В тексте стоит grab bag — букв.: мешок с мелкими вещами, откуда за плату посетители вытягивают нечто
наугад. — Примеч. пер.
29
ного Лондона, библиотек Университетского колледжа в Лондонском университете, института
Вартбурга и Института археологии. Крис Кро-мари с большим мастерством сделал отпечатки
с большей части фотографий, а Уэйн Эндрюс щедро добавил несколько фотографий от себя.
Большое спасибо Филипу Ларкину и Фаберу из компании «Faber Ltd» за разрешение
использовать фрагменты из его поэмы «Могила Арунде-ля» из «Свадеб на Троицу», 1964.
Эдвин Бирсе, Ричард Кэнди, Джон Фортье, Люсинда Ирвин, Дарвин Килей, Виктор Конрад,
Патрик МакГриви, Дэвид Нихольс, Грэм Роулз, Гэбриэль Шпигель, Джон Тоуз и Рональд
Уитт предоставили мне возможность воспользоваться их неопубликованными работами.
Помощь по множеству самых разнообразных вопросов мне оказывали Дэвид Бомфорд, Нэнси
Берсон, Джиллиан Кларк, Эндрю Дюрхэм, Джеймс Марстон Фитч, Ричард Гриффит, Макс
Ханна, Бунджи Кобаяши, Билл Ларрет, Роджер Лонсдэйл, Роберт Мартен, Моррис Перл,
Константин Политис, Рой Шафер, Дуглас Сковилл, Марселла Шерфи, сестра Тереза из
общины диаконис Св. Андрея, Майкл Штейнера и Гарри Тромпф.
Среди тех, кто не пожалел своего времени на интервью, я особо хочу поблагодарить Эшли
Баркера, Эдвина Бирсса, Дэвида Бомфорда, Хью Кассона, Ральфа Кристиана, Генри Клира,
Джона Корнфорта, Мартина Друри, Питера Фаулера, Св. Джона Гора, Ричарда Хаслама,
Генри-Рассела Хичкока, Гермиону Хобхаус, Дональда Инсалла, Уэй-лэнда Кеннета, Алана
Левитта, Луи Лэнг-Симс, Майкла Мидцлетона, Элеонор Мюррей, Поля Перро, Джона
Попхэма, Питера Рейнольдса, Джона Шеннона, Джона Саммерсона, Роберта Атли и Роя
Уоркетта.
Я бесконечно многим обязан за вдохновение и направляющие идеи позднему Дональду
Эпплярду, Джею Эпплтону Дэниэлю Бурстину, Кеннету Крейку, Мерл Керти, Томасу Грини,
Фрицу Гутхейму, Джеймсу Хута, Честеру Либзу, Ричарду Лонгститу, позднему Кэвину
Линчу, Роберту Мелнику, Мюррею Шаферу, Сандре Семчук, Альберту Солнит и Барбаре
Жакка.
Положительные рецензии на одну или более глав из предварительных набросков поступили
ко мне от Каролины Адаме, Джона Хэйла, Гэда Ноймана, Анны Лоуэнталь, Гэрри МакФерсон,
Кеннета Ольвига, Дэвида Пирса, Валери Перл, П. М. Раттанси, Ричарда Роулза, Марион
Шорд, Клаудио Вита-Финци, Джил Патон Уолч и Питера Уотсона. Исчерпывающие, подчас
даже сердитые, но всегда конструктивные предложения я получал от Рут Элсон, Майкла
Хантера, Антуанетт Ли и Бетти Левин, которые пропахали всю рукопись целиком, а также от
Эд-мундса Бункше и Питера Квотермейна, терпения которых хватило вплоть до самых
последних вариантов текста.
Мои самые глубокие благодарности Пенелопе Лайвли и Хью При-нсу, которые не только
давали мне неоценимые советы относительно книги в целом, но и вдохновляли и
поддерживали меня на протяжении многих лет, пока шло исследование и писалась книга.
Часть I
В ПОИСКАХ ПРОШЛОГО
Глава 1 ОЖИВЛЯЯ ПРОШЛОЕ: МЕЧТЫ И КОШМАРЫ
Верни день вчерашний... Шекспир. Ричард II. 3.21
Таинство жизни безжалостным образом ограничено событиями рождения и смерти. О
безмерном времени до и после пределов жизни наш опыт молчит. Прошлое и будущее в
равной мере для нас недоступны. Однако, пусть и за пределами физической досягаемости, они
составляют неотъемлемую часть нашего воображения. Воспоминания и ожидания
пронизывают собой каждый миг настоящего.
Однако прошлое и будущее привлекают — или отталкивают — совершенно по-разному.
Большинство образов будущего туманны и лишены определенности. Мы не способны
предусмотреть даже последствия собственных действий, не говоря уже о том, чтобы пытаться
предсказывать более отдаленное будущее. Как отмечает Райнер Бэнэм (Reyner Banham), в
прежние, более уверенные в себе времена, визионеры представляли себе будущее почти как
«другую страну, которую можно посетить точно так же, как Италию, или даже попытаться
воссоздать ее в реплике» «Футуризм подозрительно напоминал стилизацию под
определенный период, как, например, неоготика в век машин».2 Но сегодня такое будущее —
всего лишь ностальгическое воспоминание. То, что лежит перед нами сейчас — прекрасное,
ужасающее или же просто самое обычное — это зрелище, которое меняется вместе с каждым
зрителем и каждым следующим моментом. Мы не посвящены в тайны грядущего. Всем
известно, что желания фатально не сбываются, в особенности такие, как чаяние посмертной
славы, приведшее бииромовского Еноха Сомса, отвергнутого своим веком поэта, к сделке с
дьяволом в надежде узнать, что думают о нем потомки. Перенесясь на век вперед, Соме нашел
в литературной истории только одну ссылку на свое имя: «вумушленный перрзанаж (an
immajnari kar-rakter) в романе Макса Биирбома».3 Мы можем повлиять на ход буду-
1
Шекспир У. Поли. собр. соч. В 14-ти т. Т. 1. М., 1997. С. 310.
Come in 2001. New Society. 8 Jan. 1976. P. 63.
3
Beerbohm. Seven men and Two Others (1919). Oxford Univ. Press, 1966. P. 36. Биирбом Макс (Beerbohm) (1872—
1956), английский эссеист, критик и карикатурист. — Примеч. пер.
2
2 Д. Лоуэнталь
33
щих событий, но не можем их контролировать. Перевернутые во времени Иеху у Борхеса,
которые обладали предвидением, но были лишены чувства прошлого, оттеняют
принципиальный характер различия между памятью и прорицанием.1
В отличие oт смутны* очертаний будущих времен, неподвижное прошлое уже описано
бесчисленными хроникерами. Его следы в ландшафте и памяти несут в себе множество
деталей о том, что мы и наши предки свершали и чувствовали. Тщательно изученное прошлое
кажется более знакомым, чем географически отдаленные территории, в некоторых
отношениях даже более знакомым, чем ближайшее настоящее. Происходящему «здесь-исейчас» не хватает плотности и завершенности того, что уже было отфильтровано и
упорядочено.2
Более того, мы совершенно уверены, что прошлое действительно было, его следы и
воспоминания неоспоримым образом отражают события и поступки. Воздушное же и
иллюзорное будущее может вовсе не наступить, человек или природа могут уничтожить род
людской, и время, каким мы его знаем, может завершиться. Напротив, прошлое осязаемо и
плотно, люди воспринимают его как нечто неподвижное, неизменное, надежно
зафиксированное.3 «Насколько приятнее возвращаться в прошлое, — восклицает
современный воображаемый путешественник в 1820 г., — прошлое безопасно!»4 В целом оно
не сулит сюрпризов, его мера исполнена. В прошлом мы у себя дома, потому что это и есть
наш дом. Прошлое — это то, откуда мы все родбм. И лишь очень немногие при случае не
хотели бы туда вернуться. Возвращение в прошлое может быть не всегда приятным, но редко
когда оно может грозить столь же неприятными сюрпризами, как те, что поджидали
несчастного Еноха Сомса.
Однако мы можем вернуться в прошлое ничуть не в большей степени, нежели совершить
прыжок в будущее. Запечатленный в воображаемых реконструкциях, вчерашний день в
реальности отделен от нас навсегда. Мы всего лишь облагородили воспоминания и фрагментарные свидетельства прежнего бытия и можем только мечтать о том, чтобы избегнуть уз
настоящего. Однако в последнее время подобные ностальгические мечты стали повсеместным
явлением, если не эпидемией.
1
Barges. Doctor Brodie's Report. См.: Борхес Л.Х. Сообщение Броуди // Коллекция. М„ 1992.
Casey Edward S. Imaging and remembering // Review of Metaphysics. 31 (1977). P. 187—209.
3
«Прошлое — ... это неопровержимая и вездесущая сила, тогда как «будущее» — не что иное как слегка
упорядоченная фантазия» (Wyatt. In quest of change. P. 389).
4
Aldiss. Frankenstein Unbound. L., 1973. P. 26.
2
34
Ностальгия
Когда я был мальчишкой, здесь повсюду еще были поля.
Молодой кокни в подземке на Черинг Кросс. Лондон, 19821
Сегодня ностальгия — излюбленный повод оглянуться назад. Она заполняет популярную
прессу, служит приманкой в рекламе, украшает социологические исследования. Никакое
другое слово не выражает этот современный недуг лучше. Американский книжный клуб
«Ностальгия» «перенесет в любую точку прошлого — только выбирай». Вся Англия под
влиянием Марка Жирора (М. Girouard) попала под викторианский культ рыцарства, с легкой
руки Уильяма Берджеса (W. Burges) она увлеклась неоготической архитектурой, а благодаря
фильму «Экскали-бур», как считает критик, «скоро вместо премьер-министра будут назначать
куратора».2
Если прошлое — чужая страна, то ностальгия сделала путешествие туда «самым здоровым
видом туризма». Однако, как и все туристы, путешественники в прошлое подвергают
серьезной опасности предмет своего интереса. «Грядет эко-ностальгический кризис, —
предупреждает нас Шеридан Морли (Sh. Morley), — ресурсы необходимо охранять, а интерес
к прошлому... подвергнуть строгой рационализации».3 Ностальгию с выгодой для себя
стимулируют агенты по продаже недвижимости, они «подогревают интерес тем, что пытаются
раскопать каждый кусочек истории», связанный либо с королем, либо с поп-звездой. Ни один
отзвук прошлого не может быть эксцентричным настолько, чтобы его нельзя было
использовать, будь это даже памятник поддельному пильтдаунскому человеку4 в поместье
Бэркхэм (Barkham), Сассекс. Коль скоро «людям нравится ностальгия, и они твердо убеждены», что старое — «значит обязательно хорошее», застройщики пытаются извлечь выгоду
из близости к историческим местам, «старинные дома придают дополнительное доверие и
статус новым строениям».5 Намучившись в свое время с наследием XIX в., британские
железные дороги внезапно обнаружили, что паровые машины и сепий-ные старинные виды
эры железных дорог могут быть не только источником гордости, но и приносить прибыль.
1
Цит. по: Michael Dineen. The English village re-born//Observer. 19 sept. 1982. P. 3.
J. Mordaunt Crook. Honour and its enemies // TSL. 25 Sept. 1981. P. 1102.
3
There's no business like old business // Punch. 29 Nov. 1972. P. 777.
4
Пилыпдаунский человек — в 1912г. натуралист-любитель Чарльз Доусон объявил о находке близ Пильтдауна, Англия,
окаменевших фрагментов скелета древнего человека, оказавшихся впоследствии фальсификацией. Как выяснилось,
найденные останки включали в себя фрагменты черепа современного человека и челюсть обезьяны. — Примеч. пер.
5
Caroline McGhie. Noel Coward played the piano here // Sunday Times. 17 July 1983. P. 39; Robert Troop. Making the most of
moat and beam // Sunday Times. 27 March 1983. P. 27.
2
35
Другие народы также испытывают тягу к старинным вещам, особенно к вещам из Англии:
старая дубовая балка из Восточной Англии (или ее копии из стекловолокна) утешают
ностальгию в Хельсинки и Осаке, а «Сельский дневник леди времен короля Эдуарда» (Country
Diary of Edwardian Lady) и телевизионная постановка «Возращение в Брайдсхед» (Brideshead
Revisited)1 — взорвали мировые рынки. Воспоминаниями о прошлых временах любят
заниматься во всех странах, причем для этого годится практически любая эпоха. Например, у
русских самая сильная ностальгия наблюдается по дореволюционным тройкам, мехам и
фамильным самоварам, но сегодня ностальгию вызывают даже самые мрачные сталинские
дни — ностальгию по воображаемому идеализму и героике самопожертвования.2
Прежде ограниченная в пространстве и времени, сегодня ностальгия вбирает в себя все
пошлое целиком. Торговцы-антиквары уже отказались от соблюдавшегося прежде столетнего
барьера, коллекционеры относятся к ар-деко 30-х гг. XX в. с величайшим почтением, а критики приходят в восторг от «канонических музыкальных автоматов 50-х гг.». «Памятливые
люди» воскрешают Мэри Квант (Mary Quant), возвращают к жизни Билла Хэйли (Bill Haley),
для них Чак Берри всегда молод,3 а Элвис Пресли вечно жив. Мы все больше и больше фокусируемся на «прошлом, столь близко от нас отстоящем, что его, собственно, мог бы назвать
прошлым только 11-летний мальчик», отмечает Рассел Бейкер. «Студенческие антивоенные
демонстрации конца шестидесятых... уже покрылись налетом сентиментальности... как хотя и
весьма буйные, но великие события чертовски давних времен». Говорят, что город Калгари
объявил архитектурный поиск старинных зданий 60-х гг.4 Устаревание сразу же придает вещи
статус предмета минувших времен — не успела пожарная машина выйти из употребления, как
стала символом уходящего прошлого. В 1980 г., отмечает Бивис Хиллиер (Bevis Hillier),
«история превращалась в ностальгию почти с такой же скоростью, с какой и совершалась». И
действительно, Хилли1
«Возращение в Брайдсхед» — роман известного английского писателя Ивлина Во. Здесь имеется в виду сериал,
снятый по роману на английском телевидении в 1981 г. с участием Джона Гилгуда. — Примеч. пер.
2
Caroline Moorhead. The nostalgia that didn't get away // The Times. 15 Mar. 1980; Bi-nyon, life in Russia. P. 140—142;
Shipler. Russia. P. 265, 300; Hedrick Smith. Russians. P. 249—257; Philippa Lewis. Peasant nostalgia in contemporary
Russian literature.
3
Квант Мэри (р. 1934) — английский модельер-дизайнер, создатель мини-юбки и других чрезвычайно
популярных в 60-е годы моделей молодежной моды.
Хэйли Билл (1925—1981) — американский эстрадный певец и композитор, считается одним из «отцов» рок-н-рола
по названию одного из его шлягеров 1955 г. Rock Around the Clock.
Берри Чак (р. 1926) — американский эстрадный певец, гитарист и композитор, оказал существенное влияние на
развитие жанров соул и рок-н-рол в 50—70-х годах. — Примеч. пер.
4
Baker. Shock of things past // International Herald Tribune (далее IHT). 2 May 1975. P. 14; Banham. Last boom-town.
Поклонники Элвиса Пресли заполонили курсы современной истории в Стэнфордском университете, когда там
дошли до 1960-х (The great nostalgia kick. U. S. News and World Report. 22 Mar. 1983. P. 60).
36
ер говорит о работе над своей предыдущей книгой на эту тему как о ностальгическом
воспоминании.1
Ностальгия растет вширь и в пространстве, и во времени. Датский «индекс ностальгии»
включает в себя реликвии любого мыслимого типа.2 Генрих VIII, Елизавета I, Dad's Army, The
Onedin Line, Upstairs Downstairs, The Forsyte Saga, The Pallisers, The World at War,3 — все эти
произведения представляют широкий спектр прошлого Англии. «Самые сердечные грани
нашего прошлого» — от средневековых пыточных тисков до лондонского пожара*
удовлетворяют ностальгические потребности по «доброй старой Англии» и лондонским
казематам. В «Добрых старых днях», американском «журнале добрых воспоминаний»,
говорят только о портиках, ведрах для воды из кедра, попутной почте, дровяных сараях,
плавучих театрах, адмирале Дьюи,5 книге «Кэйси на подаче»,6 Бонни и Клайде.7 Читатели
этого журнала коллекционируют книги Зейна Грея,8 каталоги «Sears Roebuck»,9 хрестоматии
МакГаффи10 и старые партитуры.
Даже у наиболее тривиального прошлого тоже есть свои поклонники. «Верните назад кнопку
Б!11 Верните нормальные киоски», — тоску1
HillierB. Style of the Century: 1900—1980, L., 1983. P. 216, 206—215; см. его же: Austerity Binge: The Decorative Arts of
the Forties and Fifties. L., 1975.P. 187—189,195.
2
Newcomb R. M. Nostalgia index of historical landscapes in Denmark // International Geography 1972. Toronto, 1972, P. 441—
3; см. его же: Planning the Past: Historical Landscape Resources and Recreation. 1979. P. 64, 214—215.
3
Перечислены популярные английские телесериалы (по выражению автора, «события почти национального масштаба»)
по мотивам известных литературных произведений, связанных с теми или иными историческими сюжетами. Upstairs
Downstairs, роман польского писателя Михала Чоромански (1904—1972), The Pallisers, серия произведений английского
писателя Энтони Троллопа 1815—1882), так называемые «парламентские новеллы», героями которых являются
государственные и политические деятели разного уровня. — Примеч. пер.
4
По-видимому, имеется в виду Большой пожар 1666 г., уничтоживший большую часть города. — Примеч. пер.
5
Дьюи Джордж (1837—1917), американский морской офицер, герой испано-американской войны, американский флот
под его командованием разгромил испанцев в сражении при Маниле. — Примеч. пер.
6
Речь идет о Кэйси Стенгеле (Casey Stengel) (1890—1975), американском бейсболисте и спортивном менеджере, одном
из самых ярких игроков и удачливых менеджеров высшей лиги. Он написал в 1962 г. автобиографию «Кейси на подаче»
(Casey at the Bat). — Примеч. пер.
7
Бонни и Клайд, настоящие имена Бонни Паркер (1910—1934) и Клайд Барроу (1909— 1934), знаменитые преступники
времен Великой депрессии в Америке. —Примеч. пер.
8
Грей Зейн (Grey Zane) (1875—1939), американский писатель, известный скрупулезной точностью воспроизведения
жизни американского Запада. — Примеч. пер.
9
Компания Sears, Roebuck & Company — одна из крупнейших сетей розничной торговли. — Примеч. пер.
10
МакГаффи Уильям Холмс (McGuffey) (1800—1873), американский просветитель. Более известен как составитель и
редактор ряда хрестоматий для начальной школы The Eclectic Readers (1836—1857). В этих хрестоматиях содержались
простые моральные поучения, стихи и выдержки из произведений американской и английской литературы. Хрестоматии
выдержали большое количество переизданий и пользовались большим успехом. — Примеч. пер.
1
' Имеется в виду кнопка телефона.
38
ет Поль Дженнингз (Paul Jennings). «Верните троллейбусы... Верните машины с пусковыми
рукоятками».1 Музей Смитсонианского института как священную реликвию хранит вставные
зубы Вашингтона, украшения с катафалка Линкольна, жевательный табак, побывавший с
Пири на Северном полюсе, красно-бело-синюю бороду Гари Сэндбурга (Gary Sandburg),2
которой тот щеголял на двухсотлетие Америки, черные зубные протезы, которые везли в
Полинезию в XIX в. для того, чтобы удовлетворить тамошним вкусам, шведскую коллекцию
реликвий Шерлока Холмса, включая бутылку «подлинного лондонского тумана,
удостоверенного неизвестным прохожим».3
Наша интимная привязанность к прошлому позволяет даже успешно им торговать. Реклама
фотографий в сепийных тонах конца XIX в. Фрита4 предлагает покупателям «вашу деревню,
ваш город, ваши корни... ваш собственный кусочек ностальгии». «Имперский танкард»5 напоминает британцам об «империи, которую они, возможно, сами и не знали, но о которой не
должны забывать». И ностальгия касается тех времен, которые выходят за пределы нашего
кругозора, ничуть не в меньшей степени, чем тех, о которых мы знаем на собственном опыте.
Те, кто отстаивал длинные очереди на фильмы с Богартом,6 кто слушал музыку Гленна
Миллера и устраивал лихие вечеринки в 60-х гг., теперь уже достаточно стары, чтобы начать
предаваться воспоминаниям.
Что означает весь этот пестрый рой воспоминаний? Похоже, что многих более привлекает
поклонение прошлому, чем попытка отыскать подлинное прошлое. Их больше привлекает не
работа по воссозданию давно ушедших времен, а стремление коллекционировать их реликвии
и восхвалять их достоинства. Тем не менее, перспектива «отправиться на сорок лет назад, в
блаженную пору, когда круглый год безоблачное лето и детишки объедаются мороженым,...
хорошо бы прогуляться, как мы, бывало, гуляли по воскресеньям? Ты — под шелковым
зонтиком, и чтоб длинные юбки шуршали, а потом посидеть в аптеке на стульях с железными
ножками», — звучит более чем привлекательно для любого пожилого мужчины.7 «Многие из
пожилых людей вспомнят те времена, когда пиво было дешевле,... а у людей было больше
уважения. Многие из нас вспоминают отдельные кусочки своей жизни с какой-то особой
теплотой, причем даже те моменты, в которых
1
Sunday Telegraph. 4 Feb. 1979. P. 16.
Гари Сэндбург — актер, представлявший «Дядю Сэма» на праздновании 200-летия Америки. — Примеч. пер.
3
Тот Zito. Rummaging through America's attic // IHT. 11 Apr. 1980; Mavis Guinard. The case of the immortal detective // IHT,
17 Sept. 1982. P. 9.
4
Имеется в виду известный мастер документальной фотографии Френсис Фрит (F. Frith), совершивший в 1860 г.
творческое путешествие по Египту. — Примеч. пер.
5
Танкард — высокая пивная кружка, часто с крышкой. — Примеч. пер.
6
Богарт Хамфри (Bogart (DeForest) (1899—1957), актер американского кино, известен своими ролями гангстеров и
«крутых парней». — Примеч. пер.
1
Bradbery Ray. Scent of sarsaparilla' // The Day It Rained Forever. 1963. P. 193, 195. См.: Бредбери Рэй. Запах сарсапарели //
В дни вечной весны. М., 1998.
39
2
самих по себе ничего особенно хорошего и нет».1 И не важно, что те дни на самом деле не
были особенно счастливыми: «Жизнь была прекрасна в начале XX в.», — уверял репортера
пожилой ирландец, выросший в деревенской нищете. Хотя, например, рекламная кампания
пива «Каридж» (Отвага) — «Вещи помнят, какими они были прежде» — вызывает
сомнительные ассоциации со знаменитыми 30-ми гг. Даже самые ужасающие воспоминания
могут вызывать ностальгию. Военное поколение лондонцев вспоминает бомбежки как
«чистое, безукоризненное счастье». Некоторым кажется, что «многие люди испытывают
подобную ностальгию и с нежностью вспоминают те ужасные времена собственного
детства».2
Конечно, не всегда следует относиться к подобной ностальгии всерьез. Туристы в лондонском
экскурсионном автобусе образца 1925 г. под названием «Машина времени» могут представить
себе, что танцуют чарльстон или покупают дом за 1000 фунтов в Пиннере, они могут
помечтать о «тех днях, когда каждый день было лето». Привлекательность автобуса 1940 г.,
времени, когда Британия в одиночку сражалась против Гитлера, в том, «можно предаваться
мечтам сколько угодно, не вспоминая о жестоких реалиях того почти забытого мира».3 В
путешествии по Раджастану в стиле махаражди каждая салонная история предстанет перед
вами в виде костюмированного действия и станет «невероятным ностальгическим событием,
которое придаст жизни вкус старого вина». Не нужно даже отправляться за границу, чтобы
ощутить экзотику: те, кто путешествует на поезде Венеция—Симплтон, проходящем через
уютный Кент,4 получают «сертификат Восточного экспресса на память о ностальгическом
путешествии в прекрасное прошлое». Ностальгические путешествия непродолжительны,
лишены последовательности и имеют четко очерченные пределы. Американский вестерн
отражает «стремление убежать от современности, но так, чтобы не покидать ее насовсем; мы
хотим воскресить те захватывающие дни, но лишь потому, что абсолютно уверены: эти дни
недосягаемы».5
Многим из нас известно, что прошлое на самом деле вовсе не было таким. Прошлое кажется
ярким не потому, что вещи действительно были тогда лучше, а потому, что мы сами были
тогда молоды и жили насыщенной жизнью. Мир взрослых несет в себе частичку детства. Мы
уже не способны так чувствовать, а потому оплакиваем утраченную непосредственность,
которая делала прошлое столь бесподобным. Такая ностальгия тоже может поддерживать
самооценку, напоминая нам, что
1
Michael Wood. Nostalgia or never. P. 343.
Mary Kenny. When the going was bad // Sunday Telegraph. 19 Aug. 1979; Richard Mil-ner. Courage cockneys trap taste
for nostalgia // Sunday Times. 25 Apr. 1982. P. 49.
3
Vintage Bus Service brochure. Take a ride in a time machine. C. 1980.
4
Венеция — жилой район в Калифорнии, расположен в округе Лос-Анджелес, рядом с г. Санта-Моника. Строился
как напоминание об итальянской Венеции. В городе сооружено 32 км каналов, имеется гондолы и палаццо в
венецианском стиле.
Кент (Kent), город на северо-востоке шт. Огайо.— Примеч. пер.
5
Roger Rosenblatt. Look back in sentiment // N.Y. Times. 28 July 1973. P. 23.
2
40
каким бы скромным ни был наш жребий в настоящем, когда-то нам было весело, и мы были
стоящими парнями. В таком детстве — детстве из памяти — нет родительских скандалов, а на
пикниках не приходилось выстаивать длинные очереди в грязные сортиры. «Ностальгия —
такая память, где нет места боли». Вся боль — сегодня. Мы проливаем слезы по местам,
которых, как мы понимаем, уже больше нет, по крайней мере нет такими, какими мы их
знали, какими, нам казалось, они были, или какими, мы надеемся, они должны быть.
Ностальгия чаще касается мыслей о прошлом, чем прошлого самого по себе, «грезы — это все
равно что думать, будто нам нравились книги нашей юности, тогда как на самом деле нам
нравится, перечитывая их, вспоминать самих себя в молодости».1 Людей тянет к
историческим местам потому, что они стремятся дополнить семейные или коллективные
воспоминания личным опытом. Ностальгирующему человеку доставляют удовольствие вовсе
не реликты сами по себе, но его представление о них, не столько прошлое само по себе,
сколько ожидаемое вдохновение, не столько память о том, что действительно было, сколько
память о том, что представлялось возможным. Восхваляя 30-е гг., когда еще была вера в
реформы, в возможность политического сотрудничества, а чувство юмора помогало нам
переносить экономические неурядицы, один социолог говорил о ностальгии по Великой
депрессии как о том времени, когда казалось, что жизнь имеет смысл.2
Ностальгия уже была задолго до нашего времени. Вергилий обессмертил героическую и
пасторальную древность, а Петрарка искал в античности убежища от собственного «жалкого»
и «никудышного» времени.3 Горькие сетования по аркадийскому прошлому наполняют поэзию XVI и XVII веков и полотна Клода и Пуссена. В конце XIX в. ностальгировали уже не
только по античности, но и по недавнему прошлому и предшествующим годам жизни: об
утраченном детстве скорбели наряду с утраченными детскими воспоминаниями.
Воспоминания Вордсворта о Грасмере4 заставили миллионы людей с ностальгическим
чувством говорить о детстве, времени мира и целостности бытия, времени, теперь уже
безвозвратно потерянном. Хаусман писал об этом так:
...Земля утраченных удовольствий, вижу я сверкающую равнину, радостные дороги, где я бродил, но куда теперь уже не
могу вернуться.5
1
Cross. Poetic Justice. P. 140.
2
Robert Nisbet. The 1930s: America's major nostalgia (1972). Цит. по: Fred Davis. Yearning for Yesterday. P. 10.
3
Письмо Ливию. 22 февраля 1349 г. (?). Цит. по: Petrarch's Letters to Classical Authors. P. 101—102; Peter Burke.
Renaissance Sense of the Past. P. 22.
4
В Грасмере (Grasmere) находился дом, где возвращения в Англию поселился вместе с сестрой Вордсворт в 1799 г. —
Примеч. пер.
5
Shropshire Lad (1896), XL; Clausen. Tintern Abbey to Little Gidding. P. 417. Хаусман Альфред Эдвард (Housman) (1859—
1936), английский поэт и ученый. —
Примеч. пер.
41
Фроуд жаждал «на одну только неделю вернуться к вере своего детства, вернуться вновь к
покою и миру, а затем умереть с надеждой в сердце».1
Великие перемены пропитали ностальгией все вокруг. Революционные взрывы разделили
прошлое и настоящее. После гильотины и Наполеона весь предыдущий мир казался
невообразимо далеким — а оттого еще более дорогим. Индустриализация и резко возросшая
миграция заставляли людей переселяться в места, которые были совершенно не похожи на те,
где прошло их детство. Романтики пытались спастись от разрушающего действия перемен в
воспоминаемых или воображаемых образах былых времен. От «древних авторов», «единых в
своем архаическом рвении» в аркадийском Шорхэме Сэмуэля Палмера (Palmer)2 — к
«средневековым» рыцарям, бьющимся на турнире в Эглинтоне, к противникам века железных
дорог, сожалеющим о временах дилижансов и почтовых карет, — так прогрессивные
викторианцы превратили прошлое в объект ностальгического поклонения,3 а народы других
стран эту моду подхватили. Жители городов тосковали по идеализированному сельскому
прошлому. Газеты заполнили статьи типа «Воспоминаний старожила» или «Беглого взгляда
из прошлого», почти исчезнувшие старые гостиницы стали предпочитать новым
общественным зданиям. В Лондоне, в Кентиш-таун даже на «кучки деревянных лачуг,
древние „обиталища рабочей нищеты", когда их стали сносить, — как отмечает Джиллиан
Тиндэлл, — смотрели сентиментальным взором, не иначе».4
А к концу века, похоже, все британцы уже заболели ностальгией. «Дайте нам снова пожить в
прошлом, — требует П. Г. Дитчфильд (Dit-chfield), — дайте окружить себя сокровищами
прошлых веков». Поэт Лаурет сумел найти «старую Англию» и «учтивость Прошлого... с его
днями стирки, домашними джемами, мешочками с высушенной лавандой, чтением вслух
„Элегии" Грэя».5 Киплинг дорожил своим «сассек-ским средневековьем», он запрещал
пользоваться телефоном и гордился саксонскими воротами в своем доме в Бурваше (Burwash).
Даже Д. Г. Лоуренс не был чужд ностальгическим веяниям. «Глядя на завершенное прошлое»
в поместье Гарсингтон (Garsington) в 1915 г., он испытал искушение «отдаться мирной
красоте былых времен, жить одни1
Froude. Nemesis of Faith (1849). P. 28.
Фроуд Джеймс Энтони (Froude) (1818—1894), английский историк. — Примеч. пер.
2
Палмер Сэмуэль (Palmer) (1805—1881), английский художник, акварелист и гравер, ученик Уильяма Блэйка. В
своих работах изображал воображаемые ландшафты, виды полной луны и изобильные поля. Художник жил
некоторое время и интенсивно работал в г. Шорхэме, Кент. — Примеч. пер.
3
William Feaver. The intensity of Samuel Palmer's visions // Observer, 24 Dec. 1978. P. 18; Girouard. Return to
Camelot.
4
Tindall G. The Fields Beneath. L., 1980. P. 174—175.
5
Грэй Томас (1716—1771), английский поэт, известный прежде всего своей «Элегией, написанной во дворе
сельской церкви»; одна из наиболее влиятельный фигур в английской поэзии середины XVIII в., предвестник
романтизма. — Примеч. пер.
42
ми лишь воспоминаниями».1 Рыцарский романтизм даже американцев подвиг на то, чтобы
«оставить настоящее, столь обремененное тягостными загадками и безрезультатной
деятельностью, и отправиться... в иные дни, когда люди без колебаний шли вперед ради
определенных и очевидных желаний».2 «Благородное состояние ума» позволило Генри Адамсу
отправиться назад в XII в. и «увидеть резвящихся на берегу детей».3
По обе стороны Атлантики архитекторы придали этому ностальгическому мифу вполне осязаемый
характер тем, что возродили старую английскую архитектурную традицию. Доминирующим
стилем жилищного строительства в 20-х гг. стал стиль псевдо-тюдор (Mock-Tudor), а слова
«изящный» и «старомодный» звучали как похвала. «В наше время быть современным означает
выглядеть как можно более старым». Премьер-министр Стэнли Болдуин (Baldwin) присоединяется
к придворному поэту Джону Мэйзфилду (Masefield) в его тоске по прошлому. «Наш Билл»,
чрезвычайно популярная в 30-е гг. программа ББС, восхваляла древние традиции, старые церкви,
придорожные гостиницы в английской глубинке, где каждый мог «побродить по кусочку истории,
окунуться на время в целительный покой богатого и живого прошлого».4 Возрождая ностальгию
по тюдоровским временам действием, Чарльз Уэйд (Wade) в поместье Сноушилл работал
инструментами того времени, питался на стародавней кухне и спал в старинной кровати.5 Отчего
же не восхищаться столь удобным прошлым? «В Англии мы можем выбирать из дюжины веков то
время, в котором предпочитаем жить, — сказал Кеннет Грэхэм (Graham), — так кто же станет
выбирать XX в.?»6
Я представил ностальгию XIX и XX вв. преимущественно в англо-американском контексте.
Однако это явление в равной мере свойственно и континентальной Европе: ту же самую тоску по
утраченным временам можно найти у Гете и братьев Гримм в Германии, у широкого круга
деятелей культуры от Виктора Гюго и до Виолле-ле-Дюка во Франции, а также во многих других
частях континента.
Однако изначальные представления о ностальгии были несколько иными. Ностальгия XVII в.
включала в себя по большей части физические, а не душевные страдания. Это была болезнь с
явными симптомами и зачастую и летальными последствиями. Впервые ностальгия была
1
Hopkins. Rudyard Kipling's World. P. 11; Lawrence to Cynthia Asquith, 3 Dec. 1915. См. его: Letters. P. 283. См. также:
Wiener. English Culture and the Decline of the Industrial Spirit. P. 45, 57, 62, 76.
2
Repplier. Old wine and new' (1896). P. 696.
3
Adams Henry. Mont-Saint-Michel and Chartres (1912). P. 2.
4
Wiener. English Culture. P. 66, 64, 74, 76. См. также: Girouard. Sweetness and Light: The Queen Anne' Movement. P. 5,
25—27, 60—62.
5
Moles-worth H. D. A note on the collection // Snowshill Manor. London: National Trust, 1978. P. 30—31; Wade. Haphazard
Notes. Cheltenham: National Trust, 1979.
6
Grahame. First Whisper of The Wind in the Willows. P. 26.
43
диагностирована и получила свое название (от греческого nosos — возвращение в родные
земли, и algos — страдание, горе) в 1688 г. Иоганном Хофером (Hofer). Это было довольно
распространенное заболевание. Оказавшись вне родных мест, многие люди слабели, чахли, и
даже умирали. Хофер видел причины болезни в «постоянных вибрациях животных духов
сквозь фибры среднего мозга, в котором сохраняются следы идей о родине».1 Невролог
Филипп Пинель позднее проследил развитие ностальгии: «Печальный, меланхолический вид,
смущенный взгляд,... безразличие ко всему;... [больной] почти не в состоянии выбраться из
постели, он упрямо хранит молчание, отказывается от еды и питья; за этим следуют
истощение, маразм и смерть». По мнению врача, легкие жертв ностальгии накрепко
приклеиваются к плевре грудной клетки, ткани легочной доли утолщены и гноятся.2 Эти
несчастные в действительности умирали от менингитов, гастроэнтеритов, туберкулеза, однако
во всем винили ностальгию. Оставлять дом на длительное время было смертельно опасно. «Я
страдаю от тоски по дому, — писал Бальзак из Милана, — и если это продлится еще пару
недель, то непременно умру».3 Причем, чтобы ощутить ностальгию, даже не нужно было
уезжать особенно далеко от дома. Хофер описал симптомы ностальгии у одного молодого
человека, который выехал из Берна на учебу всего лишь за 40 миль в Базель/
Первыми жертвами ностальгии в Европе были швейцарские наемники. Даже просто услыхав
знакомую пастушескую мелодию, они ощущали сильные приступы тоски по родине, по
любимым альпийским лугам.
Бесстрашный швейцарец, что чужой берег стережет, ему не придется карабкаться больше по горным обрывам, а если
доведется ему услышать мотив, что так сладостно дик, что веселил его в детские годы на этих обрывах, тоскует он по
утраченным видам, что его окружали, и тонет в мучениях раскаянья.5
Ни один другой образ не напоминает так об Альпах, как альпийская мелодия. Такая музыка
бередит душу «образами прошлого, которые одновременно ярки и недостижимы».
Воспоминания «детства вновь восстают из мелодии,... оставляя нам в награду «passion de
souvenir».6 Немолчный звон колокольцев на шеях у коров в разряженном воздухе альпийских
высот делает швейцарца особенно уязвимым к поражениям
1
Hofer. Medical dissertation on nostalgia' (1688). P. 384.
Boisseau and Pinel. Nostalgic, and Leopold Auenbrugger. Inventum novum (1716). Цит. по: Starobinski, Jean. Idea of
nostalgia, Diogenes, 54 (1966). P. 97—98. См.: Старо-бинский Ж. Поэзия и знание. В 2-х т. М., 2002.
3
Налоге de Balzac to Mme Hanska. 23 May 1838. Цит. по: Starobinski. Idea of nostalgia. P. 86n.
4
Hofer Johannes. Medical dissertation on nostalgia... (1688) // Bulletin of the History of Medicine. 2 (1934). P. 392.
5
Rogers. Pleasures of memory (1792). P. 26.
6
Starobinski. Idea of nostalgia. P. 93.
Passion de souvenir (фр.) — страсть воспоминания. — Примеч. пер.
2
44
барабанной перепонки и мозговых клеток. Для того, чтобы защититься от ностальгии,
швейцарским солдатам запрещалось играть, петь и даже насвистывать альпийские мелодии.1
Лечение включало в себя использование пиявок, слабительного, рвотного и кровопусканий.
Для поздних стадий ностальгии Хофер рекомендовал «снотворные эмульсии», «бальзамы для
головы» и опиум. Один русский генерал в 1733 г. открыл целительное действие страха:
солдата, страдавшего от ностальгии, закапывали живьем в землю, и после двух-трех таких
«процедур» приступы тоски по родине отступали. Тем не менее с симуляцией этой болезни
приходилось сталкиваться достаточно редко: ведь единственным эффективным лечением
считалось возвращение на родину. Даже в осажденной французской армии в 1793 г. рекрутам,
пораженным «тоской по родине», предоставляли отпуск домой для лечения.2
Ностальгия долгое время считалась органическим недомоганием. Первый заслуживающий
внимания медицинский трактат появился в 1873 г.3 Как о «заразной болезни», которая
«способна распространяться со скоростью эпидемии» на армейских сборных пунктах, о
ностальгии говорится в общем списке стандартных болезней военного врача армии
Соединенных Штатов времен второй мировой войны. Не далее как в 1946 г. выдающийся
ученый-социолог говорит о возможных фатальных «психо-физиологических» последствиях
этого заболевания, а в университетских медицинских центрах ее лечили наряду с гриппом и
гепатитом.4 Однако социологические коннотации ностальгии уже затмили физические
недомогания. В наши дни ностальгию понимают исключительно как тоску по родине и
рассматривают ее прежде всего как определенное состояние ума.
Будучи поначалу грозой или утешением для небольшого круга избранных, ностальгия теперь
привлекает и беспокоит практически все слои общества. «Охотники за предками» просеивают
архивы в поисках собственных корней, миллионы людей посещают исторические музеи,
антиквары овладели средним классом, а сувениры заполонили собой рынки. В прежние
времена тоску по родине, которую так часто ощущали американцы, умерял вызов новых
перспектив, но сегодня «прошлое для многих людей — это своего рода киль, за который они
пытаются уцепиться крюком, потянуть в сторону и зафиксировать на месте».5 Все чаще
говорят, что для послевоенного поколения характерно настрое1
Charles A. A. Zwingmann. «Heimweh» or «Nostalgic Reactions»: A Conceptual Analyses and Interpretation of a MedicoPsychological Phenomenon (1959). Цит. по: Fred Davis. Nostalgia, identity and the current nostalgia wave. P. 415; Starobinski.
Idea of nostalgia. P. 90. О подобных запретах сообщал Руссо и другие деятели XIX в., однако никаких документальных
свидетельств найти не удалось (Metraux, Ranz des vaches. P. 53—57).
2
Hofer. Medical dissertation. P. 389; Starobinski. Idea of nostalgia. P. 95—96.
3
August Haspel. Цит. по: Starobinski. Idea of nostalgia. P. 99—100.
4
Homesickness is usual but doesn't lang long // Parents Mag. 20 (Oct. 1945), 178; McCann. Nostalgia — a review of the
literature (1941); его же: Nostalgia: a descriptive and comparative study' (1943); Fodor. Varieties of nostalgia (1950).
5
Eric Sevareid. On times past // Preservation News. 14:10 (1974), 5.
45
ние «растущего недовольства против настоящего и тоски по прошлому». «Никогда прежде на
протяжении моей не столь уж короткой жизни мне не доводилось слышать, чтобы такое
большое число людей выражало желание „жить в начале [прошлого] века", когда „жизнь была
проще", и вообще „стоило жить", или просто они хотели бы пожить „в старые добрые
времена"», — отмечает персонаж одного фантастического романа. «Впервые за всю свою
историю человек хочет убежать от настоящего».1
Питательной средой для ностальгии в наши дни выступает также недоверие к будущему.
Возможно, нам не так уж сильно нравится прошлое, как поколениям, жившим в XIX в., но
наши опасения по поводу грядущего еще более мрачны. «Я могу предсказать твое будущее, —
говорит хиромант, — или, поскольку многие предпочитают именно это время, я могу
предаться ностальгическим воспоминаниям о твоем прошлом».2 Перспективы экономического
краха, исчерпания ресурсов, ядерного Армагеддона, — все это делает прошлое нашим
последним убежищем. Регрессия в прошлое настолько сильна, что один из современных
авторитетов высказывает опасения, что «мы вступаем в будущее, в котором люди могут
помереть от ностальгии».3
За спиной подобных ностальгических настроений подчас скрывается действительно
патологическая привязанность к прошлому. Некоторые люди полностью окружают себя
только вещами, принадлежащими ушедшим временам. Другие же не в состоянии избавиться
ни от одной ненужной вещи, как, например, некая женщина, которая собирала «кусочки
веревок и ремешков, уже слишком короткие, чтобы их можно было как-либо использовать
вновь», мужчина, который накопил тысячи баночек с собственными экскрементами, или еще
один собиратель бутылочек с пылью, напоминавших ему о былых любовных увлечениях.
Причем каждая бутылочка была снабжена этикеткой, например «пыль с платья Р.», или «пыль
из постели Р.», «пыль из-под двери комнаты Р.».4 Одержимость ностальгией составляет raison
d'etre5 паба Ни-геля Денниса, предназначенного для «духовных рекапитуляции», в котором
собираются приверженцы средневековой каллиграфии, сводящие почтальонов с ума своими
причудливыми адресами... Некоторые из них носят маленькие круглые шляпы-котелки и
прибывают... на прогулочных автомобилях 20-х гг. Они пьют пиво из старинных кружек для
усатых. Многие из них занимаются садоводством и выращивают розы, которых никто не
видел уже несколько веков... В этом пабе представлены все времена, от Фомы Аквинского до
короля Эдуарда. Единственное, чего там нет и никогда не будет, так это золотушного
настоящего.
1
Finney. I'm scared (1961). P. 36—37.
Ed Fisher, cartoon // New Yorker. 15 Mar. 1976. P. 39.
3
Jay Anderson. Цит. по: History News. 38:12 (1983). P. 11.
4
Pesetsky. Hobbyist. P. 42.
5
Raison d'etre — (фр-) право на существование, здесь: причина существования.
46
2
Свидетели этих устаревших церемоний «рыдают от одной только мысли о том, что обречены
быть прикованными к неизменно жалкому настоящему».1
«Как жаль, что мы не можем спастись от ностальгии, — взывает критик, — и более всего от
ностальгии по ностальгии».2 Но поздно, пришедшая из XVII в., эта болезнь стала настоящим
наркотиком, на который мы все «подсели». До 70-х гг. ностальгические путешествия еще
были «по большей части неафишируемым и двусмысленным занятием, — как отмечает Майкл
Вуд (М. Wood), — потому что мы еще не собирались отказываться от прав на настоящее, что
бы при этом не имелось в виду под словом „современность"». С тех пор современность в
значительной мере утратила свое очарование. «Теперь, когда настоящее в такой степени
преисполнено горя,... обилие и откровенность нашей ностальгии... говорит о том, что речь
идет не просто о чувстве потери и времени, но мы полностью отрекаемся и буквально бежим
от настоящего». Фраза «так уже больше не делают» давно утратила прежний ироничный
смысл и стала настоящей горестной жалобой.3
Ностальгию теперь планируют. Подобно Кьеркегору, мы оглядываемся назад посреди
наслаждений для того, чтобы удержать их в памяти и предвидим ностальгию по будущим
событиям: так, одна молодая женщина представляет себя бабушкой, вспоминающей детство
своих еще нерожденных дочерей.4 «Это просто процеженная жимолость, беседа солнечным
полуднем», — последовательно вспоминает события персонаж романа Маргарет Дрэббл (М.
Drabble), сознавая при этом, что позже эти переживания станут причиной «самой горькой и
острой ностальгии. Она огорчалась заранее, хотя в то же самое время ей было все радостнее...
от сознания,... что она создала для себя прошлое».5 «Помните ностальгию? Помните, как вы
вспоминали что-то в 50-х?», — спрашивает сатирик.
Помните о том, как помнили свой первый поцелуй? Помните о том, как помнили свой первый студенческий бал?
Помните о том, как помнили свое имя?... Да, то были 70-е — невинные дни... куда более простые дни, когда все,
что нужно было для того, чтобы все было хорошо — это бездельничать и знать, где можно достать выпивку, отхватить двойной соус (doubledip) и сделать «конский хвост»... Мы лелеем нашу память о том, как помнили все
это... Да, мы помнили все это в 70-х — золотой век ностальгии,... самые драгоценные воспоминания — это
воспоминания о воспоминаниях... А теперь здесь ваша бабушка, которая объясняет, как все нужно правильно
делать.6
Критики издеваются над вульгарными китчевыми нелепостями ностальгии и сокрушаются по
поводу того, что она подрывает настоящее,
1
Dennis. Cards of Identity. P. 161—162, 171.
Fransis Hope. My grandfather's house // New Statesman. 1 June 1973. P. 807.
3
Wood. Nostalgia or never. P. 346.
4
Kierkegaard. Either/Or, 1:240—241 (См.: Кьеркегор С. Наслаждение и долг. Киев, 1992). Davis. Yearning for
Yesterday. P. 12.
5
Drabble. Jerusalem the Golden. P. 93.
6
George W. S. Trow. Bobby Bison's big memory offer // New Yorker. 30 Dec. 1974. P. 27.
2
47
что ей недостает веры в будущее. Ностальгию осуждают как «самый модный паллиатив для
обделенных духовно».1 Еще в 1820 г. Пикок (Peacock) высмеял ностальгирующего поэта,
который «живет прошедшим днем,... у него варварские манеры, стародавние привычки и отжившие предрассудки».2 «Панч» веселился по поводу представлений о будущем на фоне
неурядиц 1944 г.: один из персонажей в длиннющей очереди в магазине заявляет: «Мне
кажется, что лет через тридцать люди будут вспоминать об этом как о добрых старых
временах».3 Для того, чтобы оградить посетителей Вильямсбурга от сводящей с ума любви к
прошлому, костюмированные гиды должны быть без зубов, и притом всегда готовы признать,
что «если бы мы и в самом деле вернулись в колониальные времена, то большинство из нас
уже умерли бы, просто потому что жизнь тогда была коротка».4
Ностальгию обвиняют в том, что она ведет к отчуждению от настоящего. Когда не происходит
никаких катастроф и ничего ужасного, сегодняшний мир, по мнению критика,
«невыразительный и непривлекательный, похож на пустой бланк, это время, которое ничего
не оставляет воображению, разве что окунуться в прошлое».5 Чрезмерная популярность
реконструированных «ландшафтов, которых мы никогда не знали, но относительно которых
уверены, что хотим их» означает отказ встретиться лицом к лицу с современными
проблемами.6
Если ностальгия — это симптом болезни, то у нее есть и некоторые положительные стороны.
Привязанность к знакомым местам может привести к социальным потрясениям, но
привязанность к знакомым лицам необходима для установления прочных связей.7 Ностальгия,
как отмечает один социолог, способствует восстановлению идентичности, подорванной
суматохой современности, когда «основополагающие, само собой разумеющиеся
представления о мужчине, женщине, привычках, манерах, законах, обществе и Боге
поставлены под сомнение, разбиты и испытывают столь сильное потрясение», какого не было
никогда прежде.8 По мнению аналитика, мы стали одержимы прошедшими временами в ответ
на вывихи 60-х и 70-х гг. Он «настаивает на том, что когда-то жизнь была вполне сносной, и
если — да, да — достаточно долго и пристально всматриваться в то, как некогда все было
правильно, то все может стать правильным снова».'
1
Barry Humphries. Up memory creek // TSL, 9 Apr. 1976. P. 418.
Peacock. Four ages of Poetry. P. 16.
3
Mays cartoon // Punch, 4 Oct. 1944. P. 299.
2
4
Barry. Why I like old things. P. 50.
Wood. Nostalgia or never. P. 344.
6
Riley. Speculations on the new American landscapes. P. 6. См. также по поводу идеализации деревенского
прошлого: Raymond Williams. The Country and the City. P. 44—45.
7
Ruml. Some notes on nostalgia. P. 8.
8
Davis. Nostalgia, identity. P. 421.
9
Hasbany. Irene: considering the nostalgic sentiment. P. 819. Утрата уверенности в настоящем вызвала целую волну
ностальгических тем, художественных работ и рекламы в период 60—70-х гг. (см.: Moriarty and McGann. Nostalgia
and consumer sentiment. P. 82—85).
5
48
Восстанавливая права прошлого
Неужели не может быть так — меня всегда это удивляло, — чтобы вещи, которые мы когда-то ощущали с такой
интенсивностью, обладали бы существованием, независимым от нашего сознания? А если так, разве не может быть,
чтобы когда-нибудь, со временем кто-то изобрел такой прибор, чтобы мы могли их удержать?... Вместо того, чтобы
вспоминать, что я где-то видела или слышала, надо будет просто вставить вилку в розетку и слушать прошлое...
Сильные эмоции должны где-то оставлять свой след, и вопрос только в том, чтобы найти, каким образом мы сможем до
них добраться вновь, так чтобы можно было прожить жизнь вновь с самого начала.
Виржиния Вулф. Очерк прошлого1
Стремление к прошлому — это нечто большее, чем просто ностальгическая жажда по
собственным прихотливым фантазиям или суррогатному прошлому году. Некоторые
совершенно всерьез и во всех деталях размышляют о том, как можно было бы вновь попасть в
реальное прошлое. Подобное томление является главным стержнем всей фантастической
литературы. Насколько часто такое встречается — подсчитать трудно. Обследование 528
студентов-парамедиков в Мичигане в 1974 г. показало, что среди них менее одной трети
действительно считает, что историческое прошлое стоит того, чтобы пытаться вернуть его
обратно. Но две трети мужчин и почти половина женщин отдали бы весьма значительные
суммы денег, чтобы только вернуть тот или другой год их собственной жизни, а еще большее
количество захотело бы вернуть день или даже определенный час.2 Широко распространенная
вера в реинкарнацию и увлеченность прошлым предполагает также мысль о возможности
возвращения прошлого.
Безвозвратно ушедшее прошлое кажется для многих непереносимым. Мы знаем, что будущее
недосягаемо, но неужели и прошлое утрачено навсегда? Неужели нет никаких способов
вернуть его, пережить вновь, оживить? Нам отчаянно нужны какие-то свидетельства того, что
прошлое можно вернуть. Какие-то средства, механизмы, убеждения толкают нас на то, чтобы
не просто знать прошлое, но видеть и чувствовать его. Мы уверены, что когда-нибудь, гденибудь можно будет вновь пережить и повседневную жизнь наших дедушек и бабушек,
прошлогодние деревенские звуки, беседы Руссо, деяния отцов-основателей, творения
Микеланджело и славу Греции.
Многие согласятся с Виржинией Вулф, что «прошлое, подобно огромному коллективному
призраку, всегда здесь, и никакими силами его не
1
Virginia Wool/. A sketch of the past // Moments of Being. 1939. P. 74.
Cattle. Perceiving Time. Tables 8—12. P. 222—224. В качестве испытуемых выступали студенты, две трети из которых
были мужского пола, возраст от 17 до 21. Согласно исследованию 1965 г. 18% выпускников польских университетов
предпочли бы жить в прошлом, причем большинство из них — в далеком прошлом (см.: Szacka. Two kinds of past-time
orientation. P. 66).
49
2
изгнать». Оно оживляет объекты, в которых присутствует его отзвук, поджидает, готовое в
любой момент войти в наше сознание и настроить его на свою волну.1 «Мы живем в...
прошлом, потому что оно само живо... Ничто никогда не умирает».2 В поисках источников для
своей работы некий воображаемый биограф не может поверить в то, «что историческое
прошлое угасло, ушло; конечно же, оно должно быть где-то в другом месте, в какой-то иной,
параллельной плоскости бытия, пока еще те люди живы и с ними можно поговорить, если
только удастся как-то до них добраться».3 Некоторые виды деятельности и реликвии
убеждают наблюдателей в том, что прошлое не только живо, но и вновь проявляется на
поверхности. Джозеф Смит, основатель церкви мормонов, сумел убедить тысячи людей в том,
что уже жил прежде, тысячи лет тому назад. С ранней юности он привычно описывал древних
людей и их нравы «с такой легкостью,... будто провел среди них целую жизнь».4 Авторы
фильма о том, как Алькео Доссена (Alceo Dossena)5 создавал свои «классические» работы,
были уверены в том, что в нем действительно воплотился дух античности. А создатель
художественных подделок Том Китинг (Keating) утверждал, что «сами духи старых мастеров
спускались и помогали ему в работе».6
Попытки вернуть прошлое было главным занятием научной фантастики со времен ее
возникновения в конце XIX в. Подобный интерес к предыдущим временам может удивить тех,
для кого фантастика ассоциируется преимущественно с будущими мирами, однако поисковые
системы показывают, что сотни, если не тысячи рассказов посвящены именно возвращению в
прошлое или восстановлению его облика, повторению исторического опыта посредством
путешествий во времени.7
1
Mathson. Somewhere in Time. P. 37.
Compton-Burnett. A Father and His Fate. P. 164.
3
Lively. According to Mark. P. 110.
4
Smith's mother, Silverberg. Mound Builders. P. 44.
5
Алькео Доссена — известный мастер художественных подделок исключительно высокого качества. Его работы
не могли отличить от настоящих ни критики, ни эксперты. Однажды, когда Доссена узнал, что его «Мадонна с
младенцем», которую он продал за 50 000 лир, была потом перепродана за 3 000 000 лир, то сам признался, что
это современная работа. — Примеч. пер.
6
Hans Curlis. Alceo Dossena film script. Цит. по: Arnau. Three Thousand Years of Deception in Art and Antiques. P.
223—225; Guy Rais. Old Masters' spirit took over, says Tom Keating // Daily Telegraph. 2 Feb. 1979.
7
В этом моем исследовании значительную помощь мне оказала Библиотека научной фантастики при Северовосточном лондонском политехникуме (North East London Polytechnic). В «Энциклопедии научной фантастики»
Питера Никольса (Peter Nicholls) я обнаружил статьи по следующим темам (авторы статей приводятся в скобках):
«Адам и Ева», «Альтернативные миры», «Происхождение человека», «Реинкарнация» (Brian Stableford),
«Атлантида», «Пастораль» (David Pringle), «История в научной фантастике» (Tom Shippey), «Мифология» (Peter
Nicholls), «Парадоксы времени», «Путешествия во времени» (Malcolm J. Edwards). См. также: Rose. Alien
Encounters. P. 96— 138.
50
2
Со времен Герберта Уэллса и до «Доктора Кто» Терренса Дикса1 безмерная популярность
путешествий во времени означает, что поиски прошлого представляют глубокий интерес как
для писателей, так и для читателей. Не берусь спорить, верили ли сами писатели-фантасты —
а среди них Марк Твен и Генри Джеймс, тоже отправлявшие своих персонажей в прошлое —
в возможность путешествий во времени. Но уже то обстоятельство, что их внимание
направлено прежде всего на обсуждение деталей, как это — видеть прежние времена или жить
в них, как туда можно попасть, каковы будут последствия подобных посещений —
подчеркивает одержимость (их собственную и читателей) теми перспективами, которые
открывает возможность побывать в прошлом. Научная фантастика — бесценный ключ к
пониманию нашей озабоченности прошлым. Ее фантазии превращают озарения в достоверные
переживания, пригодные для потребления. Именно потому, что они не подвластны путам
здравого смысла, они способны приоткрыть те стра1
Dicks. Doctor Who and the Time Warrior.
51
сти и предпосылки, которые лежат в основе повседневной озабоченности прошлым.
Действительно, метафора путешествия во времени вышла далеко за рамки научной
фантастики и ныне означает все виды ностальгических развлечений. Даже посетители Йорка и
Винчестера совершают «путешествие во времени» сквозь века. «Мои ученики перенеслись
прямо во времена Тюдоров», — говорит школьный учитель по поводу посещения
театрализованного исторического музея. «Они, как на машине времени, перенеслись на 400
лет назад».1
Современная наука придает новый импульс традиции, полагавшей, что прошлое продолжает
длиться в настоящем, и обещающей вернуть его вновь. Эта вера сама по себе достойна
уважения. «Каждый город и каждая деревня будут восстановлены такими, какими были когдато, снова и снова», — предрекали стоики.2 Вера в циклическое повторение мира была
свойственна многим обществам. Но стремление удержать в памяти и обеспечить
максимальную доступность исторического прошлого, будь то в уме человека или в
окружающем мире, стало излюбленным занятием не только XVIII и XIX вв.3 И поэтыромантики, и ученые-эмпирики в равной мере были убеждены, что прошлое продолжает
реально длиться в настоящем и его можно оживить, хотя и они пока не знают, как это сделать.
Подобно стоикам, Томас Харди верил в то, что «коль скоро то или иное событие свершилось,
его не только нельзя уже изменить, но оно попадает в обширную сферу, где пребывают все
времена и где оно будет повторяться снова и снова».4 «Каждая вещь в прошлом помнит о нас,
— утверждает персонаж Герберта Уэллса, — когда-нибудь мы научимся собирать вместе эти
забытые паутинки, научимся сплетать их пряди вновь, до тех пор, пока прошлое полностью не
воскреснет для нас».5 Именно такое желание вдохновляло протагониста Г. Райдера Хаггарда
(Н. Rider Haggard), чье воображение «летало быстрым челном между веками, рисуя в их тьме
столь живые, яркие и подробные картины, что на мгновение я решил, будто одержал победу
над Прошлым и что мои духовные очи пронзили тайну Времени».6
Многие люди считают память чем-то вроде резервуара. Поскольку прошлое определяет собой
настоящее каждого из нас, ни одно, даже самое мимолетное впечатление нельзя вычеркнуть
из сознания. Обширная кладовая памяти хранит их навечно. По мнению Де Куинси (De
Quincey), мозг — это «естественный и могучий палимпсест», в котором накапливаются
«бесконечные слои идей, образов и чувств. При этом кажется, что каждый новый слой
погребает под собой все предыдущие. Но в действительности ни один из прежних слоев
никуда не ис1
Цит. по: Rich. Ten thousand children in need of a sponsor.
Bishop Nemesius ofEmesa. On the Nature of Man. Цит. по: Whitrow. Nature of Time. P. 17.
3
Poulet. Studies in Human Time. P. 185—200.
4
Miller J. H. History as a repetition in Thomas Hardy's poetry. P. 247.
5
Wells. The Dream. P. 236.
6
Haggard. She (1886). P. 199.
52
2
чезает».1 Для того, чтобы воскресить в памяти посещения чайного ресторана в Монпелье,
Хэзлитту (Hazlitt) потребовалось всего лишь «открыть шкатулку памяти и удалить в сторону
стражей сознания, и вот уже образы детских странствий встают передо мной, ничуть не увядшие, блистающие столь же яркими красками, как и прежде».2
Многие люди убеждены, что память продолжает хранить в себе наиболее яркие события этой
жизни. Шелли напугал молодую мать, настаивая на том, что ее новорожденный ребенок,
которому было всего несколько недель от роду, описывает свое существование до рождения.
Ясно, что такой маленький ребенок еще не мог забыть эти впечатления!3 Сведенборг и другие
деятели культуры, использовавшие опиум, включая Кольриджа и Де Куинси, имели
исключительно яркие и подробные видения прошлого.4 Болезнь лишь усиливает подобные
ощущения: пребывая в горячке, Джордж Гиссинг (G. Gissing) видел в воображении
оживленные улицы, процессии, могильный мрамор и громадные вазы античного Кротона
двухтысячелетней давности, воссоздавая «до мельчайших деталей тот мир, который прежде
был ему знаком лишь по разрозненным фрагментам».5
Хранилищем воспоминаний часто выступает и окружающая среда. Однако извлечь их оттуда
по собственной воле невозможно, но лишь путем откровения. Пруст выразил это так:
«пытаться воскресить его [прошлое] — напрасный труд». «Прошлое находится вне пределов
его [сознания] досягаемости в какой-нибудь вещи... Найдем ли мы эту вещь при жизни или
так и не найдем — это чистая случайность». Таким переключателем в Комбре оказался
«мадлен», маленький фигурный бисквит, чей запах и вкус «подобно душам умерших,
напоминают о себе, надеются, ждут и... несут на себе, не сгибаясь, огромное здание
воспоминаний» .6
Вера в возможность вернуть из памяти прошлые переживания лежит и в основе фрейдовской
психологии. Бессознательные «впечатления сохраняются, причем не только в той форме, в
какой они изначально переживались, но также и в иных формах, усвоенных ими в дальнейшем
развитии», — утверждает Фрейд. «Теоретически, любой момент из предыдущих состояний
памяти можно восстановить в памяти вновь».7 И хотя воззрения Фрейда на ретенции памяти
не всегда
1
De Quincey. Suspira de Proftindis (1845—1854). P. 246—247.
Hazlitt W. Why distant objects please' (1821) // Complete Works. Vol. 21. L., 1930— 1934. 8:255—264. P. 257.
3
Hogg. Life of Percy Bysshe Shelly, 1:239—240; см. также: Jenkyns. Victorian and Ancient Greece. P. 233—234.
4
Poulet. Timelessness and Romanticism.
5
Gissing. By the Ionian Sea (1901). P. 82—84.
Гиссинг Джордж (Роберт) (1857—1903), английский писатель-реалист. — Примеч. пер.
6
Proust M. Remembrance of Things Past. 1:47—48, 51. (цит. по: Пруст М. По направлению к Свану. М., 1992. С. 46, 49).
7
Freud. Psychopathology of Everyday Life (1901). P. 275. См.: Фрейд З. Психопатология обыденной жизни.
2
53
были последовательными, он, как правило, считал их поддающимися восстановлению. «Не только
отдельные, но все существенные переживания детства удерживаются на [экране] памяти. Надо
лишь знать, каким образом можно извлечь их из памяти пациента при помощи анализа».1
Психоанализ вдохнул новую силу в представления начала века о бессмертии воспоминаний. «Моя
идея целостной консервации прошлого, — отмечал Бергсон, — получает все более и более
отчетливое эмпирическое подтверждение в многочисленных экспериментах учеников Фрейда».2 С
легкой руки Пруста, Джойса и Манна, кладовая бессознательных воспоминаний стала главной
литературной темой.
Дальнейшие подтверждения пришли в 30-х гг. из нейрохирургии. Используя электрическую
стимуляцию, Уилдеру Пенфилду (W. Penfield), по его утверждениям, удалось снять препоны с
полной и аутентичной памяти: «Поток сознания непрерывно фиксируется в мозгу. Они [переживания] сохраняются во всех подробнейших деталях. Усилием воли никто не может извлечь их из
памяти вновь. Однако есть скрытый ключ в ин-терпретативных областях височных долей,
позволяющий „отомкнуть" прошлое».3 И хотя последние данные не слишком хорошо
подтверждают утверждения Пенфилда, его заслуженная слава помогает нам понять, почему
подавляющее большинство психологов до сих пор уверены в том, что содержимое памяти
потенциально поддается восстановлению.4
Восстановить воспоминания, которые хранит в себе не только индивидуальная, но и видовая
память — мечта многих ученых. Поскольку память сохраняется при смене в течение жизни
мозгового вещества, астроном Густав Стремберг (G. Stromberg) считал, что память может
сохраняться и при растворении клеток мозга после смерти, «становясь бессмертной частью
космоса».5 Через генетические сходства, по предположению Дж. Б. С. Холдейна (Haldane),6
воспоминания могут передаваться от прошлого сознания к нынешнему. За эту идею активно
ухватились фантасты. «Мы наследуем жизненный опыт наших не столь
1
Freud. Remembering, repeating and working-through (1914), 12:148.
Bergson. Pensee et le mouvant (1934). P. 1316; см. его же: Matter and Memory (1896); Lewin. Selected Writings. P. 405.
3
Some mechanisms of consciousness discovered during electrical stimulation of the brain (1958), цит. no: O'Brien. Proust
2
confirmed by neuro-surgery. P. 295—297. См. также: Penfield. Permanent record of the steam of consciousness' (1955): «Повидимому, исходные следы переживаний доступны для нас ... до тех пор, пока человек жив и сохраняет разум» (с. 69);
«ничто не утрачивается ... летопись опыта человека сохраняется полностью» (с. 67).
4
Подобных взглядов придерживаются 84 % опрошенных среди психологов и 64 % среди обычных людей (Loftus and
Loftus. On the permanence of stored information in the human brain (1980). P. 410).
5
Soul of the Universe. P. 188—192: «память индивида запечатлена неизгладимыми буквами во времени и в пространстве
— она становится вечной частью развивающегося космоса» (р. 191). Керн (Kern. Culture of Time and Space. P. 41—42)
прослеживает это убеждение от Генри Модели (Я. Maudsley. Organic Memory) и Сэмуэля Батлера (S. Butler. Life and
Habit (1877)) до Бергсона и Фрейда. Подобный взгляд, если можно так выразиться, обессмертил Брэм Стокер в своем
«Дракуле» (1897).
6
Haldane J. В. S. Man with Two Memories. P. 137—139.
54
далеких предков, заключенный в определенных мозговых клетках, просто за счет их
физической редупликации в нашем теле», — высказывает предположение один из авторов.
Гипноз может индуцировать воскрешение эпизодов из жизни предков, «поскольку они
являются частью нашего собственного опыта».1 Вымышленный персонаж-биофизик догадался, что некоторые наркотики могут «помочь нам увидеть и осознать события, которые
случились давным-давно» за счет того, что выводят на экран сознания мозговые паттерны,
унаследованные нами от древнейших времен.2 Подобные представления выходят далеко за
рамки фантастики и вполне согласуются с тем, что Фрейд говорил об «изначальных
фантазиях», приписывая их существование филогенетически унаследованному опыту, «когдато действительно имевшему место в древнейшие времена».3
Многие причудливые воспоминания прошлого основываются на вере в реинкарнацию —
нормативной во многих культурах и популярной даже в наши дни. Хотя доктрина
реинкарнации не требует, чтобы человек непременно помнил свое пренатальное прошлое,
многие, начиная с Пифагора и Эмпедокла, утверждали, что «помнят» предыдущие жизни.
Ирландский поэт Э4 «помнил», как сам ходил на античных галерах по морю, жил в походных
палатках и дворцах, лежал в трансе в египетских криптах. Сальвадор Дали отчетливо
«вспомнил» то, как сам был Св. Хуаном де ла Крус и жил в монастыре.5 Будучи ребенком, археолог Дороти Иди (D. Eady) «узнала» в изображении древнего собора в Абидосе6 свой
родной «дом». В конце концов она вернулась в Египет под именем Ом Сети, бродягой при
храме XIX династии, кем она и была некогда в прежней жизни. «Иногда я просыпаюсь утром,
— говорит она, — и не могу понять в каком времени нахожусь: в нашей эпохе или до
рожества Христова».7 Один мой студент-выпускник был убежден, что уже жил в XVII в. и в
прежней жизни был румыном. Он избрал
1
Long. Reverse phylogeny. P. 33.
Du Manner. House on the Strand. P. 196. см. также: Дю Морье. Дом на берегу. М., 1996.
3
Фрейд 3. Тотем и табу // Фрейд 3. «Я» и «Оно», кн. 2. Тбилиси, 1990. (С. 155— 159); Jacobson and Steele. From present
to past. P. 358. См. также: «морфо-резонансная» теория научения Руперта Шелдрейка (Rupert Sheldrake) (New Science of
Life (1981); New Scientist. 18 June 1981. P. 766; 28 Apr. 1983; 27 Oct. 1983. P. 279—280).
4
Э (Л-), псевдоним Джорджа Уильяма Расселла (George William Russell) (1867— 1935), ирландского писателя, поэта и
художника, чьи поэмы, короткие рассказы и эссе по поводу независимости Ирландии внесли существенный вклад в
движение «кельтского Ренессанса». Псевдоним Э, который он первоначально использовал в качестве подписи,
представляет собой сокращенный греческий термин aeon, что означает «неопределенно длительный период времени,
вечность». — Примеч. пер.
5
A Candle of Vision. P. 56—65, 143—147; Ben Martin. Dali greets the world (1960). Цит. по: Head and Cranston.
Reincarnation. P. 102.
Св. Хуан дела Крус (1542—1591), испанский писатель и поэт-мистик, получивший за свои произведения прозвище el
doctor ecstatico. — Примеч. пер.
6
Абидос — город в древнем Египте, был расположен на западном берегу Нила примерно в 160 км вниз по течению от
Фив. Большая часть египетских фараонов I и II династий с 3100 по 2755 г. до н. э. похоронены здесь. — Примеч. пер.
7
Chrisopher S. Wren. The double life of Om Seti // IHT, 26 Apr. 1976. P. 14; Lawrence Lancina. Watch on the Nile. Letter to
IHT. 5—6 May 1979. P. 4.
55
2
темой диссертации Бухарест, женился на девушке-румынке для того, чтобы восстановить
связи с собственным прошлым (правда, диссертация так и осталась незавершенной, а брак
вскоре распался).
Сторонники разнообразных культов и тайных обрядов подогревают аппетиты публики по
поводу прошлого разнообразными интимными деталями: Джоан Грант (J. Grant) описывает в
своей «дальней памяти» Египет времен Первой династии, номарха из Орикса и Рамзеса II. Катар Артура Гирдена (A. Girdhan) «помнит» о своей прошлой жизни в древнем Риме, кельтском
Кумберленде, о своих плаваниях в составе военного флота Наполеона. Л. Рон Хаббард
«обнаружил», что в прошлой жизни был карфагенским моряком. Причем сайентологи Хаббарда не просто «вспоминают», но в буквальном смысле «переживают» свои прежние
существования.1
Однако сознательно вспоминаемые реинкарнации, какими бы яркими они ни были для своих
обладателей, для всех остальных выглядят не слишком убедительно. Иное дело те
воспоминания, которые открывает гипнотическая регрессия, ведь большинство находящихся в
гипнотическом состоянии людей не сознает того, что эти события относятся к прошлому —
для них все это происходит именно сейчас. «Рассказы о прошлых жизнях», полученных
гипнотизером Хелен Вамбах (Helen Wambach), Брайди Мерфи (Bridey Murphy), alter ego
Виржинии Тай (Virginia Tighe), Йоркский склеп Джейн Эванс (Jane Evans), д-авший приют
еврею из XII в., — все это, по-видимому, соответствует историческим познаниям и поведению
того времени, о которых гипнотизируемым в сознательном состоянии ничего не было
известно.2 Однако Ян Уилсон сумел показать, что в таких воспоминаниях полно анахронизмов, выдающих их недавнее происхождение. Это обстоятельство обнаруживается, когда
испытуемых «помещают» в те обстоятельства, при которых они впервые прочитали или
услышали и бессознательным образом усвоили какие-то сведения об отдаленном прошлом.
Так, например, описания древнего Йорка Джейн Эванс включают в себя обширные фрагменты
из романов Жана Плэйди (Jean Plaidy) «Катарина», «Вдова-девственница» (1961) и Луи де
Воля (Luis de Wohl) «Живое дерево» (1959).3 Опубликованные воспоминания также содержат
в себе значительное число предположений, исходящих от самого гипнотизера. В самом деле,
под действием гипноза люди в исключительной мере склонны в тому, чтобы принимать и
облекать в воображении плотью имеющиеся фрагментарные воспоминания, даже не сознавая,
что допу1
Joan Grant and Denys Kelsey. Mary Lifetimes (1974); A. Girdhan. The Lake and the Castle (1976); его же: Cathars and
Reincarnation (1976); Peter Moss with Joe Keeton. Encounter with the Past (1981); Hubbard. Have You Lived Before
This Life?; его же: Mission into Time. P. 33; его же: Дианетика. С. 235—237.
2
Helen Wambach. Reliving Past Lives (1979); Morey Bernstein. The Search for Bridey Murphy (1956); Jeffry Ivenson.
More Lives Than One? (1977).
Эванс Джейн (1835—1909) — американская писательница, автор сентиментальных и моралистических романов.
— Примеч. пер.
3
Ian Wilson. Reincarnation? P. 233—243.
56
екают при этом ошибки и фантазируют. «Гипноз делает нас более уверенными в себе — но и
менее точными», — к такому выводу приходят психологи. Правдоподобные детали еще не
означают точности, поскольку находящиеся под действием гипноза испытуемые и будущее
описывают с такой же уверенностью, как прошлое. Однако все же «люди верят, что с
помощью гипноза можно освободить воспоминания, которые навеки запечатлены где-то в
самом ядре подсознания».1
Другие же, напротив, убеждены, что прошлое заключено не в памяти, а в материальном
космосе — хотя понятие «следов» памяти предполагает их близкое сходство. Физическое
сохранение всех прошлых событий может обеспечить нам потенциально неограниченный
доступ к прошлому. Многие ученые XIX в. высказывали предположения, что вся
историческая летопись где-то хранится в целости, и если удастся найти подходящие методы,
прошлое можно будет извлечь оттуда целиком. Математик Чарльз Бэббэдж (Babbage)2
рассматривал любое событие прошлого как возмущение, реорганизующее порядок атомов, а
потому оно могло оставить «неизгладимые, неуничтожимые следы, возможно, понятные для
тварного ума»,3 подобно тому, как кольца на стволе дерева говорят нам о прошлых
климатических событиях. «Ни одно движение, вызванное естественными причинами или
человеческим вмешательством не уничтожается... Уже самый воздух — это обширная библиотека, на страницах которой навечно запечатлено все, что человек когда-либо сказал или даже
прошептал,... и более прочный материал на земле несет в себе столь же вечные свидетельства
когда-либо свершенных поступков». Даже невысказанные мысли должны сохраниться в
космическом эфире, где «остаются навечно запечатленными несдержанные клятвы и
неисполненные обещания»,4 и будут там храниться вплоть до Страшного суда. Ученые еще
долго потом обсуждали эти взгляды. «И тень не может упасть на стену без того, чтобы не
оставить на ней след навечно», — считал Джон Уильям Дрэпер (John William Draper). «На
стенах самых скрытых покоев... остаются образы всех наших поступков, силуэты всего, что
когда-либо было сделано».5
Представление о прошлом, которое в неизменности обитает в отдаленных областях космоса,
имеет сторонников как среди тех, чье воображение поразила теория относительности, так и
среди поклонников
1
Vines and Barnes. Hypnosis on trial. P. 16. O'Connel Shor and Orne. Hypnotic age regression; Dywan and Bowers. Use
of hypnosis to enhance recall'; Orne et al. Hypnotically induced testimony. P. 179—182, 192—194. Телевизионные
программы, посвященные посмертным регрессиям под действием гипноза убедили каждого пятого британского
зрителя в том, что реинкарнация действительно существует. (Brian Inglis. The controversial and problemical, The
Times, 20 Dec. 1980. P. 12.)
2
Бэббэдж Чарльз (Babbage), (1792—1871), английский математик и изобретатель, создатель механического
компьютера на основе принципов, предвосхищавших работу современных компьютеров.
3
Marsh. Study of nature (1860). P. 41, его же: Man and Nature (1864). P. 464—5n, парафраз и развитие идеи
Бэббэджа о воздействии человека на всю окружающую среду.
4
Babbage. Ninth Bridgewater Treatise (1837). P. 113—116.
5
Draper. History of the Conflict between Science & Religion (1873). P. 111.
57
научной фантастики. Поскольку стародавние события, происходившие на Земле, теперь
существуют в качестве «визуальных» явлений в далеких галактиках, отстоящих от нас на
многие световые года (причем они и дальше будут продолжать свое существование подобным
образом, улетая от нас все дальше и дальше), земную историю можно будет наблюдать снова
и снова. По мнению одного писателя, «каждая деталь жизни — и всех прочих событий —
зафиксирована в пространственно-временной матрице, и, в некотором роде, возможно
просмотреть их заново».' Спиритуалисты и фантазеры разнесли эти взгляды по свету. «Даже
самый слабый звук рождает вечное эхо, — уверяла своих последователей Е. Блаватская, —
возникает возмущение в невидимых волнах безбрежного океана пространства, и вибрация
никогда полностью не затухает. Ее энергия... будет жить вечно».2 В доме в Дербишире, откуда
безуспешно пыталась бежать королева Мария Шотландская, героиню Алисой Аттли (Alison
Uttley) посещает догадка, что «вибрации эфира содержат в себе тысячи опасных и
губительных приключений, так что они запечатлелись даже в стенах,... и само пространство
наполнено воспоминаниями о событиях, когда-либо виденных или слышанных здесь...
Произнесенные слова... откладываются в некоей эфирной складке и,... заполняют мой ум,
становясь самыми чудесным из всех воспоминаний».3
Возвращение звуков прошлого — популярный предмет для воображения. В пустынных
областях Замерзшего моря Пантагрюэль из романа Рабле с удивлением слышит звуки
пушечных залпов, свист пуль, звон лат и сбруи, удары палиц, ржание коней, крики и стоны
воинов, — это звуки сражения, которые застыли в воздухе прошлой зимой, а теперь оттаяли и
беспорядочно зазвучали.4 Мюнхаузен в своем правдивом рассказе описывает зиму, столь
суровую, что мелодия замерзла в рожке форейтора, и лишь через некоторое время проявилась
в форме слышимых звуков.5 Мистическое отождествление с прошлыми культурами позволило
странствующему менестрелю у Германа Гессе «исполнять музыку предшествующих эпох с
исключительной старинной чистотой».6 Прежние звуки задерживаются на поверхностях
предметов и в воздухе, стены и мебель продолжают вибрировать в течение многих дней от
резонирующих остатков, если не убирать их специальным
1
Kirsh Michael. Цит. по: Peter Laurie. About mortality in amber, New Scientist, 3 Apr. 1975. P. 37.
Блаватская Е, П. Разоблаченная Изида. (1877). В 2-х т. М., 1999. С. 114.
3
Alison Uttley. Traveller in Time. P. 106. Мария действительно находилась где-то неподалеку от поместья
Уингфилд. «То, что эти предметы удерживают в себе память о глазах, что глядели на них, что эти старые здания и
картины являются нам ... укрытые воспринимаемым чувствами покровом, сотканным на протяжении веков
любовью и размышлениями миллионов почитателей», Пруст отрицает в качестве научной фантазии, но
принимает как психологическую истину (Proust. Remembrance of Things Past. 3:920. См.: Пруст М. В поисках
утраченного времени. Т. 7. Обретенное время. М., 1993).
4
Цит. по: Рабле Ф. Гаргантюа и Пантагрюэль. М., 1966. Кн. 4, гл. 56. С. 563—565.
5
Munchhausen К. F. H. Travels and Adventures of Baron Munchausen. P. 36—7.
6
Hesse. Glass Brad Game. P. 28; см.: Гессе Г. Игра в бисер. М.: Худож. лит., 1969.
58
2
«звукососом» (sound-sweep) Дж. Г. Балларда (J. G. Ballard). Для того, чтобы воскресить «брачный
крик мамонта», декламации Гомера, первые представления музыкальных шедевров прошлого,
один фантаст заставлял луч света догонять и возвращать назад те звуки, которые покинули Землю
тысячи лет назад. Другой выдумщик придумал способ воскресить звуковую историю каменного
века, правда, в обратном порядке, медленно испаряя сталактиты в некогда обитаемой известняковой пещере.1 Еще один писатель-фантаст для того, чтобы сохранить какие-либо ценные события
прошлого, изобрел специальное «стек-ло-с-задержкой» (delay-glass), обладающее практически
бесконечным показателем преломления, так что лучу света требуется несколько лет, чтобы пройти
сквозь него. За это время специальные приспособления «фиксируют виды исключительной
красоты, которые можно было бы использовать... вместо банальных и уродливых видов наших
дней».2
В фантастике научные методы используют не только для того, чтобы вернуть прошлые образы
или звуки, но и для того, чтобы телесным образом перенести людей в предшествующие времена.
«Мы считаем, что прошлого уже нет, — говорит вымышленный персонаж-физик, — потому, что
настоящее — это все, что мы видим... Мы не можем увидеть прошлое, скрытое в изгибах и
извилинах за нашей спиной. Но в действительности оно там». Согласно единой теории поля,
«человек может каким-то образом выйти из этого потока... и вернуться назад к тем изгибам
прошлого, которые остались позади... Если Альберт Эйнштейн прав, то... лето 1894 г. все еще
существует. Пустые и безмолвные дома все еще существуют в том лете точно так же, как они
существуют ближайшим летом». Путешественник во времени может перейти из этого оставшегося
неизменным дома в другой дом, который существовал прошлым летом».3
Для того, чтобы попасть в прошлое, существует множество разнообразных способов: наркотики,
сны, удары по голове, сделки с дьяволом, удары молнии, раскаты грома, а со времен Герберта
Уэллса — еще и машина времени. Точно так же, как это происходит с нашими воспоминаниями,
древние реликвии — священный боевой топор, частички креста, фамильный веер — способны
внезапно перенести нас в прошлое. Извлеченный из земли в ходе раскопок боевой меч воскрешает
у героя Фрэнсиса Эштона (F. Ashton) память предков, он «узнает» события, которые были за
много веков до того. Рукоятка кельтского меча, найденная на берегу о. Мэн, позволяет
двенадцатилетним детям, героям Бетти Левин (В. Levin), очутиться в Ирландии каменного века и
Оркнейских островах времен раннего христианства. Раскрашенный щит отправляет
четырнадцатилетнюю героиню Пенелопы Лайвли (P. Lively) в жутковатое путешествие к
первобытному племени из Новой Гвинеи, которое подарило этот щит ее прадедушке-этнографу.4
1 Ariadne. New Scientist. 25 Mar. 1975. P. 816; 26 Jan. 1978. P. 264.
2
Bob Shaw. Other Eyes, Other Days. P. 48.
3
Finney. Time and Again. P. 52, 63.
4
Ashton. Breaking of the seals. P. 26; Levin. Sword of Culann; ее же: A Griffon's Nest; Lively. House in Norham Gardens.
59
Оказавшись в старом, обветшавшем от времени и употребления доме, юный посетитель
приходит к выводу, что прошлое вполне реально, потому что произошедшие события никуда
не уходят, а прячутся где-то в доме. Наверное, часы могут вдруг остановиться, «так что какоето мгновение, каким оно было, продолжает длиться вечно», позволяя заглянуть во время
других людей.1
Оживление прошлого обычно требует полного погружения в этот процесс. Эмпатические
ассоциации, детальные познания, глубокое знакомство с избранной эпохой, — вот что
требуется от путешественника во времени. При всем том он должен избегать конфликтов —
или недоразумений — с теми людьми, которых встретит в прошлом. Персонаж-историк
Джона Диксона Kappa (J. D. Сагг) говорит, что он единственный человек в 20-х гг., который
знает жизнь XVII столетия во всех подробностях и потому может вернуться туда вновь.2
Практиканты Джека Финни (Jack Finney), проходящие подготовку к путешествию во времени,
в течение многих месяцев живут в реконструированном прошлом, воспроизводящем виды,
звуки и запахи места назначения путешествия, носят одежды того времени, едят ту пищу,
говорят на том диалекте для того, чтобы они смогли чувствовать себя там, как дома.3
Подобные трудности редко отпугивают тех, кого очаровали посулы прошлого и чье
стремление к радикальному возврату в прошлое не могут удовлетворить ни память, ни
история, ни реликты. Воспоминания разрозненны и фрагментарны, работы историков не
слишком будят воображение, большинство физических остатков либо сильно искажены
разрушением, либо до них трудно добраться, либо невозможно понять; исторические анклавы,
будь то реальное захолустье или тщательные реконструкции, кажутся скучными и
ненастоящими. А потому заядлые приверженцы прошлого обращают взор к воображаемым
путешествиям, которые должны открыть перед нами ворота прошлого, дать возможность
взглянуть или даже побродить там, где захочется, наслаждаясь полнокровным опытом былых
времен.
Зачем мы стремимся в прошлое?
Если время течет по воле случая,... нет причин, почему бы кому-то не представить себе, что события свершаются так,
как им этого хочется,... выпустить на волю собственные глубинные желания.
Питер Хант. Карты времени4
Потенциальные путешественники во времени стремятся к тому, чтобы самим испытать
экзотический опыт древности, пожить во временах, более славных, чем нынешние,
доподлинно узнать, что же на са1
Lively. Stitch in Time. P. 104.
Carr J. D. Devil in Velvet. P. 9.
3
Jack Finney. Time and Again. P. 48, 65.
4
Peter Hunt. The Maps of Time.
60
2
мом деле произошло в истории, изменить настоящее или прошлое. Среди тех, у кого брал
интервью Коттл (Cottle), женщинам просто хотелось вернуть те времена, когда они были
счастливы, а мужчинам — исправить ошибки прошлых лет или изменить ход своей жизни.1
Подобные цели говорят нам о надеждах и мечтах, опасностях и кошмарах, которые часто
пробуждает прошлое и которым в обычной ситуации не дает проявиться очевидная его
недоступность. Более близкое знакомство с мотивами, которыми руководствуются
путешественники во времени, позволит нам точнее понять подчас экстремальные их реакции
на традиции и новации, о чем пойдет речь в следующих главах.
И цели, к которым стремятся путешественники во времени, и то, чем они готовы ради этого
пожертвовать, в равной мере вызывают сильные эмоции. Некоторыми из них, как, например,
Фаустом или Енохом Сомсом Макса Биирбома, движет всепоглощающее стремление
вернуться в прошлое. Ради этого они готовы заключить сделку с самим дьяволом за
привилегию вернуться назад. Овладевшее им «стремление видеть, слышать, жить среди
людей» XIV в. настолько сильно, что герой Дафны Дю Морье готов рискнуть здоровьем и
даже самой жизнью ради возможности путешествовать во времени.2 «Знать, что всего лишь
набрав несколько цифр, можешь увидеть все, что захочешь, кого захочешь и где захочешь,
увидеть все, что только было когда-либо», — это заставляет путешественника во времени
«ощутить себя богом». Ради того, чтобы иметь возможность, как его богатый и благородный
тезка, отправиться в XVII в. ко двору короля Карла II, герой Карра, кажется, готов душу
продать.3
Правда, не все путешествия во времени обладают подобной силой. Степень вовлеченности в
прошлое варьирует от уровня простого наблюдения за историей из безопасного убежища
настоящего, оставаясь невидимым для его обитателей, до попыток войти в тот мир, до взаимных контактов, активного вмешательства в события и жизнь прошлого. Протагонист Дю
Морье видит, слышит и ощущает запахи, бродя по улочкам Корнуолла XIV в., но при этом его
не видит никто, и он не может ни во что вмешиваться. «Что бы ни произошло, я ничего не
могу исправить», — рассуждает он.4 Некий предприниматель предлагает посмотреть на
«повседневную жизнь древнего Рима, или на то, как Мике-ланджело ваяет «Пьету», или на
Наполеона, ведущего войска в битву при Маренго». А особо азартные путешественники могут
взглянуть на Елену Троянскую в купальне, или присутствовать при «переговорах Клеопатры с
Цезарем».5 Путешественникам во времени предлагают присутствовать при рождении
аттической поэзии, или отправиться на
1
Cottle. Perceiving Time. P. 55.
Du Maurier. House on the Strand. P. 241. См.: Дю Морье Д. Дом на берегу. М.: Пресса, 1996.
3
Sherred. E for effort. P. 123; Can. Devil in Velvet. P. 13—14.
4
Du Maurier. House on the Strand. P. 40.
5
Laumer. Great Time Machine Hoax. P. 35. (См.: Кит Лаумер. Машина времени шутит. Н. Новгород, 1994.)
61
2
веселый пикник в палеозойскую эру. Туристы у Брайана Олдисса (В. Aldiss), отправляясь «по
путевке» в Девон, находят там целые толпы отдыхающих. «Мы собираемся в юрский период.
Вы там уже были?» «Конечно, я слышал, что там каждый год устраивают ярмарки».1 Другие
стремятся привезти из прошлого какие-то трофеи: охотники на сафари в романе Спрэга де
Кампа (Sprague de Camp) мечтают привезти домой голову тираннозавра как доказательство
того, что побывали в меловом периоде.2 Других же больше привлекают известные персонажи
из мифологии и истории. Степень вмешательства варьирует в зависимости от силы желания и
мотивов путешественников, которые движут ими при возвращении в прошлое.
В литературе, посвященной путешествиям во времени, доминируют пять основных мотивов:
объяснение прошлого, поиски золотого века, наслаждение экзотикой, стремление
воспользоваться плодами темпоральных замещений и ретроспективного знания,
преобразование жизни путем изменения прошлого.
Объяснить прошлое
Знать как и почему события произошли именно так, как они произошли — достаточный мотив
для того, чтобы попытаться стать их свидетелем. «Большинство историков многое бы отдали,
— отмечает один из них, — за то, чтобы иметь возможность действительно присутствовать
при тех событиях, которые они прежде лишь описывали».3 Проверить отчеты о битве при
Гастингсе, услышать греческий так, как на нем говорили Гомер и Платон, — вот что движело
протагонистами Герберта Уэллса.4 «Только представьте себе, скольких бед могли бы избежать
ученые, если бы просто на самом деле видели то, что происходило в прошлом, вместо того,
чтобы пытаться извлечь» эти сведения из разрозненных свидетельств и останков!5 Но такие
вымышленные историки, в основном, стремятся отыскать в новых фактах отгадки для старых
проблем. Один из них видит «все сокровищницы истории, ждущие того часа, когда их
откроют, исследуют и разложат по каталогам». Он хочет «постоять на городской стене Ура и
увидеть собственными глазами разливы Евфрата,... чтобы понять, как эти события попали в
Книгу Бытия».6 Стремление увидеть, как история раскрывает свои великие тайны «вплоть до
начала времен», движет искателями приключе1
Aldiss. An Age. P. 18.
Sprague de Camp. Gun for dinosaur. (См.: Спрэг де Камп. С ружьем на динозавра // На суше и на море. М., 1970.)
3
Tillinghaust. Specious Past. P. 171.
4
Wells. Time Machine. P. 28; см.: Уэллс Г. Машина времени // Собр. соч. в 15-ти т. Т. 1. М.: Правда, 1964..
5
Clarke А. С. Time arrow. P. 139. См.: Кларк А. Стрела времени // Космическая одиссея 2001 г. М.: Мир, 1970.
6
Tucker. Year of the Quiet Sun. P. 107.
62
2
ний у Артура Кларка.1 Другое любопытство проявляет себя еще более явным образом:
Подумай о загадках истории и проблемах, которые ты сможешь разрешить! Ты сможешь поговорить с Джоном
Уилксом Бутом и выяснить, действительно ли военный министр Стэнтон стоял за спиной убийцы Линкольна. Ты
сможешь узнать, кем же на самом деле был Джек-Потрошитель... ты сможешь побеседовать с Лукрецией Боржиа
и теми, кто знал ее, и сам решить, была ли она на самом деле такой уж отвратительной стервой, какой ее считает
большинство людей. Ты сможешь узнать, кто именно убил двух маленьких принцев в Тауэре.2
Установить точную дату рождения Марка Антония, сфотографировать, как Корреджо творит
в студии, записать «звучный голос Софокла, декламирующего отрывки собственных
трагедий», — вот что влекло одного такого путешественника во времени.3 Историк музыки у
Фреда Хойла (Fred Hoyle) использует шанс на собственном опыте познакомиться с древней
Грецией для того, чтобы «разрешить все споры и недоразумения по поводу античной
музыки».4 Подобно изобретателю «хроноскопа» у Айзека Азимова, который хотел
разоблачить ложные измышления, будто карфагеняне приносили в жертву детей,5 историки
стремятся опровергнуть именно то, что традиционная мудрость в наибольшей степени хотела
бы увидеть в прошлом.
Однако посетить прошлое — значит нечто значительно большее, чем просто подтвердить или
опровергнуть исторические факты, это событие придает истории новое измерение. Если бы
историки могли «побывать в прошлых временах и сами увидеть то, что было, поговорить с
жившими тогда людьми, — рассуждает персонаж Клиффорда Саймака, — они смогли бы
лучше во всем разобраться и написать еще более хорошие книги».6 Наблюдатель, знающий,
как все было на самом деле, сможет «по-новому писать историю, потому что будет писать ее
как свидетель, обладающий притом перспективой иного времени». Вымышленный персонажисторик Уарда Мура (W. Moore) мог «писать о прошлом с бескорыстием настоящего и
достоверностью очевидца, в точности знающего, на что нужно обращать внимание».7 Короче
говоря, ему удавалось совмещать в себе непосредственность и «задний ум» — достоинства, о
которых так долго мечтали историки.
1
Clarke А. С. Time arrow. P. 143.
2
Farmer. To Your Scattered Bodies Go. P. 44.
По-видимому, речь идет о сцене убийства двух юных принцев (IV:3), описанной Шекспиром в трагедии «Ричард
III».
Бут Джон Уилкс (Booth John Wilkes) (1838—1865), американский актер, застрелил президента Авраама
Линкольна в ложе театра Форда вечером 14 апреля 1865 г. После покушения Бутсу удалось бежать. Его отыскали
12 дней спустя. При задержании он застрелился, или, возможно, был убит нападавшими.
Стэнтон Эдвин МакМастерс (Stanton, Edwin McMasters) (1814—1869), военный министр Соединенных Штатов
при президенте Линкольне. — Примеч. пер.
3
Tucker. Lincoln Hunters. P. 112.
4
Fred Hoyle. October the First Is Too Late. P. 96.
5
Asimov. Dead's past. P. 25.
6
Simak. Catface. P. 54.
7
Ward Moore. Bring the Jubilee. P. 159—160, 169.
63
Проблемы происхождения привлекали внимание не только путешественников во времени, но
и многих настоящих историков. Дарвин в своем «Происхождении видов» неоднократно
предпринимает воображаемые путешествия к началу человеческой истории. Другие занимаются выяснением начала употребления огня, происхождением земледелия, зарождением
индоевропейских языков, завоеваниями Александра и путешествиями Колумба. Посетитель
нетленного мира прежде всего стремится отыскать его самых древних обитателей, потому что
«если первые из них еще живы, они должны помнить о своем происхождении! Они должны
знать, как это все начиналось!»1 Подобного рода одержимость отражает обычный культ
происхождения, который мы подробнее обсудим в главе 2.
Интерес к собственным корням говорит о стремлении вернуться к некоторому ключевому
эпизоду или фигуре в собственном прошлом. Специалисты по генеалогии у Саймака
помогают клиентам поговорить или сфотографировать своих древнейших предков.
Сайентологи побуждают неофитов вспомнить свой эмбриональный опыт и даже собственное
зачатие.2 Однако на этом пути исследователя подстерегает опасность инцеста:
путешественник во времени у Мура признается, что имел намерения «соблазнить
собственную бабушку и сбежать в качестве собственного дедушки».3 В главе 3 мы
рассмотрим подробнее, каким образом соблазнительное, хотя и опасное прошлое зачастую
ставит нас перед подобной перспективой.
Помимо страстного желания узнать нечто о прошлом, подобные комментарии отражают по
большей части глубочайшую наивность фантастов по поводу того, как действительно
познается прошлое. Большинство потенциальных путешественников во времени, похоже,
уверены, что понимание возможно только на основе непосредственного наблюдения за
событиями, разворачивающимися у нас на глазах и что иные способы проникновения в суть
прошлого, по существу, отсутствуют. Подобные взгляды явно недооценивают значения
ретроспекции, сводят к минимуму важность ретроспективного знания (хиндсайта), а потому
их сторонники и отправляют своих героев в прошлое для того, чтобы наблюдать его точно так
же, как если бы оно ничем не отличалось от настоящего. Ведь для таких людей вещи
поддаются толкованию только в рамках настоящего.
Найти «золотой век»
Отражая склонности своих читателей, большинство писателей-фантастов представляют мир
прошлого значительно лучшим местом, чем
1
Lafferty. Nine hundred grandmothers. P. 10.
Simak. Catface. P. 163. Hubbard, Dianetics. P. 266—268. См.: Хаббард Р. Дианетика. M., 1996.
3
Aldiss. An Age. P. 33; Moore. Bring the Jubilee. P. 164.
64
2
современность. Некоторым нравятся все эпохи, «хотя в чреде лет всякий век, кроме нашего,
кажется чарующим», другие считают любую другую эпоху в прошлом «куда более
предпочтительной, чем наши собственные упорядоченные и унифицированные время и век».1
Третьи предпочитают пышный, зеленый, еще не отравленный промышленным загрязнением
мир, в котором изобилуют растения и животные и который еще только начинают осваивать
люди. «Это было время, когда еще не пришел белый человек, когда кругом были одни только
индейцы, — говорит персонаж Саймака, или когда на земле еще вообще не было человека».2
Доисторический мир 15 тыс. лет до рождества Христова представляется руководителю
экспедиции в романе Филиппа Хосе Фармера почти раем — «всего только несколько
чертовых людей, изобилие дикой жизни;... именно таким и должен быть мир».3 Девственно
чистая доисторическая эпоха предлагает пионерам целый новый мир. «Дайте нам Моисея, мы
хотим попробовать еще раз», — восклицает обитатель городского гетто у Саймака.4
Некоторые предпочитают более близкое прошлое, хорошо знакомую, но еще не отравленную
промышленными выбросами эру раннего детства или юности. «Мне хочется попасть в тихие
50-е — в самое начало, куда только смогу добраться, не рискуя культурным покоем. Это понастоящему волшебный момент», все еще полный идеализма, но уже несущий в себе ростки
будущего.5 В своем романе 40-х гг. Мэри Маккарти (М. MacCarthy) выбирает в качестве места
действия утопической коммуны «магический момент, соответствующий их среднему времени
рождения... на сорок лет назад, и... тому этапу развития механизации, к которому колонисты
предпочли бы вернуться» — старые выбивалки для ковров вместо пылесосов, ящички со
льдом вместо холодильников. Здания 1910 г. постройки и старая мебель «возвращают их во
времена невинности, к самой заре воспоминаний».6
Другие, в особенности те, кто полон ностальгических воспоминаний по деревенской старине,
предпочитают вернуться во времена своих прапрадедушек. Рисуя линии на старой
артиллерийской карте вокруг тех районов Британии, которые теперь стали индустриальными
— Дагенхэма (Dagenham), северного Кардиффа, и, в особенности, Манчестера — юный
протагонист Ханта вновь превращает их в сельские уго1
Bester. Hobson's choic. P. 147—148; Tucker. Lincoln Hunters. P. 43.
Simak. Catface. P. 54.
3
Phipip Jose Farmer. Times Last Gift. P. 79, 137. Во многих произведениях, описывающих «живую историю»,
можно найти подобную ностальгию. Многие тысячи Американских горных людей (American Mountain Men),
которые периодически (и как ревностно!) «восстанавливали» условиях жизни времен освоения континента с 1800
по 1840 г., принимали только тех «мужчин, которые хотели сделать шаг назад в прошлое, ... прожить жизнь как
мужчина — значит прожить ее как Свободный Индивид, как истинный Сын Дикой Природы» (условия членства в
АМГ. Цит. по: Jay Anderson. Time Machines: The World of Living History. P. 160, 208).
4
Simak. Catface. P. 241.
5
Gerrold. Man Who Folded Himself. P. 122.
6
MacCarthy. Oasis. P. 42—43.
2
3 Д. Лоуэнталь
65
дья, стирая прочь грязь и убогость и возвращая вещам их прежний облик, каким он был в 1860
г.: «Непорочный. Чистый».1 Конец XIX в. — не слишком хорошее время, решает герой
Финни, но, по крайней мере, тогда «воздух был чище. В реках текла такая же чистая вода, как
и в эпоху их возникновения. А до ужасных и порочных войн — еще несколько десятилетий
спокойной жизни».2 А в пьесе «Площадь Беркли» тихие улочки и не отравленный
бензиновыми парами воздух заставляют нас взглянуть на снующие такси и суету 1928 г. как
на нечто нездоровое и уродливое.3
Идет ли речь о далеком или недавнем прошлом, в центре внимания поразительным образом
оказываются одни и те же вещи: естественность, простота, покой, — но более яркие и
захватывающие. «Старое, серое современное существование» мало что может дать герою
Робина Карсона (R. Carson) в сравнении с «новой, колоритной роскошью» ре-нессансной
Венеции.4 Путешественник, который «становится» Киром в древней Персии, обнаруживает,
что прежнее военное искусство было куда более радостным занятием, чем сегодняшнее
окопное сидение.5 Мир XIV в. был «жесток, груб и довольно часто полон крови, то же самое
касается и 'живших в ту эпоху людей, — поучает нас протагонист Дю Морье, — но, Боже мой,
в нем было то очарование, которого так не хватает моему современному миру».6 Именно
«дикость» старой Англии в сочетании с «неспешным течением жизни», а также «спокойное
отношение к грубости и насилию» ожидал встретить Уильям Моррис, когда очутился в XIV
столетии.7 Древние римляне редко жили долго, замечает путешественник по возвращении, «но
пока они были живы, они жили».* Лица же современных людей кажутся персонажу Финни
«чрезвычайно похожими друг на друга и куда менее живыми, на улицах Нью-Йорка 1882 г.
тоже было возбуждение, которое ушло навсегда». Назад, туда, где у людей «было ощущение
смысла... Им не было скучно, ради всего святого!... Эти люди двигались по жизни с неколебимой уверенностью, что в жизни непременно есть смысл... Их лица были не похожи на
нынешние».9
Конечно, искомый «золотой век» путешественников во времени вряд ли в точности
напоминает какую-либо из реальных эпох. Как и
1
Hunt. Maps of Time. P. 58, 123. Кингсли Эмис выяснил, что сельская ностальгия встречается в британской
фантастике «крайне редко» (Kingsley Amis. New Maps of Hell (1961). P. 74), но, похоже, она становится весьма
популярной по другую сторону Атлантики.
2
Finney. Time and Again. P. 398.
3
Balderston. Berkeley Square. P. 37—38. Но в романе Генри Джеймса «Чувство прошлого» (Sense of Past), по
мотивам которого написана эта пьеса, настоящее (1910) превосходит прошлое в отношении окружающей среды.
4
Carson. Pawn of Time. P. 437.
5
Anderson. Guardians of Time. P. 68. См.: Андерсон П. Патруль времени. М., 1993.
6
House on the Strand. P. 267.
7
Morris W. Hopes of civilisation (1885). P. 62.
8
Merwin. Three Faces of Time. P. 33.
9
Time and Again. P. 218—219.
66
все одержимые ностальгией люди, они создают прошлое из образов беззаботного детства и
воображаемых ландшафтов, которые населяют всем тем, чего, как им кажется, не достает в
современном мире.
Самолюбование
Путешественникам во времени часто кажется, что развитые технологии вместе со знанием
последующего хода событий дают им некие неоспоримые преимущества над обитателями
прошлого. Современные ноу-хау должны сделать их могущественными, знаменитыми и
богатыми. Хэнк у Марка Твена в средневековой Англии собирается «через три месяца править
целой страной, ведь, как мне кажется, я — самый образованный человек в этом королевстве
на ближайшие тысячу триста лет». Пребывание в VI в. делает его перспективы поистине
безмерными:
Я бы не променял это время на XII в. Стоит только взглянуть на возможности, которые раскрываются здесь для
знающего, толкового, отважного и предприимчивого человека, и сразу возникает желание расти вместе со
страной. Это величайшее поле деятельности, какое только может быть, и оно все — мое. Нет никаких
конкурентов, нет ни одного человека, который бы не выглядел рядом со мной ребенком по уровню знаний и
возможностей. А на что бы я мог рассчитывать в XX в.? В лучшем случае я был бы мастером на фабрике, и не
более того.1
Другой мечтатель считает, что «все сокровища прошлого падут к ногам человека с автоматом.
Клеопатра и Елена Троянская разделят с тобой ложе, если подбросить им немного
современной косметики».2
Предвидение последующего хода событий также выглядит соблазнительно, потому что
означает, что прошлое уже завершено, причем, возможно, завершено нами же самими. В
отличие от ненадежного настоящего, прошлое уже твердо зафиксировано, его удовольствия
пережиты и проверены, а его опасности и беды известны наперед. В этом отношении,
побывать в прошлом — как разыгрывать пьесу, чей сюжет нам хорошо известен (причем,
известен только нам). Рассел Бейкер (R. Baker) комментирует эту ситуацию следующим
образом: «Вы видите, как у обитателей тех времен» челюсть отваливается от удивления, тогда
как люди, которым еще предстоит жить 40 лет спустя, управляются со всем совершенно
уверенно, все зная наперед. Это все равно, что играть в покер краплеными картами.3 Подобно
посетителям плантаций в Плимуте, которых приглашают «пожить немного их жизнью», имея
в виду изображаемых обитателей 1627 г., путешественники во времени обретают
превосходство над всеми остальными за счет реальных обитателей прошлого.
1
Twain. A Connecticut Yankee in King Arthur's Court (1889). P. 25, 63—64. См.: Твен М. Янки при дворе короля
Артура // Собр. соч. В 8-ми т. Т. 6. М., 1980.
2
Niven. Theory and practice of time travel. P. 123.
3
Baker. Time-warped power // IHT. 30 Oct. 1981. P. 16.
67
В своем умении пользоваться принадлежностью к современности путешественники во
времени похожи на историков, которые одновременно и обречены на ретроспективное знание,
и черпают в нем вдохновение. Но если историки все же воздерживаются от анахроничных
суждений, то путешественник во времени не только судит прошлое, но еще и пользуется при
этом своим знанием хода событий для того, чтобы ими манипулировать.
Изменить прошлое
Прошлое, как нам известно, это отчасти результат настоящего. Мы непрерывно изменяем
собственную память, переписываем историю, переформировываем реликты. Характер и
причины подобных изменений более подробно обсуждаются в главах 5 и 6. Изменить то, что
уже произошло в действительности, в отличии от идей нашего сознания и их воплощений,
невозможно, но очень хочется. Потенциальные путешественники во времени в своем
стремлении вмешаться в ход истории руководствуются тремя основными мотивами: улучшить
прошлое само по себе или же тех, кто в этом прошлом обитал, усовершенствовать настоящее,
изменяя те события, которые послужили причинами настоящего положения дел, и обеспечить
стабильность настоящего за счет изменения прошлого или защиты от вмешательства каких-то
других сил.
В основе стремления улучшить прошлое обычно лежит вера в прогресс. Невежество и
предрассудки, неграмотность и слабость Англии времен короля Артура пугают героя Марка
Твена, и он намеревается сделать жизнь более безопасной, более счастливой и более
продолжительной при помощи научных технологий. Хэнку его цивилизационная миссия
видится следующим образом: «монархия упразднена, как и господство знати, так что каждый
из бывших представителей благородного сословия должен заняться каким-нибудь полезным
делом, установлено всеобщее избирательное право и вся полнота власти находится в руках
всех членов нации, мужчин и женщин». Через три года Англия становится демократической и
процветающей страной, «повсюду открываются школы, и даже несколько колледжей,
издаются неплохие газеты... Рабство отменено и ушло навсегда, все равны перед законом...
Телеграф, телефон, фонограф, пишущая и швейная машинки и еще множество других
послушных и удобных слуг пара и электричества трудятся на общее благо».1
К аналогичным улучшениям стремятся и другие авторы. Искатели приключений у Райдера
Хаггарда, оказавшись в доисторических временах, обучают племя пользоваться огнем и тем
спасают его от голодной смерти.2 Для того, чтобы предотвратить падение Римской империи,
провидец у Уильяма Голдинга отправляет Цезарю в дар паровой ко1
2
Twain. A Connecticut Yankee in King Arthur's Court. P. 79, 277, 259, 361.
Haggard. Allan and the Ice-Gods.
68
рабль, порох и печатный станок, а также предупреждение обо всех будущих проблемах и
катастрофах. Но единственная вещь из всего этого современного оборудования, которой
император-гурман находит применение — это кастрюля-скороварка.1 Реформатор в романе
Спрэга де Кампа в попытке спасти Европу от варварства средневековья вводит в обиход
арабские цифры, газеты, телеграф, дистилляцию, двойную бухгалтерию и лошадиный хомут в
Италии XVI в. Другой такой же реформатор вводит антисептики и электричество во
Флоренции времен Ло-ренцо Медичи.2
Другие пытаются воздействовать на прошлое путем вмешательства в некие узловые его
моменты. Сумев избежать «ошибок», которые привели к падению Рима и развратили
варваров, один путешественник во времени в V в. объединяет римлян и саксонцев под эгидой
некоего подобия христианства, «которое будет способствовать росту образования и
цивилизации, не закрепощая при этом ум человека».3 Помогая силам Карла Великого
избежать засады под Ронсевалем в 778 г., персонаж Р. А. Лафферти (R. A. Lafferty)
предотвращает разрыв с испанским исламом и, в результате, — культурную изоляцию
христианской Европы.4 Пытаясь предотвратить грядущую судьбу королевы Марии Шотландской, героиня Аттли надеется «перевести стрелки часов назад и таким образом спасти
ее».5 Однако стремление исправить прошлое редко бывает чистым альтруизмом:
совершенствуя исторические условия, путешественники улучшают также и собственную
судьбу. Раз я усовершенствовал культуру каменного века тем, что обучил людей «рыболовству — я могут теперь есть рыбу, если я обучил их разведению домашнего скота, я могу
съесть бифштекс, и кроме того, я могу научить их рисовать, и тогда буду наслаждаться
картинами, могу обучить их музыке, и буду слушать мелодии». Американец, которого тошнит
от вида гладиаторских боев в древнем Риме, собирается заменить их на не столь кровавый
футбол.6
Однако наиболее значимым мотивом изменения прошлого является стремление изменить
настоящее — предотвратить глобальную катастрофу, оградить национальную гегемонию,
взрастить чью-либо славу или одарить кого-то удачей. Многими путешественниками во
времени в фантастических романах движет желание исправить ошибки, уменьшить потери
или предотвратить трагедию. Так, один из них спасает свою невесту из-под бомбежки, другой
прилагает все усилия, чтобы спасти жену, которая была у него в XVII в. и которую отравили,
третий устраняет соперника тем, что отправляет его назад в XVII в. пленником буканьеров.1
Иные отправляются в прошлое для того, чтобы помешать
1
Golding. Envoy extraordinary.
Sprague de Camp. Lest Darkness Fall; Wellman. Twice in Time. См.: Shippey. History in SF. P. 283.
3
Anderson. Gardians of Time. P. 46.
4
Lafferty R. A. Thus we frustrate Charlemagne. P. 172—173.
5
Uttley. Traveller in Time. P. 108.
6
Laumer. Great Time Machine Hoax. P. 198; Mervin. Three Faces of Time. P. 140.
69
2
родиться своим нынешним врагам или для того, чтобы самому стать миллионером, вложив задним
числом деньги в собственное будущее.2 Других изменять прошлое заставляет более широкая
забота о будущем. Так, изобретатель перископа времени стремится предупредить людей о
грядущих опасностях националистической агрессии и предотвратить ядерную войну, засняв на
пленку жульнические делишки безнравственных правителей на протяжении всей истории.3 Для
того, чтобы задушить советский коммунизм в зародыше, американского солдата из времен
холодной войны посылают в 1917 г. убить Ленина.4
Оградить от опасностей нынешнее состояние дел — вот третья цель, ради которой
предпринимаются попытки изменения прошлого. В рассказе Пола Андерсона хан Хубилай (Kublai
Khan) открывает Америку в XIII в. и грозит изменить весь ход истории, пытаясь завоевать все
полушарие целиком. Понятно, что при таком повороте «нашего мира не будет, его даже никогда и
не было». Уничтожив лошадей и корабли экспедиции, патруль времени Андерсона обрекает
захватчиков на то, чтобы бесследно раствориться среди местного населения — эскимосов и
индейцев — и за счет этого сохранить настоящее таким, каким мы его знаем.5 Обнаружив НьюЙорк 1960 г. населенный «брахикефаличе-скими представителями белой расы, одетыми в кильты,
вперемешку с индейцами, и всех вместе пользующихся автомобилями с паровым двигателем»,
другой патруль времени понимает, что предыдущее вмешательство в конфликт Сципиона и
Ганнибала изменило последующий ход истории, а потому отправляется в прошлое, чтобы
способствовать такому завершению битвы, которое восстановило бы правильный ход событий.6
Еще один охранитель возвращается в 1850-е гг. для того, чтобы помешать распространению среди
южан расистов-фанатиков современного оружия, что неминуемо привело бы к иному исходу
Гражданской войны.7 Потенциальный свидетель распятия Господня из XII века принимает на себя
роль мессии, когда понимает, что реальный Иисус вовсе не собирается делать этого. Им движело
стремление «сохранить правильный ход вещей. Он хотел, чтобы Евангелие оставалось истинным».8 Фундаменталисты в романе Саймака «Щербинка» (Catface) хотели наложить запрет на
путешествия во времена Иисуса, дабы «не создавать искушения... разрушить веру, которая
создавалась веками».9
1
Anderson. Gardians of Time. P. 41—45; Can. Devil in Velvet; Hubbard. Typewriter in the Sky.
Reynolds. Compounded interest; Henry Harrison. Rebel in Time. Как и многие другие представления в научной
фантастике, эти идеи ведут начало от «Машины времени» Уэллса.
3
Sherred. E for effort.
4
Seabury. Histronaut. Солдат успешно справляется с заданием, но вернувшись назад в 1968 г. застает Вашингтон,
оккупированный германскими войсками.
5
Anderson. Gardians of Time. P. 102.
6
Ibid. P. 120—160.
7
Harrison. Rebel in Time.
8
Moorcock. Behold the Man. P. 37. g Simak. Catface. P. 190.
2
70
Подобные опасения отражают широко распространенные предчувствия, что большей части из
того, что погребено в могилах прошлого, лучше было бы там и оставаться.
Стремление изменить прошлое тем не менее — часто вынужденная задача. Все это обостряет
контраст между той историей, которая была, и той, которую мы хотели бы иметь. Нам
известно то, что произошло, и на нас оказывает значительное воздействие устойчивость и
необратимость того, что произошло. Но это не мешает нам желать, чтобы прошлое стало
иным.1 Желание изменить прошлое — обычная и столь же напрасная реакция на дилемму, с
которой сталкивается каждый из нас: события прошлого сформировали мир и нас самих
такими, какие мы есть, но при этом мы знаем, что свершившиеся события не были жестко
предопределены и могли носить чисто случайный характер. А это значит, что все могло быть
и иначе. От этой возможности мы в воображении переходим к тому, чтобы попытаться
реализовать свои фантазии в действительности.
В основе всех этих мотивов путешествий во времени лежат заботы, характеризующие гораздо
более банальные привязанности к прошлому. Эта тема обсуждается в следующей главе.
Однако поскольку желания путешественников во времени чрезвычайно велики, столь же
велики и таящиеся в этом процессе опасности, представляющие угрозу не только для них
самих, но и для космоса в целом. Каковы эти последствия?
Опасности возвращения в прошлое
Приверженность к прошлому — самая опасная разновидность неразделенной любви.
Сьюзан Зонтаг. Путешествие наугад2
Предположим, что вы можете вернуться в прошлое. На что это будет похоже? Каковы будут
последствия? Даже те, кого привлекают преимущества путешествий во времени,
задумываются о последствиях. Даже самые завзятые оптимисты среди искателей
приключений зачастую обнаруживают, что опасности и разочарования прошлого перевешивают возможные преимущества. Как я попытаюсь показать это в дальнейшем, подобные
размышления отражают широко распространенные, хотя и редко обсуждаемые вслух
настроения по поводу опасностей, таящихся в прошлом.
Обычно говорят о четырех потенциальных недостатках прошлого. Это разочарование в
прошлом, невозможность справиться с последствиями пребывания в прошлом, опасность в
нем заблудиться и возможный ущерб, наносимый ткани как прошлого, так и настоящего.
1
Anscombe. Reality of the past. P. 47—48.
Susan Sotag. Unguided tour' (1977). P. 40.
71
2
Разочарование в прошлом
История и память столь часто идеализируют прошлое, что не удивительно, если некоторых на
этом пути поджидает разочарование. «Я уже достаточно повидал на своем веку депрессий, —
раздраженно замечает изобретатель машины времени, которая может отправить его не далее,
чем в 30-е гг. XX в., — и я не хочу провести остаток жизни, наблюдая за тем, как люди
торгуют яблоками».1 Реальная жизнь показывает, насколько огорчительными могут оказаться
подобные возвращения в прошлое. Недавний ностальгический визит в Нижний Ист-сайд НьюЙорка горько разочаровал его прежних обитателей, одних — потому что они мало что смогли
узнать, других — потому что узнали слишком многое. Но всем в равной мере хотелось
побыстрее оттуда убраться.2 Даже совсем недавнее прошлое может нас разочаровать. Прогулки по лагерю хиппи в Стоунхендже в 1981 г., как отмечает репортер, заставили
почувствовать, будто нас «занесло назад в прошлое. Я вернулся в 60-е,... и тут здорово
воняет».3
В том, что прошлое действительно пованивает, большинству путешественников во времени
быстро приходится убедиться на собственном опыте. Искатель приключений, который уже до
отвращения насмотрелся на Римскую империю, замечает, что «никакие реставрации не дают
представления о грязи и болезнях, оскорблениях и перебранках», присущих прошлому.4
Разглядывая разбитые сапоги и потертую одежду кромвелевского солдата, утопающую в грязи
деревушку XVII в., герой Роберта Уэстолла (R. Westall) понимает, что находится не в
реконструированном, а в самом настоящем прошлом: «Можете забыть о доброй старой
Англии... Дома разбросаны прямо вдоль раскисшей от грязи дороги, и у большинства из них
нет не только телевизионных антенн на дымоходах, но нет и самих дымоходов... Соломенные
крыши почернели от старости и покрыты плесенью, половина бревен сгнила и провисла, а
люди... все похожи на чертовых карликов».5 Мнимое очарование вчерашнего дня не слишком
нравится даже его исконным обитателям. Одного чрезмерно воодушевленного путешественника во времени предостерегают: «Если вы начнете рассказывать м-ру Джорджу Вашингтону,
за что вы любите это время, то, по всей ве1
Gross. Good provider. P. 170.
Richard F. Shepard. About New York: old neighborhood visited mainly in memory // N. Y. Times. 18 Aug. 1977. P.
B15. Напротив, посещение фермы «живой истории» в Айове 1900 г. вывело пожилых людей из равновесия и
заставило рыдать от ностальгии (Jay Anderson. Time Machines. P. 80—1).
3
Stankey Reynolds. Stoned henge // Sunday Times. 28 June 1981. P. 35. Подобная реакция, как мы увидим в главе 6,
является предметом восхищения кураторов исторических мест, которые большое внимание уделяют поискам
аутентичного запаха. Это отличительная черта Плимутской плантации, где колики и спазмы от исключительно
правдоподобных запахов навоза заставят вас «после одного дня пребывания здесь страстно мечтать о том, чтобы
2
вернуться обратно в XX век» (Anderson. Time Machines. P. 52).
4
Sprague de Camp. Lest Darkness Fall. P. 13—14.
5
Westall. Devil on the Road. P. 156.
72
роятности, станете перечислять именно то, что он больше всего ненавидит».1
Тем, кому доводится встретиться с известными историческими фигурами, зачастую
банальность реальности мешает оценить подлинный масштаб личности, что вызывает
разочарование. Наблюдатели за временем у Лафферти возмущены «варварским северным
диалектом» Аристотеля, жирными напомаженными волосами Тристана и Изольды, им
кажется, что остроты Вольтера похожи на «кудахтанье», а у Нелл Гвинн (Nell Gwynn)2 —
«полностью отсутствует вкус». Послушав речи Сапфо, они приходят к выводу, что мир только
выиграл от того, что «так мало из ее слов дошло до нас».3 Лаумер рисует Вильгельма Завоевателя мужчиной средних лет с брюшком в плохо сидящих штанах, покрытой пятнами
ржавчины кольчуге и побитом молью меховом плаще, зевающего и рыгающего при известии
о битве при Гастингсе.4
Обитателям современность не хватает в прошлом комфорта их собственного времени. Слава и
удача, которые сопутствовали путешественнику во времени в ренессансной Венеции, не могут
заглушить ответную ностальгию, которая приходит к нему, «свирепая и неукротимая, с
обрывком музыки, который вертится в памяти, желанием покурить или с мыслями о
женщинах своей эпохи».5 Англичанку в древнем Риме раздражает то, что ей придется ждать
еще полторы тысячи лет, прежде чем она сможет выпить чашку чая.6 Ральфа Пендрела у
Генри Джеймса, который поначалу был в восторге от прошлого, под конец начинает тянуть ко
«всем диковинкам и роскоши» современного мира, «в котором он теперь видит только
зрелость, богатство, привлекательность и цивилизацию, почти что само совершенство без
малейшего упрека».7
Невозможность справиться с прошлым
Современные знания, вполне вероятно, могут оказаться вовсе не королевской дорогой к
успеху в прошлом, а, наоборот, серьезным препятствием. Слабое знакомство с культурой того
времени, незнание используемых материалов и способов обращения с ними может сделать
1
Bester. Hobson' choice. P. 146.
Гвин (Гуинн) Нелл (Gwyn, Nell) (1650—1687), английская актриса и любовница короля Карла II. Будучи
совершенно неграмотной, она тем не менее сумела стать фавориткой лондонского общества, и Сэмуэль Пепис
описывает ее в своих «Дневниках» как «хорошенькую, веселенькую Нелл». — Примеч. пер.
3
Laumer. Through other eyes. P. 282—284.
4
Laumer. Great Time Machine Hoax. P. 36—37.
Битва при Гастингсе — одно из наиболее судьбоносных сражений в истории Англии, состоялась 14 октября 1066
г. Армия саксов под руководством короля Гарольда II была разгромлена силами под началом Вильгельма, герцога
Нормандии (впоследствии Вильгельма Завоевателя). Эта победа открыла Вильгельму дорогу к покорению всей
Англии. — Примеч. пер.
5
Carson. Pawn of Time. P. 57.
6
Menvin. Three Faces of Time. P. 13.
7
Henry James. Sense of the Past. P. 337—338.
2
73
большинство современных технологий совершенно бесполезными. Очень немногие из
обитателей современности смогут освоить навыки тех времен, даже если им удастся избежать
холеры, оспы, рудников и рабства. «Человеку, который пришел слишком рано» не хватает
элементарных знаний, совершенно необходимых для выживания в Исландии X в.
Путешественник у Ричарда Каупера (R. Cowper), оказавшийся в Лондоне в 1665 г., умирает от
чумы прежде, чем ему удается починить сломавшуюся машину времени. Янки из
Коннектикута кончает жизнь жертвой собственной научной изобретательности.1 Еретические
новшества могут оказаться совершенно фатальными: не вызывает удивления, что
путешественницу во времени в романе Лаумера, оказавшуюся в Лландудно 1723 г., сжигают
на костре как ведьму за то, что она начинает проповедовать контроль за рождаемостью,
теорию эволюции и психоанализ.2
Бесчисленные, несоизмеримые различия прошлого и настоящего усугубляют опасности,
возникающие при посещении прошлого. «Многому ли можно научиться в таких совершенно
незнакомых условиях, — задает вопрос Андерсон, — когда вы едва можете выговорить хоть
слово и в то же время вас в любую минуту могут арестовать как подозрительного типа
прежде, чем вы успеете сменить современный костюм на более подходящую одежду?»3 Даже
самое скрупулезное изучение диалектов и обычаев прошлого не может заменить отсутствия
бесчисленного множества известных всем воспоминаний. Попавшего в 1820 г. Ральфа
Пендрела в романе Джеймса уличают снова и снова, потому что он ничего не помнит об
интимных семейных подробностях и происшествиях с соседями. Его познания, «практически
исчерпывающие в том, что касается того „периода",... и в то же время столь же
фундаментально и тайно ложные», никогда не смогут сравняться с познаниями реального
обитателя тех времен, потому что его сомнения и ошибки принадлежат его прошлому, а их
сомнения относятся к их будущему. Все, что он делает или говорит, даже если просто
открывает рот и демонстрирует слишком уж ухоженные зубы, «о которых тот беззубый век и
понятия не имел», сразу же его выдает. «Одно дело — „жить в Прошлом", полностью
разделяя его дух, со всей прямотой искренности и искренностью прямоты, которыми он
действительно обладал, — заключает Джеймс, — и совершенно иное дело — жить в нем без
опоры на те возможности, без той определенности отношений, без преобладающих в этом
времени инстинктов».4
Простой акт перемещения в прошлое, осуществись такая фантазия, мог бы привести к
летальным последствиям. Повторяя прошлое так,
1
Anderson. Man who came early; Cowper. Hertford Manuscript.
Laumer. Dinosaur Beach. P. 100. См.: Лаумер К. Берег динозавров. Новосибирск, 1991. Как об этом писал Уэллс, «наши
предки были не слишком терпимы к анахронизмам» (Time Machine. P. 11).
3
Anderson. There Will Be Time. P. 46.
4
James. Notes for The Sense of the Past. P. 295—296, 301.
2
74
как если бы это было настоящее, те, кто пытается пересоздать историю, помимо чувства
восторга, испытывают и ужас от того, что рвется сама основа временной ткани. Мы обсудим
эту тему подробнее в главе 6. Так, молодую англичанку, которая была убеждена в том, что находится в спиритической связи с мужчиной, жившим в XVI в., охватывает такой страх, что в
итоге она совершает самоубийство, «так что мы возвращаемся к той жизни, к какой
привыкли».1
Трудности возвращения в настоящее
Помимо прочих опасностей, путешественники во времени боятся не вернуться назад. Ужас от
невозможности вернуться назад, «страх... остаться в прошлом, остаться навсегда и без всякой
надежды увидеть вновь столь драгоценное Настоящее» отравляет Ральфу Пендрелу удовольствие от пребывания в 1820 г. и делает ничтожными все прежние причины, по которым
он стремился попасть туда.2 Сценарист у Хаббар-да не может убежать от буканьеров, когда
слышит зловещий стрекот пишущей машинки, оставляющей его запертым в XVII в.3
Изменения прошлого могут сделать возвращение в настоящее невозможным. Так,
путешественник, перенесшийся в день битвы при Геттисберге, делает так, что южане
наверняка проиграют Гражданскую войну, но при этом случайно убивает потенциального
дедушку изобретателя машины времени, тем самым обрекая себя на то, чтобы остаться в XIX
в."
Другие возвращаются только затем, чтобы ощутить, что временное пребывание в прошлом
сделало их совершенно непригодными для настоящего, или же для того, чтобы увидеть, что
современным мир не пригоден для жизни. Интенсивность переживаний XIV в. отвращает
протагониста Дю Морье от тусклого настоящего. Годы, проведенные в Венеции XVI в.,
делают героя Карсона совершенно непригодным для жизни в Америке XX в. Возвратясь с
головой, «полной сводящих с ума воспоминаний,... я не смог претендовать даже на место
ассистента профессора истории Ренессанса».5 Разочарование в настоящем может вызвать
катастрофическую привязанность к открытому для посещений прошлому. Обреченная на то,
чтобы постоянно убегать от своего собственного времени, хорошо развитая, но
ностальгирующая цивилизация Олдисса представляет собой парадигму всех современных
туристических переживаний.6 Вечно неудовлетворенные «бродяги во времени»
1
Mother killed by train «was obsessed» // The Times. 24 Apr. 1981. P. 4.
James. Notes for The Sense of the Past. P. 294. Такой страх отчетливо виден в произведении Маргариты Лански
(Margharita Lanski) «Victorian Chaise Longe», чей современный протагонист, больной туберкулезом, оказавшись в 1864
г., не может вернуться назад в наше более развитое в медицинском отношении время.
3
Hubbard, Typewriter in the Sky. P. 70, 75, 95.
2
4
Moore. Bring the Jubilee.
Carson. Pawn of Time. P. 433.
6
Alldiss. An Age.
5
75
в рассказе Альфреда Бестера, которые «слоняются меж веками... в поисках „золотого века"»,
весьма напоминают любителей (buffs) американской «живой истории», которые время от
времени меняют одних исторических персонажей на других.1 Обладатели машин времени из
обреченного XXI в. в романе Финни просто остаются в прошлом. В конце концов большая
часть населения рассасывается по ближайшим двум-трем тысячам лет, оставляя совершенно
безлюдным будущий мир, который населяют лишь птицы, насекомые и ржавеющее оружие.2
Опасности повреждения ткани времени
Вмешательство несет с собой угрозу всему прошлому в целом. Как и исторические
реставрации, путешествия во времени склонны истончать прошлое и делать его
искусственным, считает Фриц Лайбер (Fritz Leiber), так что в один прекрасный день оно и
вовсе может порваться. Ткань истории может не выдержать таких перемен. «Всякое действие
делает реальность чуть грубее, чуть уродливее, чуть кустарнее, а все целое оказывается беднее
на те детали и чувства, которые и составляют наше наследие».3
В самом деле, даже малейшее изменение прошлого — попавшая не туда пылинка — может
подвергнуть опасности все последующее. «То, что вы наступили на мышь, может вызвать
землетрясение, последствия которого способны разрушить землю и судьбы последующих времен», — предупреждает руководитель сафари в рассказе Брэдбери.4 Можно даже стереть
самого себя. Изменение хода некоторых прежних событий, если один из ваших
непосредственных предков при этом погибнет, приведет к самоуничтожению. «Если бы
однажды мы принялись удваивать время, чтобы подлатать кое-что в собственном прошлом, то
очень скоро так запутались бы, что никого бы из нас не осталось».5 Путешественники во
времени принимают определенные меры предосторожности, чтобы подобного не случилось:
не вмешиваться в ход событий, не вызывать подозрений, что они пришли из последующих
времен, не оставлять после себя современных артефактов. Другие ограничивают путешествия
во времени лишь отдаленной предысторией, чтобы дать время разрушиться современным
артефактам. Так, машины Спрэга де Кампа посещают только эпохи до 100 000 г. до н. э.;
охотники на сафари в парке юрского периода у Брэдбери убивают
1
Bester. Hobson's choice. P. 146. Jay Anderson. Time Machines. P. 189. Те, кому хочется сменить «впечатления»,
часто продают свою старую одежду, и в ходе костюмированных инсценировок военных сражений (re-enactment)
«один маркитант даже наладил бизнес по повторному использованию аутентичных костюмов ручной работы от
тех, кто уже устал».
2
Finney. Such interesting neighbors. P. 16—18.
3
Fritz Leiber. The Big Time. P. 63. См также: Laumer. Dinosaur Beach. P. 19—20, 136.
4
Bradbury. A sound of thunder. P. 77. См.: Finney. Time and Again. P. 73.
5
Anderson. Guardians of Time. P. 52.
76
только предварительно отобранных животных, обреченных на то, чтобы умереть от
естественных причин в течение нескольких последующих минут; переселенческая колония
для современной городской бедноты у Саймака удалена во времени достаточно далеко, чтобы
избежать столкновений с последующими людьми.1
Некоторые -из потенциальных путешественников сомневаются, что подобные воздействия
способны сколько-нибудь значительно изменить прошлое. Время — это река, в которую
погружены миллиарды различных событий, любой индивид может повлиять только на
некоторые из них. «Невозможно стереть завоевания Александра, пихнув ногой
неолитическую гальку», или «искоренить Америку, выдернув с корнем росток злака в
Шумере».2 Равным образом, «если я отправлюсь... в средние века и застрелю одного из
голландских предков Франклина Делано Рузвельта, он все равно родится в конце XIX в. —
просто потому, что его гены являются результатом действия всех его предков».3 Все его
возможности человека XX в. и детальное знание будущего не позволили герою Кара изменить
прошлое. «Ему удалось изменить лишь незначительные пустяковые детали то тут, то там, но
общий результат оставался тем же самым».4 Путешественник у Финни встревает в ссору с
человеком из 1880-х, но утешает себя, говоря, что «Я, в сущности, ничего такого не сделал,
что-то такого рода все равно случилось бы раньше или позже с кем-то другим, даже если бы
меня там не было».5 В действительности же вы не можете изменить все подряд, настаивает
Ларри Наивен (L. Niven). «Вы не можете убить собственного дедушку просто потому, что вы
этого не делали. Попытайся вы это сделать, то либо убили бы не того человека, либо ружье
дало бы осечку».6
Другие же настаивают на том, что известное настоящее включает в себя последствия любых
темпоральных вторжений. «Если путешественник во времени собирался сделать какие-нибудь
изменения, он уже их сделал», — утверждает персонаж Фармера (Farmer). Речь не идет «о его
вмешательстве в ход событий... Все, что он должен был сделать, уже сделано, и события, и
жизнь предопределены еще до его рождения, даже если он участвовал в их определении».7
Невозможность изменить прошлое приводит в замешательство путешественника во времени,
стремящегося отомстить своей неверной жене. Отправляясь в прошлое, дабы убить ее
дедушку и бабушку, он возвращается в настоящее, чтобы вновь найти ее в объятиях
соперника. Затем он пытается изменить историю более радикальным образом, убив Джорджа
Вашингтона, Ко1
Sprague de Camp. Gun for dinosaur, Bradbury. Sound of thunder. P. 78. Simak. Catfa-ce. P. 241—251.
Leiber. Try and change the past. P. 94. См.: Finney. Time and Again. P. 140.
3
Anderson. Guardians of Time. P. 130.
4
Carr. Devil in Velvet. P. 15.
5
Finney. Time and Again. P. 169.
6
Niven. Theory and practice of time travel. P. 120.
7
Farmer. Time's Last Gift. P. 12, 20.
2
77
лумба и Магомета, но все напрасно. Наконец он понимает, что «когда человек изменяет
прошлое, он воздействует только лишь на собственное прошлое, а не на чье-либо другое....
Прошлое подобно памяти. Если вы стираете память человека, вы его уничтожаете, но при
этом не уничтожаете никого другого... Все мы путешествуем только в собственное прошлое, и
ни в чье иное».1
Посещение и изменение прошлого в конце концов ведет к солипсическому одиночеству.
Время, текущее в обоих направлениях, отвергало бы последующий порядок, у спонтанно
возникших событий не было бы ни причин, ни следствий; темпоральные эпизоды в океане
времени «приносило бы к нам так же редко, как волнами прибивает мертвых животных».2 Ни
от какого аспекта прошлого ничего не зависело бы. Может ли быть кто-либо из нас «уверен,
что лелеемые нами воспоминания вчера были теми же самыми? — спрашивает Мур (Мооге).
— Знают ли они, что прошлое невозможно вычеркнуть?»3 вопрос о реальности прошлого
выходит далеко за пределы темы путешествий во времени, и мы рассмотрим его в более
широком контексте в главе 5. Однако можно сказать, что любое посещаемое прошлое
оказывается непоправимо поврежденным. «Испытывая недостаток прошлого в прошлом и
обладая воспоминаниями о будущем», Ральф Пендрел тем самым разрушает то самое
прошлое, к которому так стремился принадлежать.4 Пытаясь ассимилировать его детали, он
отделяет обитателей прошлого от мест их обитания. Уже сама его забота превращает их в
призраков или зомби. «Вы думаете обо мне в прошедшем времени, — говорит в ужасе одна
леди пришельцу из XX в., оказавшемуся в ее мире в 1784 г., — вы говорили обо мне так, как
будто я уже давно умерла!»5
1
Bester. Men who murdered Mohammed. P. 129. С утверждением о невозможности изменения прошлого часто
соглашаются логики. «Невозможно изменить прошлое: если что-то произошло, это произошло, и невозможно
изменить то, что произошло» (Dummett. Bringing about the past. P. 341). Отсюда также вытекает и невозможность
путешествий во времени. «Простое посещение прошлого означает его изменение, а этого не может быть»,
поскольку «будь мы в состоянии посещать прошлое, то смогли бы изменить его при помощи нашего знания о
будущем» (Danto. Narrative sentences. P. 160). И лишь немногие из них считают, что можно побывать в прошлом,
не изменяя его при этом (Harwich. On some alleged paradoxes of time travel), или же утверждают, что подобные
парадоксы являются «маловероятными, а не полностью невозможными (David Lewis. Paradoxes of time travel. P.
145).
2
Siherberg. In entropy's jaws. P. 188.
3
Moore. Bring the Jubilee. P. 189.
4
Bellringer. Henry James's The Sense of the Past. P. 210. Берлингер показывает, как возвращаясь в прошлое, мы его
деформируем или стираем: «Вступать в контакт с историческими фигурами прошлого означает изменять их, а
пристально смотреть на прошлое, означает привлекать его внимание и таким образом изменять его взор» (р. 212).
Книга «Чувство прошлого» (The Sense of the Past) — предостережение против одержимости историей (р. 212), что,
как мы увидим ниже, часто беспокоило Джеймса. См. также: Beams. Consciousness in James's «The Sense of the
Past».
5
Balderston. Berkeley Square. P. 80. «Уже сама забота Пендрела о них (обитателях прошлого) неким образом их
уничтожала», его зловещее понимание «превращало их в камень, дерево или воск» (Sense of the Past. P. 213).
78
Те, кто наделяет прошлое мощью и целью, чувствуют, что история накажет всякое
вмешательство в него, точно так же, как те, кто чтит память предков, опасается мщения с их
стороны, в случае если ею пренебрегают или дурно обращаются. Воображаемые
путешественники во времени более других страдают от последствий собственной одержимости прошлым, понимая, что бегство от настоящего оказывается саморазрушительным. «Мы
никогда не сделаем наш мир лучшим из миров, — приходит к выводу Култон (Coulton) по
возвращении его протагониста из средневековья, — до тех пор, пока не поймем, насколько
ложно само стремление черпать идеалы из мертвого прошлого». Отправившись в прошлое в
поисках шедевров средневековой архитектуры, он был поражен и напуган увиденным и
вернулся «окрепшим и готовым к обычной рутине жизни в нашем бездушном веке».1 То
прошлое, за которым гоняются путешественники во времени, — это мираж, отражающий их
собственную ностальгию.
Как правило, люди понимают, что прошлое не вернуть. Однако память и история, реликты и
реплики создают такие яркие и дразняще-живые впечатления, что невозможно не
почувствовать себя обделенным. Конечно же, столь заманчивые и хорошо обозначенные
маршруты должны быть открыты для нас и в реальности! Надежды и опасения, которые
возбуждает в нас прошлое, только усиливает конфликт между сознанием невозможности
возврата и страстным желанием, возможно, даже инстинктивным, говорящим нам о том, что
туда можно и нужно вернуться.
Однако только настоящего нашим устремлениям мало, не в последнюю очередь оттого, что
оно непрерывно истощается, дабы пополнить прошлое. Разочарование в сегодняшнем дне
подвигает нас на то, чтобы попытать счастья в дне вчерашнем. Эта неудовлетворенность
приобретает множество форм: привязанности к реликвиям, собирания антиквариата и
сувениров, склонности ценить старые вещи просто потому, что они старые, непринятия
любых перемен. В такой реакции нет навязчивой нереальности путешествий во времени, но
они отражают ту же самую тоску по былому.
Нетрудно видеть, что не так с этой одержимостью. «Сквозь перспективу лет всякий век, кроме
нашего собственного, кажется чарующим и золотым, — подводит итог Бестер. — Мы тоскуем
по вчерашним и завтрашним дням, даже не понимая,... что день сегодняшний, будь он
горьким или радостным, спокойным или тревожным, это наш единственный день. Мечта о
времени — предательская мечта, и все мы причастны к этому предательству самих себя».2
Тем не менее, извечная мечта о воскрешении прошлого также имеет свои положительные стороны. Она оживляет в сознании историю и память, обнажая и достоинства, и недостатки
настоящего. Обостренное переживание прошлого также придает настоящему полноту и
продолжительность.
1
Coulton. Friar's Lantern (1906). P. 221, 234.
Bester. Hobson's choice. P. 148.
79
2
Возвращение в прошлое означает, что настоящее является частью обширного континуума.
Одновременное существование в прошлом и настоящем убеждает протагониста Дафны дю
Морье, что «нет ни прошлого, ни настоящего, ни будущего. Все живущее является частью
единого целого. Все мы связаны, один через другого, с временем и вечностью». Его яркие
впечатления от Корнуолла XIV в. «доказывают, что прошлое все еще живо, и все мы — его
часть и его свидетели», а потому — еще в большей степени оказываемся самими собой.1
Ни мечты, ни кошмары от повторного посещения прошлого не становятся менее яркими из-за
их кажущегося неправдоподобия. Более того, они дают нам ключ к пониманию того, что
представляет собой прошлое, в котором мы действительно нуждаемся и можем его принять,
или же прошлое, которого нам следует остерегаться и избегать. Они проливают свет на
лежащие в их основе позиции по отношению к традиции и переменам. Излишняя преданность
прошлому — не такое уж большое несчастье по сравнению с полным отсутствием чувства
прошлого.
1
Du Manner. House on the Strand. P. 169—170.
Глава 2 ВЫГОДЫ И БРЕМЯ ПРОШЛОГО
Только совершенно пустой человек не интересуется своим прошлым.
Зигмунд Фрейд^
Прошлое совершенно бесполезно. Именно поэтому оно и прошло.
Райт Моррис. Повод для любопытства2
Почему мы нуждаемся в прошлом? Зачем оно нам нужно? Какое бремя и какие опасности оно
несет с собой? В какой степени отражают привязанность к прошлому неумеренные стенания и
предчувствия, только что рассмотренные нами? Последствия нашего наследия более
значительны, нежели то, как они предстают в ностальгических мечтаниях или в посвященной
путешествиям во времени фантастике, поскольку касаются не вымышленного, а вполне
реального мира. И тем не менее, лежащие в их основании дилеммы имеют много общего.
Выгоды, которые несет с собой прошлое, отягощающее его бремя, а также соперничество
древних и современных авторов — вот темы, которые мы рассмотрим в последующих двух
главах. В этой главе мы исследуем отношение к прошлому в целом и выделим те черты,
благодаря которым оно выглядит желанным или, напротив, достойным порицания. В главе 3
подробно рассматривается вопрос о том, как люди различных эпох относились к
противоборству прошлого и настоящего.
Реакция на прошлое часто бывает двойственной. Зачастую открытые выражения восторга или
пренебрежения скрывают свою противоположность, в основе иконоборческой позиции лежит
преклонение перед традицией, ретроспективная ностальгия сосуществует с жаждущим
перемен модернизмом. Революционеры сражаются против пороков недавнего прошлого,
опираясь на более ранние образцы, и заканчивают тем, что воскрешают то, что сами же
некогда отрицали. Советское и китайское правительства, которые ранее жаждали уничтожить
все следы anciens regimes,3 теперь поворачиваются в сторону ностальгии по
дореволюционным обычаям и артефактам, а иногда и активно их поддерживают.4 За
выражением чувств в поддержку или против прошлого
1
2
3
4
Цит. по: Bernfeld. Freud and archeology. P. 111.
Wright Morris. Cause for Wonder. P. 53.
Старые режимы (фр.). — Примеч. пер.
Philippa Lewis. Peasant nostalgia in contemporary Russian literature. P. 562—5; Biny-on. Life in Russia. P. 140—142; David
Bonavia. China luxuriates in its pre-Mao past // The Times. 21 Apr. 1982. P. 7.
81
часто стоят вполне понятные корыстные интересы. Обращение к древности может служить
для отдельных наций и индивидов подкреплением каких-либо претензий, для других —
основой для инноваций. Прославляя политическую мудрость своих покровителей, ренессансные историки принижали прошлое в пользу современности, тогда как изучавшие руины и
реликты антиквары преувеличивали достижения прошлого в ущерб настоящему.1
Современные инженеры, работающие в области санитарного оборудования, профессионально
настроены на то, чтобы заменять то, что устарело, тогда как кураторы музеев столь же профессионально настроены на то, чтобы хранить вышедшие из употребления артефакты. Однако
антикварные позиции — стремление получать удовольствие от древних и исторических
достопримечательностей, предпочтение традиционных форм и дизайна, умение ценить плоды
культурного творчества прошлого и стремление их коллекционировать, — все это варьирует
как в социальном, так и в индивидуальном плане, и о формах такого многообразия мы и будем
говорить в дальнейшем.2
После этих разъяснений, позвольте мне приступить к рассмотрению тех выгод, которые несет
с собой прошлое.
Выгоды прошлого
Оставим прошлое Поэтам, а настоящее — Свиньям.
Сэмуэль Палмер*
Бесчисленное множество выгод прошлого со всей очевидностью выходит за рамки одной
лишь ностальгии. Почти три века назад Ван1
Cochrane. Historians and Historiography in the Italian Renaissance. P. 441; Dobby. Conservation and Planning. P. 29.
Как льстил, например, в 1473 г. своему патрону флорентиец Аламанно Ринуччини (Alamanno Rinuccini):
«Достаточно только взглянуть на вас, мой герцог, и этим подтверждено все величие нашего века» (Письмопосвящение, перефразировано в Gombrich. Renaissance conception of artistic progress and its consequences. P. 2).
2
McKechnie (Environmental Response Inventory in application. P. 259, 273), выделяет разные «антикварные»
тенденции среди различных профессий, С. М. Тэйлор и Конрад (S. M. Taylor andKonrad. Scaling dispositions toward
the past. P. 290—293, 302—305) — среди различных видов деятельности, имеющих отношение к прошлому.
Барбара Жац-ка выделяет два различных типа отношения к прошлому у выпускников польских университетов:
историческую ориентацию, связывающую прошлое с настоящими и будущими достижениями, и эскапистскую
ориентацию, расценивающую как лучшую эпоху в сравнении с настоящим и разъединяющую прошлое и
настоящее. При этом первая характеристика в большей мере относится к людям, лишь сравнительно недавно
добившимся благополучия, а вторая — к отпрыскам старой элиты, отчасти потерявшей в общественном статусе
(Szacka. Two kinds of past-time orientation. P. 67—72; Idem. Historical consciousness. P. 28—29). В отношении
аналогичных тенденций на Западе см.: Fraisse. Psychology of Time. P. 193—194; Cattle. Perceiving Time. P. 110.
3
Адресовано Laura Richmond (1862). См.: Palmer. Life and Letters. P. 249. «Пристрастие к настоящему как предмет
вкуса представляет собой достоверный признак посредственности» (Palmer F. С. Stephens. Sept. 1875. P. 250n).
82
брук (Vanbrugh) писал: «Наиболее благовоспитанная часть человечества» пришла к согласию
относительно «ценности наследия отдаленных времен».1 Сегодня это мнение разделяет
большая часть человечества. Столь распространенное пристрастие может стать потребностью.
Но почему же прошлое так необходимо? И какие качества придают ему подобный характер?
Причины, которые выдвигаются для объяснения преклонения перед прошлым, зачастую
неясны и поверхностны; это принимают просто как само собой разумеющееся. «Очарование
прошлого заключается в том, что это есть прошлое», — говорит персонаж романа О. Уайлда
Генри У отгон,2 как бы исключая дальнейшие разъяснения. «В принципе, мне нравится все
старинное, это так пристойно», — говорит защитник своей манеры одеваться,3 но не дает при
этом никаких пояснений относительно того, в чем заключается эта «пристойность».
Викториан-цы в меньшей степени ценили прошлое за какие-то конкретные черты, чем за его
атмосферу в целом, а восторженное отношение к прошлому является ныне столь обычным
делом, что желанна почти любая старинная вещь. Прошлое может столь эклектично вбирать в
себя что угодно, что даже самые недавние артефакты спустя некоторое время кажутся
«незапамятными»."
Столь же невыразимой является концепция национального наследия, о котором обычно
упоминают с почти поэтической неопределенностью. «Я не мыслю словарными
определениями, — пишет составитель английского издания „Наследие в опасности", —
вместо этого я размышляю над определенными зрительными образами и звуками... утренний
туман на реке Твид в Драйбурге, где волшебство Тернера и романтика Скотта неуловимо
присутствуют в жизни;...празднование евхаристии в тихой церквушке в графстве Норфолк в
лучах света, проходящего сквозь средневековые цветные витражи».5 Те, кто готовил Закон о
национальном наследии, признаются, что «затрудняются определить национальное наследие
точнее, чем мы способны определить, скажем, красоту или искусство... Поэтому мы решили
предоставить национальному наследию возможность представить себя самому».6 Это
1
Графине Мальборо, 11 июня 1709 года. Цит. по: Vanbrugh. Complete Works, 4:29.
Wilde. Picture of Dorian Gray. P. 153. См.: Уайлд О. Портрет Дориана Грея.
3
Hilton John. Цит. по: Sally Brampton. Their strongest suits // Observer Mag. 18 Apr. 1982 г. «Люди, которым
нравится носить старинную одежду, это романтики. Они любят историю, связанную с многими из этих нарядов
(Donna Lawson. Oldies but Goodies: How to Restyle Yesterday's Clothing and Castoffs into Exciting New Fashions for
Today. N. Y.: Butterick, 1977. P. 12.
4
Именно так смотрели в Англии на молотилку уже через несколько лет после ее появления (Jefferies. Life of the
Fields, 1884. P. 151).
5
Cormack. Heritage in danger. P. 14. Слово «наследие» нынче звучит либо помпезно, либо изысканно, «благоухая
ароматом сувенирных лавок, продающих... лавандовое саше для дам в кринолинах, и зачищающие от ведьм
стеклянные шары с отделкой из плетеного кружева (Marghanita Laski. Lord for words // The Times. 2 Sept. 1982).
6
Bommes and Wright. «Charms of residence»: the public and the past. P. 289; Charteris. Work of the National Heritage
Memorial Fund. P. 327.
83
2
наследие «включает в себя не только лондонский Тауэр, но и следы сельскохозяйственной
деятельности, различимые лишь с помощью аэрофотосъемки, — пишет председатель
Британской Академии, — не только замок герцога и его имущество, но... и самого герцога».1
Неудивительно, что наследие принимает настолько разнообразные формы, что подчас они
кажутся несоизмеримыми. Британский Фонд национального наследия помог сохранить в 1981
г. среди прочего затонувший флагман короля Генриха VIII «Мэри Роуз», чашу для причастия
королевы Марии Шотландской, государственную ложу спикера палаты общин, «Синюю
птицу» Малькольма Кэмпбелла, несколько рукописей Вордсворта, «апостольские» ложки
Астора,2 профсоюзные транспаранты 1930-х гг., колонию летучих мышей «Большая подкова»,
а также обрамленную вязами аллею в Кембриджшире, которая служила ориентиром для
приземления бомбардировщиков во время второй мировой войны.3
Другие связи с прошлым еще более неоднородны. Форты времен железного века, греческие
храмы, кельтские ювелирные изделия, рунические надписи, здания георгианского периода,
неоготические причуды, оставленные плугом борозды, паровые двигатели, ветряные мельницы, шуточные народные танцы в костюмах героев легенды о Робин Гуде, жизнеописания
Маколея, кинотеатры в стиле ар деко, коронационные кружки, музыкальные автоматы 30-х
гг., стиль одежды 1950-х, фильмы 60-х, золотые шлягеры прежних времен, посещения Рима
или Помпеи, сокровища Тутанхамона и ужасы музеев мадам Тюссо, детские воспоминания,
бабушкины рассказы, морские сувениры, семейные фотографии и фамильные древа, старые
деревья, старинные деньги, — все эти предметы связывают с неким почитаемым прошлым.
Типичный житель Торонто, согласно описаниям Виктора Конрада, ежедневно любуется
предметами старины за счет того, что обедает в ресторане, который сам является
достопримечательностью, собирает поделки индейцев и роется на свалках среди старых
бутылок.4 Всемирный проект звукового ландшафта5 пытается сохранить исчезающее звуковое
наследие, которое включает в себя звон старинных кассовых ап1
Cars-well J. P. Lord for words on «the heritage», letter // The Times. 8 Sept. 1983. P. 11.
«Синяя птица» — название мотолодки, на которой известный британской гонщик Малькольм Кэмпбелл (1885—
1948) установил ряд рекордов скорости на воде (в 1937 г. — 129.5 миль/ч; в 1938 г. — 130.93 и 19 августа 1939 г.
— 141.74 миль/ч). М. Кэмпбэлл погиб при попытке установления очередного рекорда скорости. Его дело
впоследствии продолжил сын, Дональд Малькольм Кэмпбэлл.
Апостольская ложка — персональная ложка, ручка которой была увенчана небольшой фигуркой апостола,
святого или Иисуса. Английские столовые приборы сер. XV— конца XVII вв. иногда включали в себя 13
предметов — по числу апостолов и Христа. — Примеч. пер.
3
Charteris. National Heritage Memorial Fund. P. 326, 328—331; National Heritage Memorial Fund // Annual Reports.
1980—1983.
4
Konrad. Orientations towards the Past in the Environment of the Present. P. 99; Konrad and Taylor. Retrospective
orientations in metropolitan Toronto. P. 70.
5
В оригинале неологизм: «звукошафт». — Примеч. пер.
84
2
паратов, звуки, возникающие при трении о стиральную доску, взбивании масла, затачивании
бритвы, шипение керосиновой лампы, поскрипывание кожаных седельных переметных сумм,
ручных кофемолок, грохотание молочных бидонов на лошадиных упряжках, звяканье
закрываемых засовов на тяжелых дверях, звон ручных школьных колокольчиков и скрип
кресел-качалок на деревянном полу.1
Ценность прошлого зависит от множества переменных. Например, одни люди живут в
заведомо древних государствах, а другие — в странах, чьи границы определились лишь
недавно или находятся в постоянном движении. Последние часто стремятся к тому, чтобы
прикоснуться к древности первых: многие американцы приезжают в Европу, чтобы хоть на
время почувствовать себя как дома. Или они могут фокусироваться на других аспектах
наследия, антиквариате, наконечниках стрел или родословных предков, «Только в стране, где
новизна и краткость пребывания составляют обычную субстанцию жизни, — писал Генри
Джеймс, — то обстоятельство, что ваши предки обитали в определенном месте в течение 170
лет... становится элементом чьего-то нравственного чувства».2 В наше время массовая
миграция и утрата осязаемых реликвий стимулируют интерес к генеалогии. «Чем более разрушаются древние достопримечательности, тем более многие из нас испытывают потребность в
твердом пристанище во времени и пространстве», — утверждает один источник.
«Посредством генеалогии перебирающийся с квартиры на квартиру городской житель может
ощутить свое родство с крестьянином, имевшим твердые корни в земле предков» и понять
свою связь с этим гораздо более древним миром. «Отрезанный от своих корней глубокими
переменами в образе жизни, оторванностью от дома и потерей контакта со своими
родственниками, современный человек более или менее сознательно стремится восстановить
человеческие связи».3 Рост интереса к корням феноменален. «В начале 1960-х гг. это могла
быть всего лишь горстка людей, просматривавших результаты переписи в государственной
службе регистрации, — вспоминает один чиновник геральдической палаты. — Теперь же им
выделили специальный зал для поисков с сотней аппаратов для чтения микрофильмов, а
летом к ним выстраивается громадная очередь». Свыше двух третей всех американцев хотели
бы знать о своих предках больше; интерес к семейному древу как хобби уступает лишь
коллекционированию марок и монет.4
Те, кто отделяет от себя некоторую часть собственного прошлого, обычно заменяют ее чем-то
другим. Отказавшись от материальных ценностей, многие молодые американцы, оставившие
родительскую среду среднего класса ради радикального образа жизни в 1960-х годах,
1
Schafer R. M. Music of the environment. P. 42—43; idem: Turning of the World. P. 48.
James H. Hawhorne (1879). P. 14.
3
Wagner. English Genealogy. P. 3; idem: English Ancestry. P. 6.
4
Patrick Dlckson. Цит. по: Martyn Harris. Mark the heralds. New Society. 9 Feb. 1984. P. 198: Harriett Van Home. The
great ancestor hunt // Family Weekly, 10 July 1977. P. 7. См.: Peter Hall. In pursuit of the past // New Society. 7 Apr.
1983. P. 21.
85
2
участвовали в доисторических археологических раскопках, обретя альтернативное наследие в
отдаленной древности. Чтобы компенсировать отсутствие местных корней, новые поселенцы
в английских деревнях могут проявлять исключительный интерес к местному прошлому; они
часто начинают играть ведущую роль в исторических обществах и обществах охраны
памятников, точно так же как ряды защищающих старинные памятники от ножа бульдозера,
вполне вероятно, пополняются из числа вполне несентиментальных деревенских старожилов.
Охрана памятников старины — это одна из наиболее популярных форм использования
прошлого, о которой мы более подробно поговорим в главе 7. Другие же, например,
восстанавливают архитектуру и реставрируют мебель, перенимая формы и стили вчерашнего
дня, или рядят новые вещи в прежние одеяния (см. ниже стр. 87, 88, а также главу 6). Третьи
облагораживают древние времена, реанимируя старинные мифы, как это проделали
викторианцы с королем Артуром..1 Четвертые находят или создают анклавы прошлого, где
почитаются анахронистические пережитки и традиции (см. ниже стр. 102—103).
Все эти действия подразумевают общий консенсус по поводу связанных с прошлым выгод,
которые, впрочем, редко озвучивают. Я подразделяю их на ряд категорий: узнаваемость и
понимание; подтверждение и удостоверение; индивидуальная и групповая идентичность; руководство; обогащение; и бегство. Между этими выгодами нет каких-либо отчетливых
границ: чувство идентичности является также способом обогащения, а узнаваемость
обеспечивает направляющее руководство. Все же некоторые выгоды вступают в противоречие
друг с другом: использование прошлого для обогащения нынешней жизни расходится со
стремлением убежать от настоящего. Но данные категории не являются ни исчерпывающими,
ни логически согласованными, они просто эвристичны, это средство обзора спектра всего
того, что прошлое может значить для нас.
Узнаваемость
Самым важным и убедительным преимуществом сохранившегося прошлого является его
способность делать настоящее узнаваемым. Его следы в окружающем мире и наших умах
позволяют нам осмысливать настоящее. Без приобретенных навыков и памяти о прошлом
опыте любой зрительный образ или звук ничего не значит; мы можем воспринимать лишь то,
с чем уже знакомы. Черты окружающей среды и модели осознаются нами в качестве таковых
лишь поскольку мы разделяем с ними историю. Каждый предмет, каждая совокупность
объектов, каждый взгляд являются разумными главным образом потому, что прежние встречи
и услышанные рассказы, прочитанные книги, виден1
Girouard. Return to Camelot. P. 178—184; Merriman. Other Arhurians in Victorian England.
86
ные картины уже познакомили нас с ними. Только приобретенный навык помогает нам
понять, что находится среди нас. «Увидев впервые плитку шоколада, — утверждает Джон
Уиндем (J. Wyndham), — вы можете подумать, что она предназначена для чистки обуви,
разжигания огня или для строительства дома».1 Восприятие индивидуальности каждой сцены
и объекта основывается на прошлых действиях и ожиданиях, на истории нашей
вовлеченности в ход событий. По словам Ханны Арендт, «реальность и надежность
человеческого мира прежде всего основываются на том факте, что нас окружают вещи более
устойчивые, чем та деятельность, благодаря которой они появились».2
Хранящееся в нашей памяти прошлое заставляет нас вести себя подобно историкам, пусть и
неосознанно. Вспомним описанный Карлом Беккером (С. Becker) «собирательный образ м-ра
Обыкновенного Человека, который просыпается по утрам, затем мысленно отправляет в
страну прошлого и дальнего,... соединяет вместе... сказанное или сделанное в прежние дни и
согласовывает его со своим теперешним восприятием... Без этого исторического знания, этой
памяти о поступках и высказываниях, его сегодняшние дни были бы бессмысленны, а его
завтра не имело бы никакого значения».3
Объекты, не имеющие никаких знакомых элементов или конфигураций, остаются
непостижимыми. В одном из произведений К. С. Льюиса оказавшийся на вымышленной
планете Малакандра землянин вначале не воспринимает «ничего, кроме красок — красок,
которые не желали превращаться в реальные вещи», так как «он еще не обладает
достаточными познаниями, чтобы увидеть их; вы не в состоянии ничего увидеть до тех пор,
пока хотя бы приблизительно не знаете, что это собой представляет».4 Но земная среда ни для
кого не является абсолютно новой: любой человек, проживший всю жизнь в городе и неожиданно оказавшийся в тропических джунглях, обнаружит, что день вполне предсказуемо
чередуется с ночью, а дождь сменяется сиянием небес; он узнает деревья, небо, землю и воду,
и сохранит ориентировку в пространстве во многом так же, как и на привычных улицах.
Каждое место на Земле имеет какую-то связь с нашим пережитым прошлым.
Но прошлое отражается не только в том, что мы видим, оно присутствует и в том, что мы
создаем. Узнаваемость делает окружающую обстановку удобной, а потому мы храним
памятные вещи и добавляем к ним новые, те, чей облик напоминает нам о старине.
Электрические камины подражают горящему углю викторианской эпохи или пылающим
поленьям эпохи Тюдоров; пластиковые шкафы и облицованные виниловым кафелем полы
воссоздают при помощи имитации древесины
1
Wyndham John. Pillar to post. P. 148.
Arendt Hannah. Human Condition. P. 195—196. См.: Fraisse. Psychology of Time. P. 68.
3
Becker. Everyman has own historian. P. 8.
4
Lewis. Out of the Silent Planet. P. 42. Люди, рождающиеся слепыми точно так же, сбиты с толку, когда они попадают на
свет и сталкиваются с множеством незнакомых образов (Von Senden. Space and Sight. P. 158—169).
2
87
«натуральное» прошлое; нарисованные на окнах подобия витражей создают ощущение
старинного уюта; электрические приборы напоминают свечи или парафиновые лампы.1
Подобное включение элементов прошлого часто является бессознательным. Дизайнер может
умышленно прибегнуть к анахронизму при изготовлении бетонного очага или электрических
лампочек в виде горящей свечи, однако для большинства пользователей они уже не вызывают
воспоминаний о прежних прототипах, которые по существу передают им свое очарование
знакомого мира. Устаревшие конструкции и обороты аналогичным образом продолжают
незаметную жизнь в современном языке: репортеры создают газетные полосы «на камне»,
хотя эта технология уже давно не используется; дети используют в разговоре такие
выражения, как «дерни за цепочку», хотя, возможно, сосуд для омовений в церкви является
единственной вещью с ручным управлением, которую они знают, машины для укладки
дорожного покрытия все еще называют «паровыми катками», графитовые палочки —
«свинцовыми карандашами», а мой отпечатанный текст называют «рукописью».
Суррогатный и заимствованный опыт затем вдохновляет нас на восприятие настоящего: мы
получаем представление о вещах не только как о том, что присутствует в качестве
зрительного образа, но также и на основании услышанного или прочитанного ранее. Мое
представление о Лондоне включает в себя личный опыт, информацию из современной прессы,
исторические образы, которые восходят к Хогарту и Тернеру, Пепису и Диккенсу. Несмотря
на новизну и непривычность английской обстановки, великий американец Чарльз Элиот
Нортон2 по прибытии почувствовал, что «облик старого мира» придает «этим вещам... более
глубокое ощущение близости, чем то, что мы знаем с рождения».3 Прошлые впечатления
зачастую так глубоко воплощают в себе образы увиденных нами прежде мест, что перебивают
непосредственные впечатления. Графство Саффолк в передаче Констебля стало «для всех нас
единственным воплощением сельской местности, несмотря на то, что за окном мы видим
совсем другой пейзаж», отмечает Николас Пенни (N. Penny). «Мы чувствуем, что выросли не
только на мозаичных головоломках и цветных наклейках на жестянках с бисквитами с
изображением маленького мальчика верхом на пони у реки и виднеющимися вдали
мельницами, но и в реальности... Англию была именно такой, мы уверены [и] убеждаем себя,
что та деревня... существует и поныне».4 Уэссекс в описании Харди, Озерный край Вордсвор-
та, Северный Дауне Сэмуэля Палмери, все «призрачные черты, сущест1
Longer. Feeling and Form. P. 295.
Нортон Чарльз Элиот (1827—1908), американский писатель, ученый и реформатор. Поддерживал близкие
отношения в многими видными литературными деятелями, такими как Томас Карлейль, Эмерсон, Джон Рескин,
Лонгфелло и Джеймс Лоувелл. Наиболее значительной из его литературных работ — прозаический перевод
«Божественной комедии» Данте (1891—1892). — Примеч. пер.
3
Norton to James Russell Lowell. 30 Aug. 1868 // Norton. Letters. 1:306.
4
Constable: an English heritage abroad // Sunday Times, 11 Nov. 1984. P. 43.
88
2
вование которых поддерживается ностальгией», доминируют в наших представлениях об этих
пейзажах, демонстрируя власть «исчезнувшего прошлого над присутствующим настоящим».
Моне настолько четко «сформировал наше представление об Иль де Франс,... нам трудно поверить, будто, созданный им образ не является самым полным, отчетливым и вечным... в
особенности, это относится к Аржентейлю».1 Подобные впечатления оказываются столь
прочными не только в результате привычки. Суждение задним числом позволяет нам
постигать прошлое так, как мы не в состоянии постичь бессвязное настоящее; более понятные
образы памяти вчерашнего дня доминируют над калейдоскопическим восприятием дня
сегодняшнего и размывают его.
Однако то прошлое, от которого зависит наше осмысление настоящего, касается в
большинстве своем недавнего времени; это вытекает главным образом из опыта нескольких
лет нашей собственной жизни. Чем дальше мы удаляемся во времени, тем меньше остается
следов прошлого, чем в большей степени они изменились, тем меньше они привязывают нас к
текущей реальности.
Подтверждение и удостоверение
Прошлое удостоверяет наши нынешние установки и действия путем подтверждения их
сходства с прежними и тем самым придает им законную силу. Прежнее употребление
налагает свою печать на то, что сделано сегодня. Исторический прецедент придает
легитимность существующим ныне явлениям; мы оправдываем текущую деятельность, когда
ссылаемся на «непреложные» традиции. Мы говорим: «Так поступали всегда», или «Давайте
не создавать новые прецеденты»: предшествующие события узаконивают совершаемые нами
поступки на основании утверждения, прямого или косвенного, о том, что то, что было прежде,
нужно продолжать и дальше.
Прошлое придает законную силу настоящему двумя различными путями: через сохранение
или через восстановление. Сохранение старины предполагает продолжение действий, которые
предположительно уходят корнями в незапамятные времена. Перемены, если они и были,
считаются поверхностными и не существенными. Люди в так называемых традиционных
обществах уверены в том, что вещи являются (и должны быть) такими, какими они были
всегда, поскольку устная передача аккумулирует фактические изменения исподволь,
постоянно приспосабливая прошлое к настоящему. Обладающие письменностью общества
менее устойчивы к подобному вымыслу, так как письменные — и особенно печатные —
сообщения показывают нам, что прошлое не похоже на настоящее: архивы вскрывают
размытые временем
1
Prince. Reality stranger than fiction. P. 16; John Russell. In the mythical He de France, IHT, 15 July 1983. P. 9; См.:
Tucker. Monet at Argenteuil. P. 19—20, 176—186.
89
и испорченные новациями традиции, которым никоим образом нельзя следовать слепо.
Многие письменные общества тем не менее проявляют склонность объявлять некоторые
ценности вечными и вести речь о непрерывных потомственных линиях, связывающих их с
древностью, наподобие историков-вигов, которые рассматривали Англию XIX в. как
наследника юридических и политических форм, в принципе не менявшихся со средневековья.1
Второй разновидностью удостоверения и придания законной силы является восстановление
утраченных и ниспровергнутых ценностей и институтов. Отдаленное прошлое
легитимизирует и подкрепляет существующий порядок перед лицом последующих неудач или
упадка. Так, гуманисты эпохи Возрождения устремляли свой взор сквозь темные века зла и
забвения к возрождаемым классическим ценностям. Наиболее радикальные новаторы
обращаются к определенному прошлому, служащему источником легитимации: Лютер взывал
к памяти Св. Павла, жирондисты напоминали о начальном периоде Римской империи,
прерафаэлиты XIX в. и церковные реставраторы возрождали «чистую» готику. Такое
обращение к прошлому часто случается в трудные времена; в 1930-е гг. американцы с новым
чувством почитали «отцов-основателей, укрепляя потрепанное чувство собственного
достоинства за счет отождествления со славным прошлым. Сохранение и реставрация
старины часто переплетаются: утверждения историков-вигов о нерушимости преемственности
перемежались с отречениями ради восстановления традиций, нарушенных в результате
«чужеземных» инноваций.2
Те, кто полагает, будто они превзошли прискорбное или бесславное прошлое, могут находить
удовольствие в том, чтобы, оглядываясь назад, мерить прошлым свои достижения, как в
произведении «Пять маленьких перчиков», где повествуется о «милых, старых вещах» в
любимом маленьком коричневом домике в Баджертауне, которые зримо подтверждают их
скачок «из грязи в князи».3 Мы ценим тяжелые периоды истории отчасти как доказательство
нашего последующего прогресса, в то время как другие допускают сохранения старины лишь
для того, чтобы «убедить самих себя, что жизнь предков была действительно ужасна» и,
следовательно, у нас она гораздо лучше».4
Различные общественные модальности — семья, сверстники, соседи, этническая группа,
государство — удостоверяют различные события прошлого, при этом их охранительная роль
либо повышается, либо ослабевает. По мере того как образование становится более
централизованным,
1
Blaas. Continuity and Anachronism; Burrow. Liberal Descent; Butterfleld. Whig Interpretation of History.
Jones A. H. Search for a usable past in New Deal Era. P. 715, 720; Pocock. Politics, Language and Time. P. 248.
3
Margaret Sindey. Five Little Peppers Midway. P. 148; Betty Levin. Peppers' progress. P. 170.
4
Barry. Why I like old things. P. 49.
90
2
а родители проявляют все менее желания или способности сознательно воспитывать у своего
ребенка убеждения, роль семьи как продолжателя традиций уменьшается, а роль государства —
возрастает.1
Идентичность
Прошлое является неотъемлемой частью нашего чувства идентичности; «уверенность в том, что „я
был" является важным компонентом уверенности в том, что „я есть"».2 Способность вспоминать и
идентифицировать себя с собственным прошлым придает существованию смысл, цель и ценность.
Древние греки приравнивали индивидуальное существование к тому, что остается в памяти, а
европейцы, живущие в постренессансную эпоху, все чаще рассматривали прошлое как важную
составляющую личности. «Исповедь» Руссо и лирика Вордсворта научили нас оценивать свою
идентичность с точки зрения жизни в целом. Даже чрезвычайно болезненные воспоминания
остаются важнейшей частью эмоциональной истории; лица, страдающие потерей памяти и
лишенные воспоминаний о своем прошлом, лишены идентичности.3 Идентификация с
предыдущими этапами жизни является решающим как для целостности сознания, так и для
здоровья.
Многие сохраняют связь со своим прошлым посредством привязанности к родным местам или тем
местам, где они длительное время жили. «Родину в этом смысле нельзя купить; ее необходимо
сформировать, причем обычно в течение длительного времени, а затем — сохранить».4 Такие
родные места вовсе не обязательно должны быть великолепными, чтобы остаться в памяти. Вновь
и вновь, в самом обыденном окружении один летописец истории лондонского предместья
Кентиш-таун «обнаруживает примеры той исключительной важности, которую люди придают
своим корням, а также месту своего физического пребывания, не важно, является оно
фактическим или лишь хранится в памяти».5 Родной городок в штате Огайо, в котором выросла
Хелен Сант-майер, был «убогим, обветшалым и неживописным», однако он позволил ей
сохранить в памяти полную меру впечатлений:
Непривередливая душа делает свои сорочьи запасы, не прислушиваясь к протестующему разуму. Валентинки в окне
аптеки, запах жареного кофе, опилки на полу мясной лавки... — эти образы так хорошо помнятся потому, что столь же
ассоциируются с дружескими отношениями между мужчинами, между мужчиной и ребенком, как и прекрасные улицы,
башни трубадуров и классические аркады.6
1
Shils. Tradition. P. 172—173.
2
Wyatt. Reconstruction of the individual and of the collective past. P. 319.
3
Meerloo. Two Faces of Man. P. 80—81; Pascal. Design and Truth in Autobiography. P. 43—52. См. гл. 5, c. 312 и далее.
4
August Hecksher. The Individual and the Mass (1965). Цит. по: Brett. Parameters and Images. P. 140.
5
Tindall. Fields Beneath. P. 212.
6
Santmyer. Ohio Town. P. 307, 350.
91
Некоторым людям необходимо осязаемое чувство родной земли, другим же достаточно
простых следов прошлого для того, чтобы поддерживать их связь с собственным развитием.
Чувство идентичности способно поддерживать длительное существование даже тех памятников старины, которые никогда не видел воочию. «Большинство символических и
исторических достопримечательностей в городе посещаются его жителями довольно редко»,
— пишет Кевин Линч (Keven Lynch), однако сам «факт сохранения этих непосещаемых,
известных только понаслышке объектов сообщает им чувство защищенности и преемственности».1
Те, у кого отсутствуют связи с родными местами, должны выковывать чувство идентичности
с помощью иных связей с прошлым. Иммигранты, отрезанные от своих корней, лишены связи
с каким-либо местом. Разрыв преемственности вынуждает многих из тех, кто рос на новых
землях, либо преувеличивать привязанность к романтизированному отечеству, либо упорно
отстаивать принадлежность к новому месту обитания. Скудные на исторические связи детские
годы, проведенные Уоллесом Стегнером в степи Пограничья, смягчались только благодаря
эмоциональным связям со страной его предков — Норвегией, в которой он никогда не был.2
По словам Уиллы Катер (W. Gather), «больше всего сбивает с толку, огорчает и приводит в
уныние в новой стране отсутствие человеческих достопримечательностей».3
Сообщить новому дому ощущение преемственности могут также и движимые символы
прошлого. Изгнанный со своей древней родины, народ массаев из восточной Африки «взял с
собой названия холмов, равнин и рек и дал их холмам, равнинам и рекам в новой стране,
унеся с собой собственные отрезанные корни как лекарство».4 Те, кто разрушает узы,
связывающие их с домом, часто насыщают новые пейзажи репликами того, что осталось
позади. Так, выходцы с Азорских островов воспроизводят в Торонто патио из каменных плит,
винные погреба и домашних святых своей родины; черты английского пригорода и Хай-стрит
украшают города в Австралии и Онтарио, Гонконг и Барбадос; свою тоску по дому живущий
в Лондоне индеец смягчает с помощью привычной уличной обстановки, которую имперская
Великобритания ранее завезла в Индию, чтобы сообщить вещественный элемент собственным
воспоминаниям.5
Подарки на память также заменяют оставшиеся в прошлом пейзажи. Оторванные от корней
жители Оклахомы из произведения Стейн-бека готовятся к переезду в Калифорнию и
загружают багаж в полуразвалившиеся автомобили. В это время им говорят, что для таких су1
Lynch. What Time Is This Place? P. 40.
Stegner. Wolf Willow. P. 112. О ностальгических чувствах, скучающего по своей родине, читайте в книге: Blegen.
Singing immigrants and pioneers, и мою книгу Pioneer landscape. P. 5.
3
Gather. O, Pioneers! P. 19.
4
Dinesen. P. 402.
5
Nordsworth. Natives vs. newcomers; Lynch. What Time Is this Place? P. 39.
92
2
вениров, как письма, старые шляпы и фарфоровые собачки места не хватает. Однако они
убеждены, что «прошлое будет взывать им вслед в будущем... „Без нашего прошлого как мы
узнаем, что это мы?"». И они отказываются бросить все эти безделушки.' Особенно
нуждаются в памятных знаках и воспоминаниях пожилые люди, чтобы возместить утрату
привычных мест, которые они больше не в состоянии посетить! Многие старики, утратившие
прежний статус и стесненные в средствах, «совершают частые путешествия в прошлое»,
чтобы утвердиться в своих собственных глазах, фактически заявляя: «Некогда я был сильным,
компетентным, любимым человеком — следовательно, я по-прежнему достойная личность».2
Фотографии также служат заменителями корней. Резко оторванные от привычного прошлого,
американцы и японцы отличаются тем, что стремятся запечатлеть каждое мгновение на
фотоснимках; коммемора-ция сегодняшнего дня до некоторой степени компенсирует отрыв от
дня вчерашнего.3 Большинство англичан также сильнее заденет утрата семейных фотографий,
чем ювелирных изделий, одежды или книг; почти половина из тех, кто в последнее время
участвовал в опросах, ценили свои фотоснимки больше, чем что-либо другое.4
Обладание ценными старинными вещами придает дополнительную ценность жизнь. От
католических кардиналов эпохи Возрождения, которые собирали классическую скульптуру, и
до современных охотников за сокровищами, жадно разыскивающих старинные монеты,
страсть к предметам старины разжигает стремление владеть ими. Обладание вещью, которая
осязаемо связана с историей, объединяет человека с изготовителем и остальными ее
владельцами, что увеличивает собственную значимость ее обладателя. Один американец в
рассказе Джона Чивера радуется, считая доставшийся по наследству антикварный комод
«разновидностью фамильного украшения на гербе, чем-то вроде свидетельства богатства его
прошлого, что удостоверяет его происхождение от наиболее аристократических переселенцев
XIX века».5 Многие коллекционеры без угрызений совести экспроприируют памятники
старины, которые совершенно не связаны с их собственным прошлым. На руинах Пальмиры
Робин Вуд «вывозил мрамор, откуда только возможно», и у него хватило наглости жаловаться
на то, что «жадность или предрассудки обитателей делают эту задачу трудной — иногда неосуществимой».6 Вывозя фрагменты аббатства Мелроуз для своей собственной «готической
усыпальницы», Вальтер Скотт восхищался «со1
Grapes of wrath. P. 76, 79. См.: Green H. В. Temporal stages in the development of self.
Kastenbaum. Time, death and ritual in old age. P. 26—27. См.: Rowles. Place and personal identity in old age. P. 307.
Но Бреннан и Штайнберг сомневаются, что воспоминания усиливаются среди пожилых людей, и утверждают, что
лишь малая часть таких воспоминаний выражает удовлетворение прошлым. (Is reminiscence adaptive? P. 107.)
3
Sontag. On Photography. P. 10.
4
Опрос Гэллапа, сообщение в New Society. 8 Sept. 1983. P. 358.
5
The lowboy. P. 406.
6
Wool. Ruins of Palmyra. 1753. P. 2.
93
2
кровищами,... сокрытыми в этой славной старинной громаде», называя его «славным местом
для охоты за антиквариатом. Имеются также роскошные образцы старинной скульптуры для
архитектора, а в распоряжении поэта — древние сказания. К ним придираются столь же
редко, как и к стилтонскому сыру; здесь действует тот же вкус — чем больше плесени, тем
лучше».1 Во времена раскопок старинных ценностей в Саккаре в 1870-х гг., Амелия Эдварде
(Amelia Edwards) раскаиваясь по поводу своего участия в разграблении:
Вскоре мы стали совершенно бесчувственными по отношению к подобному зрелищу, научились рыться в
пыльных склепах, испытывая при этом не больше угрызений совести, чем бригада профессиональных
эксгуматоров... Такой заразительной бывает всеобщая черствость и такой всепоглощающей оказывается страсть к
охоте за старинными реликтами, что, вне всякого сомнения, при сходных обстоятельствах мы стали бы делать то
же самое.2
Один французский ученый охарактеризовал стремление коллекционера заполучить осязаемые
предметы старины как «страсть, которая настолько сильна, что уступает любви или амбиции
только ввиду мелкости ее целей».3
Историки нередко жаждут получить доступ к архивам (и иногда его получают), хотя мало кто
из них проявляет такую же неистовую жадность, как один исследователь из штата
Коннектикут, который собирал все нужные ему статьи из старейших газет своего города, а
затем сжигал их. «История города Бетел — мое личное дело, — заявил он другим жителям,
занимающимся поиском сведений к двухсотлетней годовщине города. — Теперь это все мое.
Почему я должен отчитываться перед вами или перед кем-либо еще? Каждый имеет право на
свою собственность».4
Обладание частицей прошлого может выстроить [с ним] плодотворную связь. «Когда я думаю
о той дикой радости, которую испытал в 15 лет, став обладателем римской монеты, и моих
неистовых попытках узнать нечто об императоре VI в., чье стершееся изображение едва проступало на монете, — вспоминает Оберон Во, — у меня не остается сомнений, что эта монета
служила гораздо более полезной цели, чем если бы она находилась в музее округа».5 Будучи
почетным куратором одного из таких музеев, Джон Фаулз отстаивал необходимость
публичного доступа к окаменевшим останкам из скал графства Дорсет, ибо то, «что они
подбирают и приносят домой, и то, о чем они время от времени думают, является крошечной
частицей поэзии эволюции», — ценность этого обстоятельства стоит выше охранительных
принципов бдительных стражей ископаемых.6
1
Цит. по: Irving. Abbotsford and Newstead Abbey. 1835. P. 31.
Edwards. A Thousand Miles Up the Nile. P. 51.
3
Цит. по: Pagan. Rape of the Nile. P. 252.
4
Chief has corner on town history // N. Y. Times. 18 July 1958. P. 4.
5
A matter of judgment // New Stateman. 17 Aug. 1973. P. 220.
2
6
Fowles defends fossil collectors // The Times. 10 Sept. 1982. P. 6.
94
Погоня за обладанием частицей прошлого сегодня стала национальным крестовым походом
— реституция артефактов и архивов считается неотъемлемой частью культурного наследия
(см. гл. 6), а частная цель заключается в обладании собственной личной историей. Изучение
своего прошлого чернокожим подростком служит примером существующего ныне
стремления обладать памятниками старины:
— Я собираю сведения о своем дедушке! Я хочу знать все, что известно об этом старике! Кто
он, откуда родом и что ел на завтрак — абсолютно все, ясно?
— Почему бы тебе просто не позвонить и не спросить его?
— Потому что этим я должен заниматься сам, дружище!1 Аналогичным образом, знание
истории усиливает коллективную и
национальную идентичность, чем повышает значимость народа в его собственных глазах.
«Коллективизм имеет свои корни в прошлом, — по выражению Симоны Вайль. — У нас нет
другой жизни, никаких других жизненных соков, кроме сокровищ, которые мы извлекаем из
прошлого и перерабатываем, усваиваем и создаем вновь».2 Группы, у которых отсутствует
чувство собственного прошлого, подобны индивидам, ничего не знающим о своих родителях.
Параллели между личным и национальным самосознанием, мощный стимул европейского
национализма в начале XIX века, достигают своей кульминации столетием позже, когда Макс
Дворак связал бережно хранящиеся семейные
1
Garry В. Trudeau. Doonesbury // ШТ. 10 Mar. 1977.
Weil. Need for Roots. P. 8, 51.
95
2
иконы и фамильные ценности с потребностью сохранения национальных исторических
памятников.1
Идентификация с национальным прошлым часто служит гарантией сохранения значимости
при угнетении и укрепляет новый суверенитет. Народы, утратившие собственное прошлое в
результате завоевания, всеми средствами пытаются вернуть себе самоуважение. Утрата истории Уэльса «затмила нашу силу, испортила наш язык и почти вычеркнула нас из летописей»,
сокрушается летописец второй половины XVII в. Для того, чтобы смягчить эти бедствия,
остались лишь писания и старинные вещи, призванные спасти все возможное из накопленных
в валлийской семье практических знаний и опыта. Все это придает некую достоверность
уничижительному стереотипу Уэльса у Ванбрука, как «места на задворках мира, где каждый
человек рождается джентльменом и специалистом по генеалогии».2 Обнаруженные в ходе
раскопок традиционные формы Ирландии XIX в. призваны были опровергнуть
клеветнические обвинения англичан, будто ирландцы были нецивилизованными дикарями.
Восставшие турки XX в. завоевали свое
' Dvorak. Katechismus der Denkmalpflege (1916). Цит. по: Rowntree and Conkey. Symbolism and the cultural landscape.
P. 470—471; Breitling. Origins and development of a conservation philosophy in Austria. P. 54—55; Gutman. Whatever
happened to history. P. 54.
2
Thomas Jones. The British Language // Its Lustre (1688). Цит. по: Morgan. From a death to a view: the hunt for the
Welsh past in the Romantic period. P. 45; Vanbrugh. Aesop (C. 1697). Pt I, Act3, 2:33.
96
прошлое так же, как они завоевывали прежде соседей, это должно было отражать их право на
величие в настоящем.1 Оказавшиеся под угрозой страны ревностно охраняют свое физическое
наследие, поскольку ощущают, что оно является воплощением коллективной идентичности.
Не желая видеть разрушение своего города, карфагеняне умоляли римских завоевателей
уничтожить их всех.2 Иконоборцы-сарацины, тю-дорианцы и французские коммунары
стремились выкорчевать осязаемые символы враждебного им духа. Нацисты разгромили
историческую часть Варшавы с целью сломить волю поляков, однако те сумели быстро восстановить все в первоначальном виде; «возродить ее было нашим долгом, — объяснил
руководитель проекта реставрации, — Новый город нам был не нужен... Мы хотели видеть
Варшаву нашего времени и хотели, чтобы будущая Варшава продолжила древнюю
традицию».3 Многие правительства сегодня национализируют прошлое своих народов,
запрещая разграбления или раскопки иностранными археологами и коллекционерами, и
требуют возврата наследия, захваченного ранее в качестве военной добычи, купленного или
просто украденного.
Прошлое играет первостепенную роль в национальном самосознании Исландии, где
индивидуалистические и общинные корни переплетаются, делая присутствие истории
поистине повсеместным. Исландцы, похоже, считают, что «если они не будут говорить о
прошлом, то у них не будет и будущего», а один из людей, недавно посетивших эту страну,
заметил: «Их история и есть их идентичность».4
Руководство
Наиболее ярким образом прошлое проявляет себя в тех уроках, которые преподносит. Мысль,
что прошлое может чему-то научить настоящее, восходит к самому началу письменной
истории и вдохновляет собой большую ее часть. Греки полагали, что история является полезным путеводителем, поскольку ритм ее перемен подразумевает регулярную повторяемость
событий. Изучение прошлого позволяет людям, если не предвосхищать будущее, то
предсказать его. Так, Прокопий предупреждал «будущих тиранов,... что возмездие за дурные
поступки настигнет их»; и утешал тех, кто страдает от несправедливости: они, по крайней
мере, могут узнать из примеров прошлого, как следует терпеливо сносить превратности
судьбы.5 В эпоху Ренессанса исторические
1
Sheehy. Rediscovery of Ireland's Past; Alp. Reconstitution of Turkish history. P. 211.
Appian. Punic Wars, из его Roman History. Bk 8. Pt I. Ch. 12, 1:545.
3
Lorentz. Reconstruction of the old town centers of Poland. P. 46—47. CM. idem: Protection of monuments. P. 420.
4
Stephen Klaidman. Iceland, where the past is prologue // IHT. 17 Feb. 1981. P. 4.
5
Collingwood. Idea of history. P. 24, 35—64 (См.: Коллингвуд. Идея истории. М., 1980). Fornara. Nature of History in
ancient Greece and Rome. P. 106—115. Цит. по: p. 122. Хетты использовали историю в аналогичной
увещевательной манере (Van Seters. In Search of History. P. 114—117).
2
4 Д. Лоуэпталь
97
примеры добродетели и порока аналогичным образом демонстрировали вневременную
истину, а также эффективные способы правильного поведения и действия. Ученые, искавшие
классические источники, не сомневались в том, что их можно будет применить и к текущим
заботам. Более того, это было главной причиной их поисков. «На протяжении двух столетий,
— заключает Майрон Гилмор (Myron Gilmore), — гуманистическая традиция сочетала более
глубокое знание классического прошлого с не уменьшающейся уверенностью в значимости
уроков прошлого».1
Возрастающий масштаб и более строгие методы укрепляли претензии истории на то, чтобы
преподать полезный урок. Вера в примерное использование прошлого оставалось
распространенной на протяжении XVIII столетия, как писал об этом Шарль Дюкло (Charles
Duclos):
Польза истории... — истина, получившая слишком широкое признание, чтобы нуждаться в доказательствах...
Театр мира дает нам только ограниченное число сцен, следующих друг за другом в бесконечной
последовательности. Если принять, что за одними и теми же ошибками регулярно следуют одни и те же
несчастья, то разумно предположить, что, если первое уже известно, то последнего можно было бы избежать.2
Зная об ошибках (если и не о мудрости) прошлого, люди могли бы не только предсказывать,
но и частично определять будущее. Те, кто считал историю источником поучительных
примеров, разбирались в прошлом больше, чем в настоящем. «Человечество до такой степени
одинаково во все времена и везде, что история не сообщает нам в этой связи ничего нового
или необычного, — констатировал Юм. — Ее главная польза состоит лишь в том, что она
открывает постоянные и всеобщие принципы человеческой природы».3
Сознание высокой ценности уроков, основанных на подобных принципах, продолжала
заполнять собой европейское мышление на протяжении всего XIX в. Тот, кто не способен
помнить прошлое, обречен на его повторение,4 — вот один из множества подобных
афоризмов. История учила нравственности, манерам, осторожности, патриотизму, политической прозорливости, добродетели, религии, мудрости. По словам Ф. С. Фасснера (F. S.
Fussner), «знание истории кому-то помогло подняться в мире, а знание Божьего провидения
дает утешение в истории».5 Подобное наставление выходило за рамки чисто практического и
носило также морально возвышающий характер. Подобно паломничеству в поисках
памятников старины, изучение истории способствовало улучшению характера и пробуждало
чувство патриотизма. Несмотря на ярко выраженную пропасть между индустриальной эпохой
и прежними временами, предполагаемые аналогии с римлянами, греками
1
Humanists and Jurists. P. 37.
History of Louis XI (1745), I:ii.
3
Hume. Enquiry Concerning Understanding (1748). Sect. 8. Pt I, 4: 68. См.: Юм Д. Соч. В 2-х т. М., 1966. Т. 2. С. 84.
4
Santayana. Life of Reason (1905). 1:284.
5
Fussner F. S. Historical Revolution. P. 29.
98
2
и средними веками стимулировали классическое и готическое возрождение во всех жанрах
искусства.
Тем не менее данный вид руководства со стороны прошлого претерпел серьезные сдвиги. В
XVIII в. люди считали, что прошлое настолько похоже на настоящее, что классические
модели воплощают в себе вечные ценности: они находили отражение чести, патриотизма и
стоицизма древности в своих собственных временах. В XIX в. растущее осознание
многообразия и несхожести прошлого с настоящим уменьшило авторитет первого. Но даже
когда история перестала снабжать нас ясными прецедентами или назидательными
моральными примерами, параллели между прошлым и настоящим все еще оставались поучительными.
Популярная история и сегодня продолжает примерять прошлые решения к текущим
проблемам. И даже профессионалов, для которых история уже больше не является собранием
назидательных уроков, она все же кое-чему учит: например тому, что ничто не длится вечно;
что ничто не может быть абсолютно предопределенным; и «что один из наиболее
эффективных способов освоения настоящего», по определению Эдварда Мендельсона
(Edward Mendelson), «заключается в том, чтобы узнать, как могло произойти в прошлом то,
что произошло».1
Даже если прошлое не является больше моделью и образцом, оно все же остается неким
проводником или путеводителем, если оно не может сообщить нам, что мы должны делать,
оно говорит, что мы могли бы сделать; если она не указывает на конкретные прецеденте, она
все же представляет предварительные контуры настоящего.
Обогащение
Имеющее хорошую репутацию прошлое обогащает мир вокруг нас. «Настоящее, которое
поддерживается прошлым, в тысячу раз глубже настоящего, которое настолько близко, что не
возможно почувствовать ничего иного», — пишет Виржиния Вульф.2 В отличие от Америки,
где, по мнению Оливера Уэнделла Холмса, «земля не настолько очеловечена, чтобы быть
интересной, в Англии она оказалась настолько исхожена ногами англичан [и] сама является
частью предшествующих поколений людей, что вызывает своего рода бессловесную
симпатию» со стороны его нынешних обитателей».3 Даже привидения «заняли свое место у
семейного очага, — замечает Готорн, — делая жизнь более насыщенной... за счет того, что
добавляли к ней собственную субстанцию».4 День, проведенный в доме XIII в., хождение по
полу собственными ногами и собственноручное прикосновение к полированному
1
Post-modern vanguard // London Review of Books. 3—16 Sept. 1981. P. 10.
Wool/ V. Moments of Being. P. 98.
3
Holmes O. W. Our Hundred Days in Europe. P. 288—289.
4
Doctor Grimshawe's Secret. P. 230.
99
2
дубу заставляли Генри Джеймса почувствовать, что он разделил с ним 600 лет жизни.'
Благодаря богатой истории исконная старая Ирландия приобрела более живописный вид, чем
английские владения в Ирландии, гордо изолировавшиеся в своем утонченном уединении.
«Эти О'Коннелы, О'Конноры, О'Кэллаганы, О'Донахью — все гаэллы — слились в одно
целое... с самим пейзажем», — пишет составитель их жизнеописания.
Упоминать имена родов... означало вызывать в памяти образы определенных мест — холмов, рек и долин; и
наоборот, вспоминать географические названия определенных районов — означало вспоминать древние племена
и их знаменитые деяния. Насколько все было иначе для [английских] поселенцев. Для них всего этого гаэлльского
свода мифов, литературы и истории просто не существовало... Тот ландшафт, который лежал перед их глазами, в
действительности был ничем иным, как всего лишь скалами, камнями и деревьями.2
Нормандские крестьяне также наполняют свое местообитание фамильной историей, каждое
поле и тропинка хранят воспоминания о каком-нибудь событии, в то время как иммигранты,
лишенные подобной памяти, заселяют всего лишь скудное, однообразное настоящее.3
Прошлое расширяет жизненный кругозор, связывая нас с событиями и людьми, которые
предшествовали нашему существованию. Парадокс заключается в том, что мы обогащаемся за
счет того, что подчеркивает кратковременность нашего собственного существования: жизнь в
старом доме, общение со старыми реликвиями, прогулки по древнему городу сообщают
жизни продолжительность. Римские древности дают «ощущение такой значимости и
заполненности прежней жизни,... что настоящий момент спрессовывается или полностью
вытесняется, — отмечает Готорн. — Рядом с массивностью римского прошлого все дела, о
которых мы мечтаем или с которыми имеем дело сейчас, выглядят сиюминутными и
незначительными».4 Мы также обогащаем жизнь, направляя текущие чувства как бы в
обратном направлении, подобно любовникам у Бенджамена Констана, которые усиливали
взаимную привязанность, утверждая, что всегда любили друг друга.5 Проецирование
текущего опыта на прошлые события усиливает его; вызвать прошлое — значить сделать его
нашим собственным.
Сенсорный образ, вызываемый в воспоминании, так же расширяет настоящее. Размышляя над
своим драгоценным антиквариатом, персонаж одной из книг Генри Джеймса миссис Герет
чувствует, что
все висело в воздухе — каждая история каждой находки, каждое обстоятельство каждой борьбы... Старинные
золотые и медные изделия, старинные предметы из слоновой
1 English Hours. P. 145—146.
2
3
4
5
Corkery. Hidden Ireland. P. 64—66.
BernotL., BlanchardR. Nouville, un village francais (1953). Цит. по: Fraisse. Psychology of Time. P. 169—170.
Marble Faun. P. 6.
Constant. Adolphe (1816). P. 64—65. (См.: Констан Б. Адольф. М, 1959) См.: Раи-ler. Studies in Human Time. P.
205—222. Нам требуется понимания «древности» каждой новой любви (Loewald. Psychoanalysis and the History of
the Individual. P. 29—51).
100
кости и бронзы, не столь уж древние старые гобелены и старинная парча, дошедшая до нас из глубокой
древности, излучают свет, в котором бедная женщина видела решение всех своих прежних историй любви и
терпения, всех своих старых уловок и побед.1
Отмечая удовольствия, получаемые от процесса воспоминания, герой книги Марселя Пруста
сравнивает свое личное состояние с «заброшенной каменоломней, ... из которой память,
выбирая то одно, то другое, может, подобно греческому скульптору, извлечь бесчисленные
статуи.2
Сокровища прошлого могут быть обогащающими как в переносном, так и в прямом смысле.
Присутствующие, по общему мнению, в мумиях терапевтические ингредиенты, уже давно
сделали их объектом торговли; древние китайские изделия из бронзы, сама их древность, защищали их владельцев от злых духов. Нынешние коллекционеры приобретают антиквариат в
качестве инвестиций, а все старинное превращается в прибыль. «Люди XVIII и XIX вв.
обогащают нашу жизнь сегодня», так рекламирует свою деятельность Общество первых
американцев, отчасти и потому, что их наследство оказалось в наши дни богатством.3
Бегство
Помимо способности расширять границы приемлемого настоящего, прошлое предлагает
альтернативы неприемлемому настоящему. В прошлом мы находим то, чего недостает нам
сегодня. А за вчерашний день мы не несем ответственности, и никто не может нам на это
ничего возразить.
Некоторые предпочитают жить в прошлом постоянно; другие навещают его только изредка.
Даже если нынешний день не столь уж плох, а прошлое не назовешь золотой эрой,
погружение в историю может ослабить современный стресс. «Приезжайте в Вильямсбург...
Проведите некоторое время в тюрьме, — призывает реклама, на которой изображены
радостные туристы на фоне антуража XVIII в., — это освободит вас», освободит от забот
повседневности посреди современных будней. Стремясь на время убежать от тирании
современного строго упорядоченного мира цифровых часов и компьютеров, замедлить темп
жизни и вновь обрести чувство укорененности, Джей Андерсон находит и побуждает
«воинов-по-выходным» и членов костюмированных инсценировок «живой истории»
участвовать в средневековых ярмарках или устраивать военные лагеря времен гражданской
войны.4
Аркадийские мечты имеют давние истоки, но только после XVIII в. прошлое стало
романтически привлекательной альтернативой на-
1
Spoils ofPoynton. P. 43.
Proust M. Remembrance of Things Past, 3: 921. См.: Пруст М. Воспоминания об утраченном времени.
3
Smithsonian, 6:6 (1975). См.: Michael Thompson. Rubbish. Theory Pagan. Rape of the Nile. P. 44—47; David. Chinese
Connoisseurship. P. 12.
4
Anderson J. Time Machines. P. 183--185.
101
2
стоящему. По мере того, как революционные перемены быстро привели к дистанцированию
всех известных видов прошлого, воображением европейцев завладело стремление к тому, что
ощущалось как утраченное. «Испытывая тягу к истории, поскольку он почти обрел в прошлом
при изучении громоздких фолиантов и длинных скучных хроник покой, которого он не мог
найти в созерцании постоянно меняющегося настоящего», Роберт Саути (R. Southey) был
типичным выразителем настроений первой половины XIX в.1 Воссозданное в самых
подробных деталях романистами и художниками, историками и архитекторами, прошлое
казалось реальной и яркой альтернативой. Картины, изображающие извечные сцены
деревенской жизни, служили отдушиной среди дыма труб и скученности жилых кварталов.2 В
искусстве или в реальных ландшафтах многие искали островки древности, прежних эпох,
уцелевших на фоне современного прогресса.3 Те местоположения, которые оказались вне
современных тенденций, полузабытые анклавы былых миров, сохранили аромат «улиц
средневековья, где мог бы отвести душу медиевист», каким был Томас Харди, где
«непосредственно ощущается атмосфера XVI в. во всей ее первозданной целостности и без
налета современности».4 От этого налета, как ворчливо замечает Рескин, непросто было избавиться даже в Венеции. «Современность оставляет свой пагубный след повсеместно — с
того момента, когда вы начинаете чувствовать», что действительно совершили побег в
прошлое, «какие-то работы, связанные с прокладкой газовых магистралей, вынуждают вас
обратить на них внимание, и вы оказываетесь вновь в XIX в.; ... и даже ваша гондола превращается в паровую машину».5
В середине XX века социолог Морис Хальбвакс (М. Halbwachs) охарактеризовал такие
островки прошлого как желанные убежища от давления модернизации.6 Провинциальные
уголки по-прежнему представляют собой такие святилища: клубная жизнь в Гонконге и
Сингапуре привлекает современных посетителей тем, что предлагает возвращение в стиле
одежды и поведения в начало столетия. Австралийцы «не похожи на современных англичан;
они больше напоминают англичан, какими те были лет 200 назад» или комических
персонажей из номеров журнала «Панч» времен королевы Виктории. И когда «избалованному
слугами англичанину» в Сиднее приносят утренний кофе на серебряном подносе, один
журналист поражается тому, что «эти восхитительные додо (пижоны), уже вымершие в
Англии, все еще существуют в бывших колониях».7
1
Peardon. Transition in English Historical Writing. P. 244.
Gaunt. Bandits in a Landscape. P. 178.
3
Например: Pater. Marius the Epicurean (1885). 1:109.
4
Hardy. A Laodicean (1881), 3:202.
5
Рескин своему отцу, 14 сентября 1845 в кн.: Ruskin in Italy. P. 201.
6
Halbwachs Maurice. Collective Memory. P. 66—67, 135.
7
Peregrine Worsthorne. «Home thoughts from Down Under» // Sunday Telegraph. 25 Feb. 1979. P. 8—9. Подобно
«беженцам, которые изумлены нормальным течением перемен», некоторые «отсталые регионы могут
систематически отставать в результате того, что передача инноваций была отложена» (Lynch. What time Is This
Place? P. 77—78).
102
2
Шарм подобных анахронистических мест и их верность прошлому, атмосферу которого они
передают, зависит от степени непонимания. Их обитатели не являются современными
чудаками, они просто обычные люди, живущие нормальной жизнью. Как только их
старомодность получает всеобщее признание, такие места утрачивают свою аутентичность и
становятся просто костюмированными инсценировками из определенной эпохи:
«примитивные» места, где прежде люди могли сделать шаг назад во времени, теперь запасают
прошлое вполне сознательно. «15 лет назад я мог отправиться в какую-нибудь грязную деревню на Ближнем Востоке и шагнуть назад во времени», заметил в 1970 году один
художественный куратор, «а сегодня в самом крошечном турецком городке ты заходишь в
местную турецкую лавку и видишь прикрепленный к стене перечень аукционных цен, только
что изданный в галереях Парк-Бернет (Parke Bemet) Сотсби.1
Однако даже вымышленное прошлое может приостановить быстрые перемены. Застывшее
время в исторически «замороженных» деревнях амишей2 или Вилльямсбурге или Мистик
Сипорте3 может оказаться противоядием от лихорадки современной жизни, где «индивиды,
нуждающиеся или жаждущие более расслабленного, менее стимулирующего существования,
могут обрести его, считает Олвин Тоффлер (Alvin Toffler). «Сообщества могут сознательно
оградить себя, энкапсу-лироваться, избирательно изолируя себя от окружающего общества...
Мужчины и женщины, стремящиеся к более спокойному темпу жизни,
1
Cornelius Clarkson Vermuele III, цитируется по: Karl Meyer. Plundered Past. P. 57.
Амишы, члены консервативной протестантской секты в Северной Америке. Секта основана в XVII в. в Европе
последователями одного из старейшин меннонитов, Якова Аммана, что привело к расколу среди меннонитов
Швейцарии, Эльзаса и южной Германии. Амиши начали мигрировать в Северную Америку, и постепенно исчезли из Европы. В XIX в. вновь последовал раскол среди амишей — между сторонниками «старого» и «нового» порядка.
Современные амиши — это те, кто преимущественно придерживается старого порядка. В настоящее время существует
около 50 поселений амишей в США и Канаде. Наиболее крупные поселения находятся в Пенсильвании, Огайо, Индиане,
Айове, Иллинойсе и Канзасе. У них отсутствуют здания церквей. По формальным признакам мало отличаются от
меннонитов. Амиши известны своей исключительно простой одеждой и нон-конформистским образом жизни. Все
мужчины имеют бороды, но не усы, носят широкополые черные шляпы, и простую одежду из домотканого полотна с
крючками вместо пуговиц. Женщины носят капоры и чепцы, длинные платья с пелериной, шали и черные чулки и
башмаки. Никакие ювелирные украшения не допускаются. Подобный культурный нонконформизм считается у них
следованием библейской традиции, но в действительности представляет собой воспроизведение европейского
деревенского костюма XVII в. У амишей нет телефонов, электричества и ездовых лошадей или повозок, не говоря уже
об автомобилях. Они считаются прекрасными фермерами, но также отказываются от использования современной
сельскохозяйственной техники. — Примеч. пер.
3
Мистик Сипорт (Mystic Seaport) — знаменитый американский музей кораблестроения и мореплавания. Район реки
Мистик был центром кораблестроения с XVII в., однако впоследствии пришел в упадок. 29 декабря 1929 г. группа
энтузиастов (Эдвард Брэдли, Карл Катлер, Чарльз Штильман) учередили Морскую историческую ассоциацию, ныне
известную как Мистик Сипорт — крупнейший образовательный центр и музей истории мореплавания в Америке, где
сделана попытка возродить историческую атмосферу прежних времен. — Примеч. пер.
103
2
могут фактически повторить карьеру «настоящего» «Шекспира, Бена Франклина или
Наполеона — не просто играя их роли на сцене, но и живя, питаясь, спя так, как это делали
они».' Многие американцы регулярно посещают свою историческую родину, подтверждая тем
самым слова Стефена Спендера, что они понимают «историю так, как будто она является
географией, а самих себя — как будто они могут выйти из настоящего в прошлое по своему
выбору».2
Исторические анклавы имеют и иные достоинства. Точно так же, как мы охраняем генофонды
древних животных и растений, так и «банки» старинных моделей жизни могут «увеличить
шансы на то, что кто-нибудь окажется пригодным для того, чтобы собрать вместе куски в
случае массовой катастрофы». Так вымышленные персонажи из книги Роберта Грейвса —
шотландские островитяне и каталонцы — воспроизводят в новой «древней» общине на Крите
условия жизни бронзового и раннего железного века, будучи отделенными тремя поколениями от остального мира, чтобы таким образом окончательно избавиться от современной
цивилизации.3
Экзотически далекие древняя Греция и средневековая Англия были главными целями
воображаемого побега викторианцев; наше экскапи-стское прошлое гораздо чаще
располагается во временах наших дедушек и прадедушек «достаточно далеко, чтобы это
показалось незнакомой страной, и все же достаточно близко, чтобы на глаза навернулись
слезы».4 Многие исторические события воссоздают эпоху 60-летней и 100-летней давности,
которые находятся за пределами нашей собственной памяти, но все же в конечном счете
связаны с людьми и местами, которыми мы дорожим. Реконструированный Стоунфилд, шт.
Висконсин, сохранился в том виде, в каком он был 75 лет назад, в то время, «которое еще не
померкло, и где прошлое может „слиться с настоящим"».5
Одна из прелестей этого периода прошлого заключается в том, что он непосредственно
предшествует периоду нашей собственной жизни. «Время непосредственно перед нашим
собственным вхождением в мир непременно оказывается для нас особенно завораживающим;
если мы сможем понять его, то сможем понять и наших родителей. И следовательно, сможем
приблизиться к тому, чтобы убедить самих себя будто знаем, зачем мы здесь находимся».6
Ближайшее прошлое часто кажется слишком близким для того, чтобы мы ощущали себя
комфортно: оно
1
Toffler. Future Shock. P. 353—354. См.: Тоффлер О. Шок от будущего. (Футуршок. СПб., 1997. С. 317—318.
Перевод исправлен.)
2
Spender. Love-Hate Relations. P. 121.
3
Graves. Seven Days in New Crete. P. 41—42.
4
Oliver Jensen. America's Yesterdays. P. 11.
5
Sivesind. Historic interiors in Wisconsin. P. 76. Цель была в том, чтобы избежать той «непоследовательности»,
которую критиковал Лоуэнталь в работе American way of history. 1966. P. 31—32.
6
Robert B. Shaw. The world in a very small space (обзор Cheever. Stories, q.v.) // The Nation. 23 Dec. 1978. P. 706.
104
слишком тесно связано с нашими родителями и нашим собственным детством. (Каким
образом отношение к родителям влияет на отношение к историческому прошлому мы
рассмотрим в конце данной главы). Родители столь сильно вторгаются в нашу жизнь, что их
прошлое может оказаться поучительным; бабушки и дедушки относительно менее значимы, а
потому их времена оказываются менее обязывающими. Отсталые родители раздражают и
смущают нас, но их родители, как предполагается, должны быть passe: их мир менее ярко
присутствует в наших умах, чем в их памятных вещицах.1 Вот почему это часто представляется странным анахронизмом — обаятельное, трогательное, забавное прошлое
находится за пределами нашего горизонта и все же под нашим контролем.
Данная Джеймсом Лэвером (J. Laver) характеристика стилей одежды выявляет предпочтения в
пользу не столь отдаленного прошлого. Одежда годичной давности называется
«консервативной», моду десятилетней или двадцатилетней давности он называет
«смехотворной» или «нелепой», тридцатилетней — «странной», пятидесятилетней —
«очаровательной», семидесятилетней — «романтичной», столетней — «красивой», а
стопятидесятилетней — «прекрасной». Прежде чем большинство старых вещей могут быть
надлежащим образом оценены, они должны пережить «черную полосу плохого вкуса», часто
связываемую с родительскими временами.2 Несмотря на ностальгию по 50-м и 60-м гг., мы
проявляем тревожную двусмысленность по отношению к недавнему прошлому.
Эти различные выгоды зачастую оказываются тесно связанными. Например, в современном
дизайне зданий в Америке прошлое одновременно оправдывает настоящее и предлагает
бегство от него. Традиция поддерживает бесчисленные инновации в архитектурных
украшениях: пешеходные торговые зоны, высотные кондоминиумы; деревни «наследия»;
общинные пригородные крепости, которые якобы идут от пуританских поселений, плантации
южан, западные миссии, лагери пионеров. Тем не менее, их символическое наследие также
потворствует мечтам о бегстве от серости современных зданий и напряжения современной
среды. И хотя «прошлый образ жизни манит нас гармонией масштабов, тесной застройкой
городских улиц, богатой древностью», все же мало кто захочет жить в нем постоянно, вместо
этого люди разыскивают соответствующую современным запросам смесь прошлого и
настоящего.3
Выгоды, даруемые нам прошлым, меняются с каждой эпохой, культурой, индивидуумом и
жизненным этапом. Различные виды прошлого — классическое или средневековое,
национальное или этническое — все они подходят для различных целей. Будучи некогда
назида1
Jervis Anderson. Sources. P. 112.
Laver. Taste and Fashion. P. 202, 208.
3
Ziegler. Historic Preservation in Inner City Areas. P. 16.
105
2
тельным в нравственном плане, прошлое теперь стало источником чувственного
удовольствия. Но большая часть выгод, которые обсуждались выше, существует только в
определенном контексте. Мы ценим старые вещи в наших домах не столько за их
функциональную пригодность, сколько за прошлое, через них присутствующее; они отражают
наследие наших предков, напоминают о друзьях и памятных случаях и связывают прошлое с
будущими поколениями.1
Что мы чтим?
Просто подождите, пока теперь станет тогда. И тогда вы увидите, как мы были счастливы.
Сьюзан Зонтаг. Путешествие наугад2
Какие черты прошлого делают его полезным? Какие аспекты былых времен позволяют нам
утверждать и расширять нашу идентичность, приобретать и поддерживать свои корни,
обогащать жизнь и окружающую нас среду, принимать или же бежать от подчас
невыносимого настоящего? Каждая часть достоинств исторического наследия приносит
пользу каждому его обладателю по-разному. Характерируя преемников и наследие
классической древности, Джордж Штайнер отмечает, что греки были вплоть
до Цицерона и его последователей,... непревзойденными созидателями философии, пластических искусств, они
культивировали сочинение поэтических и умозрительных речей;... для флорентийского Ренессанса,... неизменной
моделью духовной, эстетической или даже политической безупречности и опыта; ... [для] Просвещения... архитектура
Монтичелло и портики наших общественных сооружений... [служили] каноническим источником красоты как
таковой;... для современного воображения,... архаическая, ди-онисийская Эллада с ее экстатической непосредственной
близостью к божественному... [и фрейдовской] картографии бессознательного.3
Этот перечень особенностей охватывает широкий круг исторических коннотаций. Однако его
невозможно перевести в какую-то общую характеристику — характеристику, которая
учитывала бы не только видимые добродетелями древней Греции, но также и достоинства
Рима, средних веков, Ренессанса и более близких предшественников каждой эпохи, а также
ошеломляющее многообразие как индивидуального, так и коллективного наследия.
Насколько мне известно, еще никому не удалось категоризировать черты, которые делают
прошлое в целом выгодным. И действительно, исторические, культурные и личные
переменные дискредитируют любую подобную попытку. Но предполагаемые выгоды
прошлого, обсуж1
Csikszentnihalyi and Rochberg-Halton. Meaning of Things, основанный на обследовании 1977 года 82 семей в северном
Чикаго.
2
New Yorker. 31 Oct. 1977. P. 42.
3
George Steiner. Where burning Sappho loved and sung. P. 115 (обозрение Jenkyns. Victorians and Ancient Greece) // New
Yorker. 9 Feb. 1981. P. 115.
106
давшиеся выше, тем не менее, предполагают, что такие черты существуют, даже если они едва
выражены.
Четыре свойства, как мне представляется, в особенности отличают прошлое от настоящего и
будущего и способны объяснить его принципиальные преимущества: я называю их —
древность, преемственность, завершенность и последовательность. Как и в случае с выгодами,
которые несет с собой прошлое, эти приписываемые черты представляют собой разнородный
ряд, приведенный здесь исключительно ради эвристических исследовательских целей.
Древность
«Я просто люблю историю: она... такая старая».1 Этот американец, высоко ценящий прошлое
Англии, олицетворяет сентиментальную неопределенность, характеризующую, как это было
показано, вкус к старине. Главное назначение антиквариата состоит в том, чтобы способствовать укоренению в прошлом. Нации и индивидуумы обычно прослеживают происхождение
своих предков, институтов, культуры, идеалов для того, чтобы придать характер законности
претензиям на власть, престиж и собственность. Тот факт, что этими вещами обладали наши
предки, делает их также и нашими вещами; именно от предков мы все это унаследовали.
Однако древность является более сложным понятием, чем любое другое в приведенном выше
перечне. Оно включает в себя, по крайней мере, четыре различных свойства: первенство,
отдаленность, изначаль-ность и примитивность, — каждое из которых несет на себе
определенные достоинства древности.
Первенство выражает стремление продемонстрировать наследие, родословную, претензии на
то, чтобы быть впереди других: герцогское происхождение, пильтдаунская подделка,
этнические французы в провинции Манитоба, претендующие на языковые права потому, что
«мы уже состоялись как нация прежде, чем появилась Манитоба».2 Первенство придает
многим вещам высокую ценность: все, что существовало прежде нас, уже обладает высоким
статусом просто в силу первенства. «Эти деревья старше меня, и я не могу отделаться от
ощущения, что это делает их мудрее», — пишет один из авторов хроники района Нью-Форест3 в Англии." Понятно, что «естественность» деревьев придает этой древности
дополнительное своеобразие.
1
Цит. по: Thompson. Rubbish Theory. P. 57.
Gilberte Protean. Цит. по: Michael T. Kaufman. Ethnic French give Manitoba a language test // IHT. 3 Nov. 1982. P. 4.
3
Нью-Форест, административный и исторический район в графстве Гэмпшир, Англия. — Примеч. пер.
4
Peter Tate. New Forest. P. 14.
107
2
Отдаленность — вот еще одна черта, которая говорит в пользу древности. Фраза
американского туриста «такая старая» для его соотечественников, как замечает английский
обозреватель, «должна говорить о смущении, охватывающим человека, чья национальная
история насчитывает от силы лет 500».' Один только возраст придает былым временам
романтичность, и «чем отдаленнее эти времена», по словам Шатобриана, «тем более
волшебными они представляются».2 Отдаленные времена имеют статус, с которым не может
сравниться никакой более поздний период. Задача сохранения архитектуры Монтрё периода
belle epoque, построенной во времена сооружения Симплонского туннеля, оказалась такой
трудной потому, что, по мнению отцов города, «все, построенное позднее 1900 г., является не
более ценным, чем ново-строй».3
Уже одна только недоступность придает древнему прошлому ореол тайны. Упоминавшиеся
Вордсвортом «тайны, чей возраст превосходит Потоп» и «волнующие тайны рождения
времен», о которых говорил Шелли, передают восхищение той эпохой, что скрыта от нас в
глубине веков.4 Отдаленность также оказывает очистительное действие, смещая отдаленное
прошлое с личностного на область коллективного, подобно предкам японцев, которые
утрачивают индивидуальность примерно через 33 г. после смерти и сливаются в одно целое со
всеми, кто жил раньше.5 Дистанцированность очищает прошлое от личных привязанностей и
делает его объектом всеобщего почитания, что придает величие и достоинство тем далеким
временам, утраченным с тех пор, как безыскусные и близкие добрые старые дни канули.
Конкретный срок «давности» зависит от контекста. Хозяйственные артефакты, которыми
пользовались лишь одно или два поколения назад, зачастую ценятся за их древность. «Оно
очень старое, — гордо говорит одна американка о своем плетеном кресле. — Досталось мне в
подарок от одной из старейших негритянских семей». То, что подобные вещи удалось
сохранить без особых повреждений — уже повод гордиться их долговечностью, поскольку
это говорит о способности владельца оберегать вещи от влияния времени. «Моя бабушка при1
Stephen Toulmin. The myth of the dinosaurs // Punch. 18 Aug. 1965. P. 224.
Genius of Christianity (1802), Pt 3, Bk I, Ch. 8. P. 385. См.: W. K. Ferguson. Renaissance in Historical Thought. P. 121.
Прекрасная эпоха (фр.). — период наивысшего художественного и культурного развития. Употреблялось
преимущественно в отношении Франции конца XIX в. — Примеч.пер.
3
Jean-Pierre Dresco. Цит. по: Calla Corner. Saving Montreux's belle epoque heritage // IHT. 1 Nov. 1977. P. 14.
Симплонский туннель — один из самых длинных железнодорожных туннелей в мире, его длина составляет ок. 20
км) от Изелле, Италия, до Брига, Швейцария. Строительство начал немецкий инженер Альфред Брандт в 1890-х
гг. Движение в первой очереди туннеля было открыто в 1906 г., вторая галерея открыта в 1922 г. — Примеч. пер.
4
Wordworth. To enterprise (1832), variant line 84, 2:283; Shelly. Alastor (1815), line 128, 2: 148.
5
Takeda. Recent trends in studies of ancestor worship in Japan. P. 136.
108
2
везла... [эту чашку] из Ньюфаундленда, когда побывала на родине лет 65—70 назад. Вот как
долго я хранила ее, и она даже не треснула. Она такая старая... Я даже горжусь тем, что она
все еще есть у меня».1
Начиная с Вазари, «древность» предпочиталась «старине» в смысле предшествующей
истории, причем это в большей мере относилось к природе, нежели к культуре.2 «Новые»
страны, например США и Австралия, компенсируют относительную новизну своей
человеческой истории тем, что подчеркивают доисторическую природную древность, а также
демонстрируя исключительную привязанности к динозаврам и секвойям. Торо ставил истинно
древние вещи выше просто старых: историческое прошлое казалось движущимся к упадку, а
первозданная природа представлялась, напротив, сильной, чистой и свободной.' Многие
американцы XIX в. считали первобытную дикость превосходящей в нравственном отношении
исторический период. Они отдавали предпочтение «вековым дубам» перед «разрушающейся
колонной», и противопоставляли друг другу европейские «храмы, возведенные римскими
„грабителями"» и «башни, в которых гнездился феодальный гнет», их собственным дремучим
лесам, доступным одному лишь оку Божьему. Что такое эхо под этими сводами через
несколько веков после варварских пирушек... по сравнению с тишиной, которая царила в этих
темных чащах после первого дня Творения?»4 Закаты на берегах Флориды, о которых Генри
Джеймс утверждал, что они старше, чем Нил, и старше, чем что-либо другое в мире, «вселяли
такое чувство, что всей истории еще только предстоит свершиться».5 Геологическая древность
по-прежнему является источником гордости американцев: свидетельство тому — выбор
Национального парка в Йелоустоне в качестве части мирового наследия, мировой
достопримечательности, известной «древними следами вулканической активности,...
уходящими корнями к периоду эоцена».6 Все следы культурной деятельности XVII и XVIII вв.
были удалены из нового Национального парка на Виргинских островах с тем, чтобы
восстановить «дикий» ландшафт.7
Австралийцы, писаная история которых еще короче, находят утешение также в древности
природной, к которой принадлежат сонмы неописанных еще животных, растений и скалы,
способные потягаться со скудным европейским прошлым. Австралийская поэзия, проза и живопись также подчеркивают эту вызывающую священный трепет древность.8 Романы Патрика
Уайта (Patrick White) тем полнее передают
1
2
Csikszentnihalyi and Rochberg-Halton. Meaning of Things. P. 60, 82.
Vasari. Lives of the Artists, 1: 17. См.: Вазари Джорджа. Жизнеописания наиболее знаменитых живописцев,
ваятелей и зодчих эпохи Возрождения. В 5-ти т. М., 1956—1971.
3
Week on the Concord and Merrimack Rivers. 1849. P. 55—56.
4
Hoffman. Winter in the West. 1835. 1:195—196.
5
American Scene. 1907. P. 462.
6
World Heritage List established. P. 14.
7
Olwig. National parks, tourism and the culture of imperialism. P. 246; idem: National parks, tourism, and local
development. P. 24, 28.
8
Lowenthal. Australian images. P. 86.
109
чувство первобытной Австралии, потому она древнее самой жизни; а обращение Розмари
Добсон (R. Dobson) и Кеннета Слессора (К. Sles-sor) к греческим мифам придает Сиднею
среднеземноморское чувство истории.1 Аналогии между австралийской пустыней Берка и
Уиллза (Burke & Wills) и ранними христианскими пейзажами, которые подчеркивают
«библейские» верблюды, насыщают описания Сиднем Нола-ном (S. Nolan) австралийских
пейзажей духом легенд Старого Света, религиозные сюжеты и пейзажи, навевающие образы
древних городов, окруженных крепостными стенами, переносят злополучную экспедицию
Берка-Уиллза, по крайней мере, на два тысячелетия назад.2
Подробное описание Ноланом австралийского времени напоминает мифы о гвинейских
джунглях Уилсона Гарриса, задающих исходную историческую конструкцию для обитателей
Карибского бассейна. Отвергая колониальное прошлое как отвратительное сказание о рабстве
и эксплуатации, жители Вест-Индии стремятся найти изначальный источник достойной
идентичности в предыстории.3 Но жители Вест-Индии ищут прошлое предков среди
автохтонных народов Индии и Африки в большей степени, чем в пейзажах, в то время как
австралийцы находят свои корни в природе, а не в среде аборигенов. Действительно,
древность природы придает этим поискам такой статус, который превосходит любые
доисторические артефакты. Чтобы увидеть это живое ископаемое, гинкго, необходимо
«взглянуть на Время Отцов подобно мальчику»; простой хвощ оказывается «одним из
древнейших живых памятников Природы», чья первозданная патина... волнует гораздо больше, чем груда хлама на равнине... — например, Стоунхендж,... который появился там
только вчера».4
Изначалъностъ, связывающая нас, скорее, с происхождением, а не с древностью, отражает
интерес к корням, поиску истоков, которые были выражены в стремлении Алекса Хэйли
найти своего африканского предка Кинта Кунте (см. главу 5). Большинство основных
памятников всемирного наследия в Северной Америке (1979) выбраны главным образом были
по причине своей изначальности: Лансо Мэдоз (L'Anse aux Meadows) в Канаде как одно из
«первых» подлинно европейских сооружений в Новом Свете, Меса Верде (Mesa Verde) как
«самое раннее» жилище индейцев.5 Культ происхождения также не ограничивается артефактами: долгое время в исторических исследованиях преобладала тенденция к тому, чтобы
искать объяснения в истоках и рассматривать все в аспекте самого отдаленного прошлого.6
Предполагаемая объяснитель1
Kramer. Sense of the past in modern Australian poetry. P. 24—26.
Joppien. Iconography of Burke and Wills expedition in Australian art. P. 59.
3
Lowenthal. Caribbean region. P. 62—65.
4
Angela Milne. Ancient Monuments // Punch. 8 Aug. 1962. P. 208.
5
World Heritage List established.
6
Marc Block. Historian's Craft. P. 29—35. (См.: Блок Марк. Апология истории, или ремесло историка. М., 1986.)
«Попав в Оксфорд, мы, казалось, никогда не выберемся из жуткой неразберихи „истоков" и примитивных форм
2
(Frederic Harrison. Meaning of History. 1894. P. 134). См.: Butterfield. Whig Interpretation of History. P. 43—63. Культ
ис110
нал сила происхождения подобным образом привела Фрейда и других аналитиков к тому, чтобы
искать ключ к развитию человека в так называемых примитивных сценах и считать
первоначальный «архаический» опыт самым глубоким и подлинным.1
Примитивность обещает нам невинность и чистоту, не испорченную позднейшими
усложнениями и подделками. Будучи убеждены, что современные технические методы несут с
собой налет дешевизны и деградации, primitifs2 второй половины XVIII в. отвергали любую архитектуру после дорийского периода, любую литературу после Гомера, любую скульптуру после
Фидия как нечто манерное, фальшивое и недостойное внимания.3 Легендарное происхождение
живописи — из контуров тени на стене уходящего любовника — отдавало историчетоков до сих пор воодушевляет историков на поиск прототипов и предтеч (Foucault. Archaeology of knowledge. P.
142—144; см.: Фуко М. Археология знания. М, 1994), а у кураторов исторических достопримечательностей
стремятся поддерживать все так, как «это все здесь начиналось» (Ноте. Great Museum. P. 113).
1
Starobinski. The inside and the outside. P. 142—144.
2
Сторонники примитивизма. — Примеч. пер.
3
Gombrich. Dread of corruption. P. 242.
Ill
ский приоритет чистым неоклассическим чертам; линейная простота живописи на греческих
вазах вдохновила гравюры и скульптуру Флакс-мен (Flaxman);1 прерафаэлиты отвергали
позднейшие изобретения, обращаясь к «примитиву» и «естественной честности»
кватроченто.2 Неоромантики первой половины XX в. объявили о своем родстве с архаичным
искусством, чей природный стихийный, бессознательный характер стал для модернистов
пробным камнем.3 И вновь в авангарде 1970-х гг. доминировал археологический импульс:
многих художников, неудовлетворенных формализмом 60-х гг. и высокими технологиями,
вдохновляли архаическая природа и человеческая предыстория. Близость древних артефактов
к современному искусству служила удостоверением их связи с изначальными архетипами.4
1
Флаксмен Джон (1755—1826), английский скульптор, иллюстратор и дизайнер, один из ведущих
представителей неоклассичсекого стиля в Англии. В юности Флаксмен работал в студии своего отца, занимаясь
изготовлением гипсовых слепков, одновременно изучал в Лондоне классическую литературу, что на всю жизнь
осталось для него постоянным источником вдохновения. С 1775 г. он работал в фарфоровой мастерской Джосайи
Веджвуда, где готовил по античным моделям контурные рисунки для керамики, что еще более укрепило у него
чувство линии. Во время учебы в художественной академии свел дружбу с Уильямом Блейком, что
стимулировало его интерес к готическому искусству. — Примеч. пер.
2
Rosenblum. Origin of painting. P. 283—285; Greenhalgh. Classical Tradition in Art. P. 214; Starobinski. Emblems of
reason. 1789. P. 142—144.
3
Howard. Definitions and values of archaism and the archaic style; Rosenblum. Transformations in Late Eighteenth
Century Art. P. 140—160; Rubin. Modernist primitivism.
4
Lippard. Overlay. P. 4—8; Hidden Order of Art. P. 77; Varnedoe. Contemporary explorations.
112
Эстетическая приверженность к доисторическим реликвиям включает в себя несколько
аспектов антикварианизма. Выставление различных древних реликвий в качестве
художественных работ подразумевает, что они прекрасны, потому что примитивны.1
Восхищение древностью простирается далеко за пределы музеев и ювелирной мастерской:
наконечники стрел, лезвия, шила и микролиты из Сахары, «реликты самого отдаленного
прошлого человека», оправленные в золото алмазные броши и запонки рекламируются в
брошюре Гаррарда 1973 г. как «немое свидетельство того, как еще на заре своей истории
человек стремился получить эстетическое удовольствие от своих поделок... каждая из
которых была тщательнейшим образом создана при помощи утраченных ныне навыков. Здесь
сходятся вместе все достоинства древности: древний возраст, неповторимость, редкость,
старинные навыки, невосстановимые технологии и убеждение в том, что первобытный
человек жил в гармонии с природой, технология и искусство были для него единым целым, и
он делал все и для пользы, и для красоты. Напротив, нынешние, в целом уродливые
утилитарные объекты выглядят совершенно иначе, чем то, что создается исключительно для
украшения или показа.
Преемственность
Один техасский исторический бюллетень носит название The Endless Chain, «Бесконечная
цепь». Это выражение означает преемственность. Значение устойчивой последовательности
часто встречается в исторических анналах и почитаемых местных достопримечательностях.
Глядя с пограничного саксонского берега У. Дж. Хоскинс (W. G. Hoskins) счел чрезвычайно
полезным
знать, какие из этих ферм зафиксированы в Книге Судного Дня 2 и какие появились позднее, одновременно с
великим колонизационным движением XIII века, чтобы увидеть на противоположных склонах сверкающей в
полуденном солнце георгианской отделкой дом обедневшего сквайра, предки которого обосновались на склоне
этого холма во времена короля Джона и получили от него свое имя; знать, что за ним находится древнее имение
давно исчезнувшего аббатства, где св. Бонифаций провел первые годы ученичества и что впереди простирается
ферма англосаксонских и норманнских королей, осознать,... что это часть огромного непрерывающегося потока,
который тек через эти места более чем тысячу лет.3
Непрерывающийся поток — вот характерная английская добродетель. Сообщество потомков
включает в себя самые ранние и позднейшие поколения, первые артефакты наряду с
поздними, и с сохранивши1
Wollheim. Preface to Stokws. Invitation in Art. P. XXVIII.
Книга с данными первой государственной всеанглийской переписи населения, проведенной в 1086 г. по
повелению Вильгельма Завоевателя, название народное по ассоциации с книгой, по которой на Страшном Суде
Господь будет судить всех людей. — Примеч. пер.
3
Hoskins. Provincial England. P. 228.
2
11З
мися следами промежуточных эпох. Тевтонские поселения в Британии «оживают для того, кто
открывает», как это сделал Е. А. Фридман, «что граница земли, которые Кивлин (Ceawlin)
отвоевал у бриттов,1 1300 лет спустя оказывается границей его собственного прихода и его
собственных полей».2 Едва ли какая другая страна, объявившая себя в 1937 г. носителем
британской королевской традиции, «преуспела в столь длительной адаптации средневековых
институтов, избежав при этом полного их отвержения и полной реконструкции».3
Английских путешественников восхищают палимпсесты и в других странах. На Крите Роза
Маколей видела, как «ахейская культура, накладывается на позднеминойской культуру,
дорийская — на ахейскую, римская — на эллинистическую, византийская — на римскую, а
затем друг на друга накладываются культуры сарацинов, венецианцев, тур-ков и современных
критян». А в Морее, Аркадии и Мессинии «средневековая культура накладывается на
античную, современность на средневековье,... великие франкские замки вздымаются на
отвесных скалах на византийских или античных основаниях, создавая впечатляющую мозаику
«призраков мертвых веков, почивших вместе».4
Преемственность наиболее действенна там, где последующие артефакты отражают
сохранившиеся реликты. Шесть веков адаптации и возрождения классики и готики,
сознательно использовавшие формы и мотивы древности, придают европейским пейзажам
темпоральную плотность, несравнимую ни с какими другими культурами, где прошлое
вполне комфортно перемежается с нынешним настоящим. Так, «в Египте стоят храмы
фараонов и бетонные квартирные дома, и ничто не связывает их вместе, — отмечает Робин
Федден. — То, что утрачено и продолжает утрачиваться — это средняя перспектива...
Саладин стоит напротив кинотеатров, а лишенный предков сегдняшний день, не уверен в
самом себе».5
Следы кумулятивного созидания также порождают чувство наслоения, где каждый год каждое
поколение что-то добавляет от себя. Приращения (аккреции) связаны с темпоральной
асимметрией: кумулятив1
Кивлин (ум. 593), король западных саксов, или Уэссекса 560—592 гг., отвоевавший у бриттов большую часть
южной Англии и создавший в результате упорных усилий королевство в южном Мидлэнде. Кивлин продолжил
дело своего отца, короля Кин-рика (Кюнрика) (Cynric), разбившего бриттов под Беранбиргом (Барбери) в 556 г.
Кивлин и его брат Кута (Cutha) нанесли сокрушительное поражение королю Этельберту I, Кентскому, а в битве
при Деорхэме (Дираме) в 577 г. разбили бриттов, в результате чего к ним отошли Глостер, Киренчестер и Бат
(Cirencester, Bath), что открыло нижнее течение реки Северн для колонизации западными саксами, а бритты
Уэльса оказались отрезанными от своих соотечественников на юго-западе Англии. — Примеч. пер.
2
Freeman. History of the Norman Conquest of England. 5:IX-X.
3
Schramm. History of the English Coronation. P. 105. См.: Cannadine. Context, performance and meaning of ritual: the
British monarchy and the invention of tradition. 1820— 1977. P. 146.
4
Rose Macaulay. Pleasure of Ruins. P. 113—127.
Fedden. Introduction: an atomy of exile. P. 9—10. См.: Тиап. Significance of the artifact. P. 470.
114
5
ность времени обычно превосходит его растворяющую силу, и в итоге сумма оказывается
больше, чем части. Ни один член из «неприметных поколений моей неприметной семьи... не
оставил после себя ни одного символа, — размышляет Орландо в доме своих предков, — и
все же, работая все вместе со своими лопатами и иглами, занимаясь любовью и воспитывая
детей, они оставили... огромное, упорядоченное здание».1 Следы деятельности сменяющих
друг друга поколений в древних городах символизируют партнерство, гармонию и порядок.
Такие приращения, в частности, и есть то, что обогащает прошлое.
Длительно накапливавшиеся слои аккреции пленяют выходцев из тех земель, где ощущается
недостаток такого рода. Американский посетитель у Готорна восхищался английским
поместьем потому, что «жизнь каждого последующего обитателя пополняла жизни всех, кто
жил здесь прежде», прошлое придавало жизни «силу, полноту, телесность, основательность».2
Американец из книги Генри Джеймса любуется «предметами, говорящими о долговечности,
отполированными от
1
Wool/. Orlando. P. 69.
Hawthorne. Doctor Grimshawe's Secret. P. 229.
115
2
длительного употребления и насыщенными свидетельствами накопленных посланий» в его
родовом лондонском доме; сам воздух замечательным образом пронизан древностью, «и
казалось, где бы это ни находилось, оно проходит через ложе истории».1
Некоторые выгоды кумуляции не требуют глубокой древности, может быть достаточно и
длительности одной человеческой жизни. Вернувшись в свой родной город, Сантмайер
обнаружил, что тот стал
неизмеримо богаче, чем тогда, когда я был ребенком. Это сделали прошедшие годы: ... город стал богаче на жизнь
еще одного поколения. С тех пор как я последний раз стоял здесь с зажатой в руке бечевкой санок добавились
такие детали: крыши города укрыли собой еще полвека... Скучная повседневная жизнь человеческих поколений...
придает среде вес и плотность.2
И действительно, простая близость двух различных эпох может сопровождаться
дополнительными приобретениями, например средневековый десятинный амбар в Эйвбери,
стоящий напротив доисторического каменного круга; жилище XVII в., встроенное в западный
фасад средневекового аббатства на могиле Берн Сент-Эдмундз.3 Выставку Тревелианы в
Уоллингтоне хвалят за то, что она добавляет «новую отдельную главу XIX в. к дому с
интерьером XVIII в.».4 Римские и средневековые стены во многих английских городах
примыкают к террасам XX в., соединяя остатки прошлого друг с другом и с настоящим; преемственность становится диахронической.
Непрерывность выражает связь целого или частей прошлого, диахрония присутствия
прошлого в настоящем обогащает обоих: «жизнь мимолетного момента в древней оболочке
минувшей эпохи», как это почувствовал Готорн в Риме, «имеет очарование, которого мы не
найдем ни в прошлом, ни в настоящем, взятых по отдельности».5 Если мы в состоянии
«соединить... наше прошлое и настоящее Я со всеми их объектами, — писал Адриан Стоук, —
мы постоянно будем чувствовать себя как дома».6
Близость прошлого и настоящего пронизывали детский дом Уильяма Максвелла:
Когда вы входили внутрь с улицы, повсюду были видны следы человеческой деятельности: остатки чаепития на
плетеном сервировочном столике в жилой комнате, выдержанной в белом и болотном цветах, строительные
кубики и оловянные солдатики посредине пола в библиотеке, лежащая текстом вниз книга на подоконнике или
незаконченный пасьянс, вязание с воткнутыми в него спицами, пенал с красками и рядом с ним
1
James. Sense of the Past. P. 64—65.
2
Santmyer. Ohio Town. P. 309.
3
Fedden. Problems of conversation. P. 377 (Avebury), and John Harvey. Conservation of Buildings. P. 193. (Bury),
выражают противоположные взгляды на правомерность подобных вторжений.
4
John Cornforth. Some problems of decoration and display // National Trust Newsletter. N4. Feb. 1969,6.
5
Marble Faun. P. 229.
6
Invitation in Art. P. 61.
116
стакан с мутной водой, цветы в вазах из граненого стекла, в зимнее время — огонь в обоих каминах, оставленный
в пустых комнатах свет, потому что кто-то еще собирался вернуться обратно. Следы чего-то теплого,
комфортного, уютного. Наши следы.1
Жилая комната в Мандерли также свидетельствовала «о нашем присутствии. Небольшая
стопка библиотечных книг, приготовленных к возврату и ненужный экземпляр «Тайме»;
пепельницы с окурками сигарет; уютно расположенные в креслах диванные подушки с
отпечатком головы, угли, все еще тлеющие поутру». Все мы нуждаемся в такой живой
истории, а не в «изолированной скорлупе,... где нет дуновения прошлого в ее пустующих
стенах».2 Привязанность, которую люди испытывают к унаследованным реликвиям, говорит
об их потребности в живом прошлом. Благодаря тому, что она ежедневно ухаживала за
бритвенным прибором ее давно умершего мужа и поливала висящие на стене растения давно
покинувшей дом дочери, пожилая вдова смогла воссоздать прошлые отношения в настоящем.3
Даже те общества, которые отрицают отличие сегодняшнего дня от вчерашнего или считают
время ничем иным, как беспрерывным повторением, соединяют прошлое с настоящим в
поминальных ритуалах. Щит-талисман передает символическое бессмертие члена племени в
Новой Гвинеи: «Принимая смерть и, тем не менее, отрицая ее, он не расстается со своим
дедом или прадедом. Они продолжают жить, ограждая его и оказывая влияние, в виде
предметов».4 Каждый камень или деревянная чуринга (churinga), изготовленные племенем
аранда в Центральной Австралии, «представляет собой физическое тело определенного
предка, и из поколения в поколение оно официально передается тому человеку, который
считается воплощением этого предка». Ле-ви-Строс комментирует это так: «Чуринга дает
вещественное доказательство, что предок и его живущий потомок — одной крови». Он уподобляет чуринги архивным бумагам, чья утрата была бы «непоправимым ударом,
направленным в самую сердцевину нашего бытия», и сравнивает сопровождаемых сказаниями
инициационные паломничества австралийских аборигенов с нашими поездками к домам
знаменитых людей.5
Диахроническая преемственность также обогащает людей. Мы видим их не только такими,
какие они есть, но и такими, какими они были, слой за слоем, в предыдущей жизни. «Мы —
это не один из нас, „молодых", или нас, „людей среднего возраста", или „пожилых", —
комментирует автор. — Мы — это все они вместе».6 Взросление, воз1
Maxwell. Anceestors. P. 191.
Du Maurier. Rebecca. P. 7.
3
Csikszentnihalyi and Rochberg-Halton. Meaning of Things. P. 103—104.
4
Lively. House in Norham Gardens. P. 51.
5
Levy-Strauss. Savage Mind. P. 238—244. См.: Леви-Строс К. Первобытное мышление. М., 1999. См.: Strehlow.
Aranda Traditions. P. 16—18, 55—56, 84—86, 132—137, 172.
6
Lively. Children and memory. P. 404.
118
2
мужание и старение направляется осознанием того, что настоящее развивается из прошлого,
которое по-прежнему присутствует в нем. «Помимо обладания прошлым, возмужание
означает культивирование этого прошлого, интегрирование прошлого опыта —
предшествующих путей существования — в продолжающийся процесс психической деятельности». Домашняя утварь и памятные вещицы (memento) помогают поддерживать это
темпоральное сознание в нашей жизни. «У нас есть кровать моих прародителей, на ней спит
моя дочь, — вспоминает одна старая женщина. — Она слишком мала для двоих и меня
поражает, как три поколения родителей спали на ней и зачинали там же детей!»1 Связь с
предками и потомками сообщает преемственности интимное чувство бессмертия, точно так
же, как некогда предлагали вит-рификацию покойных в виде памятных медальонов для того,
чтобы извлечь вечность из их бренной жизни и вселить добродетели предков в их потомков.2
В качестве Ne plus ultra в диахронии можно привести облаченное в костюм тело Иеремии
Бентама на экспозиции в колледже Лондонского университета и его предложения по
включению мертвецов в ландшафт: «Если у деревенского джентльмена есть ведущая к его
жилью аллея, он мог бы чередовать с деревьями авто-идолов (Auto-Icons) [забальзамированные тела] членов своей семьи».3 Бенефактор, еще живущий в данное время, может
оговорить более скромные условия, например собрать его кремированный пепел в часы для
варки яиц с тем, чтобы «его когда-нибудь могли использовать».4
Прославление преемственности, в отличие от древности, имеет ярко выраженный
антиэскапистский характер. Наслаивающееся прошлое в меньшей степени ценится ради себя
самого, но поскольку оно ведет к настоящему. Наполеон и Луи Филипп оба подчеркивали
преемственность своей национальной родословной, чтобы показать, что именно в них
французская история достигает своей кульминации.5 Преемственность подразумевает, что
живое прошлое связано с настоящим и не является совершенно отличным от него или
устаревшим.
Присущие преемственности достоинства часто вступают в противоречие с тем, что мы ценим
в древности. Сходная оппозиция часто возникает между принципами сохранения и
реставрации: те, кто считает древность главенствующей, стремятся исключить последующие
дополнения и изменения для того, чтобы восстановить здания в их «изначальном» виде; те же,
кто ориентируется на преемственность, сохраняют все аккреции времени, свидетельствующие
о целостности истории.6
1
Csikszentnihalyi and Rochberg-Halton. Meaning of Things. P. 100, 215—216.
Pierre Giraud. Les Tombeaux, ou essai sur les sepultures (1801). Цит. по: Aries. Hour of Our Death. P. 513—516.
3
Bentham. Auto-Icon. P. 3. См.: Marmoy. «Auto-Icon» of Jeremy Bentham.
4
Tom Gribble. Цит. по: Old timer // The Times, 3 June 1983. P. 3.
5
Haskell. Manufacture of the past in nineteenth-century painting. P. 112, 118. « См.: Гл. 6, с. 426-^30 и гл. 7, с. 612.
119
2
Завершенность
Прошлое ценят потому, что оно завершено; то, что в нем происходило, уже закончилось.
Окончание придает ему дух завершенности, стабильности и постоянства, отсутствующие в
текучем настоящем. С прошлым не может произойти более ничего; оно защищено от всего
неожиданного и неблагоприятного, от случая или предательства. Поскольку оно завершено,
прошлое можно упорядочить и приручить за счет придания ему согласованности,
противостоящей хаотичности и переменчивости настоящего. Теперь в прошлом ничто не
может пойти не так, как выразился один из персонажей Генри Джеймса, «прошлое — это то,
что стоит вне всякой порчи».1 Некоторым оно представляется свободным от зла и опасностей,
поскольку лишено действия. Так, Карлейль считал всех мертвых праведниками, даже тех, кто
был «низок и зол при жизни». А коммунистические государства, где религиозное поклонение
не поощряется, все же гордятся своими древними церквами: прошлому прощаются грехи
настоящего.2
Завершенность также делает прошлое понятным; мы видим вещи более отчетливо, когда их
последствия уже проявили себя. Конечно, прошлое по-новому отзывается для каждого
последующего поколения; мы всегда истолковываем его заново. Но все эти интерпретации
получают преимущество от отрицания ретроспективной точки зрения в пользу перспективы
настоящего.
Относительная простота минувших явлений и процессов также создает видимость, что
прошлое более просто для понимания. Вчерашние формы и функции были неотъемлемой
частью жизни тогда, когда мы только познавали мир; в то время как те же формы и функции
сегодня сбивают с толку и ставят в тупик, потому что исходят из позднейших, незнакомых
инноваций. Отсюда привлекательность старых инструментов и машин. Паровой двигатель
кажется более понятным, чем компьютерный чип, не только потому, что его рабочие части
хорошо видны, но и потому что он соответствует порядку вещей, знакомому нам с детства.3
Однако слишком хорошо упорядоченное или понятое прошлое теряет часть своей
привлекательности. Мы предпочитаем, чтобы его следы были бессистемными и органичными,
подобно беспорядочным блужданиям Блюндена Шадболта, шатким жилищам нео-тюдорского
стиля.4 Чтобы чувствовать себя защищенным от контроля или вмешательства настоящего,
прошлое должно выглядеть одновременно и завершенным, и безыскусным.
1
James. Awkward Age. P. 150.
Carlyle. Biography (1832), 2:256; Marvine Howe. Letter from Sofia: preserving the past // IHT. 26 Apr. 1982. P. 14;
Binyon. Life in Russia. P. 228—229; Shipler. Russia. P. 334—335.
3
Все возрастающая таинственность технологии также разжигает страсть к старинным автомобилям, паровым
локомотивам и старым граммофонам (Misha Black. The aesthetics of engineering. Presidential address. Section G.
British Association for the Advancement of Science. Stirling, 1974).
4
Campbell. Blunden Shadbolt; Clive Aslet. Let's stop mocking the neo-Tudor. The Times. 11 June 1983. P. 8.
120
2
Последовательность
Настоящее — это неделимое мгновение, какую бы длительность мы ему ни приписывали;
прошлое — это отрезок времени. Отрезок позволяет нам задавать порядок и делить прошлое
на фрагменты, и тем самым объяснять его. Время является линейным и направленным. Истории всех вещей начинаются в прошлом и продолжаются в неизменной последовательности до
тех пор, пока те не прекращают свое существование или пока о них помнят.
Последовательный порядок придает всему тому, что прошло, темпоральное место, сообщает
прошлому форму и включает наши собственные жизни в исторический контекст.
Как обычно бывает, последовательный порядок включает в себя два различных свойства: одно
из них принадлежит естественному ходу времени, другое формируется культурной средой.
Первое из них заключается в том, что события просто предшествуют друг другу или следуют
одно за другим; прошлое оказывается множеством таких событий, каждое из которых
происходило раньше, чем одни, и позднее, чем другие. Эта связь потенциальных причины и
следствия: то, что происходит раньше, может повлиять на то, что произойдет позднее, но
никогда не наоборот. Последовательность сама по себе имеет огромную значимость:
осознание того факта, что некоторые вещи произошли раньше, чем другие, позволяет нам
упорядочивать память, подкрепляет идентичность и порождает традицию. Второе свойство
заключается в том, что сегментация времени на отрезки обозримой длины позволяет нам
делить прошлое в соответствии с общепринятой периодизацией. Оба свойства также
применимы и к будущему, но непредсказуемость будущего значительно ограничивает их
использование. Хронология годится главным образом для прошлого. Мы исследуем связи
между хронологией, историей и нарративом в главе 5.
Упорядоченная хронология дает большие преимущества. Мы отмечаем годовщины, считаем
дни, оставшиеся до важных событий, и основываем ожидания на календарных
закономерностях. Мы подразделяем прошлое на равные и неравные интервалы, отмечая
периоды в нашей собственной жизни наряду с теми, которые существуют в истории других
народов. Последовательность проясняет, располагает события в контексте, подчеркивает
уникальность прошлых событий и включает их в очертания истинного ландшафта. Но все это
остается ландшафтом, который мы можем теперь наблюдать только извне, ландшафтом,
вставленным в неизменную определенную темпоральную сетку.
Значимые черты, о которых я говорил в отношении прошлого, редко выявляют сознательно.
То, что привлекает людей в нем, возникает из потребностей и желаний, которые редко
подвергается анализу. Тем не менее, каждый из этих атрибутов — древность,
преемственность, завершенность и последовательность — имеет основание в действительном
опыте. Вместе они придают прошлому черты, которые определяют как его неоценимые
выгоды, так и неизбежные недостатки. К рассмотрению последних мы теперь и обратимся.
121
Опасности и пороки
Всякое прошлое достойно того, чтобы быть осужденным.
Фридрих Ницше. О пользе и вреде истории'
Прошлое не только помогает и просвещает, оно также угрожает нам и принижает нас.
Большинство его преимуществ включают в себя недостатки, большинство из его посулов таят
в себе риск. В данном разделе мы рассмотрим пороки, которые приписывают прошлому, и то
бремя, которое оно несет с собой, а также обсудим возможность от них избавиться или их
нейтрализовать.
По традиции, прошлого боятся в такой же степени, в какой и почитают. Большинство из
обращавшихся к нему учений носили угрожающий и роковой характер, в них доминировали
зловещие или трагические фигуры. Еще в XIX в. история виделась в основном как повторяющаяся чреда преступлений и бедствий, как это звучит в устах умирающего Парацельса у
Браунинга:
Не вижу в прошлом никакой я пользы: но лишь Упадок, слезы и уродство,
Свидетельство бесчестья, о котором лучше позабыть, Угрюмая страница в нашем жизнеописании, Какую лучше было
бы стереть.2
В отличие от Карлейля, многие чувствуют, что порочное прошлое продолжает угрожать
настоящему, его влияние пагубно, а реликты несут в себе опасность и разложение. «Там, где
люди жили долгое время, — по выражению Дж. Б. Пристли, — даже сами камни пропитаны
злыми воспоминаниями».3 Прошлое, как заразная болезнь, — вот постоянно повторяющаяся
метафора, как это видно на примере обращения к ностальгии. Уолт Уитмен предостерегал
отправляющихся в Старый Свет американцев, что «там обитают микробы, витающие вокруг
этого трупа. Наклонись, вдохни их и ты подхватишь болезнь, которая называется
исторической ностальгией по Европе».4 Антикварная вещица в рассказе Чивера тянет ее
убогого наследника в жалкий
1
Ницше Ф. О пользе и вреде истории, с. 178.
I saw no use in the past: only a scene Of degradation, ugliness and tears The record of disgraces best
forgotten A sullen page in human chronicles Fit to erase.
2
Paracelsus (1835). Pt 5, lines 814—16. 1: 261:2. История для Комте де Порталиса не являлась «исключительно
повторением преступлений, но и полезной картиной, беды которой следовали за ними» (Lovejoy. Herder and the
Enlightenment philosophy of history. P. 180). См.: Plumb. Death of the Past. P. 17, 21.
3
I Have Been Here Before. Act 2. P. 41.
4
Перифразы в книге Spender. Love-Hate Relations. P. XI.
122
вчерашний день, как в болото; размышляя над постыдными несчастиями предыдущих
обладателей этого туалетного столика, он «отдался ужасам прошлого» и «его затянуло назад к
его несчастному детству».1 В романе «Палач» Джеймса Фенимора Купера описываются
ужасные последствия наследия, от которого невозможно отказаться: наследственная
должность палача в одном из швейцарских кантонов, первоначально считавшаяся
привилегией, становится для его современных потомков непереносимым пятном позора. Они
не могут ни унаследовать ее, ни передать кому-то другому, избежав при этом позора.2
Для того, чтобы оказывать губительное воздействие на настоящее, прошлому вовсе не
обязательно быть порочным или несчастным. Примером подобного бремени «великого и
всеподавляющего римского прошлого,... являющегося одновременно и проклятием, и
благословением», которое, как считает Франк Арнау (F. Arnau), «никто не в силах сбросить с
себя», является стремление Алкео Доссены фабриковать анахронистические шедевры.3 Уже
сама по себе стойкость прозаичного прошлого способна принизить настоящее. Это заставляет
Гримшоу из книги Готорна печально «размышлять о том, как поколения сменяют друг друга»
в древней английской деревушке, и «ложатся посреди праха своих отцов, затем тотчас
поднимаются вновь, продолжая тот же бессмысленный круг, а в действительности передаватьто и нечего... Казалось, что даже и одно их поколение недостойно существовать».4 История
представляется Тесс из книги Харди попирающей саму себя из-за своей повторяемости:
«Обнаружив в какой-нибудь старой книге историю человека, в точности похожего на меня, и
понимая, что буду лишь играть ее роль», Тесс утрачивает индивидуальность и волю.5
Опасность часто заключается в нашей склонности преувеличивать важность и достоинства
прошлого в сравнении его с настоящим. Американский национальный трест (American
National Trust) пропагандирует сохранение исторических памятников под лозунгом: «Теперь
не строят так, как строили прежде. И никогда больше не будут строить», что предлагает
характерное для современной архитектуры чувство неполноценности. Лица, выгравированные
на плитах средневекового монастыря, выглядят более серьезными, спокойными и умудренными, нежели лица современных людей. Все это заставляет Спендера предположить, что люди
прошлого были «более значительными при жизни».6
1
Cheever. Lowboy. P. 401—411.
James Fenimor Cooper. The Headsman. 1833. 2:50. CM:. Henderson. Versions of the Past. P. 66—67.
3
Three Thousand Years of Deception. P. 222.
4
Doctor Grimshawe's Secret. P. 220.
5
Hardy. Tess of the d'Urbervilles. P. 182. См.: Gordon. Origins, history, and reconstituti-on of family: Tess' journey. P.
374.
6
Spender. Love-Hate Relations. P. 191.
123
2
Если прошлое излишне почитают или приближают к себе, это ставит под удар настоящее,
точно так же, как невротическая привязанность к ребячливости мешает зрелому участию в
настоящем. Многие пожилые люди настолько поглощены доставшимися по наследству реликвиями и памятными вещами, что это мешает их участию в текущей жизни. Аналогично
этому избыточное внимание к памяти блокирует опыт настоящего. «Если прошлое настолько
поглощает наше внимание, то настоящее может начать нас избегать, — замечает Диккенс. —
Прошлое нужно оставить в покое, чтобы живущие могли наслаждаться жизнью в полной
мере».1 По словам Маркса, «традиции всех мертвых поколений тяготеют, как кошмар, над
умами живых».2 Почти также поклонение прошлому обычно рассматривают как нечто такое,
что препятствует переменам, что останавливает прогресс, заглушает оптимизм, душит
творчество. «Ваш злейший враг, —- писал Павезе (Pave-se), — ваша вера... в счастливое
доисторическое время, [и] в то, что все самое важное уже было сказано первыми
мыслителями».3
Классическим изречением остается заповедь Ницше: чрезмерное внимание к прошлому
превращает человека в «наслаждающегося и бродячего зрителя», его творческие инстинкты
нарушаются, а личность слабеет. Такие люди «смотрят на себя как на выцветших и
захиревших последышей сильных поколений, — последышей, ведущих жалкое существование антиквариев и могильщиков этих поколений», «последние иссохшиеся побеги
более радостных и могучих корней», они сдаются на милость пассивной ретроспекции, и
«лишь в моменты забытья... человек, подверженный исторической лихорадке, способен
действовать».4
Ницше осуждает пагубное почитание прошлого по двум причинам. Практикующий
«монументальную историю» заклинает авторитет прошлого для того, чтобы привести к
поражению настоящее, как бы говоря: «„Смотрите, великое уже существует!"... Ненависть к
могучим и великим личностям их эпохи выдает себя за удовлетворенное преклонение перед
великими и могучими личностями прошедших времен». Презирая настоящее без любви к
прошлому, они «действуют так, как будто их девиз: „Пусть мертвые погребают живых".
Практикующий „антикварную историю", „безумный собиратель, переворошивший пыльные
груды прошлого", считает все древнее в равной степени достойным почитания.
Неразборчивый антиквар бальзамирует жизнь с
1
Gent. To flinch from modern varnish: the appeal of the past to the Victorian imagination. P. 15.
Marx. Eighteenth Brumaire of Louis Napoleon. 1852. P. 5. См.: Маркс К. Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта //
Соч. Т. 8. С. 119. «Прежние революции нуждались в воспоминаниях ... Революция XIX века должна предоставить
мертвецам хоронить своих мертвых» (там же, с. 122). См.: Carne-Ross. Scenario for the new year: 3. the sense of the
past. P. 247; Febvre. New Kind of History. P. 40—41.
3
This business of Living, diary entry 25 Aug. 1942. P. 132.
4
Nietzsche. Use and Abuse of History. P. 48—51. Ницше. О пользе и вреде истории // Соч. Т. 1. М., 1990. С. 209.
124
2
„ненасытным любопытством ко всему старому", способный „только сохранять жизнь, а не
порождать ее,... парализует силы деятеля, который в качестве такового всегда должен будет
оскорблять некоторые святыни"».1
Примеры антикварной регрессии можно найти на протяжении всей истории. Так, во II в. Рим
был поражен повальным увлечением стариной, когда вкус «смиренно пал ниц перед
греческими моделями, а образованных римлян охватывал экстаз при виде руин». Как писал
Питер Гэй, «неразборчивый антикварианизм был не столько причиной, сколько симптомом
опустошенности и презрения к себе».2 Некритическая приверженность к антиквариату,
начиная с XV в., становится повсеместной; жалобы на ее отупляющее воздействие были
обычным делом. «Передаваемый со слепым почитанием от одного поколения учеников к
другому, — сетовал Гиббон, авторитет греков — мешал любой плодотворной попытке
опробовать в действии мощь или раздвинуть рамки человеческого разума».3 Но более всего
пагубные последствия преклонения перед древностью критиковали, как мы показали это в
главах 3 и 7, романтики XIX в. и модернисты начала XX в. И нынешнее повальное увлечение
прошлым также связывают с не менее сильной неприязнью к настоящему. «За видимым
увлечением „сувенирами", фотографиями, памятным вещицами, старыми фильмами, мебелью,
стилями в одежде скрывается ощущение, что все значительное находится где-то в другом
месте или времени».4
Излишнее преклонение перед прошлым мешает проявлению творческого внимания к
настоящему, хотя бы потому, что время, пространство, энергия и ресурсы ограничены. Если
бы «огромные толпы мертвых... восстали, пока живые спят, — восклицает герой книги
Диккенса „Некоммерческий путешественник" (Uncommercial Traveller), — на всех улицах и
дорогах не осталось бы места для живых, громадные армии мертвецов переполнили бы холмы
и долины далеко за пределами города».5
Восхищаясь в Британском музее в 1856 г. фризом Парфенона, мраморами Элгина и
египетским саркофагом, Готорн, тем не менее, опасался их возможного расхолаживающего
воздействия:
1
Ibid. P. 17—20. О пользе и вреде истории. С. 173, 174, 177.
Справедливости ради, отметим, что Ницше говорит о трояком отношении к истории: монументальном,
антикварном и критическом. Именно критическое отношение, связанной с силой и жизнью, позволяет время от
времени выходить за пределы исторического в неисторическое/надисторическое. Именно оно оказывается
способным к действию, выходу за пределы традиции, к росту и жизни, к созиданию новой истории и новой
традиции. — Примеч. пер.
2
Gay. Enlightenment, 1:120.
3
Gibbon. Decline and Fall of the Roman Empire, 1:51—52. См.: Гиббон Э. История упадка и разрушения Римской
империи. Т. 1. СПб., 1997.
4
Brandt. Short natural history of nostalgia. P. 60.
5
Night walks. 1860. P. 114.
125
Настоящее слишком обременено прошлым. У нас нет времени... оценить то, что в жизни прекрасно и находится
непосредственно вокруг нас. Вместо этого мы собираем все эти старые раковины, из которых уже давным-давно
ушла человеческая жизнь, отбросив их в сторону навсегда. Я не понимаю, как грядущие века будут жить под бременем всего этого мертвого груза, при том, что к нему постоянно добавляется что-то новое.1
Дополнительные экспонаты, появившиеся в музее за 125 лет, несомненно, потрясли бы его. И
точно так же архивные собрания приводят историков в ужас своим обилием. Как говорят,
документы каждого последующего американского президента в численном отношении
превосходят объем документов всех его предшественников вместе взятых.2 Даже
невостребованные запасы остаются в количествах, превосходящих возможности хранилищ.
После того, как Бог создал все вещи, размышляет Катарина Уайтхорн, «на седьмой день Он
увидел все, что сделал, и понял, как будут развиваться события. А потому на восьмой день Он
снова энергично взялся за дело и создал моль и ржавчину — заключительный штрих
совершенства».3 Но моль и ржавчина не смогли уберечь нас от пластиковых и ядерных
остатков прошлого.
Люди часто стремятся забыть или изгнать пагубное наследие. Например, приходя в ужас от
событий современной европейской истории, некоторые настаивают на том, что все это нужно
«либо забыть, либо уничтожить».4 С этой точки зрения, слишком болезненная для воспоминаний история должна быть устранена из памяти. Ницше настаивал на том, что память
нужно укоротить или вовсе изгладить, иначе прошлое станет могильщиком настоящего. «Ни
один художник никогда не напишет своей картины, ни один полководец не одержит победы,
ни один народ не завоюет свободы» без того, чтобы не забыть прошлое.5
Потребность в экзорцизме ярко выражена В. С. Найполом (Naipaul):
Мы должны научиться вычеркивать прошлое... В мире могут существовать отдельные его части — мертвые
страны, или тихие, спокойные местечки, забытые Богом, — где люди будут наслаждаться прошлым и думать о
том, чтобы передать своим наследникам мебель или китайский фарфор... Некоторые сельские департаменты во
Франции, полные слабоумных в chateux; отдельные разрушающиеся города-дворцы в Индии или какой-то
мертвый колониальный город в безнадежной южноамериканской
' Hawthorne. English Notebooks. Запись в дневнике 26 марта 1856 г. С. 2294.
2
31 миллион страниц документов Линдона Б. Джонсона — это превышает количество документов всех
президентов, собранных в библиотеке Конгресса до настоящего времени (Boorstin. Enlarged contemporary. P. 778).
При этом печатается все уменьшающаяся часть этой лавины хранящихся документов. «Нам не только не удается
догнать прошлое, но, фактически, мы теряем почву под ногами» (Galbraith. Historical research and the preservation
of the past. P. 314). См. гл. 5, с. 205 ниже.
3
Dung-beetle urge // Observer. 2 Nov. 1980. P. 35.
4
Yerushalmi. Zakhor: Jewish History and Jewish Memory. P. 97.
5
Use and Abuse of History. P. 9. Ницше. О пользе и вреде истории. С. 165.
126
стране. В прочих же местах люди находятся в движении, а прошлое может только причинить боль.1
Всеобщее разрушение мрачного или гнетущего прошлого с незапамятных времен приводило к
выраженным иконоборческим перегибам. Великую Александрийскую библиотеку
разграбляли трижды; Карфаген дважды сравнивали с землей; во время упразднения
монастырей в Англии солдатам приказывали уничтожать религиозные изображения, «чтобы
никакой памяти о них не осталось».2 Уничтожали не только общественные памятники, но
также и интеллектуальную элиту, чтобы новый порядок позабыл о прежнем.3
Случалось, что для того, чтобы исправить прежние искажения, люди уничтожали даже
собственные драгоценные реликвии. «Они уходят из нашей жизни — римские монеты,
морской конь из Венеции и китайский веер», — к такому выводу приходит Чивер. «Долой
чучело совы в зале наверху и статую Гермеса на винтовой лестнице!... Убрать все, что
раздражает нас и мешает нашим целям».4
Некоторые просто уничтожают следы прошлого, их не интересует, что придет им на смену.
Антиколониальный режим в романе Найпола переименовывает все основные улицы, но
«люди не пользуются этими новыми названиями, потому что это никого особенно не заботит.
Главное желание было в том, чтобы только поскорее избавиться от старого, стереть память о
захватчике».5 Другие устраняют прошлое, чтобы дать дорогу новому. «Чтобы начать что-
нибудь действительно новое, — вторят Элиаде многие, — нужно полностью разрушить следы
и руины прежнего цикла».6 Средневековые цистерцианцы, пуритане Новой Англии XVII в.,
футуристы XX в., — все они считали, что для создания нового нужно придать миру формы, не
имеющие ничего общего с историческими традициями.7
В качестве альтернативного пути можно попытаться разрушить собственные связи с
прошлым. Когда японцы чувствуют, что груз традиций становится непереносимым,
некоторые из них полностью порывают с их издавна почитаемыми предками. Несчастные
наследники не только потомственной идентичности, но также бед и несчастий вполне
конкретных предков, они бегут от губительного прошлого, присоединяясь к культу,
указывающему как разорвать кармические узы.8 Точно так же, поскольку «характер и судьба
предков, как ожидается, воспро1
Naipaul. Bend in the River. P. 152—153.
Найпол Видъябхар Сураджпрасад (р. 1932), тринидадский писатель, известный своими пессимистическими взглядами
на судьбу стран третьего мира. — Примеч. пер.
2
Order in Council of 1547. Цит. по: Briggs M. S. Goths and Vandals. P. 34—35.
3
Eiseley. Invisible Pyramid. P. 100—101.
4
Cheever. Lowboy. P. 411—412.
5
Bend in the River. P. 33.
6
Eliade. Myth and Reality. P. 51.
7
Kubler. Shape of Time. P. 124.
8
Kerner. Malevolent ancestors; Lebra. Ancestral influence on the suffering of descendants in a Japanese cult.
127
изводится в его потомках, один сельский житель из племени йоруба попытался стереть
несчастливую историю предка из коллективной памяти тем, что подделал свои данные в
местном издании, чтобы «позорная аномалия... не повлияла на амбиции его потомков».1
Другие укрощают прошлое, придавая своим реликвиям новые функции. «Выставляя на
обозрение то, что было в прошлом и превращая его в украшение, — пишет Лайвли, — вы
разрушаете его потенциал. Менее изощренные общества умиротворяют своих предков, что
превращает их в зрелище и тем самым делает безвредными.2 Сельскохозяйственные орудия,
висящие на стене, могут вызвать восхищение у тех, кого никогда не заботило, как и для чего
они используются. Мы смягчаем довлеющее над нами прошлое тем, что изолируем его.
Будучи увековеченным, оно теряет способность вредить настоящему — как это описывает
один из рассказчиков у Набокова, который превращал «все видимое, в памятники нашему -—
еще не бывшему — былому, ... дабы впоследствии, когда это прошлое действительно у нас
будет, знать, как обращаться с ним и не погибнуть под его бременем».3
1
Peel. Making history: the past in the Ijesha present. P. 125.
Lively. Road to Lishfield. P. 178.
3
Nabokov. Admiralty spire. P. 313. См.: Набоков В. В. Адмиралтейская игла // Собр. соч. В 4-х т. Т. 4. М., 1990. С.
414—415.
128
2
Сатира — вот еще один способ нейтрализовать прошлое. В книге «Бандиты времени» (Time
Bandits) Наполеон изображен человеком, навязчиво обеспокоенным своим маленьким ростом,
а Робин Гуд выставлен в облике мафиози. Представляя их в таком смешном виде, мы лишаем
их благоговейного страха и даже значительности. Чрезмерные претензии на древнее
происхождение высмеивает американская группа «Потомки незаконнорожденных сыновей и
дочерей королей Британии». Первейшей целью, которую они перед собой ставят, является
стремление «подчеркнуть: важно то, что представляет собой сам человек, а не то, кем могли
быть его родители».1 В следующем карикатурном диалоге значимость личного прошлого
принижается до минимума:
«Я вчера чуть не утонул, и вся жизнь пронеслась перед глазами!» «Должно быть, это было захватывающее
переживание?» «Не совсем, я все это уже видел».2
Другие пути нейтрализации прошлого варьируют от попыток разобраться в нем — до
намерения распродать оптом. «Если прошлое стало препятствием и обузой, — советовал лорд
Актон, — знание прошлого является самым надежным и верным путем к освобождению».3
Историки с тех пор повторяют это высказывание Актона снова и снова. Освободительная роль
истории — вот главная работы тема Дж. Г. Пламба «Смерть прошлого» (Death of the Past),
которую мы исследуем далее в главе 7.
Приписываемые прошлому пороки столь же сложны и многообразны, как и выгоды, в
кильватере которых они зачастую следуют. Жестокое насилие и принудительные
рекомендации снижают привлекательность прошлого; излишняя привязанность к нему
мешает действию и принижает индивидуальность. Отрицание прошлого встречается реже,
чем гордость по его поводу, но его отрицательные стороны не менее закономерны.
Исследователи прошлого обычно находили в нем как пороки, так и добродетели, резко
контрастирующие с нашим временем или присущие и ему также. Однако вновь обнаруженные
достоинства могут опечалить нас не меньше, чем пороки. «Мы хотим защитить себя не только
от дурного опыта, но и от хорошего, и во многом по тем же самым причинам, — отмечает
обозреватель. — Мы боимся отвернуть камень и найти там какого-нибудь червя истории,
которого считали уже мертвым, но который все еще ползает туда-сюда, но мы также боимся
обнаружить там темное настоящее, освещенное мерцающим светом прошлого».4
1
Alverson. P. 28—32; Hereditary Register of the United States of America 1983. P. 241—243.
2 Hart. В. С. // IHT. 12 July 1979.
3
Acton. Inaugural lecture on the study of history (1895). P. 4.
4
Notes and comment // New Yorker. 24 Sept. 1984. P. 39.
5 Д. Лоуэнталь
129
Традиции и новации
Несмотря на прописи традиций, сын начинает писать по-своему. Аристотель старательно отмежевывался от Платона,
Эпикура — на Зенона, и вот спокойное потомство смогло уже посмотреть на них непредвзято и извлечь пользу из
каждого.
Иоганн Готтфрид фон Гердер. Идеи к философии истории человечества.1
Когда я очень хочу стать современным, прошлое продолжает вторгаться, а когда жажду прошлого, невозможно
отодвинуть настоящее.
Робертсон Дэвис. Мятежные ангелы.2
«Традиция не должна быть врагом новации». Этот лозунг появился в 1982 г. в витрине
Химического банка в Нью-Йорке. Когда я спросил мою племянницу, которая работала там
архивариусом, что бы это могло значить, она ответила: «О, не вините меня. Это не моя идея.
Видите ли, Химический банк имеет богатую историю и традиции, и они пытаются убедить
людей, что это не обязательно означает, будто они не смогут работать быстро: ну, там
обработать ваши требования на компьютере за несколько секунд и выдать новенькие
хрустящие купюры без задержки».
Но люди понимают, что традиция — это действительно тормоз прогресса. Они могут
признавать достоинства былых времен и блага обладания реликвиями и знания корней, но они
также знают, что старое должно уступать дорогу, что молодым нужно помогать, что необходимо пространство для развития новых идей и что прошлое действительно сдерживает
настоящее.
Стабильность и перемены одинаково важны. Мы не можем жить и действовать без
привычного окружения и связей с осознаваемым и понятным прошлым. Но мы так же не
можем действовать, до тех пор, пока не трансформируем или заменим чем-то другим
унаследованные реликвии. Даже наше биологическая наследственность подвергается
постоянному изменению. Как бы то ни было, чтобы уметь справляться с переменами, нам
нужна преемственная связь с прошлым. Точно так же и культурное наследие одновременно
является и консервативным, и инновативным: выживание требует передаваемой от поколению
к поколению культуры, но оно должно быть в такой же мере гибким, как и стабильным.3
Ни одна нация или индивидуум не могут быть оригинальными во всем. Как заметил
Вильгельм фон Гумбольдт, «коль скоро каждое поколение наследует определенный материал,
доставшийся ему от пре1
Herder, 1784—1791. Bk XV, Ch. 3. P. 104. См.: Гердер И. Г. Идеи к философии истории человечества. М.: Наука, 1977.
Davies Robertson. The Rebel Angels. 1983. P. 124.
3
Mazzeo. Varieties of Interpretation. P. 108—109. См.: Shils. Tradition; Maddock. Why industry must learn to forget.
130
2
дыдущих поколений», творческая деятельность никогда не бывает «чисто инновативной, но,
скорее, представляет собой преобразование такого наследия».1 «Многие говорят об
оригинальности, но к чему все это сводится? — спрашивал Гете. — Как только мы рождаемся,
мир начинает влиять на нас, и это продолжается до тех пор, пока мы не умрем».2 Или, по
признанию Эмерсона: «Оригиналы не оригинальны. Подражание, образец и внушение
существуют изначально, начиная от самых архангелов, если бы мы знали их историю».3
И все же наследие обречено: даже самые верные последователи традиций не могут избежать
новаций, ведь как бы то ни было, время разрушает любые первоначальные строения, так же
как устаревают и выходят из моды все прежние значения. Живя в неизменно новых конфигурациях природы и культуры, мы должны думать и действовать de novo* хотя бы ради
выживания. Перемены так же неизбежны, как и традиция.
И негативная, и позитивная реакции на прошлое подразумевают их противоположность.
«Увековечивая прошлое, ритуальным образом воспроизводя его внешние черты, мы
фактически демонстрируем его отживший характер, указывая на анахронизм, мы удаляем его
от себя, — пишет Томас Грин. — Нарочито высмеивая прошлое, вскрывая его
непоследовательность и пародируя его риторику, мы можем обнаружить, насколько зависим
от него, сколь оно необходимо для нас, насколько мы несвободны от него, и в какой степени
исходим из него в действительности».5 Несмотря на то, что Ницше отстаивал необходимость
безжалостного забвения, когда человек «привлекает прошлое на суд истории, подвергает
последнее самому тщательному допросу и, наконец, выносит ему приговор», он и сам
признавал всю бесплодность этого занятия, «ибо так как мы непременно должны быть
продуктами прежних поколений, то мы являемся в то же время продуктами и их заблуждений,
страстей и ошибок и даже преступлений, и невозможно совершенно оторваться от этой
цепи».6
Каждое достижение в науке или искусстве «либо повторяет, либо опровергает то, что сделал
кто-либо ранее, — писал Валери, — очищая его, усиливая или упрощая, или даже опровергая,
переворачивая, разрушая и отрицая, но тем самым принимая и неосознанно используя его».7 И
чем больше мы думаем, что убежали от прошлого, тем больше мы в долгу перед ним.
Забытый предшественник, как выразился Гарольд Блум, становится в воображении гигантом,
который никогда не
1
Humboldt W. Linguistic Variability & Intellectual Development. 1836. P. 28.
To Eckermann. 5 Dec. 1825, у Goethe: Conversational Encounters. P. 138—139. См.: Эккерман И. П. Разговоры с
Гете. М., 1986 (в русском переводе записи с такой датой нет).
3
Emerson. Quatation and originality'. 1859. P. 286.
4
По-новому (лат.) — Примеч. пер.
5
Greene. Light in Troy. P. 195.
6
Use and Abuse of History. P. 21. Ницше. О пользе и вреде истории. С. 178. 1 Valery. Letter about Mallarme. 8:241.
131
2
оставляет нас в покое.1 Ссылаясь на Руссо, Бодлера и Арто, Поль де Ман приходит к выводу,
что чем радикальнее отказ от того, что пришло из прошлого, тем больше зависимость от него.2
Каждое новое движение обречено, по выражению Мюррея Кригера, на то, чтобы нести
отвергаемое им прошлое у себя за спиной, воспроизводя таким образом то, что сами же
отрицали, «отвергнутый предшественник неким образом также может рассматриваться в
качестве предтечи».3
Отношение к своему долгу перед поэтическими предшественниками включает в себя, как
считает Блум, три набора стратегий. Один из них состоит в том, чтобы исправить или
завершить работу избранного в качестве образца автора. В этом случае считают, что он либо
продвинулся недостаточно далеко, либо свернул с истинно творческой дороги. Второй
состоит в том, чтобы подавить память об их влиянии либо за счет отделения себя от
предполагаемого предшественника, либо за счет отрицания его уникальности, отказывая
таким образом прошлому в исключительном праве на оригинальность. Третий набор
стратегий заключается в том, чтобы открыто и активно бороться против высокочтимых
мертвецов, либо возвышая себя и преумаляя их вклад, либо лишая предшественников их
достояния и выставляя прошлое подражанием современности. К последней стратегии часто
прибегали великие поэты в поздний период жизни, как утверждает Блум, в попытке заменить
бессмертие своих предшественников собственным бессмертием. Джон Эшбери, например, до
такой степени перенял позиции своего предшественника Уоллеса Стивенса,4 что как
признается Блум, «когда я вновь перечел Le Monocle de Mon Oncle,... я против воли услышал
голос Эшбери, настолько он овладел этой манерой полностью и, возможно, навсегда». Так же
поступали Браунинг, Диккинсон, Иейтс, Стивене, «овладевая стилем, который перехватывает
стиль их предшественников и удивительным образом удерживает приоритет над ними, так что
тирания времени оказывается почти ниспровергнута и можно на мгновение поверить, что это
им подражали их предки.5
Как в искусстве, так и в жизни. Те, кто отвергает авторитет прошлого, и те, кто страстно
желает его возвращения, — составляют две стороны медали. Таково мнение Виятта и
Лифтона (Wyatt, Lifton) о современной японской молодежи. На одном конце — консерваторы,
усвоившие ранние запреты, они сохраняют жесткую приверженность к прошлому, чей
авторитет отстаивают, наполняя его традиционными
1
Anxiety of Influence. P. 107.
Blindness and Insight. P. 161—162.
3
Arts on the Level. P. 37n.
4
Эшбери Джон (р. 1927), американский поэт, известный элегантностью, оригинальностью, а также сложностью и
непонятностью своего поэтического стиля, испытал влияние Уоллеса Стивенса.
Стивене Уоллес (1879—1955), американский поэт, разрабатывавший в своем творчестве тему сложных
взаимоотношений реальности и сознания человека. Среди прочих, ему принадлежит и поэма «Le Monocle de Mon
Oncle». — Примеч. пер.
5
Bloom. Anxiety of Influence. P. 141—144.
132
2
символами и институтами, которые необходимо возродить в искупительном будущем. Однако
они чувствуют себя уверенно в таком собственном возрожденном прошлом только в том
случае, если и все другие также подчинятся ему. На другом конце — модернистский
реформатор, гневно обрушивающийся на авторитеты, подавлявшие его в детстве. В то же
время ему приходится остерегаться скрытой зависимости от них. Он боится прошлого, иначе
не стал бы отвергать его с таким жаром.1
Отвергая прошлое как полностью пагубное, трансформатор тем не менее испытывает сильную
ностальгию по изначальному состоянию, связывающему детские воспоминания с
религиозным ритуалом перерождения; и этот воображаемый золотой век формирует его
представления о будущем. Напротив, традиционалист считает прошлое полностью идеальным
и потому ищет прибежища в мистическом единении со своим великим и благородным
наследием. Однако им отчасти завладевают и подсознательно влекут к себе новые веяния,
которые он якобы презирает.2
Такая двойственность является неизбежной частью нашего бытия. Дети подрастают в
окружении идей и артефактов, появившихся до их рождения; по необходимости они
копируют старших, состязаются с ними и почитают их. Тем не менее, чтобы стать взрослыми,
им необходимо отбросить эти образцы и выбрать свой путь, отрицая родительское наследие
или выходя за его рамки. Те, кому этого сделать не удается, остаются застывшими в прошлом
и никогда не достигают самостоятельности. Вместо того, чтобы относиться к вытесненным
воспоминаниям как к чему-то, являющемуся достоянием исключительно прошлого, они
воспроизводят свои детские реакции как современный опыт, реанимированное прошлое
представляется им реальностью настоящего.3
Двойственное отношение к прошлому отражает или вырастает из проблемы
сыновней/дочерней зависимости. Когда выживание зависело прежде всего от физической
силы, самореализация молодых людей была неизбежна и потому принималась легко. «Старик
должен отойти в сторону» — такова была поговорка австралийских фермеров, вспоминает
Беттельхайм (Bettelheim). Смена поколений считалась естественным порядком вещей. Но
даже до наступления нынешних времен проблема смены поколений стояла остро там, где
физическая сила не была главным критерием: старики смотрели на молодежь с подозрением и
страхом и не желали уступать им дорогу. В свою очередь молодежи, неуверенной в том, когда
(если таковое вообще случится) она получит власть, приходилось за нее бороться. Молодые
люди, которых сдерживают экономические или эмоциональные узы, по-прежнему страдают
1
Lifton. Individual patterns in historical change, и Wyatt. In quest of change / Comments on R. J. Lifton.
Wyatt. In quest of change. P. 388—389.
3
Freud. Beyond the Pleasure Principle. 18:18. См.: Фрейд З. По ту сторону принципа наслаждения // «Я» и «Оно».
Кн. 1. Тбилиси, 1991. Пациент «вынужден повторять вытесненный из сознания материал как современный опыт
вместо того, ... чтобы вспоминать его как нечто, принадлежащее прошлому».
133
2
от последствий этих противоречащих друг другу императивов.1 Бунт встречает сопротивление
не только со стороны родителей, но и со стороны тех потомков, которые усвоили роль верных
и послушных детей. Освобождение от образа отца, как того требует процесс возмужания,
связано с насилием по отношению к обоим поколениям. Некоторые люди навечно прикипают
к образу находящихся в неоплатном долгу последователей; другим приходится платить за
избавление от него огромную психическую цену; третьи же становятся страстными иконоборцами. Для всех нас взросление представляет непрерывную борьбу между врожденным
убеждением, что родители заслуживают преклонения, и растущей потребностью в
самостоятельности, которая побуждает отвергать их власть и пример. Но самостоятельности
нельзя добиться посредством амнезии. По словам Тони Таннера, «отец — это связь человека с
прошлым». «Быть полностью свободным от его следов и от знания о прошлом, означает быть
„свободным и необремененным", — но при этом лишенным идентичности».2 «Стать
взрослым, — пишет психоаналитик, — не означает остаться внутри себя ребенком».3 В действительности, чтобы быть взрослым, нужно быть в хороших отношениях с тем ребенком, что
находится внутри нас, знать, что мы можем по-прежнему время от времени ездить домой и
что зрелость не только не исключает, но даже включает в себя зависимость.4
Начиная с классических времен аналогия «родитель-ребенок» неоднократно использовалась
для того, чтобы подчеркнуть соперничество прошлого и настоящего. Слепо следовать по
стопам мастеров прошлого — означает навсегда оставаться ребенком, человек должен
пытаться соперничать с предшественниками и в конце концов заменить их. Унаследованная
мудрость — источник руководства и кладезь вдохновения, но ее нужно, усвоить и
преобразовать, а не просто поклоняться ей и без конца повторять. Только манипулируя
прошлым ради собственных целей можно добиться действительной самостоятельности.
Нельзя рабски копировать обожаемых предшественников: «даже если в вас появится
некоторое сходство с тем, кто, по причине обожания, произвел глубокое впечатление, —
предостерегал Сенека своих последователей, — старайтесь походить на него так же, как
ребенок походит на своего отца, а не так, как картина походит на оригинал; ибо картина —
вещь безжизненная». Родственная связь, семейное сходство включало в себя здоровую меру
несхожести: сын Сенеки подрастает отдельно от своего отца, не переставая при этом походить
на родительский отпечаток, но независимость позволяет ему обрести собственное лицо.5
1
Bettelheim. Problem of generations. P. 70—76. Культурные и исторические вариации по этой дилеммы,
естественно, являются множественными. В американском случае см. Demos. Oedipus and America и р. 117—120
внизу.
2
Tanner. City of words. P. 245.
3
Loewald. Psychoanalysis and the History of the Individual. P. 22.
4
Albert J. Solnit. Лекция. 30 Jan. 1984. University College London.
5
Seneca. Ad Lucilium epistulae morales. Vol 3. London, 1920. 2:381. (См.: Сенека. Нравственные письма к
Луцилию. М.: Наука, 1997.) См.: Green. Light in Troy. P. 75.
134
Нации и общества сталкиваются с аналогичными дилеммами. Они должны получать пищу от
собственного прошлого, но, чтобы в полной мере стать самими собой, им все же необходимо
держать его на дистанции. Общества, подобно отдельным индивидам, подражают древним и
воздают должное предшественникам, но и они нуждаются в том, чтобы действовать
самостоятельно, усваивать новое и творить — следовательно, порывать с традициями и
отвергать унаследованные образцы. Каждое поколение, независимо от того, является оно
открыто традиционным или дерзко иконоборческим, должны достигать такого modus vivendi,*
который бы одновременно принимал и отклонял прецеденты. А метафоры родства
используются при описании двойственных связей с предшественниками в каждом жизненном
аспекте.
Наличие напряжения между традицией и инновацией признавалось по меньшей мере с того
времени, когда римляне стали подражать грекам и бороться с той точкой зрения, что
копирование является делом исключительно нетворческим, а в римском праве была
разработана концепция damnosa hereditas.2 С тех пор соотношение достоинств и недостатков
наследия обсуждалось постоянно. Конфликт обострился во время спора между «древними»3 и
«современными» авторами. Первые настаивали на том, что ничто не может сравниться с
совершенством античности, а последние утверждали, что наблюдение и эксперимент,
необремененные традицией, способы вызвать озарения, превосходящие достижения древних.
Искусство прошлых двух столетий в особенности полно предписаний тех, кто считал
историческое наследие одновременно и богатым, и внушающим трепет. Следует восхищаться
примерами прошлого, но не впадать при этом в подражательность, использовать наследие, не
отказываясь от собственной творческой энергии. Столкнувшись с двойным бременем чтимых
предшественников —-бременем тех, кто был сравнительно близко, и тех, кто отстоял далеко
от них, поэты августинианского века4 отказались от попыток соперничать с ними. Найти
общий язык с классиками античности оказалось до1
Образ жизни (лат.). — Примеч. пер.
Galas. Institutes, 6.2.163; Nicholas. Introduction to Roman Law. P. 236, 239—240. Из-за массы долгов наследники
могут обнаружить, что на наследстве висит больше долгов, чем оно стоит». (Crook J. A. Law and Life of Rome. P.
124.)
Damnosa hereditas (лат.) — здесь: обремененное долгами наследство. — Примеч. пер.
3
Bate. Burden of the past and the English Poet.
4
Век Августа (прибл. 43 г. до н. э.—18 г. н. э.), один из наиболее плодотворных периодов в истории латинской
литературы, вместе с предшествовавшим ему периодом Цицерона (70—43 гг. до н. э.) составляет «золотой век»
латинской литературы. На одно только десятилетие с 29 по 19 гг. до н. э. приходится публикация «Георгик»
Вергилия и завершение им «Энеиды», появление «Од» Горация, элегий Секста Проперция, элегий Тибулла. В это
же время Ливии начинает свой монументальный труд по истории Рима, а Овидий — мифологическую историю
мира от сотворения также до века Августа.
Название «августинианского века» применяют к «классическому» периоду в литературе любой нации, например к
литературе XVIII в. в Англии (Александр Поуп, Джозеф Аддисон, Ричард Стиль, Джон Гэй, Метью Приор) и
литературе XVII в. во Франции (Корнель, Расин, Мольер). — Примеч. пер.
135
2
статочно трудно; гиганты елизаветинского и якобинского периодов, в особенности Мильтон и
Спенсер, закрыли последователям пути к самостоятельности. Убежденные в том, что они
никогда не смогут сравняться с прошлым, последующие поколения поэтов все больше погружались в меланхолию, поскольку принципы романтизма требовали от них оригинальности и
самовыражения. Наша собственная растущая субъективность удлиняет тени
предшественников. Блум считает, что мы «находимся в более отчаянном положении» в
вопросе о культурном наследии, чем даже «очарованный Мильтоном XVIII в., или XIX в. с
его культом Водсворта.1
Значительная историческая осведомленность привела к замечательным озарениям XIX в. по
поводу прошлого, но она же привела и к распространению в европейском обществе
атмосферы отчаяния. Столкнувшись с детерминирующей силой прошлого, модернисты
восстали против культурного наследия в целом, а психоаналитики попытались смягчить это
бремя за счет лучшего понимания эволюции, истории примитивных сообществ и ранних
этапов истории жизни. Фрейд пытался объяснить наследие не столько ради того, чтобы
законсервировать архаическое прошлое, сколько стремился сделать его безопасным.2
Образование и примеры учат нас чтить великие прототипы прошлого и впитывать их
канонические добродетели, но нам запрещают копировать эти образцы — ужасная двойная
связь, выраженная в протестантской традиции, — как заметил Блум, — с помощью
священных заветов, таких, например: «Будь как Я»; но «Не пытайся быть слишком похожим
на Меня».3 В. Дж. Бейт (W. J. Bate) считает, что данный конфликт не относится к искусству
недавнего прошлого, которое побуждает нас в одно и то же время восхищаться им и не
следовать ему слишком близко.4 Но дилемма в действительности гораздо глубже:
противоречащие друг другу требования традиций и инноваций, как мы убедимся в следующей
главе, глубоко затронули большинство аспектов жизни на протяжении значительной части
истории западного мира.
1
2
Anxiety of Influence. P. 32
Erickson. Life History and the Historical Moment. P. 100; Mazzeo. Varieties of Interpretation. P. 57; Hughes.
Consciousness and Society. P. 33—39.
3
Bloom. Anxiety of Influence. P. 152.
4
Burden of the Past. P. 133.
Глава 3 ДРЕВНИЕ ПРОТИВ СОВРЕМЕННЫХ
Говори о современниках без презрения, и о древних — без поклонения.
Лорд Честерфилд. Письма к сыну.'
Как воспользоваться достоинствами прошлого так, чтобы не попасть от него в зависимость, —
вот дилемма, с которой сталкивается каждый из нас. Любое наследие предполагает, что его
одновременно и чтят, и отвергают. Артикулируется ли этот конфликт в явной форме или нет,
соперничество между традицией и новацией присуще любому обладающему историческим
сознанием обществу. Всякая попытка сбалансировать достоинства и недостатки прошлого
предполагает определенное сознание того, что нам следует почитать в прошлом, а от чего
хорошо было бы избавиться. Какой бы путь мы ни избрали, он будет чреват противоречиями.
Если мы будем лишь следовать вызывающим восхищение образцам, то никогда не сможем
стать такими же, как они; если же мы попытаемся отрицать величие предшественников, то не
сможем достичь их уровня.
Культуры, как и индивиды, реагируют на эту дилемму по-разному. Одни обращаются назад, к
прошлому, сделавшему их такими, какие они есть, с признательностью, другие — с
сожалением. Одни не могут представить себя вне прошлого, каким бы обременительным оно
ни было, и глубоко переживают его утрату. Других оно приводит в такое уныние, что они
отказываются ему следовать. А третьи стремятся превзойти достижения прошлого или же
отрицают их роль в качестве примера для подражания.
В этой главе мы рассмотрим все подобные варианты на примере четырех конкретных
ситуаций — Ренессанса, Англии и Франции XVII и XVIII вв., викторианской Англии и пред- и
постреволюционной Америки, — как различные эпохи переносят и решают проблему стресса
исторического наследия.
Но прежде необходимо сделать некоторые разъяснения. Я не ставлю себе целью написать
хронику или объяснить конфликт прошлого и настоящего в этих эпохах, но в большей
степени намереваюсь исследовать позиции соперничающих сторон и выявить характерную
для них
Честерфилд. Письма к сыну. М.: Наука, 1978. С. 51.
137
двойственность в отношении прошлого и настоящего. Единству в отношении к различным
эпохам и темам препятствуют несоответствия в зонах преимущественного внимания, в
затрагиваемых временных периодах и культурах, в доступных свидетельствах. Например,
столкновения деятелей Ренессанса с их предшественниками происходили преимущественно в
сфере философии и искусств, они были артикулированы небольшим числом гуманистов,
которые не столько представляли господствовавший тип ментальности, сколько были
влиятельными фигурами в деле его переформирования. Напротив, в конце XVIII в. трения
между жителями Северной Америке по поводу наследия имели явно выраженный
политический фокус, а противоборствующие трактовки прошлого либо как опекуна, либо как
тирана — имели существенный резонанс среди широких слоев населения. В викторианской
Англии конкурирующие позиции традиции и инновации были представлены в широком
спектре различных тем — искусство и архитектура, религия и мораль, материальные условия
жизни, природа самой истории — их обсуждали не только профессионалы, но и самые
широкие слои публики. В этих различных эпохах и сферах дискурса открываются и
разнообразные конфликты между прошлым и настоящим, которые присутствуют в каждом
срезе проявляющегося напряжения между традицией и переменами, имитацией и инновацией,
сохранением и творчеством.
Ренессанс и классическое наследие
Невозможно научиться плавать, пока не отважишься отбросить в сторону спасательный круг.
Эразм. Ciceronianus1
Более-менее пристальное внимание проблема соотношения выгод и недостатков прошлого
привлекла к себе в эпоху Ренессанса. Предшествующие эпохи, конечно, также не могли
полностью игнорировать эти вопросы — перспективы и опасности подражания грекам
широко дискутировались еще в ранний период имперского Рима,2 — однако только с
середины XIV в., с Петрарки, проблема сопоставления достоинств древних и новых авторов
стала доминирующей темой сначала в Италии, а затем во Франции и Англии. Ее значимость
напрямую вытекала из ренессансньгх представлений о том, что существует прошлое как таковое, важная и почитаемая область древности, отличная от настоящего.
То, каким образом гуманисты сочетали восхищение прошлым и собственное творчество —
имело существенные последствия. Они заимствовали у римлян не только классические формы
и правила, но и римский же способ отношения к их собственному неоплатному долгу
1
Erasmus. Ciceronianus (1528). Цит. по: Pigman. Versions of imitation in the Renaissance. P. 25.
Wardman. Rome's Debt to Greece; Gordon Williams. Change and Decline: Roman Literature in the Early Empire.
138
2
перед греками, совершенствуя созданные Цицероном и Квинтилианом имитативные формы.
Взгляды и методы гуманистов сохранили свое значение и поныне, большинство последующих
усилий по выстраиванию отношений с предшественниками представляют собой вариации
этой ренессансной темы.
Открытое преклонение перед античностью вместе с уверенностью в собственных творческих
силах стали главным и непременным делом гуманистов. В действительности же, глубокое
почтение к античности отражало преобладающую заботу о настоящем. «Идеал часто
располагается в прошлом, — пишет Агнес Хеллер, — однако настоящее по-прежнему
направляет шаги индивида».
Каким бы ориентированным на прошлое ни было мышление ренессансного человека в некоторых отношениях, на
практике он полностью жил в настоящем и для настоящего. Прошлое было идеалом, но подлинным — и
энергичным — мотивом его действий было стремление не отстать от настоящего. В истории было немного таких
периодов, когда человек столь безоговорочно отдавался бы настоящему, как во времена Ренессанса.'
Конечно, далеко не все гуманисты ценили собственную эпоху столь высоко, но в целом
общий взгляд Ренессанса на прошлое состоял в том, что настоящее вполне может с ним
соперничать и, возможно, даже превзойти классические достижения.
Любая оценка тех или иных мнений по поводу древних и современных авторов должна иметь
в виду, что этот вопрос уже давно стал темой для риторических упражнений. Рассуждения о
сравнительных достоинствах прошлого и настоящего в действительности могли скрывать
подлинные взгляды автора по этому поводу, поскольку многие писатели выбирали те или
иные позиции, исходя из полемических соображений. Те авторы, которые защищали
современников, «не столько шли в авангарде исторического прогресса, который в конце
концов неминуемо привел бы их к отрицанию авторитета древних, — предупреждает Роберт
Блэк, — сколько принимали ту сторону», которая представляла для них интерес в
риторических целях.2 Так, флорентийский канцлер Бенедетто Акколи пытался блеснуть
виртуозностью стиля, защищая такие позиции в защиту современников, которые многим показались бы совершенно невозможными. Например, он объявлял античную риторику
никчемным занятием, чью бесполезность доказал упадок римского ораторского искусства; он
приветствовал современные воинские инновации, как, например, систему наемников,
искусство обмана и уловок, изобретение пушек и использование защитных доспехов; он
оправдывал роскошь современной христианской церкви и малое число мучеников веры на том
основании, что «если в древности и было больше мучеников, так только потому, что тогда их
больше преследовали».3
1
Heller. Renaissance Man. P. 194.
Robert Black. Ancients and Moderns in the Renaissance. P. 28.
3
Accolti. Dialogue on the Preeminence of Men of His Own Time (1462—1463), paraphrased in Black. Ancients and
2
Modems. P. 17—19, 25.
139
С помощью подобных аргументов остроумно опровергали утверждения о превосходстве
древних. Другие подобным же образом обвиняли современников в ложном тщеславии,
утверждая, например, что если Петрарка превосходил древних авторов в поэзии и прозе,
взятых вместе, то он все же уступал в прозе Цицерону, а в поэзии — Вергилию.' Похоже, что
многие ощущали подлинную двойственность. Почти все гуманисты при случае сравнивали
свою эпоху с древностью в благоприятном для первой смысле, но в других случаях
пренебрежительно отзывались о современниках как о карликах в сравнении с древними
гигантами, а новые работы называли не более чем мутным отстоем в сравнении с вином
классики.
Изменение точек зрения еще больше затемняет любое предполагаемое согласие мнений.
После первого всплеска интереса к классике, то, что Р. Ф. Джонс называет «экстравагантным
и рабским поклонением» перед древними, нанесло серьезный удар по инициативе непосредственных последователей Петрарки.2 Сам Петрарка относился к собственному поколению без
особого почтения,3 те, кто следовал за ним, еще больше дискредитировали настоящее и
недавнее прошлое. Прямодушная приверженность прошлому в конце XIV в. мешала, по
мнению Ганса Барона, развитию творчества. Гуманист Никколо Николи (Nicco-lo Niccoli),
посвятивший жизнь собиранию древних манускриптов и художественных реликвий, был
настолько уверен в бесполезности состязания с классиками, что практически ничего не писал
сам. В ранний период своей деятельности Леонард Бруни также испытал отчаянье в
отношении возможностей современников. Столь многие люди были убеждены, что
достижения древних невозможно превзойти, с сожалением отмечает Доменико да Прата
(Domenico da Prata) в 1420 г., что это парализовало всякую творческую энергию.4
Однако со временем эта волна спала. И если непосредственные последователи Петрарки
слишком почитали достижения древних авторов, чтобы пытаться сделать что-то самим, более
предприимчивый дух начала XV в. смотрел на древность не столько как на недосягаемый золотой век, сколько как на пример для подражания в настоящем, что подвигало современников
вступить в состязание с классическими языками, литературой, искусством и государственной
деятельностью. Этот переход олицетворяет собой Бруни: в 1408—1409 гг. он называл своих
современников беспомощными карликами, но по возвращении из изгнания в 1418 г. —
провозглашает Флоренцию преемницей достижениям античности.5 Альберти, который прежде
преуменьшал достижения
1
Baron. Crisis of the Early Italian Renaissance. P. 259; Black. Ancients and Moderns. P. 15.
Jones. Ancients and Moderns. P. 40.
3
Petrarch. Epistle to Posterity1 (1351) // Letters from Petrarch. P. 7.
4
Baron. Querelle of the Ancients and the Moderns. P. 17; Black. Ancients and Modems. P. 4—5; Baron. Crisis. P. 282.
5
Baron. Crisis. P. 2S2—3. См. также: Siegel. «Civic humanism» or «Ciceronian rhetoric?» P. 9—28.
2
140
современников в живописи, вернувшись во Флоренцию в 1428 г., уже убежден, что
Брунеллески, Донателло и Мазаччо вполне могут встать рядом с античными мастерами.1
Живопись Фра Филиппо Липпи, Фра Анге-лико, Луки дела Роббиа, трактаты Бруни,
скульптуры Гиберти,2 архитектура Альберта доказывают, что таланты Италии тех времен
вполне могли соперничать на равных с мастерами античной Греции.3 Крайняя степень
преклонения перед античностью уже вызывала осуждение. Флорентинец Аламанно
Ринуччини (Alamanno Rinuccini) упрекал тех, кто столь чрезмерно превозносит подвиги и
мудрость древних, что «осуждает манеры своего времени, отрицает его таланты, принижает
современников и сетует на злую судьбу, которая довела им родиться в этом веке».4
Иностранное вторжение и оккупация в начале XVI в., наряду с литературным формализмом,
воплощенном в сугубо подражательном культе Цицерона, вновь подорвали доверие
итальянцев к эклектическому творчеству. И коль скоро доступное наследие свелось всего
лишь к нескольким выдающимся фигурам, прошлое в целом вновь стало казаться
непревзойденным.5 Самоуверенность в отношении прошлого перекинулась через Альпы и Паде-Кале. «Если наши предки в течение прошедших ста лет по причине праздного поклонения
перед античностью не осмелились бы пытаться делать что-нибудь новое», мы были бы лишены большей части современной великой литературы, утверждает Гильом Бюде (Guillaume
Bude),6 считая «абсурдным» представление о том, «что одному лишь имени древности следует
поклоняться как божеству».7 Однако подобная критика уже предполагала наличие устойчивого поклонения. Канонические достоинства, приписываемые античным статуям, как
сетовал Джанфранчезо Пико (Gianfranceso Pico) в 1512 г., подавляли творчество; «любая
скульптура, о которой говорят, что она недавнего происхождения, даже если она превосходит
то, что было сделано в античности, объявляется чем-то менее значительным». Те статуи,
которые считаются античными, вызывают неумеренные похвалы, «но как только выясняется,
что их сделали недавно,... появляется тысяча Аристархов (Aristarchuses) [суровых критиков] и
даже раздаются свистки осуждения».8 То, что предполагаемая картина Апел1
Leon Battisra Alberti. Delia pittura (1436). Цит. по: Gombrich. Renaissance conception of artistic progress and its
consequences. P. 3.
2
Гиберти (Ghiberti) Лоренцо (ок. 1381—1455), итальянский скульптор и ювелир, представитель флорентийской
школы Раннего Возрождения. — Примеч. пер.
3
Matteo Palmieri. Delia vita civile (1531—1538); Giannozzo Manetti. De digniiate ho-minus. Cited in Baron. Crisis. P.
282—283, 460—461, and in idem: Querelle. P. 18—19.
4
Alamanno Rinuccini. Dedicatory epistle (1473). Цит. по: Gombrich. Renaissance conception of artistic progress. P. 1—
2.
5
Greene. Light in Troy. P. 175—178.
6
Бюде Гильом (1467—1540), французский ученый, чья деятельность способствовала возрождению классических
штудий во Франции, участвовал в создании College de France. — Примеч. пер.
1
Guillaume Bude. De asse (1532). Цит. по: Kinser. Ideas of temporal change and cultural process in France, 1470—1535.
P. 738—739.
8
Pico. De imitatione. Цит. по: Gombrich. Perfection's progress. P. 3.
141
леса' стоит вдвое больше, чем статуи работы Рафаэля или Тинторетто, не оставляет сомнений
в том, что «возраст предмета сообщает ему и большую ценность».2
В сознании гуманистов уживались три взгляда на прошлое. Один из них — чувство
дистанции, удаленности, ощущение того, что вызывающие восхищение образцы принадлежат
далеким временам. Это давало гуманистам значительную свободу в отношении
предшественников. Второй — это теория имитации, восходящая к классическому Риму,
однако усиленная и развитая ренессансным чувством дистанции. Третий — это представление
об оживлении и возрождении — возрождении в буквальном смысле, что связано с актами
извлечения из земли и воскрешения, — метафоры, навеянные удаленностью прошлого, его
итоговой фрагментацией и погребением в земле. Все это значительно расширяло потребности
и практику имитации. Дистанция, имитация и возрождение не были присущи исключительно
Ренессансу, однако именно тогда они, как никогда прежде, играли значительную посредствующую роль между прошлым и настоящим.
Дистанцированностъ
Ничто из имеющего отношение к классическому прошлому не имело для гуманистов такого
значения, как его полная дистанцирован-ность от нынешних времен. Сама его удаленность
отличала данное прошлое от стоящих между ними темных веков — того ближайшего
наследия, от которого Ренессанс хотел бы отказаться. В самом деле, близость к изначальному
источнику совершенства, самой природе [объяснить величие классической древности]
помогала. «Первые люди обладали большим совершенством и были наделены более проницательным разумом, — писал Вазари, поскольку — их проводником была сама природа».3
Но, тем не менее, подобная дистанцированность позволяла гуманистам обращаться с
благоговейно почитаемым прошлым более творческим образом, нежели, например, это
удавалось римлянам в отношении греческих предшественников, или это удавалось
последующим эпохам в отношении самого Ренессанса. То обстоятельство, что гуманистов
отделяло от античности более тысячи лет, способствовало их уве1
Апеллес, древнегреческий живописец 2-й пол. IV в. до н. э. Писал темперой на деревянных досках; искусно
владел светотенью. Его репутация среди античных критиков была столь высока, что его продолжали
превозносить, хотя ни одно из произведений не сохранилось. — Примеч. пер.
2
Francesco Tinti Giovan. La nobilta di Verona (1592). Цит. по: Cochrane. Historians and Historiography in the Italian
Renaissance. P. 441.
3
Vasari. Lives of the Artists. 1:5. В отношении чувства дистанцированности от античности у гуманистов и
отрицания ими своего долга перед средневековьем см.: Panof-sky. Renaissance and Renascences in Western Art. P.
36—8; idem: First page in Giorgio Va-sari's «Libro». P. 189—190. См.: Панофский Э. Ренессанс и «ренессансы» в
искусстве Запада. М: Искусство, 1998; его же: Смысл и толкование изобразительного искусства. СПб., 1999.
142
ренности в собственных силах и творческой деятельности. Пелена исторической удаленности
и бездна темного средневековья, сделавшие античность столь чужой, также делали ее более
полезным предшественником, поскольку зияющая пропасть между текущими и прошлыми
обстоятельствами требовала, чтобы прошлое было переведено на язык современности. Для
того, чтобы вообще было возможно использовать классическое наследие, ренессансным
ученым нужно было придать ему новую форму, а перевод на местные языки привел к еще
более радикальной трансформации. Столкнувшись с задачей возрождения прошлого и его
усвоения, им волей-неволей пришлось относиться к наследию творчески. Будь классическое
прошлое все еще живо, его не пришлось бы возрождать. Сознательно дистанцируясь от
отдаленных во времени образцов, творчество Ренессанса принимало характер ритуала
перехода, что означало, скорее, модернизацию прошлого, нежели простое его
воспроизведение и сохранение.
Дистанцированность от античности также позволяла гуманистам ощущать некоторое чувство
превосходства в отношении древних, которое в определенном смысле, а именно в
религиозном, проявилось довольно рано. Сожалея о том, что история лишила ранних римлян
возможности быть христианами, Петрарка опасался, как бы его собственная увлеченность
классическим наследием не навлекла на него упрек в язычестве, а его предшественники
подвергали античных героев цензуре на предмет их варварских верований. Античная
мифология представляла собой главный источник вдохновения ренессансного искусства и
литературы, однако его нехристианская тональность и содержание вызывали постоянные
опасения.1 Из-за христианства и некоторые другие изменения оказались желательными и
неизбежными. Обсуждая «тайны нашей религии», мы не должны «использовать слова так, как
если бы это было во времена Вергилия и Овидия», — отмечает Эразм.2 Он упорно продолжал
вчитывать настоящее в прошлое за счет ретроспективной христианизации античности.
«Говорил ли он как Цицерон?» — вопрошает у Эразма сторонник строгой имитации. «Нет, не
говорил, — следует ответ. — Точнее, говорил, поскольку он говорил так, как, возможно,
говорил бы об этом Цицерон, живи он в наше время, а именно, в христианской манере и на
христианские темы».3
Однако историческое сознание все же создавало для ренессансных усовершенствователей
античности некоторые проблемы. Усовершенствование античности означало, что изменения
присущи истории по ее природе, что настоящее не может быть в точности похоже на прошлое.
Один лишь Эразм высказывал подобные соображения в явной форме. Упрекая почитателей
Цицерона в XVI в. за рабское подражание своему
1
Mazzocco, Antiquarianism of Francesco Fetrarca. P. 223; idem: Case of Biondo Flavio. P. 192.
Erasmus to John Maldonatus, 30 Mar. 1527. Цит. по: Pigman. Imitation and the Renaissance sense of the past. P. 160.
3
Erasmus. Ciceronianus. Цит. no: Pigman. Imitation. P. 159.
143
2
кумиру, он показывает, что невозможно говорить или писать как Цицерон: с тех времен
«религия, государственная власть, магистраты, народонаселение, законы, обычаи, профессии
и самый облик людей — практически все вокруг — изменилось самым радикальным
образом». И поскольку «само пространство человеческих деяний перевернулось с ног на
голову, может ли кто-нибудь сегодня соблюдать в речи приличия [т. е. говорить правильно],
если он не отличается существенным образом от Цицерона?»1
Таким образом, исторические изменения оправдывают отход от образцов прошлого. Однако
прочие гуманисты по большей части проигнорировали рассуждения Эразма — да и
последующие поколения, вплоть до Вико и дальше, тоже — поскольку те грозили ниспровергнуть обе канонические формы использования прошлого: имитацию и историю. Целью
имитации было усвоение прошлого к пользе настоящего, а целью истории — проведение
поучительных параллелей с настоящим. Но если Эразм был прав, если все изменилось столь
существенно, то история утратила бы свою значимость, а имитация оказалась бы
бессмысленной. Поскольку считалось, что образцовое прошлое имеет существенное значение
как руководство для настоящего, гуманисты относили воззрения Эразма на счет инаковости
прошлого, или, как Вивес (Vives),2 считали тривиальным. Конечно, «весь образ жизни,
одежда, жилища, способы ведения войны и управления людьми и государством изменились»
со времен классической древности и «продолжают меняться ежедневно», однако эти
изменения касаются лишь поверхности, — такова была нормативная позиция Ренессанса,
выраженная Вивесом. То же, что действительно имеет значение, оставалось неизменным:
То, что исходит из самой человеческой природы, остается неизменным, то есть, причины наших ментальных
движений, а также их действия и последствия... Ничто со времен древних не вышло из употребления и не исчезло
так, что его нельзя было бы до определенной степени приспособить к обычаям ныне живущих, поскольку даже
если форма их ныне иная, цели остаются прежними.3
В целом, как отмечает Дж. У. Пигмеи, «когда историческое осознание различий между
прошлым и настоящим грозит ниспровергнуть использование истории в качестве
назидательного образца, прошлое может лишиться части своих отличий от настоящего, но
никогда — своего статуса образца».4
'Ibid. P. 158
2
Вивес Хуан Луис (1492— 1540), испанский гуманист и педагог, ученик Эразма, известен философским и
психологическими работами, направленными против схоластики, сторонник индуктивного метода исследования.
— Примеч. пер.
3
Vives. De disciplinis (1531). Цит. по: Pigman. Imitation. P. 176.
4
Pigman G. W. Imitation. P. 177. Гравелле (Gravelle. Humanist attitudes to convention and innovation in the fifteenth
century) оспаривает эту позицию Пигмена. В качестве подтверждения своих взглядов она цитирует Салютати,
Бруни, Гуарино Веронезе (Guarino Veronese) и Лоренцо Вала как свидетельство того, что в эпоху кватроченто
осознавали наличие исторических изменений.
144
Однако удаленность во времени подвергла опасности даже тех, кто отказывался принимать ее
последствия. Для того чтобы перебросить мост через пропасть, им пришлось вступить во
внутренний диалог с античностью, одновременно уважая ее инаковость, ценя ее старомодный
стиль и интонации и сохраняя при этом принадлежность к своему времени. Гуманисты,
отождествлявшие себя с классическими предшественниками, подвергались опасности
растворения собственной личности в наследии, опасности тем более значительной, чем с
более отдаленным прошлым им приходилось иметь дело.
И уверенность в своих силах и беспокойство в отношении совершенства образцов прошлого
возрастали по мере того, как латынь стали замещать национальные языки. Приверженцы
местных языков, такие как Бруни, еще прежде убеждали читателей, что современники должны
поступать как древние, но не следовать слепо по их стопам. Подобно тому, как их язык сделал
Афины великим городом, так и язык Данте должен был прославить Флоренцию.1 По мнению
Сперони, коль скоро изучение греческого и латыни требует времени и сил, которые древние
могли направить на творчество, современные люди им уступают. Современники смогут
состязаться с ними лишь в том случае, если наука и философия будут выражены на местных
языках.2 Дю Белле3 также считал, что французы в интеллектуальном отношении уступают
древним, поскольку тратят слишком много энергии на изучение мертвых языков: «Того, кто
пишет на „прославленных" языках, могут услышать во многих местах», но слава его будет
эфемерна.4 Не владея духом классики, имитаторы греческого и латыни не смогли возродить
суть античности, потому что древние языки не были для них родными. Уже само по себе
отсутствие исконных классических предшественников сообщало французскому языку
значительный импульс избирательного заимствования и отвержения. В меньшей степени
«развращенные залогом веков», чем итальянские гуманисты, они могли заниматься
возрождением античности и с большей долей самостоятельности.5
Гуарино Веронезе (1370/74—1460), итальянский гуманист, один из пионеров греческих штудий в западной Европе
Ренессанса. Подготовил переводы различных латинских авторов, перевел творения Страбона и Плутарха. —
Примеч. пер.
1
Oratio funebris (1428). Цит. по: Baron. Crisis. P. 452.
2
Speroni. Dialogo delle lingue (1547). Цит. по: Baron. Querelle. P. 20—21.
3
Дю Белле Иоахим (1522—1560), французский поэт, вместе с П. Ронсаром один из лидеров литературной группы
Плеяды, автор манифеста группы La Defense et illustration de la langue francaise (1549), в котором отстаивает
способность французского языка стать основой современной французской литературы, по крайней мере, не
уступающей итальянской. Представитель влиятельного семейства Дю Белле (его кузены Жан Дю Белле, кардинал
и дипломат, защитник многих гуманистов, и Гильом Дю Белле, выдающийся воин и дипломат). — Примеч. пер.
4
Du Bellay. Deffence et illustration de la langue francaise (1549), paraphrased in M. W. Ferguson. Exile's defense: Du
Bellay's La Deffence. P. 288 n. 30.
5
Bude. De asse, quoted in Kinser. Ideas of temporal change. P. 740. По поводу свободы французов от
деформирующего воздействия прецедентов см.: Huppert. Renaissance background of historicism. P. 54—55.
145
Вытеснение латыни и греческого местными языками помогло гуманистам увидеть значимость
произошедших изменений, принять непрерывную изменчивость традиции и, как следствие,
более высоко оценить собственные достижения. Однако, отказавшись от классических
языков, они обрели свободу, на поверку оказавшуюся изолированной и рискованной. В
сравнении с великими «забальзамированными» языками местные языки были недостаточно
устойчивы и не имели широкого распространения. Разрыв традиции оказался особенно
глубоким во Франции и в Британии, где не было таких носителей классической традиции, как
Данте, Петрарка или Боккаччо. «Писатели в обеих этих странах, должно быть, чувствовали,
что им придется начинать состязание с самого начала, — отмечает Грин, — обретая при этом
независимость, одновременно и устрашающую, и освобождающую».1
В итоге чувство дистанцированности прошлого избавило гуманистов от того, чтобы смотреть
на классическую древность как на неизменного и недосягаемого предшественника. Считая
происходящие изменения желательными и даже необходимыми, они считали самих себя
потенциально равными или даже превосходящими древних авторов. Однако в то же время
удаленность античности возбуждала опасения, как бы их собственные достижения не привели
к отчуждению от античности, что заставляло их метаться между анахронистическим поклонением прошлому и одиночеством современности.
Имитация и эмуляция
Дистанцированность задает новый взгляд на почитаемое прошлое. Основным механизмом
примирения с ним становится эмуляция (соперничество). Ренессансное понимание имитации
включало в себя такой спектр значений, который теперь уже в нашем более узком и уничижительном его употреблении отсутствует, а именно значения, унаследованные от римлян и
разработанные именно для того, чтобы совладать со славой и бременем классической
древности. Слово «копия», которое мы теперь уничижительно сводим к простому
воспроизведению и повторению, в те времена обозначало богатство изобилия.2
Имитация научила художников, скульпторов, архитекторов и литераторов Ренессанса как
можно вдохнуть жизнь в античные образцы, одновременно их совершенствуя. Использование
классических образцов простиралось от добросовестного копирования до фундаментальной
трансформации, примерно соответствующей тому, что гуманисты именовали translatio,
imitatio и aemulatio.3 Каждый тип подражания выражал различное отношение к
предшественникам, но большинство гуманистов использовали несколько типов имитации.
1
Greene. Light in Troy. P. 32.
Gombrich. Style all'antica: imitation and assimilation; Cave. Cornucopian Text: Problems of Writing in the French
Renaissance. P. 4—5, 9.
3
Перемещение, перевод; подражание, соперничество (лат.) — Примеч. пер.
146
2
Трансляция означает следование образцу без отклонений, воспроизведение бережно
хранимого исходного текста или образа со всей возможной точностью. Убежденные в том, что
следует выискивать реликвии древних времен и в неизмененности передавать их потомкам
как объекты почитания и поклонения, ученики Петрарки собирали фразы, отрывки и обороты
классического искусства и литературы и переписывали их без каких-либо изменений.
Поэтические модели становились священными образцами, чье величие невозможно
переоценить, как невозможно и воспроизводить их слишком часто. Живописные
произведения копировали для того, чтобы сделать оригиналы более доступными, как это
было, например, с тщательно выполненной репродукцией Рубенсом тициановского
«Похищения Европы».1 Считая недостойным использовать стиль и словарь своего
собственного времени в отношении великого оригинала, такие репродуктивные художники
или поэты стремились воздерживаться от творческих вариаций.
Второй имитативной стратегией Ренессанса было эклектическое использование моделей.
Рассматривая классическое прошлое как хранилище традиции, из которого можно черпать по
желанию, гуманисты произвольно вырывали отдельные фразы и аллюзии, передавая их таким
образом, что новое произведение казалось «порождением их собственного интеллекта, а вовсе
не заимствованием откуда-то из другого автора». Источники такого вдохновения не
разглашались, что позволяло претендовать на оригинальность. Как выразил эту позицию
Эразм: «Если мы хотим успешно подражать Цицерону, то следует всеми способами скрывать
то, что мы подражаем Цицерону».2 Подобное сокрытие не было тотальным: «Подражание
скрыто под спудом... Оно, скорее, спрятано, нежели проявляет себя явно, и обнаружить его
под силу только образованному человеку».3 При эклектическом подражании в области
живописи синтезировались различные традиции. Так, например, Аннибале Карраччи,4 сочетал
ломбардско-венецианский colore с тосканско-римским disegno, а Рубенс, свободно
использовал в своем творчестве работы более ранних художников.5 Например, добавляя или
опуская нечто из портрета Бальдассаре Кастильоне (Baldassare Castilio-пе) Рафаэля или //
Contento Эльсхеймера,6 Рубенс привнес в оригиналы
1
Muller J. M. Rubens's theory and practice of the imitation of art. P. 239.
Ciceronianus, quoted in Pigman. Versions of imitation. P. 10.
3
Sturm Johannes. De imitatione oratoria (1574). Цит. по: Pigman. Versions of imitation. P. 11.
4
Карраччи Аннибале (Annibale Carracci) (1560—1609), итальянский живописец, наиболее известный
представитель семейства Карраччи (брат Агостино Карраччи и кузен Лодовико Карраччи), оказал большое
влияние на формирование классической традиции Высокого Ренессанса в противовес претенциозности
маннеризма.
colore (итал.) — цвет; disegno (итал.) — рисунок, композиция. — Примеч. пер.
5
Agucchii. Trattato (1607—1615) and Lomazzo G. P. Trattato dell arte della pittura scol-tura ed architettura (1584). Цит.
по: Posner. Annibale Carracci. P. 77—92.
6
Эльсхеймер, Адам (Elsheimer) (1578—1610), немецкий живописец и гравер, одна из ведущих фигур в пейзажной
живописи XVII в. Делал гравюры небольшого формата (гл. образом на меди), известен прежде всего эффектом
атмосферы, связанным с ис147
2
свой собственный более жизненный стиль.1 Однако как бы далеко они ни уходили от
оригинала, подобные работы все же никогда не пытались состязаться с оригиналом.
Примером такого рода эклектичных, но ограниченных усовершенствований в отношении
великих образцов прошлого является исследование Цицероном творчества Зевксиса (Zeu-xis),2
чье изображение Елены Троянской сочетало в себе черты пяти моделей.3
При третьем, откровенно инновативном способе подражания, ре-нессансный художник или
поэт провозглашает свою связь с классическими источниками, но в то же время сознательно
дистанцируется от них, позволяя читателю или зрителю разглядеть и свои аллюзии на
прошлое, и свой отход от него. Петрарка дал такому подходу разумное толкование в своем
письме к Боккаччо:
Хороший подражатель должен заботиться о том, чтобы то, что он пишет, походило на оригинал, но при этом не
воспроизводило его дословно. Эта похожесть не должна быть подобна схожести портрета с натурщиком — в этом
случае чем ближе сходство, тем лучше, — но должно быть подобно схожести сына с отцом... На это сходство должно накладываться множество различий... Так, мы можем использовать представления и краски его стиля, не
используя при этом его слов. В первом случае сходство глубоко спрятано, во втором — оно выставлено напоказ.
Первый род действия дает поэтов, а второй — обезьян.4
Грин называет такое выявление следов влияния «суб-чтением». «Сходство поэмы с ее
моделью или рядом моделей никогда не будет артикулировано полностью... Скорее, лишь при
помощи суб-чтения, терпеливого и подкрепленного интуицией, можно обнаружить смутное,
ускользающее присутствие модели в современной композиции». Инновативные подражатели
«создавали здания, скульптуры и поэмы, которые нужно было внимательно изучать на
предмет выявления подспудных черт, или внезапно проявляющегося присутствия, или призрачных отзвуков [прошлого]». Подобный «археологический» анализ проникает сквозь
«визуальную или словесную поверхность, вскрывая таящиеся под ней черты». Хорошо зная
«Энеиду» Вергилия, читатель Петрарки «воспринимал Рим его „Африки" как
археологический конструкт... Он должен был накладывать нынешний упадок на славу прошлого и ими мерить иронию истории». Как отмечает Грин, «эту припользованием света. Оказавшись в 1600 г. в Риме, присоединился к группе художников, куда входили Рубенс и
Поль Бриль. Оказал значительное влияние на датскую и итальянскую школы живописи, в особенности на
Рембрандта. — Примеч. пер.
1
Muller. Rubens's theory and practice. P. 239.
2
Зевксис, древнегреческий живописец кон. V—нач. IV вв. до н. э. Стремясь к зрительной точности изображения,
применил светотень («Елена», «Младенец Геракл»). Произведения не сохранились. — Примеч. пер.
3
Cicero. De inventione. II. Ch. 1, para. 3. P. 169. Цицерон прилагает подобные эклектические рецепты к письму и
риторике (р. 171). См.: Kidson. Figural arts. P. 415.
4
Petrarch to Boccaccio // Letters from Petrarch. 28 Oct. 1366. P. 198—199. Обратите внимание на использование
образа сходства сына и отца Сенеки, см. гл. 2 настоящего издания.
148
вычку выискивать повсюду скрытые следы истории разделяет ныне любой турист, но в век
Петрарки это было важным приобретением».1
Подобное инновативное подражание сознательно связывало преемственность с изменением:
преодолевая зависимость от предшественников, его приверженец не только оживлял творения
прошлого, но и вос-создавал их. Слияние античного источника с голосом современников
требовало осознания различия тембров заимствованного и вновь созданного. Такой способ
подражания, подвергающий почитаемые образцы переформированию в соответствии с
современным восприятием и потребностями, материалами и окружением, выходит за пределы
сохранения в направлении возрождения и восстановления.
Но самым инновативным была открытая диалектическая эмуляция: столкновение с
источниками с целью их совершенствования. Модели прошлого, хоть и продолжали
вдохновлять художников, однако сами уже давно устарели. Соперничающий имитатор может
гордиться как близостью к творениям древних, так и отходом от них. Именно так Рубенс
объяснял свои манипуляции с некоторыми оригиналами, устраняя грубую суровость и
косность серии Мантеньи из Хэмптон-Корт (Hampton Court) и изображая знаменитые римские
скульптуры — Геркулеса Фарнезе, Лаокоона, Аполлона Бельведерского, Венеру Медичи — с
неким внутренним свечением, которого не было в мраморных оригиналах.2 Эмуляция не
столько скрывает связь с исходной моделью, сколько привлекает к ней внимание и
провоцирует подобное сопоставление с мастерами прошлого. Стремление конкурировать с
классическими образцами сочетает в себе пренебрежение рабским подражанием с желанием
их превзойти. По словам Петрарки, «лучше обходиться без руководителя, чем быть
обязанным следовать за ним во всем».3
Эмулирование почитаемых моделей отмечено непрестанным состязанием с ними. Соперник
стремится не только сравняться с античностью, но и стать выше нее. «Подражание направлено
на достижение сходства, соперничество же — на победу», -— пишет Эразм,4 чьи действия
часто носили характер открытого состязания. «Горя желанием сразиться с древними, — так
описывает Вида своих современников, — они находят удовольствие в том, чтобы превзойти
их, вырывая из их рук даже то, что в течение долгого времени было их исключительным
достоянием... и совершенствуя его».5 В отличие от Лонгина, который понял, что Платон обрел
величие в борьбе с Гомером за превосходство, но не одобрял связанное с подобной борьбой
насилие, ренессансные эмуляторы искали свою славу, бросая вызов прошлому. «Ни один
блес1
Greene. Light in Troy. P. 93, 90—91. Цит. по: Aeneid 8:347—348.
Muller. Rubens's theory and practice. P. 236, 240—242.
3
Petrarch to Boccaccio. Цит. по: Pigman. Versions of imitation. P. 21. Здесь Петрарка «сохраняет общую идею
Сенеки, но куда более определенно отвергает рабское подражание» (р. 22).
4
Erasmus. Ciceronianianus. Цит. по: Pigman. Versions of imitation. P. 24.
5
Vida. De arte poetica. Bk 3, lines 228—230. P. 101.
149
2
тящий ум не сможет достичь значительного прогресса до тех пор, пока у него не будет
антагониста», — утверждал Целио Кальканьини (Celio Calcagnini). Гуманисты должны
перейти от благоговейного поклонения к полномасштабным боевым действиям против «тех,
кто писал в прошлом,... в противном случае мы навсегда останемся безмолвными детьми,
поскольку это не только позорно, но также и опасно... всегда идти по чужим стопам».1
Эти стратегии вскрывают сочетание уверенности и беспокойства, с которым гуманисты
приступали к античному наследию, а широкий диапазон форм подражания лишь подчеркивает
эту амбивалентность. Однако две черты присутствуют неизменно. Одна из них — это приверженность к индивидуальному творчеству. Практически каждый гуманист, вне зависимости
от того, был ли он связан с классическими моделями, ощущал важность для себя утверждения
собственного индивидуального стиля. Даже если такой стиль оказывался груб и лишен
тонкости, была важна, по замечанию Петрарки, его индивидуальность:
Я предпочитаю, чтобы это был мой собственный стиль,... созданный по мерке моего ума, подобно хорошо
скроенному платью, нежели пользоваться чьим-либо другим стилем... Каждый из нас естественным образом
имеет в манере высказываться и языке, в лице и жестах нечто индивидуальное и принадлежащее лишь ему
одному. Лучше и гораздо почетнее для нас развивать и воспитывать в себе это качество.2
Вынужденное соответствие какой-либо модели, добавляет Пико веком позже, осуществляет
насилие над этой внутренней склонностью, — а потому следование нескольким образцам
более предпочтительно, чем одному.3 В живописи также избирательное подражание помогает
сформировать безошибочный индивидуальный стиль. Рубенс в такой степени впитал в себя
античную скульптуру, что смог сделать собственную живопись краеугольным камнем живой
и изменяющейся традиции.4
Вторым постоянным рефреном были веские сомнения в честности инноваций. Одновременно
требуя смиренного подчинения прошлому и утверждая независимость от него, доктрина
подражания, по-видимому, в одно и то же время провозглашала и отрицала возможность
творческих вторжений. Ритуальное повторение укрепляло благоговение перед классиками,
соперничество же, напротив, стимулировало бунт против них, провоцируя святотатство в
отношении чтимых древних авторов.
С подобной опасностью в явной форме столкнулся Дю Белле в своей работе «Deffence et
illustration de la langue fransaise». Как показывает Маргарет Фергюсон (Ferguson), совет быть
оригинальным постоянно перетекает у него в рекомендацию подражать, поскольку Дю Бел1
Calcagnini to Giraldi. Цит. по: Pigman. Versions of imitation. P. 17—18.
Petrarch to Boccaccio. 1359 // Letters from Petrarch. P. 183.
3
Pico. Цит. по: Pigman. Imitation. P. 164. Этот аргумент в пользу эклектического заимствования идет от Institutio
oratorio Квинтиллиана.
4
Mutter. Rubens's theory and practice. P. 235, 243—244.
150
2
ле (как и многие другие ренессансные мыслители) не мог избавиться от убеждения, что
первый тем самым непременно оказывается и лучшим. И хотя задачей современного поэта
является взращивание молодого ростка (французской культуры), нежели помощь старому и
дряхлому растению (классической Греции), французский росток может набраться сил только
через прививку тех черенков, которые ближе стоят к истокам. А к истокам ближе стоят,
конечно же, те, кто были первыми.1
Дю Белле пытается преуменьшить долг современников перед классическими
предшественниками за счет указания на то, что те и сами не брезговали заимствованиями —
римляне заимствовали у греков, греки — из Индии, Египта и с Востока в целом. А раз и сами
мастера не были первыми, то современные подражатели вполне могут надеяться сравняться с
ними.2 В самом деле, современные авторы могут вообще обойтись без античных образцов,
поскольку стоят между художником и подлинным источником его вдохновения, самой
природой. «Никто не должен пытаться подражать манере другого, — советует Леонардо да
Винчи, — потому что, коль скоро это касается искусства, его назовут внуком, а не сыном
Природы».3
Однако классическое наследие продолжало оставаться проблематичным. Имплицитным
образом в утверждении Дю Белле о том, что подражание до такой степени обогатило
французский язык, что тот почти сравнялся с греческим (французы до сих пор еще не создали
собственной эпической поэмы), содержалась посылка, что греческое наследие является
помехой на пути поэтических усилий современников. На основе имитации не возможно
разрешить дилемму современных-древних авторов, потому что она поляризует деятельность
на противоречащие друг другу и потому непримиримые позиции: благоговейное копирование,
с одной стороны, и иконоборческое трансформирование, с другой. Верный последователь
старается слиться со своей моделью, считая собственные добавления всего лишь покровом,
под которым сущностный дух реликвии остается неизменным. Однако трансляторам не
хватало языка и способностей своих образцов. Соперник же стремится оспорить саму
сущность оригинала, скорее, изменяя прошлое, нежели сливаясь с ним. Однако такой подход
связан с повреждением, поглощением или уничтожением реликвии, на основе которой строилась работа. Дю Белле отрицает обе крайности — благоговейное подражание, которому
никогда так и не удается ни ухватить дух прошлого, ни сравниться с его совершенством, и
критическую форму, которая профанирует, трансформирует и даже разрушает прошлое. Даже
тогда, когда он язвительно критикует античность, сами обороты речи Бю Белле выдают его
приверженность к ней.4 Подобная двойственность эхом отдается и у Монтеня, который
предупреждает, что излишняя привя1
2
Ferguson. Exile's defense. P. 280.
Ibid. P. 280—281,289.
3
Da Vinci. On Painting [1508—1515]. P. 32.
Ferguson. Exile's defense. P. 283—286.
151
4
занность к прошлому может помешать усилиям современников, и стремился вызволить опыт
современности из рабской зависимости от памяти. Однако при этом он почитал древность,
считал, что новые авторы стоят на ошибочных позициях, и утверждал традицию как важное
условие стабильности.1
Аналогичное напряжение между творчеством и приверженностью традиции проявляется и у
Рубенса. Указывая на то, что знание античной скульптуры способно придать завершенность
личности художника, он подчеркивал, что подобным знанием следует пользоваться с большой
осторожностью, иначе подражание способно дойти до той точки, когда «будет уничтожено
само искусство».2 Практика подражание вынуждала гуманистов балансировать между
погружением в прошлое и самоутверждением относительно него.
Возрождение как творчество
Сознательное возведение задачи возрождения в статус закона определило отношение
Ренессанса к античности — идею возрожденного прошлого, воскрешения мертвых, само
понятие Возрождения. Классическое наследие казалось столь удаленным, что его
использование требовало значительных усилий. Эта удаленность приводила к сомнениям в
возможности аутентичности подобного вос-создания, в том, что оно окажется достойным
оригиналов.3 Но если миссия гуманистов была весьма рискованной, то столь же
интенсивными были их деяния.
В понимании гуманистов возрождение античности предстает как творческое ему поклонение.
Однако восстановление античной образованности не было для них рутинным занятием, но
служило доказательством собственных высоких талантов. Оно стало своего рода пробным
камнем, и до тех пор пока книгопечатание не получило широкого распространения,
сохранение античных текстов от забвения было главным направлением научного прогресса.
Как говорит по этому поводу Кит Томас, «„первооткрывателем" считался тот,... кто нашел
нечто прежде потерянное, а вовсе не тот, кто разработал то, что не было известно
предшествующим поколениям».4 Возвращение классических текстов несло с собой многое
такое, что все еще считалось новым. По поводу описания им чеканки монеты в Древнем Риме
Бюде хвалился, что был «первым, кто занялся восстановлением этого аспекта античности».5
Ученые начала современной эпохи говорили о собственном творче1
Quinones. Renaissance Discovery of Time. P. 234—237.
Rubens. De imitations statuarum (c. 1608). Цит. по: Mutter. Rubens's theory and practice. P. 229.
3
Ренессансные авторы опасались того, что вторичность в отношении сюжетов и стиля приведет и к
второсортности результатов (Giamatti. Hippolytus among the exiles. P. 14).
4
Thomas Keith. Religion and the Decline of Magic. P. 511.
5
Bude. De asse. Цит. по: Kinser. Ideas of temporal change. P. 740.
152
2
ском вкладе как о восстановлении античной мудрости, потому что инновация и реновация
были для них одним и тем же.1 Действительно, чтобы вернуть что-либо из прошлого к жизни,
требовались такие силы, которыми сами древние не обладали. «Вернуть что-либо из великих
достижений древности — иногда не только более сложная задача, но и более благородная, чем
даже ввести их в обиход самому», — утверждает Эразм.2
Со времен Петрарки возвращение античности приобрело оттенок своего рода некромантии:
речь шла о возрождении, оживлении, воплощении и даже воскрешении. Петрарка говорил об
утраченном и разрозненном письменном наследии как о «руинах». В его канцоне Spirto gentil
Сципион, Брут и Фабриций ликуют по поводу близящегося освобождения из римских
гробниц. Его же самого прославляли за «эксгумацию» латыни.3 Возвращение античных
текстов осмысливалось в явно археологических терминах. Подобно тому, как антиквары по
кусочкам собирали образ давно ушедшего имперского Рима, опираясь на уцелевшие
фрагменты храмов и скульптур, ученые, собиравшие по крупицам творения классических
авторов, говорили о «добытых в ходе раскопок» фрагментах. Сведение воедино подобных
фрагментов расценивалось как достойное похвалы дело исцеления. Поджио (Poggio) объявил
в 1446 г. о том, что нашел полное собрание трудов Квинтиллиана, прежде доступных лишь «в
поврежденном и изувеченном состоянии», как об их восстановлении «к своему изначальному
облику и достоинству, к своему прежнему виду и состоянию доброго здравия».4 Намекая
также на восстановление разрозненных фрагментов «Энеиды» Вергилия, и на возвращение
самого Энея, Поджио самого себя сравнивает с Эскулапом, который исцелил Ипполита и
вернул домой из изгнания рассеянный народ. И подобно Ликургу, вернувшему всей Греции
разрозненный труд Гомера, гуманисты уподобляли себя врачам, излечивающим израненных
героев — возвращающихся из изгнания античных текстов — и помогающим им обрести
надежное и достойное жилище.5
1
Eisenstein. Printing Press as an Agent of Change. P. 292—293.
Erasmus to Leo X. 1 Feb. 1516, letter 384. Correspondence. 3:221—2.
3
Greene. Light in Troy. P. 92. Правда, в отличие от «воскрешения» термины возрождение, возобновление,
оживление и восстановление были отнесены к новому циклу времени (Frye. The Great Code. P. 72).
4
Poggio Bracciolini to Guarino of Verona // Petrarch's Letters to Classical Authors P. 93.
Поджио Браччиолини Джанфранческо (1380—1459), итальянский гуманист и каллиграф, один из выдающихся
ученых эпохи раннего Ренессанса, много сделавший для разыскания утраченных и забытых классических
манускриптов, хранившихся в монастырских библиотеках. Особое значение имеет обнаружение им собрание
речей, приписываемых Марку Фабию Квинтиллиону (35—96), римскому оратору и первому учителю риторики,
получавшему государственное содержание. Его главный труд «Наставления оратору» (Institutio oratorio, 12 книг)
исходил из того, что должен быть единый процесс образования ребенка, от младенчества до юности,
подчиненный главной цели — воспитанию из него оратора. Поджио Браччиолини обнаружил полный, хотя и
находящийся в плохом состоянии, текст «Наставлений» в старой башне в Сен-Галле, Швейцария, где находился с
дипломатической миссией. — Примеч. пер.
5
Giamatti. Hippoiytus among the exiles. P. 24, 26.
153
2
Разыскивая разрозненные фрагменты для того, чтобы восстановить утраченное или
погребенное наследие древности, гуманисты осуществляли таким образом их дальнейшее
исцеление: эксгумированные и истерзанные реликты — здания, тексты или нравы — должны
быть восстановлены в своей полноте. Воскресшие реликты становились питательной почвой
для новых метаморфоз. Метафоры переваривания, усвоения и присвоения открывали прошлое
для его использования в настоящем и будущем. Восстановление работ прославленных
древних авторов теперь уже обогащало самих гуманистов. И вновь, подобно Ипполиту,
гуманист-целитель сам собирал из фрагментов собственного прошлого идентичность,
сочетавшую в себе одновременно и старое, и новое.1 Подобно тому, как кусок камня, попадая
в руки скульптора, уже более не принадлежал природе, так и в ходе творческого использования текстуальных реликтов их потребляли с целью придания им новой формы.2 Петрарка
«переварил» труды Вергилия, Горация, Ливия и Цицерона не только, чтобы сохранить их в
памяти, но прежде всего для того, чтобы впитать их в себя до мозга костей, сообщив античной
литературе новую жизнь в меде собственных творений:
Позаботьтесь, чтобы мед не остался в вас в том же состоянии, что он имел тогда, когда его собирали; пчелы не
стоили бы своей славы, если бы не перерабатывали его в нечто иное и лучшее. Так что, если во время чтения или
размышления вы натолкнетесь на нечто стоящее, переработайте его в мед средствами собственного стиля.3
Такое воскрешение требует уже не только возрождения, но и замещения прошлого. «Читатель
должен поглощать свои модели, разрушая их чуждую субстанцию, так что они могли бы
возродиться в живой речи как продукт его собственной природы, — отмечает Теренс Кейв. —
Мертвое следует поглотить и переварить, прежде чем оно вновь обретет жизнь».4 Творчество
гуманистов требовало одновременно и наличия предпосланных образцов, и их последующего
разрушения. То, что просто дегенерирует, не может регенерировать, или, как это происходит в
цикле замещения у Элиаде, старый мир должен быть разрушен прежде, чем он может быть
воссоздан.5
Однако воскрешение и усвоение прошлого заставляло многих гуманистов испытывать
тревогу. В самом деле, не разбойники ли они, бесчестящие наследие прошлого, с которым не
могли бы состязаться и даже чьих руин они не достойны? Поэт, собирающий латинские изречения, был таким же мародером, как и подрядчик, собирающий черепки на древней свалке.
Дю Белле сравнивал свои собственные подражательные стихи с разграблением римских
антикварных вещей. «Современный каменщик, собирающий обломки разбитых статуй для
фундамента в современном палаццо», — в понимании Грина, тоже поэт
' Greene. Light in Troy. P. 96—99; Giamatti. Hippolytus among the exiles. P. 2J—5.
2
Sturm. De imitatone. Цит. по: Greene. Light in Troy. P. 187.
3
Petrarch. Цит. по: Greene. Light in Tray. P. 99.
4
Cave. Cornucopian Text, перифраз Эразма и Дю Белле.
5
Eliade. Myth and Reality. P. 52.
154
(ренессансный человек изъяснялся довольно напыщенно). Но что бы он ни делал: собирал
античные камни или подбирал старинные слова, он «не засевает нового семени, не создает
нового замысла;... он отвергает подлинное творчество».1
Отношение Ренессанса к прошлому оставалось сложным и двойственным. Невозможно дать
какой-либо общей, итоговой характеристики мысли того периода, столь разнообразны формы
ее связи с наследием, столь глубоко погружена она в собственные размышления, приобретая
при этом под воздействием национальной идентичности все большую фрагментированность.
Однако, ряд общих замечаний все же можно сделать. Ренессанс отличает прежде всего
отношение гуманистов к прошлому. Конечно, сам термин «Ренессанс» принадлежит нам, но
именно так люди того периода сами себя сознавали. Они видели, что сформировались под
воздействием тех форм и способов, в которых осознавали и возрождали прошлое, искали
общий язык со своими предшественниками. Понимая собственную потребность одновременно
в том, чтобы восхищаться, и в том, чтобы состязаться с классическим прошлым, они не просто
колебались между поклонением и отвержением, почитанием и кощунством, сохранением и
трансформацией, но им удавалось сохранять баланс между этими противоположностями. И
даже если гуманистам редко удавалось разрешить данное напряжение к собственному
удовлетворению, так это мало кому удается и до сих пор.
Ренессансное поклонение перед античностью одновременно предполагало и проклятия в
адрес средневекового прошлого. Отождествление с Грецией и Римом шло наряду с
непрестанными попытками откреститься от непосредственных предшественников, очерняя
репутацию средневековья и прославляя классические времена во всем, за исключением
христианства. Гуманисты не были ни первыми, ни последними, кто предпочитал отдаленных
предшественников ближайшим, известный пример — имперский Рим и революционная
Франция. Однако предпочтения Ренессанса не были ни горестной ностальгией, ни рациональным основанием для революции. Они послужили ядром самосознания. Возрождая
отдаленное прошлое для своих собственных целей, Ренессанс стал первой эпохой, которая
сознавала себя как «современную», в отличие и от непосредственного прошлого, на которое
взирало с сомнением, и от более удаленного прошлого, из которого сотворила себе кумира.
Сознание удаленности, подражательность и сам образ возрождения оставляли гуманистов в
неопределенности по поводу собственной способности или даже права на то, чтобы пытаться
превзойти бремя прошлого, которое они первоначально взвалили себе на плечи с ревностью
крестоносца. Подобное действие, способное, в конце концов, привести к разъединению или
полному уничтожению наследия, которое служило
1
Greene. Light in Troy. P. 240—241. См.: Du Bellay. Amiquitez de Rame (1558), sonnets 19, 27, 32. P. 27—43.
155
пробным камнем их идентичности. Но даже если подобные сомнения сгущались, они не
устраняли общей уверенности в том, что сколь бы ни были поразительны достижения
прошлого, нынешние авторы могут с ними сравниться, а потому должны стремиться к тому,
чтобы превзойти их. Великие работы их современников укрепляли гуманистов в подобном
убеждении. «Иногда я благодарен судьбе, что родился именно в этот век, который дает
бесчисленное количество людей, столь совершенных в различных искусствах и занятиях, что
они могут состязаться даже с древними», — размышлял Руччини.1 «Коль скоро мы видим, как
в наше время возрождается литература, — писал Бюде, — что мешает нам ожидать в скором
времени появления новых Демосфенов, Платонов, Тусидидов и Цицеронов?»2 Современные
авторы должны превзойти древних, утверждает Вивес, поскольку они уже осознали, что
сущность человеческого мышления составляет прогресс.3
Растущая вера в материальный прогресс и зарождение национальной гордости, чувство
превосходства христианства над язычеством, вытеснение латыни местными языками; понятие
истории, находившей в античности параллельные примеры, но одновременно и стандарты
всеобщего устремления; совершенствование энергичного и сознающего себя соперничества;
принятие того, что восстановление античности, воскрешение давно погребенного прошлого
было новым и творческим актом, — таковы были принципиальные черты, позволившие
представителям Ренессанса использовать прошлое с пользой, усвоить его явные
преимущества без того, чтобы погрязнуть в его не менее многообразных тяготах.
От «Querelle» к Просвещению
В словах, как и в моде, держись одного правила;
Одинаково фантастичны и слишком новое, и слишком старое;
Постарайся не стать первым, на ком это новое опробуют,
Но и не будь последним, кто продолжает держаться за старое.
Александр Поуп. Эссе о критике4
Пороки и добродетели прошлого стали восприниматься еще острее в период, непосредственно
следовавший за Ренессансом. Разразившаяся в XVII в. «querelle»5 между старыми и
современными авторами развела по разные стороны тех, кто продолжал настаивать на непреходящем превосходстве классической древности, и тех, кто верил, что современники могут
или даже уже превзошли древних и потому сокрушался об имеющемся в их отношении
раболепстве. Лишь немногие
1
Ruccini, 1473. Цит. по: Gombrich. Renaissance conception. P. 2.
Bude, цит по: Kelley. Foundations of Modern Historical Scholarship. P. 78.
3
Vives. De disciplina (1531). Цит. по: Baron. 'Querelle. P. 13.
4
Pope Alexander. An Essay on Critisism, 1711, lines 333—6, 1:276.
5
Querelle (фр.). — ссора, перебранка; распря, раздор. — Примеч. пер.
156
2
полностью отождествляли себя с прошлым или же полностью от него открещивались, однако
втянутые в борьбу приверженцы обеих сторон нагнетали страсти и подталкивали к
формированию крайних позиций.
В чем причина яростности этой распри и каким образом она в итоге развеялась, коль скоро ее
не удалось разрешить? Ее суть и полемическую риторику составляют три взаимосвязанные
линии: предполагаемый упадок всего сущего в природе, влияние печати на отношение к
прошлому и антагонизм между защитниками классических традиций и новым поколением
ученых, полагавших собственный опыт и наблюдения более надежными проводниками в
мире.
Упадок в природе
Широко распространенное убеждение во всеобщем упадке настроило многих людей в конце
XVI—начале XVII вв. считать все, относящееся к прошлому, более совершенным, нежели все,
имеющее отношение к настоящему. Истоки и следствия этой гипотезы мы подробнее рассмотрим в главе 4. Здесь же будет достаточно отметить, что ренессанс-ное переоткрытие
величия античности, по видимости, подтверждало представление о всеобщей деградации в
отношении человеческого интеллекта. По сравнению с хлынувшим потоком классического
познания настоящее казалось «каменным» или «железным» веком в сравнении с «золотым»
веком прошлого; очевидное превосходство древних авторов подкрепляло сетования по поводу
нынешнего упадка.1
Вера в то, что природа следует своим курсом и что все это грозит конечным распадом, застила
глаза многим современникам в отношении достоинств их собственных времен. Они
оценивали современную эпоху как шаг назад потому, что считали присущую ей
имморальность ответственной за продолжающийся упадок. Убеждение в том, что прежние
времена — лучшие времена привело к тому, что Гордон Дэвис называет «групповым
комплексом неполноценности на фоне гигантов»,2 державшимся столь долго лишь верой в
конечное искупление. Упадок стал притчей во языцех, особенно для английской протестантской мысли, начиная от «Горящей звезды» Френсиса Шеклтона (A Blazing Starre (1580)
Francis Shakleton), через «Падение человека» Джорджа Гудмена (Fall of Man (1616) George
Goodman), и кончая «Священной теорией Земли» Томаса Бернета (Sacred Theory of the Earth
(1684) Thomas Burnet). Однако представление о общем упадке не ограничивалось только
Англией. «Что мы, выродки, будем делать в этом своенравном веке?» — задавался вопросом
Рубенс. Казалось, что такова Божья воля, чтобы людские таланты приходили в упадок по мере
старения
1
Harris Victor. All Coherence Gone. P. 135—136; Williamson. Mutability, decay, and seventeenth-century melancholy. P. 135.
Davies Gordon. Earth in Decay. P. 6.
157
2
мира.1 Стоя ближе к изначальному совершенству природы, еще неискаженное старческими
немощами человечество в эпоху античности было сильнее и мудрее, и доказательством тому
— герои-гиганты в античной скульптуре и ренессансной живописи.
Противники доктрины упадка указывали на то, что обилие, постоянство и стабильность
природы говорят нам о том, что прогресс возможен, не исключено, даже неизбежен.
Поскольку космос остался со времен античности неизменным, рассуждал Луи Ле Руа, так же
обстоит дело и со способностями человека. В самом деле, полнота природы порукой тому, что
современные авторы способны превзойти древних.2 Человечество не проявляет никаких
следов упадка, утверждал Джордж Хэйкуилл, идет ли речь о силе или стати, уме или
изобретательности, или же манерах и гражданском состоянии.3 Действительно, успехи в
религии, истории, математике живописи и науках неисчислимы. А предубеждение по поводу
упадка современности и превосходства древности можно отнести на счет почтенного возраста
людей, «пожелавших вновь испытать удовольствие юности», будучи при этом «столь приверженными к древности, что позабыли, в какой стране и каком времени живут».4
«Угрюмость и сварливое настроение стариков, вечно жалующихся на тяготы нынешних
времен» и «неумеренно восхищающихся Antiquitie» — следствия их собственной старости.
«Люди думают, что мир меняется, тогда как в действительности меняются они сами».5
К концу столетия упадок природы не подтверждали уже ни теология, ни эмпирические
свидетельства, а потому это убеждение перестало быть значимым аргументом в пользу
превосходства прошлого. Последующие дебаты по поводу упадка свелись в итоге к вопросу
об упадке искусств. Во всех же прочих сферах природы и материальной жизни набирали силу
идеи прогресса.
Последствия книгопечатания
С конца XVI в. распространение книгопечатания подкрепило убеждение человека того
времени в том, что он уже превзошел достижения предшественников. Подобный оптимизм
строился на нескольких основаниях. Печать позволяла обеспечить сохранность драгоценных
текстов без утомительного рукописного копирования, а энергия, сбере1
Rubens. De imiiatione statuarum (с. 1608). Цит. по: Muller. Rubens's theory and practice. P. 231.
Louis Le Roy. De la vicissitude, ou variete des choses en 1'univers (1575). Цит. по: Kel-ley. Foundations of Modern
Historical Scholarship. P. 83.
3
Hakewill. An Apologie or Declaration of the Power and Providence of God. 1635. Bks 3 and 4.
4
Le Roy. De la vicissitude, quoted, and Jean Bodin. Methodus adfacilem historiarum cognitionem (1566). Цит. по:
Harris. All Coherence Gone. P. 100—101, 104. См. также: Le Roy. Excellence of this age. P. 91—101.
5
Hakewill. Apologie, Bk I, Ch. 3, sect. 5, 1:25. См.: Tuveson. Millennium and Utopia. P. 58.
2
158
женная таким образом в сфере восстановления и сохранения текстов, могла быть направлена
на творческую деятельность, что позволяло выйти из-под бремени имитации.
С распространением книгопечатания также отпал тот упрек, что, поскольку рукописное
копирование текстов, скорее, искажало и размывало античную ученость, чем развивало ее, а
ошибки со временем только нарастали, то первенством и правотой в наибольшей степени
обладали древние авторы. Широкое распространение печати также облегчило сопоставление
классических текстов, что зачастую роковым образом сказывалось на их репутации. Коль
скоро источники часто не согласовывались между собой, отличающиеся варианты явно несли
в себе ошибки, то никакому из традиционных авторитетов нельзя было доверяться в полной
мере. Таким образом уже сама возможность сохранения прошлого при посредстве печати, по
заключению Эйзенштейна, вела человека к вопросу об авторитете. «Культ вековой мудрости»
клонился к закату по мере того, как великие древние авторы, прежде почитавшиеся
непогрешимыми, теперь предстали всего лишь «индивидуальными авторами, которым
присущи все человеческие недостатки... и плагиат».1 Раскрытие несметного числа подделок и
транскрипционных ошибок углубило недоверие к свершениям прошлого, превозносимым
рукописными текстами. Античных историков обвиняли в небрежности и предвзятости, их
работы считали пекущимися лишь о собственных интересах, а их времена — недостойными
почитания последующих поколений.2
Книгопечатание не только сохраняло славу и обнажало ошибки прошлого, оно также
превратило рост познаний человечества в кумулятивный процесс, противостоящий забвению
и искажению. Коль скоро каждый современный автор мог учитывать все предшествующие достижения прошлого, подобное кумулятивное наследие сообщало ему ipso facto3 превосходство
над древними, даже если как индивид он и уступал им. Пьер из Блуа в XII в. провидчески
изрек: «Мы — карлики, стоящие на плечах гигантов, благодаря этому мы видим дальше
них».4 Распространение книгопечатания превратило метафору современников, стоящих на
плечах (или на головах) гигантов древности, в расхожую фразу. Даже если сами по себе они
всего лишь карлики в сравнении с древними, современные авторы владеют такими секретами,
которых древние были лишены просто в силу того, что жили раньше. Последующие ученые
не только основывались на аккумулированных знаниях прошлого, но также и извлекали
пользу из его ошибок. «Мы в долгу перед древними, — утверждал Фонтенель, — за то, что
они исчерпали практически все ложные теории, какие только могли
1
Eisenstein. Printing Press. P. 289—290, 112—125; quotation on p. 122.
Hazard. European Mind. P. 35—37; Momigliano. Ancient history and the antiquarian. P. 10—18.
3
В силу самого факта, тем самым (лат.) — Примеч. пер.
4
Peter ofBlois. Epistolae (1180). Цит. по: Merton. On the Shoulders of Giants. P. 216.
159
2
быть».1 И хотя Фонтенель явно недооценил извечную способность человечества к ошибке,
мысль, тем не менее, верная: пробы и ошибки прошлого избавили современность от ложных
ходов.
Действительно, временная дистанция воспринималась как то, что делает современников
подлинными древними. «...Древностью следует почитать престарелость и великий возраст
мира, а это должно отнести к нашим временам, а не к более молодому возрасту мира, который
был у древних», — этот афоризм Бэкона часто повторяли впоследствии.2 Накопление делают,
по мнению Паскаля, прогресс неизбежным:
Всю последовательность человеческих существ на протяжении веков следует рассматривать как единого
человека, непрерывно живущего и обучающегося, и это показывает сколь неоправданно почтение, которое
оказываем мы философам древности... Древний возраст универсального человека следует искать не во временах,
близко отстоящих от рождения, но во временах, от него наиболее удаленных. Те, кого мы называем древними, в
действительности жили во времена юности мира, детства человечества; и если мы добавим к их знанию опыт
последующих столетий, то древность, которую мы в них почитаем, следовало бы искать в нас самих.3
Инверсия древности и современности долгое время оставалась популярным тропом,
принижающим прошлое. «Я чту древность, но то, что обычно называют старыми временами, в
действительности — время молодости», — считает Гоббс.4 «Благодаря длительности своих
трудов, — писал Эдвард Янг, современные люди, избегающие поклонения прошлому,
однажды «сами могут стать древними».5 Освобождая человека от излишнего преклонения
перед авторитетом прошлого, сохраняющая сила печати сделала прошлое еще более
тягостным, хотя и в иной форме. Прежние примеры совершенства превратились в вечные
образцы (для подражания), и наследие каждого последующего поколения становилось все
большим бременем для последующих поколений: простое накопление сведений уже само по
себе сдерживало усилия по достижению превосходства над предшественниками.
«Приобретение познаний требует времени, которое можно было бы посвятить изобретениям»,
— отмечает Адам Фергюсон (Adam Ferguson). Прежние достижения на «всяком пути
изобретательности» препятствуют новым усилиям. «Мы становимся учениками или
почитателями, вместо того,
1
Fontenelle. Digression sur les anciens et les modernes. 1688. P. 165. См.: Фонтенель Б. Отступление по поводу
древних и новых // Рассуждения о религии, природе и разуме. М.: Мысль, 1979.
2
Bacon F. Novum Organum, I, Ixxxiv. P. 82; Advancement of Learning, Bk I. P. 78. (Бэкон Ф. Соч. М., 1978. Т. 2. С.
45—46; см. также: «Действительно, правильно говорится: «Древнее время — молодость мира». И конечно,
именно наше время является древним, ибо мир уже состарился, а не то, которое отсчитывается в обратном
порядке, начиная с нашего времени». Бэкон Ф. Соч. Т. 1. С. 112). См. также: Leyden. Antiquity and authority.
3
Blaise Pascal. Fragment d'un traite du vide1 (c. 1651)//Pensees. 2:271. См.: Паскаль Б. Мысли. М., 1994.
4
Answer of Mr. Hobbes to Sir William Davenant's preface before Gondibert. 1650. 4:456.
5
Young Edward. Conjectures on Original Composition. 1759. P. 31—32.
160
чтобы быть соперниками; и пытаемся заменить знанием книг состязание с пытливым и живым
духом, каким они были написаны».1 Таким образом слишком-уж-бессмертные сокровища
прошлого последовательно развенчивали саму уверенность в себе, первоначально пробужденную миром печати. Столкнувшись с кумулятивным характером накопления достижений
предшественников, современные люди вынуждены были либо признать собственную
слабость, либо же отрицать прошлое в целом. Как мы увидим, эта дилемма приобрела
решающее значение для поэтов и философов эпохи пост-просвещения.
Новая наука
Однако в наибольшей степени поляризацию конфликта древних-современных авторов вызвал
нарождающийся в Британии и Франции XVII в. дух науки (science).2 Достоверность
непосредственного чувственного опыта привела многих ученых к убеждению, что
современные наблюдения и эксперименты должны дополнять, исправлять и даже вытеснять
прежнее знание. Уильям Гильберт посвятил свое сочинение De magnete (1600) людям,
«которые ищут знание не в книгах, но в самих вещах».3 Как задавался вопросом один из таких
людей веком позже, почему мы должны «подчиняться авторитету Древних, если собственный
опыт может научить нас куда лучше?»4 Достигнутые успехи отчетливо показали, сколь
многому еще чему предстоит научиться. Путешествия Колумба продемонстрировали,
насколько невежественными в фундаментальной географии были древние, а кругосветное
плавание Магеллана оставило далеко позади античные открытия.
Естествоиспытатели считали, что неумеренное восхищение античностью является серьезным
препятствием на пути науки. Уильям Уатт выражал сожаление по поводу того, что
современным открытиям не доверяют, потому что по любому поводу обращаются к мнению
древних, а это мешает новым открытиям.5 «Излишне большое почтение к Древности — это
ошибка, в исключительной степени губительная для развития Науки, — пишет Ной Биггз, —
как будто могилы наших Предков подобны Геркулесовым столбам, на которых написано Ne
Plus Ultra».6
1
Adam Ferguson. Essay on the History of Civil Society. 1767. Pt V, sect. 3. P. 217.
Напомним, что в английском языке существует два достаточно различных термина, которые обычно переводятся
на русский словом «наука»: science — естественная наука и scholarship — гуманитарная наука. Здесь речь идет об
естествознании. — Примеч. пер.
3
William Gilbert. Цит. по: Armstrong. Introduction to Bacon. Advancement of Learning. P. 9. Но Эйзенштейн
отмечает, что Гильберт, по-видимому, почерпнул из книг не меньше, чем из собственных наблюдений и
экспериментов (Printing Press. P. 520); см. также: Zilsel. Origins of William Gilbert's scientific method.
4
Jeremy Shakerly. Anatomy of Urania Practice (1649). Цит. по: Jones R. F. Ancients and Moderns. P. 123.
5
William Watt, 1633. Цит. по: Jones. Ancients and Moderns. P. 72—74.
6
Noah Biggs. Mataeotechnia medicinae praxeos (1651). Цит. по: Jones. Ancients and Moderns. P. 132.
2
6 Д. Лоуэнталь
161
Наиболее влиятельным, хотя, по-видимому, и последним полемическим критиком прошлого
был Френсис Бэкон. Считая сильной стороной древних авторов абстрактные размышления,
Бэкон обвинял их в том, что они слишком поспешно переходили к обобщениям на основе
всего лишь нескольких примеров, «ибо открытия новых вещей должно искать от света
природы, а не от мглы древности».1 И хотя последователи Бэкона зачастую выражались с еще
большей страстью, никто из них не ратовал за полное отречение от прошлого. Они хорошо
знали, чем обязаны своим предшественникам: прежде всего, распространением в печатном
виде многочисленных наблюдений прошлого, как и появлением новых инструментов,
усиливавших наши способности наблюдения природы. Превозносить одних только древних,
как и одних лишь новых авторов было бы столь же глупо, сколь и нелепо. «Старое завидует
росту нового, а новое, не довольствуясь тем, что привлекает последние открытия, стремится
совершенно уничтожить и отбросить старое», — предупреждает Бэкон от обеих крайностей.2
Инновации лучше всего продвигаются по путям, намеченным накопленным опытом.
Однако лишь в конце XVII в. нападки приверженцев традиции вынудили некоторых ученых
усилить свои претензии и открыто призвать к отказу от определенных классических
традиций.3 В ответ на обвинение в том, что они отвергают освященные временем традиции
ради самодостаточных новаций, члены Королевского общества резко возражали, что видят в
самой природе авторитет, более изначальный, чем древние авторы, и всего лишь избавляются
от испорченных копий оригинала.4 Изначальная древность природы стала излюбленным
аргументом против обвинений в святотатстве. Если теологи осуждали открытие факта
изменений берегов Балтики как противоречащего книге Бытия, ученые отвечали на это, что «и
Балтийское море, и книга Бытия сотворены Богом, и... если между двумя этими творениями
существует противоречие, то ошибка, должно быть, связана и имеющимися у нас копиями
книги, нежели с Балтийским морем, которое является оригиналом».5
Но не одни только ученые сетовали на то, что поклонение классической учености мешает
удовлетворению нынешних потребностей. Развитие литературы на местных языках делало
греческую и латинскую литературу все более неуместной. И если при их первом
переоткрытии классические авторы произвели огромное впечатление, то впоследст-
Nec plus ultra (лат.) — непревзойденный, самый лучший. — Примеч. пер.
1
Bacon F. Novum Organum. I, cxxii. P. 109; also I, cxxv. P. 111 (см.: Бэкон Ф. Соч. Т. 2. С. 72).
2
Bacon F. Advancement of Learning (1605). Bk I. P. 77 (Бэкон Ф. Соч. Т. 1. С. 112). Действительно, Бэкон написал
специальный трактат «О мудрости древних» (De sapien-tia veterum, 1609. См.: Бэкон Ф. Соч. Т. 2).
3
Jones. Ancients and Moderns. P. 184—201, 237—240.
4
Sprat. History of the Royal Society (1667). P. 371. «Современные» авторы из протестантов проповедовании возврат
к «мудрости Адама», что должно было знаменовать собой конец земной христианской драмы Rattansi, review of
Jones. Ancients and Moderns. P. 254).
5
Charles Ducros. Les Encyclopedistes (1900). Цит. по: Arthur Wilson. Diderot. P. 143.
162
вии их величие стало настолько общеизвестным, что превратилось в общее место.
Классическая ученость оказывала ослабляющее воздействие там, где поклонение ей имело
обязательный характер, как, например, в английских университетах: в уставе Оксфордского
университета 1583 г. записано, что «бакалавры и магистры, не следующие Аристотелю в
точности... повинны уплатить пеню в пять шиллингов за каждый пункт расхождения».1
Противники подвергали университеты яростной критике за «громадный объем пустой
учености» и «клочки латыни, распространяющие старые ошибки и препятствующие
появлению новых истин».2 «Оборачиваясь назад и предписывая самим себе правила,
почерпнутые из древности, мы затормаживаем и сокращаем наше влечение даже к тому, чего
легко можно было бы достичь», — пишет Кла-рендон.3 «Нет... большего препятствия на пути
разыскания истины или совершенствования знания, нежели... излишнее восхищение теми, кто
прошел этим путем прежде, подобно тому, как овцы ступают след в след за идущими
впереди».4
Приверженцы классики отвечали в том же духе: они защищали древних авторов как
прародителей, выдержавших испытание временем истин и обвиняли невежественных ученых
в том, что те сошли со «старого проторенного и известного пути для того, чтобы искать пути
неведомые, извилистые и непроходимые».5 Древняя ученость обладала в их глазах
непререкаемой моральным достоинством. Они опасались, что наступление науки на
античность послужит предзнаменованием материализма, который уничтожит религию,
разрушит образование и ожесточит общество. Отказ от почитания древних был для них
одновременно и бунтарским, и антиэстетичным.6
Последней похвалой в адрес античной учености были «Эссе о древней и современной
учености» Уильяма Темпла (1690)7 и «Битва книг»
1
Цит. по: Mclntyre. Giordano Bruno. P. 21. См.: Highet. Classical Tradition. P. 276.
Biggs. Mateotechnia, and Francis Osborne. Miscellany of Sundry Essayes... (1659). Цит. по: Jones. Ancienis and
Moderns. P. 100, 146.
3
Кларендон Эдуард (Эдуард Хайд) (Hyde), (1609—1674), английский государственный деятель, министр Карла I и
Карла II, лорд-канцлер Англии (1660—1667), автор первой книги об истории Английской революции. В период
революции один из лидеров роялистской партии. Обласканный после реставрации монархии королем, Кларендон
все же в итоге был обвинен в государственной измене и умер в изгнании. Главное историческое сочинение
«История мятежа и гражданских войн в Англии» (1704) написано с крайне консервативных позиций. — Примеч.
пер.
4
Clarendon. Of the Reverence Due to Antiquity (1670). P. 218, 239.
5
Alexander Ross. Arcana microcosmi (1652). Цит. по: Jones. Ancients and Moderns. P. 122. В ходе полемики важность
антитезы древних—современных авторов была, по всей видимости, преувеличена. Ее следы полностью
отсутствуют во многих значительных работах по натуральной философии, а сам диспут часто велся не в терминах
«древние против современных», а «Аристотель против древних» (Rattansi. Обзор в: Jones, Ancients and Moderns. P.
254).
6
См., в особенности: Meric Casaubon and Henry Stubbe. Цит. по: Jones. Ancients and Moderns. P. 241—262.
7
Уильям Темпл (1628—1699) — английский государственный деятель и дипломат. Помимо дипломатических
достижений, большое влияние на культуру XVIII в. оказали
163
2
Джонатана Свифта. Согласно Темплу, древние превосходили современных авторов во всех
отношениях. Свифт же порицает чрезмерное доверие к гению современности, считая его
эгоистичным и непродуктивно близоруким. Развивая образ Эзопа, он сравнивает современных
авторов с пауком, поднаторевшем в архитектуре и математике, но отказывающимся
признавать какие-либо обязательства и потому испускающего из своих внутренностей
ядовитую паутину. Напротив, пчелы (древние авторы), не обладая ничем, кроме собственных
крыльев и голоса, собирают взятки из всякого подобающего источника, а потому их мед и
воск доставляет человечеству «Сладость и Свет».1 Однако в отличие от ренессансных пчел,
нацеленных на состязательность, пчелы Свифта не трансформируют и не переваривают то,
что добыли. Это упущение подводит в конце XVII в. итог бесплодности позиции древних.
Науки против искусств
К этому времени на крайних позициях querelle оставались лишь немногие, большинство же
стремилось к достижению баланса между достоинствами и недостатками прошлого и
настоящего. «Людям свойственно ошибаться, — писал Альгерон Сидни, — и это удел
наилучших и наимудрейших — открывать и исправлять то, что свершили их предки, или же
совершенствовать то, что ими было придумано».2 Кларен-дон сохранял «полнейшее
почтение» к древним отцам церкви как к «великому свету, воссиявшему во тьме веков; мы
восхищаемся их учением и набожностью и удивляемся тому, как им удалось достичь этого во
времена варварства и невежества». Однако «наилучший способ сохранения почтения в
соответствии со временем» — это «надеяться и верить, что в последующие века мы будем
знать больше и сами станем лучше».3
К концу XVII в. древние и новые авторы в принципе находились в состоянии войны, но на
практике уже поделили честь и славу. Querelle все в большей степени вела к тому, чтобы
развести искусства и науки как разные сферы. Научное знание носило отчетливо
кумулятивный характер, значительные коллективные усилия добавлялись к корпусу познания.
Но в сфере художественного таланта подобных кумулятивего философские взгляды и литературный стиль. Большая часть литературных произведений была написана им
уже после отхода от государственной деятельности и была собрана и подготовлена к публикации Джонатаном
Свифтом, его секретарем в период с 1689 по 1699 гг. Элегантный разговорный стиль эссе послужил в
значительной степени образцом для собственных творений Свифта, в частности его «Битвы книг», задуманной
как ответ критикам «Эссе о древней и современной учености» Темпла. — Примеч. пер.
1
Swift. Battle of the books (1698). P. 151. См.: Свифт Дж. Полная и правдивая повесть о разразившейся в прошлую
пятницу битве древних и новых книг в Сент-Джейм-ской библиотеке // Избранное. Л.: Худож. лит., 1987.
2
Algeron Sidney. Discourses Concerning Government. 1698. Ch. 3, sect. 25. P. 364.
3
Claredon. Of the Reverence Due to Antiquity. P. 237, 224, 220.
164
ных достижений не наблюдалось, а наличие или отсутствие превосходства зависело от
индивидуальных усилий. Для современного поэта или художника, архитектора или
композитора достижения прошлого были скорее обузой, чем благом, свидетельством величия,
с которым он редко когда мог состязаться.1 Казалось, такова природа науки, что современники должны одержать верх над древними, и такова природа искусств, что они должны им
уступить.
Уже само это различение несло в себе некий урон для усилий художников. Провозглашая
прогрессивный дух современной науки, Уильям Уоттон признавал, что прошлое может попрежнему затмевать настоящее в искусстве и в философии, где о достижениях судят не на
кумулятивной основе.2 Уильям Коллинз считал искусство исключением на фоне достижений
нынешнего дня:
Всякое растущее искусство продвигается от ступени к ступени,
Труд ложится на труд, а век совершенствует век:
Лишь Муза одна воплощает свое неистовство иначе,
И удостаивает благороднейшим великолепием свои прежние стадии.3
Аналогичное различение проводил и Джозеф Пристли: коль скоро наука не знает границ,
открытия Ньютона не обескуражили прочих философов, но, напротив, вдохновили их на
новые открытия; но поскольку на пути художественного совершенства стоят ощутимые
границы, предшествующие достижения закрывают новые перспективы.4
Однако далеко не все считали, что все современное искусство в целом уступает древнему.
Буало признавал, что современный эпос, ораторское искусство, элегия и сатира не
соответствуют уровню классиков эпохи Августа, однако выражал надежду, что его
собственный век дал величайшие достижения в области трагедии, философии и лирической
поэзии.5 Однако, по замечанию Поля де Мана, литературные приверженцы современности
сами в общем и целом обладали куда меньшим талантом, нежели защитники древних.6
Таким образом, если науки стремительно избавлялись от зависимости от древности, то
искусство испытывало на себе двойной гнет прошлого. Поэтам в XVIII в. приходилось
состязаться не только с классическими предшественниками, но и более близкими фигурами,
такими
1
Kristeller. Modern system of the arts. P. 525—526; Scheffer. Idea of decline in literature and the fine arts in eighteenthcentury England.
2
Wotton William. Reflections upon Ancient and Modem Learning. 1694. P. 5, 9.
3
Collins William. Epistle addressed to Sir Thomas Haruner. 1744. P. 391.
4
Joseph Priestly. Lectures on History, and General Policy. 1788. P. 382. Позже Джон Стюарт Милль проводил
аналогичное разделение, различая образованных людей и массы: «Наиболее мудрые люди в любом веке обычно
превосходят в мудрости мудрецов любого другого предшествующего века, поскольку ... обладают и пользуются
постоянно растущими накоплениями идей всех веков; но большинство ... использует идеи лишь своего времени, и
никакие другие» (Spirit of the age, 1831. P. 36).
5
Boileau to Charles Penault. Цит. по: Highet. Classical Tradition. P. 281.
Буало (Буало-Депрео) Никола (1636—1711), французский поэт и критик, теоретик классицизма. — Примеч. пер.
6
Man Paul de. Blindness and insight. P. 153—154.
165
как Монтень и Рабле, Спенсер и Мильтон. «Достоинства их непосредственных
предшественников» усложняют правление государям, как отмечает Сэмуэль Джонсон, и «с
такими же трудностями сталкиваются и знаменитые писатели».1 Отдаленное прошлое может
казаться восхитительным, однако недавнее прошлое, по выражению Юма, «притупляет
соперничество и гасит пыл благородной юности». Столкнувшись с множеством примеров
природного красноречия, человек «естественным образом сравнивает с ними собственные
юношеские упражнения, и, коль скоро он чувствует между ними громадную разницу, это отвращает его от любых дальнейших попыток, и он уже не решается вступить в состязание с
теми авторами, к которым испытывает восхищение». Однако лишь через соперничество
можно избавиться от непомерного почитания прошлого; «благородное соперничество — вот
источник всякого совершенства. Восхищение и скромность естественным образом гасят
подобное соперничество».2 Никто не ощущал эту дилемму острее, чем Гете — один из тех,
кому удалось ее разрешить. По его мнению, это демоны «желая подразнить и подурачить
человечество, время от времени позволяют возникнуть отдельным личностям», — Рафаэлю,
Моцарту, Шекспиру, — «столь обольстительным и великим, что каждый хочет им
уподобиться, однако возвыситься до них не в состоянии».3 Подобное искушение было, по
мысли Вико, столь губительным, что ни один талантливый художник не мог себе позволить
находиться в окружении шедевров прошлого; люди, «наделенные превосходящим гением,
должны убирать шедевры своего искусства из виду».4
Уже само признание непревзойденного мастерства прежних эпох низводило художников и
поэтов XIX в. на уровень подчиненности. Сакрализованное прошлое не оставляло
современному духу никакого другого занятия, кроме как подражать несравненным
предшественникам. Постоянным рефреном звучало слово «невозможно». По заключению
Ричарда Штиля (Steele), «коль скоро природа остается неизменной, невозможно, чтобы какойлибо из современных авторов живописал ее иначе, нежели так, как это делали древние»,5
оригинальность
1
SamuelJohnson. The Rambler. N 86. 12 Jan. 1751 // Johnson. Works, 2:87.
Hume. Of the rise and progress of the arts and sciences (1742), 3:196. (См.: Юм Д. О возникновении и развитии
искусств и наук // Соч. Т. 2. М. С. 627—650.) Непосредственным предшественником самого Юма был Веллюс
Velleius (Historiae Romanae, с. A.D. 30; см.: Scheffer. Idea of decline. P. 157—160). Юм также винил иностранные
заимствования: «Причиной нашего столь незначительного прогресса в этой области является множество образцов
итальянской живописи, привезенных в Англию вместо того, чтобы побуждать к деятельности наших
художников».
3
То Eckermann, 6 Dec. 1829 // Goethe. Conversational Encounters. P. 208. См.: Эккер-ман И.-П. Разговоры с Гете. М.,
1986. С. 329.
4
Fico. On the Study Methods of Our Time (1709). P. 72: «To обстоятельство, что у нас есть Геркулес Фарнезе и
прочие шедевры античной скульптуры ... помешало нашим скульпторам в полной мере реализовать собственное
мастерство» (Р. 71). См.: Bloom. Poetry and Repression. P. 4.
5
Steele Richard. The Guardian. Цит. по: Bate. Burden of the Past. P. 40.
166
2
немыслима. «Невозможно для нас, живущих при скончании веков мира, — писал Аддисон, —
производить наблюдения,... на которые не оказывали бы влияние другие».' Великие
предшественники «завладели нашим вниманием и тем самым мешают тому, чтобы мы
должным образом исследовали самих себя; они создают предвзятое мнение в пользу
собственных способностей, и тем преуменьшают наше чувство собственных [способностей];
они устрашают нас блеском своей славы, и тем самым под гнетом неуверенности погребают
нашу силу».2
Phihsophes* французского Просвещения также исключали искусство из общего движения
прогресса. Вольтер считал, что единственной альтернативой «бессмысленной
эксцентричности» является рутинная имитация; Кондильяк полагал, что упадок воображения
очевиден, а исчерпание искусства неизбежно.4 Сидящий у ноги классического колосса
художник Генри Фюзели воплощает в себе позицию современного искусства, одновременно
вдохновленного и подавленного величием прошлого.5
Ощутимое превосходство предшественников привело к тому, что поэты, художники и
критики XIX в. стали считать упадок искусств повсеместным. Однако подобный пессимизм
исходил из оснований, в корне отличных от не вызывавшего более доверия тезиса об «упадке
природы». Моральный и художественный упадок казался следствием общего прогресса
знания и цивилизации, а оскудение воображения — конечной платой за успехи науки.6
Считалось, что материальные достижения лишили поэтов и художников страсти, ржа
критицизма разъедает легкость стиля, а появление массовой аудитории ведет к разрушению
эстетических стандартов. Боязнь оригинальности многократно умножила эти недостатки, а
отсутствующий творческий импульс в то же время отвергался как outre1 и неподобающий. По
мнению Джеймса Марриотта, сознание совершенства прошлого провоцировало чрезмерное
стремление к новизне, вызывая тем самым деградацию искусства. Современных авторов,
полных амбиций превзойти совершенство прошлого, «влекло искушение свернуть [с
проторенных дорог] на неизбитые тропы изящества и манерности», что в итоге привело в
тому, что Вольтер именовал у их предшественников «прекрасной простотой природы».8
Поскольку
1
Addison. Spectator. N 253. 20 Dec. 1711. 2:483—4: «Мы уступаем ныне древним в поэзии, ораторском искусстве,
истории, архитектуре и во всех благородных искусствах и науках, которые зависят более от гения, нежели от опыта, но
превосходим их ... в дурных виршах, ... бурлеске и всех прочих тривиальных искусствах осмеяния» (ibid., N249. 15 Dec.
1711,2:467).
2
Young. Conjectures on Original Composition. 1759. P. 9.
3
4
Философы (фр.). — Примеч. пер.
Bate. Burden of the Past. P. 46.
5
Henry Fuseli. The Artist Moved by the Grandeur of Ancient Ruins (1778—1779). Цит. no: Honour. Neo-classicism. P. 53.
6
Manuel. Shapes of Philosophical History. P. 67—68.
7
Outre (фр.). — преувеличенный, утрированный. — Примеч. пер.
8
Marriott. 1755, cited, and Voltaire. An essay on last (1757). Цит. по: Scheffer. Idea of decline. P. 162, 164.
167
умеренные отчаялись достичь славы, «а процветающие могут счесть эту цель слишком
ненадежной», то, по мнению Голдсмита, защитная реакция современных талантов «может в
конце выродиться в нужду и бесстыдство», потому что лишь заносчивые или отчаявшиеся
люди могут ставить перед собой цель усовершенствовать прошлое.1 По мнению лорда
Кэймса, в упадке отчасти повинен современный вкус к сложности и новизне — хотя он также
ощущал, что достижения прошлого столь велики, что «исключают всякое соперничество»
даже в' науке, где «великий Ньютон, превзойдя всех древних, не оставил соотечественникам
ни малейшей надежды на то, чтобы с ним сравниться».2
Аналогичная ситуация складывалась и в скульптуре. По словам Роберта Куллена,
совершенство прошлого довлело над современной скульптурой, «с необходимостью разрушая
то благородное соперничество, которое одно в состоянии стимулировать движение к
совершенству.... Понимая, что не в состоянии превзойти те великие образцы, которые видит
перед собой, художник малодушно отказывается от всяких подобных попыток. Вся слава уже
поделена, большей славы и почета добиться невозможно, и рвение художника поверяется
восприятием того, что он не может превзойти», или, возможно, даже сравняться со своими
предшественниками.3
Каким образом querelle сказалась на приверженности прошлому или настоящему, старому и
новому? Как и в случае Ренессанса, к какому-то однозначному выводу придти невозможно.
Некоторые исследователи считают, что идея прогресса никогда прежде не имела столь
очевидного триумфа. Еще накануне эпохи Просвещения европейские ученые, по мнению
Поля Хазарда, «внезапно отказались от культа античности», считая, что в прошедших четырех
тысячелетиях истории «совсем нечем гордиться, но, напротив, что они лежат на нас
непереносимым бременем», они «повернулись к прошлому спиной, как к чему-то мимолетно-
му, ускользающему, как Протей, что невозможно ни ухватить, ни удержать, чему-то
изначально и неискоренимо обманному» и ненадежному. К концу XVII в. «прошлое со всеми
его великими свершениями уже не ставили ни во что».4 Philosophes XVIII в. благодарили
судьбу за то, что человечество уже оставило позади это бесславное прошлое, об ужасах
которого они беспрестанно твердили.5 Только те, кто совершенно невежествен в истории,
могут сожалеть о старых добрых днях, утверждает Шастелюкс (Chastelux), никакое прошлое
не было таким счастливым,
1
Goldsmith. Enquiry into the Present Stale of Polite Learning in Europe. 1759. P. 260.
Kames. Sketches of the History of Man. 1788. 1:296—7; см. также: Р. 281—282. В Италии «Микеланджело,
Рафаэль, Тициан и др. подобны высоким дубам, что заставляют молодую поросль держаться в отдалении и
перехватывают у них солнечный свет соперничества». (Р. 300).
3
Robert Cullen. Lounger. N 73. 1786. Цит. по: Scheffer. Idea of decline. P. 173.
4
Hazard. European Mind. P. 29—30.
5
Becker. Heavenly City of the Eighteenth-Century Philosophers. P. 118.
168
2
как настоящее. «Какой образованный человек по-настоящему пожелал бы жить, —
спрашивает аббат Морель (Abbe Morellet), — в то варварское и поэтическое время, которое
живописал Гомер?»1 С точки зрения Вольни, пышный блеск древних империй не сделал их
обитателей ни мудрыми, ни счастливыми.2 Античность принижали для того, чтобы
подчеркнуть прогресс, совершенный современными людьми — и, как показывают
приведенные примеры, рассеять давние следы ностальгии.
«Прошлое закончилось; на его месте воцарилось Настоящее!» Эта фраза, конечно, не является
точным выражением характера времени. Вновь обретенная уверенность в прогрессе не
отменяет прежних сомнений, многое продолжает связывать нас с прошлым. Как мы видели,
даже столь уверенный в современности человек как Бэкон сохранял уважение к древности.
Веком позже Джон Локк назвал querelle конфликтом между безрассудными предрассудками.
Было совершенно «фантастичным и нелепым» приписывать «все знание только древним, или,
наоборот, современникам»; следует «и у тех и у других собирать все, что приносит свет».3
Наследием querelle осталось сочетание веры в шествие прогресса и апатии перед лицом
великих предшественников, двойственность по поводу подлинной роли прошлого в
настоящем. Спорные прежде вопросы — идея упадка, стремление к освобождению науки от
классических прецедентов, роль местных языков — были либо разрешены, либо сошли со
сцены. Однако сама страстность querelle породила новые вопросы и вновь свела прошлое и
настоящее как непримиримых соперников.
В конечном итоге отличительной чертой научного знания стал кумулятивный прогресс, но в
культуре и искусстве великие предшественники все еще подавляли пыл современников, и
новизна считалась не достоинством, а, напротив, недостатком. В обеих сферах признавали
силу прошлого (к счастью, или к несчастью), но в науке и материальной цивилизации человек
ощущал, что впитал в себя и превзошел прошлое, тогда как в приходящем в упадок искусстве
слава античности преследовала современных авторов по пятам, заставляя чувствовать себя
всего лишь запоздалыми эпигонами. Следование за предшественниками имело в себе
некоторый творческий импульс в эпоху Ренессанса, но теперь превратилось всего лишь в
символ подчинения, имитация стала окончательно несопоставимой с инновацией. А потому
революционное и романтическое иконоборчество стало главным вызовом весу и авторитету
прошлого.
1
Chastellux. Essay on Public Happiness. 1772; Morellet. Цит. по: Bury. Idea of Progress. P. 192—193.
Volney. Ruins; or, A Survey of the Revolutions of Empire (1789), Ch. 11. P. 49—61.
3
John Locke. Conduct of the Understanding. 1706. Sect. 24. Partiality. P. 47—8. См.: Локк Дж. Об управлении
разумом // Соч. Т. 2. М., 1985. С. 239—240.
169
2
Викторианская Англия
Новое основывается здоровым и крепким старым и поддерживается им, черпает свою недюжинную силу из их глубин и
незапамятных истоков, хотя и с теми препонами и помехами, которые может выдержать только англичанин. Но ему нравится
ощущать тяжесть прошлого на своей спине, и более того, отягощающая его старина уже пустила корни в его существе, и стала,
скорее, чем-то вроде горба, так что от него уже не избавиться, разве что разрезав целое на куски... И поскольку он чувствует
себя вполне комфортно с таким покрытым плесенью приращением, лучше уж он будет мириться с ним дальше, пока можно.
Натаниелъ Готорн. О Варвике^
Беспрецедентные перемены в Европе и Северной Америке XIX в. решительным образом
разделили настоящее и даже самое ближайшее прошлое. Осознание подобных перемен
привело к обостренному восприятию как достоинств, так и недостатков исторического
наследия, теперь более хорошо изученных, но не ставшего от этого более приемлемыми.
Революционные потрясения, пришедшиеся на начало и конец века, с одной стороны, открыли
дорогу иконоборческим импульсам, нацеленным на то, чтобы компенсировать бесплодность
прошлого, если не отбросить его вообще, но, с другой стороны, подтолкнули и ностальгию по
тем формам жизни, которые ощущались потерянными безвозвратно.
Двойственность в отношении к прошлому, оставленному позади и отброшенному, но в то же
время столь страстно почитаемому и вожделенному, в наибольшей степени проявляется в
викторианской Англии. Ни один другой народ со времен Ренессанса не сочетал в себе такой
уверенности в собственных силах с такой увлеченностью антикварным прошлым. Однако
Англия XIX в. — это совсем не то, что Италия XV в., и хотя определенные следы
свойственной более ранним временам амбивалентности все еще ощутимы, фундаментальные
перемены в материальной жизни, формах правления, представлениях о человеке и природе,
времени и изменении (и не в последнюю очередь то обстоятельство, что викторианцы
воспринимали Ренессанс как часть собственного прошлого) в корне изменили весь порядок
этой напряженности.
В жизни Англии после 1815 г. (конец наполеоновских войн представляет собой более
значимый рубеж, чем начало правления королевы Виктории) многое из прежнего социального
и материального прошлого осталось уже далеко позади, но в то же время появляется некая
тяга к его следам в эстетической и духовной сферах, что в значительной степени является
следствием трех великих потрясений. Во-первых, общество испытало громадное потрясение в
ходе Французской революции.
1
Hawthorne Nathaniel. About Warwick. 1862. P. 70. 170
После нее казалось, что ничто уже не сможет оставаться на прежних местах. Как бы мы ни
расценивали революцию — как заслуженный крах коррумпированного и безнравственного
правящего класса, или же как демоническую кровавую баню власти черни, — этот образ, по
меткому сравнению Дж. У. Берроу (J. W. Burrow), занял в сознании человечества место
падения Римской империи в качестве самого сурового и драматичного нравственного урока.1
Крушение традиции отозвалось и другими потрясениями на континенте — 1830, 1848 и 1871
гг. — и на этом фоне бунты в Гайд-парке 1866 г. казались предвестниками анархии у себя
дома. Социальные и политические течения угрожали всем институтам, основанным на
авторитете прошлого.2
Во-вторых, британское реформаторское движение в 1820—1830-х гг. обострило недовольство,
подобно тому, как это происходило по другую сторону Ла-Манша. Утилитаристы и
политэкономы клеймили традиции, прецедент, прескриптивное право и древние привилегии.
В свою очередь антитрадиционалистская доктрина спровоцировала горячую защиту
средневекового наследия в реакции 1830-х и 1840-х.
В-третьих, британская промышленность развивалась после Ватерлоо столь стремительными
темпами, что лицо страны и жизнь большинства ее обитателей изменились до неузнаваемости,
а для многих — были безнадежно погублены. Неприятие подобных трансформаций было в
исключительной мере сильным и нетерпимым, даже не смотря на все принесенное ими
безмерное богатство. Романтики и реакционеры клеймили грубую «машинерию» перемен
эпохи модерна (как и во времена Французской и промышленной революций) за убогость и отсутствие корней.3 Выражая возмущение настоящим, ранние и средние викторианцы лелеяли и
возрождали анахронистичные черты доиндуст-риального прошлого. Осуждение бездушного,
уродливого и деградирующего настоящего перешло и в XX в., поскольку распространение избирательного права, железных дорог, пароходов, телеграфа и трамваев привело к тому, что
два поколения после 1840 г. оказались столь же дезориентированными, как и два
предшествующих поколения. Тяга к прошлому в такой степени доминировала в жизни и
ландшафте Британии, что путеводители по Манчестеру и Бирмингему на рубеже веков
специально подчеркивали — в противовес современному росту — их происхождение из
незапамятной древности, тогда как архаические анахронизмы, такие как королевские
церемонии и пышные ритуалы лорда-мэра Лондона все больше превращались в популярные
зрелища.4
Ни одно другое общество не вбирало в себя инновации и изобретения с такой скоростью, как
никакому другому обществу не приходилось сталкиваться со столь стремительным
изменением ландшафтов
1
Burrow J. W. Sense of the past. P. 124.
Arnold. Culture & Anarchy (1869). P. 50—57, 171—174, 214—218; Houghton. Victorian Frame of Mind. P. 54—58.
3
Burrow. Sense of the past. P. 125.
4
Cannadine. Context, performance and meaning of ritual. P. 122, 138; Briggs Asa. Victorian Cities. P. 391, 392. См.: Tuveson.
Millennium and Utopia. P. 218.
171
2
повседневности. Однако никакое другое общество и не взирало на собственное прошлое с
такой самодовольной важностью и не стремилось столь серьезно реанимировать его черты.
Исторические романы Скотта, архитектура готического возрождения, нео-рыцарские мотивы
в одежде и поведении, классические стандарты красоты, страсть (по порядку) ко всему
римскому, греческому, египетскому, китайскому и ранне-английскому, — все это
безошибочно говорит о том, что этот народ был без ума от прошлого. Джон Стюарт Милль
считал, что у его соотечественников «глаза расположены на затылке».1
В качестве противоядия ужасному настоящему, экзотическое прошлое несло в себе
недостающие добродетели — и в особенности, это касалось средневековой Англии с ее
общинной, упорядоченной жизнью, столь сильно контрастирующей с мишурностью,
секуляриз-мом и недостатком коллективности настоящего.2 Именно потому, что
средневековое искусство принадлежало «миру, которого больше нет», викторианцы сочли его
в достаточной мере «благотворным и освежающим, чтобы вернуться к тем людям и временам,
с которыми у нас нет более ничего общего».3 Многим захотелось иметь (а потому многим
удавалось и отыскать) нечто общее с ними. «Мы действительно медиевисты и гордимся этим
именем, — писал архитектор Дж. Е. Стрит, — и стремимся выполнять нашу работу в том же
простом, но сильном духе, который делал человека XIII в. столь благородным созданием».4
«Для меня существуют лишь средние века, — объявлял Рескин. — Их готовая к восприятию
тайны вера приносила добрые плоды — наилучшие плоды в мире», современная же наука и
философия способны на одни лишь выкидыши.5 Рисунки от руки строителей XIII в. еще
довольно грубы, в них отсутствует перспектива, их познания в механике и геометрии
ничтожны, считает Уильям Берджес (W. Burges) — но они оставили нам в наследство
Америку, Вестминстер, соборы Кельна и Бове. Напротив, уродливые научные гравюры и
ретушь современных архитекторов не дали ничего стоящего. В итоге Берджес руководствовался собственными рисунками того, что считал средневековой практикой.6
Типичный пример отношения к подобному обмену мы находим в романе Роберта Керра, где
протагонистом выступает архитектор Геор-гиус Олдхаузен, весьма похожий на Берджеса:
1
MillJohn Stuart. Spirit of the age. 1831. P. 29.
Girouard. Return to Camelot.
3
Beavington J. Atkinson in Art-Journal. 1859. Цит. по: Haskell. Rediscoveries in Art. P. 106.
4
Street G. E. Ecclesiologist. 1858. Цит. по: J. M. Crook. William Barges. P. 55.
5
Ruskin to Charles Eliot Norton. 8 Jan. 1876 // Ruskin. Collected Works. 37:189.
6
Crook. William Burges. P. 62—65.
Уильям Берджес (1827—1881) — один из наиболее значительных представителей викторианского готического
возрождения в архитектуре Англии. Свой собственный дом (Tower House, 1875—1880) он также выстроил в стиле
готического возрождения. — Примеч. пер.
172
— Мы, знаете ли, делаем успехи. Мы уже значительно больше приблизились к древности, чем обычно... Больше
всего на свете я ненавижу современность.
— Так... как вам кажется, XVI в. — это достаточная древность?
— Нет, — говорит Георгиус, — не думаю,... разве я не говорил, что хотел бы родиться в XIII в.!1
2
Одержимость средневековьем подчас приобретала такие наркотические формы, что
некоторые поздние викторианцы «предавались» прошлому еще более безрассудным образом,
чем Петрарка своей любви i древним. «Жаль, что я не родился в Средние века, — восклицает
Берн-Джонс в 1897 г. — Тогда люди знали бы, что со мной делать А так никому на земле это
не известно».2 Другие творили прошлое, з; которое, как они надеялись, потомки их одобрят:
Харди представля.1 себя как Эсхила из Уэссекса, поэма «Сораб и Рутум» Арнольда3 храни ла в
себе отзвуки Гомера; чтобы произвести на будущих коммента торов впечатление, Теннисон
отмечал, где «Королевские идиллии) подражали Гомеру и Пиндару, а автопортрет Роберта
Лейтона изобра жает античного грека в викторианском Лондоне, что, по выражении Роберта
Дженкинса, подтверждает тот образ, который придал ему рас сказчик у Генри Джеймса, как
«всегда обладавшего странным представлением о том, как следует говорить о мертвых... Его
репутации была своего рода позолоченным обелиском, как если бы он под ним уже лежал;
легенды и воспоминания о нем стали возникать заблаговременно».4 Подобные живые
«капсулы времени» напоминают призрачные классические отзвуки текстов Петрарки. Однако
нет ничего менее похожего на имитативные стратегии Ренессанса — скрыто или открыто
восстающие против древних образцов в пользу творчества, — чем обращение к образцам
прошлого у викторианцев, одна лишь слава которых оправдывала ничтожные потуги их
последователей.
Однако не все викторианцы были очарованы прошлым. Джордж Элиот сожалела об утрате
прежних народных обычаев и нравов, и была убеждена, что сама она готова «отказаться от
всего этого ради жизни афинянки единственно в качестве лишенного запаха фрагмента античности», и была счастлива, что ей не пришлось жить тогда, «когда было меньше реформ и
множество разбойников на большой дороге, меньше открытий и больше лиц, покрытых
отметинами от оспы».5 Гордился собственным прогрессивным веком и Диккенс. Он часто
высказывал осуждение в адрес прошлого, высмеивал его сторонников и ненавидел,
1
Kerr. His Excellency the Ambassador Extraordinary (1879). 1:330—1, 2:101.
Memorials of Edward Burne-Jones. 2:318. См.: Buckley. Pre-Raphaelite past and present: the poetry of the Rossettis. P.
137.
3
Арнольд Мэтью (1822—1888), английский поэт викторианской эпохи, литературный критик и публицист,
известный своей критикой современных вкусов и нравов «варваров» (аристократии), «обывателей» (современного
среднего класса) и «черни». — Примеч. пер.
4
Jenkyns. Victorians and Ancient Greece. P. 34—38, 309, 310; James. Private life (1893). 17:226.
5
Eliot. Looking backward! Impressions of Theophrastus Such (1879). P. 24, 27.
173
2
когда при нем «превозносят дьявольские и проклятые добрые старые времена».1 Археология и
история открыли нам многое такое, что следует осуждать, как и такое, чем можно гордиться:
классический мир предстает теперь не столь благородным и чистым, как прежде; нам известны средневековые предрассудки, пороки и жестокость. Подобные несовершенства
заставляют влюбленных в прошлое надевать селективные шоры.2 Вальтер Скотт,
непревзойденный певец прошлого, сам предпочитал жить в настоящем. Несмотря на все
исторические изыскания Скотта, Абботсфорд был первым местом в Шотландии, где появилось газовое освещение.3
Пагубным следствием одурманенности прошлым была беспрестанная самокритика. Писатели
оплакивали бремя прошлого, свою неспособность создавать эпосы и ощущение
принадлежности к скудному веку. «Мы подавлены тем, что было сделано, — писал Хэзлитт,
— и даже думать не смеем о том, чтобы состязаться».4 Шелли называл сохранившиеся
фрагменты греческих шедевров «отчаяньем современного искусства». Тяжесть величия
прошлого сокрушила жизнь современных поэтов, которые чувствовали, что все скольконибудь стоящее уже было сказано прежде.5 Во Флоренции Джордж Элиот была «повергнута в
состояние унизительной пассивности зрелищем великих свершений прошлого» и
почувствовала себя «таким карликом на этом фоне, что я никогда бы уже больше не
отважилась творить что-нибудь сама».6
Богатое архитектурное наследие также повергало последующие поколения в ужас. Уже одно
лишь собирание рисунков и живописных картин античных зданий приводило современный
вкус в трепет и сводило «оригинальный талант... к рабскому подражанию».7 Наследие было
тяжким психологическим бременем: «Все, что только есть превосходного в искусстве, дошло
до нас из прошлых веков, — резюмирует один из наблюдателей современные ему взгляды, и
— все плоды современного мастерства — не более чем простое подражание древним».
Многим казалось, что человеческое воображение исчерпало себя; «более зрелый возраст
мира» не способствует свежести творчества и способен лишь приспосабливать модели «к
наследию превосходящей прозорливости прежних веков». Нет более никакой надежды на
прогресс;
1
Dickens to Douglas Jerrold, 3 May 1843 // Dickens. Letters. 3:481. Диккенс назвал макеты книжных корешков у себя
на полке «мудростью наших предков» и озаглавил их следующим образом: «Невежество. Предрассудки. Чурбан.
Дыба. Грязь. Болезнь» (Burrow. Sense of the past. P. 125). См.: Sanders. Victorian Historical Novel. P. 70, 71; Hough-
ton. Victorian Frame of Mind. P. 45—53.
2
Honour. Romanticism. P. 211—213.
3
Daiches. Sir Walter Scott and history. P. 464.
4
Hazlitt. Schlegel on the drama (1816). P. 66.
5
Shelley. Hellas (1822), Preface. P. IX; Byron. Цит. по: Jenkyns. Victorians and Ancient Greece. P. 23.
6
Eliot J. To John Blackwood. 18 May 1860//Eliot. Letters. 3:294. Как мы видели, впоследствии ей удалось обрести
вновь утраченную уверенность в своих силах.
7
Public buildings of Edinburgh. 1820. P. 370.
174
«коль скоро мы не в силах превзойти блестящих творцов прошлого, нам остается лишь
классифицировать их и использовать вновь и вновь». Другой критик даже сожалел, что
«греческие храмы не были давным-давно разрушены, раз их изучение стоит препятствием на
пути наших собственных изобретений».1
Признание в приверженности прогрессу в целом при одновременном недоверии к инновациям
в искусстве — это выглядело для Рескина совершеннейшим абсурдом. «Мы... действуем в
соответствии с тупейшими современными принципами экономии и утилитарности, и в то же
время с нежностью оглядываемся на манеры века рыцарства и наслаждаемся... теми модами,
которые мы якобы презираем, и тем великолепием, от которого, по нашему мнению, разумнее
было бы отказаться». Прискорбно, что «и обстановку, и героев наших романов мы ищем... в
тех столетиях, которые, по нашему мнению, мы полностью превзошли во всех отношениях»,
тогда как «искусство, возвращающее нас в современность, объявляется и дерзким, и
деградировавшим... В этом мы полностью отличаемся от всех тех рас, которые нам
предшествовали... Греки и люди средневековья почитали, но не подражали своим предкам; мы
же им подражаем, но не почитаем».2 Притом Рескин считал, что за моральный и эстетический
регресс его времени ответственны материальные и социальные «улучшения».
Как сетовали многие, уверенность в собственных силах подрывала не столько действительное
превосходство прошлого, сколько чрезмерное к нему внимание. Прошлое было тяжкой ношей
потому, что современность взвалила его на плечи добровольно. «Идея сравнить собственный
век с прошлыми временами... уже приходила раньше в голову философам, — отмечает Милль,
— но никогда еще она не становилась главной идеей века».3 Хэзлитт отмечает, что
«постоянное обращение к лучшим образцам искусства неизбежно ослабляет ум... и отвлекает
внимание на множество недостижимых примеров совершенства».4 Внимательное изучение
древних мастеров лишает гения современности оригинальности, Констебл осуждал
художников, «занимающихся одним лишь изучением шедевров прошлого».5
Кроме того, викторианцы опасались, как бы почитание прошлого не лишило их эру
собственной идентичности. «Можно украсить дом башнями и зубчатыми стенами,
бельведерами и арочными контрфорсами, — писал в начале века Ричард Пэйн Найт, — но он
должен сохранять характер того времени и той страны, где был воздвигнут, а не пытаться
выдать себя за крепость или монастырь далекого прошлого и
1
Trotman E. On the alleged degeneracy of modern architecture (1834); Athenaeum (1829); George Wightwick in Loudon's
(1835); Foreign Quarterly Review (1830); цит. по: Kindler. Periodical criticism 1815—1840: originality in architecture. P. 25.
2
Ruskin. Modern Painters. III. Pt IV. Ch. 16, sect. 15. P. 255, 256. См.: Рескин Дж. Современные художники. М., 1901.
3
Mill. Spirit of the age. P. 28. *Hazlitt. Fine arts (1814). 18:41.
5
Constable. Various subjects of landscape characteristic of English scenery. 1833. P. 10.
175
далекой страны».1 Растущие познания о прошлом и мастерство в воспроизведении его форм
грозили лишить викторианцев собственного узнаваемого стиля.
Даже те, кто до безумия был влюблен в прошлое, осуждали его те-неты. Защитник
готического возрождения Джордж Джильберт Скотт опасался, что «эффект работы с яркой
панорамой прошлого, постоянно находящейся перед глазами, может привести к прихотливому
эклектизму — сегодня строят в одном стиле, а завтра в другом — тому, что будут
довольствоваться собиранием цветов истории без того, чтобы взращивать собственные».2
Подавленные масштабом собственных заимствований, викториан-цы нуждались в новых
источниках идентичности для того, чтобы обрести утраченное самоуважение. Однако, по
мнению многих из них, уже сами эти попытки были обречены на неудачу по причине их
исключительной неловкости. Еще ни одному веку не удавалось сформировать собственный
стиль за счет сознательных, преднамеренных усилий, добавлял Скотт. По его мнению,
творчество процветало у греков и в период Ренессанса потому, что «никто особо не
задумывался о прошлом — каждый вкладывал свою энергию целиком в настоящее. Их усилия
были последовательно сконцентрированы».3 Аналогичным образом, лишь позабыв о
предшественниках может какая-либо эпоха обрести собственную, отличную от других
индивидуальность.
Викторианцы служат прекрасным примером, оправдывающим сетования Ницше о том, что
«мы, современные, ничего не имеем своего»; юные умы «начиняются невероятным
количеством понятий, выведенных на основании весьма отдаленного знакомства с эпохами и
народами, но отнюдь не на основании прямого наблюдения над жизнью».4 Прошлое тяготило
их потому, что они помнили его слишком хорошо, тщетно надеясь, что удастся забыть его
снова.
Чувствовалось, что сознательная изощренность аннулирует все прочие достоинства.
Эстетическое возрождение всего лишь подбирало остатки прежних образцов, тогда как
страстная вовлеченность открывала дорогу академической идентификации. Как считал Гейне,
ничего такого, как Амьенский собор, уже не строили больше потому, что «у людей прошлого
были убеждения, у нас, современных — одни лишь мнения».5 Готическое возрождение было
«тщетной попыткой реанимировать больное искусство», утверждал Констебл, которая могла
только «воспроизвести тело, лишенное души».6 Убежденный привер1
Knight Richard Payne. Analytical Inquiry into the Principles of Taste. 1806. Pt II. Ch. 2. P. 99.
Scott George Gilbert. Remarks on architectural character. 1846. Цит. по: Pevsner. Some Architectural Writers of the
Nineteenth Century. P. 177.
3
Ibid. См.: Lang. Richard Payne Knight. P. 96.
4
Nietzsche. Use and Abuse of History. P. 24, 67. См.: Ницше Ф. О пользе и вреде истории. С. 181,225.
5
Heine. Ueber die franzosische Buhne (1837). P. 279.
6
Constable. Lecture on landscape (1834—1835). P. 70.
176
2
женец готики Берджес пришел в 1868 г. к выводу, что он сам и его современники «не
слишком преуспели как в копировании, так и в собственных трудах... Им не хватает духа. Это
мертвые тела, в них нет жизни».1
По мнению архитектора Т.Д. Дональдсона, дух времени, «пытаясь за счет сочетания
определенных черт, взятых из того или иного стиля каждого периода,... сформировать единое
целое, обладающее неким собственным, отличным от других характером», ведет просто к
«безрассудному рабству».2 Отвечая на призывы создать «архитектуру нашего периода,
узнаваемый, индивидуальный, осязаемый стиль XIX в.», архитекторы вымученно
заимствовали вдохновение из множества источников.3 Однако это вызвало столь же
опустошительную критику, как и та, что была направлена против простодушного подчинения
грекам или готике. «Нас окружают все века, кроме нашего собственного, — сетовал Альфред
де Мюссе по поводу эклектизма, — в отличие от любой другой эпохи, мы берем все, что
удается найти: то — за красоту, это — за удобство, а третье — за древность, а четвертое —
даже за его уродство; а в итоге мы живем посреди одних лишь руин, как будто близится конец
света».4 Полвека спустя Уильям Моррис сокрушался по поводу всех «возрождений» XIX в., от
«чистой» готики («Лондон так и не стал походить на город XV в.») до стиля королевы Анны,
отмечая при этом «откровенно подражательную» вульгарность и отсутствие воображения в
архитектуре.5
Высказывая сомнения не только в действенности заимствований, художники и архитекторы
викторианской эпохи вновь столкнулись с проблемой оригинальности. Они унаследовали
конфликтующие между собой традиции: одна из них, исходящая из классики, подчеркивала
важность преданного ей следования; другая, идущая от романтиков (и отчасти из английского
Просвещения), делала акцент на новизне и индивидуальности. Однако для викторианцев, как
и для их предшественников-гуманистов, новизна все еще означала повторное использовании
прошлого; они утверждали индивидуальность через реконструкцию. Прошлое было
творческим пробным камнем архитектора, «чем больше хранится в его уме идей других
авторов, — отмечал критик, — тем более вероятно, что ему самому удастся высказать
собственные новые идеи».6 Новизна уже сама по себе вызывала неприязнь. «Беспре1
2
Burges. Art and religion. 1868. Цит. по: Crook. William Burges. P. 127.
Donaldson T. L. Preliminary Discourse... Lectures on Architecture, 1842. P. 30.
3
Donaldson T. L. 1847. Цит. по: Pevsner. Some Architectural Writers. P. 82.
De Mussel. Confession d'un enfant du siecle. 1836. P. 89. См.: Де Мюссе А. Исповедь сына века // Избр. произв. В 2х т. Т. 2. М., 1957. Поскольку в XIX в. не было своего собственного «решительного цвета», вторит ему
австрийский архитектор Людвиг фон Фёрстер, он заимствовал визуальные идиомы из любого прошлого (Schorske.
Fin-de-Si-ecle Vienna. P. 36).
5
Morris. Revival of architecture. 1888. P. 326. См.: Summerson. Evaluation of Victorian architecture. P. 38, 39.
6
The Conductor, Loudon's. 1834. Цит. по: Kindler. Periodical criticism. P. 26.
177
4
станные попытки создать нечто новое» привели к «краху» современной итальянской
архитектуры.1 Однако критикам не нравились также и те архитекторы, которые в бездумном
подражании заимствовали и компилировали отдельные фрагменты из наследия Палладио.
Необходимо было найти баланс между стилистической стабильностью и новизной,
компромисс между «копиизмом» и «оригинальностью»,2 отделить себя от прошлого, не
отвергая его при этом в целом — найти, по словам Брэя, «нечто новое и в то же время более
или менее неожиданное,... но в то же время органично развивающее то, что уже хорошо
известно и знакомо».3 Короче говоря, викторианцы хотели плыть, и в то же время не хотели
расставаться со спасательным кругом Эразма.
Этот спасательный круг также был нужен историкам-вигам, которые превратили историю в
уютное и приятное подобие настоящего. Подобно исполненным ностальгии медиевистам, они
соединяли излюбленный исторический период с современностью, подчеркивая моменты
предполагаемого сходства и оставляя без внимания различия, а также восхваляя
сохраняющуюся преемственность. По меткому замечанию, Дженкинса, «чем больше некто
почитает древних, тем приятнее ему будет обнаружить сходство с ними».4 Они прославляли
прошлое ценой настоящего, однако еще более почитали историческое наследие, хотя и не
ограничились им. Они ценили прошлое, отрицая при этом его обязательную силу; они
сочетали веру в преемственность с верой в прогресс.5 Лейтмотивом деятельности стал
компромисс между традицией и переменами: перемены, происходящие в границах традиции,
и потому поддающиеся контролю; традиция, ставшая податливой под влиянием перемен, и
потому прогрессивной. Предполагаемая преемственность английских социальных институтов
допускала видимую инкорпорацию даже наиболее обширных трансформаций.
В конечном итоге именно утрата уверенности в такого рода преемственности стоила поздним
викторианцам потери ощущения безопасности, которое они находили в прошлом. Историкам,
антропологам, антиковедам и прочим ученым известно теперь слишком много, чтобы можно
было придерживаться старых взглядов о сходстве прошлого и настоящего, или же считать
историю собранием образцов для подражания. Отличие от прошлого, сознание исторических
перемен, которые игнорировали или оправдывали современники Эразма, несопоставимое
разнообразие эпох и культур у Вико, каждая из которых имеет свой собственный, отличный
от нашего взгляд на жизнь, — все это озаре1
Restoration of the Parthenon in the National Monument. 1819. P. 143.
Pevsner. Some Architectural Writers. Ch. 22. The battling Builder: copyism v. originality. P. 222—237.
3
Bray. History of English Critical Terms. 1898. P. 211, 212.
4
Jenkyns. Victorians and Ancient Greece. P. 81. См.: Burrow. Sense of the past. P. 127—128.
5
Эти взгляды представлены в работе: Stubbs William. Constitutional History of England (1874—1878); см.: Burrow.
Literal Descent. P. 102—107.
178
2
ния, которые уже невозможно было отрицать; прошлое с совершенной очевидностью уже
стало чужой страной. Его различия могли казаться забавными, шокирующими и даже
поучительными для настоящего, но уже не могли поддерживать его роль образца для
подражания.1 Интеллектуальное банкротство прошлого, как и его не дающее свободно дышать бремя, породили на рубеже веков подлинный крестовый поход модернистов (см. главу 7)
против заветов, артефактов и способов мышления прошлого.
Британия XIX в. довела различение между устремленными вперед естественными науками и
глядящим в прошлое искусством до логического конца. В науке, инженерном деле и
промышленном производства Англия стала подлинным образцом уверенной в собственных
силах ин-новативности. В искусстве, образовании, религии и политике сохранялась опасная
двойственность, когда прошлое иногда выступало спасительным убежищем, а иногда —
тяжкой обузой. Многообразные последствия индустриализации обостряли реваншистский
менталитет, порожденный Французской революцией. Викторианцы пытались укрыться от
неистовых перемен и опасностей нового индустриального порядка в том или ином периодах
прошлого — в прошлом, не столько тщательно сохраняемом, сколько причудливо и
прихотливо воссоздаваемом в архитектуре, искусстве и литературе. Однако со временем
растущие познания и новые исторические открытия делали подобные воссоздания и
возрождения все более требовательными и ограничивали их разного рода рамками. «Как
возросло бремя предшественников!» — восклицает Мариус по поводу того, что Патер считал
столь благодатной эрой. «Это окружало меня со всех сторон — приглаженный мир старого
классического вкуса, и завершенное целое, обладающее подавляющим авторитетом в каждой
точке выполнения собственной работы... Казалось, что там не остается места для новизны и
оригинальности».2 Потребность в стиле, способном вобрать в себя гений всего прошлого в
целом послужила питательной средой эклектизма, который едва ли удовлетворял тягу ранних
романтиков к творческой индивидуальности, не говоря уже о последующем стремлении
модернистов обойтись вообще без прошлого.
К концу века прошлое утрачивает характер образца и назидательного примера, но продолжало
служить источником тесных связей с доинду-стриальным образом жизни. С явным вызовом в
адрес технологического роста атрибуты рыцарства распространялись внутри и за пределами
ширящегося дворянского сословия и церемониального возрождения монархии.
Одновременное появление Акта о древних памятниках, журнала «Сельская жизнь», Общества
по защите старинных зданий, Национального треста и движения в защиту народных
промыслов говорит о распространении культа доиндустриального образа жизни. Архитекторы
создавали новую «старую Англию» и коттеджи в стиле «королевы
1
Blaas. Continuity and Anachronism.
Pater. Marius the Epicurean. 1885. 1:107.
179
2
Анны», которые кажутся столь же древними (если не древнее), чем подлинные реликты тех
времен.1
Новые английские школы и колледжи могут послужить иллюстрацией того, как новизна
адаптируется и впоследствии направляется традицией. Предназначенные для сыновей
нарождающегося слоя индустриальных магнатов и растущего среднего класса, эти заведения
поначалу делали перемены привлекательными, маскируя инновативные цели
традицоналистскими одеяниями — готическими зданиями, пасторальными ландшафтами,
классическими чертами, церемониями и учебными планами. Но по мере того, как новые
предприниматели осваивались среди земельного дворянства (джентри), академическая сфера
все больше занималась прошлым как таковым, прошлым, которое в моральном, социальном и
средовом отношении превосходило настоящее и которое теперь испытывало угрозу со
стороны материального прогресса.2
Однако прошлое уже было мертво. Действительно, сам тот факт, что оно умерло, делал
возможным его воскресение: теперь оно не представляло опасности для настоящего.
«Озабоченность прошлым уже непосредственно не входит в конфликт с прогрессом
модернизации», —
3
Girouard. Sweetness and Light; Wiener. English Culture. P. 44—70; Jan Marsh. Back to the Land: The Pastoral Impulse
in Victorian England.
1
Wiener. English Culture. P. 11—24. В американской архитектуре, образовании и беллетристике проявляются
сходные реакционные тенденции (Lears. No Place of Grace: Antimodernism and the Transformation of American
Culture 1880—1920. P. 5, 60, 61, 159—166, 188, 189; Conn. Divided Self. Chs. 2, 7, 8).
180
приходит к выводу Чарльз Дэллхейм. Бизнесмен из Бредфорда мог быть не в меньшей степени
предан коллекционированию римских монет, а его бизнес на бредфордской Шерстяной бирже
(Wool Excange), выстроенной в неоготическом стиле, носил вполне современный характер. В
самом деле, Дэллхейм считает, что приверженность среднего класса к историческим
параферналиям способствовала ослаблению пре-скриптивной силы прошлого за счет того, что
перетолковала его значение в свете современных устремлений. Отнесенные к сфере искусства,
досуга и церемониальных ритуалов, антимодернистские силы оказывали лишь незначительное
влияние на практичный мир технологии.1
Теперь уже почитание античной архитектуры не требовало, как раньше, приверженности ее
институтам или идеалам. Поздние виктори-анцы могли спокойно оберегать средневековые
памятники, потому что средневековое прошлое ушло безвозвратно. Конфликт между сохранением прошлого и строительством будущего был минимизирован за счет того, что охраняли
лишь отдельные памятники и — вопреки манифестам, защищающим наследие в целом —
спокойно закрывали глаза на остальное.2 Но было бы неверным считать, что культурная
преданность прошлому не имела никакого влияния на прочие британские институты. Мартин
Винер показал, каким образом ностальгические привязанности старой элиты превратились в
символ вхожести в растущий
1
Deliheim. Face of the Past. P. 179—181.
Ibid. P. 180.
181
2
круг богатых и отмечает, что поиск утешения в старомодных формах жизни и деятельности в
Англии все еще более притягателен, нежели индустриальные инновации.1
Была ли (и является ли ныне) привязанность англичан к прошлому столь всеобъемлющей, как
это утверждает Винер, или же она носила по большей части декоративный характер, как
считает Дэллхейм, ее значение для британской словесности и ландшафта неоспоримо. Прошлое было бременем, добровольно принятым на себя элитой, отождествившей себя с ним и
ощущавшей искреннюю тревогу по поводу того, что масштабные перемены могут оказаться
пагубными и для национального характера, и для окружающей среды. Сравнительно недавнее
выражение подобных настроений можно найти в рассуждениях Джеймса Лиз-Мильна (LeesMilne) по поводу отсутствия стремления к занятиям благотворительностью у аристократии.
«Этим вечером мне открылась вся трагедия Англии, — писал он в 1947 г., во время переговоров с Национальным трестом по поводу приобретения Брокхемптона, Херефордшир. — Это
небольшое и не слишком важное местечко в сердце нашей уединенной провинции теперь
лишилось своего последнего эсквайра (Джона Тальбота Лутли). Вся социальная система
рухнула. Что ее заменит после правления масс, неразвитых, злобных, жестоких, недалеких,
чуждых всему прекрасному?»1
Отцы-основатели Америки и их сыновья
Что старо, то порочно, и прошлое превращается в змей. Почтение к деяниям наших предков — это предательское чувство.
Ральф Уолдо Эмерсон. Труды и дни3
Отношение к прошлому в Америке оказалось в наибольшей степени поляризованным, чем
где-либо. Ярче всего это выражается в виде метафоры конфликта поколений, отцов и детей,
отмеченной нами в главе 2. С одной стороны, свобода от обременительного прошлого была
фактической догмой Революции и новой республики. С другой стороны, американцев
огорчают их бедные в историческом отношении ландшафты, и потому они ревностно
оберегают все достижения отцов-основателей. Они никак не могут определиться ни с
собственной ностальгией, ни с верностью сыновьему долгу (filio-piety) и представлением о
своей национальной миссии уничтожить все заветы и традиции прошлого.4
1
Wiener. English Culture. P. 158—166. Дэлхейм сам отмечает, что быстрый рост Лидса, Манчестера и Миддлсборо
подчеркивает доиндустриальную древность, смягчая тем самым их новизну и отсутствие корней (Face of the Past. P. 65,
66).
2
Lees-Milne. Caves of Ice. Diary entry 16 June 1947. P. 172.
3
Emerson. Works and days. 1870. 7:177.
4
Lowenthal. Place of the past in the American landscape.
182
Сдерживающая сила прошлого вызывала беспокойство пуритан Новой Англии еще в XVII в.
Условия прифронтовой жизни затрудняли для детей и внуков первых поселенцев следование
патриархальным заветам предков. Пуританский идеал сообщества как большой семьи —
иерархической, дисциплинированной, искренне преданной религиозным целям — казался все
более реакционным и неосуществимым. Однако моральное превосходство предшественников
ставило их перед непростым выбором: «Либо они продолжают идеализировать и пытаются
увековечить характер отцов-основателей, либо попытаются приспособиться к глубоким
переменам в политических, экономических и интеллектуальных условиях». По выражению
Питера Гэя, «проявив непреклонность, они превратятся в анахронизм, проявив гибкость —
изменят пуританству».1
Однако еще более обременительным, нежели отношения с устаревшими колониальными
истоками, оказалось имперское наследие — Британия, британские политические институты,
британский образ мышления. Задыхаясь в суровых имперских оковах, Америка отреклась не
только от метрополии, но и от многих ее традиций. Подобное отрицание прошлого поможет
понять три взаимосвязанные идеи: вера в то, что автономия — это естественное право
каждого нового поколения; органическая аналогия, отводившая Америке в истории место
юности; и вера в то, что новая нация божественным образом избежит упадка и увядания.
Аналогия отцов и детей постоянно возникает в британско-американских антагонистических
отношениях с конца XVIII в. Тори использовали сыновние метафоры для того, чтобы призвать
к наказанию непокорных колонистов за непослушание отчизне, а патриоты — для того, чтобы
осудить Британию как противоестественного и тираничного родителя. Подобные метафоры
были расхожей монетой: аналогии между семьей и государством переполняли собой
английские дебаты по поводу «естественной» свободы и «общественного договора».
Принципы и практики воспитания детей менялись, и традиционная авторитарная семья
постепенно сдавала позиции, по мере роста рыночной экономики уступая место более
открытой и эгалитарной структуре.2
Воззрения прежней эпохи были суммированы в работе Роберта Филмера Patriarcha (1680).3
На первом месте стоят две заповеди: отец обладает абсолютной и пожизненной властью над
своими потомками, те же, в свою очередь, обязаны столь же безоговорочно ему подчиняться.
Именно против этих заповедей и были направлены «Два трактата о правлении» Джона Локка.
В противоположность патриархальной семье
1
Gay Peter. Loss of Mastery: Puritan Historians in Colonial America. P. ПО. См. также: J. P. Walsh. Holy time and
sacred space in Puritan New England. P. 94.
2
Schochet. Patriarchalism in Political Thought; Trumbach. Rise of the Egalitarian Family; Fliegelman. Prodigals and
Pilgrims: The American Revolution against Patriarchal Authority; Rogin. Fathers and Children.
3
Филмер Роберт (1588—1653), английский теоретик, развивавший абсолютистскую концепцию воспитания. —
Примеч. пер.
183
Филмера, Локк утверждает, что человек «не может ни по какому-либо договору, ни в какойлибо иной форме принуждать своих детей или потомство», совершеннолетние сыновья от
природы столь же свободны, как и их отцы. Также в противовес ссылке Филмера на
божественные заветы, Локк утверждает, что правительственное попечение требует согласия
на это со стороны опекаемых, а абсолютизм попирает естественные права и не может
притязать на подчинение граждан. Однако и помимо Локка, растущая вера в прогресс в конце
концов подорвала по-коленческие или семейные формы обоснования политической власти.1
Жесткие семейные нормы, требовавшие от детей повиновения вплоть до достижения ими
совершеннолетия, уступают у Локка место ненавязчивому послушанию, осуществляемому на
основе личного примера и любящего руководства. В противном случае «дети, когда они
вырастут, устанут от вас, и втайне... будут твердить про себя: „Ну же, отец, когда ты, наконец,
помрешь?"»2 Образование должно позволить потомкам избавиться от отеческого ига и
обратиться к игу божественному, что представляет собой существенный шаг к спасению.3 К
аналогичному заключению пришел и Руссо: «Дети остаются в подчинении у отца до тех пор,
пока нуждаются в нем для поддержания собственного существования. Как только такая
необходимость отпадает, естественные связи обрываются».4 По мнению некоторых, реформы
зашли слишком далеко: «прошедший век приучил человечество считать, что они — всего
лишь дети и с ними нужно поступать соответствующим образом вплоть лет до тридцати», —
пишет теолог, однако он также сетует на то, что «настоящее позволяет им воображать себя
сформировавшимися мужчинами и женщинами лет уже в 12—15 лет».5
Особенно быстрыми темпами воспитание детей менялось по ту сторону Атлантики.
Колонисты-родители в XVII в. держали взрослых сыновей в зависимости за счет того, что
ограничивали доступ к земле и прочему имуществу. Исчезновение подобных форм контроля
позволило сыновьям в XVIII в. добиваться независимости, покидать дом и достигать зрелости
значительно раньше, зачастую принимая на себя бремя взрослого человека лет в 13. Одна из
причин, по которой эпоха Революции дала столько выдающихся лидеров, состоит, по мнению
некоторых историков, в том, что отцы активно поощряли сыновей при1
Locke. Two Treatises of Government (1690), II, Ch. 8, para. 116. P. 180, and Chs. 6, 7, 15, 18; (см.: Локк Дж. Соч. В
4-х т. Т. 3. М: Мысль, 1988. С. 330). Schochet. Patriarcha-lism. P. 273—276. Хотя сам Локк не признавал
рассуждений по аналогии, тем не менее он использовал их для защиты революции {Burrows, Wallace. American
Revolution. P. 188,189).
2
Locke. Some Thoughts Concerning Education. 1693. Para 4. P. 34.
3
«Первый же шаг, когда человек освобождает себя из-под отеческого ига, одновременно является первым
моментом, когда человек может избрать для себя поиски ига божественного... Препятствовать подобному
событию означает вторгаться в важнейшую стадию процесса спасения» (Fliegelman. Prodigals and Pilgrims. P. 285).
4
Rousseau. Social Contract (1762), Bk 1, Ch. 2. P. 4. см.: Руссо Ж.-Ж. Об общественном договоре.
5
Watts Isaac. Improvement of the Mind (1747). Цит. по: Fliegelman. Prodigals and Pilgrims. P. 19.
184
нимать на себя такие обязанности.1 Британия обращалась с колониями как с неразумными и
зависимыми от родителей детьми, обязанными подчиняться их прихотям. Сдерживаемое
негодование против подобного подчинения и вылилось в Революцию. Как предсказывал
Джеймс Харрингтон2 в своей работе «Содружество Океаны» (The Commonwealth of Oceana)
(1656), колонии сами отвергнут материнскую грудь, когда подрастут. В 1774 г. Джон Адаме
отмечал, что «ныне колонии еще ближе к возмужанию, чем даже это предсказывал
Харрингтон». «Вы достаточно долго были детьми, — поучает Ной Уэбстер, — обязанными
рабски подчиняться заносчивым родителям».3 С подобной точки зрения, Англия препятствует
обряду перехода колоний за счет того, что отказывается подготовить американцев к зрелости.
Джордж Вашингтон, напротив, выглядел снисходительным родителем — отцом нации, —
который, по словам одного из панегиристов, освободил «несовершеннолетнюю страну из
состояния младенчества и слабости и сопроводил ее к зрелости и силе».4
«Просвещение, — по словам Канта, — это выход человека из состояния своего
несовершеннолетия... Несовершеннолетие есть неспособность пользоваться своим рассудком
без руководства со стороны кого-то другого... Лень и трусость — вот причины того, что столь
большая доля людей... все же охотно остаются на всю жизнь несовершеннолетними».5 Но,
пожалуй, еще хуже быть взрослым, когда в этом вам отказывают деспотичные родители. По
словам Пэйна, «для того, чтобы знать, заинтересован ли континент в независимости, нам
нужно лишь задать всего один простой вопрос: неужели мужчине интересно оставаться в
мальчиках всю жизнь?»6 Преданность революции была связана с определенными формами
воспитания. Кеннет Линн показал, что все наиболее известные лоялисты либо воспитывались
в суровых пат1
Handiin, Handlin. Facing Life: Youth and Family in American History. P. 12—18; Lynn. A Divided People. P. 68, 69,
98, 99. Скорость и простота, с какой американские мальчики достигали зрелости, еще продолжает поражать
наблюдателей-иностранцев (Tocqueville. Democracy in America (1840), 2:202-3). В самом деле, в XX в.
американских сыновей воспитывают так, чтобы они были независимыми и изобретательными, и дистанцировались от отцов-конкурентов. И хоть они и брали с них пример, но уже ничего им не должны (Demos.
Oedipus and America». P. 35, 36).
2
Харрингтон Джеймс (1611—1677), английский философ. В своем главном произведении «Содружество
Океаны» он обращается к аристотелевским взглядам на стабильность государства. Океана — это идеальное
государство ограниченных и сбалансированных сил. По мнению Харрингтона, демократия сильна там, где есть
мощный средний класс, а революция возникает в результате разделения экономических и политических сил. —
Примеч. пер.
3
Adams. Novanglus, 4:104; Webster. On the education of youth in America (1787— 1788). P. 77.
4
Dunham Josiah. A Funeral Oration. 1800. Цит. по: Fliegelman. Prodigals and Pilgrims. P. 203, 185; см.: Burrows,
Wallace. American Revolution. P. 188, 189.
5
Kant. An answer to the question: «What is enlightenment?» (1784). P. 54. См.: Кант И. Ответ на вопрос: Что такое
просвещение? // Соч. В 6-ти т. Т. 6. М., 1966. С. 27.
6
Paine. The American crisis. Ill (1777). P. 203.
Пэт Томас (1737—1809), англо-американский писатель и памфлетист, автор сочинений «Здравый смысл» и
«Кризис», оказавших существенное воздействие на ход со185
риархальных семьях, где не было места несогласным и требовалось беспрекословное
подчинение родителям в течение длительного периода жизни, либо росли в отсутствие
родительской опеки, так что им так до конца и не удавалось изжить в себе потребность в
авторитарной фигуре. Ни одна из подобных форм воспитания не допускала разрыва уз с
Британией, наивысшим заместителем родительских связей. Напротив, все наиболее
выдающиеся патриоты воспитывались в локковских традициях, их индивидуальность
уважали, их самостоятельность пестовали и взращивали в них дух свободы. Те, кто
способствовал разрыву с Англией, уже были подготовлены в этому шагу всем своим
воспитанием и обладали чувством независимости и находчивой уверенностью в собственных
силах.1
Аналогичные процессы происходили и в ходе восстаний в Южной Америке против
навязанного Испанией вечного детства. Молодые колонисты, ставшие лидерами чилийской
революции, ощущали, что их сдерживают стареющие имперские тираны. Как провозгласил
Боливар в 1815 г., латиноамериканцы не обязаны подчиняться испанскому правилу «держать
нас в состоянии вечного младенчества».2 Понятие продолжающейся свободы выбора
легитимизировало американский мятеж. Гордясь своим разрывом с прошлым, американцы
предполагали, что их потомки также продолжат избавляться от вещей и мыслей своих
предков. Самостоятельность потомков лежала в основе доктрины Пэйна и Джеф-ферсона о
суверенитете каждого взрослеющего поколения: каждое поколение было «отдельной нацией»,
которой предстояло избавиться от унаследованных институтов и выбрать собственные. Как
сказал Джефферсон, «у мертвых нет прав. Наш Творец создал мир на пользу живым, а не
мертвым... Одно поколение не может препятствовать или обременять его использование
другим поколением».3 В противоположность английскому общему праву, искавшему
юридические прецеденты в незапамятной древности, многие американцы считали, что свод
законов должен меняться каждый 19 лет или около того — среднее время смены поколений.4
Они отрекались от мертвых, приравнивая эту доктрину к утверждению, что никакое
поколение не должно мешать последующим.
бытии в американской революции. Другие работы («Права человека», «Век разума») снискали ему репутацию
одного из величайших политических пропагандистов. — Примеч. пер.
1
Lynn. A. Divided People.
2
Felstiner. Family metaphors and the language of an independence revolution, quoting Simon Bolivar. Jamaican letter.
1815. P. 167.
3
Paine. Dissertation on the first principles of government. 1795. P. 576; Jefferson to John W. Eppes. 24 June 1813; to
Samuel Kercheval. 12 July 1816; to Thomas Earle. 24 Sept. 1823 // His Writings, 12:260-1, 15:42-3, 15:470. Коммаджер
в книге «Империя разума» (Commager. Empire of Reason. P. 202—204), считает, что негативное отношение к мертвым присутствует у Джефферсона по крайней мере с 1785 г. См.: Woodward. Future of the past. P. 721, 722; Laing
Alexander. Jefferson's usufruct principle // The Nation. 1 July 1976. P. 7—16. Предубеждение против тирании
прошлого не помешало Джефферсону восхищаться им и следовать многих из его заповедей (Colbourn. Lamp of
Experience. P. 158—184; Somkin. Unquiet Eagle. P. 69).
4
Boorstm. Lost World of Thomas Jefferson. P. 206—210; Pound. Formative Period of American Law. P. 7, 8, 144, 145.
Иеремея Бентам побуждал американцев закрыть свою
186
Юность Америки
Согласно органической аналогии, нации, как и индивиды неизменно продвигались от
младенчества и юности — к зрелости и старости.1 Достоинства юности длительное время
ассоциировались с Америкой. Сравнивая изначальную чистоту американской жизни с
деградацией Британии во времена аферы Южного моря (South Sea Bubble),2 епископ Джордж
Беркли прославлял достоинства Нового Света:
Не такая, как пребывающая в упадке Европа,
Но такая, какой была она во времена свежести и молодости
на Запад держит свой путь Империя, первые четыре акта уже позади, пятый же завершит драму на закате дня —
последнего дня великих усилий мира.3
Юность Америки в подобном жизненном цикле оправдывала и негативное отношение ее
населения к прошлому. «Это в характере юных и энергичных наций — заботиться более о
настоящем и будущем, нежели о прошлом, — писал Джордж Перкинс Марш, — и до тех пор,
пока солнце их величия... не начинает клониться к закату, антикварный дух им чужд».4 Уже
само по себе отсутствие длительного и славного
страну «для английского общего права, подобно тому как мы закрываем ее от чумы» (цит. по: Boorstm. The
Americans: The National Experience. P. 36).
1
См. гл. 4, c. 127, 128, 140—142 внизу.
2
Спекулятивная лихорадка, потрясшая британскую экономику и политическую жизнь и разорившая в 1720 г.
многих инвесторов. В центре ее стояла основанная в 1711 г. компания Южного моря, предназначавшаяся для
ведения торговли (преимущественно работорговли) с испанскими колониями в Америке после окончания войны
за Испанское наследство (предполагалось, что последующий за окончанием войны мирный договор разрешит
подобную торговлю). Однако Утрехтский мирный договор 1713 г. с Испанией оказался менее выгодным, чем
ожидалось: на работорговлю устанавливался значительный налог, и компании разрешалось отправлять не более
одного корабля в год. Тем не менее, несмотря на то что успех первой экспедиции 1714 г. был весьма умеренным,
во главе компании встал король Георг I, что вселяло уверенность в успехе предприятия.
1720 г. принес невиданное оживление в результате того, что компания сделала предложение (принятое
парламентом) взять на себя государственный долг. При этом компания намеревалась возместить потери отчасти
за счет расширения торговли, но преимущественно за счет ожидаемого повышения курсовой стоимости акций.
Ожидания оправдались, и цена на акции взлетела с 128.5 пунктов в январе 1720 г. до 1000 в августе того же года.
Однако уже в сентябре рынок рухнул и цена акций упала до 124 пунктов. Многие вкладчики разорились. Палата
общин провела расследование инцидента, в ходе которого выяснилось, что, по крайней мере, три министра брали
взятки и участвовали в биржевых спекуляциях с акциями компании. Как ни удивительно, но сама компания
просуществовала до 1853 г., продав в 1750 г. большую часть своих прав испанскому правительству. — Примеч.
пер.
3
America, or the Muse's refuge in letter from Berkeley to John Percival. 2 Oct. 1726. Works. 8:153.
4
Marsh. Goths in New-England (1843). P. 7. Однако Марш опасался, что недостаток почтения к старине может
сказаться на обаянии американцев. См. мою работу: George Perkins Marsh. P. 59, 101.
187
прошлого предсказывала долгое и славное будущее. «Другие нации могут кичиться тем, что у
них было в прошлом,... то, что они обращаются к истории собственной юности, лишь
подчеркивает их старческую немощь, — утверждает шовинист. — Нашу же историю одухотворяет ощущение надежды, мы смотрим вперед взглядом пророка».' Мэр Нью-Йорка
связывал дряхлость Европы с переизбытком имеющихся там реликвий: «Если бы мы жили
среди руин» и свидетельств «нынешнего упадка,... мы столь же мало были бы склонны
смотреть вперед, как и другие. Но мы радуемся в предвкушении рассвета будущего, и
оставляем тем, кто сознает, что его звездный час уже позади, утешать себя былым
великолепием».2
Аисторическая уникальность
Однако одной преходящей юности, которая в течение некоторого времени могла бы держать
прогнившее древнее прошлое в стороне, недостаточно: многие американцы были уверены, что
их страну минует участь старости, и она будет молодой вечно. Заново созданная разумными и
безупречными людьми, Америка лежит в стороне от общего исторического процесса.
Основываясь на милленианизме протестантов XVII в., колониальные теологи считали
американцев избранным народом, которому Провидением предназначено завершить
Реформацию и восстановить благодатное состояние, свойственное человеку до грехопадения.
Задачей пуритан было всего лишь вырастить это тысячелетнее семя. Заветное тысячелетие
оградит Америку от всеобщей порчи.3 Америка избежит судьбы Европы, уже давно созревшей
и теперь «почти сгнившей»,4 поскольку Бог убережет ее от периода взросления, и даже от
самой смерти. «Если такова юность республики, какова же будет ее старость?» — спрашивает
французский государственный деятель, и сенатор Люьис Касс отвечает ему: «Сэр, она не
состарится никогда».5 Американская нация в чем-то напоминала жителей островов Макки-нак,
доживавших до весьма почтенного возраста. «Если люди захотят умереть, здесь им это
сделать не удастся — им придется пойти куда-нибудь в другое место».6
Вечно энергичная и юная, Америка по-прежнему осознавала себя в аисторических терминах.
Один из наиболее влиятельных американских
1
Paulding. The American naval chronicle. 1815. Цит. по: J. M. George. James Kirke Pauiding. P. 96.
Golden. Memoir, at the Celebration of the Completion of the New York Canals. 1825. P. 77, 78.
3
Tuveson. Redeemer Nation. P. 103—106, 110, 111; Dorothy Ross. Historical consciousness in nineteenth-century
America. P. 912; Pocock. Machiavellian Moment. Ch. 15.
4
Bory St. Vincent to Constantine Rafinesque // Western Minerva. I (1821). 70 (facs. reprint, Gloucester, Mass., 1949).
5
Congressional Globe. 29:2 (1846—1847). P. 1192. Цит. по: Merle Curti. Roots of American Loyalty. P. 64.
6
Marryat. Diary of America (1839). P. 122. См.: Somkin. Unquiet Eagle. P. 72—83.
188
2
историков XIX в. Джордж Бэнкрофт (G. Bankroft) полагал, что его страна предназначена
исполнить неизменную божественную истину. Его последователи, с осторожностью относясь
к романтизму и религиозности Бэнкрофта, все еще отождествляли Америку с непреложным
заветом, неколебимыми принципами и иммунитетом от старческой дряхлости.1 И лишь к
концу XIX в. уверенность в том, что Америка стоит вне исторического цикла, была серьезно
поколеблена. Однако еще вплоть до начала XX в. американцы воспринимали себя как
уникальное исключение из общего мирского исторического процесса — либо как
изоляционистов, избегнувших заражения от загнивающего миром, либо же как мессианских
деятелей, призванных его преобразить.2
Бесполезное и наносящее ущерб прошлое
Скорее созданная заново, нежели выросшая органическим образом, Америка взирала на
исторический процесс со стороны. «Нам не интересны эти сцены старины, — объявлял
провозвестник судьбы Америки, — разве что в качестве урока того, что мы всего этого
избегли».3 Для американцев история была чем-то вроде собрания ошибок и заблуждений.
Подобно тем ученым, которые защищали свои находки в Балтийском море против обвинений
в нечестивости, Пэйн считал бесполезным делом «скитаться в поисках сведений по полям
древности; подлинное собрание, но не истории, а фактов, находится прямо перед нами,
неискаженное ошибками традиции».4 Истиной было наблюдаемое настоящее, а ложью —
основанное на слухах прошлое. Американцы были рады, что у них не было прошлого, и
испытывали чувство жалости к европейцам, им обремененным. «Следует пожалеть ту нацию,
которая отягощена прошлым, — говорит один из персонажей Джеймса Фенимора Купера, —
ее промышленность и предприятия находятся под постоянным гнетом обстоятельств,
вырастающих из подобных воспоминаний».5
Абсолютная новизна Америки сделала все исторические аналогии неуместными. «С
Прошлым у нас буквально ничего общего. Его уроки утрачены, а его язык для нас молчит, —
утверждает будущий губерна1
Ross. Historical consciousness. P. 916, 921, 924. Однако не все разделяли убеждение в том, что Америка способна
избегнуть обычного жизненного цикла. «Рассвет никогда не наступит, если солнце раньше не село», —
предостерегал Джон Квинси Адаме. «Не будем забывать, что и мы когда-нибудь придем к упадку и старческой
немощи» (The former, present, and future prospects of America. 1787). Цит. по: Van Tassell. Recording America's Past.
P. 45). См.: Persons. Progress and the organic cycle in eighteenth-century America; idem: American Minds. P. 123—126;
Perry Miller. Romantic dilemma of American nationalism and the concept of nature.
2
Ross. Historical consciousness. P. 928; Tuveson. Redeemer Nation. P. 158—160, 213,214.
3
Sullivan O. Great nations of futurity (1839). P. 427.
4
Paine. Rights of Man (1791—1792). P. 376.
5
Cooper J. F. Home as Found (1849). P. 23.
189
тор шт. Миссури. — Прецеденты утратили все свои достоинства, и их авторитет потерян».1
Исполненные зависти европейцы также вторили похвалам презентистов. Вот строки Гете:
Америка, счастливее, ты
Чем наш старый континент.
Нет у тебя разрушенных замков
И нет краеугольных камней,
Твою душу, твою внутреннюю жизнь
Не тревожит бесполезная память...2
Американцы, связывавшие институциональный упадок с древним возрастом Европы, также
считали ее увитые плющом памятники и древние руины отметинами зла, отражающими
старческую немощь Старого Света. «Говорят, что у нашей страны нет прошлого, нет истории,
нет памятников! — восклицает один американец при виде разрушающихся казематов
английского замка в бестселлере Эммы Саут-ворт. — И я рад этому! Пусть лучше ее прошлое
будет чистой страницей, чем оно будет покрыто такими кровавыми иероглифами, как эти!
Когда я рассматриваю эти письмена и размышляю о деяниях этой запятнанной
преступлениями земли, моя собственная молодая нация предстает передо мной невинным
дитятей!»3
Подобно тому, как нация стряхивала с себя историческое прошлое, ее жители прощались с
фамильным наследием. Идеальным американцем стал, по словам Р. У. Б. Льюиса (R. W. В.
Lewis), «индивид, эмансипированный от истории, по счастью, не имеющий предков, незатронутый и неиспорченный обычным наследием семьи или расы; одинокий индивид,
полагающийся лишь на самого себя и сам себя побуждающий к деятельности». Время и
память испортили европейцев, американцы же подобны Адаму до грехопадения. «Сознание
нации и, следовательно, индивидуальное сознание чисто потому, что оно не было запятнано
прошлым — у Америки... нет прошлого, но только настоящее и будущее».4
Отречение от прошлого прежде означало отречение от родительского влияния. «Я прожил
тридцать лет, — заявляет Торо, — и еще не слышал [от старших] ни одного ценного, или
просто серьезного совета».5 Демократия привела к тому, что люди забыли своих предков и
«воображали, будто их судьба находится полностью в их собственных
1
Brown Benjamin Gratz (1850). Цит. по: Walter Agard. Classics on the Midwest frontier. P. 166.
Goethe. Vereinigten Staaten. 1812. P. 405, 406.
3
Southworth Emma. Self-raised; or, From the Depths (1864). P. 433, 434.
Эмма Саутворт (1819—1899), одна из наиболее популярных авторов сентиментальных романов в Америке XIX в., за 50
лет творчества снискала широкую аудиторию как в США, так и в Европе. — Примеч. пер.
4
Lewis. American Adam. P. 5, 7. По поводу отрицание Эмерсоном памяти, обычаев и родства см.: Quentin Anderson.
Imperial Self, especially. Ch. 1. The failure of the fathers.
5
Thoreau. Walden. 1854. P. 8. См.: Торо Г. Д. Уолден, или Жизнь в лесу. М.: Наука, 1979. С. 13.
190
2
руках», — заключает Токвилль: в Америке «узы, соединяющие одно поколение с другим,
ослаблены или нарушены; каждый человек там полностью утрачивает всякие следы идей
своих предков, или не обращает на них никакого внимания».1
Американцы изгнали историю из своего окружения точно так же, как вычеркнули ее из своих
умов: «суверенитет нынешнего поколения» в такой же мере распространяется на ландшафт,
как и на закон. Унаследованная собственность воплощает в себе тиранию предков, бремя
прошлого. Старые дома были «грудой кирпичей и камней», которые человек складывает
вместе «для себя, чтобы умереть там и чтобы сделать свое потомство там несчастным».2
Процветание Америки, по мнению Джорджа Вартона (G. Wharton), обусловлено тем, что она
периодически все отбрасывала в сторону.3
Искусство отражало жизнь в скоротечной бренности материального. Реформатор Холгрейв в
романе Готорна «Дом о семи фронтонах» предвидит тот день, «когда никто не станет строить
дома в расчете на потомков» и восхваляет эфемерность таких строений:
Наши общественные сооружения — наши капитолии, здания законодательных органов, городские мэрии и церкви
— не следует строить из таких долговечных материалов как камень или кирпич. Было бы куда лучше, если бы они
рассыпались в прах лет через двадцать, или около того, как бы намекая людям на необходимость пересмотреть
или реформировать символизируемые ими институты.4
Торо призывал разрушить все реликты прошлого: Америка должна отказаться от привычек
Англии, «пожилого джентльмена, путешествующего с большим количеством багажа, хлама,
накопившегося за долгие годы управления домом, который ему не хватает духу поджечь». В
его «Уолдене» предлагается программа «очистительного разрушения».5 А представления
Старого Света о том, что «дома, подобно винам, с возрастом улучшаются» были названы
просто «абсурдными».6
Нелюбовь к старым строениям распространилась и на исторические памятники. «Коль скоро
они не могут жить в подлинных старинных домах, наши почитатели древности... имитируют
старое варварство в своих новых строениях», — высказывает обвинение критик. «Строить новые дома, напоминающие старые, столь же смешно если бы молодой человек вздумал
подражать походке своего дедушки».7 Это могло быть вполне «простительно для Горация
Уолпола или сэра Вальтера Скот1
Tocqueville. Democracy in America. 1840. 2:104—106. См.: Токвилль А. де. Демократия в Америке. М., 1992.
Hawthorne. House of the Seven Gables. 1852. P. 263. См.: Готорн Н. Дом о семи фронтонах. Л.: Худож. лит., 1975.
3
Cited in Perry Miller, Life of the Mind in America. P. 303. См. также: Anderson. Imperial Self. P. 33.
4
Hawthorne. House of the Seven Gables. P. 181—184. См. также: Hawthorne. Earth's holocaust. 1844. 10:381—395.
5
Thoreau. Walden. P. 60—61. См.: Woodward. Future of the past. P. 722, 723.
6
Our new homes (1847). P. 392. i Ibid. P. 392, 393.
191
2
та — строить дома-пряники, подражая жилищам баронов-разбойников1 и Синей бороды, ... но
не может быть ничего более гротескного, более абсурдного и более притворного», когда
обычный американец, «не знающий о средних веках ничего более того, что они были,
возводит свою семейную резиденцию в виде вычурного готического замка».2 Церкви «под
готику», «имитации средневековых соборов» равным образом осуждались: «седой мох веков,
заросли плюща, кривая старинная улочка, непритязательная хибара, монастырская ограда,
величественный дворец, гордость веков», — все это было чуждо и американскому ландшафту,
и американскому уму.3
Забвение превозносилось как благоразумие. «Вместо того, чтобы морализировать по поводу
величественности процесса упадка», в Америке путешественник-европеец должен был
«видеть ресурсы процесса развития».4 Кревкёр (Crevecoeur) считал, что «лучше занять ум
размышлением о блестящем будущем и новых умозрениях,... нежели блуждать по неясным и
сомнительным путям древности, созерцая одни лишь угрожающие падением руины,
разрушенные здания или следы опустошительных революций».5 Tabula rasa6 подталкивала
американцев к тому:
Хоть мы и не можем похвастать древними башнями,
Увитых побегами плюща,
На наших берегах обитает лавр;
И этот лавр, мой мальчик, твой.7
Вера в то, что они изгнали прошлое и ничем не обязаны своим предкам, традиции, образцам
прошлого, вдохновляла американцев и в ходе Гражданской войны. Идеалом
трансценденталистов стал новый американский Адам, не отягощенный унаследованными
идеями и привычками. Бесчисленные эссе и рассказы сочувственно изображали американцев,
пренебрегающих наследием и отбрасывающих все, что связано с прошлым.
1
Бароны-разбойники — рыцари, грабившие проезжавших через их владения путников. Появление такого
социального слоя связано с распространением обычая майората, когда все имущество отца наследовал только
старший сын. Всем остальным приходилось пробивать себе путь в жизни самостоятельно, в том числе нередко и
подобным образом. В переносном смысле данный термин стали употреблять в XIX в. по отношению к воротилам
американского промышленного и финансового капитала, действовавших столь же безжалостными и
неразборчивыми методами. См. о Джее Гулде примечание переводчика на с. 518. — Примеч. пер.
2
New York Mirror review of Ranlett William H. The American Architect. 1846. Цит. no: Hamlin. Greek Revival
Architecture in America. P. 325.
3
Church architecture in New-York. 1847. P. 140.
4
Oliphant. Minnesota and the Far West. 1855. P. 1.
5
Crevecoeur. Journey into Northern Pennsylvania and the State of New York. 1801. P. 456.
6
Чистая доска (лат.). — Термин Аристотеля, известный нам более в связи с позицией Джона Локка,
возражавшего против представления Декарта о врожденных идеях и трактовавшего процесс познания как всего
лишь отражение мира в сознании человека. При этом сознание новорожденного ребенка оказывается подобно
чистой доске, на которой еще ничего не записано. — Примеч. пер.
7
Burleigh Joseph Bartlett. The Thinker, a Moral Reader. 1855. Цит. по: Elson. Guardians of Tradition: American
Schoolbooks of the Nineteenth Century. P. 36
192
В опалу в конце концов попало даже классическое прошлое, поначалу избегнувшее такого
отношения. Подобно многим, кто отринул от себя греховное и испорченное наследие
ближайшего прошлого, неудовлетворенные колонисты идентифицировали себя с более
отдаленными эпохами, чьи добродетели, по их мнению, соответствовали их собственным
достоинствам. Они уподобляли себя Плутарху и Ливию, Цицерону и Саллюстию, которые
также скорбели по поводу утраты невинности, сокрушались о моральном падении,
«разительно отличавшем настоящее в сравнении с прошлым».1 Во время Революции американцы постоянно обращались вспять, к добродетелям древних римлян. Воображаемое
сходство Вашингтона с Цинциннатом — одна из сотен параллелей, помогавший утверждать
новую республику, цитаты из По-либия и Катона и прочих античных авторов как бы
передавали авторитет классической древности творцам новой конституции Америки.2
Однако как римляне претендовали на превосходство в отношении Греции, так и американцы
ставили себя выше античных республик. Культ классического прошлого вскоре был смягчен,
а впоследствии от него и вовсе отказались. Пионеры-поселенцы продолжали черпать образцы
фронтовой культуры и престиж из древности, давая населенным пунктам имена античных
городов и возводя здания в стиле греческого возрождения. Однако к середине XIX в.
классический опыт превратился, «скорее, в предмет любопытства, чем в источник
назиданий».3 Имена Помпея или Цезаря давали уже рабам, а греческую и римскую культуру,
скорее, игнорировали, нежели ей подражали. Новый Свет явно не входил в кругозор
классических авторов, так чему же может у них научиться прогрессивный американец? Те же,
кто нуждался в заветах предков или в почитаемых героях, на место Катона и Цицерона
поставили Вашингтона и Джефферсона. Демократия, антиинтеллектуализм, материализм и
вера в прогресс сделали классическое прошлое бесполезным и незначительным.4 Убеждая
Уильяма Генри Гаррисона убрать из инаугурационного адреса 1840 г. некоторые наиболее
темные классические ссылки, Даниэль Вебстер похвалялся тем, что «убил семнадцать
давным-давно позабытых римских проконсулов».5
1
Bailyn. Ideological Origins of the American Revolution. P. 25, 26. См.: Mullett. Classical influences on the American
Revolution; Gummere. American Colonial Mind and the Classical Tradition. P. 97—119. По поводу роли классических
авторов в американском школьном образовании см.: Middlekauff. Ancients and Axioms: Secondary Education in
Eighteenth-Century New England. P. 75—91, 120—123.
2
Wills Cincinnatus. George Washington and the Enlightenment; Chinard. Polybius and the American Constitution,
Gummere, American Colonial Mind. P. 173—190. Вашингтона также сравнивали с Фабием, Ликургом и Солоном
(Matthews. Some sobriquets applied to Washington).
3
Thomas S. Grimke, Address on the Expediency and Duty of Adopting the Bible as a Class Book. 1830. Цит. по: Miles.
The young American nation and the classical world. P. 259. См.: Hamlin. Greek Revival Architecture; Cowans. Images of
American Living. P. 276—277; Buchanan. Owego architecture: Greek Revival in a pioneer town; Zelinsky. Classical town
names in the United States.
4
Miles. Young American nation. P. 263—274; Agard. Classics on the Midwest frontier.
5
Цит. по: Peter Harvey. Reminiscences and Anecdotes of Daniel Webster. P. 163.
7 Д. Лоуэнталь
193
Двойственность
Но если американцы избавились от демона прошлого, к чему тогда все это выказываемое
отвращение? Что делало их отречение от традиции столь навязчивым и стойким? К чему пинать
дохлую собаку? Почему Торо призывал к «очистительному разрушению» наследия, от которого
уже отреклись? Понятно, что прошлое каким-то образом продолжало представляться опасным для
американского духа. Словесные нападки на традицию, старину, семейные ценности,
унаследованные дома, присутствующие в романе «Дом о семи фронтонах», говорят о том, что
многим в XIX в. прошлое по-прежнему дышало в затылок и продолжало оставаться губительным
настоящим. В самом Готорне присутствует бесконечная двойственность по отношению к
прошлому. «Возблагодарим Бога за то, что Он дал нам таких предков, — писал он о первых
пуританских отцах-основателях, — и пусть каждое последующее поколение благодарит не менее
пылко за то, что отстоит еще на шаг далее от них в чреде веков». То, что беспокоило Готорна в
отношении почитаемых предков касалось не только того, что «дисциплина, установленная
мрачной энергией их характера» приводила ближайших потомков в уныние, но, скорее, то, что
«даже нам не удалось полностью отбросить все неблагоприятные влияния», от них
унаследованные.1
Ту же двойственность находим мы и у Эмерсона. Первый апостол нового определенно сомневался
в готовности своих соотечественников отставить все прошлое в сторону. «Наш век обращен в
прошлое, — сетовал он во время своего пребывания в Гарварде в 1836 г. — Он строит гробницы
отцов». Как и некоторые обеспокоенные викторианцы, Эмерсон обвинял свой век в излишней
привязанности к древности: «Прежние поколения видели Бога и природу лицом к лицу; мы же [видим] их глазами; ... так почему бы нам тоже не обзавестись поэзией и философией озарения, а не
традиции?»2 В работе «Самоуверенность» он вновь нападает на «это поклонение перед прошлым»
и на тех американцев, которые осмеливаются говорить не «„Я думаю, что", а цитируют вместо
этого какого-нибудь святого или предание».3 Но что тогда заставило самого Эмерсона после того,
как он в течение пятнадцати лет пенял на американцев за то, что те подражают отцамоснователям, вместо того, чтобы полагаться на самих себя, развернуться в обратном направлении
и обвинить их в недостаточном стремлении походить на отцов? Повесив портрет Вашингтона в
столовой, Эмерсон утверждал, что «не может отвести от него глаз».4 Почему прошлое, от которого
он уговаривал остальных отказаться, так гипнотизировало этого «проповедника согласия»?
1
Hothorne. Main-street. 1849. 11:68.
Emerson. Nature. 1836. 1:3
3
Emerson. Self-Reliance. 2:66, 67.
4
Emerson. Journals and Miscellaneous Notebooks. 6 July 1852, 13 63. См.: Bloom. Poetry and Repression. P. 242—254.
194
2
После того, как Пэйн и Джефферсон твердо установили верховную власть нынешнего
поколения, зачем многим американцам приходилось подбадривать детей «думать, „что они
сами могут стать великими", вместо того, чтобы вечно раболепствовать перед мертвецами»?1
Как мог кто-либо из авторов середины века оспорить то, что их воспитание сделало
американцев «поклонниками старины» или назвать их почтение к традиции «почти
непреодолимым препятствием... на пути к подлинному совершенству»?2 Как жалобы на этот
«обращенный вспять», это «поклонение прошлому», «раболепство перед мертвецами» могли
сочетаться с полувековым радостным отречением от прошлого? Завоевание американцами
прошлого выглядит в высшей степени странно.
Действительно, лишь немногие американцы полностью отрицали прошлое, а прочие много у
него позаимствовали. В противоположность «партии надежды», как Эмерсон называл тех, кто
смотрит вперед, «партия памяти» испытывала тоску по легендарному прошлому.3 Многие
восприняли оба взгляда, одновременно и вбирая в себя, и отвергая историю. Тем, кто сильнее
ощущает силу истории, приходится и сильнее ей сопротивляться. Новый Свет не мог
позволить себе поддаться ностальгии, но в то же время многие американцы такую ностальгию
ощущали.
Ностальгия по древности Старого Света
Одной из причин двойственного отношения к прошлому было слабое присутствие его
осязаемых следов в Америке. Призыв отбросить старину в сторону сменили сетования по
поводу ее отсутствия — недостаток освященных веками реликвий, романтических
осыпающихся руин, знаков преемственности с вековой чредой предков. «Я никогда в жизни
не видел старого здания, — пояснял, прослезившись, Генри Уард Бичер (Н. W. Beecher) в
Кенильвортском замке (Kenilworth Castle). -— Я никогда не видел руин».4 В особенности
привлекали американцев европейские руины: чрезвычайно популярны были римские пейзажи
Пиранези, Лонгфелло называл разрушенную Альгамбру «удивительной в ее падшем
величии», Колизей привел в восторг миссис Готорн, потому что казался «поседевшим от
прошедших лет».5
1
Emerson. The East and the West. 1848. P. 408.
Daniel Webster: his political philosophy in 1820. 1848. P. 130.
3
Emerson. Historic notes of life and letters in New England. 1883. P. 514.
4
Henry Ward Beecher. Star Papers. 1855. P. 14.
Бичер Генри Уард (1813—1887), либеральный американский священник-конгрега-ционист, известный своим
ораторским мастерством и социальной активностью, один из наиболее влиятельных протестантских деятелей
своего времени. — Примеч. пер.
5
Jones Н. М. О Strange New World. P. 236; Longfellow. Outre-Mer. 1835. P. 227; Hawthorne Sophia. Notes on England
and Italy. 1870. P. 407, 408. Тяга американцев к руинам была анахронистичной, в Европе мода на живописности
уже давно прошла свой зенит (Novak. Nature and Culture: American Landscape Painting 1825—1875. P. 214, 215).
195
2
Если руины Европы источали порочность по сравнению с чистотой американской природы, те
же самые руины помогали внушить по отношению к американской природе чувство
чрезвычайной близости. Ландшафтные формы американского Запада сами стали метафорой
руин. «Те же процессы, которые привели к разрушению Парфенона, изрезали трещинами и
стены каньонов», — резюмирует Пол Шепард отзывы исследователей «архитектурных» видов
в Йелоустоне.1 Эскарпы и крутые обрывы Западной Небраски навевали сравнения с останками
древних замков, Чимни Рок казался «руинами какого-то громадного города, возведенного
расой гигантов, современников мегатериев и ихтиозавров».2
Сырая, неоформившаяся Америка пугала чувствительные души, разделявшие взгляды мадам
де Сталь о том, что «самые прекрасные ландшафты в мире, если они не вызывают никакого
отклика в памяти, если они не несут на себе никаких следов значительных событий, лишены
интереса в сравнении с историческими ландшафтами».3 Исторические ассоциации имели
первостепенное значение для живописи и поэзии, ведь искусство [прежде всего] направлено
на изображение прошлого. «Какая живопись ценится более всего?» — спрашивается в американском школьном учебнике 1806 г. Ответ: «Та, в которой представлены исторические
события».4
Отсутствие «отраженного в живописи прошлого», — по ощущениям Мотли, придавало
Америке «нагой и обедненный вид».5 Это типичный пример сетований по поводу того, что
новизна оказывается пустой. Лишенная «связи с традицией, которая и составляет душу и главный интерес пейзажа», Америка обладала «красотой лица, лишенного выражения».6 «История
пока что составляет в Соединенных Штатах столь тонкий и неощутимый слой, что мы
вскорости дойдем до твердого субстрата природы, — писал Генри Джеймс, — и природа
сама... выглядит грубой и незрелой. Даже воздух кажется новым и юным,... растительность
кажется на вид еще совершенно незрелой. На всем облике вещей ощущается печать
незрелости».7
1
Man in the Landscape. P. 253. «Сама идея готической архитектуры, — рассуждал геолог Фердинанд В. Хайден в
Йелоустоне, — появилась под впечатлением подобной резьбы самой Природы» (цит. по: W. С. Bryant. Picturesque
America. 1:300). См. также: Nathaniel Pitt Longford. The Discovery of Yellowstone Park (1905). University of Nebraska
Press, 1972; Roderick Nash. Wilderness and the American Mind. P. 208—216.
2
Parker Samuel. Journal of an Exploring Tour Beyond the Rocky Mountains. 1838. P. 60, 61; Bryant Edwin. What I Saw
in California. 1847). Цит. по: p. 102. Скалы Британии также напоминали руины, продукты эрозии в Ниддердэйле
(Nidderdale) казались каменной резьбой древних друидов (Rooke. Some accounts of lie Brimham Rocks in Yorkshire,
1787). См.: Dymond. Archaeology and History. P. 25.
3
De Stael. Corinne (1807), 1 : 222.
4
Peirce Charles. The Arts and Sciences Abridged... 1806. Цит. по: Elson. Guardians of Tradition. P. 233.
5
Motley. Polity of the Puritans (1849). P. 493, 494. См.: Strout. American Image of the Old World. P. 74—83; David
Levin. History as Romantic Art. P. 7—9.
6
Bryant W. C. On poetry in its relation to our age and country. Цит. по: W. C. Bryant II. Poetry and painting: a love affair
of long ago. P. 875.
т James. Hawthorne. 1879. P. 12, 13.
196
Историческая глубина Европы восполняла те потребности, которые не под силу было
осуществить юности Америки. Передовые поборники новизны признавались в том, что
ощущают в себе тягу к старине. Рисунки Томаса Коула (Thomas Cole)' романтизировали
близость Америки к дикой природе, однако в них ощущается и томление по прошлому.
Некоторые из его ландшафтов украшают древние храмы и башни, воссоздающие легендарный
Рейн на диких берегах Гудзона.2 «Тот, кто стоит на холмах Запада, наиболее чтимых остатках
американской старины, может ощутить... величие безбрежного океана, не отмеченного
записанными деяниями человека, — поясняет Коул, тогда как — у того, кто стоит на Монт
Альбано (Mont Albano) и взирает вниз на древний Рим, в уме возникает гигантское количество
ассоциаций с легендарным прошлым».3 Фенимор Купер бранил европейские руины и прославлял добродетели дикой природы, но гонорар за «Рассказы о Кожаном чулке» позволил
ему перестроить семейный дом в стиле готического замка и вести себя на манер сельского
эсквайра из Старого Света.4 Когда он прекратил свои нападки на скопившийся за века
древний хлам, Торо обнаружил, что «куда приятнее находиться посреди старинной мебели,
доставшейся нам от прежних поколений, чем делать то же самое, но среди
свежеизготовленной мебели, только что вышедшей из дверей столярной мастерской, от
которой разит лаком, как от гроба!»5 Готорн выражал пожелание, чтобы «все прошлое
целиком провалилось бы куда-нибудь разом», а обременительные мраморы Парфенона
«превратились в гашеную известь». Но и он не мог писать о местах, лишенных всякой связи с
древностью: «романам и поэзии, как и плющу, лишайникам и желтофиолям, необходимы
руины, вокруг которых они могли бы расти».6
Подобная двойственность преувеличивала как очарование, так и недостатки прошлого.
Будучи американским консулом в Ливерпуле, Го-торн пренебрежительно отзывался о
соотечественниках, пытавшихся искать здесь свои фамильные истоки, хотя при этом с
симпатией относился к «этому болезненному тяготению американцев к английской почве»:
сам он, по собственному признанию, хотел бы «отыскать на одном из старых церковных
кладбищ могильный камень со своим именем на нем».7 Однако протагонист в его романе
«Секрет доктора Грим1
Томас Коул (1801—1848), американский художник, автор романтических пейзажей, основатель гудзоновской
школы. Поселившись в 1826 г. в деревушке на западном берегу р. Гудзон, он часто совершал пешие прогулки,
делая при этом карандашные наброски пейзажей. Зимой же он использовал эти наброски при работе в студии. —
Примеч. пер.
2
Vesell E. S. Introduction to Noble, Thomas Cole. P. XXIII; Nash. Wilderness and the American Mind. P. 78—82.
3
Cole. Essay on American scenery (1835). P. 577.
4
Brooks Van Wyck. World of Washington Irving. P. 421—425.
5
Thoreau. Journals. 3 Oct. 1857, 10 : 59.
6
Hawthorne. English Notebooks. 29 Sept. 1855, and 27 Mar. 1856. P. 243, 294; Marble Faun. P. 3.
7
Hawthorne. Consular experiences. P. 20; Hawthorne letter in: J. T. Fields. Yesterdays with Authors. P. 74.
197
шо» в итоге отрекается от богатого английского прошлого в пользу «бедных палаток днем,
постоялых дворов по ночам» в Америке.1 Также и для Лонгфелло, история Старого Света в
конце концов открывала дорогу эпохе Нового Света. Предваряя angst (страх) научной
фантастики, исследованный нами в главе 1, персонаж в «Гиперионе» сравнивает свое нелепое
чувство ностальгии с «влюбленностью в собственную бабушку».2
Отгоняя от себя ностальгию, американцы называли исторические достопримечательности
Европы имморальными, декадентскими и непатриотичными — символами угнетения и
тирании, отброшенными отцами-основателями прочь. Знаменитости XIX в. наперебой
советовали молодежи остерегаться европейской испорченности и соблазнов. «Только, прошу
тебя, не покидай родину, — заклинал Лонгфелло одного из своих друзей, — жизнь — это не
только соборы или руины замков и прочий театральный реквизит Старого Света».3
Пресытившись до отвращения Италией как «обширным музеем величия и нищеты», Марк
Твен порицал глазеющих на руины и замки туристов.4 Генри Грино (Henry Greenough)
сравнивал Италию со «скелетом какого-нибудь могучего мастодонта, вокруг которого
шныряют шакалы, мыши и прочий сброд». Американские школьники всю Италию в целом
называли не иначе как страшными руинами.5 Неземная красота Рима также показалась
Готорну зловещей. В противоположность Новому Свету Кениона (из «Мраморного фавна»),
где «каждому поколению приходится нести лишь свои собственные грехи и беды, здесь,
похоже, на спине Настоящего скопилось все усталое и угрюмое Прошлое». Для американца
увековечить себя в виде мраморного бюста, «передавая свои черты покрытому пылью
призраку посреди совершенно посторонних людей, принадлежащих другому поколению», как
представлялось Готорну, — это ужасный и заведомо проигрышный путь, поскольку краткость
американских семей означала, что лишь немногие из них могли знать своих пра-прадедов. А
потому не следует «оставлять в качестве памяти ничего более определенного, чем трава». Мир
будет «свежее и лучше, — утверждает Мириам у Готорна, — если он стряхнет с себя бремя
окаменевшей памяти», собранной благочестивыми веками на спине настоящего.6
Даже зеленые и полные жизни ландшафты Англии казались излишне отягощенными
прошлым. Недоверие Готорна к старым домам, старинным институтам и длинные
родословные делало его, по мнению
1
Hawthorne. Doctor Grimshawe's Secret. P. 230.
Logfellow. Hyperion. 1839. P. 137.
3
Logfellow to Louise Chandler Moulton // Wagenknecht, Henry Wadsworth Longfellow. P. 195. По поводу
высказываний Лонгфелло о Европе. Р. 188—192.
4
Twain Mark. Innocents Abroad. 1869. P. 182—185. (Марк Твен. Простаки заграницей // Собр. соч. В 8-ми т. Т. 1.
М., 1980.)
5
Greenough. Ernest Carroll, or Artist-Life in Italy. 1858. Цит. по: Novak. Nature and Culture. P. 217; Elson. Guardians
of Tradition. P. 150.
6
Hawthorne. Marble Faun, P. 301—302, 119.
198
2
Генри Джеймса, «американцем из американцев», если не «более американцем, чем многие,
кто зачастую втайне питает уважение к вещам, отмеченным печатью времени».1 Старинная
деревня Уитнаш (Whitnash) в Уорвикшире произвела на Готорна впечатление скучной и
умирающей.
Вместо однообразия медлительных веков, [людей] слоняющихся по деревенским лужайкам, в поте лица
трудящихся на унаследованных от предков полях, слушающих на протяжении столетий бубнящего продавца
индульгенций в седых нормандских церквах, поприветствуем лучше любые перемены, какие только могут
произойти — перемены места, социальных обычаев, политических институтов, форм культа — в надежде на то,
что... они откроют дорогу более удачным системам и более высокому типу человека, который облечет в них свою
жизнь и отбросит их, одну за другой.2
Конечно, было нечто «прекрасное и трогательное в ассоциациях» с английскими «поместьями
и деревенскими ратушами... где, век за веком, потомки одной семьи жили, любили и страдали,
а затем умирали... находя приют под теми же деревьями и хранимые теми же стенами»,
признается ландшафтный архитектор А. Дж. Даунинг (A. J. Downing). Однако для
американцев такое наследие не годится: «Это всего лишь идиллия, или иллюзия для нас. Она
принадлежит прошлому... Его можно реанимировать, лишь пожертвовав счастьем миллионов
свободных граждан».3
Никто из американцев не чувствовал зов прошлого острее, чем Генри Джеймс. Лондон и
Париж наполняли его «ностальгическим ядом» и острой печалью за бедность американской
истории.4 Как мы уже отмечали в главе 1, в книге «Чувство прошлого» Джеймс подчеркивает
опасности исторического очарования; протагонист обнаруживает, что прошлому Америки
«прискорбным образом не хватает интенсивности». Старый дом Ральфа Пендрела в Лондоне
воссоздается как «осознанное прошлое, в такой же мере признающее, как и признаваемое», но
тем не менее, порочное. Месмеризируя фамильные портреты, Пендрел сам оказывается вновь
в прежней стране в качестве любовника своей давным-давно почившей родственницы по
боковой линии — синдром бабушки Лонгфелло. Прошлое, возрождаемое с излишней
яркостью, становится прибежищем кошмаров, из которого Пендрелу едва удается выбраться,
чтобы вернуться в современную Америку к своей невесте «Авроре».5
Долг перед отцами-основателями
Вторая причина пост-революционной двойственности отношении к прошлому представляет
собой конфликт двух моральных императивов. Коль скоро американцам предписывали
отречься от традиции и пола1
James. Hawthorne. P. 130.
Hawthorne. Leamington Spa. 5:60.
3
Downing. Architecture of Country Houses. 1850. P. 268—269.
4
James. Reverberator. 1888. 13:195.
5
Sence of the Past. Цит. по: p. 33, 65.
199
2
гаться исключительно на собственные силы, им предстояло одновременно почитать отцовоснователей и защищать их достижения. Американцы пылко восхищались своими
непосредственными предшественниками, при этом утверждая полную независимость от
прошлого. Революционное поколение «завещало нам почти все стоящее внимания из того,
чем мы располагаем», драгоценное наследие, которое мы должны ревностно оберегать. «Мы
унаследовали его от наших отцов, и наш долг в том, чтобы сохранить его для тех, кто придет
следом».1 Короче говоря, если от прошлого в целом необходимо избавляться, то непосредственное прошлое следует чтить и хранить.
Как и во времена разрыва с «матерью»-Англией, семейные метафоры подчеркивали
«младенческое состояние» республики. Джордж Фор-джи (G. Forgie) показывает, что отцыоснователи задали идеал, от которого действительно невозможно отказаться — отеческую
модель.2 «Принцип имитации столь глубоко сидит в нашей природе, столь непрестанно наше
почтение к тем, кто ушел прежде, — пишет журналист, — что привычки и мнения людей
практически вылеплены по образцу привычек и мнений их отцов, в особенности, первых
отцов-основателей».3 Подрастающее поколение должно почитать их как отцов: «как только он
открывает рот,... каждый американский ребенок должен еще раз повторить историю своей
страны», утверждает Ной Вебстер (Noah Webster); «он должен пролепетать хвалу тем
прославленным героям и государственным мужам, которые ковали революцию во славу
свободы».4 Сенатор Руфус Чоут (Choate) полагал, что национальная политика нуждается в
патерналистской истории для того, чтобы «с самого начала быть центром эмоциональной
жизни ребенка».5 Подобные сыновние клятвы стали настолько привычными в 1864 г., что
сенатор от шт. Коннектикут воспротивился отмене закона о беглых рабах 1793 г. на том
основании, что «наши отцы» этого бы не одобрили, а один известный редактор выразил
сомнение, что «почитание предков вряд ли где заходило столь далеко, не исключая даже и
Китай».6 Подобные наказы поставили сыновей перед ужасной дилеммой. Они не могли
походить на отцов, не создавая при этом угрозы их наследию, или же сохранять его без того,
не признавая собственного подчиненного положения. Если они ставят перед собой задачу
просто сохранить наследие, то тем самым переходят в подчиненное положение сыновей, не
способных действовать самостоятельно. По иронии судьбы, дости1
Reminiscences of a walker round Boston. 1838. P. 80; The Missouri Compromise line // Utica Daily Observer, 7 Jan.
1861 // Perkins. Northern Editorials on Secession, 1 : 298.
2
Forgie. Patricide in the House Divided; см. также: Rogin. Fathers and Children. P. 36—54.
3
Machiavel's political discourses upon the first decade of Livy, Southern Literary Messenger. 1839. Цит. по: Forgie.
Patricide. P. 18.
4
Webster Noah. On the education of youth in America (1787—1788). P. 64, 65.
5
Choate. Oration before the Young Men's Democratic Club in Tremont Temple. 1858. Цит. по: Forgie. Patricide. P. 19,
20.
6
Godkin E. L. The Constitution, and its defects. P. 126.
200
жения отцов сделали их пример невоспроизводимым. По словам Го-торна, «герой не может
быть героем иначе, как в героическом мире», а этого мира уже больше нет. Еще в 1822 г.
Эмерсон объявил, что его страна перешла от «силы к чести,... и, наконец, к скуке».1
Поколение спустя американская жизнь казалась «уже более не состязанием великих умов за
великие деяния, но напоминала кабацкую свару».2 Настоящему была уготована
второстепенная роль, «нам остается лишь сохранять, но не творить», — резюмировал Чарльз
Френсис Адаме.3 «Нам не достанутся лавры войны за независимость, — утверждает Дэниэл
Уэбстер. — Все они пожаты уже более проворными и более достойными руками. Нет нам
места и среди Солона, Альфреда и прочих основателей государств. Все места заняты нашими
отцами». В самом деле, современники Уэбстера сетовали на то, что им приходится
«прославлять то, с чем мы не можем сравняться, и праздновать те события, которые им не
было суждено осуществить».4 Посреди панегириков нынешнему прогрессу и предсказаниям
по поводу его очевидной судьбы, американцы также беспрестанно возвращались к «ранним и
лучшим дням Республики», называя теперешнее прозаическое процветание «теплицей
посредственности», а самих себя — второстепенными отпрысками героических предков».5
Сыновья, священный долг которых состоит в том, чтобы хранить наследие, никогда не смогут
сравниться со своими отцами и таким образом стяжать собственные лавры. Отцы всегда
пребудут в нашей памяти благодаря тому, что совершили. Но кто же станет помнить сыновей,
которые всего лишь хранили то, что им досталось по наследству? Основателей по праву
прославляют, удел же хранителей — забвение.
Некоторые обстоятельства еще более усугубили данную дилемму, при этом затрудняя ее
осознание. Одним из них было присутствие некоторых подлинных отцов-основателей —
живых памятников собственным великим деяниям полувековой давности в эпоху революции.
Каждый из первых пяти президентов сыграл важную роль в качестве одного из отцовоснователей государства. Для американцев, выросших в 1820-х, продолжающееся
присутствие Адамсов или Джефферсонов символизировало бессмертие революции, а
президент Монро специально появлялся на публике в старом армейском мундире, «как буд1
Hawthorne. American Notebooks. 7 May 1850. P. 501; Emerson to John Boynton Hill. 3 July 1822 in: his Letters. 1:120.
American despotisms, Putnam's Monthly (1854). Цит. по: Forgie. Patricide. P. 67.
3
Hutchinson's third volume. 1834. P. 157.
Адаме Чарльз Френсис (1807—1886), один из представителей известного семейства Адамсов, сын президента
Джона Квинси Адамса и внук президента Джона Адамса, американский дипломат, сыгравший существенную роль
в том, чтобы Англия сохраняла нейтралитет во время гражданской войны в Америке (1861—1865). — Примеч.
пер.
4
Webster. Bunker Hill Monument. 1825. P. 153, 154, and Completion of the Bunker Hill Monument. 1843. P. 262. См.:
Forgie. Patricide. P. 67, 68; Schwartz. Social context of commemoration. P. 386.
5
Lowell. Self-possession vs. prepossession. 1861. P. 763; Forgie. Patricide. P. 73, 173—174.
201
2
то для того, чтобы держать на расстоянии не британцев, но само время».1 Панегиристы легко
могли обходиться с историей как с чем-то прирученным и находящемся вне времени, покуда
«герои... все еще разгуливали среди людей».2 Их долгожительство служило подкреплением
тех взглядов, что американцам удастся ускользнуть от стремительного бега времени.
«Присутствие среди нас этих немногих революционных патриотов и героев, казалось,
придавало этому поколению особый характер», — отмечает Эдвард Эверетт (Everett),
связывая их с важнейшими истоками.3 Подобные революционные связи нравились
практически всем американцам; «в каждой семье можно найти следы живой истории, —
вспоминал позже Линкольн, — несущие в себе неоспоримые свидетельства собственной
достоверности в виде искалеченных конечностей, шрамов от полученных ранений, причем все
это непосредственно в тех же местоположениях, где совершалась история».4
До тех пор, пока еще оставались герои, эмансипация от них была затруднительной даже после
того, как их не стало; американцы продолжали относиться к ним так, как если бы они были
бессмертны. Но если отцы не умрут никогда, то и сыновьям никогда не удастся перенять их
силу и унаследовать вотчину. Некоторые опасались не столько того, что оборвутся их связи с
отцами-основателями, сколько того, что мертвые задушат живых. Так сыновняя
привязанность обострила ревность в отношении бессмертных отцов, поскольку «предки будут
жить вечно», как отмечает один из персонажей Готорна, «наследник никогда не вступит во
владение своим наследством и потому однажды он возненавидит отца, поняв, что тот вечно
будет стоять у него на пути».5 Всепроникающая, хотя и безотчетная враждебность позволяет
понять, почему многие увековечивающие деяния отцов-основателей монументы встречали
сопротивление, а их сооружение надолго затягивалось.6
Сыновья преувеличивали антипатию отцов к прошлому, чтобы тем вернее оправдать
собственную нелюбовь к нему. Желая представить
1
Forgie. Patricide. P. 49. Появления Монро на публике было «живым напоминанием о прошлом, достаточно
отдаленным для каждого, чтобы им можно было гордиться» (Dangerfield. Awakening of American Nationalism. P.
22).
2
Henry Clay as orator, Putnam's Monthly. 1854. Цит. по: Forgie. Patricide. P. 10, 35—49. Книга «Жизнь и памятные
деяния Джорджа Вашингтона» Мейсона Локка Уйма (Weems Mason Locke. The Life and Memorable Actions of
George Washington. 1800) послужила источником мифов по поводу Отца страны.
3
Everett. Circular of the Bunker Hill Monument Association. 1824. P. 112.
4
Address before the Young Men's Lyceum of Springfield. Illinois. 1838. 1:115. Подобное предельно близкое
присутствие героического наследия произвели большое впечатление на прусского историка, посетившего
Соединенные Штаты в 1845 г. В отличие от европейцев, «сентиментально взиравших сквозь сумерки веков», для
американцев «великое и несомненное историческое прошлое лежит прямо перед ними; ведь это их отцы, а не
прапрапрадеды совершили великие деяния!» (von Raumer. America and the American People. P. 300). Однако, по
мнению Линкольна, эта живая память «ныне уже отсутствует», а потому республика в опасности. См.: Goodrich.
Recollections of a Lifetime. 1857. 1:22-3.
* Hawthorne. Septimus Felton. 13:127. 6 Forgie. Patricide. P. 92, 93.
202
новую нацию сиротой, не похожей на своих родителей, они затушевывали зависимость
революционеров от более ранних прецедентов и изображали их безоглядными модернистами.1
Манящее пограничье способствовало вере в адамическую судьбу, свободную от какого-либо
прошлого предков. Это также оттягивало выяснение отношений между долгом сохранить и
стремлением превзойти доставшееся наследие. Постоянно обновляющийся Запад
поддерживал иллюзию того, что прошлое осталось далеко позади, подчеркивая
необходимость восстать против него. «Каждый житель погра-ничья, — по словам Фредерика
Джексона Тернера (F. J. Turner), — действительно представлял собой новое поле
возможностей, раскрытые ворота, позволяющие избежать уз прошлого»; потому для
приграничной ментальности были характерны «презрение к старому обществу, нетерпимость
к его ограничениям и идеям, безразличие к его урокам».2 Те, кто с почтением относился к
отцам-основателям, был, тем не менее, уверен, что им удалось разорвать все узы,
соединяющие с прошлым. Другие, подобно Холгрейву у Готорна, подавляли в себе антипатию
к прошлому, без чувства благодарности принимая то наследие, против которого ранее
выступали. «Претендуя одновременно на то, чтобы быть и добрыми сыновьями собственных
отцов, и взрослыми людьми, освободившимися от гнета прошлого, — отмечает Форджи, они,
— приняли трофеи и поселились в домах отцов».3
И лишь немногие сознавали, насколько вездесуще напряжение, возникающее между
поклонением и воодушевлением, насколько опасны любые попытки превзойти отцовоснователей. Человек, который поступает как Вашингтон, уже не может больше быть
патриотом, но только тираном, предостерегает судья Беверли Таккер (Beverly Tucker);4
революционные действия в наше время способствовали бы не сохранению республики, а ее
разрушению. Линкольн ранее предостерегал, что неудовлетворенные амбиции легко могут
обернуться против своей отчизны. Коль скоро «растущему гению претит идти по стопам
какого бы то ни было предшественника», то уже прославленный деятель тем более не
удовлетворится оспариванием попыток увековечить славу отцов. Линкольн опасался, что те
любители приключений, кому уже нечего созидать, «отважно предадутся делу разрушения».5
Те, кто насле1
Ibid. P. 100, 101. Сами же лидеры революции утверждали, что хотят лишь восстановить традиционные свободы,
заложенных в англо-саксонских формах правления, но жестоко подавляемые в родной стране (Colbourn. Lamp of
Experience. P. 190, 199; Hatch. Sacred Cause of Liberty. P. 81—87).
2
Turner. Significance of the frontier in American history (1893). P. 38; Forgie. Patricide. P. 103—110.
3
Patricide. P. 122.
4
Tucker Beverly. A discourse on the genius of the federative system of the United States. 1839. Цит. по: Forgie.
Patricide. P. 235.
5
Lincoln. Address. 1838. 1:114. «Это поле славы уже засеяно, и урожай собран. Но подрастают новые жнецы, и им
тоже нужно искать себе поле». Можно ли найти удовлетворение в «поддержании и сохранении зданий,
возведенных другими? Определенно, я бы не смог» (Р. 113, 114).
203
дует героическому веку, могут даже спровоцировать войну, чтобы продемонстрировать
собственный героизм.1
Подобные беспокойства накладывались на частные раздоры, инвективы по поводу слепого
поклонения прошлому и «замшелых гробниц XIX в.»,2 чередовались со страстными
призывами восстановить изначальные принципы, ныне поверженные. «Это ханжество —
отказываться от прошлого», — возмущается один из обозревателей. Но причитать по поводу
подобного отказа — это контр-ханжество, возражает Форджи.3 Невнимание к прошлому
считалось главным и, по-видимому, фатальным пороком национального характера. Полагая,
что ни одно другое поколение «не извлекло из прошлого столь мало пользы, как наше»,
критики утверждают, что американцы слишком предрасположены «отвергать опыт и
авторитет других», и сетуют по поводу «нашего беспечного безразличия к ассоциациям и
памяти прошлого».4 Ужасающее состояние усадьбы Вашингтона подводит итог этому упадку.
Эдвард Эве-ретт намеревался оградить от угрозы грабежа Маунт Вернон как символ
национального спасения. «Отец этой страны взывает к нам... быть верными дорогой ценой
доставшемуся наследию, для сохранения которого он так много сделал». Паломничество к
дому и могиле Вашингтона, если нам удастся их восстановить, помогут исцелить дух нации.5
Важно отметить, что подобные призывы уже были направлены не на удержание прошлого, но
на возвращение к нему. Республиканцы объявляли своей миссией сохранение, а не спасение.
Они намеревались, говоря словами Линкольна, «вернуть правительство к политике отцов».6
Их оппоненты просто вспоминали революцию; республиканцы же воспроизвели ее вновь и
вернули в настоящее. «Догматы спокойного прошлого», которые Линкольн некогда считал
неизменными, не соответствуют более «бурному настоящему; раз мы находимся в новой
ситуации, то должны думать и действовать по-новому. Мы должны освободиться от рабства, и
тогда мы сумеем спасти нашу страну».7 Форджи высказывает предположение, что Линкольн
самого себя видел защитником республики от тех порочных детей, чью измену он предсказывал. «Если порочная фигура появилась и если Линкольн сразился бы с ней и победил и
тем спас бы дело отцов, то обрел бы бессмертие».8
1
Great men, a misfortune, Southern Literary Messenger. 1860. Цит. по: Forgie. Patricide. P. 279, 280.
News correspondent, 1853. Цит. по: Forgie. Patricide. P. 97—98.
3
Tuckerman. American society. 1855. P. 30; Forgie. Patricide. P. 175.
4
Peabody. Arnold and Menvale: the History of Rome. 1851. P. 443; Civilization. American and European, American
Whig Review. 1846; Boston Daily Advertiser. 1858; также цит. no: Forgie. Patricide. P. 175.
5
Everett. 1858. Цит. по: Forgie. Patricide. P. 171; on Mount Vernon см.: Hosmer. Presence of the Past. P. 41—62.
6
Speech at Edwardsville. 1858. 3:93.
7
Lincoln. Annual Message to Congress Forgie. 1862. 5:537.
8
Patricide. P. 86.
204
2
Гражданская война освободила американцев от простого поклонения традициям отцов:
подобно крестоносцам, возрождавшим взгляды основателей, они заслужили благодарность
потомков и неувядаемую славу. Предшествующее поколение могли лишь поклоняться
основателям. Юнионисты в Гражданской войне, соперничавшие с деяниями и бесстрашием
предков, также могли уже их критиковать. Получив наследство ценой жертвы самих себя, они
освободились от обременительного поклонения отцам. Они сами зафиксировали конец этой
рабской зависимости. «Нация в состоянии младенчества нуждалась в отеческой заботе
Вашингтона, — заявляет популярный писатель, — но сейчас она уже возмужала», и подобная
нужда уже в прошлом.1
Столетний позитивный опыт колониального прошлого
Возможно, гражданская война и освободила американцев от бремени сыновней
почтительности, но после поминок вновь подступила волна ностальгии по другим периодам и
аспектам прошлого Америки. Растущая неудовлетворенность настоящим привела
американцев к томлению по воображаемым идеалам и артефактам колониального и революционного золотого века.
Влечению к этим благословенным временам способствовало несколько факторов.
Фотографические альбомы, увековечившие мертвецов гражданской войны и сохранившие для
потомков поля кровавых побоищ наводили на ум воспоминания о более близких по духу и
менее кровавых сражениях эпохи Революции. Славная ранняя Америка а /а Курье и Ивз
(Currier & Ives)2 затмевала сегодняшнее безвкусие и вчерашнее опустошение.3
Хотя на столетней выставке 1876 г. в Филадельфии были представлены лишь отдельные
исторические темы, этот повод заставил многих обратиться к прошлому. Историки вынесли
свой приговор по поводу первых декад, которые, по их мнению, были более плодотворными,
гармоничными и достойными восхищения, чем последние. Начиналось все исключительно
прогрессивным образом: поселения за Аллегански1
Trowbridge. We are a nation. 1864. P. 773. Однако риторика на этом не заканчивается. В издании 1936 г.
«Американской истории» Давида Сэвила Маззи (Muzzey), едва ли не самом популярном школьном учебнике,
автор призывает читателей сохранить унаследованные ими «прекрасные сельские угодья». «Мы проявим себя
действительно неблагодарными наследниками, если не позаботимся о том, чтобы узнать, от кого нам достались
эти угодья, кто спроектировал и построил этот дом и (защитил) его от мародеров и ночных грабителей» (цит. по:
Fitzgerald. America Revised. P. 62).
2
Курье Натаниэль (1813—1888), Мерритт Ивз Джеймс (1824—1895), литографы, чьи отпечатки были
чрезвычайно популярны в Америке XIX в. Не претендуя на художественную значимость, работы Курье и Ивза
отличаются большим мастерством и качеством литографических материалов. Их снимки стали ценным
документом, отражающим нравы энергичной и простодушной нации. — Примеч. пер.
3
Van Tassell. Recording America's Past. P. 95—110; Curti. Roots of American Loyalty. P. 191; Cowans. Images of
American Living. P. 352; Lynes. Tastemakers. P. 67—70.
205
ми горами, борьба с дикостью, овладение Западом, рост культуры и процветание. Однако с
середины столетия события приобретали все более мрачный оборот. Территориальные
завоевания возбуждали зависть иностранцев, рабство обострило локальные разногласия,
индустриальный рост привел к классовым конфликтам. Изначально исполненная добродетели
и высоких помыслов, Америка становилась коррумпированной, жадной и
империалистической. Многие скорбели по поводу утраты воображаемых добродетелей
прошлого.1
Масштабная индустриализация и массовая иммиграция также вынудили разочарованных
американцев искать убежища в прошлом. Шумные и отвратительные индустриальные города
казались все более и более далекими от прежних старинных аграрных идеалов, а иммиграция
в конце XIX в. лишь подчеркивала пороки городов. Казалось, что миллионы пришельцев из
Южной и Восточной Европы, явно отличавшиеся по религии, языку, формам семейной жизни
и темпераменту, никогда не смогут полностью ассимилироваться в Америке и потому представляют для нее угрозу.2
В итоге многие американцы находили прибежище в истории. Исключительное наследие
WASP (White Anglo-Saxon Protestant) и колониальное прошлое оказались прекрасным
убежищем. О британском наследии уже более не говорили в пренебрежительных тонах, и
ранняя Америка стала отпрыском Старой Англии. Благопристойно протестантская и
очаровательно старомодная, Революция выглядела с этих позиций как всего лишь временный
разрыв близких семейных уз. На 1880— 1890-е приходится появление множества «Сыновей»,
«Дочерей», «Дам» и прочих коммеморативных генеалогических обществ, непременным
условием членства в которых было англо-саксонское происхождение претендентов.3
Исконные американцы также окружали себя предполагаемыми пейзажами, домами и
обстановкой предков. Внутренняя отделка зданий воспроизводила колониальные образцы.
Страсть к антиквариату вскоре исчерпала все имевшиеся ресурсы прошлого, и они стали
подновлять дома и принадлежавшие патриотам реликвии, возводили новые монументы,
возрождали старые народные обычаи. Конечно, это не означа1
Jackson J. В. American Space: The Centennial Years. 1865—1876. P. 104, 105; Elson. Guardians of Tradition. P. 27, 28.
Strout. American Image of the Old World. P. 135—138; Hays. Response to Industrialism. P. 24—25, 40—43; Higham.
Srangers on the Land. Бунт на чикагском Хэймаркете 1886 г. и трудовые раздоры в целом подтолкнули эскапизм
(Wallace. Visiting the past. P. 65—68).
Бунт на Хэймаркет в Чикаго (4 мая 1886) — ожесточенное столкновение между полицией и демонстрацией
рабочих, в значительной мере обострившее рабочее движение в США в целом. В ответ на события 3 мая, когда
один человек был убит и несколько серьезно ранены при попытке полиции защитить штрейкбрехеров, был
организован митинг протеста. Однако во время поначалу мирного митинга неопознанный человек бросил
динамитную бомбу, убившую 7 полицейских и ранившую 60 человек. Полицейские открыли беспорядочный
огонь по толпе. — Примеч. пер.
3
См.: Louenthal. Place of the past in the American landscape. P. 108.
206
2
ло, что произошел мгновенный поворот на 180° от прежней веры в прогресс к страстной
увлеченности прошлым. И раньше были люди, интересовавшиеся стариной. С другой
стороны, и в конце века кое-кто все еще с презрением отзывался о старине в целом и об
антиквариате. Вплоть до столетнего юбилея многие американцы оставались явными
модернистами: казалось, они были счастливы оставить все это устаревшее прошлое у себя за
спиной. В 1880—1890-х на этом фоне появилась новая нота: прошлое было лучше, чем
настоящее. «Партия памяти» впервые получила перевес над «партией надежды».
В отличие от сыновей отцов-основателей, их праправнуков, взиравших на прошлое с чувством
ностальгии, уже не тревожило чувство собственной неполноценности. Уродство городской
жизни, жестокость индустриальных споров, губительные пороки иммиграции и прочие знаки
упадка были уже не их виной. Далекие от того, чтобы ощущать на себе бремя наследия,
которым восхищались, они видели в прошлом пристанище для традиционных ценностей,
которые способны когда-нибудь воссоздать идеальную Америку и в свое время защитят их от
отвратительного настоящего. И они собирали колониальные реликвии отчасти для того, чтобы
показать: даже если настоящее для них потеряно, то прошлое — все еще в их распоряжении.
Обладание древностями служило удостоверением того, что вокруг есть еще много такого, что
можно будет передать потомкам.1
Мучительность дилеммы ранних американцев была обусловлена тем, что им надлежало
защищать плоды Революции, главным принципом которой было презрение к прошлому.
Самое обременительное прошлое — то, которое настаивает на подчинении, отрицая при этом
собственную легитимность. Отчетливо понимая, что они всем обязаны своим
непосредственным предшественникам, постреволюционные американцы отчаянно искали
возможности уклониться от следствий этого долга — следствий, угрожавших их
сокровенному бытию. С этой целью они порочили прошлое, по моему мнению, сильнее, чем
какая-либо прежняя культура.
Об изяществе и изысканности имитации и эмуляции, которыми были озабочены Ренессанс и
Просвещение, а также умы викторианцев, американцы думали мало; они усвоили видимые
противоречия между
1
Stillinger. Antiquer. P. XIII. Бостонские брамины в особенности с готовностью «приветствовали все, что
начиналось со слова „старое": старые семьи, старые названия, старые деньги. Это повлекло за собой правильные
школы и правильные виды занятий, „антикварную" мебель в гостиной, китайский фарфор и прочее» (Hardwick
Elizabeth. Cheever, or the ambiguities // N. Y. Review of Books. 20 Dec. 1984. P. 3).
Брамины — представители ряда старинных и занимающих исключительное социальное положение семейств
Новой Англии, отличавшиеся своими аристократическими и культурными претензиями (например, семейство
Кэбот). Первоначально брахманами в шутку называли группу выдающихся писателей Новой Англии — Оливера
Уэнделла Холмса, Генри Вадсворта Лонгфелло и Джеймса Рассела Лоувелла. Все трое получили образование в
Европе и связали свою судьбу с Гарвардом. Они превратили Бостон в литературную столицу Америки. —
Примеч. пер.
207
следованием и воспроизведением почитаемых образцов, но едва ли отличали одну форму
имитации от другой. Равным образом вряд ли что-нибудь говорило американцам и старое
различение эпохи querelle между кумулятивным прогрессом наук и уже достигнутым
совершенством искусств. Они были уверены: что бы они ни делали, это служит лишь
улучшению прошлого. Они в большей степени гордились механическими инновациями и не
придавали особого значения европейскому художественному наследию, а потому на
американцев не слишком серьезное воздействие оказывали достижения отдаленных
предшественников. Лишь превосходство непосредственных предков внушало им чувство
неполноценности. Однако только после гражданской войны эти суждения по поводу
прошлого и настоящего можно было подвергнуть переоценке.
Писатели конца века все еще говорили о возврате к традиционным республиканским
добродетелям. Вудро Вильсон формулировал свой прогрессизм в терминах «возрождения» и
«восстановления», «возвращающегося» к великой эпохе истоков американской демократии.1
Однако следы этой дилеммы можно найти и поныне, причем не столько в сфере
традиционного долга перед предками, сколько в двойственном отношении американцев к
преемственности с древней Европой. Заселяя пустую и недавно обретенную землю,
американские наследники Готорна и Генри Джеймса держали в памяти некоторое чувство
полувины, ощущали обаяние более долговечного, более полного наследия Старого Света,
которое одновременно и обогащало настоящее, и угрожало его самостоятельности.
Все в большей степени подпадая под власть собственной истории, американцы теперь хотели
видеть ее везде, добавляя исторический аромат даже к самым современным аспектам жизни.
Каждый ландшафт и городской пейзаж теперь заявляет о своей уникальной связи с историческим наследием, каждый товар похваляется проверенными временем достоинствами,
каждый политик трубит о своей преданности заветам отцов-основателей. «Великое
пробуждение» собственного наследия делает излишним «заграничные путешествия с
намерением посмотреть на душные замки Европы и ее пыльные соборы», говоря словами
одного из недавно выпущенных путеводителей.2 Однако никого обмануть не удается:
американцы по-прежнему отправляются в Европу на встречу с тем прошлым, которого им не
хватает дома.
Рассмотренные выше периоды вскрывают небывалый диапазон подходов к прошлому. Были
времена ревности к архаике, когда настоящее чернили в пользу утраченного или
возрожденного прошлого; были времена вынужденного и неохотного принятия
доминирующего наследия; были времена самоуверенного совершенствования почитаемых
пред1
Phillips David Graham. The Plum Tree. 1905. Цит. по: Conn. Divided Mind. P. 60, 70; Croly. Progressive Democracy.
1914. P. 19.
2
Egli Hans G. Guide/History of Jim Thorpe (formerly Mauch Chunk), n. d.
208
шественников; были времена иконоборческого безумия, когда люди бежали от прошлого
прочь, чтобы восславить мощь настоящего; были и времена бесталанной двойственности. В
большинстве эпох можно найти все эти примеры, и многие индивиды колебались от одной
позиции к другой, в зависимости от обсуждаемой темы, настроения момента и собственного
жизненного периода.
Попытка отделить творческую силу прошлого от его отягощающего бремени — не столь уж
редкая ситуация. Большинство искусств, имеющих длительную историю, сохраняют уважение
к традиции, не отказывая при этом в уважении к самим себе. Однако подобный подход
требует тщательно выстроенного баланса между тем, к чему некогда пренебрежительно
относились как к «новому», и тем, что сегодня третируют как «подражание». Каждой эпохе
приходится мириться с прошлым, которое всегда, по видимости, имеет более удачные
позиции. Классические модели, которыми восхищались ренессансные гуманисты (и с
которыми они соперничали), казались более совершенными потому, что будучи более
ранними во времени, стояли ближе к изначальному источнику, природе. Викторианцы
отказались от попыток состязаться с греками потому, что в основе достижений последних
лежало историческое бессознательное, ныне сокрытое от нас. Постреволюционные
американцы были убеждены в том, что их собственные прозаические и менее требовательные
времена обрекли их на негероические, второстепенные роли. Подобно многим сыновьям
знаменитых отцов, общества, находящиеся в тени прославленных предшественников, склонны
считать себя мусорной кучей истории.
В такое отчаянье чаще впадают тогда, когда славное прошлое стоит совсем близко, нежели
когда оно достаточно удалено, когда мы имеем дело с отцами, а не с более отдаленными
предками. Значительная дистанция, разделявшая Ренессанс и античность, сделала последнюю
вполне терпимым предтечей, поскольку подобный разрыв вел к необходимости
переформулировать прошлое в современных терминах. Однако ренессансным ученым удалось
найти собственный источник творчества за счет обязательной реконституции классического
прошлого. Искусство XIX в. ощущало себя стагнирующим, поскольку более близко
отстоящие от него образцы еще были вполне доступны в своей неизменной форме. Такие
предшественники чудовищным образом раздражали именно потому, что не были мертвы или
утрачены, но все еще стояли над головами последователей как действующие элементы настоящего. Воскрешение и усвоение отдаленного прошлого таким образом отличает
ренессансный гуманизм от усилий тех, кто примирился с более близкими предшественниками
в Европе времен Просвещения и в постреволюционной Америке.
Конфликт между конкурирующими претензиями прошлого и настоящего еще более
обострился в начале нынешнего века. Многие из тех, кому не терпится сбросить с себя бремя
прошлого, отрицают за ним какую-либо ценность. Модернисты уже более не соперничают с
почитаемыми образцами, их заботят только нынешние события. Они не заинте209
ресованы в том, чтобы сравнивать себя с предшественниками, которым отказывают в
значимости. Лидеры в большинстве видов искусства в начале 1900-х считают прошлое столь
нетерпимым, что следовало бы выбросить на свалку все его сохранившиеся следы,
избавиться, наконец, от поклонения традиции и начать все с нуля. Современные технологические и социальные перемены требуют совершенно новых идей, структур, артефактов,
институтов. Сильное и уверенное в себе настоящее, по выражению Пьера Буле (Pierre Boulez),
заинтересовано в полном отвержении прошлого, в ликвидации истории, устранении памяти.1
Ближе к середине века авторитет и традиции были отброшено как ipso facto2 порочные.
Последствие модернистского иконоборчества — прежде всего, вызванную им коллективную
амнезию — мы рассмотрим в следующей главе. Здесь же лишь отметим, что устранение
прошлого как иррелеван-тного не ведет тем самым к акту экзорцизма в его отношении.
Прошлое остается составной частью каждого из нас и любых наших действий, вне
зависимости от того, обременяет оно нас или нет. Попытки сделать современную эпоху
полностью автономной, привели к тому, что лишили ее признанных предшественников, но
оставили могущественных предков. Быть современным — означает сохранить за древними их
место, поскольку без древних не может быть и современных людей.
1
2
Boulez Pierre. Conversation with Celestin Deliege. P. 31—33.
В силу самого факта (лат.). — Примеч. пер.
Глава 4 ОБЛИК СТАРОСТИ
Как приходит облик старости?... Исходит ли он из себя самого, незамеченный, нигде не записанный, неизмеренный?
Или вы уговариваете его, приманиваете и ловите в силки, смотрите на него, как на ложащийся коричневый налет на
пенковой трубке, и стараетесь нарастить его побыстрее, как только он начинает появляться, ... и благодарите его
ежедневно? Или же сражаетесь с ним и не пускаете его, но в то же время видите, как он осаждается и густеет на вас,
столь же неодолимый, как и сама судьба?
Генри Джеймс. Страстный пилигрим'
Осознание событий прошлого обычно исходит из двух различных, но часто связанных между
собой оснований: древности и упадка. Древность влечет за собой осознание исторических
перемен, упадок — перемен биологических или механических. Выгоды и бремя прошлого,
рассмотренные нами в предыдущих главах, как правило имели отношение к возрасту в его
историческом смысле, и потому их часто выражали в метафорах юности и старости. В данной
главе мы исследуем различные виды отношение к возрасту в его биологическом смысле и то,
как они влияют на чувство прошлого в целом.
Проявления старости существенно отличаются от проявлений древности, таких как
анахронистичный стиль или исторические ассоциации. Мы воспринимаем нечто как старое в
биологическом смысле благодаря эрозии и различного рода наслоениям, аккрециям. Старость
— это обтрепанный стул, морщинистое лицо, заржавевшая консервная банка, увитая плющом
или покрытая мхом стена, дом с провисшими карнизами, осыпающаяся хлопьями краска,
выцветшая от времени и употребления мебель. Вне зависимости от их исторических связей,
объекты, испытывающие на себе воздействие непогоды, разложения, или же несущие на себе
следы длительного употребления, выглядят старыми и потому мы воспринимаем их
относящимися к прошлому.
Старость от непогоды или от ветхости имеет великое множество разнообразных форм:
ободравшийся лак, протертые до дыр башмаки, суковатый ствол дерева, разрушающаяся
кладка заброшенных достопримечательностей, даже извивы реки и подвергшиеся эрозии
равнины. Звуки, кажущиеся затертыми или дребезжащими, бьют по ушам как свидетельство
упадка: поцарапанная пластинка, тусклый звук церковного колокола, неровно работающий
автомобильный двигатель го1
James Henry. A Passionate Pilgrim. 13:392.
211
ворят о длительном использовании. Дрожащий голос передает ощущение старости, потому
что мы заранее предполагаем, что он исходит от пожилого человека.
Подобные признаки возраста также означают скорое уничтожение. Никакое произведение
человеческих рук или природы не существует вечно.
Когда вода, земля, гранит и медь Не устоят пред смертью неизбежной,
Как выдержит громящих дней осаду, Когда и сталь и скалы сметены Злым Временем, не знающим пощады? (Пер. Ф. М.
Финкеля) '
Как напоминает Эдип Фесею, одни лишь боги могут избегнуть старости и смерти. «Все
прочее всесильную рукою / Стирает время. Убывают силы / И наших тел, и матери-земли».2
Готье утверждает, что даже искусство смертно, «бюст переживет трон, монета — Тиберия»,
но обломки бюста и кусочки монеты в конце концов смешаются с прахом того, о ком
напоминают.3 Консерваторы также признают конечную бренность тех артефактов, которые
они пытаются сохранить. «Ни один холст не устоит перед опустошающим воздействием
времени. Современные методы реставрации, сколь бы совершенными они ни были, не в
состоянии сохранять живопись до бесконечности».4 По словам Этьена Жильсона, «есть два
способа погубить живопись: один — это ее реставрировать, а другой — не реставрировать».5
Подобно многим другим произведениям искусства, памятники делают на века, долговечность
— это их raison d'etre.6 Но, как отмечает Озоний (Ausonius), смерть приходит даже за самими
именами, начертанными на камнях памятников.7
Некоторые вещи сохраняются в течение тысячелетий, другие — живут лишь мгновения,
каждому виду и типу объекта отмерен свой срок. Кошка кажется старой в семь лет, человек —
в семьдесят, собор — в тысячу, а гора — в сто миллионов лет; машина выглядит подержанной
через десять лет, пара обуви — на следующий год, а песочный замок ветшает через десять
минут. Сравнивая жизненные сроки африканского муравьеда и яблока, вакцины и
транспортного средства, Кендиг и
1
2
Shakespeare. Sonnet 65. Шекспир В. Сонет 65.
Sophocles. Oedipus at Colonia, lines 609—910. P. 107. Софокл. Эдип в Колоне // Софокл. Драмы. М.: Наука, 1990. С. 83.
3 Gautier. L'Art (1857). P. 129.
4
Kelly Francis. Art Restoration. P. 120.
Gilson. Painting and Reality. P. 99.
6
Право на существование (фр.). — Примеч. пер. ''Ausonius. Epitaphs, Bk vi, no 32, 1:159.
212
5
Хаттон (Kendig, Hutton) отмечают также, что можно вести речь и о жизненном сроке отходов:
бумажные коробки разлагаются через несколько недель, пластиковые бутылки — через
полстолетия или даже более, а период полураспада некоторых ядерных отходов составляет
десятки тысяч лет.1 Разрушение от износа также часто неравномерно: некоторые вещи
старятся быстро в самом начале, другие — ближе к концу, обстоятельства окружающей среды
могут замедлять или ускорять распад.
Длительность существования различается также у разных частей организмов и артефактов —
кровь, нервы, глаза и кожа стареют с различной скоростью — и видимый возраст любого
живого существа или окружающей среды зависит от того, как эти компоненты взаимодействуют между собой.2 На восприятие возраста артефактов влияют и другие переменные. «В
Ливерпуле все старое, — отмечает один американский путешественник середины XIX в., —
хотя нет ничего ветхого». Напротив, Нью-Йорк произвел на Фани Кэмбл впечатление
«нерегулярного сборища временных зданий, ... вовсе не предназначенных для того, чтобы
стоять веками».3 И тем не менее, современный английский турист называет Нью-Йорк «очень
старым городом, едва ли не самым старым, какой мне только довелось видеть», из-за
стремительности, с которой стареют здесь заброшенные районы. «Выбоина на дороге
состарилась, пока я на нее глядел. Изломанные, сожженные и обуглившиеся остатки пирса на
берегу Гудзона выглядели, как римские руины». Противопоставление старого и нового
обостряет осознание возраста: американцы обычно не ремонтируют старые вещи, «они,
скорее, предпочтут придать им новый облик, даже если это будет означать, что множество
других старых обликов, останутся дожидаться своей очереди. Именно так обстоит дело с
каждой блестящей, будто только что надраенной «Пепсодентом», достопримечательностью в
Нью-Йорке, где всегда найдется, по крайней мере, пара гнилых зубов».4
Мало что известно о нашей реакции на ветхость и изношенность. Помимо культа руин, в
большинстве дискуссий о реликтах смешивают биологический и исторический возраст. На
реакцию посетителей по поводу потертостей и дыр в музейных экспонатах редко обращают
внимание, а по поводу общественных предпочтений скорее высказывают мнения, чем
действительно их исследуют. И тем не менее, «есть определенные вещи, которые должны
выглядеть старыми или новыми, и это оказывает воздействие на все наше восприятие в целом», считает куратор одного из музеев. Даже если «в большинстве своем мы редко думаем об
этом», облик старости или юности возбуж1
Kendig, Hutton. Life-Spans or How Long Things Last.
Kubler. Shape of Time. P. 99; Gombrich. Style. P. 357.
3
Browm W. W. American Fugitive in Europe (1855). P. 41; Kemble. Journal of a Residence in America (1835). P. 97.
4
Kington Miles. Moreover... The Times. 2 Nov. 1982. P. 12.
213
2
дает в нас интенсивные переживания и «иррациональные конфликты».1
Однако, баланс свидетельств обычно склоняется в сторону неприязненного отношения к
старости и упадку. Мы предпочитаем молодость, причем не только в живых существах, но и в
нашем окружении, включая сюда и собственные творения. Широкомасштабное исследование
четырех американских городов показало, что те места, которые воспринимались как «новые»,
были обычно красивыми, чистыми, богатыми и притягательными, тогда как те, которые
воспринимались как «старые», были, соответственно, уродливыми, грязными, убогими и
вызывали отторжение. Семантические тесты также подтверждают эти и другие негативные
ассоциации, связанные со старостью.2 Однако неприязнь к знакам старости не носит
всеобщего характера. Хорошо известны влечение к некоторым вещам, которые выглядят
старыми, а также привязанность к определенным видам патины времени. Однако подобное
влечение — скорее, исключение: лишь немногие черты старости или длительного
употребления можно было бы назвать «благородным увяданием» (pleasing decay), а
изношенность и прорехи обычно предрекают скорую утрату прежней функции, старение,
неминуемую гибель — печальное и отталкивающее зрелище. Обычно мы в большей степени
ценим реликвии за их старомодный вид, чем за реальную старость, и предпочитаем облик
юности даже у тех вещей, чью историческую древность ценим.
В этой главе мы рассмотрим реакции на старость у человека, в природе и у артефактов.
Начнем с исследования органической аналогии — параллели, которую обычно проводят
между нашей жизнью и развитием природных явлений, социальных институтов и реликтов —
и покажу, каким образом антипатия по отношению к разлагающимся объектам и институтам
отражает отвращение к старости, присутствующее у всего рода людского. Затем мы
обратимся к противоположному взгляду, приписывающему знакам старости и изношенности
красоту и ценность. Наконец, мы обсудим, каким образом приятие или неприятие старости
сказывается на прочих формах восприятия прошлого.
1
Strong Roy. Making things as good as new. The Times. 16 Feb. 1985. P. 8.
Lowenthal Riel. Structures of Environmental Associations. P. 5, 7, 23; idem: Milieu and Observer Differences in
Environmental Associations. P. 31, 32; idem: Environmental Structures: Semantic and Experiential Components. P. 6, 7.
Эти исследования проводились в 1966—1968 гг., были обследованы 292 респондента из различных районов НьюЙорка, Бостона, Кембриджа (Массачусетс) и Колумба (Огайо), а также 97 респондентов были обследованы по
семантическому вопроснику. Обе группы включали в себя широкую вариацию по возрасту, роду занятий, уровню
образования и местам проживания. Все упомянутые здесь корреляции были статистически надежными.
214
2
Отвращение к старости
Это вовсе не значит, что они старые, дорогой. Ведь чернослив и должен быть сморщенным.
Денис-беда1
Органическая аналогия
Во многом отношение к старости основывается на сходстве между человеческим существом и
вещами, естественными или искусственными. Тело человека обычно служило в качестве
образа всего окружающего. Двух аспектов подобного рода — упадка природы и жизненного
цикла государства — мы уже отчасти коснулись в главе 3. Органическая аналогия зачастую
выходила далеко за рамки простой метафоры. Длительное время считалось, что космос,
церковь, государство, — все это существа, наделенные жизнью. Разнообразные направления
мысли — эллинские идеалы единства и соразмерности, учение ап. Павла о мистическом теле
Христовом, гуманистический образ человека как меры всех вещей, позднеренессансные
представления о теле политики, — все это стимулировало антропоморфное восприятие мира.
Артефакты, общественные институты и явления природы описывали в терминах, имеющих
непосредственное отношение к человеку. Например, камни — это кости, почва — плоть, трава
— волосы, приливы и отливы — подобны пульсу крови, а солнце и луна — глазам.2
Природные явления и артефакты рассматривались как организмы, также имеющие свои фазы
рождения и роста, увядания и смерти. После сезонных и суточных ритмов, жизненный цикл
— это самый известный нам темпоральный опыт, откуда мы можем черпать метафоры
практически для всего сущего. Действительно, нам вряд ли удалось бы описать темпоральные
перемены без того, чтобы обратиться к стадиям нашей собственной жизни. «Детство»,
«юность», «зрелость» и «старость», — вот термины, которые мы постоянно используем при
характеристики наций и соседей, искусств и наук, камней и реликтов.
Органические метафоры подтверждают и, возможно, помогают формировать настроенность
на предпочтение более ранних стадий и антипатию к позднейшим стадиям существования.
Отвращение к человеческой старости присутствует почти повсеместно. Уподобление
«старых» артефактов, социальных институтов и природных явлений старикам вызывает или
усиливает сходную антипатию, и, за некоторым исключением, мы относимся к их «старости»
с пренебрежением. Конечно, не отдают предпочтение нетронутому перед устарелым только
лишь потому, что связывают одно с молодостью, а другое —- со ста1
Ketcham, карикатура // ШТ. 10 Oct. 1984.
Raleigh. History of the World (1614). Bk I. Ch. 2, sect. 5. P. 30; Davies G. L. Earth in Decay. P. 19.
215
2
ростью. Но органическая терминология усиливает подобную склонность, и зачастую мы и в самом
деле выставляем новое и свежее в наилучшем свете, а старое и избитое — в наихудшем.
Эта антипатия к старости столь влиятельна, что некоторые приверженцы органической аналогии
остерегаются делать из нее логические выводы. И философы периода патристики, и ренессансные
гуманисты с большой осторожностью говорили о состоянии космоса или государства после
достижения им зрелости, о дегенерации и смерти. Три возраста церкви, по Григорию Великому,
это детство, юность и зрелость. Град Божий св. Августина немыслим в старости.1 Равным образом
и увядание необязательно предвещает смерть, «не все, что шатается, непременно падает»,
отмечает Монтень: некоторые древние здания стоят несмотря на свою ветхость, сама их седая
древность кажется источником сил.2 Некоторые уподобляют природные явления, институты и
артефакты не смертным индивидам, а бессмертным видам.
Буквальная вера в то, что мир подобен организму, а общество — телу политики, в XVII—XVIII вв.
уже сходит на нет, но в риторической форме она сохраняется и даже усиливается, как я пытался
это показать, в конфликтах между имперскими и колониальными «отцами» и «сыновьями».
Следуя Гер деру, историки сравнивали институты и нации в предположительно одинаковых
точках их органического роста или упадка, а эволюционная биология вновь оживила политикоорганические аналогии, которые в особенности стимулировала работа Герберта Спенсера
«Принципы социологии» (1876—1896). Сегодня природу и культуру значительно реже
сравнивают с организмами, но о них все еще говорят, а иногда и сознательно исследуют в
терминах жизненных циклов.3
Какую фазу в их предполагаемом жизненном цикле мы предпочитаем у культурных и природных
явлений? Красоту и добродетель почти повсеместно связывают с юностью, а уродство и зло — со
старостью. «Новорожденный» невинен и прекрасен, а старость немощна и омерзительна, будь до
нации, артефакты, или мир в целом. Подобная склонность возникает (и в явной форме там
проявляется) из нашего отношения к самим себе.
В оставшейся части данного раздела мы рассмотрим отвращение к старости у человека и покажем,
каким образом аналогичное отношение прилагается к земле и ее свойствам, к государству и
социальным институтам, а также к артефактам. Обсуждение предпочтения старости мы оставим
до следующего раздела.
1
Trompf. Idea of Historical Recurrence in Western Thought. P. 214, 282; Panofsky. First page of Giorgio Vasari's
«Libro». P. 216—220.
2
Montaigne. Of vanitie. 3:202. См.: Монтень М. Опыты. В 3-х кн. Кн. 3. М.: Терра, 1991.
3
Hale D. G. Body Politic: A Political Metaphor in Renaissance English Literature. P. 135—137; Coker. Organismic
Theories of the State; Schlanger. Metaphores de 1'orga-nisme.
216
Отвращение к старости у человека
Озабоченность старением скрывает в себе отвращение к старости. Однако, в отличие от
популярного мифа, наша собственная эпоха — испытывает к старческому возрасту не только
антипатию. Волна гериатрической озабоченности вызвана растущим числом пожилых людей,
а также возрастающей продолжительностью жизни. Предпочтение юности и антипатия к
старости уходят корнями в незапамятные времена и является почти повсеместным
настроением.
Начиная с классических времен и поныне, старение считалось несчастьем, если вообще не
наказанием. Старческое бессмертие для струлдбругов в известной книге Свифта было тяжкой
обузой. Годам к 90 выпадали зубы, слабело зрение и память. «Каждый человек хочет жить
долго, — заключает Свифт, — но никто не хочет быть старым».1 В одной из сказок братьев
Гримм говорится о том, что первоначально Бог установил для всех живых существ
одинаковую продолжительность жизни в 30 лет. Посчитав столь длинную жизнь
утомительной, осел, собака и обезьяна попросили его укоротить им жизнь на 18, 12 и 10 лет,
соответственно. И только человек пожелал себе более длинной жизни и прибавил к прежнему
сроку то, что осталось от уступивших свои права тварей. Однако он дорого заплатил за свою
долгую жизнь: в 48 лет он становится похож на осла и тащит на себе бесчисленное множество
разных тягот, в 60 лет становится похожим на собаку, теряет зубы и слоняется из угла в угол,
а к 70 годам становится похожим на обезьяну, таким же смешным и глупым. «Ты не
состаришься», одиннадцатая заповедь современных жителей Калифорнии — эта древняя
поговорка многих вдохновляет на поиски источника юности.2
Если бы не Роджер Бэкон и его последователи-алхимики, а также Луиджи Корнаро и
гигиенисты, европейцы редко доживали бы до столь почтенного возраста, как сейчас.
Некоторые протестантские конфессии призывали пожилых людей исполнить свою
санкционированную Библией роль за счет поддержания хорошего здоровья и социальной
активности до конца жизни и, подобно старым дедушкиным часам, «тикать» до 90 лет
(популярная американская песенка на эту тему, вышедшая в 1876 г., разошлась в количестве
800 000 экземпляров). Но эта обнадеживающая перспектива уступила давлению секуляризма
и медицинских воззрений, связывающих пожилой возраст с неизбежным, необратимым и
часто патологическим увяданием. В нашем веке старение стало дряхлением.3
' Swift. Gulliver Travels. 1726. Pt III. Ch. 10. P. 257—260; Swift. Thoughts on various subjects. 1727. 4:246.
2
Span of life. Grimm's Fairy Tales (1812—1815); Thompson W. I. At the Edge of History. P. 15.
3
Gruman. History of ideas about the prolongation of life. P. 49—71; Thomas R. Cole. Aging, meaning, and well-being. P.
331, 332; Haber. From senescence to senility. P. 43. Даосов, для которых высшей ценностью было дожить до
почтенного возраста, обычно изображают в виде сгорбленных, крохотных фигурок, похожих на карликовые
растения в японских садах. Но это характерное явление восточной, а не европейской культуры. (Juan. Dominance
and Affection. P. 62; Gruman. Prolongation of life. P. 28—49).
217
Свойственная старости деградация, вне всякого сомнения, более присуща одним обществам и
эпохам, нежели другим. Первые американские пуритане, как утверждает Дэвид Хэкетт Фишер
(David Hackett Fischer), уважали и почитали своих стариков. Излюбленным выражением у
пуритан было следующее: «Седая голова — это корона славы». Старость — знак особого
благоволения Бога, долгая жизнь — символ спасения. У пуритан не только Бог обладал ликом,
более древним, чем само время, но даже у Христа, каким он представлен в книге Апокалипсиса, волосы белее шерсти или снега.1 Богоподобный старик дает в стихотворении Анны
Брэдстрит ценный совет :
Не смотри на седые волосы и близкую могилу, Но внимай тому, что он говорит.2
Тем не менее, пуритане ценили старость, скорее, в теории, чем на практике. Это не похристиански, «обращаться с пожилыми людьми неуважительно и высокомерно только по
причине их пожилого возраста», но люди тем не менее обычно презрительно говорят о них
как о «старой перечнице» (Old Such an One).3 To, что «уважение и почтение к старости
составляют заметные черты... древних народов», как утверждает Джон Стюарт Милль,4
«общеизвестно», но тогда, как и сейчас, представление о предполагаемых выгодах,
свойственных пожилому возрасту, идет из чтения заповедей, а не из практики; ритуальную
защиту старости повсеместно ошибочно принимают за подлинное уважение.5
Некоторым старикам, возможно, жилось бы лучше, если бы их было немного. Редкий старик,
доживший во Франции XVII в. до 80 лет, был легендарным событием, «к нему относились с
уважением, смешанным с суеверным страхом, с каким обычно относятся к победителям». Но
если к богатому старику могли относиться с почтением как к мудрому патриарху, то к
престарелому бедняку относились с пренебрежением.6 Вплоть до второй мировой войны, как
отмечает Рональд Блайт (Ronald Blythe), в английском деревенском фольклоре «старость
представала в самом смешном, а зачастую устрашающем виде». «Судьба
1
Fisher. Growing Old in America. P. 26—76. В отношении противоположных взглядов. См.: Stone. Walking over
grandma; Growing old: an exchange; Demos. Old age in early New England. Парики из седых волос считались
наилучшими и более всего ценились в Англии середины XVIII в. (Brummell. Male and Female Costume. P. 100),
однако имеется слишком мало свидетельств в пользу утверждения Фишера о том, что знакам старости
действительно оказывали предпочтение.
2
Bradstreet Anna. Of the four ages of man (1678), lines 49—50. P. 52. В других местах поэмы старость изображена
несколько менее привлекательно: «Моя память ослабла, мозг иссох: /... / У меня осталось немного зубов, а взгляд
потух/ Моя кожа покрыта морщинами, и щеки поблекли» (Lines 416—420. Р. 63).
3
Mather. The Dignity and Duty of Aged Servants of the Lord. 1716. Цит. по: Fischer. Growing Old in America. P. 59—
60.
4
Mill. Spirit of the age. 1831. P. 64.
5
Kastenbaum, Ross. Historical perspectives on care. P. 432; Hendricks, Davis. Age old question of old age.
6
Goubert. Louis XIV and Twenty Million Frenchmen. P. 21.
218
простого труженика и его жены в старости — это постоянные попреки со стороны общины за
то, что он осмелился так долго зажиться на этом свете», так что им часто приходилось
уходить в работные дома, чтобы «выполнять грязную работу, сокращая тем самым свой путь к
могиле».1
Рост числа пожилых людей придал им политический вес и стал мерой экономической
безопасности. Так, «Седые пантеры Америки»2 составили грозное лобби. Однако тот же
самый рост их числа превратил пожилых людей в тяжелое бремя для остальных, поскольку
это было связано с увеличением размеров пенсионных отчисленйи. Стремитель-ный темп
технологических перемен девальвирует опыт стариков, накопленные ими знания оказываются
просто ненужными, а к их советам никто более не прислушивается. «Британская компания
ветеранов-мотористов» была вынуждена сменить название на «Гильдию опытных
мотористов» из-за опасения, что их посчитают сборищем дряхлых стариков, ведь для
молодых слово «ветеран» уже означает не более «опытный», но просто «старый».3
Пожилой возраст все чаще означает бесполезность и старческую дряхлость, а признаки
приближающейся смерти все чаще обесценивают старость. Большинство тружеников в
прошлом старились рано, а многие из них уже в 40 выглядели так, как сейчас выглядят в 80.
Лишь немногие доживали до такого возраста, когда проявляются гериатрические недуги, от
которых ныне страдает столь большое число пожилых людей. Редкие долгожители часто
сохраняли хорошую форму вплоть до самого конца. Пожилые министры, учителя,
государственные деятели редко удалялись от дел, патриархи цеплялись за власть и кресло до
конца, как, например, в рассказе Готорна «Седой заступник» (Gray Champion).4 Если в
прошлом старики, утратившие свою социальную роль, быстро умирали, то сегодняшние
пожилые люди живут еще по 20— 30 лет после того, как была исчерпана их способность
давать нечто обществу (и желание общества им это позволить).
Сегодня старость еще теснее связана со смертью, поскольку, если оставить в стороне войны и
насилие, умирают сегодня в основном старики. Прежде смерть косила все возраста, причем
чаще всего — в детстве. Тогда не было ощущения, что старики стоят ближе к ее дверям, чем
какие-то другие возрасты. В тех станах, где медицина сегодня, за редким исключением,
спасает всех детей, смертными кажутся только
1
Blythe Ronald. The View in Winter: Reflections on Old Age. P. 52.
Седые пантеры — группа активистов, посвятившая себя защите пожилых людей, включая борьбу с возрастной
дискриминацией, лоббирование интересов здравоохранения и социальной защиты пожилых людей. Организация
создавалась для того, чтобы преодолеть разрыв между молодыми и пожилыми людьми. Первоначально она называлась
«Советом пожилых и более молодых взрослых за социальные перемены». Однако вскорости ее с легкой руки одного из
тележурналистов переименовали в «Седых пантер» по аналогии с воинственными «черными пантерами» —
организацией чернокожих американцев защищающих свои права. — Примеч. пер.
3
Times diary // The Times. 28 May 1983. P. 8.
4
См.: Готорн. Седой заступник//Избр. произв. В 2-х т. Т. 2. Л.: Худож. лит., 1982.
219
2
одни старики. «Старость ужасает потому, что это не нормальный возраст смерти», — пишет
Блайт.1 Стариков избегают не столько по причине их беспомощности, сколько как
предвестников смерти.
Облик старости редко вызывает восхищение, даже тогда, когда белые волосы внушают
уважение. Связанные с возрастом изменения в фигуре, облике лица и голосе почти всегда
ассоциируются со слабостью.2 Во многих языках «юность» и «красота» — синонимы, что в
неявной форме дискредитирует старость.3 Классические писатели и ораторы порицали
старость как зловещую и отвратительную: Мимнерм выражал надежду, что умрет прежде, чем
превратится в старика, «вызывающего у молодежи отвращение», Ювенал сокрушался о
«трясущихся конечностях и дребезжащем голосе, плешивой голове и сопливящемся носе»,
Овидий предупреждал молодую женщину, что «долгие годы скатают ее волосы в колтуны, а
морщины старости» безобразят ее красу.4
Библейские анналы также предпочитают облик юности. Иконы прославляют юную Марию и
Христа-младенца или молодого человека. Св. Ириней единственный среди отцов церкви
высказал предположение, что Он мог дожить до старости, так чтобы освятить «каждый
возраст жизни уподоблением ему... А потому он прошел через все стадии,... освящая и
старость и выступая примером также и для нее».5 Но в обычном представлении было «важно,
чтобы Христос умер в расцвете своей красоты и энергии».6 В жизни Господа «нет
критической точки», считает Томас Браун, иначе «долгая жизнь была бы лишь продолжением
смерти».7 Во времена Ренессанса молодого Сына изображали значи1
View in Winter. P. 96.
Jensen G. D., Oakley. Aged appearance and behavior.
3
Так, в сельских наречиях на Кипре «antika» (старость) означает «ugliness» (уродство) (Herzfeld. Ours Once More.
P. 20).
4
Mimnermus. Censure of age // Greek Lyric Poetry. P. 102, 103; Jtivenal. Satires. N 10, lines 191—195. P. 128; Ovid.
Tristia. Bk III. Ch. 7, lines 33—37. P. 129. См.: Овидий. Скорбные элегии. М.: Наука, 1979. См: Kastenbaum and
Ross. Historical perspectives on care. P. 428—430.
Мимнерм (Mimnermus) (акме ок. 630 г. до н.э.), раннегреческий элегический поэт из Колофорна, Малая Азия. В
его произведениях присутствует уныние и печаль по поводу приближения старости он молил богов о смерти в 60
лет, за что и заслужил порицание от более оптимистично настроенного Солона. — Примеч. пер.
5
Irenaeus. Adversus Haereses (с. 180), II, xxii. 4. P. 110.
6
Whistler. Initials in the Heart. P. 204.
7
Browne. Religio Medici (1635). P. 57.
2
Браун Томас (1605—1682), английский врач и писатель. Наибольшую известность получила его книга
размышлений под названием «Religio Medici» (Вера медицины). Первоначально она представляла собой ряд
личных заметок о Боге, природе и человеке, была известна лишь в круге близких друзей и не предназначалась для
печати. Однако в 1642 г. рукопись без ведома автора попала в печать, а в 1643 г. вышло авторизованное издание.
Книга имела большой успех в Англии и вскоре была переведена на голландский и французский языки. Среди
других работ Брауна Т. Pseudodoxia Epidemica (1646); Hydriotaphia. Urne-Buriall, or, A Discourse of the Sepulchrall
Urnes lately found in Norfolk (Рассуждение о похоронных урнах, недавно найденных в Норфолке) (1658). В последней работе, помимо собственно исследования о погребальных урнах, содержатся также размышления о смерти и
бренности земной славы. — Примеч. пер.
220
тельно чаще, чем седобородого Отца, старики уже не являлись более великими воинами и
мудрыми правителями, но дремлющими, дряхлыми и непривлекательными инвалидами, как в
«Возрастах человека».1 На обвинения Микеланджело в том, что он изобразил Деву слишком
юной, Вазари отвечал, что «непорочная дева сохраняет юность на все времена», — точно так
же, как тела святых избегают тления, так и прекрасная юность символизирует святость.2
Время-отец стало символизировать упадок и разложение, его коса, песочные часы и костыли
связывали старость с нищетой и немощью. Зачастую изображаемое в виде хромого или
лишенного плоти скелета, Время выступало как сводник смерти, скрывающийся посреди бесплодных деревьев и разрушенных зданий, и намеревающийся пожрать собственных детей.3
Поклонение человеческой красоте сделало старость еще более отвратительной, старух
поносили, а над стариками всячески насмехались. Над всей елизаветинской эпохой тяготела
мысль о временности красоты и неизбежности уродливой старости.
Мы видели, как времени рука Срывает все, во что рядится время.
Про черный день оружье я припас, Чтоб воевать со смертью и забвеньем, Чтобы любимый образ не угас А был
примером дальним поколеньям. (Пер. С. Я. Маршака)
Безжалостная «времени рука» и уносит красоту вместе с юностью.4
Старость кажется смешной, если не уродливой. Пока Фальстаф занят поисками утех юности,
ему напоминают, что у него слезятся глаза, ссохлась кожа на руках, желтеют щеки, седеет
борода и в добавок растет живот. «Вспомните о своем возрасте. Вы уже старик... Посмотрите
на себя. Разве у вас не слезятся глаза, не высохли руки, не побелела борода, не желтеют щеки?
Подбородок у вас двойной, а смысла стало вдвое меньше?»5 Флорисмелль у Драйдена
«решился растить жир и выглядеть молодым до сорока, и потихоньку уйти из мира с первыми
морщинами и репутацией двадцатипятилетнего».6
Красоту все еще связывают только с юностью. «Они старые, они старые, — так описывает
юноша 17 лет пожилых людей, — они боль1
De Beauvoir. Old Age. P. 159, 160; Aries. Hour of Our Death. P. 299.
Vasari. Lives. 4:115; Huizinga. Waning of the Middle Ages. P. 128. См.: Вазари. Жизнеописания... Хейзинга И. Осень
средневековья. М., 1988.
3
Panofsky. Father Time.
4
Shakespeare. Sonnets 64, 63. Шекспир В. Сонеты 64, 63.
5
Shakespeare. Henry IV. Part 2, I.II, lines 206—210. Шекспир В. Генрих IV / Пер. Б. Пастернака.
6
Dryden. Secret Love, or, the Maiden Queen (1668). III.I, 9.160.
221
2
ны и уродливы, жизнь их кончена».' В лучшем случае пожилые люди нелепы, как персонаж
Филиппа Ларкина, чья «эксцентричная внешность» могла бы гармонировать лишь с
«карикатурой на старость».2 Билли Уайлдер (Wilder) надеется, что «возможно, когда-нибудь
кто-нибудь разглядит красоту в сединах и некий род мудрости в опытности, а не всего лишь
грязных стариков и сумасшедших старух в теннисных туфлях».3 Слабая надежда. «Что
случилось бы с бизнесом по подтяжке лица, — издевается критик, — прими наша культура
красоту матери Рембрандта, какой он ее изобразил?»4 На самом же деле живопись не слишком
жалует пожилых. Даже зачарованный обликом старости Рембрандт обычно рисовал лица
стариков и старух — включая и собственное лицо — менее привлекательными, чем лица
молодых.5 «Машина старости», которая позволяла увидеть, как будут выглядеть люди через
20—30 лет, была основана на характерных процессах увядания кожи лица, что, по мнению ее
создателя,6 должно, скорее, было помочь людям примириться со старением, нежели
приводить в смятение.
Сами пожилые люди обычно скрывают признаки старости. «Мне не следует видеть себя в
зеркале, -— пишет стареющий А. Жид, — эти мешки под глазами, обвисшие щеки, увядшие
черты».7 Возрастная сегрегация все больше и больше обрекает пожилых людей на пребывание
в тех местах, где обитают слабость и дряхлость. «Знаешь, что меня раздражает? — обращается
на карикатуре один пожилой житель Флориды к другому. — Все те, кого я знал, покрылись
морщинами».8
Для того чтобы обладать сексуальной привлекательностью, в особенности требуется
безупречная юность. Несколько морщин и легкое обвисание ягодиц — и подружки Хью
Хефнера9 отправляются в тираж уже в 28 лет. Один путешественник в XVII в. сравнивает
руины Рима с прекрасными дамами в старости, «все еще довольно привлекательные, чтобы
восхищать взор очевидца своими прелестями»,10 они все же явно
1
Blythe. View in Winter. P. 120. Обследование 180 американских детей в возрасте от 3 до 11 лет подтверждает наличие
того стереотипа, что пожилые люди «больны, унылы, утомлены, грязны и уродливы» (Jantz et al. Children's Attitudes
toward the Elderly). Данный негативный вывод подтверждается многими другими исследованиями (Burke J. L. Young
children's attitudes and perceptions of older adults; S. M. Miller et al. Children and the aged). Подобное негативное отношение
не ограничивается только лишь английскими и американскими детьми, но в равной мере наблюдается и у детей в
Парагвае, Австралии и на Алеутских островах (Seefeld. Children's attitudes toward the elderly, a cross-cultural comparison. P.
326).
2
Girl in Winter. P. 192, 193.
3
Blume Mary. Billy Wilder tackles the only taboo left / IHT. 7>—4 Sept. 1977.
4
Giliatt Penelope. Study of a man under the axe // New Yorker. 13 Sept. 1976. P. 127.
5
Kaufmann. Time Is an Artist. P. 59.
6
Создателем этой машины является Нэнси Берсон, которой я благодарен за предоставленную информацию. См.: Hank
Herman. What will you look like in 25 years? Family Health. Feb. 1979. P. 12.
7
Gide. So Be It. P. 67.
8
Coren Stan. New Yorker. 2 Dec. 1974. P. 56.
9
Хью Хефнер — основатель издательской империи «Плейбоя». — Примеч. пер.
10
Lassels. Italian-Voyage, 2:74. Образ Рима как все еще привлекательной, но уже пожилой дамы встречается уже у
Петрарки. (Mortier. Poetique des mines en France. P. 28).
222
были более привлекательны в молодости. Бенджамен Франклин рекомендовал иметь
знающую, благодарную и благоразумную любовницу, но при этом добавлял, что «когда
женщины перестают быть красивыми, они учатся быть добрыми», тем самым имплицитно
высказывая предпочтение в пользу физической молодости.1
Состарившаяся женщина, некогда бывшая соблазнительной, вызывает особую антипатию.
Когда Айеша у Райдера Хаггарда принимается вспоминать свои две тысячи лет, любовник
видит на ее ссохшемся, сморщенном и бесформенном лице «печать невыразимой старости,...
слишком ужасной, чтобы передать ее словами».2 Джордж Боулинг у Оруэлла едва поверил
своим глазам, увидев те перемены, которые время произвело с его давней подружкой. Он знал
ее в 26 лет, а теперь в 47 лет это была уже старая карга.3 Увидев, что его прежняя любовница
теперь превратилась в «грязную и дряхлую старуху», протагонист Кар-лоса Фуентеса
воспринимает произошедшие перемены как «нечто еще более ужасное, чем само время»,
следы болезней и безмерных бедствий.4
Однако архетип отвращения к старости все же по большей части мужской: Дориан Грей у
Оскара Уайлда испытывает ужас перед тем «днем, когда его лицо покроется морщинами и
высохнет, глаза помутнеют и станут бесцветными, благородство осанки его покинет... Он
превратится в отвратительного, ужасного и неуклюжего старика». Портрет связывает старость
с пороком, слабость с увяданием, предрекая ему ужасное будущее:
Можно избежать ужаснейшего из пороков, но все равно тебе уготован ужаснейший из возрастов. Щеки станут
дряблыми и покроются морщинами. Желтый ободок незаметно появится вокруг выцветших глаз и придаст им
ужасающий вид. Волосы потеряют блеск, рот будет постоянно приоткрыт или станет трястись, будет слишком велик
или будет глупо выглядеть, как это бывает у большинства пожилых людей. Горло покроется морщинами, на руках
выступят вены, все тело скукожится.5
Дориан Грей прячет свой портрет потому, что не может вынести проступающих на нем
признаков старости. Скрывать у себя неприятные перемены, вызванные временем — обычное
дело. Целые состояния тратятся на подтяжку лица, удаление седых волосков, разглаживание
морщин, приведение в тонус обвисших частей тела. «Вложите деньги в страх, — призывает
реклама салона красоты, — ведь всех нас пугает старость». Лозунг современности —
«оставайся юным и выгляди молодо», облик старости связывается с нищетой и неудачами.6
«Золотые старости» (Golden Oldies) — это применимо только к музыкальным записям, при
попытке использовать ее по отношению к людям эта
1
Franklin В. Old mistresses apologue.
Haggard. She. P. 299.
3
Orwell. Coming Up for Air. P. 205.
4
Fuentes. Terra Nostra. P. 536, 537.
5
Wild. Dorian Gray. P. 91, 171. См.: Уайлд О. Портрет Дориана Грея.
6
Judith Sans franchise // Wall Street Journal. 10 Aug. 1978. P. 23.
2
224
фраза приобретает явный иронический оттенок. Можно сказать еще жестче: одна девочкаподросток объясняет, что поколение ее отца — это «старики», люди, которым под шестьдесят —
«морщаки», а из поколения ее прабабушки просто «песок сыпется».1 Французские тинейджеры
называют своих родителей не иначе как «les mines», «развалины». Белые пряди волос, посеревшие
щеки и шаркающая походка одинокого старика-изгоя в фильме «Бегство Логана» (Logan's Run)
делают его в глазах молодежи не только странным и непонятным, но и совершенно
непристойным.2
К старости антипатия распространяются и свойственные ей атрибуты. «Укомплектованное
набором зубных протезов, очков и линз, крохотных слуховых аппаратов, палок и бедренных
штырей (hip-pin), — пишет Блайт, — тело становится воплощением абсурда и его уже нельзя
более принимать всерьез».3 Рассел Бейкер выражает беспокойство по поводу таких подарков, как
кресло-качалка, пропитанная специальным составом бумага для протирания стекол очков,
скрывающая седину помада для волос, лифт, — и кульминация — экземпляр сочинения «Как
обойтись без официального утверждения завещания судом?»4
Столь же негативно оценивается старость у животных и растений. Престарелые особи —
изможденные, грязные и зачастую увечные — менее привлекательны, чем игривые детеныши или
полные сил взрослые особи. Мы любим старого преданного пса несмотря на вид (и запах!) старости. Старая черепаха вызывает любопытство, а не восхищение ее красотой. Увядшие цветы вряд
ли кого привлекут. Лишь старые суковатые деревья избегают такого позора. «Если увядание
животного уродливо, — утверждает Бозанкет, — то увядание растений прекрасно и вполне сносно». Он не приводит никаких примеров, но деревья часто служат символами коллективного
единства и патриархальной преемственности.5 Именно деревья оказываются наиболее
привлекательными в старости: суковатый дуб в Англии, старое красное дерево в Америке,
тенистая старая яблоня. Джордж Поуп Моррис пытался спасти от топора дровосека старый
фамильный дуб, потому что «Он в юности давал мне кров, / Теперь же я его защитник».6
Вордсворт оплакивал утрату «братства освященных веками Деревьев», которые подобно
описанной Фелисией Хеманс7 «величественной красе Домов Англии, стоящих среди высоких
деревьев,
1
Times dairy. The Times. 31 Aug. 1976. P. 10. Мы стареем еще быстрее. «"Старики" начинаются с 25 лет, "морщаки" — с
35, а "песок сыпется" уже в 45» (Charles Wolfe Ке-ene. Brave face on it, letter // The Times. 11 Feb. 1985. P. 15).
2
При всем том текст Уильяма Ф. Нолана и Джорджа С. Джонсона лишь намекает на это.
3
Blyth. View in Winter. P. 200.
4
Christmas orange // IHT. 21 Dec. 1979. P. 18.
5
Bosanquet. History of Aesthetic. P. 436; Schlanger. Metaphores de 1'organisme. P. 199—204.
6
Morris George Pope. The Oak, in Morris, Deserted Bride. P. 19.
1
Хеманс Фелисиа Доротея (урожденная Браун) (1793—1835), английская поэтесса, снискавшая значительную
популярность поэмами на романтические сюжеты — живописные изображения природы, невинного детства,
заграничных путешествий, героических деяний. Книга «Поэмы» (Poems) (1808), написанная в возрасте 8—13 лет,
состави8 Д. Лоуэнталь
225
помнивших предков», удостоверяли преемственность с уходящим в глубину веков рядом предков,
владевших этой землей и усадьбами.1 Живописные руины, как увидим это в данной главе
несколько позже, также вызывают сходные восторженные отклики.
Но даже старые деревья тоже могут быть неприятны на вид, правда, тогда, когда их слишком
много, и они к тому же умирают. Старость отвратительна тогда, когда возраст бросается в глаза:
само понятие жизненного цикла требует разнообразного обрамления, ведь оно охватывает
диапазон от младенчества до старости. Так, многочисленные остатки лиственных лесов в Англии,
отдельные потрепанные временем реликты эпохи огораживания, прочие жертвы болезни
голландского вяза (Dutch elm disease)2 вызывают чувство жалости, даже отвращение. «Некоторое
присутствие смерти и разложения», как отмечает Мэри Пауэлл, необходимо, но «чрезмерное
количество умирающих деревьев — опасный симптом того, что ландшафт вышел из равновесия;
для привыкшего к жизненности вкуса это выглядит оскорбительно».3
Широко распространенное умирание лесных массивов имеет и другие тревожные последствия.
Если отдельное гибнущее дерево в зрелом лесу ассоциируется с преемственностью, то повальное
истребление — навевающее «жуткое уныние,... черные и безжизненные», посреди печей и горнов
Черной страны стоят отдельные остовы деревьев,4 то, что Джеймс Несмит (J. Nesmyth) назвал
«смертью растений в самом ее печальном виде»5 — говорит о серьезных нарушениях, вызванных
сельскохозяйственной или промышленной деятельностью. Если несколько «старых, но крепких
еще деревьев... могут вызывать нечто вроде ностальгии по славному прошлому», то множество
вымирающих видов растений становятся печальным напоминанием об упадке дорогих сердцу
фамильных пейзажей.6
Отвращение к облику старости у живых существ сказывается и на отношении к природным
характеристикам мира, на отношении к нациям и общественным институтам, рукотворным
объектам, — в целом, ко всему, что только есть под солнцем.
ла первый из 24 томов ее сочинений. С 1816 по 1834г. новые книги выходили практически ежегодно. Среди ее
почитателей были Уильям Вордсворт и Вальтер Скотт. — Примеч. пер.
1
Wordsworth. Degenerate Douglas in his: Memorials of a Tour in Scotland. Sonnet XII, Line 6, 3:83; Hemans. Homes of
England. 1827. Poems. P. 412.
2
Широко распространенная болезнь вязов, вызываемая грибом Ceratocystis ulmi, первоначально описана в
Нидерландах. Болезнетворный гриб, Ceratocystis ulmi, вероятно попал в Европу из Азии во время первой мировой
войны. Болезнь протекает следующим образом: листья на ветвях пораженного дерева внезапно желтеют или становятся
коричневыми, сворачиваются и могут преждевременно опасть. Молодые деревья при этом погибают в течение 1—2
месяцев, а более старые деревья могут продержаться 2 года и более. — Примеч. пер.
3
Powell. Variations on a theme of dying trees. P. 26.
4
Black country — черная страна, так называют промышленные районы Англии. — Примеч. пер.
5
Nesmyth J. Engineer: An Autobiography. P. 163.
6
Powell. Dying trees. P. 26.
226
Упадок мира и его черты
Даже значительно позже Галилея многие европейцы полагали, что Земля представляет собой
одушевленное существо. А будучи живой, она обладает и определенной историей: классическая
древняя, христианская и гуманистическая литература детально расписывала рождение мира, его
возмужание и старение, а также грядущую смерть. Ренессан-сное представление о человеке как
микрокосме природы, о мире — как макрокосме человека, способствовало становлению
органической аналогии. Земной жизненный цикл отражал жизненный цикл человека. И точно так
же, как астрономия вскрыла перемены даже на небесах, которые ранее считались неизменными,
идею организма распространили на Солнце и звезды.1 Как писал Джордж Хейкуилл, «все
существа когда-то рождаются, растут, процветают, а затем клонятся к закату и увядают».2 «То же
самое, что мы видим в каждом отдельном теле, мы встречаем и в мире в целом, — писал Пьер де
Примоде (Pierre de Prima-udaye). — Ибо и у мира есть свое младенчество, вслед за ним юность,
затем взрослое состояние, а ныне он близится к своей старости».3
Долгое время считалось, что космический организм пребывает в последней стадии старости.
Летописец XII в. видел, что Град Земной (в противоположность Граду Божьему) «уже близится к
концу и... испускает последний вздох самой глубокой старости».4 Средневековое христианство
полагало, что мир проходит через шесть стадий жизни к последней, седьмой. Обычно считали, что
это связано с «крайней степенью морального падения» мира.5
Вера в космический упадок получила еще большее распространение после того, как гуманисты
представили тело человека в виде образа мира. Упадок мира проявлялся в греховности человека.
По Лютеру, грех Адама привел не только к грехопадению человечества, но и к упадку всей
природы в целом, и по мере того, как множились грехи человечества, природа претерпевала все
большее разложение.6 Шесть отпущенных ему тысячелетий уже близятся к концу, признаки
накапливающегося разложения предвещают неминуемый конец. В Англии, где угрюмые виды
монастырских руин навевали мысль об упадке и разло1
Harris Victor. All Coherence Gone; Davies. Earth in Decay; Barken. Nature's Work of Art: The Human Body as Image of the
World.
2
Hakewill G. Apologie or Declaration of the Power and Providence of God. 1635. Bk III, Ch. 6, sect. 2, 1:259.
3
Primaudaye Pierre de. 1'Academie francaise (1577—1594). Цит. по: Harris. All Coherence Gone. P. 197.
4
Otto of Freising. Two Cities. P. 323. CM: Trompf. Idea of Historical Recurrence. P. 226—228.
Как известно, идея сопоставления двух городов — града Божьего и града Земного — идет от Аврелия Августина. —
Примеч. пер.
5
Vergil Polydore. De rerum inventiborus (1499). Цит. по: Harris. All Coherence Gone. P. 87.
6
Luther on the Creation and Luther on Sin and the Flood. Цит. по: Nicolson. Mountain Gloom and Mountain Glory. P. 100—
104.
227
жении, и англиканцы, и пуритане возлагали ответственность за это на человека.
Недовольство Неба и неправедные наши пути Меняют ход Природы, несут с собой чуму смерти и разложения. Это
обращает наши Земли в прах, а Небеса — в Медь, Превращает прежние благословения в страшные заклятия.
ныне муть и грязь всех веков,
подобно Реке близь водопада, обрушиваются на нас.1
Человек «навлек на мир проклятие», добавляет Генри Воэн (Н. Va-ughan), «и испортил / своим
проступком все».2
Поскольку природа разделяет с человеком его грехопадение, кара смертности
распространяется от Адама на весь мир в целом. Небо, земля, города и люди были «сборищем
Гробов Природы», в котором Донн (Donne) видел «упадок и старость, свойственные миру в
целом и каждой его части в отдельности».3
Предсказанные ранее упадок и смерть теперь виделись повсюду, в каждом опавшем листе.
Казалось, что наука согласна в этом с религией. Разложение заразило собой весь космос. По
словам Джордано Бруно, «казалось, что земля седеет с годами, и... все великие животные в
мире гибнут, как и малые».4 «Если вчера мир стоял на костылях, — говорит Томас Деккер, —
то сегодня он уже прикован к постели», неумолимо скатываясь в маразм.5 Покрытое пятнами
и опозоренное Солнце «теперь совсем износилось» и «светит более тускло», Луна поблекла, а
звезды «ослабли и мерцают».6 Да и сами люди измельчали и ослабли. То, что раньше было
обычным делом, теперь — редкость. «Коль скоро все под Солнцем имеет... свою юность и
красоту, а вслед за ними — старость и уродство, — писал Рэйли, — так и само Время...
растратило и расточило жизненные силы Природы в Человеке, Зверях и Растениях».7
Пшеницу побило мучнистой росой, леса сгнили, железо заржавело как никогда прежде.8
Горы, этот «хребет мира», также проявляют явные признаки органических изменений. Эрозия
в горах считалась первейшим свидетель1
Vaughan. Daphnis (1666), lines 143—150. P. 679.
Vaughan. Corruption, lines 15—16. P. 440.
Воэн Генри (1622—1695), англо-валлийский поэт и мистик, известный глубиной и яркостью своих духовных интуиции.
— Примеч. пер.
3
Donne. Devotions upon emergent occasions (1624). P. 523.
Донн Джон (1572—1631), выдающийся английский поэт, глава метафизической школы и настоятель собора Св. Павла в
Лондоне. — Примеч. пер.
4
Bruno Infinite (1584). Цит. по: Mclntyre. Giordano Bruno. P. 221.
5
Dekker. Old Fortunarus (1600). Цит. по: Harris. All Coherence Gone. P. 121n.
6
Dove John. Confutation of Atheism (1605). Цит. по: Harris. All Coherence Gone. P. 117.
7
Raleigh. History of the World. Bk I. Ch. 5. Sect. 5. P. 76, 77.
8
La Primaudaye. 1'Academie francaise. Цит. по: Harris. All Coherence Gone. P. 98.
228
2
ством общего упадка земли, и для епископа Бернета (Burnet) уже одно это говорило об упадке.
Вновь и вновь он сравнивал ее с архитектурными руинами: «что еще может более походить на
фигуру и облик руин, как не утесы, скалы и обрывы?»1 Наши сегодняшние горы — это
«руины погибшего Мира», первоначально гладкая и бескрайняя равнина Божья, разбитая
Потопом на дикие и беспорядочные груды.2
Как мы уже говорили, это убеждение в упадке всего земного было подвергнуто критике
Боденом и Ле Руа (Bodin, Le Roy) во Франции и Хейкуиллом в Англии. Было бы нечестиво
предполагать, что Творец мог создать подверженную разложению землю, возражал Хейкуилл
против учения об упадке. Мир меняется, но не движется к упадку. Он не видел никакой
утраты жизненных сил у живых созданий: деревья были столь же высоки, травы — столь же
действенны, как и всегда. Солнце и луна казались в большей степени покрытыми пятнами
только потому, что с помощью телескопа человек смог получше их рассмотреть. В Писании
сказано, что «небеса сделаются подобны старым одеждам», но это «вовсе не обязательно
означает их упадок», но, вероятно, «следующий шаг на пути к завершающему периоду».
Природа завершится тогда, когда этого пожелает Господь, до тех же пор Его сила и
провидение проявляются не в упадке мира, а в его сохранении.3
Ученые и священники все более и более лишали представление об упадке мира и
эмоциональной силы, и интеллектуальной убедительности — освобождая от него отдельные
части космоса, рассматривая процесс упадка в целом как уже завершившийся, и отказываясь
более возлагать вину за него на грехи человечества. Однако тем не менее эти представления
оставались популярными вплоть до конца XVII в. То, что все вокруг мельчает и подвержено
упадку, «было распространенным мнением, причем не только среди простонародья, но и
среди философов, от античности и до наших дней», утверждает Джон Рей.4 Эти представления
эхом прозвучали и в XVIII в. Слабая заселенность земли Монтескье воспринял как
свидетельство того, что природа «утратила свое замечательное плодородие первых веков.
Означает ли это, что она уже состарилась и близится к упадку?»5 Упадок видели и в более
скромном ведении хозяйства, растущих ценах, испорченной монете — даже в пресыщенном
вкусе: «Во времена юности мира, — было сказано в „Полном руководстве домохозяйки"
(Compleat Housewife), — человечество не нуждалось в дополнительных приправах, рагу и
т.д.», необходимых для того, чтобы стимулировать аппетит в нашу старческую
1
Burnet. Sacred Theory of the Earth (1684). P. 41.
Ibid. P. 91, 115.
3
Hakewill. Apologia. Bk II. Ch. 1. Sect. 4, 1—84; also Bk V, 2:141.
4
Ray John. Miscellaneous Discourses concerning the Dissolution and Changes of the World (1692). P. 41.
5
Montesquieu. Persian Letter, N 113 (1718). P. 250. См.: Монтескье Ш. Персидские письма. М., 1956.
229
2
эпоху.1 Те, кто был убежден в дряхлости нашего мира, также считали, что «сгорбленная
старость» уродлива и отвратительна.2 «Как и с одеждой, чем дольше ее носишь, тем менее она
привлекательна и тем меньше может согреть обладателя, так и материальные небеса с годами
теряют свою красу и доблесть».3 Спенсер жаловался на то, что «мир катится к хаосу... То, что
и прежде было дурно, с каждым днем становится все хуже и хуже» — еще более разлагается и
дряхлеет.4 Подобные жалобы были в XVII в. общим местом. Казалось, что последняя эпоха
жизни земли — самый ее худшее время.
Космологи проводили аналогии между состоянием мира и человеческой дряхлостью,
подчеркивая изношенность и разложение земли, «отвратительную массу, ослабшую от
старости и пьяную от крови», или хромой, немощный и ребячливо глупый мир.5 Хотя
Мильтон отказался предрекать земле «омерзительную старость», обострившийся «с годами»
неутолимый голод, мерзость и ржу, и сомневался в том, что лик природы «действительно
зачахнет и весь его избороздят морщины»,6 его слова все же отражают то отвращение, которое
внушала старость. Старость земли отталкивала и тех, кто принимал, и тех, кто отвергал
учение об упадке.
Беспорядок суши и моря напоминал омерзительные болезни, о которых говорил Чарльз
Коттон (Cotton) в своей тираде по поводу местечка Чатсворт (Chatsworth):
Подобно бородавкам и шишкам, на одной стороне пребывают холмы, Недоступные для всех, кроме исконных жителей;
Другую оскверняет голубая золотушная нечисть, Источаемая покрывшими землю нарывами.7
Другие же придавали этой аналогии сатирическое звучание:
Опухшая от водянки, болезненная Природа лежит, Изнемогая от диабета, и умирает.8
Бернета тревожат признаки упадка земли, присутствующие в горообразовательных процессах.
До Потопа земля была «гладкой, правильной и единообразной, без Гор и без Моря;... она была
прекрасна красо1
Mrs Smith (1736). Цит. по: Bate. Burden of the Past. P. 68
Daneau Lambert. Physica Christiana (1576). Цит. по: Harris. All Coherence Gone. P. 95.
3
Rowlands Samuel. Heavens Glory (1628). Цит. по: ibid. P. 144.
2
4
Spenser. Faerie Queene (1590). Bk V. Prologue, stanza 1, 2:159.
Alexander William. Doomes-Day (1614); Barnabe Rich. The Honestie of the Age (1614). Цит. по: Harris. AH Coherence
Gone. P. 123, 135.
6
Milton. Naturam non pati senium (C. 1627), lines 11—14. P. 61.
7
Cotton. Wonders of the peak (1681). Цит. по: Nicolson. Mountain Gloom. P. 66. Коттон Чарльз (1630—1687), английский
поэт. Известен своими переводами с
французского (в том числе, М. Монтеня). The Wonders of the Peake (1681) — пространная топографическая поэма,
снискавшая в свое время большую популярность.
Чатсворт — поместье близь Раусли, графство Дербишир, Англия. — Примеч. пер.
8
Gay Hohn, Pope, and Arbuthnot. Three Hours after Marriage (1717). P. 142.
230
5
той Юности и цветущей Природы, свежая и плодородная, и на ее теле не было ни единой
морщины, ни одного разлома или трещины». Но теперь, в старости — повсюду видны скалы и
горы, и «нет ничего в Природе, что было бы более бесформенным и безобразным».1 Как
выразился по этому поводу Донн, горы были «бородавками и язвинами на лике земли».2 Ценя
человеческие реликвии, мы не обязательно должны восхищаться реликтами природы, старые
вещи могут быть поучительными, но не могут быть восхитительными. «Мы любуемся
руинами римского амфитеатра, или Триумфальной аркой, пусть Время и исказило их
Красоту», — утверждает Бернет, но если человек «получает удовольствие, любуясь на
монстра, неужели вы из этого станете заключать, что он принимает его за красавца?»3
Уродство земли, как и общий спад, считались следствием продолжающихся бесчинств
человека. «Господь оставил нам прекрасный дом, а мы быстро превратили его в руины», —
писал Томас Адаме.4 «Нарушение порядка на поверхности земли, со всеми ее бородавками и
язвинами, являются неизменными свидетельствами грешности человека, — подводит итог
этим реакциям Марджори Николсон, — и с каждым серьезным грехом человека земля
становится все уродливее».5
Аллегория горы как свидетельства упадка владела воображением общества еще длительное
время после того, как сошла со сцены старомодная теология Бернета. Горные пейзажи в
особенности вызывали в памяти «революции прошлых веков, скоротечные формы Вещей, и
Упадок всего, даже самой Земли», — писал Шефтсбери. «Бесплодные горы являют [человеку]
Мир лишь как благородные Руины, и заставляет его задуматься о надвигающемся Периоде».6
Даже по поводу куда более «дружественных холмов» близь Бата было сказано:
Раздробленные скалы и горные слои, как кажется, возвещают, Что Природа состарилась и клонится к закату.7
И еще в 1810г. Скотт неприязненно говорит:
Утесы, бугры и курганы, беспорядочно разбросанные Фрагменты прежнего мира.8
Даже в XIX в. Рескин еще делит историю земли на периоды юности (кристаллизации), силы
(ваяния) и наш собственный, немощный пери1
Burnet. Sacred Theory of the Earth. P. 53, 64, 112.
Donne. Anatomy of the world: the first anniversary (1611). Lines 300, 301. P. 205.
3
Burnet. Answer to the Exceptions (1690). Цит. по: Nicolson. Mountain Gloom. P. 269.
4
Adams Thomas. The Spirituall Navigator (1615). Цит. по: Harris. All Coherence Gone. P. 137.
5
Nicolson. Breaking of the Circle. P. 114.
6
Shaftesbury. Moralist (1709). Pt 3, sect. 1. P. 201.
7
Chandler Mary. A description of Bath (1743). Цит. по: Nicolson. Mountain Gloom. P. 228.
8
Scott. Lady Of the Lake (1810). Canto I, sect, XIV. P. 211.
231
2
од, когда «все горные формы претерпевают разложение и разрушение».1
Аналогия жизненного цикла привлекала также тех исследователей, которые изучали
изменения форм земли и рек. Один гидроинженер в XIX в. сравнил реку с этапами развития
человека:
Река, от истока и до се впадения в море, воспроизводит различные стадии возраста человека... Резвая и капризная во
Младенчестве, она игриво вращает мельничные колеса и закручивается под цветами в водовороты. В Юности
порывистая и стремительная, она бьется о берега, вырывает с корнем деревья и переворачивает [все на своем пути]. В
Среднем течении она серьезна и мудра, обходит препятствия и уступает обстоятельствам. В Старости она остепеняется,
становится мирной, величественной и молчаливой; ее спокойные воды текут ровно и вскоре растворяются в безбрежном
океане.2
По поводу Миссисипи один геолог писал, что «молодая река взяла подряд на очистку мусора с
берегов, а зрелая река принесла его вновь».3 («Река-старуха» — так ее прозвали в народе.)
Индексы «молодости» и «топографической старости» были привычными терминами в американской геоморфологии. «Деградация неизменяющихся районов (шт. Висконсин) произошла
еще задолго до наступления периода юности, — писали Чемберлен и Солсбери. — Конечный
результат... — это старость, вновь клонящаяся к детству».4
Наиболее запоминающимся примером использования жизненных циклов в геоморфологии
была «история жизни» суши Уильяма Морриса Дэвиса. В «юности» реки образуют узкие и
хорошо очерченные русла, «зрелость» дает нам максимальные топографические вариации, и,
наконец, рельеф снижается, уклон становится мягче, и местность становится «почти такой же
низкой, плоской и невыразительной,,., как и при рождении... Это всего лишь старость, второе
детство, когда вновь повторяются инфантильные черты».5 Реки у Дэвиса проходили развитие
от младенчества и юности к зрелости и старости, когда «поймы зрелости движутся к морю, и,
наконец, в старости река остепеняется, отправляясь на заслуженный покой». Вместе с
возрастом приходит деградация. Престарелые реки обычно «выказывают менее силы и разнообразия», — заключает Дэвис. «Для предельной старости, или второго детства, как и для
детства первого, характерны нарушения в деятельности».6 Итак, образ «старости» как
метафоры применялся для характери1
Ruskin. Deucalion (1875), Ch. 2. The three aeras, 26: 117, 123. CM: Buckley. Triumph of Time. P. 66—69.
Buat L.-G. du. Principes d hydraulique (1779). Цит. по: Charley, Dunn and Beckinsale. History of the Study of Landforms,
1:88.
3
Greenwood. Rain and Rivers (1857). P. 185. On Greenwood CM: Davies. Earth in Decay. P. 231—4.
4
Chamberlin, Salisbury. Driftless area of the Upper Mississippi Valley (1884—1885). Цит. по: Charley, Beckinsale and Dunn.
History of the Study of Landfoms, 2:133-4.
5
Davis. Geographic classification (1885) and The rivers and valleys of Pennsylvania (1889). Цит. по: Charley, Beckinsale and
Dunn. History of the Study of Landforms, 2:165—6, 190.
6
Davis. Physical geography as a university study (1894). P. 177.
232
2
стики деградации земли еще в течение двух веков после того, как органическая аналогия
утратила свою основу в виде идеи упадка.
Конечно, о природных явлениях можно судить как о прекрасных или безобразных и по иным
основаниям, нежели их связь с юностью или со старостью. Средневековый человек
остерегался гор и до того, как стал считать их проявлением «старости», но аналогия
жизненного цикла придавала им дополнительную силу. Горные формы были реабилитированы только в конце XVIII в., когда шероховатости, нерегулярности и асимметрия
стали «гордыми» или «живописными».1 Однако те, кого впоследствии горы восхищали, видел
в них уже не дряхлость земли, а изначальное творение Бога. Точно так же, как разрушенные
здания символизируют триумф природы над скоротечностью всего рукотворного, так дикая и
грубая природа означала уже более не старость, но первозданность.
Превосходство молодых наций
Похоже, что человеческие институты не в меньшей степени подвержены опустошительному
воздействию времени, чем природные явления. Постоянное крушение старых государств и
появление новых наблюдатели трактовали как органический процесс. Во II в до н. э. Поли-бий
уподоблял человеческие институты живым существам: «Всякое тело, государство или
действие естественным образом имеет свои стадии роста, затем расцвета и, наконец, упадка».
Как и человеческие существа и природные явления, нации также превозносят в юности и
принижают в старости. «Все хорошо в своем зените» и худо в период упадка.2 С тех пор
старческий возраст нации воспринимался как символ ее разложения, упадка и бессилия, а
жители таких старческих земель считались зараженными, подобно Дориану Грею,
жестокостью и распутством.
Римляне придали этой аналогии отчетливо человеческий смысл, отмечая исторические эпохи
рождения, младенчества, детства, юности и старческой дряхлости. Сенека связывал
младенчество Рима с Ромулом, его юность и возмужание — считал от изгнания Тарквиния до
конца Пунических войн, а старость, подстегиваемую чрезмерной экспансией и ведущую в
итоге к новому младенческому состоянию, — отсчитывал
1
Nicolson. Mountain Gloom. P. 269—323. Николсон называет Бернера бессознательным предтечей романтического вкуса:
«С теологических позиций Бернер осуждал горы, в действительности же они всецело им овладели... Посреди
теологического осуждения грубых прорех и пустот изломанного мира» (Р. 213), Бернер восхваляет их за то, что они
внушают «своего рода суеверную робость и поклонение» (Sacred Theory. P. 94) и находит «нечто царственное и
величавое» в горах, что «наводят ум на возвышенные мысли и страсти, они наполняют и превосходят ум своей
чрезмерностью и повергают ее в своего рода ступор и восхищение» (pp. 109—110).
2
Trompf. Historical Recurrence. P. 4—115. Цит. из Полибия на с. 24. См: Barkan. Nature's Work of Art.
233
от Августа. Во II в. Флор1 восхвалял Траяна за то, что тот отвратил наступление старости и
последующей старческой немощи. В IV в. Амми-ан Марцеллин2 живописал «деградацию»
Вечного Города: старый Рим устал, изможден и клонится к закату, хотя все еще достоин
почитания, миролюбив и стабилен.3
Хотя уже историки периода патристики в средневековье испытывали некоторые затруднения
с использованием органической аналогии, поскольку в ее основе лежит недостаточно твердая
вера в Божественное Творение, заимствованная из классической истории терминология
жизненных циклов широко использовалась в христианской истории Шестоднева. Бл.
Августин именовал допотопный «день» младенчеством человечества, «день» после Потопа —
его отрочеством, «день» после Авраама — юностью, «день» после Давида — его зенитом,
«ослабевшая и сломленная» старость простирается от Изгнания из Рая до Воплощения Бога в
человеке.4
Как и многие другие классические формы мышления, идея жизненного цикла человеческих
институтов обрела новую жизнь в эпоху Ренессанса. Историки XV—XVI вв. воспроизводили
рассуждения Поли-бия, используя биологическую схему роста, упадка и крушения государств. Всех их поглотила болезнь, хотя некоторым государствам в XVI в. удалось
заблаговременно отвратить бедствия, дабы скончаться от «внутренней болезни».5 Точно также
дело обстоит и со сферой культуры. Вазари писал, что подобно человеческим существам, у
искусства живописи и скульптуры «есть рождение, рост, старость и смерть»; как и у империи,
добавляет Уильям Драммонд «у искусств и наук есть не только периоды затмения, но и
периоды упадка и смерти».6 Вновь возрожденная Винкельманом, органическая аналогия
широко применялась в сфере искусства в XIX в. — Пикок называл поэзию «душевным
охотничьим рогом, пробудившим интеллект в период младенчества гражданского общества».
Дайс (Dyce) видел «младенчество», «юность» и «зрелость» искусства в различных эпохах
венецианской живописи.
1
Флор Публий Анний (Florus), римский историк при императоре Адриане, автор краткой истории Рима (Эпитома)
от основания города до Августа. — Примеч. пер.
2
Аммиан Марцеллин (Ammianus Marcellinus) (ок. 300—ок. 400), позднеримский историк, автор «Деяний» (Res
gestae), истории римских императоров от Нервы (96 г.) до смерти Валента (378 г.). — Примеч. пер.
3
Trompf. Historical Recurrence. P. 188—\91;Momigliano. Time in ancient historiography. P. 189, 190.
4
Austinus. De Genesi contra Manichaeos. Цит. по: Trompf. Historical Recurrence. P. 212—214. (См.: Бл. Августин.
Против Манихеев.)
5
Trompf. P. 276—282, 301, 302; Manuel. Shapes of Philosophical History. P. 52, 59. Quoting Bodin.
6
Vasari. Lives, Preface, 1:18; Drummond. Cypresse Grove. 1623. P. 245.
Драммонд Уильям (Drummond) (1585—1649), известный шотландский поэт, писавший по-английски. Первым
использовал форму канцоны в английской поэзии. Поэма A Cypresse Grove (1623) посвящена размышлениям о
смерти и изменчивом характере мира. — Примеч. пер.
234
Распространяя органическую аналогию на культуры в целом, Гердер рассматривал упадок как
неизбежное следствие их расцвета.1
Как и геологические метафоры, политические метафоры упадка длительное время занимали
господствующие позиции. «Дела всякой нации идут успешно вначале, в период расцвета и
зрелости, а затем идут под уклон и рушатся», — утверждал Вико, связывавший конечную
стадию упадка со старческим бессилием.2 Весь XIX в. был озабочен темой жизненного цикла
наций. «Наилучшим образом сформированные правительства подобны наилучшим образом
сформированным телам животных, — писал Боллингброк, — хотя они растут и совершенствуются со временем, вскорости они зримым образом придут к распаду».3 В «Амелии»
Филдинг утверждает, что все великие королевства двигались под уклон от юности к старости,
когда «оно ослаблено дома — его начинают презирать за рубежом, так, что в Страданиях и
Бедах оно напоминает человека в крайней стадии старости, безучастно взирающего на
приближающуюся гибель».4
И лишь мятежные отпрыски великого королевства Филдинга по другую сторону Атлантики
использовали органическую аналогию вполне беззаботно, поскольку, как мы отмечали в главе
3, американцы считали себя молодой и полной энергии (и настойчивости) нацией, а
европейцев считали близкими к старческому маразму. «Нации зачастую сравнивают с
индивидами и растениями в их движении от рождения к зрелости и затем к увяданию, —
утверждает Ной Уэбстер, — и это сравнение точно и справедливо».5 Юным нациям оказывали
предпочтение перед «вполне взрослыми и старыми, когда мы с каждым
1
Peacock. Four Ages of Poetry (1820). P. 18; Dyce William. The National Gallery — its formation and management
considered... (1853). Цит. по: Haskell. Rediscoveries in Art. P. 104; Manuel. Shapes of Philosophical History. P. 77.
Пикок Томас Лав (Peacock) (1785—1866), английский автор, писавший «комические романы», в которых
высмеивались интеллектуальные тенденции в современной ему литературе. Близкий друг поэта Перси Биши
Шелли. Эссе Пикока «Четыре возраста поэзии» (The Four Ages of Poetry) (1820) послужило поводом для
написания известного трактата Шелли «Защита поэзии» (Defence of Poetry) (1821).
Дайс Уильям (Dyce) (1806—1864), шотландский художник, один из создателей государственной системы
художественного образования в Великобритании. — Примеч. пер.
2
Vico. New Science. 1744. Bk I, para. 349. P. 93; см. также: Bk V, para. 1096. P. 372; Conclusion, para. 1106. P. 381;
См.: Вико Дж. Основания новой науки об общей природе наций. Киев, 1994. Berlin. Vico and Herder. P. 63, 64.
3
Bollingbroke. Idea of a Patriot King (c. 1740), Ch. 8. P. 65. CM: Kramnick. Bolingbroke and His Circle. P. 35, 166—168.
4
Fielding. Amelia (1751), Bk XI, Ch. 2. P. 461. «Государство схоже с человеком... дряхлым и немощным от
старости,... опускающимся по причине бессилия до деспотизма» (Chateaubriand. Genius of Christianity, Bk III, Ch.
2. P. 420). См.: Spacks. Imagining a Self. P. 274, 275.
5
Webster. An American Selection of Lessons in Reading and Speaking (1787). Цит. по: Van Tassell. Recording
America's Past. P. 45.
Уэбстер Ной (1758—1843), американский лексикограф, создатель известных словарей «American Spelling Book»
(1783) «American Dictionary of the English Language») (1 ed. 1828). В настоящее время словарь Уэбстера издается
почти каждый год. —Примеч. пер.
235
днем становимся все менее активными и менее удовлетворенными», и, как добавляли некоторые,
более нечестивыми, буйными и порочными. Тем нациям, которые уже достигли зрелости, некуда
больше стремится, кроме как к «упадку и покорности».1 Лоялисты опровергали (впрочем, не
слишком убедительно) применимость этих соображений к древности английской нации. Когда
Александр Гамильтон назвал Англию «старой, сморщенной, иссохшейся и дряхлой каргой»,
Сэмуэль Сибери возразил, что Англия, не смотря на свой почтенный возраст, остается
«энергичной матроной, еще только приближающейся к вечно зеленой старости».2
Упадок наций оставался лейтмотивом западной мысли и век спустя. Государства, прошедшие уже
период своей зрелости, по мнению Гер-дера, должны приветствовать наступление упадка, «иначе
могилы древних институтов... лишат живущих ныне света, сузят область их обитания». Гегель,
Шеллинг, Гобино и Маркс различным образом выражали свое презрение к цивилизации,
продолжающей существовать уже за пределами своего творческого периода, впадая в оцепенение
посреди пепла истории.3 Шпенглер отводил жизненному циклу культур тысячу лет, Китай и
Индия просуществовали значительно дольше как «одряхлевшие гиганты первозданных лесов,
устремляющие свои увядающие ветви к небу» и «метафизически истощенная почва Запада»
олицетворяет собой тот же затянувшийся конец. Он относил упадок Запада на счет дряхлости его
институтов.4 Дж. А. Саймондз (J. A. Symonds) вслед за Патером и Литтоном, а впоследствии —
Луис МакНейс (Louis MacNeice), сравнивали итоговую старческую дряхлость греческой литературы с поздневикторианским декадансом. Нападки футуристов на традицию, вновь
возродивших органическую аналогию, вскоре вылились в призывы отсечь «зловонную гангрену»
разлагающегося прошлого.5
Институциональный и культурный упадок в наши дни рассматривают, скорее, как историческую
случайность, нежели органическую закономерность. Тем не менее, органическая аналогия
сохраняет свои позиции. Образы цветения, зрелости и увядания заставляют многих людей
говорить о «рождении искусства», «жизни стиля» или «смерти школы», даже если они прекрасно
понимают, что стили ведут себя совсем не так, как люди или растения. Историки продолжают
относиться к Оттоманской империи как «больному человеку Европы» и говорить о
1
Thomas Barnard (1794) and others. Цит. по: Persons. American Minds. P. 122—125.
Hamilton, Seabury. A View of the Controversy (1774). Цит. по: Bailyn. Ideological Origins of the American
Revolution. P. 137.
Сибери Сэмуэль (Seabury) (1729—1796), епископ протестантской епископальной церкви в США. — Примеч. пер.
3
Herder. Reflections on the Philosophy of the History of Mankind. P. 79; Manuel. Shapes of Philosophical History. P. 59,
122—127; Schlanger. Metaphores de 1'organisme. P. 186—189.
4
Spengler. Decline of the West (1918). P. 106, 107 (см.: Шпенглер О. Закат Европы. М., 1993. С. 232—235); Dray.
Perspectives on History. P. 107, 113.
5
Jenkyns. Victorians and Ancient Greece. P. 73, 293—296; Marinetti. Founding and manifesto of Futurism (1909); См.:
Гл. 7. С. 575.
236
2
«смертельной агонии Византии».1 Вновь обретшие независимость государства выделяются
своей юношеской энергией на фоне разлагающегося старческого Запада, едва ли день
проходит без того, чтобы кто-либо публично не высказался о «склерозе индустриальных
артерий Британии» или «болезни Англии». Подобные сравнения почти всегда носят
уничижительный характер, используя при этом неприязненное отношение к «старческому
возрасту».
Отрицание старости и изношенности у артефактов
Даже в большей степени, чем с природой и с нациями, мы связываем образ жизненных циклов
с артефактами. Действительно, по большей части метафора старения используется в
отношении разрушения артефактов. Подобное разрушение в общем и целом вызывает
неприятные впечатления. Обычно мы предпочитаем новое старому, и свежее — изношенному.
(Противоположный взгляд, приписывающей ценность патине веков или разрушению
отдельных артефактов, мы обсудим позже.) Реставратор мебели беспокоится о том, «что
происходит, когда, как и мы в старости, вещи начинают слабеть и изнашиваться?»2 Однако от
состарившихся артефактов, не выполняющих уже более своих функций, обычно избавляются
безо всякого сожаления. Полвека спустя Ле Корбюзье отмечал, что мы с пиететом оберегаем
Колизей, всего лишь терпим римский акведук и равнодушно позволяем локомотиву ржаветь
на свалке.3 В наши дни и акведуки, и даже локомотивы уже оказались в одной категории с
Колизеем, однако свалки полны по-прежнему.
Артефакты стареют по-разному, что отражает различие их субстанций, способов
использования и видов износа. Подверженные биологической деградации объекты
покрываются плесенью или мхом и эродируют, пластические материалы теряют свой цвет или
бьются. Однако по отношению ко всем ним мы используем один и тот же язык жизненного
цикла. Как отмечает Томас Браун (Browne), «произведения человеческих рук так же имеют
возраст, но хотя им и удается пережить своих творцов, у них также есть предел и срок
жизни».4 Упадок и увядание описываются в метафорах тленности и подверженности болезням
человека — например, усталость металла, старость стекла. Как и о любом другом пациенте, о
болеющем произведении искусства говорят, что ему требуется помощь, диагноз и лечение.5
Такие технические термины, как «оловянная чума» (tin pest), «бронзовая болезнь»
представляют
1
Kidion. Figural arts. P. 403-405; Kubler. Shape of Time. P. 5; Peter Burke. Tradition and experience: the idea of decline
from Bruni to Gibbon. P. 144.
2
Jordan Anne. Lamb dressed as mutton // Interior Design, 17. 1977. 464, 465.
3
Le Corbusier. City of To-morrow (1925). P. 51.
4
Browne. Religio Medici. 1635. Pt I, sect. 23. 1:35.
5
Zwart. About Time: A Philosophical Inquiry into the Origin and Nature of Time. P. 46; Constable W. G. Curators and
conservation. P. 99.
237
нам коррозию металлов чем-то вроде недомогания организма. Как отмечает Антонио у
Уэбстера,
...у всего есть свой конец, у Церквей и Городов (у которых есть свои болезни, подобные болезням человека), должна
быть и смерть, подобная тому, что есть у нас.1
Однако разрушение даже наиболее почитаемых реликвий редко вызывает восхищение. «Я
невольно восхищаюсь древностями, — говорит Хейкуилл, — но почему я должен на этом
основании поклоняться ржавчине и отбросам, мусору и хламу, бородавкам и жировикам?»2
Поиски конституциональных прецедентов среди «истлевших псргаментов под протекающими
и разрушающимися сводами» натолкнули Эдмунда Берка на невольное противопоставление
этих прецедентов и живой традиции. Он ценил факт древности, но с антипатией относился к
облику старости.3 И Берк был не одинок в таком своем отношении. Вот список тех
опустошений, которые производит время, составленный Шекспиром:
И всюду разрушать земные здания,
Темня их башен золотых блистанье,
В добычу храмы отдавать червям,
Все меркнувшее в пасть швырять забвенью...
Отжившее, как молотом, дробить,
И вихрем колесо судьбы кружить.4
(Пер. Б. Томашевского)
— и это не просто признание неизбежности упадка и разрушения, но собрание ужасов:
«разрушать», «дробив молотом», «отдать в добычу червям,» «швырять в пасть забвенью».
Изуродованные английские монастыри уже давно вызывали антипатию, их «прогнившие
фундаменты, разрушенные арки и колонны, покрытые плесенью и угрожающие падением
стены» вызывали общее отвращение.5 И лишь в XIX в. путешественники сочтут их
живописными.
Живописное само по себе (если говорить о живописном в отдельности), текстура возраста
редко выступали основой вкуса к древности. Неоклассицисты Ренессанса и Просвещения
отвергали облик сопровождающей эрозию времени старости. То классическое искусство, ко1 Webster. Duchess of Malfi, V.III. P. 124.
Уэбстер Джон (ок. 1580—ок. 1632), известный английский драматург, чьи трагедии считаются крупнейшими
достижениями английской драматургии XVII в., наряду с пьесами Шекспира. — Примеч. пер.
2
Hakewill. Apologie. Bk V. 2:133.
3
Burke Edmund. To the Duke of Richmond, post-15 Nov. 1772 // Burke. Correspondence, 2:377.
4
Shakespear. Rape of Lucrece. Lines 944—947, 951, 952. Цит. по: Шекспир В. Лукреция // Поли. собр. соч. В 14-ти т. Т. 14.
М, 1997. С. 108, 109.
5
Starkey George. Epistolar discourse. 1665. Цит. по: Jones R. F. Ancients and Moderns. P. 214. Старки использует метафоры,
позаимствованные из реакции на разрушение монастырей, для того чтобы подвергнуть нападкам традиционную
медицину (Aston English ruins and history: the Dissolution and the sense of the past. P. 242, 243).
238
торое они возрождали или с которым соперничали, было светлым, чистым и новым. Жак-Луи
Давид, Бенжамен Уэст1 и другие обычно изображали античные строения новыми или же
прекрасно отреставрированными. У них даже руины не разваливались: у выщербленных или
растрескавшихся камней — чистые стыки, на них ни мха, ни плюща, этих романтических
символов древности и изношенности. По меткому выражению Жерара де Лересс (Lairesse),
неоклассицисты не признавали «сгорбленных тел, старых и изношенных, узловатых и опустошенных», а также «грубых или разрушенных зданий, пространство вокруг которых в беспорядке
усеяно обломками»,2 которые позднее будут так привлекать любителей живописных пейзажей.
Если оставить в стороне романтический вкус, то увядание и упадок продолжали вызывать
всеобщую антипатию. То обстоятельство, что блеклые тона повышали стоимость зданий, еще не
означало, что старость и упадок хороши сами по себе.3 Грязь и пыль привлекали только лишь эксцентричных людей. Как выразился Ле Корбюзье, люди, которые постирали одежду и вычистили
дом, с презрением относятся к патине старости.4
Поклонники же «дыр и прорех» признавались тем самым в своих отклоняющихся от нормы,
странных и даже извращенных наклонностях. Артур Маршал называет «идиотическим» свое
«растущее пристрастие к материальным объектам, которые состарились вместе с ним».5 Молодому
историку в книге «Сокровища времени» Лайвли оказывается весьма непросто объяснить японским
туристам вкус англичан к упадку и увяданию. «Все уже разрушено. Какая жалость», — говорят
они в ответ на его объяснение в любви к поместью Минстер Ловелл (Minster Lovell). «Ну, да, —
отвечает он, — но это все равно здорово». И не слишком уверенно добавляет, что англичане любят
руины «отчасти потому, что у них их так много, что с этим приходится что-то делать».6
У некоторых артефактов любые признаки разложения выглядят отталкивающим образом. Ржавый
автомобиль, изъеденная коррозией
1
Уэст Бенджамин (West) (1738—1820), англо-американский художник, писавший на исторические, религиозные и
мифологические сюжеты, оказал значительное воздействие на развитие исторической английской живописи. — Примеч.
пер.
2
Lairesse Gerard de. Art of Painting (1738). Цит. по: Monk. The Sublime. P. 91.
3
White William. Restoration vs. conservation (1878). Цит. по: Tschudi-Madsen. Restoration and Anti-Restoration. P. 62.
4
Le Corbusier. When the Cathedrals Were White. P. 46.
5
Marshall Arthur. As time goes by, New Statesman. 19 May 1978. P. 671. «Idem. P. 160.
С этим местом, Минстер Ловелл, связана таинственная история. Виконт Френсис Ловелл (умер 1487?), английский
политический деятель, сторонник короля Ричарда III в династических битвах 1480-х гг., после поражения и смерти
Ричарда III не смирился и продолжал борьбу против его противника и преемника на троне короля Генриха VII.
Вернувшись из эмиграции, Ловелл в июне 1487 г. потерпел сокрушительное поражение от Генриха VII в битве при Ист
Строук, Ноттингэмпшир. Его видели бегущим с поля битвы, но с тех пор никто ничего о нем не слышал. И только в
1608 г. в доме Ловелла в Минстер Ловелл, Оксфордшир, был найден тайный склеп, в котором обнаружили скелет
человека, сидевшего за столом с разложенными на нем письменными принадлежностями и книгой. Считается, что это
был умерший в тайнике Ловелл. — Примеч. пер.
239
стиральная машина, кишащий паразитами матрац, отслаивающиеся обои, — все это, как правило,
вызывает чувство отвращения. Напротив, отсутствие признаков разложения повышает ценность
многих старинных предметов. Торговец подержанными машинами стремится скрыть все следы
износа. Старую одежду чистят, материю подновляют, но не для того, чтобы сохранить ее навеки,
но, скорее, для того, чтобы она не казалась изношенной. Здания время от времени красят и
подправляют для лучшего вида и сохранности. Старый дом может выглядеть прелестно, а вот
развалины не нужны никому. Дыры в рукавах, трещины в стенах, плесень на потолке, пучки травы
меж каменными плитами, разваливающиеся дома не представляют интереса потому, что
символизируют одни лишь безуспешные попытки предотвратить разрушение.
Разложение и изношенность мешают нашему влечению к древности. «Мы любим старинные
здания... за то, что они означают, нежели за то, как они выглядят», — так Джон Пайпер (John
Piper) охарактеризовал вкус англичан. «Чиновники, смотрящие за разрушенными зданиями, не
допускают появление даже привлекательного упадка, потому что, если они допустят нечто
подобное, люди подумают, что те вовсе не смотрят за зданием».1 Большинство посетителей
Национального треста предпочитают, чтобы исторические здания выглядели новыми и
сверкающими, они с похвалой отзываются о безукоризненно чистом, без единого пятнышка
Кландроне (Clandron), осуждают «несвежий» вид Нола (Knole) и «потрепанный» облик деревни в
Чиддингтоне (Chiddingtone).2 Туристы в Йорке предпочитают, чтобы старинные здания
содержались в порядке, а не выглядели обшарпанными.3 Оправдывая чистку на том основании,
что «первоначально все должно было быть новым, сверкающим и в полном составе, наши
реставраторы разделяют с викторианцами... нелюбовь к подлинным и благородным знакам
возраста, часто перерастающую в ненависть», рассуждает Джон Скофилд (Schofield), сетуя на их
«скрытое принуждение» убрать изношенные временем средневековые скульптуры, вымыть и
произвести косметический ремонт фигур на елизаветинских гробницах и «залатав каждый
квадратный дюйм поверхности на антикварных реликвиях».4
В Соединенных Штатах обычное дело, если наиболее ценные антикварные вещи выглядят
совершенно новыми. Реставрированные и реплицированные здания в Колониальном
Вильямсбурге «так опрятны и тщательно выкрашены, как дома в каком-нибудь из новых пригородов, — отмечает историк Дэниел Бурстин (Daniel Boorstin), — и никогда не приобретут тот
обшарпанный вид, который у них, вероятно, был в колониальную эпоху».5 Ветхий вид редко
оживляет историю, единственный способ, каким прошлое может казаться настоящим — этот, когда его реликвии находятся в своем первоначальном состоянии.
1
Piper John. Pleasing decay (1947). P. 90, 96.
Drury Martin. National Trust. Interview 12 Sept. 1978.
3
Shannon John. York Civic Trust. Interview 20 Sept. 1978.
4
Schofield. Repair not restoration. P. 154.
s
Boorstin Daniel. America and the Image of Europe. P. 93, 94.
240
2
При виде изношенного и потрепанного аутентичного артефакта «обычно кажется, что им вряд
ли мог бы пользоваться кто-либо действительно живой». Так, путешественника во времени в
романе Джека Финни заставляют почувствовать, что он дома, в 1882 г., не подлинные
предметы того времени, а свежеиспеченные реконструкции. Музейную женскую одежду 1880х, теперь выцветшую и ссохшуюся, отвергают, поскольку «женщины восьмидесятых... были
живыми женщинами, и ни за что не надели бы на себя эту тряпку!» Вместо покрытых плесенью книг, «чьи выцветшие страницы... мог бы прочесть разве что призрак» — яркие новые
«титульные листы, свежий оттиск на золотой фольге, с белоснежными страницами и свежим,
четким отпечатком букв, еще пахнущим краской», — именно это возвращает давно минувшие
дни к жизни.1 Гипсовые реплики в музее Альберта и Виктории, как отмечает критик,
привлекают внимание в большей степени, чем истертые, потрескавшиеся оригиналы, а
некоторые телеобозреватели жалуются, что в современных программах о Генрихе VIII и
Елизавете I показывают потемневшую дубовую мебель, а не новую, свежеизготовленную,
какой она должна была быть в XVI в.2 Многие из тех, кто в своем воображении возвращается
в прошлое, хотели бы видеть его таким же «новым», каким его воспринимали современники.
(Сторонники увядания, как мы увидим несколько позже, переворачивают эти вкусы с ног на
голову.)
На 200-летней выставке в 1976 г. в Смитсонианском институте, воспроизводя 100-летнюю
выставку в Филадельфии, с артефактов намеренно устраняли следы износа и разрушения. Раз
в 1876 г. на выставке было представлено все самое новое, самое лучшее, «большинство выставленных предметов просто не имели истории». Для того, чтобы в 1976 г. сохранить дух
модерна, 100-летние предметы должны были выглядеть такими же новыми. Оригинальные
артефакты, которые оказались слишком изношенными или поврежденными для того, чтобы
их можно было подновить, заменили небывшими в употреблении субститутами или новыми
репликами.3 В самом деле, кажется, что американцы сопротивляются любым проявлением
упадка и разрушения: старинные вещи приемлемы лишь до тех пор, пока они сохраняют
визуальную и функциональную пригодность.
Большинство из наиболее почитаемых древностей постоянно сталкиваются с инстинктивным
стремлением их подновить и снять с них патину. Предпринимаемые меры по защите древнего
Сфинкса от разрушения были приостановлены в 1980 г. после того, как обнаружилось, что не
в меру рьяные каменотесы уже начали разбирать левую переднюю лапу. Как объяснил один
египтолог, «у рабочих были под руками
1
Finney. Time and Again. P. 77—79.
Lubbock Jules. Victorian vistas: the Cast Courts. V & A. New Statesman. 7 May 1982. P. 27; Binns. Importance of patina on
old English furniture. P. 58
3
Post. 1876; A Centennial Exhibition. P. 25. CM: Schlereth. Artifacts and the American Past. P. 130—142.
241
2
превосходные новые известняковые блоки, и они решили, что те выглядели бы лучше, чем старый
и грязный прежний камень».'
Упадок и разрушение символизируют также неудачу. В безрадостной иконографии нищеты
захолустья шт. Мэн Элизабет Хардвик (Hardwick) потрепанная домашняя утварь означает также и
крушение надежды и духа.
Повсюду кучи, огромное множество ржавчины, хлама, железного, стального и оловянного лома. Вот, почти загораживая
дверь, лежит старое ржавое колесо от автомобиля... Спускной желоб, поломанная лестница, громадное жестяное
мусорное ведро, все во вмятинах, как будто его долго били и пинали, а дно превратилось просто в решето. Расплющенная детская коляска в зарослях кустарника, старые ножки от стула, спинка от кровати, кусок старого просмоленного
брезента с лужей посередине. Салазки, бочка, автомобильные покрышки. И все это увенчано неким объектом слева. Это
сама машина, пораженная проказой... На что еще все это может сгодиться, кроме как быть надгробием скорби и разочарования, обманом, не признаваемым открыто, но угрюмо присутствующим повсюду напоминаем о загадочности жизни,
к которой никак невозможно привыкнуть?2
Некоторые люди, которых особенно оскорбляет вид упадка и разложения, не переносят рядом с
собой ничего старого. «Находясь под постоянной угрозой из-за присутствия в доме груд
умирающих вещей», они позволяют себе обладать лишь тем, что находится в начале своего
жизненного цикла. «Не успеют еще распаковать рождественские подарки, как начинаются
разговоры о том, что "невозможно избавиться от хлама"... Постоянно присутствует страх, что то
или се может оказаться "при последнем издыхании"». Некоторые заходят так далеко, что
безжалостно устраняют все умирающие вещи, остатки и обрезки, весь хлам вокруг себя. Все
должно быть «живым, целесообразным и надежным».3
Разложение становится еще более ужасным, когда причиной ему — мы сами. Подобно теологам
XVII в., винившим в упадке природы грехи человека, некоторые авторы высказывают
предположение, что причина увядания реликвий в их осквернении. Брайан Мур (Moore) рассуждает о загадочном появлении на парковке у мотеля в Калифорнии множества бесценных
викторианских реликвий, возвращенных к жизни вновь в превосходном состоянии. Но все эти
исторические артефакты быстро разрушаются, «как инвалиды, подтачиваемые изнурительной
болезнью», перед взором публики, бессмысленным взглядом толп туристов и проектами жадных
предпринимателей:
Машины либо деформируются, либо ломаются, живописные полотна рвутся, глаза у кукол больше не двигаются,
дамасская сталь и постельное белье темнеют,... статуи покрываются трещинами, и даже чугун начинает крошиться.
Музыкальные инструменты фальшивят, появляются таинственные пролысины на шкурках в коллекции меха соболя и
горностая, а линзы в телескопе Росса мутнеют.
Все покрывается мхом, плесенью, все бьет моль. Еще хуже, что артефакты утрачивают свою
аутентичность. «Оригинальные материалы теперь выглядят фальшивыми,... пробирные знаки
полностью сгладились, так что теперь я не могу сказать, что это: серебро или все лишь
1
Near faux pas for the Great Sphinx // IHT, 6 Feb 1980. P. 1.
Hardwick Elizabeth. In Maine // N. Y. Review of Books. P. 4, 6.
3
Taylor Laurie. Living with things.
244
2
посеребренная вещь». Стеклянные блоки выглядят как люцит, явные имитации и очевидные
подделки отравляют среду обитания сохранившихся оригиналов, так что в конце концов она
полностью утрачивается.1
Вкус к облику юности распространен повсеместно, и практически в любой аналогии жизненного
цикла старость подвергается осуждению. Когда земля и ее черты приходят к «старости», мы
объявляем их уродливыми. Когда нации и общественные институты кажутся нам «дряхлыми», это
значит, что они утратили свою действенность и разложились. Явления, столь же разнообразные,
как и руины и «престарелые» реки, тоже подвержены упадку. Здания, утварь, одежда и даже
антиквариат больше всего ценят тогда, когда они только что созданы. Мы постоянно начинаем все
сначала, говорим о том, что новая метла чисто метет, о юности надо заботиться, старость
приходит сама (youth is served, age comes before), и тем самым мы противопоставляем старость
красоте. Если бы молодость знала, если бы старость могла!
Правда, иногда следы старости приносят комфорт, удовольствие и красоту. Когда и как начинают
ценить руины и увядание, и каким образом подобный вкус влияет на восприятие и отношение к
прошлому в целом?
Ценность облика старости
Время действительно творит чудеса. Оно очищает вино, оно очищает славу, обогащает и просвещает ум, позволяет
вызревать вишням и юным устам, украшает гирляндами руины и покрывает плющом старые головы,... сглаживает,
выравнивает, придает лоск, смягчает, оттаивает и улучшает все вокруг... Все к лучшему для древности, и тем больше ее
почитают... Время убеляет сединами горы, оголяет их старые вершины, расширяет старые прерии и воздвигает старые
леса, укрывает мхом древние долины. Именно Время пробило славные старые русла для славных старых рек...
Герман Мелвилл. Марди2
— Я хочу сказать, что собираюсь позволить рабочим использовать все комнаты, разрешить им пачкать там, как только
заблагорассудится, так что в конце концов мы получим своего рода эффект древности.
— Они же будут грязными.
— Вы можете называть это грязью, я же называю это Искусством.
Роберт Керр. Чрезвычайный посол*
Когда гуманисты XIV—XV вв. обращали свой взор на славу Греции и Рима, то, помимо
подвергшихся многократному копированию текстов, перед собой они видели обветшавшие и
изувеченные останки ан1
Moore. Great Victorian Collection. P. 149, 203. См. также: Р. 173—175.
Melville Herman. Mardi. 1849. P. 270, 271.
3
Kerr Robert. Ambassador Extraordinary. 1879. 3:168.
245
2
тичной архитектуры и скульптуры. Их восхищали эти изъеденные временем фрагменты, но не
само состояние разрухи и упадка. Классическое прошлое более ярко оживало в их
собственном творчестве по мотивам античных произведений, нежели в самих по себе
истертых временем сохранившихся фрагментах.
Тем не менее эти обветшавшие останки все еще были способны вызывать страсть к формам и
идеям античности. Руины Рима околдовали Петрарку, Франческо Колонна воспевал
любовников, прогуливающихся среди поваленных колонн, разбитых статуй, пришедших в
упадок храмов, заросших кустарником пьедесталов и погребальных склепов, Дю Белле часто
говорил о путешественниках, пораженных величием и значимостью полуразрушенного Рима.1
Олицетворяя собой мимолетность величия людей и их деяний, последствия порочности или
же триумф справедливости над тиранией, руины способствовали размышлениям о том, что
некогда было гордым, сильным и новым, а ныне стало ветхим, разрушенным и униженным.
Как напоминание о быстротечности жизни и бесплодности усилий, руины стали основой
реакции XVIII и XIX вв. на прошлое. Первоначально почитаемые как обитель блестящего
прошлого и как символ подлинной древности, руины впоследствии стали привлекать интерес
уже сами по себе. Патина возраста стала дополнением к чувству восхищения, а затем и
каноном вкуса, непременным ингредиентом романтического пейзажа. Время воспринималось
как то, что придает «выдержку» артефактам, знаки возраста сообщали дополнительную
ценность искусству и архитектуре. Вкус к живописности лелеял руины как превосходный
образец всего нерегулярного, случайного, природного. Ради достижения эффекта
благородного упадка дома намеренно строили как бы разрушенными и воздвигали новые
руины.2 В XIX в. уже всякий фрагмент античной скульптуры казался прекрасным,
нетронутым оригиналам предпочитали изувеченные торсы и головы.
Популярность разрушенных замков, цена на покрытую патиной бронзу и рынок «видавшей
виды» мебели свидетельствуют о постоянной востребованности знаков возраста. Коррозия не
только повышала чувство древности, но иногда ценилась и сама по себе. Художники радовались скоротечности своих работ, предназначенных для разрушения и гибели. Изношенное
и дряхлое состояния драгоценных памятных вещиц — разбитого кувшина, старой сигаретной
пачки, мятых театральных программок — все это неотъемлемая часть их коммуникабельной
ценности.
Далее мы рассмотрим привлекательность облика старости на основе четырех тем: идеи о том,
что старые вещи должны выглядеть стары1
Biondo. Roma instauraea (1443) and Roma triumphans (1459). Цит. по: Mazzocco. An-tiquarianism of Francesco Petrarca;
Colonna. Hypnerotomachia poliphili (1499). Цит. по: Mortier. Poetique des ruines. P. 33—35; Du Bellay. Antiquitez de Rome
(1558); Weiss. Renaissance Discovery of Classical Antiquity. P. 123
2
Еще в XVI в. Джироламо Дзкенда (Genda) построил в Песаро для герцога Урбино дом, напоминающий руины (Vasari.
Lives, 3:263—264).
246
ми, веры в разрушение как гаранта древности, эстетического наслаждения от изношенности и
ветхости, а также мыслей, которые навевают руины и разрозненные фрагменты.
Старые вещи должны выглядеть старыми
Открытие Ренессансом классических шедевров сделали следы возраста важнейшей
составляющей исторической древности. Патину возраста в живописи ценили венецианцы
XVII в., чувствовавшие, что никакая современная работа не может сравниться с мастерами
XVI в. Старые картины, выглядевшие соответственно своему возрасту, придавали
дополнительный престиж своим владельцам. Культ «старых мастеров» — «живописи,
которую ценили не только из-за древности», но, по словам Дениса Махона (Mahon), за то, что
«она была свидетелем прошлого» — распространился по всей Европе.1 Даже тогда, когда
«длительность времени и наносимый им ущерб» приводили к повреждению картин старых
мастеров, коллекционеры предпочитали, чтобы они выглядели на свой возраст.
«Свидетельствуя об их древности», как отмечает Франческо Альгаротти, патина времени
«придавала им в придирчивых глазах знатоков соразмерную красоту».2
Ценность патины в глазах знатоков теперь распространяется на множество других
исторических артефактов. Многие музейные экспонаты, как заявляет реставратор из
Смитсоновского института, нельзя очищать, «обильную патину следует оставить в
нетронутом виде, как в качестве свидетельства их древности, так и из эстетических соображений».3 Для знатоков повреждения и следы времени являются достоинством антикварной
вещи, разъясняет маститый реставратор, поскольку «обычное ежедневное употребление всего
лишь за счет прикосновения человеческих рук, рукавов, шагов кожаных подошв, создает
естественное, не чрезмерно хорошее состояние, в котором и должна находиться старинная
мебель».4 Древность вещи является оправданием присущих ей определенных недостатков,
которых не могло бы быть у нового предмета: грубо тесаные полы и потемневшие деревянные
балки ценятся не столько за красоту, сколько за присутствующее в них ощущение времени.
Звукозаписывающие студии сохраняют на старых записях царапины,5 потому что
«изношенные» звуки являются могучим средством пробуждения желанного чувства
прошлого, а Общество ретроспективных коллекционеров (Retrospect Collectors Society)
распространяет записи, имеющие «характерные особенности поверхности, сохраненные в
целях большей аутентичности». Иглу Клеопатры оставили
1
Mahon. Miscellanea for the cleaning controversy. P. 464.
Algarotti. An Essay on Painting. 1764. P. 56.
3
Gibson Bethune M. Цит. по: Greif. Cleaning up the treasures of history. P. 298.
4
Philip. Restoring furniture and clocks. P. 59.
5
Cornwell John. Secrets of the recording studios. Observer Mag. 19 Oct. 1975. P. 20—30, reference on P. 26.
247
2
в Лондоне во время второй мировой войны без защиты отчасти из-за уверенности, что несколько
дополнительных рубцов только добавят исторической достоверности ее окружению.1
Для поклонения изношенному и одряхлевшему не столь обязательна его исключительная
древность. Джеймса Эйджи (Agee)2 в одежде южан восхищал суровый вид. Длительное
использование придают одеянию любого человека «форму и красоту его неповторимого тела».
Солнце, пот, стирка и возраст сообщают цвету и текстуре одежды «древний, ветеранский,
невозмутимый и терпеливый» облик. Пуговицы, как «слепые, покрытые катарактой глаза»,
покоятся в еще более древних отверстиях, штанины комбинезона покрыты складками как покрыто
морщинами лицо старика, утратившая форму и выцветшая материя, казалось, уснула «на всех
выступающих частях тела.3 Побывавшие в деле сельскохозяйственные инструменты в фермерском
музее кажутся «естественными» и «убедительными» потому, что «они выглядят
1
Ball. Cleopatra's Needle. P. 29.
Иглы Клеопатры — два обелиска из Древнего Египта, переданные в XIX в. египетским правительством один — США,
другой — Великобритании. Первый обелиск установлен в Центральном парке Нью-Йорка, второй — на набережной
Темзы в Лондоне. Несмотря на свое наименование, обелиски не имеют исторической связи с царицей Клеопатрой. —
Примеч. пер.
2
Эйджи Джеймс (1909—1955), американский поэт, писатель и кинокритик. Один из наиболее влиятельных
американских критиков 1930—1940 гг. —Примеч. пер.
3
Let Us Now Praise Famous Men. P. 267—269.
249
так, как будто видали виды». Другой музей разыскивает календарь конца XIX в., который
«был бы хорошенько замусолен пальцами и нес бы на себе следы частого использования».1
Следы времени и употребления особенно уместны на тех вещах, которые естественным
образом находятся вне помещения, на открытом пространстве и потому подвержены
постоянному воздействию непогоды. Вкус к разрушающимся зданиям неразрывным образом
связан с реставрационной философией конца XIX в. Одной из причин против обновления
старинных зданий было то, что в ходе реставрации, как утверждал Уильям Моррис, исчезает
«облик древности... тех старинных фрагментов материала, которые еще сохранились».2 «Для
нас каждый новый, свежий, с иголочки, предмет... представляет собой нечто, что нуждается в
апологии», — заявляет ведущий архитектор.3 Во Франции Делакруа отдавал предпочтение
«самой маленькой сельской церквушке в том виде, в каком ее сохранило время, перед
отреставрированной Сен-Квен де Руен (Saint-Ouen de Rouen)».4 Дж. Е. Стрит осуждал «те
непочтительные руки», которые тянутся к Реймсскому и Лаон-скому (Laon) соборам, чтобы
«соскрести с них все следы непогоды, починить все, что было некогда повреждено и сделать
все так, чтобы оно выглядело с иголочки».5 В Соединенных Штатах Генри Джеймс осуждал
сознательно создаваемую атмосферу «безнадежно чистой свежести», которая характерна для
старинных колониальных домов в Сале-ме, чувство подлинной древности нуждается в
«пахнущих плесенью тайнах, прячущихся под свесом крыши».6
Убеждение в том, что старинные здания и должны выглядеть старыми — не столь уж редкий
взгляд. В отличие от людей, «от зданий ожидают, что с возрастом они только приобретают», и
что «запечатленная на их фасадах история составляет часть того, чем мы в них восхищаемся».
Некоторые ценят любые знаки возраста, даже вкрапления грязи. Бархатистая патина, которую
придает сажа, «позволяет зданию открыто заявлять о своем возрасте», — такие аргументы
приводит журнал Architectural Review против очистки собора Св. Павла. Это создает
«неуловимое сочетание архитектуры и истории, что и придает ценность старым зданиям,...
видимые свидетельства того, что памятник — как и нация — выдержал вековые бури и
кризисы, но сохранился пусть и слегка обветшалым, но все же непокоренным».7 Находятся
разного рода защитники истории, которые отстаивают покрытые сажей фасады как
свидетельства «туманного прошлого Лондона», как «памятник веку
1
Rhodes, Smith and Shishtawi. Manor Farm, Cogges. P. 16; Norwood John. Worthing Museum. Photo caption in: Eric Joyce.
Observer Suppl., 17 Feb. 1980.
2
Morris William. Restoration (1877).
3
Sidney Colvin, at SPAB, 1878. Цит. по: Wiener. English Culture. P. 70.
4
Delacroix. Journal, 29 Aug. 1857. 3:122.
5
Street G. E. Destructive restoration on the Continent (1857). Цит. по: Tschudi-Madsen. Restoration and Anti-Restoration. P. 82,
83.
6
James H. American Scene. P. 268.
7
St Paul's: black or white? (1964).
250
дыма и гари», как «столь же благородное и исполненное значения [свидетельство], как и
любые другие текстуры истории».1
Даже американские презервационисты иногда с осуждением говорят о «реликвиях»,
лишенных следов времени. «Мы должны остерегаться своих худших врагов, —
предостерегает Национальный трест охраны исторических памятников по поводу вновь
открытых недавно старинных окрестностей. — Реставрация, удаляя патину возраста, может
привести к разрушению характера сообщества».2 То обстоятельство, что в результате
реставрации Квинси-Маркет в Бостоне сохранил аромат прошлого, обязано своим
существованием не только вывескам в стиле XIX в. на магазинчиках, но и заботливо
сохраняемым напластованиям краски и слегка подгнивающего дерева.
Упадок демонстрирует и сохраняет древность
Износ и обветшание не только удостоверяют, но еще и украшают древность. Античная патина
ранней бронзы подтверждает не только ее возраст, но и подлинность. Многие коллекционеры
считают, что «чем более грубой, сучковатой и потрепанной выглядит мебель, тем к более
раннему периоду она относится» и никогда бы не поверили, что находящийся в великолепном
состоянии предмет — подлинный.3 Владельцы отеля «Крийон» (Hotel Crillon) в Париже
хотели, чтобы фасад здания оставили немытым, когда в 1960-х фасады других исторических
достопримечательностей на Площади Согласия подверглись чистке.4 Следы возраста —
отслаивающуюся краску, осыпающуюся штукатурку, корродировавший металл — в ПалмХаус (Palm House) на Кью-Гар-денс (Kew Gardens)5 специально оставляют для того, чтобы
подчеркнуть ее аутентичность и передать ощущение прошлого, на что совершенно было бы не
способно сооружение из нержавеющей стали и покрытых пластиком конструкций.6 Другие
следы износа ценны в качестве личной связи с прошлым, как, например, ручки старого кресла-качалки, лак и краска на которых стали жертвой постоянного и длительного употребления.
Предпочитая сохранить подобную память о своей матери, его владелец категорически
отказывался от подновления лакировки.7
1
Topolski Feliks. In praise of London grime letter // The Times, 9 Nov. 1977. Еще примеры см.: Lowenthal and Prince. English
landscape tastes. P. 218, 219.
2
The enemy within. Preservation News. 16:10 (1976), 4.
3
Binns. Restored and unrestored pieces of early oak furniture. P. 186.
4
Janet Planner (Genet). Letter from Paris // New Yorker. 3 Feb. 1962. P. 84.
5
Палм-Хаус — известная оранжерея в ботаническом саду Кью-Гарденс (официально Королевский ботанический сад в
Кью), расположенном в предместье Лондона на месте бывшего королевского поместья. — Примеч. пер.
6
Hall Rhona. Restoration of the Palm House, Royal Botanic Gardens, Kew, course paper, Dept. of Geography, University
College London, 1984.
7
Rowles. Place and personal identity in old age. P. 306.
251
Доверие к ауре времени как исторической bona fide1 заставляет изготовителей подделок
симулировать следы воздействия непогоды или механические повреждения. Любовь римлян к
греческому искусству привела к появлению «выветрившихся» копий. Однако подлинного
размаха подделка следов времени, как и рост ценности следы времени, достигли только в
эпоху Ренессанса. Итальянскую бронзу XV—XVI вв. искусственно темнили для того, чтобы
она выглядела старше. Лорен-цо де Медичи заставлял Микеланджело выдавать его
собственную статую Купидона за античную, захоронив ее на время в подкисленной почве.2
Существует множество способов состарить ту или иную вещь. После обработки живописных
картин дымом Теренцио да Урбино (Тегеп-zio da Urbino) добавлял несколько разных лаковых
слоев и покрывал ветхую раму потертой позолотой «так что его работа в конце концов
выглядела, как будто вещь и в самом деле была старинной и имела некоторую ценность».3
Другой художник XVII в. старил картины тем, что доводил краски до нужного состояния
сажей из дымохода, а затем сворачивал их в рулон до тех пор, пока живописный слой не
покрывался трещинами.4 Один немецкий ювелир «старил» монеты, оставляя их в смеси
жирного бульона и железных опилок во время передвижения на тряской повозке.5 Ван
Меегерен (Van Meegeren) сбывал своего поддельного Вермеера, придавая картине твердость,
напоминавшую ту, которая приобретается в течение веков естественного высыхания красочного слоя..6
На свежеизготовленной резьбе по кости симулировали благородные трещины подлинной
старинной слоновой кости. Несколько часов механического окуривания придают пенковой
трубке теплый медовый оттенок, который приобретается годами неспешного курения.7
Тщательно разработаны методы изготовления ходов жучков-древоточцев и царапин при
производстве «старинной» мебели, а также пошива потертых и выцветших джинсов. Одна
фирма продает специальный морильный набор «сделай сам» для того, чтобы придать вещи
вид «на 200 лет», а другая выпустила на рынок «винную пыль», чтобы придать бутылкам
старинный вид.8 Архитектор Йельского университета придал своему зданию в неоготическом
стиле историческое правдоподобие за счет
1
Букв.: «по доброй воле», чистосердечно, искренне, честно (лат). — Примеч. пер.
Vasari. Lives. 4:113—114. Ранее Микеланджело «состарил» рельефную голову фавна, отбив один из зубов
(4:111). См.: Arnau. Deception in Art and Antiques. P. 28, 100; Kelly. Art Restoration. P. 193; Meyer Karl. Plundered
Past. P. 109.
3
Baghone Giovanni. La Vite de pittori... 1642. Цит. по: Arnau. Deception. P. 43.
4
Sanderson. Graphice. 1658. P. 17.
5
Rieth. Archaeological Fakes. P. 24, 25.
6
Arnau. Deception. P. 255—258.
7
Ibid. P. 101, 102.
8
Colonials Cohasset. Hagerty catalog, 1967. P. 22. («Наши специально подобранные красители точно
воспроизводят зрелые тона млечных красок (milk paints) вековой давности»), Р. 23); Gordon Bennett & Associates.
Palo Alto. Цит. по: How to dust off the latest wine // 1HT. 28 Apr. 1979. P. 12.
252
2
того, что сточил ступени лестницы, как если бы это было сделано ногами спускавшихся и
поднимавшихся здесь веками студентов. Искусное использование старинной черепицы и
растительности придает устойчивую атмосферу незапамятной древности новым курортам,
как, например, Пор-Гримо (Port Grimaud) на Ривьере. Аналогичным образом неотюдорианские строения 1930-х гг. Блюндена Шадболта выглядят так, как будто им, по
крайнем мере, на век больше.1
Те, кто ценит упадок и разложение как доказательства древности, часто становятся объектом
насмешек, не говоря уже об обмане. Саль-ватор Роза высмеивал практику XVII в., когда
картины искусственным образом старили. Известная работа Хогарта «Время окуривает картину» (1762) иронизирует над наивными любителями древности.2 В рассказе Марка Твена
«Капитолийская Венера» малоценная современная статуя приобретает значительную ценность
после того, как ее изуродовали, закопали в землю, а затем вновь выкопали, но уже как
античное произведение.3 В произведении Стивена Ликока «Старый хлам и новые деньги»
часы, искусно сломанные итальянским экспертом по поломкам, хвалят за то, что их «едва
можно отличить от подлинной fractura (поломки)», обнаруженной в часах, которые
действительно упали из окна в XIII столетии. Но самые лучшие вещи «ржавеют и гниют так,
что это невозможно сымитировать». Коллекционеры у Ликока самозабвенно натирают воском
рог для напитков IX в., «весь покрытый изнутри изумительным зеленым налетом, который
совершенно невозможно сымитировать».4
Будь то антиквариат аутентичный или сфабрикованный, эрозия также выступает предметом
самостоятельного интереса по ее изучению и сохранению. Если мы можем увидеть и
прикоснуться к старинным документам, это повышает степень воздействия прошлого.
Студенты-историки испытывали глубокое волнение, когда им приходится брать в руки
подлинные дневники XIX в. и путевые журналы, «сморщенные от старости... Однако мысль,
пусть и иллюзорная, о том, что среди этих пожелтевших страниц могут скрываться
значительные открытия, придает дополнительное великолепие этому занятию».5
Упадок и разрушение таят в себе ценную информацию о прошлом. Специалисты по керамике
приветствуют «старые и четкие механические повреждения» на археологических образцах и
дорожат «вырази1
Ryan. Architecture of James Gamble Rogers at Yale University; Kidney. Architecture of Choice: Eclecticism in America
1880—1930. P. 61; Toomey Philippa. Coming up roses on the Riviera // The Times. 12 Sept. 1981. P. 15; Campbell. Blunden
Shadbolt. По поводу аналогичным образом «состаренного» курорта на о. Корфу см.: Binney. Oppression to obsession. P.
207.
2
Rosa. La Pittura (1640s), cited in Mahon. Cleaning controversy. P. 465 n. 32; George M. D. Hogarth to Cruikshank. P. 27, 28.
3
Твеновская история навеяна известной мистификацией кардиффского гиганта (см. гл. 6 настоящей книги).
4
Leacock S. Old Junk and New Money. P. 274, 275.
5
McKenna. Original historical manuscripts and the undergraduate. P. 6.
253
тельными царапинами», свидетельствующими о характере употребления данной вещи.1
Некоторые виды разрушения даже помогают сохранять предметы: подобно воронению стали
и анодированию алюминия, патина в стабильном равновесии с окружающей средой может
защитить предмет от дальнейшей эрозии. Это обстоятельство раньше ценилось особо. «Ничто
так не способствует консервации латунных или медных монет, — писал эксперт в 1808 г., —
как хорошая коррозия, покрывающая их, подобно лаку, когда монеты находятся в
определенного типа почвах».2 Однако, в других случаях разрушение действует не столь
благотворно. Бронза с большим содержанием олова, погребенная в глинистой или сухой
почве, покрывается защитной патиной, тогда как патина, появляющаяся на бронзе с большим
содержанием цинка или находящейся в песчаных почвах, приводит к существенным повреждениям, а окисление приводит к еще большей коррозии бронзовых скульптур. Однако
коррозия металла может способствовать сохранению смежных органических материалов, в
особенности артефактов из дерева, кожи или шерсти.3
Красота патины
Патину времени, удостоверяющую возраст вещи или предохраняющую ее от разрушения,
обычно считают довольно эстетичной. Венецианцы, для которых патина повышала ценность
вещи, также почувствовали, что время способствует улучшению цвета. Постренессансные
художники одобряли воздействие патины, скульпторам нравились темные вкрапления на
бронзе, а архитекторы гордились выдержанными тонами выветрившегося камня.4 «Одно из
главных достоинств старинной мебели, — отмечает реставратор, — состоит в том, что
меняются цвета и качество поверхности от... сотен лет воздействия света и тепла, пыли и
грязи, дыма от дров и угля, использования пчелиного воска и скипидара, а также
полирующего вещи прикосновения бесчисленного количества одежды».5
Эстетическое наслаждение, получаемое от патины древности, впервые было письменно
зафиксировано в Китае. Коллекционеры IX в. восторгались цветом старинных бронзовых урн
династий Шан и Чжоу, которые провели погребенными в земле или под водой в течение
тысячи лет, или же просто передавались из поколения в поколение. После того, как
старинную бронзу доставали из земли и очищали, ее шлифовали и полировали вручную в
течение многих лет, чтобы добиться восхитительного коричневатого оттенка желтого цвета,
или ярко-зеленого
1
Chernela. In praise of the scratch. P. 174, 177.
Pinkerton John. Essay on Metals. Цит. по: Nielson. Corrosion product characterization. P. 17. CM: Smith C. S. Some
constructive corrodings.
3
Foley R. T. Measures for preventing corrosion of metals; Musty John. The Ancient Monuments Laboratory (London: H. M. S.
O., 1977). P. 14.
4
Weil P. D. Review of the history and practice of patination. P. 8J—6.
5
Binns. Importance of patina. P. 59.
256
2
цвета «чайной пыли». Хотя искусственное наведение патины практиковали во время династии
Сун (960—1279), знатоки сходятся на том, что только естественным образом можно добиться
на бронзе желаемого благородства оттенка.1
В Европе же признаки возраста вещи вплоть до середины XVIII в. ценили редко. Первые
приверженцы нового вкуса к упадку и разрушению восхваляли руины акведуков Рима не
только за инженерное совершенство, но и за визуальное соответствие нарождающимся
принципам романтического вкуса.2 Нерегулярность форм, напряжение между
первоначальным единством и последующим разрушением, и разнообразные перспективы,
связанные с последующим разрушением, — все это делало руины идеальным образцом
живописности. Прежние способы изображения упадка и разрушения — окостеневший,
лишенный каких-либо чувств реализм художников XVI в., таких как Иероним Кок
(Hieronomus Cock), Хендрик ван Клив (Hendrick van Cleve), Мэр-тен ван Хеемскерк (Maerten
van Heemskerk) — открыли дорогу использованию разрушенных строений в качестве фона,
гармонировавшего с аркадийскими сюжетами Пуссена и Клода.3 А в XVIII в. осыпающиеся и
разваливающиеся, заросшие кустарником строения, почти слившиеся с окружающей
природой, стали центром внимания. После могучих рисунков римских развалин Пиранези,
сами руины показались таким зрителям, как Гете и Флаксман, маленькими и неинтересными.4
В соответствии со вкусом конца XIX в. артефакты и ландшафты оценивали по
«живописному» критерию, эталоном которого служили руины. Время и непогода делали
старые деревья и здания живописно-грубыми, как объяснял Увдэйл Прайс (Uvedale Price),
тогда как мох, лишайник и прочие включения придавали богатство цветовой гамме.
Неправильной формы засохшие сучья частично позволяли разглядеть скрывающийся за ними
ландшафт, а разрушающиеся готические башни и шпили пронзали собой небеса.5 Уильям
Гилпин, ведущий деятель «живописного движения», сочувственно отмечал, что в
Тинтернском аббатстве (Tintern Abbey) «время изгладило все следы долота: оно при1
David. Chinese Connoisseurship. P. 9; Heusden van. Ancient Chinese Bronzes of the Shang and Chou Dynasties. P. 60, 61.
De Brasses Charles. Lettres familieres ecrites <f Italic en 1739 et 1740. Цит. по: Daem-mrich // Ruins motif as artistic device
in French literature. P. 454.
3
Клод Желле (псевд. Лоррен (Lorrain) Клод) (1600—1682), французский пейзажист, один из основоположников
классицизма в европейском искусстве XVII в., в «идеальные» пейзажи привносил лиризм, элегические настроения,
тонкие эффекты света и тени. — Примеч. пер.
4
Daemmrich. Ruins motif. P. 455—457; Mortier. Poetique des ruines en France; Hart-mann. Ruine im Landschaftsgarten;
Honour. Neo-classicism. P. 53.
2
5
Price. Dialogue on the Distinct Characters of the Picturesque and the Beautiful (1801), 3:200-3; On the Picturesque, 1:51—56.
Увдэйл Прайс (1747—1829), английский дизайнер и художник, вместе с Уильямом Гилпином (William Gilpin) и
Ричардом Пэйном Найтом (Richard Payne Knight) был ведущей фигурой «живописного движения» в ландшафтном
искусстве. — Примеч. пер.
9 Д. Лоуэнталь
257
тупило острые грани правила и компаса и нарушило регулярность симметричных частей»,
хотя «разумно используемая деревянная колотушка... может сослужить неплохую службу,
подправляя отдельные» сохранившиеся слишком уж правильные фронтонные концы.' Черты
исключительного упадка и разрушения, которые Дж. Т. Смит изобразил на своих гравюрах
заброшенную хижину Серрея (Surrey), где «покрытая заплатами штукатурка разных оттенков
и по-разному выцветшая,... видавшая виды солома, торчащая пучками и покрытая мхом —
обезображенная каминная труба — трещины и изломы на покосившейся стене — крыша,
стоящая под разными углами —... и непочиненные последствия воздействия ветра и дождя»
очаровывали глаз художника.2 На пейзажах Пиранези и Паннини с разрушающимися
строениями ли-липутоподобные фигуры слоняются посреди классических фрагментов,
сглаженные тяжеловесной атмосферой, пористым камнем и буйным подлеском.3
Приверженцы живописного стиля посещали такие достопримечательности, как, например,
Гронар Хилл (Gronar Hill) Джона Дайера (John Dyer), где среди «громадных груд древних,
осыпающихся стен... плодится ядовитая гадюка, / прячась в руинах, во мху и сорной траве»,4 и
воспетые Дэвидом Мэллитом (David Mallet)
... вместилище гробниц,
пустынное безлюдье, где обитают лишь угрюмые руины,
погруженные в свои мысли безглазые черепа и крошащиеся кости,
... колонна, поседевшая от мха, поваленный бюст,
повергнутая временем арка, надгробный камень,
разбитый, с изгладившимся рельефом, стремящийся во прах.5
Джейн Остин высмеивала эксцентричные крайности, высказывая предположение, что Генрих
VIII, по-видимому, упразднил монастыри и предоставил их «разлагающему разрушению
Времени» преимущественно для того, чтобы улучшить английские ландшафты — не зная, что
Гилпин совершенно серьезно прославлял Кромвеля за то, что тот «наложил свою железную
десницу» на замок Рэглан (Raglan) и «обратил его в руины».6
Однако главным творцом «привлекательного увядания» стала все же природа, а не человек.
Плющ, мхи, лишайники, адиантум («девичьи локоны», maidenhair) — были для Гилпина
«орнаментом времени, который придает им полноцветные краски, сообщающие руинам
вполне завершенный облик».7 Подобные воздействия сделали Фаунтинское аббатство
(Fountains Abbey) «священным местом. Укорененное веками в
1
Gilpin William. Observations on the River Wye... 1770. P. 47, 48.
Smith J. T. Remarks on Rural Scenery... relative to the Picturesque. 1797. P. 9.
3
Rosenblum. Transformations in Late Eighteenth Century Art. P. 113—115.
4
Dyer John. Gronar Hill. 1761. Lines 80—83. P. 90, 91.
5
Mallet David. Excursion. 1728. P. 23.
6
Austen. Love and Freindship. 1790. P. 89; Gilpin. River Wye. P. 89.
7
River Wye. P. 48.
2
258
почве, ассимилированное в ней, оно стало как бы ее частью. Мы считаем его, скорее,
творением природы, нежели произведением искусства».1 На виллах близь Рима «чем больше
рассыпаются разрушенные временем и непогодой камень и кирпич, чем более растения,
насекомые и прочая живность кажутся непременными обитателями их швов и стыков, тем
более живописной» показалась бы эта картина Увдэйлу Прайсу.2 «Дыры или трещины, пятна
и растительность, — приходит к выводу Рескин, — ассимилируют архитектуру с творением
Природы и наделяют ее такими обстоятельствами цвета и формы, которые повсеместно
радуют глаз человека».3 Без сомнения, архитектор также прилагает к этому руку: собор 1780 г.
в Эрмоненвильском парке (Ermomnen-ville Park), воссозданный «в подлинной зелени и
камне,... — по выражению Роберта Розенблюма, — скорбное зрелище трудов человека,
медленно поглощаемых органическими силами природы».4 Однако никакому мастеру не под
силу воссоздать живописность разрушения. «Едва ли возможно сложить вместе камни в такой
атмосфере дикости и могущественного беспорядка, какую они непременно принимают, когда
падают в соответствии с собственной природой», — писал Каупер по поводу руин, искусно
перестроенных лордом Холландом.5 Бесхитростность, как объяснял Гилпин, важна как для
облика, так и для самого понятия руин:
Для того чтобы придать камню необходимую форму — придать расходящейся по швам трещине естественный вид —
обезобразить узор — отслоить облицовку от внутреннего слоя... — и разбросать повсюду груды развалин с
небрежностью и простотой... вам придется в конце концов предать руины в руки самой природы, чтобы она их украсила
и отшлифовала... Одно лишь время способно облагородить руины, оно придает ему совершенную красоту и приводит
их... к состоянию природы.6
Равным образом ни одному художнику не под силу адекватно передать разрушение.
Злополучный художник у Джорджа Крэбба (Crabbe), рисовавший разрушенную башню, так и
не смог верно передать эффект времени:
... взгляни как вершит Природа свою работу, как медленно и верно кладет она цвета;
... и незаметно сквозь года
со временем седеет камень башни;
1
Gilpin. Observations... made in the Year 1772, on... the Mountains, and Lakes of Cumberland, and Westmoreland. 1:188.
Фаунтинское аббатство (ок. 1135) — памятник норманнского стиля в архитектуре Англии, цистерианский монастырь,
находится близ г. Рипон, северный Йоркшир. — Примеч. пер.
2
Price. Essay on Artificial Water (1794). P. 114.
3
Ruskin. Seven Lamps of Architecture (1849). P. 183.
4
Roseblum. Transformations. P. 116.
5
Cowper. To William Unwin. July 1779 // Cowper. Correspondence. 1:155.
6
Gilpin. Observations on... Cumberland, and Westmoreland. 1:67—8.
259
А ты, Художник! Красками и кистью,
Ты сможешь наложить так тень? Соперник, где твой стыд?
За три недолгих часа самонадеянной рукой
Ты хочешь вид придать им, что придают лишь три неспешных века?1
По наблюдениям Троллопа, «никакой колорист еще не смог извлечь из своей палитры тот
богатый оттенок лет, который сам собой приобретается с годами». Плющ и живность на
стенах Уллаторна (Ullathorne) создают «тот восхитительный рыжевато-коричневый оттенок,
который не в состоянии дать никакой камень, если только его весь не покрывает растительное
великолепие веков».2
Романтические размышления повышают ценность живописного разрушения. Древний облик
оксфордских колледжей приводил в восторг Готорна: «столь изъеденные временем, хрупкие и
осыпающиеся, почерневшие... Подобное разрушение придает им самый живописный вид,...
что значительно обогащает облик греческих колонн, которые выглядят такими холодными,
если их очертания тверды и отчетливы».3 * Возраст красит также и скульптуру: для Китса
мраморы Элгина сочета1
Crabhe. The Borough (1810). Letter 2. P. 16, 17.
Trollope. Barchester Towers (1857). P. 203. В этой зарисовке Троллоп воспроизводит Монтакьют Хаус, Сомерсет
(Montacute House, Somerset).
3
Hawthorne. English Notebooks. 5 Sept. 1856. P. 412.
261
2
ли в себе «греческое величие с грубой опустошительностью Старого Времени». Трещины и
пятна от давних бурь на камнях Венеции заключали в себе, по мнению Рескина, богатство
красок десяти веков. Венера Милос-ская стала для Уолтера Патера (Walter Pater) лишь еще
прекрасней оттого, что время лишило ее первоначальной точности и строгости линий.1
Особенно ценится эффект патины в живописи. Возраст только усиливает красоту, а цвета
становятся со временем только лучше, — таково было общее мнение знатоков живописи в
XVII в. Итальянским словом «patena», первоначально означавшим темный лак для обуви,
стали обозначать благородные тона, которые время накладывало на живописные полотна.2
Стихи Драйдена, обращенные к придворному портретисту Кнеллеру (Kneller), подводят итог
доверию, которое люди того времени испытывали к патине:
Время стоит, карандаш наготове;
Отретуширует опытной рукой фигуру,
И краскам придаст зрелость и коричневатый оттенок,
Добавит изящества, которое лишь Время может сообщить:
Будущим векам вручит вашу славу;
И больше красоты придаст, чем заберет с собой.3
Художники XVIII в. уверяли своих клиентов, что через несколько десятилетий новизна и
чрезмерная яркость цветов на полотне сменится выдержанной мягкостью и глубиной, подобно
тому, как на парном мясе или свеже сорванном фрукте время смягчает и облагораживает тона,
которые первоначально казались излишне резкими и грубыми.4 Патина, по мнению
Альгаротти, сообщает «цветам картины исключительную степень гармонии»; многие из
художников подражали в своих картинах потемневшим от времени тонам работ
предшественников.5 Аддисон изображает Время как древнего мастерового, который «стирает
невидимой рукой малейшие следы вульгарного глянца», добавляя при этом «великолепный
коричневатый оттенок и выдержанность цвета, что... придает любой картине более
совершенный вид, нежели когда она еще совсем свежей вышла из-под кисти мастера».6
1
Keats. On seeing the Elgin Marbles (1817), lines 12—13, Poetical Works. P. 478; Clegg. Ruskin and Venice. P. 53—56;
Pater. Цит. по: Jenkyns. Victorians and Ancient Greece. P. 58.
2
Boschini Marco. La carta del navegar pitoresco (1660). Цит. по: Kurz. Varnishes, tinted varnishes, and patina. P. 56—
59; Weil. History and practice of patination. P. 201, 202.
3
Dryden. To Sir George Kneller (1694), lines 176—281, 4:466.
4
Perrault Charles. Paralelle des anciens et des modernes (1688). Цит. по: Wotton. Reflections upon Ancient and Modern
Learning. P. 76.
5
Algarotti. Essay on Painting. P. 56,57.
6
Spectator, N 83, 5 June 1711, 1:356. Однако возраст украшает далеко не все картины: если на полотнах Гвидо Рени
(Guido Reni) патина постепенно приглушила цвета до «правдивого и удовлетворительного подобия природы», то,
как он продолжал утверждать, на полотнах других художников время затемняет и изглаживает цвета (Malvasia
Carlo Cesare. Felsina pittrice (1678). Цит. по: Mahon. Cleaning controversy. P. 466; CM: Kurz. Varnishes. P. 58). В
аллегорической работе 77.-Ж,-Ф. Лагрене (L.-J.-F. Lagrenee) Le Temps colore les bons tableaux et detruit les mauvais
(c. 1798—1804) служит примером подобного избирательного воздействия. См.: Waiden. Ravished Image. P. 52.
262
Зрелая патина возраста приобретает особую значимость в Англии XIX в., где на массовый
вкус большое воздействие оказывало отношение к живописи в Национальной галерее,
основанной и первоначально меблированной сэром Джорджем Бомоном (G. Beaumont).
Бомону нравился коричневый лак. На его вкус приглушенные тона старинных картин были
гораздо более «живописны» и потому более уместны в галерее, чем любое из новых полотен.1
В действительности же «тонкое тональное единство» на картинах старых мастеров
создавалось в большей степени грязью и лондонскими туманами, нежели патиной веков.
Однако всеобщее восхищение «золотистым блеском» времени привело к тому, что
реставраторы накладывали дополнительный слой лака на шедевры прежних времен.2 Голубое
небо на некоторых работах Луки Джиордано (Luca Giordano), которое посчитали слишком
«свежим» для старого мастера, пришлось немного подретушировать «под старину» зеленым.3
Точно так же, как фиговый лист делал классическую скульптуру респектабельной, так и время
укрощало кричащие цвета среднеземно-морских пейзажей. По словам Кеннета Хадсона (К.
Hudson), многие викторианцы «чувствовали, что несколько слоев грязи и приглушенного лака
заставляли яркие краски полотен, в особенности итальянской и испанской школ, выглядеть
более английскими, нежели иностранными, менее католическими. Они чувствовали себя
неловко, когда вскрывали оригинальные цвета картины. Это выглядело, как если бы с них
сняли всю одежду».4 А поскольку патина также затемняла многие детали, зрители находили
на старых полотнах то, что подсказывало им их воображение. «Романтическому дилетанту
нравится ржавый цвет и дымка лака, — высказывает свое мнение критик, — потому что под
этим покровом он может увидеть то, что хочет».5
В отличие от своих предшественников, некоторые современные реставраторы удаляют вместе
с грязью лаковый слой и подмалевки. Отвергая патину «старых мастеров» как род
сентиментальной ностальгии, они нацелены на то, чтобы вернуть живописи ее
первоначальную свежесть.6 Однако большое число известных ценителей и историков искусства продолжают ценить следы возраста. По их мнению, лаковый слой был предназначен
для того, чтобы гармонизировать меняющиеся со временем цвета, а подобная гармония
безвозвратно нарушается слишком радикальной очисткой.7 Например, время приглушило
зеле1
Hussey. Picturesque. P. 262, 263; Waiden. Ravished Image. P. 134.
Ruhemann. Cleaning of Paintings. P. 228, 229; Brommelle. Material for a history of conservation: the 1850'and 1853 reports on
the National Gallery. P. 179—181.
2
3
Mahon. Cleaning controversy. P. 469.
Hudson Kenneth. Social History of Museums. P. 82.
5
Deon Horbin. De la conservation (1851). Цит. по: Ruhemann. Cleaning of Paintings. P. 85.
6
Brandi. Cleaning of pictures, in relation to patina, varnish and glazes. Публика так же, как отмечает Теодор Руссо из
Metropolitan Museum of Art, «не хочет больше смотреть на „блеск старых мастеров"» (Rousseau Theodore. Cleaning of
pictures: introduction», Museum, 3 (1950), 110).
7
Constable W. G. Curators and conservation. P. 100; Waiden. Ravished Image. P. 32.
263
4
ный и голубой цвета на полотнах Вермеера и сделало голубые тона у Пуссена и Клода
агрессивно яркими, так что они выпадают из общего колористического ряда и нарушают
изначальный баланс. «Легкая патина маскирует грубость цветового дисбаланса и
восстанавливает исходную согласованность, — утверждал Рене Гюйе (R. Huyghe), бывший
тогда директором Лувра, — скрывая нанесенный временем ущерб и делая его таким образом
менее заметным для глаза».1
К битве подключилась и «полемика по поводу очистки» в Национальной галерее,
инициированная послевоенной выставкой свежеотреставрированных картин, чьи яркие и
плоские тона шокировали британского зрителя, привыкшего к потемневшему старому лаку.
Страсти по патине вызвали довольно злобный обмен репликами, охвативший пространство от
корреспондентской колонки The Times до Burlington Magazine.2 Историки искусства говорили,
что художники обычно делали цвета преувеличенно яркими в расчете на то, что со временем
те поблекнут. Они и их покровители одобрительно относились к старящему воздействию лака.
Тех же реставраторов, которые возражали против подобных взглядов, упрекали в невежестве
и в извращении исторических фактов. Если «письменные свидетельства в отношении техник
старых мастеров не соответствовали взглядам, принятым в Национальной галерее», —
высказывает обвинение Отто Курц, то реставраторы «предпринимали согласованные усилия...
по дискредитации важнейших свидетельств». Так, о сторонниках радикальной очистки говорили, что они не принимают в расчет свидетельства художника Бочи-ни (Boschini) потому,
что тот «торговал картинами» и имел значительный процент от продажи произведений старых
мастеров, писателя П. Дж. Б. Нугаре (P. J. В. Nougaret), объявляя его «прилежным собирателем слухов», а также Джозефа Берне (J. Vernet), потому что его фраза «мои работы
улучшаются со временем, поскольку оно придает им энергию, цвет и гармонию» была
адресована дипломату. По замечанию Курца, даже дипломатам «иногда говорят правду».
Один реставратор предположил, что «историки должны предоставить свои находки авторитету Национальной галереи для „просеивания"», но «если все аргументы сводятся к
спекуляциям относительно возможного отношения покровителей Тициана, если документы
истолковывают с нарушением элементарных правил грамматики, или если нас уверяют, что
автор XVI в. был как-то связан с книгой, опубликованной в 1929 г., всякое сотрудничество
становится невозможным».3
Однако в ходе полемики вскрылись и более значительные вопросы. Даже самые радикально
настроенные реставраторы провозглашали себя преданными сторонниками «подлинного»
облика времени. Время
1
Huyghe Rene. Louvre Museum and the problem of the cleaning of old pictures. P. 191.
См.: Museum, 3 (1950); Burlington Magazine. 91 (1949), 183—188; 92 (1950), 189—192; 104 (1962), 51—62, 452^77, 105 (1963), 90—97; British Journal of Aesthetics, 1 (1961), 231—237; 2 (1962), 170—179.
3
Kurz. Time the painter. P. 94, 95. См.: Gombrich. Controversial methods and methods of controversy.
264
2
изменяет красящие пигменты на полотнах: масло твердеет, высыхает и покрывается сетью тонких
трещинок (craquelure); некоторые цвета темнеют, другие, напротив, становятся прозрачными,
открывая взору то, что лежит под ними (pentimenti). Такие следы времени являются неотъемлемой
частью живописной исторической «правды», ее стиля и содержания.1 Однако каждая эпоха
выбирает свои собственные эстетические и исторические «правды». Патина (craquelure и
pentimenti), которую принимают современные реставраторы, была неприятна ценителям искусства
XIX в. и в то время ее скрывали. В свою очередь, последние восхищались «золотистым тоном»
древности, что ныне считается уродливым и фальшивым.
Необратимые изменения в красящих пигментах делают невозможным возвращение какого-либо из
старинных полотен к его первоначальному состоянию, а предположения относительно исходных
намерений автора неизбежно отражают собственные предпочтения реставратора.
«„Отреставрированные" соборы Англии, Франции и Германии являются достаточным
напоминанием о том, что может случиться, если знаменитые эксперты заявляют, будто им
известны устремления прежних веков», — предупреждает Гомбрич. И неважно, насколько осведомлен тот или иной реставратор и насколько достойны его цели, он неизбежно «находится под
воздействием своей собственной шкалы ценностей, собственных бессознательных склонностей и
осознанных убеждений».2 Сегодня эти предпочтения направлены в сторону ярких цветов и
сильных контрастов: реставратор склонен гордиться тем, что «очистил Рембрандта так успешно,
что теперь его краски напоминают краски Моне», а отреставрированные полотна, принадлежащие
к различным эпохам, в нью-йоркской коллекции Фрика кажутся обозревателю такими, «как будто
всех их нарисовал один и тот же художник, причем, вероятно, импрессионист».3 Радикально
настроенные реставраторы «добиваются более близко твердых тонов, к которым привык
современный глаз, — пишет Гюйе, так что, — то состояние, в котором в итоге оказываются
старинные картины, почти совпадает с состоянием современных картин... Наше поколение
восхищается совершенно искусственной молодостью, которая в действительности относится вовсе
не к самой картине, а к ее адаптации к нашим представлениям».4 Для того, чтобы понять, как
выглядела только что созданная картины старых мастеров, как считает Жильсон, нам следует
смотреть не на реставрированные старинные картины, а на современные полотна, поскольку
«всякая юность похожа на другую юность и совершенно непохожа на старость, какой она когданибудь станет».5 Однако тем временем культ юности продолжает доминировать как в
современном восприятии искусства, так и в жизни.
1
Kelly. Art Restoration. P. 108—120; Adams. Lost Museum. P. 225, 226.
Gombrich. Dark varnishes. P. 55, idem. Controversial methods and methods of controversy. P. 93.
3
Кип. Varnishes. P. 59; Boston Richard. The lady varnishes // Guardian. 25 Sept. 1984. P. 11.
4
Huyghe. Louvre Museum. P. 198. См.: Waiden. Ravished Image. P. 6, 13, 92.
5
Gilson. Painting and Reality. P. 103.
265
2
Многообразие видов эстетического разрушения
Ценность следов износа варьирует в зависимости от состава и использования артефактов.
Если разрушается орнамент или появляются физические дефекты, наше отношение зачастую
зависит от того, используется ли эта вещь в сугубо декоративных или в утилитарных целях.
Мы ожидаем, что функциональные артефакты становятся менее привлекательными с
возрастом, но надеемся, что большинство предметов искусства останутся свежими навечно.
Однако различие между искусством и утилитарными предметами стирается на практике.
Патина придает зданиям большую ценность, нежели живописным произведениям, несмотря
на то, что здания «полезны», а живопись — бесполезна. Домашние реликвии обретают аутентичность от времени и употребления: погрызенные собакой книги, потертые шторы, рябые и
поржавевшие от земли лопаты и мотыги придают прошлому дополнительную реальность. Тем
не менее, в подновленных ремесленных мастерских прежних времен — на кузнице, мельнице,
типографии, пекарне — должны быть свежие товары, а вовсе не ржавые, черствые или
заплесневелые.
Некоторые предметы хуже переносят старение, чем другие. Бетон становится уродливее с
каждым годом, он кажется засаленным, если ровный, и грязным, если имеет шершавую
поверхность. Стеклопластик при разложении становится более неприглядным, чем камень,
как это
267
показали замены на минарете брайтонского Павильона. Эстетика же коррозии металла
отражает множество химических и культурных переменных. Большая часть коррозии —
ржавчина на железе, почернение серебра, белая корка на свинце и олове — обычно кажутся
нам отвратительными. И только на меди или бронзе окислившаяся от времени поверхность
приобретает блеск «благородной» патины. Но даже медь и бронза, как было отмечено выше,
могут нести на себе следы неприглядного разрушения.1
Отчасти предубеждение против коррозии металла было преодолено при помощи кор-тена
(Cor-Теп), устойчивой к атмосферным воздействиям стали. Кор-тен впервые использовал в
1930-х Ээро Сааринен на фабрике Джона Дира в Молине, шт. Иллинойс. Кор-тен
способствовал появлению вкуса к ржавчине. Его вязкое оксидное покрытие приобретает
«привлекательный натуральный цвет, — как сказано в рекламе British Steel Corporation, —
особенно привлекательный в сельской среде». Пройдя через стадии малопривлекательного
загрязнения солями и избыточного окрашивания, в дальнейшем под воздействием непогоды
он должен становится еще более красивым. «После того, как мы изменили отношение к этому
неприятному слову «ржавчина», напрашивается удивительный вывод: это прекрасный
материал, который в состоянии создать одна лишь природа».2 В отношении стали, как и в
отношении руин, эстетику старения утверждает «природа».
Патина возраста особенно ценится в произведениях из камня. Отыскав «подлинную красоту»
в приметах возраста,3 Рескин почувствовал, что старение облагородило все скульптурные
украшения:
Эффект воздействия времени таков, что если дизайн был убогим, оно его обогащает; если тот был перегружен,
упрощает; если был грубым и насильственным, смягчает его; если был сглаженным и темным, проявляет; какими
бы недостатками он ни обладал, оно вскоре их скрывает, какими бы он достоинствами ни был наделен, они сияют
и ускользают в мягком и сочном свете.
Нет ни одного здания, столь изящного, чтобы оно «не выиграло через некоторое время от
присутствия на нем следов возраста», как нет «ни одного здания, столь безобразного, чтобы
оно не похорошело» благодаря следам своего древнего происхождения. Фасад Квинз Колледж
в Оксфорде показался Рескину во всех остальных отношениях ужасным, за исключением,
разве что, того, что «немногие могли бы взирать с полным равнодушием на разрушающуюся и
облупившуюся
1
Blamfield. Modernismus. P. 77; Plenderleith and Organ. Decay and conservation of museum objects of tin; Organ.
Current status of the treatment of corroded metal artifacts; Get-tens. Patina: noble and vile.
2
British Steel Corporation. Cor-Ten Steel brochure (1973). P. 4; Dinkeloo John. Цит. по: Denney and О Brien.
Introduction to weathering steels. P. 962, 966. Американский скульптор Элсворт Келли специализируется на слябах
из устойчивой к воздействию непогоды стали, чья текстура варьирует при ржавении от серо-коричневой до
зеленой (Hayward Gallery. London, exhibition, Apr. 1980).
3
Ruskin. Seven Lamps of Architecture. P. 178, 183.
268
поверхность» нереставрированного известняка.1 Афоризм Уильяма Морриса о том, что
«естественное выветривание поверхности здания прекрасно, и его утрата — это катастрофа»,2
стал каноном вкуса во всей Европе.
Однако материалы и климат также влияют на свойства коррозии камня. Даже такой сторонник
привлекательного разрушения, как Джон Пайпер, согласен с тем, что «не все виды
разрушения зданий привлекательны».3 Те строения, которым выветривание в неиспорченных
загрязнениями и аридных местностях придает дополнительную красоту, во влажном воздухе с
большим содержанием серы приобретают, напротив, неприглядный вид. Патина времени
может облагородить одни скульптуры, однако ручейки копоти и сажи на гигантской статуе
Атласа в Рокфеллеровском центре в Нью-Йорке не похожи ни на морщины старости, ни на
знаки мудрости, но больше всего напоминают обыкновенную грязь.4 А пока каменные фасады
превратятся в привлекательные руины, окрашенные и оштукатуренные стены, открытые всем
стихиям, выглядят жалкими и разваливающимися. Отсутствие защитных сооружений
приводит к быстрому разрушению фасадной лепнины и фресок. Археологи предупреждают,
что искусство древней Помпеи может скоро исчезнуть, если поручить заботу о нем
«романтичным посетителям, которые предпочитают открытые стены, заросшие сорняками,
окрашенным стенам, хорошенько укрытым крышей и занавесом».5
Взгляд на старинные здания как на все еще функционирующий организм, заключающий в
себе давнее прошлое, облагораживает их упадок «некоторым таинственным намеком на то,
что было и что утрачено».6 Рескин восхвалял древнюю церковную башню в Кале (Calais) как
все еще полезную, выполняющую свои повседневные обязанности, пусть даже ее года столь явственно запечатлелись на
ней,... шифер и черепица полны дыр и плохо держатся, хотя еще и не падают; в видавшей виды кирпичной кладке полно
шкворней, отверстий и уродливых трещин, но она все еще крепка, как обнаженный коричневый камень — подобно
некоторым старым рыбакам, которые поседели в штормах, но все еще каждый день забрасывают свои сети... Она в
полной мере выражает старость посреди активной жизни, связывающей старое и новое в гармоничное единство.7
По Рескину, очарование башне придает то, что в действительности ее ослабляет.
Иными словами, Рескина восхищали именно дряхлость и ветхость строения. Согласно
догматам живописности, «разбитый камень обяза1
Ruskin. Modern Painters, I, Pt 2, sect. I, Ch. 7, para 26. P. 104. По поводу реставрации фасада Квинз Колледж см.: Arkell.
Oxford Stone. P. 152, 168.
2
Morris William. Beauty of life (1880), 22:69.
3
Piper John. Pleasing decay. P. 93
4
Bovey. Boats against the current. P. 577.
5
Maiuri. Recent excavations at Pompeii (1950). P. 102. См.: Pane. Some considerations on the meeting of experts... 1949. P. 74.
6
Ruskin. Seven Lamps of Architecture. Ch. 6, sect. 18. P. 185.
Ruskin. Modern Painters. IV, Pt 5, Ch. 1, paras. 2, 3. P. 2, 3.
269
7
тельно обладает более разнообразной формой, нежели целый; на покосившейся крыше больше
разнообразных кривых, нежели когда она стояла прямо; каждый нарост или трещина придают
дополнительную сложность игре света и тени, и каждое пятно мха на плюще или стене добавляет
очарование цвета». Эрозия сообщает красоте темпоральное измерение, поскольку «подобное
влечение к знакам возраста запрятано в таких глубинах сердца, что глаз наслаждается даже
ущербом, который причиняет время».1
Многие разделяют мнение Рескина о том, что органическая природа зданий приобретает от износа
и ветхости дополнительное благородство. Джон Саун (J. Soane)2 рисовал наброски своих зданий,
какими они выглядели бы не только непосредственно после постройки, но и после веков службы.
«Люди должны строить дома так же, как Бог делал человека, чтобы они были красивы в старости,
как и в юности», — так комментирует эту позицию Пайпер. Возводящий здание архитектор должен помнить, что «кто-то увидит его не только отважным юношей, но и старым воином или
матроной».3
Однако, кое-кому удовольствие, получаемое от слабеющей силы и ухудшающегося
функционирования, казалось извращением, в особенности когда догматы живописности
призывали обратиться не только к старинным руинам, но и старикам. Аналогичным образом
«нестандартные» черты домика гипотетического священника и его дочери навели Увдэйла Прайса
на размышления по поводу будущего дочери, которая станет еще живописнее, когда повзрослеет,
«когда ее щеки слегка тронут морщины и они поблекнут от непогоды, а зубы немного потемнеют
и покроются налетом». Однако, поскольку нужна последовательность в рассуждениях, отвечает
ему Ричард Пэйн Найт, «то же восхитительное сочетание нестандартности и живописности...
коснется также и ее конечностей, а потому она должна слегка прихрамывать и немного косить
глазами, а ее бедра и плечи станут столь же нестандартными, сколь зубы, щеки и брови —
живописными». «Вряд ли найдется кто-либо, столь восхищенный подобной живописностью»,
вынужден признать Прайс, чтобы жениться на девушке, так основательно деформированной.4
Даже сам Рескин сетовал на бессердечно «сниженное живописное» удовольствие от «облика
старого рабочего, не находя ничего патетического в его поседевших волосах, морщинистых руках
и обожженной солнцем груди». Обитатели трущоб Амьена (Amiens) 1845 г. показались ему
«исключительно живописными, но тем не менее жалкими... Глядя на их нездоровые лица и
меланхолическое выражение,... я не мог
1
Ibid., para. 8. P. 6; I, Pt 2, sect. 1, Ch. 7, para. 26. P. 104.
Соан Джон (1753—1837), английский архитектор, известный своей оригинальной, глубоко личной интерпретацией
неоклассического стиля. — Примеч. пер.
3
Piper. Pleasing decay. P. 89
4
Price. Dialogue on the Distinc Characters of the Picturesque and the Beautiful (1801), 3:292—293; Knight. Analytical Inquiry
into the Principles of Taste (1805). Цит. по: Hussey. Picturesque. P. 75; also P. 73, 74.
2
270
удержаться от мысли о том, как много страдающих людей должно заплатить за мои
живописные переживания и приятную прогулку».1 В Америке Мелвилл осуждал тех, кто
вешает «нищенские» (povertires-que) картины в столовых комнатах, отрицая при этом наличие
нищеты.2 Вкус к «обваливающимся кускам штукатурки со старинных кирпичных стен» и
прочие живописные следы времени на итальянских домах навели Готорна на «подозрение, что
люди также иссякают и приходят к упадку, и тогда их жизнь начинает приводить в восторг
воображение поэта или глаз художника».3
Однако к параллели между живописью и реальностью, отмеченной Мелвиллем и Рескиным,
длительное время относились совершенно равнодушно, если вообще обращали внимание.
Настоящая грязь внушает отвращение, но ее живописное представление в прошлом должно
вызывать восхищение. Старинное аббатство и древнюю хижину, конечно, необходимо
сохранить, но никто не станет настаивать на том,
1
Ruskin. Modern Painters. IV, Ft 5, Ch. 1, paras. 7 and 12n. P. 5, Юп. Описание Амьена есть в дневнике Рескина 11 мая
1854 г. Рескин чувствовал, что «благородная живописность» Тернера и Праута (Prout), напротив, проявляет симпатию к
страданиям, нищете и разрушению, «переносимым с благородством» (Hewison. John Ruskin: The Argument of the Eye. P.
48—60).
2
Pierre (1852). Bk 20. P. 276, 277. См.: Litman. Cottage and the temple: Melville's symbolic use of architecture. P. 634.
3
Hawthorne. Marble Faun. P. 296.
272
чтобы современный английский джентльмен действительно там жил.1 Коль скоро полотна
художников не преследовали никакой утилитарной цели, зрители могли ценить артефакты и
изображенных на них людей за отступление от идеального типа».2 С точки зрения Гилпина,
трухлявые и засохшие деревья были «главными источниками живописной красоты»,
дуплистые стволы составляют замечательный передний план, засохшие вершины придают
живописное разнообразие, а если требуются «идеи дикости и заброшенности, что может быть
лучше расколотого дуба, шершавого, сожженного молнией и лишившегося листвы?»3
Воображаемое разрушение позволяло романтически настроенным художникам обрести
убежище от банального и однообразного настоящего. Разрушенный «Лувр» Юбера Робера
(Hubert Robert),4 обветшалый
1
Repton. Sketches and Hints on Landscape Gardening (1795), Ch. 7: «Какие изъяны во вкусе должны быть для того, чтобы
человек мог пожелать устроить в своем загородном доме дымоход или крышу, когда нам известно, что Пуссен и Паоло
Веронезе строили целые города без единого дымохода и всего лишь с одной или двумя покатыми крышами» (Р. 238 п.
33).
2
«Самые прекрасные картины могут появляться из самых уродливых и отвратительных объектов» (Price. Dialogue,
3:303). См.: Hussey. Picturesque. P. 70, 71, 169; Gaunt. Bandits in a Landscape. P. 99, 100.
3
Gilpin. Remarks on Forest Scenery and Other Woodland Views... (1794), 1:8—14.
4
Робер Юбер (1733—1808), французский художник, прозванный «Робертом руин» за его многочисленные изображения
в романтическом стиле римских руин на фоне идеализированных пейзажей. — Примеч. пер.
273
«Банк Англии» Джозефа Гэнди (Joseph Gandy) производили приятное впечатление потому, что
тень упадка заслоняла их повседневные функции.1 Даже человеческое увядание может выглядеть
привлекательно, если оно отстоит от нас во времени достаточно далеко, чтобы сделать подобный
реализм старомодным и изящным. Именно этим объясняется привлекательность беспощадных
скетчей лондонских нищих работы Доре и фотографий XIX в., на которых изображены трущобы и
эксплуатация детского труда.2
Самые проницательные приверженцы упадка признают, что вне определенного контекста
разрушение не выглядит прекрасным. Вопрос только в том, в чем именно заключается этот
контекст: английские коллеги упрекали меня за то, что я выбросил на помойку обтрепанный
портфель, который мне казался и неказистым, и непригодным к употреблению. Мой новый
портфель сделала в их глазах приемлемым старая веревка, которой я заменил порвавшуюся
кожаную ручку. Но даже Рескин был согласен с тем, что за пределами «определенного периода»
1
Mortier. Poetique des ruines. P. 92; Hussey. Picturesque. P. 202, 203; Macaulay. Pleasure of Ruins. P. 38; Carlson. Hubert
Robert; Lukacher. Candy's dream revisited.
2
«Фотографии XIX в. с изображением использования детского труда или городских трущоб выглядят столь
прекрасными потому, что они надолго пережили свой сюжет. Глядя на них, или на картину Виктора Гатто,
изображающую пожар на текстильной фабрике, мы видим не столько убожество или уродство изображенного предмета,
сколько предмет искусства» (Fitzgerald. America Revised. P. 15).
274
разрушение уничтожает тот притягательный эффект выветривания, который придает зданиям
изящество, ведь те, «как и все прочие произведения человеческих рук... с необходимостью
приходят в упадок».1
Руины порождают и другие проблемы. То или иное здание может в виде руин оказаться более
красивым, нежели было изначально,2 однако в своих финальных стадиях разрушение
утрачивает стимулирующую воспоминания силу. Саммерсон (Summerson) считает, что руины
должны выглядеть так, будто они находятся на грани разрушения. «Здание, у которого просто
сгорела крыша и побиты окна, обычно совершенно неинтересно в качестве руин, его следует
перекрыть заново. Здание, превратившееся в хаотическое и бессмысленное нагромождение
битого кирпича, также не имеет особой ценности, его следует снести». Эстетическое
восприятие требует баланса между архитектурой и природой, но такой баланс не должен
выглядеть преднамеренным: любая мысль о том, что данные руины могли быть искусственно
созданы или же что их разрушение носило сознательный характер, ведет к сни1
2
Ruskin. Modern Painters. I, Pt 2, sect. 1. Ch. 7, para. 26. P. 105.
Stendhal. Roman Journal. P. 16; Price. Dialogue, 3:332, 333.
275
жению эстетической ценности. «Нам необходима уверенность в том, что все это возникло
случайно», — добавляет Саммерсон. И если это подделка, «мы начинаем критиковать ее как
произведение искусства,... если же известно, что это преднамеренно сохраняемые руины, они
уже не кажутся нам более делом чистого случая».1
Но упадок неумолим, и никакие руины не могут существовать длительное время без внешнего
вмешательства. Примером такого рода проблем являются сохраняемые города-призраки
американского Запад, чья короткая, но яркая жизнь закончилась вместе с породившим их
горняцким бумом. Поддерживать провисающие крыши и разбитые окна в состоянии
зафиксированного разрушения и стабилизировать хрупкую патину времени не только
накладно технически, но и неразумно с эстетической точки зрения,2 поскольку «разрушение
— это не статичное состояние, а, — как отмечает Пайпер, — непрерывно возрастающий
процесс». «Здание, в котором разрушение было зафиксировано, пусть и не слишком сильно,
но отдает музеем, и через несколько
1
Summerson. The past in the future. P. 237. См.: Kenneth Clark. Gothic Revival. P. 57.
В работе Ghost Towns ana Mining Camps: Nelson. Bodie; a ghost town stabilized. P. 5—10, рассматриваются некоторые
технические проблемы; а в книге: Hart. Interpretive case study: Custer, Idaho. P. 25—28, обсуждаются вопросы
правильного сохранения следов разрушения.
276
2
лет после того, как оно было „датировано", выглядит как некто или нечто, выжившее из
своего времени».1
Добавляет разрушение нечто к произведению искусства, или отнимает, это зависит от
художественного носителя (медиума). Если патина на живописном произведении изменяет
один из существенных элементов — цвет, как отмечает реставратор, «патина на скульптуре
или здании добавляет нечто без существенного вмешательства в его основную суть — его
форму».2 Как говорят, подобное различение зависит от того, как воспринимается эрозия.
Большинство картин отображает трехмерную реальность на плоскости. Для того чтобы не
нарушить эту иллюзию, повреждения и разрушения, разрушающие композицию, должны быть
скрыты или минимизированы. Однако скульптура, керамика, серебро, слоновая кость, здания
не отображают объекты, а сами являются объектами. А потому воображение зрителя
подправляет вызванные эрозией или случаем дефекты. Мы восхищаемся лишенной головы
скульптурой, но искоса смотрели бы на обезглавленный портрет.3
Однако, как показывает изменение моды в отношении антикварной скульптуры, история
несколько усложняет это различение. Фрагменти-рованные реликвии и поврежденные
образцы архаического искусства приводили в ярость впечатлительных людей Ренессанса.
Обезображенные и искалеченные фрагменты античных статуй, как и древние тексты,
восстанавливали до полноты и целостности исходного состояния. Гуманисты, как мы видели
это в главе 3, намеревались восстановить изувеченное тело классической учености —
«никчемные клочки и частицы» разрозненных реликвий, «потерянных и погребенных в
руинах» Томаса Траэрна (Т. Traherne) — в «единое целое».4 Коллекционеры воссоздавали
разрозненные классические фрагменты, те же куски, которые не полностью подходили,
устанавливали на место насильно, сглаживая края и скрывая места соединений. Реставраторы
в практике замещения частей статуй следовали скульптору Лоренцетто (Lorenzetto) и
кардиналу Андреа дела Балле (Andrea della Valle), а скульпторы изготавливали или
подделывали точные копии недостающих частей, вплоть до таких деталей, как мочка уха.
«Восстановленные таким образом древности обладают, несомненно, гораздо большей
привлекатель1
Piper. Pleasing decay. P. 89, 91.
Ruhemann. Cleaning of Paintings. P. 218.
3
Bomford David. Theoretical and practical considerations in the restoration of damaged paintings, lecture at Art Historians
conference, London. 26 Mar. 1983; Waiden. Ravished Image. P. 153.
4
Traherne T. Centuries of Meditation. Fourth Century. N 54, 1:196.
Траэрн Томас (1637—1674), последний из мистических поэтов англиканского духовенства, представленного
именами Джорджа Герберта и Генри Воэна. Большая часть поэзии и прозы Траэрна оставалась неизвестной
вплоть до XIX в., когда в 1896 г. их случайно обнаружили на книжном развале в Лондоне. Его «Поэтические
труды» (Poetical Works (опубликованы в 1903) и «Столетия размышлений» (Centuries of Meditations)
(опубликованы в 1908 г.) произвели сенсацию. Позже в Британском музее была найдена рукопись его «Поэм
Счастья» (Poems of Felicity) (издана в 1910 г.). —Примеч. пер.
277
2
ностью, нежели те изувеченные торсы, руки без ладоней или дефектные или же неполные
фигуры», — отмечает Вазари. На протяжении всего XIX в. отреставрированные статуи
неизменно имели более высокую цену, нежели поврежденные.1 Датский скульптор
Торвальдсен добавлял новые головы и конечности к античным торсам столь искусно, что
впоследствии сам не мог толком отличить свою работу от оригинала.2 Целостность все еще
была de rigueur* в 1850-х в Лувре, где реставраторы восполняли недостающие фрагменты,
скрывая края излома и подкрашивая старинные этрусские вазы там, где глазурь откололась.4
Разрушение и упадок вошли в моду в конце XVIII в. в связи с распространением вкуса к
живописности и ростом внимания к аутентичности предметов. Сила эмоционального
воздействия искалеченного мрамора ставилась выше, чем восполнение утраченного
формального совершенства. Точно так же, как они восхищались разрушенными зданиями,
знатоки и ценители «эстетического разрушения» наслаждались видом безруких и безногих
торсов и с пренебрежением отзывались о «современных подправлениях», «принижающих»
впечатление от античных фрагментов.5
Хорошим примером подобной революции во вкусах могут служить мраморы Элгина. Ведя
переговоры о статуях Акрополя, лорд Элгин как само собой разумеющееся подразумевая, что
их следует отправить в Рима на реставрацию, но Канова отказался выполнить это поручение.
Время и варвары жестоко повредили статуи, но они оставили нетронутой «работу самых
одаренных художников, каких только видел мир и „с его стороны или со стороны любого
другого было бы святотатством отважиться коснуться их резцом"». Флаксман также отклонил
данное предположение, опасаясь, что «это послужило бы источником разногласий среди
художников, насколько верен или нет такой подход к реставрации», разделяя при этом мнение
Каковы о том, что «восполнение может оказаться куда слабее оригинала. Немногие способны
придать произведениям Фидия большую ценность,... снабдив их современными головами или
руками, нежели те имеют в их нынешнем состоянии». После 1814 г. Элгина убедили не
трогать статуи.6 Для того, чтобы люди могли восхищаться древностями, реставрация уже
более не тре1
Vasari. Vite de'pui eccelenti pittori.., Pt III in his: Opere. 4:579—580 (в английском издании опущено); Clair St. Lord Elgin
and the Marbles. P 151.
2
Arnau. Deception. P. 301. Обычно вместо недостающих или поврежденных частей объектов вставляли изображающие
их отпечатки (Ivins. Prints and Visual Communication. P 142).
3
De rigueur (фр.), обязательный, необходимый. — Примеч. пер.
4
Bousquet and Devambez. New methods in restoring ancient vases in the Louvre.
Mortier. Poetique des mines. P. 97—103; Clarke E. D. Greek Marbles Brought from the Shores of the Euxine Archipelago, and
Mediterranean,... (1809). P. III.
6
Canova in Memorandum on the Subject of the Earl of Elgin's Pursuits in Greece (1815), Flaxman in William Richard Hamilton
to Elgin, 23 June 1807, and 8 Aug. 1802. Цит. по: Smith A. H. Lord Elgin and his collection. P. 255, 297, 298, 227; Clair St.
Lord Elgin and the Marbles. P. 151—153.
278
5
бовалась, фрагментированность сама по себе становится положительным качеством.
Вкус к фрагментированности распространился со скульптурных останков на другие виды
искусства, старые и новые. Литературные произведения, такие как «Фауст» Гете, изначально
анонсировались как «фрагменты». Даже самые жизни поэтов часто казались укороченными и
искалеченными, почти так же, как настоящее ныне кажется разлученным и прошлым.1
«Многие произведения древних стали фрагментами, — писал Фридрих Шлегель, — многие
произведения современных авторов являются таковыми с самого возникновения».2
Рассматривая мраморы Элгина, недавно доставленные в Британский музей, Бенджамен
Хайдон (В. Haydon) нечаянно подслушал такой обмен репликами:
Какие же они все поломанные, не так ли? Да, но зато сколько в них жизни}
Поврежденные и неполные фрагменты подвигали зрителя на то, чтобы в воображении
реконструировать целостный образ, что сообщало им исключительную живость.
Неповрежденным произведениям древних мастеров недоставало динамизма тех реликвий,
которые пострадали от времени или случая. «Дело не в том, что мы предпочитаем истертые
временем барельефы, или поржавевшие статуэтки как таковые, — объяснял Мальро, — но в
том ощущении жизни, которое они с собой несут, в свидетельствах их борьбы со Временем».4
Классические фрагменты вдохновляют современное искусство даже на преднамеренное
усекновение. Уильям Риммер (William Rimmer) оставил своего «Умирающего кентавра» без
рук на манер нереставрированных греческих статуй. Так же поступили Гастон Лаше (Gaston
Lachaise) и Артур Ли (A.Lee).5 Художники доходили до того, что кромсали собственные
полотна. Так, Вильгельм Лайбл (Leibl) разрезал, подписал и продал разрозненные куски своих
полотен.6
1
McFarland. Romanticism and the Forms of Ruins. P. 22—25; Kaufmann. Time Is an Artist. P. 61—3. «Когда в XIX в. стали
известны фрагменты поэзии Сапфо, считали, что их фрагментированное состояние идет только на пользу, и французские
и английские поэты стали придумывать собственные фрагменты» (Peter Levi. Wondrous pleasures (review of Hugh LloydJones and Peter Parsons, Supplementum Hellenisticum) // The Times. 5 Jan. 1984. P. 9).
2
Цит. по: McFarland. Romanticism and the Forms of Ruin. P. 24.
3
Haydon. Diary. 28 May 1817, 2:120.
Хайдон, Бенджамен (1786—1846), английский писатель и художник, писавший картины на исторические сюжеты. —
Примеч. пер.
4
Malraux. Voices of Silence. P. 635. См.: Meiss. Discussion. Aesthetic and historical aspects of the presentation of damaged
pictures. P. 166; Fuller. Art and Psychoanalysis. P. 128, 129; Fisher. The future's past. P. 597.
5
Naeve. Classical Presence in American Art. P. 27.
6
Lunger. Wilhelm Leibl. P. 65—6, and plates of Nelkenmadchen (1880) fragments; Schug. Dismembered works of art —
German painting. P. 141. Вкус к фрагментации по большей части пошел на убыль. «Увидьте славу прошлого в целостном
виде, а не как собрание фрагментов», говорилось в рекламе «Swan's Hellenic Cruises» в 1983 г.
279
Некоторые современные художники пренебрегают долговечностью своих работ и намеренно
создают произведения, предназначенные для разрушения и гибели.1 Пикассо привлекала
эрозия времени как доказательство того, что его работы обладали собственной волей. Ему
нравилось давать надоедливым почитателям графические dedicaces,2 зная при этом, что те
скоро поблекнут и в конце концов вообще исчезнут.3 Саморазрушающиеся произведения
искусства разваливаются прямо на наших глазах, причем отдельные их фрагменты могут
разлетаться по сторонам, обугливаться или распыляться, отслаиваться или соскальзывать,
растекаться или взрываться, или же разлетаться при прикосновении. «Эстетика отвращения»
зачастую оказывается, скорее, дидактичной, нежели декоративной: «коррозия считается
врагом нашей цивилизации, — разъясняет Густав Метцгер (Н. Metzger). Общество деградирует. То же самое происходит и со скульптурой... Саморазрушающееся искусство ставит своего
рода зеркало перед реальностью».4 Memento mori — таково было послание, заключенное в
ледяной скульптуре Леопольда Малера под название H2OMBRE,5 которую достали из морозильника и оставили таять на день или около того в Нью-Йоркской галерее. «Завтра ее там уже
не будет, — говорил Малер, попивая чай, приготовленный на талой воде из-под H2OMBRE, —
возможно, как и меня самого».6
Большая часть так называемого «искусства земли» преднамеренно носит характер
мимолетности. Гигантская «Мона Лиза» Уилла Эшфор-да, созданная им в 1979 г. путем
избирательного разбрызгивания удобрений близ г. Аламо, шт. Калифорния, была призвана
подчеркнуть роль естественных перемен. Картина «выросла» вместе с травой, она росла под
солнцем и дождем, и, наконец, пожелтела и исчезла совсем вместе с увядшей травой.7
Впрочем, увядает ли фигуративное искусство постепенно, или разрушается быстро, возраст
оказывается важным фактором его восприятия, как это представлено в сливочно-шоколад-ном
произведении Дитера Рота (D. Roth).8
1
Althofer. Fragmente und Ruine. Такое намерение части оказывается осознанно парадоксально. «Объект,
предназначенный для уничтожения» Манна Рэя просуществовал 35 лет, пока немецкие студенты
художественного отделения его не разбили. Его точная копия называется «Неразрушимый объект» (Adams. Lost
Museum. P. 228).
2
Дарственные надписи (фр.) — Примеч. пер.
3
Richardson John. Crimes against the Cubists. P. 33.
4
Metzger. Auto-Desiruatve Art. P. 16, 18, 19.
5
Игра слов: hombre (ucn.) — человек, мужчина. Н2О — химическая формула воды. — Примеч. пер.
6
Artist delights in work's limited life // N.Y. Times. 10 May 1982.
7
Gerster Georg. Grow your own Mona Lisa. Sunday Times Mag. 17 Feb. 1980. P. 26—28.
8
Paint & Painting (London: Tate Gallery, 1982). P. 50, 51; Althofer. Fragmente und Ruine. P. 81, 162. Рот оговорил, что
его «Автопортрету на столе» (1973—1976), приобретенному галереей Тэйта, должны позволить разрушаться без
постороннего вмешательства (интервью 25 октября 1977 г.). Несмотря на свою шоколадную сущность, в октябре
1984 г. он был все еще в хорошем состоянии (Andrew Durham. Tate Gallery Conservation Dept.).
280
Мысли, навеваемые упадком и разрушением
Притягательность упадка редко бывает только эстетической. Действительно, говорят о
зловещем или мрачном облике руин, привлекавшем романтиков.1 Беспокойство, как и
наслаждение, которые вызывал облик старости, давали пищу многочисленным
размышлениям. «Никто, хоть в малейшей степени наделенный чувством и воображением, не
может взирать на старинные или разрушенные строения, не ощущая возвышенных эмоций, —
утверждал эссеист конца XVIII в., — тысячи идей роятся в голове и наполняют его ужасным
изумлением».2 Мы уже слышали эстетические обертона в этих «величественных эмоциях».
Что их вызывает?
«Тысячи идей», которые навевали разрушающиеся и умирающие артефакты, однажды
проявились во всех прочих сферах жизни. Налет возраста на живописи и objets d'art3
символизировал длительность социальной преемственности, разрушающиеся руины угрюмых
дворцов и особняков воплощали в себе ужасы сокрытых преступлений, крошащиеся камни
древних руин несли с собой мучительное чувство темпоральной удаленности." Обычной
реакцией Ренессанса на прошлое было удивление — восхищение вызывали не
наличествующие останки, но изначальное величие строений. И в Англии монастырские
развалины «наводили мысль о том, чтобы разглядеть величие, которым они обладали, будучи
в более совершенном состоянии».5 Для поэтов и художников вплоть до XIX в. контраст
нынешнего упадка и прежнего величия не раз служил источником вдохновения.
Упадок также служил образцовым напоминанием о грехе и порочности. Архиепископ
Хильдеберт в 1116 г. призывал к тому, чтобы останки древнего Рима оставили без
реставрации как свидетельство постигшей его небесной кары.6 Руины стали проявлением
меланхолического назидания о том, что все людские творения в конце концов превращаются в
ничто. «Я едва мог сдержать слезы, столкнувшись с подобными переменами во времени», —
писал один немецкий путешественник при виде Колизея.7 Столь же назидательными были
рубцы и шрамы, оставшиеся после разрушения монастырей. «Исключительная нищета, нагота
и разруха» в Кентербери XVI в. произвели на Уильяма Ламбардского впечатление
божественного возмездия, а останки Рима,
1
Hugo. Temps et les cites (1817); Mortier. Poetique des mines. P. 218—222.
On the pleasure arising from the sight of ruins or ancient structures, European Magazine (1795). Цит. по: Monk. Sublime. P.
141.
3
Предметы искусства (фр.) — Примеч. пер.
4
Slive and Hoetink. Jacob van Ruisdael. P. 66—68; Kander. Deutsche Ruinenpoesie; Ka-ufmann. Time Is an Artist. P. 74.
5
Aubrey John. Wiltshire... A.D. 1659—1670. Цит. по: Aston. Dissolution and the sense of the past. P. 251, 252; Michael Hunter.
John Aubrey and the Realm of Learning. P. 178, 179, 234, 235, from the Bodleian Mss.
6
De Roma. Цит. по: Macaulay. Pleasure of Ruins. P. 12. См.: Daemmrich. Ruins motif. P. 451.
2
7
Buchell A. von. Iter Italicum (1587). Цит. по: Mortier. Poetique des ruines. P. 43.
281
«зафиксировали для потомства образцы пороков религиозного прошлого».1 Руины могли
служить также карой человеку: тот, кто давал волю гневу против врагов, «получал
эмоциональное удовлетворение, созерцая его опустошительные результаты».2
Коль скоро некогда шикарные дворцы, разрушаясь, превращаются в скромные жилища,
руины в качестве символа низвергнутой тирании предрекают наводящим ужас правителям
такое же заупстение. «Руины дворца способствуют тому, чтобы он приобрел достоинства
хижины», — писал Дидро.3 Трактакт Вольни (Volney) «Руины» особенно часто цитировали
американцы, для которых разрушающиеся замки Старого Света были символом подавления.4
Англичане также рассматривали руины как свидетельство павшей тирании, по выражению
Стюарта Пижжо (Stuart Piggott), как «символ разрушения временем древней автократической
власти, ограждающий свободу от порочного давления со стороны монахов и баронов».5
Увдэйл Прайс восхищался разваливающимися замками и аббатствами не только как
живописными объектами, но и как свидетелями того, что в Британии прежние «обители
тиранов и предрассудков ныне лежат в руинах».6
Разрушение высветило темпоральное сознание в целом, включая сюда ностальгические и
прочие размышления о переменах, которые несет с собой время. Воображение, писал Гилпин
о грубых монастырских развалинах, «более живо реагирует на виды руин, нежели на улыбающиеся виды Обилия и Процветания в пору их величайшего благоденствия».7 Восхищаясь
«руинами благородного древа», Гилпин чувствовал, что «эти изумительные останки
увядающего величия говорят воображению с таким красноречием, какое не доступно юности:
они хранят в себе память о каждой случившейся буре, каждом ударе молнии или другом
значительном событии, которое сообщает свои величественные идеи ландшафту».8 Износ и
ветхость говорят нам не только о
1
Lambarde William. Perambulation of Kent (1576). Цит. по: Aston. Dissolution and the sense of the past. P. 247; Aston, ibid.
Macaulay. Pleasure of Ruins. P. 1.
3
Diderot. Salons (1767). 3:246 (См.: Дидро Д. Салоны. В 3-х т. М, 1989.); см.: Weins-henker. Diderot's use of the ruin-image.
P. 324, 325.
4
Davidson. Whither the course of Empire? P. 60.
Вольни Константин Франсуа де Шассобёф, граф (Volney) (1757—1820), историк и философ, чьи труды подвели итог
рационализму исторической и политической мысли XVIII в. В студенческие годы Вольни часто посещал салон мадам
Гельвеции, вдовы философа Гельвеция, и был лично знаком с Гольбахом и Бенджаменом Франклином. В наиболее
известной из его работ «Руины, или Размышления о смене империй» (Les Ruines, ou meditations sur les revolutions des
empires) он рассматривает революции как результат нарушения принципов естественного права и религии, равенства и
свободы. Это произведение послужило также источником вдохновения для американского художника Томаса Коула,
написавшего серию из пяти громадных полотен, озаглавленную «Путь империи» (The Course of Empire) (1836), на
которых в аллегорической форме запечатлен прогресс человечества в соответствии с представлениями Вольни. —
Примеч. пер.
5
Stuart Piggott. Ruins in a Landscape. P. 120.
6
Price. Essay on Architecture and Buildings (1794). P. 264.
7
Gilpin. Dialogue upon the Gardens ... at Stow in Buckinghamshire (1748). P. 5.
8
Remarks in Forest Scenery. 1:9.
282
2
прошлом, но и о прошествии определенного времени, как это обстоит со ступеньками на
лестнице Йельского университета, о чем мы уже упоминали выше, и с патиной от
прикосновений прохожих к барельефам фонтана Хайатта (Hyatt) в Сан-Франциско, жаждущих
унести с собой в отель частицу истории.1
Прежде всего с упадком и разрушением ассоциируется быстротечность нашей собственной
жизни. Знаки увядания выступают как memento mori, напоминая о неотвратимости смерти.
«Как я сейчас, так будешь ты» — вот одна из тысяч эпитафий, напоминающих читателю о
том, что и он должен умереть. Руины английских монастырей «наводят на мысль о смерти, —
писал Джон Уивер (J. Weever), — и потому ведут нас к горестному раскаянью». Многие,
подобно Уиверу, считали, что эти «скорбные останки» говорят о нашей собственной
грядущей погибели.2
1
Fleming. Lovable objects challenge the Modern Movement. P. 92.
Weever. Ancient Funerall Monuments... (1631). Цит. по: Aston. Dissolution and the sense of the past. P. 247.
284
2
Под влиянием чумы и голода образы смерти и увядания охватили всю Европу. При очередном
пробуждении «черной смерти» изображения смерти в виде грозящего своим жертвам скелета
было обычным предостережением. Скульптурные изображения на гробницах (transi)
покойных при полных регалиях при том, что внизу лежали их разлагающиеся тела,
символизировали противостояние вечной жизни и земного тления.1 Такие образы, как
самоуничижение флагеллантов, свидетельствуют о раскаянии покойного, дабы не быть
осужденным на вечное проклятие за земную гордыню и алчность. Во времена особой тревоги
посреди крайностей распутства и набожности надгробия принижали плоть, подчеркивая
контраст отвратительной смерти и прекрасной юности, «после человека — черви, после
червей — зловоние и ужас», как гласит надпись на гробнице кардинала Жана де Лагранжа
(Jean de Lagrange) (ум. 1402).
Изображенные на фигуры на надгробиях могли быть покрыты саваном, измождены,
сморщены или нести на себе признаки гниения. Так,
1
Cohen Kathleen. Metamorphosis of a Death Symbol: the Transi Tomb. P. 4—7, 21—28,
47, 48.
285
на фреске в Кампо Санто, Пиза (ок. 1350) три охотника видят собственные тела на разных
стадиях разложения. Мемориал в часовне в кантоне Во (Vaud) изображает Франсуа де ла
Сарра (Francois de la Sana) (ум. 1363) таким, каким он мог бы выглядеть после нескольких лет
тления: в трупе копошатся черви и жабы сидят на глазах и гениталиях. Мышь, змея, червь,
лягушка и жук пожирают подобие Джона Уэйкма-на на его надгробии в аббатстве
Тьюксберри (Tewkesbery). Каждая тварь представляет собой определенный символ: змеи
появляются из спинного мозга, лягушки и жабы символизируют грехи, черви означают
покаяние и муки совести. Однако, как считает Кэтлин Коэн (К. Cohen), к XVI в. большинство
надгробий выражает уже не ужас унижения, а твердую веру. Хорошо известно, что, за
исключением тел святых, все тела должны подвергнуться тлению, прежде чем смогут обрести
бессмертие. Разложение — необходимая прелюдия к воскрешению. Таким образом
изображение трупа Ренё де Шало (Rene de Chalons) (пал в сражении в 1544 г.) после
трехлетнего тления, указующего перстом в небо, держащего сердце в руке, представляет
разлагающееся тело, однако не как пассивную пищу червей, а как активное утверждение
вечной жизни.1
Удовольствие от вида тленности человека вновь появляется в XIX в., как, например, в
прочувственном методистском гимне:
Ах, прекрасный облик смерти,
Чей вид на земле так хорош!
Не всякое веселое притворство, что дышит,
сравнится с мертвым телом.2
Очевидная непрочность руин была проявлением их сродства со смертными созданиями.
Созерцая отдельные архитектурные фрагменты, персонаж в романе Энн Рэдклифф (Ann
Radcliffe) находит, что
сравнение между ним самим и деградацией разрушения, которую являют собой эти колонны,... слишком явно и
разительно. «Через несколько лет, — говорит он, — и я стану таким же, как люди на тех реликвиях, что я нынче
разглядываю, и, как и они, могу послужить поводом для размышлений последующего поколения, которое, пусть и
немного погодя, но неверной походкой последует за тем, о ком сейчас размышляет, и также обратится во прах».3
Другие авторы также подчеркивали скоротечность («все проходит, кроме Господа»), тщету
(«Немного править, немного власти, / солнечный луч зимним днем, / Это все, что есть у
гордых и могущественных /
1
Ibid. Р. 103, 114—119, 171, 177—181; Panofsky. Tomb Sculpture. P. 56—64, 80; Bo-ase. Death in the Middle Ages. P. 102;
Baltrusaitis. Moyen Age fantastique. P. 238—240. Однако Ральф Гизи (Ralph Giesey) (review of Cohen, Speculum, 52 (1977),
637—641) выражает сомнение по поводу того, что transi когда-либо мог символизировать воскрешение.
2
Walsh Jill Paton. Unleaving (New York: Avon, 1977). P. 21. По поводу «прекрасной смерти» в XIX в. см.: Aries. Hour of
Our Death. P. 610—613. см.: Арьес Ф. Человек перед лицом смерти. М., 1992. Кн. II, ч. 4, разд. 10.
3
Radcliffe Ann. Romance of the Forest (1791). P. 21, 22.
286
Между колыбелью и могилой»),1 или краткость человеческой жизни в сравнении с его
деяниями («что мое существование в сравнении с этим крошащимся камнем?»). По
завершении книги «История упадка и разрушения Римской империи» Гиббон нашел утешение
в сознании того, что человеческие «памятники, как и он сам, повержены гибели и непостоянству; и в бескрайних анналах времени его жизнь и труды в равной степени
воспринимаются как мимолетное мгновение».2 Руины научили Дидро тому, что «все
подвержено уничтожению, все погибает, одно только время длится».3 Для художников руины
и разрушение также означали мимолетность человеческой жизни и трудов. Большинство
пейзажей Гуарди (Guardi)4 и изображений покрытых плесенью зданий отражают упадок
Венеции XVIII в.5 Пиранези и Юбер Робер изображали то, как время и природа жадно
поглощают античные реликвии. Выполненное в классическом стиле надгробие Руссо
предназначено для того, чтобы взгляд принимал его «за фрагмент античного мрамора из
пейзажей Юбера Робера», наводя на мысль о величии давнего прошлого.6 Обозревая руины
Италии, Томас Коул задумал свое последнее полотно из серии «Путь империи» (Course of
Empire) как изображение опустошения, где «разрушенные храмы, сломанные мосты, фонтаны,
саркофаги отдаются погребальным звоном по былому величию».7 Такие ассоциации менялись
в зависимости от возраста, глубины упадка и стиля: готические руины воспринимались как
свидетельство «триумфа времени над силой», меланхоличное, но все же не слишком
отталкивающее зрелище, «греческие руины... триумф варварства над вкусом, мрачные и
приводящие в уныние размышления».8 В XIX в. упадок и разрушение отчасти утратили свою
мрачную ауру. Английские акварели изображают разрушенные аббатства и замки в
прозаических, даже радостных формах. Домашние вышивки украшали в Америке стены
гостиных и спален образами прекрасных дев, созерцающих классические гробницы посреди
ив (печаль) или засохших дубов (быстротечность жизни), часто бывали украшены кораблями
(расставание) на море (слезы). Однако такая иконография отражала по большей части не
печаль недавно
' Dyer. Grongar Hill (1761). Lines 90—93. P. 91.
2
Gibbon. Decline and Fall of Roman Empire, (1787), 3:863. См.: Гиббон Э. История упадка и падения Римской империи. Т.
3. СПб., 1998.
3 Diderot. Salons (1767), 3:228.
4
Речь идет об одном из представителей прославленного семейства Гуарди — отца Джакомо (1678—1716) и трех
братьев —Джованни Антонио (1699—1760), Франческа (1712—1793) и Николо (1715—1786), выдающихся
представителей венецианской школы живописи. Скорее всего, имеется в виду Франческа Гуарди, добившийся наиболее
значительных результатов в жанре veduta (итал., вид), тщательно проработанного, насыщенного деталями живописного
пейзажа или гравюры. — Примеч. пер.
5
Gaunt. Bandits in a Landscape. P. 65.
Rosenblum. Transformations. P. 177. Юбер Робер принимал участие в создании гробницы Руссо.
7
Cole to Luman Reed. 18 Sept. 1813 // Noble. Life and Works of Thomas Cole. P. 310. См.: Craven. Thomas Cole and Italy.
8
Kames. Elements of Criticism (1762), 3:313. См.: Charlton. New Images of the Natural in France. P. 98, 99.
287
6
понесенной утраты. Напротив, такие картины увековечивали дальних и давно умерших
родственников, национальных героев, как Джорджа Вашингтона, или персонажей
романтической литературы, в особенности гетевского Вертера.1 Знаки быстротечности на
испытавших воздействие времени живых существах или артефактах у Констебля — чувство
близкого разрушения в «Замке Хэдли» (Hadleigh Castle), древние развалины «Стоунхенджа»,
грубость пня, которую в «Скачущей лошади» (Leaping Horse) уравновешивает мягкость
листвы, — все это не на столько memento mori (напоминание о смерти), сколько прославление
жизни во всех ее стадиях.2
Однако наряду с этим сохранялся и вкус к memento mori. Плющ, обвившийся вокруг разбитого
ажурного окна, просвет неба сквозь провалившуюся крышу банкетного зала, по словам
Майкла Сэдлера (М. Sad-leir), «доставляли меланхолическое удовольствие умам, с
готовностью размышлявшим над скоротечностью человеческой жизни и тщетой его усилий».
Детство, проведенное посреди разваливающихся, заросших кустарником зданий, оставило у
Джеймса Стивенса Керла (J. S. Curl) «острое сознание близости смерти и мертвых».3
Осознание того обстоятельства, что увядание имеет существенное биологическое значение,
уже в явном виде присутствующее в эпоху Просвещения, в XIX в. становится общим местом.
Бодлер приветствовал старость и смерть как спутников роста, а разложение — как следствие
порождения. Рескин и Моррис настаивали на том, чтобы здания предоставили процессу
старения в его древней красе, а затем позволили им умереть. Драгоценные знаки дряхления
куда более, нежели исторические ассоциации или художественная ценность, разъясняли и
оправдывали растущий культ исторических памятников, провозглашенный Алоизом Риглем
(Alois Riegl) в 1903 г. Их исчезновение было лучшим свидетельством всего цикла
органического существования в целом. Рассматривая всякое человеческое творение как
естественный организм, Ригль приветствовал его быстротечность. Предвещая его неизбежный
конец, старение артефактов примиряет зрителя с- его собственной неизбежной судьбой. А
потому нельзя использовать никаких уловок для продления их жизни или затушевывания
сознания неизбежности упадка.4
Однако увядание и упадок знаменуют собой не только мимолетность земного, но и
накопление опыта. Подобно тому, как износ и повреждения удостоверяют длительную жизнь
мебели, а выцветший материал заставляет почувствовать, что в исторических зданиях действительно жили люди, так что Рассел Бейкер (R. Baker) ощущает «комфорт от подлинного,
вытесанного самой жизнью лица, выглядящего как человек, который совершил обычное
путешествие в жизнь и испытал
1
Muto. A feminist art — the American memorial picture.
Kroeber. Romantic Landscape Vision: Constable and Wordsworth. P. 55, 113—115.
3
Sadleir. «All horrid?»: Jane Austen and the Gothic romance. P. 176; Curl. Celebration of Death. P. xxiv.
4
Charlton. New Images of the Natural in France. P. 101—103; Riegl. Moderne Denkmal-kultus; Rasch. Literary decadence:
artistic representation of decay. P. 205—215.
288
2
там то же, что и большинство из нас».1 Черты старости соединяют прошлое с настоящим,
подтверждая нам, что жизнь продолжается, даже если за углом нас поджидает смерть.
Полное чувство бытия требует осознания старости и увядания, поскольку все живое отчасти
рождается, а отчасти стремится к гибели. «Жизнь, прошедшая без размышлений о смерти, —
по словам Кер-ла, — это отрицание жизни, поскольку смерть является логичным и неизбежным концом каждого из нас». Конечно, у кого-то подобных напоминаний может
оказаться больше необходимого. Юноше руины могут казаться прекрасными, замечает
Шатобриан, но старику довольно и его собственных развалин.2
Неминуемая гибель делает многие вещи более ценными, а напоминание о мимолетности
жизни может сообщить дополнительную ценность тому, что от нее остается. Хороводы
миниатюрных скелетов опоясывали римские пиршественные залы, усиливая наслаждение
пирующих.3 Предчувствие близящегося упадка Венеции придавало этому городу в глазах
Рескина еще большую красоту.4 «Коль скоро мы сознаем скоротечность жизни, — заключает
Грегори Сонз (Gregory Sohns), — удовольствия и красота мира приобретают для нас особую
остроту, и тем больше мы ими дорожим».5 Эфемерное может оказывать на нас глубокое
воздействие. «Старые игрушки созданы для кратковременного использования и кажутся
такими хрупкими, они ассоциируются с преходящей и уязвимой фазой жизни, но они
оказываются куда более волнующими символами, нежели долговременные, серьезные
памятники», — пишет Кевин Линч (Kevin Lynch).6 Мы любим вещи еще и потому, что знаем:
они погибнут.
Все прекрасное, ради чего мы живем,
Согласно законам времени и пространства увянет.
Но, единственная причина, по которой
Я к ним привязан, — это то, что они умрут.7
Предвещая погибель, знаки старости повышают значимость жизни. Некоторые утверждают,
что и наши величайшие творения также должны стареть и погибать вместе с нами, нежели
существовать в бесплодном бессмертии. «Попытка удержать век, сохраняя его реликты до
нынешнего дня, подобна попытке продлить жизнь умирающего при помощи различных
стимуляторов», — выражает свой протест Глория в романе Ф. Скота Фитцджеральда против
излишне старательно отреставрированного дома Ли. «Нет красоты без пикантности, и нет
пикантности без ощущения того, что она уходит, люди, имена, книги, дома —
1
Baker. Ageless idols // ШТ. 21 Apr. 1978. P. 16.
Curl. Celebration of Death. P. 1; Chateaubriand to John Fraser Frisell. 20 Dec. 1828. Цит. по: Mortier. Poetique des ruines. P.
191.
3
Curl. Celebration of Death. P. 2.
4
Clegg. Ruskin and Venice. P. 53.
5
Sohns Gregory. Letter // N. Y. Times. 28 July 1978.
6
Lynch. What Time Is This Place? P. 44.
7
Cory. Mimnermus in church, lonica. P. 6.
2
10 Д. Лоуэнталь
289
обречены на тлен — смертные».1 Рубцы времени и знаки жизни. Как это ощущает Жан
Моррис, именно «бесконечные царапины, удары, шрамы и уклоны, частью — уловки
искусства, частью — отметины судьбы, придают столь благородную жизненность» коням
Сан-Марко. Если поместить их в музей, чтобы уберечь от коррозии, это закроет для них
«медленное и величавое движение к старости и пыли, являющееся привилегией всего
живого».2
Следы времени на творениях человека или природы могут знаменовать собой не только
смерть, но и бессмертие. Байрон называет плющ «венком вечности», — фронтон бастиона
«Плюща гирляндой двадца1
Fitzgerald. The Beautiful and the Damned. P. 140.
Morris Jan. Horses of San Marco // Sunday Telegraph. 1 Sept. 1979. P. 76—83, quotation on P. 83.
290
2
тивековой / Как вечности венком полузакрыты».1 Тяжеловесные здания в романском стиле Г.
Г. Ричардсона (Н. Н. Richardson) придали американским городам конца XIX в. необходимую
основательность, стабильность и безопасность; казалось, они «вырастали из корней, глубоко
укорененных в почву», их громоздкие формы выглядели так, как будто они «стояли за и
выступали из вечности».2
За пределами индивидуальной перспективы, старение и смерть глубоко связаны с
коллективным бессмертием. «Мы всего лишь последние обладатели сходных тел, что и те,
которыми обладали наши предшественники, а также те, которыми будут обладать люди после
нас, — пишет Стефан Спендер (S. Spender), — мимолетные органы восприимчивости к тому,
что остается от всего человеческого существования в целом».3 Еще более короткий
жизненный срок, нежели наш, заставляет нашу собственную жизнь казаться почти
бесконечной. «Разве это не прекрасно, видеть как вновь приходит осень?» — спрашивает
букашка в басне. «Я все воспринимаю по-другому, — отвечает ей другая. — Мой вид
однолетний». С человеческих позиций, все «эти бесчисленные маленькие жизни проходят,
пока наша собственная все еще длится... Осеннее зрелище засыпающей жизни, ежегодная
трагедия природы, — как сказал об этом У. Г. Хад-сон (W. Н. Hudson), — умножает наши
годы и делает их столь долгими, что это практически похоже на бессмертие».4
Увядание означает также возможность общения с окружением. «Радость дружеского общения
требует близости, износа, привычки и накопления воспоминаний, — как отмечает Хью
(Hough), — дружба с домом взращивается зрелостью и ветхостью».5 Знаки возраста освящают
длительность наших связей с привычными вещами.
Вслед за вкусом к зрелищу упадка и увядания последовала тяга к его многочисленным
эвокациям. Без них привлекательность разрушения обедняется, а его живописности не достает
притягательности. Облик старости все еще имеет своих сторонников, однако те, кому более по
вкусу все новое или воссозданное считают тягу к патине и «привлекательному упадку»
нездоровым влечением. Разрушение вызывает отвращение, причем не только потому, что
возраст делает вещи менее полезными, но потому что оно напоминает о нашей собственной
старости. Это отвращение отражает страх перед дряхлостью и смертью, которые ужасают нас
больше не как напоминания о прошлом, сколько как предвестники будущего. Однако старость
и смерть — процесс естественный и действительно неизбежный. Все окружающие нас вещи,
1
Byron. Childe Harold's Pilgrimage // Canto IV. 99, lines 888—889. P. 240. См.: Байрон Дж. Н. Г. Паломничество Чайльд
Гарольда / Пер. В. Левика.
2
Go-wans. Images of American Living. P. 352. См.: Hitchcock. Architecture of Н. Н. Richardson. P. 164—166, for the Cheney
building.
Ричардсон Генри Гобсон (1838—1886), американский архитектор, инициатор Романского возрождения в Соединенных
Штатах и ведущая фигура в возникновении современного американского стиля архитектуры. — Примеч. пер.
3
Spender Stephen. Love-Hate Relations. P. 192.
4
Hudson W. H. Nature in Downland. P. 180. См.: idem, Afoot in England. P. 76.
5
Hough. Soundings at Sea Level. P. 98.
291
как природные, так и рукотворные, в большей или меньшей степени ветшают от времени и
подвержены неминуемой гибели. То обстоятельство, что нам удается отыскать некоторые
достоинства в признаках старости, а не только лишь в безукоризненной юности, повышает
ценность остатка наших дней.
Какого рода реликвии придают прошлому наибольшую живость? Те, которые так же чисты и
светлы, исполнены блеска юности, как и тогда, когда они были новыми, утверждают одни.
Для других же следы употребления и времени имеют первостепенное значение для обеспечения живой преемственности. Свежеизготовленное или подновленное прошлое или же
прошлое, несущее на себе неопровержимые следы времени и использования — отвечают
разным потребностям и ведут к различным последствиям.
Примером подобного различия является контраст между неоклассическими и романтическими
эвокациями античности в конце XVIII в. Реликты классической древности, как подчеркивает
Розенблюм, с одной стороны, стимулировали попытки поставить былую славу на службу
современному прогрессу, а, с другой стороны, способствовали ретроспективной ностальгии
по безвозвратно утраченному прошлому. Достоинства античности для неоклассицистов
заключались в ее заразительных жизненности и простодушии, на которых основывается
зрелость новых архитектурных и социальных форм. Для романтиков же главные достоинства
античности заключаются в гипнотической силе ее останков, наводящих на мысль о
быстротечности земного и грядущем упадке.
Попытка отстраниться от разрушения и руин вела к тому, что античность сторонники
активной позиции использовали в новых программах. Попытка же подчеркнуть значимость
разрушения и руин вела к меланхолическим размышлениям по поводу достижений, которые
никогда не удастся ни повторить, ни оспорить. Те, кому нравилось светлое, новое прошлое,
считали, что они смогут вдохнуть в него новую жизнь в пределах собственной эпохи. Те, кого
больше привлекало разрушенное и увядающее прошлое, полагали, что такое прошлое неповторимо. И если покрытые мхом и плесенью реликвии отсылали нас к такому прошлому,
которое находится вне пределов досягаемости, новые творения, черпавшие вдохновение в
древности, возрождали древние идеалы и формы к жизни вновь.1
Обе эти точки зрения определяют конфликтующие, однако сосуществующие вместе позиции
по поводу облика старости. Прошлое можно рассматривать и как прототип нашей
собственной эпохи, или же, напротив, как эру, которую эрозия и наслоение ее собственных
останков сделали совершенно отличной от нашей. Выбор точки зрения влияет не только на то,
что мы предпочитаем вспоминать или сохранять, но и на то, как мы отличаем прошлое от
настоящего. Это различие и будет предметом нашего рассмотрения в следующей главе.
1
Rosenblum. Transformations. Ch. 3. Aspects of neoclassic architecture.
Часть II ПОЗНАВАЯ ПРОШЛОЕ
Глава 5 КАК МЫ ПОЗНАЕМ ПРОШЛОЕ
Поэзия истории заключается в том якобы сверхъестественном факте, что когда-то по этой земле, по этому знакомому
нам кусочку суши, ходили другие мужчины и женщины, столь же реальные, как и мы сегодня, размышляли о своем, управлялись со своими страстями, но теперь всех их уже больше нет. Одно поколение за другим, они ушли столь же
безвозвратно, как и мы сами вскоре испаримся, подобно призракам в пении петухов.
Дж. М. Тревельян. Автобиография историка'
Говоря о прошлом, мы лжем с каждым вздохом. Вильям Максвелл. Пока, до завтра2
Знание прошлого бесчисленными способами влияет на наше благосостояние. В предыдущих
главах мы рассмотрели спектр этих потребностей. Данная глава посвящена исследованию тех
путей, на которых мы обретаем представление о прошлом как непременное условие удовлетворения этих потребностей.
Как можно что-либо знать о прошлом? Каким образом мы обретаем эти важнейшие основы?
Простой ответ таков: мы помним события, читаем или слышим истории и хроники, а также
живем в окружении реликтов предшествующих времен. Прошлое окружает нас и наполняет
собою. Каждое событие, каждое заявление, каждое действие удерживает в себе некое
остаточное содержание от прежних времен. Все наши нынешние познания основываются на
прошлых восприятиях и действиях. Мы узнаем человека, дерево, завтрак, потому что уже
видели их прежде, понимаем задание потому, что раньше делали нечто подобное. И само
прошедшее также является неотъемлемой частью нашего опыта. По замечанию А. А.
Мендилоу, «в каждый отдельный момент времени мы представляем собой сумму всех
моментов в целом, мы — продукт всего нашего опыта в целом».3 Целые века традиций лежат
в основании каждого мгновения восприятия или творчества, пронизывая собой не только
артефакты и культуру, но и каждую клетку нашего тела.4
Большую часть подобного остаточного содержания мы не сознаем, относя его к длящемуся
настоящему. Для того, чтобы увидеть его укорененность в прошлом требуется сознательное
усилие. «Я должен быть современным, ведь я живу сейчас, — размышляет персонаж
Роберсона
1
Trevelyan G. M. Autobiography of an historian. 1949. P. 13
Maxwell William. So long. См.: You Tomorrow. 1980. P. 29.
3
Mendilow A. A. Time and the Novel. P. 223. См. также: Р. 230.
4
Bergson H. Creative evolution. P. 20. См.: Бергсон А. Творческая эволюция. М., 1914. См. также: Shils. Tradition. P. 34—
38, 169, 170.
295
2
Дэвиса, — но, как и все остальные,... я живу в путанице эпох, часть моих идей принадлежат
этому дню, часть — далекому прошлому, а некоторые — тем временам, которые, похоже,
имеют большее отношение к мои родителям, чем ко мне самому».1 Подобное смешение
времен обычно остается незамеченным. Считается само собой разумеющимся, что именно
такова нормальная природа настоящего. Грани прошлого, присутствуя в наших жестах и
словах, правилах и артефактах, становятся для нас «прошлым» лишь тогда, когда мы знаем их
таковыми.2
Некоторые ученые полагают, что понимание прошлого как отличной от настоящего
темпоральной области является характерной чертой западной мысли.3 Но отдельные
представления о прошлом в одинаковой мере присущи всем людям, за исключением, разве
что, младенцев, маразматиков и слабоумных. По крайней мере, мы помним то, что только что
говорили, в состоянии восстановить то, что было вчера, и ощущаем органический процесс
роста и взросления, расцвета и упадка, рассмотренный нами в главе 4. Более полное знание
прошлого предполагает знакомство с процессами скрытыми и завершенными, воспоминанием
того, что сказано и сделано, повествованиями о людях и событиях — обычного содержания
памяти и истории.
По замечанию Гилберта Хайета (G. Highet), «прошлое не умирает, оно существует
непрерывно в памяти мыслителей и людей, наделенных воображением».4 В самом деле, оно
существует в памяти каждого из нас. Мы непрерывно сознаем не только собственные
свершившиеся мысли и поступки, но и мысли и поступки других людей, свидетелями которых
были сами или знаем о них от других. В сознании могут находиться даже впечатления опыта,
весьма от нас удаленного. Герберт Баттерфилд говорит, как это бывает:
память каждого из нас содержит в себе груду образов и историй..., которые образуют то, что мы выстроили для себя как
Прошлое... Его приводит в действие беглый взгляд на старинные руины,... или намек в романе... Церковный колокол,
или упоминание об Азенкуре, или даже самое написание слова «именуемый» (ycleped) может быть достаточным для
того, чтобы отправить ум в путешествие по собственным галереям истории.5
Прошлое, о котором говорит Баттерфилд, это одновременно прошлое историческое и прошлое
нашей памяти. События и опыт прошлого предшествуют нашей жизни, однако прочитанные,
услышанные и повторенные вновь, они становятся также частью наших собственных
воспоминаний.
Мы действительно знаем прошлое как нечто существующее наряду с настоящим, и,
одновременно, как нечто отличное от настоящего. То, что их объединяет — это наша по
большей части не сознаваемая способность схватывания органической жизни. То, что их
разделяет — са1
Robertson Davis. Rebel Angels. P. 124.
Heller. Theory of History. P. 201
3
Kelley. Foundation of Modern Historical Scholarship. P. 3.
4
Highet Gilbert. Classical Tradition. P. 447.
5
Butterfield Herbert. Historical Novel. P. 1.
2
296
мосознание, размышления по поводу воспоминаний, истории и рассуждения о возрасте
окружающих вещей. В мысли мы зачастую различаем события «здесь-и-теперь» —
выполняемые задания, формирующиеся идеи, предпринимаемые шаги — от прошлых вещей,
мыслей и событий. Однако (эти процессы) соединения и разъединения находятся в
постоянном напряжении, прошлое неизбежно ощущается как часть настоящего и как нечто от
него отличное. «Мы часто пробуждаем прошлое как таковое тем, что помним и мыслим
исторически, — писал Коллингвуд, — но делаем это, высвобождая прошлое из пут настоящего, где оно в действительности и находится».1
Что содержит в себе обитающее в сознании прошлое, почему оно там обитает, до какой
степени и почему оно ощущается как отдельная область, — все эти вопросы варьируются от
культуры к культуре, от человека к человеку, ото дня ко дню. У некоторых из них
воспоминаемое или воображаемое прошлое столь живо (или столь подавлено), что весь опыт
настоящего им резонирует. Для других прошлое мало что значит, их внимание полностью
поглощено настоящим и будущим. Чахлое или обильное, мертвое или живое, обитающее
отдельно от настоящего или слитое с ним в нераздельное целое, прошлое поднимается до
уровня осознания одними и теми же путями.
В этой главе мы рассмотрим три источника знания о прошлом: память, историю и реликты.
Память и история — это процессы, предполагающие интуицию и озарение. Каждый из них
включает в себя элементы другого, границы их размыты. Тем не менее память и история
вполне естественно и правомерно различаются: память неотвратима и prima facie2 вполне
бесспорна, история же, напротив, полна случайностей и поддается эмпирической проверке.
Созданные человеком реликвии называются артефактами, у предметов же естественного
происхождения особого наименования нет.3 И те, и другие свидетельствуют о прошлом
биологически, через свой возраст и степень эрозии, и исторически, через анахронические
формы и структуры.
Каждый из путей прошлого — память, история и реликты — является областью действия
специальных дисциплин, а именно, психологии, истории и археологии. Однако знание
прошлого предполагает более широкую перспективу, чем та, с которой эти дисциплины
обычно имеют дело. А потому в своем исследовании я буду отступать в сторону, а иногда и
вовсе выходить за пределы данных профессиональных сфер.
Прежде чем обсуждать, каким образом память, история и реликты имеют отношение к
прошлому, постараемся показать как мы обычно обретаем опыт прошлого или веру в него.
Тот факт, что прошлое не яв1
Collingwood R. G. Some perplexities about time. P. 150.
2
На первый взгляд (лат.) — Примеч. пер.
В русском языке это различие отчасти передается различением реликвий (предметов, свято хранимых как память о
прошлом) и реликтов (предметов естественного происхождения, пережитков древних эпох). — Примеч. пер.
297
3
ляется более настоящим, придает знанию некоторую неопределенность. Поскольку прошлое
включает в себя процессы различной длительности, опасно связано с настоящим, причем еще
не известно в какой мере существует, оно зачастую приводит в замешательство своей неуловимостью. А поскольку эти сомнения в значительной мере окрашивают собою большую
часть из того, что мы знаем о прошлом, они заслуживают отдельного разговора.
Прошлое как предмет опыта и веры
Все события прошлого удалены от наших чувств более, нежели звезды отдаленнейших галактик, чей собственный свет в конце
концов достигает наших телескопов.
Джордж: Кублер. Облик времени'
...В памяти людей фиктивное прошлое вытесняет другое, о котором мы ничего с уверенностью не знаем — даже того, что
лживо.
Хорхе Луис Борхес. Тлен, Укбар и Orbis Tertius2
Память, история и реликты постоянно обновляют наши представления о прошлом. Но как мы
можем быть уверены в том, что они отражают именно то, что действительно имело место?
Прошлого уже нет, его соответствие тем событиям, которые мы теперь видим, вспоминаем
или о которых читаем, не может быть доказано. Никакие заявление о прошлом не могут быть
подтверждены путем рассмотрения предполагаемых фактов, потому что познание
совершается в эпистемологическом настоящем. По замечанию К.И. Льюиса, «нет никаких
оснований надеяться на достижение достаточной верификации любого факта прошлого».3 Мы
не можем их верифицировать при помощи наблюдения или эксперимента. В отличие от
географически удаленных мест, мы не можем их посетить, даже если приложим к тому все
силы. Прошлое недосягаемо. Факты настоящего, даже известные нам косвенным образом, в
принципе поддаются верификации, факты же прошлого не верифицируемы по самой своей
природе.
Как-то именовать или мыслить события прошлого — значит предполагать их существование.
Но они не существуют. Мы обладаем в настоящем лишь свидетельствами прошлых
обстоятельств. «Прошлое как всего лишь прошлое абсолютно непознаваемо, — заключает
Кол-лингвуд, — единственное, что доступно познанию — это остаточное присутствие
прошлого в настоящем». Прошлое, еще продолжающее существовать, подобно «лимбу, где
уже свершившиеся события продолжают свой путь». А это значит, что есть «мир, где
галилеевы шары
1
Kubler G. The Shape of Time. 1962. P. 79.
Борхес X. Л. Коллекция. СПб., 1992. С. 116.
3
Lewis С. I. Analysis of Knowledge and Validation. P. 200.
2
298
продолжают падать, где дым пожара Рима при Нероне еще наполняет интеллигибельный
воздух, и где межледниковый человек все еще трудолюбиво учится расцеплять кремень».1
Из отсутствия прошлого вытекают два сомнения: первое — в том, что нечто подобное
общепринятому прошлому когда-либо существовало, и второе — если оно даже и
существовало, может ли оно быть надлежащим образом познано. Рассмотрим оба этих
сомнения по порядку.
Действительно ли те события, относительно которых мы уверены, что они были,
существовали в действительности? Предположим, как об этом говорит Борхес, что фиктивное
прошлое наполняет наши воспоминания. Возможно, мы похожи на симулякры Рона Хаббарда,
которые были уверены, что живут в реальном мире и «считали, что помнят далекое прошлое и
своих предков».2 Исторические документы и воспоминания могут ввести нас в заблуждение и
заставить думать, что прошлое действительно существовало. На самом же деле планета могла
быть сотворена пять минут назад, допускает Бертран Рассел, уже вместе с населением,
обладающим «памятью» всего иллюзорного прошлого.3 Писатель, развивая сценарий Рассела,
представляет себе газету, обнаруженную в окаменевших челюстях тираннозавра, жившего 70
миллионов лет тому назад в меловом периоде. Это доказывает, «что вселенная действительно
была создана где-то в пять минут десятого этим утром, и тот, кто это сделал (кто бы он ни
был), допустил оплошность, обронив номер „Тайме"».4
Эти гипотетические вновь созданные миры отличаются от библейского учения лишь своей
новизной и краткостью. Если раньше по этому поводу назывались разные сроки, то, наконец,
дата Творения была скрупулезно высчитана архиепископом Джеймсом Асшером (J. Ussher) и
ко всеобщему удовлетворению была отнесена к 4004 г. до н. э. В предоставленные прошлому
шесть тысячелетий умещаются все известные нам события. В отсутствие современных
методов геохронологии, ученые XVII в. не ощущали недостатка в истекшем времени. Даже в
XIX в. библеисты вполне умещали все известное человеческое прошлое в эти шесть
тысячелетий. Камни и ископаемые останки, относящиеся к более раннему сущему, не
принимались в расчет как подложные и нечестивые: по-видимому, допотопная эрозия и
сукцессии были частью единого акта Творения. Однако с развитием геологии и
палеонтологии отстаивать ортодоксальные воззрения становилось все труднее. Повсюду
проявлялись следы земного прошлого, куда более древнего, нежели то, что допускала
библейская доктрина Творения.5
1
Collingwood. Limits of historical knowledge. P. 220, 221.
Hubbard. Typewriter in the Sky. P. 60.
3
Russel. Analysis of Mind. P. 159. См. также: Fain. Between Philosophy and History. P. 114—126.
4
Sabbagh Karl. New Statesman competition. 11 Aug. 1967. P. 183.
5
Davies G. L. Earth in Decay. P. 13—16; Butler R. J. Other dates. P. 23, 24; Rupke. Great Chain of History. P. 51—57.
299
2
Ф. Г. Госс, который в своем произведении «Омфал» пытался понять, почему вновь созданная
земля содержит в себе очевидные следы более раннего существования, сегодня совершенно
забыт как курьезный случай. Однако именно он поднимал те вопросы, которые послужили
толчком для расселовского скептицизма. Госс признает, что историческое прошлое
действительно существовало, поскольку люди, писавшие о событиях, которые сами видели,
оставили тому прямые свидетельства.1 Однако доисторическая эпоха таких свидетельств не
оставила просто потому, что некому было наблюдать и записывать. Свидетельствам же
прошлого, исходящим от ископаемых останков, геологических слоев и живых тканей не
хватает достоверности свидетельств очевидцев.
Никто,... заявляет он, в действительности не видел полет живого птеродактиля и не слышал шелест ветра в кронах
лепидодондров. Вы скажете: «Ведь мы видели скелет одного и раздавленный ствол другого — это то же самое, — а
потому уверены в том, что они действительно существовали в прошлом точно так же, как мы есть сейчас». Нет,... это
вовсе не то же самое, поскольку мы можем утверждать что-либо об их существовании лишь на основе логического
вывода.2
Если продолжить этот логический вывод, то «цепь причин и следствий... неизбежно приведет
нас к заключению о вечности всей органической жизни». А это бессмыслица. Все сущее,
включая и ископаемые останки, «древние» геологические слои и очевидных прародителей
всех живых существ, должно было в некоторой точке быть сотворено.3 Все живые существа
несут на себе явные следы прошлого существования — кольца на деревьях, пупок у человека,
— которые в момент Творения были «ложными». Раковина каракатицы (cuttle-bone) — это
автографическое свидетельство, несомненно подлинное, наличия у каракатицы истории. Оно
определенно подлинно, определенно автогра-фично, и тем не менее, оно ложно. Каракатица
была сотворена только сегодня».4 Божество, снабдившее вновь сотворенные создания
ненастоящими признаками прошлого существования можно было бы счесть извращенным.
Насмешники говорят: «Бог вложил окаменелости в камни для того, чтобы подвергнуть
испытанию веру геологов».5 Но это не так, возражает Госс. «Были ли концентрические круги
на вновь сотворенных деревьях созданы только для того, чтобы ввести нас в заблуждение?...
Был ли пупок вновь сотворенного человека создан лишь для того, чтобы внушить ему мысль,
будто он имел родителей?» Нет, это было сделано потому, что Создатель решил сотворить
мир «именно
1
Gosse. Omphalos. 1857. P. 337.
Госс Филип Генри, английский натуралист. В наше время известен больше благодаря своему сыну, сэру Эдмунду
Вильяму Госсу (1849—1928), писателю и критику, который описал свои непростые отношения с отцом в книге «Отец и
сын» (Father and Son) (1907). —Примеч. пер.
2
Ibid. P. 104.
3
Ibid. P. 338. t Ibid. P. 239.
5
Gosse Edmund. Father and Son. 1907. P. 67.
300
так, как если бы он появился в данный момент своей истории, причем все предшествующие
эпохи также были бы реальны».1
Однако, несмотря на всю веру Госса в свидетельства очевидцев, аналогичный скепсис
угрожает и реальности исторического прошлого. Реши Бог сотворить мир не в 4004 г. до н. э.,
а в 1857 г. н. э. (год написания работы Госса), мир все равно появился бы исполненным
«свидетельств» прошлого:
еще недостроенные домами, лежащие в руинах замками; полотнами на мольбертах художников с уже готовыми
набросками; гардеробами с поношенной одеждой; кораблями, плывущими по морю; отпечатками птичьих лап в грязи;
костями, белеющими в пустынных песках; человеческими телами в различной стадии разложения в гробницах. И в этом
мире должны присутствовать миллионы прочих следов прошлого, потому что они есть в мире сейчас;... и не для того,
чтобы задать головоломку для философов, но потому, что они неотделимы от условий мира в избранный момент
вторжения в историю;... именно они делают мир таким, каков он есть».2
Короче говоря, историческое прошлое может быть столь же иллюзорным, как и
доисторическое.
Однако сомнения в историческом прошлом создают дополнительные проблемы. Мир,
сотворенный в пределах исторических времен, опровергнет не только некоторые, но вообще
все свидетельства предшествующей истории, причем с тяжкими для веры последствиями. Дезавуируя все свидетельства прошлого, ставя под сомнение правдивость и рассудок всех тех,
кто оставил многочисленные свидетельства о событиях, которых в действительности не было,
мы неизбежно поставим под вопрос и собственные рассудок и правдивость. Расселовский
вариант гипотезы Госса о том, что Творение состоялось всего лишь пять минут тому назад,
разоблачает ложность не только всех физических и исторических свидетельств прошлого, но
и ложность нашей собственной памяти как таковой. Если прошлому всего лишь пять минут от
роду, все наши воспоминания иллюзорны.3
Изменилось ли что-нибудь, если бы прошлого вообще не было? Стали ли бы мы вести себя
как-то иначе? «Имеет значение... вовсе не то, что произошло в действительности, и даже не
то, что это было со мной, — отмечает Г. Г. Прайс (Н. Н. Price), — на самом деле что-то значат
только мои воспоминания, не важно, истинные они или ложные».4 Но на самом деле
изменилось бы все. Все традиции стали бы по1
Omphalos. P. 347, 348, 351. За полвека до этого Шатобриан объяснял очевидную древность вновь сотворенного в
эстетических терминах: «Бог мог сотворить мир, и, несомненно, сотворил его со всеми теми следами древности и
завершенности, которые мы наблюдаем сейчас. Если бы мир не был одновременно юным и старым, величие, глубина,
мораль исчезли бы с лица природы, поскольку эти идеи существенным образом присущи древним объектам... Без этой
изначальной древности не было бы ни красоты, ни возвышенности в творении Всемогущего» (Genius of Christianity
(1802), Bk IV. Ch. 5. P. 135—137). См. также: Борхес. Творение и Ф. Г. Госс // Новые расследования. Соч. В 3-х т. Т. 2.
М.: Поларис, 1997. С. 29—31.
2
Omphalos. P. 352, 353.
3
Murphy. Our Knowledge of the Historical Past. P. 9—10; Danto. Analytical Philosophy of History. P. 66—84.
4
Price. Thinking and Experience. P. 84. См. также: Butler. Other days. P. 16—19.
301
просту смехотворными. Лишь немногие смогли бы проследить последствия своих
собственных действий. Невозможно было бы задержать преступника, поскольку не было бы
прошлого, в котором было совершено преступление. Действия нельзя было бы проследить,
восходя к причинам, невозможно было бы выявить мотивы поступков. Ничего нельзя было бы
доказать, поскольку «сомнения в чувстве прошлого, как оно проявляет себя сегодня, означало
бы утрату какого-либо критерия, при помощи которого можно было бы что-либо подтвердить
или опровергнуть, включая само сомнение и то, что подвергается сомнению», — рассуждает
К. И. Льюис (С. I. Lewis).1 Скептицизм, доведенный до таких крайних пределов, ставит под
сомнение всю реальность и ведет с крайнему солипсизму.
Вряд ли можно найти еще нечто, столь же сомнительное. И тем не менее эмпирическое
отсутствие прошлого оставляет некоторые зерна сомнения, которые не в состоянии развеять
полностью даже философский анализ. «Нам приходится принимать на веру
неподтвержденные события неподтвержденных лет, — пишет Рэй Бредбери. — Реальность
необратима, даже реальность ближайшего прошлого... Несмотря на всю реальность руин,
древних свитков и глиняных табличек, нас не покидают опасения, что все, о чем мы когда-то
читали или слышали, было сделано искусственно».2
Причины, по которым некто может стремиться уничтожить реальное прошлое и заменить его
искусственным прошлым, раскрывают нам два романа-предостережения, демонстрирующие
совершенно очевидное чувство безнадежной нереальности. Большой Брат в романе Оруэл-ла
«1984» контролирует настоящее тем, что контролирует прошлое. Поскольку «события
прошлого... не обладают объективным существованием, но существуют только в форме
письменных свидетельств и человеческой памяти», из этого следует, что «прошлое — это и
есть то, на чем письменные свидетельства и воспоминания сходятся». А потому, «что Партия
сочтет нужным... воссоздать в той форме, которая требуется в данный момент,... то и есть
прошлое, и совершенно безразлично, что такого прошлого на самом деле никогда не было».
Для того, чтобы обеспечить непогрешимость Партии, «прошлое, начиная со вчерашнего дня,
отменяется... Нет ничего, кроме бесконечного настоящего».3
Следователь использует аргумент Госса для того, чтобы подорвать веру Уинстона в
существование прошлого:
— Земле столько же лет, сколько нам самим, ничуть не больше. Да и как она может быть старше нас? Нет ничего, кроме
сознания человека...
— Но в земле полно костей вымерших животных — мамонтов и мастодонтов, громадных рептилий, которые жили
задолго до того, как о человеке вообще что-либо стало слышно.
1
Lewis С. I. Analysis of Knowledge and Valuation. P. 358. См. также: Danto. Analytical Philosophy of History. P. 68—70, 77,
78; Murphy. Our Knowledge of the Historical Past. P. 10—12; Earle. Memory. P. 10.
2
Bradbury. Machine-tooled happyland — Disneyland. ^Оруэлл. 1984. P. 170, 126, 127.
302
— А ты когда-нибудь видел эти кости, Уинстон? Конечно же, нет. Это все биологи в XIX в. придумали. До человека
вообще ничего не было.'
Подобному скептицизму способствуют усилия по воссозданию утраченного прошлого в
произведении Дэвида Эли «Тайм-аут». Для того, чтобы никто не узнал о ядерном взрыве,
стершем за несколько десятилетий до того Англию с лица земли, американо-советские
военные решили воссоздать «каждую веточку и каждый камешек... каждую былинку, каждый
забор и кустик, каждый дом, дворец, хижину и свинарник. Абсолютно все», восстанавливая
при этом все архивы и реликвии, говорящие обо всем прошлом Англии — включая сюда даже
те события, которые могли бы случиться, если бы не ядерный инцидент.2 Вовлеченный в эту
операцию по воссозданию нового прошлого, американский историк Галл (Gull) жалуется по
поводу того, что люди обречены видеть:
— Что они должны думать, когда видят, как строят Бленхеймский дворец...?
— Они должны думать так, как думают прирожденные англичане, Гулль, потому что именно так их воспитали. Если
учебники по истории и учителя говорят им, что Бленхейм был построен в 1722 г., они думают именно так, и неважно,
что происходит у них перед глазами.
— Прочистка мозгов?
— Возможно. Но ведь именно так всегда воспитывали молодежь. Меня и тебя, Гулль, тоже.
— С чего ты взял, что Бленхеймский дворец построили в 1722 г.?
— С того, что это так и есть... или так и было.
— С того, что тебя приучили думать, будто это так было.3
Скрупулезное воссоздание прошлого в конце концов ставит Гулля перед вопросом:
предположим, что все это, «возможно, было прежде. Предположим, что сейчас мы делаем это
во второй раз... или в десятый? Вполне возможно, что та Англия, которую он теперь так
старательно копирует, сама была подделкой».4 Исторические подделки в большом количестве
были известны и прежде, так разве все прошлое в целом не может быть чьей-то хитрой
выдумкой?
Несмотря на все наши успехи в понимании и воссоздании прошлого, сомнения протагонистов
Оруэлла и Эли преследуют нас до сих пор. «Познание прошлого, — как говорит Кублер, —
это столь же поразительное занятие, как и познание звезд»,5 и его столь же трудно подтвердить документально.
Исходная неопределенность прошлого заставляет нас сомневаться, действительно ли все было
так, как утверждает общее мнение. Для того, чтобы убедиться в том, что вчерашний день
столь же реален, как и сегодняшний, мы насыщаем жизнь разнообразными реликтами про1
Там же. С. 213.
Ely David. Time Out. P. 95, 90.
3
Ibid. P. 104.
4
Ibid. P. 130, 131.
5
Kubler. Shape of Time. P. 19.
2
303
шлого, освежаем память и историю при помощи разных осязаемых форм. Нам нравится
думать, что те, кто жил прежде, хотели дать нам понять, насколько это было реальным.
Выставляя на обозрение в 1978 г. дневники и письма пионеров XIX в., Центр Наследия в
Колорадо прокомментировал это событие так: «Они взяли на себя труд зафиксировать свои
наблюдения и чувства, оставляя нам свидетельства самых своих сокровенных помыслов». Они
вели эти хроники жизни, как будто заботясь о том, чтобы их прошлое стало известно нам.
Тем не менее, все мы понимаем, что в принципе не можем познавать прошлое таким же
образом, как настоящее. Прошлое — это [действительно] «чужая страна» Л. П. Хартли, где
все по-другому. То, что нам известно как «прошлое», никогда прежде не переживалось кемлибо как «настоящее».1 В определенном смысле, мы знаем его лучше чем те, кто
действительно жил в нем. По замечанию Т. С. Элиота, мы ощущаем «прошлое таким образом
и в такой степени, какими прошлое сознание никогда относительно себя не обладало».2 Мы
понимаем настоящее, одновременно его проживая, тогда как прошлое мы наблюдаем со
стороны в его завершенности, включая сюда и знание о том, что в те времена выступало еще
лишь как будущее. Так, осушение старых топей становится всего лишь фазой в ряду
мелиоративных работ; ретроспективные выставки представляют нам ранние работы
художника как прообраз более поздних его работ; воздействие, которое данное поколение
оказывает на потомков, политических преемников, научных последователей, бросает и новый
свет на те карьеры, которые уже завершились задолго до того. Последствия подобного
ретроспективного знания о прошлом мы обсудим ниже в данной главе.
Однако наша способность понимать прошлое еще во многих случаях оказывается
недостаточной. Сохраняющиеся следы прошлых мыслей и событий представляют собой
крохотную часть той темпоральной ткани, которая выступала для предыдущих поколений как
их настоящее. «Даже тогда, когда мы сознаем, что участвуем в некоем великом историческом
событии... мы ясно чувствуем, что данное событие в том виде, в каком оно попадет на
страницы истории, будет лишь частью тех переживаний, какими для нас было настоящее, —
рассуждает Евгений Минковский (Е. Minkowski). — Мы прекрасно сознаем, что так называемое „историческое" — это лишь часть, аспект того, что мы делали и чем жили».3
Память, похоже, ничуть не в большей степени непогрешима, чем история. Какими бы емкими
ни были наши воспоминания, мы понимаем, что это лишь слабый отблеск некогда живого
настоящего. И не важно, насколько ярко и живо мы помним и воспроизводим былое, с
нарастающей скоростью оно погружается в тень, лишенное чувственности и блекнущее в
забвении. «Представление никогда не передаст
1
Piaget and Inhelder. Memory and Intelligence. P. 398, 399.
Eliot T. S. Tradition and individual talent. P. 16.
3
Minkowski Eugene. Lived Time. P. 167.
2
304
тепла прошлого, — пишет Симона де Бовуар, — все, что от него остается — один лишь
остов». События минувшего возвращаются к нам «как бабочки на булавке под стеклом: они
уже никуда не движутся. Их отношения друг с другом полностью замерли, они оцепенели».
Для нее увядающее «прошлое — вовсе не мирно лежащий передо мной ландшафт, страна, в
которой я могу бродить, где вздумается, и которая шаг за шагом покажет мне все свои
скрытые холмы и долины. По мере моего продвижения, оно все рассыпалось под ногами».
Эрозия времени накладывает скорбный отпечаток на все содержимое памяти: «Большинство
сохранившихся обломков лишены цвета, искажены и неподвижны, их значение ускользает от
меня».1
Уже сама определенность настоящего ослабляет вчерашний день. «Главная причина, по
которой прошлое столь слабо — это исключительная сила настоящего», — высказывает
предположение Карне-Россе (Carne-Rosse).
Пытаться сейчас достичь реального «чувства прошлого» — все равно, что из ярко освещенной комнаты выглядывать в
полумрак. Кажется, что видишь что-то там в саду, в дуновении ветерка виднеются неясные формы деревьев, какой-то
намек на дорожку и, похоже, отблеск воды. Или все это лишь видение, возникшее на оконном стекле, как Фурии в пьесе
Элиота? Или там за стеклом вообще нет ничего настоящего, и единственная реальность — эта освещенная комната?2
Прошлому также не хватает темпоральной согласованности. В зависимости от содержания и
контекста, оно может войти в настоящее откуда угодно: от ближайшего мгновения — до
прошлой эры. Голоцен, или «ближайшая» эра относит геологическое прошлое на 10 000 лет
назад; эдафическое и флористическое прошлое простирается на несколько столетий назад, а
так называемое «правдоподобное настоящее» позволяет нам относить к «этому» веку все
события, начиная с 1901 г. и по сей день. Человеческое прошлое иногда завершается нашим
рождением, случайно может совпасть с календарным годом, часто вторгается в текущий
момент. Отдельные события прошлого всегда сохраняют некоторую дистанцию, другие
отступают или, наоборот, нагоняют нас. «Старый Запад» живет в народной памяти Америки
как такой период, который всегда лет сорок как закончился. Однако и через пятьдесят лет, как
предсказывает историк, люди будут говорить, что «усопший» Старый Запад процветал еще в
1980-е.3
Не уверенный в собственном отсутствии, недоступный, но одновременно хорошо известный,
характер прошлого зависит от того, как — и в какой степени — его осознанно постигают.
Каким образом происходит такое постижение, и как оно формирует наше понимание — вот
главный предмет обсуждения в этой главе.
1
Beauvoir Simone de. Old Age. P. 407, 408.
Carne-Rosse. Scenario for a new year: 3. The sense of the past. P. 241.
3
Meyer L. B. Music and Arts and Ideas. P. 169; Josephy. Awesome space:... interpretation of the Old West.
305
2
Память
Прошлое — это то, что ты помнишь, что тебе кажется, что помнишь; то, в чем ты уверен, что помнишь, или утверждаешь, что
помнишь.
Гарольд Пинтер1
Все, что мы знаем о прошлом, основывается на памяти. Через воспоминания мы сознаем
прошлые события, отличаем вчерашний день от сегодняшнего и убеждаемся, что переживаем
именно прошлое.
Однако тот спектр значений, которые обычно связывают с памятью, далеко выходит за
пределы ее связи с прошлым и зачастую лишь затемняет ее. Мнемонические системы,
которые требуют большого внимания и значительного напряжения памяти, — вспомнить
людей, которых нужно встретить, дела, которые нужно сделать, дороги, которыми нужно
пройти — фокусируются по большей части на будущем.2 Такие аспекты памяти соотносятся
со знанием прошлого лишь по касательной. Но если повседневное использование памяти
выходит за пределы знания прошлого, большинство психологических исследований подобное
знание вообще отрицает. Внимание психологов привлекали к себе кратковременная память
ближайшего прошлого и припоминание преднамеренно запоминаемого материала, поскольку
именно они лучше всего подходили для лабораторного анализа — поддающегося воспроизведению, свободного от ценностных установок и количественно определенного.
«Воспоминания», длящиеся менее минуты, по большей части сфокусированы на текущей
деятельности субъекта. Исследования психологов столь маловразумительны, что один из них,
Ульрих Найссер, отмечает, что «если X— это интересующий нас или социально значимый
аспект памяти, то психологи навряд ли когда занимались этим X». Когда людей спрашивают,
что их интересует в работе памяти, они говорят о том, что не могут вспомнить раннее детство,
о том, что им трудно запоминать имена или назначенные встречи, о тетушке, которая могла
бесконечно читать стихи наизусть, о том, как много или как мало изменился старый дом за
тридцать лет отсутствия, о различиях между собственной памятью и памятью других людей,
об удовольствиях или огорчениях, которые доставляют воспоминания. О большей части
подобных сюжетов психологам практически нечего сказать.3 Даже если бы научное изучение
естественной и повседневной памяти было куда более интенсивным, чем сейчас, отмечает
один из оппонентов Найссера,4 его результаты все равно не вышли бы за пределы сугубо
научных журналов. Все наиболее значительные открытия о работе памяти исходят не от
научных психологов, а от писателей, историков и психоаналитиков. Именно на эти источники
делает акцент Найссер в своей работе «Запоминание в естественном контексте».
1
Pinter Harold. Цит. по: Alder. Pinter's Night: a scroll down memory lane. P. 462.
Meacher and Leiman. Remembering to perform future actions.
3
Neisser. Memory: what are the important questions? P. 4, 5.
4
Baddeley Alan. Keeping things in the mind // New Scientist. 2 Sept. 1982. P. 636.
306
2
Ввиду явного недостатка в научных исследованиях, обычная память обросла мифами. Один из
таких давних мифов утверждает, что память представляет собой непрерывное сохранение в
мозгу входящих физических импульсов, которые определенным способом можно восстановить вновь в текущем сознании. Один пожилой мужчина в больнице заявил: «Они могут
оттяпать вам полсотни футов кишок, но им не под силу стереть пятьдесят секунд памяти».1
То, каким образом эти убеждения используются при гипнотических и иного рода
воспоминаниях, мы рассмотрели в главе 1. Еще один широко распространенный миф
утверждает, что природа и потенциальная сила памяти у всех нас одинаковы и их невозможно
сколько-нибудь существенным образом изменить. Напротив, имеются многочисленные
свидетельства в пользу того, что и врожденные способности, и прижизненный опыт
оказывают воздействие на возможности памяти.2
Третий миф утверждает, что поскольку люди в «устных» обществах не фиксируют и не
передают мысли письменным образом, они должны обладать более развитой памятью и
большими возможностями детального запоминания, чем люди из цивилизованных сообществ.
Это убеждение опровергается большинством имеющихся данных.3 Согласно четвертому
распространенному взгляду, чем больше нам удается запомнить, тем лучше. На самом же
деле, для того, чтобы обобщать данные и эффективно действовать нужна не
энциклопедическая, но высоко избирательная память и способность забывать то, что больше
не требуется.
Нашу задачу в настоящей главе составляет в большей степени исследование природы и
ценности запоминаемого материала, чем процесс запоминания сам по себе. Мы начнем с
рассмотрения индивидуальных и коллективных характеристик памяти, затем перейдем к
изучению того, каким образом воспоминание воздействует на чувство идентичности, после
этого обсудим, в какой степени может быть подтверждена «достоверность» воспоминаний.
Различные типы воспоминаний, произвольные и непроизвольные, врожденные и приобретенные, вскрывают разные аспекты событий прошлого и лишь в сочетании дают нам
представление о прошлом в его целостности. Необходимость повторно использовать
содержание памяти, а также забывать в такой же мере, как и запоминать, вынуждает нас
отбирать, очищать, искажать и трансформировать прошлое в соответствии с запоминаемыми
событиями и потребностями настоящего.
1
Simpson Marcus Nathaniel. Цит. по: Cattle and Klineberg. Present of Things Future. P. 49.
Neisser. Memorists; Gruneberg. Morris, and Sykes, Practical Aspects of Memory. Individual differences. P. 339—365;
Belmont. Individual differences in memory.
3
Neisser. Literacy and memory; Vansina. Oral Tradition. P. 40. Как показали Милман Пэрри (М. Parry) и Уолтер Б. Лорд
(W.B. Lord), устное повествование редко когда предполагает дословное запоминание (Scholes and Kellog, Nature of
Narrativr. P. 21—23). Только в древнем Израиле традиция требовала ipsissima verba (дословного воспроизведения)
священных текстов (Gerhardsson. Memory and Manuscript: Oral Tradition and Written Transmission in Rabbinic Judaism and
Early Christianity. P. 130—1). См. далее на с. 317.
2
307
Память пронизывает всю нашу жизнь. Мы посвящаем значительную часть настоящего тому,
чтобы добраться до определенных аспектов прошлого и удержать их. Лишь немногие часы
бодрствования проходят без воспоминаний и лишь значительная концентрация на какой-то
насущной потребности способна заставить прошлое уйти из нашего сознания. Но
переживания памяти, которые допускает настоящее, состоят из иерархии привычек, памяти и
памятных вещей (memento).
Привычки охватывают собой все присутствующие в сознании следы прошлых поступков и
мыслей, сознательно или бессознательно сохраняемые памятью. Воспоминания — это более
ограниченные, чем привычки, но все еще вездесущие переживания, они включают в себя
сознание о прошлых событиях и состояниях бытия. Памятные вещи — это особенно дорогие,
заветные переживания, сознательно сохраняемые из громадного общего массива памяти. Эта
иерархия напоминает реликвии: все сколько-нибудь знакомое имеет некоторое отношение к
прошлому и может вызывать определенные воспоминания. Но среди этого обширного строя
потенциальных мнемонических образов прошлого мы храним лишь несколько сувениров,
напоминающих нам о нашем собственном и прочем прошлом. Как и коллекции антиквариата,
эти наши хранилища драгоценных воспоминаний находятся в постоянном движении: мы
можем добавлять в них новые дары времени, а прежние — удалять, одни — поднимать к
поверхности сознания, а другие — погружать в подсознание.'
Воспоминания во всех их видах с течением времени накапливаются. И хотя некоторые из них
исчезают безвозвратно, а другие подвергаются изменению, общий итог событий,
поддающихся такого рода восстановлению, по мере течения жизни и накопления опыта
растет.
Личное и коллективное
Хранящееся в памяти прошлое — имеет одновременно личный и коллективный характер.
Однако в качестве формы сознания, память целиком и полностью индивидуальна. Она всегда
переживается как «некое определенное событие, происходящее со мной».2 В первую очередь,
мы запоминаем свой собственный опыт, а воспоминаемое прошлое представляет наше
достояние. «Нет ничего более личного, чем воспоминания человека, — отмечает Б. С.
Бенджамин (Benjamin), — и охраняя их частный характер, мы тем самым охраняем самые
основы собственной личности». Но память по природе своей неприкосновенна, большая часть
наших воспоминаний носит частный характер, и «нас не нужно учить, что делать для того,
чтобы оградить их от посторонних».
1
2
Fred Davis. Yearning for Yesterday. P. 48; Piaget and Inhelder. Memory and Intelligence. P. 387, 388.
Earle. Memory. P. 13.
308
Они остаются таковыми до тех пор, пока мы не решаемся вынести их на публику. Но даже и
тогда они не смогут полностью стать общим достоянием. Ведь если кто-то другой знает о
моих воспоминаниях — это совсем не то, как если бы он обладал ими. «Хотя мы и говорим о
том, чтобы разделить свои воспоминания с другими, в действительности мы можем
поделиться ими не более, чем поделиться болью».1 Равным образом совершенно уникально и
содержание нашей памяти: она включает в себя мгновенные и интимные детали прошлых
событий, взаимоотношения и чувства. Изобретенный мною тайный язык, страх соседа,
которому не нравилась моя собака, боль от укуса пчелы, перелом руки, — все это мои
воспоминания о тех временах, когда мне было 12 лет, и таких же точно воспоминаний не
может быть ни у кого. Исключительно личные детские пристрастия Остина Райта —
любимый бейсбольный игрок, оперный певец, пароход, сорт мороженого, — вот лейтмотив
его «Мифологии Морли», в которой зловещий гость напоминает Морли о всех тех событиях,
которые мог знать только сам Морли.2
Память превращает события общественной жизни в исключительно личные переживания. Как
часть воспоминаний о «новом курсе» Рузвельта, я, например, помню, что мои родители были
несправедливы по отношению к президенту, а мои дедушка и бабушка с предубеждением
относились к профсоюзам. Политическая история стала частью истории моей семьи. Часто
вспоминаемые события открывают дорогу к более легкомысленным личным воспоминаниям.
По мнению Фрэнсиса Фитцжеральда, «вид старого учебника, скорее, вызовет в памяти образ
классной комнаты восьмого класса, нежели напомнит нам о сменявших друг друга
президентах, или о важности закона о тарифах Смута-Хау-ли».3
Частные воспоминания — это как частная собственность. Как отмечает философ, «в памяти
нам непосредственно открывается, что наш собственный опыт прошлого принадлежит
именно нам». «Раз мне доводилось когда-то укладывать дочку в постель, этот опыт навсегда
остается моим опытом».4 В самом деле, некоторые ценят свой личный опыт так, как ценили
бы старинные вещи. Они рады тому, что приобрели опыт, который можно помнить, и хранят
воспоминания, которые расширяют их уважение к самим себе.5
Коль скоро многие воспоминания имеют сугубо личный характер, с каждой смертью часть из
них исчезает безвозвратно. «Любовь Елены умерла со смертью одного человека», — пишет
Борхес. В стране Тлен осязаемая непрерывность зависит от памяти: «Вещи... удваиваются, но
у них также есть тенденция меркнуть и утрачивать детали когда люди
1
Benjamin. Remembering. P. 171.
Однако ностальгически размышления, которым предается Фред Дэвис, показывают, что «сокровенное» прошлое,
скорее, похоже на то, какое было у всех, нежели на нечто действительно уникальное. (См.: Fred Davis. Yearning
for Yesterday. P. 43.)
3
Fitzgerald. America Revised. P. 17.
4
Burton R. G. Human awareness of time. P. 307.
5
Schachtel. Metamorphosis. P. 311.
309
2
про них забывают. Классический пример — порог, существовавший, пока на него ступал
некий нищий, и исчезнувший из виду, когда тот умер».1 У народа суахили усопшего, который
остается в памяти своих близких, называют «живым мертвецом». Окончательно он умрет
лишь тогда, когда уйдет из жизни последний из знавших его.2 Будучи неспособным передать
унаследованный багаж воспоминаний, единственный оставшийся в живых потомок древнего
рода несет на себе тяжкое бремя. Ее называют Последний лист. «Поколения остаются живы
лишь в мерцающей памяти человека, чьи дни также подходят к концу», — так описывает эту
ситуацию геронтолог. «Ее сознание — это последняя общая тропа, последнее прибежище
всего, что прежде обитало в одной из ветвей человеческого существования». Последний лист
— это «все, на что прошлое еще может надеяться — и ей это известно».3 Однако, по всей
видимости, не все станут горевать о подобной утрате. Анна Фрейд, чья память хранила
столько воспоминаний, даже в старости не могла себе позволить поделиться ими «с читающей
публикой,... а потому я оставляю за собой привилегию унести все это с собой».4
Уникальная личностная природа памяти не только обрекает ее в конце концов на
окончательное исчезновение, но и препятствует коммуникации с прошлым. Нас постоянно
охватывают сомнения в достоверности тех воспоминаний, которые носят исключительно
личный характер. «Поскольку они принадлежат мне и только мне, и я не могу разделить их с
другими, воспоминания кажутся мне нереальными», — так чувствует себя Уоллес Стегнер
(Stegner), вернувшись в дом своего детства в прерии и обнаружив, что «не осталось никого, с
кем я ходил в школу, ни одного человека, с кем я мог бы разделить свои воспоминания»
детства. «Я лелеял эти воспоминания годами, как будто так все на самом деле и было, я
превратил их в рассказы и романы. А теперь они кажутся недостоверными и обманчивыми...
так мало у меня доказательств того, что я сам пережил то, что помню... Иногда мне кажется,
что я помню не то, что было на самом деле, а то, что сам написал».5
Как и достоверность воспоминаний, истоки нашего происхождения также покрыты пеленой
сомнений. Нам редко когда удается отличить первичные воспоминания от вторичных,
воспоминаний о событиях, от памяти об этих воспоминаниях. Нелегко отличить «голое
воспоминание» Вордсворта от «после-мышления».6 Вспоминая детские годы в
1
Борхес Л. Свидетель. Его же: Тлен, Укбар и Orbis Tertius // Борхес. Коллекция. С. 112.
Uchendu. Ancestorcide! Are African ancestors dead? P. 287. «Пока усопшего помнят по имени, он еще в
действительности не „умер", он остается живым... в памяти тех, кто его знал при жизни, а также он живет в мире духов»,
и такое может продолжаться на протяжении четырех-пяти поколений (Mbiti. African Religions & Philosophy. P. 25).
3
Kastenbaum. Memories of tomorrow. P. 204.
4
Freud Anna. (1977). Цит. по: Muriel Gardiner. Freud's brave daughter // Observer. 10 Oct. 1982. P. 31.
5
Stegner. Wolf Willow. P. 14—17.
6
Anscombe. Experience and causation. P. 27, 28; Fraisse. Psychology of Time. P. 162; Wordsworth. The Prelude. Bk III. Lines
614—616. P. 107. См. также: Mendilow. Time and the Novel. P. 219.
310
2
Сент-Ивс, Виржиния Вулф говорила об ощущении, будто «видела все происходившее так, как
если бы была там... Моя память замещала то, что забылось, так что казалось, будто все это
происходило само собой, хотя на самом деле все это делала я сама».' Подобные сомнения
вплетают в эту ткань и других людей. О многих событиях, которые, как кажется, мы знаем из
собственного опыта, на самом деле мы услышали от других людей, но затем они стали
неотъемлемой частью наших собственных воспоминаний. «Очень часто,... когда я вспоминаю
события собственного прошлого, то „вижу самого себя" делающим то, что совершенно
очевидно никак не мог сделать в прошлом», — отмечает Поль Брокельман (Brokelman). Так,
например, я вижу «самого себя», вылезающим из постели» — событие, о котором ему, по всей
видимости, рассказывала мать.2 Память о событиях прошлого других людей часто таится и
маскируется под наши собственные воспоминания.
Действительно, мы нуждаемся в воспоминаниях других людей для того, чтобы подтвердить
собственную память и придать ей устойчивость. В отличие от сновидений, которые являются
исключительно личным достоянием, наша память постоянно пополняется за счет воспоминаний других людей. Делясь воспоминаниями с другими и подтверждая их, мы придаем
им устойчивость и тем самым способствуем их воспроизведению. Те события, о которых
знаем мы и только мы, менее определенны, их сложнее припомнить. Соединяя разрозненные
воспоминания в целостное повествование, мы вносим исправления в личностные компоненты
таким образом, чтобы они соответствовали коллективной памяти об этих событиях. При этом
постепенно утрачивается возможность различения коллективных и личных компонентов.3
Сравнительно позднее развитие памяти в детстве и сохраняющаяся связь со старшим
поколением и предшествующим миром также делают наличие коллективного слоя памяти
необходимым. «Никто не мог в прошлом и не сможет в будущем узнать, кто он такой». Без
опоры на осколки памяти родителей и дедушек и бабушек нам пришлось бы выдумывать
большую часть собственных воспоминаний.4 От старших братьев и сестер также нам
достается память, которая отчасти препятствует формированию наших собственных
воспоминаний. По замечанию Анны Тайлер (Tyler), «как и множеству других молодых людей,
ему не удавалось вспомнить собственное прошлое. Ведь за него это с успехом проделали
старшие братья, так чего беспокоиться? Братья выстроили ему своеобразные воспоминания
„секонд-хэнд", куда входило
1
Wool/ Virginia. Moments of Being. P. 67.
Brokelman. Of memory and things past. P. 319; См. также: Martin and Deutscher. Remembering.
3
Halbwachs. Collective Memory. P. 23—25, 47—61, 75—78.
4
Anderson Jervis. Sources. P. 112. Эразм (Copia. Sect. 172) различает воспоминания о собственной жизни (nostra
aetate), воспоминания о событиях, о которых нам известно от предыдущего поколения (nostra memoria) и
воспоминания, дошедшие до нас от далеких предков (patrum memoria).
311
2
даже время до его рождения».1 Пожалуй, как отмечает Коттл, этому молодому человеку
придется побеспокоиться о таких воспоминаниях, которые принадлежали бы только ему. Для
этого придется либо уйти из дома, либо подождать, пока все взрослые умрут, а братья и
сестры переселятся в другое место.2 Но в любом случае, то, что мы помним с детства,
погружено в море общественной и семейной истории и потому несет на себе их печать.
«Протекая параллельно с событиями общественной жизни, — отмечает Лайвли, — ваши
собственные поступки переплетаются с более грубой и стойкой тканью истории».3
Мы храним связи с более широким прошлым. Мы ценим тот факт, что наши воспоминания
являются именно нашими. Однако при этом мы стараемся соединить личное прошлое с
коллективной памятью и общественной историей. Людям часто вспоминаются их
собственные мысли и действия в моменты общественных кризисов, потому что именно тогда
им удается слиться с космосом. Значительная часть людей, живших во времена убийства
Линкольна или Кеннеди, много лет спустя могли отчетливо вспомнить себя самих в тот
момент: где были, чем занимались, кто им сообщил эту новость, как они отреагировали и что
делали потом.4 Однако часто оказывается, что подобные воспоминания столь же ошибочны,
сколь отчетливы. В самом деле, значительные несоответствия, по существу, говорят об одном:
люди настолько стремятся стать частью «истории», что у них появляется ложная «память» о
том, чем они занимались и даже где были в некоторые значительные моменты времени.5
Память и идентичность
Память о прошлом является одним из важнейших моментов нашей собственной
идентичности. Как мы отмечали в главе 2, знание о том, что мы некогда были, является
подтверждением того, что мы есть сейчас. Непрерывность сознания Я полностью зависит от
памяти. Память об опыте прошлого соединяет нас с нашим прежним Я, как бы сильно мы с
тех пор не изменились. «Так как только память знакомит нас с непрерывностью и
длительностью указанной... последовательности восприятий, — рассуждает Юм, — то в силу
одного этого ее следует рассматривать как источник личного тождества. Не будь у нас
памяти, мы совсем не имели бы представления о... той цепи причин и действий, из которых
состоит наше я, или наша личность».6 Древние греки отожде1
Tyler. Clock Winder. P. 293.
Cattle. Time's Children. P. 63.
3
Lively. According to Mark. P. 27.
4
Colegrove. Day they heard about Lincoln; Brown Roger and Kulik. Flashbulb memories; Linton. Memory for real-world events.
P. 387.
5
Buckout. Eyewitness testimony. P. 119; Neisser. Snapshots or benchmarks?
6
Юм Д. Трактат о человеческой природе // Юм Д. Соч. В 2-х т. Т. 1. М., 1965. С. 377. См. также: Biro. Hume on selfidentity and memory. P. 29.
312
2
ствляли забытое прошлое со смертью: за исключением немногих избранных, мертвые лишены
памяти.1 Амнезиаки — люди, страдающие потерей памяти, — переживают сходную утрату.
«Я ничего не чувствовал, — говорит человек, на несколько лет утративший память, — раз у
вас нет памяти, то нет и чувств».2 Потеря памяти разрушает личность человека и лишает
жизнь смысла. Габриэль Гарсия Маркес так описывает состояние утратившего память
человека: «В его памяти начинают стираться воспоминания детства, потом названия и
назначения предметов, затем он перестает узнавать людей и даже утрачивает сознание своей
собственной личности и, лишенный всякой связи с прошлым, погружается в некое подобие
идиотизма».3
Мы обладаем идентичностью не за счет того, что просто вызываем в памяти
последовательность воспоминаний, а тем, что, подобно Орландо у Виржинии Вулф, окутаны
объединяющей паутиной ретроспекции.4 Различные группы также мобилизуют коллективные
воспоминания для того, чтобы поддерживать корпоративную идентичность. Даже
юридические инструменты наделяют фирмы и недвижимость потенциальным бессмертием.5
Но ни один личностный синтез не может быть завершен: мы не помним момента собственного
рождения, многое забываем и отчуждены от большей части собственного прошлого. А
некоторые из нас «живут еще более преходящей, разрозненной, фрагментарной жизнью, чем
остальные», оставляя в стороне большую часть «конкретных деталей собственной жизни», не
обладая значимой связью с прошлым опытом и чувствами. Напротив, отмечает философ, «те,
кто в большей степени привносит прошлое в свое настоящее», одновременно подтверждают
свою идентичность и обогащает настоящее упроченными останками прошлого.6 Как сказал мр Сэммлер (Sammler): «Каждому нужны воспоминания. Они заставляют серого волка
ничтожности держаться подальше от двери».7
Понимание того, что именно память способствует формированию идентичности, пришло
сравнительно недавно. Конечно, память позволяет не забывать о древних греках, средних
веках и европейском Ренессансе, однако ранее подобные воспоминания обычно
формировались «задним числом».8 Жизнь понимали не как диахронический процесс, а
1
Eliade. Myth and Reality. P. 121; Humphries S. C. Death and time. P. 274, 275.
Goossens Theo. Marjorie Wallace. The drug that gave this man his memory back // Sunday Times. 24 Apr. 1983. P. 13.
Классический пример амнезиака описан в работе Luria. Man with a Shattered World, в особенности р. 87—108. Недавний
пример такого рода — Oliver Sacks. The lost mariner // N.Y. Review of Books. 16 Feb. 1984. P. 14—19.
3
Маркес Г. Сто лет одиночества. М., 1992. С. 44.
4
Shore. Virginia Woolf, Proust, and Orlando. P. 242.
5
Halbwachs. Collective memory. P. 143.
6
Ehman. Temporal self-identity. P. 339.
7
Bellow. Mr. Sammler's Planet. P. 190.
8
Vernant. Dearth with two faces; Quinones. Renaissance Discovery of Time. P. 84, 85, 232, 233; Humphries S.C. Dearth and
time. P. 270.
313
2
как ряд неизменных, универсальных принципов. Индивидуальная идентичность была жестко
зафиксирована, последовательна и непротиворечива, и принадлежала исключительно
настоящему. В XVIII в. даже думающий человек воспринимал жизнь как «последовательность
чувственных наслаждений», перемежающихся с абстрактными размышлениями, или, по
выражению Жана Старобинского, ряд разрозненных эпизодов, характеризующихся «удачным
стечением обстоятельств и кратковременным изобилием». «В такой жизни не было
отдаленной цели, как не было и завершенности за пределами ближайшего будущего».1 Те
идентичности, которые мы видим в автобиографиях и романах XVIII в., остаются все время
неизменными. События не оказывают существенного воздействия на податливое сознание, но
выступают лишь как случайные моменты в карьере, не связанные глубокими отношениями с
предшествующими стадиями жизни.2
Даже после того, как люди начали устанавливать подобные связи между жизнью и историей,
они все еще не были в достаточной мере уверены в их достоверности. «Перед нами те же
самые предметы — те безмолвные вещи, которые мы видели в своенравном детстве и порывистой юности, в тревожной и беспокойной зрелости — они остаются прежними, — как
говорит Джонатан Олдбок у Вальтера Скотта, — но когда мы смотрим на них в холодной,
бесчувственной старости, можно ли нас самих, изменившихся в характере, стремлениях,
чувствах — изменившихся телом, руками и ногами, силой — можно ли назвать прежними нас
самих? Или, может, мы в удивлении глядим на самих себя прежних, как будто нас отделили и
разлучили с самими собой, какими мы были когда-то?»3
Осознание того, что память является ключевым моментом в развитии Я, сохраняет и
усиливает его идентичность на протяжении жизни, приходит лишь в конце XIX в., чьим
единственным предшественником в этом отношении было только библейское сказание.4
Теперь, подкрепленная памятью, идентичность смогла вобрать в себя происходящие
перемены. «Мы — это мы сами, всегда те же самые, но каждую минуту иные», — так
высказался по этому поводу Дидро.5 Наша идентичность на протяжении жизни подкрепляется
реальностью прошлого: раз наше Я сохраняется несмотря на все перемены, то и прошлое тоже
должно обладать реальностью.
Последователи Руссо и Вордсворта показали, что наше детское Я влияет на формирование
идентичности во взрослом состоянии, что по1
Starobinski. Invention of liberty 1700—1789. P. 207. См. также: Poulet. Studies in Human Time. P. 13—23.
Sparks. Imagining a Self: Autobiography and Novel in Eighteenth-Century England. P. 8—11, 284, 285. См. также:
More. Criticism. P. 241, 242; Ellis. Development of T. S. Elliot's historical sense. P. 293—295.
3
Скотт Вальтер. Антикварий (1816) // Соч. В 8-ми т. Т. 3. М., 1990. С. 91.
4
Schjled and Kellog. Nature of Narrative. P. 123—168; Walter Kaufman. Time Is an Artist. P. 36—40.
5
Diderot. Refutation suivie de 1'ouvrage d'Helvetius institule ГНотте. 1773—1774. 2:373.
314
2
зволило рассматривать жизнь как взаимосвязанное повествование. В течение нескольких
десятилетий связь чувства прошлого и личной памяти стала частью духовного багажа и
надеждой, по крайней мере, образованной части общества.1 Повторяющиеся действия
подкрепляют настоящее опытом памяти. Осознание роли памяти стимулировало становление
невиданного прежде роста самосознания, зачастую нарцисти-ческого и автобиографического
и как правило покрытого налетом романтической чувственности. «Сегодня, когда наша
литература и весь ход жизни немыслимы без чувства времени и прошлого, — пишет Кристофер Сальвесен, — когда практически невозможно пережить какое-либо чувство, не
ощущая его связи с более ранним или детским опытом», трудно себе представить, что
подобное чувство непрерывности собственного было столь редким явлением вплоть до XIX
в.2 К концу века осознанное внимание к прошлому стало кардинальной чертой психоанализа.
Говоря словами Морза Пеккэма (Morse Peckham), если «Прелюдия» Вордсворта
характеризовала исторически определенную личность, то Фрейд собрался сделать
вордсвортов из всех своих пациентов.3
Но с тех пор мы в значительной степени утратили уверенность в собственном прошлом.
Исходящие от него сигналы зачастую смутны, даже противоречивы. Характеризующие нас
воспоминания более скрыты, чем явны; относятся более к телу, чем к духу; скорее случайны,
чем преднамеренны. Нынешняя привычка к самоанализу ставит под сомнение целостность
запечатленного в памяти прошлого. Частота, с какой мы обновляем и подвергаем пересмотру
память, ослабляет темпоральную идентичность. «То, что прежде было табу, теперь становится
de ri-gueur* то, что было очевидным, становится смехотворным» почти что на следующий
день, — приходит к выводу Питер Бергер (Berger). «Мы идем по жизни, постоянно обновляя в
календаре священные праздники, восстанавливая и низвергая вновь вехи, отмечающие наше
продвижение во времени по направлению к неизменно вновь обретаемым целям».5
Подобные беспрерывно подправляемые воспоминания с большим трудом поддаются
интеграции в сколько-нибудь целостное самоопределение. «Мы спотыкаемся, подобно
пьяницам, о распростертые холсты нашего образа Я, положим немного краски там, соскоблим
пару
1
Salvesen. Landscape of Memory: A Study of Wordsworth's Poetry. P. 42—44; Weintra-ub. Autobiography and historical
consciousness. P. 835, 843, 844; idem. Value of the Individual.
2
Salvesen. Landscape of Memory. P. 172. Предположение Ле Вине (Le Vine) о том, что «все нормальные индивиды в
любом обществе рассматривают себя как непрерывные сущности... от самых ранних воспоминаний и до настоящего
момента,... мыслят себя в хронологическом контексте» и нацелены на «долговременные цели»
3
Peckham Morse. Afterword: reflection on historical modes in nineteenth century. P. 279. «Психология стала историей,
личность стала историей, проявления Я стали историей» (Peckham. Triumph of Romanticism. P. 46.).
4
De rigueur — (Фр.) обязательный, необходимый.
5
Berger. Invitation to Sociology. P. 72, 73.
315
штрихов тут, никогда на деле не останавливаясь, чтобы взглянуть, насколько похожа картина
в целом на оригинал».1 Темп и масштаб изменений препятствуют формированию устойчивого
и последовательного, укорененного в памяти образа Я. Хотя лишь немногим удается видеть
собственные недостатки, все же это довольно болезненная процедура — сознавать
расхождения между своими нынешними и прошлыми взглядами. «Никто не может жить
спокойно с сознанием того, что он/она не сможет даже при желании восстановить прошлое
без купюр, — как говорит об этом Ян Вансина (Vansina), поскольку — вера в непрерывность
или дискретность собственных мнений в прошлом составляет ядро личности каждого из нас».2
Достоверность
Субъективный характер памяти делает ее надежным и одновременно вызывающим сомнение
провожатым в прошлое. Мы сознаем, что обладаем памятью. И каким бы ни было ее
содержание — истинным или ложным, — наши воспоминания все же имеют некоторое
отношение к прошлому. Даже ложная память означает, что мы вспоминаем нечто, хотя и не
слишком отчетливо. Никакие воспоминания не могут считаться полностью иллюзорными.
Действительно, даже ложные воспоминания, если их обладатель твердо в них уверен, сами
становятся своего рода фактом его жизни.3
Воспоминания внушают доверие прежде всего потому, что, как мы уверены, они были
зафиксированы именно во время происходивших событий, а потому имеют статус
свидетельств. В целом воспоминания внушают доверие тогда, когда они непротиворечивы и
согласуются между собой. Отдельные воспоминания могут оказаться ложными или даже
вымышленными, но мы сохраняем доверие к большей их части, прежде всего потому, что они
согласуются друг с другом. Они слишком хорошо подходят друг к другу для того, чтобы все
их объявить вымыслом. Мы не можем опровергнуть все воспоминания разом, потому что, как
отмечалось ранее, тем самым утратит смысл и весь опыт настоящего.
Однако такой степенью достоверности вряд ли могут обладают какие-то отдельные
воспоминания. Вспомнить какое-то отдельное событие — означает в лучшем случае поверить
в его вероятность. Даже если его настоящие или будущие последствия могут подтверждать те
1
2
Ibid. P. 75.
Vansina. Memory and oral tradition. P. 266, 269. По мнению Джексона Лирса, чувство соответствия открывает
дорогу ощущению дискретности в конце XIX в. (Jackson Le-ars. No Place of Grace. P. 36—38). Фуко относит эти
перемены на век раньше (Фуко М. Слова и вещи. М.: Прогресс, 1977).
3
Burotn. Human awareness of time. P. 308; Roy Schafer. A New Language for Psychoanalysis. P. 29—50; idem.
Psychoanalytical Life History.
316
или иные воспоминания, проверить их можно, лишь обращаясь к другим воспоминаниям о
прошлом. Но никогда нельзя обратиться к прошлому самому по себе.1
Присущий воспоминаниям личностный характер также осложняет задачу их подтверждения.
Никто другой не в состоянии полностью подтвердить наш собственный уникальный опыт
прошлого. Даже если те или иные воспоминания оказались ложными или неточными, этот факт не
устраняет их полностью. Ложные воспоминания могут оказаться столь же долговечными и
действенными, как и подлинные, особенно если они необходимы для подкрепления нашей
самооценки. «„Я это сделал", — говорит моя память. „Я не мог этого сделать", — говорит моя
гордость и остается непреклонной». И, как пишет Ницше, «в конце концов память уступает».2
Память не только сдается, она еще и меняется, причем зачастую незаметно. Недостоверность
воспоминаний — общеизвестный факт. Измученные постоянными ошибками при копировании
Торы, еврейские законодатели запретили даже известным своей исключительной памятью
копиистам писать хоть одну букву, не имея исходного текста перед глазами.3 Однако подобный
запрет имеет все же исключительный характер: в целом мы безосновательно доверяемся
собственной памяти, редко задаваясь вопросом о ее достоверности. Что же касается других людей,
то мы понимаем, что они, как правило, помнят меньше, чем кажется, придумывают часть того,
что, как им кажется, помнят, и изменяют прошлое таким образом, чтобы оно в наибольшей
степени соответствовало их нынешним представлениям о самих себе.4
Примером доверия к предполагаемой непогрешимости подробных воспоминаний является
отношение к свидетельским показаниям Джона Дина на слушаниях в Сенате США по делу
Уотергейт. Дину удалось изобличить уловки президента Никсона по той причине, что сенаторов
убедил детальный характер воспроизведения им разговоров Никсона с Эрлихманом и
Холдеманом. Сенаторы посчитали это достаточным доказательством точности его показаний.
Кроме того, показания Дина соответствовали тому, что вырисовывалось в качестве общей картины
событий в Уотергейте. Однако сравнение реальных записей разговоров в Белом доме и его
воспоминаний обнаруживает разительные несоответствия между тем, что Дин действительно
слышал и рассказал, и тем, что как ему казалось, он слышал и рассказал. Хотя Дин в целом и передал суть дискуссий, но только там, где ему много раз приходилось по1
Lewis. Analysis of Knowledge and Validation. P. 334—338, 353—362.
Nietzsche. Beyond Good and Evil. P. 86. См.: Ницше Ф. По ту сторону добра и зла // Соч. Т. 2. С. 291. Цит. в соответствии
с примечанием Фрейда, добавленным им в 1910г. к работе «Психопатология обыденной жизни». С. 147 прим.
3
Gerhardson. Memory and Manuscript. P. 29, 46; Stratton. Mnemonic feat of the «Shass Pollak».
4
Sparcks. Imagining a Self. P. 19. В отношении доверия XIX в. к памяти; Berger. Introduction to Sociology. P. 71. В
отношении современного отношения к достоверности памяти.
317
2
вторять собственные слова, удалось добиться чего-то отдаленно напоминающего дословное
воспроизведение. Во всех остальных случаях детали практически никогда не совпадали с
фактами.1
Типы памяти
Память многообразна, как показывает нам список воспоминаний Броккельмана:
Я помню, где, будучи ребенком, обычно купался, помню ощущение ветра, обдувавшего лицо. Я помню, кто
выиграл битву при Ватерлоо, помню, что 8x9 = 72. Я не забыл, как держать биту. И я помню — нет, я чувствую
слабость в коленках и запястьях, подступающую к желудку тошноту — ужас, который испытал, когда капитан
назначил меня «добровольцем» на первой вылазке в долине Ашау (Ashau). Помню вечеринку, которую мы
устроили, когда я женился — музыку, друзей, еду, вино. Но (Боже мой!) я не могу вспомнить лицо моего самого
близкого друга, который умер год назад... Есть множество различных видов памяти, и они наполняют и
направляют мое сознание.2
Не все эти виды воспоминаний дают нам перспективу прошлого — мы ходим, пишем, чистим
зубы, бьем бейсбольной битой, не отдавая себе отчета в том, как это делаем и когда
научились. Заученные семантические данные — таблица умножения, четверостишия,
структура аминокислот, название столиц государств, накопленный словарный запас, собрание
фактов и значений — как правило, ничего не могут нам сказать об обстоятельствах, при
которых появились в памяти. Если я могу прочитать наизусть поэму, это еще не значит, что я
смогу узнать из этого когда, и как выучил ее, или вспомнить, когда читал ее раньше. Я могу
узнать друга на улице, но вовсе не обязательно мне удастся вспомнить наши прежние встречи,
которые и сделали этот акт узнавания возможным.3
Конечно, некоторые заученные факты сами по себе относятся к истории — например,
правители Британии и президенты Соединенных Штатов, любые хронологические
последовательности. Заучивание наизусть способствует формированию знания о прошлом
тем, что локализует подобные события во времени. Однако до тех пор, пока не установлены
их связи с другими аспектами истории, любые даты из президентской деятельности
Вашингтона попросту лишены смысла.
Для того, чтобы соприкоснуться с прошлым, нужно вспомнить то, что обычно находится в
сознании, зачастую, в самосознании. В отличие от семантического и сенсомоторного
запоминания, так называемая эпизодическая память хранит в себе некие неординарные
события нашей жизни.4 Мы помним прошлое как множество отдельных случаев,
1
Neisser. John Dean's memory.
Brockelman. Of memory and things past. P. 309.
3
Russel. Analysis of Mind. P. 166, 167; Wares. The past and the historical past. P. 254.
4
Tulving. Elements of Episodic Memory. P. 17—120. См. также: «событие» и «факту-альная» память у Perry.
Personal identity, memory, and the problem of circulation. P. 144. Повторное воспроизведение может превратить
эпизодическую память в семантическую, подобно тому, как воспоминания Джона Дина при их повторении
обретали ста318
2
сознаваемых как нечто отличное от настоящего, хотя и не полностью от него отделенное: в
достаточной мере отличное для того, чтобы ощущать его как другое время, и в одновременно
достаточно похожее для того, чтобы мы могли сознавать свою непрерывную с ним связь.
Интенсивность эпизодических воспоминаний варьируется в зависимости от цели. В
наименьшей степени эффективной является повседневная память — запоминание имен
друзей, того, где нам предстоит обедать в праздник, когда надо платить за аренду. Такие
воспоминания восстанавливают факты, а не чувства: «В каком году я был интерном в
госпитале Ларибуазьер? Ну-ка, посмотрим. Это было через два года после смерти сестры, это,
должно быть, был 1911 г.». Реакции на пребывание в госпитале и на смерть сестры не
всплывают в сознании.' Инструментальная память представляет собой краткое резюме
прошлых событий, не вызывая при этом тех ощущений, которые в жизни сопровождали
данные события.
Инструментальным образом запоминаемые прошлые события — это весьма условный и
бесплодный пейзаж. Унылые пики календарных дат в бесформенной равнине времени — вот,
что осталось от некогда богатой среды, привлекшей наше внимание. В памяти воскрешаются
не образы и события, а лишь их порядок и местоположение. Такая «память представляет нам
жизнь, скорее, как дорогу с отдельными вехами и верстовыми столбами, нежели как
ландшафт, по которому эта дорога пролегает», — характеризует ситуацию психоаналитик
Эрнест Шах-тель (Schachtel). Мы узнаем некоторые особо выдающиеся события, на которые
нам указывают вехи, но мало что помним о событиях самих по себе, «не конкретное богатство
жизни, но лишь тот факт, что данное событие имело место».2
Доминирующей [инструментальную память] делают [социальные условности мира взрослых].
Дети видят и слышат все, как есть. Взрослые же видят и слышат прежде всего то, что
ожидают встретить — или, по большей части, помнят то, что, по их мнению, должны помнить. Причиной тому, что мы плохо помним раннее детство, в меньшей степени выступает
подавление, скорее, дело в утрате тех чувственных воспоминаний, о которых взрослые даже и
мечтать не могут. В схематизме памяти взрослых нет места для запахов, вкусов и других
ярких ощущений, или для до-логического и магического мышление раннего детства.
Глубинный чувственный опыт забывается, если не вписывается в социальные рамки.3
Инструментальная память — это содержательное множество маркеров и сеток,
напоминающих дорожную карту, путеводитель, календарь. Подобное истощение свойственно
многим восбильность, неизменность и утрачивали связь с личностным смыслом. См.: Flavell. Cognitive Development. P. 184—189.
1
Pichon E. Essai d'etude convergente des problemes du temps (1913). Цит. по: Minkow-ski. Lived Time. P. 152.
2
Schachtel. Metamorphosis. P. 287.
3
Ibid. P. 279—322; Piaget and Inhelder. Memory and Intelligence. P. 378^01; Albert J. Solnit, lecture at University College.
London, 6 mar. 1984.
319
поминаниям: участники знаменитых экспериментов Бартлетта (Bartlett) сводили сложные
рассказы, которые им предлагали запомнить, до вполне обычных историй, сокращая до такой
степени, чтобы их можно изложить «доходчиво, понятно и спокойно и просто».1
В отличие от инструментальной памяти, мечты (reverie) включают в себя и даже
предполагают запоминание чувств. Мечты дают нам эксплицитные, но явно неполные образы
прошлого, отдельные аспекты прежних событий. Остается впечатление, что можно было бы
вспомнить нечто большее. Для того, что восстановить утраченные впечатления, увидеть и
почувствовать снова то, что мы некогда ощущали, зачастую могут потребоваться
значительные усилия, особенно в начале процесса припоминания. Последующие же стадии
как бы подстегивают, катализируют друг друга.
Интенсивная аффективная память раскрывает нам прошлое с прежней яркостью и богатством
переживаний, мы буквально воскрешаем его вновь — как тот зритель, который, закрывая
глаза, не «вспоминал» фильм «Кагемуша», а буквально «видел его вновь».2 Вспоминая свое
пребывание в Венеции, Броккельман отмечает, что «видел здания, я слышал разговоры,
ощущал текстуру стула, на котором сидел;... чувствовал береговой бриз, слышал воркования
целого облака голубей у ног; я ощущал неудовлетворенность, которую чувствовал тогда, мое
сердце сжималось, когда я „вновь ожидал" прихода возлюбленной... я могу сидеть здесь в
задумчивости и забыться, почти что уснуть в прошлом».3
Подобные яркие воспоминания вызываются не интроспекцией, но случайной реактивацией
забытых ощущений, обычно — прикосновением, запахом, вкусом или звуком. Как и
провоцирующая ностальгию альпийская мелодия, у Каупера (Cowper) подобным
переключателем выступает деревенский колокольчик:
Ясный и звучный, когда веет ветерок! легко и просто открывает он все клетки, где спала память. И где бы ни услышал я
родную мелодию, я вспоминаю эти образы, со всеми их радостями и печалями 4
Исключительно «древние, нестерпимые воспоминания» прошлого пришли Штегнеру (Stegner)
«отчасти от детей, и мостков, и от плавного изгиба реки, но более всего от запаха. Потому что
здесь повсюду был едкий и вездесущий запах, который всегда означал для меня детст1
Bartlett. Remembering (1932). P. 89. Критики считают, что испытуемые Бартлетта производили столь серьезные
изменения потому, что их побуждали давать согласованные и завершенные воспоминания (Gauld and Stephenson. Some
experiments relating to Bartlett's theory of remembering).
2
Hatch Robert. Films // The Nation. 15 Nov. 1980. P. 522.
3
Brockelman. Of memory and things past. P. 321.
4
Cowper. The Task (1785). Bk VI, lines 10—14. P. 200.
320
во», состоящее из речной воды, грязи, влажных сидений скамеек, трамплина для прыжков в воду с
прибитым на конце куском джута, — все это на мгновение превратило воспоминания в
реальность.1 Подобные воспоминания кажутся почти инстинктивными, заключенными внутри
нашего тела. Как пишет Пруст, «наши руки и ноги наполнены оцепеневшими воспоминаниями».2
Такие интенсивные воспоминания в исключительной мере непроизвольны, и чем более яркими
оказываются ощущения, тем менее поддаются они преднамеренному воспроизведению. Однако,
хотя подобные видения и приходят свободно, по собственной воле, все же они возможны лишь
тогда, когда мы действительно этого хотим. Столь интенсивные воспоминания часто оказываются
мучительными. Даже обычная память может причинять боль, воскрешая давние конфликты. С
точки зрения аналитической терапии, подобные воспоминаемые события теряют свою
принудительную силу и растворяются в нейтральном прошлом только тогда, когда конфликт
разрешен.3
По-видимому, определенные особенно яркие воспоминания не просто воскрешают прошлое, но
ведут к их одновременному сосуществованию с настоящим. Они переживаются как «более
близкие, чем настоящее, которое они одновременно преследуют и гипнотизируют».4 Де Куинси
описывает одну пожилую женщину, страдавшую парамнезией (ошибочные воспоминания), у
которой вполне подробные воспоминания сопровождались своеобразной темпоральной
конкуренцией: «В один момент, в мгновение ока, каждое действие, каждое желание ее прошлой
жизни, оживало вновь, выстраиваясь не во временную последовательность, но в одновременное
сосуществование».5 Подобно дежа вю — ощущению, будто мы уже видели когда-то нечто, что в
действительности видим впервые, — парамнезия сливает в единое целое вполне различимые
прошлое и настоящее. Пуле (Poulet) прослеживал такие навязчивые переживания, часто
вызванные употреблением опиума, от Руссо до Кольриджа, Байрона и Блэйка, от Сведенборга до
Де Куинси, Бодлера и Пруста.6 «Мне кажется иногда, что я прожил 70 или 100 лет за одну ночь»,
— писал Де Куинси, который пытался усилить ощущение времени до такой степени, чтобы
получить иллюзию вечности, рас1
Stegner. Wolf Willow. P. 18.
Proust M. Remembrance of Tlings Past. 3:716 (см.: Пруст М. В поисках утраченного времени. Т. 7. Обретенное время.
М., 1993).
3
«Актуально переживаемое во всей своей полноте», прошлое «кажется, даже в случае обычной памяти, мучительной
болью» (Pichon E. Essai d'etude convergente des prob-lemes du temps (1913). Цит. по: Minkowski. Lived Time. P. 152, 159—
161). См. также: Poulet. A Study in Human Time. P. 298.
4
Shattuck. Proust's Binoculars: A Study of memory, Time, and Recognition in A la recherche du temps perdu. P. 48, 49; см.:
Shore. Virginia Woolf, Proust, and Orlando. P. 237—241.
5
De Quincey. Suspira de Profundis. 1845. P. 245.
6
Poulet. Timelessness and Romanticism. «Это не было простым аналогичным чувством, ни даже простым эхом или
воспроизведением прежних ощущений... это было само прежнее ощущение» (см.: Пруст М. Обретенное время).
2
11 Д. Лоуэнталь
321
ширяя узкие рамки жизни при помощи возможно большего количества воспоминаний.1
«Поиски утраченного времени» Пруста были «нескончаемыми попытками воскресить
прошлое в настоящем, прошлое не как прошлое, не как последовательность точек во времени,
но как одновременное целое, которое можно удержать в его единстве».2 Однако подобные
прихотливые смешения образов не позволяют их обладателям отличить прошлое от
настоящего, а, возможно, даже жизнь от смерти. Прогуливаясь по городу в 1928 г., Борхес
представляет себе собственные проведенные там детские годы, и тогда «сразу пришедшее на
ум „я в тысяча восьмисотом таком-то" перестал быть горсточкой неточных слов, начало
облекаться плотью. Я ощутил, что я умер, я ощутил что я сторонний наблюдатель всего того,
что происходит», не способным отделить «неотличимость призрачного вчера от призрачного
сегодня».3
Каждому типу воспоминаний соответствует своя перспектива прошлого. Инструментальной
памяти не достает живости, ее схематизированное прошлое просто указывает на более важное
настоящее. Воспоминания-мечты воспроизводят соответствующие прошлым событиям
чувства и заставляют нас сравнивать прошлое с нынешними состояниями бытия. Полные
воспоминания (total recall) волей-неволей погружают нас в прошлое. Настоящее одержимо
предшествующими событиями столь значительными или травматическими, что они
воскресают так, как будто все еще продолжают длиться в настоящем. Военные воспоминания
Минковского дают нам пример таких различений: «Мы совершенно по-разному относимся к
прошлому, когда просто рассказываем о том, что было на войне, и когда пытаемся оживить в
памяти то, что испытали во время всех тех мучений, или, наконец, когда мы всеми фибрами
души ощущаем, что прошлое еще длится, когда мы чувствуем, что оно каким-то образом
становится частью настоящего, и даже чем-то большим, чем реальное настоящее».4
Обычно в памяти совмещаются все эти типы воспоминаний, внимание постоянно
перемещается от одного типа к другому. Наше осознание воспоминаемого прошлого
формируется всем континуумом типов памяти: от функциональной памяти через
воспоминания-мечты — до виртуального погружения в прошлые времена. Опираясь на столь
различные уровни постижения (apprehension), прошлое оказывается удивительно
многообразным. И тем не менее, память, пусть и столь многообразная, выступает как всего
лишь одна из категорий опыта. Воспоминание о песке под ногами на морском берегу
совершенно не похоже на попытку вспомнить, где я оставил ключи от дома, однако мы понимаем, что и то, и другое включает в себя осознание прошлого. Инстру1
De Quincey. Confessions of an Anglish Opium-Eater (1822). P. 115 (См.: Де Куинси. Признания англичанина,
употребляющего опиум. М., 2001).
2
Poulet. Timelessness and Romanticism. P. 22.
3
БорхесX. Л. История вечности // Борхес X. Л. Коллекция. С. 93. Сравните это ощущение с ужасом протагониста романа
Джеймса «Чувство прошлого» (James. Sense of the Past).
4
Minkowski. Lived Time. P. 153.
322
ментальная память сообщается с непроизвольными воспоминаниями, мы одновременно грезим об
отпуске прошлым летом и пытаемся вспомнить, куда могли подеваться эти ключи. Различные
типы памяти открывают нам и различные ракурсы прошлого, однако в процессе припоминания все
это сливается воедино.
Кроме того, у всех них есть нечто общее. Любые воспоминания изменяют опыт, они, скорее,
очищают прошлое, нежели просто его отражают. Мы вспоминаем лишь малую часть того, что
испытали, не говоря уже обо всем том, что есть в мире. Таким образом, память вновь просеивает
то, что уже прежде просеяло восприятие, оставляя нам лишь отдельные фрагменты из некогда
бывшего перед глазами.
Забывание
Для того, чтобы память имела смысл, мы должны забывать большую часть того, что видели. В
противном случае мы превратились бы в подобие героя рассказа Борхеса «Фунес, чудо памяти»:
Он знал формы южных облаков на рассвете тридцатого апреля тысяча восемьсот восемьдесят второго года и мог
мысленно сравнить их с прожилками на книжных листах из испанской бумажной массы, на которые взглянул один раз,
и с узором пены под веслом на Рио-Негро в канун сражения под Кебрачо... Фунес помнил не только каждый лист на
каждом дереве в каждом лесу, но помнил также каждый раз, когда он этот лист видел или вообразил......«Моя память,
приятель, — все равно что сточная канава».
В конце концов, тяжесть этих разрозненных и случайных воспоминаний становится поистине
непереносимой. «Мыслить — значит забывать о различиях, обобщать, абстрагировать. В
загроможденном предметами мире Фунеса были только подробности, к тому же лишь непосредственно данные».1
Воспоминания должны постоянно исчезать и объединяться. Только с помощью забвения мы
можем привести этот хаос в порядок. По мнению Уитроу, «важным условием памяти является
наша способность забывать».2 Подобно Генри Джеймсу, мы должны сознательно ограничивать
свои воспоминания: «У меня в чулане на гвозде висит всякая всячина памяти, но со временем я
научился контролировать привычку плодить ее».3 Чрезмерно обширная память уже более не
оживляет, а затопляет настоящее. В самом деле, попытка запомнить больше, чем малую часть
прошлого, привела бы к слишком большим затратам времени. В свое время Тристраму Шенди
потребовался целый год на то, что1
Цит. по: Борхес X. Л. Фунес, чудо памяти // Борхес X. Л. Коллекция. М., 1992. С. 166—168. В качестве подлинного
примера эйдетической памяти см.: Oliver Sacks. The twins // N. Y. Review of Books. 28 Feb. 1985. P. 16.
2
Whitrow. Natural Philosophy of Time. P. 85. См.: Уитроу Дж.Дж. Естественная философия времени. М.: Прогресс, 1964.
Эта тема подробно развита в книге: Theodule Аг-mandRibot. Diseases of Memory. 1885. См. также: Aristides.
Disremembrance of things present. P. 164.
3
James. A Small Boy and Others. P. 41.
323
бы вспомнить первый день своей жизни. «Потребуется целая жизнь для того, чтобы
запомнить целую жизнь, — отмечает Чарльз Райкрофт (Rycroft), - и всякий, кто попытается
описать шаг за шагом свою жизнь непременно попадет в дурную бесконечность, потратив все
время и все слова на написание собственной автобиографии».1
Самыми яркими оказываются вспоминания о тех сценах и событиях, которые на время были
забыты. «Чтобы по-настоящему вспомнить какое-то ощущение или событие прошлого,...
нужно вернуться к нему... после некоторого забвения», — так интерпретирует Пруста Роджер
Шаттук. «Исходный опыт или образ должны быть забыты, полностью забыты... Подлинная
память, или припоминание, растет из своей противоположности — oubli».2 Как об этом
говорит сам Пруст:
Поскольку Привычка все ослабляет, лучше всего напоминает нам о человеке именно то, что было забыто. Лишь
благодаря забвению можем мы время от времени вспомнить человека, каким мы были, поставить себя в такое
отношение к вещам, в каком находился он... Благодаря работе забвения возвращение памяти... заставляет нас вдыхать
свежий воздух, свежий воздух именно потому, что мы вдыхали его в прошлом,... поскольку подлинный рай — это рай
потерянный.3
В самом деле, обширные масштабы повествования в «Поисках утраченного времени»
заставляют читателя забывать то, что он читал в начале произведения, и вспоминать все это в
конце, испытывая шок от узнавания.4
Большая часть забываемого забывается, хотя и неизбежно, но непреднамеренно.
Повторяющиеся события сливаются в воспоминаниях в одно целое: поскольку почти каждый
раз, когда я иду за хлебом, события повторяются. Я запоминаю только первый и последний
раз.5 В противоположность распространенному мнению, мы забываем большую часть нашего
опыта, при этом подавляющая часть забытого утрачивается безвозвратно. «Я жду от своей
памяти, что она будет длительной, потому что, как и всякий другой, могу вспомнить большую
часть своих прежних воспоминаний, часть из которых относится к событиям 20- и 30-летней
давности». Но Мэриголд Линтон (Linton) обнаружила, что ее ожидания не соответствуют
действительности: мы не сознаем большей части того, что забыли, причем именно потому, что
забыли. Периодически просматривая свой дневник, в который она ежедневно
1
Стерн Л. Жизнь и мнения Тристрам Шенди, джентельмена. Кн. 4, гл. 13. 2:49; Rycroft. Analysis and the autobiographer.
По оценкам Васины, 40-летнему человеку может потребоваться около 6 месяцев на то, чтобы вспомнить то, что
потенциально возможно (Vasina. Memory and oral tradition. P. 265). По поводу парадокса Шенди. См.: Mendilow. Time and
the Novel. P. 184.
2
Schattuck. Proust's Binoculars. P. 63. См. также: Joseph Frank. Spatial form in modern literature. P. 238, 239.
Oubli (фр.) — Забвение. — Примеч. пер.
3
Proust M. Remembrance of Jhings Past. 1:692, 3:903 (См.: Пруст М. В поисках утраченного времени. Т. 2. Под сенью
девушек в цвету. М., 1992; его же: Обретенное время).
4
Schattuck. Proust's Binoculars. P. 100, 105.
5
Vansina. Memory and oral tradition. P. 264.
324
заносила все значимые события, начиная с 1972 г., Линтон обнаружила, что память существенно
изменяет случившееся год-два назад. Спустя три-четыре года многие записи вообще не вызывали
никаких воспоминаний. То, что первоначально казалось значимым, теперь превратилось в набор
бессвязных фрагментов, лишенных всякого смысла, причем совершенно непонятны были целые
фразы. По мере удаленности во времени ее способность вспомнить зафиксированные в дневнике
события уменьшалась до тех пор, пока не обнаружилось, что по прошествии шести лет почти
треть записанных событий полностью изгладилась из памяти.1
Подобные потери превращают воспоминаемое прошлое, по словам Пенелопы Лайвли, в «островки
посреди темного, составленного из отдельных слоев ландшафта, подобно случайным выступам
после сильного снегопада — телеграфный столб и холмики на месте сельскохозяйственных
орудий, занесенная снегом стена».2 «Мы вспоминаем прожитые годы не последовательно, как они
протекали, день за днем, — пишет Пруст, — наша память сосредоточена на прохладном или солнечном утре или полудне», а между этими изолированными образами лежат «обширные полосы
забвения».3 Забвение — обычная судьба множества событий по мере их удаленности от
нынешнего момента. Сравнивая события военного времени с воспоминаниями о них 35 лет спустя,
Том Харрисон (Harrison) обнаружил, что большинство людей забыли события, относительно
которых никогда прежде не поверили бы, что смогут их забыть. Так, например, писатель Ричард
Фиттер (Fitter) не смог вспомнить свое пребывание в Ковентри и «с трудом поверил глазам, когда
ему показали его собственные рукописные описания этих посещений, включая и важные
переговоры, которые он вел с тамошними „шишками"».4
Пересмотр
Воспоминания изменяются также в результате пересмотра. В противоположность
распространенному стереотипу отношения к хранящемуся в памяти прошлому как к тому, что
прочно зафиксировано и потому неизменно, в действительности воспоминания податливы и
гибки. То, что, казалось бы, уже свершилось, продолжает претерпевать постоянные изменения.
Преувеличивая в памяти те или иные события, мы заново их интерпретируем в свете
последующего опыта и сегодняшних потребностей.
Одной из таких потребностей является понятность, вразумительность воспоминаний. События,
изначально двусмысленные и неопре1
3
In everyday life. P. 86. См. его же: Real-world memory after six years. г Lively. Going back. P. 11.
Proust. Remembrance of Things Past. 2:412—413. Пруст М. В поисках утраченного времени. Т. 4. Содом и Гоморра. М.,
1992.
4
Harrison. Living through the Blitz. P. 327.
325
деленные, становятся логичными, ясными и понятными. «Память — это великий организатор
сознания, — пишет Сьюзан Лангер (Lan-ger). — Реальный опыт представляет собой
столпотворение зрительных образов, звуков, чувств, физических напряжений, ожиданий», которые память упрощает и комбинирует. Кроме того, память трансформирует воспринятое
прошлое таким образом, каким, как мы позже считаем, оно должно было бы происходить,
исключая из него нежелательные сцены и подправляя оставшиеся в соответствии с нашей
оценкой ситуации.'
Запечатленный в памяти опыт военного времени в дальнейшем переформировывается под
воздействием последующих воспоминаний таким образом, чтобы он удовлетворял канонам
принятого поведения и восприятия. Увлекшись игрой на пианино в Степни (Stepney)
сентябрьским днем 1939 г., молоденькая девушка пропустила выступление Невилла
Чэмберлена2 и первые сирены воздушной тревоги. Мать накричала на нее, а отец принялся
давать безапелляционные команды и совершенно бесполезные советы. Однако память все
преобразила: «Мы собрались в маленькой жилой комнате... сразу все вместе», — вспоминает
она, вслушиваясь в сообщение по радио, и были «потрясены до глубины души» звуком
сирены, которую она на самом деле не слышала. В течение многих лет она рассказывала эту
историю как подлинную, хотя ничего подобного в ее исходных личных записях нет. Харрисон, приводя этот случай, добавляет, что «те, кто не ведет дневниковых записей, обычно
искажают события еще сильнее».3
Равным образом ложными оказываются воспоминания об Оруэлле, полученные от его
близких, которые «своими глазами видели» события, в действительности придуманные
Оруэллом. Они также «помнили», что по поводу самого Оруэлла всегда придерживались
одних и тех же взглядов, которые на самом деле могли сформироваться у них лишь на основе
последующего чтения. Так, например, сестра Оруэлла терпеть не могла и то малое, что было
известно ей при жизни о его работе. Знакомство же с его творчеством и восхищение им
пришли лишь после смерти Оруэлла. Интервью ВВС, данное ею вскоре после смерти Оруэлла
показывает, как это «внезапное событие сказалось также и на воспоминаниях о прошлом»,
теперь находящихся под воздействием гордости за брата. «Прошлое проходит через фильтр
последующего опыта человека», — приходит к заключению Бернард Крик (Crick):
Вожди племени чероки перед тем, как у них берут интервью антропологи, читают книги по антропологии, точно так же
и маститые деятели культуры перечитывают свои прежние статьи об Оруэлле перед тем, как у них берут интервью об
Оруэлле, а затем с
1
Longer. Feeling and Form. P. 263. «Прошлое встает перед нами... лишь обретя достаточное единство для того, чтобы
пребывать в памяти как таковое» (Casey. Imagining and remembering. P. 203).
2
Чэмберлен Невилл (1869—1940), премьер-министр Великобритании (1937— 1940), известный проводимой им в
предвоенный период политикой умиротворения. — Примеч. пер.
3
Harrison. Living through the Blitz. P. 325, 326.
326
достойной похвалы аккуратностью их пересказывают... Можно в значительной степени исказить свои воспоминания о
знаменитом человеке в пору его безвестности, если читать то, что о нем напишут после... Весьма непросто пробраться к
исходным воспоминаниям или воспоминаниям о воспоминаниях.1
Подобные предостережения относятся и к нашему собственному прошлому. Подобно
«оправдывающемуся супругу, которому приходится истолковывать все свои прежние
любовные увлечения таким образом, чтобы они выглядели как неуклонное движение к
кульминационной точке нынешней женитьбы, — отмечает Бергер, — мы продолжаем перетолковывать собственную биографию с таким же упорством, с каким сталинистам
приходилось переписывать Большую советскую энциклопедию».2 Такого рода изменения
взглядов могут показаться предосудительными, но в действительности они являются вполне
естественными и даже необходимыми. Подобно иным историкам, мы беспрестанно заняты
переписыванием собственной персональной истории прежде всего потому, что в момент
свершения событий редко когда можем знать, что они будут значить в последствии и в какой
степени.3 Подобные изменения взглядов могут существенным образом преобразовать всю
нашу память прошлого: в «Исповеди» Августина и в «Apologia pro vita sua» Ньюмена
(Newman)4 мы видим жизнеописания, в которых прежние события заново подвергаются
периодизации и повторной интерпретации. Наше собственное родство проявляется из
концептуального котла психоаналитических откровений, «подобно метаморфизирован-ным
фигурам фрейдистского пантеона». Все прошлые события только теперь обретают смысл.5
Таким образом, автобиография — это «описание человеком того, что его предшествующие Я
сочли достойным запоминания», результат диалектической игры «нынешнего и прошлого Я, в
результате которой изменились и то, и другое». Психоаналитик рассматривает себя как
«ассистента автобиографа», который может «обратить его внимание на тенденции,
направленные, как правило, либо в сторону самоосуждения, либо в сторону самооправдания,
и провести различие между подлинным голосом [пациента] и усвоенными имитациями других
голосов, как правило, исходящих от его предков».6
Однако подобный пересмотр происходит столь же неосознанно, как и забывание.
Прославленная память Джона Дина подсознательно
1
Crick. Orwell and biography.
Berger. Invitation to Sociology. P. 75, 71.
3
Linton. Transformations of memory. P. 88,
4
Ньюмен Джон Генри (1801—1890), английский религиозный деятель, мыслитель и эссеист, лидер Оксфордского
движения, после обращения в католичество — кардинал. В ответ на обвинение британского писателя Чальза Кингзли в
том, что римский католицизм индифферентен к вопросам истины, опубликовал в 1864 г. книгу «Apologia pro Vita Sua», в
которой повествует о собственном духовном развитии. Данная работа представляет значительный интерес как
религиозное и как литературное произведение. — Примеч. пер.
5
Berger. Invitation to Sociology. P. 76, 77. См.: Hankiss. Ontologies of the self: on the mythological rearranging of one's lifehistory; Gagnon. On the analysis of life accounts.
6
Rycroft. Analysis and the autobiography. P. 541.
2
327
трансформировала реальные события в то, что он сам чувствовал и чего желал. Его воспоминания,
как и память всякого другого, были искусственно сконструированы, срежиссированы и
сконцентрированы на нем самом.1
В отличие от схематизированного ландшафта функциональной памяти, события, вспоминаемые с
волнением, зачастую оказываются даже более выразительными, чем тогда, когда они
переживались впервые. Точно так же, как мы забываем или замалчиваем события, которые
изначально оставили нас равнодушными, мы преувеличиваем те события, которые нас затронули.
Память ошибочно может представить нам некую местность как однообразно заледеневшую и
продуваемую всеми ветрами насквозь, если самым ярким ощущением относительно нее окажется
сильнейшая метель, в которую нам доведется там попасть. Так, воспоминание о редкостном
снегопаде в Кейптауне в 1926 г., запечатленные на висящих в гостиной фотографиях, могут создать совершенно ложное представление об обычных климатических условиях в этом городе. Мы
маскируем многообразие и сводим бесчисленные более ранние образы к нескольким
доминирующим воспоминаниям, подчеркивая любые впечатляющие характеристики и преувеличивая их блеск или тонкость.2 Именно такие приемы лежат в основе классического искусства
памяти. Как сказано в одном античном тексте, «когда нам встречаются в повседневной жизни
незначительные, обыденные, банальные события, их редко удается запомнить, поскольку ум не
находится под воздействием ощущений новизны или удивления. Но если мы видим или слышим о
чем-то исключительно низком, бесчестном, необычном, великом, невероятном или смешном, по
всей вероятности, мы запомним такое надолго».3 Таким образом, тренировка памяти заключается
в умении сконцентрироваться на наиболее ярких, поразительных, подчас даже гротескных
образах.
В воспоминаниях разные местности обычно становятся похожими друг на друга, за исключением
тех, которые обладают каким-то исключительным своеобразием. Ряд последовательных событий
может слиться в одно или два воспоминания, обладающих рядом общих черт. Так, в
воспоминаниях посетителей все Оксбриджские (Oxbridge) колледжи сливаются в один, Эксмур
(Exmoor) превращается в Дартмур (Dartmoor),4 а Южный Дауне и Северный Дауне
воспринимаются как единое целое. Память также может изменить временной порядок следования
событий, представляя их в той последовательности, в какой они должны были появиться. Когда
календарная точность не слишком важна,
1
Neisser. John Dean's memory. P. 157.
Hunter Ian. Memory. P. 279.
3
Herennium Ad (C. 86—82 B.C.). Цит. по: Yates. Art of Memory. P. 26; also P. 17—41.
4
Эксмур — поросшее вереском плоскогорье, охватывающее на северо-запад графства Сомерсета и север графства
Девон, Англия. Ныне национальный парк. Также и известная порода пони.
Дартмур — нагорье на западе графства Девон, Англия. В саксонские времена это был королевский лес. Также порода
пони. — Примеч. пер.
2
328
даты в памяти сливаются в один калейдоскопический поток — обычно указаний вроде
«давно», или «на днях» бывает достаточно. Вспоминаемое прошлое не является
последовательной временной цепью, но, скорее, множеством отдельных моментов,
удерживаемых в потоке времени. «Можно обладать яркими воспоминаниями о каких-либо
событиях, не будучи в состоянии определить их дату», — высказывает предположение
Зигфрид Кракауер (Kracauer). И чем с большей готовностью мы их вспоминаем, тем более
склонны «ошибаться относительно временной дистанции, отделяющей их от настоящего дня,
или нарушать их хронологический порядок».1 Большинство людей:
датирует вещи событиями, а не календарными годами. Они не скажут: «Это случилось в 1930 г.» или «Это произошло в
1925 г.», или нечто вроде того. Скорее, они скажут: «Это случилось на следующий год после того, как сгорела старая
мельница» или «Это произошло после того, как молния ударила в большой дуб и убила фермера Джеймса», или «Это
было за год до того, как случилась эпидемия полиомиелита». Естественно, что воспоминаемые события не следуют
какой-то определенной последовательности... Это всего лишь отдельные частицы, разбросанные то там, то тут.2
Образы памяти редко бывают последовательными. Мы располагаем воспоминаемые события,
скорее, по ассоциации, нежели методично движемся во времени вперед или назад. Для нас
прошлое — это нечто вроде «археологического музея, заполненного отдельными фрагментами,... расположенными без всякой системы».3
Тем не менее, ясно, что воспоминания о прошлом, будь то упорядоченные или
расположенные бессистемно, отличаются от того, что происходило реально. Мы не
принимаем воззрения Бергсона, будто бы действие памяти направлено на то, чтобы сохранить
все прошлое целиком, как и взгляды Пенфилда о том, что каждое воспринятое событие может
быть в точности восстановлено. Напротив, течение времени приводит к качественным
изменениям хранящихся в памяти воспоминаний, равно и к их потере. Новые впечатления
постоянно изменяют схемы сознания, которые, в свою очередь, формируют все то, что мы
прежде запомнили. «На протяжение всей нашей жизни мы подвергаем реорганизации
собственные воспоминания и представления о прошлом, — отмечают Пиаже и Инендлер
(Inhendler), — более или менее сохраняя прежний материал, однако добавляя другие
элементы», изменяющие их значение и смысл.4 По замечанию Фрейда, «наши детские
воспоминания показывают ранние годы жизни не такими, какими они в действительности
были, а такими, какими они предстали перед нами в последующие годы жизни, когда
формировались воспоминания».5 Действительно, каждый случай припоминания изменяет
воспоминания.
1
Kracauer. Time and history. P. 69. См.: Fraisse. Psychology of Time. P. 161.
Christie. By the Pricking of My Thumbs. P. 174.
3
Donate. Ruins of memory: archeological fragments and textual artifacts. P. 595.
4
Piaget and Inhendler. Memory and Intelligence. P. 381.
5
Freud. Screen memories. 1899. 3:322. См.: Kris. Recovery of childhood memories. P. 56.
329
2
Рассказ о воспоминаниях также вносит в них некоторые изменения, поскольку «сам акт
говорения о прошлом способствует его оформлению в характерном, но несколько
произвольном языке», — отмечает Дональд Спенс (Spence). Коль скоро однажды они
предстали перед нами в форме рассказа, исходные воспоминания уже никогда снова нельзя
будет пережить, например, как смутные мечты Вордсворта.1 Для того, чтобы общаться с
другими людьми в формах связного повествования, мы должны не только переформировать
прошлое, но даже создать новое прошлое. По словам Роя Шафера (Schafer), «аналитик (или
любой другой аудитор в сходной ситуации) не может перенестись на машине времени или
каким-то иным образом в прошлое и посмотреть, что же происходило на самом деле. Вместо
этого он сам налагает на прошлое свою печать тем, что извлекает его из беседы и часто
пересказывает своими словами то, что услышал, иными словами, нарратив формируется в
ходе взаимодействия между ним и нами».2
Есть также изменения, которые присущи процессам роста, взросления смены поколений.
Когда мы были детьми, то казалось, что наши родители были совсем не похожи на бабушек и
дедушек. Но по мере того, как мы росли, а наши родители постепенно старились, они становились все более похожими на своих родителей. После смерти бабушки Пруста, оказалось,
что часть ее черт проявилась у матери. Отчасти это было следствием возраста, отчасти —
сохранения связанных с бабушкой воспоминаний. «Мертвые соединяют живых, которые
становятся теперь их копиями и преемниками».3 Образы памяти более ранних периодов, сами
некогда претерпевшие изменения, вытесняют более позднее прошлое.
Баланс между нашей собственной памятью и воспоминаниями других людей с возрастом
также меняется. Мир, в котором доминировали старшие поколения, передал нам в наследство
воспоминания, относившиеся к периодам более ранним, чем простирался наш собственный
опыт. Повзрослев, мы передаем наш опыт следующему поколению, которое может разделить
с нами лишь сравнительно недавний пласт воспоминаний. Детские воспоминания молодежи
постоянно расширяются памятью почти всеведущих взрослых, тогда как пожилые люди, ставшие теперь единственными свидетелями ранних лет предыдущего поколения, пользуются
правом обладания бесспорного знания. Однако их интерпретация последних лет строится на
понимании происходящих событий более молодыми людьми, разделяющими со стариками
общее прошлое.4 Память устанавливает связи с различными сегментами времени, ныне не
самостоятельными, оспариваемыми теми, кто помнит
1
Spence. Narrative and Historical Truth. P. 92, 173, 175.
Schafer. Narration in the psychoanalytic dialogue. P. 33.
3
Proust M. Remembrance of Tlings Past, 2:796—797 (См.: Пруст. В поисках утраченного времени. Т. 5. Пленница. М.,
1993). См.: Halbwachs. Collective Memory. P. 67.
4
Kastenbaum. Time, death and ritual in old age. P. 24, 25; Halbwachs. Collective Memory. P. 68, 69.
2
330
лучше или хуже, и тем самым меняется и содержание прошлого, и степень его достоверности.
Коль скоро протекающие в нашем сознании процессы постоянно реорганизуют память, как можно
доказать, что восприятие прошлого отличается от восприятия настоящего? Пиаже отвечает на этот
вопрос в том духе, что нынешний опыт и восприятия памяти вызывают разные темпоральные
ожидания. Действие беспрестанно стимулирует текущее восприятие, изменяя события
целенаправленно или случайным образом. Но прошлое уже свершилось, и вне зависимости от
того, сколь искаженными или измененными оказываются воспоминания, события остаются
именно такими, какими были, и этого обстоятельства уже не изменить.1 Чувство завершенности,
исходящее от ретроспективного знания, неизбежно как в памяти, так и в истории. По выражению
Вальтера Беньямина, человека, умершего в возрасте 35 лет, «в каждый момент его жизни помнят
именно как человека, который умер в 35 лет».2 Нам никак не удастся отделить знание о его ранней
кончине от наших воспоминаний о предшествующих годах.
Ретроспективное знание помогает понять, почему память часто разочаровывает. «Образы
прошлого, которые мы вызываем в памяти, устарели, — так это воспринимает Симона де Бовуар.
— Наша жизнь бежит от нас — в ней была свежесть, новизна и цветение. А теперь вся свежесть
устарела».3 Воспоминания не соответствуют первоначальным переживаниям. Посетив
Тинтернское аббатство (Tintern Abbey) после пятилетнего отсутствия, Вордсворт сожалел о своей
неспособности вновь пережить непосредственность первого посещения этих мест: «Желание,
чувство и любовь, / Которые не нуждаются в удаленном очаровании, / Приносимом мыслью».4
Однако именно размышления, навеянные повторным посещением этих мест, привели к рождению
поэмы. Воспоминания уступают изначальному опыту только в том случае, если мы ждем от них
дословного повторения оригинала. В действительности же, трансформации могут существенно
обогатить память.5 Именно благодаря связям, имеющимся между прошлым и настоящим,
воспоминания столь важны для Пруста и для всех нас. «Воспоминаемый образ сочетается с
моментом в настоящем, дающим нам образ того же самого объекта», — поясняет Шаттук. —
Подобно нашим глазам, воспоминания должны все увидеть дважды, а затем эти два образа
сходятся в сознании в единую яркую реальность».6
Основная функция памяти не в том, чтобы хранить прошлое, но в том, чтобы адаптировать его
таким образом, чтобы оно обогащало на1
Piaget and Inhendler. Memory and Intelligence. P. 399—404.
Benjamin. The storyteller. P. 100.
3
De Beauvoir. Old Age. P. 407.
4
Wordsworth. Lines composed a few miles above Tintern Abbey. 1798. Lines 80—82, 2:261.
5
Donate. Ruins of memory. P. 580.
6
Shattuck. Proust's Binocular. P. 47.
331
2
стоящее и воздействовало на него.1 Задачи памяти выходят далеко за пределы простого
воспроизведения прежних переживаний. Память помогает нам их понять. Воспоминания —
это не «готовые к употреблению» копии прошлого, но эклектичная, избирательная их
реконструкция, основывающаяся на последующих действиях и восприятиях и на постоянно
меняющихся кодах, при помощи которых мы различаем, символизируем и классифицируем
окружающий мир. А потому воспоминания отдаленного прошлого, находящиеся вне рамок
мышления, такие как яркие ощущения самого раннего детства, или же не имевшие
последствий в настоящем, как, например, занудные школьные уроки, по-настоящему
утрачиваются.
И тем не менее, мы запоминаем значительно больше, чем требуется для того, чтобы просто
справиться с рутинным течением жизни. Память, похищающая «огонь / Из резервуаров
прошлого, / Во славу настоящего»,2 позволяет нам не только покорно следовать за прошлым,
но и строить жизнь, основываясь на предшествующих усилиях, не просто выживать в
сегодняшнем мире, но и постоянно совершенствовать мгновения и дни в плотно скрученной
пряже времени, в которой смертный ум начинает казаться самому себе почти бессмертным.
История
Историк занимается не тем, что просто заполняет пробелы в памяти. Он постоянно проверяет даже те воспоминания,
которые дошли до нас в неизменности.
Йозеф Хаим Йерушалми. Захор: Еврейская история и память евреев3
Исследование памяти учит нас, что все исторические источники с самого начала пронизаны субъективностью.
Ян Вансина. Память и устная традиция4
История расширяет и совершенствует память за счет того, что пытается истолковать реликвии
и соотнести между собой сообщения очевидцев. В широком смысле слова историческое
сознание относится не только к анналам цивилизации, но и к тем эпохам предыстории, которые не оставили по себе письменных источников. Однако отсутствие письменных
свидетельств не мешает нам сознавать, что и в дописьмен1
Hunter. Memory. P. 202, 203. «Опыт настоящего не только основывается на прошлом, но настоящее постоянно дает нам
стимулы для того, чтобы обращаться к прошлому» (Kris. Recovery of childhood memories. P. 55). См.: Spence. Narrative
and Historical Truth. P. 98.
2
Tennyson. Ode to Memory (1830), lines 12—13. P. 211. См.: J. D. Hunt. Poetry of distance. P. 94; Kissane. Tennyson: passion
of the past and the curse of time.
3
Yrushalmi YosefHayim. Zakhor: Jewish History and Jewish Memory. 1982. P. 94.
4
Vansina Jan. Memory and oral tradition, 1980. P. 276.
332
ные времена также была своя история. Устные сказания, кино, сказки, произведения искусства
— картины и скульптуры, представляющие или отражающие представления о прошлом —
передают историческое понимание как доисторической эпохи, так и последующих времен.
Даже в обладающих письменностью обществах большая часть информации о прошлом —
если не вся — передается изустно.
У безгласной природы тоже имелись свои исторические достижения. «Камни, деревья,
животные обладают доступным познанию прошлым, но не имеют истории», — рассуждал
Вико, потому что их прошлое не воодушевлено сознательными намерениями.1 Тем не менее,
историческое понимание включает в себя и иные сущности помимо человека. Исторической
зоологии, ботанике, геологии и астрономии не хватает мотивирующей силы человеческой
истории, однако приоткрываемое ими прошлое оказывается не менее «историческим».
Действительный масштаб исторического сознания также выходит за пределы истории в
обычном понимании, задавая более широкую перспективу, обширный круг источников и
более емкое понятие истины.2 Наше чувство исторического прошлого в меньшей степени
исходит от книг по истории, но в большей степени обусловлено повседневными событиями,
которые мы видим и осуществляем с детства.
Историю не передают по наследству, Ее находят под ногами... История в упругости мяча И в щелканье скакалки.3
За пределами и помимо событий, которые он пережил лично. «Всякий» (Everyman) Карла
Беккера (Becker) приукрашивает «слабо различимые образы... событий, о которых говорят,
будто они случились в прежние времена и которые ему самому не известны... Из разнообразных нитей информации, собранных самым случайным образом, из разных несвязанных между
собой источников... он каким-то образом умудряется, по большей части непреднамеренно,
создавать историю».4 Такая история «Всякого» куда более распространена, чем история профессионалов. Согласно оценкам историков и археологов, история продолжает оставаться, по
выражению Розмари Харрис (Harris), «чем-то весьма отдаленным, наполовину вымышленным
предметом, отчасти фактом, отчасти мифом или догадкой».5
1
Berlin. Vico and Herder. P. 29.
Pocock. Origins of the study of the past. P. 215. Жак Ле Гофф предвидит появление «всеобщей истории», которая
«охватывала бы все исследования о человеке и времени» (Le Goff. Nouvelle histoire. P. 11).
2
3
Rodgers W. R. Цит. по: Vicky Payne. Taking Ireland's history off the streets // Observer Mag. 2 Dec. 1979. P. 75—77.
Becker. Everyman his own historian. P. 14, 15.
5
Harris. How to enjoy the first lessons in developing a sense of the past // The Times. 31 Jan. 1973. P. 10. Историческое
сознание расширяют также догадки о незафиксированных письменно событиях, а также о тех, документальные
свидетельства о которых погибли или утрачены, рассуждениями о прошлом, которое могло бы быть, или о про4
333
Понимание прошлого включает в себя все виды исследований. Подобно тому, как различные
уровни памяти сливаются в единое знание, так и гетерогенный исторический материал —
события, отсутствующие в памяти, выходящие за пределы личного опыта, или зависящие от
сообщений других людей — сходятся вместе в познавательных усилиях «Всякого».
Перспективы исторического понимания столь же разнообразны, как и его компоненты. Они
включают в себя то, что иногда третируется как всего лишь миф. «В истории истории миф
выступает как некогда достоверная, но теперь всего лишь никчемная версия человеческой истории, — отмечает Беккер, — подобно тому, как те ее версии, которые мы теперь считаем
достоверными, когда-нибудь сами попадут в разряд отвергнутых мифов».1 При восприятии
прошлого Индии нет «критерия, при помощи которого можно было бы различить миф и
историю... То, что западный человек считает на Западе историей, в Индии будет считаться
мифом,... то, что он называет историей в своем собственном мире, в Индии переживается как
миф».2 Предсказатели и жрецы, сказители и менестрели — это тоже историки. Выступая в защиту
«метафорической» истории, Ницше дискредитировал «фактуальную» историю в пользу
мифологических озарений, вдохновляемых драмой или сказанием.3 Даже письменная история
может приобретать поэтический, универсальный характер мифа по мере того, как устаревает ее
фактическое содержание. Сегодня мы уже не воспринимаем сочинение Гиббона как описание
римской истории, но, скорее, как яркие размышления по поводу заката и падения человека на
примере Рима времен Цезаря.4
Наше чувство истории выходит далеко за пределы одного лишь знания и включает в себя
эмпатическую сопричастность. При создании его собственной истории действия «Всякого»
оказываются «сродни свободе художественного творчества; история, которую он воссоздает в
воображении,... неизбежно оказывается увлекательной смесью фактов и вымысла». При этом на
первый план выходят именно те обстоятельства, которые «по видимости лучше соответствуют его
интересам и сулят наибольшее эмоциональное удовлетворение».5 В значительной
шлом, которого не могло быть никогда, как, например, встречи Тамерлана с Жанной Д'Арк, а также, как правило, контрфактическими размышлениями (Keller. Time out: the discontinuity of historical consciousness. P. 288—290).
1
Becker. Everyman his own historian. P. 16.
2
Panikkar. Time and history in the tradition of India. P. 76. Более язвительный взгляд состоит в том, что «золото прошлого
Индии не доступно рациональному изучению, но только экстатическому созерцанию. Прошлое — это религиозная идея,
скрывающая интеллект и мучительные восприятия, умеряющая напряжение в тяжелые времена» (Nai-paul. India:
paradise lost. P. 15).
3
Use and Abuse of History. P. 39—42. См.: Ницше Ф. О пользе и вреде истории. С. 198—201. Задача историка состоит не
просто в том, чтобы сделать непонятное понятным, но в том, чтобы сделать понятное непонятным, воссоздать прошлую
жизнь «во всей ее непонятности и тайне... для того, чтобы напомнить людям о неистощимом многообразии
человеческой жизни» (Hayden White. Foucault decoded. P. 50).
4
Frye. Great Code. P. 46, 47.
5
Becker. Everyman his own historian. P. 15.
334
степени так же работают и профессионалы — это озарения на основе «внезапного восприятия,
которое постепенно придает смысл обширной области прошлого». Р. У. Саутерн (R. W.
Southern) полагает, что «важнее, чтобы первоначальное восприятие было отчетливым и ярким,
нежели чтобы оно оказалось истинным. Истина значительно легче возникает из ошибки, чем
из неразберихи. Только на основе яркого восприятия может начаться энергичный поиск».1
Таким образом, можно сказать, что история — это нечто большее и одновременно меньшее,
чем историческое исследование. Однако различия между ними все не столь велики, как между
памятью и профессиональной психологией. Психологические исследования во многом
полагаются на память, изучению которой некоторые из них непосредственно посвящены.
Центральной же задачей для историка выступает постижение истории, его дисциплина
полностью (как, например, археология) определяется в терминах знания прошлого. Психологи
обычно ограничиваются исследованием тех аспектов памяти, которые поддаются
эмпирической проверке и воспроизводимы в лабораторных условиях, историки же постигают
историю на основе тщательного исследования сообщений о том, что случилось в реальном
мире. Большинство психологов занимаются такой «памятью», которая существенно отли-
чается от обычного понимания этого слова, большинство же историков имеют дело с
прошлым в обычном его понимании. И тем не менее, расхождения между историей как
дисциплиной и историческим знанием, как оно обсуждается в нашем исследовании,
многообразны и существенны.
История и память
Сопоставление этих двух способов соприкосновения с прошлым часто раздражает историков,
«потому что им хорошо известно, что история — это серьезная работа, тогда как
воспоминания кажутся пассивным, нерациональным и неверифицируемым занятием».2
История отличается от памяти не только тем, каким образом знание о прошлом приобретается
и подтверждается, но и тем, каким образом оно передается, сохраняется и изменяется.
Мы принимаем память как исходную предпосылку знания, мы строим историю на
основаниях, в которые входят в том числе и воспоминания других людей. Однако, в отличие
от памяти, история не подвержена случаю: она основывается на эмпирических источниках,
которые мы можем отвергнуть в пользу иных версий прошлого. До тех пор, пока я
имплицитно доверяюсь собственной памяти, я должен отказаться от любых претензий на
познание прошлого. Но при отсутствии подтверждающих исторические данные свидетельств
вполне разумным будет поставить их под сомнение.
1
2
Southern. The historical experience. P. 771.
Mink. Everyman his or her own annalist. P. 234.
335
Однако четкому проведению такого различения препятствуют их неопределенность и взаимное
пересечение. Как мы уже отмечали, «память» включает в себя сообщения о прошлом из «вторых
рук», т.е. историю. «История» же, в свою очередь, основывается на свидетельствах очевидцев и
других воспоминаниях, т. е. на памяти. Мы относимся к воспоминаниям других людей как к
истории, т.е. как к эмпирически проверяемым данным, подобно тому, как мы иногда поступаем по
отношению к собственным автобиографическим отчетам.1 Даже если данные первоначально
получены на основе автобиографических воспоминаний, события внешнего мира — когда
случилось то или иное событие, кто с кем встретился, что из этого получилось в итоге — можно
подтвердить или опровергнуть на основе данных, предоставляемых общественными
инструментами. Мудрый автобиограф сверяет свою память с историческими источниками. Но и
он может полагаться лишь на собственную память в отношении собственных прошлых чувств по
поводу тех или иных событий, ведь только он один посвящен в такое знание. Все, с чем он может
сопоставить эти воспоминания — это его собственные прежние заметки.2
Отличить исторические компоненты наших воспоминаний от тех, что относятся к памяти,
чрезвычайно трудно. Если я не сознаю, что часть содержания моей памяти является кусочком
истории, почерпнутым мною у кого-то иного, я prima facie 3 считаю его истинным, как и все
остальное содержимое памяти. И даже тогда, когда внешние источники удается отличить от
исходных воспоминаний, меня могут вынудить относиться к ним как к историческим данным. В
повседневной жизни мы принимаем то, что нам говорят о происходящих событиях жена, соседи,
коллеги по работе, и большая часть услышанного откладывается в памяти как достоверное. И
лишь тогда, когда в этих свидетельствах обнаруживаются противоречия, или когда они сообщают
нечто невероятное, возникают серьезные сомнения в их достоверности, и мы подвергаем подобное
основанное на памяти знание исторической критике.
История и память различаются, скорее, не столько как разные типы знания, сколько по своему
отношению к знанию. Не только исходные воспоминания, но и все исторические данные, которые
они в себе заключают, обычно считаются твердо установленными и истинными. Не только
исторические, но и мемуарные источники при случае пристально изучаются на предмет их
точности и эмпирической достоверности.
Коллективная природа истории существенным образом отличает ее от памяти. Хотя прошлое,
которое присутствует в моей памяти, я отчасти делю со многими другими людьми, большая его
часть является
1
Murphy. Our Knowledge of the Historical Past. P. 10—12.
Коллингвуд Р. Дж. Идея истории. М., 1980. С. 290, 291. Сравнивая ретроспективные отчеты с теми, которые были
составлены в момент проживания события, можно отчасти уменьшить автобиографические смещения акцентов (Kohli.
Biography: account, text, method. P. 71).
3
Prima facie — (лат.). По первому впечатлению, на первый взгляд. — Примеч. пер.
2
336
исключительно моим достоянием. Но историческое знание по самой своей природе носит
коллективный характер как в процессе его созидания, так и в ходе воспроизведения. Историческое
знание предполагает групповую деятельность. «Один изолированный индивид не может знать о
прошлом ничего иного, кроме своих личных воспоминаний, — пишет Д. Г. А. Пококк (Pocock),
тогда как — само слово «прошлое», как его понимают историки, уже предполагает наличие
некоего социального комплекса, которое существует достаточно длительно для того, чтобы его
можно было постичь при помощи разума». Для того, чтобы помнить и общаться по поводу
подобного прошлого, необходимы сложные и проверенные временем социальные институты. А
потому «историю нужно изучать как социальную деятельность».1
Точно так же, как память подтверждает личную идентичность, история увековечивает
представления группы о самой себе. Для того, чтобы понять, «кто они такие есть и кем могли бы
стать, — отмечает Гордон Лефф (Leff), группы — определяют себя через историю, точно так же,
как индивид определяет себя через память».2 В самом деле, дело истории — решающий момент
сохранности социума. «Поскольку все общества организованы... таким образом, чтобы
обеспечивать собственную сохранность», коллективные представления о прошлом способствуют
сохранению наличных условий, а распространение любого типа истории, будь то реальной или
вымышленной, способствует становлению чувства принадлежности к связным, стабильным и
долговременным институтам.3
Отличительным признаком исторического знания также является его устойчивость. Если большая
часть воспоминаний погибает вместе со своими носителями, то история потенциально бессмертна.
Действительно, сохранение знания о прошлом — это и есть преимущественная raisons d'etre'1
истории: как устные сообщения, так и архивные записи хранятся долго, в противоположность
быстротечности памяти и ненасытности времени. История также в меньшей степени поддается
изменениям, чем память: воспоминания постоянно меняются, следуя за сегодняшними
потребностями, а исторические анналы в определенной степени противостоят искажениям.
Конечно, история так же постоянно подвергается пересмотру, как под воздействием последующих
событий, так и для того, чтобы быть понятной новым поколениям, однако печатная форма сохраняет письменные источники практически неизменными.5
Стабильность истории в значительной мере обязана распространением печатных изданий, однако,
значительная часть знаний о прошлом
1
Pocock. Origin of the study of the past. P. 211.
Leff. History and Social Theory. P. 115.
3
Pocock. Origin of the study of the past. P. 211. См.: Shils. Tradition. P. 162ff; Peel. Making history. P. 112, 113.
4
Raisons d'etre — (фр-). Причина бытия, оправдание существования. — Примеч. пер.
5
Kelley. Foundations of modern Historical Scholarship. P. 215—233; Einstein. Printing Press as an Agent of Historical Change.
P. 112—115; Goody and Watt Consequences of literacy. P. 57—67.
337
2
остается неизменной в рукописной и даже в устной традиции. Несмотря на обилие подделок и
ошибок копиистов, многие манускрипты оказываются в достаточной мере надежными
источниками. Устную традицию невозможно сопоставить с предшествующими письменными
свидетельствами, но сохраняющиеся анахронизмы говорят о том, что знания остаются по
большей части неизменными при передаче от сказителя к сказителю.1 А те, кто излагает и
воспринимает сказания — устные, рукописные и печатные — относится к ним как
неизменным и достоверным письменным свидетельствам, тогда как от памяти мы постоянно
ждем какого-нибудь подвоха.
Историческое знание также отличается от памяти по характеру повествования о тех событиях
прошлого, которые оставались неизвестными обитателям тех времен. Конечно, подвергшиеся
искажениям по ходу времени воспоминания тоже находят и открывают новые факты.
Подобно историческим данным, воспоминания подвергают прошлое пересмотру на основе
ретроспективного знания. Однако если воспоминания редко подвергаются подобному
пересмотру сознательно, историки намеренно реинтерпретируют прошлое сквозь призму
последующих событий и представлений. Итак, и история, и память способствуют становлению нового знания, но только история занимается этим открыто и преднамеренно.
История меньше, чем прошлое
Историческое по самой своей природе имеет всеобщий характер. Поскольку эти события
видят и слышат сходным образом много людей, их можно подтвердить или опровергнуть, что
в отношении памяти удается редко. Множество раз бывало так, что доверчивому миру подсовывали те или иные подделки, но под тяжестью исторических свидетельств в конце концов
удавалось исправить ошибки и разоблачить подделки. Присущий ему публичный характер
делает историческое знание, даже относящееся к весьма удаленным событиям, более достоверным, чем воспоминания очевидцев, касающиеся сравнительно недавнего прошлого.
Но, тем не менее, вряд ли когда нам удастся восстановить или изложить подробно хотя бы
малую часть того, что в действительности имело место. Ни один исторический отчет никогда
в точности не совпадает с тем, что реально происходило. Три фактора ограничивают наши познания в этой области: во-первых, необъятность прошлого как такового, во-вторых, различия
между событиями прошлого и сообщениями об этих событиях и, в-третьих, неизбежность
предвзятого отношения к происходящему — в особенности, предвзятости самого источника
сообщения (presentist). Рассмотрим последовательно все три названных препятствия.
1
Miller J. С. Introduction: listening for the African past. P. 37—49; Goody and Watt. Consequences of literacy. P. 28—
31; Vansina. Oral Tradition. P. 46.
338
Во-первых, никакой исторический отчет не сможет восстановить всех событий прошлого в их
целостности, потому что практически подобная задача равносильна исчерпанию
бесконечности. Даже самые детальные исторические повествования содержат в себе лишь
малую толику того, что в действительности было связано с описываемыми событиями. Уже
один только минувший характер прошлого не позволяет нам осуществить его полную
реконструкцию. Большая часть информации о прошлом никогда не была зафиксирована
письменно, а оставшееся — было по большей части эфемерным. По мнению Герберта Баттерфилда (Butterfield), историк должен усвоить «страшную истину — истину о
невозможности истории»:
Едва волочащий ноги пахарь, которого видел Грэй, рядовой из толпы повстанцев при Монмуте1 — каждый человек
представляет внутри себя целый мир, таинство личности... — все они не оставили после себя никаких воспоминаний;
единственное, что мы можем знать об этих людях — догадки и предположения. Черты, благодаря которым мы помним
нашего старого друга — его неповторимый смех, то, как он проводит рукой по волосам, его привычку свистеть на
улице, его юмор, — все это мы даже и не мечтаем удержать в истории, подобно тому, как не можем надеяться прочесть
что-нибудь в сердцах полузабытых королей. Память мира — вовсе не прозрачный, сияющий хрусталь, но, скорее, куча
разрозненных фрагментов и лишь несколько прекрасных вспышек света, которые доходят до нас сквозь тьму.2
Во-вторых, никакое сообщение не сможет представить нам прошлое таким, каким оно в
действительности было, хотя бы потому, что прошлое — это не сообщение, а ряд событий и
ситуаций. Поскольку прошлого больше нет, мы не можем сопоставить данный отчет с самим
прошлым, но лишь с другими подобными же отчетами о нем. Мы судим о его достоверности
по согласованности с другими сообщениями, но не в коем случае не с самими
происходившими событиями. Исторический нарратив — это не столько изображение того, что
было, сколько повествование о нем. Историк принужден выбирать не из множества того, что
было (res gestae), но из других сообщений о том, что было (historia rerum gestae). В этом
смысле так называемые «первичные источники» стоят ничуть не ближе к реальности, чем
производные от них хроники. А потому ни один процесс верификации знаний о прошлом не
сможет удовлетворить нас полностью: ведь мы принимаем или отвергаем любое сообщение
лишь на основании внутреннего правдоподобия и соответствия другим известным и
считающимся достоверными сообщениям. Короче говоря, мы не может игнорировать
скептические замечания Мюнца (Munz) о том, что «о любом отдельном событии... можно
сказать, что оно было только лишь на том основании, что кто-то считает, что оно было», или
утверждение Леви-Строса о том, что «историче1
Битва при Монмуте — одно из сражений в ходе американской революции, состоялось 28 июня 1778 г. Британскими
войсками командовал Генри Клинтон, а американскими — генерал Ли. — Примеч. пер.
2
Butterfield. Historical Novel. P. 14—15.
339
ские факты не обладают объективной реальностью, они существуют лишь как...
ретроспективные реконструкции».1
Конечно же, это не означает, что отрицается укорененность исторического консенсуса и
коллективной памяти в реальности и их способность давать реальное знание о прошлом. В
самом деле, лишь наше чувство кумулятивного темпорального опыта придает нынешним суждениям какой-то смысл. «Без него не возможно было бы дать ни одного ответа, ни задать ни
одного вопроса, просто потому, что не существовало бы такой вещи, как факт или разумное
рассуждение, — приходит к выводу К.И. Льюис. — Без истинно постигаемого опыта
прошлого и его отношения к будущему, мы не могли бы обладать таким чувством
эмпирической реальности».2 Однако, поскольку воспоминания никогда в точности не
совпадают с изначальными событиями, то же самое относится и к историческим сообщениям,
т.е. historia rerum gestae — это совсем не то же самое, что res gestae.
Историки были вынуждены признать наличие эпистемологических ограничений отчасти
потому, что им нужно было представить свою деятельность как согласующуюся со здравым
смыслом. Даже Дж. Г. Хек-стер (Hexter), обычно скептически относящийся к претензиям
своих коллег-историков на научный статус, идет на попятный в своем воображаемом диалоге,
где эта проблема подвергается совершенной триви-ализации:
ФИЛОСОФ (громко и отчетливо): В действительности человек не может познать прошлое. ИСТОРИК (с глупым
видом): Что вы сказали?
ФИЛОСОФ (раздраженно): Я сказал: «В действительности человек не может познать прошлое», и вам прекрасно
известно, черт побери, что это означает,
что предполагает «такого рода знание о прошлом», которое допускает возможность
коммуникации и «достаточно хорошо» для историков, которые должны «заниматься своим
делом» и не лезть в философию.3 Такой комментарий сначала признает, а затем просто
отбрасывает проблему.
В-третьих, каким бы коллективным и поддающимся проверке оно ни было, историческое
знание все же неустранимо субъективно и испытывает на себе воздействие предубеждений
как рассказчика, так и аудитории. В отличие от воспоминаний и реликтов, история обычно зависит от чьих-то глаз и чьего-то голоса: мы воспринимаем ее глазами толкователя, стоящего
между самими событиями прошлого и нашим их осознанием. Конечно, писаная история
ограничивает тиранию рассказчика тем, что открывает аудитории доступ к оригинальным
источникам: коль скоро отдаленные предшественники могут общаться с нами своими
собственными словами, мы, в отличии от обитателей бес1
Munz. Shapes of Time. P. 184—185, 204—213, 209; Levi-Strauss Claude (1965). Цит. no: ibid. P. 186. См.: von Leyden.
Categories of historical understanding. P. 55—59.
2
Lewis C. I. Analysis of Knowledge and Validation. P. 361, 362. См.: McCullagh. Justifying Historical Description. P. 26, 27.
3
Hexter. History Primer. P. 338, 339.
340
письменных обществ, не столь зависимы от традиционных взглядов, передаваемых
бесчисленными посредствующими поколениями. «Не только одно, но сотни поколений, — по
словам У. Ллойда Уорнера (Warner), — шлют нам свои отсроченные толкования того, чем
были они и чем являемся мы».1 Однако будь ли это один рассказчик, близкий к нашему
времени, или же таких рассказчиков много и они разбросаны во времени, мы не можем
избежать ограничений, накладываемых на наше знание прошлым.
Равным образом не можем мы и убежать от самих себя. Перспектива и склонности
рассказчика определяют его выбор и используемые исторические материалы, а наши
собственные перспективы и пристрастия — определяют то, что мы из этого материла делаем.
Прошлое, которое мы знаем, или опыт, который мы переживаем, — всегда зависят от наших
взглядов, нашей перспективы, и помимо всего прочего — от нашего настоящего. Ни один
исследователь, как бы он ни был глубоко погружен в прошлое, не может отделить себя от
своих собственных познаний и предпосылок, или «восстановить события прошлого, не соотнося их хотя бы в малой степени с тем, что знает, или с тем, к чему стремится».2 Наши
надежды и страхи, экспертные оценки и намерения — точно так же постоянно формируют
историческое прошлое, как и наши воспоминания. Для того, чтобы «объяснить» прошлое
самим себе и своей аудитории, историкам приходится выходить далеко за пределы реальных
данных, формулируя свои гипотезы в терминах современного образа мышления. Выбирая те
или иные данные в данной эпохе, снабжая их комментариями, историк ориентируется на
понимания именно своего времени. Подобные предпосылки имеют как лимитирующие, так и
творческие последствия. Конечно, эти предпосылки в скором времени выявляются, однако
дело в том, что предпосылок все же в любом случае избежать не удается.
Помимо всего прочего, по мере удаленности во времени, наши возможности понять прошлое
также сокращаются, поскольку мы неизбежно воспринимаем весь мир сквозь призму
современного образа мышления. Различные предпосылки и типы дискурса ограничивают как
возможности понимания историка, так и его способность общаться с обитателями иных веков.
«Мы — жители современности, и наши слова и мысли не могут не относиться к
современности, — отмечает Мэй-
1
Warner W. Lloyd. The Living and the Dead. P. 217.
Becker. Everyman his own historian. P. 12. «He может быть истории без определенной точки зрения, даже если она
состоит в том, что историк не должен иметь никакой точки зрения» (Leff. History and Social Theory. P. 91). Квентин
Скиннер показал, как бессознательно использование неприменимых по отношению к прошлому парадигм неизбежно приводит к искажению исторических исследований (Skinner. Meaning and understanding in the history ideas.
P. 4—28). Действительно, Маккуллах считает, что историки в меньшей степени обосновывают свои выводы их
соответствием другим принятым убеждениям, нежели современным непосредственно наблюдаемым
свидетельствам. Они куда более доверяют тому, что видят сами, чем истинам писаной истории (McCul-lagh.
Justifying Historical Descriptions. P. 91, 92).
341
2
тленд (Maitland), — для нас уже слишком поздно становиться ранними англичанами», а это
означает, что мы не сможем увидеть прошлое его собственными глазами.1 «Нет никакого рецепта,
по которому мы могли бы состряпать мысли, ценности и эмоции людей, обитавших в прошлом»,
— предупреждает другой историк. «Даже окунувшись с головой в литературу того периода, надев
те одежды и засыпая на тех кроватях, мы никогда не сможем стряхнуть с себя наши [нынешние]
перспективы и оценки».2 А такая связь с современными перспективами, скорее, приведет нас к тем
большему недопониманию прошлого, чем в большей степени его удаленность во времени влечет
за собой анахронизмы.
Язык исторических сообщений также вносит свой вклад в реструктуризацию образов прошлого.
Историк переводит впечатления в слова, для того, чтобы усвоить эти впечатления, читатель или
слушатель вновь переводят слова в образы — но их образы уже неизбежно отличаются от тех,
которые имел перед собой историк. Любые различия — во времени, в пространстве, в культуре, в
точках зрения, — все это увеличивает разрыв между рассказчиком и аудиторией. И каждый язык
накладывает свой отпечаток на то, каким образом его обладатель ощущает прошлое, отпечаток,
который воздействует на понимание или изначальные свидетельства.3
Трудности понимания Библии высвечивают те ошибки, которые являются результатом разного
рода анахронизмов. Благодаря своим риторическим достоинствам и литургическому
традиционализму, версия Библии короля Джеймса сохранялась на протяжении почти четырех
столетий. Однако со временем ее язык стал архаичным и устарел, не у всякого современного
читателя хватит исторических познаний, чтобы понять его. Однако этот текст оказывается
архаичным еще и потому, что ученые обнаружили в нем множество ошибок при переводе и пропусков. Так, царь Соломон прекрасно смотрится рядом с павлинами, но теперь мы знаем, что
переводчики в 1611 г. ошиблись, и павлинов следует заменить на обезьян (по всей вероятности,
бабуинов).4 Анахроническая невразумительность — это судьба не только письменно фикси1
Maitland. Township and Borough. 1898. P. 22.
Sherfy. The craft of history. P. 5. «Нам недоступно полное понимание прошлого, потому что прошлое выходит за рамки
нашего опыта, прошлое — это нечто иное... Люди, жившие в те времена, не похожи на нас» (Vansina. Oral Tradition. P.
185, 186). См. также: Ronsheim Richard. Is the past dead? // Museum News. 1974. 53:36, 62.
3
Scholes and Kellogg. Nature of Narrative. P. 83.
4
Mitchell Henry. Monkeying with the King James Bible // IHT. 25 Aug. 1982. P. 5. Библия короля Джеймса — английский
перевод Библии был опубликован в 1611 г.
под покровительством короля Англии Джеймса I. Из 54 ученых, отобранных королем Джеймсом для этой работы, 47
человек в течение семи лет трудились раздельно в шести группах, находившихся в трех различных местах
(Вестминстере, Оксфорде и Кембридже), используя при этом предыдущие английские переводы и оригинальные тексты.
Появившийся в итоге перевод был принят в качестве стандартной английской Библии в течение более трех столетий и
оказал значительное воздействие на английский язык в целом. — Примеч. пер.
342
2
рованных текстов, но и достоверных устных традиции, не понятных даже самим их
носителям, поскольку язык этих преданий устарел или связан с давно забытыми обычаями.1
И, наконец, наши озарения парадоксальным образом ограничивают способность понимания
прошлого тем, что предоставляют нам куда большие знания, чем те, какими могли обладать
люди того времени. «Можем ли на самом деле быть справедливы к людям прошлого, — задает вопрос А.Ф. Поллард (Pollard), — зная то, чего они знать не могли? Можем ли вообще их
понять,... когда в нашем сознании присутствует знание того, чем все закончится?»2 Этот
вопрос затрагивает такие темы, которые выходят за пределы исторического понимания,
поскольку предполагает, что наши склонности не только суживают историческое прошлое, но
и расширяют его. К рассмотрению этих представлений мы теперь и переходим.
История больше, чем прошлое
Исторические интерпретации формируются под воздействием анахронизмов и
ретроспективного знания. Для того, чтобы сделать прошлое понятным, настоящему мало
уметь справляться со сдвигами в восприятии, ценностях и языке, необходимо также уметь
учитывать те изменения, которые произошли после рассматриваемого периода. Между
нашими оценками второй мировой войны в 1985 и в 1950 гг. неизбежно будут различия, хотя
бы потому, что за это время обнаружилось много новых свидетельств, но также и потому, что
с годами проявились и более отдаленные последствия этих драматических событий —
холодная война, создание ООН, возрождение экономик Германии и Японии.
За счет того, что историки переформулируют проблемы в современных терминах и опираются
на знания, прежде бывшие недоступными, им удается обнаруживать то, что было ранее
забыто или некорректно сведено вместе, а также открывать то, что никому прежде не было известно.3 О таких понятиях, как «Ренессанс» или «классическая античность» и «речи не могло
быть в начале процесса, и... в полной мере они были признаны и сформулированы лишь по
мере приближения к концу эпохи, — отмечает Р. С. Хамфри (Humphrey). — Люди и общества
уловлены в такой момент их развития, который можно уловить и описать лишь «задним
числом», документы вырваны из оригинального
1
Vansina. Oral Tradition. P. 44, 45.
Pollard. Historical criticism. 1920. P. 29. См. также: Baas. Continuity and Anachronism. P. 281.
3
Современные интерпретации событий прошлого одновременно и более вразумительны для современного человека, и
более психологически достоверны: становление династии куда лучше объясняет «харизма», чем обладание теми или
иными реликвиями, хотя люди того времени более доверяли реликвиям и сочли бы любые разговоры о харизме
малопонятными. Для того, чтобы понять, что именно произошло, нам приходится использовать наши современные
представления, которых, конечно же, не могло быть у обитателей той эпохи (Munz. Shapes of Time. P. 80, 93).
2
343
контекста, заключавшего в себе их цели и функции,... для того, чтобы проиллюстрировать схемы,
которые, вполне вероятно, мало что значили для любого из их авторов».1
То обстоятельство, что историку заранее известен исход сил, действовавших в прошлом,
вынуждает его формировать отчет таким образом, чтобы тот соответствовал ходу событий. Темп,
угол зрения, временной масштаб его наррации (повествования), — все несет на себе отпечаток
подобного ретроспективного знания, потому что он «должен не только знать, чем закончились
интересующие его события, но должен использовать эти познания в своем повествовании».
Ссылаясь на чемпионскую гонку 1951 г. в Национальной бейсбольной лиге, когда «Гиганты»
сумели с последнего места в середине сезона в последний день перескочить на первое место,
Хекстер показывает, что «если бы писатель не знал итогового результата, он ни за что не смог бы
правильно соотнести пропорции своего повествования с реальными темпами событий».2
Даже сам процесс коммуникации предполагает внесение некоторых изменений для того, чтобы
сделать прошлое более убедительным и вразумительным. Как и память, история объединяет,
сжимает, преувеличивает события, уникальные моменты прошлого выходят на первый план, а все
мимолетное и неинформативное — отступает в сторону. «Мы сжимаем время, отбираем
отдельные детали и выводим их на первый план, концентрируем действие, упрощаем отношения,
— но все это не для того, чтобы приукрасить или исказить действующие лица и события, а лишь
для того, чтобы оживить и придать им смысл... на фоне непостижимой множественности
прошлого».3
Случайные и разрозненные факты прошлого становятся вразумительными только тогда, когда мы
соединяем их в истории. Даже самым эмпирически ориентированным хроникерам приходится
придумывать нарративные структуры для того, чтобы придать времени форму. «Res gestae с
успехом могут представлять собой одно событие, следующее за другим, — утверждает Мюнц, —
но они никогда не смогут проявить себя как таковые», поскольку в этом случае будут лишены
всякого смысла." И поскольку в любой вразумительной истории подчеркиваются объяснительные
связи и преуменьшается роль случайностей, история как результат познания оказывается гораздо
более предсказуемой, чем можно было бы ожидать от прошлого как такового.5
1
Humphrey. The historian, his documents, and the elementary modes of historical thought. P. 12. Историк открывает не
только то, что было полностью забыто, но и «то, о чем, пока он не отыскал это, никто вообще не знал, что такое было»
(Коллингвуд. Идея истории. М., 1980. С. 238). См.: Danto. Analytical Philosophy of History. P. 115, 132; von Leyden.
Categories of historical understanding. P. 68—70.
2
Hexter. Rhetoric of history. P. 338. Такой подход обесценивает проводимое Спен-сом в его работе различение (Spence.
Narrative Truth and Historical Truth).
3
Arragon. History's changing image. P. 230.
4
Munz. Shapes of Time. P. 239.
5
Mink. Narrative form as a cognitive instrument. P. 147.
344
До тех пор, пока в истории не будут представлены убеждения, интересы и связи, она просто не
может быть понятной или интересной. Именно поэтому субъективные интерпретации, хотя они и
ограничивают знание, чрезвычайно важны для коммуникации. В самом деле, чем лучше
повествование представляет точку зрения историка, тем большего доверия заслуживает его
сообщение. История оказывается убедительной потому, что она организована и пропущена через
фильтр индивидуального сознания, а не потому что в ней имеются факты. Субъективная
интерпретация придает истории жизнь и смысл. «Обычно риторика подобна сахарной глазури на
пирожном истории», но в действительности «она замешана в само тесто. Она оказывает
воздействие не только на внешний облик истории,... но и на самый глубинный ее характер, ее
сущностные функции — ее способность передавать знание прошлого в том виде, как это было на
самом деле». Историческое познание зависит также и от эмоционального языка, поскольку если
историк оказывается не в состоянии передать другим то, в чем уверен сам, эти знания не станут
общественным достоянием и не будут восприняты другими историками, но останутся
разрозненным, случайным и невразумительным скоплением фактов.1
Хекстер показывает, каким образом сноски, цитаты и списки имен служат таким риторическим
целям. Цитаты предстоят перед читателем как достоверные срезы прошлого. Цитаты — это нечто
такое, на что уже нельзя просто ответить «да», но исключительно «да, конечно!» Отсутствующие
атрибуции делают список имен убедительным и многозначительным:
В христианском возрождении, связанном с подъемом религиозного чувства и заботы,... есть место кардиналу Хименесу
и Джиромало Саванароле, Мартину Лютеру и Игнатию Лойоле, реформаторской церкви и иезуитам, Иоанну
Лейденскому и Павлу IV, Томасу Кранмеру, Эдмунду Кампиону и Мигелю Сервету.
Нам намеренно ничего не говорят, кем были эти люди, подразумевая при этом, что «мы должны
сами обратиться к собственным познаниям относительно тех времен, когда жили эти люди, для
того, чтобы придать смысл списку». То, что действительно имеет значение, так это не сами
приведенные имена, а их порядок, причем этот смысл можно усилить за счет перечисления ряда
идентифицирующих черт вместо имен:
Кардинал дореформационной эпохи, реформировавший церковь Испании, монах дореформационной эпохи, умерший на
костре во Флоренции за свою реформаторскую деятельность, первая великая фигура Реформации и первая великая
фигура Контрреформации,...
или же список может включать в себя имена и пояснения:
кардинал Хименес, кардинал дореформационной эпохи, реформировавший церковь Испании, Джироламо Саванарола,
умерший на костре во Флоренции за свою реформаторскую деятельность, Лютер, первая великая фигура Реформации, и
Лойола, первая...
Hexter. Rhetoric of history. P. 390, 380, 381.
345
Любой подход корректен и уместен. Но вместо того, чтобы предупредить читателя о том, что
он сам должен наделить их смыслом, наиболее информативные списки открыто
сигнализируют: «Хватит копаться в своей памяти. Я уже сказал тебе все, что, по моему
мнению, тебе следует думать по поводу этих людей», что, скорее, препятствует потоку
воображения, нежели отпускает его на волю. Историк, идя на риск, может и заблуждаться,
предполагая, что читатель в достаточной мере образован, чтобы наполнить смыслом такой
список самому, и считая, что коннотативный список лучше явного. Но дело в том, что любому
историку постоянно приходится судить, как много его аудитория знает, предпочитая
аллюзивный или же прямой стиль изложения, выбирая, чем пожертвовать: фактической ли
стороной дела, или широтой открывающихся ассоциаций.1 Для этих целей он «воссоздает
прошлое в настоящем и предлагает нам не знакомые по воспоминаниям вещи, но
блистающую яркость возникающих в сознании галлюцинаций».2
Хронология и нарратив
Так привычно думать об историческом прошлом в терминах нарра-тива, последовательностей,
дат и хронологий, что мы уже готовы признать, будто все эти атрибуты присущи и прошлому
самому по себе. Однако, это не так. Атрибуты приписываем событиям именно мы, о чем уже
шла речь в главе 2. Наша готовность располагать события в поддающиеся датировке
последовательности — это сравнительно недавнее культурное достижение.
Исторически факты лишены временной определенности и связности до тех пор, пока мы не
соединим их вместе в рамках единого повествования. Мы не способны воспринимать течение
времени иначе, чем в виде последовательности ситуаций и событий. Большая часть исторических представлений остается столь же смутными в темпоральном отношении, как и
воспоминания, лишенные связи не только с датами, но даже с последовательностью событий.3
В устном повествовании привязка к календарю встречается редко, а потому, не имея
возможности сравнить или подумать, рассказчик и слушатели не придают особого значения
или же изменяют временные дистанции. Без датировки или постоянно ведущихся записей, к
которым можно обратиться, невозможно ни оценить продолжительность событий прошлого,
ни подтвердить определенный порядок их следования. Устное повествование, подобно
телескопу: приближает, расширяет и выстраивает сегменты прошлого в некую линию,
приписывая им определенное значение.4 Наше восприятие перемен склонно группировать их
вместе в пределах от1
Ibid. P. 386—389.
Frye. Great Code. P. 227.
3
Mink. History and fiction as modes of comprehension. P. 545, 546; Goody. Domestication of the Savage Mind. P. 91, 92;
Kracauer. Time and history.
4
Henige. Chronology of Oral Tradition. P. 2—9.
346
2
дельных дискретных периодов, разделенных длительными периодами застоя, причем
важнейшие события относят либо к мифическому времени основания, либо к совсем
недавнему, а потому еще хранящемуся в памяти прошлому. А потому основателям династий
ставят в заслугу не только их собственные деяния, но и деяния потомков, чьи собственные
времена остаются без комментариев. Большая часть изустно передаваемого прошлого вполне
вписывается в убеждение, что между началом и недавним прошлым «ничего не было».
Напротив, большинство современных ученых историков концентрируют внимание на срединных периодах, в ходе которых нарастающие перемены помогают пролить новый свет на ход
исторического процесса.'
Темпоральные черты устной коммуникации во многом сохраняются и после распространения
письменности, когда хроники по преимуществу читали вслух. Средневековая аудитория, как
колоду карт, перетасовала Цезаря, Карла Великого, Александра, Давида и прочих деятелей
античного мира. Потребовалось два века книгопечатания для того, чтобы приучить
европейцев смотреть назад в соответствии с упорядоченной последовательностью глав
истории.2 Даже в современных книжных обществах прошлое для большинства людей
выступает как хаотическое и эпизодическое нагромождение имен и дат, мешанина
хронологически неупорядоченных или ошибочно связываемых фигур и событий. В этом
бурном и бесформенном море стоят несколько островков стратифицированных нарративов,
вокруг которых мы суетимся в поисках календарной достоверности.
Конечно, время имеет линейный и направленный характер. История всех событий
современности начинается в более или менее отдаленном прошлом и простирается в
неизменной последовательности до тех пор, пока они не прекратят своего существования или
не исчезнут из памяти. Упорядоченная последовательность потенциально дает каждому событию определенное темпоральное место, придает истории облик и форму, позволяет нам
соотнести наши собственную жизнь с контекстом внешних событий. Но даже в тех случаях,
когда наличие письменности облегчает датировку, разделенное на равные промежутки времени прошлое служило по большей части целям сбора налогов, переписи подданных и отбора
кандидатов на чиновные должности.3
К усвоению в качестве основы чувства времени хронологической последовательности привела
потребность в твердо установленном священном календаре, что в наиболее яркой форме
проявляется при расчетах наступлению Пасхи. Несмотря на то, что христианский календарь
еще в течение тысячи лет после его изобретения в VI в. не был принят всеми, его
использование позволило средневековым и более поздним
1
Miller J. С. Listening for African past. P. 16, 37. He знающие письменности общества воспринимают прошлое
существенно иным образом. См.: Block Maurice. The past and the present in the present; Peel. Making history.
2
Einstein. Clio and Cronos: an essay on the making and breaking of history-book time. P. 52; Gay Peter. Enlightenment, 1:344,
345; Hay. Annalists and Historians. P. 91.
3
Goody. Domestication of the Savage Mind. P. 91, 92.
347
хроникерам преодолеть недостатки устного нарратива. Хроники, в которых доминировали
события, уступили место аналитическим отчетам. Год за годом структура становилась более
важной, чем структурируемые события. Особые события — чума, коронация, изобретение, рождение ребенка королевской крови — в таких ежегодниках вписывались в листы определенного
года, а если ни одно из событий не представлялось в достаточной мере значительным,
пронумерованные года просто оставляли пустыми. В этой ситуации самым важным было само
появление энумерации. Представляя собой года Господни, прошедшие от известного начала и
текущие по направлению к предопределенному концу, хронология теперь уже по праву обладала
богоданной полнотой и непрерывностью.1
Подобного рода хронология доминировала в исторических текстах вплоть до XVII в. Когда
произошло то или иное событие, кто за кем следовал, как долго длились эпохи, — все эти вопросы
решались при помощи бесчисленных таблиц датировок, основанных на династиях и олимпиадах,
консулатах и трибунатах, линиях потомков Ромула и Рема, Адама и Авраама, Ноя и Энея. Однако
нарастающий конфликт христианской и научной истории делал календарь, в котором мифическое
и эмпирическое, космическое и священное смешиваются с секу-лярными событиями, все более
тщетным и абсурдным.2
Мистика, связанная с началом и концом и тысячелетий, веков и декад все еще тревожит мысль. От
дурных предзнаменований накануне 1000 г. нам достался своего рода децимальный детерминизм,
приписывающий реальность эпохам, жестко привязанным к делению на века, причем рубежи 1800
и 1900 гг. отчетливо соотносились с болезнью fm-de-siecle.3 А недавно уже и десятилетия стали
основой для отсчета календарной моды. Так, мы обозначаем девяностые словом «веселые,
беспечные», тридцатые связываем с депрессией и говорим о «свингующих» шестидесятых как об
определенных, отличных от других типах жизни, выделяем отдельные личности, которые
знаменуют собой окончание одного десятилетия и определяют лицо следующего как раз на их
календарном рубеже. То, что поначалу появляется всего лишь как удобное сокращение — Афины
V в. или Европа XVII в. — в дальнейшем становится ретроспективным определением их сути.
Подобно другим синтетическим конструктам, таким как «средние века» или «Ренес1
Hay. Annalists and Historians. P. 22—27, 38—42; Mink. Everyman his or her own annalist. P. 233, 234. Но даже после
средневековья деяния и грамоты чаще датировали годами правления отдельных властителей, нежели anno Domini,
потому что королевская коронация была ближе по времени и общество лучше помнило эту дату (Clanchy. From Memory
to Written record. P. 240).
2
Einstein. Clio and Cronos. P. 43; Johnson J. W. Chronological writing. P. 137, 145. По поводу недоразумений со временем
Писания, см.: Hazard. European Mind. P. 43—7.
3
Kermode. Sense of an Ending. P. 96—98. Fisher. Historians Fallacies. P. 145. Один из первых примеров установление
временного порядка на основе последовательности веков — размещение Александром Ленуа (Lenoir) постреволюционных исторических сокровищ в Musee des Monuments (Bann. Clothing of Clio. P. 83). По поводу fin-de-siecle
см.: гл. 7, с. 573.
348
сане», календарная стереотипия закаляет и материализует мысль о прошлом, XIX в. или 1930-е
становятся «событием», сродни битве или месту рождения или причине причин.1
Оставляя в стороне подобные перегибы, мы склонны забывать, чем обязаны хронологам: часы,
календарь, пронумерованные страницы настолько приучили нас к хронологической
последовательности, что теперь это воспринимается почти как нечто само собой разумеющееся.
Однако лишь печатный станок и распространение грамотности обеспечило принятие и устойчивое
распространение такого темпорального порядка. И потребовались целые века усердных
корреляций с первоисточниками для того, чтобы возникла последовательность событий, которой
все мы теперь можем пользоваться.2
Хронология, или «время учебника истории», вплоть до недавнего времени ориентировало
образованного человека на то, чтобы рассматривать прошлое как всеохватное повествование
(нарратив). Каждый из нас с детства научается использовать ее для того, что «сортировать и
упорядочивать практически любые куски прошлого, с которыми ему доводится сталкиваться,
отыскивать предшественников или находить „себя самого"», — отмечает историк.3
Последовательность не схожих один с другим монархов делает Британию, — по мнению Ричарда
Коб-ба (Cobb), — удачным обладателем собственной национальной шкалы времени, мгновенно
понятной любому английскому ребенку.4 Еще один автор вспоминает, как ее университетский
курс истории в Оксфорде в 1950-х «начинался с начала истории Англии» и разворачивался в виде
«плавной прямой линии безо всяких пробелов», задавая «упорядоченный, хронологический
образ,... славной, линейной, не имеющей пропусков памяти».5 Мои собственные представления о
западной цивилизации, как они сформировались еще в школе, выводят ее от египтян и вавилонян
и далее вплоть до XX в. Причем многие эпохи в этом континууме мне едва известны, однако
включенность в последовательность делает их вполне поддающимися восстановлению. Таблицы, с
помощью которых мы можем свести всех фараонов, королей и президентов в единую
хронологическую схему вместе с открытиями и изобретениями, поэтами и художниками — это
еще один аргумент в пользу той позиции, что вся история в целом потому и доступна познанию,
что поддается датировке.
Конечно, подобное доверие к хронологии зачастую приводит к недостаточной гибкости, а иногда
и к прямым упрощениям. Например, в некоторых учебниках по американской истории все
президенты расставлены в соответствии с датами их смерти, вне зависимости от того, как долго
они находились у власти и что за это время было сделано.6
1
Butterfield. Man on His Past. P. 136.
Johnson. Chronological writing. P. 145; Grafton. Joseph Scaliger and historical chronology.
3
Einstein. Clio and Cronos. P. 59.
4
Cobb. Becoming a historian. P. 21, 22.
5
Lively. Children and the art of memory. P. 200.
6
Fitzgerald. America Revised. P. 50.
349
2
Однако в целом именно хронология оказывается тем краеугольным камнем, который
позволяет большинству ученых рассматривать историю как взаимосвязанный и непрерывный
процесс. Данные убеждения были резюмированы в так называемом курсе «Западной
цивилизации», который предстает перед студентами старших курсов как общая сумма евроамериканской истории — по выражению одного историка, «панорама,... соответствующая...
общей схеме событий, как мы их знаем».1
Однако теперь даты и хронология вышли из моды. В особенности это проявилось после
второй мировой войны, когда человеческую историю стали рассматривать не как единую
линию развития, а как множество различных культур, которые невозможно и бессмысленно
пытаться свести к общей последовательности. Линия Западной цивилизации клонится к закату
вместе с этноцентризмом, для которого именно эта цивилизация была каноном,
превосходящим все остальные варианты развития. Историки открыли для себя не только
третий мир, но и в рамках самой Западной цивилизации обнаружили прежде не замечаемые
«меньшинства»: женщин, детей, евреев, крестьян и чернокожих.2 Новый акцент на
экономической, социальной и интеллектуальной истории еще более подорвал доверие к
хронологии: культуры и идеологии куда хуже поддаются датировке, чем короли и
завоевательные походы. Растущая доступность и уместность, эти вновь открытые аспекты
прошлого «настолько решительно вторгались в современное сознание с разных сторон, —
заключает Эйнштейн, — что это сказалось на способности человеческого интеллекта
соответствующим образом их упорядочивать».3
Одним из выходов из подобной дилеммы является полный отказ от нарративной истории, как
поучает учителя истории директор школы у П. Лайвли:
— Дети в возрасте до 15 лет еще не готовы к усвоению хронологического подхода к истории. А мы преподаем им
историю как повествование, одно событие за другим.
— Так и есть. Одни события происходят вслед за другими.
— Да, но это слишком уж сложно... — дети такого не поймут. Так что... вы давайте им материал такими кусками,
которые они смогут переварить, в виде тем или проектов. Рассказывайте им о революциях, гражданских войнах или еще
там о чем.4
Датировка событий, которая еще совсем недавно была sine qua поп 5 исторического познания,
теперь до такой степени забыта, что боль1
Smith Preserved. The unity of knowledge and the curriculum. 1913. Цит. по: Allardyce. Rise and fall of the western
Civilization. P. 697, 698.
2
Allardyce. Rise and fall of the Western Civilization course. P. 719; Rossabi. Comment [on Allardyce]. Однако рынок
учебников по мировой истории все еще составляет лишь 25 % от рынка «Западной цивилизации» (Winkler Karen J.
Textbooks: the rise and decline of Western Civilization, American Historical Association Perspectives. 1983. 21:3. 11—13); по
мнению учителя истории в коммунальном колледже на Юге, «в провинции Западная цивилизация все еще продолжает
господствовать» (Edson Evelyn. Reflections on the history of Western Civilization. Ibid. 1984. 22:2. P. 16).
3
Clio and Cronos. P. 63.
4
Road to Lichfield. P. 87, 188. Я соединил здесь беседу учителя и директора школы с последующим рассказом о ней.
5
Sine qua поп (лат.) — без чего нет, непременное условие. — Примеч. пер.
350
шинство французских школьников не знает не только того, что Великая французская
революция началась в 1789 г., но даже в каком веке это было.1 Более трети из опрошенных
респондентов в недавнем исследовании в Гилфорде (Англия) понятия не имели о датировке
прошлого и практически ничего не знали о времени, более раннем, чем рождение их дедушек
и бабушек. «Мой дедушка ходил в школу» с его прошлым владельцем, — сказал один из
респондентов по поводу здания XVII в., — так что этому зданию очень много лет, наверное,
его построили еще до 1880 г.». Другие связывали еще более древние здания со своими родителя и дедушками и бабушками. «Меня не слишком удивило, что этому здания 400 лет, а не
100», — заявил один из респондентов по поводу своей ошибки, главное, что оно старое;
неважно, насколько старое».2
Нарративная линейная структура сдерживает историческое понимание. Слушатель или
читатель принужден следовать одной единственной линии от начала и до конца. Но знание
прошлого предполагает более чем одну линию. На такой нарратив накладываются
социальные, культурные и множество других обстоятельств, вкупе с сообщениями других
людей, институтов и идей. Если историческое повествование имеет одно измерение, то
прошлое обладает множеством форм, большая часть из которых представляется гораздо более
сложными, чем любая линейная последовательность событий.3
И все же сегодня исторические и другие повествования далеко ушли от прямолинейной,
однонаправленной историографической схемы, унаследованной от хронологов. Стандарты
исторического знания требуют не просто отнесения событий прошлого к определенному времени, но и связного повествования, в котором какие-то события будут опущены, другие
сцеплены воедино, а темпоральная последовательность часто подчиняется потребностям
объяснения и понимания/ Точно так же, как мы оглядываемся назад и просчитываем вперед
при припоминании прошлого, так поступают и историки, обращаясь к истокам для того,
чтобы прояснить каузальные связи событий. Подобная «поли-хрония», по выражению Дэйла
Портера, соответствует нашей интуиции о том, что последовательная структура не в
состоянии ухватить всей сложности исторической реальности.5 Нарративная история, по
мнению Джеймса Хенретта (Henretta), обладает значительной привлекательностью, «потому
что ее способ постижения близок к реальности повседневной жизни; большинство читателей,
осмысливая свое суще1
Катт Thomas. French debate teaching of history // IHT. 11 Apr. 1980. P. 6. «Им по 16 лет, а они меня спрашивают, —
рассказывает учитель истории, — Столетняя война, это было в 1914—1918» (in: Brian Moynahan. Teaching: it's trendy to
be trad // Sunday Times. 10 Feb. 1985. P. 15).
2
Bishop Reid. Perception and Importance of time in Architecture. P. 149, 190.
3
Kermode Frank. Time and narrative, lectures at Architectural Association. London, 8 and 15 Mar. 1982.
4
Munz. Shapes of Time. P. 28—43; См. также: Strout. Veracious Image. P. 9—10.
5
Porter. Emergence of the Past: A Theory of Historical Explanation. P. 113—4. См. также: Goodman. Twisted tales; or, story,
study and symphony.
351
ствование, смотрят на прошлое таким же образом — и... как на ряд накладывающихся друг на
друга и переплетающихся жизненных историй».1
Историки, измученные «клиометрикой», детерминистическими моделями и психоисторией,
недавно вновь открыли для себя достоинства нарратива. Однако они преимущественно
воздерживаются от использования некогда популярного широкого шаблона по отношению к
целым культурам и нациям. Подобный подход ныне осуждается как ведущий к очевидным
упрощениям и не пригодный для детального изучения отдельных институтов и мест действия,
ограниченных в пространстве и времени — классический пример — горстка пиринейских
крестьян на протяжении двух десятилетий в XVI в. в «Монталю» (Montailou).2 Озабоченные
жизнью и любовными историями убогих и сирых, вооруженные новыми видами источников и
творческих озарений, появившимися на основе беллетристики, символизма и психоанализа, новые
нарративные историки стремятся пролить новый свет на жизнь обществ прошлого. Но фокус
иногда оказывается настолько узким, что исследования конкретных случаев (case study) кажутся в
большей степени эксцентричными, нежели характеристичными. Будучи не в состоянии установить
контакт с жизнями отдельных людей и конкретными событиями, полагаясь в большей степени на
крупные тенденции, подобный подход ведет к дальнейшей фрагментации знаний о прошлом.3
И тем не менее, при отказе от датировки и нарратива мы многое теряем. События оказываются
перемешанными в «писаной торбе» (grab-bag,) эпох и империй, видных фигур и социальных
движений, они отрезаны от любого определенного периода.4 Так называемая тематическая
история — например, история революций, где смешиваются воедино пуритане, французы,
американцы, русские, кубинцы, — позволяет выявить некоторые интересные параллели, но при
этом недооценивает то обстоятельство, что в каждую из этих эпох люди жили своей жизнью,
действовали в соответствии с собственными мотивами и формировались в средах, которые были
существенно отличались друг от друга. Понимание прошлого требует некоторой осведомленности
о темпоральной локализации народов и событий. Хронологическая структура проясняет,
помещает вещи в определенный контекст, подчеркивает уникальность событий прошлого. Теперь
преподают историю, украшенную «блестящими перлами Рима, пещерных людей, сражений пер-
вой мировой войны, средневековых монахов и Стоунхенджа, подве1
Henretta. Social history as lived and written. P. 1318, 1319.
Получивший международную известность роман французского писателя Ле Руа Ладури (Le Roy Ladurie). — Примеч.
пер.
3
Stone. Revival of narrative (1979). См. также: White Jerry. History Workshop 3: beyond autobiography, и гл. 7, с. 555.
4
«В умах современных грамотных людей,... которые умеют читать, писать и даже учить в школах и университетах,
история присутствует, но несколько замутненным, смазанным образом. Так, Мольер становится современником
Наполеона, а Вольтер — современником Ленина» (Milosz. Nobel Lecture, 1980. P. 12; см. также: гл. 6, с. 528).
352
2
шенную в темпоральной, некаузальной изоляции, что едва ли позволяет в полной мере
оценить достоинства этого ожерелья времени.1 Перлы истории ценны не только своим
количеством и блеском, но прежде всего тем, что они включены в каузальную, нарративную
последовательность. Именно нарратив придает ожерелью времени смысл, равно как и
красоту.
История, литература и документальный роман
Наиболее светлые перлы исторической наррации часто можно отыскать посреди вымысла, в
художественной литературе, которая в течение длительного времени остается важным
компонентом исторического понимания. Значительная часть людей воспринимает прошлое,
скорее, сквозь призму исторических романов, от Вальтера Скотта до Жана Плейди (Plaidy),
чем через какую бы то ни было официальную историю.2 В некоторых романах история
используется как фон для вымышленных персонажей, другие расцвечивают вымыслом жизнь
реальных исторических фигур, вплетая придуманные эпизоды в ткань действительных
событий, а третьи — искажают, добавляют и опускают. Как и в научной фантастике, одни
вымышленные события прошлого воплощают в себе парадигмы настоящего, а другие —
разительным образом отличаются от него, — но и те, и другие придумывают прошлое для
того, чтобы развлечь читателя. При том исторические романисты исповедуют примерно те же
намерения, что и историки — попытаться достичь максимального правдоподобия с тем, чтобы
помочь читателю ощутить и познать прошлое.
Многие историки считают аналогии с беллетристикой еще более возмутительными, чем
сравнение с памятью. Их негодование тем больше, чем в большей степени, как мы видим, они
не в состоянии избежать риторики «вымысла» в своих нарративах. Сравнивая романистов со
сказочниками, историки стремятся определить самих себя как ученых, всячески подчеркивая,
что история основана на тщательном изучении фактов прошлого и открыта проверке со
стороны внешних наблюдателей, тогда как беллетристика в одинаковой мере небрежна в
обоих этих отношениях.3
Однако, и данное различение, и названное негодование — оба недавнего происхождения. В
прежние времена история и беллетристика часто выступали вместе и обменивались идеями.
Рапсоды в такой же степени способствовали распространению истории, как и хроникеры,
причем с одинаковой достоверностью.4 Аристотель считал вымысел,
1
Fowler P. J. Archeology, the public and the sense of the past. P. 67.
«Скотт и Дюма всегда будут иметь большую аудиторию, чем любые два историка, которые придут на ум» (Ernest
Baker, Guide to Historical Fiction (1968). P. VIII). См.: Le-netnan Leah. History as fiction // History Today. 1980. 30:1. 52—5.
3
Hexter. Rhetoric of history. P. 381.
4
Vansina. Oral Tradition. P. 32—36.
2
12 Д. Лоуэнталь
353
показывающий то, что могло быть, и объясняющий, как это могло быть, более высоким по
сравнению с историей, удел которой прозаичнее — показывать то, что было. Приводя в пример
«Илиаду» Гомера, Эразм хвалил языческих историков за то, что они придумывали «подходящие»
диалоги, «потому что каждый согласится, что они были вправе вкладывать подобные речи в уста
своих персонажей» (христианским историкам Эразм оставлял куда меньше простора для фантазии).1 Стиль и язык значили куда больше, чем следование историческим фактам. Вплоть до XIX в.
историю читали в большей степени ради того, как нечто сказано, чем ради того, что сказано.2
Различение исторического и беллетристического повествования было побочным продуктом
стремления позднего Ренессанса к достоверности и точности исторических источников. Прежде в
классическом и средневековом эпосе неразличимые, эта два жанра стали все более и более
разделяться на «историю» (действительные события, доступные исследованию со стороны других
источников) и «поэзию», или «роман» (не претендовавший на историческую точность). Во
Франции позднего средневековья аристократия писала свою идеологию в прозе, предпочитая
фактуальный язык.3 Другим больше по нраву была литература, потому что «поэт, повествуя о
событиях или же воспевая их, волен изображать их не такими, каковы они были в
действительности, а такими, какими они долженствовали быть, — как отмечает Самсон в «ДонКихоте», тогда как — историку же надлежит описывать их не такими, какими они долженствовали
быть, но такими, каковы они были в действительности, ничего при этом не опуская и не
присочиняя».4 Связанные фактами, историки были лишены авторского всеведения, которым
располагали эпические барды. А поскольку историки ограничили себя сухими границами
эмпирической строгости, романистам достались более богатые и более привлекательные аспекты
прошлого.5 «Сделать прошлое настоящим, сделать далекое близким,... облечь реальность
человеческой плотью и кровью,... призвать наших предков со всеми особенностями их языка,
манер, одеяний, показать нам их жилища, усадить нас за их стол, привести в порядок их
старомодные гардеробы, — как об этом говорит Маколей (Macaulay), — вот долг, который по
справедливости лежит на историках, но который был усвоен авторами исторических романов».6
XIX в. шумно приветствовал проникновение рукотворного вымысла в царство истории.
Творческая эмпатия к прошлому Скотта сделала
1
Fornara. Nature of History in Ancient Greece and Rome. P. 94, 95, 163—165; Erasmus. Copia. Bk II, 24:649. См.: Gilmore.
Humanists and Jurists. P. 95, 96; Bolgar. Greek legacy. P. 460.
2
Cochrane. Historians and Historiography in the Italian Renaissance. P. 271, 277.
3
Spiegel. Forgiving the past: the language of historical truth in the Middle Ages. p. 488-^90.
4
Сервантес М. Дон-Кихот Ламанчский. Л., 1978. Кн. II, гл. 3. С. 27.
5
Scholes and Kellogg. Nature of Narrative. P. 265, 266; также р. 252.
6
Macaulay Т. В. Hallam (1828), 1:115. См.: Sanders. Victorian Historical Novel. P. 4—5.
354
исключительно популярной и саму историю. Скотт учил, что «ушедшие века... в
действительности были населены живыми людьми,... с румянцем на щеках и страстями в
животе, а не протоколами, государственными актами, разногласиями и абстракциями», — как
замечает по этому поводу Карлейл (Carlyle).1
Исторические романы не только оживляли историю, они зачастую оказывались
заслуживающими большего доверия провожатыми в прошлое. «Из художественной
литературы я почерпнул выражение жизни времени — прежние времена вновь ожили, —
утверждал Теккерей, — сможет ли самый дотошный историк сделать для меня нечто подобное?»2 Литература имеет дело и с повседневными вещами, и с важными эпизодами, к чему по
большей части и сводили историю. «Я скорее предпочту Историю знакомую, нежели
героическую», — вторит Тек-керею его же персонаж Генри Эсмонд.3 Не удивительно, что
марксистский критик Дьердь Лукач хвалил Скотта. Поэтическое пробуждение обычного
человека, захваченного великими историческими событиями, гораздо важнее самих этих
событий. Обращаясь к скромным хроникам бедных, читатели могут сами испытать, что
заставляло людей прошлого думать, чувствовать и поступать так, как они это делали.4 Для
того, чтобы показать «природу и мощь народного гения, академическая история должна
уступить дорогу историческому вымыслу».5
Ученые подтолкнули писателей на то, чтобы те наилучшим образом донесли историю до
читателей. Ньюмен, Уайзмен и Кингзли (Newman, Wiseman and Kingsley) писали
историческую прозу для того, чтобы проповедовать широкой публике свои религиозные идеи
— святость средневековой церкви, необходимость восстановить ее в современном
вероисповедании — наиболее убедительным образом.6 Преднамеренно или нет, у них
получалось, что оксфордские трактарианцы лицом к
1
Carlyle. Sir Walter Scott (1838). 3:214. См.: Honour. Romanticism. P. 192, 193; Pear-don. Transition in English Historical
Writing. P. 215.
2
Theckeray W. M. The English humorists of the eighteenth century (1853). P. 78.
3
Theckeray. Henry Esmond (1852), Bk I, Ch. 1. P. 46.
4
Lukacs. Historical Novel, в особенности. Р. 44.
5
Bentley's Miscellany. 1859. Цит. по: Sanders. Victorian Historical Novel. P. 15.
6
Sanders. Victorian Historical Novel. P. 120—147, referring to Kingsley's Hypatia (1852—1853). Wiseman's Fabiola (1854),
and Newman's Callista (1855).
Ньюмен Джон Генри см. примеч. пер. на с. 327.
Уайзмэн Николас Патрик Стивен (1802—1865), католический кардинал и первый архиепископ Вестминстера, один из
видных деятелей католического возрождения в Англии XIX в. Известен своими обширными познаниями и
гуманистическими убеждениями. Автор известного романа «Фабиола» (Fabiola) (1854).
Кингзли Чарльз (1819—1875), религиозный деятель англиканской церкви, педагог и писатель. Известен не только
своими назидательными социальными романами, но и популярными историческими романами «Hypatia» (1853),
«Westward Но!» (1855), «Here-ward the Wake» (1866). Обеспокоенный растущим влиянием католического по своим
ориентациям Оксфордского движения, вошел в конфликт с Джоном Генри Ньюменом. Произведение последнего
«Apologia pro Vita Sua» (1864) появилось как ответ на критику Кингзли. — Примеч. пер.
355
лицу встречались с Гегелем, который с похвалой отозвался об исторических романах за то,
что те делают прошлое более доступным тем, у кого не хватает образования.1
То, что романист преднамеренно использовал фантазию, теперь выглядело как достоинство.
Его прошлое было более жизненным, нежели прошлое историка, потому что отчасти оно было
создано им самим. Потребность общества в таком вымышленном образе прошлого столь
глубоко пронизывала литературу XIX в., что многие отождествляли ее с прошлым как
таковым, а современный реалистический роман, по выражению Гонкуров, выглядел как всегонавсего исторический роман о настоящем.2
Однако, исторический роман обрел стойкого защитника в лице историков XX в. «Прошлое,
каким оно существует для каждого из нас, это история, воссозданная при помощи
воображения и сведенная в единую картину при помощи того, что сродни литературе», —
писал Бат-терфилд. Исторические романы удовлетворяют двум потребностям. Во-первых, они
позволяют читателям ощутить прошлое, чего официальная история сделать не может:
Жизнь, которая наполняет улицы суетой, превращает каждый перекресток в трущобах в нечто, вызывающее удивление
и интерес, жизнь, горькая и веселая, изнурительная и возбуждающая,... для истории — всего лишь тусклая, смутная
картинка. Поэтому история и не может так близко подступиться к человеческому сердцу, как это под силу роману.
Приверженность истории фактам уводит ее... слишком далеко от души вещей... Для того, чтобы заставить ушедший век
ожить вновь, мало просто дополнить его вымыслом,... надо сделать из него роман.3
Во-вторых, беллетристика переносит читателя в прошлое как человека того времени,
которому не известны грядущие события. Обладающий ретроспективным знанием историк не
довольствуется простым изложением прошлого, но стремится установить его
«взаимоотношения с последующим развитием в целом». Таким образом, «читатель может не
потеряться в прошлом, он стоит в стороне и может сравнивать прошлое с настоящим»,
наблюдая завершенный и законченный мир с определенного расстояния, он всегда помнит,
что находится вне пределов прошлого.4
Мало знать, что Наполеон выиграл ту или иную битву. Если мы собираемся воссоздать историю как человеческое
событие, мы должны увидеть полководца накануне сражения, напряженно разглядывающего вдаль, чтобы понять, как
обернется судьба... Победу, которую он одержит завтра, нельзя рассматривать как неизбежное событие сегодня... Для
человека 1807 года год 1808 был загадкой, неизведанным путем,... изучать
1
Цит. по: Lukacs. Historical Novel. P. 58.
Основные идеи Оксфордского движения были опубликованы под названием «90 Tracts for the Times» (1833—1841),
откуда и пошло название «трактарианцы». — Примеч. пер.
г
Peckham. Triumph of Romanticism. P. 141.
3
Historical Novel. 1924. P. 22, 18, 23.
4
Ibid. 22, 26.
356
1807 год, все время вспоминая при этом, что случилось в 1808 году... — значит упустить авантюрность, величайшую
неопределенность, элемент игры в их жизни. Там, где мы не можем удержаться от того, чтобы не видеть полной
определенности интересующего вопроса, для людей того времени все было неожиданностью... История не всегда
состоит из неповторимых личных событий, но мы знаем, что они были.
Именно в таких событиях и заключается «прикосновение к прошлому, необходимое для того,
чтобы превратить историю в роман». По убеждению Баттерфилда, в отличие от истории,
художественное повествование может забыть или каким-либо образом переступить через
ретроспективное знание.1
Проведенное Баттерфилдом различие между историей и беллетристикой наделяет каждую из
них вполне определенной ролью: «Для историка прошлое — это весь процесс развития,
ведущий к современности; для писателя прошлое — это загадочный мир, о котором он собирается нам рассказать».2 Теперь подобное рассуждение уже более не аргумент. Каждый жанр
покушается на области, ранее исключительно принадлежавшие другому, история теперь
больше похожа на литературу, а литература — на историю.
В современной литературе существенному изменению подвергаются и структура, и
содержание прошлого. Линейное время литературы XIX в. ныне далеко в прошлом. Теперь
темпоральную ткань повествования формируют хронологические перебивки, взгляд в
прошлое, поток сознания, удвоение рассказчика и множественные варианты окончания.3 Хотя
— или, возможно, потому что — роман «Женщина французского лейтенанта» перенасыщен
историей, Джон Фаулз считает, что читатель может сам выбрать подходящее окончание.4
Бестселлеры явно спутывают подобную дихотомию. В 1982 г. Букеровская премия по
литературе досталась роману Томаса Кенилли (Keneally) «Список Шиндлера», который сам
автор представил как подлинную историю, но в итоге председатель жюри все свел к
компромиссу: «История — это всегда род литературы». И такой взгляд разделяют многие
писатели. «Нет уже больше ни вымысла, ни правды, есть только нарра-тив», — утверждает
Е.Р. Доктороу, который называет свой роман «Рэгтайм» «ложным документом». Говорят, что
писатели переступили че1
Ibid. P. 23, 24. Плутарх ставил перед собой цель передать в своем повествовании ошеломительные и огорчительные
эмоции реальных участников событий (Fornara. Nature of History in Ancient Greece and Rome. P. 129). Ту же цель ставил
перед собой и Мишле (Michelet) в своей «Истории Франции» (Bonn. Clothing of Clio. P. 49, 50).
2
Ibid. P. 113. «Научные» историки конца XIX в. призывали «литературных» историков больше придерживаться не
сюжета, а фактов. Поначалу фон Ранке вдохновили на изучение прошлого романы Вальтера Скотта, однако
впоследствии он отказался от такого пути, поскольку нарисованные Скоттом в «Квентине Дорварде» портреты Карла
Смелого и Людовика XI абсолютно не соответствовали его стандартам исторической достоверности (Wedgewood. Sense
of the past. P. 27; idem: Literature and the historians. P. 71). См.: Green Anne. Flaubert and the Historical Novel. P. 1.
3
White Hayden. Burden of history. P. 126; Strout. Veracious Imagination. P. 10.
4
Strout. Veracious Imagination. P. 18.
357
рез те «непоследовательные различия, которые мы постоянно проводим между фактом и
вымыслом».1
Предполагаемое сближение истории и литературы подвигает некоторых писателей на то,
чтобы преувеличивать возможности художественного постижения прошлого. «Исторический
роман стоит ближе к правде, чем сама история», — утверждает один из авторов, отмечая при
этом, что история часто претендует на истину, но оказывается ложной, тогда как историческая
романистика претендует лишь на то, что большая часть ее содержания, «хотя и вымышлена,
все же соответствует правде жизни», предоставляя читателю самому решать, что есть что.2
Некоторые писатели считают, что историки стоят «вне» прошлого, тогда как сами они
находятся «внутри» не подкрепленной документами правды. «Любой историк может
рассказать вам, что случилось под Бородино, но только Толстой, часто не опираясь ни на
какие факты, смог рассказать, что в действительности значило быть солдатом при Бородино»,
— пишет, продолжая позицию Баттерфилда, Уильям Стайрон (Styron). «Истина воображения
писателя... идет значительно дальше того,... что может нам дать историк». Стайрон третирует
историю как всего лишь хронику, тогда как романиста он объявляет супер-историком,
который рассказывает о том, как все было в действительности.3 Другие современные писатели
представляют факты как вымысел, потому что они считают вымысел «выше реальности,
ограниченной и случайной исторической правды».4 Как говорит рассказчик у Гора Видала,
«нет никакой истории, есть только вымысел разной степени достоверности. То, что мы
считаем историей — это не что иное, как вымысел».5
Однако далеко не всегда такие смешения удачно передают дух прошлого. Современная
эмоциональность в плутовском романе Джона Барта (Barth) из жизни XVII в. размывает грань
между фактами и их художественной версией, свидетельствуя о том, что Барт «не верит в
такую вещь, как история, даже тогда, когда его повествование претендует на то, чтобы
пробуждать ее к жизни».6 Подвергая «модернизации»
1
Doctorow. Цит. по: Foley. From U.S.A. to Ragtime. P. 102, 99; ZiffLazer. Цит. по: Edwin McDowell. Fiction: often more real
than fact // N. Y. Times, 16 July 1981. P. C21. См.: Walcott. Muse of history. P. 2.
2
McGarry and White. World Historical Fiction Guide. P. XX.
3
Styron and Woodward C. Vann. The use of history in fiction: a discussion (1969). Цит. no: Strout. Veracious Imagination. P.
167, 164. Историки — и чернокожие авторы — критиковали нарисованный Стироном портрет Ната Тернера как
вымысел, который игнорирует очевидные факты (John Henrik Clarke (ed.), William Styron's Nat Turner; Ten Black Writers
Respond (1968); John White. Novelist as historian: William Styron and American Negro slavery // Journal of American Studies.
1971. 4. 233—45); James M. Mellard. This unquiet dust: the problem of history in Styron's The Confessions of Nat Turner,
Bucknell Review. 1983. 36. 523—543.
4
ZiffLazer (см. прим. 248 вверху).
5
Vidal Gore. A Novel. 1876. P. 196, 197, 194.
6
Tanner. City of Words: American Fiction 1950—1970. P. 245, по поводу см.: Barth. Sot-Weed Factor.
358
известные исторические фигуры, изображение расовой проблемы в «Рэгтайме» разрушает
специфические реалии как 1960-х, так и эдвар-дианской эры.
Подвергая историю критике, литература, попросту уничтожает ее, тогда как история умаляет
претензии литературы, хотя в действительности сама использует ее идеи и методы. Новые
материалы и средства записи дают современным историкам такие возможности, которые в
викторианское время считали доступным только для литературы, например, — составить
хронику повседневной жизни прошлого. Возрождение нарратива вернуло нам прошлое в
форме рассказа. Историки все чаще сознают потребность в литературной риторике, в защиту
которой выступал Хекстер.1
Некоторые идут еще дальше, подобно протагонисту Дэвида Эли (Ely), открыто называющему
ошибки и пропуски неотъемлемой частью исторической достоверности. Именно таким
образом защищался Алекс Хэйли, когда выяснилось, что значительная часть его данных,
относящихся к XVIII в., была им вымышлена или изменена. Хэйли парировал эти обвинения
тем, что действительные факты нам никогда не будут известны, но в любом случае, это имеет
куда меньшее значение, чем его придуманное символическое прошлое, с которым
идентифицируют себя миллионы чернокожих американцев. Он признал, что описанный им
Джуффуре (Juffure) совсем не похож на настоящий, но оправдывал его существование как
собирательного образа гамбийской деревни того времени. Джуффуре Хэйли в
действительности есть нечто большее — в нем Авалон, Эдем и идеализированный маленький
американский городок слились в подобие платоновского среднеземноморского государства.2
Действительно, только такой анахронизм позволил черным американцам идентифицировать
свое прошлое с тем далеким и непохожим на все здешнее местом. Если бы Хэйли описал
Джуффуре таким, каким тот был на самом деле, его образу не то, чтобы не поверили, но
просто бы проигнорировали. Короче говоря, фактическая достоверность приносится в жертву
символической значимости прошлого. И именно такое прошлое одержало победу, потому что
с тех пор туристическая популярность стала постепенно трансформировать Джуффуре в
точное подобие его идеализированной версии XVIII в., придуманной Хэйли.3
Автор исторического романа возвеличивает иллюзию ценой точности изложения. Поскольку
перед ним стоит задача «сообщить читателям по возможности более полную иллюзию того,
что данный персо1
Однако большинство историков все еще используют нарративную (повествовательную) форму конца XIX в., что ведет
к «нарастающему устареванию самого „искусства" историографии» (White Hayden. Burden of the past. P. 127).
2
Ottaway Mark. Tangled roots // Sunday Times, 10 Apr. 1977. P. 17, 21; Shenker Israel. Few U.S. historians upset by charges //
IHT. 11 Apr. 1977. P. 5.
3
Другим Джуффуре все еще кажется обычной деревушкой в Западной Африке (Brian Whitaker. The shade of the mango //
Sunday Times. 2 Oct. 1983. P. 26; Laurance Robin. Back to the roots in the peanut republic // The Times. 10—16 Sept. 1983. P.
2).
359
наж действительно некогда обитал на свете, — по мнению Херви Алле-на (Hervey Allen), —
писатель обязан изменять факты, обстоятельства, людей и даже даты».1
Наиболее сильным образом писатель воздействует на прошлое через его модернизацию. По
словам Гете, «во всякую ситуацию мы привносим современный дух, поскольку лишь таким
образом мы способны понять и, более того, вынести ее».2 Как пояснял Скотт, «для возбуждения
любого рода интереса необходимо, чтобы рассматриваемая тема была изложена в манере и на
языке того времени, в котором живем мы».3 Англо-саксонские и норманнские персонажи Скотта
не только говорят на более или менее современном английском языке, но и выражают
исторические взаимоотношения куда более четко, чем это могли сделать мужчины и женщины
того времени.4 Короче говоря, литературный анахронизм не только желателен, но и играет
существенную роль. В противоположность мнению Баттерфилда, историческая литература
разделяет с историей бремя ретроспективного знания, но не с целью сделать прошлое более
вразумительным, а для того, чтобы обратить внимание на те процессы перемен, которые
изначально еще не были заметны.
Все сообщения о прошлом выстраивают некоторое повествование, а потому все они отчасти
вымышлены. Как мы видим, «построение повествований» также накладывает свой отпечаток на
историю. В то же время, любой вымысел содержит в себе частицу правды. Действительно,
абсолютно вымышленный рассказ даже нельзя себе представить, поскольку в этом случае его
просто никто не смог бы понять. Однако истина истории — это не единственная истина прошлого.
Любое повествование может быть истинно бесчисленным множеством способов — более
специфичных в том, что касается истории, или более общих — в литературе.5
Таким образом, и историки, которые утверждают свою исключительную верность фактам
прошлого, и писатели, которые претендуют на полную свободу от таких фактов, вводят в
заблуждение и самих себя, и читателей. Различие между историей и литературой касается, скорее,
конечной цели, нежели содержания. Какие бы риторические приемы историк не использовал, узы
профессии запрещают ему сознательно придумывать или замалчивать события, способные
повлиять на выводы. Называя себя историком, а свое занятие — историей, он выбирает в качестве
критерия оценки своего труда точность, внутреннюю последовательность и соответствие
дошедшим до нас свидетельствам.
1
Цит. по: Werrell. History and fiction. P. 6.
Goethe. Teilnahme Goethes aus Manzoni. 1827. 14:838.
3
Scott. Dedicatory epistle to the Rev. Doctor Dryasdust, F.A.S. Ivanhoe. 1820. P. 15. Скотт В. Айвенго, см. его же:
Предисловие к «Уэверли»; (Brown David. Walter Scott and the Historical Imagination. P. 173—186).
4
Lukacs. Historical Novel. P. 69.
5
Munz. Shape of Time. P. 214, 338 n.10. См. также: Mink. Everyman his or her own annalist. P. 238, 239.
2
360
Он обязуется не создавать новых персонажей, не приписывать неизвестные черты или события
реальным фигурам, а также не игнорировать несогласующиеся с его позицией факты с целью
сделать изложение более внятным, поскольку не сможет ни скрыть такие изменения от других
исследователей, имеющих доступ к общественным источникам, ни оправдаться, если нечто
подобное вскроется.1
Напротив, автор исторического романа обречен на то, чтобы придумывать новые персонажи и
события, или же приписывать вымышленные рассуждения и поступки реальным людям прошлого.
Те ограничения, которые добровольно принимает на себя историк, совершенно не приемлемы для
писателя, как это обнаружил для себя Джон Апдайк, собирая материал о жизни президента
Бьюканена (Buchanan). Задыхаясь под грудой исторических фактов, Апдайк никак не мог
преодолеть грань между литературой и фактами. «Полученные при помощи исследований детали
воздействуют совсем не так, как воспоминания, им не хватает осязаемости того, что вспоминается
с трудом и в чем можно двигаться. Мое воображение было сковано теоретической понятностью
всего, чего угодно. Реальный человек, Бьюканен, делал то-то и то-то, именно так-то, тогда-то, — и
никак иначе. Но там не было воздуха».2
Однако, не соглашаться с дилеммой, согласно которой история и литература либо взаимно
исключают друг друга, либо полностью тождественны как способы проникновения в прошлое —
это вовсе не то же самое, что стремиться к нахождению компромиссного варианта, который
обладал бы достоинствами того и другого, но был бы лишен их недостатков. То, что называется
«документальным» романом больше похоже на новую литературу и новую историю тем, что
стирает различие между ними. Однако и подобный подход проявляет претенциозное всеведение и
с этих позиций насмехается над обоими прежними вариантами.
Наводя глянец на инаковость прошлого, документальный роман напоминает некоторые романы
викторианской эпохи, которые делали прошлое более доступным, оживляя его за счет
использования выражений современного языка. Очевидный для современного читателя, анахронизм такой литературы по большей части оставался не замеченным современниками. Лишь
немногие понимали, что смягчая и облагораживая повседневную жизнь прошлого, такие авторы
одновременно приукрашивали его даже тогда, когда «по их представлениям, они делали нечто
прямо противоположное, — отмечает Дженкинс (Jenkyns). «Создавая ложное чувство близости к
Помпеям», льстя массам, будто те обладают каким-то «особым знанием, недоступным педантам и
профессорам», в максимальной степени приближая людей к прошлому, они в то же время
выхолащивали страсти, пропуская их сквозь сито дистанции.3 Правдоподобие в деталях делало
поздний викторианский
1
Hexter. History Primer. P. 289, 2890.
Updike. Buchanan Dying: A Play. Afterword. P. 259.
3
Jenkyns. Victorians and Ancient Greece. P. 83—86.
2
361
роман по видимости исторически достоверным, но при этом создавало у публики совершенно
ложное представление о прошлом за счет того, что отрицало, укрощало или вовсе устраняло
своеобразие последнего. В таких произведениях, каким и была история вигов, прошлое
присутствовало, но всегда как осовремененное прошлое. Анахронизм становился декорацией,
а те остатки прошлого, которые было слишком сложно переварить, были запрятаны или
попросту отброшены в сторону («боудлеризированы»).1 По поводу подобного отношения к
прошлому Генри Джеймс, критически отзываясь о романе Сары Орне Джуитт (Sarah Orne
Jewett) «Tory Lover», отмечал, что автор стремится к невозможному: представить сознание
прежних эпох, душу, смысл, горизонт, видение индивидов, понятия не имевших... о половине
того, что составляет современный мир,... людей, чье мышление было устроено совершенно
иным образом».2
Нежелание признавать подобные трудности делает портреты персонажей в документальных
романах неискренними и фальшивыми. «Строго следуя фактам», в телевизионной
документалистике, по выражению одного из продюсеров, как и в исторических романах,
приходится в итоге «пытаться самим воссоздавать персонажи»3 — другими словами,
предпочитать вымысел фактам, отходить от твердого следования достоверным данным,
утверждая при этом, что все как раз наоборот. Адаптация истории к телевидению обостряет
нашу склонность принимать версии прошлого за истину в последней инстанции. Даже тогда,
когда продюсеры признаются, что соединили факты и вымысел, зрители ошибочно
воспринимают все это как достоверное повествование о том, что было на самом деле. Они
полагают, что то, на что было потрачено столько денег, и то, что видело столько народу,
непременно должно быть правдой.
Глашатаи документалистики утверждают «вот как все было» вместо того, чтобы скромнее
говорить о том, что «это могло быть примерно так». Тон всеведения, скрытый под
авторитетной анонимностью, налагает на подобные сказания печать откровения." В
письменной истории автор обычно предупреждает нас о том, что мы вступаем в сферу его
представлений об излагаемых событиях. В телевизионных же сагах авторская специфика и
ответственность устраняются самим характером презентации. В документалистике
«содержится так много правдивого, причем показанного с таким терпением и знанием дела,
что все остальное проглатывается... с исключительной доверчивостью». Зрительные
1
Bowdlerize — по имени проф. Т. Боудлера, выпустившего в 1818г. особое издание пьес Шекспира, в котором были
опущены все «слова и выражения, которые нельзя произносить при детях». — Примеч. пер.
2
То Jewett, 5 Oct. 1901 //James. Selected Letters. P. 234, 235: «Вы можете использовать сколько угодно мелких фактов,
какие только можно почерпнуть из картин и документов, реликтов и книг — но при этом практически невозможно
воссоздать саму реальность».
3
Railing. What is television doing to history? P. 43.
4
Ibid. P. 42.
362
же образы еще более убедительны, чем письменные сообщения. «В добрые старые времена люди
верили тому, что читают, — утверждает критик, — эта милая вера в неизменную правдивость книг
и газет» открывает путь вере, что «телевизионная камера никогда не лжет... Раз мы своими
глазами видим нечто, оно не может не быть правдой».1 Даже сами создатели фильмов разделяют
подобные убеждения. Человек, создавший фильм «Рождение нации» (1914), как и «большинство
видевших его, считал, что именно такова была история». «Вы увидите то, что было на самом деле,
— убеждает кинорежиссер Д.У. Гриффите (Griffiths), — мы не будем навязывать своего мнения,
вы просто будете присутствовать при рождении истории... Фильм и не может быть ничем иным,
как правдой».2
Давно ушли циничные дни мувиолы (Moviola),3 когда подлинные факты были известны лишь
немногим и мало кого беспокоило, когда начинался явный вымысел, подобно Сесилю Б. де
Миллю (Cecil В. de Mille)4 у Николаса Бентли (Nicholas Bentley), которого
Против его воли
Уговорили, чтобы он не впутывал Моисея
В Войны Роз.
На смену невежеству и филистерству пришло увлечение прошлым, так что нас влечет к себе лишь
«аутентичное» прошлое. В этом смысле «аутентичность» «как бы истории» — такой, как в
«Корнях» Хэйли, — означает приверженность тому чувству, которое растворяет факты в
анахронических фантазиях. Поиск корней потому так нас и захватывает, что в нем не так уж много
реального прошлого.5
В этом смысле «как бы литература», страсть к достижению аутентичности, искажает
повествование, усердно уснащая его якобы доподлинными деталями. Конечно, зрители могут
заметить в костюмах в драмах Троллопа или Диккенса очевидную фальшь, но что они могут
сказать по поводу «Возвращения в Брайдсхед», где продюсеры позаботились даже о том, чтобы
сохранить подлинные комнаты Ивлина Во в Оксфорде, чтобы раскрасить в пятнышки куриные
яйца для большей достоверности сцены завтрака, где шла речь о яйцах ржанки, чтобы поставить
колонны из искусственного мрамора и фрески Феликса Келли (напоминающие фрески Ванбруха и
Хоксмура (Vanbrugh and Hawks-moor)) в замке Хауард (Howard)? Были ли все эти детали
воссозданы
1
Brogan Patrick. America's history being rewritten on TV by confusing fact-fiction serials // The Times. 11 Oct. 1977. См.:
Fledelius. History and Audio-Visual Media 1.
2
Sorlin. Film in History: Restaging the Past. P. viii-ix.
3
Мувиола — звукомонтажный аппарат, применявшийся в американском кинематографе (фирменное название). —
Примеч. пер.
4
Сесил де Милль (1881—1959), американский кинорежиссер и продюсер, чьи фильмы неизменно собирали широкую
аудиторию, одна из ведущих фигур в Голливуде на протяжении пяти десятилетий. — Примеч. пер.
5
Arragon. History's changing image. P. 231, 232; O'Connor John J. «Docu-ramas» — authencity is still the key // N. Y. Times.
10 Aug. 1980. P. D29.
363
для того, чтобы, как утверждалось, помочь актерам погрузиться в реальность
происходящего?1 То, что зритель видит перед собой на экране Оксфорд, замок Хауард и
Венецию портит мир фантазии романа тем, что превращает все в некий срез реального
прошлого, делая упор, скорее, на реальных, чем на вымышленных событиях. Туристы в XIX в.
стремились в Кенильворт (Kenilworth)2 «не для того, чтобы посмотреть на то, где давнымдавно происходили некие реальные исторические события, а затем, чтобы увидеть место, где
вымышленные события силой фантазии вернулись к нам навеки», — пишет Кристофер Малви
(Mul-vey).3 И сегодня тот тип географии, который предлагает National Geographic, призван
найти исторически достоверные рамки, превратить былой вымысел в факт настоящего.
Прошлое и настоящее
Память изначально и явственно отличается от опыта настоящего. Различие же между
историческим прошлым и настоящим имеет не прирожденный, а благоприобретенный
характер. К тому же подобные различия зачастую либо весьма неопределенны, либо вовсе
отсутствуют. Например, там, где знание о прошлом передается изустно и где отсутствуют
письменные свидетельства, прошлое целиком воспринимается в терминах текущих событий.
Какие бы перемены ни происходили, непрерывно обновляющееся сказание постарается
представить традицию так, будто она дошла до нас из глубины веков в неизменном виде. Нет
никакой линии, отделяющей историческое прошлое от настоящего. В таких обществах
«воспоминаемая истина была весьма гибкой и отвечала современным требованиям, поскольку
ни одна самая древняя традиция не могла быть старше, чем память самого старого из здешних
мудрецов, а потому не было и конфликта между практиками прошлого и настоящего».4
Некоторые из устных обществ рассматривают настоящее как всего лишь одно из проявлений
всеобъемлющего прошлого. Другие же, напротив, в такой степени ориентированы на настоящее, что их вообще не интересует прошлое. При этом и те, и дру1
Granger Derek. Цит. по: Wansell Geoffrey. The battle of megaseries // The Times. Preview. 9—15 Oct. 1981. Владелец
замка Хауард, Джордж Хауард (председатель ВВС в то время, когда на ITV Granada шли серии «Возвращения в
Брайдсхед»), хвалил фрески Келли за их «душевную ностальгию и несбыточную мечту зова земли» (Kelly Felix. The
castle Howard Murals, Partridge Gallery. London, 1982, and Geraldine Norman review // The Times, 27 Oct. 1982). См.: Rattner
Steven. A visit to the real «Brideshead» // IHT. 9 Feb. 1982.
2
Кенильворт (Kenilworth), город в Уорвикшире, центральная Англия, возник вокруг замка в XII в. В 1562 г. Елизавета I
подарила замок своему фавориту Роберту Дад-ли, первому графу Лейцестер. Хотя замок был практически разрушен
Кромвелем в 1648 г., позже его воспел в своем «Кенильворте» Вальтер Скотт. — Примеч. пер.
3
Mulvey. Anglo-American Landscapes. P. 18.
4
Clanchy. From Memory to Written Record. P. 233. См.: Goody and Watt. Consequences of literacy. P. 32—34; Henige.
Disease of writing. P. 255, 256.
364
гие не видят четких различий между прошлым и настоящим.1 В устных культурах прошлое,
по мнению Вальтера Онга (Ong), «воспринимается не как гладкая равнина, где, разложенные
по полочкам, дожидаются своего часа доступные проверке... „факты" или биты информации».
«Это царство предков, громогласный источник обновляющегося осознания нынешнего
существования, который также не похож на гладкую равнину».2 Согласно взглядам Гуди и
Уатта, «прошедший характер (pastness) прошлого зависит от исторической чувствительности,
которая вряд ли могла бы появиться без непрерывной письменной традиции».3 Только
сохранение и распространение исторических знаний при посредстве письменности, и в
особенности, при посредстве печати, твердо устанавливает прошлое как отличное от
настоящего.
Хотя наличие непрерывной письменной традиции открывает и в итоге усиливает подобное
различение, признание этого факта состоялось еще весьма нескоро. В средние века история
воспринималась как единая христианская драма, в которой различия между прошлым и настоящим несущественны. «Люди того времени не имели прошлого, — приходит к выводу Е.
А. Фримен, — лишенные рефлексии, некритичные,... они, скорее, писали собственную
историю, чем истолковывали по сохранившимся реликвиям историю, доставшуюся им от
предков».4 Как выразился по этому поводу в XIV в. Раймон де Ляре из Тиньяка (Raymond de
1'Aire of Tignac), «нет никакого другого века, кроме нашего».5 И только после Петрарки
человек начал сознавать древность как иное время. Однако зачарованность Ренессанса
классическими источниками была обусловлена их значимостью для нужд настоящего. Прошлое может быть чужой страной, но оно не может быть чуждой страной просто так, без риска.
Связь с настоящим требует от истории, чтобы та превратилась в источник назидательных
примеров о вечных грехах и непреходящих добродетелях. Мы видели в главе 3, что большинство гуманистов отрицали или игнорировали утверждение Эразма о переменах в истории.
Но чем ясней становился образ античности, тем менее она напоминала современный мир.
Историческое сознание позволило некоторым философам эпохи Просвещения заново открыть
1
Block Maurice. The past and the present. P. 288.
Ong. Orality and Literacy. P. 98.
3
Goody and Watt. Consequences of literacy. P. 34. Некоторые фундаменталисты продолжают отрицать подобный
прошлый характер прошлого. Следуя «букве их подлинных основополагающих документов» и полагаясь
исключительно на слова своих пророков и сказаний, евреи-караимы, мусульманские и протестантские экстремисты
живут, «скорее, в религиозном настоящем, чем в религиозном прошлом». Но коль скоро «традиция перестает быть для
ее приверженцев исключительным руководством к действию», апологеты стремятся предоставить исторические
подтверждения ее подлинности, экстернализируют прошлое (Schwartzbach. Antidocumentalist apologetics. P. 374).
4
Presentation and Restoration of Ancient Monuments. 1952. P. 16, 17.
5
Le Roy Ladurie. Montaillou. P. 282. В отличие от редко встречающегося интереса к линии родства или генеалогии,
сельские жители не интересовались прошедшими десятилетиями и жили на своего рода «островке времени», даже в
большей степени отрезанном от прошлого, чем от будущего». Р. 281, 282.
365
2
классический мир лишь затем, чтобы понять, насколько он от нас далек, насколько недостижима
модель античной гармонии; понять, что прошлое обладает такими чертами, которые больше не
повторятся никогда.1
Взгляд на прошлое как на область иного сам по себе не стал исторической революцией, как об
этом иногда говорят. Скорее, он был неспешно вздымающимся растением, семена которого были
посеяны се-куляризмом, углубляющимся исследованием доказательств и осознанием
анахронизмов.2 Даже в конце XIX в. история для многих все еще оставалась единым целым, едва
ли отличным от настоящего. Человеческая природа считалась неизменной.3 Историки-виги
подчеркивали понятность и непрерывность тех событий прошлого, которые посчитали в
достаточной мере типичными. Для Фримена достаточно ярким свидетельством сочетания
прошлого и настоящего являются идущие от незапамятных времен сходки под открытым небом в
демократических кантонах Швейцарии. Маколей говорит о том, что наблюдать за прохождением
парламентской реформы в его время — это все равно как «видеть Цезаря, пронзенного кинжалом
у здания Сената, или видеть Кромвеля, берущего со стола жезл, символ власти». Поздние
викторианские классицисты считали мир Гомера зеркальным отражением своего мира и
приписывали Аристотелю и Платону собственные мысли.4 Эволюционная парадигма укрепила
такую перспективу: казалось, что зерна настоящего неотъемлемо присущи прошлому, а
последствия прошлого видны повсюду. Современный культ корней, предков, предвещающих появление собственных потомков, семейных и этнических черт, проходящих сквозь века, отражает
сходные генетические предпосылки.5
Наряду с сохранением прежних пристрастий, другие позиции подчеркивали разнообразие
исторического опыта. Гердер и его последователи учили, что каждый исторический период, как и
каждая культура, обладают собственным, уникальным и ни с чем не сравнимым характером.
Униформизм — это миф, а различия между настоящим и любым прошлым делают их
несоизмеримыми. Романтики конца XIX в. в своем воображении наслаждались неповторимым
духом былых времен.
1
Gilmore. Humanists and Jurists. P. 14, 95, 96, 101, 109; Starobinski. 1789: The Emblems of Reason. P. 272.
Preston. Was there an historical revolution? P. 362.
3
Lyons. Invention of Self. P. 5; Walsh W. H. Constancy of human nature; Gossman. Medievalism and the Ideologies of the
Enlightenment. P. 250. Гиббон считал себя менее легковерным, чем Ливии, но верил, что они говорили «на одном языке»
и считал, что «смог бы научить Ливия быть таким же скептиком, как и образованный англичанин XVIII в.», потому что
их ум по существу оставался одним и тем же (Munz. Shapes of Time. P. 188, 189).
4
Freeman (1864). Growth of the English Constitution. 1874. P. 1—7; Macaulay to Thomas Flower Ellis, 30 Mar. 1831 //Letters.
2
2:9; Turner Frank. Greek Heritage in Victorian Britain. P. 175—86, 418—27. См. также: Burrow. Liberal Descent. P. 70, 169,
170.
5
Ross Dorothy. Historical consciousness in nineteenth-century America. P. 923, 924; Buckley. Triumph of Time. P. 15, 16;
Hijia. Roots: family and ethnicity in the 1970s. P. 553, 554.
366
Прежние эпохи служили обитателям XIX в. ностальгическим убежищем от тягостного
настоящего.1 Однако чужеродный характер прошлого получил всеобщее признание лишь
ближе к концу этого века, когда совершенно явственно «между настоящим и прошлым
определенно встала Китайская стена».2 Один из предвестников данной позиции, Фруд
(Provide), объявил, что прошлое мертво, ведь мы испытывает к средним векам столь
трогательные чувства именно из-за его удаленности, а не близости к нам:
В результате произошедших с нами перемен, мы утратили ключ, позволявший понимать наших отцов. Даже на великих
деятелей английской истории до эпохи Реформации мы смотрим почти как на ископаемые останки живых существ,
принадлежащих к иному роду... Ныне все ушло,... между нами и древними англичанами лежит пролив тайны, через
который прозе историков никогда не удастся перекинуть сколько-нибудь надежный мост. Они не вернутся к нам
никогда, и лишь только воображение может пробиться к ним, да и то из последних сил.3
Признание прошлого чужой страной дорого стоило историкам. Став далеким и непохожим на
настоящее, прошлое перестало быть источником назидательных уроков и превратилось в
скопище причудливых анахронизмов. Историки оказались в растерянности, они не могли
объяснить каузальные связи между прошлым и настоящим. «Жить в любом периоде
прошлого, — а по мнению В. Г. Гэлбрейта (V. Н. Galb-raith) каждый историк обязан
попытаться сделать это, — значит в такой степени ощутить давление различий, что неизбежно
придется признаться самому себе в полной невозможности понять, каким образом настоящее
стало таким, какое оно есть».4
Однако из такой несопоставимости чуждого нам прошлого и настоящего проистекают и
некоторые выгоды. Утратив назидательную роль, прошлое перестало и оказывать
деформирующее воздействие на настоящее. Историческое исследование открыто
провозгласило «смерть прошлого» и за счет этого — освобождение настоящего от его
отягощающего бремени.5 Мэйтлэнд видел «заслугу исторического исследования в том, чтобы
объяснить, а тем самым прояснить то давление, которое прошлое должно было оказывать на
настоящее... Сегодня мы изучает день позавчерашний, для того, чтобы вчерашний день
перестал оказывать парализующее воздействие на сегодня, а сегодня — на завтра».6 А
согласно Кроче, «занятие историей освобождает нас от истории,... от рабства у событий и
прошлого».7
1
Berlin. Vico and Herder. P. 145; Honour. Romanticism. P. 175—84, 197ff; Girouard. Return of Camelot; Harbison. Deliberate
Regression. P. 139, 140.
2
Для Рафаэля Сэмуэля эта стена «является одним из главных моментов революции, произведенной фон Ранке в
историографии» (Samuel Rafael. History Workshop I: truth is partisan. P. 250).
3
Froude. History of England. 1856. 1:3, 62.
4
Galbraith V. H. Historical research and the preservation of the past. 1938. P. 312. См.: Blaas. Continuity and Anachronism. P.
xiv.
5
Plumb. Death of the Past; см.: Chapter 7. P. 364, 365 below.
6
Maitland. A survey of the century. 1901. 3:439.
7
Croce. History as the Story of Liberty. P. 44.
367
Но признание чужеродности прошлого не только освобождает настоящее от его тирании, но и
расширяет преимущества ретроспективного знания. История представляет нам прошлое более
определенным и авторитетным, чем настоящее, поскольку ретроспективное знание позволяет
прояснить вчерашний день, что невозможно сделать в отношении сегодняшнего:
исторические последствия уже хотя бы отчасти проработаны и поняты, чего нельзя сказать в
отношении событий настоящего. В противоположность текущему опыту, «примеры, которые
нам доставляет история, касается это людей или событий, обычно носят завершенный характер: перед нами предстоит весь урок целиком, — отмечает Боллингброк. Мы видим [людей] в
истории в полный рост,... в обстановке, по крайней мере, менее предвзятой, чем нынешний
опыт».'
Конечно, прошлое никогда не бывает для нас закрыто полностью. Какими бы глубокими ни
были наши нынешние ретроспективные познания, постоянно проявляются все новые и новые
последствия событий прошлого. Однако, любое ретроспективное знание делает наши
представления о прошлом в большей степени завершенными, чем образ настоящего. По
ироничному замечанию Элизабет Гаскелл:
Оглядываясь на прошлый век, любопытно наблюдать, что мало кому из наших предков удавалось свести концы с
концами — они всегда видели вокруг либо разногласия, либо гармонию. Не потому ли мы обладаем более широким
кругозором, что находимся вдали от тех времен? Не будут ли и наши потомки с таким же любопытством смотреть на
нас, с каким мы взираем на непоследовательность наших предков, или будут удивляться нашей слепоте?... Подобные
несоответствия проистекают из самой жизни людей тех дней. Нам повезло, что мы живем в наше время, когда все так
логичны и последовательны.2
Коротко говоря, историческое объяснение превосходит любой другой способ понимания,
относящийся к еще продолжающимся событиям. Реконструируемое нами прошлое
оказывается более связным, чем то было на самом деле. «То, что мы называем Римской
империей, для поколений, которые ее создавали, было лишь рядом разрозненных впечатлений, — утверждает Гордон Лефф, — именно мы придаем им связный характер».3 Еще в
большей степени, чем память, история проясняет, наводит порядок и проливает свет. Именно
в этом суть парадокса Намьера (Namier), утверждавшего, что историки «воображают прошлое
и помнят будущее»:4 они объясняют то, что произошло, держа в уме все последующие
события.
1
Bolingbroke. Letters on the Study and Use of History. 1752. 1:37. «Опыт всегда повержен сомнению; мы родились
слишком поздно, чтобы видеть начало, и умираем слишком рано для того, чтобы увидеть конец многих событий.
История питает оба эти недостатка» (1:42). См. также: Lovejoy. Herder and the Enlightenment philosophy of history; Heller.
Theory of History. P. 17. Призрачные фигуры в поэмах Томаса Харди переступают через данное различие, взирая на
«настоящее как на нечто, что уже свершилось и из чего уже вытекают неизбежные последствия» (Miller J. H. History as
repetition in Thomas Hardy's poetry. P. 231).
2
Gaskell. Sylvia's Lovers. 1863. P. 58, 59.
3
Leff. History and Social Theory. P. 105.
4
Namier. Conflicts: Studies in Contemporary History. P. 70.
368
Острая потребность в нарративе только усиливает эти различия. Для того, чтобы сделать
историю более вразумительной, историку приходится ретроспективно вскрывать внутреннюю
структуру событий прошлого, создавая иллюзию, будто все случилось именно так, как
случилось потому, что так должно было случиться. Как мы отмечали, историку не только
известен исход событий прошлого, он еще использует это знание для того, чтобы придать
своему сообщению форму нарратива с присущим ему чувством полноты и завершенности. Но
настоящее никогда не удается описать подобным образом. Отсюда поразительно
определенный тон большинства исторических хроник: следуя путем испытанных
добродетелей, старые дневники и журналы повсюду видят порядок и ясность, в отличие от
хаоса реальной жизни автора, не говоря уже о том впечатлении, которое остается от наших
собственных незавершенных жизней.1
Историческое понимание как соединяет прошлое с настоящим, так и разделяет их. Мы не
можем избежать смешения того, что происходит сейчас, и прежних событий. Для того, чтобы
понять, что произошло в действительности, в отличие от того, что люди прошлого думали об
этом (или хотели, чтобы другие так думали), нам придется обратиться к собственному
мышлению.2 И точно так же, как наши нынешние мысли формируют познаваемое прошлое,
сознание прошлого окрашивает настоящее в свои цвета. Грамотный историк должен писать
«не просто ощущая свое поколение в костях», по выражению Т.С. Элиота, «но чувствуя, что
вся европейская литература в целом, начиная с Гомера... существует одновременно и
составляет единый одномоментный строй».3
Для того, чтобы преодолеть ментальный разрыв между прошлым и настоящим, необходимо
установить надежную связь и придать историческим сообщениям интерпретативное единство,
необходимо постоянно придавать им новую форму. Нет никакой абсолютной исторической
правды, которая лежала бы где-то, поджидая нас. Каким бы прилежным и добросовестным бы
ни был историк, он не сможет уже больше относиться к прошлому как к тому, что «было на
самом деле», в отличие от наших воспоминаний о нем. Однако это вовсе не означает лишение
исторического знания достоверности. Мы можем утверждать, что история проливает некоторый свет на прошлое, и ей присущи элементы истины. Даже если открытия будущего
обнаружат наши нынешние ошибки или поставят под сомнение выводы, имеющиеся у нас
свидетельства все же позволяют говорить о том, что некоторые события практически
наверняка имели место, а других — не было вовсе. Завеса сомнения не является для историков
непроходимым препятствием на пути к прошлому, им удается разглядеть нечто сквозь ее
ткань, постоянно приближая свои знания к истине.4
1
Vendler. All too real. P. 32.
Munz. Shapes of Time. P. 110.
3
Eliot T. S. Tradition and the individual talent. P. 14.
4
Murphey. Our Knowledge of the Historical Past. P. 15, 16. «Существует... познаваемое прошлое... Я глубоко
убежден, что мы в состоянии делать заявления по поводу про369
2
Абсолютная «истина» — это сравнительно недавний и не общепринятый критерий оценки знаний
о прошлом. В большинстве устных обществ статус того или иного исторического сообщения в
большей мере зависит от репутации говорящего, чем от достоверности известных фактов или их
объяснительной силы. Для Куба (Kuba), подлинное прошлое — это то, о чем большинство думает
или в чем уверено; для троб-риандцев — это то, что объявили истинным предки, даже если всем
известно, что ничего подобного не было. Устная аудитория редко когда задается вопросом о
логической возможности того, что слышит, вполне терпимо воспринимая даже противоречащие
друг другу сообщения о прошлом и даже если эти противоречия исходят из одного и того же
источника.1
В нашей собственной культуре исторические сообщения традиционно выполняли ряд функций, не
связанных непосредственно с «истиной», а иногда и напрямую ей противоречащие — например,
охрана генеалогий нынешних правителей, или поддержка патриотического рвения, или
санкционирование религиозных или революционных деяний. Нарочито озабоченное тем, чтобы
хранить письменные свидетельства до тех пор, «пока время или забвение не уничтожат память о
нынешних событиях»,2 хроникеры XII и XIII вв., тем не менее, были нацелены на то, чтобы, как
отмечает М.Т. Клэнчи, следовать «намеренно и тщательно отобранной версии событий».
«Историческая правда» монастырских анналов представляет то, «что должно было случиться,...
провиденциальную истину... Документы создавались и тщательно хранились для того, чтобы
потомки могли узнать нечто о прошлом, но это вовсе не означает, что подобным документам
позволяли накапливаться естественным образом по ходу времени, или же говорить самим за себя,
поскольку истина была слишком важным делом, чтобы оставлять ее на волю случая».3 И лишь в
последний век или два главным занятием большинства историков стало описание прошлого, как
оно действительно было. Избавившись от предрассудков и предубеждений предшественников,
последующие поколения совершенно ошибочно считают самих себя полностью свободными от
подобных предубеждений. Монтескье считал себя человеком, лишенным предрассудков, но в то
же время, вскрывая его бессознательные предубеждения, непредвзятым человеком считал себя и
Марат.4 Редкий ученый согласится признать погрешимость своего времени. «Наши предки,... по
моему глубокому убеждению, не считали самих себя людьми, подверженными предрассудкам или
наделенными от природы слабым воображением, что бы мы по этому поводу ни думали», —
отмечает проницательный
шлого, которые можно было бы считать истинными или ложными» (Steinberg. «Real authentic history» or what
philosophers of history can teach us. P. 471, 472).
1
Vansina. Oral Tradition. P. 102, 103; d'Azevedo. Tribal history in Liberia. P. 266, 267.
2
Paris Mattew. Chronica majora. 1250. Цит. по: Clancy. From Memory to Written Record. P. 118.
3
Clancy. From Memory to Written Record. P. 118—120, 147.
4
Grossman. Medievalism and Ideologies of the Enlightenment. P. 350, 351.
370
хроникер XVIII в.1 Отыскивая соринки предубеждений в глазах других, историки XIX в.
также считали самих себя полностью рациональными и беспристрастными исследователями.
Те, кто уверен в собственной объективности, стремится также к тому, чтобы минимизировать
трудности, препятствующие ее реализации. Отсюда проистекают распространенные
недоразумения, будто история способна достичь абсолютно достоверного и окончательного
знания о прошлом. Многие историки, которые имплицитно принимают рассмотренные нами
выше познавательные ограничения, не готовы признаться себе в этом, поскольку, по
замечанию Хекстера, одобряют или полностью разделяют позицию, приписывающую
когнитивную ценность лишь точному и однозначному научному языку.2 Но даже те, кто
признает наличие подобных ограничений эксплицитно, зачастую вынуждены, как это показал
недавний обмен мнениями, скрывать свои убеждения. С одной стороны, историкам говорят,
что факты прошлого зиждутся на тех структурах, которые они сами же и сформировали, что
«исторические объяснения — это рукотворные формы», и что
наиболее яркими и содержательными историческими работами оказываются те, в основе которых лежат сильные
и емкие литературные регулятивы, созданные при участии воображения. Стирание грани между историей и
литературой должно было бы смущать историков, напоминая им о том, насколько фрагментарными и косвенными
по неволе должны оставаться все их представления о прошлом. Это обстоятельство также должно предостеречь
их на будущее. Отказываясь от позитивистской эпистемологии, они, возможно,... откроют для себя более
широкий спектр понимания истины истории. Возможно, им даже придется признать наличие существенной связи
с истиной литературного вымысла.
Например, роман Маркеса «Сто лет одиночества», как считает Джексон Лирз (bears), «камня
на камне не оставляет от позитивистских представлений о линейном характере каузальности и
исторической истины, но при этом вскрывает также некоторые фундаментальные исторические истины по поводу „модернизации" колониального общества».3
1
Berington Joseph. History of the Lives of Abelliard and Eloisa. 1793. l:li—liii. «Могут наступить времена, когда и
этот век назовут темным: но, кто знает, смогут ли они назвать нас легковерными"?» (l:li).
2
Hexter. Rhetoric of history. P. 381. Другие критики занимают еще более суровую позицию. «Историки — это
единственные ученые, которые все еще верят, будто единственной причиной, по которой истина ускользает от
них, является их чрезмерная предвзятость, или же предвзятость источников, или же нехватка некоторых
„фактов"» (Munz. Shapes of Time. P. 221). «С середины XIX в. историки подвержены своего рода добровольной
методологической наивности... Это подозрение... вызвало сопротивление со стороны всего профессионального
сообщества... по отношению практически к любым формам критического самоанализа» (White Hayden. Burden of
history. 1966. P. 111—113). Майкл Каммен считает, что революция методологического сознания, произошедшая в
1970-х гг., делает подобную критику безнадежно устаревшей (Кат-теп Michael. Introduction: the historian's
vocation and the state of the discipline in the United States. 1980), но в Великобритании никаких признаков подобной
революции не наблюдается. См.: Steinberg. Real authentic history. P. 455, 463.
3
bears. Writing history: an exchange. P. 58.
371
С другой стороны, только уверенность в том, что прошлое действительно существует, придает
историкам силы для того, чтобы собирать и систематизировать свидетельства, «подводя нас
все ближе к познанию истины о прошлом, «как оно было», даже если полная и завершенная
истина неизменно остается вне досягаемости». И, по мнению Гордона Вуда (Wood), какой бы
старомодной подобная эпистемология не казалась, только такая вера «делает возможным
занятие историей. Историки же, отказывающиеся от такой веры, подрывают самые основы
своей дисциплины».1
Рассматривая историческое познание в максимально широком контексте, я все не мог
избавиться от сомнений по поводу уз, привязывающих историков к стандартам точности,
которые они не могут не преступать. При всем том историки совершенно нерасположенными
заниматься исследование того, что же общего есть между профессиональной историей и
«Всяким» Беккера. Майкл Оукшотт (Oakeshott) различает абсолютно незаинтересованного
историка, занимающимся только прошлым ради него самого, от «не-историка»,
«практического человека», использующего прошлое для того, чтобы понимать, подтверждать
или реформировать настоящее.2 Однако такое различение нереалистично: прошлое
практического человека редко когда бывает исключительно операциональным. С другой
стороны, историк тоже неизбежно связан с настоящим. В итоге, оба выделенных Оукшоттом
типа оказываются «историками», причем в одном и том же смысле.
Призвание/профессия3 историка, провозглашенное Майклом Кам-менем, состоит в том, чтобы
снабжать общество проницательной памятью.4 В самом деле, для того, чтобы эффективно
общаться, он должен быть проницательным. Только за счет избирательного отношения к
доступным источникам может историк, будь то профессиональный академический ученый
или сочинитель романов, вразумительно выражать знание прошлого. Можно сказать, что
многие люди снабжают общество подобной проницательной памятью, но от этого мало толку:
разрыв между умудренными хроникерами и прочей публикой в целом, похоже, все время
углубляется. Чем больше становится известно о прошлом, тем менее это интересно широкой
публике. Например, «прогрессивный» синтез, характерный для работ по американской
истории на протяжении последних двадцати лет, позволил сформировать множество
фрагментов, ориентированных на различные этнические, возрастные и классовые аудитории.5
Рост числа исторических романов и ностальгических культов резко контрастирует со
снижением числа собирающих1
Ibid. P. 59.
Oakeshott. Activity of being an historian; idem: On History. P. 35—39, 43.
3
В английском языке термин «vocation», как и в известном докладе М. Вебера «Wissenschaft als Beruf», имеет
двойственный смысл: призвание и профессия. — Примеч. пер.
4
Каттеп. Vanitas and the historian's vocation. P. 19, 20.
2
5
Gutman. Whatever happen to history? P. 554.
372
ся посвятить себя академической истории и падением знания истории среди студентов
университетов, «большинство из которых не знает, кто такой Сократ, путают Просвещение с
названием рок-группы и ставят прочерки там, где речь идет о Маккарти, Кеннеди или
Вьетнаме».1
Почему профессиональной эрудиции не удается рассеять невежество публики? Некоторые
упрекают историков в том, что они все в большей степени становятся узкими специалистами,
их недолюбливают за запрет на технические параферналии и за то, что они слишком часто
поворачиваются спиной даже к образованному читателю для того, чтобы потрафить
академическому снобизму коллег по цеху. «Мы можем игнорировать все это, —
предупреждает один из историков, — но дьявольская правда состоит в том, что как
фрагментация, так и чрезмерная специализация выставляют эту профессию со всеми ее
интеллектуальными достижениями на посмешище».2 Однако нет никаких свидетельств того,
что современные историки более узки в своих интересах и познаниях, или занимают более
научную позицию, чем это было ранее. Большинство предпочитает использовать не
профессиональный жаргон, а по большей части обыденный язык. Такие работы в большей
степени доступны для публики, чем исследования других ученых.
Я вижу причину подобного разрыва в широкой экспансии исторического знания.
Повсеместное распространение грамотности и «сохранная» сила печати позволяют
аккумулировать знание о прошлом, а официальная историческая наука расширила свои
границы, включив и неевропейские культуры наряду с множеством новых феноменов. А в
результате, ни один человек не может усвоить больше, чем малую толику этого богатства.3
Все мы теперь — специалисты. Футбольные фанаты, которые помнят счет каждого матча в
прошлом, ничем особым не отличаются от экспертов по житиям святых или специалистов по
истории майолики. Профессиональные историки сами не знают большей части аспектов того
прошлого, изучением которого заняты их коллеги.
Накопление исторического знания также углубило разрыв между грамотными и
неграмотными, между тем, что мы узнаем о прошлом из
1
Burns. Teaching history: a changing and an affirmation of goals. P. 20, 21. См.: Lukas John. Obsolete historians.
Burns. Teaching history. P. 20. «Историки становятся все более и более узкими специалистами, сосредотачивая свои
усилия на одном десятилетии, или одной персоне, и при этом не могут справиться с обилием монографий. Теперь
большинство уже не претендует на то, чтобы писать для образованной публики. Они пишут лишь друг для друга,
соблюдая все научные параферналии,... но при этом могут пересчитать своих читателей по пальцам» (Wood Gordon. Starspangled history. P. 4). См. также: Yardley. Narrowing world of the historian.
3
«Уже самый размер знаний, которыми должен обладать грамотный человек, означает, что та доля целого, которой он
может обладать, бесконечно мала по сравнению с тем, чем обладал человек в устной культуре. Общество грамотности,
просто за счет того, что отсутствует система элиминации,... не позволяет индивиду принимать участие в целостной
культурной традиции в такой степени, какая вполне возможна для человека общества, лишенного грамотности» (Goody
and Watt. Consequences of literacy. P. 57).
2
373
книг, и тем, что воспринимаем со слуха. Чем больше мы насыщаем историю грамотой, тем
дальше она от всего остального мира. Подобный разрыв также разводит по разные стороны
знание взрослых о прошлом и знание детей-дошкольников. Действительно, он отчуждает
взрослых от их собственного детского прошлого, поскольку привычка к грамоте, как и обычаи
зрелости, препятствуют повзрослевшим мужчинам и женщинам видеть смысл в тех образах,
которые они разделяли до того, как научились читать.1
Похоже, что согласованное знание прошлого находится в обратной пропорции по отношению
к тому, как много известно о нем in toto.1 В устных обществах исторические хроники довольно
скудны и зачастую их скрывают как величайшую тайну, хотя в действительности большая
часть знаний о прошлом доступна всем. В письменных обществах печатные исторические
тексты широко распространены, но значительна часть исторического знания фрагментирована
на отдельные сегменты, доступные лишь небольшой группе специалистов, и, следовательно,
общедоступное прошлое сжимается до тонкого слоя доставляемой СМИ информации.3
Реликты/реликвии
Большая часть тех следов, которые оставил на земле человек за два миллиона лет своего пребывания в качестве
нагромождающего горы мусора, назойливого, но временами артистичного животного, имеет одну общую черту: все это не
поступки, идеи или слова, а вещи.
Глинн Айзек. Куда археология?4
Осязаемые реликты5 предстают перед нами в виде естественных предметов и человеческих
артефактов. Знания о реликтах расширяют наши представления, получаемые при помощи
памяти и истории. Однако, ни физические объекты, ни следы событий не могут сами по себе
быть провожатыми в минувшие времена. Они могут пролить дополнительный свет на
прошлое только тогда, когда уже установлена их принадлежность к рассматриваемым
событиям. Память и история могут определить в качестве реликтов лишь определенные вещи.
Все остальное, что находится вокруг нас, просто присутствует в настоящем, ничего не говоря
нам о прошлом. И в результате более близкого знакомства мы лишаем статуса прошлого
многие артефакты, прежде считавшиеся реликтами.6
Тем не менее, осязаемое прошлое чрезвычайно обширно, практически неисчерпаемо. Лишь
немногие артефакты полностью создаются за1
Einstein. Printing Press. P. 432, 433.
В целом (лат.). — Примеч. пер.
3
Miller. Listening for the African past. P. 11.
4
Glynn Isaac. Whither archaeology?, 1971. P. 123.
5
См. примеч. пер. на с. 297.
6
Тиап. Significance of the artifact. P. 469.
2
374
ново, но даже они обычно имеют каких-либо зримых предшественников. Связи с прототипами
повсеместны, включая сюда не только руины и реконструированные объекты, но и вообще
все, отмеченное печатью времени, длительного использования или связанное с некими
мемориальными соображениями.
Подобных остатков несоизмеримо больше, чем вещей, имеющих отношение только к
нынешнему веку. По словам Розы Маколей, «на земле и под землей гораздо больше руин, чем
уцелевших зданий».1 Любой человек, наблюдающий за живым пейзажем, по крайней мере, в
Англии, постоянно натыкается «на мертвое и умирающее — следы доисторических земляных
сооружений, римские виллы, норманнские mattes, мертвые, разрушающиеся города,
брошенные деревни, вышедшие из употребления железные дороги XIX столетия».2
Археология наследует землю, а большая часть земель содержит в себе останки прошлого,
бережно храня память о бесчисленных событиях.
Реликты, маркирующие собой землю и впечатляющие умы, включают в себя не только
человеческие артефакты, но также и природные предметы. Именно образ земли как
геологического и археологического достояния вдохновил Томаса Брауна на следующие
строки:
Сокровища времени лежат высоко, в Урнах, Монетах (coynes) и Монументах, их редко можно встретить под
корнями овощей. У времени есть множество различных диковин, и оно проявляет себя по-разному. Оно открывает
себя в старинных вещах на небесах, в земле, и даже сама земля — своего рода открытие. Величайшая древность
— Америка — погребена уже многие тысячи лет. Большая часть земли все еще находится в Урне вблизи нас.3
Большая часть прошлого все еще ждет своей очереди, чтобы показаться нам на глаза. Но то,
что стало видимым, поистине вездесуще.
Однако, несмотря на эту свою вездесущность, реликты в гораздо большей степени, чем
память или история, подвержены истощению. Если печатные труды по истории или
записанные на магнитную ленту воспоминания можно распространять по миру практически
безгранично, тем самым обеспечивая их потенциальное бессмертие, физические реликвии
постоянно подвержены тлению. Даже при том, что многие следы прошлого еще только
предстоит найти, оживить и расшифровать, осязаемое прошлое в конце концов оказывается
источником конечным и невозобновимым, за исключением тех случаев, когда время
порождает новые реликвии. Более ранние структуры неумолимо уступают место
последующим, хотя бы потому, что две вещи не могут занимать одновременно одно и то же
место в пространстве. Если бы ар1
Macauley. Pleasure of Ruins. P. xvii.
Daniel Glyn. Idea of Prehistory. P. 140.
Motte — искусственный холм, который насыпали в основании средневекового замка на равнинной местности. —
Примеч. пер.
3
Brown Thomas. Hydriotaphia, Urne-Burial (1658). P. 135.
Браун Томас (1605—1682), английский врач и эссеист, автор эссе Religio Medici (Вера врача) (1645) и
Hydriotaphia; Urne Burial (Погребение в урне) (1648), посвященные смерти и погребальным обрядам различных
народов мира. — Примеч. пер.
2
375
тефакты были похожи на воспоминания, то, по замечанию Фрейда, все когда-либо
построенное и созданное можно было бы вновь вывести не свет божий. Например, Рим стал
бы городом, «в котором ничто из ранее возведенного не погибало бы, и все предшествующие
стадии развития существовали бы наряду с нынешними»,1 подобно римским ландшафтам ван
Пёленбурга и Уиникса (Poelenburgh and Weenix), на которых утраченные и сохранившиеся
реликты сочетались с современными чертами.2 Воспоминания, отдаленные и недавние, часто
сосуществуют наряду с нынешними впечатлениями тех же самых сцен, однако, что касается
артефактов, вновь появляющиеся вещи должны замещать прежние. Материальные вещи
появляются на свет таким образом, что делают прежние оболочки излишними. В противном
случае прошлое и настоящее сливались бы в одно неразличимое и невразумительное целое,
подобно палимпсестам Римской Кампаньи, которые, по замечанию Готорна, «настолько
перегружены памятными событиями, что одно из них стирает другое, как будто бы Время
вычеркивает вновь и вновь свои собственные пометы».3
Артефакты беспрерывно исчезают, будь то в результате внезапного землетрясения или
наводнения, войн или иконоборческих движений, или просто медленно погибают вследствие
эрозии. От прошлой недели остается меньше, чем от вчерашнего дня, а от прошлого года
меньше, чем от прошлого месяца. «Вы можете видеть вчерашний день, от него еще много чего
осталось, — рассуждает вымышленный изобретатель в романе Джека Финни, — а еще многое
сохранилось от 1965, 1962, 1958 годов. Кое-что сохранилось даже от XIX в. Есть даже...
фрагменты еще более ранних времен. Отдельные здания. Иногда даже по нескольку зданий
рядом:... все еще сохранившиеся фрагменты ясного апрельского утра 1871 г., пасмурный
зимний полдень 1840 г., дождливый рассвет 1783 г.».4 Однако большая часть прошлого
утрачена безвозвратно или же изменилась до неузнаваемости. «Окажись в результате какогото магического процесса у нас перед глазами Англия 1685 г., мы не смогли бы узнать и одного
ландшафта из сотни, одного здания из десяти тысяч. Какой-нибудь джентльмен из сельской
местности не смог бы узнать своих угодий, а городской житель не узнал бы собственной улицы. Все изменилось, за исключением основных природных черт, да нескольких массивных и
долговечных произведений искусства».5 В наши дни подобное суждение еще более
справедливо, чем веком раньше, когда его высказал Т. Б. Маколей.
1
Freud S. Civilization and Its Discontents. См.: Фрейд 3. Неудовлетворенность культурой. 1930. Р. 17. См. его же:
Психопатология обыденной жизни. С. 275 (сноска); Вегп-feld. Freud and archeology. P. 120. Историк Режине Робин
использует смешанную темпо-ральность истории для того, чтобы «дать возможность многим поколениям заново открыть для себя образ Рима Фрейда» (Robin Regine. Toward fiction as oblique discourse. P. 242; см. также: Robin. Cheval
blanc de Lenine ou 1'histoire autre. P. 138—150).
2
Williams Eunice. Introduction // Gods & Heroes. P. 24. См.: Р. 287, below.
3
Hawthorne. Marble Faun. P. 101.
4
Finney. Time and Again. P. 56.
5
Macaulay Т. В. History of England. 1848. 1:281.
376
Помимо изнашивания составляющего их вещества, реликты также подвержены и износу
значения. Ландшафты нашего прошлого утратят значимость для наших потомков точно так
же, как наше настоящее и неминуемое будущее составят их прошлое. По выражению Беккера,
«все наши "вчера" расплываются и исчезают в бесконечной перспективе веков, даже наиболее
значимые события... для наших потомков неизбежно увянут и превратятся в бледные копии
прежних образов, поскольку каждое последующее поколение, по мере того, как оно удаляется
в более отдаленное прошлое, утрачивает часть значимости, некогда ему присущей, какую-то
часть очарования, некогда ему свойственного».1
Воспринимая осязаемое прошлое
То, в какой степени мы воспринимаем прошлое по дошедшим до нас реликтам, зависит от
нескольких обстоятельств. Во-первых, это очевидная древность окружающих нас вещей. В
одних местах, городах, домах, обстановках все явственно несет на себе отпечаток прошлого
— ландшафты насыщены руинами городов, доисторическими земляными укреплениями,
памятниками умершим; в комнатах множество антиквариата, памятных вещей и сувениров,
старинных фамильных фотографий. Другие места новые, свежие или временные, явственно
говорят о своем недавнем происхождении. Вновь созданным ландшафтам явственно не
хватает памятников и старинных зданий, мансард и вентиляционных шахт, наделяющих
старые пейзажи осязаемым чувством человеческого прошлого.2
Воспринимаемое прошлое в такой же мере является следствием атмосферы, как и
местоположения. «Очень многое зависит от времени суток, в которое вы их посещаете, —
предупреждает британский путеводитель по древностям. — Неолитический курган,
созерцаемый в разгар летнего дня в окружении украшенной пиками ограды Министерства
общественных работ (Ministry of Works), мусорных ящиков и предупреждающих надписей,
кажется лишенным всякого ощущения тайны. Однако тот же курган будет выглядеть
совершенно иначе на закате, когда все другие посетители уже разошлись».3 Погода может
усилить — или уничтожить — иллюзию истории. В долине Темзы осенний туман может
«полностью скрыть дальние холмы и древние леса в долине, оставляя нам лишь виды и звуки
суровых индустриальных джунглей», — отмечает Пол Джонсон. Но на другой день идущий в
аэропорту дождь может сделать «самолеты невидимыми и неслышными, тогда как...
Виндзорский замок проявится сквозь туман,... солнечные блики будут играть на зубчатых
стенах, а королевский штандарт — реять на цитадели. На несколько мгновений пейзаж в
основных своих чертах
1
Becker. Everyman his own historian. P. 22, 23.
Stenger. Wolf Willow. P. 29.
3
Newby and Petty. Wonders of Britain. P. xv.
2
377
станет таким же, каким, должно быть, люди... видели его тогда, когда писал свои труды
Чосер».1
Подобно воспоминаниям, некогда покинутые или позабытые реликвии могут стать более
ценными, чем те, которые постоянно находились в употреблении. Именно на них фокусирует
внимание преемственность истории, особенно если редкость или хрупкость угрожает им
неминуемым исчезновением. Те артефакты, которые изначально возникали как преходящие и
обладающие убывающей ценностью, чтобы вскоре попасть в лимб мусора и хлама, зачастую
позднее восстают из пепла в качестве высоко ценных реликвий.2
Наша способность и склонность видеть последствия определенных событий, соединяющая то,
что существует ныне с более ранними временами, также определяет, в какой степени мы
воспринимаем данные вещи как реликвии. Некоторые глазеют на античные камни, совершенно не сознавая их истории, другие же наделяют даже новые и малоподходящие для этого
предметы ассоциациями с прошедшими временами. Обозревая осязаемые различия, многие
традиционные общества не проводят никаких различий между современными артефактами и
теми, которые достались нам от предков или же были длительное время в употреблении.
Осознание реликтовой формы, таким образом, требует не только наличия актуальных
различий между тем, что досталось от прошлого, и современным материалом, но и
способности и готовности сознавать эти различия. Быстрое устаревание и частые замены
способствуют тому, чтобы мы воспринимали вещи как «старинные». Мы легко опознаем
анахронизм в том, что, так сказать, лишь вчера появилось на свет.3
Видим ли мы в вещах прошлое или нет — зависит от того, когда и как часто мы видели их или
нечто подобное прежде. Для того, чтобы можно было опознать те или иные черты как
реликтовые, нам придется обратиться к обстоятельствам, отличающиеся от нынешних, однако
отличающихся при этом не слишком сильно. Те места, которые мы видим ежедневно,
меняются настолько незаметно для глаза, что прошлое в них сливается с настоящим. Места
же, которые мы посещаем вновь после длитедьного отсутствия, могут измениться до полной
неузнаваемости.
То, насколько далеко простирается память, воздействует также на суждения по поводу того,
сколь многое сохранилось от прошлого — и что с этим делать. Произведенные в Блумсбери
разрушения и перестройки сделали оставшиеся следы георгианской эпохи настолько жалкими, что те, кто помнит эти кварталы поколение назад, пожалуй, со1
Johnson Paul. London diary // New Statesman. 13 Sept. 1968. P. 314. В действительности же описанная Джонсоном сцена
представляет собой по большей части результат трудов архитектора XIX в. Джеффри Виатвилля (Jeffry Wyatville), а
«претензиям Виндзора на подлинность едва лишь как года четыре от роду» (Lancaster. Future of the past: some thoughts
on presentation. P. 127).
2
Thompson Michael. Rubbish Theory.
3
Mann J. G. Instances of antiquarian feeling in medieval and Renaissance art. P. 255.
378
чтут, что стоило бы снести все подряд. И, напротив, молодые и сравнительно недавние
обитатели этих районов и их посетители, которые не могут помнить добрые старые дни,
ревностно оберегают немногие сохранившиеся сокровища.' Как горькое напоминание о
целостном прошлом, реликвии XIX в, мало чего стоят; для новичков же, которые не помнят
ничего иного, они представляются драгоценными образчиками древности.
Изменения, происходящие в нас самих — взросление, переход от юности к зрелости и от
зрелости к старости, или же просто груз накопленного опыта — могут наполнить аурой
времени даже то, что остается неизменным. «Поначалу я не смог узнать ее, — пишет Пруст по
поводу встречи по прошествии многих лет с лишенной возраста Одеттой, — но не потому, что
она изменилась, а потому, что она не изменилась вовсе».2 Старые фильмы, увиденные вновь
по прошествии многих лет, кажутся иными, но не потому, что изменились они, а потому, что
изменились мы сами. Наше недовольство воспоминаниями — а возможно, даже негодование
по поводу того, что они поблекли, утратили силу и лишают нас последних иллюзий —
отражают в основном изменение, произошедшие в нас самих под влиянием времени и
социальных перемен.3
Таким образом, все реликвии одновременно существуют и в прошлом, и в будущем. То, что
мы называем те или иные вещи старинными или древними, зависит от среды или от истории,
от индивида или от культуры, от исторического сознания или иных предрасположенно-стей.
Три различных процесса предупреждают нас о том, что вещи ведут свое происхождение из
прошлого или связаны с ним: старение, приукрашивание и анахронизмы. Первый процесс,
связанный со старением — упадок и износ — были рассмотрены в главе 4. Второй процесс,
совершенствование, расширение значимости, который удерживает память или каким-либо
иным образом привлекает внимание к некоторым аспектам прошлого, будет рассмотрен в
главе 6. Третий процесс — историческая дистанция — заставляет нас воспринимать реликты
как эманации предыдущих веков. «Старомодные» вещи — неогороженные участки, чашки для
усатых, старинные автомашины, классические фронтоны, — все это своеобразное эхо
вышедших из употребления форм и стилей. Некоторые из подобного рода остатков еще
пригодны для употребления, другие — устарели полностью, одни — на свалке, другие — в
музее. То, что в них есть общего, связывает их с более ранними эпохами — все они устарели,
все они анахронистичны. Но для того, чтобы понимать, что вещь анахронистична, необходимо
обладать историческим сознанием.
' Barker Ashley. Greater London Council, Historic Division, interview 4 May 1978.
2
Proust M. Remember of Things Past. 3:990 (См.: Пруст М. Обретенное время).
3
Robinson David. The film immutable against life's changes // The Times. 7 Dec., 1983. P. 11.
379
Мы убеждены, что если артефакты производят впечатление старомодных, они принадлежат
историческому прошлому. Они могут полностью утратить или сохранить изначальные
функции — например, иногда водяные мельницы еще используют по назначению, а вот сушилки для хмеля — уже нет, но и те, и другие сегодня уже больше не строят, разве что для
имитации традиционного жанра. Соломенными крышами еще кое-где пользуются, и их
популярность привела к появлению огнестойких копий из стеклопластика. Однако и новые, и
даже стилизованные соломенные крыши обладают аурой старины, потому что выглядят
старомодными.
Растительные и животные виды седой древности или относящиеся к эволюционным тупикам
также производят впечатление устаревших. Сохранившиеся экземпляры целаканта, туатара,
юкки коротколистной (Joshua tree) были анахронизмами, скорее, в своей родной, прежней
среде, нежели в нынешней. Фоссилизованные останки вызывают в воображении ныне
вымершие виды, что также служит признаком древности несущих их в себе геологических
слоев. Но даже отсутствие окаме-нелостей придает статус древности докембрийским слоям:
лишенный каких-либо следов предшествующих форм жизни, Канадский щит производит
неизгладимое впечатление изначальности.
Не только вещи, но и звуки также могут быть старомодными. Музыкальные темы, ноты и
стили кажутся «старинными», если мы определяем их как ранние или архаичные. Знакомые с
историей музыки слушатели могут хронологически локализовать произведение, даже если
они никогда не слышали его прежде. Даже определенные тональности могут отсылать нас к
музыкальному прошлому: некоторые cognoscenti1 «не могут слышать си-бемоль минор без
того, чтобы подсознательно не воспоминать о «Купе» из мессы Баха, или первых тактах Неоконченной симфонии,2 или же Патетической симфонии Чайковского».3
Тембр музыки, как показано в главе 4, также может указывать на историческое прошлое.
Определенные инструменты дают тона, которые звучат архаично, вне зависимости от их
действительного возраста. Мы считаем, что для ранней музыки характерны слабые,
вибрирующие, носовые звуки, подобные звуку язычковых инструментов. Они лишены
хорошо темперированных тонов и характерных акустических черт — как, например, голос
кастрата, — что редко встречается в наше время. Заслышав подобные звуки сегодня, мы
ощущаем присутствие прошлого.
Однако презумпция старины может оказаться и обманчивой: лишь немногие современные
музыкальные моменты могут состязаться с по1
Cognoscenti — (итал.) знатоки, ценители. — Примеч. пер.
По-видимому, имеется в виду 8-я симфония Ф. Шуберта. — Примеч. пер.
3
Abraham. Tradition of Western Music. P. 34, 35. Популярная музыка устаревает быстро: «Запись была старомодной,
характерный металлический привкус лишь отчасти был вызван иглой... Маленькие пустые трюки синкопы... напоминали
вышедшее из моды платье, которое было на девушке, танцевавшей под эту музыку» (Larkin. Girl in Winter. P. 118, 119).
380
2
родистои аутентичностью костей мамонтов, которые кроманьонцы на территории
современной Украины 20 тысяч лет тому назад использовали в качестве ударных
инструментов. Даже сейчас они издают «тяжелые, резонирующие и экспрессивные в
музыкальном отношении звуки».' Многие из так называемых «ранних» инструментов в
действительности представляют собой сравнительно недавние копии. Часть современной
музыки звучит «под старину», как, например, кантата Стравинского «Заупокойные
песнопения», написанная на стилизованный под древность текст. Однако нас в данном случае
интересует именно ощущение старины, а не старина как таковая. Нарочито архаический стиль
придает музыке историческую глубину, даже если мы знаем, что такое веяние веков — всего
лишь стилизация. Архаизмы ассоциируются с прежними эпохами, а потому, когда мы
слышим подобные звуки, то воспринимаем их как старинные.
Не требуется сложной исторической экспертизы, чтобы понять, что большинство вещей
являются анахронистичными. Даже самый начинающий новичок в архитектурной истории,
который не может отличить классический стиль от неоклассического, стиль королевы Анны
от стиля короля Георга, тюдор от псевдо-тюдора, сразу же видит, что все эти стили каким-то
образом связаны с прошлым. Существует множество примет, позволяющих определить, что та
или иная мебель, серебро, одежда, живопись действительно являются «старинными». Уже
одно только существование мошенников подтверждает, что подделки выглядят убедительно
только тогда, когда несут на себе подобные признаки старины. Точно так же обстоит дело с
открытым подражанием и имитацией, архитектурой периода, намеренно ностальгической
модой: некоторые сетуют, что такие действия обесценивают подлинную старину, однако
признают, что имеющиеся сходства, как мы постараемся показать это в главе 6, укрепляют
связи с прошлым.
Достоинства и недостатки реликварного знания
Осязаемое наследие в качестве источника знания имеет как достоинства, так и недостатки.
Один из таких недостатков — определенный спектр прошлого, который такое знание
раскрывает. Как об этом свидетельствует персонаж Найполя (Naipaul), «„Прошлое здесь", —
он дотронулся до сердца. „Прошлое не здесь", — и он показал на пыльную
1
Bibikov. A Stone Age orchestra. 1975. Цит. на с. 30. Советская граммофонная фирма «Мелодия», выпустила
«гипнотические» музыкальные записи «на костях» (Binyon Michael. Paleolithic record of the prehistoric rhrythm //
The Times. 22 Nov. 1980. P. 5).
Реалии, совершенно не знакомые нынешнему поколению жителей России, но памятные любителям джаза 60-х,
когда еще не было бытовых магнитофонов, и свою страсть к западной музыке «толстых», которой, конечно же,
никак не способствовала фирма «Мелодия», любители могли удовлетворять только за счет граммофонных пластинок. В качестве носителей для них использовались старые целлулоидные рентгеновские пленки, на которых,
естественно, были и следы их изначального предназначения — отсюда выражение «на костях». — Примеч. пер.
381
дорогу».1 Подходы и убеждения могут только стоить догадки на основе реликвий. Для того,
чтобы продемонстрировать реакции и мотивы прошлого, артефакты должны быть
подкреплены сообщениями и воспоминаниями. Это серьезный недостаток, поскольку «мысли,
чувства, действия... составляют плоть истории, а не только палки, кости и бомбазин».2 В
отличие от истории и памяти, уже одно только наличие которых олицетворяет прошлое,
осязаемое прошлое не может само постоять за себя. Реликты молчат. Для того, чтобы они
смогли заговорить, им нужен толкователь.
Реликвии статичны. Если зафиксированное письменно и воспоминаемое прошлое может
пронести сквозь время ощущение взмаха крыла ветряной мельницы, то большая часть
осязаемых остатков прошлого способно лишь удержать отдельное мгновение. Зрительная
явленность реликвий, в особенности старинных зданий, приводит к тому, что многие
переоценивают — и излишне полагаются — на стабильность прошлого. Аура древности в
наиболее тщательно охраняемых местах вовсе не обязательно связана с исторической
витальностью, но зачастую означает просто дефицит инновативной энергии. «Хотя люди и
шли по тротуару, все же оставалось ощущение запустения, как будто отсюда давно уже все
ушли», — так П. Лайвли описывает город Бурфорд в районе Котсуолдских холмов. — Там
было много старинных зданий, многие из которых были удивительно красивы, но казалось,
что они стоят в скорбном одиночестве, как книжные иллюстрации прошлого».3 Все реликвии
казались мертвыми.
Живой, диахронический смысл прошлого требует, как указывает Джиллиан Тиндалл,
«динамического напряжения между тем, что мы видим, и тем, о чем знаем, что оно некогда
было, но ныне существует лишь во фрагментированной и символической форме». Такого рода
динамизм редко можно встретить в тщательно охраняемых местах. Она противопоставляет
сохраняющиеся непрерывными связи Кентиш-таун (Kentish Town) вычурной и статичной
атмосфере известных лондонских достопримечательностей:
На так называемых «исторических» территориях — включая сюда и многие охраняемые территории — время
остановилось, даже умерло, его замариновали в определенной точке прошлого. Городские пейзажи, которым удалось
сохранить подобную гомо1
Naipaul. Bend in the River. P. 123.
2
Hale. Museums and the teaching of history. P. 68. «Когда сырой материал не содержит в себе следов мысли, двери
прошлого остаются закрытыми; а потому археологическая» картина прошлого не только убога, но и неестественна, как
если бы «народ кубка», или «хальштадская культура» «действительно были бы реальными обществами» (Munz. Shapes
of the Past. P. 179, 180). Противоположный взгляд на объяснительную силу реликтов и даже когнитивных процессов см.:
Renfrew. Towards an Archeology of Mind. P. 16—23.
Бомбазин — шелковая ткань, обычно черного цвета. — Примеч. пер.
3
Lively. House in Norham Gardens. P. 121. Ян Джек описывает деревни Коствольда как «красивые ракушки, раковины,
занятые раками-отшельниками» (Jack Ian. The new gentry in a fine and private place // Sunday Times. 8 Mar. 1982. P. 16—
25. Quotation on p. 20).
382
генность,... являются, по определению, территориями, которые не претерпели сколько-нибудь сложных
социальных потрясений и физических преобразований, что делает осмысленным изучение их истории...
Парадоксальным образом, те места, где «заботой о прошлом» занимался целый ряд поколений состоятельных и
изнеженных обитателей, в действительности могут рассказать нам о прошлом куда меньше,... нежели более ординарные, обветшавшие места».1
Места, которые теперь законсервированы в своего рода маринаде, конечно, могут находиться
в равновесии в течение длительного времени. Но если от какой-то определенной эпохи
остается много следов, это означает лишь то, что с тех пор мало что произошло. В противном
случае большую часть этих старинных вещей должны были бы заместить собой вещи более
позднего времени. Ранние Помпеи дошли до нас во всех деталях только потому, что поздних
Помпеи попросту не было. В Уэст-Уикем (West Wycombe) «мы можем получить яркое представление о том, как протекала жизнь», утверждает владелец, именно потому, что «кажется,
будто время здесь остановилось».2 Но в действительности время не стоит на месте, и
подобные представления о нем лишь искажают образ прошлого.
Однако движение к прошлому при помощи артефактов имеет и свои плюсы. Один из них —
сравнительно небольшое количество сознательных влияний. Еще со времен Ренессанса
ученые знали о подделке и порче текстов, а потому их взоры обратились к реликвиям как
наиболее достоверным свидетелям прошлого.3 И хотя теперь понятно, что артефакты можно
так же легко изменить, как и хроники, все же общественность по-прежнему в большей
степени полагается на достоверность реликвий. Осязаемые реликты кажутся ipso facto*
реальными. Реликвии также выступают как нечто такое, что противостоит традиционной
приверженности историков ко всему экстраординарному, великому и драгоценному.
Осязаемые предметы более всего говорят нам именно о повседневной жизни. Конечно, время
и сопутствующее ему тление сами по себе выступают как враг обычных явлений:
большинство производящих впечатление и дорогостоящих артефактов лучше всего
противостоят тлению, кроме того, их хорошо защищают, они чаще становятся предметом
имитаций. Однако преднамеренное сохранение охватывает лишь небольшую часть того, что
сохраняется в действительности. При попытке воссоздать способ жизни миллионов людей,
которые не оставили по себе архивных следов, артефакты могут помочь нам исправить
предвзятости письменных источников и тем самым сделать историческое знание более
народным, плюралистичным и публичным.5
1
Tindall Gillian. The Fields Beneath. P. 116.
Dashwood Francis. West Wycombe brochure. 1977. P. 1.
3
Cochrane. Historians and Historiography. P. 432—436; Hay. Annalists and Historians. P. 127, 128; Momigliano.
Ancient history and the antiquarian. P. 11—16.
2
4
5
Самим фактом (лат.). — Примеч. пер.
Schlereth. Pioneers of material culture; Hume I. N. Material culture with the dirt on it. P. 37, 38; Levstik L. S. Living
history — isn't; Lynch. What Time Is This Place? P. 31; Schle383
Именно эти функции реликтов, созвучные наивным добродетелям исторических романов, были в
первую очередь отмечены в XIX в. «Мы не поймем древних, — писал Нибур, — до тех пор, пока
не сможем составить четкое представление о тех предметах повседневной жизни, которые
разделяем с ними, под тем углом зрения, который был присущ именно им».1 Именно потому, что
на фиванских гробницах изображали привычные сцены повседневной жизни, Джордж Перкинс
Марш считал, что «они в большей степени насыщены богатейшими профессиональными данными,
чем даже страницы, вышедшие из-под пера Геродота». Точно так же он утверждал, что «один час,
проведенный в погребенных Помпеях, стоит больше, чем целая жизнь, отданная изучению
писаний Ливия». Марш был убежден, что обыденные домашние и производственные артефакты —
сельскохозяйственные и механические инструменты, мебель и посуду — надо сохранять для того,
чтобы показать черты жизни обычных людей прошлого. Теперь подобная практика становится
повсеместной.2 Некоторые предпочтения артефактов могут исходить из обывательских или
популистских наклонностей. Так, Генри Форд, которого критиковали за утверждение, что «история — это в большей или меньшей степени чушь», решил «построить музей, в котором была бы
представлена промышленная история, и это уже не будет чушью... Это единственная история,
которая заслуживает изучения... Разглядывая вещи, которыми пользовались люди и которые
раскрывают нам течение их жизни, мы можем получить гораздо более полное представление об
эпохе, чем целый месяц читая об этом в книжках».3
Еще одним достоинством вещественных предметов является их доступность. Реликвии открыты
для общественного обозрения и в принципе их может увидеть любой прохожий, стремящийся
получить непосредственное впечатление о прошлом. Для того, чтобы увидеть историю,
самосознание требуется в меньшей степени, чем при чтении об истории: тексты требуют
преднамеренного усилия, тогда как реликвии приходят безо всяких сознаваемых целей или
усилий. «Более открытые, чем писаная история, — по словам Льюиса Мамфорда, — здания,
монументы и общественные дороги... оставляют впечатление даже в умах равнодушных и
невежественных».4 История и память обычно
reth (ed.). Material Culture Studies in America. Especially Kouwenhoven. American studies: words or things? 1964. P. 79—92;
Washburn Wilcomb E. Manuscripts and manufacts. 1964. P. 101—105; John T. Schelebecker. Use of objects in historical
research. P. 103— 116, and Ascher Robert. Tincan archeology. P. 325—337.
1
Niebuhr. History of Rome. 1811. lixxiii.
2
Marsh George Perkins. American History School. 1847. P. 11; Lowenthal. George Perkins Marsh. P. 101—103.
3
Ernest G., Liebold, Reminiscences. Цит. по: Buterfleld Roger. Henry Ford, the Wayside Inn, and the problem of «History is
bunk». P. 57, и в слегка измененном виде: Hosmer. Preservation Comes of Age. P. 80; Alexander. Museums in Motion. P. 92.
4
Mumford Lewis. Culture of Cities. P. 4. «И кремень, обточенный ремесленником каменного века, и особенности языка, и
включенная в текст правовая норма, и зафиксированный в ритуальной книге или изображенный на стеле обряд — все
это реально384
приходят к нам в облике сообщений, которые сначала нужно осознанно пропустить через
фильтр критики, тогда как физические реликты доступны нашим органам чувств
непосредственно.
Подобная экзистенциальная конкретность объясняет производимый ими эффект
пробуждения. Отмечая «чувство удовлетворения, которое человек испытывает, видя и держа в
руках те же самые вещи, которыми другие люди пользовались в течение длительного времени
много лет тому назад», антиквар XVII в. называет монеты подлинным доказательством
прошлого. «Хотите увидеть форму... погребального костра, на котором перед обожествлением
сжигали римских императоров? Хотите увидеть, как были сделаны шапки и жезлы? Хотите
увидеть подлинные и достоверные модели древних храмов...? Реставрируйте старинные
монеты и... вы найдете все это там...».1 Протестанты, с презрением отвергавшие кусочки
креста и иудиного серебра как идолопоклоннический обман, сами идолизировали
классические реликвии. Завороженный гвоздями коринфской меди из руин Золотого дворца
Нерона, Джон Ивлин (J. Evelyn) чувствовал глубокое возбуждение от столь
непосредственного соприкосновения с античной цивилизацией.2 «Знакомство по
собственному опыту с сохранившимися монументами — это прямая дорога к человеческому
прошлому, — считает Вико. — Это позволяет нам пролить более надежный свет и на людей,
которые жили и действовали тогда, и на причины и мотивы их поступков, нежели это можно
сделать с помощью повествований живших позднее хроникеров и историков».3 Посещение
Гиббоном Рима, где он мог увидеть «все памятные места, где стоял Ромул, произносил свои
речи Туллий или был убит Цезарь», натолкнуло его на важное вдохновение: «15 октября 1764
г., пока я сидел в задумчивости посреди руин Капитолия и пока босоногие монахи пели
вечерню в храме Юпитера,... меня впервые посетила идея написать историю заката и падения
города».4 Портреты французских королей в Musee des Monuments наполнили для юного
Мишле (Michelet) национальную историю жизнью. «Меч великого воина, эмблема
знаменитого владыки», говорил историк Пропер де Баранте, пытаясь убедить правительство
приобрести коллекцию
сти...», — и то, и другое, как отмечает Марк Блок, мы черпаем из собственного опыта, из «первых рук» (Апология
истории, или Ремесло историка. М., 1986. С. 33). Но в отличие от физических объектов, подобные остатки еще
нужно перевести из символической в физическую форму. По поводу непосредственности материальных реликтов
см.: Daniel. Idea of Prehistory. P. 160—163; Bronner. «Visible proofs»: material culture study in America.
1
Peacham. Complete Gentleman. 1622. Ch. 12. Of Antiquities. P. 126, 127.
2
Evelyn John. Diary. 13 and 27 Feb. 1645. P. 185, 195.
3
Vico. New Science, paraphrased in Berlin, Vico and Herder. P. 57. См.: Luck. Scriptor classicus. P. 154.
4
Gibbon. Autobiography. 1796. P. 84, 85. На самом деле эти воспоминания подверглись существенным
изменениям. В первоначальных воспоминаниях Гиббон упоминает не Капитолий, а церковь францисканского
ордена. Действительно, в 1764 г. руины Капитолия еще долгое время оставались в забвении (Bufano Randolph.
Young Edward Gibbon, letter // TLS. 10 Sept. 1982. P. 973). Подобные различия поучительны, что, впрочем, не
снижает значимости происшедшего.
13 Д. Лоуэнталь
285
Musee de Cluny, это «реликты, которые люди непременно захотят увидеть», причем более
впечатляющие, чем «мертвые писания» исторических книг.1
Романтические воспоминания о монументах, резюмированные Шелли в его «Озиманде»
(Ozymandias) поднимают значимость реликвии в качестве свидетелей прошлого. Историческое
образование должно начинаться не в библиотечных архивах, считал Дж. Р. Грин (Green), но на
прекрасных старинных улочках Бери Сент-Эдмундз (Bury St. Edmunds)2 для того, чтобы «создать
историю людей, которые жили и умерли там».3 Вкус, осязание и зрение, которые запечатлевают в
памяти реликты, также помогут живо воспроизвести и их среду. «Своими руками подняв
наконечник стрелы, который был потерян много веков тому назад и которого с тех пор никто не
касался», Готорн представлял себе, что получил его «прямо из рук краснокожего охотника», а это
значит, что где-то неподалеку была «окруженная лесами индейская деревня», его воображение
вызывало к жизни «раскрашенных вождя и воинов, скво, занятых домашними хлопотами, детей,
играющих среди вигвамов, и маленького убаюканного ветром карапуза, качающегося на ветке
дерева».4
Реликвии придают характер непосредственности не только отечественной, но и самой
экзотической истории. Так, археологические открытия на Святой земле и в Греции заставили
ожить слова библейских и классических текстов. Миллионы людей с трепетом следили за сообщениями Амелии Эдвардз из египетских храмов. Каждый раз в Абу Сим-бел на рассвете «я видела
как эта ужасная братия переходила от смерти к жизни и от жизни в камень изваяний», почти веря
«в то, что когда-нибудь поутру, рано или поздно древнее заклятие падет, гиганты восстанут и заговорят». В Великом Зале Карнака (Great Hall) «каждый вздох в украшенных фресками нефах,...
кажется, отдается эхом вздохов тех, кто погиб в каменоломнях, на море или под колесницей
завоевателя».5
В наши дни античные реликты вызывают менее экстравагантные реакции, но ощущение
непосредственной причастности все же остается. Исторический аромат Лондона охватывает Хелен
Ханфф (Hanff): «Через дверь, в которую некогда входил Шекспир, я прохожу в паб, в котором
бывал и он. Мы садимся за стол,... я откидываюсь назад, каса1
Michelet. Ma jeunesse. 1884. P. 44—46; Barante. ['Acquisition du Musee du Somme-rard. 1843.2:421.
Бери Сент-Эдмундз (Bury Saint Edmunds), город в восточной Англии, графство Суффолк. Основан в 630 г. до н. э.
Современное название получил в память о Св. Эдмунде, короле Восточной Англии, правившем в начале X в. В 1020 г.
датский король Канут II основал там бенедектинское аббатство, ставшее впоследствии одним из самых важных аббатств
Англии. В 1214 г. в этом аббатстве состоялась встреча английских баронов, которая привела в итоге к подписанию
Magna Carta (1215). — Примеч. пер.
3
Green. Stray Studies from England and Italy. 1876. P. 218; Burrow. Sense of the past. P. 122.
4
Hawthorne. The old manse. 1846. 10:11.
5
Edwards A. A Thousand Miles up the Nile. 1877. P. 285, 152. См.: Hudson. Social History of Archeology. P. 73—83.
386
2
ясь головой стены, которой когда-то касалась голова Шекспира, и это невероятно».1 Трепет от
прикосновения к древностям, пробуждает их давнее варварство или святость, простое
прикосновение к подлинным документам наделяет жизнью запечатленные в них мысли и
события.2
Историк, который сам видел место действия изучаемых событий, сможет лучше передать их
воздействие на аудиторию. Джордж Банк-рофт (Bancroft) ходил по земле, по которой ступал
Вольф (Wolfe) и «по возможности точно отметил то место, где мог высадиться Жак Картье (J.
Carder)».3 Биография лорда Лугарда (L. Lugard),4 подготовленная Марджери Перхэм (М.
Perham), приобрела дополнительную достоверность в результате ее путешествия долга в
Нигерию. Брюсу Каттону (В. Carton) были хорошо известны те поля сражений Войны за
независимость, которые он описывал. Сэмуэль Элиот Морисон (S. E. Morison) тщательно
исследовал пути движения Колумба, сам пройдя их под парусом.5
Возможность прикоснуться к описываемым предметам также повышает достоверность
исторической романистики. Вергилий разыскивал места, где бывал Эней. Вальтер Скотт
тщательно изучал те местности, которые затем описал в своих романах. «Наши ощущения от
описания классической сцены схватки между Холмсом и Мориарти только усилятся, если нам
доведется побывать у Рейхенбахского водопада, что над Енглишер Хоф (Englischer Hof), не
правда ли?»6 Даже подвергшие1
Hanff. Duchess of Bloomsberry Street. P. 30.
Fairley. History Teaching through Museums. P. 2, 3; Galbraith. Historical research and the preservation of the past. P. 304;
Drabble. A Writer's Britain. P. 17. «Кажется, что ничто в такой степени не способно перекинуть мост между веками, как
разыскание и чтение старинных писем; иногда мельчайшие песчинки, которые давным-давно приклеились к жирной
линии, где в тот момент еще не просохли чернила, через три столетия, и ветер подхватывает их, чтобы смешать с прахом
вчерашнего дня» (Wedgwood. Sense of the past. P. 25). Страшно брать в руки предмет, который реально присутствует в
настоящем, но в то же время и совершенно нереален, потому что принадлежит иному прошлому (Smith К. С. P. and
Apter. Collecting antiques — a psychological interpretation ). Современные технологии и организации, которые ослабляют
личное взаимодействие, могут увеличивать потребность прикоснуться к прошлому (Hindle. How much is a piece of the
True Cross worth? P. 5, 10).
3
Bancroft. To his sister, 8 Aug. 1837. Levin David. History as Romantic Art. P. 17. По-видимому, речь идет о Джеймсе
Вольфе (Wolfe, James) (1727—1759), английском генерале, захватившем Луисбург и Квебек в ходе Французской и
Индейской войн.
Картье Жак (Carrier) (1491—1557), французский моряк и исследователь, открыл в 1534 г. реку Св. Лаврентия.
Совершил еще два путешествия в этот район в 1535 и 1541 гг. Опубликовал отчет о своих экспедициях в 1545 г. —
Примеч. пер.
4
Лугард Фредерик Джон Дилтри, Первый барон Лугард (1858—1945), британский военачальник, исследователь и
дипломат, сыгравший важную роль в развитии британских колоний в Африке. В 1890 г. предпринял экспедицию в
Уганду, что привело к установлению британской гегемонии в этом районе. Занимался объединением Нигерии и стал
первым губернатором единой страны (1912— 1919). В 1907— 1912 гг. — губернатор Гонконга. — Примеч. пер.
5
Morison. Admiral of the Ocean Sea. 1 :xvi-xviii. По поводу еще более «аутентичного» и почти катастрофического
плавания на корабле «Нинья II» см.: Anderson Jay. Time Machines. P. 115, 116.
6
Middletone A. P. and Adair. Case of the men who weren't there. P. 173.
387
2
ся реконструкции местности могут передать непосредственность истории: Пуссен тщательно
воссоздавал модели греческих и римских ландшафтов, вдохновлявших его аркадийские
картины для того, чтобы увидеть прошлое своими глазами и потрогать собственными
руками.1 Для Роберта Вуда ощущение места усиливало чувство прошлого; ступая по
греческим ландшафтам, он чувствовал близость, равно как и удаленность, греческой
литературы, которую читал здесь: «„Илиада" на берегах Скамандра приобретала новые
краски».2
Лишенное реликвий прошлое кажется нам слишком разреженным, чтобы быть достоверным.
Рескин жаловался, что поскольку у Англии было только такое «прошлое, от которого не
осталось следов;... мертвые — мертвы. Невозможно даже поверить в то, что они когда-то
были живы, или в то, что они были чем-то иным, нежели сейчас — именами в школьном
учебнике». Напротив, «в Вероне мы можем увидеть из окна на Большом канале его могилу», и
почувствовать, «что он мог бы быть поблизости от вас прошлой ночью».3 Для того, чтобы
быть уверенными в том, что прошлое действительно существовало, нам необходимо увидеть
хоть какие-то его следы. «Подобно старикам, которые некогда были знамениты, и
относительно которых все были уверены, что они уже полвека как умерли, но которые,
оказывается, живут где-то в меблированных комнатах вместе с полудюжиной котов»,
напоминающие о времени места являются доказательством того, «что прошлое действительно
когда-то существовало, а не было придумано какими-то экспертами в архивах».4 Старое
кресло, к которому можно прикоснуться рукой, стол и таверна в Честере удостоверили
Фредерика Ло Олмстеда (F. L. Olmsted), что «его опыт прошлого не был сфабрикован, и что
вдруг не прозвенит звонок, и рабочие сцены» не начнут разбирать стоящий у него перед
глазами древний город.5 Как считают те французы, кому посчастливилось выжить,
необходимо сохранять руины Орадура для того, чтобы передать потомкам память об ужасах
нацизма. Как и в случае со старыми домами, которые «были свидетелями процесса перемен,...
мы должны хранить те скорлупки, в которых происходили события, даже если сами эти
события уже забыты».6
1
Praz. On Neoclassicism. P. 28, 29.
Wood. Ruins of Palmyra. 1753. P. 2: «Классическая почва не только заставляет нас всегда в большей степени
наслаждаться творениями поэта или историка, но иногда помогает понять их лучше».
3
Ruskin. Modern Painters, IV, Pt 5, Ch 1, sect. 5. P. 4, 5.
4
Zweig. Paris and Brighton beach. P. 512.
5
Olmsted. Walks and Talks of an American Farmer in England. P. 88—90. Цит. по: Mul-vey. Anglo-American
Landscapes. P. 51.
6
Lively. House in Norham Gardens. P. 12. См.: Spurrier Andrew. Oradour: the town that came back to life after massacre
// IHT. 4 June 1980. P. 7; Geddes Diana. Oradour: the agony that cries out for vengeance // The Times. 4 June 1983. P. 8.
Сравните это с ощущениями жертвы Лидице, которая вернулась для того, «чтобы найти одни лишь руины» (Сох.
Restoration of a sense of place. P. 422).
388
2
Сосуществование с настоящим — еще одна жизненная черта осязаемого прошлого: нечто
старинное или сделанное так, чтобы казаться старым, может явить нам прошлое ощутимым и
действенным образом. «Вид императоров, консулов, генералов, ораторов, философов, поэтов
и прочих великих людей,... стоящих собственными персонами перед нами, — отмечает Джон
Нортолл (Northall) по поводу античных статуй в Риме в 1752 г., — переносит нас почти на две
тысячи лет назад, смешивая прошлое с настоящим».1 Аналогичным образом прошлое присутствовало для Амелии Эдварде в Фивах. «На мгновение можно позабыть о том, что все
изменилось. И если бы вдруг в тиши послышались древние напевы — если бы вдруг
показалась процессия жрецов в белых одеждах... посреди пальм и пилонов — это никому не
показалось бы странным».2 Принимая участие в крестовом походе за спасение Старого
южного дома собраний в Бостоне, Уэнделл Филлипс (W. Phillips) уверял собравшихся, что
герои революции «Адаме, Уоррен и Отис сегодня склоняются над нами, умоляя, чтобы их
бессмертные труды не были осквернены и не изгладились из людской памяти».3 Движущаяся
и говорящая фигура Авраама Линкольна в Диснейленде помогает нам поверить в прошлое
тем, что переносит его в настоящее: мы ясно ощущаем, что «прошлое не ушло, оно есть».4
Обнаружив в Британской библиотеке том Генри Клея (Н. Clay) 1864 г. с неразрезанными
страницами, Джон Апдайк сразу ощутил внутреннюю связь с прошлым: «Я оказался тем
принцем, который поцелуем разбудил эту книгу, спавшую здесь, поджидая меня, больше ста
лет».5
Поскольку артефакты одновременно принадлежат и прошлому, и настоящему, их роли —
историческая и современная — тесно связаны между собой. Аромат старины пропитывает
собой вереницу домов, прославленных создавшими их архитекторами и жившими в них
обитателями различных эпох, а в результате их длительное существование и создает
современный характер ансамбля. Такое смешение старого и нового в ландшафтах порождает
чувство темпорального сосуществования: множество древних артефактов на холмах
Дорсетшира, «увиденные все сразу, как будто с точки зрения вечности», создали у Томаса
Харди ощущение близости слоев истории.6
Таким образом, вчерашние реликты расширяют ландшафты сегодняшнего дня. Длительное
существование зданий, по словам Мамфорда, выносит привычки и ценности «далеко за
пределы жизни обитавших в них людей, испещряя знаками различных временных слоев черты
каждого отдельного поколения».7 Старинные реликвии передают нам хра1
Northall. Travels through Italy. P. 362.
A Thousand Miles up the Nile. P. 207.
3
Phillips Wendell. Speech of 1876. Цит. по: Hosmer. Presence pf the Past. P. 104.
4
Bradbury. Machine-tooled happyland. P. 104.
5
Updike. Buchanan Dying. Afterword. P. 256.
6
Miller J. H. History as repetition in Hardy's poetry. P. 227, 228.
7
Mumford. Culture of Cities. P. 4.
2
389
нящееся в них прошлое: проведя шелковой игрушкой елизаветинских времен по щеке,
современная героиня Алисой Аттли (Uttley) почувствовала ее «гладкую, как слоновая кость,
поверхность, как будто многие поколения людей касались ее своими лицами, и я внезапно
ощутила родственную связь с ними, общность через эту маленькую игрушку».' Для старика в
рассказе Бредбери дорогие его памяти вещи на чердаке помогают вновь оживить прошлое.
Поистине, этот чердак — великолепная Машина времени... Только тронь вон те граненые подвески да эти дверные
ручки, потяни кисти шнуров, зазвени стеклом, подними вихрь пыли, откинь крышку сундука и, точно мехами органа,
поработай старыми каминными мехами, пока не запорошит тебе глаза пеплом и золой давно погасшего огня — и вот,
если сумеешь играть на этом старинном инструменте, если обласкаешь каждую частицу этого теплого и сложного
механизма, его бесчисленные рычажки, двигатели и переключатели, тогда, тогда — о, тогда!..2
Равным образом картины и образы прошлого помогают современным обитателям перенестись
назад во времени. Средневековые костюмы в «Монументальных картинах» К. А. Стотарда (С.
A. Stothard «Monumental Effigies») были тщательно выверены так, чтобы «удержать легкие
шаги Времени» и позволить читателям «пожить в ином времени».3 Точно так же исторические
реконструкции позволяют убедить зрителей, что либо они очутились в прошлом, либо
прошлое живет в настоящем. Работникам парковой службы Соединенных Штатов рекомендуют в доисторических индейских руинах «вести себя так, чтобы у посетителей сложилось
впечатление, будто древние обитатели этих мест могут вернуться назад уже этой ночью: они
начнут... молоть зерно, зазвучат крики детей, будут раздаваться звуки любви и празднеств» —
хотя последнюю фразу «не следует понимать слишком буквально».4
Таким образом, вещи отличаются по своей темпоральной природе от слов и мыслей.
Письменная история различает прошлое и настоящее, время глаголов четко указывает на их
отношение к прошлому или настоящему. Но артефакты оказываются одновременно и в
прошлом, и в настоящем. Их исторические коннотации совпадают с их современными ролями,
смешивая, а иногда и перепутывая их, как это случилось в одном из примечаний в недавней
публикации Национального треста: «Римская вилла в Чедворте... закончена осенью 1978».
Осязаемое прошлое находится в постоянном движении, меняясь, обновляясь и всегда
взаимодействуя с настоящим.
В качестве бессмертных знаков истории и памяти, осязаемые реликты символизируют
национальную идентичность. Местности отвечают этим целям куда лучше, чем книги, как
утверждал в 1850 г. хранитель штаб-квартиры Вашингтона в Ньюбурге:
1
Uttley. Traveller in Time. P. 49, 50.
Бредбери. Запах сарсапарели. С. 196, 197.
3
Stothard. Prefatory essays // Monumental Effigies of Great Britain. P. 49, 50.
4
Tilden. Interpreting Our Heritage. P. 69.
2
390
Если наша любовь к стране возбуждается, когда мы читаем биографии героев революции,... то сколь сильнее возгорится
в нашей груди пламя патриотизма, когда мы сможем ступить на землю, где лилась кровь наших отцов, или когда мы
сможем оказаться в тех местах, где замышлялись и претворялись в жизнь их благородные дела.1
Подобные патриотические связи сыграли первейшую роль в движении за сохранение
исторических памятников, о чем мы подробнее поговорим в главе 7.
Для большинства людей реликвии делают прошлое более значимым, но не более понятным.
Дилетант немногое сможет узнать, рассматривая, скажем, стол, верой и правдой служивший
некой семье в течение нескольких поколений. «Вряд ли кто знает историю так же, как ис-
торики искусства знают родословную той или иной картины. Они [реликвии] дают нам,...
скорее, „ощущение прошлого"».2 Однако это осязаемое чувство позволяет нам убедиться в
том, что прошлое, которое мы черпаем из памяти и из хроник, является живой частью
настоящего.
Взаимосвязи
Мы живем в мире, где... музыка, что льется со средневековых стен в сад, — это всего лишь старая запись Вивьен Сигал,
которая поет «Околдованный, обеспокоенный и смущенный».
Джон Чивер. Герцогиня3
Память, история и реликты предлагают нам различные пути к прошлому, которые дают
наилучшие результаты при их сочетании. Каждый такой метод для достижения наибольшей
значимости и достоверности предполагает использование всех других. Реликвии запускают
цепь воспоминаний, которые история подтверждает и расширяет их временной масштаб. В
отрыве от остальных методов, история бесплодна и лишена жизни. Реликвии же, в свою
очередь, могут нам рассказать лишь о том, что прежде открыли история и память. В самом
деле, многие артефакты возникают как свидетельства памяти или истории. Осмысленное
восприятие прошлого требует знакомства с предшествующим опытом, своим собственным и
опытом других, т.е. все три пути к прошлому сходятся вместе.
Каким именно путем мы следуем в каждый данный момент времени — никогда полностью не
ясно. Поскольку существует неопределенность на тот счет, где именно кончается память и
начинается история, мы часто приписываем одной то, что исходит от другой, смешивая ранние воспоминания с историями, услышанными и прочитанными позднее, точно так же, как
устный нарратив соединяет воедино недавние воспоминания и сказания незапамятных дней.
«Живая память» обита1
Caldwell Richard. A True History of the Acquisition of Washington's Headquarters at Newburgh by the State of New York.
1887. Цит. по: Hosmer. Presence of the Past. P. 36.
2
Carne-Ross. Scenario for a new year. P. 239.
3
CheeverJohn. The Duchess. 1978. P. 347.
391
телей Кентиш-таун, как показал Тиндалл (Tindall), включает в себя события, которые
произошли задолго до их рождения. Люди «помнили» фермы, которые исчезли еще во
времена их дедушек и бабушек:
Она снова и снова говорила мне, что «когда она была еще девочкой, коров пасли на Госпел Оук», или «Здесь кругом
были поля, мой дорогой. Я помню время до того, как тогда-то и тогда-то была построена такая-то улица». Однако если
справиться с картой того времени, то оказывается,... что все улицы в центральной части Кентиш-тауна появились еще до
рождения самого старого из ныне живущих жителя города... Постоянно воспроизводимые легковерными издателями
местной газеты,... подобные «воспоминания» в действительности отражают лишь тот факт, что людям любого возраста
хочется, чтобы им поверили,... что эти поля все еще в целости и сохранности живут в их памяти.1
Потребность в доказательствах часто ведет нас от памяти к истории; реликвии и повторные
воссоздания событий оживляют историю за счет того, что вновь воскрешают их в памяти.
Передаваемые из поколения в поколение, перуанские кипу (узелковое письмо) и бенинские
бронзовые пластины хранят в себе социально значимые воспоминания.2 Если ткнуть носом
молодого англичанина в межевые отметки, то это, конечно, будет способствовать
запоминанию их местоположения. Ежегодное воскрешение в памяти событий Исхода
трансформирует бегство евреев из Египта в личный опыт для каждого из участника
празднеств. В церемониях Песах и седера3 «и язык, и жесты действуют таким образом, чтобы
подстегивать, но не столько скачок памяти, сколько взаимное переплетение прошлого и
настоящего, — пишет Иерушал-ми. — Память более не является воспоминанием, все еще
сохраняющим чувство дистанции, но повторным осуществлением (реактуализа-цией)», как
поется в погребальной песне:
Огонь возгорается во мне, когда вспоминаю я — как ушел из Египта,
но стенания воздымаются во мне, когда вспоминаю я — как ушел из Иерусалима.4
Некоторые культуры не нуждаются в повторном воссоздании событий для реактивации
истории, поскольку подобный процесс становится для них привычным, укореняется.
Неизжитые обиды и несправедливости часто ведут к тому, что люди соединяют отдаленное
прошлое с недавними временами, или даже с настоящим. Многие ирландцы до сих пор
переживают датское нашествие, осуждение Лауда и голод 1847 г.5
1
Tindall. The Fields Beneath. P. 129.
Vansina. Oral Tradition. P. 36—38. См.: Baler. Mixing memory and desire. P. 200.
3
Ритуальная иудейская вечерняя трапеза на Песах {седер — «порядок»). Таким се-дером была известная нам Тайная
2
вечеря. Песах — иудейский праздник в память «исхода» евреев из Египта. — Примеч. пер.
4
Zakhor. Jewish History and Jewish Memory. P. 43, 44. «Во всяком поколении пусть всякая считает, будто он сам ушел из
Египта» — такова официальная талмудическая формула Агады на Песах (р. 45). По поводу священного смысла
праздника Песах и седера см.: Brown R. M. Use of the past; Kern. Culture of the Time and Space. P. 51.
5
Лауд Уильям (Laud) (1573—1645), английский священник. Пользовался большим влиянием при дворе короля Карла I.
Вместе с Томасом Вентвортом, I графом Страф-фордским, способствовал установлению политического и религиозного
абсолютизма в
392
как почти современные события. Память ирландцев сравнивают с картинами на исторические
темы, на которых Виргилий и Данте мирно беседуют друг с другом.1 Однако неверно было бы
говорить, что «ирландцы живут прошлым, скорее, это история Ирландии „живет в настоящем". Все прежние предательства, как и все герои былых дней, продолжают жить в ней», как
в «бездонной памяти» персонажа О'Фаолейн (O'Faolain), где «можно было увидеть,
сплетенные в один клубок», всю сагу об увядании Ирландии.2
Растущий интерес к семейным связям часто ведет к объединению прошлых поколений в одно
целое. «Да, в 1852 г. я воевал с королем Та'уфа'ахау», — сообщает Тонган. Однако в
действительности, эту войну вел его пра-пра-прадедушка.3 Обитатели маленьких островов в
Вест-Индии рассказывали мне о своих предках из XIX в. так, как будто все они еще были
живы или умерли совсем недавно, «вспоминая» о них не менее интимные подробности, чем о
своих дедушках и бабушках.4 По наблюдениям Джона Ардага (Ardagh), на званых обедах в
Тулузе «можно услышать, как члены того или иного семейства торжественно обсуждают роль
их предков в средневековой торговле вайдой,5 или восстание против Ришелье».
Однажды я услышал, как один отпрыск спрашивал другого: «А ваша семья участвовала в Первой или Второй?». Причем
разговор касался отнюдь не Первой или Второй мировых войн XX столетия, речь шла о кампаниях крестовых походов.
Еще один житель Тулузы сказал мне: «На всех нас лежит существенный отпечаток римского завоевания...», а другой
добавил: «На нас также сказалась и нацистская оккупация», причем говорили они так, будто речь шла о событиях
совсем недавних.6
Для того, чтобы реактивировать память, как мы видели, требуется появление обновленного
переживания в настоящем. К Прусту прошлое
Англии. В ходе конфронтации Карла I с Долгим парламентом Лауд и Вентворт были осуждены за государственную
измену. Палата лордов не утвердила приговор, однако Палате общин удалось настоять на своем, и оба королевских
советника были в итоге казнены.
Голод 1845—1847 гг. был вызван небывалым неурожаем картофеля. В результате голода и последующей эмиграции
население Ирландии в 1848 г. сократилось на 2 млн чел. — Примеч. пер.
1
Lippmann. Public Opinion. P. 51.
2
Ardener Edwin. Cosmo; ogical Irishman // New Society, 14 Aug. 1975; O'Faolain. Nest of Simple Folk. P. 39. См.: McHugh.
Famine in Irish oral tradition. P. 391, 395, 396, 436; Rod-gers. Ulstermen and Their Country. P. 14; Cahalan. Great Hatred,
Little Room. P. 37, 120.
О'Фаолейн Шон (1900—1991), ирландский писатель, эссеист и биограф. —Примеч. пер.
3
Sahlins. West Indian Societies. P. 106.
4
Lowenthal. West Indian Societies. P. 106.
5
Вайда — краситель синего цвета, получаемый из растения вайды. — Примеч. пер.
6
Ardagh. Tale of Five Cities. P. 290. (Crossing the Line. P. 155). Клауд Кокберн сразу после второй мировой войны записал
аналогичный разговор с говорящими на ретороманском языке евреями из Софии, один из которых сказал: «Наша семья
обычно жила в Испании, прежде чем переехать в Турцию. Я спросил, как давно это было. Он ответил, что примерно
пятьсот лет тому назад, но при этом говорил так, будто речь шла о событиях, свершившихся всего пару лет назад»
(Cockbern. Crossing the line. P. 155). См.: Finley. Myth, memory and history. P. 293, 294.
393
возвращается через позвякивание ложки о стакан, ощущение дамасского платка, неровные
камни мостовой во дворе у Германтов, как и через незабвенный бисквит «мадлен», которым
тетушка Леония обычно потчевала его по воскресным утрам.
Как только я вновь ощутил вкус размоченного в липовом чае бисквита кусочка кекса,... в то же мгновение старый серый
дом фасадом на улицу, куда выходили окна тетиной комнаты, пристроился как декорация... и весь Комбре и его
окрестности, — все, что имеет форму и обладает плотностью — город и сады, — выплыло из чашки чаю.1
Возвращение прошлого через образы, звуки, запахи было излюбленной темой литературы XIX
в. Оживление прежних ощущений вызывает в сознании как исходные переживания, так и те
чувства, которые с ними ассоциировались. Аромат фиалок напомнил Теннисону «Времена
былые, которые я помню / Радостными и безмятежными».2 Запах листа герани напомнил
Давиду Копперфилду соломенную шляпку Доры, голубые ленты и локоны, а холод воды на
обнаженной руке «Вернул ему из сгущающегося покрова /... чувство времени / И стакан,
которым мы пользовались, и каскадный ритм» незабвенного любовника Харди.3
Взаимодействие памяти и истории удваивает чувство прошлого. Средневековые персонажи в
ранних поэмах Уильяма Морриса грезят об ушедших переживаниях и оглядываются на то, что
выступает для них как прошлое. Рассказы о Рае Земном воспринимались как древние уже
самими рассказчиками, Гвиневра (Guinevere) относится к своей «Защите» как к
воспоминанию. Ее сны среди снов о «Земле к востоку от солнца и к западу от луны» уходят
дальше вглубь от ближайшего прошлого.4 «Память Гвиневры из-за древней привычки ума /
Скользит назад вплоть до золотых дней,... / движется сквозь прошлое бессознательно», и
исторические воспоминания привносят для Теннисона прошлое в настоящее точно так же, как
и отдаляют от него.5 Друзья и любовники на полотнах прерафаэлитов придают старинным
сюжетам определенный дух современности, тогда как намеренный модернизм одежды и
жестов подчеркивает связь архаичных сцен с прошлым.6
1
Цит. по: Пруст М. По направлению к Свану, с. 49. См. также: Shattuck. Proust's Binocular. P. 70—74. Минк отмечает,
что «в воспоминаниях Пруста было совсем немного бисквита и вдоволь воображения». (Mink. Everyman his own annalist.
P. 235).
2
The times when I remember to have been / Joyful and free from blame. Tennyson. A dream of fair woman (1832), lines 79—80.
P. 445.
3
Диккенс. Собр. соч. М., 1959. Т. 15. С. 467. Hardy. Under the waterfall. 1911—1912. P. 315, 316. См.: Gent. «To flinch from
modern varnish»: the appeal of the past to the Victorian imagination. P. 15; Quinn. Personal past in the poetry of Thomas Hardy
and Edward Thomas. P. 20.
4
Ellison. «The undying glory of dreams»: William Morris and the Northland of old. P. 148^150.
5
Morris. Guinevere. 1859. Lines 376, 377. P. 1734, 1735. См.: Hunt J. D. Poetry of distance: Tennyson's «Idylls of the king». P.
99. Королева Гвиневра — супруга короля Артура, легендарного правителя бриттов. — Примеч. пер.
6
Gent. Appeal of the past to the Victorian imagination. P. 30; Buckley. Pre-Raphaelite past and present. P. 136.
394
Артефакты как метафоры в истории и памяти
Воспоминания, история и реликвии долгое время выступали как взаимные метафоры. Писатель,
складывающий вместе зигзаги головоломок прошлого, становится «археологом воспоминаний».
Психологи и философы привычно относятся к воспоминаниям как к артефактам. По словам Ганса
Мейерхоффа (Meyerhoff), «память — это хранилище, или резервуар записей, следов и энграмм
событий прошлого, подобно следам, хранящиеся в геологических слоях; подобно земле
(геологическая летопись) или человеческим орудиям и инструментам (археологическая
летопись),... ум человека так же является своего рода „фиксирующим инструментом"».1
Возвращающееся воспоминание чем-то напоминает сданный на хранение багаж. Это
представление появляется задолго до изобретения фотокамеры или фонографа. Платон и
Аристотель считали, что чувственные образы запечатляются в уме, как перстень с печаткой
отпечатывается на кусочке воска. До сих пор при описании памяти доминируют такие сравнения,
как кусок воска, звуковая дорожка и магнитная лента.2 Конечно, следы памяти — это всего лишь
представители воспоминаемых вещей, тогда как реликвии — сами по себе вещи, однако авторы,
пишущие по проблемам памяти, часто пропускают это различие. Согласно Пенфилду, среди
нервных клеток в темпоральной зоне коры головного мозга «имеется нить времени, нить, которая
проходит через каждый час бодрствования жизни любого индивида». Когда «электрод нейрохирурга активирует некоторую часть этой нити, мы наблюдаем реакцию — такую же, как если бы
там была магнитная проволока3 или полоска киноленты, на которой были бы зафиксированы все
те события, которые когда-либо отмечались сознанием индивида... Кинолента времени... похоже,
прокручивается вновь в присущем ей прежнем темпе».4
Археологические аналогии преследовали многих исследователей истории и памяти — от Петрарки
до Фрейда. Мысль гуманистов, как мы видели в главе 3, была насыщена метафорами эксгумации и
воскрешения. Возвращение античности означало воскрешение как погребенных артефактов, так и
преданных забвению текстов, а извлечение из земли реликтов приравнивалось к восстановлению
классического образования. «Вчитываясь» («sub-reading») в тексты и картины для того, чтобы
различить следы скрытых форм, расшифровывая историческое знание, скрытое под зримой или
вербальной поверхностью, «читатель угадывал погребенные
1
Meyerhoff. Time in Literature. P. 20. См.: Tate Allen. Memories and Essays. P. 12.
Marshall and Fryer. Speak, memory! An introduction to some historic studies of remembering and forgetting. P. 304; Sorbji.
Aristotle on Memory. P. 5; Hell. Traces of the things past. Типичный пример такого рода: «Преклонение и предвкушение
сначала размягчают таблички памяти, так что впечатления, которые на них запечатлеваются, становятся ясными и четко
отпечатываются, когда со временем они остывают, как звуковые дорожки на граммофонной пластинке» (Lyttelton. From
Peace to War. P. 152).
3
Первые аппараты магнитной записи использовали не магнитную ленту, а проволоку. — Примеч. пер.
4
Penfild. Permanent record of the stream of consciousness. P. 68.
395
2
под ними слои», или, по греческому выражению, «подобно тому, как путник в Риме угадывает
подземное основание храма».1
Четыре века спустя эта ренессансная метафора стала центральным моментом
психоаналитической теории. Подобно археологам и гуманистам, аналитик стремится
реконструировать прошлое по скрытым артефактам — «вытесненным воспоминаниям»
пациентов, — «которые каким-то образом сохранили свою форму и даже продолжают жить,
несмотря на то, что на первый взгляд, исчезли окончательно».2 Фрейд неоднократно отмечал
сходство между психоанализом и доисторическими раскопками. Уподобляя самого себя
археологу, который заставляет говорить бессловесные камни и вскрывает забытое прошлое,
он объявил в 1896 г., что ему удалось «раскопать» в памяти бессознательные следы детских
сексуальных травм. И когда позднее Фрейд пришел к выводу, что эти воспоминания
отражают, скорее, фантазии, нежели реальные случаи совращения, он, тем не менее, сохранил
археологическую метафору, намереваясь теперь «„откопать" внутреннюю субъективную
историю желания».3 «Этот фрагмент, возможно, принадлежит к интересующему нас периоду,
однако он недостаточно точен и не полон, — такова была реакция Фрейда на одно из
подобных воспоминаний. — Нам следует продолжать раскопки и ждать, пока не удастся
найти нечто более репрезентативное».4 Фрейд считал, что в своих попытках восстановить
утраченное он «следует примеру тех исследователей, которым посчастливилось вывести на
дневной свет после длительного пребывания под спудом бесценные, хотя и искаженные
реликвии древности».5 Сам страстный коллекционер, державший последние находки в центре
внимания, Фрейд писал в том же ключе по поводу одного аналитического открытия, что «это
было, как если бы Шлиман откопал еще одну Трою, которую до сих пор считали
мифической».6
Фрейд относился к ретенции, равно как и раскопкам в области воспоминаний, как к чему-то
родственному археологии. Точно так же, как захоронение древних артефактов часто
способствует их сохранности (реликвии Помпеи начали интенсивно разрушаться только
тогда, когда их откопали и выставили на публичное обозрение), сознательная па1
Light in Troy. P. 99. Для гуманистов, по мнению Фуко, это было не простой аналогией, но реальным тождеством, что
отражает взгляды Ренессанса, придававшие письменным текстам и физическим реликвиям одинаковый статус. Сам мир
есть не что иное, как набор слов и знаков, и дискурс древних служит достоверным зеркалом того, что они описывали.
Видимые знаки и отчетливые слова подвержены одинаковой процедуре интерпретации; увиденное и прочтенное дают
нам знание одного порядка. Foucalt. The Order of Things. P. 33, 34, 38^0, 56. См.: Фуко М. Слова и вещи.
2
Jones Ernest. Life and Work of Sigmund Freud. 3:318.
3
Freud. Aetiology of hysteria. 1896.3:192; Toews. Inner and outer reality: Freud's abandonment of the seduction theory and the
crisis of liberal culture in western Europe. P. 1,6.
4
Bernfeld. Freud and archeology. P. 111. См.: Gay. Freud for the marble tablet. P. 17— 22.
5
Freud. Fragment of an analysis of a case of hysteria. 1905. 7:12.
6
Freud to Wilhelm Fliess. 21 Dec. 1899 // Origins of Psycho-Analysis. P. 305. В отличие от Бернфельда, утверждавшего, что
Фрейд говорит здесь о собственном самоанализе, в письме этот случай ясно относится к «г-ну Е.».
396
мять со временем ослабевает, оставляя неизменными только те воспоминания, которые были
погребены в подсознании. Фрагменты воспоминаний «часто оказывались наиболее мощными
и устойчивыми именно тогда, когда за ними стояли бессознательные процессы». Психоанализ
«действует в более выгодных условиях, чем» археология, чьи наиболее важные свидетельства
вполне могут быть разрушены, ведь для аналитика «все существенные элементы никуда не
исчезают, даже те вещи, которые, казалось бы, полностью забыты, каким-то образом и где-то
продолжают существовать».1
Критики Фрейда утверждают, что его археологические аналогии необоснованно
субстантивируют воспоминания его пациентов, как будто это реальные объекты, доступные
верификации со стороны других исследователей или сопоставлению с реальными фактами
прошлого. Археолог формирует свою картину прошлого на основе существующих
материальных артефактов, Фрейд делает это на основе вербализованных воспоминаний и
образов, которые непрерывно подвергаются деформации при взаимодействии с аналитиком.
Вербальные выражения пациентов — это творения настоящего, и аналитик не только открывает прошлое, сколько помогает его создавать.2 Фрейд утверждал: «Как добросовестный
археолог, я не могу не отметить,... где кончается аутентичный материал и где начинаются мои
построения».3 Однако подобный подход также подразумевает материальную аутентичность,
как отмечает Дональд Спенс, высказывая предположение, что Фрейд знал, что в действительности произошло с его пациентами.4 Такие термины, как «обнаружение», «фрагмент» и
«реконструкция» явно предполагают наличие доступа к «подлинному» прошлому, которым
Фрейд не мог располагать. Однако такое возвращение ничуть не в большей степени присуще
археологу, чем психоаналитику. Как и в случае с различением между «нарративной истиной»
и «исторической истиной», Спенс преувеличивает разницу между вербализованной памятью и
физическими реликтами.
Детские воспоминания, восстановленные благодаря вхождению прошлого Помпеи в нашу
жизнь, — таков сюжет романа «Градива», который был подвергнут Фрейдом детальному
анализу.5 Для протагониста Вильгельма Иенсена, немецкого археолога-отшельника, старые
«мрамор и бронза — это вовсе не мертвые, а самые что ни на есть живые вещи». Отвергая
настоящее, «он сидел в своих четырех стенах посреди книг и картин, не нуждаясь более ни в
ком». Он сторонится живых женщин, но приходит в восторг от классического барельефа из
погребенных Помпеи, изображающего молодую девушку. Он представляет
1
Freud. Constructions in analysis. 1937. 23:259, 260: В отличие от психоаналитика археолог не может проверить свои
конструкции на каком-нибудь выжившем троянце или вавилонянине (Lewin. Selected Writings. P. 291, 292).
2
Jacobson and Steele. From present to past: Freudian archeology. P. 349, 359—261; Spence. Narrative Truth and Historical
Truth. P. 267.
3
Freud. Fragment of an analysis of a case of hysteria. 7:12.
4
Narrative Truth and Historical Truth. P. 160, 161, 165, 176.
5
Jensen. Gradiva: A Pompeiian Fancy. 1903; Freud. Delusion and Dream. 1906.
398
свою «Градиву», идущую по древним улицам, и все ее «окружение встает перед мысленным
взором во всей реальности. Воображение воссоздает на основе его познаний об античности
перспективу длинной улицы,... живые краски, ярко раскрашенные стены, колонны с красными
и белыми капителями».1
Вынужденный бродить среди помпейских руин, он вдруг понимает, что его наука «прогрызла
до сухой корки плод знания, так ничего и не поняв в его сути», и проповедует «безжизненный,
археологический взгляд». Для того, чтобы по-настоящему понять прошлое, он «должен быть
здесь один среди останков прошлого... Затем солнце растворило могильную недвижность
старых камней, их пронизало горячее возбуждение, мертвые восстали и Помпеи вновь
наполнились жизнью». Его возлюбленная Градива вернулась вновь в облике забытой подруги
детства. «Неужели ты не помнишь меня? — пытается она расшевелить его память. — Мне
кажется, что мы точно так же ели хлеб две тысячи лет назад... Думать о том, что человек
должен сначала умереть, чтобы потом ожить,... для археолога, мне кажется, это совершенно
естественно».2 В конце Фрейд показывает, что археолог вновь откопал свое вытесненное
детство из пепла Везувия.3
Позднее Фрейд отыскал в музее Ватикана греческий прототип рельефа Градивы, навеявший
эту историю Йенсена, и повесил его гипсовый слепок в своей консультационной комнате, что
должно было символизировать взаимную игру памяти и артефактов. В знак об этом почитании Фрейда, многие другие аналитики также повесили фотографию Градивы в своих
кабинетах.4 Так античное произведение искусства, олицетворявшее в романе Йенсена память
и историю, стало для Фрейда археологическим символом вытеснения и повторного открытия
и зримым памятным образом для его последователей.
Изменяя пути прошлого
Роль истории, памяти и реликвий в постижении прошлого меняется по мере достижения
различных стадий, как в жизни, так и в развитии цивилизации. Большинство вещей,
окружающих молодых, как и боль1
Gradiva. Р. 159, 150. Эту историю придумал не Йенсен, данная тема была популярна среди романтиков. В романе
«Аррия Марселла» Т. Готье (1852) (Arria Marcella) описывает старость Тита, проходящую среди развалин Помпеи, где
герой переживает любовное приключение с девушкой из того времени (Gautier. Pied de momie; Smith A. B. Theophile
Gautier and the Fantastic. P. 64, 65, 97; Daemmrich. Ruins motif. P. 37).
2
Gradiva. P. 179, 216, 230.
3
Delusion and Dream. Слочовер (Slochower) высказал предположение, что увлеченность Фрейда темой Градивы-Помпей
происходит от потребности иметь свой собственный любовный объект, «откопанный из руин» (Freud's Gradiva. P. 646).
4
Freud. Delusion and Dream. Appendix to the second edition. P. 121; Jones. Freud. 2:342; Berggasse 19. P. 58, 59 and plate 12.
Когда я в 1973 г. увидел Градиву в лондонской консультационной комнате Фрейда, присутствовавшая там Анна Фрейд
подтвердила ее значимость в качестве психоаналитического символа.
399
шая часть той истории, которую они изучают, были в этом мире задолго до их появления на
свет. По мере того, как молодые люди взрослеют, все более значительная часть нашего
собственного прошлого становится историей. И наши становящиеся все более длинными
воспоминания все чаще начинают направлять нас при постижении истории, включая сюда и
часть той истории, которая относится ко времени до нашего появления на свет.
В наше время рост продолжительности жизни приводит к тому, что расширяется как
воспоминаемое, так и историческое прошлое, что способствует их дальнейшему сближению:
каждый из нас теперь может обозреть большие отрезки времени. И поскольку старики
проявляют особый интерес к прошлому, точно так же обстоит дело и с теми обществами, в
которых наблюдается высокий процент пожилого населения. Два века тому назад, когда
средний возраст жителя Соединенных Штатов составлял 18 лет, а средняя продолжительность
жизни была около 35 лет, лишь немногие были способны припомнить прошлое или обладали
для этого досугом. Сейчас, когда средний возраст составляет 35 лет, а средняя
продолжительность жизни достигла 70, американцы располагают на собственной памяти уже
вдвое большим периодом времени, а как известно, с возрастом подобное занятие становится
все более и более притягательным. И большая часть того, что они смогут припомнить,
является предметом исторического исследования. Однако пожилые люди также склонны к
тому, чтобы фокусироваться на личных воспоминаниях, т. е. таком прошлом, которое в
большей степени поддается манипуляции и замещает для истории реликты и прочие
воспоминания.1
По мере того, как временная дистанция выводит события за пределы индивидуальной памяти,
в любом обществе память уступает место истории, и реликты при этом приобретают новое
значение. Коль скоро великие события находятся вне пределов воспоминаний и устного подтверждения, они приобретают иное звучание. Так, отмечает Майкл Каммен (Kammen), спустя
полвека после революции, американцы начали ее мифологизировать, сохранять реликты,
ценить ее физические следы и реанимировать исторический дух эпохи, выходящей за пределы
индивидуальной памяти.2
Да и сам по себе ход истории сместил баланс в сторону исторического знания. Письменная
история в общем и целом расширила свою роль за счет памяти и артефактов.3 В тех культурах,
которые не обладают письменностью или не могут накапливать письменные свидетельства о
прошлом, ведущую роль при передаче культурного наследия играет память. Мнемонические
приемы, широко распространенные как в
1
Kastenbaum. Time, death and ritual in old age. P. 26—28; Rowles. Place and personal identity in old age; Rowles.
Reflections on experimental field work. P. 183.
2
Kammen. Season of Youth: The American Revolution and the Historical Imagination. P. 21, 163.
3
На письменность смотрели как на угрозу памяти. «В души научившихся им [письменам] они вселяют
забывчивость, так как будет лишена управления память: припоминать станут извне, доверять письму, по
посторонним знакам, а не изнутри, сами собою» (Платон, Федр, 275а // Собр. соч. В 4-х т. Т. 2. М„ 1993. С. 186).
400
устных, так и в письменных культурах, помогают запоминать большие объемы данных,
средневековые «театры памяти» позволяли держать в памяти десятки тысяч зданий,
ландшафтов и артефактов.1 Современный воспитанный на книгах ум, возможно, не в меньшей
степени способен на подобные мнемонические подвиги, однако современные средства
хранения и доступа к информации делают подобные навыки излишними. «Если я не доверяю
собственной памяти,... я могу дополнить и подстраховать ее, просто сделав письменные
заметки, — говорит Фрейд, — я должен только запомнить место, где вся эта „память" хранится, и могу „воспроизвести" ее в любое время, причем с такой степенью точности, что она
остается практически неизменной».2 Предлагаемый Фрейдом рецепт делает очевидным,
почему история низвергла с престола память: в конце концов психология ограничивает
возможности памяти, в то время как потенциал исторического знания практически
безграничен. Конечно, растущая продолжительность жизни расширяет многообразие тех
образов, которые мы можем вспомнить, однако это изменение выглядит тривиальным по
сравнению с расширением исторического материала со времен изобретения книгопечатания.
Геодезические методы также иллюстрируют сдвиг от реликтов и воспоминаний к
историческим записям. Традиционно естественные особенности окружающей среды и
артефакты — деревья и камни, горы и реки, луга и пастбища, здание и дороги — отмечали как
частные, так и общественные границы. Хартия короля Эдмунда 944 г. н. э., дарующая
епископу Элфрику (Aelfric) земли в Беркшире, демонстрирует характер границ в древности:
«До большого кургана ниже дикого чесночного дерева (garlic wood), затем... вдоль каменной
дороги к высокому распятию у Хок Торн (Соколиной колючки),... к третьему дереву с колючками у укрытия на миртовом болоте... до Холма Тревог, затем на запад до дикого оврага...
к языческим захоронениям».3 Землевладельцы и местные чиновники заучивали такие метки
наизусть, регулярно обходя границы владений и оберегая межевые знаки как недвижные
свидетельства своих владений. Появление печати, аэрофотосъемки и математической
картографии все изменило: теперь мы прослеживаем границы на абстрактной сетке и
воспроизводим механически, что устраняет необходимость как запоминать, так и сохранять
старые физические приметы.4
Наряду с печатью, картины также расширяют наши познания прошлого и снижают нагрузку
на память. Если реликвии уступают превосходящей силе печати в деле сохранения и передачи
информации, то образы артефактов становятся все более и более весомыми. Само понятие
«видеть» прошлое вошло в обиход с конца XIX в. в связи с распростра1
Rawles. Past and present of mnemotechny. Yates, Art of memory.
Freud. Note upon the «mystic writing-pad» (c. 1924), 19:227. См.: Cool. Petrarchian landscape as palimpsest. P. 92.
3
Цит. по: Drabble. A Writer's Britain. P. 17.
4
Stilgoe. Jack-o'-lanterns to surveyors: the secularization of landscape boundaries. Древний запрет Remove not the
ancient landmark, which thy fathers have set (Proverbs, 22.28) (He трогай межевых знаков, что воздвигнуты отцами
твоими) стал ненужным.
401
2
нением книжных иллюстраций, которые приучили людей к тому, что прошлое обладает
визуальным обликом.1 Появление фотографии сделало такие образы точными и широко
распространенными — настолько широко, что они стали вытеснять не только осязаемые
антикварные предметы, но даже саму историю и память. Иметь при себе дагерротип — это «почти
что то же самое, что носить с собой само это место, — писал Рескин из Венеции, — каждый
камешек и каждое пятнышко на своем месте — и, конечно же, нет никаких ошибок в пропорциях».
В отличие от воспоминаний и сообщений о прошлом, уловленные пленкой моменты
исключительно правдоподобны, поддаются множественному воспроизведению и могут храниться
неопределенно долго. И коль скоро люди привыкли воспринимать визуальную информацию таким
образом, фотография стала нормой достоверной репрезентации, устраняя необходимость в
подробных воспоминаниях.2
Однако воздействие фотографии на наше чувство прошлого идет значительно дальше. Для одних
фотографии — это лишь застывшие, статичные моменты, оторванные от живого опыта, не
способные передать ощущения диахронических связей.3 Другие считают фотоснимки чем-то
вроде антиквариата «быстрого приготовления» (instant antiques), неким приложением к
генерализованному пафосу брошенного назад взгляда. С самого начала фотографы считали себя
историками, запечатлевающими стремительно уходящий мир. Их даже специально нанимали
именно для такой работы: Виоле-ле-Дюк4 в 1842 г. специально нанял дагерротипистов для
фотографирования собора Нотр-Дам-де-Пари перед тем, как приступить к реставрации.5 Глубокая
историческая эмпатия привела фотографа Уолкера Эванса (Evans) к тому, что он стал
рассматривать все окружающие его вещи как обреченные на уничтожение, а потому стремился
запечатлеть их как будущие реликты.6 В конце концов фотографии стали одновременно и
дополнительными стимулами для памяти, и средством ее верификации, делая наши воспоминания
более достоверными в отношении реального прошлого. Наш дом в детстве был на самом деле не
так уж велик, как нам это запомнилось, а любимый дядюшка был в действительности не столь уж
красив.7 Рас1
Boase. Macklin and Bowyer. P. 170—174; Strong. And When Did You Last See Your Father? P. 20.
2
Ruskin to his father. 7 Oct. 1845, Ruskin in Italy. P. 220; Kern. Culture of Time and Space. P. 38, 39; Ivins. Prints and Visual
Communication. P. 94, 95.
3
Berger John. Uses of photography. P. 50—2; Bann, Clothing of Clio. P. 88, 89, 134—136.
4
Виоле-ле-Дюк Евгений Эммануил (Viollet-le-Duc) (1814—1879), французский архитектор и писатель,
специализировавшийся в реставрации произведений средневековой архитектуры. — Примеч. пер.
5
Sontag. On Photography. P. 70, 71, 79, 80.
6
Arbus. Allusions to the presence (review of Walker Evans, First and Last) // The Nation. 11 Nov. 1978. P. 497, 498.
7
Hirsch. Family Photographs. P. 45. Однако действие памяти может настоько превосходить подобные визуальные
свидетельства, что мы можем продолжать вспоминать прошлое более пышным и грандиозным, чем оно было в
действительности (Olney. Wole Soyinka as autobiographer. P. 85).
402
сматривая старые семейные альбомы, Майкл Лези высказывает предположение, что дети
начинают сознавать то, в какой степени их личное прошлое сливается с прошлым семьи,
страны и былыми временами в целом.1
Снижая доверие к писаной истории, аудиовизуальные приборы расширяют наше осознание
прошлого: телевидение, музейные демонстрации и исторические сайты более способствуют
распространению визуальных, нежели вербальных образов. Многие тысячи из тех, кто ныне
посещает Стоук Поджес и Селборн (Stoke Poges, Selborne), никогда не читали «Элегию» Грая
(Gray) или «Естественную историю» Гильберта Уайта (G. White); миллионы тех, кто смотрит
по телевизору «Хроники Барчестера» или «Сагу о Форсайтах», не притронулись ни к одной
странице Троллопа или Голсуорси, а «Цивилизация» Кеннета Кларка (К. Clark) значительно
больше известна благодаря телевизионному сериалу, чем книге.
Кино делает историю и более насыщенной, и более достоверной. Персонажи, которые
двигаются и говорят в обстановке, насыщенной ароматом прошлого, кажутся куда более
живыми. «Благодаря кино XX в. и его обитатели стоят в несколько иной позиции по
отношению ко времени, чем все предшествующие века», — отмечает кинокритик.2 Образы и
звуки, хранящиеся на кино и магнитной пленке, дают нам все ширящийся доступ к ушедшим
временам, причем с каждым ушедшим годом растут и объемы подобных записей, а также и
отделяющая нас от прошлого временная дистанция. Они не только хранят, но и усиливают
возможности индивидуальной памяти. Несколько сотен людей сегодня знают, как выглядит
ваше лицо в 40 лет, но лишь совсем не многим из них известно, как оно выглядело в 20 лет, и
лишь горстка сможет вспомнить, каким: оно было в 6 лет. Расширяя те формы, в которых мы
можем обращаться к прошлому, фотография усиливает наши связи с собственным прошлым
Я.3
Но в то же время каждый успех в познании прошлого парадоксальным образом отодвигает его
все дальше и дальше, делая все менее доступным для познания. Лишь немногие люди до
нынешнего времени полностью сознавали, что с прошлым нельзя встретиться непосредственно, лицом к лицу, что оно, несмотря на все подтверждающие свидетельства, по большей
части недоступно и что мы неизбежно трансформируем, все что знаем о нем, таким образом,
чтобы это соответствовало современным потребностям.
Однако, чувство потери, сопровождающее рост знания, — это старый сюжет. Яркий и
пышный ответ Ренессанса на классическое искусство позднее сменился пресыщенностью
информацией, в XVII в. люди, как заметил Гомбриг, уже не спрашивали по поводу античной
статуи: «Почему она такая величественная?», но скорее интересовались, «Ка1
Lesy. Time Frames: The Meaning of Family Pictures. P. xv-xvi.
Robinson David. The film immutable against life's changes // The Times, 7 Dec. 1983. P. 11.
3
Lesy. Time Frames. P. xiii. Лези утверждает, что в каждом возрасте найдется лишь немного людей, способных нас
узнать.
2
403
кую утраченную работу она воспроизводит?»1 Каждое новое открытие приближало
античность в том, что касается деталей, но в то же время отодвигало ее в том, что касается
ощущений. В особенности от прошлого нас отделяет растущее осознание анахронизма. В
XVIII в. анахронизмы относили только к ошибкам, которые искажали или неверно датировали
нечто в прошлом, в XIX в. этот термин стали относить к остаткам прошлого или тому, что
сохранилось от прошлого в настоящем, неверно датированным в уничижительном смысле
слова, выжившим из своего времени.2 Чем лучше мы знаем прошлое, тем больше понимаем,
что переросли его окончательно. Действительно, мы начинаем ощущать, что точно таким же
образом переросли и собственные жизненные истории. Поступь внешних перемен и
внутренних переоценок затрудняет поддержание гармоничного и связного образа самих себя
и наших целей в жизни. Оглядываясь назад с предчувствием анахронизма, мы не просто
невольно заменяем прежние воспоминания, как это делает большинство людей, но делаем это
с конфузливой рассудительностью. Теперь мы можем помнить прошлое слишком хорошо для
сохранения нынешнего комфорта.3
Подобное понимание также делает наш взгляд на настоящее все более непохожим на
прошлое, которое он сознательно в себя впитывает. «В прежние времена, когда нам не
доставало исторического фона для того, чтобы проецировать на него настоящее, оно
представлялось по большей части неизбежным, — пишет Вальтер Онг. — Но теперь, когда мы
так много знаем об истории,... мы можем проанализировать настоящее на предмет
присутствия в нем ренессансных, средневековых, классических, доклассических,
христианских, иудейских и бесчисленного множества других элементов... Наши познания
истории множества других культур и того, каким образом они согласуются или отличаются от
нашей культуры», еще в большей степени подчеркивает особый характер настоящего.4
И если нам кажется, что прошлое отступает от нас, мы стремимся вернуть его при помощи
разнообразных параферналий — сувениров, памятных вещиц (mementoes), исторических
романов, старых фотографий — а также через сохранение и реабилитацию его реликтов. Все
эти суррогаты напоминают попытки удержать прошлое поздних виктори-анцев.5 Но если
последние были уверены, что сумели удержать подлинное прошлое, мы начинаем
подозревать, что это невозможно. Сознавая наличие изощренных подмен, мы изменяем
унаследованное прошлое более радикально, нежели это удавалось нашим предшественникам,
ощущавшим себя ближе к прошлому. Такие трансформации прошлого — типы воздействия на
прошлое и причины, по которым мы это делаем — мы рассмотрим в следующей главе.
1
Perfection's progress. P. 5.
Blaas. Continuity and Anachronism. P. 29, 30.
3
Berger Peter. Invitation to Sociology. P. 71—76.
4
Rhetoric. Romance, and Technology. P. 326.
5
Buckley. Triumph of Time. P. 105.
2
Часть III ИЗМЕНЯЯ ПРОШЛОЕ
Глава 6 ИЗМЕНЯЯ ПРОШЛОЕ
Если вам не нравится прошлое — измените его. Уильям Л. Бертон. «О пользе и вреде истории»1
Каждый акт признания изменяет то, что досталось нам от прошлого. Если мы ценим или
охраняем реликвию, или даже если просто приукрашиваем ее или имитируем, — все это
влияет на ее форму и наше восприятие. Точно так же, как избирательное воспоминание
изменяет память и субъективную форму исторической интуиции, так и манипулирование
древностями изменяет их облик и значение. Взаимодействие с наследием — сознательное или
случайное — постоянно изменяет его природу и контекст.
Подобные изменения могут иметь весьма существенные последствия, поскольку они бросают
тень сомнения на все историческое знание в целом. Как было показано в главе 2, мы
нуждаемся в стабильном прошлом для того, чтобы утвердить традицию, удостоверить
собственную идентичность и обрести смысл в настоящем. Как можно полагаться на текучее и
изменчивое прошлое? Один выход состоит в том, чтобы, подобно многим народам, полностью
полагающимся на устную традицию, попросту не знать, что прошлое меняется. Другой выход
— в том, чтобы считать подобные изменения не существенными, считая, что в сущности
прошлое остается тем же самым. Третий выход состоит в том, чтобы считать, будто мы в
состоянии отделить предшествующие изменения от последующих, подобно тому, как время в
научной фантастике возвращает восстанавливаемые следы и реликвии к их исходному
состоянию. Четвертый выход состоит в том, чтобы принимать подобные изменения как
необходимое зло, и ограждать остатки прошлого от более серьезных повреждений и грабежа.
Однако ни одна из этих позиций не снимает полностью подозрения, что, подобно памяти и
истории, реликварное прошлое — это блуждающий огонек, недостижимая цель. Время —
нравится нам это или нет — властвует над сохранившимися следами прошлого, делая
реликвии все более и более устаревшими, менее узнаваемыми и подверженными более
серьезному недопониманию. Филип Ларкин попытался предста1
Burton William L. The use and abuse of history // American Historical Association Newsletter. 1982. 20:2. P. 14.
407
вить себе, как за прошедшие века подвергся эрозии изначальный смысл средневекового круга
фигур на «Гробнице Арунделя».
Их лица утратили ясность очертаний, Бок о бок граф и графиня в камне лежат
Они не чаяли лежать так долго.
Такая достоверность в изображении
Была лишь деталью, которую могли видеть только друзья:
Благородное изящество доверенного скульптора
Отступает, чтобы помочь продлению
Латинских слов, идущих вкруг основы.
Ныне, беспомощный в пустоте Не знающего гербов века...
Остается только отношение: Время превратило их в Ложь...1
Возникающие в результате этого последствия также изменяют характер нашего отношения к
реликвиям. Сохранившиеся георгианские постройки в 1985 г. выглядят иначе, чем в 1885 г. не
только потому, что просто стали более старыми, или потому, что их осталось меньше, но прежде
всего потому, что прошедший век вывел на сцену еще и призрак неогеоргианских строений.
Новые интуиции и потребности, новые воспоминания и утраты заставляют каждое поколение
подвергать пересмотру то, что они видели в реликтах, а также то, каким образом это следует
понимать.
За многие из этих изменений мы не несем никакой ответственности: им ничто не могло помешать.
Другие предполагают взаимодействия с историей и антикварными предметами, что, до известной
степени, является делом выбора. Но во всяком случае, любое отношение к прошлому, пусть самое
осмотрительное, неизбежно меняет его. Что это за изменения и что является их причиной, — об
этом и пойдет речь в данной главе. В первых двух частях мы поговорим преимущественно о том,
как разнообразные изменения воздействуют на материальные реликвии, в особенности на артефакты. В главе 5 мы уже рассмотрели сходную ситуацию в отношении истории и памяти.
Мотивы и причины, лежащие в основе всех этих изменений, будут проанализированы в третьей
части данной главы.
Реликвии подвержены двум типам трансформаций. Первый из них воздействует на реликвии
непосредственно: сохранение, иконоборчество, совершенствование, повторное использование —
изменяют их суб1
Larkln. Whitsun Wedding. P. 45, 46. См.: Bayley John. The last romantic // London Review of Books. 5—18 May 1983.
P. 11, 12; Clausen. Tintern Abbey to Little Gidding. P. 422—424. В действительности поза с соединенными руками
— не оригинальное творение, а работа реставратора в викторианскую эпоху.
408
станцию, форму или отношение к местоположению. В результате подобного рода действий
британские аббатства превратились в руины, классические древности сконцентрировались в
Британском музее, а [мост] Лондон-бридж был перенесен в Аризону. Второй тип трансформаций
носит опосредствованный характер, он в меньшей степени касается физических условий
существования остатков прошлого, но затрагивает преимущественно то, каким образом мы их
видим, как объясняем, иллюстрируем и за что ценим. Реликвии стимулируют появление копий,
реплик (replica), моделей, эмуляций, описаний; монументы и костюмированные инсценировки (reenactment) напоминают о людях и событиях. Благодаря действиям такого рода Эдинбург
превратился в «Северные Афины», стилизованные дома в стиле фахверк стали критерием вкуса
для пригородного строительства в межвоенный период, мы наводнили викторианскую Англию
бесчисленными средневековыми достопримечательностями и помпезно отпраздновали
двухсотлетие американской революции.
Между этими двумя типами действий нет резкой границы, и их следствия зачастую весьма схожи.
Копирование, имитация и эмуляция древностей может исходить из стремления защитить или
улучшить оригиналы или, напротив, стимулировать подобные стремления, а интересы сохранности реликвий часто определяют то, как их будут экспонировать. И тем не менее, у каждой
формы воздействий есть свои характерные последствия, более или менее значительные. От
идентификации, показа и охраны реликвий к перемещению, приукрашиванию и реадаптации, —
все эти действия влекут за собой по нарастающей изменения реликвий.1
Изменяем реликвии
Любые формы и шаблоны нам по силам
Не отличишь наш продукт и подделку!
Так что если хочешь, чтобы здание выглядело круто,
Просто сними трубку и позвони в «Джей Эр».
«Ода ГРП», реклама стеклопластика2
Люди всегда перестраивают монументы на свой вкус. Но, даже если использовать камни оригинала, всегда что-то уже
прибавляется.
Маргарит Юрсенар. «О композиции книги „Воспоминания Адриана"»3
Идентифицируем
Если мы ценим древность, то повсюду видим ее присутствие. «Вот она», — говорим мы, имея в
виду ранние, изначальные, древние черты.
1
Что касается степени вмешательства в реликвии, то она варьирует от сохранения к реставрации, консервации,
консолидации, адаптивному использованию, реконструкции и воссозданию. См.: Fitch. Historic Preservation. P. 44—47,
and Feilden. Conservation of Historic Building. P. 8—12.
2
John Rogers (London) Ltd. // Building Conservation. 1981. 3:5. 22.
3
Yourcenar Marguerite. Reflections on the composition of Memoir of Hadrian. P. 341.
409
Восстановление и указатели:
старая железорудная шахта, Роксбери,
шт. Коннектикут, до реставрации.
То же самое после реставрации.
Маркируем незаметное прошлое:
сражения эпохи Революции, Кастин,
шт. Мэн.
Мы помечаем то или иное место или реликвию. Такой знак локализует древность на нашей
ментальной карте и придает ей статус. Обозначающий возраст предмета знак также выделяет
его на фоне современного окружения. Как и живопись в галерее, маркированный антиквариат
становится выставкой, предложенной нашему вниманию.
Маркеры могут нести в себе эхо прошлого даже тогда, когда идентифицируемые ими вещи
сами по себе не являются старинными, как, например, европейские топонимы у американских
поселений. Заведомо анахронистичная улица и вывески пабов в британских пригородах —
Сильван Уокс, Деллз, Хоп Поулз, Вудмэнз, Плагз1 — знаменуют собой генерализованное
деревенское прошлое. Еще большее количество названий домов в Англии выбрано, скорее,
как напоминания о предыдущих жилищах или праздниках, чем по каким-либо иным причинам
— отсюда такое обилие Виндермеров и Брэмарсов в 30-х гг. и Сан-Ремо, Тосса и Римини
сегодня.2 Фамильное или функциональное название домов говорит нам, скорее, об их
предшествующих владель1
Доел.: Sylvan Walks — лесные тропы, Dells — лощины, Hop Poles — хмелевые столбы, Woodmans —
принадлежащий леснику, Wheatsheafs — пшеничные сноповязалки, Poughs — плуги. — Примеч. пер.
2
Обследование проведено Джойсом Майлсом (Joyce Miles). Цит. в: «Favourite house names» // Sunday Times. 3 Feb.
1980. P. 49.
Windermeres — от названия озера Виндермере на северо-западе Англии, входит в состав т. н. Озерного округа,
прославленного поэтами Озерной школы — Вордсвортом,
411
цах или функциях, чем о нынешних обитателях или тех целях, в которых используется здание
сегодня. Так, «The Schoolhouse» — это здание, которое обычно использовали как школу, а вот
на сегодняшней школе подобный знак был бы совершенно излишним.
Таким образом идентифицированное прошлое может задолго предшествовать сегодняшней
памяти. Названия тысяч американских городов говорят о тяге их основателей к античности.
Даже гибридные инновации типа Термополиса, Миннеаполиса, Итаски, Спотсильвании несут
на себе отраженный свет веков. Бесчисленные проезды Евклида, Аппиевы дороги, шоссе
Фаэтон (Euclid Drive, Appian Ways, Phaeton Roads) напоминают об античности, а греческие
инициалы украшают братские дома, как будто Элевсинские мистерии — это вполне современные обряды.1
Некоторые следы античности столь незаметны, что их можно распознать только приложив
специальные усилия. Если нет никаких указателей, то многие ли из тех, кто ходит по полям
старинных сражений, знают, что это место — историческое? Без такого рода маркеров люди
обычно проходят мимо старинных памятников даже не сознавая их древности. Исключение
археологических достопримечательностей из ведения Британского картографического
управления, как это предполагается сделать, одним из наиболее опасных своих последствий
имело бы не только поощрение склонности землевладельцев и местных властей
недооценивать подобные достопримечательности (если не вообще ставить под сомнение само
их существование), более не обозначенные точно на карте, но и привело бы к их реальному
скорому исчезновению.2 Аналогичным образом памятные доски спасают от забвения дома
знаменитых людей. За исключением редких Монтичелло или Кельм-скотта,3 отражающих
собственный гений Джефферсона или мемораби-лии Морриса, лишь по очень немногим
зданиям можно визуально определить, что они когда-то дали приют великому человеку. Такие
здания привлекают внимание и становятся источником воспоминаний лишь тогда, когда они
обозначены соответствующими маркерами.
Колриджем и Саути. Braemars — по-видимому, от названия одной из популярных шотландских игр Braemar
Gathering, соревнования по которой проводят в Абердиншире в августе. San Remos — город в северной Италии,
известен своим рынком цветов и фестивалем популярной музыки. Riminis — (античный Ariminum), город и порт в
центральной Италии. — Примеч. пер.
1
Jones Н. М. О Strange New World. P. 228. См. также: Zelinsky. Classical town names in the United States.
2
Есть «все основания считать, что пока то или иное связанное с древностью местоположение не будет обозначено
на ОС карте, у него нет достаточных прав на существование» (Webster Graham. Mapping buried history, letter // The
Times. 31 Oct. 1977. P. 13.).
3
Монтичелло — дом Т. Джефферсона, третьего президента США, в одноименном поместье, расположенном в
округе Альбемарль, шт. Виргиния. Сооружен по проекту Джефферсона в неоклассическом стиле. В доме 35
комнат, он построен из красного кирпича и декорирован светлым деревом, имеет греческий портик и купол в
романском стиле.
Келъмскотт — дом, связанный с именем английского поэта, художника и социального реформатора Уильяма
Морриса (1834—1896). — Примеч. пер.
412
Правда, такой маркер иногда может затенять саму обозначаемую им реликвию. Если одни
указательные знаки охраняют историю, то другие — низводят ее до уровня тривиальности.
Иногда статус достопримечательности пытаются придать тем местам, которые «отмечают собой события, зачастую слишком незначительные, чтобы обращать на них внимание»,
причиной чему — местные интересы. Это делается, например, следующим образом: «Около
этого места,... как говорят,... некогда находился сарай, где Джосайа Декстер, первый
поселенец Дек-стервилля, скрывался от гессенцев».1 Многие обозначения носят откровенно
спекулятивный характер. На Топ Уитерс (Top Withens), ферме, описанной в романе Эмили
Бронте «Грозовой перевал», есть знак, предупреждающий паломников, что эти «здания, даже
когда были целыми, не имели сходства с описанным ею домом. Но нечто похожее вполне
могло сложиться в ее воображении, когда она писала об этих поросших вереском пустошах».2
Иные маркеры совершенно открыто не согласуются ни с какими фактами, как, например,
табличка в парке Американской гражданской войны, утверждающей, что «не будь генерал Ли
столь озабочен приближающейся битвой, он наверняка наслаждался бы видом этого
прекрасного соснового бора»; или табличка у поильного корыта: «Именно здесь Поль Ревере3
напоил бы своего коня, если поехал бы этим путем»; или объявление о таймшере в строениях,
выполненных в неотюдоровском стиле: «Королеве Елизавете понравилось бы спать здесь»;
или «Семена с лотосовой плантации, которые мог бы взять с собой Христофор Колумб, если
бы ему по пути не попалась Америка».4
Письменные знаки — это одновременно и объекты, и лингвистические символы, чье значение
и, возможно, достоверность, еще предстоит выяснить. Например, после жалобы приходского
совета слово «замок» в индексе Национального треста5 в отношении Бремера (норманнского
реликта в Сассексе), вводит в заблуждение, оно было дополнено словом «руины». Более
близкое знакомство делает некоторые объявле1
Zinsser William. Letter from home // N. Y. Times, 18 Aug. 1977. P. C16.
Bronte Society plaque, 1964 // John Allwood and Ray Taylor. Signs of the times. Parks. 1980. 5:1. 20.
3
Ревере Поль (Revere Paul) (1735—1818), американский ювелир и гравер. Известен также своими
патриотическими деяниями, превратившими его в народного героя. Принимал участи в знаменитом Бостонском
чаепитии в 1773 г. В ходе боевых действий, выполнял обязанности курьера. В историческую ночь 18 апреля 1775
г. вместе с двумя другими жителями Бостона доставил из Бостона в Конкорд сообщение о приближении
британских войск. Этому событию придал героические черты Генри Логнфелло в своей поэме «Путешествие
Поля Ревере» (Paul Revere's Ride). В действительности английские разведчики перехватили Ревере по дороге и
2
сообщение доставил другой курьер. — Примеч. пер.
4
О табличке по поводу генерала Ли мне сообщила Марселла Шерфи; Newkirk Arthur A. Artifact or artefact?
Science. 1973. 180. 1232; Elmers Court Timeshare, Lymington, advertisement // Sunday Times. 3 Oct. 1982. P. 8; New
Scientist, 28 Oct. 1982. P. 272.
5
Национальный трест Англии, Уэльса и Северной Ирландии (National Trust for England, Wales, and Northern
Ireland), создан в 1895 г., некоммерческая организация, направленная на сохранение исторической среды.
413
ния почти незаметными, другие, напротив, кажутся еще более назойливыми. Так, знак,
называющий церковный погост, через который дочь Вордсворта бежала к нему, «Полем
Доры», поначалу усиливает общее впечатление, но затем лишь только затрудняет восприятие.
Если мы не нуждаемся в том, чтобы нам показывали дорогу, или сообщали название
исторического места, почему нам мешают наслаждаться восприятием ради других, менее
образованных и менее предприимчивых посетителей? Уж лучше на время «потеряться», чем
пострадать от чрезмерной информированности.1
Однако маркеры могут и улучшать прошлое. Для американских туристов одни только
названия европейских деревень вызывают в памяти тысячи лет истории. Таким местам уже не
нужно подтверждать свой исторический имидж, это делают за них сами названия. Иногда
бывает достаточно определенного впечатления какого-то прошлого. Мы не чувствуем себя
обманутыми, когда обнаруживается, что Бат2 имеет более георгианский облик, нежели
романский, Финчингфилд в большей мере похож на городок XIX в., чем на средневековую
деревушку, а в лондонском «римском» Барбикане едва можно разглядеть отдельные черты,
относящиеся к периоду до Средних веков. Маркеры усиливают ощущение прошлого просто за
счет того, что несут на себе отголосок истории. Иногда даже такого отголоска бывает
достаточно, чаще же он, подобно патине, помогает удостоверить древность предметов. «То,
что 1537 г. ушел в прошлое — ПРАВДА», — торжествует Фредерик Ло Олмстед при
посещении Честера, — потому что «я могу видеть, как солнце светит на фигуры».3
Аделстроп (1915)
Да, я помню Аделстроп —
это имя, потому что однажды в полдень
из-за жары экспресс остановился
вне расписания. Был конец июня.
1
Beazley. Popualraty: its benefits and risks. P. 201.
2
Earn (Bath) — город в графстве Айвон, в южной Англии. В XVIII в. становится фешенебельным курортом. Облик
города определяют строения в георгианском стиле, сохранившиеся с тех времен. Финчингфилд (Finchingfield) — город в
графстве Эссекс, Англия. Барбакан (Barbican) — часть Лондонского Сити, включает в себя жилые здания и комплекс
театров, залов и иных культурных заведений. Здесь располагаются также Лондонский симфонический оркестр и
Королевская шекспировская компания (Royal Shakespeare Company). Первоначальный, сравнительно скромный план
переустройства Бар-бикана относится к 1950-м, окончательное завершение реконструкции 1982 г. Центральный
комплекс включает в себя Барбикан-холл (2026 мест), Барбикан-театр (1160 мест), Пит-театр (для небольших
постановок), арт-галерею, библиотеку, консерваторию, кинотеатры, многочисленные выставочные залы, рестораны и
лекционные помещения, а также террасы, фонтаны и искусственное озеро. — Прим. пер.
3
Law Olmsted Frederic. Walks and Talks of an American Farmer in England. 1852. P. 88.
Фредерик Ло Олмстед (1822—1903), американский ландшафтный дизайнер, создавший целый ряд общественных
парков в США, среди которых Центральный парк в Нью-Йорке. На него произвела большое впечатление английская
традиция ландшафтного искусства, что он отразил в книге «Прогулки и беседы американского фермера в Англии»
(Walks and Talks of an American Farmer in England) (1852). — Примеч. пер.
414
Свистел пар, никто не сошел и не сел
на пустынной платформе. Все, что я видел —
это Аделстроп, одно только имя.
Эдвард Томас.
Наше сознание осязаемого прошлого формируется и усиливается знаками, говорящими нам, где
это было и что это было. Такие маркеры обозначают реликты или запрещают к ним доступ, в
значительной мере влияют на то, что в итоге из них получается. Даже самый незаметный знак,
указывающий на самое впечатляющее место, влияет на то, как мы воспринимаем историю.
Например, знаки, обозначающие башни (кипы), донжоны и арсеналы древних замков, трапезные,
часовни и библиотеки разрушенных монастырей, настраивают на академический лад, заставляя
посетителей сравнивать одни руины с другими, эти реликвии с теми. Они сортируют антикварные
предметы в соответствии с порядком учебника истории, наделяя реликварное прошлое ароматом
письменного свидетельства. И точно так же, как вопросники «искателя сокровищ» в музеях
заставляют детей фокусировать внимание не на самой выставке, а на поясняющих табличках и
надписях, так и некоторые посетители исторических достопримечательностей в действительности
уделяют больше внимания таким маркерам, чем тому, что они обозначают.'
1
Rainey. Reflections on battlefield preservation. P. 75; Stratte-McCIure Joel II Paris, pla-quetice makes perfect strolling // IHT.
12—13 Apr. 1980. P. 8; MacCannel. Tourist. P. 127.
415
Таким образом, уже простой акт признания зримого прошлого трансформирует его.
Идентификация и классификация могут многое поведать нам о реликтах, но зачастую уводят
наш взор в сторону, жертвуя единением с прошлым ради фактов о нем.
Показываем
Вслед за идентификацией прошлого его обычно представляют на выставках. Если на каком-то
реликте появляется поясняющая табличка, то тем самым подтверждается его историческая
значимость. Если его выставляют на экспозиции — это еще в большей степени усиливает его
привлекательность. В музеях древности помещены в стеклянные витрины, покоятся на
специальных подушечках и подсвечены прожекторами. Реликвии in situ' высвобождены от
всех окружающих препятствий. Программы son-et-lumiere2 драматизируют прошлое и вычленяют его из близлежащих напластований и современных толкований.
Допустимые тип и степень изменений диктуются культурными нормами, определяющими как
следует выставлять реликвии. Поскольку
1
На месте нахождения {лат.) — Примеч. пер.
Букв.: звук и свет (фр.), здесь: музыкально-световое представление. Впервые было создано в 1952 г. Полем РоберУденом, куратором Шато де Шамбор, Франция. Разно416
2
склонный к живописной чрезмерности XVI в. разрушил итальянский нимфеум (nymphaeum),1
архитекторы из различных стран в недавнее время предлагали совершенно разные способы
решения проблемы. Идея англичан состояла в том, чтобы проложить подход к этому месту по
дикорастущей, неокультуренной траве, украсив его неназойливыми защищенными от непогоды
руинами арок, составляющими рамку для стоящего вдалеке города. Согласно американской схеме,
следовало заменить траву на асфальт и покрыть руины рифленой металлической и пластиковой
крышей. Подход иорданцев состоял в том, чтобы перестроить здание, добавив свод и три
подкрепленных опорами купола. Архитекторы из Западной Африки предлагали заменить траву
пластицветные световые лучи меняют яркость в такт с музыкальным сопровождением, создавая драматический эффект. Ныне
один из самых популярных видов массовых представлений (лазерное шоу). — Примеч. пер.
1
Нимфеум — античной греческой и римской культуре — святилище, посвященное нимфам. Первоначально это был
естественный грот с водными источниками или ручейками, традиционно считавшийся обиталищем нимф. Впоследствии
это искусственный грот или специальное строение, заполненное растительностью и цветами, скульптурой, фонтанами и
живописью. Известны нимфеумы в Эфесе, Коринфе, Антиохи, Константинополе, ок. 20 остатков нимфеумов в Риме, а
также руины в Малой Азии, Сирии и Северной Африке. В XVI в. нимфеум становится характерной чертой итальянского
сада. Обычно садовый нимфеум ассоциировался с пресной водой, и особенно часто — с источниками. — Примеч. пер.
14 Д. Лоуэнталь
417
ковым дерном, оставить руины как они есть и обнести все забором от публики.1
Каждое из этих решений сочетает показ с защитой, доступностью для обозрения и
функционированием. Действительно, зачастую эти цели невозможно разделить. Первоначальное
предназначение, историческая аутентичность и современная эстетика могут направить наш выбор
в пользу того или иного подхода к историческим памятникам. Если презервационисты
(сторонники сохранения сложившегося ландшафта) стремятся оградить вид собора Св. Павла от
соседства с высотным домом-башней, то застройщики возражают им, отмечая, что собор изначально был рассчитан на то, чтобы им любовались с плотно застроенных улиц, время от времени
поднимая взгляд наверх. На возражения критиков, считавших, что муниципальные дома нарушат
великолепный вид на собор Беверли (Beverley Minster), местные планировщики отвечают, что
собор вовсе не является изолированным художественным объектом и должен включаться в жизнь
общины, его построившей и поддерживающей.2 Защитники плюща на зданиях Гарвардского колледжа хотели бы сохранить привычный облик «Лиги плюща», придающий двору живописное
единство. В то же время их оппоненты отмечают, что этот вид имеет сравнительно недавнее
происхождение, говорят о ежегодных затратах, необходимых для поддержания корней растения
1
Lindstrum. Education for conservation. P. 680, 681.
Powell Ken. Beverley; letters in: The Times. 23 and 26 Mar., 2 Apr. 1981; Sunday Times. 29 Mar. 1981.
418
2
в должном порядке, а также о том, что здания нужно видеть так, как это было задумано их
создателями.1
Требование понятности часто приводит к изменению руин. Живописным, однако бесформенным
развалинам Рима, средневековым замкам и монастырским руинам в Британии под надзором
государства был придан более вразумительный вид за счет понижения уровня почвы, реставрации
стен и открытия сокрытых временем деталей. При этом позднейшие наслоения (аккреции),
«нарушавшие» облик памятников, были удалены (сборные конструкции из гофрированного
железа, оставшиеся со времен войны, и свинарники XIX в., однако были оставлены голубятни XIX
в. и ворота XVII в.). Окружающие газоны, подстриженные с военной тщательностью, усиливают
суровое и строгое, величественное настроение, которое публика ожидает от руин.2 «Стоит погрешить против порядка и контроля, — отмечает обозреватель путеводителей по историческим
достопримечательностям, — чтобы предложить нечто людям, не являющимся глубокими
специалистами в области средневековой истории».3
1
David Harris Sacb. The College pump // Harvard Mag. 1982. 84:6. 96; Plan to cut hallowed ivy threatens Harvard image //
IHT. 22 Apr. 1982. Плющ появился лишь в 1880-х гг.
2
Thompson M. W. Ruins. P. 22—31; Harvey John. Conservation of Buildings. P. 188, 189.
3
Kendall Ena. The sightseers almanac // Observer Mag. 24 May 1981. P. 56. См.: Lowen-thal. Age and artifact. P. 109—112.
419
Экспозиция преобладает над экспонируемым предметом: «Домик, в котором родился Линкольн» в мраморном мемориальном саркофаге, Ходгенсвиль,
шт. Кентукки, 1911 (Уолтер Г. Миллер).
Экспозиция изменяет природные
свойства объекта: Плимутский камень
(Плимут-рок), шт. Массачусетс.
Параферналии экспозиции также в значительной мере определяют ее характер, а временами
задают и ее облик. Всегда «сложно оценить достоинства готической архитектуры сквозь сплетение
лестниц, выставочных стендов, штампованных пластиковых стульев, неразбериху досок для
объявлений, а также из-за опасений, что поблизости от любого открытого для публичного
обозрения исторического здания вскорости придется возводить еще одно — для поясняющего
аппарата».1 Некоторые экспозиционные центры специально сконструированы так, чтобы они
входили в столкновение с экспонирующимися в них древностями. Так, когда для
Государственного парка динозавров в Коннектикуте был построен ультрасовременный
геодезический купол, государственный комиссар пояснял, что это делается «по принципу
контраста между исключительно новым и тем, что было 200 миллионов лет тому назад».2
Но независимо от того, будь они вульгарно-современными или же ненавязчиво-скромными,
вспомогательные конструкции могут в итоге полностью затмить собой подлинные реликты.
Наиболее явный пример такого рода — башня на месте сражения при Геттисберге, открывающая
обзор с высоты птичьего полета, которого, конечно, не мог видеть ни один участник гражданской
войны. Для того, чтобы увидеть «подлинную» ферму, круговую панораму и электрическую карту
в Геттис-бергском центре для посетителей, придется потратить больше времени, чем ушло на всю
битву.3 Лишь немногие из тех, кто побывал в Национальном историческом парке ополчения, что
между Конкордом и Лексингтоном, шли дальше экспозиционного центра и доходили до подлинных остатков ландшафта Революции. Некоторые структуры в буквальном смысле превосходят
те древности, экспонировать которые они предназначены. Так, бревенчатый домик на «месте
рождения» Линкольна и саркофаг Ленина кажутся незначительными на фоне окаймляющих их
величественных сооружений из мрамора. Другие следы событий прошлого остаются
недоступными восприятию даже тогда, когда нас об этом специально оповещают — как дерево в
Булонском лесу, якобы поврежденное предполагаемым террористом, покушавшимся на царя
Александра II. Нельзя увидеть ни следа от пули, ни самой пули, но, как заметил Марк Твен, «гид
непременно будет напоминать об этом посетителям в течение последующих восьмисот лет, а
когда дерево сгниет и рухнет, на этом месте посадят другое дерево и продолжат дудеть в ту же
дуду».4
1
Johnstone and Weston. Which? Heritage Guide. P. 8. «Столкнуться однажды с доской объявлений, железной дорогой и
турникетом — это сверх всякой меры» (Piper. Pleasing decay. P. 96). См.: Rainey. Battlefield preservation. P. 82.
2
Stanley J. Рас. Цит. по: Dinosaur Park dedication, Connecticut Woodlands. 1978. 43:1. P. 14.
3
Robert M. Utley. National Park Service. Interview 2 Aug. 1978.
4
Твен М. Простаки за границей. 1869. С. 101. По поводу путаницы с указателями см.: MacCannell. Tourist. P. 109—133.
421
Рекламные усилия в сфере исторических памятников налагают на них явственный отпечаток,
оплакиваемый одними и горячо приветствуемый другими. Прожекторное освещение,
предназначенное для того, чтобы защитить Йоркскую церковь от визуального загрязнения,
одновременно превращает Кентерберийский собор в некое подобие замка Дракулы.1 Те, кто
протестует против интерпретативного «шума», мечтают о серьезных комментариях и
ненавязчивых пространных путеводителях. Другие же, стремятся к тому, чтобы сделать
древности более доступными для возможно более широких слоев публики.2 Совершенно ясно,
что чем больше поясняющих и комментирующих материалов становится доступным, тем
больше людей рассчитывают на них. Они предпочитают поглощать историю в комфортных
условиях в исторических центрах и редко когда сознают или беспокоятся об изменениях
прошлого, которые влекут за собой подобные интерпретации.
Защищаем
Экспонирование стимулирует стремление сохранить памятники прошлого, но также и
увеличивают потребность в такого рода консервации. Защитные меры могут снижать
привлекательность или понятность реликвий. Однако без подобных мер реликвии в скором
времени начинают разрушаться и в итоге исчезают. Эрозия Ниагарского водопада ставит
перед нами дилемму, свойственную многим «естественным» реликтам, которые сохранились
лишь благодаря неким искусным находкам. Знаменитый на весь мир вид на водопад
поддерживает многомиллионную туристическую индустрию. Однако позволяет ему сохраниться вовсе не природа, а человек, поскольку существованию Ниагарского водопада в его
нынешнем виде угрожает наросший скат у основания, а также потребность в электроэнергии,
из-за которой постоянно меняется уровень водного потока. Для того, чтобы сохранить тот
облик водопада, который запечатлен на многочисленных изображениях и в литературе, а
также в туристских брошюрах, потребуется остановить движущуюся по направлению к
истокам эрозию, что представляет собой сложную инженерную задачу. Когда-нибудь —
возможно, через несколько миллионов лет — эрозия полностью разрушит Ниагару, какие бы
усилия мы не предпринимали. Однако сохранение природных памятников не оперирует столь
длительными временными периодами. Каковы же тогда краткосрочные альтернативы?
Должны ли мы сохранять Ниагару именно такой, какой она запечатлелась в нашем сознании?
Или же следует предоставить природу самой себе, а посетители постепенно привыкнут к
меняющему облику водопада?3
1
Shannon John. York Civic Trust, and Lois Lang-Sims, Canterbury. Interviews 20 Sept. and 26 Aug. 1978.
Beazley. Popularity. P. 194—196.
3
Krieger. What's wrong with plastic trees? P. 447, 448; Harwell. Recovering the «lost» Niagara; Reyner Banham. Goat Island
story // New Society. 13 Jan. 1977. P. 72, 73; Keith Tin2
422
Гранитный нос Горного старика1 в ущелье Франконии (Old Man of the Mountain), НьюГемпшир, непременно отвалился бы, если бы его не прикрепили к лицу болтами. Только
периодическая чистка позволяет нам видеть белых неолитических лошадей на меловых
откосах Британии. Если бы лица президентов на горе Рашмор, изваянные Гутзоном
Борглумом (Gutzon Borglum),2 регулярно не подправляли, эрозия в скором времени
обезобразила бы их полностью.
Аналогичного вмешательства требуют и архитектурные древности. Пизанская башня должна
продолжать падать. Если же она действительно упадет, или, напротив, ее окончательно
выправят, она утратит свою историческую идентичность. Защита также часто предполагает
устраkler. The downfall of Niagara //New Scientist. 15 Nov. 1979. P. 506—509. Патрик Мак-Гри-ви (Patrick McGreevy) отмечает,
что преувеличения «писателей и художников» помогают формировать образ того, какой Ниагара должна была быть
(Niagara as Jerusalem. Landscape. 1985. 28:2. 26—32).
1
Горный старик — природный реликт, 5 горных выступов, вместе напоминающих человеческий профиль. Горный
старик находится на высоте 1200 футов над оз. Эхо, шт. Нью-Гемпшир. В 2002 г. значительная его часть все же
отвалилась, что стало предметом обсуждения общественности на национальном уровне. — Примеч. пер.
2
Боргдум Джон Гутзон де ла Мот (1871—1941), американский скульптор, изваял изображения голов четырех
президентов США — Джорджа Вашингтона, Томаса Джеф-ферсона, Теодора Рузвельта и Авраама Линкольна — на горе
Рашмор в районе Блэк Хиллз, Южная Дакота. Скульптурные изображения расположены на уровне 152 м, имеют высоту
от 15 до 21 м. — Примеч. пер.
423
нение искусственных наслоении: так, многие готические церкви и соборы были спасены от
разрушения в ходе реставраций XIX в., которые позднее сочли излишне нарочитыми.
Защитные действия могут порождать или усиливать эрозионные процессы. Древние земляные
укрепления, устоявшие против механизированного сельского хозяйства, столкнулись с серьезной
угрозой со стороны согнанных с привычных мест обитания кроликов, которые теперь роют норы в
их склонах. Железные скобы и хомуты, при помощи которых прежние реставраторы укрепляли
колонны и кариатиды на Акрополе, теперь, из-за обширной коррозии сами становятся причиной
их разрушения. Всеобщее восхищение со стороны широкой публики усиливает существующие
опасности и порождает новые. Хрупкие следы древности могут не выдержать столь интенсивного
натиска. Гобелены быстро пачкаются, но от частой стирки они портятся, старинную мебель
ограждают канатами, так чтобы на нее нельзя было садиться, книги прикрепляют к полкам так,
чтобы их нельзя было взять в руки. Мебель и ткани необходимо защищать от действия света, для
чего вешают занавеси, опускают шторы и надевают чехлы. Подоб424
ные предосторожности неизбежно изменяют наше восприятие прошлого.1
Публичный доступ может угрожать даже самой сохранности древних мест. Так, например,
наскальные рисунки в пещерах Ляско и Аль-тамира (Lascaux, Altamira) выцветают, осыпаются
и подвержены действию грибка. Ступени в английских соборах, камни мостовой и вмурованные в пол надгробные плиты, — все они весьма страдают от наплыва туристов. Так,
серьезно пострадал Кентерберийский собор: камни мостовой в южном нефе вытерлись более,
чем на дюйм, потерян камень из мозаики в часовне св. Троицы, надписи на половых плитах в
юго-западном трансепте уже невозможно разобрать, края медных фит-тингов в Мартирдоме
(Martyrdom) со временем сгладились, колокол на башне, закрытый для посещений из-за
опасений за целостность свинцового покрытия на крыше, пилястры, стены и колонны
исписаны граффити. Для того чтобы минимизировать износ и разрушение, собо1
Harris J. Е. and Grassland. Mechanical effects of corrosion. P. 21, 22; Greece. Ministry of Culture and Science, Work on the
Acropolis, 1975—1983; John Cornford. Housekeeping and house keeping // National Trust. N 29. Spring 1978. 13.
425
ры все более ограничивают доступ посетителей, окружают канатами или закрывают уязвимые
области, заставляют посетителей надевать специальную войлочную обувь и заменяют
реликвии их репликами.'
Действия по сохранению реликвий часто занимают длительное время, что неблагоприятно
сказывается на экспозиции. Как и современные аэропорты, средневековые соборы кажутся
навеки обреченными на то, чтобы стоять в окружении лесов и строительных материалов, что,
безусловно, разрушает аромат времени. Защитные меры могут также разрушать окружающую
обстановку, передающую ощущение древности, даже в том случае, если сами по себе реликты
не затронуты. Например, восприятие Каса Гранде, древнего глинобитного строения американских индейцев в Аризоне, явно нарушается из-за присутствия защитной крыши из
стекла и стали. Как и в случае с мраморными саркофагами Ленина и Линкольна, укрытие
превращает Каса Гранде в простую банальность, и «теперь требуется усилие воображения,
явно превосходящее все, что насаждают современные „ориентированные на посетителя"
методы, чтобы суметь увидеть в этом самане величественный монумент посреди равнины».2
Популярность угрожает самой материи и чувству истории. Однако попытки предотвратить
или смягчить подобный ущерб наносят еще больший вред сохранившимся реликтам. Таким
образом консервация ставит перед нами вопрос о всестороннем моделировании самого
прошлого с целью его защиты.
Воссоздаем
Мы всегда подгоняем прошлое под наши ожидания за счет того, что приукрашиваем
реликвии. И хотя пересмотр редко выступает как явный мотив, такие действия, как попытка
снять грязь или ржавчину, реконструировать руины, реставрировать старинные здания
такими, какими они могли или должны были быть, — все это в действительности направлено
на улучшение того, что дошло до нас сквозь века.
Длительное время то обстоятельство, что улучшение прошлого непременно означает его
изменение, не осознавалось. Реставраторы в XIX в., очищавшие средневековые церкви от
позднейших наслоений, гордились тем, что они-то воссоздают подлинное прошлое. Цель же
многих таких изменений носила идеологический характер. Экклезио-логи-реформаторы
стремились вернуть древнюю атмосферу, и за счет этого возродить дух раннего христианства.
Именно с этой целью более семисот церквей в Англии — а это половина того, что уцелело от
тех времен — были подвергнуты серьезной перестройке.3
1
Наппа. Cathedrals as saturation point?; English Tourist Board. English Cathedrals and Tourism. P. 32—36, 60—63.
Banham. Preservation adobe. В действительности это защитное укрытие лишь ускоряет эрозию за счет того, что
иссушает саман снизу (Douglas H. Scovill. National Park Service. Interview 26 Apr. 1984).
3
Tschudi-Madsen. Restoration and Anti-Restoration. P. 25.
426
2
Подвергшиеся реставрации строения не только мертвы, но и анахроничны. Причем это относится
даже не только к наиболее болезненным новациям, адаптированным под оригинальную работу.
«Реставрация невозможна, — писал Фрэнсис Палгрейв (F. Palgrave) в 1847 г. после неудачной
попытки осуществить ее в Бордо. — Невозможно переделать (grind) старые кости в новые. Можно
повторить внешнюю форму (хотя далеко не всегда это удается сделать с достаточной точностью),
но невозможно повторить сам материал, фундамент и грунтовочный слой штукатурки, а кроме
того нужно помнить о проблеме инструментов и методов работы... В каждом камне —
анахронизм». При каждом подновлении древности «ощущение притворства непреодолимо», —
отмечает он позже. «Даже при наиболее удачном восстановлении «ранней Англии» времен
Генриха III, методы работы и хорошо закаленные, современной выработки инструменты
оставляют на каждом камне метку — „Виктория и Альберт"».1 Аналогичным образом, люди,
строившие Венецию Св. Марка «тащили все вручную, все ставили на глаз и, похоже, получали
инстинктивное удовольствие от искривленных и скругленных, нерегулярных поверхностей и линий», — отмечает Дж. Е. Стрит. Напротив, те, кто реставрировал собор в 1880 г. старались
«сделать каждый угол исключительно прямым, каждый размер исключительно точным, а каждую
линию исключительно прямой... А поскольку ни одну из этих аксиом исключительного совершенства работников XIX в. старые строители и декораторы не разделяли», попытка подправить
средневековые здания при помощи современных приемов работы выглядела довольно гротескно.2
Устрашенный деструктивной реновацией английских церквей и соборов, Рескин и позже Моррис
вместе с Обществом защиты старинных зданий осудили любые реконструкции прошлого:
В ходе этого двойного процесса разрушения и добавления поверхности здания непременно наносится ущерб, так
что даже те древние фрагменты материала, которые остались нетронутыми, утрачивают дух времени, а прочие
оказываются лишенными опоры, поскольку у зрителя постоянно присутствует мысль о том, что было утрачено.
Короче говоря, в результате мы получаем ничтожную и безжизненную подделку.
Единственно же надлежащий способ обращения с реликвиями — это оставить их в покое:
«Сопротивляться любым подделкам материала
1
Palgrave to Dawson Turner. 19 July 1847 in: Biographical memoir // Collected Historical Works, l:[xiv]; idem: History
of Normandy and England, l:xxix. Палгрейв, помощник хранителя общественного архива с 1838 по 1861 г.,
предвосхитил опасения Рескина по поводу экклезиологического обновления. «Попытка вернуть дни Эдуарда III и
католицизма представляется мне совершенно искусственной, — писал он по поводу намерения переместить
резьбу по дереву XVII в. в Мертон-колледже, — чинить там и тогда, когда это требуется, но никогда не
реставрировать)) (to Dawson Turner. Oct. 1836. l:[xxv]). Хотя и нет свидетельств прямых влияний, в некрологах
обоих этих людей отмечаются сходные моменты (Garnett Richard. Sir Fransis Palgrave as a precursor of Ruskin.
1901. Цит. по: Ruskin. Complete Works. 38:180), а Рескин дружески содействовал двум сыновьям Палгрейва.
2
Street. Report to S.P.A.B. (1880—1886).
427
или орнамента здания, оставляя его так, как оно есть. Если здание стало не пригодным для его
нынешних целей,... то, скорее, следует построить другое здание, нежели перестраивать или
расширять старое», — таков вывод Морриса. Старинные здания — это «памятники искусства
прошлого, созданные в манере прошлого, в которые современное искусство не может
вмешиваться без того, чтобы их не разрушить».1
Запрещающая любые вмешательства доктрина Морриса стала доминирующей в Европе в
отношении архитектурных и иных реликвий. Реставраторы должны были учитывать степень
износа и следы времени наравне с изначальными структурами. А в тех случаях, когда требовалось восстановление и подновление, это должно было делаться явно и открыто. Историческая
честность требовала, чтобы современные замены были ясно отличимы от сохранившихся
реликвий. Для того, чтобы была уверенность, что никто не примет их за подлинные реликвии,
фактура и цвет таких замещений должны были выбираться так, чтобы они контрастировали с
изначальным материалом. Но если эти яркие, кричащие несоответствия между новым и
старым предупреждали зрителя о факте реставрации, они же и разрушали саму ауру
древности. Например, заделывая дыры в арке Константина материалом более свет1
Morris. Restoration (1877) // SPAB, Manifesto and Repair not Restoration, — где также содержатся фрагменты из книги
Рескина «Семь светочей архитектуры» (Ruskin. Seven Lamps of Architecture. 1848). См: гл 4, вверху, с. 250.
428
лого тона и более четко очерченным, чем окружающая каменная кладка, мы нарушаем единство
характера.'
Сегодня отрицающий вмешательства в древние памятники пуризм задает меру всем прочим
эстетическим соображениям. Замещения должны гармонировать с сохранившимися элементами
оригинала, они должны быть таковы, чтобы их можно было отличить лишь после тщательного
исследования методов обработки камня или дат на заново окрашенном стекле или дереве, или же
по легким отличиям оттенка краски от оригинального. Замещения «должны визуально теряться на
фоне изначального материала, и в то же время быть достаточно гармоничными для того, чтобы не
отнимать от целого, а добавлять к нему». Заполнение выщербин минимально текстурированным
материалом, имеющим почти такой же цвет, как и исходный камень, позволило сохранить
ощущение единства в Арке Тита. В Геркулануме тусклые линии приглушенных тонов штукатурки
отвлекают взгляд от пробелов на фресках.2 Новые изваяния голов XIV в. на западном фасаде
Йоркского собора гармонируют с телами, однако они в достаточной мере выделяются, чтобы
зритель не принял их за оригиналы.
1
Frycz. Reconstruction des monuments d'architecture. P. 21; Feilden. Conservation of Historical Buildings. P. 246—255.
Ibid. P. 247. См.: Linstrum. Giuseppe Valadier et 1'arc de Titus; по поводу обращения с пробелами в целом, см.:
Mora, Mora, and Philippot. Conservation of Wall Paintings. P. 301—324.
429
2
Однако правомерность реставрации как таковой все еще вызывает жаркие дискуссии.
Преподаватели и выпускники Оксфорда, влюбленные в старые бюсты римских домашних стражей
вокруг Шелдоновско-го театра выветрившиеся со временем до неузнаваемости, критически
отнеслись к предложению заменить их на новые, посчитав это анахронизмом. В Уэльском соборе
те, кто находил очарование и видел свидетельства подлинности в вызванном следами веков
обветшании скульптур, назвали их замену «катастрофой, отрицающей ритм и разрушающей
глубоко личную природу изначальных скульптур». Даже в точности повторяющие оригинал новые
скульптуры были для них «в лучшем случае грубой подменой средневековой скульптуры, пусть
даже обветшавшей и выщербленной».1
Однако широкой публике без особых претензий реставрации по душе. Лишь немногие обладают
вкусом и подготовкой, достаточными для того, чтобы воспринимать прошлое в виде разрозненных
фрагментов. Груды разбитого камня обычному зрителю не говорят ничего, и лишь реконструкции
позволяют ему ощутить и понять прошлое. Проводя раскопки в Кноссе, сэр Артур Эванс
восстановил дворец для того, чтобы облегчить его восприятие. Его реконструкция «была ошибочной, но целые пароходы туристов, прибывавших на Крит с целью прикоснуться к древней
культуре, были ему благодарны», поскольку именно это «помогло им понять увиденное».2 Многие
из популярных мест в Греции — Эрехтейон, храм Ники, сокровища Дельф — в значительной
степени являются результатом реставраций. Вкус к фрагментам, который мы обсуждали в главе 4,
может накладывать свой отпечаток на восприятие разрозненных деталей, но руины для того,
чтобы можно было их оценить по-настоящему, обычно нуждаются в реставрации. Реконструкция
неолитических монументов, достраивание Андрианова вала или военного укрепления каменного
века до их исходного целостного облика, по мнению британского обозревателя, может
способствовать возрождению для «некоторых великих мест части их древней славы».3
Некоторые реконструированные реликвии вытесняют не только прошлое, но и настоящее. В Олд
Джером, горняцком городке в Аризоне, возникшем в начале XX в., организаторы туристического
бизнеса поняли реставрацию как полную замену. «Я вижу старые тенты, уходящие к магазинам,
как это было в 1900-х, — предсказывает застройщик, — я вижу, как возвращаются старые линии
улиц. Я вижу, как входя в Джером, вы попадаете в подлинное прошлое».4 Случай Олд Дже1
Oakesshott W. F. Oxford Stone Restored. P. 46,47; John Schofield and Alban Caroe, letters // The Times, 8 and 21 Feb. 1973.
P. and 15; Philip Venig. Ibid. 8 Dec 1984. P. 13; Making sense of Wells // SPAB News. 1984. 5. 42, 43.
2
Feiden. Conservation of Historic Buildings. P. 252. По поводу оценки реконструкции Эванса см.: Macaulay. Pleasure of
Ruins. P. Ill, 112; Cadogan. Palaces of Minoan Crete. P. 51; Horwitz. Find of a Lifetime. P. 200, 201.
3
Ronald Dew. Restoring the past // Popular Archeology. 1980. 1:9. 23.
4
Koble Bob. Цит. по: Haas. Secret life of the American tiurist. P. 27.
430
ром делает фантастический роман Финни «Время и Вновь» (Time and Again) вполне
реальным.
Однако подлинное прошлое постоянно ускользает. В качестве примера вспомним Руанский
собор (Rouen): деревянные конструкции его шпиля XVI в. были в 1822 г. заменены на
чугунные, которые не смогли выдержать собственного веса. Теперь нужно возводить новый
шпиль. Должны ли мы при этом ориентироваться на первоначальную конструкцию, или же на
историческую преемственность, воплощенную в имитации не выдержавшего собственного
веса сооружения? Если предпочтение отдается изначальной конструкции, мы лишаемся
последующей истории собора, если же, напротив, предпочтение отдается преемственности,
страдает функциональное единство и вразумительность.1 Или же вспомним церковь СенЖермен (Saint-Sernin) в Тулузе, где неороманская реставрация, проведенная Виолле-леДюком, ныне считается «технически неудачной и эстетически посредственной». Следует ли
нам оставить церковь такой, какая она есть, со всеми ее неудачными дополнениями? Или же
нужно воссоздать ее предположительный первоначальный облик, как, вероятно, намеревался
сделать и сам Ви-олле-ле-Дюк?2 И где проходит граница исторического пиетета? Если
священными мы считаем изменения, произведенные в XIX в., то почему следует иначе
относиться к переделкам XX в.? Если все, что случилось с реликвией, приобретает статус
священного в качестве части истории, то у нас не остается никаких разумных критериев, за
исключением самой принадлежности к прошлому.
Перемещаем
Реликвии подвергаются значительным переменам, когда их перемещают — или возвращают
обратно — из первоначального местоположения. Перемещения включают широкий спектр
действий: предметы старины размером с мизинец или большие, как собор, можно сдвинуть на
несколько дюймов в сторону или же повернуть в пол-оборота к миру, транспортировать
целиком или по частям, разделить на фрагменты и собрать вновь из разрозненных кусков.
Некоторые артефакты — книги, картины, бронза, медали — изначально делались
транспортабельными, другие же, чей смысл и ценность связаны с окружением, при перемещении многое теряют. Некоторые артефакты перемещают потому, что все вокруг, что было с
ними связано, изменилось. Другие предметы, прежде перемещенные в связи с войной, в
результате кражи или аварии, могут вернуться на прежнее место. Некоторые реликвии распро1
Parent. Doctrine for the conservation and restoration of monuments and sites. P. 63, 64.
The world of conservation: Yves Boiret. P. 19—25; Durliat, Boiret, and Costa. Saint-Sernin de Toulouse. См.: Dupont.
Viollet-le-Duc and restoration in France; Ruskin and Vi-ollet-le-Duc. P. 52.
432
2
страняют от центров происхождения или коллекционирования, другие — собирают вместе из
разрозненных мест.
Прототипом практики концентрации древностей послужила живопись позднего Ренессанса,
где изображали удаленные друг от друга памятники классической культуры в
непосредственной близости, часто приукрашивая их при этом воображаемыми разрушениями
или реставрациями. Один из художников поместил Лаокоона перед разрушенной стеной, что
олицетворяло момент его извлечения из земли. Другой сгруппировал реликвии на фоне
античных храмов у стен Трои.1 Идеализированный древний город на картине Жана Лемэра (J.
Lemaire) «Римские сенаторы идут на Форум» представляет собой пеструю смесь хорошо
известных руин — Триумфальной арки в Оранже, городских ворот Вероны, портика
Пантеона, Септизония (Septizoneum) и Колизея. Реальные реликвии XV в. и воображаемые
разрушенные статуи манне-ристов стоят бок о бок вдоль подлинной константиновской Агсо di
Gio-пе в «Римской Кампаньи» Жана Баптиста Уиникса (Weenix).2
Вкус к руинам вдохновлял художников XVIII в. на то, чтобы группировать античные
памятники как декоративные принадлежности. Перемещенные со своих подлинных мест
классические скульптуры и римские руины заполняют фон на портретах совершающих Grand
Tour3 британских знаменитостей работы Помпео Батони. А французский посол в Риме
поручил Джованни Паннини создание картинной галереи с [воображаемыми] живописными
видами древнего Рима.4 Подобно семейному портрету, или каминной полке, уставленной
фотографиями, на которых все дорогие нам люди собираются вместе, такие картины
позволяют почитателю старины любоваться всеми своими излюбленными видами
одновременно. Подобным же образом концентрирует исторические виды и национальная
гордость. Для того, чтобы усилить эффект от «некоторых типичных для прошлого нашей
страны памятников, которые вскоре могут исчезнуть», ирландский художник Джордж Петри
(G. Petrie) в картине «Пилигримы в Кланмакнойзе» (Pilgrims at Clanmac-noise) изобразил
стоящими рядом круглую башню, кельтский крест и полуразрушенную иберийскую церковь в
романском стиле, что было возможно только в воображении.5 На современных коллажах
часто изобра1
Haskell and Penny. Taste and the Antique. P. 21.
Gods & Heroes. Catalogue nos. 21, 57, and plates. P. 28, 51. Статуя на полотне Уиникса — это знаменитое «Похищение
сабинянок» Джанболоньи (Gianbologna).
2
3
Путешествие по Европе, считалась обязательной частью образования молодого английского джентльмена. — Примеч.
пер.
4
Bowron Е. P. Intriduction. Pompeo Batoni. P. 15—17; Haskell and Penny. Taste and the Antique. P. 84 and fig. 45.
Паннини (Панины) Джованни Паоло (1691—1795), один из родоначальников архитектурного, или руинного пейзажа.
Наряду с реальными часто изображал и воображаемые пейзажи древнего Рима, наполненные атмосферой тонкой
ностальгии, сочетая элементы классического барокко и зарождающегося романтизма. — Примеч. пер.
5
Starobinski. Invention of Liberty. P. 179; Petrie, letter to Committee of the Royal Irish Art Unoin // Wiilam Stroke, Life and
Labours... of George Petrie. P. 15. См.: Sheehy. Rediscovery of Ireland's Past. P. 22 and plate 11.
433
жаются бок-о-бок исторические здания, относящиеся к различным эпохам, как если бы они так
рядышком и стояли на одной улице.
На выставке гипсовых слепков в музее Виктории и Альберта рядом располагаются
полномасштабные копии архитектурных реликвий, включая колонну Траяна, разделенную на две
части для удобства рассмотрения, и «попурри» в романском стиле: двери Сан-Зено, встроенные в
Портико делла Глория из Сантьяго де Компостелла.1 В австрийском «Минимундусе» модели
лондонского Тауэра и Триумфальной Арки стоят напротив берлинских Бранденбургских ворот.2
Нечто подобное происходит и с реальными древностями — они также оказываются в
непосредственной близости друг от друга. Большин1
Baker Malcolm. Cast Courts. Уильям Фивер называет собрание классических и готических гипсовых слепков
«изумительным опытом высокого викторианства» (Feaver William. Splendid illusions // Observer. 2 May 1982. P. 34)
2
Minimundus: Die Kleine Welt am Worthersee, Klagenfurt: Kartner Universitats-Druc-kerei, 1983. Выражаю мои
благодарности менеджеру Минимундуса д-ру Йозефу Кляйн-динсту.
434
ство «исторических» деревень в Америке имеют «импортированные» строения: в плимутском
Строберри Бэнк (Strawberry Banke) находится большое число строений, перенесенных сюда
издалека, из тех мест, где им угрожала опасность. Здания Мистик Сипорт были доставлены туда
из различных мест Новой Англии; Олд Стербридж Виллдж (Old Sturb-ridge Village) как таковая
появилась в 1929 г., когда несколько десятков старинных строений были собраны вместе.1 В
Сингелтон Виллидж (Singelton Village) в Сассексе находятся здания XIV и XV вв., собранные со
всего юго-запада Англии. На новом месте некоторые из этих зданий выглядят довольно
своеобразно, явно дисгармонируя с исторической реальностью. Например, Генри Форд
расположил в Гринфилд Виллидж поблизости друг от друга несколько деревянных строений:
хижину рабов рядом со зданием окружного суда Авраама Линкольна в Логане (Logan Country
Court), следом за ними — мемориальный домик Джорджа Вашингтона в Карвере, — и все это для
того, чтобы
1
Candee. Second thoughts on museum villages as preservation. P. 16, and From model village to village model:... Old
Sturbridge Village (unpublished typescripts); Hosmer. Preservation Comes of Age. P. 108—121, 322—340.
435
проиллюстрировать историческое продвижение от рабства к черному
гению.
Перемещение стало одним из основных способов сохранения исторического наследия. С
помощью той же самой технологии, которая ныне является источником угрозы для реликтов
прошлого, оказывается возможным переместить большую часть массивных памятников древности в безопасное место. Так, при помощи современной техники удалось разрезать и поднять
храм Абу Симбел из Филы в Агилку (Philae, Agilka), причем многие считают, что среди голых
камней храм выглядит даже более величественно, чем прежде на фоне пальм.2 Менее гармоничен мост Лондон-бридж, возведенный в пустыне Аризоны рядом с моделью
наполеоновской пушки и имитацией паба в лондонском Сити. Аризона — одно из самых
популярных мест после Большого Каньона, и перемещенный мост привлекает два миллиона
посетителей ежегодно, однако ощущение контекста и даже времени утрачено, закопченная
лондонская патина в сухом пустынном воздухе почти полностью сошла.3
Для большого числа реликвий перемещение выступает как единственная альтернатива
окончательному разрушению. В Техасе витражи с потолочного плафона из Фулхэмской
библиотеки, медные освинцованные порталы из бывшего Бэнк оф Индиа и медные двери из
Кафе-Рояль были проданы с молотка владельцам ресторанов из Нового Света, испытывающим тягу к обстановке Старой Англии. Фитинги из Ливерпульской биржи украшают
теперь ресторан в Беверли Хиллз, кусочки мола в Морекамбре (Morecambre) красуются в
казино в Лас Вегасе, а монастырь Миддлзбро (Middlesbrough) стал закусочной в Канзас-сити.4
Из Англии также экспортируют дубовые балки из деревенских построек XV в. — исторически
задокументированные и очищенные от паразитов — они прослужат еще веков пять. «Мы
сохраняем эти здания для человечества... вместо того, чтобы позволить им разрушаться и
исчезать, — утверждают занимающиеся продажей агенты, — мы спасаем те здания, о которых
уже никто не заботится». При этом аппетиты американцев таковы, что, по прогнозу одного из
архитекторов, «для того, чтобы удовлетворить их полностью, придется снести все постройки
времен Тюдоров и Стюартов в Англии».5 Точно так же французские неоготические и
неоренессансные шато, в ином случае обреченные на
1
Phillips Charles. Greenfield's changing past. P. И. См.: Roger Butter field. Henry Ford, the Wayside Inn, and the problem of
«History is bunk»; Hosmer. Preservation Comes of Age. P. 75—97, 987—992.
2
Berg. Salvage of the Abu Simbel temples.
3
Chamberlin. Preserving the Past. P. 127—31; Muriel Bowen. Vanishing soot upset London Bridge buyers // Sunday Times. 22
Oct. 1972. P. 2.
4
Why our heritage goes // Sunday Times. 20 Oct. 1980. P. 32; Ronald Faux. Translantic Steptoe turns to home market // The
Times. 21 Feb. 1983. P. 3.
5
Durtnell John. Цит. по: Ian Ball. Barns take U.S. by storm // Sunday Telegraph Mag. 17 May 1980. P. 51, 48; American
architect. Цит. по: Ian Ball. U.S. imports old British farmhouses // Daily Telegraph. 2 Aug. 1979. P. 19.
436
уничтожение, теперь аккуратно разбирают и отправляют за рубеж. Некоторые покупатели
бережно восстанавливают такие замки, другие — перетасовывают камни, как будто это
кубики «Лего».1
Подобное перемещение остатков прошлого имеет ряд преимуществ. Во-первых, мы
сохраняем реликвии, которые в любом ином случае были бы просто потеряны. Во-вторых,
концентрация древностей часто делает их более доступными и даже более понятным,
особенно если от их изначального местоположения остались лишь незначительные фрагменты. В-третьих, перемещение реликвий может благотворно сказаться на тех местах, откуда
они были изъяты. Например, перемещение старейшего дома из сельской местности на о-ве
Марты Вайнярд (Vineyard) позволило сохранить почти первозданную уединенность ландшафтов, ныне свободных от артефактов, придать им «большую величественность, чем
прежде».2 В-четвертых, перемещенные реликвии переносят свои достоинства талисмана и на
новые местоположения. Фрагменты древних строений со всего света придают зданию Chicago
Tribune сложную историческую ауру. Монумент Вашингтона обретает ауру древности
благодаря присутствию в нем мемориальных камней, слагающих двухтысячелетний бюст из
храма Августа в Египте, камней из швейцарской часовни, прославляющей Вильгельма Телля,
и фрагмента из «Храма Эскулапа» в Паросе.3 Люди не только ожидают этого, но им даже
нравится, что осязаемым прошлым манипулируют подобным образом, по крайней мере, пока
не подвергаются опасности их личные или местные привязанности. Четверо из каждых пяти
жителей Торонто, участвовавших в недавнем опросе, предпочли бы видеть исторические или
археологические реликвии в музеях или в других общественных местах (например, торговых
центрах), нежели in situ.4
Однако такие перемещения влекут за собой и определенные потери. Транспортные риски
серьезно сдерживали перемещение реликвий, в случае же их предварительной разборки —
нехватка места или денег, или неудачное планирование могли помешать или задержать их
воссоздание. Финансовые ограничения или особенности нового местоположения могут
обеднить памятники старины в ходе их реконструкции. Примером последнего может
послужить здание суда в Кахокиа (Caho1
Smyth Robin. Now there's a take-away chateau shop // Observer. 2 Sept. 1979. P. 7; Diane Shah with Elaine Scilino. Chateaux
under siege // Newsweek. 10 Sept. 1979. P. 59.
2
Hough. Sounding at Sea Level. P. 123, 124.
3
Harvey F. L. History of the Washington National Monument. P. 48; Olszewski. History of the Washington Monument. P. 12,
13. Эти камни имели столь большое символическое значение, что антипаписты похитили из Ватикана памятный дар — в
действительности языческую реликвию из развалин римского храма Согласия — и захоронили его в Потомаке в 1854 г.
Во внешней стене монумента Вашингтону вмурованы 192 мемориальных камня — мрамор, гранит, нефрит и др., —
принесенные в дар различными странами, организациями и частными лицами. — Примеч. пер.
4
Konrad. Orientations toward the Past in the Environment of the Present. P. 225; Presenting our native heritage in the public
parks.
In situ (лат.) — в месте нахождения. — Примеч. пер.
437
kia), шт. Иллинойс, относящееся к началу XVIII в. После того, как оно использовалось в качестве
частного жилого дома и салуна, претерпевшее серьезные повреждения здание суда было
реконструировано для Всемирной выставки в Сент-Луисе в 1904 г., причем из первоначальных
четырех комнат осталась лишь одна (остатки балок орехового дерева пошли на сувенирные
ящички для сигар). Вновь разобранное и собранное в Джексон Парк, шт. Чикаго, здание суда
теперь лишилось своих каминов, контуры свода и окон были изменены, а балки изменили свое
положение. Поколение спустя жители Кахокиа выступили за возвращение здания суда на прежнее
место. Сохранившиеся остатки с помощью аналогичных материалов нарастили до их
первоначальных размеров и установили в южном Иллинойсе в 1940 г.1
От фрагментации и рассредоточения страдает также и эстетическая целостность. Древности
разъединяют для удобства транспортировки или, как это случилось с громадной доской
«Мадонны» Тьеполо, увезенной Наполеоном во Францию, где ее распилили надвое в угоду
позднейшим вкусам. От ханжества пострадала и «Венера» Пуссена: французский аристократ
просто обрезал ее слишком нескромные, по его мнению, ноги. Жадность привела к разделению
двух полотен Ту-луз-Лотрека. После разъединения фрагменты обретают собственную судьбу. Так,
фрагменты некогда гармоничного Сиенского алтаря теперь разбросаны между Берлином,
Дублином, Парижем, Глазго, Толедо, Огайо и Вильямстауном, шт. Массачусетс.2 На выставке
1968 г. удалось на время воссоединить Венецианский полиптих из Лувра с фрагментами из Аяккио
(Ajaccio) и Тулузы, а также две половины персидского ковра, первоначально предназначенного
для Краковского собора, но оказавшегося слишком большим для алтарных ступеней.3
Однако не всякое рассредоточение следует осуждать, как и не все разделенные реликвии
заслуживают восстановления. Перемещение может сообщить работе новую жизнь, наделяя ее
декоративной или иконографической ценностью. Размещая в русских церквах иконостас в глубине
помещения, мы жертвуем его эстетическим воздействием в пользу банальной исторической
достоверности: помещенное на его изначальное место в Благовещенском соборе в Кремле,
изысканное творение Феофана Грека теперь можно разглядеть только в бинокль.4 Ниша,
демонстрирующая книги и другие объекты в trompe I'oeil,5 была выре1
Moore E. R. Cahokia Courthouse. По поводу еще одного перемещения, вызвавшего возмущения публики, но так и не
завершившегося воссозданием на прежнем месте. См.: Robinson. Henry Ford and the Postville Courthouse.
г
По поводу Тьеполо: Adams Robert. Lost Museum. P. 12, 142—145, and Pesenti. Dismembered works of art — Italian
painting. P. 25, 48—51; по поводу Пуссена: Louis Henrie de Lomenie, Comte de Brienne, Discours sur les Ouvrages des plus
Excellents Peintres, Mss. Цит. по: Thuilier. Dismembered works of art — French painting. P. 90, 91; см. также: Р. 92, 108, 109.
3
Hak. Introduction: UNESCO's action to promote the reconstruction of dismembered works of art. P. 15, 16.
4
Danilova. Dismembered works of art — Russian painting. P. 178.
5
Обман зрения, иллюзия (фр.). — Примеч. пер.
438
зана из панели Благовещения (Aix Annunciation) в XVIII в. и впоследствии выступила как первый
французский натюрморт; «уже сам факт повреждения повлиял на ее репутацию среди ученых и
ценителей искусства».1 Помимо споров о собственности, воссоединению разделенных фрагментов
может препятствовать различия в их судьбе. Поврежденный неумелой реставрацией, фрагмент
картины Пуссена «Венера и свободные искусства» в Далвиче (Dulwich), скорее, повредит, чем добавит нечто к основному полотну, находящемуся в Лувре. Кроме того, в любом случае в картине
останутся значительные пропуски.2
Фрагментация также влияет на коллекции, которые должны представлять собой некую
целостность. Рассредоточение oeuvre3 художника может разъединить прошлое ничуть не меньше,
чем разделение конкретной работы. Двадцать восемь «Портретов знаменитых мужей» фламандского художника Юстуса Гентского были унаследованы двумя различными семьями, а в
результате половина из них теперь хранится в Урбино, а вторая половина — в Лувре.4
Аналогичным образом обстоит дело с рассредоточением мебели, специально изготовленной для
конкретных помещений. «Отделенные друг от друга, вырванные из контекста, они утратили две
трети своего значения», — так отозвался критик по поводу распродажи предметов барочной
мебели, созданной в
XVIII в. для Сен-Жиль Хаус (St. Giles' House), Дорсет. Фамильные портреты, красивые и
исполненные значения в родных стенах, будучи рассеянными, утрачивают значительную часть
своих достоинств: «если оценивать их только на основании их собственных достоинств, то в
лучшем случае их можно назвать привлекательными, хотя и несколько скучноватыми, вполне
традиционными произведениями». Более мелкие предметы, длительное время находившиеся
вместе, также приобретают дополнительную ценность как ансамбль. Состоявшееся недавно
разделение огромной коллекции греческих ваз, собранные в замке Эшби в 1820-х гг., уничтожило
«часть коллективной памяти нации»:5 причем нация, о которой идет речь, вовсе не греческая, а
английская, а память не столько о вазах самих по себе, сколько о бытовавшей в начале
XIX в. страсти к их коллекционированию.
Возможно, наиболее печальные последствия рассеяния предметов старины — это утрата
контекста. Перемещение реликвий, чьи черты неразрывно связаны с местоположением,
уничтожает их историческую ценность, обрывает мириады связей с данным местом. Вся ценность
некоторых предметов старины связана с их местоположением; межевая веха, если она
действительно размечает земельные владения, должна оставаться строго на своем месте. «Это
ужасно — делать такое», говорит ребенок в романе Люси Бостон «Зеленый холмик» (Green
Knowe),
1
Thuillier. Dismembered French painting. P. 90, 98—101.
Ibid. P. 93, 102, 103; см. также: Lavalleye. Dismembered works of art— Flemish painting. P. 55.
3
Работ (фр). — Примеч. пер.
4
Lavalleye. Dismembered Flemish painting. P. 52, 62, 63.
5
Melikian Souren. A collection lost forever // IHT. 5—6 July 1980. P. 8.
439
2
когда Стоячие камни (Standing Stones) переносят в музей. «Они были там на своем месте. В
любом другом месте они будут мертвы».1 Некоторые из сторонников перемещения предметов
старины идут на серьезные затраты для того, чтобы сохранить контекст окружения. Так, например, Генри Форд проделал громадный объем работ при переносе знаменитой лаборатории
Эдисона в Гринфилд Виллидж:
Прежде чем переместить лабораторию [Менло Парк] сюда, он отправился в Нью-Джерси — то место, где первоначально
находилось здание — и перекопал тонны грязи, без преувеличения — тонны. Он перевез все это сюда, и здание ставили
уже на этой земле. Таковы были его представления о полном восстановлении. Он считал, что раз это здание стояло
прежде на почве Нью-Джерси, то и восстанавливать его надо на почве Нью-Джерси. Такой подход, конечно, поверг
экспертов в изумление.2
Перемещение наследия старины, помимо всего прочего, имеет жизненно важные последствия
для национальной и культурной идентичности. Если речь идет о национальных символах, то
их перемещение ведет тем самым к десакрализации. Когда Ф.Т. Барнум3 предложил купить
место рождения Шекспира, «Тайме» отозвалась следующим образом: «[Дом] снимут с
фундамента и погрузят на повозку, как караван с дикими зверями, гигантами или
карликами».4 Перемещение аш-шурских изваяний крылатых зверей из дворца Нимрода
показалось самому А.Х. Лейярду (Layard) актом почти святотатственным: «Они лучше
смотрелись в уединении; они охраняли дворец в период славы, и именно им следовало бы
хранить его руины».5 Разделение лордом Элгином Парфенона на части, возможно, и помогло
спасти отдельные мраморные детали от последующих невзгод, но обеднило храм в целом и
лишило греческую нацию высшего символа ее идентичности. Однако крестовый поход за
реституцию утраченного наследия — это тема, которая заслуживает отдельной книги.
Реадаптируем
Адаптируя предметы старины к сегодняшним потребностям, мы иногда излишне решительно
придаем им новый облик (refashion), что меняет их вплоть до неузнаваемости. Однако без
адаптации к новым условиям большинство из старинных артефактов вскоре попросту бы
1
Boston Lucy. Stones of Green Knowe. P. 120.
Цит. по: Phillips. Greenfild's changing past. P. 10.
3
Барнум Финне Тэйлор (Barnum, P(hineas) T(aylor)) (1810—1891), американский шоумен и владелец цирка. Начал
карьеру с того, что приобрел чернокожую рабыню Джойс Хет, которой якобы был 161 год, и показывал ее за деньги в
качестве няни Джорджа Вашингтона. Предприятие имело финансовый успех. В его цирке демонстрировали также
настоящих сиамских близнецов, Чанга и Энга и прочие диковинки. —Примеч. пер.
4
Kozintsev. Shakespeare: Time and Conscience. P. 10, 11. См. также: Pringle Roger. The history of Shakespeare as a tourist
attraction, Interpretation, No 21 (1982), 17, 18.
5
Цит. по: Chamberlin. Preserving the Past. P. 124. См.: Freeman E. A. Preservation and Restoration. P. 36, 37.
2
440
исчезли. Если бы Парфенон не послужил в качестве мечети, гарема и даже порохового погреба, то,
скорее всего, его бы попросту разграбили и разрушили. Длительное сохранение обычно
предполагает и новое использование, далеко уходящее от первоначального предназначения: ведь
вещи, все менее и менее пригодные для изначальных целей, с ходом времени обычно просто
исчезают. Так, развитие технологии сделала излишним лондонский Тауэр в качестве
оборонительного сооружения, а благочестие христиан не может уже более в одиночку
поддерживать надлежащее состояние Кентерберийского собора. Большинство тюрем XVIII в. не
используется по прямому назначению, равно как работные дома не используют в качестве жилищ
для бедных, причем не только по причине их обветшания, но и потому что различие между
преступниками и бедными теперь проходит в иной плоскости и с ними обращаются иначе. Лишь
немногие из старинных зданий пригодны для проживания без переделок. Современные стандарты
комфорта, социальной жизни, безопасности и эстетики вынуждают нас нарушать целостность
исторического наследства. И если некоторые черты реликвий в ходе реадаптации удается
сохранить и даже подчеркнуть, все же современное оборудование и обстановка скрывают или
замещают большую часть других черт.
В ходе адаптивного использования реликвий часто возникают конфликтные реакции. Новое
применение старинных строений иногда может быть расценено как святотатство. Вместо того,
чтобы реконверти-ровать избыточные англиканские церкви, один видный государственный
деятель предпочел бы оставить их пустующими как напоминание об извечных духовных
ценностях.1 На другом полюсе находятся американские презервационисты, которые особо
гордятся тем, что многие известные здания осваивают теперь широкий спектр новых функций.
Так, Лафайет-сквер в Вашингтоне последовательно был вишневым садом, местом проведения
шумного инаугурационного празднества президента Эндрю Джексона, а во время первой мировой
войны даже служил овечьим пастбищем. Теперь же он задает тон городской визуальной среде.2
Использование через изменение — таково было кредо недавней французской выставки «Вчера для
завтра» (Hier pour Demairi), демонстрировавшей как старые вещи можно приспособить к
современным потребностям: «Наследие — это то, что следует сохранять и понимать, — поясняет
куратор выставки, — но также и то, что нужно преобразовывать так, чтобы оно отвечало
потребностям меняющегося мира».3
На другом полюсе адаптивного использования реликвий — их тезаврация в музеях. Подобно
«старому колпаку от автомобильного колеса,... который обретает новую жизнь в качестве горшка
для кактуса», по выражению Хааса,4 их привычные функции уступают дорогу деко1
Lord Anglesey, presidential address. Friends of Friendless Churches. Цит. по: New uses for redundant churches opposed // The
Times. 8 Sept. 1977. P. 14.
2
Architour. Architectural Tour of Lafayette Square brochure. C. 1979.
3
Cuisenier Jean. Цит. по: Gibson Michael. Preserving France's heritage from before the (Industrial) Revolution // IHT. 5, 6 July
1980. P. 8.
4
Haas. Secret life of American tourist. P. 14, 21.
441
ративным, педагогическим и ностальгическим целям. Так, карикатурист видит Статую
Свободы превращенной в роскошный жилой дом, чьи обитатели могут «почить на лаврах
национальной славы», а привратники будут «одеты в исконные костюмы наших прадедушек».1
Повторно используемые реликвии часто заканчивают свой путь в музеях. Меч, который начал
свою жизнь как оружие воина, после его смерти может превратиться в священный
церемониальный амулет. Если он достался кому-то в качестве трофея, то становится
символом богатства и знаком победы. А в конце концов его находят археологи и помещают в
витрину. Однако лишь его предыдущие функции в качестве оружия, священного предмета или
символа богатства позволили ему дожить до музейной стадии, в то время как другие, менее
ценные предметы поржавели, сгнили и исчезли из виду.2
Однако экспозиция, как об этом свидетельствует возрождение Рима из руин, не обязательно
должна быть последним прибежищем предметов старины. Бесконечная чреда повторных
использований характеризует Клариче у Итало Кальвино — город, чьи обитатели
перерабатывают реликвии на каждой стадии их исчезновения и возрождения. Когда Клариче
погибает, его уцелевшие жители
хватают все, что можно унести, и переносят в другое место, приспосабливая для новых целей: парчовые шторы в конце
концов становятся простынями, в мраморных погребальных урнах выращивают базилик, кованые железные решетки,
сорванные с окон гарема, приспосабливают для того, чтобы жарить кошачьи консервы на огне из мозаичного паркета.
Когда Клариче возрождается вновь, утилизированные артефакты вспоминают как следы более
раннего прошлого, и «сохранившиеся следы былого величия, приспосабливая их для более
прозаических целей, используют вновь. Теперь их хранят под стеклянными колпаками,
держат под замком в витринах на бархатных подушечках», так что люди могут сами в
воображении реконструировать прежний облик Клариче.3 Таким образом каждая из
последовательных стадий перетасовывает фрагменты того, что сохранилось от прежнего
использования — священного или обыденного, функционального или декоративного. Наше
внимание к наследию веков, жалуется канадский географ, «всего лишь превратило музеи в
сообщества и, что еще хуже, сообщества в музеи».4 Но, как мы видим, подобные переходы,
преднамеренные или случайные, случаются во все времена.
1
Day Bill. Preservation News. 1980. 20:8, 4.
Fisher. The future's past. P. 587—590.
3
Calvino halo. Invisible Cities. P. 106, 107. См.: Кальвино И. Невидимые города // Собр. соч. В 4-х т. Т. 2. СПб.:
Симпозиум, 2000.
4
Norris. Preserving Main Street. P. 128.
442
2
своим оригиналам во всех деталях. Их первой, если не единственной, целью является имитация
оригинала в узком, современном смысле слова.
Зрители часто не обращают внимания, даже после того, как им об этом неоднократно напоминают,
что утраченные или ветхие реликвии заменены на современные произведения. Факсимильная
реставрация в Садбери (Sudbury), графство Саффолк, существенно отступает от оригинала, однако
прохожие — включая и уроженцев города, длительное время знакомых с оригинальными
строениями и своими глазами наблюдавших их разрушение — тем не менее уверены, что видят
перед собой прежние фасады.1 Реставрированные средневековые районы разрушенных во время
войны польских городов в такой степени напоминают оригинальную застройку, что десять лет
спустя, по мнению главы варшавских реставраторов, «даже старики в повседневной жизни не замечают, что эти города, которые производят впечатление древних, в значительной степени
являются новоделами. Они не производят впечатления искусственности».2 Однако, некоторые
люди, знающие о новоделах, считают, что подобное замещение не совсем честно. «Дом, в котором
я родился, был разрушен тридцать шесть лет тому назад — но я могу пойти в свою детскую
спальню, взглянуть из того же самого окна и увидеть тот же самый дом во дворе напротив, —
говорит архитектор. — Даже кронштейн лампы с затейливым завитком висит на прежнем месте.
Это нервирует, если начинаешь задумываться. „Реально" это или нет?»3
Замещение предметов старины, которым угрожает эрозия, их загрязнение или кража порождают
аналогичные сомнения, особенно если оригинал находится поблизости. Перед Палаццо Веккио
(Palazzo Vec-chio) с прошлого века стоит факсимиле «Давида» Микеланджело, тогда как
подлинная статуя находится в Академии. Оригинальные элементы из французских готических
монастырей, установленные всего лишь пятьдесят лет назад в Клойстерсе (Cloisters),4 Нью-Йорк
заменены на реплики. Античных бронзовых коней в Венеции хранят в музее, подальше от
коррозии, а на площади Св. Марка стоят их копии из стеклопластика. Некоторые знатоки
предсказывают, что вскоре интересы сохранности потребуют от нас, чтобы все оригинальные
работы были забальзамированы в каком-либо надежном хранилище, а публику будут воспитывать
на репликах».5
Реплики, выдающие себя за оригиналы, претендуют на то, чтобы их считали ранее утраченными
или доселе не найденными реликвиями. Интерес к античности долгое время делал подделку
весьма прибыльным занятием. Так, в мастерской французского ремесленника Андре Мейлферта за
период с 1910 по 1920 г. было изготовлено около 50 000
1
Popham John. Suffolk Preservation. Interview 15 June 1978.
Lorentz. Reconstruction of old town centers of Poland. P. 52.
3
Tsiolkowski Pietor. Цит. по: Chamberlin. Preserving the Past. P. 8, 9.
4
Отдел в Метрополитен-музее (Нью-Йорк), где размещены памятники средневекового искусства. — Примеч. пер.
5
Thomson. Conservation of antiquities. P. 42.
2
444
«редкостных экземпляров» «старинной» мебели, наряду с тысячами поддельных картин старых
мастеров.1 Огромный спрос подстегивал производство фотографий старинных картин
«Валамастер» (Valamas-ter), на которых были видны следы мазков кисти, вручную нанесенные на
специальную прозрачную глазурь. Об этих фотографиях говорили, будто они настолько близки к
оригиналу, что даже экспертам потребуется время, чтобы их отличить.2 Чем более
совершенствовались методы экспертизы, тем более изобретательными становились и подделки.
Один человек, изготавливавший «этрусские» терракоты и «греческие» вазы, визуально
практически неотличимые от подлинных античных предметов, утверждал, что может обмануть
даже тест на ультрафиолет.3
Подделки под утраченные оригиналы изменяют наше представление о прошлом за счет того, что
создают видимость возвращения былого. Прочие подделки выдают себя за новые, ранее
неизвестные творения мастера, или преувеличивают производительную силу прошлых эпох,
расширяя число реликвий, принадлежащих к знаменитой традиции. В соответствии с известным
афоризмом, что «подделка отличается от оригинала тем, что выглядит более настоящей»,4
мошенники нацелены на то, чтобы достичь максимального правдоподобия. То, что они добавляют
к прошлому, не может выглядеть как новое. И тем не менее, подделки несут в себе такую же
степень уважения к оригиналу, как и честные реплики. Даже когда они выставляются, их
расценивают как превосходные копии античных шедевров.5
Никаких намерений ввести в заблуждение зрителя нет в таких репродукциях, как палладианские
виллы в Англии, или копии Зала Независимости в Америке. Но вне зависимости от того,
насколько верно они воспроизводят форму оригинала, такие реплики неизбежно отступают от
прототипа в том, что касается отношений с окружающей средой. Яркий пример —
железобетонный Пантеон в Нэшвилле, построенный в 1920-х. Как и многие реплики, он полнее,
чем оригинал: мраморная отделка дополнена скульптурами моделей в тех позах, что отмечены в
«Описании Эллады» (Periegesis) Павсания,6 недостающие фигуры на восточном фронтоне
восполнены. Жители Теннеси уверены в том, что их реплика настолько «аутентична», что грекам
самим не худо бы поучиться кое-чему в Нэшвилле, чтобы получше переделать оригинал. Однако
всякая аутентичность заканчивается на границе портика. Стро1
Mailfert. Аи Pays des antiquaires. P. 23, 145.
Bell Reg.... copies // Observer Suppl. 7 Sept. 1980; Vala Leo. Telephone interview. 13 Jan. 1984.
3
Meyer Karl. Plundered Past. P. 113.
4
Block Ernest. Цит. по: Rieth. Archaeological Fakes. P. 7. См. также: Greenhalgh. Classical Tradition in Art. P. 59.
5
Sagoff. Aesthetic status of forgeries.
6
Павсаний — греческий историк, путешественник и географ, чей труд «Описания Эллады» (Periegesis Hellados) в 10 кн.
является важным источником по истории античной культуры. — Примеч. пер.
446
2
ители нэшвильского Пантеона решили не устраивать крутой подъем, как у настоящего
Акрополя, поскольку «опасались, что чрезмерно большие усилия, затраченные на
восхождение на холм, могут отпугнуть посетителей». А «господствующее положение»
строения призвана обозначать обыкновенная насыпь десять футов в высоту. И тем не менее
эта реплика создала Нэшвиллю репутацию «южных Афин».1
Иногда, как и в случае перемещения, реплика оказывается предпочтительнее прототипа.
Точка зрения англичан XIX в. по поводу того, что «удачная имитация гораздо лучше, чем
дефектный оригинал», нашла оппонента в XX в. в лице Уолта Диснея, который гордился тем,
что «Vieux Carre»2 в Диснейленде выглядит точно так же, как оригинал 1850-х, только
«гораздо чище».3 Улучшают они оригиналы или нет, однако, репликам не достает истории и
ощутимых взаимоотношений. «Умирает ребенок, после него остается старый, грязный, но
любимый плюшевый мишка. Как вы думаете, будет ли родителям столь же дорога его
молекулярная копия?» — спрашивает философ. Даже полная реплика, изношенная и потертая,
не сможет заменить оригинал, потому что это уже будет не тот медвежонок, которого сжимал
в объятиях их ребенок. Точная реплика Большого каньона где-нибудь, скажем, в Нью-Джерси
будет еще более неполной. «То, что нас привлекает, когда мы спускаемся по Тропе Светлого
Ангела (Bright Angel Trail), это то, как вода и ветер, частичка за частичкой, прорезывали в
земле этот каньон. Мы не смогли бы пережить такие же ощущения в Большом каньоне в
Байонне4 (Bayonne Grand Canyon), потому что тот был сделан совершенно механически, за
один раз».5 «Шаг» (Расе) Генри Джеймса, восходящего по стершимся ступеням в старинный
собор, или касающегося гладких перил в старом здании, позволяют посетителям
соприкоснуться с многовековой историей, истершей и отполировавшей их. Все эти чувства
может передать лишь история, но не реплика.
С другой стороны, некоторые из вновь созданных репродукций передают историческую
открытость лучше оригинала. «Хотя современным мальчикам или девочкам по большей части
недоступен тот несомненный трепет, который возникает, когда надеваешь на себя подлинные
одеяния прежних веков, ощущения, сходные с теми, какие могли быть у их первого
обладателя, можно воссоздать при помощи субститутов — пишет педагог. — Кто может
утверждать, что если надеваешь
1
Creighton. Pantheon in Nashville. Quotations on P. 22, 48.
Старая площадь (фр.) — квартал испано-французской архитектуры в Новом Орлеане. — Примеч. пер.
3
Dallaway James. Anecdotes of the Arts in England. 1800. Цит. по: Clark Kenneth. Gothic Revival. P. 113; New scene at
Disneyland simulates New Orleanns // N. Y. Times. 26 July 1966. P. 25. См. также: Freeman R. W. Integrity in the Vieux Carre.
4
Г. Байонна (США, штат Нью-Джерси). — Примеч. пер.
2
5
Battin. Exact replication in the visual arts. P. 154, 155. Даже если он был сделан весьма тщательно из мрамора, добытого
на оригинальных каменоломнях, Пантеон в Тенне-си нельзя считать подлинным, тогда как реальный Пантеон, если его
перенести из Греции в Нэшвилль, сохранит свою идентичность даже в этих условиях (Margolis. Art, forgery, and
authenticity. P. 167).
447
копию, то передается менее подлинный исторический опыт, чем если носишь оригинал?»1
Некоторые действительно так и утверждают, как мы видели в главе 5, однако этот вопрос
заслуживает все же более тщательного обсуждения. Абсолютное мастерство репликации может
вернуть историю к жизни, как это было с «Колоколом свободы» с Ягодной фермы Нотта (Knott's
Berry Farm): его заморозили в сухом льду и затем «аутентично раскололи» по предварительно
намеченной линии при помощи электродугового резака в среде гелия.2 Аутентичность производителя значит не меньше, чем аутентичность продукта. «Викторианские» крепления Науэлла
(Nowell) невозможно отличить от оригиналов, потому что «мы делаем их вручную и поштучно
именно так, как делали в свое время оригиналы, и... из тех же самых материалов. И мы делаем их
достаточно хорошо для того, чтобы их можно было повесить прямо рядом с оригиналами, и при
этом они не будут выглядеть неуместно».3 На самом же деле это оригинал может выглядеть
неуместно, поскольку привычка к репликам приучила нас, что предметы старины должны быть
целыми и «новыми». Копия может передать исторический опыт, столь же «достоверно», как и
оригинал, но это будет другой опыт.
Для знатока (cognoscenti) репродукция хуже оригинала уже одним тем, что она — не оригинал.
«Подлинность» стоит выше «аутентичности» потому, что «подлинность — это реальная вещь...
Это сплошное дерево, а не пластиковый шпон... Она имеет смысл потому, что она позволяет нам
соприкоснуться с тем, что действительно было — опытом истории — а не позднейшими
впечатлениями о том, как нечто выглядело». Без подлинных кусочков прошлого «наше чувство
ценности и способности отличать реальное от поддельного было бы нарушено —
1
Fairley. History Teaching through Museums. P. 127, 128.
Mass. Architecture and Americanism or pastiches of Independence Hall. P. 24, 25. Колокол-реплика был посвящен 4 июля
1966 г.
Ягодная ферма Нотта — основана семейством Ноттов (Вальтером и Корделией). Началась с того, что в 1920 г. Вальтер
Нотт арендовал 10 акров земли в Буэна Парк под ягодную ферму. Близ дороги супруги открыли чайный ресторан и
ягодный рынок. Впоследствии здесь же они устроили парк аттракционов, в основном включавший в себя катание
верхом на лошадях и посещение горняцких городов-призраков. К концу 1960-х парк аттракционов значительно разросся
и поглотил ягодную ферму. Ныне аттракционы включают в себя такие темы, как покорение Дикого Запада, испанская
Калифорния, там находится реплика филадельфийского Зала Независимости.
Колокол свободы — символ свободы и независимости Соединенных Штатов. Был отлит в Лондоне по заказу
Провинциальной ассамблеи шт. Пенсильвании в 1752 г. для нового здания Собрания штата (переименован в Зал
Независимости). Колокол дал трещину еще при первом пробном звоне и дважды подвергался ремонту в Филадельфии.
Согласно легенде, этот колокол своим звоном возвестил 4 июля 1776 г. одобрение Континентальным Конгрессом
Декларации независимости. В действительности же он звонил 8 июля во время первого публичного чтения этого
документа. Как гласит предание, он вновь дал трещину на похоронах Верховного Маршала юстиции в 1835 г. Наименование «Колокол свободы» впервые появилось в одном из аболиционистских памфлетов в 1839 г. В последний раз
колокол звонил в 1846 г. на день рождения Джорджа Вашингтона, после чего раскололся окончательно. — Примеч. пер.
3
Preservation News. 1980. 20:4, 9.
2
448
или, хуже того, не возникло бы никогда».1 Но поскольку большинство из нас знакомы с
«Илиадой» или Библией только по переводам, наше собственное представление об осязаемом
прошлом основывается преимущественно на копиях, отражениях и последующих впечатлениях.
Большинство людей не только не в состоянии отличить реплику от оригинала, но им вполне
достаточно первой. Копии отражают «прошлое» ничуть не хуже оригиналов.
Костюмированные инсценировки
Имитации воспроизводят артефакты прошлого, при инсценировании [Re-enactments]
воспроизводятся сами события прошлого. Некоторые из организаторов подобных действий просто
ищут развлечений, другие стремятся убедить себя и других в реальности прошлого, третьи хотят
усилить разоблачительное действие истории, а четвертые —
1
An architectural journal. Цит. по: Bishop. Perception and the Importance of Time in Architecture. P. 272, 273.
15 Д. Лоуэнталь
449
ищут ощущение смысла или возбуждения, которых им не хватает в настоящем. При
инсценировках живые актеры повторяют то, что, по всей видимости, происходило в прошлом.
Реставрированные или реплицированные дома заполняют «реплицированные люди» или
«человеческие артефакты».' Как и реставрации, инсценировки начинают с того, что известно, и
затем заполняют пробелы типичными, вероятными или же попросту вымышленными событиями.
Некоторые инсценировки изображают отдельные эпизоды и персонажи, другие — виды
деятельности, характерные для определенной эпохи. Театральные постановки охватывают спектр
от школьных сценок на Рождество — до зрелища, которое бывает только раз в жизни, как,
например, устроенные последним иранским шахом в реконструированном Персеполе
празднование 2500-летия основания Киром Великим Персидской империи. В этом действе
участвовало около 3500 человек и было потрачено 3 млн фунтов стерлингов.2
В США инсценировки — это sine qua попъ причастности народа к истории. На праздновании
двухсотлетия Революции в 1976 г. не хватало разве перестрелок. Многие из участников
[инсценированных] сражений потратили крупные денежные суммы на снаряжение и униформу,
фанатично пытаясь воспроизвести все детали одежды, вплоть до содержимого карманов.
Подобное рвение заставило также «историков» тщательно изучить сами битвы и все
передвижения войск.4 Как поговаривают, растущий культ аутентичности уже вбил «клин между
теми, для кого такой „парад" — всего лишь развлечение раз в году, и теми дотошными
„буквоедами", которые даже штаны шьют по лекалам, хранящимся в Смитсоновском институте, и
для кого в порядке вещей — отправиться в Англию, чтобы на месте выяснить, какого именно
оттенка голубую форму носили солдаты королевской артиллерии». Именно подобные различия в
позициях определяют, кто будет изображать британцев, а кто — американцев. С точки зрения
«американцев», «британцы слишком гоняются за аутентичностью и потому упускают из виду всю
прелесть спонтанности действия... С другой стороны, британцы зачастую презрительно
отзываются о всей этой „колониальной шушере"» с ее самодельной униформой и суетливой
беготней на поле боя. По их мнению, американцы за два прошедших века так ничему и не научились. «Они начинали в 1775 г. как сброд, — насмехается „британский" офицер по поводу
слоняющихся мимо „колонистов", — и теперь вполне достоверно изображают сброд».5
1
Marten Robert. Plimoth Plantation. Letter to the author, Aug. 1981.
Chamberlin. Preserving the Past. P. 18—24.
3
To, без чего нет (лат.). — Прим. пер.
4
Elder. War games. P. 8; Forrester. Weekend warriors. P. 417, 418. «Сознательно игнорировать достоверность — это
преступление», — заявляет Джею Андерсону один из заядлых участников инсценировок времен второй мировой войны
(Anderson Jay. Time Machines. P. 73; также: Р. 145—147).
5
Clark Tim. When the paraders meet the button-counters at Penobscot Bay. P. 49, 134, 135.
450
2
Подобные инсценировки зачастую приобретают националистический оттенок. Но инсценировки
отличаются от подлинной истории уже одним тем, что приукрашенное воспроизведение вскоре
наскучит и участникам, и зрителям этого действа. Как пояснил это представитель Национального
парка, Йорктаун1 нельзя инсценировать потому, что «это невозможно». «Осаду повторить
невозможно. Всем просто надоест, и они разойдутся по домам».2 Недовольная неприкрашенным
прошлым, героиня драмы П. Лайвли «Судный день» намеревается оживить маскарад у Левеллера
за счет того, что жена полковника милиции в слезах призналась бы в любовной связи с узником
тюрьмы. Но ей возражают, что «ничего такого не было». «Хорошо. Пусть так. Но ведь такое могло
быть... Каким образом может кто-либо знать, что было на самом деле и чего не было?... Никогда
больше не буду повторять эту сцену. Это скучно, скучно, скучно».3
Некоторые из участников празднования двухсотлетия ничтоже сум-няшеся придумывали события
Революции. Ведь далеко не под каждой деревушкой в XVIII в. происходили «тактические
отступления» Вашингтона. Однако это не стало препятствием для организаторов празднеств. «Вы
даете нам двухсотлетие — мы делаем сражение», — говорили в Квинсе, Нью-Йорк.4 В Балтиморе
«подправили» прошлое, инсценировав мифическое сражение войны 1812 г., в ходе которого
британские солдаты арестовывают отцов города. Когда балтиморским чиновникам напомнили, что
подобные события не имеют под собой исторической базы, они возразили: «Ну и что? Если даже
ничего такого не было, это ничуть не умаляет событий».5
Явные неточности и неизбежные искажения в масштабах и границах событий приводят некоторых
историков к тому, чтобы назвать инсценировки сражений «лапшей, которую вешают на уши
американской публике», постыдной насмешкой над прошлым. Устрашившись того, что люди
будут «наслаждаться тем, что в действительности было чело1
Йорктаун — населенный пункт в юго-восточной Виржинии, одна из достопримечательностей американской
революции. Осада Йорктауна, последнее из значительных военных действий Революции, завершилась поражением и
сдачей британских войск 19 октября 1781 г. В результате совместных действий американских и французских сухопутных сил под командованием Джорджа Вашингтона, а также французского военного флота британские силы под
командованием генерал-лейтенанта Чарльза Корнуоллиса, заместителя командующего английскими войсками в
Америке, были окружены. Эта операция считается одной из наиболее удачных в военном отношении, поскольку Вашингтону удалось решить задачу координации действий разбросанных по обширной территории сухопутных и морских
сил. Осада длилась 20 дней. В американской истории известна еще одна осада Йорктауна — в ходе Гражданской войны
в 1862 г., когда победу над армией конфедератов одержали юнионистские силы. Эта осада продолжалась около месяца.
— Примеч. пер.
2
Craybill Roy. Цит. по: Elder. War games. P. 12.
3
Lively. Judgment Day. P. 138. Диалог сокращен.
4
Schulman Murray. Queens gets battle of: 76 at last // N. Y. Times, 28 May 1976. P. С1-2.
5
Orlinsky Walter and Schafer William. Цит. по: Undeterred // IHT. 24 June 1975. P. 14. См.: Lowenthal. Bicentennial
landscape. P. 259, 260.
451
веческой трагедией», руководство Национального парка в конце концов отказалось от
проведения любых инсценировок сражений.1
Воспроизведение исторических событий — будь то перестрелка отчаянных смельчаков в Олд
Форд Додж,2 ритуальная стычка ополчения с «краснокафтанниками»3 у Олд Норт Бридж,4
пехотинцы конфедератов на поле сражения при Стоунз Ривер,5 вспоминающие былые сражения, — все это добавляет краски к обыденному прошлому и играет значительную роль в
деятельности музеев под открытым небом. Посетители в Старом Иллинойсе могут увидеть
бондаря, мастерящего бочонок для солонины, понаблюдать за женщиной, развешивающей для
сушки тыквенную корку, почувствовать запах кипящего сорго. Все это «типичные для XIX в.
занятия, однако вы можете видеть все это сегодня!» — восклицает комментатор.6 Это
волнующее прошлое кажется настолько реальным, что посетители не решаются входить в
«домик Линкольна» в обеденное время.7 Однако зачастую на том инсценировки и
заканчиваются. Ряженый бондарь или кузнец расскажут посетителям, чем они занимаются и
почему, однако и их речь, и приемы ремесла — по большей части современные. Пытаясь
передать нам новейшие сведения о прошлом, они, тем не менее, мешают ощутить глубинную
причастность к прошлому.
Напротив, «персонажи» на плантации Плимутрок не только одеты и действуют точно так, как
их прототипы, но и отвечают на вопросы на диалекте и в духе «Старца» Брустера8 и других
деятелей 1627 г. «Мы сделали все возможное, чтобы тщательно воспроизвести картину жизни
XVIII в. — и в том, что касается внешних ее черт, и в том, что касается внутренних убеждений
и взглядов», — разъясняет брошюра. «За1
Bearss Edwin С. and Levy Ben II Цит. по: Elder. War games. P. 9, 11.
Олд Форт Додж (Old Fort Dodge) — первоначально Форт Кларк, основан в 1850г. для защиты поселенцев от
нападений индейцев сиу. В 1851 г. переименован в Форт Додж в честь генерала Генри Доджа, сенатора от штата
Висконсин. — Примеч. пер.
3
Redcoat, так называли английских солдат. — Примеч. пер.
4
Олд Порт Бридж (Old North Bridge) — мост через р. Конкорд, место первой серьезной вооруженной стычки
Американской революции 19 апреля 1775 г. В 1837 г. была сооружена каменная реплика моста. — Примеч. пер.
5
Битва при Стоунз Ривер (битва при Мерфрисборо) (31.12.1862—02.01.1863), кровавое сражение в ходе Гражданской
войны в Америке, принесшая юнионистким силам, скорее,лишь психологическое преимущество. Потери убитыми и
ранеными с обеих сторон составили ок. 25 тыс. чел. Национальный мемориал на месте битвы открыт в 1927 г. —
Примеч. пер.
6
Allen James. Living the past in Illinois. P. 3.
7
Vance. History lives at Lincoln's log cabin. P. 10.
8
Брустер Уильям (Brewster William) (1567—1644), глава Пилигримов и основатель Плимутской колонии. В 1606 г.
возглавил в Англии группу религиозных диссидентов, обычно называемых Пилигримами, отделившихся от
англиканской церкви. Спасаясь от преследований, Брустер и Пилигримы переехали в Нидерланды, где занимались
изданием осужденных англиканской церковью религиозных книг. В 1619г. возвращается в Англию, где приобретает
патент от Виргинской компании на земли в Америке, куда отправляется с частью Пилигримов на корабле «Мэйфлауэр».
Один из основателей и длительное время единственный правитель Плимутской колонии. — Примеч. пер.
2
452
нятые своими привычными делами, обитатели колонии всегда готовы поговорить с вами... Вы
можете посмотреть на обитателей общины, расспросить их о жизни,... изучить утварь, привычки и
убеждения». В отличие от современного сообщества, прошлое — это такой мир, куда
путешественник может заглядывать, не опасаясь неловкости или неприязни.
Живые инсценировки такого типа, как в Плимуте, получили распространение после 1970 г., после
того, как маркетинговые исследования показали, что действа привлекают больше народа, чем
артефакты.1 Хотя иногда кажется, что туристы не слишком-то горят желанием «немного
поболтать» с этими «добрыми и радушными людьми». Помимо технических трудностей,
связанных с навыками поддержания в порядке строений, заботами об урожае и напитках, похоже,
есть и проблемы, связанные с тем, что многие посетители так и не понимают до конца, что
происходит.2 Количественные параметры также оказывают давление на прошлое: не так-то просто
поддерживать впечатление жизни XVII в., когда кругом шляются сотни людей, явно
принадлежащих XX веку.
Как и с достоверностью сражений, с правдоподобием повседневной жизни можно несколько
«переборщить». Ополченцы в отреставрированной крепости Луисбург (Louisburg) в Канаде,
костюмированные в полном соответствии с традициями XVIII в., шокировали посетителей своей
мятой униформой и грубыми манерами. Даже после того, как посетителям разъяснили, что
ополченцы и должны быть неряшливыми, и что они не отличались слишком высокой моралью,
посетителям все же не понравилось, когда билетный контролер вел себя как «сифилитическая
шлюха». В конце концов администрация Дуйсбурга перестала использовать подобные
реалистические анимации.3
Личное участие в подобных инсценировках позволяет придать дополнительные краски
восприятию повседневности прошлого. И если скачки на лошадях, молотьбу злаков, выдувание
стекла — обычно удел профессионалов, простые посетители могут попробовать пахать землю или
приготовить себе обед, заняться повседневными делами, прясть и ткать. На ферме в шт. Мэн
(Maine farm), где стремятся воссоздать
1
Old Sturbridge Village: An Exploration of the Motivations and Experiences of the Visitors and Potential Visitors. 1979;
History stumbles, Landscape. 1981. 25:1, 35; Kelsey. Reflections on the character and management of historical and tourist parks
in the 1980 s; Anderson, Time Machines. P. 43—53.
2
Plimoth Plantation brochure, Have the Time of Their Life; автор посетил колонию в 1981 г.
3
Fortier. Louisburg: managing a moment in time; idem. Thoughts on the re-creation and interpretation of Louisburg restored
looks today. P. 30. Louisburg Fortress Staff Notice N. 1979—1981. 24 May 1979. На современном Дуйсбурге долгое время
сказывались отголоски франко-английских конфликтов. Так, в конце 1960-х французские канадцы осквернили там
несколько экспозиций. В отместку за его победы, статуе генерала Вольфа отбили ударом молотка нос (Schuyler. Images
of America. P. 32). На Плимутской плантации нестриженые волосы и грязные ноги «пилигримов» также поначалу
раздражали посетителей (Anderson. Time Machines. P. 60, 61).
454
жизнь, какой она была в 1870-х, ощущение прошлого передают через свойственные ему лишения.
Морозной зимой приезжающих сюда детей заставляют «пользоваться уборной во дворе, чтобы
они ощутили историю собственными задами».1 Чтобы почувствовать, что такое «носить
средневековые одежды и питаться за средневековым столом», в музее Дерби одетых
соответствующим образом детей на обед кормят «типичным средневековым блюдом — зеленым
тушеным мясом (зеленый цвет яйцам и сыру придает петрушка)», причем усаживают их на
возвышении за стол, сервированный подносами, репликами средневековой керамики и
выполненными из рога чашами.2
Особенно популярны в Америке инсценировки повседневной жизни ушедших эпох, где прошлое
обычного человека вызывает неподдельный интерес и традиционно воспринимается в
театрализованном стиле. Программы живой истории регулярно устраивают около восьмисот музеев под открытым небом.3 Англичане относятся к подобным мероприятиям с большим
подозрением. Там, где так изобильна реальная история, наряжать гидов в костюмы того периода
кажется излишним, и говорят, что члены Национального треста даже на экскурсии с гидом
смотрят свысока.4 Герцог Бедфорд (Bedford), чье Уобернское аббатство (Woburn Abbey) является
одним из самых популярных исторических достопримечательностей в Англии, высмеял
представление о том, будто владельцы имеющих историческое значение зданий только и делают,
что «сидят целый день, поскрипывая доспехами и держа в руках окровавленный меч, или
наряжаются в парики и кринолины посреди дымящихся сковородок;... Сэр Фрэнсис Дэшвуд
(Dashwood) собрал бы толпы народа», вздумай он инсценировать оргии своих предков в Хэлл
Файа Кэйвз (Hell Fire Caves) в XVIII в. Но Бедфорд выражает глубокое сомнение, что среди
современных жителей Хай Уикем (High Wycombe) найдется достаточное количество
девственниц.5 Отказ от исторических симуляций иногда становится настолько буквальным, что
служители на английских фермах-музеях, отправляясь на пашню, надевают белые лабораторные
халаты. В сравнении со смелыми и энергичными представлениями живого прошлого в Америке,
кажется, что большая часть британского исторического опыта заперта в стеклянных витринах,
«история континента мертва, прекрасно набальзамирована, но мертва».6
1
Billie Gammon. Цит. по: Craig. Retreat into history. P. 15.
Fairley. History Teaching through Museums. P. 128, 129.
3
Anderson Jay. Living history. P. 295.
4
Dolly Pile, lecture at Why Interoret Historic Ladscapes? // Conference, Hebben Bridge. Yorkshire. 19 Mar. 1983.
5
Bedford. Historic homes, letter // The Times. 9 Sept. 1976. P. 15.
2
6
Burcaw. Can history be too lively? P. 5. См. также: Anderson. Living history. P. 292; Addyman Peter. York Archeological
Trust // Jones Barri. A new look for our museums. Popular Archeology. 1983. 4:10, 2. Обвиненный в «смешении методов
Шлимана и Диснея» (N. Y. Times. 2 Aug. 1984. P. 2), Йорвик-Викинг центр в Йорке (York's Jorvik Viking Centre) мог бы
ответить на это упреком на отсутствие инноваций в подходе к наследию прошлого со стороны англичан (Understanding
our surroundings, 1981). Но Р. Т. Чанд-ла-Холл (R. Т. Schadla-Hall) (Slightly looted — a review of the Jorvik Viking Centre,
Muse455
Предпринятое американцами обследование Таттон-парка (Tatton Park), Чешир, одного из наиболее
популярных исторических зданий Британского национального треста, лишь подчеркивает эти
различия. По мнению службы Национального парка США, служители в Тат-тон-парке ведут себя,
скорее как охранники, нежели как помощники посетителей, дающие необходимые пояснения.
Костюмированные лакеи и служанки должны рассказывать посетителям о своих обязанностях.
Кухня нуждается во «внимательном взгляде», а в качестве образцов пищи должны быть
представлены «более реалистичные реплики, а, по возможности, и настоящие блюда». Гидам
следует воздерживаться от упоминания дат и фактов для того, чтобы подчеркнуть «в большей
степени гуманный характер истории жизни обитателей Таттона», «общечеловеческие ценности,
присущие и современным посетителям, и средневековым обитателям Таттона». В «средневековом
доме» в деревне нужно поселить «крестьянскую семью» (мать, отца, детей, домашний скот).
Подобные рекомендации, как и «направляющая» (self-guided) тропа в средневековой деревне, уже
доказали свою высокую действенность.1
Однако, и американский стиль инсценировки также приобретает в Англии все большую
популярность. Инсценировки в Бликлинг-холле (Blickling Hall), Норфолк, представляют графа
Букингемшира в костюме XVIII в. Другие театрализованные представления в исторических
памятниках Национального треста переносят детей из наших дней во времена Тюдоров, а в
Кентуэлл-холл (Kentwell Hall), Саффолк, каждое лето воссоздают характерную атмосферу XVII в.
Общество гражданской войны объявляет о проведении исторических инсценировок, Ассоциация
рыцарских поединков проводит Школу подготовки рыцарей, что придает историческим зданиям
зрелищный характер. Обществу практической истории даже удается вовлекать в действия по
воссозданию прошлого целые коммуны.2
В самом деле, в Англии существует давняя традиция увеселительных исторических инсценировок.
В елизаветинские времена в потешных замках, наподобие Болсовера (Bolsover) разыгрывались
аллегории о «Прекрасной королеве», а параллельно с реальной испанской войной, разыгрывались
также и потешные средневековые баталии. В середине XIX в. в Эглингтоне состоялся красочный
средневековый турнир, а в
um Journal. 1984. 84, 62—64) считает, что методы Йорвик-центра некорректны. По поводу предубеждения европейцев
против театрализованных инсценировок прошлого см.: loi-werth С. Peate. Reconstucting the past // Folk Life. 1968. 6, 113,
114; и Anderson. Time Machines. P. 22, 23.
1
U.S. National Park Service, Tatton Park Interpretive Study. P. 31, 33, 34, App. II. P, ii, x; Pile. Interpreting Old Hall, Tatton
Park ; idem, at Why Interpret Historic Landscapes? Conference. В Таттоне побывало по 100 000 посетителей в 1982 и 1983
гг. (National Trust (Britain). Annual Report. 1983. App. 2. P. 28).
2
Howard Philip. Blickling's host dramatise our heritage // The Times. 27 Apr. 1978. P. 6; Rich. Ten thousand children in need of
a sponsor; Low Robert. Saving the hay — in 1569 style // Observer, 3 July 1983. P. 5; Charles Kightly. 17th century fun,
Interpretation. 1980. N 15. 10—12.
456
Букингемском дворце прошел бал-маскарад, на котором викторианцы облачались в костюмы
елизаветинских времен, а количество рыцарей за время правления королевы Виктории
увеличилось с 350 до почти 2000.'
Инсценировки позволяют не только вспомнить прошлое, но и помогают подтвердить или
опровергнуть гипотезы о нем. Как это было при реконструкции Бутсерской (Butser) фермы
каменного века в Лежре (Lejre), Дания, или в любом другом месте, как во время путешествия
Тура Хейердала на плоту «Кон-Тики», работа реплицированными инструментами и
обращение к исходным формам окультуренных пород скота позволяет проверить догадки и
предположения археологов по поводу прошлого.2 Но недавняя длившаяся год попытка
дюжины добровольцев, отобранных из нескольких сотен кандидатов, «возродить» каменный
век в юго-западной Англии, показала, что современные обстоятельства и ожидания,
несовместимые с жизнью каменного века, оказываются на этом пути непреодолимым
препятствием. В отличие от современных фермеров, земледельцам каменного века не
приходилось бороться с крысами и переносить тяготы монастырского уединения. С другой
стороны, участники эксперимента настояли на определенных элементах современного
комфорта: ручка и бумага, тампаксы, контрацептивы, антибиотики, — и отказывались — будь
то аутентично или анахрони-стично — от того, чтобы использовать старый плужный лемех в
качестве ухвата для горшков, или пользоваться осколком стекла вместо зеркала.3
Посетителей, которые на ферме в шт. Мэн «отправляются назад во времени» в 1870-е,
предупреждают о том, что они «в течение трех дней не смогут принимать душ, а спать в
глухую зимнюю пору им придется на матрацах из кукурузной соломы... Это и есть
реальность». Но историческая реальность отступает перед такими послаблениями как «комариная сетка на окне летом и туалетная бумага круглый год».4
1
Girouard. Return to Camelot. P. 17, 26, 92—115, 228. M. Твен в своем «Янки при дворе короля Артура» пародировал не
столько средневековую историю, сколько викторианский культ средних веков, воплощавшийся и одновременно
вдохновлявшийся «рыцарскими» инсценировками (Salomon. Twain and the Image of History; Strout. Veracious Imagination.
P. 98—103, 282, 283). Важно отметить, что иллюстраторы книги Твена придали Мерлину черты Теннисона, чья поэзия
«служила чем-то вроде заклинания, заставлявшего людей относиться к Темным векам и рыцарству как к чему-то
благородному и достойному восхищения» (Tuveson. Redeemer Nation. P. 22; также: Р. 215—231). По поводу ранних
(каролингских) инсценировок, см.: Anne Barton. Harking back to Elizabeth: Ben Johnson and Caroline nostalgia // ELH. 1981.
48, 706—731.
2
Coles. Experimental Archeology; idem: Archeology by Experiment; Reynolds. Iron-Aged Farm: The Butser Experiment;
Anderson. Time Machines. P. 85—131.
3
Percival. Living in the Past. P. 16, 25, 26, 37, 111, 115, 127. Аналогичные проблемы терзают и пионеров Великих равнин
(Welsch. Very didactic simulation). «Утверждать, что современный человек, выхваченный из своего окружения и
помещенный в совершенно чуждую ему среду, может в результате этого начать вести образ жизни, исчезнувший сотни
и тысячи лет тому назад, — это глубокое заблуждение» (Coles. Experimental Archeology. P. 249).
4
Billie Gammon. Цит. по: Graig. Retreat into history. P. 15.
457
Инсценировки помимо всего прочего отличаются от исходных событий еще и тем, что
действующим лицам и аудитории, как и историкам, известен исход событий. При инсценировках
событий гражданской войны в Англии Кромвель выглядит самодовольным, а Карл I угрюмым
потому, что они слишком хорошо знают, чем дело кончится.1 Для того, чтобы устранить подобные
влияния ретроспективного знания, некоторые организаторы инсценировок пытаются превратить
прошлое в настоящее за счет неопределенности окончательного исхода. Фанатики американской
революции «уже готовы к следующему логическому шагу — военным играм XVIII в., где
британские и американские войска могут испытать свою отвагу в сражениях, где нет
предопределенных результатов».2
Инсценировки — это заведомый анахронизм. Однако они не всегда только кажутся
анахронистичными. Некоторых актеров разыгрываемые события прошлого увлекают настолько,
что они начинают ощущать себя действительными участниками тех событиях. При съемках
фильма о наполеоновских войнах всем актерам — независимо от того, играли они офицеров или
солдат — платили одинаково, но через несколько дней, по сообщению Леруа Лядури (Le Roy
Ladurie)3 «офицеры целлулоидной армии стали питаться за отдельным столом, гнушаясь общества
простых солдат и сержантов». «Впоследствии по их требованию были сооружены и реальные
перегородки для того, чтобы отделить «офицерские экскременты» от vulgus pecus». Как выразился
«парашютист» из Общества инсценировок событий второй мировой войны, «нам приходится быть
чертовски твердыми, чтобы не спутать события инсценировки и реальную жизнь».4 При
батальных инсцени1
Westall. Devil on the Road. P. 7.
Clark. When the paraders meet the button-counters. P. 143.
3
Леруа Лядури Эммануэль (р. 1929) — французский историк. Область исследований — история Южной Франции в
период позднего средневековья и начала Нового времени, в 60-е гг. активно использует в исторических исследованиях
математические методы. Известность ему принесла книга «Монталю, окситанская деревня в 1294— 1344 гг.» (1975),
основанная на протоколах инквизиционного расследования. Ученик Ф. Броделя, но в отличие от последнего главный
интерес для Леруа Лядури представляют не экономические условия жизни, сколько мировосприятия его главных
персонажей — южнофранцузских крестьян. — Примеч. пер.
4
Ladurie Emmanuel Le Roy. Democracy and modernity, London Review of Books, 17 Feb.—2 mar. 1983. P. 10; Sullivan Tom.
1982. Цит. по: Anderson. Time Machines. P. 155. В подобные временные провалы попадаются не только любители и
актеры, но даже и профессионалы-историки, испытывающие искушение считать, что «те ощущения, которые возникают
при проведении доисторических экспериментов с доисторическими инструментами и в доисторическом окружении
каким-то образом обретают объективную достоверность и могут рассматриваться как экспериментальные данные»
(Bibbby. Experiment with time. P. 100, 1011). IB Льеже научные сотрудники, участвовавшие в эксперименте «каменного
века», намеренно носили современные одежды, чтобы избежать искушения посчитать викингами самих себя (Anderson.
Time Machines. P. 86, 95). Археологи, участвовавшие в проекте Памунки Эррета Каллахэна (Erret Callahan's Pamunkey
Project) в восточной Виржинии предпринимали аналогичные предосторожности для того, чтобы убедить себя в том, что
они действительно существуют и действительно заняты возрождением прошлого американских индейцев (Coles.
Experimental Archeology. P. 214). Полная симуляция делает тщательное документирование невозможным.
2
458
ровках подобные «временные провалы» могут нести с собой реальную опасность. «Участники
иногда забывают, что это всего лишь игра, и переживают те же самые эмоции, что их предки
ощущали на месте событий», пишет Тим Кларк. В 1961 г. инсценировка сражения времен
Гражданской войны под Манассасом (Булл-Ран)1 закончилась всеобщей потасовкой с
использованием прикладов винтовок.2
Временные провалы свойственны не только участникам. Зрители, которых также захватывают
подобные симуляции истории, грубо оскорбляли «британских» солдат, участвовавших в
инсценировках из Американской революции. «Мы спустились к Фэнэй-Холл (Faneuil Hall) в
Бостоне, — говорит один из «британских» солдат, — и почувствовали себя так, как если бы на нас
была нацистская униформа, нас ненавидели, как и 200 лет назад». В 1979 г. при процессе «валяния
в смоле и перьях» в Пенобскот Бей (Penobscot Bay), «ополченцам» приходилось защищать
«пособников англичан» от окружающих зрителей, которые «намеревались пробраться и намять
бока этим парням».3 Увидев своих детей во время такой инсценировки повешения, один из отцов
утратил весь свой энтузиазм по поводу XVII столетия. «Иногда я боюсь, — сказал он, — что
когда-нибудь они зайдут в правдоподобии слишком далеко».4
Инсценировки придают истории жизненную достоверность для миллионов тех, кто уже перестал
замечать ее присутствие или кого клонит в сон от старинных памятников, не говоря уже об
учебнике истории. Но эти же инсценировки, пытаясь убедить участников и зрителей в том, что
можно убежать от прошлого, грозят превратить почтенные достопримечательности в комический
курьез или преднамеренные реплики самих себя. Пышные зрелища инсценировок переносят
сегодняшние местоположения в вымышленное прошлое, очищенное от ощущения исторической
вины, где люди разыгрывают друг перед другом фантазии, отрицаемые современным миром.5
Копии
На реликвии прошлого существенное воздействие оказывает копирование и иное изображение.
Как и дубликаты, копии воплощают в себе или напоминают нам о различных аспектах прошлого.
В отличие
1
Собственно, у железнодорожной станции Манассас в ходе Гражданской войны в Америке было два сражения (21 июля
1861 и 29—30 августа 1862 гг.) при ручье Булл-Ран, и оба закончились с военным преимуществом южан. — Примеч.
пер.
2
Clark. When the paraders meet the button-counters. P. 138—141; Elder. War games. P. 10.
3
Daley Don and Skillin John. Цит. по: Clark. When the paraders meet the button-counters. P. 135, 141.
4
Forester. Weekend warriors. P. 418.
5
Anderson. Living history. P. 291; Jackson J. B. Necessity for Ruins. P. 102.
459
от дубликатов, они не нацелены на достижение максимально возможного сходства и часто
допускают сознательное расхождение с оригиналом в том, что касается масштабов
изображения, материалов, размере-ний и форм. Однако, в отличие от эмуляций, копии
преимущественно следуют за прошлым и отражают его. На наше восприятие оригиналов
влияют как сходство с ними копий, так их различия.
Современное уничижительное значение слова «копия» сравнительно недавнего
происхождения. В древности копирование не отделяли от творческих новаций. Все
произведения искусства и архитектуры рассматривались как копии, снятые с природы или с
человеческих форм. В позднеримскую и эллинистическую эпоху коллекционеры ценили
произведения искусства прежде всего за красоту, редкость и древность и почитали
«шедеврами» даже выполненные рукой мастера репродукции. На протяжении средних веков
художники и ремесленники копировали мастеров или иные прототипы, вовсе не стремясь к
оригинальности произведений.1
Преднамеренное репродуцирование стало отличительной чертой исторического сознания
гуманистов. Архитекторы и скульпторы копировали великие произведения античности (или
чаще — их эллинистические копии), а художники копировали друг друга. Хотя в результате
инициированного романтиками культа авторского творчества термин «копия» и приобрел
свой нынешний уничижительный смысл, живописцы продолжали учиться на примере
предшественников и заново постигать смысл работ, усердно их копируя. В области
скульптуры гипсовые слепки с античных работ задали канонический ряд наиболее копируемых шедевров — Лаокоон, Геркулес Фарнезе, Аполлон Бельведерский, Ватиканская
Клеопатра, Венера Медичи, Ника, бронзовая конная статуя Марка Аврелия, Александр и
Буцефал, а также барельефы на триумфальных арках и колоннах Траяна и Антония.2 В
архитектуре копирование простиралось от классических строений до работ Палладио3 и иных
производных, а со временем — и до готических прототипов, которые еще долго
доминировали в строительной среде западного мира.
Большинство ценителей были знакомы с великими произведениями прошлого лишь по
копиям, поскольку частные секвестры и трудности путешествия затрудняли доступ к
оригиналам. Вплоть до конца XIX в. большинство античных произведений были доступны
лишь немногим избранным, а знакомство с известными реликвиями основывалось на их
репродукциях и письменных описаниях. И только в наши дни знакомство с оригиналом стало
привычным делом. Благодаря успехам в
1
Kidson. Figural arts. P. 425—427.
Haskell and Penny. Taste and the Antique. P. 16, 136—140, 148—151, 184—187, 252—255.
3
Андреа Палладио (Andrea Palladio) (1508—1580), итальянский архитектор, оказавший большое влияние на
формирование архитектурного облика Европы. Широко использовал в своем стиле классические мотивы. —
Примеч. пер.
460
2
Древность, подвергшаяся многократному воспроизведению и минитюариза-ции: классические реплики,
вестибюль Роберта Адамса в Сион-хаус, Миддл-секс (публикация English Life).
Венера, по модели Клодиона, фарфор, ок. 1862 (Ричард Деннис).
Собор Василия Блаженного, Троуп-парк, Серрей.
полиграфии, металлургии, изготовлении бумаги и фотографии, стали широко доступны копии,
которые едва удается отличить от оригинала.1
Гипсовые слепки античной скульптуры в натуральную величину в коллекциях пап и итальянских
герцогов впервые стали появляться в XVI в., а в XVII в. французские монархи, в особенности
Людовик XIV, стали первыми страстными коллекционерами. Побывав в Париже в 1665 г.,
Бернини подчеркнул важность наличия античных гипсов для изучения искусства и призывал к
изготовлению соответствующих форм в Риме. В Англии XVIII в. античные гипсы и копии
доминировали в комнатах Адама в Доме Сиона.2 Значительные коллекции также выставляли в
Холкэме (Holkham), Кедлстоне (Kedleston) и Круме (Сго-оте). Даже высокомерное отношение
американцев к рабской привязанности к старине не помешало им приобретать гипсовые копии.3
Однако гипс — не единственный материал, при помощи которого копировали мраморные
реликты. С ним конкурировали по популярности бронзовые репродукции, керамические статуэтки
и свинцовые копии скульптур. Страсть к репродукциям канонических античных произведений
была настолько велика, что в Уобернском аббатстве однажды помещались 16 мраморных копий
Вазы Медичи, чья железная копия также находилась в Алтон Тауэре (Alton Towers). Каменный
«Умирающий гладиатор» появился в Русэме (Rousham), мраморный — в Уилтоне (Wilton), a
бронзовый — в Сионе. В 1860-х. Аполлон Бельведерский из фаросского фарфора стоял в тысячах
английских домов.4 Современные национальные реликты также копируют в самых экзотических
материалах.
Многие из подобных копий делаются миниатюрными. Фарфоровые реплики статуэтки из
стаффордширской керамики появляются с середины XVIII в. Итальянские фирмы промышленным
образом «штамповали» маленькие бронзовые копии античных скульптур, а также статуэтки и
храмы из тосканского алебастра.5 Массовое производство античных камей и интальо Веджвуда
идет от «механических навыков», воспетых Самуэлем Роджерсом:
Восславь со мною вместе сноровку механиков, Что штампуют, подновляют и размножают по желанию; И незадорого
отправляют в путь в далекие края Драгоценные реликвии непорочных времен.6
1
Haskell. Rediscoveries in Art. P. 166—168; Ivins. Prints and Visual Communication. P. 90, 91,97.
2
Семейство Адам (четверо братьев — Роберт, Джеймс, Джон и Уильям) — архитекторы и дизайнеры мебели,
разработавшие утонченный неоклассический стиль. Здесь имеется в виду Роберт Адам (1728—1792), самый известный
среди братьев. Одна из наиболее удачных его работ — перестройка Остерли-парк (Osterley Park) (1761—1780) и Дома
Сиона (Syon House) (1762—1769) вблизи Лондона, а также проект перестройки для Кедлстон-холл (Kedleston Hall)
(1765?—1770), Дербишир. — Примеч. пер.
3
Haskell and Penny. Taste and the Antique. P. 16, 35—39, 87—91.
4
Ibid. P. 93, 252, 316, 225; idem: Most Beautiful Statues. P. xii.
5
Haskell and Penny. Taste and the Antique. P. 94—96.
Rogers Samuel. Epistle to a friend (1799). Lines 65—68. P. 12. См.: Mankowitz. Wedgwood. P. 104—107, 214, 215, 221—
223.
462
6
В XIX в. изготовители гипсовых слепков, мраморные мастерские и бронзовые литейные цеха
все более полагались на машины, и, по мере увеличения числа подобных реплик, качество
работы все более снижалось.1
Появлялись миниатюрные копии и архитектурных реликвий. Многие исторические модели
сделаны в 3/5 натуральной величины — достаточно много, чтобы они смотрелись как
настоящие здания, но в то же время достаточно мало, чтобы выглядеть изящно. Иногда
впечатление миниатюризации возникает даже в тех связанных с историей местах, с которыми
ничего подобного не делали. В деревне «семнадцатого века» Нормана Шоу2 — Бедфорд Парк
— Йейтс почувствовал, что «мы живем среди игрушек». Нечто подобное ощущает и
большинство современных посетителей посреди опрятной чистоты реконструированного
прошлого.3 Есть и другие реплики чуть больше кукольного домика: в Торп Парк (Thorpe Park)
близ Лондона, в Уффингтоне (Uffing-ton) — Белый дом из бетона в 1,5 натуральной величины,
а также Тадж Махал, храм Артемиды, Великие пирамиды и Бодиамский (Bodiam) замок всего
лишь 5—10 футов в высоту в окружении живых цветов естественных размеров, что еще более
подчеркивает миниатюрность.
Многие исторические миниатюры выступают в качестве сувениров. Домик Анны Хатауэй
(Anne Hathaway)4 украшает собой миллионы каминных полок и бесчисленное количество
брелоков для ключей. Реплики, выпущенные «ограниченным тиражом», похваляются своей
аутентичностью: выполненные Брюсом МакКоллом «миниатюрные оловянные репродукции
почтовых щелей на входных дверях 36 наиболее популярных актеров и актрис Голливуда, чья
аутентичность удостоверена Всемирным судом в Гааге» привлекает внимание причудливой
смесью точности воспроизведения и тривиальности, как и его же «Орнаментированные
рукоятки прогулочных тростей герцогов из рода Гогенцоллернов», выполненные в результате
«усердных исторических исследований, охватывающих более трех веков», а также его
«Большие кулинарные формы для пирога времен Реставрации, точно такие же, как и те, из
которых потихоньку таскал кусочки юный Конгрив5... настолько достоверные, что вы сможете
почувствовать запах пирога собственным носом».6
1
Haskell and Penny. Taste and the Antique. P. 122, 123; Crook J. M. Canon of the classical.
Шоу Ричард Норман — английский архитектор и дизайнер конца XIX в., работал в стиле «королевы Анны», усвоенном
в этом виде американскими дизайнерами. — Примеч. пер.
3
Yeats. Цит. по: Nicholas Taylor. Village in the City. P. 60; Randall Frederica. Unreconstructed past. The Nation, 7—14 Aug.
1982. P. 122.
4
Хатауэй Анна — жена У. Шекспира. Домик Анны Хатауэй расположен вблизи Стратфорда-на-Эвоне в местечке
Шоттери. — Примеч. пер.
5
Конгрив Уильям (Congreve, William) (1670—1729), английский драматург и поэт, один из самых талантливых
комедиографов эпохи Реставрации. — Примеч. пер.
6
Rolled un rare Bohemian onyx, then vulcanized by hand // New Yorker. 21 Dec. 1891. P. 39.
463
2
Изобразительная точность изменяет наше восприятие реликвий еще более радикально,
особенно со времен широкого распространения печатных иллюстраций. Иллюстрации с
изображением знаменитых классических скульптур стали распространять с 1500 г.,
иллюстрированный каталог римских античных статуй был опубликован в 1556 г. Каталог
Бернарда де Монфокон (Bernard de Montfaucon) 1719г. содержит свыше 30 тыс. изображений
античного искусства, а с 1762 г. скетчи Стюарта и Риветта (Stuart and Revett) еще больше
способствуют росту знакомства с произведениями античного искусства.1 Простота и
достоверность изобразительной репродукции все в большей степени способствует визуальному освоению истории. Теперь, читая о прошлом, мы можем представить себе
происходившие события визуально.
Более того, различного рода суррогаты вроде миниатюр менее обременительны, чем
полномасштабные изображения. Город Таунтон в Сом-мерсете, юго-западная Англия, в
1950—1960-х гг. с радостью избавился от многих своих старых зданий, и вскоре после того в
этих местах особую популярность приобрели почтовые открытки и чайные салфетки с
изображением этих отвергнутых вех истории.2 Пока же строения находились на своих местах,
они были всего лишь грустным напоминанием о неопрятном и нищем прошлом, и лишь после
того, как эти реликты исчезли, жители города смогли по достоинству оценить их изображения.
Многие отдают предпочтение Диснейлэнду с его «историческими факсимиле именно потому,
что это заведомые копии, не претендующие на благоговейное почитание, которое внушают
оригиналы».3 Влечение к образом прошлого может отражать нашу удаленность от
прототипов. В условиях распада семейных связей, считает Хирш, старые фотографии
заменяют нам отдалившихся предков. Фотографии крестьян с продубленными солнцем
лицами или изможденных коробейников свидетельствует вовсе не о близости, а лишь о нашей
отдаленности от них.4
Меняющиеся технологии и вкусы могут сделать копии даже более ценными, чем оригиналы.
Так, ренессансные копии превосходят свои утратившие первоначальную значимость
эллинистические образцы, которые теперь возрождаются только в виде очищенных от
последующих наслоений копий. «Глядя на терракоты Мадерно, бронзу Сусини или рисунки
Батони, — пишут Хаскелл и Пенни, — мы можем ощутить бросающую вызов силу,... некогда
присущую... копируемым скульптурам».5
1
Haskell and Penny. Taste and the Antique. P. 17—21, 43.
Somerset Country planning officers, Taunton. Interviews 3 Mar. 1978; Bush Robin. The Book of Taunton (Chesham:
Barracuda, 1977). Аналогичным образом картины Л. С. Лоури приобрели популярность после исчезновения
индустриальных сцен, которые были там изображены (Langenbach Randolph. The challenge facing Oldham // Satanic
Mills: Industrial Architecture in the Pennines. P. 11; Berger John. Lowry and the industrial North. P. 90—93).
3
Goldberg. Dangers in preservation success. P. 161.
4
Hirsch. Family Photographs. P. 119.
5
Haskell and Penny. Most Beautiful Statues. P. xiii.
464
2
Улучшают ли копии оригиналы, или нет, знакомство с копиями формирует последующее
восприятие оригиналов, нашу реакцию на предметы старины в основном задают их
репродукции. До недавнего времени этот эффект считали благотворным. Множественные
копии античных шедевров «более действенно уберегут нас от возврата к эпохе невежества и
варварства», — писал Джосайя Веджвуд (Josiah Wed-gewood). Впрочем, он, конечно же,
адресовал эти слова потенциальным покупателям. Копии способствуют распространению
хорошего вкуса, формируют глаз публики и развивают искусство, поднимая значимость
(enhance) прототипа, продолжает Веджвуд, «потому что чем больше существует копий каких-
либо произведений, например Венеры Медичи, тем большую известность приобретают
оригиналы... Каждому захочется увидеть оригинал такой прекрасной копии».'
В действительности же репутация Венеры Медичи серьезно пострадала именно по причине
существования огромного числа ее копий. Престиж античных шедевров до известной степени
связан с их редкостью и труднодоступностью. Чрезмерное экспонирование притупляет
каноническое совершенство и превращает пробный камень вкуса в клише.2 Массовое
производство лишает репутацию реликвии ее блеска. Мы попросту унижаем образ Шекспира,
жалуется один из посетителей Стратфорда, когда едим омлет из тарелки с лицом Барда или
гасим об него окурки.3
Репродуцирование не только стимулировало интерес публики к оригинальным реликвиям, но
также привело к их обесцениванию. Зрители толпятся около Моны Лизы точно так же, как
они глазели бы на каких-нибудь кинозвезд, и происходит это прежде всего потому, что им
слишком часто навязывают ее изображение. Зрители восхищаются этим полотном потому, что
признают его славу. «О, Боже мой, как это красиво, — восклицает один из недавних
посетителей Лувра. — Это все так похоже на копии, которые я видел».4 Становясь попсимволами, знаменитые оригиналы в значительной мере утрачивают свое историческое
значение. Старинные костюмы напоминают зрителям вовсе не исторические фигуры, а
эстрадных затейников, которые эти костюмы
1
Wedgewood & Bentley 1779 catalogue, transcription in Mankowitz. P. 253, 229. Нельсон Рокфеллер также утверждал, что
реплики из его коллекции помогают превратить искусство «впервые общим достоянием всего человечества».
Предприниматели от искусства жаловались, что реплики «продаются, скорее, как субституты, а не память о „подлинных
вещах"» (Glueck Grace. Dealers take on Rockefeller // IHT. 8 Dec. 1978).
2
Bolgar. Introduction. Classical Influence. P. 28; Haskell and Penny. Taste and the Antique. P. 122; Crook. Canon of the
classical.
3
Kosintsev. Shakespeare. P. 7. По поводу следствий массового копирования см.: Вальтер Беньямин (Walter Benjamin.
Work of art in the age of mechanical reproduction. P. 220—223); Dorfles. Kitsch. P. 31, 32, 94, 97.
4
Goldberg Robert. Jostling over Mona Lisa // IHT. 5—6 July 1980. P. 8. См.: Cohn W. H. History for the masses. P. 282.
Репродукционисты также искушают реставраторов на то, чтобы эмулировать застывшие цвета, плоские поверхности и
гомогенную текстуру художественных альбомов, превращая живопись в «двумерную тень самой себя» (Walden.
Ravished Image. P. 6).
466
использовали. Так, путеводитель характеризует герцога Норфолка, жившего в XVI в. и
похороненного в Фрамлингэмской церкви (Framlin-gham) в Саффолке, как «известного
персонажа телесериала „Шесть жен короля Генриха VIII"».1 Реликвии становятся
симулякрами собственных современных изображений, подобно тому, как поэты, по Гарольду
Блуму (Harold Bloom), стремятся обратить вспять влияние последователей.2
Изображение артефактов древности отнимает нечто от нашего последующего восприятия
оригиналов. Подготовленный антиципирующим знанием зритель, возможно, и испытывает
волнение от того, что узнает ту или иную реликвию, однако при этом он лишается свежести
непосредственного опыта. Из-за того, что на фотографии обычно не попадает все банальное
или не относящееся к предмету, они представляют нам античные памятники так, что те
неизменно внушают благоговейный трепет, их вид в реальности зачастую зрителя
разочаровывает. Фотографии настолько приучили нас к величественному одиночеству
западного фронтона Парфенона и великолепных колонн Персеполя, что посетитель может
быть «шокирован оттого, что в действительности — это отдельные уцелевшие фрагменты,
стоящие посреди чего-то вроде строительной площадки». Реакция группы английских
туристов на увиденные античные памятники была следующей: «Я думал, что они должны
быть больше», «Там все поломано. Я ничего не смог разобрать», «Там все такое
неряшливое».3 Все это — как живой звук для уха, приученного к «мыльным» операм, так что
супер-глянцевые изображения в художественных альбомах на самом деле дезориентируют
глаз публики. По мере того, как на лицах отражается разочарование
1
Выставка костюмов, использовавшихся в телевизионных сериалах о Генрихе VIII, из музея Виктории и
Альберта, далеко превзошла по популярности постоянную экспозицию подлинных костюмов тюдоровской эпохи
(Thompson. Conservation of antiquities. P. 42). Замок Хауард (Castle Howard) рекламируют — и чаще всего именно
так его и воспринимают — как место действия телесериала «Возвращение в Брайдсхед».
2
Блум Гарольд (1930—), американский литературный критик, известный своей необычной интерпретацией
истории литературы и литературного творчества. В своих работах — «Страх влияния» («The Anxiety of Influence»)
(1973), «Карта перечитывания» («A Map of Misreading» (1975), «Figures of Capable Imagination» (1976) — он
развивает идею о том, что поэзия в значительной мере возникает в результате неверного истолкования поэтами
работ их предшественников. В наиболее известной своей работе «The Book of J» (1990), включающей переводы Д.
Розенберга избранных мест из Пятикнижия, он утверждает, что наиболее ранние из известных текстов Библии
были написаны женщиной, жившей во времена Давида и Соломона, и что эти тексты имеют, скорее,
литературный смысл, нежели религиозный, вложенный в них позднейшими переписчиками под влиянием
верований патриархального иудаизма. — Примеч. пер.
3
Camberlin. Preserving the Past. P. 66. Повседневная реальность часто портит представляемую в умственном взоре
картину. Так, в Бальбеке Марсель в романе Пруста испытывает чувство страха, увидев статую Девы, которой он
долгое время восхищался в воображении, «сведшейся теперь до своего собственного каменного подобия,... покрытой той же копотью, что и грязные дома по соседству,... превратившейся... в маленькую пожилую женщину, чей
рост я мог бы измерить и чьи морщинки сосчитать» (Proust M. Remembarance of Things Past, 1:709—10. См.:
Пруст М. Под сенью девушек в цвету).
467
при виде оригинальных произведений, зрители задают себе вопрос: «Откуда же взялись эти
вычурные цвета?»1
Допускаемые при современном копировании и отношении к оригиналу вольности еще более
занижают восприятие шедевров прошлого. Мона Лиза, в которой первоначально видели
образец натуралистического реализма, в XIX в. превратилась в символ загадочного обольщения. А в XX в. безудержное копирование превратило ее в расхожую монету, так что, по
выражению Гарольда Розенберга, она больше походит на Тетушку Жермину, чем на великое
творение искусства.2 Усы и бородка, добавленные к оригиналу Марселем Дюшампом
(Duchamp) — L.H.O.O.Q. (1919) —- сами стали прототипом для сатирических и коммерческих
манипуляций.3
Художники и фотографы изменяют наш взгляд на прошлое тем, что приукрашивают
исторические события анахроническими символами. Картина Иммануила Лейтце (Leutze)
«Вашингтон переходит через Де1
Richardson. Crimes against the Cubists. P. 34.
Boas. Mona Lisa in the history of taste; Rosenberg. Mona Lisa without a mustache. P. 48.
3
McMullen. Mona Lisa; Storey. Mona Lisa; Fuller Roy. The Venus pin-up // New Society. 23 Oct. 1975. P. 222;
Ducousset. Epidemic des parodies.
468
2
лавер» (1851) возвысила незначительный эпизод Американской революции до уровня
мифического события. Новые дополнения и легенды беспрестанно изменяют исторический
смысл «последней линии обороны» Кустера1 — наиболее часто упоминаемого события в
американской истории.2 Картина «Дух'76» Арчибальда Уилларда (первоначально — Yankee
Doodle), получившая известность по хромолитографиям, висевшим в студии каждого
фотографа, меняет свой смысл с каждым новым национальным кризисом. Сознательно
проводимые параллели с композицией Уилларда сделали флаг Иводзима4 символом американ1
Кустер Джордж Армстронг (Custer) (1839—1876), американский солдат, чья фраза о «последней линии
обороны» против племен сиу и чейенов при Литтл Биг Норн, на территории Дакоты, сделала его легендой
американской истории. — Примеч. пер.
2
Каттеп. Season of Youth. P. 81—83; Hutton Anne. Portrait of Patriotism: Washington Crossing the Delaware
(Philadelphia: Chilton, 1959); Don Russel. What happened at Custer's Last Stand?..
3
Янки-дудль (букв. — олух-янки) — патриотическая песня времен Американской революции. — Примеч. пер.
4
Битва за о. Иводзима (Iwo Jima) — одно из самых кровопролитных сражений Тихоокеанской кампании во
второй мировой войне, состоялось в феврале—марте 1945 г. В общей сложности в сражении погибло 6000
американских морских пехотинцев. — Примеч. пер.
469
ского духа во второй мировой войне. А во время празднования 200-летия Революции отблеск
«Духа'76» попал и на «Дешевую аренду автомобилей», улицу Сезам, Американскую
хиропрактическую ассоциацию, жареных кентуккийских цыплят и не в последнюю очередь —
на Диснейлэнд.1 По Мэйн-стрит, США, в самом сердце Дисней-мира, проходил «парад
Америки», и там, «во главе парада с барабаном и маленькой флейтой... все в бинтах, шли три
символа Американской революции: Микки Маус, Дональд Дак и Гуфи».2
Итак, копии прошлого начинают жить собственной жизнью и часто подминают под себя
собственные прототипы в угоду злобе дня.
Эмуляции
Многие дополнения к сохранившимся реликвиям представляют собой их свободные, даже
причудливые реадаптации. Но именно при сознательном воссоздании определенного периода
— бережной по отношению к оригиналу, хотя и творческой переработки более ранних форм и
стилей — прошлое обладает наибольшим влиянием.
Подобные воссоздании идут значительно дальше простого копирования. Даже те строения,
которые исходят из исключительного пиетета по отношению к образцу, неизбежно отражают
свое собственное время. И самые преданные последователи допускают отступления в духе
своего времени. «Художникам не следует опасаться, что их работы окажутся вторичными и
неоригинальными, поскольку все, что они создают, неизбежно хранит в себе аромат их
эпохи».3 Верность истории не уберегла викторианцев от приукрашивания прошлого. Античность и готика были погребены под слоем золота XIX в. Культурная ностальгия и
литургическая реакция принесли плоды «средневековой» архитектуры, которая явственно
несла на себе следы середины XIX в. «Под видимостью „возрождения", — замечает Николас
Тэйлор по поводу ностальгических утопий Пьюджина,4 Рескина и Морриса, — их авторы в
действительности проявили высшую степень оригинальности и изобретательности».5
Однако подобные возрождения также и расширяют перспективу эмулируемой эпохи. В самом
деле, те артефакты, которые исходили из
1
Pauly. In search of «The Spirit of 76».
Schaap Dick. Culture shock: Williamsburg & Disney World, back to back // N. Y. Times. 28 Sept. 1975. Travel sect. P.
1.
3
Lees-Miln, Ancestral Voices, diary entry 24 Mar. 1942. P. 42. Эти размышления были навеяны статуей работы
Карью (Carew) одетого в тогу Хаскиссона в Чичестерском соборе.
4
Пъюджин Август Уэлби Нортмор (1812—1852), английский архитектор, дизайнер, писатель и теоретик
архитектуры, активный участник английского римско-католического и готического возрождения. В своих
теоретических работах отстаивал связь между качеством и характером общества и калибром архитектуры. —
Примеч. пер.
5
Taylor N. Village in the City. P. 32.
2
470
Здание Собрания графства Оксфордшир, архитектор Джон Плаумен, 1840—1841.
образцов прошлого, видятся в современном ландшафте более значительными, нежели сами
оригинальные реликвии. Эмуляций не только значительно больше, чем сохранившихся
оригиналов, но многие из уцелевших реликвий дошли до нас в позднейших преломлениях:
осознание недавнего характера прошлого в большей степени исходит не из его собственных
следов, сколько из последующих копий и эмуляций. Например, наш образ «классики» в
большей степени зависит не от подлинных греческих и римских памятников, а от их
эллинистических и более поздних воссозданий. Современные представления о готике в
меньшей степени строятся на скудных средневековых остатках, нежели на последующих
дополнениях, воспроизводящих и перерабатывающих стиль или дух готики. Ностальгия
времен Елизаветы или Якова вела к появлению неосредневекового рыцарства, зубчатых стен
и башен, сводчатых залов и килевидных каминов в зданиях, которые лишь символически
обозначали готику. Декоративные фортификации XVIII в. более соответствовали веку пороха,
а не пики. Прототип сказочного замка, который сегодня обозначает «готику» — центральная
башня (кип) и прямоугольные бастионы с четырьмя башенками по углам — это живописная
амальгама палладианской планировки со «средневековым» силуэтом.1 Однако «готика может
лишиться всех своих черт, — отмечает архитектор викторианской эпохи, — и в то же время
оставаться для нас готикой в самом подлинном смысле».2 В самом деле, нео1
2
Crook J. M. Origin of the Gothic Revival. P. 50—53.
Jackson T. G. Modern Gothic Architecture. 1873. P. 113.
482
готика изменила облик готики, чтобы сохранить ее дух. В отличие от средневековой готики,
подобные воссоздания выглядят даже более готическими, чем сама готика. Средневековые
руины, тюдоровские замки, романтические готические причуды, церковная и муниципальная
готика, зубчатые стены Армии спасения образуют смешанный готический ландшафт, в
котором многие зрители затруднились бы отделить одно от другого. Лишь немногие
почитатели классики смогут отличить римские предметы от греческих, не говоря уже об
эллинистических. Довольно часто воссоздания принимают за оригиналы. Время сглаживает
различия между эмуляциями и оригиналами и усиливает их близость.
Пуристы часто обращают внимание на подобное смешение дериватов с оригиналами.
Проектировщики охранной территории Харроу предупреждали потенциальных застройщиков
против возведения построек в «историческом» стиле, поскольку такие здания «обесценят достоинства сохранившихся подлинных строений».1 Члены Георгианской группы отказывается
признавать неогеоргианский стиль, дабы неумеренности потомков не подорвали престиж
родителей.2 Однако для большинства обычных людей подобные адаптации вполне уживаются
вместе с оригинальными прототипами и прочими дериватами. Лишь чет1
2
London Borough of Harrow. Conservation Areas. Advice on new buildings. 1983.
Muray Eleanor. Georgian Group. Interview 15 May 1978.
483
Примечательная и уместная коммемоКоллективная и родовая коммеморация:
рация: шатер из бетона и камня, мавзомонумент солдатам последующих войн,
лей Ричарда Ф. Бертона, британского
Хартлэнд, шт. Вермонт.
ученого и путешественника, автора полного перевода сказок «Тысяча и одной ночи» на английский язык,
Мортлейк, Серей, 1890.
верть из тех, кто посетил Гилдфорд, обратили внимание на различия между оригинальной
архитектурой и производной.1 Презервационисты в период Метролэнда2 яростно сражались за
то, чтобы спасти эдварди-анские дома в стиле фахверк и соломенные крыши, как они делали
бы это по отношению к любому другому уцелевшему оригиналу. Но в 1930-х псевдо-тюдор
уже приобретает ту священную ауру старины, которую прежде лишь пытался копировать.3
Копии и воссоздания часто исходят из коммеморативных намерений и целей. Следы античной
Греции настолько плотно обступают американцев, что «для того, чтобы полностью отделить
себя от их влияния, — отмечал Даниэль Вебстер в своем выступлении в Сенате в 1824 г., —
нам пришлось бы самим уйти из этих мест, от пейзажей и вещей, которые нас окружают».
Ратуя за признание Америкой Греции, он отмечает, что «даже то здание, в котором мы
собрались, эти гармо1
Bishop. Perception and Importance of Time in Architecture. P. 263.
Метролэнд — один из наиболее удачных проектов развития пригородов Лондона в 1915г. — Примеч. пер.
3
Sounders. Metroland: Half-timbering and other souvenirs in the Outer London surburbs. P. 168, 172, 173; Aslet Clive.
Let's stop mocking the neo-Tudor // The Times. 11 June 1983. P. 8.
2
485
ничные колонны, украшающие их орнамент, — все напоминает нам о Греции, и мы, как и все
человечество в целом, в большом долгу перед ней».1
Эклектичное или случайное смешение стилей при воссоздании также изменяет наше
восприятие более широкого прошлого, как «инфернальная амальгама необычных и
привлекательных фронтонов в ар-ну-во;... витые балки и покрытые свинцом оконные
переплеты Стокбро-керского Тюдора (Stockbrokers Tudor)», голландские терракотовые
таблички на Понт-стрит (Pont Street), «Уимблдонский транзитный портик» и отдаленно
напоминающие романский стиль гаражи из красного кирпича на бессмертном творении
Осберта Ланкастера (Osbert Lancaster), «Обходная дорога» (Bypass Variegated)2, — соединение
несоизмеримых компонентов заново определяет облик всего нашего архитектурного
наследия.
Коммеморации
Монументы и мемориалы украшают собой прошлое, напоминая нам о великолепии эпохи,
власти, гении какого-то человека или уникальном событии. Все эти коммеморации
объединяет то, что они появляются после поминаемого события. Они прославляют прошлое в
облике последующих времен. При этом их форма и черты могут не иметь никакого сходства с
тем, о чем они призваны напоминать.
И хотя памятные знаки часто берут начало в древности или символизируют ее, многие
памятники просто отражают иконографические предпочтения своих собственных дней. Так, в
XVII в. портретные изображения обычно располагают посреди херувимов, черепов, кос,
витых колонн и тому подобных символов смерти и бессмертия. А после повторного открытия
Египта в XVIII в. популярными чертами мемориалов становятся пирамиды, обелиски,
сфинксы и саркофаги.3
Героев часто увековечивают в таких одеяниях, которые отражают ретроспективный идеал.
Римская тога, в которую одет Джордж Вашингтон на картинах и в скульптурных
изображениях, символизирует рес1
Webster D. Revolution in Greece, 5:61.
Lancaster Osbert. Here, Of All Places. P. 152.
Осберт Ланкастер (1908—1986), английский карикатурист, театральный постановщик и писатель, более известный
своими весьма умеренными карикатурами в газете «Daily Express», посвященными английскому среднему классу, а
также работами по архитектуре. Его первая книга — собрание рисунков Progress at Pelvis Bay (1936), представляла
собой острый архитектурный очерк английской деревушки на побережье, начиная от отдаленного прошлого и до
«планируемого» будущего. Последующие книги были посвящены остроумному исследованию английской
архитектурной истории (Pillar to Post (1938)) и истории английского интерьера (Homes, Sweet Homes (1939)). Эти и
другие материалы, а также материалы по истории американской архитектуры и дизайна составили следующую книгу
Here, of All Places (1958). — Примеч. пер.
3
Curl. Celebration of Dearth. P. 40, 363—365. Погребальные украшения в Англии конца XVI в. Были очищены от
традиционной католической символики (Phillips John. Reformation of Images. P. 118, 119).
486
2
публиканские добродетели. Основателя Пакистана Джинну (Jinnah),1 который при жизни был
разборчивым сторонником западной моды в одежде, тем не менее везде изображают в
облегающем, застегнутом не все пуговицы национальном костюме ширвани.2 В духе более
ранних призывов по поводу того, что монумент Вашингтону должен свидетельствовать о
«хорошем вкусе и суждении тех, кто его воздвиг», Эдвард Эверетт (Everett) искал такой образ
памятника битве при Бункер Хилл (Bunker Hill),3 который одновременно наводил бы на мысль
о революционной борьбе и передавал бы потомкам то, «что это поколение жителей
Массачусетса» думало по сему поводу.4
Монументы в Старом Свете более многочисленны и производят более сильное впечатление,
чем памятники Нового Света, а цели мемориалов остаются более назидательными. «В любой
маленькой заштатной третьеразрядной европейской стране повсюду полно монументов. На
каждом углу наталкиваешься на бронзового «Лебрюша, тискающего горничную в Вэйке и
разрабатывающего при этом план битвы при Бледзо», — делится своими наблюдениями
Дональд Бартелме. — Американцы же предпочтут поставить груду позеленевших пушечных
ядер рядом со сломанной мортирой и забыть об этом».5
До недавнего времени большинство монументов воспринимались как призыв следовать
добродетелям предков. Они напоминали людям во что следует верить и как нужно поступать.
В Америке после Гражданской войны мемориалы, скорее, преследовали цели достижения
единства и сплоченности, нежели назидания. По мнению Дж. Б. Джексона (J. В. Jackson),
произошедшие перемены иллюстрируют контраст между «Геттисбергским адресом»
Линкольна6 и последующим предназначением поля сражения. Линкольн призывал «нас,
живых... закончить дело, которое они — сражавшиеся здесь, — некогда столь славно начали»,
считая, что «об этом между нами был заключен договор, достигнуто соглашение, и монумент
призван напоминать нам об этом договоре; и подобно тому, как он дарует своего рода
бессмертие мертвым, он же определяет наши действия на многие годы вперед». После
Гражданской войны, поле битвы при Геттисбурге стало памятником
1
Джинна Али Мохаммед (1876—1948), индийский исламский политический деятель, основатель и первый генералгубернатор (1947—1948) Пакистана. — Примеч. пер.
2
Redressing history // The Times. 29 Mar. 1982. P. 6.
3
Битва при Бункер Хилл (17 июля 1775 г.) — одна из важнейших побед в начальном периоде войны за независимость в
США, приведшая к значительному росту революционных настроений. — Примеч. пер.
4
Tudor William (1816), and Everett (pre—1865). Цит. по: Harris Neil. Artist in American Society. P. 197. — Курсив автора.
5
Barthelme and Sorel. Monumental folly. P. 33.
6
Геттисбургский адрес — известная речь президента Линкольна 19 ноября 1863 г. на церемонии освящения
Национального кладбища в Геттисберге, на месте одного из самых значительных сражений Гражданской войны (1—3
июля 1863). Хотя основную речь на церемонии произнес Эдвард Эверетт, известный оратор своего времени, и длилась
она более часа, короткое выступление Линкольна тем не менее было замечено и получило широкую известность, в том
числе и как образец стиля. — Примеч. пер.
487
самому себе. Уже простое упоминание о нем само является памятником. «Оно уже более не
напоминает, оно уже более не говорит нам, что надо делать; оно просто поясняет ход битвы».1
Параллельно с этими изменениями американцы увековечили Гражданскую войну, скорее, как
память обо всех ее участниках, нежели об отдельных лидерах. Памятники часто ставились в
буквальном смысле неизвестному солдату. Другие мемориалы все больше прославляли
простых людей и их образ жизни. Вслед за «Минитменом» (Minute Man) Даниэля Честера
Френча2 в Конкорде в 1876 г. появились памятники прототипическим американцам —
безымянным ковбоям, разносчикам газет, глостерским рыбакам, и даже долгоносикам.3 По
другую сторону Атлантики национальное или коллективное прошлое также оказалось
достойным памяти. В конце XVIII в. появились монументы павшим солдатам, послужившие
прототипами для массового производства французских «марианн» и английских «томми».4 И,
восстанавливая реликвии или инсценируя исторические события, мы все больше стремимся не
только следовать примерам прошлого, но и просто вспоминать, какой была тогда обычная
жизнь.
Памятники могут отходить от своих прототипов как в пространстве, так и в оформлении. По
мере того, как коммеративные цели начали превалировать над напоминанием о Страшном
Суде, с гробниц исчезали погребальные статуи, и они становились важным элементом городского пейзажа. Националистское прославление прошлого в конце XIX в., по словам Марвина
Трахтенберга (Trachtenberg), отражал «густеющий лес монументов,... грозящий задушить
городские площади и живописные виды Европы».5 Многие мемориалы сделали известными те
места, которые, собственно, не имеют никакого отношения к прославляемым персонам или
событиям, как, например, Уголок поэтов в Вестминстерском аббатстве или Колонна Нельсона
на Трафальгарской площади. Статуи прежних правителей украшают различные местоположения, находящиеся зачастую на другом конце мира по отношению к действительному
месту событий. Так, Цезаря поминают далеко за пределами бывшей Римской империи,
Вашингтон восседает на коне на бесчисленных городских площадях, а королева Виктория
наблюдает за уличным движением даже в Бенаресе и Бербисе (Berbice).
1
Jackson. Necessity for Ruins. P. 93; Gettysburg Address. 1983.
Френч Дэниел Честер (1850—1931), американский скульптор, известный широкой аудитории своими работами
патриотического содержания. Помимо статуи «Минитме-на», среди его работ мраморная статуя сидящего Линкольна в
Мемориале Линкольна в Вашингтоне, конные статуи генералов Улисса Гранта в Филадельфии и Джорджа Вашингтона в
Париже, статуя Ральфа У. Эмерсона в публичной библиотеке в Конкорде (Массачусетс) и др. — Примеч. пер.
3
Jackson. Necessity for Ruins. P. 94, 95; Schwartz. Social context of commemoration. P. 390—395.
4
Aries. Hour of Our Dearth. P. 547—549; Hobsbawm. Mass-producing traditions. P. 271, 272.
5
Aries. Hour of Our Dearth. P. 215, 230, 235; Trachtenberg. Statue of Liberty. P. 100.
488
2
Наиболее подходящие места для коммеморации знаменитых фигур прошлого — те, которые
оказали жизненно важное воздействие, или которые сами испытали подобное же воздействие
с их стороны. «В список исторических достопримечательностей следует включать те места
или здания, где автор проживал в течение длительного времени или где написал свои
важнейшие произведения», — наставляет Британский департамент окружающей среды.1
Однако наибольший интерес неизменно вызывают места, связанные с рождением и смертью.
То, где именно тот или иной знаменитый человек родился или умер, может иметь весьма
небольшое значение для его исторической роли, однако публика ожидает появления
монумента именно в этих местах.2
Причины ясны: мемориальный акт означает некое завершение. Мы редко возводим
монументы еще длящимся событиям или ныне живущим людям. Отсюда наша щепетильность
в тех случаях, когда вспоминают о нас. Во время приездов домой протагонист романа
Апдайка «С фермы» (Of the Farm) с удивлением обнаруживал, что память о нем все больше и
больше лелеют в старых фотографиях, школьных медалях, сертификатах, «обретших
бессмертие в пластике». «Память обо мне была представлена вокруг столь обильно, что
казалось, будто я уже умер». Впоследствии автор пал жертвой собственного вымышленного
мемориала: в 1982 г. ББС показала в одной из программ Апдайка, читающего свой роман «С
фермы» в той самой комнате, которая упоминается в книге. Причем камера выхватывала один
за другим те памятные вещицы, о которых шла речь.3
Основную массу мемориалов составляют гробницы. Однако сегодня кладбища — это, скорее,
поля памяти для живых, нежели вместилище мертвых, чье место успокоения становится все
менее значимым, коль скоро они гниют в земле или же их извлекают оттуда, чтобы освободить место для других покойников. На одних кладбищах доминируют персональные
памятники, на других — мемориальное чувство носит коллективный характер. Множество
одинаковых крестов и анонимные могилы на военных кладбищах напоминают нам не об
отдельных солдатах, но об общей кровавой бойне Великой войны.4 Однако старые кладбища
все больше и больше пропитывает дух коллективности: по мере того, как погребенные
утрачивают личную значимость для живущих, их памятники из напоминания о конкретных
прародителях становятся местом общей памяти предков.5
Длительно существующие монументы сами обретают статус древности и заслуживают
самостоятельного признания. По словам Краббе
1
Цит. по: Sanders. Protection of property. P. 30.
Barker Ashley. Greater London Council, Historic ^Buildings Division. Interview 4 May 1978.
3
Updike. Of the Farm. P. 17; Cunningham Valentine. Authenticating the poet // TLS. 5 Feb. 1982. P. 134.
4
Zelinsky. Unearthly delights:... the changing American afterworld; Stamp. Silent Cities; Aries. Hour of Our Dearth. P. 550.
5
Warner. The Living and the Dead. P. 319.
489
2
(Crabbe), «монументам самим нужны мемориалы».1 Их покрытые патиной формы, архаичное
содержание и каллиграфия гравированных надписей добавляют новые слои памяти к тем,
ради которых они сооружались.2 Аромат древности в конце концов накладывался на
коммеморативный ландшафт, добавляя к прошлому новые пласты. Действительно, мемориалы часто ставят рядом с другими реликтами. Монументы, датирующиеся 1876 г.,
украшают реконструированный Олд Норт Бридж (Old North Bridge) через Конкорд, которым
любовался Готорн в своей новелле «Легенды старой усадьбы».3 Старый мемориальный камень
напоминает о мертвых англичанах в строках Лоувелла (Lowell), направленных против
тирании традиции:
Они пришли за три сотни миль и погибли, Чтобы сохранить Прошлому его трон.4
Когда погибнут все прочие реликты, мемориалы и прочие коммемо-ративные творения
останутся единственным физическим напоминанием о прошлом. Их специально делают
прочными, способными выдержать удары времени, чтобы они удерживали драгоценные черты
как можно дольше. Изображения строений в ранне-ирландском стиле — часовни, высокого
креста, круглой башни — украшают проект гробницы Даниэля О'Коннелла (D. O'Connell)5
работы Джорджа Петри (G. Pet-rie), так что даже если «распад времен и мерзость невежества»
обесценит все другие ныне существующие образы, их формы и черты сохранит мемориал.6
Однако мемориалы — это нечто значительно большее, чем простое отражение тех, кого они
прославляют, поскольку они добавляют к ландшафту новое сочетание погребальной и
назидательной символики. Они не только напоминают нам о прошлом, но и производят
впечатление своей значимостью и нашими потерями, вынуждая признать, что все это
утрачено навеки.
Мы изменяем прошлое не только изменяя сами предметы старины, но также используем их
как стимулы для последующего творчества.
1
Crabbe. The Borough. Letter 2. P. 18. Эта строка Краббе представляет собой глоссу на фразу Ювенала о том, что «у
гробниц также есть своя предначертанная судьба» (Сатира 10, строка 146, с. 210).
2
Как заметил один из ранних викторианцев по поводу древних надписей, люди «видели под мрамором собственные
хроники». «Эти строки читали отцы, их дети и внуки, и по прошествии времени поросшие мхом персонажи добавляли
волшебству руин самые сильные чары» (Civil Engineer and Architect's Journal, 1839. Цит. по: Frank Ellen. Literary
Architecture. P. 248).
3
См.: Готорн. Легенды старой усадьбы // Новеллы. М.: Худож. лит., 1965.
4
Lines suggested by the graves of the English soldiers on Concord battle-ground, 9:272.
5
О'Копнем Дэниел (1775—1847), по прозвищу Освободитель, первый член Палаты Общин британского парламента
среди ирландских католических политических деятелей. Его успешная политическая деятельность в немалой степени
способствовала принятию Акта Эмансипации (Emancipation Act) 1829 г., открывшего для ирландцев-католиков доступ в
официальные политические структуры. — Примеч. пер.
6
Petrie. Report to the Committee of the O'Connell Monument (1851) // Strokes. George Petrie. P. 434.
490
Бесчисленные акты имитации и эмуляции, инсценирования и коммемо-рации, воображения и
репродукции, — все это накладывается на восприятие того, что мы считаем прошлым, и
трансформирует воздействие его сохранившихся реликтов. Появляющееся в результате
прошлое представляет собой сочетание оригинальных фрагментов, в значительной мере
измененных эрозией и почитанием, с мириадами более поздних наслоений и добавлений.
Новые технологии и растущее историческое сознание поощряют подобные включения. На
фоне подобного распространения нового и измененного прошлого все труднее становится
выделить действительно изначальные реликты.
Почему мы изменяем прошлое?
Я собираюсь все сделать таким, каким оно было прежде.
Ф. Скотт Фитцджеральд. Великий Гетсби1
Мифический инстинкт вскоре начинает делать вещи, скорее, такими, какими они должны были быть, нежели такими, какими
они в действительности были.
Джеймс Расселл Лоувелл. Восстание: его причины и последствия2
Настоящее взирает на какого-нибудь великого деятеля прошлого и пытается понять, был ли он на его стороне? «Хороший» ли
он? О каком недостатке уверенности в себе это говорит: настоящее хочет и покровительствовать прошлому тем, что судит о его
политической приемлемости, и одновременно хочет, чтобы прошлое ему льстило, чтобы его хлопали по сине и говорили, что
все прекрасно.
Джулиан Варне. Попугай Флобера3
Почему мы изменяем прошлое? Что заставляет нас изменять и перерабатывать наше наследие
рассмотренными выше способами? И не только ими, поскольку мы трансформируем не
только осязаемые реликвии, но и исторические записи и частные мемуары, как это было показано в главе 5. Конечно, мы не можем вовсе избежать изменения наследия. Современные
взгляды неизбежно ведут к тому, что реликвии и воспоминания понимаются по-новому.
Смотря на прошлое с нашей собственной позиции, мы неизбежно подвергаем ревизии то, что
предшествующим истолкователям виделось с их позиций, и соответственно изменяем
артефакты и воспоминания. Однако за невольными изменениями стоят и сознательные
намерения, заставляющие нас заменять или добавлять нечто к неадекватному прошлому.
1
FitzgeraldF. Scott. The Great Gatsby (1925). P. 102. См.: Steinbrink. «Boats against the current»; Stallman. Gatsby and the
hole in time. P. 4.
2
Lowell James Russell. The Rebellion: its causes and consequences (1864), 6:145.
3
Barnes Julian. Flaubert's Parrot (1984). P. 130.
491
Всем нам хочется больше или же чего-то иного, нежели то, что нам в действительности
досталось. Мы выкапываем останки древности из почвы, раскрываем их в текстах, и наши
воспоминания редко отвечают потребностям, рассмотренным в главе 2, за исключением разве
что мечтаний, обсуждавшихся в главе 1. «Критяне, — утверждает персонаж Саки, — к
несчастью, производят больше истории, чем сами могут потребить».1 Но такая ситуация
встречается не столь часто. В большинстве стран потребности значительно превосходят
возможности. Если Уильяма Джеймса в Страдфорде привело в ужас «полное уничтожение и
забвение любых письменных свидетельств о Шекспире, за исключением некоторых
подробностей сомнительного свойства»,2 его брат Генри высмеивал развернувшееся в этом
городе промышленное производство сувениров для изголодавшихся по истории паломников.
«Разве они не захотят видеть, где Он обедал и где пил чай?» «Они хотят всего сразу... Они
хотят видеть, где Он вешал шляпу и куда ставил ботинки, и даже где Его мать возилась со
своими горшками».3
Среди тех, кого томит голод по истории, одним из самых распространенных занятий является
антиквариат. Копии численно превосходят и зачастую затмевают подлинные остатки
прошлого. Свежесозданные виды воспроизводят ностальгически представляемые пейзажи.
Посреди старомодно изящного среднеземноморского города посетителю, задающему вопрос о
его прошлом, отвечают: «Синьор, у этого города нет истории. Его построили с нуля три года
тому назад специально для туристов».4
Что же касается памяти, мы интерпретируем реликвии или письменные свидетельства с той
целью, чтобы сделать их более понятными, оправдать нынешние подходы и действия,
подчеркнуть изменения убеждений. Неизмененное прошлое редко бывает в достаточной мере
древним и славным, но помимо того, большинству исторических наследий также не достает
древности и масштаба. Индивидуальным или коллективным образом мы пересматриваем
унаследованное прошлое для того, чтобы поднять самооценку, преувеличить благосостояние,
подтвердить свою силу и мощь. А потому генеалогии фабрикуют для того, чтобы они
подкрепляли собой наши титулы и звания, декреты подделывают для того, чтобы оправдать
владения Папы, а реликвии насаждают, чтобы продемонстрировать открытия доколумбовой
эпохи.
1
Saki. Jesting of Arlington Stringham (1910), 135. См.: Langguth. Saki. P. 110. За исключением слов «к несчастью»,
все сказанное Саки было использовано в рекламе туристической компании для того, чтобы привлечь туристов на
Крит. В объявлении только было добавлено: «Сегодня их потомки бережно хранят свидетельства прошлого и
предлагают нам любоваться ими» (Sunday Times. 23 Apr. 1978. P. 67).
2
James William. Letter to Charles Eliot Norton. 4 may 1902 // James William. Letters, 2:166.
3
James Henry. Birthplsce, 11:437. См.: Conn. Divided Mind. P. 25; Edel. Henry James, 2:464, 473, 475, 476, 478, 479.
4
Stevenson cartoon // New Yorker. 8 may 1965. P. 120.
492
Однако, называя все эти мотивы, я далек от мысли, что все подобные изменения носят
сознательный и преднамеренный характер. Зачастую мы непроизвольно изменяем то, что
собирались только лишь сохранить или прославить. Причины, заставлявшие наших предков
изменять прошлое — пристрастия историков прошлого, реставраторов, кураторов, —
становятся понятными только при ретроспективном взгляде. Сегодня мы можем наблюдать,
как педагогические и патриотические соображения определяют облик Гринфилда Генри
Форда и Вильямсбурга Джона Д. Рокфеллера.1 Однако мы не в состоянии уловить
собственные предубеждения, искажающие прошлое не в меньшей степени, чем это сделали
Форд или Рокфеллер. Отдавать себе отчет в собственных склонностях и пристрастиях — это
выше наших возможностей: мы не можем понять не только почему изменяем историю, но
зачастую даже не в состоянии уловить, что такие изменения вообще имеют место. А потому
мы совершенно неверно представляем себе прошлое как застывшую истину, о которой все
забыли и которую утратили остальные, но которой мы можем и должны хранить
неколебимую верность.
Хотя прошлое и податливо, оно не всегда так уж легко уступает изменениям: упрямая тяжесть
его останков сопротивляется преднамеренному пересмотру. Если реликты и письменные
свидетельства упорно противостоят желаемой интерпретации, приходится, скорее, менять
наше мышление, нежели имеющиеся исторические свидетельства. В действительности же мы
обычно делаем и то, и другое одновременно: согласованное прошлое — это непрерывное
движение между устоявшимися взглядами, с которыми мы расстаемся с неохотой, и
историческим наследием, которое постоянно трансформируется.
В следующем разделе я постараюсь исследовать в какой степени изменение прошлого
является осознанным и преднамеренным, а также последствия подобного осознания для
истории и ее следов. Затем я постараюсь обсудить те свойства и характеристики, которыми
мы обычно наделяем прошлое, а также преследуемые при этом цели. Наконец, я рассмотрю
воздействие подобных изменений на наше окружение и на нас самих как на участников
нескончаемого диалога между вечно модернизируемым прошлым и неизменно уходящим настоящим.
1
Рокфеллер ясно выразил свою цель — очистить Вильямсбург «полностью от всех чуждых и негармоничных
окружающих предметов» и «сохранить красоту и очарование старины». Он гордился тем, что проведенная реставрация
«учит патриотизму, высоким устремлениям и бескорыстной преданности наших предков идее всеобщего блага» (Rockefeller John D. Jr. The genesis of the Williamsburg restoration // National Georgaphic. 1937. 71:4, 401). Джон Канди считает,
что Олд Стербридж Виллидж (Old Sturbridge Village) начинал свою историю как таможенная застава, и что Рокфеллер
выбрал Вильямсбург для реставрации затем, чтобы связать свое имя с именами Вашингтона, Джефферсона и Патрика
Генри, и никак не меньше (American preservation movement: a reassessment. Lecture at Historic Preservation symposium.
Boston University. 2 Dec. 1978).
493
Осознание изменений
Мы можем осознавать то, что заставляет нас изменять прошлое, полностью, осознавать его
частично, либо же не осознавать вовсе. Большинство из этих перемен происходит
непреднамеренно, другие предпринимаются для того, чтобы сделать соответствующее наследие
более правдоподобным, и сравнительно немногие изменения совершаются специально. Чем более
энергично мы выстраиваем желаемое прошлое, тем более убеждаем сами себя, что все так оно
действительно и было, происходит то, что и должно было случиться. Если мы претендуем на то,
что всего лишь поправляем предрассудки и ошибки предшественников и восстанавливаем
существовавшие прежде условия, то неизбежно не замечаем, что сегодняшнее прошлое — в такой
же степени произведение настоящего, как и прошлого. Для того, чтобы отстоять веру в то, что
прошлое изначально существовало именно в той форме, в какой мы его теперь себе представляем,
мы минимизируем или упускаем из виду наши собственные изменения.
Исходя из этих убеждений, Джордж Гилберт Скотт (G. G. Scott),' создавший свой собственный
«готический» стиль для того, чтобы способствовать сохранению норманнского и других стилей,
впоследствии дезавуировал все произведенные им изменения, утверждая, что всегда считал, что
«оригинальные детали,... пусть даже разрушенные и обезображенные временем, бесконечно более
ценны, чем самые умелые попытки их реставрации». Он стремился к «по возможности наименьшим заменам старых камней», заменяя лишь те из них, чьи «черты были действительно
изуродованы современными искажениями». Когда его все же уговорили «отреставрировать»
полуразвалившуюся часовню XV века на мосту Уэйкфилд, впоследствии он сам удивлялся тому,
«как [его] вообще убедили заниматься таким делом, поскольку это идет вразрез со всеми моими
принципами... Я неизменно думаю об этом со стыдом и досадой».2
Архитектор Джордж Эдмунд Стрит (G. E. Street)3 — еще один пример подобного расхождения
между сознательными принципами и бессознательной практикой: он подверг критике
реконструкцию кафедрального собора в Бургосе и собора Св. Марка в Венеции за такое же от1
Скотт Дж. Г. (1811—1878), английский архитектор, один из наиболее удачных и плодотворных представителей
стиля готического возрождения викторианского периода. — Примеч. пер.
2
Scott G. G. Plea for the Faithful Restoration of Our Ancient Churches. 1850. Цит. по: Pevsner. Some Architectural Writers. P.
172; Recollections. Цит. по: Briggs. Goths and Vandals. P. 176, 173.
3
Стрит Эдмунд Джордж (1824—1881), английский архитектор, известен своими реконструкциями церквей в стиле
готического возрождения. В течение 5 лет был ассистентом Дж. Г. Скотта. Впоследствии за свою профессиональную
карьеру создал около 260 зданий. Большинство из них представляют собой оригинальные адаптации традиций
французской и английской готической архитектуры XIII в. Стрит был близким другом многих прерафаэлитов (У.
Морриса, Ф. Уэбба, Р. Н. Шоу) и оказал значительное воздействие на их художественное развитие. — Примеч. пер.
494
сутствие исторического чутья, какое привело самого Стрита к замене восточного крыла хоров
в дублинском соборе Церкви Христовой (Christ Church Cathedral) на пастиш1 «оригинальных»
хоров. При всем том, Стрита нельзя назвать ни вандалом, ни лицемером.2 Подобно оруэлловскому Министерству Правды, которое постоянно переписывало прошлое для того,
чтобы показать, что Партия всегда права, мы сами промываем себе мозги, свято веря в то, что
всего лишь раскрываем прошлое — то прошлое, которое неизбежно, хотя и лишь отчасти, является рукотворным.
В устных обществах отсутствие постоянно ведущихся летописей препятствует осознание
производимых изменений. Однако и в письменных культурах подобные изменения
признаются весьма неохотно. И лишь незыблемость печати, как показал Эйнштейн, в конце
концов вынуждает ученых осознать, сколь серьезно копиисты исказили такие воплощения
традиции, как Ветхий Завет.3 Однако, даже те народы, у которых письменность отсутствует,
могут сознавать производимые ими изменения прошлого. Для того, чтобы сохранить
социальные институты, некоторым африканским хроникерам приходилось придавать
унаследованной истории новые формы. Как показал Вансина, именно социальными
функциями определяется, как далеко может зайти сознательное искажение прошлого в устных
сообщениях: рассказчики преднамеренно изменяют свидетельства прошлого в своих
собственных целях и непреднамеренно — в пользу коллективной традиции. Таким образом,
коллективные цели провоцируют нас искажать сообщения о прошлом, тогда как личные цели
способствуют намеренным искажениям. Традиция обычно опускает или запрещает
упоминание о тех фактах прошлого, которые могут оказаться опасными для правящих
институтов. Так, бушонго заявляют, что их правящая династия — это первая династия в
стране, хотя они прекрасно знают, что это неправда, а в официальной истории Акан (Akan)
утверждается, что правящий класс имеет местное происхождение, хотя членам королевского
клана прекрасно известно, что они иммигранты.4
Сложности осознания того, насколько глубоко мы влияем на восприятие собственного
прошлого, отчасти происходят из ощущения, что
1
Пастиш (от фр., итал. pasticcio) — художественная работа, имитирующая стиль предшествующей работы,
стилистическая имитация; художественная композиция, составленная из фрагментов и цитат из других работ.
Интересно, что этимология этого популярного ныне в постмодернистской литературе термина уходит в явление вполне
прозаическое: пастиш — это пирог с разнообразной начинкой, немного одного, другого, третьего... — Примеч. пер.
2
Street G. M. Some Account of Gothic Architecture in Spain. 1:29n: «Имея дело со старинными зданиями, совершенно
невозможно быть слишком консервативным,... когда мы сталкиваемся со старинной работой, но самое лучшее — это
оставить все как есть». См.: Harvey John. Conservation in Building. P. 02-3.
3
Printing Press. P. 114—116, 289, 290, 319—326. См.: Peel. Making history. P. 128, 129.
4
Vansina. Oral Tradition. P. 76—85. Peel ( Making history. P. 124—127) показывает, что сельские жители йоруба
манипулируют письменными свидетельствами для того, чтобы изменить или избежать следствий жестко фиксированной
традиции.
495
прошлое свято и на него нельзя воздействовать. Те же, кто преднамеренно фальсифицирует
исторические свидетельства, редко в этом признаются, разве что если их к этому вынуждают.
Те же, кто делает это бессознательно или же для того, чтобы слегка «подправить» летописи,
также весьма неохотно признаются себе в подобных наклонностях. И поскольку подобные
злоумышленники не сознают собственных прегрешений или же не раскаиваются в них,
многие изменения прошлого так и остаются нераспознанными.
Нежелание признаваться в изменении прошлого также объясняется верой в конечную
стабильность его черт. Люди предпочитают верить, что разоблачая ложь и белые пятна
истории, охраняя достоверность исторических свидетельств от многочисленных
отвратительных манипуляций, они способствуют восстановлению «подлинного» прошлого.
Вера в фиксированную реальность прошлого подкрепляется убеждением, что очищая историю
от последующих наслоений, мы можем добраться до древности в том ее виде, какой она была
на самом деле.
Даже те, кто сознает собственные действия, часто оказываются не в состоянии понять, что
подвергают прошлое опасности. Современные римляне, берущие мрамор из имперских
храмов и скульптур, подрядчики, разрушающие археологические останки, фермеры,
распахивающие следы средневековых деревень, — все они редко сознают, что разрушают
историческое наследие.
Почитатели древности также невольно разрушают реликвии. Посетители, истирающие своими
подошвами пол собора в Кентербери, не остановятся от сознания кумулятивного воздействия
многих тысяч пар обуви. Те, кто дышит вблизи и обогревает теплом своего тела живопись в
пещере Ласко,1 понятия не имеют о том разрушительном воздействии, которое само их
присутствие оказывает на эти рисунки. Недостаточные познания экспертов также могут иметь
ужасающие последствия: реставраторы, обеспечившие в начале XX в. сохранение колонн
Парфенона с помощью железных болтов, даже и не помышляли о том, что ржа и экспансия
металла сами окажутся разрушающими факторами. Немногие из тех, кто ставил указательные
знаки, обозначающие исторические места, копировал произведения старых мастеров или
занимался эмуляцией стилей тех или иных периодов, думал о том, что подобные акты
поклонения также могут воздействовать на то, как
1
Ласко (Lascaux), пещера во Франции, около г. Монтиньяк, с гравированными и живописными настенными
изображениями (охоты на бизона, оленей, диких быков, лошадей) позднепалеолитического времени. По
углеродному методу рисунки датируются временем 13—15 тыс. лет до н. э. Была случайно обнаружена четырьмя
подростками в 1940 г. Пещера, которая находилась в прекрасном состоянии на момент ее обнаружения, в 1948 г.
была открыта для широкого обозрения. При этом сразу же был понижен ее уровень для удобства посетителей (ок.
100 тыс. посетителей в год) с потерей информации, потенциально имеющей научное значение. Использование
искусственного освещения привело к выцветанию некогда ярких красок, а также к росту бактерий и водорослей
на живописи. С 1963 г. пещера вновь закрыта для посетителей, а в 1983 г. была открыта ее частичная реплика
Ласко-2. Ежегодный поток посетителей составляет около 300 тыс. человек. — Примеч. пер.
496
мы воспринимаем исходные реликты. Возможно, лишь неосознанностью мотивов можно
объяснить близорукость тех, кто повреждает принадлежащее всем.
Именно потому, что это стремление кажется столь похвальным — «немного подправить
исторические летописи» — оно содержит в себе большую долю самообмана, нежели все
остальные мотивы, движущие нами при изменении прошлого. Убежденные в том, что они
наконец-то видят прошлое в его истинном свете, ревизионисты, снимающие предшествующие
аккреции, не сознают, что тем самым добавляют новые наслоения. Одни переформировывают
реликвии для того, чтобы те соответствовали документальным свидетельствам, другие —
переписывают историю для того, чтобы она соответствовала свидетельствам артефактов,
третьи — восстанавливают осязаемые и письменные остатки прошлого до того состояния, в
котором они находились прежде, до того как испытали на себе воздействие коррозии и
различных вмешательств. Тем не менее, вера в важный документ, редкий реликт, уникальные
воспоминания — это idee fixe, которая зачастую скрывает в себе пренебрежение к другим
свидетельствам, не согласующимся с данной позицией по поводу прошлого.
Мы видим свое призвание в том, чтобы исправить предшествующие несправедливости и
ошибки, какими бы соображениями они ни были вызваны. Необузданное истребление,
подобное разрушению нацистами средневековой исторической части польских городов;
ревизия, вдохновленная эстетическим морализаторством, подобная стилизации викторианцами готических церквей; благонамеренные, но невежественные или неумело
выполненные реставрации предшествующих времен, — все это ревниво исправляется и
убирается нами. Некоторые занимаются реставрациями для того, чтобы искупить свои
прежние грехи. Так, Гринфилд Виллидж Генри Форда воссоздает для Америки то, уничтожению чего в значительной степени способствовали его автомобили.1
Очищенное таким образом прошлое воспринимается нами как подлинное. «Исторические»
деревни, создававшиеся с педагогическими и патриотическими целями, теперь претендуют на
то, чтобы воспроизводить археологически достоверное прошлое. Но поскольку провозглашаемая ими современная правда является предметом гордости, сомнения по поводу
аутентичности их собственной ревизии, скорее всего, будут отметены, а противоречащие
свидетельства проигнорированы.
В наибольшей степени производимые в прошлом изменения сознают те, кто стремится
пересоздать прошлое таким, каким оно должно было быть, в отличие от того, каким оно, по
всей видимости, было. Они сознательно улучшают историю, память и реликты для того, чтобы лучше представить подлинную природу прошлого или же предоста1
Райт Джон (Wright John), директор музея Генри Форда и Гринфилд Виллидж, уверен, что «Форд построил все
это потому, что чувствовал свою вину» (Цит. по: Phillips. Grennfield's changing past. P. 11); Гринфилд — это
«сохранение через уничтожение» (Horrigan Brian. Car hopping. Historic Preservation. 1980. 32:3, 55).
497
вить ему возможности более полного выражения, нежели те, что имеются в настоящее время.
Переход от устных свидетельств к письменным в Англии XII—XIII вв. часто требовал
подобных вмешательств для того, чтобы письменные сообщения более соответствовали как
здравому смыслу, так и представлениям об аутентичности. «Хартия считалась неточной и
нуждалась в поправках, если она не давала бене-фициарию привилегий, которые автор явно
намеревался при ее посредстве предоставить, будь он жив, дабы заявить о своих желаниях»,
— отмечает М. Т. Клэнси (М. Т. Clancy). (Слова большинства дарителей в любом случае не
могли быть записаны в точности, поскольку все хартии должны были быть написаны полатыни.) Наше незнание действительных форм прошлого делает внесение изменений
неизбежным: «Добрая устная традиция или подлинная хартия раннего англо-саксонского
короля могла быть отвергнута судом потому, что показалась странной, тогда как подложная
хартия могла быть принята, потому что соответствовала современным представлениям о том,
какой древняя хартия должна быть».1
Намереваясь убрать все, что было привнесено взглядами предшественников, те, кто
намеревался исправить таким образом письменные свидетельства, в действительности
налагали на прошлое собственные стандарты. Так, Бенджамен Джоветт (В. Jowett) настаивал
на том, что прославляемые в диалоге «Федр» гомосексуальные отношения следует
рассматривать как гетеросексуальные: Платон писал о любви между мужчиной и мужчиной
потому, что женщина в античных Афинах не могла быть интеллектуальным компаньоном
мужчины, и «живи он в наше время, то сам бы внес соответствующие поправки».2 В
воссозданном колониальном Вильямсбурге то обстоятельство, что краски и ткани гораздо
ярче, чем когда-либо были у колонистов, оправдывают тем, что люди XIX в. непременно
воспользовались бы ими, будь у них что-либо подобное.3 Отдавая распоряжения по поводу
картины, изображающей банкет в память об изобретении электрического освещения, Генри
Форд намеренно подверг ревизии историю для того, чтобы представить на полотне своих
внуков, которые «не могли быть на празднестве по причине болезни». Он объяснил
художнику, что «это наша картина, и они непременно должны быть на ней».4
Многие подвергают прошлое преобразованиям для того, чтобы реализовать те изначальные
намерения, которые некогда сдерживались недостатком ресурсов или мастерства. При
обращении к английской готике XVI в. американский архитектор Ральф Адаме (R. Adams)
стремился «не столько поворотить часы вспять, сколько установить другие, более
совершенные часы, которые уже не приходилось бы постоянно
1
Clancy М. Т. From Memory to Written Record. P. 253, 249.
Jowett. Introduction to the Phaedrus. 1875. P. 120. См.: Turner. Greek Heritage in Victorian Britain. P. 424—427.
3
Boorstin. America and the Image of Europe. P. 94.
4
Bacon Irving. Цит. по: Wallace. Visiting the past. P. 74, 75.
2
498
подводить вручную».1 Копируя старинные картины, почерневшие от времени, небрежного
обращения и неумелого ретуширования, Хильда у Готорна не только возвращала им
первозданную красоту, но и делала то, «что великий Мастер замыслил в своем воображении, но
что ему не удалось с таким же совершенством перенести на полотно». Хильда — это тот
«тончайший инструмент... при помощи которого дух великого ушедшего ныне Художника
впервые достигал своего идеала».2 Вымышленную реконструкцию церкви «Св. Петра-без-стен» в
Оксфорде в романе Ивлина Во «Лесная лужайка» (Forrest Lawn) он объявляет не просто репликой,
но тем, о чем «мечтали первые строители», вдохновенным воплощением «того, что эти древние
ремесленники стремились сделать своими грубыми орудиями прежних времен».3 «Тюдоровские»
коттеджи в поттоновском «Наследии» 1982 г. примерно соответствуют фантазии И. Во в качестве
современных реалий Англии. «Мы действительно обернули время вспять, — гордятся собой
строители, и если — Оливер Кромвель или Айниго Джонс (Inigo Jones)4 заглянули бы в такой дом,
они не нашли бы ни единого кирпича или дубовой балки, которые не были бы на своем месте, —
отмечает критик, — за исключением того, что, конечно же, эти балки на самом деле не из дуба»,
это импрегнированная консервирующими составами канадская дугласова пихта. То, что не могли
сделать в те донаучные времена с их древоточцами, плесенью и гнилью строители XVI в.,
наконец-то сумели воплотить мы.5
Архитектура ренессансной Италии являет собой переход от неосознанных изменений к
преднамеренным переменам в соответствии с предполагаемыми намерениями прошлого.
Первоначально архитекторы полагали, что их копии идентичны античным строениям. Позднее
они открыто признавали, что подражают тому, чем были нынешние руины в пору их целостности.
Впоследствии они стремились «улучшить» античные практики в свете античных же принципов:
строгие последователи Витрувия «подправляли» отклонения, относимые на счет ранних
недостаточно совершенных знаний или последующих повреждений. Так, приступая к
реконструкции Пантеона, Карло Фонтана,6 вернулся к тому, что считал правильными, строгими
принципами, отказавшись от витиеватых добавлений Агриппы в пользу скромной ли1
Kidney. Architecture of Choice. P. 39.
Hawthorne. Marble Faun. P. 59.
3
Waugh Evelyn. The Loved One. P. 64, 65.
4
Джонс Айниго (1573—1652), английский художник, архитектор и дизайнер, основавший английскую классическую
традицию архитектуры, представитель палладианст-ва. Среди его важнейших работ — вилла королевы в Гринвиче,
Лондон (1616—1619) и Банкетный дом в Уайтхолле (1619—1622). — Примеч. пер.
5
Potton Timber Engineering Co. catalogue. 1982. P. 3; Troop Robert. Buy yourself a date in history // Sunday Times. 28 Mar.
1982. P. 19.
6
Фонтана Карло (1634/38—1714), итальянский архитектор, инженер и издатель, в чьей мастерской были разработаны
широко имитировавшиеся модели фонтанов, дворцов, надгробий и алтарей. В бытность свою смотрителем собора Св.
Петра, опубликовал «Templum Vaticanus» (1694), содержащий большое количество гравюр. —Примеч. пер.
499
2
нейной структуры, соответствующей предполагаемым ранним республиканским принципам.1
Все эти мотивы до некоторой степени предполагают самообман, некую давнишнюю веру в то,
что сохраняемое или реставрируемое таким образом прошлое и в самом деле неизменно.
Напротив, те, кто намеренно придумывает свидетельства, обычно сознательно собираются
внести ошибку. Одни фальсифицируют прошлое потому, что произошедшее в
действительности сбивает их с толку, обделяет или пугает; другие подделывают живопись или
придают изюминку тем или иным историческим местам при помощи поддельных древностей
для того, чтобы получить выгоду или же разыграть остальных; третьи же придумывают
историю для того, чтобы возжечь гордость или патриотизм. Константинов дар был
сфабрикован для того, чтобы подкрепить притязания пап на светскую власть, «Оссиан»
Джеймса Макферсона2 был предназначен для того, чтобы очистить гомеровскую эпическую
традицию и дать кельтам собственного древнего героя. Подделки, как мы это видели, были
столь частыми, что некоторые ученые отвергали хроники как ложные сообщения,
сфабрикованные историками, преследующими собственные цели, или же выполняющими
заказ своих покровителей.3
Другие подделки были вызваны чистым озорством, как, например, «кардиффский гигант».4 В
XVIII в. изнуренный бесконечными публич1
Buddesing. Criticism of ancient architecture in the sixteenth and seventeenth centuries. P. 338—346. Цит. по: Fontana.
Templum Vaticanum et ipsius origo. 1694; это шаг назад по сравнению с Рафаэлем, который принимал античную
архитектуру такой, какая она есть и отказывался «улучшать» ее, исправляя предполагаемые «ошибки».
2
Константинов дар (лат. — Donatio Constantini), поддельный документ, согласно которому император Константин
Великий, перенося свою столицу на Восток, передал папе Сильвестру I (314—335) во владение Рим, Италию и западные
области, и гарантировал папе и его преемникам статус выше светского властителя, равные императорским почести и
власть над всеми высшими иерархами христианской Церкви, в том числе и патриархом Константинопольским.
Предполагалось, что император Константин сделал это в благодарность за чудесное избавление его папой Сильвестром
от проказы и обращение в христианство. В XV в. итальянский гуманист Лоренцо Балла на основе филологического
анализа текста доказал его фальсификацию.
Оссиан (Ойсин, Ойзин), легендарный воин-поэт кельтов, живший, по преданию, в III в., герой фенианского цикла
сказаний о Финне МакКумхайле (МакКуле). Известна литературная мистификация Дж. Макферсона, издавшего в 1762 г.
под именем Оссиана собственные сочинения («Фингал» и «Темора»), которые выдавались за перевод с гэльского
оригинала III в. и были восприняты как подлинные. Поэмы имели большой успех и оказали существенное влияние на
ранне-романтическое движение. Среди почитателей Оссиана был Гете. Подделка была разоблачена критиком Сэмюэлем
Джонсоном, указывавшим на многочисленные исторические и географические нарушения, свидетельствовавшие о
незнании автором истории кельтов. — Примеч. пер.
3
Franklin J. H. Jean Bodin and the Sixteenth-Century Revolution in the Methodology of law and History. P. 89—101, 121—2;
гл. 5. P. 244, вверху.
4
Кардиффский гигант — известная мистификация, предпринятая Джоджем Холлом (Халлом) из Бингэмтона, НьюЙорк. Гипсовый блок, добытый близ Форт Додж, Айова, был переправлен на корабле в Чикаго, где ему придали черты
человеческой фигуры. «Находка» размером около 3 м величиной считалась окаменевшими останками доисторического
человека, пока мистификация не была раскрыта палеонтологом Отниэ-лем К. Маршем. — Примеч. пер.
500
ными заявлениями фундаменталистски настроенного министра о его вере в то, что «на земле
были гиганты в те времена» (Бытие 6.4), один американский скептик придал куску гипса свои
собственные черты и закопал его неподалеку от Кардиффа, шт. Нью-Йорк, так, чтобы археологи-любители откапали его на следующий год. Некоторые из тех, кто толпами собирался,
дабы поглазеть на «кардиффского гиганта», считали, что это окаменевшее тело, другие — что
это произведение древнего искусства. Один из Йельских академиков нашел на его правой
руке «финикийские надписи». Оливер Уэнделл Холмс (O.W. Holmes) сумел даже рассмотреть
«анатомические детали» через отверстие, которое он просверлил за левым ухом. Несколько
«салонов гигантов» и «домов Голиафа» продолжали собирать диковинки даже после того, как
мистификация была раскрыта. Барнум (Barnum) сделал с него копию, и имитация подделки
даже превзошла подлинник.1 Теперь в Музее фермерства в Куперстауне этот гигант хранится
уже в значительно поврежденном виде: ноги были повреждены во время бесчисленных
переездов по сельским ярмаркам, а пальцы ног и гениталии отбиты за более чем полвека
замораживаний и оттаиваний.2
Подобно «кардиффскому гиганту», многие мистификации намеренно создавались таким
образом, чтобы их раскрыли, — но немногие столь явно, как рунические письмена, найденные
в Муллсьё (Mullsjo), Швеция, гласившие (на современном английском): «Джо Доукс
отправился на восток в 1953. Он открыл Европу. Святой дым!».3 Однако хотя мистификаторы
и понимают, что их обман в конце концов будет раскрыт, профессиональная репутация иногда
делает это разоблачение непростой задачей. Так, пильтдаунская подделка «была всего лишь
прелестной шуткой — ...поначалу, — утверждает Стивен Джей Гулд (S. J. Gould), —
предназначенной для того, чтобы посмотреть, как далеко можно завести легковерных
профессионалов». Но эксперты «увязли слишком быстро и слишком глубоко», чтобы шутники
могли улучить момент и раскрыть обман.4
Все эти причины для фабрикации прошлого могут сплетаться в один нераздельный клубок.
Роман «Красное дерево» представляет нам «святых шарлатанов», фабрикующих священные
русские реликвии и надувающих клиентов, всучивая им репродуцированные вещицы как
подлинные оригиналы. Эти подделки символизируют предпринимаемую Партией ревизию
истории — распространение ложных воззрений на прошлое России, замещение подлинной
памяти искаженными подделками и подмену дешевыми современными симулякрами
истинных идеалов прошлого. Однако если историю и память ниспровергают бессознательно,
артефакты подделывают под старину вполне осознанно.5
1
Dunn. Cardiff Giant hoax; Antiquity, 47 (1973), 89—91.
Wilson Edmund. Upstate. P. 33.
3
Daniel. Minnesota petroglyph. P. 267n.
4
Gould S. J. Hen's teeth and Horse's Toes. P. 201—240, цитата на с. 225.
5
Falchikov. Rerouting the train of time: Boris Pilnyak's Krasnoye Derevo. P. 146, 147. См.: Пильняк Б. А. Красное
дерево // Повести и рассказы 1915—1929 гг. М.: Современник, 1991.
501
2
Реакция поддавшихся на обман отчасти зависит от тех мотивов, которыми руководствовались
мистификаторы. В отличие от подделок, специально нацеленных на обман, добрые намерения
несколько смягчают вину тех, что исказил или разрушил оригинальные реликты, будучи
уверен, что восстанавливает их. Вера в то, что действительное прошлое слишком тесно
переплетено чтобы его можно было ниспровергать постоянно, также смягчает грех
подделывания истории, поскольку мало кто ожидает, что эти изменения смогут продержаться
длительное время.
Мотивы, по которым мы изменяем прошлое
Что заставляет нас подправлять историю? Что мы добавляем или что заменяем в нашем
историческом наследии? Мы в большей степени чувствуем себя уютно с прошлым — будь
оно рукотворным или унаследованным, — если оно несет на себе нашу печать. Некоторые
обитатели старых домов пытаются изгнать из них всякий намек на прежних обитателей,
заместить прошлое предшественников собственным прошлым. Для того, чтобы подключиться
к достославной традиции, нам нужно, подобно гуманистам, реплицировать,
трансформировать и фрагментировать его для того, чтобы соединить собственные жизни
глубинным образом с событиями более широкой значимости. Как это было показано в главе 5,
люди «помнят» о том, как присутствовали при исторических событиях, хотя их там и в
помине не было. Прошлое обретают свою славу в истолкованиях и изображениях. Подобно
Джуф-фуре у Хэйли, оно становится частью наличной реальности. Сцены Восточной Англии,
прославленные Констеблем, стали синтетическими пейзажами «под Констебля», где друг на
друга накладываются изображения навесов для автомобилей, пилонов, автострад и коттеджей,
домашний скот и возделанные поля, как на картине «Телега с сеном» (The Haywain), подобно
живописным деревушкам у Джулиана Фэйна (Julian Fane), которые «выглядели так, как будто
их не только сотни раз писал Абель Дункан (Abel Duncan), но и придумал их тоже он».1
Другие реликвии подвергаются фрагментации, превращаясь в напоминающие о великих
временах сувениры. Так, щепки от быков Рема-генского моста (Remagen Bridge)2 стали
сувенирами по 20 долларов за штуку для поколения, родившегося после того, как армия США
форси1
Fane. Abel Duncan and success. P. 61. По поводу Констебля, см.: Blythe. Commentary. P. 159. Сопоставляя живопись
Констебля с современными видами, Пеглитсис в «Набросках долины Дедэма, какой ее видел Джон Констебль»
(Peglitsis. Sketches of Dedham Vale as John Constable Saw It) (1982) опускает все современные изменения и показывает
сходство, подчеркивая, сколь мало изменилась сельская местность с тех времен.
2
Ремаген — город в земле Рейнланд-Пфальц. Во время второй мировой войны Ре-магенский железнодорожный мост
фигурирует в ходе англо-американского наступления в марте 1945 г., когда был образован первый плацдарм союзников
на Рейне. —Примеч. пер.
502
ровала Рейн. Тысячи крестиков, подлинность которых была удостоверена четырьмя
епископами, были изготовлены на продажу из ковра, на котором папа Иоанн Павел служил
мессу в Кардиффе в 1982 г.
Мы изменяем прошлое для того, чтобы стать его частью, равно как и сделать его частью
самих себя. Любители граффити, пытающиеся увековечить свое имя, нанесли античным
памятникам серьезный ущерб, по крайней мере, со времен ренессансных посетителей,
оставлявших надписи на стенах катакомб. Искушение кажется столь непреодолимым, что
даже художник XIX в. Роберт Керр Портер подписал собственное имя рядом с именами тех
знаменитостей, которых осуждал за аналогичные поступки.1 Те, кто очищал и чинил
историческую каменную кладку, вырезали на ней свои инициалы. «Архитекторы разъярились
и обозвали нас вандалами», — говорит один из рабочих, чистивших Вестминстерское
аббатство. «Конечно же, они действительно сделали то, за что их бранили, — но у них это
называется „подписать работу"».2 Фраза «Толфинк вырезал эти руны в камне», начертанная на
стенах Карлейлского собора (Carlisle), по крайней мере «свидетельствует о существовании
некоего Толфинка, человека, не желавшего раствориться среди окружающих».3
Даже самые жестокие уродства могут со временем украсить историю. Джеймс Ли-Милн (J.
Lee-Milne) порицал канадские войска за то, что солдаты глубоко вырезали свои имена и
адреса на мосту Джеймса Пейна в Брокет Парк, Хертфордшир, однако при этом он
рассуждает, «каким любопытным памятником это станет по прошествии лет, причем
памятником вполне традиционным, подобно именам немецких купцов, которые были
нацарапаны ими в 1530 г. в Палаццо Дукале в Урбино».4 Каковы бы ни были имена этих
купцов, они сообщают исторической среде ауру древности. Нещадно исписанные парты в
Харроу и Итоне приносят довольно высокую прибыль, а отпечатки в бетоне ладоней и
ступней голливудских кинозвезд принесли историческую славу Китайскому театру Граумана.
Желание оставить собственный след подвигло художника Роберта Раушенберга изуродовать
рисунок Виллема де Кунинга (Willem de Kooning). Преднамеренный характер уничтожения
произведений искусства добавляет некую благотворную выразительность к неумолимому
действию времени. Исходя из подобных аргументов, де Кунинг передал один из своих лучших
рисунков Раушенберу, который тот старательно стер. «Это было непросто, — вспоминает он.
— Рисунок был сделан жесткими линиями, и кроме того довольно жирными, так что мне
пришлось изрядно потрудиться разными сортами старательных резинок. Но в конце концов...
я почувствовал, что это самое настоящее про1
Panofsky. Renaissance and Renascences in Western Art. P. 173; Porter. 1823. Цит. по: Macaulay Rose. Pleasure of Ruins. P.
145, 146.
2
Цит. по: Chamberlin. Preserving the Past. P. 190.
3
Le Guin. It was a dark and stormy night. P. 194.
4
Ancestral Voices. Diary entry 7 Jan. 1942. P. 5.
503
изведение искусства». Под едва различимыми линиями исходного рисунка стоит подпись:
СТЕРТЫЙ РИСУНОК ДЕ КУНИНГА
РОБЕРТ РАУШЕНБЕРГ
1953
На эту работу ссылаются как на «первую работу, имеющую исключительно историкохудожественное значение и сделанную специально для историков искусства».1 «Стертый Кунинг»
является также примером стремления к сопричастности, которое многих подвигает на то, чтобы
изменять историческое наследие.
Чаще всего мы изменяем прошлое для того, чтобы «улучшить» его, преувеличивая те аспекты,
которые считаем успешными, достойными или прекрасными, подчеркивая то, чем, по нашему
мнению, можно гордиться, и умаляя постыдное, уродливое или позорное. Воспоминания
отдельных индивидов, исторические анналы и памятники всех народов выделяют то, что
считается достойным славы; реликты же поражений сохраняют редко и еще реже увековечивают.
Какие изменения вызывают подобное акцентирование? Какие качества мы прививаем к нашему
историческому наследию? Предпочтения, исследованные нами в главах 1 и 2, предрекают
следующий ответ: это прошлое в достаточной мере продолжительное, достойное уважения,
выдающееся, демонстрирующее преемственность традиции или возврат к изначальным
принципам; прошлое, обладающее богатым смыслом и добродетелями, которые достойны заветов
предков и гармонируют с наилучшими устремлениями настоящего. Если же подлинных следов
такого прошлого не хватает или же они вовсе отсутствуют, желаемые черты в изобилии можно
найти в последующих добавлениях к письменным свидетельствам, реликвиях и действиях по
эмуляции и коммеморации.
Преувеличенные традиции в особенности важны для тех народов, которые недовольны своим
подчиненным положением или слишком недавно обретенной государственностью. А потому
мусульманские панегиристы превратили испанский ислам в первоисток европейского искусства и
науки. Турецких школьников учат, что цивилизация возникла на Анатолийском плато, а
правительственные фрески в Аккре изображают жителей Ганы изобретающими алфавит и
паровую машину.2 Усвоенный в Европе XIX в. образ классической Греции заставил греческих
националистов перенимать внешний облик жителей античных
1
Rauschenberg. Цит. по: Tomkins. Moving out. P. 59; Rosenberg. American drawing and the Academy of the Erased de
Kooning. P. 108.
2
Lewis Bernard. History Remembered, Recovered, Invented. P. 74—77, 38, 39; Kedou-rie. Introduction, Nationalism in
Asia and Africa. P. 48—52; Gordon David. Self-Determination and History in the Third World. P. 88—97; Plumb. Death
of the Past. P. 73n.
504
Афин, а национальная хартия (конституция Эпидавра) была написана языком столь
архаичным, что лишь немногие греки смогли его понять. Для того, чтобы продемонстрировать
свою преемственность с античностью, греческие фольклористы впоследствии подчистили и
заново систематизировали сказания, в которых отсутствовали указания на непосредственные
связи, восходящие к соответствующим заветам греков.1
Многочисленные примеры подобного рода ревизии прошлого можно встретить на кельтских
окраинах Британии. В покоренном в XVIII в. Уэльсе, как показал Прис Морган (Prys Morgan),
утрата национального наследия привела к тому, что патриоты стали прославлять древние традиции и даже создавать новые, как, например, эйстеддфод (eisteddfod), ежегодный фестиваль
бардов, хоровое пение и однородный национальный костюм. Друиды из загадочных
обскурантистов, занимающихся человеческими жертвоприношениями, превратились в
валлийских интеллектуалов и мудрецов, прославляемых в миниатюрных стоунхенд-жах,
специально воздвигаемых с этой целью. Уильям Оуэн воссоздал современный валлийский как
язык чистоты, патриархальной традиции и «бесконечного богатства». Ландшафтные легенды
наподобие пирамиды из камней на «могиле Геллерта»,2 которую владелец отеля в Кернарфоншире (Caernarfonshire) возводит к герцогу Ллевеллину, создаются специально для
приезжих туристов. А разговоры о якобы найденных следах валлийцев среди племен
американских индейцев, подкрепляли их идентичность, порушенную английскими
завоевателями, и способствовали эмиграции жителей Уэльса в Соединенные Штаты.3
Традиции шотландских горцев — еще один пример ретроспективных новаций. После 1745 г.
стереотип горца трансформировался из ленивого, кровожадного варвара в образ
романтического дикаря, которому, по выражению Тревора-Ропера, ощущение угрозы лишь
придает дополнительный шарм. Привычные представления о килте как о реликте некогда
повсеместно распространенного средневекового костюма, на самом деле — лишь часть
романтической схемы «Собеских Стюар1
Herzfeld. Ours Once More: Folklore, Ideology, and the Making of Modern Greece. P. 6, 20, 85, 86. См.: Koraes. Report on the
present state of civilization in Greece (1803); Clogg. Waving the standard of Hellenism // TLS. 12 Aug. 1983. P. 861.
2
Геллерт — в валлийской традиции — верная гончая герцога Ллевеллина Великого. Отлучившись по делам, Ллевеллин
оставил собаку охранять своего маленького сына. Геллерт загрыз пытавшегося напасть на ребенка волка. Вернувшись
домой и не найдя ребенка, герцог увидел окровавленную пасть пса и, решив, что ребенка загрызла собака, убил ее.
Позднее он обнаружил ребенка под опрокинутой колыбелью и рядом с ним мертвого волка. Мучимый угрызениями
совести, герцог приказал с почестями похоронить Геллерта на г. Сноуден и назвал это место Беддгелерт (могила
Геллерта). Эта легенда связана с историческим герцогом Ллевеллином и представляет собой валлийский вариант
старинной индийской легенды, изложенной на санскрите в Панча-тантре.
Ллевеллин Великий (ум. 1240), валлийский герцог, один из наиболее выдающихся правителей Уэльса эпохи до покорения
англичанами. — Примеч. пер.
3
Morgan. From a death to a view: the hunt for the Welsh past in the Romantic period. P. 72—4 (on William Owen), 86—7 (on
the grave of Gelert); Gwyn Williams. Madoc.
505
тов»,1 аналогичной готическому возрождению Пьюджина (Pugin), направленному на
восстановление кельтской культуры. Однако в действительности килт был изобретен в XVIII
в. английскими квакерами-ин-дустриалистами, и не с целью сохранения традиционного
образа жизни горцев, но для того, чтобы заменить старинный подпоясанный плед одеждой,
более подходящую для работы на фабрике.2
В процессе возрождения ирландской старины в XIX в. прошлое нередко облагораживали для
того, чтобы оно в большей степени соответствовало настоящему. С целью создания более
респектабельной национальной идентичности перед лицом английского владычества воссоздавали и внедряли в различные аспекты жизни эпизоды, символы и стили, характерные для
прошлого Ирландии. Келльская книга,3 недавно найденная брошь Тара,4 кельтские кресты, —
все это стало источником вдохновения для искусства и архитектуры; резная мебель и орнаменты из мореного дуба, извлеченного из болотных торфяников, послужили символом
ирландской истории, в равной степени извлеченной из забытья. Трилистник, арфы, собакиволкодавы и круглые башни в изобилии украшали собой чайные сервизы, стекло, ювелирные
изделия, книжные переплеты, шкатулки для инструментов, знамена, стяги и надгробья.5 И
хотя Ирландское возрождение по большей части не достигло своих целей, значительная часть
этих символов прошлого выдержала испытание временем и сохранилась в современном
национальном ландшафте. Аналогичные мотивы не так давно заставили ирландских
антикваров стать послами. «Отправляя наши сокровища за рубеж, мы выполняем
политическое решение, — писал министр образования Ирландии в 1974 г. на открытии
выставки „Сокровища раннего ирландского искусства" в Нью-Йорке. — Образ Ирландии,
который ныне ассоциируется с насилием и раздорами, несомненно, выиграет от демонстрации
того, что мы — нация с богатым и глубоким культурным прошлым».6
1
По-видимому, это название связано с судьбой Джеймса (Якова) Эдварда Стюарта (1688—1766), сына
низложенного короля Якова II Английского, претендовавшего на английский и шотландский престол. В 1719г.
Дж.Э. Стюарт женился на Марии Клементине Собеской, внучке польского короля Яна III Собеского. — Примеч.
пер.
2
Trevor-Roper. Invention of tradition: the Highland tradition of Scotland. P. 25, 34—37, 20—22.
3
Келльская книга — иллюстрированное Евангелие, шедевр иберно-саксонского стиля. Ее создание, по-видимому,
было начато в конце VIII в. в ирландском монастыре на шотландском о-ве Иона, а затем после набега викингов
книга была перенесена в Келльский монастырь в графстве Мит. Факсимиле опубликовано в 1974 г. — Примеч.
пер.
4
Брошь Тара — кельтская кольцевая брошь VIII в. из белой бронзы, найдена на побережье Беттистаун, Дрогхед,
ныне хранится в Национальном музее Ирландии, Дублин. На оборотной стороне броши — сложный орнамент из
кельтских спиральных форм. Тара (по-ирландски: место собраний) — невысокий холм в графстве Мит, занимает
значительное место в ирландских сказаниях и легендах. — Примеч. пер.
5
Sheehy. Rediscovery of Ireland's Past.
6
Burke Richard. Цит. по: David H. Wright. Shortchanged at the Met // N. Y. Review of Books. 4 May 1978. P. 32.
506
Зачастую подобная воссозданная история носит узко шовинистический характер, исключая
все инородное для того, чтобы подчеркнуть местные или этнические достижения. Так, поляки
гордятся славянскими древностями, отрицая при этом их связь с тевтонами. Ирландцы
относятся с пренебрежением или же оставляют без защиты постройки времен короля Георга,
поскольку считают, что эти символы английского порабощения вообще следует снести и
заменить «крестьянской гэльской» архитектурой независимой Эйре.1 «Я был бы только рад,
если бы их вообще не было, — признается министр культуры Ир1
Старинное наименование Ирландии. — Примеч. пер.
Gruszecki. Cultural and national identity and the protection of foreign fortifications in Poland. P. 47. (За более древними
тевтонскими замками, такими как прославленный Сенке-вичем Мальборк, все же ухаживают, однако поляки не спешат
популяризировать сравнительно более молодые крепости, такие как Деблин; Harvey John. Dublin: A Study in
Environment. P. 17.
2
Guinness Desmond. Цит. по: Kearns. Preservation and transformation of Georgian Dublin. P. 273. Враждебное отношение
ирландцев к строениям завоевателей — «эти стены
507
ландии в 1961 г., — ведь они воплощают в себе все то, что я ненавижу».2 Охрана памятников
в Америке также может быть избирательной: южане, участвовавшие в программе по
сохранению исторического наследия в Вашингтоне (округ Колумбия), спрашивали
ответственного работника программы: «Зачем нам сохранять здания этих чертовых янки?»1
Чтобы очернить историческое наследие соперника, его древности надо скрыть или разрушить.
Мексиканский император Итцкоатль уничтожил кодекс народа нахуатль, относящийся к более
раннему времени, чтобы у официальной ацтекской версии истории не оставалось более
соперников. Испанцы скрывали впечатляющую кирпичную кладку инков в Куско, чтобы
случайный наблюдатель не решил, будто индейцы на самом деле вовсе не были
«развращенной» и «ленивой» расой. При правлении белых родезийцев руины Великого
Зимбабве представлялись как творение европейцев.2 Ирландские националисты утверждали,
что в XIX в. английские церковные комиссары разрушали остатки ирландских церквей для
того, чтобы «уничтожить свидетельства цивилизации прошлого с целью приучить людей к
мысли, что они — „народ без истории", а потому должны смириться с подчиненным
положением». При этом британское правительство обвиняли в том, что отстранялось от
проблем Ирландского картографического управления потому, что стимулируемый им частный
интерес к древностям способствовал подъему ирландских националистических настроений.3
Люди, отлученные от власти или чувствующие себя незащищенными в неустроенном
настоящем могут искать утешение в романтическом возвеличивании прошлого.
Столкнувшись с выскочками-предпринимателями, старые джентри в Англии XVII—XVIII в.
ностальгически оглядывались на те времена, когда статус их предков никто не подвергал
сомнению. Испытывая страх в отношении неотесанных иммигрантов и
памяти никому не нужны. Чем скорее их не будет, тем лучше» (McLaren. Ruins: The Once Great Houses of Ireland. P. ii);
«эти „символы угнетения" нужно снести и поставить на их месте яркую новую архитектуру независимой Ирландии»
(Nowlan. Conservation and development. P. 8) — открывает дорогу признанию того обстоятельства, что значительная
часть георгианской архитектуры была выстроена ирландскими мастерами (Ке-arns. Preservation. P. 274). В 1962 г.
студенты архитектурных учебных заведений вышли на улицы под лозунгами «Дублин не должен быть музеем», но в
1969 г. они оккупировали исторические здания, над которыми нависла угроза, не давая их сносить (Kearns. Georgian
Dublin. P. 76, 77).
1
Lynch Kevin. Conservation of two historic districts in Washington: when is whose history? Lecture at Historic Preservation
symposium. Boston University. 2 Dec. 1978.
2
Leon-Portilla. Pre-Columbian Literature of Mexico. P. 119; Adams. Lost Museum. P. 139; Garlake. Great Zimbabwe. P. 12,
13, 71—75; idem. Prehistory and ideology in Zimbabwe. P. 1, 11, 14—16.
3
Ferguson Samuel. Architecture in Ireland (1846), quoted, and McSweeney Patrick. A Group of Nation Builders, О Donovan, О
Curry, Petrie (1913). Цит. по: Sheehy. Rediscovery of Ireland's Past. P. 58, 20. По поводу влияния картографического
управления на чувства ирландцев см. пьесу Брайана Фриля «Переводы» (Brian Friel. Translations) (1981), поставленную
в графстве Донегал в 1833 г.
508
индустриального популизма, как мы это видели в главе 3, Брамины Новой Англии в конце
XIX в. наполнили в своем воображении колониальное прошлое честными, процветающими,
бережливыми и скромными предками, преувеличивая достоинства прежнего времени для
того, чтобы осудить пороки современности.1
Напротив, иные настолько низко ценят собственное национальное прошлое, что игнорируют
все местное в пользу иностранного, или же сами себя убеждают в том, что местные древности
имеют чужеземное происхождение. Так, антиквары в течение длительного времени пытались
доказать, что английские монументальные останки имеют греческое, египетское или
финикийское происхождение, — словом, что угодно, лишь бы не считать их британскими.2
Другие, объявляя всю предшествующую историю обузой, пытались принизить или опорочить
все прошлое в целом. В главе 3 мы показали, насколько подобный подход был характерен для
ранних американских националистов. Некоторым казалось, что легче принизить или отречься
от постыдного наследия, нежели изобретать нечто достойное самим. Те, над кем прошлое
посмеялось, поманив ложными надеждами или посулами, более склонны поскорее избавиться
от его следов, нежели благоговеть перед ними. «Каким бы неоплатным ни был этот долг,
оптимистичное прошлое нужно поставить на поток и разменять на сувениры, — заключает
Хаас, — теперь оно должно развлекать нас в наказание за то, что так долго прежде вводило в
заблуждение».3
Те же, кто склонен преклоняться перед славным прошлым, могут выбирать между
традиционалистскими и модернистскими целями. Стремление утвердить преемственность с
доколониальным наследием и «восстановить» незападные традиции часто входит в конфликт
со столь же насущной потребностью продемонстрировать, что новая страна и ее народ уже
давно являются «современными».4 Однако какой бы вариант прошлого ни возобладал, оно
непременно должно нести на себе аромат древности.
Историю обычно пишут так, чтобы она была достойна почитания. Те же, кто преувеличивает
собственное прошлое, в особенности склонны дополнительно его «старить». Реликвии и
летописи имеют особенную ценность, если они превосходят соперников по мощи, престижу
или состоянию; при этом ведущую роль при «удлинении» прошлого играет своего рода
ревность к древности возраста.
1
Plumb. Historian's dilemma. P. 40.
Daniel. Idea of Prehistory. P. 20—24. Стьюкли (Stukeley) в конечном итоге объявил Стоунхендж и все древности
Британии наследием друидов (Piggott. Druids. P. 112— 131).
3
Haas. Secret life of the American tourist. P. 20. См. также: Walden. Ravished Image. P. 10, 11.
4
Gordon. Self-Determination and History. P. 134, 181—189. Народ Катара (Qatar), прежде считавший все прошлое
«непрогрессивным», — «все, что было до нефти — не интересно», — ныне готов восхищаться собственным
наследием (A museum to preserve the force of national roots // IHT. 28 Dec. 1978. P. 38).
509
2
Большинство народов преувеличивает древность собственной культурной истории или же
скрывает ее недавнее происхождение. Англичане привыкли возводить основание Оксфорда к
Альфреду Великому, парламент — к римлянам, а принятие христианства — к Иосифу Аримафейскому.1 «Атлантида» Олофа Рудбека (Olof Rudbeck)2 рисует древнюю Швецию как
исток всей современной культуры; германцы, а вслед за ними англичане и американцы,
возводят корни демократии к ранним готам; а по поводу африканского искусства,
утверждается, что оно древнее ассирийского.3 Имея обветшавшие традиции и непривлекательное недавнее прошлое, валлийцы, как мы это уже видели, обратились к древним
друидическим и кельтским истокам в поисках отдаленного и романтического культурного
наследия. Так, например, английские песни, переведенные на валлийский лишь в конце XVIII
в., вскоре стали старинными народными мелодиями, а в середине XIX в. вся вновь созданная
музыкальная традиция была приписана седой древности.4
Обнаружившаяся в ходе раскопок бедность германского доисторического периода привела
Адольфа Гитлера в смятение: «И зачем только мы перед всем миром твердим, что у нас нет
прошлого? Мало того, что римляне возводили уже огромные сооружения, когда наши предки
еще жили в глинобитных хижинах, так Гиммлер принялся теперь за раскопки этих поселений
и впадает в экстаз от всякого, что попадается, глиняного черепка и каменного топора. Мы
этим только доказываем, что мы все еще охотились с каменными топорами и сбивались в
груду у открытого костра, когда Греция и Рим уже находились на высочайшей ступени
культуры. У нас более чем достаточно оснований помалкивать о своем прошлом. А Гиммлер
вместо этого трезвонит об этом повсюду. Можно себе представить, с каким презрением
сегодняшние римляне смеются над этими откровениями».5
Иллюзорная древность вызывает бесчисленные последствия. От эдиктов Диоклетиана до
резных изображений XV в., сведших суть со1
Evans Joan. History of the Society of Antiquaries. P. 11.
Олоф Рудбек, шведский ученый и писатель, развивавший взгляд, согласно которому Швеция и есть утерянная
Атлантида, и она является колыбелью западной цивилизации. Эти идеи он развивал в работе Atland eller Manheim
(1679—1702), получившей европейскую известность в латинском переводе как Atlantica. — Примеч. пер.
3
Michell. Megalithomania. P. 42, 43; Kliger, Goths in England; Marsh G. P. Goths in New-England, Lowenthal, George Perkins
Marsh. P. 56, 58—63; Levin David. History as Romantic Art. P. 74—92; Dorothy Ross. Historical consciousness in nineteenthcentury America. P. 91 &—21; Kedourie. Introduction, Nationalism in Asia and Africa. P. 54—56. Называя древних египтян
неграми, а Эфиопию «первой появившейся на земле страной», ямайские чернокожие националисты приписывают
происхождение письменности, астрономии, истории, архитектуре, пластических искусств, навигации, сельского
хозяйства и текстильной индустрии Черной Африке (Blyden. Negro in ancient history. 1871; См.: Hol-lis Lynch. Edward
Wilmot Blyden. P. 54—57).
4
Morgan. "Hunt for the Welsh past. P. 76—79.
5
Цит. по: Speer. Inside the Third Reich. P. 141. См.: Шпеер А. Воспоминания. Смоленск, 1997.
510
2
стязания между Афиной и Посейдоном к изображению грехопадения,1 ореол подделки и
заимствования наполняет притязания христиан. Турки были «первым культурным народом в
мире», как на этом настаивали историки Ататюрка. При том это вовсе «не была история
какого-то племени, обладавшего сотнями четырьмя шатров, но историей великой нации»,
появившейся за 12 тыс. лет до Рождества Христова. Подобный ретроспективный ренессанс
был призван подкрепить престиж турецкой революции.2 Многие англичане с готовностью
восприняли пильт-даунского человека как доказательство приоритета Британии в процессе
антропогенеза. В самом деле, пильтдаунская подделка нашла еще более широкое применение,
ведь если «первые англичане были, — по словам Гулда, — прародителями всей белой расы,
тогда белые люди преодолели порог полного очеловечивания задолго до всех прочих народов».3
Вполне успешный ореол древности Британии придает монархия. Ко времени коронации
короля Георга VI в 1937 г. пышность королевских церемоний, вошедшая в обиход не далее
как в 1901 г., уже стала «незапамятной». По словам Ричарда Димблеби (Dimbleby),
американцам оставалось только завидовать, потому что они знали: «им придется ждать еще
тысячу лет, прежде чем они смогут явить миру что-либо столь же значительное и
прекрасное». Церемонии, которые во времена королевы Виктории были весьма просты и
плохо отрежиссированы, теперь были поставлены столь блестяще, что Британия и впрямь
поверила, будто ритуалы всегда были ее сильной стороной."
Вера англичан в седую старину распространяется и на Британскую Африку, где в XX в.
почитатели старинных традиций пытались «вернуть» африканцев к их племенной
идентичности. Однако то, что администрация считала традиционным законом, земельным
правом и традиционными же политическими структурами и т.д. по большей части было
изобретено в ходе колониальной кодификации — зачастую к смятению предполагаемых
бенефициариев. В Индии британское владыче1
«Посейдон жаждал овладеть земными царствами и однажды объявил о своей власти над Аттикой, ударив трезубцем по
акрополю. В том месте, где трезубец коснулся земли, тут же забил родник, из которого потекла морская вода... Позднее,
в царствование Кекропа, о своем владении Аттикой... объявила Афина — она посадила первую маслину около этого
источника. Разгневанный Посейдон вызвал ее на поединок. Афина уже готова была принять вызов, но вставший между
ними Зевс потребовал, чтобы спор был решен мирным путем... Все боги поддержали Посейдона, а все богини — Афину.
Таким образом большинством в один голос Афина получила право на владение Аттикой как принесшая лучший дар».
Грейвс Р. Мифы Древней Греции. М., 1992. С. 41, 42. — Примеч. пер.
2
Arnau. Three Thousand Years of Deception. P. 27; Alp. Restoration of Turkish history. P. 210.
3
Gould. Smith Woodward's folly. P. 44.
4
Cannadine. British monarchy and the «invention of tradition ». P. 145—150, 160; Dimbleby. My coronation commentary. P.
85: «Должно быть, я видел то, что случилось тысячу лет тому назад. С тех пор серьезных изменений в ходе нашей
коронационной церемонии не было» (Р. 84). Аналогичным образом оказалось, что многие «вековые» сельские традиции
относятся к XIX—XX вв. (Jennings. Living Village. P. 76, 77).
511
ство с 1860-х опиралось на ревностно сохраняемые «индийские» традиции и
«восстановленные» «традиционные» моголы и индийские тюрбаны, кушаки и мундиры.1
Неверные атрибуции доколумбовой эпохи придали цивилизации Нового Света
респектабельную древность. В качестве компенсации за «пустынные земли, населенные
одними лишь кочующими нагими дикарями», американцы страстно стремились отыскать
следы своих великих предшественников.2 Строителями громадных индейских курганов в
долинах Огайо и Миссисипи в разное время считали иудеев, греков, персов, римлян, викингов
и индусов. Фрагменты метеоритов, ошибочно принимаемые за железное литье, служили
«доказательством» того, что «корни многих древних цивилизаций уходят в американскую империю».3 Американцев, согнавших индейцев с их земель, вполне устраивало представление об
индейцах как о дикарях-пришельцах, чьи предки сами грубо разрушили раннюю более
высокую цивилизацию.4 Рецензент обширного труда Э. Дж. Сквира и Э. X. Дэвиса (Е. G.
Squire & Е. Н. Davis) «Древние памятники в долине Миссисипи» ликовал по тому поводу, что
американцы теперь могут доказать несправедливость
упрека в чрезвычайной молодости и недавнем происхождении нашей страны... как якобы лишенной старинных
ассоциаций, как будто ее создали бродячие бездельники только лишь накануне... У нас здесь есть то, на что не может
претендовать ни одна другая нация в известной части мира: совершенное единение прошлого и настоящего, энергия
нации, рожденной на священном пепелище расы, чья история слишком древняя, чтобы попасть в летописи.5
Культ древности происхождения также вдохновлял церковь Святых последнего дня.6
Согласно легендарным золотым табличкам, найденным Джозефом Смитом в 1823 г., нефиты
(Nephites) (предполагаемые строители курганов) и яредиты (Jaredites) пришли из Старого
Света в незапамятной древности, процветали в Америке вплоть до IV в., когда Господь
уничтожил их за распущенность. Мормоны до сих пор верят, что Америку населяли выходцы
из Ближнего Востока и что гигантские курганы — реликты этой более ранней цивилизации.7
Преувеличенная или придуманная древность также может способствовать росту
благосостояния отдельных мест и индивидов. Выведение линии Елизаветы от римлян и
троянцев способствовало легитимации семейных притязаний, а августейшие соперники
называли среди
1
Ranger. Invention of tradition in colonial Africa. P. 247—251; Cohn B. S. Representing authority in Victorian India. P. 183.
Silverberg. Mound Builders. P. 1,5, 34—35.
3
Priest Josiah. American Antiquities and Discoveries in the West. 1833. Цит. по: Silver-berg. Mound Builders. P. 42.
4
Silverberg. Mound Builders. P. 30.
5
The Western mound builders, Literary World. 1848. Цит. по: Stanton. Leopard's Spots. P. 85; см. также мою книгу: George
Perkins Marsh. P. 89—91.
6
Самоназвание мормонов. — Примеч. пер.
7
Silverberg. Mound Builders. P. 44—47.
512
2
своих прямых предков Ноя и Адама.1 Ретроактивное замещение предков способствовало
росту сплоченности среди современных мормонов. Даже давно разоблаченный в качестве
подделки, Кенсингтонский рунный камень (Kensington Runestone)2 в Александрии, шт.
Миннесота, продолжает оставаться предметом гордости на местном уровне. 12-кратная
реплика этого камня и «самый большой в мире викинг» являются украшением города.3
Страсть к старине может даже привести к тому, что жертвуют более молодыми реликвиями.
Некоторые реставраторы фактически сносят до основания здания с целью вернуть их к тому
состоянию, которое, как они считают, было изначально. Стиль и декор, относящиеся к более
ранним временам, замещают то, что пренебрежительно расценивается как более позднее:
английские здание с террасами XIX и начала XX вв. обрастают имитациями деталей фасадов
XVII и XVIII вв., а в американских городах «старят» главные улицы в викторианском стиле
для того, чтобы придать им колониальный вид.
Помимо того, что мы «старим» прошлое, мы еще делаем его более богатым или
приличествующим, подобно ренессансным художникам, которые изображали Рождество в
обстановке величественных дворцов. В нашей истории преобладают великие победы и
славные деяния, наши предки — аристократы, а наши исконные ландшафты украшают замки
и соборы. Оставляя в стороне грязь и бренность обыденности, в изобилии доставляемыми нам
современностью, мы обращаемся к историческому роману, который до сих пор отвечает
целям, сформулированным Арчибальдом Алисоном (Alison) в 1845 г.: «Опускать в
человеческих анналах годы скуки и выдвигать на первый план преимущественно времена,
представляющие наибольший интерес, давая тем самым правду истории, лишенную
свойственного ей однообразия».4 Предпочитаемое прошлое видится преимущественно с
позиции богатых, благородных и могущественных. Подобно путешественникам во времени и
реинкарни-рованным душам в главе 1, столь часто представляющих людей влиятельных и
значительных, персонал и студенты Гарварда назвали среди тех, кем бы им хотелось быть,
будь возможность выбирать, в прошлом: индейского вождя племени туник в XIV в., королеву
Елизавету, высокородную леди в Дубровнике XVI в., венского аристократа XVIII в.,
владельца дома в Сиссинг-Херст XIX в.5 Охрана исторических памят1
Fussner. English Historical Writing and Thought, 1580—1640. P. 15—16, 42—44; Wagner. English Genealogy. P. 305.
Кенсингтонский рунный камень — предполагаемый реликт XIV в. (1362) освоения скандинавами внутренних
частей Северной Америки. Большинство ученых считает его подделкой по причине множества лингвистических
несоответствий. — Примеч. пер.
3
Wahlgren. Kensington Stone; Daniel. Minnesota petroglyph. Barry Fell, America B.C.: Ancient Settlers in the New
World (1976) представляет собой типичный пример подобного стремления доказать доколумбово происхождение.
4
Alison A. Historical romance. P. 346.
5
Century game (1973). Большинство участников «живой истории» «выбирают персонаж из высшего социоэкономического класса», однако настоящие любители предпо514
2
ников даже за «железным занавесом» сконцентрирована в основном на величественных
следах феодализма и империализма. При том подобные «классово-враждебные» строения
рассчитаны не только на иностранных туристов, местные массы также отвергают народную
архитектуру и «реликвии рабочего движения» в пользу наследия капитализма.1
Обычно прошлое преобразовывают, пользуясь критерием графини из романа Генри Джеймса,
которая хотела быть уверенной, что «Чтения по истории Англии» подходят для ее маленькой
племянницы:
— Там все в порядке?
— Я не знаю... Ведь в истории Англии вообще-то были ужасные вещи.
— Ну, дорогая, м-р Лонгден порекомендует тебе какую-нибудь хорошую историческую работу — мы же ведь
любим историю, не правда ли? — в которой не будет никаких ужасов. Нам бы хотелось услышать... о чем-то
веселом, счастливом, правильном. Ведь, как бы там ни было, такого очень много.2
Правильное — это то, что заставляет прошлое казаться добродетельным, счастливым и
прекрасным. Подобно Рамзесу II, который, прекрасно зная, что хетты не подчиняются Египту,
продолжал изобрачитают ремесленников: «Быть бедным человеком — «не слишком приятно», но большинство людей были именно
таковыми, так что испытайте это сами» (Griffiths R. Н. 1983. Цит. по: Anderson. Time Machines. P. 187).
В современной истории Сиссинг-херст известен благодаря жившим там членам группы Блумсбери — Гарольду
Николсону (Harold Nicolson) и Вите Саквилл-Уэст (Vita Sackville-West). Последняя некоторое время состояла в
любовных отношениях с Вирджинией Вулф. — Примеч. пер.
1
Stankicwicz. Conflits de la doctrine de conservation et de la conscience de 1'identite cul-turelle et sociale. P. 30; Czech
relics criticized as «class-hostile» // Times Higher Education Suppl. 12 Oct. 1984. P. 10.
2
James H. Awkward Age. 1899. P. 180.
515
жать себя на памятниках их покорителем. Мы возвеличиваем те реликвии и письменные
памятники, которые ясно демонстрируют желательные поступки и черты, и игнорируем или
вовсе уничтожаем противоположные свидетельства. История становится хроникой прогресса,
прерываемого лишь незначительными попятными движениями, а старомодная безмятежность
смягчает давление реальности прошлого.1
Современные родители все еще следуют рекомендациям графини из романа Генри Джеймса.
«Мы ведем детей в Стоунхендж, — пишет Пенелопа Лайвли, — однако мы, по всей
вероятности, не дадим им возможности составить себе неприкрашенное представление о
верованиях и практиках Бронзового века. Нам больше нравится препарированное и
очищенное прошлое».2 Грязь и вонь ранней городской жизни, пасущиеся на городских улицах
свиньи, грохот конных повозок по булыжной мостовой, страх боли до того, как была
изобретена современная анестезия, — всего этого никогда не воспроизводят.3 Редкое
исключение представляв собой подробный рассказ облаченного в костюм той эпохи гида в
аптеке XIX в. в Мистик Сипорт о неприятных последствиях ношения слишком тугих
корсетов, использования мышьяка, пиявок. В заключение он говорит: «Неужели вы не рады,
что живете сегодня?»
Прошлое проявляет себя в обновленных реликтах повседневной деятельности неизменно
наилучшим образом: мельницы всегда мелят зерно, типографии безостановочно выдают град
брани и упреков, а средневековые огороды неизменно плодоносят. «Ничего не нужно ремонтировать, скоблить, красить: нет ни навоза, ни коровьих лепешек, ни сорняков».
Естественный круговорот природы и привычные бедствия человечества редко отравляют
жизнь в прошлом, каким мы его изображаем. Виды раннего Брюгге, например, как правило,
не показывают неприглядную сторону вещей, рисуя город купающимся в лучах солнца. Как
пояснил нам местный учитель рисования, «картины обычно заказывали состоятельные люди,
и им вовсе не хотелось глазеть на сопливых неудачников, мокнущих под дождем».4
В стерильном прошлом Америки даже рабы не выглядят такими уж несчастными: крыльцо с
колоннами и дымовые трубы делают отреставрированные хижины рабов похожими на
жилища надсмотрщиков.5 Восстановленный Порт Артур, знаменитая тюрьма на о-ве
Тасмания,6
1
Seterx Van. Search of History. P. 177; Bommes and Wright. The public and the past. P. 300, 301. «Мы хотим знать о
прекрасных и полезных вещах, которые были построены, и об оригинальных творениях, которые некогда
демонстрировались,... о музыкальных мелизмах, которые когда-то звучали (Нутап. Empire for liberty. P. 1).
2
Lively. Children and the art of memory. P. 201.
3
Whitehall. Promoted to Glory: the origin of preservation in the United States. P. 43.
4
Leone. Relationship between artifacts and the public in outdoor history museums. P. 301; Dycke. Цит. по: Dobson
Rona. Through new/old Bruges // IHT. 12, 13 July 1980. P. 9.
5
Laver Tina. In the name of preservation. P. 21; Christian Ralph. American Association for State and Local History,
Nashville. Interview Dec. 1978.
6
Имеется в виду бухта в Тасмановом море на южном берегу Земли Тасмана, о. Тасмания, Австралия. Она
известна своим каторжным поселением, основанным в 1830 г. сэром Джорджем Артуром, объединившим
несколько других каторжным поселений в
516
почти убеждают нас в том, что узникам в XIX в. просто повезло находиться в столь
идиллическом окружении.1 В прошлом, как его представляют туристам, все сомнительное
уступает место красивой выдумке. Подобно Джонатану Олдбаку в романе Вальтера Скотта,
исторические предприниматели в Олд Джером неодобрительно смотрят на человеческую
грязь в прошлом. «Единственное, что нас сдерживает, — признается такой обличитель, — это
то, что некоторые из тех старинных реликвий, которые еще находятся в городе».2
Столкнувшись с реальностью ранней Новой Англии — «Голая равнина. Продувается
насквозь. Деревьев нет, одни пеньки. Коровьи лепешки. Конский навоз. Свиной помет.
Закопченные жилища. Немытые, неграмотные люди жмутся друг к другу, чтобы согреться.
Натоптанная грязь вокруг домов», — леди-поборницы сохранения наследия прошлого у
Джейн Лангтон были
шокированы подобным превращением привычного взгляда на прошлое с его пахтаньем масла, катанием свечей и
хватающимися чуть что за мушкеты предками — большие дружные семьи собираются вокруг домашнего очага, где
полыхают поленья и булькает похлебка в большом чугуне; женщины снуют по кухне в передниках и кружевных чепцах;... а затем, когда приходит время отправляться ко сну, каждый берет свой маленький оловянный подсвечник — в
этой замечательной сувенирной лавке в Конкорде есть такие же — и поднимается по лестнице наверх к пышным
перинам.3
Для того, чтобы поддержать подобный «перинный» образ прошлого, зачастую приходится
игнорировать или неверно истолковывать имеющиеся свидетельства. Так, в Лос-Анджелесе в
«реконструированном» Хьюго Ридом грубом глинобитном доме пионеров пол искусно
украшен кафельной плиткой, черепичная крыша, изысканная мебель и испанский патио. В
целом он больше походит на ранчо какого-нибудь богатого дона.4 Исходя из аналогичных
соображений «совершенствуют» и исторические анналы. Средние викторианцы превозносили
старинное рыцарство и подняли артуровские легенды до уровня факта, проецируя
средневековое прошлое на образ собственного Я. Американцы в XIX в. заново переписали
историю Революции, придав ей блаэтом регионе. Образцовое исправительное заведение для мальчиков существовало здесь с 1835 по 1849 г. Даже после
того, как сюда перестали отправлять осужденных из Англии, колония существовала здесь еще в течение 24 лет. Ныне
тюрьма восстановлена в качестве туристического комплекса. — Примеч. пер.
1
Linstrum Derek. Whatever is good of its kinde: some thoughts on architectural conservation. Lecture at Art Historians
conference. London, 26 Mar. 1983; Robertson. Early Buildings of Southern Tasmania. 2:368—376. Арестантская камера в
Колониальном Вильямсбурге «выглядит такой свежей и чистой, что невозможно представить себе, чтобы какой-то
пьяница хоть раз ночевал в столь девственном месте» (Parr. History and the.historical museum. P. 58).
2
Latka George. Цит. по: Haas. Secret We of the American tourist. P. 24. Страсть Олд-бука к старинным реликтам также
отдалила его от подлинных живых традиций и народных верований (Скотт В. Антиквар (The Antiquary), см. также:
Brown David. Walter Scott and the Historical Imagination. P. 53, 54).
3
Langton. Natural Enemy. P. 61, 62.
4
Schuyler. Images of America. P. 30.
517
городный оттенок партизанских действий.1 Закрывая глаза на тот факт, что христианство
стало официальной религией Римской империи, романисты XIX в. убеждали своих читателей,
что причиной падения Рима была распущенность язычества. Для того, чтобы сделать классическое наследие более достойным уважения, ученые объединяли греческий миф и библейскую
традицию, не замечая при этом археологические свидетельства из Трои и Микен, которые
угрожали бы репутации Гомера у викторианского читателя.2 В конце XIX в. американцы превратили «Божественную комедию» Данте в трактат о пользе самоконтроля, при помощи
которого средневековых католиков превратили в протестантских апостолов долга и воли.3
В таком преобразованном прошлом реликвии и воспоминания, пользующиеся дурной
репутацией изгоняются, а пользующиеся дурной славой события опускаются. Организаторы
празднований 300-летия Ньюберипорта4 «игнорировали тот или иной трудный период
времени, отдельные нелицеприятные события, или же нежелательных индивидов; они
оставили без внимания отсталые политические страсти, словом, выбрали лишь немногое из
обширного... контекста, чтобы выразить таким образом ценности нынешнего дня».5 Тэрритаун
долгое время отказывался признавать историческую ценность поместья Линд-херст,
выстроенного в тюдоровском стиле А. Дж. Дэвисом6 и принадлежавшего некогда печально
известному барону-разбойнику Джею Гул-ду (Jay Gould).7 О Бенедикте Арнольде8 на
праздновании 200-летия в Норвиче, шт. Коннектикут, его родном городе, даже не вспоминали.
1
Girouard. Return to Camelot; Dellheim. Face of the Past, Forgie, Patricide in the House Divided. P. 210—213; Kammen.
Season of Youth, Ch. 6. The American Revolution as a national rite de passage. P. 186—220.
2
Higher. Classical Tradition. P. 462, 463; Turner. Greek Heritage in Victorian Britain. P. 169—72. Среди наиболее известных
романов можно назвать следующие: Е. G. E.Bul-wer Lytton. The Last Days of Pompeii. 1834; Kingsley Charles. Hypatia.
1853; Lew Wallace. Ben Hur. 1880; Генрих Сенкевич. Камо грядеши? 1896.
3
bears. No Place of Grace. P. 158, 159.
Нъюберипорт — расположен на северо-востоке шт. Массачусетс, центр кораблестроительства и морской торговли со
Старым Светом, в результате катастрофического пожара 1811 г. и гражданской войны 1812г. постепенно утратил свое
значение. — Примеч. пер.
5
Warner. Living and the Dead. P. 110.
6
Дэвис Александр Джексон (1803—1892), американский архитектор, дизайнер и рисовальщик, известный прежде всего
построенными им живописными сельскими домами. Он способствовал установлению в середине XIX в. привычного
типа американского сельского дома в стиле «плотницкой готики». — Примеч. пер.
7
Tarrytown urging U.S. to cancel law for a Gould shrine; Jay Gould mansion wins status as a museum; Thomas W. Ennis. Jay
Gould mansion: Hudson's Gothic castle // N. Y. Times. 16 Sept., p. 33, 30; Oct., p. 31, 19; Nov., p. 41, 1964.
Джей Гулд (1836—1892), американский менеджер, финансист и спекулянт, предприниматель в сфере железнодорожных
дорог, замешан в целом ряде финансовых скандалов, приведших к крупным банкротствам и массовым разорениям
вкладчиков. Его имя стало нарицательным для обозначения наиболее неразборчивых в средствах «бароновразбойников» американского капитализма XIX в. — Примеч. пер.
8
Бенедикт Арнольд (1741—1801), патриотически настроенный офицер, который до 1779 г. служил Американской
революции, одержал ряд блестящих побед, а затем переметнулся на сторону Британии. В США его имя стало
синонимом предателя. — Примеч. пер.
518
4
«Что тут поделаешь, когда все, что у вас есть — это Бенедикт Арнольд? — сокрушался
президент местного комитета по организации празднеств. — Вот если бы только его убили,
прежде чем он совершил измену. Тогда бы у нас был герой и все было бы гораздо проще».1
Картину с изображением канадской экспедиции Арнольда, которую попросили спонсировать
еврейскую общину, пришлось убрать с празднования 300-летия Ньюберипорта, потому что
его имя было бы нежелательным напоминанием об Иуде.2 Недовольные представители
меньшинств отказались исполнять роли своих предков: потомки рабов с о-ва Св. Иоанна,
США, Виргинские о-ва, отказались надевать одежду рабов для программы «живой истории».3
Из-за дурных ассоциаций реликвии могут подвергаться опасности. Античная статуя Венеры,
найденная на раскопках в Сиене в XIV в., была разрушена из-за опасений враждебных
действий со стороны язычников. Английские священники резко выступали против каменного
круга в Эйвбери (Avebury),4 называя его зловещим реликтом черной магии.5 Памятник
представительницам «древнейшей профессии» — проституткам, обслуживавшим горняков с
золотых приисков в Калифорнии — был уничтожен чиновниками, которых смущало столь постыдное прошлое, выставленное напоказ. Изгнанные памятники впоследствии могут
возвращаться назад, как это было со знаменитой статуей Фридриха Великого, убранной
коммунистами с бульвара Унтер ден Линден, что знаменовало разрыв с прошлым Германии.
Однако спустя 30 лет его восстановили в центре старого Берлина.6
Негативно изображаемое прошлое легко перевернуть с ног на голову. Так, персонажи
«Хижины дяди Тома», призванные представить жестокость южного рабства, в конце XIX в. в
романах Джоела Чандлера Харриса и Томаса Нельсона Пейджа (J. С. Harris, Т. N. Page)7
превратились в изображение патерналистского общества добросердечных ра1
O'Keefe Marian. Цит. по: Knight Michael. Benedict Arnold — a bicentennial nonper-son//IHT. 8 Mar. 1976. P. 3.
Warner. Living and the Dead. P. 119, 200—203.
3
Olwig. National parks, tourism and the culture of imperialism. P. 255 n. 5. См.: Schle-becker. Social functions of living
historical farms in the United States. P. 147.
4
Мегалитическое сооружение в графстве Уилтшир, Англия, эпохи неолита. Представляет собой несколько
концентрических кругов, составленных из гигантских каменных колонн весом до 50 т каждая. Внутри круга находится
Камень Кольца, имеющий круглое отверстие естественного происхождения. Сооружение служило, по-видимому,
ритуальным целям. — Примеч. пер.
5
Burl. Prehistoric Avebury. P. 36—40.
6
East Germany to restore statute of Frederick // IHT. 30—31 Aug. 1980; Tanner Henry. East Germany rehabilitates Prussia to
bolster its historical legitimacy // IHT. 23 Mar. 1984. P. 6.
7
Харрис Джоэл Чандлер (1848—1908), американский писатель, создатель фольклорного персонажа Дядюшки Римуса,
старого и мудрого чернокожего человека, рассказывавшего детям сказки о братце Кролике, братце Лисе и других
животных маленькому сыну владельца плантации, вплетая в рассказ некоторые свои философские рассуждения.
Пэйдж Томас Нельсон (1853—1922), американский писатель, в чьих произведениях воспеваются романтические
легенды о довоенной жизни на плантациях американского Юга. — Примеч. пер.
519
2
бовладельцев и довольных жизнью рабов.1 Пребывание Авраама Линкольна на границе, в шт.
Иллинойс, прежде рассматриваемое как испытание, которое молодой человек должен был
преодолеть, приобрело после 1860-х дополнительную ценность благодаря Фредерику Джексону Тернеру, представившему границу как колыбель демократии. Нью-Салем, который раньше
называли не иначе как «застойным гнилым болотом» и «навозным холмом», теперь стал
«священным местом», где ковался характер Линкольна.2
На отбор и постановку инсценировок в ходе празднования 200-летия Американской
революции в значительной мере повлияла ретроспективная потребность продемонстрировать
собственную успешность. В действительности же, в ходе войны за независимость американцы
не только выигрывали, но и проиграли сражения. Однако в 1976 г. все инсценировки
неизменно заканчивались во славу Америки. Поражения становились «временным
перемещением», а беспорядочное бегство именовалось «тактическим отступлением».
Инсценируя сражение Ла-файета, высшие лица Коншохокена (Conshohocken) с гордостью
говорили, что «не сделают того, что сделали люди Лафайета». «Послушать их, —
комментирует события государственный чиновник, — так решение Лафайета перейти через
реку, чтобы избежать столкновения с превосходящими силами, было величайшей победой в
истории Америки».3 Некоторых зрителей не устроило бы ничего, кроме победы. Поворачиваясь спиной к врагу во время инсценировки битвы при Пенобскот Бэй (Penobscot Bay), одна
женщина ворчала: «И почему это они не сделали ничего, чтобы мы победили?»4 Чтобы
сделать приятное французским посетителям, организаторы потешного варианта битвы при
Ватерлоо в Брайтоне в 1983 г. позволили в один из дней сражения французам «победить».
Значительному преувеличению могут подвергаться также достоинства героев прошлого.
Предки, которыми мы восхищаемся теперь, приобретают черты, ценимые сегодня. При этом
их ошибки и неудачи скрываются или преуменьшаются. Популярные современные представления о Вашингтоне и Джефферсоне, например, совершенно не согласуются с той жизнью,
которую вели в XIX в. рабовладельцы-плантаторы. Аналогичная ситуация складывается с
Лютером, которого в Восточной Германии объявляли защитником пролетариата.5
1
Riggio. Uncle Tom reconstructed.
Taylor R. S. How New Salem became an outdoor museum. P. 2.
3
Collins William and Henderson Oran. Цит. по: Shenker Israel. U.S. bicentennial cures history's warts // IHT. 5—6 July 1975.
P. 5.
4
Цит. по: Clark. When the paraders meet the button-counters. P. 44. Эти инсценировки в ходе празднования 200-летия
гражданской войны были так популярны, что южане поминали не только свои поражения, но и свои победы (Karl Belts,
testimony at House Appropriations Committee, 1961. Цит. по: Anderson. Time Machines. P. 141).
5
Peterson. Jeffersonian Image in the American Mind, рассматривает те потребности, которые сформировали почтительное
отношение к Джефферсону, но обходит стороной рассогласование между таким образом и фактами; Luther lauded //
Times diary. The Times. 24 Sept. 1982.
520
2
Американцы, для которых история должна быть хроникой национального величия, избегают
напоминания о том, что могло бы выглядеть постыдным или унизительным. Единственные
негодяи, согласующиеся с исторической добродетелью — это «плохие парни» в вестернах, чье
антигероическое поведение отражает послевоенный самоуничижительный стиль Голливуда.1
Однако в «истории Америки столь много героев, что она вполне может позволить себе
наблюдать за тем, как кое-кого третируют, пусть даже это и делается неуклюже, с презрением,
которого те заслуживают», — отмечает английский рецензент романа Доктороу «Рэгтайм».
Напротив, в британском «методе исторических внушений, который ведет к тому, что около
половины наших национальных деятелей более известны своими слабостями, нежели
своими... достижениями, презрение присутствует с самого начала».2 С другой стороны,
британские поклонники старины, считающие линии и круги из камней на полях
доказательством существования развитой науки на заре истории и приписывающие
доисторическим предкам преувеличенный благоговейным трепет, по-видимому, сами
«одержимы романтизацией древних обществ и превращением их в столь же развитые, как и
наше собственное, общества».3
Другие «улучшатели» подвергают пересмотру эстетические стандарты прошлого таким
образом, чтобы они соответствовали их собственным взглядам. Те, кто отождествляет
классическую красоту с «чистотой» белого цвета, пришли в ужас, когда Канова4 стал
раскрашивать статуи в соответствии с действительной практикой античности.5 Трип1
Эту точку зрения представляет Национальная ассоциация и Центр истории преступников и работников
правоохранительных учреждений (The National Association and Center for Outlaw and Lawman History), основанный в
1974 г. в Университете шт. Юта и ныне ассоциированный с Университетом шт. Вайоминг.
2
Davis Russell. Цит. по: Mingle with mighty // TLS. 23 Jan. 1976. P. 77.
3
Patrick John. Цит. по: Ation Douglas. Stonehenge theory challenged in Australia // The Times. 22 Mar. 1980. P. 5. См.:
Heggie. Megalithic Science; Williamson and Bellamy. Ley Lines in Question: Burl. Science or symbolism: problems of achraeo-
astronomy; Burl and Mitchell. Living leys or laying the lies? Культ доисторической науки в значительной степени обязан
своим возникновением книге Стьюли (Stukeley) «Стоунхендж» (1740): «наши предки, друиды Британии... подняли свои
исследования, несмотря на все имевшиеся недостатки, на такие высоты, что могут посрамить современных
исследователей, заставить их зажмурить глаза перед солнцем учения и религии» (p. vii).
4
Канова Антонио (Canova) (1757—1822) — итальянский скульптор, один из виднейших представителей классицизма.
Среди его наиболее популярных работ надгробья (папы Климента XIII, 1792), мифологические статуи («Амур и
Психея», 1793), а также идеализированные портреты — «Полина Боргезе в образе Венеры», (1805—1807) и две
колоссальные статуи Наполеона (Брера, Милан и Музей Веллингтона, Лондон), выполненные в стиле классической
наготы персонажей. Оказал огромное влияние на развитие неоклассического стиля в Европе. — Примеч. пер.
5
Greenhalgh. Classical Tradition in Art. P. 217, 218. He далее как в 1950-х копию портика Аттала (Attalus Stoa),
установленную Американской школой классических исследований в Афинах, не стали окрашивать в красный и голубой
цвета, считая, что это не соответствует, однако, не оригиналу, а современным стереотипам (Ноте. Great Museum. P. 29).
При колониальном возрождении в конце XIX в. также выбеливали посеревшие голубые и зеленые краски американских
деревянных строений (Flaherty. Colonial Revival house. P. 9).
521
тихи, утратившие религиозное значение, утрачивают и боковые панели для того, чтобы они
более соответствовали галерейному образу «картины». Современное стремление к контрастам
приводит к нарушению декоративного замысла средневековья и Ренессанса при обновлении
интерьеров церквей, подчеркивая различия между плоскими поверхностями, скульптурные
черты и архитектурные элементы, которые первоначально должны были гармонично
сочетаться вместе.' Австралийские реставраторы добавили белый фасад, зеленые ставни и
двери и полированную мебель из кедра для того, чтобы здания соответствовали английскому
«поздне-георгианскому» стилю «к которому им хотелось бы, или же как они думали, их
творение относилось».2 Современный вкус часто доминирует над исторической правдой и в
том, что касается мебельной обстановки определенного периода. Так, спрямленные формы
кресла, обычные в салонах XVIII в., ныне отвергают как ходульные и придают им более
легкомысленный, «жилой» вид.3 В старинных зданиях, в которых действительно проживают
люди, прошлое также идет по пути компромисса: кураторы исторического комплекса (1920-е
годы) Кедровый гребень (Cedar Crest), в котором ныне расположена резиденция губернатора
шт. Канзас, «постарались вернуть столько истории Канзаса, сколько было возможно, в то же
время оставаясь в параметрах хорошего декорирования».4
Принципы вкуса и комфорта влияют на форму прошлого также при реставрациях и
инсценировках. «Для того, чтобы предложить посетителям наименьший общий знаменатель
между тем, что, по нашему мнению, соответствует истине, и тем, что, по нашему мнению, они
хотели бы видеть», кураторы оставляют в стороне все неприятное и ординарное в пользу
достойных музейных стен creme de la creme5 и мнимой безмятежности.6 Вопрос о том, как
праздновали Рождество в 1836 г. в Коннеровском поселении пионеров в прерии (Conner
Prairie Pioneer Settlement), иллюстрирует иные формы давления на историческую правду.
Вплоть до 1978 г. посетители этой реплики пограничного поселения в Индиане занимались
«традиционными» рождественскими занятиями. Однако исследования показали, что в те
времена Рождество практически никто, за исключением отдельных жителей, не праздновал.
Так что персонал поселения решил относиться к Рождеству как к
1
Philippot Paul. Conservation and art historian. Lecture at the Architectural Association. London. 29 Feb. 1984; Walden.
Ravished Image. P. 6, 13, 92, 144.
2
Lucas Clive. Цит. по: World of Conservation: an interview with Clive Lucas. P. 237.
3
Butler J. T. Historic rooms at Sleepy Hollow restorations. P. 69. «Обычно позволяют брать верх импульсу декорировать в
соответствии со вкусами XX в.... Часто бывает так, что после того как исследования профессионалов вскрывают
подлинные бумажные обоими, которые была оклеена комната, члены влиятельных комитетов игнорируют эти результаты, считая, что бумажные обои выглядят слишком уродливо, а потому „не подходят"» (Frangiamore. Wallpapers in
Historic Preservation. P. 2). См.: Parr. History and the historical museum. P. 58, 59.
4
Richmond N el. Цит. по: Craig. Champions of history. P. 10.
5
Сливки сливок, самое-самое (фр.). — Примеч. пер.
6
Stevens Mary. Wistful thinking: the effect of nostalgia on interpretation. P. 11.
522
обычному зимнему дню 1836 г., и в этот день «пионеры» вполне реалистично резали борова.
Однако эта вновь установленная точность вызвала возмущение посетителей, которые
«поверить не могли, что мы действительно отказались от „подлинного", ранне-американского
Рождества», которое они пришли отпраздновать. Падение посещаемости заставило пойти на
компромисс: в 1979 г. каждый день в декабре стал «кануном Рождества» 1836 г., и биографии
поселенцев «подправили» таким образом, что они позволяли вести рождественские разговоры
и заниматься соответствующими делами. Методистскую семью — выходцев из северной
части шт. Нью-Йорк — сдвинули по направлению к р. Гудзон для того, чтобы «они приобрели
достаточное голландское влияние и могли принять... Св. Николая». Несколько росчерков пера
превращают жену доктора из пресвитерианки в сторонницу епископальной церкви, «что
отчасти позволяло немного украсить дом рождественской елкой».1 Подобно прототипичным
историкам Хекстера, кураторы Коннровского поселения изменили фактам для того, чтобы суметь донести прошлое до аудитории, которая в любом ином случае просто осталась бы в
стороне. В большинстве исторических мест именно ностальгия позволяет оплачивать счета.
Отсюда «даже не слишком отталкивающая непривлекательность, которая, как нам известно,
была частью повседневной жизни — нехватка дров для отопления, запахи подгнившей еды,
обычный набор болезней — кажутся неприемлемыми для представления в отражающей
домашний быт экспозиции».2
Разногласия и вражду прошлого также упрощают или преуменьшают, превращая годы острых
раздоров в благоприятные и упорядоченные времена. Маунт Верной3 сохранилось в качестве
символа согласия первых американцев, хотя именно последнего потом как раз и не доставало.
Во время же исторических инсценировок демонстрируется фальшивое дружелюбие между
войсками юнионистов и конфедератов, что позволяет минимизировать нищету и агонию
Гражданской войны.4 Фильм «Рождение нации» (1914) представляет южан и северян как
практически одинаковых людей, а саму Гражданскую войну как лишенную каких бы то ни
было причин.5 Скучные исторические тексты, в которых участники конфликта с обеих сторон
изображаются как «вполне разумные люди, без стойких предрассудков», аналогичным образом лишают конфликт естественных человеческих черт. Никто не сможет себе представить
по текстам, написанным после 30-х гг., те
1
Ronsheim. Christmas at Conner Prairie. P. 16.
Stevens Mary. Wistful thinking. P. 10. Аэропарк и Фламбард Виллидж в Кулдроуз, Корнуэлл (Flambard Village. Culdrose)
также представляют прошлое так, чтобы в большей степени соответствовать ожиданиям публики, нежели историческим
ф.актам (Kava-nagh. History and the museum: the nostalgia business).
3
Маунт Верной (окр. Фэйерфакс, шт. Вирджиния) — поместье, принадлежавшее Джорджу Вашингтону, его дом в
течение многих лет и место успокоения. — Примеч. пер.
4
Hall David. Preserving what is best from the past. Bostonia. Dec. 1971. P. 13—16; Hill, Mahan, and Johns. The changing view
from Mt. Vernon; Hosmer. Presence of the Past. P. 41—62; Forgie. Patricide. P. 168—172; Rainey. Battlefield preservation. P.
85.
5
Sorlin. Film in History. P. 91—95.
523
2
страсти, которыми была насыщена война», — заключает Франс Фитцджеральд.'
Однако прошлое не всегда представляют в благостном виде. При случае, позор и скандалы тоже
преувеличивают. Сочувствующие историки изобретают или преувеличивают порочность и
безнравственность врага. Публика злорадствует по поводу рассказов о Джеке-Потрошителе,
любуется сценами казней в лондонском Тауэре, комнатой ужасов в музее мадам Тюссо, прощает
прошлому пристрастие к кровавым удовольствиям, сама пребывая в благополучной безопасности
относительно ушедших времен. Лондонское подземелье рекламируют как «Историю, написанную
кровью! — полную ужасов средневековую Англию» как место для семейного отдыха в выходные,
и рассказывают о черных табличках, отмечающих места казней, пыток, нищеты, чумных ям и
тюрем прошлого. «Было бы смешно оставить без внимания этот аспект британской истории, если
он может помочь „раскрутить"... второй по величине денежный мешок Лондона».2 Салем, шт.
Массачусетс, где девятнадцать женщин были повешены только за то, что их посчитали ведьмами,
теперь эксплуатирует эту давнюю дурную славу, называя себя «городом ведьм» — «Вам бы здесь
не слишком понравилось в 1692 году», но «вам непременно стоит побывать здесь сегодня...
Загляните за заклинанием».3 Убийство Лизи Борден, некогда наводившее ужас, те1
Fitzgerald France. America Revisited. P. 156.
Geddes Annabel. Цит. по: Plague and plaque. Times diary // The Times. 20 Oct. 1981. P. 14. См.: Chappell Helen. Horror,
degradation, etc. // New Society. 3 Sept. 1981. P. 381, 382.
3
Salem. Witch Museum brochure, 1984. См.: Carlton Michael. New England's witch town // N. Y. Post, 12 Aug. 1980; Kay.
Salem: fly beyond the witch image; Wallace. Visiting the past. P. 71.
524
2
перь стало той тайной, чьи душераздирающие подробности так и просятся, чтобы их в Фолл
Ривер (Fall River) превратили в капитал. «Я считаю ее лучшим из маркетинговых
инструментов, которым мы когда-либо располагали, — признается один из директоров
туристической фирмы. — Мы должны сделать так, чтобы каждый связывал Лизи Борден с
Фолл Ривер».1
Покаянная поза способствует «реалистическому» изображению неприглядной стороны
прошлого — кварталов рабов, первых фабрик — и таких эпизодов, которые возбуждают,
скорее, стыд, нежели гордость. В Андерсонвилле, печально знаменитой тюрьме времен
Гражданской войны, посетители видят колодцы, которые несчастные узники вырывали
голыми руками, туннели подкопов, и бухту Свитуотер Крик, которая когда-то стала красной
от крови.2 У американцев появилась новая склонность к самобичеванию,3 однако и другие
нации стали при изображении своего прошлого обращать внимание не только на славу, но и
на пролитую кровь. При изображении Брэдфордекой текстильной фабрики XIX в. доминирует
жуткий грохот ткацких машин, вонь от красильных чанов, а для реконструированного
крестьянского дома в Бак-лерз Хард (Buckler's Hard) специально для лорда Монтэгю
воспроизвели «запах нищеты».4
Наихудшие ужасы прошлого невоспроизводимы, однако культ насилия и бессердечия,
порожденный телевидением, позволяет изображать чудовищные преступления, немыслимые
даже лет 15 назад, включая пытки инквизиции, клеймение рабов и газовые камеры
Освенцима. Признанный теперь в качестве части всемирного наследия, Освенцим служит
памятником страданиям мучеников, а Национальный музей холокоста в Вашингтоне является
«заветом морального падения человека».5 Нет ничего слишком ужасного, чтобы о нем нельзя
было бы вспоминать. Так, памятные вещи из лагерей смерти выставлялись на встрече жертв
холокоста в Иерусалиме в 1981 г. Однако подобные беспощадные напоминания часто не
способны вызвать подлинный ужас.
1
Raymond Kenneth. Цит. по: Lizzie Borden: new tourist lure? // Sacramento Bee. 5 Aug. 1982. P. A8.
Watkins. A heritage preserved. Listening: Andersonville. Это место было отмечено в 1970 г. как
достопримечательность.
3
Kenneth L. Adelman. Stronger voice for U.S. // N. Y. Times. 1 Aug. 1980. P. A23. Национальный парк США теперь
уделяет такое большое внимание в своих интерпретациях сражений ужасам войны, что некоторые начинают
подозревать его в пацифистских склонностях (Rainey. Battlefield preservation. P. 77).
4
Bradley Ian. Bradford, gateway to the past // The Times. 13 Mar. 1982. P. 6; Historic smells waft into AIM museums,
Quarterly Bulletin of the Association of Independent Museums. 1983. 23:3. Что такое «запах нищеты» специально не
разъяснялось, но глава технической службы Больё (Beaulieu) в разговоре со мной сказал, что это, по-видимому,
смесь запахов вареной капусты, экскрементов и немытого человеческого тела (Willrich John. 25 Jan. 1985).
5
World Heritage List, Nomination Form for Auschwitz Concentration Camp, 1978; Fra-dier Georges. Wonders of the
world // UNESCO Courier. 1980. 33:8, 34; Vice-President George Bush. Цит. по: Ground broken for Holocaust museum
// N. Y. Times. 1 May 1984. См.: Horne, Great Museum. P. 244—247.
525
2
Как предполагает Гита Серени, фильм «Холокост» потому имел успех, что «намеренно был
сделан терпимым». «Там манипулируют историей и приукрашивают персонажей, предлагая
простой выход миллионам людей из тех, кто устал чувствовать смутную вину из-за
внутреннего сопротивления этой теме».1
Меняющиеся потребности также заново переформировывают прошлое, подобно тому как это
происходило с предыдущими изменениями. Историки и биографы в 1920-х были склонны
разоблачать достижения ранних американцев, тогда как в 1930-е ими же восхищались.
Прежде возвеличиваемое при помощи воображения, сегодня прошлое зачастую теряет свою
значимость.2 Романист Зигфрид Ленц показывает как отношение к музейным реликвиям на
выставке в Мазурском поозерье менялось в зависимости от превратностей войны. В свете
поочередных завоеваний русскими или немцами то, что местные жители «прежде считали
трогательным, теперь считают безвкусным или даже безразличным».3 Некоторые
предрассудки уходят в свете новомодных реликвий: обладающий определенной
архитектурной ценностью арканзасский бордель, о котором некогда не принято было даже
упоминать, теперь приобрел определенную социальную значимость. «Здесь ведь были не
одни только проходимцы, — говорит основатель фонда Форт Смит, — некоторые
выдающиеся люди также захаживали в дом мисс Лауры».4 Современная тенденция
пролетаризировать прошлое привела к тому, что дощатый дом генерала Сэма Хьюстона в
стиле греческого возрождения в Техасе превратился в грубо сколоченную хибару, которой
сам Хьюстон, наверное, погнушался бы.5
Соперничество между безыскусным и красивым прошлым рассорило историков в
Национальном историческом центре Линдона Брайана Джонсона в Техасе. Еще будучи
президентом, Джонсон в 1964 г. построил на месте своего рождения небольшой дом,
напоминающий тот, в котором он родился, и разместил там различные памятные вещи последних лет — свои и леди Берд. После его смерти некоторые из чиновников Национальной
парковой службы решили заменить версию Джонсона на неприукрашенный оригинал. Однако
другие, поддержи1
ВВС condones distorted history // New Statesman. 29 Aug. 1980. P. 9.
Jones A. H. Search for a usable past in the New Deal era. P. 712—714, 720; Strout. Veracious Image. P. 171.
3
Lenz Siegfrid. Heritage. P. 452.
4
Yadon Julia. Цит. по: Brown P. L. The problem with Miss Laura's house. P. 19. Сегодняшние терпимые нравы дозволяют
жителям Запада гордиться теми аспектами прошлого, которых еще недавно стыдились как позорного пятна (Grace
Lichtenstein. Cities in West are starting to protect architectural relics of a gaudy past // N. Y. Times. 19 Aug. 1975. P. 67).
5
Leccese Michael. Sow's ear from silk purse? Texas landmark endangered, and Epilogue: cabin conversion complete //
Preservation News. 1980. 20:12, 1, 10, and 1982. 22:6, 12. По поводу тенденции изобретать деревенскую простоту, см.:
Gowans. Rural Myth and Urban Fact in the American Heritage. P. 14—16. Carson Gary. Living museums of everyman's history
(1981), разъясняет — и восхваляет — новый популизм в Колониальном Вильямсбурге и где бы то ни было.
526
2
ваемые леди Берд, решительно возражали, заявляя, что сентиментальная реальность того, что
президент считал своим родным домом, должна значить больше, нежели безжизненное и по
большей части гипотетическое факсимиле настоящего дома. В конце концов дому все же был
возвращен тот облик, который он имел в период с 1964 по 1972 г., поскольку «место рождения
президента может реконструировать, менять обстановку и истолковывать лишь высшее
должностное лицо нации».1
Реликвии и письменные памятники этнических групп также появляются, исчезают и заново
всплывают на поверхность в ответ на изменение стереотипов. Некогда непримиримые враги,
американские индейцы в 1920—1930-е гг. опустились до уровня шутов из табачных магазинов
и кино, исчезли из общественного внимания в 1940—1950-е гг. и вновь появились в 1960-е гг.
в качестве исконных жертв расистского империализма.2 В Дартмутском колледже,
основанном в XVIII в. для обращения индейцев, комитет по изучению индейской символики
запретил оскорбительные в расовом отношении карикатуры — в 1930-х фреску в столовой с
фривольным изображением индейской скво закрасили; гигантскую голову индейца,
украшавшую баскетбольную площадку, содрали; традиционные индейские кличи вроде
«оскальпировать», или «ва-ху-ва» смолкли, а рубашки с изображением голов индейцев, были
объявлены вне закона.3
В основе изменения прошлого всегда лежат мотивы, отражающие нынешние потребности.
Мы переформировываем наше наследие для того, чтобы сделать его более привлекательным с
точки зрения современности, мы стараемся сделать его частью самих себя, а себя — частью
его; мы подгоняем его под нашу самооценку и наши устремления. Будь она величественной
или скромной, возвышенной или позорной, мы постоянно изменяем историю в соответствии с
нашими частными интересами или от имени нашего сообщества и страны.
Последствия изменения прошлого
Все эти изменения влияют как на историческое окружение, так и на нас самих. Помимо
обретения более выдающегося, добродетельного, древнего или даже более ужасного
прошлого, нежели это на самом
1
Bearss. Furnishing Study: Lyndon B. Johnson National Historic Site. P. 3. Согласно заявлению леди Берд Джонсон,
президент «ни на минуту не считал эту реконструкцию аутентичной» (3 Маг. 1978, quoted on p. 4). Приношу
благодарности Роберту М. Ади и Эдвину С. Бирсе из Национальной парковой службы за интервью, 2 августа 1978 и 25
апреля 1984 гг., соответственно.
2
Fitzgerald. America Revised. P. 90—3; Bataille and Silet (eds.) Pretend Indians, особенно: Donald L. Kaufmann. Indian as
media hand-me-down. 1975. P. 22—34, and John A. Price. The stereotyping of North American Indians in motion pictures.
1973. P. 75—91.
3
Kleiman Dena. Dartmouth alumni trying to «Bring back the Indian » // N. Y. Times. 3 Aug. 1980. P. 16.
527
деле было, подобные переделки отражают также непреднамеренные изменения,
реорганизующие пространственный и временной характер прошлого. К таким
непреднамеренным изменениям мы теперь и переходим.
Первым очевидным их результатом являются преувеличения. Мы делаем прошлое более
ярким и живым, фокусируя внимание на наиболее величественных или наиболее
значительных его следах и соединяя их в некое сложное единство.1 «И даже в самых
достоверных исторических описаниях, —- писал Декарт, — где значение событий не преувеличивается и не представляется в ложном свете, чтобы сделать эти описания более
заслуживающими чтения, авторы почти всегда опускают низменное и менее достойное славы,
и от этого и остальное предстает не таким, как было».2 Спустя более чем триста лет,
наблюдения Декарта все еще справедливы. В наши дни, как мы уже отмечали, культ
повседневности соперничает со склонностью ко всему величественному и уникальному.
Однако селективное сохранение и селективное внимание придает прошлому большую яркость
и живость, нежели прежде, как, впрочем, и настоящему.3
Становящееся за счет этого более ярким прошлое более соответствует нашим ожиданиям,
поскольку современное восприятие требует таких стимулов, которые редко может дать нам
неприкрашенное прошлое. Мы уже привыкли к значительно более широкому диапазону артефактов и памятных мест, нежели наши предки, а потому едва ли сможем заметить (не
говоря уже о том, чтобы восхищаться) тусклые и менее разнообразные продукты ранних эпох.
Однако то, что мы знаем о прошлом, все больше входит в конфликт с тем, как, по нашему
мнению, оно должно было выглядеть. История сообщает нам, что жизнь в средневековье была
тяжелой и бедной — ровно наоборот по сравнению с тем красочным, отважным и мужественным миром замков, соборов и рыцарства, который знаком нам по романам. Современная
девушка в романе «Доктор Кто и Воин времени» распекает своих средневековых похитителей
за тот запах дикости, который, собственно, только и мог быть им присущ: «Я знала, что в
1
Bate. Burden of the Past. P. 67.
Descartes. Discours de la methode (1637). P. 7. Цит. по: Декарт Р. Рассуждения о методе. // Декарт. Соч. Т. 2. М., 1989.
С. 253.
3
Дымка селективности равным образом приближает отдаленное и удаляет близкое прошлое. «Мы прославляем XIII в.,
как если его итогом были св. Фома Аквинский, Данте, Шартрская Дева, тогда как XX в. Сводится для нас к Гитлеру,
Херсту и секс-дивам Голливуда» (Muller H. J. Uses of the Past. 1952. P. 23).
Шартрская Дева (La Belle Verriere) — знаменитый витраж XII в. в Шартрском соборе.
Херст Уильям Рэндалъф (1863—1951), американский издатель, создавший крупнейшую национальную сеть газет. На
пике карьеры в 1935 г. он владел 28 крупными газетами и 18 журналами. Однако депрессия 1930-х и собственная
экстравагантность привели к тому, что он утратил контроль над собственной империей. Его методы работы оказали
значительное воздействие на современную американскую журналистику, способствовав становлению так называемой
«желтой прессы». — Примеч. пер.
528
2
средние века все были неряхами, но не до такой же степени! Могли бы оставить туристам
хоть немного иллюзий».' Невзирая на становящиеся известными факты, мы продолжаем
смотреть на прошлое сквозь розовые очки. Так, например, когда мы слышим о книгах
догуттенбергов-ской эпохи, то в воображении всплывает мир роскошных украшенных
рисунками манускриптов, хотя понятно, что подобные работы были редки и видеть их могло
куда меньшее количество людей, нежели сейчас, когда мы буквально ослеплены мертвенным
блеском обложек в книжных магазинах. Однако нас продолжают восхищать средневековые
манускрипты как символ древней мудрости, тогда как мишурные триллеры символизируют
лишь обнищание современной культуры.
Изменяя прошлое, мы также придаем ему некоторое единство, сообщая разрозненным
пестрым сегментам некое подобие. Мы сводим разнообразие предшествующих форм
существования либо к нескольким темам в пределах узкого временного промежутка, либо к
обобщен' Dicks. Doctor Who and the Time Warrior. P. 64.
529
ному единообразию. Подобное сведение выглядит парадоксально: ведь, как бы то ни было,
речь и письмо придают передаваемой с их помощью истории завершенный вид, наука
проливает свет на еще более отдаленное и обширное прошлое, волны ностальгии набегают на
берега современности, исторические свидетельства — текстуальный анализ, радиоуглеродный
метод — позволяют все точнее определять возраст и стиль. И тем не менее мы минимизируем
различимость этих множащихся событий прошлого, объединяя все «великое» в одну категорию тем, что рассматриваем их как «древние» и наделяем большинство реликтов и
воспоминаний сходным ароматом старины.1 Сохранившееся и возрожденное прошлое
сливаются в одно целое, а прежняя темпоральная уникальность превращается в расплывчатый
континуум. Мы все чаще ищем неопределенное прошлое, по выражению Роберта Харбизона
«без тривиальной и досягаемой индивидуальности пришпиленного к нему года».2 Для
современных почитателей древности времена создания Стоунхенджа и его разрушения не
слишком различаются. И то, и другое по большей части передается словом «прошлое», а календарная точность только помешала бы благоговейному поклонению перед древностью.3
Видимая гомогенность прошлого произрастает из нескольких причин. По одной из них, вещи,
состоящие из сходного материала, подвергаются и атмосферным воздействиям примерно
одинаковым образом. Следы времени на аттическом храме и мемориале Альберта — в целом
схожи. Отсутствие употребления также оказывает гомогенизирующее воздействие. Все
реликвии, которые ныне оказываются бесполезны в функциональном отношении, попадают в
одну темпоральную категорию: они в равной степени ахронистичны — как десять лет, так и
десять веков тому назад.
Придаваемые прошлому изменения и добавления подкрепляют то ощущение, что в сущности
это одно и то же. Популярные исторические графические образы — дом в стиле фахверк, окна
из узорного стекла в пабах, замки с указательными столбами к ним, дамские шляп-ки«колокола», паровые двигатели — теперь связаны не с каким-то определенным периодом или
эпизодом времени, но с прошлым вообще, приводят в действие генерализованное чувство
ушедших дней. В. И. Томсон рассматривает составную среду «прошлого» в Южной
Калифорнии — гребное колесо от парового двигателя, средневековые
1
Malraux. Voices of Silence. P. 591; Bate. Burden of the Past. P. 70. Роберту Лоувеллу во время приступов безумия «вся
история казалась одним нескончаемым событием, где каждый мог встретиться с каждым... все различия времени
исчезли, и мир был населен тиранами и гениями, которые толпились и пихали друг друга» (Jonathan Miller. Interview
1980 // Ian Hamilton, Robert Lowell. P. 314). Елена Уэндлер считает, «что это — обширный театр конкурирующих
событий европейского прошлого, таким как его должен был видеть американец» (American poet // N. Y. Review of Books.
2 Dec. 1982. P. 4—6).
2
Harbison Robert. Deliberate Regression. P. 161.
3
MitchellJames. Druids at Stonehenge // The Times. 30 June 1978. P. 19. См.: Solstice invasion of Stonehenge, letters // The
Times. 28 June 1978. P. 17.
530
замки, ракетные корабли — как ландшафт «осколков»,1 но эти ностальгические образы,
которыми мы так долго мерили историю, в действительности сливаются в нечто единое,
отправляя воображение назад, к тому времени, которое всеми почитается как «древнее».
Соответствие друг другу реликвий и письменных свидетельств также делает прошлое более
гомогенным. Переработанное наследие приобретает искусственный вид согласованного
единства, чуждого дряхлой, ветхой и расходящейся природе нетронутого прошлого, за
исключением, разве что, валунов, которые нам оставило естественное время. Когда
реставраторы нацелены на достижение «чарующего и богатого эффекта, удовлетворяющего ...
вкусу современного декоратора, — отмечает Ада Луиза Хакстэбл, — это приводит к тому, что
большинство отреставрированных зданий выглядят так, как если бы они вышли из рук одного
и того же декоратора. Все они становятся... Вильямсбур-гами».2
Даже реконструкции, при которых намеренно оставляют аккреции, дабы подчеркнуть извечно
переменчивую преемственность, часто ведет к обманчивой гомогенности. В доме, где
присутствует ряд стилей, реконструкция каждой комнаты тяготеет к какому-то
определенному пиковому ее периоду. Это создает впечатление того, что разные эпохи, скорее,
сосуществуют, нежели сменяют друг друга. Подобные пики совершенства всегда несут на
себе некую печать фамильного сходства: несмотря на очевидные различия между комнатами,
посетитель ощущает их сходство как залог успеха.
Адаптации, такие как Жирарделли-Сквер, Куинси-Маркет и Ковент Гарден, так же
демонстрируют очевидное сходство. «В конце концов, дело не в том, что определенные места
различаются своей историей, — говорит Хаас, — но в том, что они используют историю как
оправдание своей все большей и большей схожести, в утешение туристам». Это происходит
даже при тех реставрациях, где пытаются избегнуть соблазна трафарета Жирарделли-Куинси,
как, например, в Школьном комплексе в Олд Джером, который «по-своему точно
воспроизводит облик и рекламные ходы» своих предшественников.3
Переоборудованные исторические здания в итоге проявляют тенденцию к сходству, потому
что современные потребности и технологии накладывают униформирующий глянец на их
некогда очевидную индивидуальность. К какой бы эпохе ни относилась охраняемая территория первоначально — неолитической, средневековой или эпохе ко1
Thompson W. I. At the Edge of History. P. 12.
Huxtable Ada Louise. The old lady of 29 East Fourth St. // N.Y. Times. 28 June 1972, sect. 2. P. 22.
3
Haas. Secret life of the American tourist. P. 22, 24. Завяжите туристу глаза и доставьте его куда-нибудь на Канал-Сквер в
Вашингтоне, Жирарделли-Сквер в Сан-Франциско или Куинси-Маркет в Бостоне, и он ни за что не сможет сказать, чью
историю он воспроизводит или вспоминает... все реставрации взаимозаменяемы по своей сути» (Andrew Kopkind. Kitsch
for the rich. The Real Paper (Cambridge, Mass.). 19 Feb. 1977. P. 22). См.: Thome. Covent Garden Market. P. 87—90.
532
2
роля Эдуарда, — посетитель склонен видеть (а потому ждет этого) сходную планировку и те
же самые параферналии. Стандартная экспозиция и практика реставрации накладывает
современный лоск на реликты любой эпохи.1
Исходя из знакомых уже оснований, Джордж Даби высказал предположение, что наши
далекие предки, описанные в средневековых генеалогиях, на протяжении целых поколений
разительно похожи друг на друга. Под рукой у генеалогиста, как правило, не было мемориальных событий, простирающихся далее вековой давности, а потому он «проецировал
собственные фантазии на лежащую за пределами памяти тьму», изображая
вымышленных людей, чьи черты и одежда воспроизводили черты и одежду тех, по чьему заказу он работал, тех,
кто хотел, чтобы их нравы послужили моделью, — от добродетелей, которые они исповедуют, до недостатков,
которыми они гордятся... Эти услужливые построения, оборачиваясь к современной жизни, связывают ее с
размышлениями о том, какой должна была бы быть жизнь.
А потому членов семьи на протяжении нескольких столетий изображают «всех в одних и тех
же одеждах, одних и тех же позах, совер1
Trillin. Thoughts brought on by prolonged exposure to exposed brick. P. 100, 104; Liebs. Remember our not-so-distant
past? P. 33.
533
шающих поступки, оцениваемые с позиций, присущих тому времени, когда работа была
выполнена, и соответствующих взглядам тех, кто ее заказал».' Нормативные фигуры
настоящего налагают свой отпечаток на всем протяжении прошлого.
Особенно отличались переделками прошлого в соответствии с собственными желаемыми
добродетелями, как мы видели в главе 3, викто-рианцы. Модернизируя греков и архаизируя
самих себя, викторианцы могли смотреть на деятелей прошлого как на современников.2
Безукоризненные классические персонажи Литона3 в «Последних днях Помпеи» и У. X.
Маллока в «Новой республике», идеализированная жизнь представителей высшего класса XIX
в. на картинах Альма-Тадема," где, по замечанию Дженкинса, «не было ни транспорта, ни
припасов».5 Кенельм Дигби6 «очистил»7 образ рыцарства от грубой средневековой
действительности; английские радикалы, зараженные средневековым вкусом, считали
Большой Зал (Great Hall) символом классового единства;8 американцы периода fin-de-siecle
идеализировали средние века как эпоху прямодушия и открытости, наделенную
художественной и эмоциональной отзывчивостью, в которой они отказывали интроспективному настоящему.9 Традиционалисты мечтали о том, чтобы заменить настоящее прошлым,
однако обычно оказывалось так, что сегодняшний день был связан со вчерашним за счет того,
что вчерашний день отвечал сегодняшним устремлениям.10
1
Duby. Memories with no historian. P. 12, 14.
Turner. Greek Heritage in Victorian Thought. P. xii, 8, 229, 263, 383.
3
Литтон лорд Роберт (Эдвард) Булвер-Литтон (1831—1891) — британский дипломат и вице-король Индии
(1876—1880). Однако помимо блестящей дипломатической карьеры он известен также своим значительным
поэтическим наследием (псевдоним Оуен Мередит). — Примеч. пер.
4
Алъма-Тадема сэр Лоуренс (1836—1912), родившийся в Голландии английский художник, изображавший
преимущественно сцены из жизни древнего мира. Его работы пользовались при жизни большим успехом.
Особого успеха Альма-Тадема добился в изображении античной архитектуры и костюма, точной передаче
текстуры мрамора, бронзы и шелка. — Примеч. пер.
5
Jenkyns. Victorians and Ancient Greece. P. 316—17.
6
Дигби Кенельм (1603—1665), английский царедворец, философ, дипломат и ученый, живший во времена Карла I.
— Примеч. пер.
1
В тексте стоит bowdlerized — выбрасывать все нежелательное, одиозное. Термин происходит от имени проф.
Т.Боудлера, который выпустил в 1818 году особое издание пьес Шекспира, в котором были опущены «слова и
выражения, которые нельзя произносить вслух при детях». — Примеч. пер.
8
Большой зал — главное помещение в средневековом поместье феодала, замке, монастыре, где обычно
происходили общие трапезы. В замках он служил также и другим целям: здесь отправляли правосудие, проводили
увеселительные действия, а по ночам здесь на соломе спали слуги. — Примеч. пер.
9
Girouard. Return to Camelot. P. 60, 146, 179, 70, 76; bears. No Place of Grace. P. 149, 163.
10
Blaas. Continuity and Anachronism. P. 141; Burrow. Liberal Descent. P. 224—228. Пыл викторианских историков
весьма часто исходит из... перенесения в прошлое энтузиазма чего-то вполне современного, как то, энтузиазма
демократии, свободы слова или либеральной традиции (Butterfleld. Whig Interpretation of History. P. 96).
2
534
Презентистские наклонности приводят к тому, что подобными анахронизмами усеяно все
прошлое Америки. Героев Революции изображают непременно толерантными, поборниками
равноправия и пекущимися исключительно об общем благе — это те черты, которых мы, их
потомки, должны быть достойны. Если бы только Франклин, Вашингтон или Джефферсон
могли представить себе, чем все это обернется, размышляет один ученый, наша регулярная
армия, надутая аристократия привели бы их в смятение и озадачили бы. «Действительно, даже
сама Декларация независимости осуждает нас столь же ясно, как она осуждала короля Георга,
поскольку те преступления, которые она вменяла ему в вину — это часть нашей современной
жизни».1 Другой ученый заклинает учителей истории предотвратить упадок республики тем,
что вновь возжечь «стремление вернуть к спартанским ценностям самопожертвования,
которые вели англичан к тому, чтобы строить свою жизнь и новую нацию в Америке».2
Однако и то, и другое — и преступления и дух самопожертвования — это современные
понятия, не имеющие отношения к прежним временам. За пределами своего периода внешний
вид, лица и поступки персонажей исторических романов, также принадлежат решительно
нашему времени. «На Западе Луи Лямура3, — с гордостью заявляет издатель самых
популярных в Америке романов о жизни на границе, — женщина идет рядом с мужчиной, а не
позади него»,4 Лямур изображает прошлое таким, каким, по мнению его читателя, должно
быть настоящее.
Аналогичные иллюзионистские критерии влияют и на осязаемые реликвии. Для того, чтобы
считаться заслуживающим доверия, исторические свидетельства должны до некоторой
степени соответствовать современным стереотипам. Если средневековые строения не похожи
на замок, если в колониальных фермерских домах в Новой Англии отсутствуют подсвечники
и прялки, а готические церкви построены не из разноцветного кирпича и в них нет кресел под
балдахином для духовенства, то они как реликвии не соответствуют современным ожиданиям.
В действительности же все эти черты являются анахроничными добавлениями.5 Более того,
сам процесс соответствия современным
1
Zuckerman. Irrelevant Revolutionl. P. 238.
Hume Ivor Noel. Цит. по: Gary Carson. Living museums of everyman's history. P. 32.
3
Лямур Луи (1908—1988), настоящее имя Луи Диаборн Ламур (Louis Dearborn La-moore) американский
путешественник, авантюрист и популярный писатель. С 15 лет путешествовал по миру: был старателем на Западе,
матросом на шхуне в Восточной Африке, жил с бандитами на Тибете, работал погонщиком слонов, профессиональным
боксером и сборщиком фруктов. Автор более 100 книг, большую часть которых составляют вестерны. В 1983 г. стал
первым писателем, получившим Золотую медаль Конгресса, а на следующий год — президентскую Медаль свободы. —
Примеч. пер.
4
Bantam Books advertisement. 1982.
5
Clark Kenneth. Gothic Revival. Тюдор, который мы видим сегодня — это вовсе не тюдор XVI в., но тот тюдор, образ
которого создан строителями XX в., которые имели определенные представления о том, как должен выглядеть тюдор на
самом деле (Prince. Reality stranger than fiction. P. 14); фрески Артура Эванса в стиле ар-нуво в Кноссе сформировали
современный образ того, как должна выглядеть минойская культура (Spars-holt. Disappointed art lover. P. 249).
535
2
ожиданиям заставляет реставраторов почувствовать, что реконструируемое ими прошлое не
только достоверно, но даже более достоверно, нежели то, что послужило стимулом к
деятельности, просто потому, что они знают о прошлом гораздо больше, чем те, кто жил в то
время.1
Повсеместность таких анахронизмов помогает понять, почему восстановленные реликты так
часто кажутся более «правильными», чем оригиналы, поскольку первые в большей степени
соответствуют не реликтам прошлого, а современным представлениям по поводу предполагаемых мотивов прошлого, которые лишь отчасти воплотились в сохранившихся строениях.
Сторонники восстановления придают гению прошлого конечную форму, но в духе своего
собственного времени; их работа больше соответствует восприятию прошлого их собственной
эпохой, нежели подлинному прошлому.2 Именно потому, что какой-то из витражей XVII в.
выглядел слишком «правильно» готическим, Певз-нер заподозрил, что над ним поработали
викторианцы.3
Однако даже заведомо претерпевшее манипуляции и измененное прошлое легко может
сосуществовать рядом с неизмененными реликтами. В исторических деревнях старые дома in
situ ютятся рядом с другими, привезенными издалека, с репликами несохранившихся
строений и с обычными древностями. На указательных знаках и в путеводителях обычно
оговаривается что есть что, однако посетители, конечно же, быстро об этом забывают, если
вообще обращают внимание на разницу между подлинным предметом и его имитацией,
нетронутым реликтом и восстановленным, специфическим и родовым.4 «Большинство посетителей не различают реконструированные и оригинальные здания просто потому, что
аутентичность их не очень беспокоит»; «похоже, что строение вовсе не обязательно должно
быть оригиналом для того, чтобы вызывать интерес»; «хотя публика выражает некоторое
удивление по поводу того, что данные сооружения не являются оригинальными, она ... редко
бывает разочарована, если выясняется, что те подверглись реконструкции», — вот примеры
типичных суждений кураторов.5 Во всяком случае, ко всем зданиям относятся примерно с
одинаковой
1
«Как показали последние выставки в музее Гетти, фрагменты вилл Помпеи можно восстановить с такой
тщательностью, которая... превосходит оригинал» (Jencks. Introduction. Post-Modern Classicism. P. 10).
2
Hitchcock and Scale. Temples of Democracy. P. 205.
3
Цит. по: Adams. Lost Museum. P. 88.
4
Utley. Preservation ideal. P. 44. Переводчик в Гринфилд говорит: «Не знаю сколько раз в день приходится слышать: „А
я и не знал, что Генри Форд, Томас Эдисон, Ной Вебстер и братья Райт все жили в одном городе"» (цит. по: Phillips.
Greenfield's changing past. P. 11).
5
Letters to the author from David A. Armour, Mackinac Island State Park Commission. Michigan. 1 Dec. 1980; Jean C. Smith.
Liberty Village Foundation, Flemington // N. J. 25 Nov. 1980; Ronald C. Wilson. Appomattox Courthouse National Historical
Park. Virginia. 25 Nov. 1980. Однако посетители домов великих людей желают видеть именно те предметы, которыми эти
знаменитости пользовались (Irwin. Visitor response to Interpretation at Selected Historic Sites. P. 153—155).
536
заботой и научным тщанием, дело лишь в размерах затрат, благоприятных возможностях или
вкусе к согласованности. Смешение оригиналов и подделок, похоже, смущает владельцев не
больше, чем публику.
Подобное смешение в действительности выступает предметом гордости тех, кто
демонстрирует собственную изобретательность как нечто равное (если не превосходящее)
реальной старинной вещи. «Мастеру всегда льстит, — утверждает реклама репродукции
мебели собственными руками, — когда его творение принимают за оригинал».1 Другие
предлагают тем, кто «устал» от своей современной мебели: «Мы состарим ее для вас.
Закажите иллюстрированный буклет с ценами на мебель в стиле чиппендейл, шератон и т.
д.».2 Причем важен здесь не обман — любой эксперт сможет отличить подделку. Значение
имеет удовольствие от аутентично реплицированного прошлого. Конечно, в этом смысле
аутентичной может быть только реплика.
Многих привлекает именно то, что им об этих ухищрениях известно. Обновленные реликвии
кажутся лучше нетронутых старинных вещей именно потому, что они сделаны специально для
нас. Мы комфортно чувствуем себя рядом с таким придуманным прошлым, потому что оно
является отчасти продуктом современности, его создали такие
1
2
Colonials Cohasset. Hagerty catalog, 1967.
Peterborough. Applied art? // Daily Telegraph. 24 July 1979. P. 14.
537
же люди, как мы — а не давным-давно какие-то неизвестные нам люди с чуждой нам судьбой
и непонятным жизненным путем.
Трансформированная таким образом история становится больше, чем жизнь, в ней сливаются
намерения и осуществление, идеал и действительность. Осуществляя фантазии, наше
собственное время нас отрицает, мы превращаем прошлое в эпоху, похожую на настоящее —
за исключением того, что у нас нет перед ней никакой ответственности. Настоящее нельзя
отлить по такой форме, поскольку мы делим его с другими людьми; прошлое же податливо и
мягко, потому что его обитатели уже не могут противостоять нашим манипуляциям.
Насыщая прошлое интенциями и изобретениями нынешнего дня, мы также отдаляем его,
выделяя ему, однако, некий собственный мир — прежде всего, мир музея. Реликвии,
лишенные своего функционального контекста, могут быть представлены исключительно для
обозрения, а культ поклонения лишь подчеркивает различие между бесполезным ныне, но
привлекательным прошлым и будничным настоящим. «На одной стороне пластик, разного
рода гаджеты,1 ничто; на другой — красота и культура, мумифицированные в музее».2 С
«прекрасным кувшином для сливок, в котором нет сливок, голландской печью, в которой
никто не печет хлеб, креслами, перевязанными ленточками так, что никто не мог на них сесть,
кроватях с шишечками, на которых никто не спит, и комнатами, в которых никто не живет»,
музеи с необходимостью лишают прошлое жизни. И подобно музейным реконструкциям,
«стойкая назидательная атмосфера» большинства интерьеров музеев «утрачивает чувство
жизни и тепла» целых веков «непрерывного пользования и развития».3 Уже сам процесс
классификации отдаляет и приглушает прошлое, как это происходит с виньетками
Чемберлена, рассортированными для архивных целей: «Кипы бумаги медленно распределяются по классам, и по мере того, как они обретают тусклое бессмертие в Особой
коллекции, они утрачивают личностные черты».4
Многие древности, как мы уже отмечали, оказываются в музейных витринах куда более
доступными, нежели на своих исконных местах, таких как свод собора, или джунгли
Центральной Америки. Но если перемещение реликвий в музейные стены позволяет проще их
увидеть, оно нарушает при этом темпоральное сознание наблюдателя. В старинном здании
или ландшафте, находясь среди подлинных остатков прошлого, можно совершить
путешествие во времени, тогда как в музее
1
Термин «гаджеты» (gadgets), который означает разного рода приспособления, безделушки, то, что по-русски можно
передать словом «штуковины», широко используется в современной философской и культурологической литературе
(см., например, Ж. Бод-рийяр. Система вещей. М., 1995). — Примеч. пер.
2
Marrey. Grands magasins. P. 246.
3
Benson. Spirit of 76. P. 24; Watkin. Rise of Architectural History. P. 187. «Как долго идти из одного конца музея в другой,
и какими исключительно безжизненными кажутся здесь самые прекрасные вещи (Benjeman. Antiquarian prejudice. 1937.
P. 69). Многие музеи сегодня кажутся гораздо более живыми, чем прежде, однако никакая живость не может вернуть их
реликты в настоящее.
4
Preserving the Past. P. 107.
538
все они лишены длительности. И даже самое искусное размещение, самая захватывающая дух
близость не может компенсировать ее отсутствие. Мраморы лорда Элгина, изъятые из
Парфенона, теперь можно рассмотреть в Британском музее во всех подробностях, но все это
вне диахронического контекста. В Акрополе они были интегральной частью бессмертного
ландшафта, и можно было ощутить связь прошлого и настоящего.1
Побочные моменты почитания реликвий также могут отдалять их от нас. Указательные знаки,
заборы, ограждения, подстриженные загоны отчуждают сохранившиеся следы прошлого от
современного окружения. Шум, производимый посетителями, отделяет предметы старины от
локального контекста. Затерявшийся посреди торговых киосков и машин посетителей,
Стоунхендж с таким же успехом мог бы находиться не на Солисберийской равнине, а посреди
Трафальгарской площади.2 Даже без сопутствующей поклонению реликвиям суеты, происходящие вокруг них изменения приводят к тому, что последние выглядят в современном
окружении все более и более не на своем месте. Продлевая жизнь чтимых строений, мы
подвергаем угрозе сам аромат старины. Сохраняемые памятники древности плывут по воле
волн в море современности — изолированный объект выделяется из окружения именно тем,
что он один причастен древности.
А потому особая забота о предметах старины часто приводит к поразительным неувязкам. До
принятия постановления о воздушных правах в Нью-Йорк Сити в 1971 г. многие
достопримечательности были обречены на то, чтобы затеряться среди растущей вверх
застройки. Новое постановление допускает перенос прав на свободное пространство над
старинными зданиями на смежные местоположения, где новые строения могут превысить
установленную высоту, и допускает регрессные требования по компенсации «причиненного
ущерба» пространству над историческими достопримечательностями. Это постановление
действительно позволило спасти некоторые старинные строения, однако превратило их в
карликов на фоне высотных зданий.3 Церковь Св.
1
Я вовсе не собираюсь утверждать, что все древние реликвии должны оставаться in situ, ведь большинство людей
предпочитает, чтобы они находились в более доступных местах. Великие произведения искусства могут приобрести
дополнительную ценность, избавившись от контекста времени и пространства, как и намеревались их создатели. «Наш
век заражен манией демонстрировать вещи только в той среде, которая бы им соответствовала, тем самым подавляя суть
вещей», при этом акт ума, который изолировал их от среды» стоит на первом месте. Эта тенденция в такой же мере
присуща сегодняшнему дню, как и временам Пруста. Однако шедевр, который «созерцают посреди мебели, орнаментов
и драпировки того же периода, затхлых помещениях... не дает нам того бодрящего наслаждения, которое мы можем
ожидать только в публичной галерее», где нейтральный лишенный суеты фон гармонирует куда лучше с «теми
сокровенными местами, куда художник удалялся в ходе творчества» (Remembrance of Things Past. 1:693, 694. См.:
Пруст. Под сенью девушек в цвету).
2
Chippindale. What future for Stonehenge?; idem, Stonehenge Complete; Royal Commission on Ancient Monuments.
Stonehenge and Its Environs.
3
Costonis. Space Adrift. P. 54-—61; Goldstone and Dalrymple. History Preserved: Guide to New York City Landmarks. P. 25;
Huxtable. Kicked a Building Lately? P. 269—272.
539
Троицы на Манхэттене, Старая фондовая биржа и Таможня, которые уже утратили свой
прежний масштаб на фоне окружающих их гигантов, могут в результате осуществления этих
благих намерений затеряться окончательно, как, например, ценой дисгармоничного соседства
с массивной башней отеля были «сохранены» в мидтауне выполненные в итальянском стиле
дома Вийяра1.
Уже сами по себе толпы посетителей, устремляющиеся к историческим местам и строениям,
обесценивают исторический опыт. Согласно произведенному в 1970 г. исследованию,
Вестминстерское аббатство находится ниже «минимального уровня комфортности» (35
человек на квадратный фут) в течение более половины всего времени, причем туристы часто
образуют недопустимую сутолоку, шум, а помещение при этом нагревается от тепла их тел и
дыхания.2 Во многих музеях ордам посетителей едва удается взглянуть на всемирно
известные реликвии живописи. «Я слышал, что Мона Лиза — неплохая картина, — пишет
один из критиков, — но за все время, когда я бывал в Лувре, мне так и не удалось ее
рассмотреть. Я видел стеклянный футляр, в котором она хранится, и один раз мне почти
удалось одним глазком на нее посмотреть, но меня тут же оттеснили назад к заграждению».3
Чрезмерная популярность уже давно в мире мешает восприятию исторических окружений.
Еще в 1877 г. в Кенильворте Генри Джеймс возмущался по поводу «гвалта стилизованной под
старину тарабарщины бродячих торговцев вдоль крепостной стены, продававших фотографии
и памфлеты по 2 пенни», и «полудюжины растянувшихся на траве бродяг, накачавшихся
пивом». Как и в других исторических достопримечательностях, «там всегда полно народа, и
непременно кто-нибудь напьется». «В самых романтических местах в Англии происходит
постоянная „кокнификация", на которую приходится делать поправку... Кажется, что даже эхо
в этих прекрасных руинах проглатывает все звуки „х"», — при этом Джеймс имеет в виду
именно вульгарность зрелища, а не количество посетителей.4 Рост массовой популярности
исторических памятников еще в большей мере осложнил эти проблемы, снижая тем самым
историческую значимость большинства наиболее известных реликвий.
Подобно тому, как в ландшафтных парках XIX в. стремились избежать любых напоминаний о
мире повседневности, менеджеры многих исторических мест стремятся отделить эти
«заплаты» от мира прошло1
По всей видимости, имеется в виду Генри Вийяр (1835—1900), американский журналист и финансист, один из
крупнейших предпринимателей в сфере железнодорожного транспорта и электромашиностроения.
Midtown — центральная часть города, расположенная между тем, что обычно называется downtown (нижний город,
деловая часть) и uptown (верхний город, жилая часть). — Примеч. пер.
2
Наппа. Cathedrals at saturation point? P. 179—81; English Tourist Board, English Cathedrals and Tourism. P. 56—9.
3
Goldberg. Jostling over Mona Lisa // IHT. 5—6 July 1980. P. 8.
4
James Henry. English Hours. P. 124, 125.
542
го; незримость настоящего обостряет восприятие ушедших времен посетителями. Если убрать
из виду цементные заводы, жилую застройку и даже современное фермерское оборудование,
все остальное, что мы видим на поле битвы Стоунз Ривер, относится к 1860-м гг., включая и
поля, на которых выращивают только лишь старинные сорта хлопка.
Подчеркивание более раннего в ущерб недавнему — также отдаляет прошлое от настоящего.
Акцент на давнем прошлом способствует формированию понятия прошлого как того, что
стоит особняком и лишь отдаленно и по касательной связано с сегодняшней жизнью.
Переоборудование в Сакраменто пакгаузов начала XX в. в бутики и свечные лавки XIX в.
стерло одну из памятных для наблюдателя вех; его детские воспоминания, личные связи с
историей были вытеснены изящным и старомодным, но не имеющим отношения к
подлинному прошлому антиквариатом.1 Сохранение исторических памятников, фокусирующееся только на отдаленном прошлом «затрагивает людей только на минуту, в точке,
удаленной от их житейских забот, — пишет Кевин Линч. — Оно столь же лишено личностных
черт, сколь и удалено во времени. Ближайшее всегда эмоционально, более важно, чем отдаленные времена, хотя далекое прошлое представляется нам более благородным, загадочным
и интригующим». Наши реальные связи простираются на «ближайшее и не слишком
удаленное прошлое».2
Сохранение наследия прошлого, относящегося к отдельному периоду, как это происходит в
Вильямсбурге, также приводит к тому, что прошлое кажется решительно отличающимся от
настоящего. Если все, что находится на охраняемой территории, относится лишь к одному
историческому периоду, это создает эффект статичности, в отличие о современных
ландшафтов, где новое и старое сосуществуют вместе. «Ни одно поколение не начинает с
пустого места», кроме, разве что, поселений пионеров; «артефакты предшествующих
поколений не исчезают в никуда, они переполняют собой пространство».3
Даже там, где прошлое и настоящее смешиваются физически, акт истолкования всегда
означает их сегментацию. Использование двух названий у Бостон-стрит означает, что «старое
название» лежит под современным, делит внимание между прошлым и настоящим, заставляя
посетителей обращать внимание то на исторические компоненты окружающего, то на их
современные составляющие, но никогда на то и на другое вместе. Намеренное подчеркивание
черт времени в помеще1
Frye Thomas. My history is missing // Preservation News. 1977. 17:12, 16.
Lynch Kevin. What Time Is This Place? P. 61. «Все более раннее, чем XVIII в., совершенно мне чуждо», признается
коллега Андерсона по плантации Плимут (Time Machines. P. 81).
3
Steinberg. Has anyone seen the Zeitgeist? p. 24. См.: Lowenthal. American way of history. Экономические и технические
2
ограничения также способствуют статичной, единообразной временной концентрации. Фермы в американской
программе «живой» истории, в основном, группируются вокруг 1850-х гг. на Севере и 1870-х — на Юге, потому что
инструменты, относящиеся к более ранним периодам, раздобыть труднее, а тракторы и жатки более ранних периодов
требуют больших расходов на обслуживание (Schle-becker. Social functions of living historical farms. P. 147, 148).
543
нии — мебель, предметы искусства, сувениры, все заключенное в рамки или каким-то иным
образом выделенное — аналогичным образом заявляет о своей собственной историчности.
Действительно, любое управление реликтами ставит охраняемое прошлое отдельно от окружающего его настоящего.
Более вероятно, что реликвии сознательно выделяют там, где они редки. По сравнению с тем
осознанным вниманием, которое оказывают своей старине американцы, англичане кажутся
более легкомысленными в своем отношении к куда более значительному историческому наследию.1 Сто лет тому назад Рескин считал, что его соотечественники куда менее одарены
[талантами], а потому менее склонны интересоваться реликтами, нежели французы и
итальянцы:
за границей руины зданий XI или X вв. стоят прямо на улице; вокруг них играют дети, крестьяне хранят там урожай, а
вокруг буквально стена к стене гнездятся здания, построенные только вчера, вибрируют и сотрясаются с ними вместе. И
никого это не удивляет, и никто не думает об этом как о чем-то отдельном, относящемся к иному времени. Мы ощущаем
древний мир как реальную вещь, существующий наряду и вместе с миром современным.
В противоположность такому неразрывно переплетенному прошлому и настоящему, «у нас в
Англии [все по отдельности] -— наша новая улица и наша новая гостиница, наша
подстриженная лужайка, а наши немного руин — нечто вроде образца, экземпляра средних
веков на бархатной подушечке», тогда как «на континенте связи между прошлым и будущем
не нарушены».2
Однако эти связи остаются ненарушенными лишь до тех пор, пока осязаемое прошлое
остается неопознанным. Представьте себе, что будет, если даже малая часть читателей
Рескина отправиться посмотреть на французские руины. Они-то будут обращать на прошлое
внимание, будут о нем все время размышлять, зарисовывать и фотографировать. Окрестные
крестьяне соорудят поблизости какой-то приют для ночлега, начнут продавать сувениры, и
все это вскоре станет живописным подобием кинофильма. Популярность приведет к росту
давления посетителей, и в итоге потребуется ограждение вокруг руин, постоянная охрана, а
также платный вход, чтобы окупить все эти затраты. Таким образом, осознанное почитание
древности неизбежно приводит к тому, что прошлое отдаляется от настоящего, стоит
особняком.3 Мы думаем, говорим и действуем в отношении прошлого так, как едва ли это
дела1
«Мы, развращенные обитатели Старого Света, гораздо более сентиментальны и неточны в отношении старинных
памятников; мы жили с ними на протяжении столетий и относимся к ним как к старой мебели, которую надо, по
обстоятельствам, подлатать и подремонтировать. Мы по большей части себя воспитали так — что за черт, — что относимся к ним как к своей собственности и можем делать с ними то, что посчитаем нужным» (Banham. Preservation adobe.
P. 24).
2
Ruskin. Modern Painters. IV, Pt 5, Ch. 1, sects. 3 and 4. P. 3, 4. По поводу различения между живыми реликтами и
мертвыми образцами, см.: Вапп. Clothing of Clio. P. 17, 82, 91, 131.
3
Lynch. What Time Is This Place? P. 237; Lowenthal. Age and artifact. P. 124, 125.
544
ли наши предки — мы относимся к нему как к предмету особого внимания со стороны
настоящего, но вместе с тем, отстоящего от него существенно в стороне.' Самосознание
отделяет прошлое от настоящего, подчеркивая то, что они не тождественны друг другу. Нации
пытаются защитить или вновь обрести реликвии как осязаемые символы наследия великого
прошлого в настоящем, однако предпринимаемые усилия по восстановлению реликвий
одновременно маркируют их как значимое прошлое. Ребенок, расспрашивающий бабушку о
минувших временах, может идентифицировать себя с нею в молодости, однако такое действие
превращает ее сегодняшнюю в старомодного обитателя давних времен. После подобных
расспросов получается, что она в меньшей степени связана с настоящим, нежели прежде.2
Рассортировывание и демонстрация фотографий может освежить нашу память, однако одновременно это занятие отделяет их от сегодняшнего дня, подчеркивая безвозвратность
изображенных на них сюжетов по отношению к прошлому — причем эту принадлежность к
прошлому еще более подчеркивает старомодность одежды и прически, рамочки и сепийный
цвет отпечатков. Когда мы спасаем старинные здания от бульдозера, то тем самым выводим
их из круга немаркированного настоящего в сферу нарочитого прошлого. Коль скоро
артефакт, идея или воспоминания определяются и оцениваются как исторические, они
изымаются из окружения настоящего. Они становятся «произведением искусства, лишенным
неуместностей и, — по выражению Биирбома, — не могущим оказаться не у дел... Дураков
больше нет... Все установлено. И с этим ничего не поделаешь».3
Управляемое прошлое может в итоге быть не только отделено от настоящего, но и быть
непреднамеренно разрушено. Так, например, в Массачусетсе боевой маршрут 1775 г. по
линии Конкорд—Лексингтон" пролегал вне пределов Национального исторического парка
народного ополчения. Для того, чтобы сохранить историю, всех обитателей этого района
выселили, все относящиеся к послереволюционному периоду дома снесли, а традиционные
фермерские занятия запретили. Оставшиеся дома заколотили досками, поля и пастбища
заросли кустарником, и через несколько лет вся эта территория утратила малейшее сходство с
тем, как она выглядела в эпоху Революции. На месте живого ландшафта, где прошлое и
настоящее зримо и функционально сочетались бы, в роскошном туристическом центре теперь
выставляют суррогатные реликвии, а о событиях 1775 г. повествует видеозапись. А снаружи,
вне
1
Ong. Rhetoric, Romance, and Technology. P. 325, 326.
Thorndike. Renaissance or prenaissance? P. 66; Panofsky. Renaissance and Renascences. P. 36, 37; Lowenthal. Tast
time, present place. P. 13, 14.
3
Beerbohm. Lytton Strachey. P. 345.
4
Сражения при Лексингтоне и Конкорде (19 апреля 1775 г.), первые военные столкновения между регулярными
британскими войсками и американскими ополченцами, ознаменовавшие начало Войны за независимость в
Америке. В ходе этих столкновений американцы успешно применили тактику партизанской войны, что
предопределило основной характер военных действий. — Примеч. пер.
2
18 Д. Лоуэнталь
545
здания, где в действительности и происходили военные стычки, развернутые пояснительные
таблички вдоль хорошо размеренной и оформленной древесно-стружечной плитой тропинки
рассказывают, какие исторические виды могли быть отсюда видны прежде, пока их не уничтожила Национальная парковая служба.1
Даже изучение прошлого может оказаться для него губительным. Археологические раскопки,
к несчастью, показывают, что «мы убиваем, чтобы анализировать».2 «Археологи рубят дерево,
чтобы определить его возраст, посчитав кольца на срезе, — так комментирует путешественник в XIX в. раскопки на римском Форуме. Они разрушили все, к чему могли бы
обратить свои вопросы».3 Мумифицированная голова Отокара II Богемского быстро истлела
после того, как в 1977 г. в пражском соборе Св. Витуса была вскрыта его гробница XIII в. для
того, чтобы выяснить что там можно было бы узнать.4 Самым трогательным в этом ряду
является отчет Герберта Уинлока (Н. Winlock) о вскрытии пространства под разграбленной
ранее ворами гробницы Ме-кет-Ре (Meket-Re) в Фивах в 1920 г. Когда он зажег вспышку
магния в доселе еще нетронутом помещении, украшенном миниатюрами, исследователю
вдруг показалось, что он видит маленьких зеленых человечков, которые проходят мимо в
зловещем молчании — и которые мгновенно застыли без движения навеки. «Уинлок, заглянув
в полость, увидел прошлое в движении и своей вспышкой заставил его остановиться».5
Причем такой риск вовсе не является только лишь воображаемым: «Зажгите свет, достаточно
яркий для того, чтобы получше рассмотреть объект, — предупреждает специалист по
консервации, — и тот развалится прямо на ваших глазах».6 Только преднамеренность
уничтожения отделяет у Ленца прошлое Мазурского поозерья от его неправильного
употребления: для того, чтобы предотвратить его использование в пропагандистских целях,
куратор Маруского музея сжег собственной рукой все реликвии, так что когда «ценные
находки рассыпались в прах и следы их изгладились», он мог бы донести «собранные
свидетельства нашего прошлого в целости, в окончательной, бесповоротной целости,... где их
уже никогда не смогут использовать для этих или иных целей».7 Коллекционер антиквариата
может считать самого себя охранителем, однако его страсть разрушает тот контекст, в
котором почитаемые им реликвии некогда были частью живой тради1
Исторической преемственностью можно пожертвовать в интересах будущих переделок в первоначальном облике.
Целью Парковой службы было на основе тщательных архивных исследований «в итоге воссоздать ландшафт,
существовавший на определенный день» (Malcolm. Scene of the Battle. 1775. P. 6).
2
Wordsworth. Tables turned. 1798. Line 28.
3
Hillard. Six Months in Italy. 1853. 1:299.
4
Malcolm W. Browne. Prague protects its medieval architecture // IHT. 25 Jan. 1977. P. 3.
5
Winlock. Diggers luck. 1921. P. 3; цит. по: Eiseley. All the Strange Hours. P. 104.
Jonathan Ashley-Smith, Keeper of Conservation, Victoria and Albert Museum. Conservation and information, lecture at Art
Historians conference. London. 26 Mar. 1983.
7
Lenz. Heritage. P. 458.
546
6
ции.1 «Там был кто-то, — замечает хранитель музея на месте рождения Шекспира в рассказе
Генри Джеймса. — Но они [посетители] убили Его. Он мертв, но они не оставляют его в
покое. Они делают это снова и снова. Они убивают Его каждый день».2
Убийство прошлого может предвещать сходную судьбу и самому убийце. Воровство
артефактов бронзового века привело тайских крестьян к тому, что они стали изготавливать
собственную «старинную» керамику и таким образом несколько поправили материальное
положение — однако ценой утраты традиционных отношений в сообществе. «Люди погубили
археологические находки, — комментирует наблюдатель, — а находки погубили людей».3 По
словам Лорен Эйсли, «подделывать прошлое — даже собственное прошлое — значит
привносить в мремлющие, плавно текущие времена неуловимый ужас,... который может
притягивать беду из воздуха, или же сделать нас невероятно одинокими».4
Преувеличенное или приниженное, приукрашенное или очищенное, растянутое или
сокращенное, прошлое все более и более становится чужой нам страной, но при этом все
сильнее принимает цвета настоящего. Однако несмотря на переплетение с современностью,
измененное прошлое отступает от настоящего быстрее, чем прошлое нетронутое, и исчезает
раньше него. Только непрерывное воссоединение с недавней историей не дает подвергаемому
ревизии прошлому затеряться на фоне еще более отдаленных времен.
Подобные изменени и разделяют, и объединяют нас с реликтами: когда мы
переформировываем прошлое, подгоняя его под современные представления, наше
восприятие прошлого все более походит на представления наших современников. Если
нетронутое прошлое требует разнообразных пояснений, прошлое, сформированное по образцу
современных представлений, сокращает многообразие исторических перспектив и
ограничивает диапазон исторического опыта. Если же относиться к нему с меньшей
идиосинкразией, подвергшееся переформировыванию прошлое получает более монолитное
толкование: реставраторы и гиды, чьими глазами мы его воспринимаем, снабжают нас одними
и теми же кривыми очками.
История, которую постоянно перекраивают согласно современным взглядам, все больше и
больше становится похожей на совместное предприятие: мое прошлое напоминает твое не
только потому, что мы
1
Arendt. Introduction: Walter Benjamin. P. 39—45.
James Henry. Birthplace, 11:440. «Как может это кому-то нравится, — размышляет протагонист Джеймса об
окружающем его прошлом в сонной английской деревушке, — но как же это можно так портить! Смотреть на это
слишком пристально определенно означало осознать это, и наоборот, осознать — определенно означало пробудить его.
Единственный безопасный выход., это оставить его спать» (Flickerbridge, 11:337).
3
Weiner Debra. Treasures from the Thai earth // IHT. 26—7 June 1982. P. 6. См.: Levin Alicia. Thai town's specialty: making
«antiques» // IHT. 23 Sept. 1981. P. 5.
4
Eisely Loren. All the Strange Hours. P. 97.
2
547
разделяем некое общее наследие, но и потому, что сообща его изменили. Однако подобный
сфабрикованный консенсус весьма эфемерен. История устаревает с нарастающей скоростью,
так что даже сравнительно недавние представления о прошлом, которые мы усваиваем из
многочисленных фильмов, ныне кажется неимоверно странным. Учебники быстро и вполне
своевременно доносят «правду» об американской истории, отмечает Фитцджеральд, однако
поскольку каждое поколение школьников знакомо только с одной версией прошлого, «эта
скоротечная история остается для этих детей историей навсегда».1 Прошлое, отлитое по
форме вечно меняющегося настоящего, может, и способствует тому, что все поколение
разделяет некие общие взгляды, однако оно закрывает им доступ к историческим
перспективам, которые были до них и будут после них.
Беспрестанная ревизия истории делает для нас чувства наших предков все более отдаленными
и все менее понятными. Мы утратили представления об истории наших родителей и бабушек
и дедушек, не говоря уже о более отдаленных временах, и не потому, что время вобрало в себя
новое прошлое и изменило то, что нам было известно о прежних временах, но потому, что
каждый новый консенсус трансформирует самую структуру и синтаксис исторического
понимания.
1
Fitzgerald. America Revised. P. 17, 47.
Глава 7 ТВОРЧЕСКИЙ АНАХРОНИЗМ
Вперед в прошлое! Девиз Элдонской лиги
Элдонская лига восстановит феодализм и ликвидирует напряжение между настоящим и
будущим ее американские партнеры заявляют, что с радостью встретят возвращение
покрытых дерном лачуг, острого тонзиллита и крупа; Общество творческого анахронизма
(ОТА) гордится средневековой смеховой «традицией, которая уже утратила свой изначальный
смысл, но живет просто потому, что доставляет огромное удовольствие».1 Однако за
подобным чудачеством скрывается вполне серьезная проблема: какую пользу мы можем
извлечь из прошлого, которое все более видится нам полным изъянов и не имеющим к нам никакого отношения? Что делать с реликвиями и взглядами, ныне безвозвратно устаревшими?
Помимо музейной, какую еще ценность имеет (если вообще имеет) прошлое?
«Творческий анахронизм» — это противоречие в определении. В то же время ничто из того,
что сохранилось до наших дней, не является полностью анахроничным. Каждое поколение
обладает своим собственным наследием и само решает, от чего ему следует отказаться, что
проигнорировать, с чем смириться, а что хранить как сокровище, и как относиться к тому, что
хранится. Такой выбор не является безграничным: решение о том, что помнить, а что
забывать, что сохранять, а что разрушать, — в значительной степени зависит от
неподвластных нам сил, зачастую находящихся вне нашего сознания. Однако текущие чувства
по поводу прошлого по большей степени определяются тем, какие последствия происходят из
его следов.
1
Baker Russell. The 1833 bandwagon // IHT. 17 Apr. 1981. P. 12; SCA Pleasure Book (1979). Цит. по: Anderson Jay.
Time Machines. P. 170. OTA действительно ставит перед собой цель «воссоздания средневековья, однако не таким,
каким оно было, а таким, каким должно было быть, без раздоров и чумы» (р. 167).
Элдонская лига ведет свое название от имени Джона Скотта, 1-го графа Элдона, самого консервативно мыслящего
лорда-канцлера в истории Англии (1802—1806, 1807—1827), чьей единственной целью было «сохранить все
таким, каким мы его обрели», и «в течение почти 40 лет... противившегося любым усовершенстованиям». — Примеч. пер.
549
В этой главе мы исследуем наиболее распространенные в XX в. взгляды на прошлое.
Некоторые исследователи утверждают, что прошлое мертво, что индустриальное и
демократическое общество, просвещенное рациональным и беспристрастным изучением
истории, сняло с умов и поступков человека зачарованность древностью. Однако острая
забота о собственных корнях и широко распространенные ностальгические настроения ясно
говорят, скорее, о живучести прошлого, нежели о его кончине.
Новые факты и открытия расширяют исторические перспективы и приводят к росту
специализированного знания. Однако они же лишают нас многих видов общности с прошлым,
некогда бывших вполне обычным делом. Рассматривая антагонистическое отношение
модернистов к традиции, мы уже говорили о том, почему эти виды исторического восприятия
ныне уже более невозможны, и обсудили возникающий в результате этого разрыв с прошлым,
который ведет нас в тупик. Мы оказываемся посреди почитаемого, но все менее близкого и
понятного нам исторического наследия.
Одним из следствий подобного разрыва является рост популярности охраны исторических
памятников. Утратив творческую связь с прошлым, мы ревностно оберегаем его реликвии.
Мы исследуем масштаб охранительного движения и его движущие мотивы — ощутимую
поступь изменений и потерь, роль национальных и местных достопримечательностей, связь
личной и общественной истории. Эти импульсы, проявившиеся в конце XVIII—начале XIX в.,
действуют и поныне. Мы продолжим обсуждение выгод и недостатков сохранения
памятников в экономическом и социальном плане, а в конце главы рассмотрим эти вопросы в
контексте альтернативных путей использования прошлого, — этой стойкой, хотя и
податливой сферы, сформированной нами, но одновременно нас же и формирующей.
Смерть и жизнь прошлого
Мы унаследовали всевозможные старые идеи и старые мертвые убеждения... Не они определяют наши поступки, но наши
корни все равно там, и мы никак не может от них избавиться.
Генрик Ибсен. Приведения1
«Прошлое» дало дорогу «истории».
Михаил Нее. Элитарный рынок на Манхэттене2
Прошлое в течение длительного времени оказывало на нас мощное и во многом пагубное
воздействие; оно «просачивалось сквозь щели общества, окрашивая собою все помыслы,
создавая культ обычая,
1
1
Ibsen Hennk. Ghosts. 1882. Act II. P. 61.
Neve Michael. Up market in Manhattan // TLS. 4 Mar. 1983. P. 208.
550
традиций и унаследованной мудрости», выступая, по выражению Дж. Г. Пламба (J.H. Plumb)
как «барьер против инноваций и перемен». Однако более глубокое понимание истории в
конце концов избавило человечество от подобных оков; объективное исследование развенчало
мифические силы древности, роковые предзнаменования и притязания на власть. «Прежнее
прошлое умирает,... так тому и быть. Действительно, историкам следовало бы его поторопить,
поскольку оно состоит из слепого фанатизма, национального тщеславия и классового господства». История, идущая на смену подобному ужасному прежнему прошлому, «помогает
поддержать уверенность человека в своей судьбе и создает для нас новое прошлое, столь же
истинное, сколь и точное, насколько в наших силах».1
Историческое сознание и в самом деле растет. Представление о прошлом как о паутине
случайных событий уступает место непрерывной переоценке вытесняемых представлений о
развертывании предустановленных начал или хроники нравов. Древность уже более не означает автоматически власть или престиж, равно как и ссылка на изна-чальность происхождения
не кажется ключом ко всем секретам судьбы. Прежнее иллюстративное использование
прошлого «подорвано, разгромлено и опровергнуто ростом самой истории».2
Технологический прогресс, согласно взглядам Пламба, также ослабляет повседневную роль
прошлого. «Индустриальное общество, в отличие от торгового, ремесленного и аграрного
обществ, на смену которым оно приходит, не нуждается в прошлом... Новые методы, новые
процессы, новые формы жизни научного и индустриального общества не обладают санкцией
прошлого и не имеют в нем своих корней»; теперь мы оглядываемся назад лишь «из
любопытства, из-за ностальгии или сентиментальности... Сила прошлого во всех аспектах
жизни осталась далеко позади, она значительно слабее, чем это было поколение назад. В
самом деле, лишь в немногих обществах прошлое таяло столь же стремительно, как в
нынешнем».3 Психоанализу также приписывают заслугу освобождения индивида из-под
тирании его собственного детства. Направляемые аналитиком воспоминания освобождают
пациента от навязчивой регрессии и помогают ему жить настоящим, а не прошлым.
Освободившись от мертвого груза истории, современный человек уже не стоит более на
плечах прошлых поколений, по выражению Ортеги-и-Гассета, подобно «акробату в цирке»,4
но «спрыгивает с их плеч и устремляется к вершине купола, одинокий и свободный».5
Однако даже общепризнанное освобождение от прошлого еще не означает полного
избавления от прежней зависимости. Майкл Оукшот
1
Plumb. Death of the Past. P. 66, 115. Пламб различает прошлое и историю по их отношению к классу: «Прошлое служит
лишь отдельным индивидам, тогда как история, по-видимому, служит многим» (р. 16).
2
Ibid. P. 44.
3
Ibid. P. 14.
4
Ortega у Gasset. Man and Crisis. P. 53.
5
Gilbert A. N. Introduction // Search of a Meaningful Past. P. vi.
551
(M. Oakeshott), например, называет убежденность Пламба в том, что «„исторический" подход
к прошлому в настоящее время встречается гораздо чаще, чем прежде» иллюзией. По его
мнению, большинство людей продолжает пользоваться — и злоупотреблять ею — историей в
своих сиюминутных целях.1 Прежние представления о прошлом можно подвергнуть критике в
рамках академической науки, но при этом они никуда не исчезают; прежние взгляды
существуют наряду с новыми, точно так же, как реликты существуют наряду с новациями, а
исторические романы — с научной фантастикой. Не далее как в 1969 г. Пламб считал, что
«потребность в личной укорененности во времени» сейчас гораздо слабее, чем «каких-нибудь
сто или даже пятьдесят лет назад»,2 — боюсь, что сейчас подобное утверждение вряд ли кто
сможет повторить.
Прошлое еще далеко не утратило своей роли, но, напротив, обретает все больший и больший
смысл, и его растущая значимость отражается в бесчисленных гранях современной жизни.
Физические реликвии хранят как национальные талисманы, а всеобщая озабоченность про-
шлым находит отражение в документах Конвенции о мировом наследии. Требования стран
третьего мира о реституции древностей, хранящихся в коллекциях западных стран, не говоря
уже о крестовом походе, предпринятым Грецией за возвращение мраморов Элгина, — все это
подчеркивает решающую роль реликвий и письменных памятников в качестве символов
коллективной идентичности. Ничто так не разжигает национальные чувства, как угроза
артефактам и архивному наследию. Действительно, осуждение Полем Валерии исторических
страстей напоминает диатрибу Пламба в адрес зловещего не-исторического прошлого:
История — это самый опасный продукт, когда-либо созданный химией интеллекта... Она порождает мечтательность и
невоздержанность. Она наполняет людей ложными воспоминаниями, усиливает их реакции, обостряет старые обиды, и
способствует мании величия или иллюзиям преследования. Целые нации она делает жестокими, надменными,
нетерпимыми и тщеславными.
«История» является столь же почитаемым, рискованным — и подверженным манипуляции —
делом, каким издавна считалось «прошлое». В нашем веке вывод Ницше представляется
вполне вероятным ответом на утверждение Пламба о смерти прошлого: «И... вы говорите, что
время господства мифологии прошло или что религии находятся в состоянии вымирания?
Взгляните только на религию исторического могущества, обратите внимание на
священнослужителей мифологии идей и их израненные колена!»3
Для индивидов, как и для наций, вещи, дошедшие до нас из прошлого, в наше время
воплощают в себе большую ценность — и сохра1
Oakeshott Michael. Activity of being an historian. P. 165.
Death of the Past. P. 49.
3
Nietzsche. Use and Abuse of History (1874). P. 52. См.: Ницше. О пользе и вреде истории. С. 210.
552
2
Всепроникающее прошлое: «Ну, Эммелин, что новенького?» (В. Tobey, New Yorker,
25 Oct. 1976, p. 37).
няются в большем количестве и многообразии — чем когда-либо прежде. В Древнем Египте
вещи захоранивали в гробницах лишь потому, что они могли понадобиться мертвым; а ранние
христиане не хранили никаких осязаемых предметов прошлого, за исключением тех реликвий,
которые имели религиозный смысл. В ренессансных кабинетах диковин хранились некоторые
объекты, ценимые за их древность per se,1 а копии небольшого числа работ удовлетворяли
потребности в антиквариате. Cognoscenti в XVII в. восхищались новыми археологическим
находками, однако им досталось лишь несколько по-настоящему значимых трофеев. Конечно,
поклонники исторических романов Вальтера Скотта и исторической архитектуры Гилберта
Скотта наслаждались осязаемыми памятными вещами (memento) исторического наследия, но
«как много жилых комнат в Европе и Америке, — рассуждает историк, — в 1880 г. было
заполнено мебелью, относящейся к 1780 г.?» Наши пращуры нашли бы для себя гораздо
больше привычного в современной викторианской моде, нежели их прапрадеды могли бы увидеть веком раньше.2 Более чем какое бы то ни было другое поколение, мы наполняем наши
дома обстановкой, которая намеренно напоминает о прошлом, развешиваем на стенах
фамильные фотографии, каминные полки украшаем разного рода меморабилиями, а улицы
городов превращаем в «аллеи памяти» (Memory Lanes).
Современная тяга к прошлому отражает потребности, которые выходят далеко за пределы
частных привязанностей и индивидуальной ностальгии. Представление о человеке,
порожденном историей и размышляющем о ней, рассуждает М. Элиаде, заставляет западную
культуру искать и воссоздавать все прошлое в целом.3 Мечты о том, чтобы заново пережить
какие-то события, наполняют большую часть того, что мы читаем, видим и слышим: за
простым любопытством лежит глубокий интерес о тому, как эти вещи использовались,
стремление к сохраняющему жизненную непосредственность проникновению в прошлое,
близкое или отдаленное, знакомое или загадочное. Популярные истории, биографии и
автобиографии, исторические романы наводняют полки книжных магазинов и телевизионные
экраны; школьные инсценировки подчеркивают непосредственность и податливость событий
прошлого; «семейная история» превратила генеалогию из прерогативы элиты в массовое
занятие; устные архивы прославляют анналы невоспетых доселе масс и местной истории со
всеми их банальными подробностями, рассказчик становится, по словам Саймона Шама (S.
Schama) «своего рода ловцом жемчуга посреди пустого хлама прошлого, служащего культуре,
устрашенной хрупкостью настоящего, и выискивающего в хрониках разного рода
пророчества».4 Древнейшие формы пред1
Как таковой (лат.)
Lukacs John. Obsolete historians. P. 82. The Albert Memorial Issue. Observer Mag. 9 Oct. 1983, щедро иллюстрирует
эту моду.
3
Eliade. Myth and Reality. P. 136.
4
Schama Simon. Monte Lupo story. London Review of Books. 18 Sept.—1 Oct. 1980. P. 23. См.: Ronald G. Teaching
history through reenactment, paper at American Historical As554
2
сказании также сохраняются в культах мегалитической магии и реинкарнации духов.
Новые формы доступа к прошлому делают современную заботу о нем в высшей степени
сознательной и уверенной в себе. Каждая эпоха уверена в том, что она-то лучше понимает
предшественников. Но наша эпоха имеет дополнительные основания считать, что в состоянии
отразить прошлое полнее и точнее, чем когда-либо прежде. Развитие архивного дела и
археологии позволяет историкам датировать и исследовать то, о чем прежде они могли лишь
гадать, раскрывая и мельчайшие детали повседневной жизни, и величайшие события
отдаленных эпох. Другие методы позволяют нам исследовать ближайшее прошлое. Звукозапись и кино позволяют нам в буквальном смысле видеть прошлое собственными глазами
и слышать его собственными ушами, превращая физический облик прошлого во всеобщее
достояние.
Новые медийные возможности делают прошлое еще более неотразимым. Кино завладевает
нашим вниманием, заставляя зрителя ощущать себя участником событий прошлого. Книги и
картины, реликвии и руины, восполнявшие собой память прошлых поколений, требовали
значительно больших усилий и одновременно выглядели менее убедительными, ведь их еще
нужно было истолковывать и реконструировать. Кино и моментальная фотография погружают
нас в живое и достоверное прошлое — или непосредственно переносят прошлое в пределы
настоящего — безо всяких видимых посредников. В качестве слепков с реальности, они
вызывают доверие куда в большей степени, нежели книги и артефакты — ведь книги обычно
писали много лет спустя после описываемых событий, а артефакты неизбежно подвержены
эрозии. Мы уверены в том, что «в отличие от монастырского писца или газетного репортера,
камера не может лгать, потому что не может думать». Как уже отмечалось в главе 5,
исторические фильмы создают впечатление реального прошлого.1 Забывая о том, что ракурс
камеры задает оператор, что пленки и фильмы монтирует режиссер, мы воспринимаем их как
непредвзятый взгляд на то, что было в действительности. Ощущение открытости прошлого
нашему взору как никогда прежде порождает иллюзию того, что мы в конце концов можем узнать, что же там было в действительности.2
То значение, которое ныне придается историческим фильмам, еще более подкрепляет эту
нашу наивную уверенность. Хроникеры всегда заявляли о верности фактам, но лишь недавно
историки действительно занялись исключительно беспристрастным изучением прошлого.3 Куsociation meeting. Dec. 1982. P. 6—7. Один из известных ныне людей в свои восемь с лишним десятков лет говорил мне,
что будучи мальчиком в Харроу, он изо всех сил старался забыть о том, что его дед был простым рабочим, а сегодня он
готов кричать об этом на каждом углу.
1
Smith Paul. Fiction film as historical source. P. 204.
2
Gone. History and film. P. 184—187; Kent. Film and history teaching in the secondary school; Duckworth. «Filmic» vs. «real»
reality in the historical film.
3
Munz. Shapes of Time. P. 169.
555
раторы исторических достопримечательностей также обратились к восстановлению истины
без прикрас, хотя, как мы видели в главе 6, это не всегда соответствует вкусам руководства и
посетителей. Прежде историческая достоверность значила куда меньше, нежели
благоговейный трепет и поклонение: зрителям и читателям предъявляли исключительно
славное, эффектное, элегантное, изящное и лишь изредка ужасающее прошлое, но никогда то,
что хоть отчасти напоминало бы неприкрашенное целое. Однако той аудитории, которая уже
уверена в важности прошлого, можно предъявить историю без купюр, считает Элизабет
Штиллингер (Stillinger): теперь, когда значимость прошлого Америки уже твердо установлена,
мы «вполне можем обратиться к серьезному исследованию того, как наши предки
действительно жили, а не выстраивать симпатичные воображаемые картины в духе того, какой они хотели бы видеть свою жизнь!»1 Хотя пользующаяся спросом ностальгия все еще
поставляет доверчивой публике картины «живого прошлого», серьезные историки и кураторы
с презрением отвергают подобную, по выражению Оукшотта, «вульгарную некромантию».2
Вместо этого они скрупулезно исследуют деталь за деталью для того, чтобы представить
настоящему прошлое без изъятий, каким оно было на самом деле. Действительно, то прошлое,
которое современные историки и кураторы отбирают для демонстрации, как мы показали это
в главе 5, ничуть не менее тенденциозно и обусловлено презентизмом, чем прошлое их
предшественников. Знание о наличии ловушек субъективности и предпринимаемые по их
преодолению усилия, по их собственному признанию, делает отношение к прошлому более
осознанным, нежели отношение предшественников, но при этом не менее субъективным.
Более близкое знакомство изменяет опыт прошлого. Когда мы обладали менее
определенными познаниями, прошлое представлялось нам, соответственно, менее
отчетливым. Исчерпывающие подробности, в которых предстают перед нами теперь прошлые
эпохи, делают их более правдоподобными, несмотря на длинноты и часто вскрывающиеся
кошмарные детали. В самом деле, прошлогодние события кажутся нам вполне достоверными
именно потому, что предстают перед нами во всех деталях. Строгое следование фактам
может, до некоторой степени, нарушить очарование прошлого, но для большинства
современных людей (как и для аудитории XIX в.) это искупается реализмом изображения.
Чем больше временная дистанция, тем значительнее потребность в правдоподобии; тонкий
фарфор (bone china) «тарелок короля Артура», «отобранных тремя виднейшими экспертами по
артуровской истории», рекламируется как «аутентичное выражение мира рыцарей Круглого
стола».3 Однако подробности воссоздаваемого прошлого од1
Stillinger Elizabeth. The Antiquers. P. 282.
Oakeshott. Activity of being an historian. P. 166.
3
Plates by James Marsh for the International Arthurian Society. 1'Atelier Art Editions brochure. 26 Feb. 1979.
556
2
новременно заостряют контраст между теми временами и нынешними. Телевидение придает
сегодняшнему дню столь же калейдоскопический образ, так и дню вчерашнему, но при этом
преувеличивает ощущаемое различие: смотря старое кино, мы обращаем внимание на любые,
самые незначительные изменения в моде, в речи, транспорте. Кинематографические детали,
делающие недавнее прошлое столь реальным, могут также и отчуждать его от нас. С
сегодняшних позиций поступки Герберта Гувера кажутся едва ли не менее понятными, чем
деяния царя Хаммурапи.
Невзирая на свою очевидную достоверность, реликвии и письменные свидетельства, как нам
известно, все в большей степени претерпевают изменения. Как мы теперь понимаем, частицы
прошлого, на основе которых формируются наши о нем представления, изменяются постоянно. Кроме того, широко распространенные представления о манипуляциях заставляют
прошлое выглядеть до некоторой степени похожим на настоящее. Те же самые силы, которые
воздействуют на новое творчество, вторгаются также и в ту сферу, которая досталась нам по
наследству от прежних времен. Растущая потребность опереться на отсутствующее или
недостаточное осязаемое наследие, расширяющиеся возможности передачи и копирования
образов ведут к тому, что мы, скорее, ожидаем такого прошлого, которое было бы подстроено
под нас, нежели прошлого в его первозданном виде. Далее в этой главе я постараюсь показать,
что хотя подобное ожидаемое прошлое строится на основе стремления к сохранению
исторического наследия, оно одновременно бросает тень сомнения на достоверность самих
этих поисков. Но прежде позвольте мне рассмотреть, некоторые из прежних форм
использования прошлого, которые в свете современных представлений представляются
устаревшими.
Прошлое, которое мы потеряли
Однажды ты пройдешь той же самой улицей, по которой ходил твой прапрадед.
Реклама компании Пан Американ Эйрвэйз, 1983
Современное понимание истории включает в себя знание того, как ощущали свое собственное
прошлое наши предки. Придерживавшиеся разных убеждений и ценностей, люди иных эпох
обращались к прошлому в поисках опоры и поддержки тому, чем занимались. Преимущества
обращения к прошлому, рассмотренные нами в главе 2, касаются не только современных
способов использования прошлого, но и тех, к которым прибегали наши предшественники.
Однако растущее знание и иные исходные предпосылки делают некоторые из этих
преимуществ менее достоверными или менее значимыми, чем другие. Многие из тех способов
распознавания и обращения с историческим наследием, которые некогда были вполне
привычными, теперь все более и более уста557
ревают, обесцениваются и оказываются недоступными. Каковы были прежние способы
освоения прошлого? До какой степени мы их потеряли и почему? И в какой степени эти
потери влияют на наше нынешнее понимание и использование наследия?
Традиция
Прежде и раньше всего прошлое использовали для того, чтобы подтвердить и оправдать
настоящее. Такая перспектива до сих пор является привычной в «традиционных» обществах,
не обладающих письменностью и полностью зависящих от народной памяти. В таких обществах общепринятые взгляды редко подвергают пересмотру с помощью эмпирических
исследований, а традиция является главным ориентиром в жизни, в особенности если есть
некий прецедент, почитающийся древним и неизменным. Прошлое выступает непогрешимым
источником истины и достоинства. События прошлого считаются правильными просто
потому, что они уже были. Перефразируя выражения Поупа, можно сказать: «Что бы там ни
было, оно было верным».
Общества, обладающие письменностью и книгопечатанием, также сохраняют связь с
традицией, хотя и несколько иным образом и в иной степени. Они продолжают обосновывать
многие подходы и действия ссылкой на прежние практики, как мы это подробно рассмотрели
в главе 2. Однако для того, чтобы была возможна вера в традицию, неизменную и
неискаженную, сохранившуюся с древнейших времен, им приходится отрицать исторические
перемены, присущие их собственным летописям. Тому же, у кого есть история и кто привык
различать прошлое и настоящее, в меньшей степени приходится полагаться на традицию.
Во многих обществах, обладающих историческим сознанием, термин «традиция» обозначает
не полную и неколебимую стабильность, но ценность отдельных прецедентов, вбирающих в
себя практику бесчисленных конкретных случаев. Именно таково использование традиции в
английском общем праве. От Коука до Блэкстоуна (Coke, Blacks-tone)1 юристы основывали
все свои законы и свободы на Великой Хартии Англии (Magna Carta), а сама Хартия покоится
на еще более древних
1
Коук Эдуард (1552—1634), английский юрист и политический деятель, защищавший главенство общего права от
претензий Стюартов на королевскую прерогативу в этой сфере, оказал глубокое воздействие на развитие английского
законодательства. В своей деятельности он опирался на средневековые «прецеденты», однако истолковывал их в духе
юридических воззрений XVII в.
Блэкстоун Уильям (1723—1780), английский юрист, автор «Комментариев на Законы Англии» в 4 т. (1765—1769),
считающихся лучшим описанием доктрины английского права. Эта работа оказала большое влияние на развитие общего
права и получила широкую известность не только в Англии, но и по всему миру, особенно в Америке. В XIX в. его
работа была настольной книгой при формировании законодательства американских штатов. — Примеч. пер.
558
сводах законов. «Умы всех юристов и законодателей и всего народа, на который они стремились
повлиять, всегда обладали, — отмечал Эдмунд Берк (Burke), — сильнейшей
предрасположенностью в сторону древности».1 Традиция сама по себе является традиционной
добродетелью: Берк считает, что Англия всегда была обращена к прошлому. «В Англии
действительно существовала привычка вести все политические дебаты „на принципах обращения
к древности"», — заключает Дж. Дж. А. Покок (J. G. A. Pocock). Берк не «призывал своих
современников вернуться к умонастроениям XVII в., но исходил из того, что те были все еще
живы и наполнены смыслом».2 Регулярно избавляясь от того, что утратило практическую
ценность, общее право сохраняло преемственность с незапамятных времен, но при этом
неизменно оставалось современным. Однако, как отмечает П.Б.М. Блаас (Р.В.М. В1а-as), для того
чтобы традиция общего права могла сохранять свою власть, прошлое должно было оставаться
неизвестным, поскольку знание о реальных исторических деталях разрушает уверенность в его авторитете. Подлинное прошлое мгновенно превращалось бы в анахронизм; «отрицая конкретные
факты, мы облегчаем... переход авторитета от настоящего к прошлому».3 Обычное право
«спокойно обходит молчанием устаревшие законы, которые погружаются в забвение и мирно
почиют, но сам закон остается вечно молодым, хотя его неизменно почитают как древний».4
Предполагаемая преемственность традиции обусловила собой исторические перспективы в
Англии в XIX в., и остатки этой веры все еще живы в народном сознании — например, мнимая
древность королевской церемонии, возрожденной или вновь воссозданной в XX в. Многие
продолжают лелеять «веру в то, что английские институты, как никакие другие в западном мире,
представляют собой результат медленного постепенного развития со времен саксов; что, подобно
коралловому рифу, прецедент наслаивается на прецедент, воздвигая таким образом оплот
свободы, порождая такие институты, как парламент или конституционная монархия». С подобным
выводом согласен даже Пламб. «Потребовалось много веков и множество испытаний, чтобы дойти
до такого совершенства; их древность, их медленный рост наделяют их особого рода
достоинствами».5
Однако обращение к традиции, воплощенное в заповедях общего права и во взглядах на историю
вигов, роковым образом не согласуется
1
Burke Edmund. Reflections on the Revolution in France. 1790. P. 118. «Даже самой идеи о формировании нового
правительства достаточно, чтобы наполнить нас отвращением и ужасом. Мы... хотим считать все, чем обладаем,
наследием наших предков» (р. 117).
2
Pocock J. G. A. Language, Politics and Time. P. 208; также Р. 252—254.
3
Blaas P. B. M. Continuity and Anachronism. P. 252, 253. См. также: Pocock. Origins of the study of the past. P. 232, 233;
Ong. Orality and Literacy. P. 98; Clanchy. From Memory to Written Record. P. 233.
4
Kern Fritz. Kingship and Law in the Middle Ages. P. 179.
5
Plumb. Death of the Past. P. 70.
559
с современным представлением о переменах. Лишь незапамятное и неизвестное прошлое
способно оправдать традицию современной практики, отрицая таким образом новизну
настоящего. Напротив, для любого рода исторического сознания мир не может не меняться,
непрерывно происходит что-то новое, и нечто прежнее становится бывшим. Как показал Блаас, в конце XX в. от сознания историчности мира уже невозможно отказаться, и «традиция» в
ее прежнем смысле становится равнозначна бесполезному антикваризму или парализующему
анахронизму.1
Вековые призывы к традиции теперь уже, как правило, полностью устарели, поскольку
настоящее кажется слишком уж не похожим на прошлое, чтобы последнее могло
рассматриваться в качестве надежного и достоверного ориентира. Изменилось даже само
значение слова: термин «традиция» теперь уже относят не столько к тому, как раньше делали
дела (и потому их следует делать так же и ныне), сколько к якобы древнейшим чертам,
наделяющим народ корпоративной идентичностью. И теперь «традиции», от имени которых
ныне призывают вернуться к прежним способам действий, как правило, уже мертвы. Чаще
всего подобный ход говорит о полном неприятии и отвращении к переменам. Выражение «что
было хорошо для моего отца, то хорошо и для меня» уже более на утверждает достоинства
прошлого; оно просто презрительно отклоняет то, что ново и еще не проявило себя —
подобно старому Скулли-ону (Skullion), главному привратнику в книге Тома Шарпа (Т.
Sharpe), который «был готов дать согласие на улучшения только в том случае, если это не
было связано с улучшением прошлого».2 Правящие органы и комитеты, которые действуют,
прикрываясь прецедентами, вовсе не обязательно доказывают тем самым, что прошлое живо,
но часто пытаются укрыться за тем, что уже мертво и потому надежно. Во всяком случае,
растущее самосознание упраздняет традицию в изначальном смысле слова; восстановить
прежнюю традицию в угоду ностальгическим пристрастиям более невозможно. «Невозможно
уже вернуться к традиционной вере, коль скоро от нее когда-то отказались, — пишет Кедури
(Kedourie), — поскольку существенным условием сторонника традиционной веры является то,
что тот не должен знать, что он традиционалист».3
Прошлое как образец
Прошлое в педагогике столь же живо, как и в традиции, и потому их часто путают между
собой. Однако на самом деле разница весьма существенна. Традиция в неизменном виде
перетекает в настоящее, не
1
Blaas. Continuity and Anachronism. P. xi-xiv, 28, 141, 202, 238, 239. «Слово „традиция" уже не вызывает в нас
священного трепета, поскольку опытным людям известно: когда взывают к традиции, это значит, что все другие
аргументы уже исчерпаны» (Round J. H. Historical genealogy. Цит. по: Blaas. P. 57). См.: Hughes. Consciousness and
Society. P. 33—37, 189.
2
Sharpe Tom. Porterhouse Blue. P. 46.
3
Kedourie. Introduction, Nationalism in Asia and Africa. P. 66.
560
объясняя ровным счетом ничего; педагогика же дает нам определенное представление о
современном положении дел через сравнение с днем вчерашним. Люди учатся, выявляя
сходства и различия в прошлом для того, чтобы из определенных исторических примеров
извлечь для себя урок на будущее.
Как мы уже обсуждали это в главах 2 и 5, XIX в. в значительной степени подверг критике
представления об универсальности человеческой природы, что в итоге обесценивало
исторические аналогии. Исторические объяснения все в большей степени строились на чертах
и событиях, уникальных для каждого народа. Если же каждую культуру и каждую эпоху
понимать только исходя из них самих, то все уроки истории утрачивают достоверность, и
прошлое перестает был великим учителем жизни.
Педагогическое прошлое было обесценено не предубеждением против прошлого, но
растущим сознанием того, что прошлое и настоящее слишком не похожи друг на друга, чтобы
можно было извлечь урок из их сопоставления. Но несмотря на это, история как совокупность
назидательных примеров продолжает жить в народном мнении и убеждениях, вот только
историки уже не принимают его более всерьез. Благодаря моде на «покровительство», мы
осознали, что «менее развитые культуры обладают некоторыми преимуществами благодаря
тем ценностям, которые мы уже утратили, — считает Джон Кулидж (J. Coolid-ge), однако —
ведем себя так, как будто эти исчезнувшие ценности не имеют прямого отношения к сложным
проблемам современности».1 В действительности же нет более высокомерного отношения к
прошлому, нежели то, которое разделяли philosopes2 XVIII в., верившие в силу уроков
истории. Они ставили себя выше древних именно потому, что жили после них и могли
воспользоваться их опытом.3 Такую веру мы более не разделяем. «Это нормальное
человеческое стремление, — рассуждает истолкователь «живой» истории, — верить, что
люди, которые жили в иные времена и в иных местах, в особенности, наши предки,
чувствовали и действовали точно так же, как и мы теперь».4 Однако сколь бы
распространенным это стремление ни было, оно более не подтверждается современными
историческими взглядами.
Идеальное прошлое
Наделять ту или иную эпоху всеми возможными достоинствами — вот еще один некогда
распространенный способ использования прошлого, который ныне полностью устарел. Как
уверены многие, раньше были времена, когда все было хорошо. Но такое совершенство носит
1
Coolidge John. Foreword, Gods & Heroes. P. 9.
Философы (фр.) — Примеч. пер.
3
Becker. Heavenly City of the Eighteenth-Century Philosophers. P. 96.
4
Ronsheim. Christmas at Conner Prairie. P. 17.
2
561
мифический, а не исторический характер; «люди золотого века не оставили ни памятников
гениям, ни величественных колонн, ни живописи, ни поэзии»,1 ничего особенного. Однако
мнимое преуспеяние и благоденствие каких-то отдельных времен или мест приводит к
появлению манящих образов золотого века. Пасторальные поэмы Овидия и Вергилия,
сближающие Сицилию и Аркадию, и живопись Клода и Пуссена, придающая им зримую
форму, дают нам прототипический образ идеализированного прошлого.
Золотым веком для ренессансных гуманистов была классическая античность, чьи идеалы они
пытались воплотить в своих творениях. В XVIII в. художники вновь были нацелены на то,
чтобы вычленить суть античности — истину, чистоту, искренность, безыскусное мужество.
Однако имевшееся историческое знание затрудняло идеализацию какого-то определенного
прошлого. Достижения Ренессанса уже сами по себе свидетельствуют о том, что классическая
античность не обладала монополией на совершенство. Для эпохи Просвещения, по выражению Феликса Гильберта, римляне в итоге «стали чуждым народом, нежели образцом на все
времена».2 Сегодня исторический релятивизм превращает любой золотой век в очевидный
вымысел. Даже те, кто по-настоящему зациклен на прошлом, знают достаточно, чтобы не приписывать полное совершенство какому-то определенному времени. Великие эпохи прошлого
внушают восхищение, однако их достоинства нельзя ни считать архетипическими, ни
переносить на другие эпохи. Сегодня мы не столько нуждаемся в золотом веке — всегда
плоде фантазии, даже если его прототипом является какое-то определенное почитаемое нами
прошлое, — сколько в прошлом как таковом, или в более близких, пусть и менее
впечатляющих «добрых старых днях».3
Имитация
Еще одним способом усвоения прошлого, который ныне явно устарел, является
использование его в качестве образца для подражания. В эпоху Ренессанса использование
классических моделей простиралось, как мы отмечали в главе 3, от рабского копирования до
эклектических вариаций и накапливающихся трансформаций. Гуманисты имитировали
работы греков и римлян для того, чтобы привнести отблеск классической славы в
собственную жизнь и творчество. Петрарка побуждал своих учеников «уловить звучание
классической латыни;... привести тон своих писаний в соответствие с естественным ходом сюжета, как это было свойственно лучшим из классических авторов,... собирать их изречения на
любые темы».4 Лексиконы, грамматики и кол1
Reed Sampson. Harvard M. A. oration. 29 Aug. 1821. Цит. по: Emerson. Journals and Miscellaneous Notebooks, 1:293, 294.
Gilbert. Italy. P. 41.
3
Lerner. Uses of Nostalgia. P. 243—246.
4
Bolgar. Classical Heritage and Its Beneficiaries. P. 266.
562
2
лекции, наподобие «Адажий» Эразма Роттердамского,' позволили гуманистам усвоить
обороты речи, образный строй, ситуации и характеры из античных источников, и тем самым
усвоить классические категории и теории, как собственные.2 По мере того, как классические
авторы усваивались национальной литературой и разговорным языком, классическое наследие
все более и более входило в умонастроения современников. Увлечение Ars poetica Горация
привела к тому, что, не только Расин и Шиллер, но даже полностью невежественный в латыни
Шекспир через английские версии Плутарха и итальянскую новеллу многое сумел воспринять
из классических образцов.3 Как говорят (или, по крайней мере, как надеются), каждый
школьник в Англии умеет писать и даже мыслить, как Цицерон.4
Имитация античности оставалась общей практикой довольно длительное время, но к XIX в. ее
формы изменились, а цели несколько сузились. Теперь, подкрепленные и подправленные
археологическими открытиями, классические тексты уже не виделись непогрешимыми проводниками в мире прошлого. Более обширные познания и новые методы исследования
позволили точнее определять их подлинность и уделять этому в целом больше внимания;
верность классическим и средневековым образцам стала sine qua поп5 для ревайвалистов6 в
живописи и архитектуре. Однако предпринимаемые в этом духе имитации были направлены
не столько на то, чтобы превзойти старину, сколько на то, чтобы укрепить и оживить ее. По
мере того, как классические авторы становились всеобщим достоянием, их принимали на
веру, поскольку многие реалии античности к тому времени уже были потеряны. Утратившие
свою прежнюю пионерскую функцию, классические языки служили преимущественно для
того, чтобы хранить традиционные ценности и увековечивать существующие элиты.7
Творческая имитация дала гуманистам «исключительное понимание своих образцов,
понимание, которое далеко превосходит привычное знание [современных] историков», —
приходит к выводу Р. Р. Болгар. Нам не под силу сравняться с их достижениями потому, что
«у нас нет той конечной цели, которая вдыхала жизнь в их работу. Мы уже не читаем
классических авторов для того, чтобы научиться у них писать, или для того, чтобы разрешить
с их помощью повседневные мораль1
«Адажий», сборник изречений античных авторов, собранных Эразмом (1500). — Примеч. пер.
2
Bolgar. Greek legacy. P. 455-S; Classical Heritage. P. 273—275, 297—300.
Rosenmeyer. Drama. P. 121. См.: Transmission of Ideas of Early Modern Europe.
4
Greek legacy. P. 458.
5
Conditio sine qua поп — непременное условие. — Примеч. пер.
6
Ревайвализм (движение «возрождения») — движение в ряде протестантских церквей, направленное на возрождение
религиозного духа. Здесь, по-видимому, о ревайва-лизме говорится в широком смысле, как о стремлении придать новый
импульс древним религиозным традициям. — Примеч. пер.
1
Bolgar. Classical Heritage. P. 300—303; Jenkyns. Victorians and Ancient Greece. P. 63, 67, 70.
563
3
ные проблемы».1 Мы не перестали имитировать античность, и, пожалуй, не смогли бы этого
сделать, даже если бы захотели. Классические образцы глубоко влияют даже на тех, кто их
игнорирует или отвергает. Но сознательная имитация становится некой антитезой способу
мышления и чувствования романтиков, а впоследствии и модернистов. По мере
совершенствования технологических методов имитации, само это понятие стало глубоко
безвкусным. Многие считают, что творческий процесс — это процесс самораскрытия и
самовыражения без оглядки на прошлое. Уже более не считается позволительным
заимствовать или присваивать чужое творчество, быть творцом означает быть полностью
оригинальным. По выражению Гомбрича, «нет догмы классической веры, которая была бы
более чужда взглядам на искусство XX в., чем подчинение авторитету», а неприятие образцов
прошлого пронизывает собой большинство аспектов современной жизни.2
Единение
Эмпатическая идентификация с великими предшественниками, наподобие идеализации и
имитации, исходит из стремления реанимировать прошлое в настоящем. «Александр шел по
стопам Мильтиада», а Цезарь «взял себе в качестве образца Александра. Подобная „имитация" означает нечто совершенно иное, чем то, что мы имеем в виду под этим словом сегодня.
Это мифическая идентификация».3 Знаменитости Ренессанса и Просвещения полагали, что
состоят в близком общении с классическими поэтами и философами и часто цитировали их
как своих современников. Так, Петрарка, читая римских авторов, чувствовал себя одним из
них: «С ними живу я в те временами, а не с сегодняшней вороватой шайкой», «говорил» он
Ливию.4 Макиавелли в своих работах подробно рассказывает о том, как античные авторы
входят в современность и вступают с ним в общение. Ватиканский куратор, по сообщению
Джона Эвелина, говорит со своими классическими статуями так, «как будто они живые,...
иногда целует их и сжимает в объятиях».5
Однако эта любовь, как мы показали в главе 3, получала в лучшем случае символическое
воздаяние. «Идея „непосредственного общения" с древними римлянами указывает, повидимому, на близость, не совместимую, — как считает Элизабет Эйзенштейн, — с
сохранением исторической дистанции».6 Однако тот факт, что античные авторы не могли
1
Classical Heritage. P. 389.
Gombrich. Perfection's progress. P. 3.
3
Mann Thomas. Freud and the future. P. 424.
4
22 Feb. 1349 (?) in: Petrarch's. Letters to Classical Authors. P. 101, 102. См.: Burke Peter. Renaissance Sense of the
Past. P. 22.
5
Machiavelli to Francesco Vettori. Цит. по: Pocock. Machiavellian Moment. P. 62; Evelyn. Diary and Correspondence,
27 Feb. 1644. P. 150, referring to Hippolito Vitellesco. См.: Houghton. English virtuoso in the seventeenth century. P.
191.
6
Eisenstei Elizabeth L. Printing Press. P. 190.
564
2
им ответить, мучительно напоминал гуманистам о том, что такая дистанция все же
существует. Их чувство близости к великим классическим авторам оставалось безответным, а
глубокая жажда к совместному ведению дел — практически по определению неутолимой.
Античные менторы, заслужившие «дружеское расположение и признательность с моей
стороны, никогда не бывали внакладе от того, что их больше нет возле меня, — утверждал
Монтень. — С ними, отсутствующими и ничего не подозревающими, я всегда расплачивался
и с большей щедростью и с большей тщательностью, чем со всеми другими».1 Однако подобная щедрость — редкий случай. Для большинства же излюбленные античные авторы
«способны лишь дать ответ в бронзе или мраморе, что разбивает сердце, — по выражению
Грина (Greene), и — печаль неразделенных объятий — это плата, которую гуманисты
отдавали за счастье близости к ним».2
В XVIII в. philosopes также рядились в тоги Цицерона и Лукреция, принимая свойственные
античности позы. По прочтении Плутарха, Руссо отметил, что «постоянно возвращаясь
мыслью к Риму и Афинам,... живя... их великими мужами,... я представлял себя самого греком
или римлянином».3 Философ д'Гольбах на охоте целыми днями бродил, увлеченный
«неизбывно чарующей беседой с Горацием, Вергилием, Гомером и всеми нашими
благородными друзьями с Елисей-ских полей».4 Античные герои населяли сознание деятелей
Просвещения. «Он обладает всем красноречием Цицерона, благожелательностью Плиния,
мудростью Агриппы», — писал Фридрих Великий в 1740 г. после встречи с Вольтером,
который остроумно ответил после еще одной встречи с Фридрихом, что тот «беседовал со
мной в дружеской манере, как Сципион с Теренцием».5 Наполеон отождествлял себя с Александром, затем с Карлом Великим. Он утверждал «я — Карл Великий». Не «похож на Карла
Великого», или же «мое положение такое же, как у Карла Великого», но просто «я — это он».6
Страстное желание почувствовать единение с прошлым пережило подобную воображаемую
общность. Нибур стремился к тому, чтобы его история Рима пролила для читателя на этот
период такой свет, что римляне встали бы перед глазами, «непохожие один на другого, понятные, знакомые, как наши современники, с их институтами и превратностями судьбы, живые и
способные вызвать интерес».7 Энтузиазм XIX в. принял форму диалога с классическими
героями, как, например, в «Воображаемых беседах» Вальтера Сэвиджа Лэндора (Walter
Savage
1
Montaigne. Of vanitie. 3:246. (Цит. по: Монтень М. Опыты. Т. 3. М., 1991. С. 353, 354). См. также: Schiffman. Montaigne's
perception of ancient Rome. P. 351..
2
Greene. Light in Troy. P. 43.
3
Rousseau. Confessions. Bk I (1781). P. 20. Руссо Ж.-Ж. Исповедь // Избр. соч. В 3-х т. Т. 3. М., 1961.
" D'Holbach. To John Wilkes, 3 Dec. 1746. British Library. Addison Mss 30.867 f. 18.
5
Andrews. Voltaire. P. 42, 47.
6
Mann. Freud and the future. P. 424. 1 Niebuhr. History of Rome (mi). 1:5.
565
Landor): «Сегодня к нам пришел писатель, который еще не является автором: его имя Тусидид
(Thucydides),... Софокл ушел от меня лишь час назад,... Еврипид все это время был с нами».1
Необремененные хронологией, многие из этих «бесед» сводили вместе такие фигуры, которые
в реальности никогда бы не могли встретиться. Впоследствии над такой модой соединять
разные века смеялся Гиббон.2 Однако сам этот способ также был навеян греками. «Сколь
многие наставления дошли до нас в виде бесед на пирах, будь то Платон, Ксенофон или Плутарх, — восклицает д-р Опимиам в романе Пикока. — В жизни не видел ничего более
приятного, чем их пиры».3 Подобное единение вело к тому, что викторианцы приписывали
грекам, как отмечает Дженкинс, странную одержимость будущим. Представляя самих себя
обитателями античного мира, викторианцы испытывали настоятельную потребность ухватить
одного из этих древних греков и римлян «за пуговицу» и рассказывать ему о том, что
приуготовило им будущее».4 Однако ретроспективные пророчества не избавляли гуманистов
от присущей им печали. Как с тоской замечает Хэзлитт, «мы все время говорим о греках и
римлянах; они же о нас — ни слова».5
Единение с великими фигурами прошлого до сих пор еще сохраняет привлекательность.
«Ньютон, Кромвель, Байрон, Мильтон, Теннисон, Пэпис, Дарвин: вы должны попробовать
пожить с ними рядом», — так американский университет зазывает студентов на летнюю
программу в Кэмбридж. «Посидеть под той самой яблоней, в результате чего у сэра Исаака
Ньютона появилась головная боль — и теория всемирного тяготения. Вы сможете
прогуляться по дворикам и дорожкам, которые вдохновляли Мильтона, Пэписа и
Теннисона».6 Пожалуй, эта привычка дольше всего сохранилась в Новом свете. Английский
историк восторгается тем, что жители Виржинии все еще говорят о Джефферсоне так, будто
он именно в этот момент смотрит на них в свой телескоп с горы Монтичелло.7 Однако, по
крайней мере, один памятный случай связан именно с Англией: прослеживая цепь предков и
наставников, корреспонденты в «Тайме» получают удовольствие от собственноручного
соприкосновения с древностью.8
Лишь немногие из наших современников все еще претендуют на реальный контакт со своими
предшественниками. Уилмарт Льюис (W. Lewis), проведший большую часть жизни, изучая
наследие Горация Уолпола, временами в буквальном смысле ощущал на себе его
1
Landor. Pericles and Aspasia (1836), letters 141, 145, 154, 2:28, 36, 53. Шефтсбери также общался с Платоно,
Аристотелем, Плотиной, Сенекой, Марком Аврелием и Эпи-ктетом (Cassirer. Philosophy of the Enlightenment. P.
313).
2
Index Expurgatorius (c. 1768—1769). N 30, 5:566.
3
Peacock. Gryll Grange (1861). P. 197. См.: ПикокГ. Л. Аббатство кашмаров. М.: Наука, 1988. См.: Buxton. Grecian
Taste. P. 121—125.
4
Jenkyns. Victorians and Ancient Greece. P. 52.
5
Hazlitt. Schlegel on the drama. 1816. 16:66.
6
UCLA Extension advertisement // N.Y. Review of Books. 22 Jan. 1981. P. 20.
7
Pole. American past: is it still usable? P. 63.
8
Levin Bernard. How to shake hands with a legend // The Times. 5 Mar. 1980. P. 16, and letters of 8, 11, 14, 20, 26 Mar.,
and Times diary, 1 Apr. 1980.
566
прикосновение. Однако подобная эмпатия в наше время встречается редко; лишь немногие
настолько погружены в классику, что могут считать Горация, Ливия или Гомера своими
наперсниками. А исторический релятивизм отдаляет от нас даже самые чтимые образцы.
Только очень наивный, или совершенно необразованный человек может искренне говорить в
наше время о единении с людьми из какого-либо прошлого.
Раздумья
Раздумье над следами прошлого было привычным занятием для романтиков, что ныне
встречается даже реже, чем сами руины. Различные виды реликвий, когда-либо подвигавшие
чувствительные души к возвышенным и меланхолическим размышлениям, уже
рассматривались нами в главе 4. Руины, гробницы, мхи и лишайники, подвергшиеся тлению и
эрозии артефакты наводили наблюдателя на мысль о схожести его собственной неминуемой
гибели с быстротечностью жизни, слабостью памяти, бренностью славы и невозвратностью
прошлого. К XVIII в. такие следы прошлого обрели ценность сами по себе. Показательна для
умонастроений того времени реакция Дидро на живопись Юбера Робера (что подчеркивает их
удаленность от наших сегодняшних умонастроений):
руины навевают на меня возвышенные мысли... Как стар наш мир!... Куда бы я ни поворотил глаза, окружающие
меня объекты предрекают конец и помогают смириться с тем, что меня ожидает. Что значит мое эфемерное
существование по сравнению с этим камнем, который разрушило время, с этой уходящей в даль долиной, этим
гибнущим от старости лесом!1
Руины еще долгое время будут навевать воспоминания, и следы этого пристрастия видны и в
современной любви ко всему фрагментарному, расплывчатому, несущему на себе следы
неполноты.2 Однако физический распад сегодня вряд ли навел бы кого на размышления, подобные тем, что были у Дидро, а сентиментальность, некогда их сопровождавшая, теперь
кажется еще более старомодной. Мы смотрим даже на самые величественные виды древности
совершенно сухими глазами, в отличие от, например, Берн-Джонса (Burne-Jones), который
вернулся в 1854 г. из паломничества к руинам аббатства Годстоу (Godstow Abbey), месту
захоронения «прекрасной Розамунды»,3 «в умопомрачении
1
Diderot. Salons. 1767. 3:228, 229. См.: Дидро Д. Салоны. В 3-х т. М., 1989. См.: Carlson. Hubert Robert. P. 21.
Thompson M. W. Ruins. P. 95; Jencks. Introduction, Post-Modern Classicism. P. 10—12.
3
Розамунда (1140—1176), или «прекрасная Розамунда», возлюбленная короля Генриха II, Английского. О ней
сложено множество легенд. Рассказывают, что в течение нескольких лет она была тайной возлюбленной Генриха
II, пока не была заключена в темницу официальная жена короля, Элеонора Аквитанская, в наказание за то, что
подстрекала своих сыновей к бунту в 1173—1174 гг. Розамунда умерла ок. 1176 г. и была похоронена в женском
монастыре Годстоу рядом с алтарем. Ее прах был перемещен по приказу св. Гуго, епископа Линкольна, в 1191 г.
и, судя по всему, был захоронен где-то поблизости. — Примеч. пер.
567
2
от радости», навеянном «картинами прежних дней, аббатства, длинной процессии верующих,
полотнищами с крестом, ризами и патерицами,1 блестящими рыцарями и леди на берегах реки,
соколиной охотой и всей этой пышной церемонностью золотого века». «Все это сделало меня
столь диким и безумным,... что я не упомню когда-либо прежде подобного неописуемого
восторга».2 Однако беззаветные поиски земли утраченного благоденствия, которые неизменно
привлекали внимание поэтов со времен «Тинтернского аббатства» Вордсворта, теперь уступили место чисто антикварному интересу, легкому любопытству отдельных «руино-голиков»
(ruin-bibbers),3 помешанных на старине», из книги Филиппа Ларкина «Церковь грядущая». В
отличие от Арнольда, Харди или Элиота, Ларкин считает, что древняя церковь «не столько
почитаемая,... сколько просто старая». Он смотрит на нее не как участник, но как «антрополог,
который случайно набрел на храм мертвой цивилизации».4 Наша привязанность к остаткам
прошлого теперь куда менее личностна, менее эмоциональна и более проста в целом.5
Последствия утраты прошлого
Современная культура... — это титанические и преднамеренные усилия, направленные на то, чтобы при помощи
технологии, рациональности и правительственной политики уничтожить данность того, что досталось нам по
наследству от прошлого
Эдвард Шилз. Традиция**
Что означают все эти потери? Об исчезновении некоторых форм связи с прошлым —
например, о самодостаточном традиционализме — вряд ли стоит сожалеть. Однако утрата
других форм единения с прошлым самым печальным образом снижает нашу способность
интересоваться тем, что досталось нам в наследство. Некоторые признаки эрозии чувств стали
наблюдаться еще до исхода Ренессанса: в конце XVI в. «образ античности был восстановлен,
но в то же время он перестал что-либо непосредственно говорить современному миру, —
отмечает Майрон Гилмор (М. Gilmore). — История становилась все более академичной. То,
что открыто, должно обладать археологической достоверностью, но при этом оно никак не
соотносилось с заботами по1
Пастырский (египетский) посох, епископский символ; изначально — пастушеский посох с закругленной верхней
частью, символизирующий пастырское служение иерархов церкви. — Примеч. пер.
2
Бите-Jones. Memorials, 1:97.
3
От bibber — пьяница, алкоголик (англ.) — Примеч. пер.
4
Larkin. Less Deceived. P. 28, 29; Clausen. Tintern Abbey to Little Gidding. P. 422, 423.
5
«У нас есть множество свидетельств людей середины (девятнадцатого) века, которые были тронуты до слез
ландшафтами Томаса Коула, столь велики были вызываемые ими религиозные и философские ассоциации. На те же
самые полотна сегодня смотрят совершенно сухими глазами» (Reiff. Memorial Hall. P. 40).
6
Shils Edward. Tradition, 198L P. 197.
568
следующих эпох».1 Однако последующие поколения беспокоила не только бесполезность
истории. Поскольку историческое знание подорвало средневековую веру, «прошлое перестало
быть хранилищем подлинных учений и превратилось, — по словам Ричарда Саверна, — в
разрозненное нагромождение ошибок и бесчеловечности». Как я пытался показать, Ренессанс
и Просвещение загнали эти представления в угол, пока в конце XIX в. неадекватность общей
рамки унаследованных идей не стала очевидна всем. Обеспокоенные отчуждением прошлого,
викторианцы нашли лекарство в «энергичном и чувственном культивировании исторического
понимания», заменив «интеллектуальную определенность эмоциональной сплоченностью, в
пределах которой мог бы сосуществовать весь опыт прошлого». Таким образом им удалось
освободить интеллектуальные сферы для «художественного освоения» опыта прошлого.2
Наши собственные обширные потери восполнить значительно сложнее, как и оценить их
воздействие на наше отношение к прошлому. Расширившее свои пределы благодаря науке,
прошлое как никогда сегодня притягательно. Однако текущее познание исторического
наследия в такой же мере ограничено, в какой сужаются наши способы его использования. В
США широкая публика проявляет ненасытный интерес к истории, тогда как число
профессиональных историков сокращается. Число специализирующихся в этой области
студентов сократилось в период между 1960-и и 1970-и с 10 до едва 2% от общего числа
выпускников университетов. Историческое мышление, как считает Джон Лукач, хотя и вошло
в кровь и плоть американцев, однако занимает небольшое место в их умах.3 Во Франции
популярность некоторых историков соперничает с популярностью кинозвезд, однако при этом
историческое невежество — вполне обычное дело. По всей Западной Европе от XV и до XX
в., как считает один историк искусства, «понимание прошлого... было гораздо более тонким и
многообразным, нежели у нас сейчас».4
Помимо всего прочего, мы утратили прежде почти всеобщую традицию образованности —
близкого знакомства с классическим и библейским прошлым. Доступ к большей части
истории требует тонкого знания классических авторов, если, как отмечает Дженкинс, мы
намереваемся «понять, как было устроено сознание тех, кто правил, мыслил, творил или
изобретал».5 Однако эта некогда живая традиция теперь существует только в стерильно
академическом виде. «В 1921 г. античные греки были тем резонатором, тем эхом, с помощью
которого
1
2
Gilmore Myron. Humanists and Jurists. P. 37.
Southern R. Aspects of the European tradition of historical writing: 4. the sense of the past. P. 244.
3
Lukacs. Obsolete historians. P. 82. Количество получивших диплом историка студентов сократилось с 44 663 в 1971 г. до
18 301 1980—1981 гг. (American Historical Association Perspectives. 22:8 (1984), 3).
4
Coolidge. Foreword, Gods & Heroes. P. 9.
5
Jenkyns. Keeping up Greek.
569
учителя и проповедники подкрепляли и развивали современные занятия; в 1980-х мы
относимся к ним так, будто это мавзолей, куда доступ открыт лишь сертифицированным
экспертам; как к некрополю, который нужно бережно и корректно описывать».1
Однако в большей степени, нежели греческий и латинский языки, нежели совокупность
античных текстов и аллюзий, мы потеряли густо населенный классический мир, который в
течение четырех столетий был lingua franca1 обширной и влиятельной элиты. То, что было
сделано или инициировано элитой — архитектура, живопись и литература — составляет
значительную часть нашего культурного ландшафта. Однако коль скоро классические
символы и ассоциации наполняют собой все эти творения, мы в этом ландшафте блуждаем,
подобно заблудившимся путникам с другой планеты. Церкви и соборы, дворцы и сады,
картины и скульптуры, украшавшие собой жизнь многих поколений, все еще привлекают нас
своими очевидными достоинствами, однако лишь немногие из тех, кто любуется ими, имеют
более чем смутное представление об их историческом контексте и коннотациях.3
Классические и мифологические аллюзии в опере Монтеверди «Орфей», как отмечает
недавняя ее экспликация, столь важные для ее понимания первоначальной аудиторией в 1607
г., для современных слушателей оказались практически утраченными. Наиболее образованные
люди XVII в. знали — часто наизусть — слова Орфея у Овидия и Вергилия. Античные
легенды об Орфее, пение которого привлекало зверей
1
Taplin. Guide to the necropolis. Можно сказать, что в Соединенных Штатах этот некрополь в течение некоторого
времени вовсе был закрыт. Среди студентов, посещавших в Гарварде занятия по сравнительной литературе, в
1912 г. ни один человек из сотни не знал, когда жил Аристотель (хотя в 1840 г. таких нашлось около
полудюжины). Притом газета Saturday Evening Post с похвалой отозвалась о подобном невежестве, поскольку
«знание того, когда жил Аристотель, или чего-то в этом роде — это самое бесполезное занятие, на которое только
мог бы человек употребить свои мозги». (Цит. по: Lukacs John. Outgrowing Democracy. P. 297.) Теперь в большом
количестве имеются переводы классических текстов, изданные в красивых переплетах, однако для большинства
читателей они практически полностью отделены от своего контекста (Arendt. Introduction: Walter Benjamin. P. 46).
2
Лингва-франка (букв, язык франков), общепонятный смешанный язык из элементов романских, греческого и
восточных языков, служащий для общения в восточном Срединоземноморье. В более широком смысле —
вспомогательный или компромиссный язык общения разных групп, не имеющих другого общего языка.
Например, французский или английский как языки дипломатического общения, суахили в Восточной Африке и
др. Сам термин лингва-франка впервые возник в отношении жаргона, состоявшего из смеси французского и
итальянского языков, бывшего входу у крестоносцев и торговцев в районе восточного Среднеземноморья в
Средние века. Последующее освоение европейцами других регионов мира также породило различные варианты
лингва-франка, как, например, индо-португальский (на Цейлоне), аннамито-французский (Индокитай),
папиаменто (испанский-кюрасао) и различные варианты пиджин-инг-лиш. — Примеч. пер.
3
«Слой образованной публики, обладавшей знанием об античных классиках и основных литературных
произведениях,... теперь настолько истончился, что культурный уровень университетского преподавателя
зачастую мало чем отличается от обычного интеллектуального уровня равнодушного дипломника» (Shils.
Tradition. P. 248). См.: Kubler. Shape of Time. P. 29, 30.
570
и горы, о предостережении Аполлона насчет ревнивых менад, угрожавших жизни Орфея,
образы Гадеса, всплывающие в памяти при замечании Харона о страдающих там нагих душах,
— все это было понятно слушателям той поры и еще на протяжении трех веков после. Для современного же слушателя, за исключением, разве что, очень немногих, все это фактически
лишено смысла.1 Как и либретто опер Монтеверди, «Камни Венеции»2 и мраморные статуи
Микеланджело теперь представляют собой едва понятные диковины, всего лишь фрагменты
богато текстурированного прошлого, ушедшего столь же безвозвратно, как и их создатели.
Многие фрейдовские аллюзии теперь совершенно непонятны, поскольку «большинство
читателей имеет лишь поверхностное представление о классической европейской
литературе». Ключевые слова, которые «некогда были исполнены глубоким значением и
вызывали ответный гуманистический резонанс», теперь утратили большую часть своих
коннотаций. Вот, например, термин «эдипов комплекс», Фрейд полагал, что «его читателями
будут образованные люди, которые изучали в школе классику, как это в действительности и
было», — пишет Бруно Беттельгейм (В. Bettelheim). Теперь, однако, это редкий случай, так
что вся эдиповская метафора тривиализируется или понимается превратно.3 Что делал бы
Фрейд с современными студентами, которые не знают даже Сократа?
Истончается также и традиция Священного Писания. Еще в XIX в. библейские сказания были
наполнены для Западной Европы особым мифическим значением и были самым
непосредственным образом связаны с другими формами знания. Мельчайшие детали
географии Израиля, Греции «накладывались на наше сознание до тех пор, пока не становились частью карты воображаемого мира». Такая степень близости, как отмечает Нортроп
Фрай (N. Frye), в наше время редка, поскольку «изучающие английскую литературу студенты
не знают Библию настолько хорошо, чтобы понять большую часть из того, что действительно
содержится в читаемом тексте», они постоянно перевирают их значение и смысл.4
Просто знать что-то о прошлом уже недостаточно. Необходимо чувство близости,
интенсивного взаимодействия с древностью, что было отличительной чертой и составляло
часть самоопределения европейской мысли. Подобного знания прошлого требует и
восприятие Т. С. Элио1
Freeman David. Some thoughts on Orfeo, programme notes for Monteverdi/Striggio, Orfeo, London: English National
Opera, c. 1981.
2
Аллюзия на трехтомный труд Джона Рескина «Камни Венеции» (1851—1853), посвященный детальному
рассмотрению истории венецианской архитектуры. — Примеч. пер.
3
Bettelheim Bruno. Freud and Man's Soul. P. 7—10. По поводу трансформаций легенды об Эдипе в самого Фрейда,
см.: Schorske. Fin-de-Siecle Vienna. P. 199, 200; Именно Эдип Фрейда, а вовсе не Эдип греков пытался избежать
своей судьбы и познать самого себя.
4
Frye Northrop. Great Code. P. 33, 229, 218, x.
571
том «не только „прошлое™ прошлого, но и его присутствия в настоящем».1 Неутомимые
археологи, собиратели фольклора, филологи, нумизматы обладают весьма обширными
знаниями о древнем мире, однако еще ни одно поколение со времен Средних веков не уделяло
ему так мало внимания. Некоторые из наиболее продвинутых модернистов уже «готовы
выбросить из головы Пантеон как священную корову утратившего доверие прошлого».2 Ни
один общественный лидер ныне уже не решился бы призывать своих избирателей так, как это
сделал мэр Западной Австралии в начале века: «Граждане Перта (Perth), следуйте за мной, и я
сделаю этот город более прекрасным, чем Афины, и более свободным, чем Рим».3
Многие люди открыто отвергают классическую традицию, поскольку видят в ней антитезу
современной технологии, политике и эстетике. Как они утверждают, индустриальному
обществу нужны не гуманисты, а техники, на смену аристократическому гению Греции и
Рима приходит эгалитаризм, модернистский культ оригинальности отвергает все, что связано
с твердо установленными правилами или же требует длительного ученичества.4 Помимо
подобных антипатий, ницшеанский взгляд на историю как на нечто бесполезное, а на прошлое
как на деструктивное бремя — вполне соответствовал изнывавшему от скуки декадансу в
Европе конца XIX в. Анти-традиционализм эпохи fin-de-siec-/е постулировал бесполезность
всего прошлого в целом. Бунт против унаследованных форм достиг в начале XX века уровня
анти-рациона-лизма или даже иррационализма.5 Самое понятие истории отвергалось как
привязывающее человека к устаревшим институтам, идеям и ценностям. Историкам
оставалось в такой ситуации заниматься только изучением прошлого ради него самого, что в
глазах модернистов превращало это занятие в своего рода бегство от современности, некую
«культурную некрофилию». Враждебное отношение к «лихорадочному копанию в руинах»
выражало бессознательный страх в атмосфере близящейся гибели и будущего, которое
слишком ужасно, чтобы смотреть
1
Eliot Т. S. Tradition and the individual talent. P. 14.
Kidson. Architecture and city planning. P. 376.
3
Brookman W. G. (1900—1901). Цит. по: Richards. Historic public gardens in Perth. P. 69 n. 1.
4
Marrou. Education and rhetoric. P. 199, 200. Идущее от проведенной Туллием градации римского общества, это
слово относилось лишь к высшему классу, «классический» первоначально означало «превосходный»,
«избранный», а потому явно отсылает к «авторитету, дискриминации и даже снобизму» (Rykwert. First Moderns. P.
1).
5
Harbison. Deliberate Regression. P. 176; Shils. Tradition. P. 231—237; bears. No Place of Grace. P. 5; Conn. Divided
Mind. P. 13; Hughes. Consciousness and Society. P. 338. Как уже отмечалось в гл. 5, существует некоторая
корреляция между концом столетия и особенностями нашего воображения, так что практически всегда эти
периоды объявлялись концами эры. Смерть Ницше и публикация «Толкования сновидений» Фрейда, «Логических
исследований» Гуссерля, критического исследования Расселом лейбницианской философии, квантовой теории
2
Планка, — все это неизменно группировали вокруг круглых дат, таких как «1900, 1400 и 1600, 1000 и так далее,...
вроде годов, на которые приходится окончание тысячелетия (Kermode. Sense of an Ending. P. 96—98).
572
на него бесстрастно.' Эти подозрения нашли свое отражение и в литературе: избыточная
поглощенность ее супруга историческими изысканиями сводит с ума ибсеновскую Гедду
Габлер; навязчивая забота о мертвых культурах ведет к тому, что археолог у А. Жида (Gide) в
прямом смысле слова заболевает; для Стивена Дедала у Джойса история была «ночным
кошмаром», от которого он мечтал проснуться.2
Архитекторы тоже рассматривают прошлое как тягостное бремя. Отто Вагнер призывал
современных архитекторов освободиться от истории, а венское объединение «Сецессия»
стремилось сбросить с себя путы традиции через создание нового, ничем не ограниченного
стиля. С точки зрения Вагнера, приглушенный эклектизм венской Рингштрас-се представляет
собой неудачную попытку идти в ногу с социальными переменами; архитекторы, не
способные ответить на сегодняшние запросы, копаются в истории и реанимируют все стили
прошлого.3
Эти модернистские нападки сделали европейцев эпохи fm-de-siecle до удивления похожими на
австралийских аборигенов у Стрелоу (Strehlow):
Поскольку каждая черточка ландшафта... в центральной Австралии уже связана с тем или иным мифом (о предках),...
скрупулезность их предшественников уже не оставила им ни единого свободного местечка, которое они могли бы
населить плодами своего воображения. Современные жители Австралии — это просто усердные, лишенные
вдохновения хранители великой и захватывающей традиции. Они почти полностью живут традициями своих предков.4
Поборники нового заявили о себе прежде всего тем, что постарались избавиться от всего
прежнего наследия европейской культуры. Устав от пиетета, выказываемого обременяющему
прошлому, лидеры искусства начала XX в. нарочито порвали с ним — отреклись от образцов
прошлого, отвергли предшественников, отказались от почитания традиции. Абстрактная
живопись, атональная музыка, поток сознания в литературе, верлибр в поэзии, — все это
отражало убежденность в том, что прежний набор форм уже исчерпал себя и не способен
более выражать смысл современной жизни.5 Культ оригинальности по-прежнему
ограничивает опыт того, что может считаться новым. Читатели
1
White Hayden. Burden of history. P. 125,119. См.: Harpham. Time running out: the Edwardian sense of cultural degeneration;
Rasch. Literary decadence. P. 213—215.
2
Ibsen. Hedda Gabler. 1890 (см.: Saari. Hedda Gabler; the past recaptured ); Gide. Im-moralist. 1902. P. 52, 53, 137, 138, 145;
Joyce. Ulysses (1922). P. 42. По поводу пессимистического фатализма, пронизывавшего умонастроения в 1880-х, см.:
Kern Stephen. Culture of Time and Space. P. 327 n.45.
3
Inaugural address, Vienna Academy of Fine Arts, 1894, and Moderne Architektur. 1895 // Schorske. Fin-de-Siecle Vienna. P.
82—84.
4
Strehlow. Aranda Traditions. P. 6.
s
Bradbury Malcolm and McFarlane. Name and nature of Modernism. P. 26; Cahm. Revolt, conservatism and reaction in Paris,
1905—1925; Kubler. Shape of Time. P. 70; Toliver. Past That Poets Make. P. 162. «Мы сегодня озабочены... резким
разрывом со всеми традициями... Цели, к которым стремилось европейское искусство на протяжении пяти столетий,
открыто отброшены в сторону» (Read Herbert. Art Now. 1933. P. 57—59).
573
современной поэзии, отмечает Гарольд Блум, «вслушиваются, чтобы услышать ее отчетливый
голос», однако поскольку он «настолько отличается от того, что говорили предшественники,...
мы просто перестаем слушать».1
Модернисты в буквальном смысле слова стирают образцы совершенства прошлого. В 1920-х
и 1930-х гг. американские музеи и художественные школы отправили многие исторические
коллекции на свалку. Гомбрич вспоминает, как в Среднезападном университете гипсовые
слепки «попросту выбрасывали из окна и разбивали в запоздалом ритуале освобождения».2
Ничто не стоит хранить так долго, чтобы оно становилось старым: «Литературная поэзия
действует только первый раз, потом ее можно выбрасывать, — призывает сюрреалист Антонен Арто. — Пусть мертвые поэты уступят место живым».3
Футуристская идеология воплощает в себе взгляды, которые впервые появились в городах
северной Италии — Турине, Генуе, Милане, — претерпевших серьезные трансформации в
течение нескольких лет интенсивной индустриализации. Причудливое сосуществование античных и ренессансных форм на фоне радикальных технологических перемен может помочь
понять направленные против прошлого манифесты футуристов.4 Зачем «тратить лучшие силы
на это вечное и бесполезное почитание прошлого?» — спрашивает поэт Маринетти. Он
гордится тем, что «спровоцировал отвращение к этому изъеденному червями и поросшему
мхом прошлому» в поисках способов «избавить эту землю от смердящей гангрены
профессоров, археологов, гидов и антикваров. Слишком долго Италия занималась тем, что
торговала поношенным платьем. Мы собираемся избавить ее от бесчисленных музеев,
покрывающих ее, подобно могилам».5 На место устаревшего прошлого Маринетти ставил
механическую быстротечность и скорость, считая, что рычащий мотор машины прекраснее,
чем эллинистическая крылатая Ника Самофракийская в Лувре.6
Вкусы футуристов вскоре получили отражение и в архитектуре. Сант-Элиа (Sant'Elia)
запрещал сохранение, реставрацию или копиро1
Bloom H. Anxiety of Influence. P. 148.
Gombrich. Perfection's progress. P. 3. Описание аналогичных эпизодов см.: Reed H. H. Classical tradition in modern times.
P. 25.
3
Antonin Artaud. Theatre el son double (c. 1933), 4:94. Цит. по: Арго А. Театр и его двойник // Манифесты. Драматургия.
Лекции. М., СПб.: Симпозиум, 2000. С. 168. См.: de Man. Blindness and Insight. P. 147.
4
Banham. Theory and Design in the First Machine Age. P. 10; Carra. Idea of art and the idea of life.
5
Marinetti. Founding and manifesto of Futurism (1909); Birth of a Futurist aesthetic (1911—1915); Founding and manifesto //
His Selected Writings. P. 43, 81, 42. Деятели Просвещения неизменно с негодованием отмечали контраст между
низменным настоящим Италии и ее славным прошлым (Venturi. History and reform in the middle of the eighteenth century».
P. 223).
6
Founding and manifesto. P. 41. См. также: Lynton. Futurism; Rawson. Italian Futurism. Восторгу Маринетти вторит
восхищение Фрэнка Ллойда Райта океанским лайнером, самолетом и машиной (Conn. Divided Mind. P. 221—224).
2
574
вание древних памятников, поскольку современная технология изгоняет все
«монументальное, массивное, статичное» в пользу светлой, гибкой, недолговечной
архитектуры. «Наши дома будут стоять до тех пор, пока живы мы сами, и каждое поколение
будет возводить собственные дома».1 Аналогичные проклятия в адрес старых зданий
раздаются со стороны и других модернистских архитекторов. «Мы выкинем устаревшие
орудия на свалку», — писал Ле Корбюзье, архитекторы должны избавиться от — «старой и
враждебной среды [с ее] душащими нас многолетними отложениями детрита».2 В глазах
футуристов и модернистов, архитектура XX в. упразднила всю архитектуру прошлого; только
вновь созданные стили способны передать уникальность открывающихся перспектив.
«Современная жизнь и искусство снимают давление прошлого», — выражает уверенность
Мондриан, позволяя людям избежать тирании старых зданий.3
Предубеждение против прошлого господствовало в архитектурной теории и практике в
течение длительного времени после второй мировой войны. «В послевоенную эру впервые
было подорвано доверие не только к стилям предыдущих времен, но и ко всему зданию
наследия в целом, — утверждает Маркус Бинни (М. Binney). — Ни одна предшествующая
эпоха не позволяла себе столь всеобъемлющего отрицания архитектурой прошлого».
Модернисты наложили запрет на обращение к существующим или существовавшим в
прошлом зданиям и оставили классическую, как и готическую, традиции за границами
текущей практики, не разрешая студентам набираться опыта, осваивая и имитируя творения
предшествующих эпох.4
Два поколения модернизма — и появляется большое число художников и архитекторов (не
говоря уже об их клиентах) — уже слабо знакомы с классическим или каким-либо иным
наследием Западной культуры. И многие теперь горько сожалеют о подобном разрыве.
«Отрезать нас от традиции в бессмысленной погоне за новизной и оригинальностью —
означает оторвать нас от культуры, — приходит к выводу Ален Гринберг. — С таким же
успехом можно было бы отказаться от английского языка с его несравненным наследием и
силой экспрессии, для
1
Messaggio (1914) and Citta nuova (1914). Цит. по: Banham. First Machine Age. P. 129, 135. См.: Frampton. Critical History
of Modern Architecture. P. 84—89.
Сант-Элия (1888—1916), итальянский архитектор-модернист. В период с 1912 по 1914г. создал ряд рисунков и планов
города будущего — высоко механизированного и индустриализированного образования с небоскребами и
многоуровневым движением транспорта. Сант-Элия ушел добровольцем на первую мировую войну и погиб в битве при
Монфальконе. — Примеч. пер.
2
Le Corbusier. Towards a New Architecture. 1923. P. 17, 268.
3
Mondrian. Liberation from Oppression of Art and Life. 1941. Цит. по: Tafuri. Theories and History of Architecture. P. 38.
Конечно, такие модернисты как Ле Корбюзье или Мис ван дер РОЭ глубоко усвоили классицизм, но классические модели
интересовали их преимущественно как воплощения первоистоков и вневременных начал, они использовали их, скорее,
риторически, нежели контекстуально (Curtis. Modern transformation of classicism; Searing. Speaking a new classicism. P.
11—13).
4
Binney. Oppression to obsession. P. 210; Machado. Old buildings as palimpsest. P. 48.
575
того, чтобы общаться на... эсперанто».1 Вспоминая смущение Льюиса Мамфорда по поводу
того, что в 1950-х столь достославный памятник, как нью-йорская Пенсильвания Стейшн,
«собираются накрыть футляром в классическом стиле», историки архитектуры высказывают
мнение, что, возможно, он «был столь хорош не вопреки своей связи с классикой,... но
благодаря ей». Пенсильвания Стейшн «уместна на 7 Авеню» потому, что она была «уместна в
Риме».2 Язык исторической архитектуры «несет в себе лишь несколько обертонов, которые
понятны всем, — считает Робин Миддлтон, — догадки, тонкие модуляции использования в
прошлом нигде не записаны и были потеряны. Мы остались просто-напросто
безграмотными».3
Однако вновь открывшейся ностальгии по традициям достославных времен редко когда
удается найти творческие образцы для настоящего и будущего, она в большей степени
нацелена на сохранение следов прошлого, будь оно славным или обыденным. Но даже эта
цель подвергается опасности из-за невежества. «Сорок лет модернистского движения привели
нас к тому, что практически нет архитекторов моложе 60 лет, кто был бы воспитан на знании
классической архитектуры — знании, необходимом для того, чтобы справиться с нынешними
задачами консервации зданий».4 В конце 1940-х в Иейле, вспоминает Винсент Скалли, «была
целая группа джентльменов, взращенных в духе Beaux Arts,5 — великой академической
классической традиции — у которых еще не истек срок их контракта, так что их нельзя было
уволить, но у которых уже совсем не было студентов. Никто не обращал на них никакого
внимания. Теперь всем нам хотелось бы, чтобы они снова появились там».6
Захватывающий дух новый мир, которым модернисты заменили мир старый, теперь многими
воспринимается как бесчеловечный, бесплодный и непригодный к жизни. В течение двух
последних десятилетий мы стали свидетелями ширящейся реакции на амнезию авангарда:
исторический эклектизм в изобразительном искусстве, традиционализм в литературе,
постмодернистский классицизм в архитектуре. Последняя мода демонстрирует нам и
извечную тягу к древности, и трудности восстановления утраченной близости после
модернистского разрыва. Архитекторы используют классические мотивы как предмет
остроумия или иронии, как будто боятся, что их поймают на любовании ими.7 Может, они и
«занимаются исследованием прошлого, но их
1
Greenberg Allen. A sense of the past: an architectural perspective. P. 48.
Goldberger. On the Rise: Architecture and Design in the Postmodern Age. P. 30. (A backward glance // His Roots of
Contemporary American Architecture. P. 14).
3
Middleton Robin. Use and abuse of tradition in architecture. P. 732,
4
Elsom Cecil. Цит. по: White David. Don t shoot the architect // New Society. 21 June 1978. P. 707, 708.
5
Изящные искусства (фр.) — Примеч. пер.
6
Lardner James. Vincent Scully // IHT, 5 Apr. 1983. P. 16.
1
Jencks. Introduction, Post-Modern Classicism. Один архитектор считает, что «ирония неразрывно следует за любой
попыткой использовать сегодня классический вока-буляр... И если объект не несет в себе отчетливый заряд
иронии, то это уже само по
576
2
знания о нем столь отрывочны, а энтузиазм столь произволен и эпизодичен, что большая
часть из того, что получается — это история в режиме „сделай сам"».1 В небоскребе
«Чиппендейл» Филипа Джонсона (Philip Johnson) в Нью-Йорке для достижения нового
декоративного эффекта используются классические элементы, Пьяцца д'Италия из
нержавеющей стали и неона Чарльза Мура (С. Moore) в Новом Орлеане представляет собой
ошеломляющий коллаж классических сюжетов. Однако ни одно из этих творений не может
считаться убедительным свидетельством гармоничного синтеза предчувствий предшественников пре-модернизма с устоявшейся традицией, который был бы направлен на овладение духом
традиции, а не на воспроизведение ее деталей.2 Несмотря на впечатляющий диапазон методов
— от прямого цитирования и косвенных аллюзий, до детального воспроизведения и
дразнящих инверсий — постмодернистам редко удается чувствовать себя комфортно в
окружении античных образов. Осуждая соперничающий с ними классический ривайвализм
как «причуды, претендующие на то, чтобы иметь некое отношение к прошлому» при помощи
«стилистических ухищрений» или «орнаментальных провокаций», представитель группы
«Taller de Arquitectura» Риккардо Бофилла бессознательно пародирует выстроенный этой
компанией комплекс Марне-ла-Вале (Marne-la-Valee) как «мыс Канаверал классического
космического
века».3
Отличительным признаком космического века является незнание прошлого. Уверенная в
своих ценностях цивилизация, как считает Гом-брич, не нуждалась бы в подчеркивании
связей с каноническими текстами и памятниками. «Прошлое удаляется от нас с ужасающей
скоростью,... для того, чтобы сохранить открытыми каналы коммуникации, позволяющие нам
понимать величайшие творения человечества, мы должны изучать и обучать истории
культуры более глубоко и более интенсивно, чем это требовалось поколение назад, когда
большинство подобных резонансов можно было бы ожидать в порядке вещей».4 Постмодернистские классицисты постоянно обращаются к старинным памятникам и
воспроизводят их черты, но зачастую оказываются не в состоянии постичь их сущностный
смысл. Обращаясь с прошлым, по выражению Моше Сафди, как со складом запчастей, они
вырывают истосебе может быть предметом иронии» (Levin Edward S. II Speaking a New Classicism.
P. 36).
1
Huxtablt. Troubled state of modern architecture. P. 26.
2
Longstreth. Academic eclecticism in American architecture. P. 78—80; Huxtable. Is modern architecture dead? По поводу
Пьяцца д Италия см.: Place debate (1984), включая и реакцию местных итало-американцев: «Нам хотелось бы сделать
что-нибудь более сицилийское, не столь римское» (Р. 17).
3
Searing. Speaking a new classicism. P. 9—10; Peter Hodgkinson // ТА talk to AR, Architectural Review, 121:6 (1982), 32.
См.: Annabelle d Huart. Losespacios de Abraxas // Ri-cardo Boftll: Taller de Arquiteciura, Barcelona: Gustavo Gili, 1984. P.
32—43.
4
Gombrich. Research in the humanities: ideals and idols. P. 2; In Search of Cultural History, цитата на с. 45.
577
рические мотивы из контекста, не зная или сознательно игнорируя их истоки и взаимосвязи.1
Однако история — это целостное образование, а не «склад стилистических запчастей»,
произвольные ссылки или цитирование — слабая замена темпоральным ассоциациям,
заключенным в традиционных зданиях. «Создается впечатление, что ведущие представители
профессии тривиализируют прошлое, — приходит к выводу историк архитектуры, — они
используют в своих композициях всякий хлам; историческое исследование никак не
способствует расширению восприятия и не увеличивает их силы. Они просто тиражируют
основные мотивы и элементы прошлого».2
Едва ли постмодернистский классицизм способен воссоединить историю. «В отчаянии
оглядываясь на прошлое, не имея ни малейшего
1
Rossi. The Greek Order. P. 19; Safdie. Private jokes in public places. P. 68. Лишь некоторые из зрителей, опрошенных в
ходе недавнего исследования, смогли уловить вложенные авторами в современные здания в историческом стиле
ассоциации (Groat and Canter. Does Post-Modernism communicate? p. 87).
2
Middleton. Use and abuse of tradition in architecture. P. 736.
578
представления о том, как его использовать», — пишет Манфредо Тафу-ри, современные
итальянские архитекторы сохраняют не историю, а свои собственные эмоции, ностальгию,
автобиографические эпизоды; их «спасение» истории — это просто-напросто «робкая и
нерешительная попытка освободиться от традиции нового».1 Действительно,
постмодернистский классицизм столь эклектичен, что, похоже, включает в себя любой
исторически производный стиль, который «современные архитекторы вспоминают или
цитируют всуе».2
Еще один симптом утраты прошлого — неструктурированный эклектизм нашего интереса к
истории. Традиция уже не выступает в виде целостного, организованного исторического
корпуса, но представляет собой попурри всего, что только было, в котором кинематограф
1930-х привлекает такое же внимание (и внимание того же самого типа), как и Парфенон. По
словам Лорена Эйсли (L. Eiseley) «кажется, будто мы живем посреди бессмысленной мозаики
фрагментов. От черепов обезьян до храмов майя, мы созерцаем разнообразные обломки
времени, подобно осматривающим достопримечательности туристам, которым все эти
величественные фрагменты, разрушенные ворота и затонувшие галеры не говорят ровным
счетом ничего».3
Не желая или не умея воплотить наследие прошлого в собственных творческих актах, мы
сосредотачиваем усилия на сохранении дошедших до нас фрагментов. Чем менее целостна
роль прошлого в нашей жизни, тем более настоятельна потребность в сохранении его
реликтов. Поскольку мы редко понимаем, что же в действительности значили эти реликвии,
какую роль они играли, какие желания были с ними связаны, какие ценности воплощали они в
активной жизни прошлого, мы не находим ничего лучшего, как просто их сохранять. Они уже
не принадлежат действительному миру, не стимулируют вдохновение художников и
архитекторов на новое творчество. Они уже не составляют части живого прошлого, но тем
больше мы ценим его следы или же пытаемся приспособить их для нынешних целей. А
поскольку существовавшие ранее способы реакции на прошлое для нас теперь закрыты,
поскольку большая часть сохранившегося прошлого принадлежит чужой для нас стране,
именно сохранение стало основным — часто единственным — способом обращения к нашему
наследию.
1
Tajuri Man/redo. Theories and History of Architecture. P. 54, 52, 59.
Penny Nicholas. Cross purposes // TLS. 3 Apr. 1981. P. 383. «Те здания, которые лет десять тому назад назвали бы
вариациями на темы современности, теперь приветствуются как классические» (Reed. Classical tradition in modern times
(1981). P. 25).
3
Eiseley Loren. Unexpected Universe. P. 6. «Обширный рост наших знаний о прошлом ведет к тому, что все эти
[варианты] прошлого становятся в значительной мере сопоставимы между собой как по степени полноты, так и по
сложности» (Meyer L. В. Music the Arts and Ideas. P. 192), см.: Ong. Rhetoric, Romance, and Technology. P. 325, 326.
••>
579
2
Сохранение
В мире бетона, «Конкорда» и компьютеров жизненно важно, чтобы мы сохраняли то, еще осталось от
индивидуальности. Если бы все было современным, то мы повсюду видели бы одно и то же.
Тимоти Кантем. Зачем нужно заботиться о старинных зданиях?^
В XIX в. было совершенно естественным принадлежать к XIX в., и это было по силам каждому, но в XX в. это уже
требует труда.
Малькольм Брэдбери it Майкл Орслер. Отдел преувеличений2
Цивилизация, которая стремится к сохранению — это цивилизация, идущая к закату.
Пьер Буль. Беседы с Селестчном Делижем3
Крестовый поход против культурной амнезии совпал с распространением ностальгических
путешествий во времени (см. глава 1) и с манипуляциями с историей как со своего рода
товаром (глава 6). Все три тенденции сходятся воедино в стремлении к сохранению. Однако
современная страсть к сохранению отражает пятивековой опыт изменения подходов и
артефактов. В этом разделе мы рассмотрим нынешнее состояние дел с сохранением,
объясним, почему оно становится столь важным, сопоставим его предполагаемые выгоды и
опасности и рассмотрим его более широкие последствия.
Сохранение материальных объектов — далеко не единственный способ охраны наследия.
Великий храм Исэ-синто (Ise Shinto) в Японии разбирают каждые 20 лет и заменяют его
точной репликой, построенной из тех же самых материалов. Физическая преемственность для
японцев значит меньше, чем сохранение способов и ритуалов повторного воссоздания;
мастера, воспитанные в старых традициях, сами представляют собой «живое национальное
достояние» — высоко ценимые образцы культурного наследия.4
Таким образом японцам удается избежать дилеммы, внутренне присущей задаче сохранения
объектов — ее конечной невозможности. Все, что мы считаем «сохраненным», в той или иной
мере оказывается измененным; во времени сохраняется только форма, но не содержание.
1
Cantell Timothy. Why care about old buildings?, 1980. P. 7.
Bradbury Malcolm and Orster Michael. Department of amplification, I960. P. 59.
3
Boulez Pierre. Conversations with Celestin Deliege, 1975. P. 33.
4
Kobayashi. Case of the Ise Grand Shinto temple in Japan. Среди 66 мастеров, заслуживших звание «живого национального
достояния» и получающих стипендии от правительства, есть гончары, мастера лаковых изделий, резчики по дереву,
ткачи, изготовители бумаги, оружейники, красильщики щелка, колокольные мастера, исполнители театра кабуки, но и
бунраку (марионеток), и музыканты, играющие на старинных инструментах (Christine Chapman. Living national treasures:
cultural anachronisms who keep a rich heritage alive for the future // IHT. 21 Mar. 1983. P. 12). См.: Arnheim. On duplication. P.
237; Margolis. Art, forgery, and authenticity. P. 166.
580
2
Многие вещи мы идентифицируем именно на этой основе. Бочка, в которой заменены все
исходные обручи и клепки, все еще остается для нас той же самой старой бочкой. Химия
безжалостно преобразовывает все составные части артефактов, но мы продолжаем смотреть
на них как на оригинальные до тех пор, пока они не рассыпятся вовсе: здание и пара
башмаков остаются для нас тем же самым зданием или парой башмаков до тех пор, пока
здание не превратится в груду камней, а башмаки — в хлам.
Живое также сохраняет идентичность несмотря на очевидные физические замещения. Деревья
каждый год сбрасывают листву и вновь обрастают листьями, они меняются по мере роста и
увядания, их могут пересадить куда-нибудь в другое место, но при этом они остаются все
теми же самыми узнаваемыми сущностями. Мы также сохраняем идентичность на
протяжении жизни, храня в себе собственные прошлые и настоящие Я, пусть и изменившиеся,
как принадлежащие тому же самому индивиду.1 Таким образом, понятие сохранения выходит
далеко за пределы материального сохранения, на котором обычно концентрируют свои усилия
западные общества.
Масштаб
Только для нынешнего поколения сохранение осязаемого прошлого превратилось в некое
глобальное предприятие. Частицы прошлого, целостные, разрозненные или различимые лишь
по отдельным чертам, лежат вокруг нас повсюду, однако на протяжении истории люди по большей части их не замечали. Принимая это коллективное материальное наследство как само
собой разумеющееся, они позволяли древности выживать, истлевать или вовсе исчезать в
соответствии с законами природы или прихотью собратьев-людей.
Конечно, еще с незапамятных времен имеются примеры сохранения такого наследия, а
отдельные его частицы — преданные земле тленные останки, религиозные реликты,
осязаемые символы власти — обычно хранили как ценность. Однако стремление сохранить
значительную часть прошлого — отличительная черта лишь недавнего времени.
1
«Дуб вырастает из маленького побега в большое дерево, но остается все тем же дубом, хотя ни одна частица его
прежней материи, ни форма его частей не остаются прежними» (David Hume. Treatise of Human Nature. Bk I, Pt 4, sect.
6,1:538. Цит. по: Д.Юм. Соч. Т. 1. M., 1965. С. 372 (перевод изменен.)). См.: Fain. Between Philosophy and History. P. 74—
80; Freeman E. A. Preservation and Restoration. P. 38, 39; Wiggins. Identity and Spatio-Temporal Continuity. P. 8—18;
Chisholm. Person and Object. P. 89—113. Однако, если мы узнаем человека, которого знали прежде, но не узнали его с
первого взгляда, это означает, что того человека, которого мы знали, уже больше нет, и что «то, что мы видим сейчас,
это человек, о существовании которого нам ничего не было известно»; Пруст был потрясен тем, что, оказывается, одно и
то же имя принадлежит, «девушке с прекрасными волосами, так замечательно вальсировавшей, которую я знал прежде,
и этой тяжеловесной седой дамой, пробирающейся через комнату со слоновьей грацией» (Proust. Remembrance of Things
Past. 3:982) (Пруст. У Германтов).
581
Только с XIX в. европейские народы стали отождествлять себя со своим материальным
наследием, и только в XX в. появились основные программы его охраны. Согласованные же
усилия по защите реликтов от разрушения предпринимаются преимущественно в последние
несколько десятилетий.
Охрана памятников ныне присутствует повсюду, практически каждое государство стремится
охранять свои исторические монументы. О своей приверженности делу сохранения
памятников истории заявляют все: и там, где такие памятники относятся к древнейшим
периодам и имеются в изобилии, и там, где их сравнительно немного, и они имеют недавнее
происхождение, при коммунизме и при капитализме, в бывших колониальных империях и
среди недавно освободившихся колоний. Повсеместное распространение различного рода
агентств — Международного музейного совета (International Council of Museums — ICOM),
Международного совета по памятникам и достопримечательностям (International Council on
Monuments and Sites — ICOMOS), Международного центра по изучению сохранения и
реставрации культурного достояния (International Centre for the Study of the Preservation —
ICCROM), Международного института охраны исторических и архитектурных работ
(International Institute for Conservation and Architectural Works — ПС), Всемирной конвенции о
мировом историческом наследии (World Heritage Convention) — говорит о глобальном
характере заботы об осязаемом наследии.
Особенно бросается в глаза распространение охраны памятников в сфере старинных зданий.
Количество групп, посвятивших себя заботе об архитектурном наследии, на протяжении
1960—1970-х годов умножилось многократно. В США охрана памятников в 1960 г. все еще
была развлечением немногочисленной и обеспеченной элиты, а к 1980 г. более половины
строительных работ в Америке включали в себя реставрационные действия, в
государственном бюджете 1983 г. более 2 млрд долл. было выделено на налоговые кредиты
подобным проектам.1 Почти 2/3 недавних выпускников Гарвардского колледжа были заняты
на реставрациях старинных зданий — занятие, которое для предыдущего поколения
представлялось в высшей степени эксцентричным.2 В Великобритании имеется значительный
спрос на старинные строения: похоже, чуть не половина населения мечтает владеть старым
гумном, водяной мельницей или сушилкой для хмеля. Число потенциально охраняемых
исторических зданий, включенных в реестр, превысило 300 тыс. в 1984 г., а в 1987 г.
ожидается, что оно превысит полмиллиона, т. е. 4% от всего числа зданий в Великобритании.3
В Вос1
Preservation News. 1983. 27:1. P. 3. См. мою работу Conserving the heritage: Anglo-American comparisons. P. 228—
233; Lee. Profiteers vs. antiquarians.
2
Lukacs. Obsolete historians. P. 80. Обследование выпуска Гарвардского колледжа 1968 г. проводилось в 1980 г.
3
SPAB Annual Report, 1981—1982. P. 5. Число таких включенных в реестр охраняемых зданий в 1987 г. может
даже превысить 750 тыс., поскольку одна позиция в реестре может включать в себя несколько строений (Richard
Griffith. Greater London Council, Historic Building Division. Lecture at University College London. 30 Jan. 1984).
582
точной Европе наблюдаются сходные тенденции: В Праге на охрану исторических
памятников в 1980 г. тратили в шесть раз больше, чем в 1964 г.1
Представляющиеся заслуживающими реставрации здания становятся не только более
многочисленными, но и более разнообразными. Охраняемое прошлое теперь включает в себя
строения, возведенные не ранее 1960-х гг., типичные образцы наряду с архетипическими
чертами, дома простых людей наряду с имениями знати, местные достопримечательности
наряду с памятниками всемирного значения. Помимо индивидуальных строений, охрана
памятников также включает в себя их окрестности и целые города. В качестве ценных
реликтов рассматривают также и ландшафты: Эгдонская пустошь (Egdon Heath) в Дорсете2 с
ее уникальной флорой, а также связанными с Томасом Харди ассоциациями, которым в
равной мере угрожало соседство с атомной станцией, была названа «столь же
неприкосновенной, как и готический собор».3
Представление о том, что заслуживает сохранения, зависит от того, что мы считаем
исторически значимым, и расширяется по мере того,
1
Carter. Conservation Problems of Historic Cities in Eastern Europe. P. 32. См. его же: Balkan historic cities; Tarnoczi.
Conservation et reintegration des monuments historiques... en Hongrie. P. 19—30; Lorentz. Protection of monuments.
2
Эгдонская пустошь фигурирует в романе Томаса Харди «Возвращение на родину» (1878). —Примеч. пер.
3
Booker Christopher. The nuclear threat to Hardy's heath, The Times, 20 Feb. 1982. P. 6. В действительности мотив Элдона в
творчестве Харди представляет собой собирательный образ всех пустошей его детства. (Hawkins. Hardy's Wessex. P. 24,
25, 46—48).
583
как расширяется последнее. Невоспетые фигуры и события обретают новую стать,
заслуживающими внимания оказываются целые аспекты прошлого. В Америке предметом
почитания все чаще становятся дома президентов и патриотов, места исторических сражений
и пограничные форты; охранные приоритеты теперь чаще фокусируются на промышленности,
искусстве и ранее отвергаемых меньшинствах. Туристы, посещающие дома плантаторов
довоенных времен, также толпятся и около хижин рабов, которые прежде не замечали по той
причине, что они вызывают нежелательные ассоциации. Жилища прислуги в домах
Национального треста в Великобритании теперь также привлекают посетителей, чьи родители
поколение назад обращали внимание исключительно на роскошные и аристократические
части зданий.1
Охранные мероприятия, которые прежде были направлены лишь на известные и высоко
чтимые памятники, теперь расширяют свой ареал, включая в себя и окрестности сугубо
местного значения. «Места, которым мы принадлежим,... — это наша точка опоры, причем в
большей мере из-за стойкости их обитателей, нежели из-за архитектуры, — пишет Лайонел
Брест. — Они могут быть безобразными, по большей части весьма убогими и неизменно
перенаселенными... Гражданские сообщества страстно защищают каждый булыжник», но то,
что они защищают «более беззаветно, чем кирпичи и камни», — это то, что Симона Вейль
называла I'Enracinement, укорененностью».2 Многие общины стремятся сохранить такие
строения и ландшафты, которые никто не смог бы назвать «эстетичными» или
«историческими», а, возможно, даже и приятными или удобными. Охрана в этом отношении
простирается и на индустриальные ландшафты, включая в себя не только собственно
фабрики, но даже целые рабочие районы. «Наша идентичность лежит в этом урбанистичном
индустриальном прошлом», — утверждает инициатор создания первого американского
урбанистического исторического парка Лоувелл, шт. Массачусетс. Охранная территория Лоувелла защищает коллективное наследие обитателей городов как «подтверждение их
прошлого».3
Близость по духу остается главным мотивом сохранения, большинство следов прошлого мы
ценим прежде всего за их красоту и гармоничность. Привлекательность, разнообразие и
исторические ассоциации, — вот основные причины, по которым население Гилфорда хотело
бы сохранить старинные здания.4 Исторические здания представляют
1
Drury Martin. National Trust. Interview 12 Sept. 1978. См.: Waterson. Servants Hall. P. 9—18.
Brett. Parameters and Images. P. 143. По поводу различий между «общественными образами» (public images) и «полями
внимания» (fields of care) см.: Тиап. Space and place. P. 237—245.
3
Mogan Patrick. Paraphrased in Jane Holtz Kay. Lowell, Mass. — new birth for us all // The Nation. 17 Sept. 1977. P. 246. См.:
Lowell Mass. Lowell Historic Canal District Commission. 1977. App. 2. P. 70—84.
4
Bishop. Perception and Importance of Time in Architecture. Table 28. P. 218.
584
2
собой «более богатый источник благосостояния, чем современная архитектура», — к такому
выводу приходят авторы широкомасштабного исследования предпочтений англичан.1 Как
показали недавно проведенные обследования строительных компаний, 3/4 впервые покупающих жилье англичан предпочли бы иметь более старые дома, нежели те, в которых они жили
до сих пор; но при этом лишь менее 1/4 тех, кто искал викторианские дома, смог найти
желаемое.2
При этом имеются вполне разумные причины, по которым старинные дома считают более
привлекательными и пригодными для жизни: материалы, из которых они построены, обычно
превосходят скрупулезно рассчитанные на минимальные требования современные строения,
они прочнее, просторнее, в них теплее зимой и прохладнее летом, в них лучше звукоизоляция,
чем в новых зданиях. «Средний домостроительный минимальный стандарт середины XX в.,
— приходит к выводу Американский национальный трест, — определенно не соответствовал
бы средним требованиям прочности домов XIX в.», а убогие послевоенные жилища в
Британии ветшают значительно быстрее, чем те, что сохранились от викторианских времен.3
Конечно, далеко не всякая реликвия красива и желанна. Как и все прошлое в целом,
унаследованное нами достояние имеет различную ценность, наряду с «картинами старых
мастеров на резной панели над камином в гостиной, каждая из которых, по-видимому,
обладает высокими достоинствами», в старом фамильном поместье могут быть и отслаивающиеся обои в спальне прислуги».4 Сохранившиеся следы прошлого могут
одновременно вызывать и почитание, и отвращение. Пробираясь сквозь капусту, старый
шестиколесный дизельный вездеход и театральные подпорки старого Ковент Гардена, Том
Байстоу (Т. Bais-tow) решил, что «любовь презервационистов к этому плотно упакованному,
вонючему, распутно-неряшливому и полному жизни уголку Лондона уравновешивается
только глубоким убеждением в том,... что всю эту чертову уйму надо сравнять бульдозером».5
Писатель, назвавший Ланкашир донкихотским в «его верности обширным индустриальным
памятникам», тем не менее высказывался за их сохранение, поскольку «в борьбе за
преодоление серости экономики, обидно было бы нанести ущерб душе». Однако даже душа
может погибнуть в климате северной Англии. Манчестерские дожди повергли одну
любительницу старины в такую депрессию, что она уже готова была согласиться с «извращенной ментальностью замшелого6 члена совета от лейбористов, который
1
Morris Colin. Townsciape Images. P. 268. См. его же: Townscape images: a'study in meaning. P. 267, 269, 274, 283, 284.
Alliance Building Survey, 1978. Цит. по: Freeman Jenny. Mortgage myopia. P. 293.
3
Stephen. Rehabilitating Old Houses. 1976. P. 2; Nordheimer Jon. London 1983: everything is falling down, IHT; 29 July 1983.
P. 1—2.
2
4
Faulkner. Philosophy for the preservation of our historic heritage. P. 455.
Baistow Tom. The Govern Garden to come // New Statesman. 19 Apr. 1968. P. 511.
6
В тексте стоит: dyed-in-the-wood, аллюзия на dyed-in-the-wool (закоренелый), что мы и попытались передать словом
«замшелый». — Примеч. пер.
5
585
ратовал за то, чтобы убрать из города все следы времен Виктории и Эдуарда».1
Здания выступают главным катализатором коллективной исторической идентичности,
поскольку представляются неотъемлемо связанными с окружающей обстановкой и
переживают большинство других реликтов.2 Однако внимание охранителей распространяется
также на манускрипты и автомашины, немые фильмы и паровые двигатели; большинство,
если не все, объектов недвижимости ценят за то чувство сопричастности наследию,
древности, преемственности, которое они сообщают современности. Почитаемое прошлое
простирается от величественных памятников — до самых легкомысленных меморабилий, от
долговременных остатков прошлого — до простой тени того, чем эти вещи были прежде.
Практически любые старые вещи, которые лет двадцать назад просто выбросили бы на
свалку, сегодня находят свое место в повседневной истории или в сердцах коллекционеров.
Мы идем к тому, чтобы беречь любого рода сохранившиеся от прошлого вещи, будь то для
повторного функционального использования, или же в качестве сувениров.
Конечно, любителями архитектурных реликвий, археологических достопримечательностей,
древних ландшафтов и разного рода коллекционерами движут разные мотивы. Однако
несмотря на своеобразие интересов, между ними есть много общего.3 Сохраняемые реликвии
расширяют наше чувство истории, приобщают нас к прошлому нашего собственного и других
народов, распространяет отблеск славы на нацию, соседей и индивидов. Посреди
ошеломляющей новизны исторические достопримечательности и старинные предметы
придают нам чувство безопасности, старинные стены и кирпичи делятся с нами своей зримой
и осязаемой стабильностью. От уставленных фотографиями каминных полок и
загроможденных антиквариатом гостиных — до сохраненной Помпеи и восстановленного
Вильямсбурга, охрана памятников дает нам приют, пронизанный миром и трепетом, величием
или близостью некоего прошлого. Чтобы противостоять разрушению и предотвратить эрозию,
мы обращаемся к бесценной устойчивости, практическому бессмертию, о которое время
ломает зубы.
Источники и мотивы
Стремление к сохранению наследия проистекает из следующих взаимосвязанных допущений:
что прошлое непохоже на настоящее; что его реликты необходимы для формирования нашей
идентичности и представляют интерес сами по себе; и что осязаемые частицы прошло1
Johnson Dennis. Masochism in Lancashire. Ibid. 1 Mar. 1968. P. 262; Angus Anne. What's wrong with the North? New
Society. 13 July 1967. P. 55.
2
Parent. Doctrine for the conservation and preservation of monuments and sites. P. 47.
3
Csikszentmihalyi and Rochberg-Halton. Meaning of Things. P. 62—96, приводит различные причины, по которым
собирают старую мебель, произведения искусства, фотографии, книги, тарелки и серебро.
586
го — это такая вещь, каких не много и которая со временем встречается все реже. Чем
стремительнее поступь перемен, чем заметнее настоящее отличается даже от недавнего прошлого,
тем более драгоценным и хрупким представляется большая часть материального наследия, так что
мы забываем о сравнительно недавнем происхождении этого осознания. В течение многих
тысячелетий большинство людей жило при тех же самых обстоятельствах, как и их предки, мало
задумываясь об исторических переменах и едва различая прошлое и настоящее. Они с трудом
сознавали отличие прошлых времен от их собственного.' Сохраняли лишь немногое, поскольку
чувство прошлого как состояния того, чего уже больше нет, еще не сформировалось. Для
средневекового человека великие творения готической архитектуры, по замечанию Е.А. Фримена,
«представляли собой не прошлое, а настоящее».2 Действительно, как считает Ч.П. Сноу, до начала
XX в. социальные перемены происходили «настолько медленно, что на протяжении своей жизни
индивид их не замечал».3
Отличие прошлого от настоящего стало заметным лишь во времена Ренессанса, когда
установленный гуманистами контакт с античностью высветил, как уже отмечалось в главе 3, ее
несхожесть с недавним средневековьем и заставил остро почувствовать дистанцированность от
античного Рима. Однако, несмотря на весь свой интерес к классическому прошлому, гуманисты
уделяли мало внимания его сохранившимся фрагментам. Антиквары старались сохранить
классические манускрипты и надписи, однако их интерес редко распространялся на прочие
материальные остатки прошлого; спасение священных реликвий послужило утешением Флавио
Биондо (Flavio Biondo) за утрату классической архитектуры.4 Почитатели старины были менее
склонны
1
«Слова и фразы, при помощи которых мы выражаем то чувство, что прошлое представляет собой нечто отличное от
настоящего,... все они современного, а большинство — вообще совсем недавнего происхождения» (Smith Logan Pearsall.
English Language. P. 227).
2
Freeman E. A. Preservation and Restoration (1852). P. 15. См.: Michael Hunter. Germanic and Roman antiquity and the sense
of the past in Anglo-Saxon England. P. 46, 47; Hay. Annalists and Historians. P. 91.
3
Snow. Two Cultures and the Scientific Revolution. P. 40. См.: John Berger. Painting and time.
4
Flavio Biondo, Roma instaurata (1447). Цит. по: Burckhardt, Civilization of the Renaissance in Italy, 1:186. См.: Буркхардт
Я. Культура Италии в эпоху Возрождения. М., 1966; Weiss, Renaissance Discovery of Classical Antiquity. P. 65—70.
Флавио Биондо (1392—1463), итальянский гуманист эпохи Ренессанса, автор первой истории Италии, в которой
содержится первое зарождающее представление о предшествующем времени как эпохи средневековья. Автор 3-томного
труда «De Roma instaurata» (1444—1446), в котором он восстанавливает топографию античного Рима. В 1459 г. Биондо
пишет книгу «De Roma triumphante», в которой языческий Рима предстает как образец для новых реформ
административных и воинских институтов. Книга имела большое значение для формирования папской власти как
преемницы Римской империи. В двух наиболее значительных работах Биондо Italia illustrate (1448—1458) и Historia-rum
ab inclinatione Romanorum imperii decades (1439—1453) описывается география и история 18 итальянских провинций,
начиная от Римской республики и Империи, и прослеживаются судьбы античной культуры на протяжении 400 лет
нашествия варваров, а также влияние на них зарождавшейся христианской культуры во времена Карла Великого и
последующих императоров. — Примеч. пер.
587
сохранять античные храмы и скульптуры ради них самих, нежели использовать их для
собственных творений: извлекать мрамор из старых руин было гораздо дешевле, чем
доставлять его из Каррары. Римские резчики по мрамору и производители извести были
практически общепризнанными разрушителями античных памятников, папский престол по
этому поводу даже обложил их специальным налогом.1
Однако по заключению Роберто Вайсса, именно страсть к перестройкам по классическим
образцам привела к разрушению большей части того, что сохранилось от античного Рима.
Работы, начатые при папе Николае V (1447—1455), привели к уничтожению всех следов античности, которые оказались на пути спрямленной дороги к новой церкви. Пий II сокрушался
по поводу плачевного состояния развалин Рима и в 1462 г. издал специальную буллу, их
защищающую. Однако и он снес восточную колоннаду портика Октавия и другие античные
памятники, когда понадобились камни для новых зданий в Ватикане. Сикст IV (1471—1484)
ограничил вывоз античных статуй и камней для строительства и основал Ватиканскую
коллекцию древностей, однако не сделал ничего, чтобы остановить уничтожение храма
Геркулеса на «Бычьем форуме» (Forum Boarium) и использование прочих античных
фрагментов в качестве пушечных ядер. Прославленная пирамида Мета Ромули (Meta Romuli)
в 1499 г. уступила место для новой дороге Via Alessandrina, а Лев X (1513—1521)
пожертвовал другими античными строениями для того, чтобы спрямить дорогу к Капитолию.
Удрученный зрелищем «трупа благородного города,... столь прискорбно разрушенного и
обезображенного», Рафаэль убедил Льва X прекратить добычу камня из античных памятников
для строительства собора Св. Петра, и в 1515 г. это было официально прекращено. Однако
влияние Рафаэля было слишком невелико, и после его смерти в 1540 г. программа сохранения
была прекращена.2 Но даже Рафаэль стремился сохранить античные памятники не ради них
самих, но для того, чтобы они вдохновляли будущие творения, «сохранить образцы древних
для того, чтобы с ними сравняться или их превзойти».3
Конечно, те античные здания, которые все еще используются — Пантеон, Кастель СанАнжело, Капитолий, — много раз чинились и реставрировались, однако, за исключением
Рафаэля, никто не пытался спасать те древности, которые не имели утилитарного значения.
Лишь немногие реликвии такого рода — арка Тита, храм Весты — отчасти были взяты под
защиту при Павле II и Сиксте IV, однако после 1484 г. даже они были оставлены на произвол
судьбы. В целом, руины, арки, бани, театры и форумы античного Рима были предоставлены
разрушительному воздействию погоды, жадности строительных подрядчиков и
1
Weiss. Renaissance Discovery. P. 98; Ross J. B. A study of twelfth-century interest in the antiquities of Rome. P. 309; Greene.
Light in Troy. P. 236.
2
Weiss. Renaissance Discovery. P. 98—101.
3
Raphael and Castiglione to Leo X. Цит. по: Portoghesi. Rome of the Renaissance. P. 36.
588
каменотесов, а также амбициям градостроителей.1 Причитания горстки гуманистов были
воплем среди глухих. До конца XIX в. жители Рима так и не занимались всерьез охраной
античных памятников, да и то движел ими вовсе «не вкус, не уважение к древности, но только
лишь алчность», как писал один французский путешественник: античные памятники ценили
за то, что те привлекают туристов.2
Однако скупость, жадность и битва амбиций не являются единственными причинами
неготовности представителей Ренессанса к охране материальных следов античности.
Гуманисты считали, что слава прошлого лучше сохраняется в языке, чем в физических
остатках. Ахилла до сих пор помнят благодаря Гомеру, отмечает Дю Белле, тогда как те, чья
память заключена в колоссах или пирамидах — уже давно позабыты. Реликты были не только
эфемерны, но и разбросаны по обширной территории, погребены глубоко под землей, многие
из них ныне утрачены или рассыпались в пыль. Хотя дошедшие до наших дней остатки
древнего Рима «вполне способны наполнить нынешний век чувством восхищения», Монтень
видел в них всего лишь руины руин, «еще менее ценные из-за обезображенных конечностей».3
Как мы видели в главе 3, старинные предметы выкапывали из земли вовсе не для того, чтобы
хранить античные фрагменты, но для того, чтобы вернуть мертвые памятники к жизни,
реконструировать обезображенные творения. Лишь немногие гуманисты, как, например, архитектор XVI в. Себастьяно Серлио (Sebastiano Serlio),4 стремились включать разрушенные,
разбитые, анахронистичные фрагменты в новые здания, расширяя тем самым их
выразительный диапазон и добавляя прошлое время в грамматику архитектурного языка
современности. Но вместо этого большинство считало такие фрагменты трогательными, если
не страшно дряхлыми или вообще мертвыми. Они стремились не к мумифицикации, но к
оживлению реликтов за счет сообщения им новой формы.5
1
Weiss. Renaissance Discovery. P. 103, 104. «Как бы иронично это не звучало, но именно Ренессанс принес наибольшие
разрушения римским руинам, чем какой-либо другой век: новый Рим Ренессанса означал уничтожение старого Рима» (р.
205).
2
L. Е. F. Ch. Mercier Dupaty, Lettres sur 1'Italie, en 1785. Цит. по: Mortier. Poetique des mines. P. 149. Историк Шарль
Дюкло (Duclos) считал, имена тех римских пап, которые допустили разрушение античных римских монументов, нужно
внести в проскрипционные списки (Considerations sur I Italie. 1767 // Mortier. P. 146).
3
Du Bellay. Deffence et illustration de la langue francoyse. 1549. Bk II, Ch. 5; Montaigne. Travel Journal. 26 Jan. 1581. P. 79.
4
Серлио Себастьяно (1475—1554), итальянский архитектор, художник и теоретик искусства, внедривший принципы
античного Рима во французскую архитектуру. Хотя он и не был особенно влиятелен как архитектор, широкую
известность получил его трактат «Tutte Гореге d'architettura, et prospetiva» (1537—1575), переведенный на ряд европейских языков. Эта работа представляла собой, скорее, практическое руководство по классическому грекороманскому стилю, ряд иллюстраций с комментариями, нежели эссе по эстетике. — Примеч. пер.
5
Greene. Light in Troy. P. 235, and Ch. 8. Poliziano: the past dismembered. P. 147—170. См.: Ackerman. Planning of
Renaissance Rome. P. 13; Thompson M. W. Ruins. P. 15.
589
Стремление сохранять частицы прошлого в отличие от того, чтобы придавать им новую форму
или имитировать, исходит от нескольких событий конца XVIII—начала XIX вв. Одним из них
было осознание того, что история не задается ни судьбой, ни какими-либо иными константами
человеческой природы, но представляет собой органический, многогранный и многообразный
процесс, подверженный многочисленным случайностям. Коль скоро все народы стали
рассматривать как уникальные, а каждую эпоху — как неповторимую, осязаемые памятники и
физические реликты приобрели первостепенную значимость для понимания истории, и эта
усвоенная оригиналами и аутентичными физическими фрагментами ведущая роль в свою очередь
дала импульс к их сохранению. Однако по мере того, как сознание историчности все более и более
наполняло жизнь историческим измерением, те темы, которые ранее виделись и изучались как
часть великой человеческой истории — природа, язык, богатство (если следовать Фуко),1 —
теперь стали предметом изучения самостоятельных дисциплин, лишая историю в целом большей
части ее прежнего явного содержания и затеняя прежнее единство космической хронологии и
аналогии макро- и микрокосма. Растущая загадочность исторического сознания и неумеренная
привязанность к документам и физическим следам прошлого помогли компенсировать эту
ментальную эрозию. Люди ухватились за материальные символы ролей, свойственных прежней
истории, за вещи, чья историчность отражала образ их собственного Я в самосознании, который
теперь уже не выглядел более вневременным и универсальным, но стал органичным,
гетерогенным и специфичным в отношении времени и места.2
Еще одним импульсом по направлению к сохранению, связанным с предыдущим, стал
национализм: местные диалекты, фольклор, народные промыслы и предметы старины стали
очагами группового сознания и национальной идентичности для вновь появляющихся — и
зачастую, вынужденных отстаивать свои права на существование — национальных государств.
Как отмечает Мюнц, реликвии сообщают традиции преемственность и выступают зримыми
гарантами национальной идентичности:
Поскольку националистическая доктрина требует от людей, чтобы они верили, будто каждая нация существует уже
много веков, даже тогда, когда ее существование ни в социальном, ни в политическом отношении не было заметно,
доказательства существования зависят от непрерывности ее лингвистической и культурной согласованности. А
поскольку даже такая согласованность не была очевидна невооруженному глазу, историки... показывали, что руины и
документы прошлого... были частью культурного наследия каждой нации, памятниками культурной непрерывности.3
1
Имеется в виду его метод «археологии знания». См.: Фуко М. Слова и вещи. М., 1994. — Примеч. пер.
2
Hunter Michael. Preconditions of preservation. P. 25—28; Foucault. Order of Things. P. xxiii, 367—370. Фуко М. Слова и
вещи.
3
Munz Peter. Shapes of Time. P. 154. См.: Harbison. Deliberate Regression. Ch. 5. Romantic localism.
590
Попытка снести объект стимулирует охранительное законодательство: хоры в соборе
св. Иоанна, Хертогенбош, Нидерланды, ок. 1610, приобретено Музеем Виктории
и Альберта, Лондон, 1871.
Собор в Колоне, отреставрированный и завершенный в старом готическом стиле Карлом
Фридрихом Шинкелем (Schinkel)1 и его последователями, отмечали как «величайший оплот
Германии, который она должна либо защищать, либо разрушить до основания, и который
падет лишь тогда, когда кровь последнего тевтона смешается с водами отца-Рейна».2
Пионерский охранный декрет Людвига I Гессена в 1818 г., также навеянный Шинкелем, имел
исключительно патриотические и педагогические намерения: «Сохранившиеся памятники
архитектуры стоят среди наиболее важных и интересных свидетельств истории, на их основе
можно делать предположения о прежних обычаях, культуре и гражданских условиях нации, а
потому их сохранение является в высшей степени желательным».3 Призывая к крестовому
походу против
1
Шинкель Карл Фридрих (1781—1841), немецкий архитектор и художник, работавший в романско-классическом
стиле. Будучи придворным архитектором в Пруссии, выполнил по заказу Фридриха Вильгельма III и членов
королевской семьи ряд работ в духе различных исторических стилей, например, Konigschauspelhaus (1818) и Altes
Museum (1822—1830) в Берлине в духе греческого возрождения, а мавзолей Луизы (1810) и кир-пичнотерракотовая Werdersche Kirche (1821—1830) были одними из первых работ в стиле готического возрождения в
Европе. — Примеч. пер.
2
Schinkel К. F. Der Kolner Dom und Deutschland's Einheit. 1842. Цит. по: Rob-son-Scott. Literary Background of the
Gothic Revival in Germany. P. 288, 287—301; Wolff. Completion of Cologne Cathedral in the nineteenth century. P. 26—
29.
3
Ludwig I of Hesse, 22 Jan. 1818. Reprinted in John Harvey. Conservation of Buildings. P. 27. По поводу антиякобинского фона медиивализма Людвига I Гессена, см.: Honour. Romanticism. P. 177.
591
пресловутой Черной банды (Bande Noire), бандитов, разрушавших старинные памятники с
целью продажи камней, Виктор Гюго защищал французские старинные здания как
национальные святыни и источник поэтического вдохновения, а Монталамбер (Montalembert)1
призывал Францию хранить предметы старины «на долгую память, которая порождает
великие народы».2
Перемещение или угроза утраты создает дополнительный импульс к сохранению предметов
старины как символов национального наследия. В начале XIX в. английских антикваров,
таких как Джон Селл Котман и Доусон Тернер, приводило в ужас бесхозное состояние многих
старинных аббатств, церквей и замков в Нормандии, поврежденных ранее или же в ходе
Французской революции, подвергшихся с тех пор вандализму и запустению. «Одни лишь
англичане заботятся о сохранении памяти о постройках в Нормандии, которые обречены на
разрушение из-за постыдной лености и невежества французов», — заключает Фрэнсис
Палгрейв (F. Palgrave) в 1821 г. Французы ненавидят «все памятники давних времен; а потому
задача проиллюстрировать старинные памятники во Франции легла на нас... Раз владельцы
этих благородных строений не понимают их великолепия и неспособны оценить их по
достоинству, мы сделаем их собственностью англичан... Оставленные прежними владельцами,
эти поля стали нашими благодаря той заботе, которую мы в них вложили». Устыдившись этих
обвинений и, возможно, опасаясь, как бы метафоры обладания не стали реальностью, пионерархеолог Арсис де Камон (Arcisse de Caumont) основал в 1823 г. Общество антикваров
Нормандии (Societe des Antiquaires de Normandie), ставшее предтечей Французского
национального агентства по сохранению памятников Гизо.3
Приобретение музеем Виктории и Альберта в 1869 г. хоров собора Св. Иоанна
Хертогенбошского (St. John Hertogenbosch), после того, как этот собор в Голландии был
разобран и продан торговцам, стал скандальным cause celebre* приведшим в итоге к созданию
Риксмонумен-тенцорга (Rijksmonumentenzorg), официального органа охраны памятников в
Нидерландах. И то обстоятельство, что, разборкой каминов
1
Имеется в виду граф Шарль де Монталамбер (1810—1870), оратор, политический деятель и историк, ведший
борьбу с абсолютизмом в церкви и государственной власти во Франции XIX в. — Примеч. пер.
2
Hugo. Bande noire (1824; см. его же: Sur la destruction des monuments en France, 1825); Montalembert II Brown G.
B. Care of Ancient Monuments. P. 74. См. также: Mortier. Poetique des mines. P. 213, 214; Daemmrich. Ruins motif as
artistic device in French literature. P. 35, 36; Lagarde. Memoire des pierres. P. 54—78.
3
Palgrave. Normandy-architecture of the Middle Ages. P. 147; Organisation de function-naires charges de veiller a la
Conservation des Monuments nationaux, Revue Normande, 1 (1831), 275—283. Британские антиквары были особенно
привязаны к нормандским церквам и аббатствам как прототипам их собственного романского стиля. Однако материалы Общества антикваров в Лондоне не подтверждают многочисленные обвинения французов в том, что
англичане намеревались скупить все средневековые постройки в Нормандии и перенести их в Англию (Monnet.
Care of ancient monuments in France. P. 35; Lagarde. Memoire des pierres. P. 31—33).
4
Известный случай (фр.) — Примеч. пер.
592
XV в. в Таттершальском замке (Tattershall castle), помимо угрозы неминуемого разрушения
замка, занимался американский синдикат (говорят, что лишь тот факт, что большую его часть
составлял кирпич, помешал американцам увезти все это с собой) привело в конце концов к
тому, что маркиз Курзон (Curzon)1 купил его и отреставрировал. Затем Кур-зон выступил в
защиту Акта о старинных памятниках 1913 г., который дал британскому правительству
первый реальный инструмент в деле охраны зданий, являющихся национальным достоянием,
в том случае, если их владельцы не в силах противостоять уговорам американских
миллионеров. 75 лет спустя эти предостережения прозвучали вновь перед лицом угрозы,
исходящей от миллиардов Гетти. Как заметил один из историков искусства при обсуждении
коллекции британской живописи Меллона в Иейле, «наше так называемое наследие ценно для
нас больше всего, именно тогда, когда мы видим его в чужих руках».2
Третий импульс, способствовавший становлению охраны памятников, заключался в остром
чувстве утраты, исходящем от беспрецедентных перемен. После Французской революции и
наполеоновских войн все совершенное прежде казалось частью мира, который потерян навсегда. Традиционные схемы жизни были разрушены, памятники подверглись актам
вандализма, художественные сокровища разграблены — все это вызывало реакцию со
стороны консервативно настроенных людей, причем не только во Франции. Сам Наполеон
издал в 1809 г. декрет о защите классических зданий в Риме и помог найти необходимые для
этого средства.3 Забота о старинных памятниках стала символом сохранения в более широком
смысле, как в том замечании Кювье по поводу окаменелых костей, что ему «пришлось
научиться... восстанавливать эти памятники прошлых революций».4 Даже само слово
«революция», которое когда-то означало периодическое обращение, или восстановление,
теперь приобрело смысл ниспровержения установленного порядка и радикальной инновации в
целом,5 отрицая ценность безвозвратно уходящего даже самого недавнего прошлого.
По пятам этих потрясений шла новая индустриальная революция, наиболее отчетливо
заметная в Британии, где бедствия, сопровождающие стремительные процессы урбанизации,
усилили ностальгию по старым временам. Упадок монастырей в XVI в. ошеломил многих современников, но сознание (и сожаление по этому поводу) материаль1
Курзон Джордж Натаниэль (1859—1925), маркиз Кедлестон (1898—1911), (1911—1921) граф Кедлестон,
британский государственный деятель, вице-король Индии (1898—1905), министр иностранных дел (1919—1924),
сыгравший существенную роль в формировании британской внешней политики. — Примеч. пер.
2
Avery. Rood-Loft from Hertogenbosch. P. 1—2; Dale. Historic Preservation in Foreign Countries: I:... The Netherlands.
P. 105; Curzon and Tipping. Tattershall Castle. P. 143, 144; Kennet. Preservation. P. 35, 36; Penny Nicholas. Constable:
an English heritage abroad, Sunday Times, 11 Nov. 1984. P. 43.
3
Linstrum. Giuseppe Valadier et 1 Arc de Titus. P. 52.
4
Cuvier. Recherches sur les ossemens fossiles (1825). Цит. по: Rudwick. Transposed concepts from the human sciences.
P. 69.
5
Gilbert Felix. Revolution, 4:152—156.
593
ных перемен впервые получило широкое распространение лишь в начале XIX в., когда
небывалому числу людей приходилось сниматься с насиженных мест.1
Четвертой новой перспективой был рост осознания индивидуальной идентичности, который
мы рассмотрели в главе 5. Оглядываясь на свои прежние Я и рассматривая жизнь как
движение, в котором прошлые действия продолжают сказываться в настоящем через свои
последствия, люди открыли также значимость возвращения к местам, где прошло детство.
Привязанность к связанным с прошлым местам порождает стремление не только увидеть их
вновь, но и сохранить в том виде, в каком они запечатлелись в памяти — и сожалеть, если они
уже изменились.2
В-пятых, повторное открытие древних достопримечательностей и памятников возбуждает
сентиментальное желание их сохранить. Раскопки, ведущиеся в колыбели цивилизации на
Ниле и на берегах Средиземного моря, а также рост деятельности антикваров в собственных
странах подогрел интерес к материальным остаткам, а расширение образования и сферы
досуга сделали «большее количество людей... восприимчивыми к прошлому, нежели это было
прежде».3 Для многих интерес состоял не только в том, чтобы смотреть или
коллекционировать, но также и в том, чтобы искать и сохранять реликвии.
Все эти процессы развивались не синхронно, их кульминации пришлись на разное время. Как
и дух сохранения, их отправные точки были связаны с различными местами и
обстоятельствами, а прежние взгляды продолжали существовать наряду с более поздними. И
только в XIX в. произошел решительный перелом, когда эти импульсы стали особенно
интенсивными, возбуждая беспрецедентную инициативу в деле сохранения реликтов
прошлого.
Конец XIX в. отмечен еще одним таким разделением. Возникающие сомнения в неизменности
прогресса, волнение по поводу социальной и политической нестабильности, растущее
понимание того, что настоящее совершенно не похоже на какое-либо прошлое, — все это
вызывало острое беспокойство по поводу направления и темпов перемен. Это беспокойство
отражено, например, в прогнозе Брукса Адамса по поводу неминуемого падения демократии.4
«События развиваются все быст1
Aston. Dissolution and the sense of the past; Burrow. Sense of the past.
Salvesen. Landscape of Memory. P. 1—45, 137—166. Эта тема послужила прообразом для работы Гольдсмита
«Покинутая деревня» (Goldsmith. «Deserted Village»); см.: Goldstein. Auburn syndrome: change and loss in «The Deserted
Village» and Wordsworth's Grasmere.
3
Hudson. Social History of Archaeology. P. 20, 53, 73—83.
4
Brooks Adams. Law of Civilization and Decay (1896). P. 292—295, 307, 308. См. также: Adams Henry. Education of Henry
Adams (1918). P. 486—498.
Адаме Брукс (IMS,—1927), американский историк, представитель известного семейства Адамсов, давшего Америке
целый ряд политических деятелей (среди них президенты Джон Адаме и его сын Джон Квинси Адаме) и мыслителей,
брат известного историка Генри Адамса. В своих работах братья Адамсы развивали близкие идеи по поводу изначальной обреченности американской демократии по самой своей природе на разложение и упадок. Из двух братьев
большей известностью пользовался выдающийся историк
594
2
рее и быстрее, — отмечал Карлейл, — скорость возрастает... пропорционально квадрату
времени»; и будущее казалось невообразимым.1 «Материальные, физические, механические
перемены в человеческой жизни» после Уатта и Аркрайта представлялись английскому
историку «более грандиозными, чем те, которые произошли на протяжении предшествующего
тысячелетия, возможно, даже двух или двадцати тысячелетий», и при этом продолжают
ускоряться. Шарль Пеги (Ch. Peguy) в 1913 г. ощущал, что «мир со времен Христа изменился
меньше, чем за последние тридцать лет».2
Верны эти грозные пророчества, или нет, они получили широкое распространение. Одним из
следствий этого стала ностальгия, проявлявшаяся в идеализации сельской жизни,
возрождении национальной архитектуры, движении за развитие народных промыслов и
всплеске деятельности по охране памятников прошлого. Одна страна за другой принимали
законодательные акты, защищающие древние памятники, основывались агентства,
заботившиеся о том или другом аспекте прошлого, не говоря уже об исторических музеях и
почитаемых мемориалах. «Я не хочу ничего выбрасывать... Пусть остается все», — восклицал
Э.А. Фримен.3 Нужно предоставить путешественникам «не только нечто аутентичное, но и все
достоверное, на что можно положиться», Общество защиты старинных зданий (SPAB)
стремилось «сохранить то, что осталось от прошлого, не отделяя при этом хорошее от
плохого, старое от нового, сохранять все».4
и публицист Генри Адаме (1848—1927). В своей книге, написанной в ходе путешествия по Франции, «Гора СенМишель и Шартр» (1904) Генри Адаме описывает средневековый мир так, как он отражается в церквах и соборах. Для
него средневековье — желанная пора идеологического единства, воплощенного в католическом культе Девы Марии. В
автобиографической книге «Воспитание Генри Адамса» (1906), задуманной как продолжение «Шартра», автор
обращается к множественности и разобщенности XX в. Символом и богом этого века ему видится динамо-машину.
В 1895 г. Брукс Адаме опубликовал свою работу «Закон цивилизации и упадок» (Law of Civilization and Decay), в
которой доказывал, что центр торговли последовательно сдвигается к западу — от древнейших торговых путей на
Востоке к Константинополю, Венеции, Амстердаму и, наконец, к Лондону, в соответствии с законом относительной
плотности населения и развития новых централизованных методов торговли и промышленности.
После смерти брата, Брукс Адаме подготовил к печати его последнюю книгу «Деградация догмы демократии» (1919),
снабдив ее своим предисловием, в котором представил хронику семейства Адамсов, начиная от затруднений президента
Джона Квинси Адамса и кончая отречением от догмы демократии его внуков. — Примеч. пер.
1
Carlyle. Shooting Niagara: and after? (1867), 3:590.
2
Harrison Frederic. A few words about the nineteenth century. 1882. P. 424; Peguy. 1'Ar-gent (1913). P. 10. См.: Shattuck.
Banquet Years. P. 1. По поводу 1890-х Талькотт Парсонс писал, что «трудно найти где-либо революцию такого масштаба
в преобладающих эмпирических интерпретациях человеческого общества, совершающуюся на коротком промежутке
жизни одного поколения, разве что в XVI в.» (Talcott Parsons. Structure of Social Action. P. 5).
3
Freeman E. A. To Ugo Balzani, 3 Jan. 1886 // Stephens W. R. W. Life and Letters of Edward A. Freeman, 2:341. См.: Chapter
3. P. 102—104 above.
4
Ken-. English architecture thirty years hence (1884). P. 309. Kepp критиковал SPAB за излишнюю историчность (Wiener.
English Culture. P. 68—9).
595
Аналогичные тенденции подкрепляют импульс к сохранению и в наше время.
Возрождающийся интерес к национальной и этнической идентичности требует и выявления
символических связей с прошлым. Психология развития и психоанализ ищут корни поведения
взрослых в их детстве, подчеркивая необходимость переоценки личного прошлого.
Господствующие в культуре неудовлетворенность настоящим и пессимизм по поводу
будущего питают собой ностальгию, а становящиеся все более доступным блеск и величие
древности придают сотням миллионов людей дополнительный стимул к его сохранению.
Помимо всего прочего увеличивается и скорость разрушения следов прошлого.
Технологические инновации, стремительное устаревание, радикальная модернизация
техногенной среды, массовые миграции и растущая продолжительность жизни, взятые вместе,
приводят к тому, что мы оказываемся в условиях, которые нам все менее знакомы, которые
далеки даже от нашего недавнего прошлого. «Каждый челове-к — путешественник из другого
времени, — говорит Вильям Янович, — и если путешествие затянулось, то в итоге он
оказывается чужестранцем».1 В сегодняшнем калейдоскопическом мире даже короткое
путешествие в прошлое может сделать нас чужими в своей собственной стране.
Большинству аспектов осязаемого прошлого, которые все еще не находятся в музеях,
угрожает скорое и необратимое уничтожение. Исторические здания и традиционные
достопримечательности оказываются бессильными против давления застройщиков,
подкрепленного новыми технологиями: список утраченных сельских домов, городских
жилищ, церквей и часовен, образцов общественной, коммерческой и индустриальной
архитектуры, составленные фондом СПАСИ Британское наследие (SAVE British Heritage),
представляет собой ужасающее зрелище.2 Но даже и не столь тщательно
задокументированные, прочие потери не менее обширны.
Нынешнее поколение умудрилось разрушить больше следов доисторического прошлого, чем
ранее было известно. «Темп разрушений ныне настолько велик, — предостерегает Карл
Мейер, — что к концу столетия большинство из сохранившихся важнейших археологических
достопримечательностей также либо будут разграблены, либо скроются под асфальтом».3 В
Британии сельскохозяйственные распашки недавних времен обнажили или уничтожили
множество могильных холмов и курганов, стирая следы поседений, которые сохранялись в
течение двух тысячелетий выпаса скота и традиционной обработки почвы.
1
Цит. по: Hough. Soundings at Sea Level. P. 206.
Strong Roy. Marcus Binney, and John Harris, Destruction of the Country House 1875—1975 (1974); Binney and
Burman. Future of Our Churches; Ken Powell, New Iconoclasts; idem, Fall of Zion; Binney, Harris and Emma
Winnington. Lost Houses of Scotland (1980); Binney and Hanna. Preservation Pays. P. x-xiv; Binney and Emma Milne.
Vanishing Houses of England (1982); idem, Time Gentlemen Please! (1983).
3
Meyer Karl. Plundered Past. P. 15. См.: Brinkley-Rogers. Big business of artifacts theft; Bator, International Trade in
Art.
596
2
Работы по облеснениею также представляют серьезную угрозу другим
достопримечательностям. Стремительно распространяющееся увлечение охоты за
сокровищами — еще одна угроза для археологического наследия: количество выданных в
Британии лицензий на использование металлоискателей, которые применяются
преимущественно для коммерческого поиска реликвий под землей, за период с 1974 по 1981 г.
удвоилось.1
Конечно, разрушение памятников прошлого происходило не только в наше время. В 1861 г.
Томас Бейтман отмечал «стремительное исчезновение и исчерпание» кельтских черепов и ваз,
что «происходит от сельскохозяйственных новшеств и вреда, причиняемого праздным любопытством».2 Век назад любопытство публики, по-видимому, нанесло существенный урон
древним памятникам по всей Британии. «Уже тот самый факт, что к ним привлечено
внимание, — высказывал опасения обозреватель-археолог, — делает их добычей, с одной
стороны, невежественного экскурсанта, а с другой — нуждающегося владельца земли».3
Тем не менее, скорость разрушения неоспоримо возрастает. Современная техника может
изменить облик города или ландшафта за один прием; городские силуэты изменяются до
неузнаваемости каждые несколько лет, а облик улиц меняется каждое мгновение. Там, где
разрушения когда-то удавалось остановить, сегодня деревья срублены, зеленые ограждения
выкорчеваны, здания сносят прежде, чем кто-то успеет выразить протест. Так, в 1980 г.
бульдозер «по ошибке» всего за 45 минут снес Монкспат Холл (Monkspath Hall), а в 1982 г.
местные власти варварски за одну ночь разрушили здание муниципалитета в Кенсингтоне,
чтобы предупредить отправленное уже им распоряжение о его сохранении. Загрязнение
окружающей среды уничтожает шедевры, которые выстояли на протяжении столетий. Для
того, чтобы оградить Акрополь и «Тайную вечерю» от воздействия атмосферной серы,
потребовалось бы вывести из Афин все автомобильное движение и промышленность.
Промышленное загрязнение в Кракове приводит к
1
Cunliffc. The Past Tomorrow. P. 7—10; Lambrick. Archaeology and Agriculture; Barker. Scale of the problem; Shoard.
Theft of the Countryside. P. 175, 176; Should metal detectors be banned as archaeological aids? Everything Has a Value.
N 13 (Oct. 1981), 36—39; Treasure hunters and archaeologists, Treasure Hunting, 3:7 (1980), 4—8; Henry Cleere. Council for British Archaeology. Treasure hunt through British heritage, letter. The Times, 16 July 1983. P. 9. Пожалуй,
наибольшей опасности подвергается археологическое наследие в городской среде. «Все важнейшие города всех
исторических периодов будут потеряны для археологии в течение ближайших 20 лет, или того ранее» (Biddle
Martin. Preface // Heighway. Archaeology and Planning in Towns. P. vi; см. также: Biddle. Future of the urban past. P.
101). Многие археологи сегодня практически приостановили все раскопки, отчасти из-за того, что велико
количество самовольных раскопок, отчасти потому, что неразрушающие методы, такие, как топографический
анализ, дают сегодня несопоставимые результаты, отчасти из-за того, чтобы «не лишать всех будущих археологов... их шанса совершить новые значительные открытия» (Thomas. Ethics in archaeology. P. 270, 272; Fowler.
Approaches to Archaeology. P. 35—67, 189, 190).
2
Bateman Thomas. Ten Years Diggings in Celtic and Saxon Grave Hills. P. v-vi.
3
Archaeologia (1881). P. 120, 121.
597
тому, что здания разрушаются в тысячу раз быстрее, чем это было до войны.1
Повторное освоение территории — вот главный соперник прошлого, однако, есть и другие
причины, которые усугубляют этот технологический похоронный звон. Иконоборцы могут
уничтожить презираемое ими наследие и подвергнуть риску все осязаемые реликты прошлого с
помощью мин и бомб. Популярность также способствует ускоренному разрушению прошлого.
Как было показано в главе 6, массовый туризм усугубляет опасности воровства и разрушения
исторических достопримечательностей. Посетители уже больше не уносят с собой столовое серебро и кусочки предполагаемого кресла Шекспира в Стратфорде, и не берут напрокат молотки,
чтобы отколоть на память кусочек Стоунхенд-жа,2 однако эти приобретения выглядят более чем
скромно на фоне современных потерь. Туристы истоптали весь дерн вокруг каменных глыб
Стоунхенджа, экскурсанты в соборах истирают надписи до полной неразборчивости,
коллекционеры антиквариата способствуют незаконному движению предметов старины, что ведет
к опустошению древних достопримечательностей. Целый храм майя растащили по кусочкам для
нелегального экспорта. Растущее внимание к прошлому спасает многие старинные декоративные
черты от уничтожения, но порождает такие потребности, которые угрожают их существованию in
situ. Воры, выдающие себя за хранителей музея, крадут кусочки кладки дымоходов, балюстрад и
каминов работы Адама.3 «Мы настолько хорошо образовали публику, — удрученно отмечает
эксперт по викторианской культуре, — что они теперь хорошо знают, что стоит воровать».4
Высокая стоимость охраны исторических достопримечательностей также работает против них.
Надежная охрана часто оказывается слишком дорогой и обременительной: обязательные
требования современного пожарного надзора требуют применения изоляционных материалов и
устройства пожарных выходов, которые могут себе позволить лишь немногие из владельцев
исторических зданий, а ценители старины опасаются, что это «может в итоге привести к
разрушению георги-анской и викторианской жилой архитектуры». Они утверждают, что
1
Timberlake Lloyd. Poland — the most polluted country in the world? New Scientist. 22 Oct. 1981. P. 348—350.
«Мы, по традиции, откололи кусочек на память» (Adams John. Notes on a tour of English country seats, &c., with Thomas
Jefferson, 4—10 (?) Apr. 1786 // his Diary and Autobiography, 3:185; См. также: Howland. Travelers to Olympus. P. 150);
Chippindale. What future for Stonehenge? P. 180.
3
Имеется в виду Роберт Адам (1728—1792), шотландский архитектор и дизайнер, который совместно со своими
братьями превратил палладианский неоклассицизм в воздушный, легкий и элегантный стиль, носящий его имя. Кроме
того, совместно с итальянским архитектором Джамбатиста Пиранези он внес существенный вклад в разработку дизайна
и конструкции каминов. — Примеч. пер.
4
O'DonnellRory. Цит. по: Judd Judith. Thieves with a taste for Adam fireplaces, Observer, 20 June 1983. P. 3. См.: Blair W. G.
Half of architectural art objects lost in demolition // N. Y. Times. 20 July 1980. P. Rl, 8; Deyan Sudjic. The elegant rip-off//
Sunday Times. 6 June 1982.
598
2
британская служба здравоохранения, жестко требуя соблюдения всех правил высотности,
освещения и устройства лестниц, установленных для новых строений, «неуклонно разрушают
облик зданий XVII в.».1
Преходящий характер любого рода артефактов — домов, одежды, книг, мебели, посуды —
трансформирует наше окружение не в меньшей степени, чем разрушение, происходящее во
внешней среде. Несмотря на все беспрецедентное изобилие, объекты также исчезают возрастающими темпами. В те времена, когда материалы были дороги, а труд — дешев, вещи делали
на века, часто передавая из поколения в поколение. Сегодня мы чаще меняем вещи, чем их чиним.
Кто теперь защищает ткани чехлами от пыли? Кто перелицовывает воротнички и манжеты
рукавов у рубашек или штопает носки? Развитие промышленности приводит к тому, что дешевле
заменить всю конструкцию целиком, чем ремонтировать ее по частям. Это происходит потому,
что рентабельность зависит от скорости оборота, а старые вещи выходят из моды и становятся
ненужными, даже если они еще вполне пригодны для службы. «Стало общим местом, что машину
возрастом свыше десяти лет нельзя больше ремонтировать, поскольку такая модель полностью
устарела, — пишет Чемберлен. — „Их уже больше не делают", и все машина целиком в буквальном смысле становится музейным экспонатом».2
«Встроенное» в вещи устаревание еще более ускоряет их разрушение. Быстро выцветающие
краски, желтеющая и рассыпающаяся бумага, возведенные на скорую руку дома, — все это
вызывало у Рескина глубокое уныние еще в 1857 г., когда вещи служили гораздо дольше, чем
сейчас. Использование недолговечных материалов, предупреждал он, приводит к отсутствию
тщательности в работе, поскольку ни один «уважающий себя ремесленник не станет вкладывать
душу в чашу или урну, которые, как ему прекрасно известно, через пару десятков лет пойдут в
переплавку». Гравюры Дюрера можно взять в руки и двести лет спустя, а вот живопись
современных художников заметно портится уже лет через двадцать, а через сто — она просто
развалится на куски.3 Современная бумага портится значительно быстрее: прошедшие обработку
серной кислотой для предотвращения выгорания красок, современные книги в твердой обложке
живут лет 50, а книги в мягкой обложке — около 30, в результате третья часть собрания
Библиотеки Конгресса — около 6 млн. томов — серьезно повреждены. Длительность
существования книг — эта мера принятия нашей культурой собственной скоротечности.4
1
Brown Patricia. Safety in older buildings // The Times. 8 Apr. 1978. P. 15; SPAB Annual Report, 1981—2. P. 4. См.: Dobby.
Conservation and Planning. P. 1523 153; Lord James of Rusholme, Royal Fine Art Commission. Fire regulations in historic
buildings, letter. The Times, 8 Sept. 1978. P. 15; Lewis Sturge. The price of preservation // Daily Telegraph. 2 Apr. 1979. P. 14.
2
Chamberlin E. R. Preserving the Past. P. 79.
3
Ruskin. Education in art (1858) // his Lamp of Beauty. P. 302.
4
Magida Arthur. Our printed legacy is turning to dust. Нейтрализация кислоты в вакууме обещает раз в десять продлить
жизнь книг. (Williams J. С. Chemistry of the deatidifica599
Стремительно выходят из употребления и исчезают целые категории объектов. «До сих пор
активная жизнь почти любого данного класса артефактов могла измеряться веками, если не
тысячелетиями, — добавляет Чемберлен, — разница между плугом,... которым пользовались
римляне, и тем, который использовали в XIX в. в Дорсете, в целом невелика. Теперь цикл,
включающий в себя изобретение, использование и устаревание предмета может быть
завершен даже не на протяжении жизни одного поколения, а лет за десять, или того
быстрее».1 Мы живем в обстоятельствах исключительно скоротечных: как предвидел Маринетти, большая часть вещей, которые мы носим и видим вокруг себя, еще менее
долговечны, чем мы сами.2 В то же время возросшая продолжительность жизни и склонность
к перемещениям приводит к тому, что мало кто из нас остается в одних и тех же местах на
протяжении всей жизни, не говоря уже о тех домах, где мы родились. А потому то, что
окружает нас на протяжении последующей жизни, редко похоже на места нашего детства.
Недолговечные и одноразовые вещи, которые производит наша промышленность, также
остаются где-то позади нас.
Отчасти тяга к сохранению — это реакция на нарастающее исчезновение вещей и тех темпов,
с которыми они проносятся мимо нас. Перед лицом масштабных перемен мы крепко
держимся за эти сохранившиеся знакомые нам образы. Мы компенсируем утраченное
интересом к его истории. Подобно новичку в деревенском сообществе, который обретает
корни за счет того, что вступает в местное историческое общество, приобретающий новые
вещи современный человек испытывает ностальгические чувства по отношению к тому, что
они собой вытеснили. Когда вещи перестают быть полезными, ими восхищаются только
потому, что они старые. Их сохранение придает таким вещам своеобразную генеалогию,
помещает их в определенный темпоральный контекст, компенсирует им ту долговременность,
которой мы их лишили, избавившись от них так быстро. Интерес к тем или иным следам
прошлого растет по мере возрастания угрозы их исчезновения — паровые двигатели,
соломенные крыши, каналы, печи для обжига керамики ныне привлекают такое внимание,
которого никогда не вызвали прежде, когда их везде было полно. Ничто не вызывает такого
сочувственного стремления к сохранению, как угроза неминуемого уничтожения, идет ли речь
о здании, птицах или обычаях.
Привязанность к памятным местам или к вещам, которые некогда нас окружали, смягчает
отчуждение от непривычной среды, а тяга к старинным зданиям отражает «рациональный
голод по какой-либо устойчивости», когда темпы перемен превосходят способность людей
tion of paper. P. 16—18; Adrian С. Sclawy and John C. Williams. Alkalinity — the key to paper «permanence». Tappi.
1981. 64:5, 49—50; Paper and Its Preservation: Environmental Controls).
1
Preserving the Past. P. 79.
2
Kendig and Hutton. Life-Spans. P. xiii-xiv, 163. Конечно, большинство домов в прошлом были еще менее
долговременны, чем современные.
600
их усваивать.1 «Чем стремительнее меняется общество, тем дольше мы должны удерживать
рядом с собой вещи, которые еще можно как-то использовать, — советует Питер Маррис. —
Городской ландшафт должен отражать нашу потребность в преемственности». Каким бы
эффективным или красивым ни было новое, разрыв преемственности может вызывать
нестерпимый стресс.2
Чем скорее прошлое разрушается или остается за спиной, тем сильнее становится тяга к его
сохранению и восстановлению. Подвергаясь опасности со стороны технологии, загрязнения
окружающей среды, перенаселенности, сохранившиеся остатки прошлого овладевают нашим
вниманием, как никогда прежде, и в основе этой заботы лежит их скрупулезное изучение.
Техника, которая уничтожает прошлое, одновременно помогает выявлять и сохранять следы
истории, доселе скрытые под слоем грунта, морскими водами или позднейшими
живописными наслоениями. Новые методы консервации позволяют восстанавливать
старинные материалы, прежде казавшиеся безвозвратно утраченными.
Потери и приобретения
Все эти работы по сохранению прошлого требуют денег, времени значительных усилий,
поэтому на другую чашу весов мы должны положить все необходимые затраты. И та, и другая
сторона склонна к преувеличениям: презервационисты осуждают любую потерю как акт
вандализма; их критики же ставят им в вину излишнюю зависимость от прошлого. «Конечно,
в целом я за сохранение — я член Национального треста, — заявляет один из чиновников
представителям фонда СПАСИ Британское наследие, — но некоторые хотят сохранять
вообще все подряд».3 Действительно, даже британский министр культуры недавно заявил, что
«будь у меня такая возможность, я вообще запретил бы сносить какие-либо здания».4
Если же оставить в стороне ностальгические или футуристические гиперболы, никто не
стремится к тому, чтобы сохранять или уничтожать все без разбора. Однако как мы уже
отмечали это в главах 2 и 3, надлежащего баланса между прошлым и настоящим достичь
необычайно трудно, он смещается вместе с устойчивостью или быстротечностью всего
нашего окружения, вместе с изменением потребностей в преемственности или новизне,
вместе с экономическими, культурными и эстетическими затратами и выгодами.5
На заботы о сохранении исторического наследия в тяжелые времена часто смотрят как на
непозволительную роскошь. По выражению Джо1
England Glyn (1981). Цит. по: Binney. Oppression to obsession. P. 208.
Marris Peter. Loss and Change. P. 150.
3
U.K. Property Services Agency officer. Цит. по: Binney. Oppression to obsession. P. 205.
4
Paul Channon, address at SPAB annual general meeting. London. 11 Nov. 1982.
5
Hagerstrand. On the survival of the cultural heritage.
601
2
на Саммерсона, старые здания, «как и разведенные жены... стоят денег. Часто они бывают
совершенно ужасны в этом отношении. Защита одного такого здания может потребовать от
сообщества таких же жертв, как и сохранение тысячи картин, книг или музыкальных
партитур».1 В Великобритании, где насчитывается около полумиллиона старинных зданий,
хотя бы частично требующих работ по их сохранению, подобные расходы могут оказаться
совершенно неподъемными. Даже американцы иногда считают, что вышли за рамки разумной
меры. На встрече с презервационистами в Нью-Йорке в 1981 г. при лоббировании ими против
сокращения федерального бюджета на эти цели, одна дама-чиновник призналась, что смущена
требованиями помочь программе сохранения исторических памятников перед лицом жесткого
сокращения программ школьных завтраков, продовольственных талонов и социального
обеспечения.2 На фоне этих потребностей финансирование работ по охране памятников
выглядит явной роскошью; если их свернут, то при этом никто не останется без дома, не
умрет от недоедания или от отсутствия медицинской помощи. «В такие времена вы уделяете
слишком много внимания этим мертвым павлиньим перьям, — утверждает один из
британских лейбористов, — и забываете о разрушающихся общественных службах».3
Это веские аргументы. Однако сравнение всегда хромает. Оно упускает из виду тот факт, что
сохранение памятников — это не столько затраты, сколько вложение капитала. Ценность
реликвии зависит от ее состояния, от того, кому она принадлежит и кто за ней присматривает,
как она используется. Но все, сохранившееся от прошлого, имеет некоторую ценность,
которой можно лишиться, если ее не сохранять.
Сохранение и новое использование исторических зданий — это отнюдь не пустые траты, но
зачастую имеет существенный экономический и социальный смысл. Охрана памятников
может сберегать энергию и материалы, создавать новые рабочие места и экономить деньги.
Площади во многих старинных зданиях обходятся дешевле и приносят большие прибыли, чем
в новых. «Повторное использование старых зданий обычно требует меньших затрат
капитала... и занимает меньше времени на подготовку, чем в новых, так что средства
замораживаются на более короткий период, прежде чем аренда начнет давать отдачу», — к
такому выводу приходит один из архитектурных журналов. «Работы по сохранению и
перестройке требуют большего количества рабочих и мастеров, чем при строительстве новых
зданий... Восстановление известных строений и жизнеспособных окрестностей одновременно
и дешевле, и создает меньшее социальное напряжение, чем... новое строительство».4
1
Summerson John. The past in the future. P. 221.
The future of historic preservation: new directions and forecasts, panel discussion at 4th Annual Convocation of Preservation
Alumni. Columbia University. 11 Apr. 1981.
3
Whitchead Phillip. Preserving the past, failing the future // The Times. 17 Mar. 1984. P. 8.
4
Morton David. Looking forward to the past // Progressive Architecture. 1976. 35:11,45. По поводу экономических аспектов
см. мою работу Conserving the heritage. P. 239—244.
602
2
В США презервационисты, как правило, опираются на подобные аргументы. Они часто
публикуют отчеты о том, сколько калорий было сэкономлено за счет реставрации старинных
зданий, и как мало тепла и кондиционированного воздуха они потребляют в сравнении с
современными строениями. А поскольку строительная индустрия потребляет треть от всей
производимой в США энергии, подобная экономия выглядит весьма значительной: на
реабилитацию городской среды зачастую требуется почти вдвое меньше энергии, материалов
и капитальных вложений, чем при строительстве новых сооружений.1 А потому презервационисты обещают наряду с сохранением исторического наследия и экологическим
процветанием еще и существенную экономию.
Об этой экономии часто упоминают и презервационисты в Великобритании, отчасти и
потому, что налоги (в особенности, налог на добавленную стоимость) практически делают
невозможными ремонт и реабилитацию старинных зданий.2 Тем не менее использование
старых зданий экономит капитал, а историческая атмосфера способствует тем фирмам, чьим
работникам нравится окружение прошлого, «историческая среда является влиятельным, если
не решающим фактором» при выборе местоположения офисов многих компаний, а «те
регионы и территории, где существует позитивный подход к сохранению памятников, в итоге
получает благоприятные экономические результаты».3 Многообразны и туристические
перспективы охраны памятников. Британские исторические здания вносят значительный
вклад в различные сферы деятельности, «от туризма до развития системы обмена иностранной
валюты, развития и процветания на местном уровне, роста собираемых налогов на уровне
центральной власти». Посещение исторических зданий, древних монументов и старинных
церквей стоит на первом месте по популярности среди иностранных туристов. Доходы от
туризма составляют до половины дохода некоторых соборов и 2/3 эксплуатационных
расходов Вестминстерского аббатства. Охрана зданий в небольших городках и деревнях
«очевидно является наиболее жизненным фактором, с которым связаны все их доходы от
туризма».4
С другой стороны, критики возражают, что перестроенные старинные здания часто
«представляют сомнительную ценность с точки зрения сегодняшнего дня и создают
масштабную проблему следующему поколению».5 То, что старинные здания сносят, как
Монкспат и здание
1
U.S. Advisory Council on Historic Preservation. Annual Reports, 1979 and 1980; National Trust. New Energy from Old
Buildings. P. 16, 23, 27, 119.
2
Binney and Grenfell. Drowning in V.A.T. См. также: Historic Buildings Council. Annual Report, 1979—1980. P. 2, 1980—
1981. P. 12; Suddards. Listed Buildings. P. 203—228.
3
Hanna and Binney. Preserve and Prosper. P. 33 and Introduction, n.p.
4
Binney and Hanna. Preservation Pays: Tourism and the Economic Benefits of Conserving Historic Buildings. P. ix, 135;
Hanna. Cathedrals at saturation point? p. 189. См. также издание Английского туристического бюро Putting On the Style
(1981) — «путеводитель по великолепным английским зданиям, которые можно арендовать для некоторых особых
деловых случаев».
5
Luder Owen. Luder on conservation: shouting rude words at the vicar. Building. 15 Dec. 1978. P. 35.
603
ратуши в Кенсингтоне, или же оставляют без попечения до тех пор, пока их все равно не
приходится сносить из соображений безопасности, говорит о том, насколько
обременительными представляются исторические строения для местных властей и
застройщиков.1 Немногие люди, которых соблазнила перспектива жить в исторических
зданиях, вскоре столкнулись с необходимостью беспрестанных вложений для того, чтобы
поддерживать их в надлежащем порядке, и что «очарование истории» — это всего лишь
эвфемизм торговцев для обозначения дверных проемов, настолько низких, что человеку выше
полутора метров ростом приходится постоянно нагибаться, и оконных рам, из которых вечно
дует».2 Задачи сохранения неизбежно будут потреблять солидную долю общественных
ресурсов. Британский министр по охране памятников недавно предупредил, что работы по
поддержанию старинных зданий могут потребовать таких же затрат, как и вся Национальная
служба здравоохранения. Однако реально выделяемые мизерные суммы создают ложное
представление о сохранении как о тягостном бремени.3 В действительности же мы еще
недостаточно осознаем ни понесенные затраты, ни получаемые выгоды. Похоже, что
владельцы магазинов еще не до конца понимают, что значительная часть их бизнеса связана с
посетителями расположенных поблизости исторических достопримечательностей, а
правительство недостаточно учитывает тот вклад в бюджет, который вносят налоговые
поступления от туризма и обмена иностранной валюты. Безусловно, коммерческое
использование прошлого одновременно увеличивает и расходы по его поддержанию, и также
подвергает опасности его ткань и окружающую среду, как мы это видели в главе 6. Данные
опасности не означают, что историческое наследие не может быть прибыльным. При этом,
конечно, есть своя правда в замечании одной из сторонниц охранителей о том, что «вам не
удастся удержать девятнадцатый век в веке двадцатом бесплатно».4
Перечисленные трудности не сводятся к расходам на ремонт и поддержание зданий.
Сохранение старинных вещей противоречит самому духу современного предприятия. Век
назад считалось, что сохранение старых зданий не соответствует задаче повышения
жизненных стандартов британцев и потребностям развития.5 В современной Британии
1
Allan George. When an «alteration» is «demolition» Period Home. 1981. 2:3, 26. Похвальная инициатива
Департамента развития по внесению исторических зданий в реестр охраняемых законом, к сожалению, слабо
подкреплена соответствующим энтузиазмом для того, чтобы эти дома стояли прямо, — замечает Аллан чуть
ниже. — Напротив, законы, защищающие внесенные в реестр дома от разрушения, сноса и повреждения настолько несовершенны, что придают сомнительную репутацию всему начинанию в целом» (Legal notes, ibid. 1985.
6:1, 16).
* Ridley-Walker John. «Period delights», ibid. 1982. 3:3, 18.
3
Lady Birk spells out Government conservation policy // Architects Journal. 1978. 167, 1142; Binney. Oppression to
obsession. P. 206.
4
Wellington Margot. New York Municipal Art Society. Цит. по: Brown P. L. Is South Street Seaport on the right track?
P. 19.
5
The Antiquarian (1871). Цит. по: Hudson. Social History of Archaeology. P. 55.
604
для большинства крупных старинных зданий не удается найти доходного применения, а
охрана памятников воспринимается как препятствие на пути возрождения строительной
промышленности, программ по повышению уровня занятости и деловой активности в целом.1
Некоторые опасаются, что сохранение реликтов индустриальной революции помешает
развитию новой индустрии. Стремящийся избавиться от своего имиджа фабричного города,
Бернли (Burnley) встретил предложения презервационистов с «активной враждебностью».2
Чрезмерная забота о сохранении прошлого ведет к усталости предпринимательства. «Имидж
истории и бифитеров, — по мнению одного из правительственных чиновников, — мешает
британским экспортерам продавать наши товары за рубежом».3 Критики презервационизма
утверждают, что культ прошлого в итоге приведет к тому, что Англия будет иметь ценность
лишь в качестве реликта. Полвека назад Клаух Вильямс-Эл-лис (Clough Williams-Ellis)
называл Англию музеем и обвинял археологов и антикваров в том, что они сохраняют
мертвые вещи в ущерб живым.4 С тех пор тяга к реликтам предшествующих стилей жизни
низвела «величественные дома Англии и даже целые нации, как, например, изначально
живописную Испанию, — отмечает Сезар Гранья (Cesar Grana), — до положения objets d'art».5
Однако такое положение имеет свои преимущества. «Каким бы ужасным нам это ни
показалось, но, возможно, превращение этой горстки островов в книгу живой истории — не
самая плохая перспектива», — рассуждает политик-лейборист Эндрю Фолдз (A. Faulds). Он
видит в Британии «нечто вроде Швейцарии, где вместо гор — памятники,... некое убежище,
исполненное истории, для миллионов тех,... кто хочет укрыться от пульсирующего давления,
обид и треволнений нашего индустриального общества». Почти «миллионы посетителей наводнили эти места,... чтобы поглазеть и подивиться на наше наследие. Разве мы не сделаем
все, чтобы расширить его?»6 Однако большинство британцев все же хотят подвести черту под
процессом превращения их в профессиональных поставщиков прошлого, скуповатых старых
чудаков — или проституток от культуры — в сказочной стране истории. Опасения начали
высказывать, как только индустриальная археология превратила Уэльс в «нацию музейных
служителей», имея в виду «величайший в мире мавзолей».7 «Туризм низводит все нации до
уровня Ру1
Britain's Historic Buildings: A Policy for Their Future Use. P. 18, 19; McKecm Charles. Tears over conserving buildings
// The Times. 13 Apr. 1982. P. 8.
2
Powell Ken. Burnley: Mill-Town Image: Burden or Asset? P. 1.
3
Цит. по: Binney. Oppression to obsession. P. 205.
4
Williams-Ellis Clough. England and the Octopus. 1928. P. 108, 131, 132. Еще в 1890 г. Хэйвлок Эллис говорил, что
«мы уже почти превратили Англию в музей древностей» (New Spirit. P. 24), но в отличие от Вильямса-Эллиса,
Эллис считал это достоинством.
5
Grana Cesar. Fact and Symbol. P. 98.
objets d art — предметы искусства (фр.) — Примеч. пер.
6
Faulds A. Ancient assets that may be our salvation // The Times. 19 Jan. 1976. P. 12.
7
Francis Hywel. Цит. по: Merrill Robert. Cefn Coed coal & steam centre: the interpretation of a mining community //
Interpretation. 1981. N 17, 13.
605
ритании», — предостерегает другой критик. — Он подталкивает жителей страны к тому, чтобы
превратиться в барышников и лизоблюдов за чаевые».1 И чем более доходным прошлое
становится в качестве предмета шоу-бизнеса, тем значительнее этот риск. Доходы от туризма могут помочь остановить физическую эрозию, но даже самый жесткий надзор может всего лишь
смягчить ту вульгарность и разрушение среды, которые влечет за собой популярность.
Сохранение памятников прошлого обвиняют не только в том, что оно стоит на пути прогресса, но
и в том, что оно препятствует моральному и социальному благосостоянию — упреки иногда
совпадают. «Действительно ли церковь готова продолжать поддерживать жизнь, как если бы они
были смертельно больны, в тех зданиях, у которых нет ни малейшей надежды на самостоятельное
выживание?» — задает вопрос по поводу закона об охране памятников представитель власти,
вызывая в воображении образ священнослужителей, настолько занятых несением слова Божьего,
что им некогда заняться тем, чтобы застеклить окна. Англиканцы, уставшие под бременем
избыточного числа церквей — «груз, камнем (в прямом смысле) висящий на шее» — соглашаются
с тем, что их миссия — спасать души, а не здания.2 В джен-трифицировавшихся (gentrified)
деревнях старые дома консервируют за счет прежней общины, которой уже не под силу покупать
(или противиться распродаже) старинные коттеджи. Когда реабилитационная лихорадка
охватывает старую Америку, «воротилы от реставрации» обычно переселяют неимущих жителей в
другие районы.3 Торговцы в Биллингзгейте были возмущены тем, что немалая часть заботы досталась старому крытому рыбному рынку, тогда -как про них самих забыли. Как сказал один из них,
«надеюсь, весь этот чертов рынок когда-нибудь рухнет».4 Многие римляне называют Колизей не
иначе как «одним большим писсуаром» и возражают против намерения использовать
археологический план старинного центра в качестве схемы для того, чтобы превратить пока еще
живой город в мертвый.5
1
Johnson Frank. Ruritania here we come, The Times, 23 June 1981. Прусский историк и дипломат высказывал аналогичные
взгляды в 1845 г.: «Лучше строить, основывать и действовать, — писал он в похвалу Соединенным Штатам, — нежели
обладать руинами, которые показывают туристам» (von Raumer. America and the American People. P. 300).
Руритания — мифическое королевство в романах английского писателя Энтони Хоупа (1863—1933); в переносном
смысле — романтическое место. — Примеч. пер.
2
Suddards R. W. Do the empty churches a service ^iknock them down, The Times, 29 May 1982. P. 10; Archbishop Coggan,
address at Church of England General Synod, 1975. Цит. по: Powell. New Iconoclasts. P. 1.
3
Roddewig and Young. Neighborhood Revitalization and the Historic Preservation Incentives of the Tax Reform Act of 1976
(1979). Цит. по: McGee. Historic preservation and displacement. P. 12. См.: Singer. When worlds collide.
4
Interviewed by Jacquelin Burgess, 1982. См.: Hill George. The city smell will never be the same again // The Times. 10 Nov.
1981. P. 10.
5
Zeri Federico. Цит. по: Sari Gilbert. City of living, city of dead // IHT. 1 June 1981. P. 7—8S. По поводу общего фона см.:
KostofSpiro. The Third Rome 1870—1950: Traffic and Glory. Berkeley, Calif.: University Art Museum, 1973.
606
Пока раздаются подобные обвинения, на презервационистах остается пятно элитарности, несмотря
на то, что они претендуют на широкую поддержку среди населения. Сплошь и рядом именно
богатые стремятся спасать старинные здания, а также те, кто получает гранты и налоговые льготы
под эти цели. Многие бедняки связывают исторические здания «с архаической нисходящей фазой
истории, когда... праздные классы предавались явному расточительству».1 Охрана памятников
мало что значит для тех, чье чувство прошлого омрачено неблагоприятными воспоминаниями.
«Не было ни тени сожаления», когда новое шоссе в начале 1970-х прошло через район
исторических хлопковых фабрик в Фолл-Ривер, шт. Массачусетс, «скорее только радость», сообщал индустриальный археолог. «С местами такого рода обычно связаны грязь, шум, тяжелые
запахи, изнурительный труд и прочие формы эксплуатации», что делает речь об их охране просто
смехотворной. «Сохранять сталелитейный завод? — спрашивают люди, — Да он же убил моего
отца! Кому это нужно?»2
Однако подобное зловещее индустриальное прошлое отвергают, как это показывает ситуация в
Лоувелле и Брэдфорде, далеко не все. Реакция на «Сатанинские мельницы» — выставку одежды
XIX в. Пен-нинских мануфактур — показала, сколь многое значит их сохранение для тех, кто там
работал, даже если их жизнь была тяжела, а здания — уродливы. Абсолютно не испытывая
никакой ностальгии по детским годам, прошедшим в тяжелом труде, одна из посетительниц была
тем не менее рада услышать, что ее фабрика все еще стоит: этот факт служил удостоверением ее
воспоминаний.3 В северной Англии, как и старых городках Новой Англии,
исходная посылка социальных реформаторов и планировщиков о том, что прошлое рабочего класса в этих
индустриальных местах нужно искоренить, поскольку оно символизирует нищету, грязь и эксплуатацию, упускает из
виду то, что сами рабочие думают по поводу собственного мира... Они хотят, а иногда активно стремятся, вспоминать не
только хорошие времена, но и плохие. И то, и другое составляет часть их жизненной судьбы и глубоко вплелось в их
чувство по поводу этих мест.4
Другие критикуют охрану памятников за то, что она препятствует инициативе. Этот недостаток
прошлого, как мы уже говорили в гла1
Dobby. Conservation and Planning. P. 28, 29. По поводу культа архаичных, старомодных и грубо сдеданных книг ручной
работы, представленных издательством Kelms-cott Press см. Veblerif Theory of the Leisure Class (1899). P. 116, 117. (см.:
Веблен Т. Теория праздного класса. М., 1984.)
2
Vogel Robert. Цит. по: Richmond Theo. Sites and soundings, Guardian, 28 Aug. 1973. P. 12. В Манчестере, шт. НьюГемпшир, продолжат сносить заводы Амоскига (Amoske-ag) «до тех пор, пока жив хоть кто-то, кто там работал», —
утверждал один обитатель тех мест (цит. по: Greiff. Lost America (1974). P. 11, 12); всего через несколько лет сногсшибательная программа по сохранению памятников Амоскеага доказала, что он был неправ (Hareven and Langenbach.
Amoskeag, 1978).
3
Satanic Mills: Industrial Architecture in the Pennines; Hareven and Langenbach. Living places, work places and historical
identity. P. 112—114.
"Ibid. P. 16.
607
ве 3, часто отмечали визитеры из Америки в Старый Свет еще задолго до того, как охрана
памятников стала практической проблемой. Почти неразрушимые здания Рима показались
американцам Готорна столь же зловещими, как и дар бессмертия Аполлона Куманской сивилле.1
«Все города нужно делать такими, чтобы они могли проходить очищение огнем или тлением
каждые полвека. В противном случае, они станут наследственным прибежищем паразитов и
нечистот, и к тому же окажутся в стороне от тех улучшений, которые постоянно возникают во
всех прочих человеческих предприятиях».2
Этот взгляд вскоре был распространен и на охрану памятников. «Мы не можем позволить, чтобы
наши жизни были погребены и смяты под тем, что представляет собой всего лишь
нагромождением мертвых вещей прошлого, — говорил одни из членов Парламента в 1878 г. —
Пусть все мертвое уйдет, пусть останется только живое»} Век спустя ему вторит директор
музея Виктории и Альберта: «Почитание прошлого и всего, что с ним связано, поднялось до
исключительного, невиданного прежде уровня... Нет ничего более мертвого, чем мертвое
наследие, а вокруг нас слишком много такой мертвечины. Прошлое поглотило нас».4
Приверженность наследию прошлого в архитектуре, в частности, видят в том, что оно подавляет
дух творчества и лишает нас будущего. Старые здания обладают преимущественным правом на
пространство и таланты, но уважение к древности душит новации. «Если мы только позволим
этим параноикам-презервационистам втянуть нас в сохранение всего на свете, — негодует Рейнер
Бэнхэм (R. Banham), — то от естественного жизненного процесса увядания и замещения останется
ровно половина, а сами мы окажемся в этих мумифицированных городах прошлого, как в
смирительной рубашке».5 Оппоненты любят подчеркивать, что если бы охрана памятников в
прошлом была столь же распространена, как сейчас, то большая часть тех строений, которыми мы
сегодня восхищаемся и которые почитаем неприкосновенными, попросту не смогла бы появиться
на свет.6 «Консервационисты лишают нашу культуру веры в собственные силы, — вот типичное
обвинение. — Мы не можем больше творить, сооружать, придумывать что-то новое. Мы должны
оберегать, сохранять и реставрировать».7 Даже ис1
Согласно легенде, Куманская сивилла получив от влюбленного в нее Аполлона дар прорицания, испросила
бессмертие, но позабыла вымолить вечную молодость, так что через несколько столетий превратилась в дряхлую,
сморщенную старушку (Ovid. Met. XIV 103—153). — Примеч. пер.
2
Hawthorne Nathaniel. Marble Faun. P. 301, 302.
3
Courtney Leonard II SPAB Report, 1878. Цит. по: Dellheim. Face of the Past. P. 91.
4
Strong Roy. Taking the age out of heritage // The Times. 24 Sept. 1983. P. 8.
5
Banham Reynem. Preserve us from paranoid preservers // Observer Mag. 21 Oct. 1973. P. 15.
6
Dobby. Conservation and Planning. P. 29; RIBA president Michael Manser. Down with mediocrity... up with originality! //
Observer Mag. 3 May 1981. P. 31; Luder on conservation (see note 192 above).
7
Johnson Douglas. Not what it used to be. 1978. Vol. 5. 43.
608
торик, посвятивший свою жизнь традиционной архитектуре, считает, что нынешняя мода на
сохранение избыточна и отражает упадок духа.1 «Если проектировщики боятся или не хотят
заниматься проектированием, а строители стыдятся или не желают строить, — выражает свои
опасения Хантер Дэвис (Н. Davis), — то в итоге у нас останется только одна растущая индустрия
— индустрия сохранения».2
Конечно, подобные возражения искажают движение презервацио-низма и преувеличивают его
влияние, но выражаемые ими опасения по поводу излишней привязанности к реликтам прошлого,
вполне справедливы и обоснованы.
Движение охраны памятников едва ли можно обвинить в сегрегации прошлого. Сознание
прошлого как особой сферы порождает стремление сохранить его, однако это в свою очередь еще
больше отделяет его от настоящего. Уже само по себе стремление сохранить его свидетельствует о
некотором кризисе. Оно наполняет ландшафт артефактами, которые, однако, не свидетельствуют
более о живой древности, но прославляют то, что уже мертво. Акцент на сохранении обычно
приводит к подмене «традиционной» непрерывности потока времени на фрагмен-тируемое и
ходко распродаваемое прошлое.3 Как и все коллекционеры, отмечает Вальтер Беньямин,
презервационисты в действительности разрушают то, что сохраняют.4 То, что мы преднамеренно
укрываем от естественного хода разрушения и исчезновения, как мы показали это в главе 6, уже
более не является частью живого целого и превращается в итоге во фрагмент, отделенный от
своего контекста.
Таким образом охрана памятников еще раз подтверждает наличие темпорального разрыва,
который с самого начала послужил его основанием. Именно музеи для того, чтобы сохранить и
дать всем возможность взглянуть на реликвии, изолируют их. Однако сохранившиеся памятники,
приспособленные для новых целей, равным образом стоят в стороне от нынешнего дня: мы
акцентируем анахроничность и подчеркиваем их древность тем, что упраздняем их
первоначальное употребление. Однако находятся они в музее или обретают какое-то новое
назначение, сохранившиеся частицы прошлого сильнейшим образом отличаются от своего
сегодняшнего окружения.
Изоляция — вот обычная судьба сохранившихся реликвий, вне зависимости от того, что с ними
происходит. Например, устраняя со зданий позднейшие аккреции и замещая недостающие части, и
реставраторы церквей в XIX в., и кураторы исторических зданий в XX в. в равной мере стремятся
вернуть их к идеализированному первоначальному состоянию. В противовес этому, выступающие
против «выскабливания» охранители стремятся к тому, чтобы оградить прошлое от вмеша1
Middleton. Use and abuse of tradition. P. 736.
Davis Hunter. Preserve us from the preservers // Sunday Times. 19 Jan. 1975. P. 21.
3
Spender. Love-Hate Relations. P. 35, 219, 220, 239, 240.
4
Arendt. Introduction: Walter Benjamin. P. 39—45.
2
609
тельства со стороны современности и позволить тому самому говорить за себя. И хотя в основе
подобных действий лежат противоположные представления о том, что такое реликвии и почему
они сохраняют свою значимость, и те, и другие относятся к прошлому как к области, существенно
отличной от настоящего — в случае реставраторов, которую надо очистить от последующих
изменений, а в случае с противниками «выскабливания» — вообще не нужно трогать. «За счет
придания старинным зданиям квази-религиозного статуса неприкасаемых», — приходит к выводу
Деллхайм (Dellheim), Общество защиты старинных зданий, «лишило их светских функций и
превратило в музеи — даже если в основе этих действий лежали совершенно противоположные
намерения».1
Все действия по сохранению памятников пропитаны музейным духом, поскольку мы, по
выражению Роя Уорскетта (R. Worskett), хотим «видеть наши исторические города как своего рода
„картины", отлученные от повседневной реальности». Однако если Уорскетт осуждает подобную
сегрегацию как тривиализацию «того, что в высшей степени ценно и незаменимо»,2 защитники
современной архитектуры полвека тому назад явно нацеливались на мумификацию прошлого,
предлагая выделить под старинные строения специальные заповедники, где они уже более не
вмешивались бы в современную среду. К архитектурным реликтам следует относиться как к
тщательно сохраняемым кладбищам, советует Ле Корбюзье, поскольку «в этом случае прошлое
уже не опасно для жизни».3 Фрэнк Ллойд Райт (F. L. Wright) также сокрушался по поводу
сохранения старинных зданий in situ. «Лондон старчески дряхл, — предостерегал он. — Если бы
одряхлела ваша мать, то вряд ли бы вы стали бальзамировать и хранить ее в хрустальном гробе
после смерти». К старому Лондону следует относиться с почтением, «сохраняя лучшее из него в
виде мемориала в огромном зеленом парке», но нельзя позволять ему стоять на пути нового.4
С этой точки зрения, охранители явно недооценивают нашу свободу от древности. Уже сама наша
готовность сохранять его следы свидетельствует о том, насколько мы его превзошли. «Всякое
хорошо обоснованное усилие сохранять природу, примитивные культуры и прошлое и
представлять их в аутентичном виде, — рассуждает Дин Мак-Каннелл (D. MacCannell), —
способствует сплочению настоящего в противовес прошлому, более в сфере контроля над
природой, и менее — над продуктами истории». Мода на сохранение прошлого отражает победу
современности над ним. Эта победа столь полна, что мы можем себе позволить сохранять,
воспроизводить и распространять
1
Dellheim. Face of the Past. P. 129.
Worskett Roy. New buildings in historic areas. P. 150; also idem. I m worried about Walt.
3
Le Corbusier. City of To-morrow (1925). P. 287, 288.
4
Wright Frank Lloyd. Organic Architecture (1939). P. 41; also p. 16, 34, 35. Райт предлагал сохранять только «самые
лучшие дома и дворцы, старинные исторические улицы и переулки, а также общественные здания и церкви» (р. 35).
610
2
бесчисленные реликвии нашего теперь уже столь далекого наследия. «Возрожденные остатки
мертвых традиций составляют существенный компонент современного сообщества и
сознания. Они напоминают нам о нашем разрыве с прошлым и с традицией, даже с нашей
собственной традицией».1
Реликвии потому так и ценятся, что они меньше всего значат. Именно их очевидная
отстраненность, ощущение, что они уже никак не смогут повлиять на настоящее, придают
вещам такое очарование. «Люди восстанавливают то, на что уже больше не могут
обижаться».2 Подобно мифической Маурилии у Итало Кальвино, старый город кажется теперь
прекрасным потому, что его место занял новый город.3 То, от чего некогда бежали как от
напоминания о слишком могучем или обременительном прошлом, ныне в почете. Причем
наибольшее восхищение следы прошлого вызывают тогда, когда на фоне новых идей и
технологий они выглядят очевидно устаревшими. То, что мы стремимся увековечить, это, по
терминологии по Пламба, именно следы мертвого прошлого.
Рвение охранителей еще более отдаляет прошлое от нынешних времен. Осязаемое прошлое
еще острее контрастирует с настоящим, поскольку его сторонники и противники настроены
столь воинственно. Что такое прошлое для настоящего: важнейшая ценность или тяжкое
бремя? Дебаты по этому поводу разворачиваются в рамках всего лишь одного спектра
проблемы; сохранение памятников становится единственным критерием почитания (или
небрежения) наследия, а потому и единственным способом его использования.
Если мы выводим осознанно сохраняемые вещи за пределы повседневной жизни в настоящем,
то тем самым закрываем все другие перспективы их использования. Такие реликвии редко
становятся источником творческого вдохновения, их ценят ради них самих, а не за то, как их
можно было бы переделать. Сегодня почитание исторического наследия означает охрану
старинных строений, а не возведение новых по их образцу. Мы спасаем старинные здания, но
нам редко когда удается эффективно использовать их в качестве моделей. В самом деле,
трудно было бы выделить творческие образцы из наследия, которое мы столь широко и без
особого разбора сохраняем. Не будучи в состоянии использовать прошлое творческим
образом, мы еще больше обособляем то, что сохраняем. Возможно, то, что мы делаем и идет
на пользу охраняемым реликвиям, но редко увеличивает их живые достоинства. То, что мы
охраняем, это, скорее, имущество и артефакты, нежели идеи или культура.4
1
MacCannell. Tourist. P. 83. По поводу снижения значимости прошлого, см.: Walden. Ravished Image. P. 10.
«Они перестали обижаться на то, что с миром упокоилось в истории» (Levenson. Confucian China and Its Modern Fate,
3:v).
3
Calvino halo. Invisible Cities. P. 30, 31.
4
Bommes and Wright. «Charms of residence»: the public and the past. P. 269.
611
2
Напротив, многие художники и архитекторы, начиная с Ренессанса и вплоть до XIX в. более
всего вдохновлялись именно духом древности, а не тем, что от нее осталось. Как мы уже
видели, они в меньшей степени были озабочены сохранением прошлого, нежели тем, чтобы
черпать в нем вдохновение для собственной деятельности. Почерпнутые из книг, картин,
артефактов и ландшафтов исторические представления подвигали их не только на то, чтобы с
почтением относиться к античности, но и на желание превзойти ее. Их города, сады, дома, мебель, живопись, скульптура вызывают в памяти классические или готические формы и
образцы. Большая часть из того, что было сделано и построено за последние пять столетий,
представляет собой именно такое отношение к традиции. Иногда выражают опасение, как бы
восхищение прошлым не стало помехой оригинальности. Однако единственным критерием
творчества оригинальность стала только в нашем веке.
Прошлое, которое мы получили
Я не предлагаю вернуться к ренессансному или какому-либо другому способу обращения с
прошлым. Это было бы безнадежным и анахроничным делом. Бесполезно запрещать или
предписывать людям, как им следует относиться к прошлому, поскольку наши взгляды на
прошлое воплощены во всем, с чем мы себя связываем и что делаем. Однако лишь немногим
ученым удается удержаться от соблазна дать такой совет. Если бы «нам довелось изучать
классические шедевры с таким же вниманием к деталям», как это делали ренессансные
гуманисты, и «с намерением создать столь же великолепные работы, как и те, которые мы
прочли, — отмечает Болгар, — мы тоже (возможно) сумели бы найти решение тех новых
проблем, которые волнуют нас... Подход, который оказался некогда столь удачным, вряд ли
исчерпал себя полностью».1 Однако мы не можем больше изучать классику теми же
методами, поскольку не можем вернуться к представлениям деятелей Ренессанса. Для нас
имитация — это не творчество. Если мы откажемся от «нашего простого современного
способа аккультурации исторически иного, подходящего для осколков любой эпохи», —
высказывает предположение Грин, мы, возможно, вновь испытаем «шок от столкновения,
который поможет нам более четко осознать свое место во времени». Однако сейчас мы
слишком самоуверенны, чтобы перестать приручать прошлое. На фоне занудности и
многословия исторического знания его фрагментам уже не удается более «сохранять
присущую им отстраненность», равно как мы не можем внимательно рассмотреть его
догоревшие угли «в их трагической, призрачной дымке».2 Наше прошлое неизменно
прозрачно, удобно и искусственно.
1
Bolgar. Classical Heritage. P. 385
Greene. Light in Troy. P. 293.
612
2
Однако попытка взглянуть на мир глазами наших предков и понять свойственные им способы
восприятия прошлого, сравнить наши ощущения с теми, которые испытывали они, уже сама
по себе может оказаться плодотворной. Мы не можем соперничать с Данте в его прогулках с
Вергилием, с Петраркой — в его переписке с Ливнем, или превзойти то удовольствие, которое
д'Гольбах получал от бесед с Горацием, или же увидеть руины глазами Дидро и Шелли,
переживая то, что чувствовали они, но утверждая силу этих эмпатических уз мы начинаем
понимать, что прошлое может быть привлекательно и иными способами, нежели это
происходит с нами. Мы можем сомневаться в близости гуманиста и взаимопонимании
(rapport) philosophe с их излюбленными античными авторами, но не можем отрицать того
факта, что античность действительно служила для них источником вдохновения. Мы можем
быть благодарны судьбе за то, что избежали извечного недовольства прошлым ирландцев, но
можем восхищаться силой воображения их рассказчиков, которые это прошлое воскрешают.
Мы смотрим на одержимость викторианцев своим англо-саксонским происхождением как на
еще большую outre,* чем анахронизмы «Корней» Алекса Хэй-ли, но мы можем и
позавидовать способности викторианцев обретать коллективную поддержку в исторической
живописи, архитектуре и литературе. И «мы начинаем смотреть на это в ином свете, — как
говорит Рой Стронг, — только тогда, когда пытаемся вновь пережить то волнение, которое
переживали они, прикасаясь к прошлому, используя его для того, чтобы почерпнуть мораль и
дать надежду массовой аудитории».2 Примечая, как ставили себя «Вергилий, Данте, Шекспир,
Мильтон в давние времена и в чужих землях», современный поэт, по словам Уоллеса Стивена,
«заинтересуется тем громадным воображением, через которое далекое становится близким, а
мертвое оживает с такой силой, которая превосходит любой опыт жизни».3
Зная о существовании иных путей к прошлому, мы теперь можем быть в меньшей степени
скованы собственным отношением. Оно может помочь нам открыть доступ к иным способам
его почитания. Наши внуки, возможно, будут снисходительно удивляться той страсти к
аутентичности восстановления старинных зданий, с какой мы относимся к наивности наших
дедушек и бабушек, считавших, что созерцание гробницы героя в состоянии облагородить
душу человека и возжечь его патриотизм.
Сознание того, что существуют мириады иных способов, какими другие люди чтят свое
историческое наследие, может расширить нашу толерантность в отношении манипуляций с
прошлым, которые так часто осуждают как ложные или эксцентричные. Стерилизованное,
«дис-неефицированное» наследие также имеет некоторые достоинства. Стилизация под
старину (ye Olde Englishe), псевдо-тюдор, возводимые на
1
Эксцентричность, экстравагантность (фр.). — Примеч. пер.
Strong Roy. And When Did You Last See Your Father? P. 43.
3
Stevens Wallace. The noble rider and the sound of words. 1942. P. 23.
2
613
скорую руку мансарды популярны отчасти потому, что они более живо передают нынешнее
впечатление от прошлого, нежели это делают многие старательно хранимые его фрагменты
или тщательно выверенные произведения постмодерна. Уж лучше ложное преклонение перед
историей, чем ничего; лучше легковесное заигрывание с прошлым, чем его полноценное
отвержение. Наше наследие столь же забавно, сколь и серьезно, столь же несообразно, сколь и
гармонично. Мы можем позволить себе снисходительно улыбнуться над анахронизмами, из-за
которых прошлые времена начинают походить на старые картинки про Петрушку (Панча),
подстроенные под новые тексты. Прошлое зачастую забавно потому, что оно действительно
старомодно.1 Уже само понятие сохранения предполагает некоторую иронию над свойственными ей преувеличениями. Так, в различных церквах хранятся несколько голов Иоанна
Крестителя2 и 14 мощей крайней плоти Христа;3 от внутренностей Генриха V из глиняного
горшка, захороненного во Франции, исходил неподдельно неприятный запах тления, до тех
пор, пока их не воссоединили с прочими останками короля в Вестминстерском аббатстве;4
Генри Форд восстановил хижину по детским воспоми1
В тексте стоит old hat, доел, старая шляпа. — Примеч. пер.
Наибольшую известность имели головы, хранившиеся в Амьене, Нимуре, Сен-Жан д'Анжели (Франция)
(Amiens, Nemours, St-Jean d'Angeli), Сан-Сильвестро-ин-Ка-пите (Рим) (San Silvestro in Capita), Эмеза (Emesa)
(Финикия) (Tillemont. Ecclesiastical Memoirs (1693), 1:85, 86,407—417; Souvay Charles L. John the Baptist, Saint,
Catholic Encyclopedia (New York: 1907—1912), 8:490).
3
Среди тех мест, где хранилась священная крайняя плоть, можно назвать Пуатье (Poitiers), Coulombs, Charraux,
Хильдесгейм (Hildesheim), Puy-en-Velay, Антверпен, а также церковь Св. Иоанна Латеранского в Риме. См.:
Steinberg. Sexuality of Christ. P. 159, 202, citing: Carvajal Bernardino. Oratio in die circumcisionis (1484). Те мощи,
которые хранились в Пуатье, были известны издавна, однако экземпляр из церкви Св. Иоанна Латеранского был
объявлен подлинным в XVI в., но лишь для того, чтобы его украли и перенесли в Калькату (Calcata), близ Витербо
(Viterbo), и в конце концов оказался в местной церкви Св. Корнелия и Киприана. Впоследствии под воздействием
критики со стороны немецких протестантов, Папа своим декретом от 1900 г. ограничил публичную демонстрацию
крайней плоти ежегодным празднованием обряда обрезания и запретил любые публичные высказывания о ней.
Упоминание о ней было вычеркнуто даже из путеводителей Итальянского клуба путешественников. (Peyrefitte.
Keys of St. Peter. P. 263—283, 321—325). Крайняя плоть из Калькаты недавно была вновь украдена из дома
приходского священника, но на этот раз ее исчезновение избавило церковь от замешательства (Tana de Zulueta.
Mystery over theft of tiny «divine» relic, Sunday Times, 15 Jan. 1984. P. 12).
4
Murray Lan. French soil yields trace of England's royal past, The Times, 8 June 1978. P. 1. К октябрю 1984 г. они все
еще не прибыли в Вестминстерское аббатство. Сердца и внутренности часто служили реликвиями вместо костей
(Hallam. Burial places of English kings. P. 45). В конце Средневековья ощутимая связь между спасением души и
сохранением бренных останков привела к тому, что стали делать несколько захоронений в разных местах. Так,
тело Вильгельма Завоевателя было похоронено в Кане (Caen) во Франции, его сердце — в Руане, а внутренности
— в Chalus; у Бернара де Гесклина (Bernard de Guesclin), коннетабля Карла V, было четыре могилы (для сердца,
кишок, тела и костей, соответственно). Впоследствии сердца вместо захоронения часто служили семейными
реликвиями. Позднее их в этом заменили менее обременительные и не подверженные тлению локоны волос
(Aries. Hour of Our Death. P. 261, 262, 387, 388). См.: Ари-ec Ф. Человек перед лицом смерти. М.: Прогресс, 1992.
614
2
наниям Джорджа Вашингтона Карвера из древесины, доставленной из 48 штатов.1
Удовольствие, получаемое от архаических празднеств, выходит далеко за пределы исходного
культа, как и в случае со статуей Уильяма Тида (William Theed), подчеркивающий англосаксонские корни Виктории и Альберта. Более нет необходимости стремиться к тому, чтобы
реставрации и реконструкции были полностью аутентичными; даже явно претерпевшее
изменение и бесстыдно фальсифицированное прошлое находит себе применение.
Компенсировать те способы отклика на прошлое, которые ныне утрачены, нам помогают
другие перспективы. Наше сознание древности во многих отношениях превосходит таковое у
наших предшественников. Развитие исторического исследования повышает достоверность
хронологии и обостряет чувство преемственности и разрывов в культуре. Давно прошли те
времена, когда в стандартном учебнике по истории архитектуры отсутствовали упоминания
обо всех зданиях вне пределов Большой Европы по причине «отсутствия исторической ценности», поскольку они «не испытали на себе непосредственного влияния... западного
искусства».2 Менее близорукие, наши современники видят прошлое более богатым, они
почитают не только сами следы древности, но и ряды событий, соединяющих их с
бесчисленными отзвуками прошлого.3
Даже всего лишь прикосновения к прошлому может сообщить реставрированным или
современным строениям некоторое ощущение истории. В Бостонском Квинси-маркете
прошлое присутствует только в эмблеме и в некоторых характерных чертах,
свежеотчеканенный классицизм обновленного купола Булфинча (Bulfmch)4 соседствует с
обветшавшей надписью XIX в. с именами владельцев магазина, что добавляет свойственную
XX в. меркантильную струю в ауру композитной древности. В Южном Салеме, шт. НьюЙорк, молитвенный дом XIX в. сменила новая церковь, на первый взгляд, точная реплика, но
в действительности — всего лишь напоминание о нем, со сглаженными высту1
Phillips Charles. Greenfield's changing past. P. 11. По предположению Джона Сам-мерсона, мода на сохранение зданий
1930-х гг. идет «от жестокости юмора 30-х,... они несут с собой, как это было с карикатурами, все противоречия и
нервозности того времени», но если мы решили сохранять „забавные старые вещицы просто так, ради удовольствия и
всякое такое,... вопрос стоит так: «А в самом ли деле они настолько забавны?"» (John Summerson. Demolishing the Thirties
myth, The Times, 17 Dec. 1983. P. 8).
Карвер Джордж Вашингтон (1861—1943), известный американский чернокожий агроном и агрохимик. — Примеч. пер.
2
Fletcher. Hiyory of Architecture on the Comparative Method (1950). P. 888.
3
«Наше благоговейное почитание распространяется не только на Караваджо или Клода, но и на те три тысячелетия и
несколько футов земли, которые в Сардах отделяют доисторические скелеты от византийской бронзы!» (Coolidge.
Foreword. Gods& Heroes. P. 10).
4
Булфинч Чарльз (1763—1844), американский архитектор, известный прежде всего проектами государственных зданий.
Был четвертым архитектором, участвовавшим с строительстве Капитолия в Вашингтоне (помимо Уильяма Торнтона,
разрабатывавшего общий дизайн, это были Стивен Халлет, Джеймс Хобан, Бенджамин Латроб). Булфинч пристроил два
крыла и впервые перекрыл здание куполом (1827). — Примеч. пер.
615
пами пирамидальной крыши и без характерных для колониального стиля ставней. Внутри все
также подверглось трансформации, даже нефы стоят под прямыми углами; но за новым
алтарем венецианское окно выходит на старое кладбище, открывая живописный вид на
прошлое.
Осознание того, каким образом прошлое связывает нас с определенными местами, также
расширяет современное его восприятие. Мы ценим ландшафт как живую ткань, в котором
сплелись воедино мы и наши предки. И если сегодня многие обращаются к своим семейным
корням, то это происходит не столько из тщеславия, сколько для того, чтобы восполнить
имеющиеся пробелы, восстановить преемственность. Подобные изыскания оплодотворяют
средний план, находящийся между личной историей и коллективной памятью. Никакие
прежние времена не сравнятся с любящей проницательностью коллажа суффол-кской
деревушки Рональда Блайта, увиденной глазами ее восьмидесятилетнего обитателя, или с
сочувственным исследованием шести сосуществующих поколений американских матерей и
дочерей Дороти Галлахер, или с увлекательной хроникой селения в Кембриджшире Ро-уленда
Паркера, или с воспоминаниями Джона Баскина о двух столетиях жизни и смерти в
обреченной деревеньки в Огайо.1
Для подобного взгляда особенно важным является внимательное отношение к переменам —
не только к переменам при движении от прошлого к настоящему, но и к переменам в том, как
видели прошлое сменяющие друг друга поколения. Возможно, это лишает присутствия духа,
сознавать, что новые впечатления изменят прежние оценки прошлого, однако, это сообщает
чувство свободы. И сознание того, что признаваемое нами прошлое — это наследие,
расширенное нашими собственными действиями и предчувствиями, также может быть самостоятельным источником вдохновения.
Наше воздействие на сохранившиеся следы прошлого может стимулировать понимание того,
что прошлое меняется непрерывно. Совершенно очевидно как для прежних времен, так и для
нынешнего дня, что такие следы доходят до нас, неся видимые признаки превратностей
природы и истории. Воздействие времени явно присутствует в их структуре, облике и
функциях. Следы изменений, преобразующие предметы старины, обогащают наше
восприятие и расширяют наш опыт. «То, что большинство из нас воспринимает как нечто
исконное, в действительности представляет собой исконные изменения», — пишет Блайт по
поводу суффолкских ландшафтов, которые непрерывно преобразовывали его занимавшиеся
сельским хозяйством предки. «Тени, цвета и запахи обладают наследственной значимостью, и
самое дорогое в этом для нас — это то, что эта перспектива... представляет собой чреду
строений, возведенных нашими трудолюбивыми отцами».2 Ну, и конечно же, возведенных
нами самими.
1
Bfythe. Akenfield (1969); Parker. Common Stream (1975); Gallagher. Hannah's Daughters (1976); Baskin. New Burlington
(1976).
2
Bfythe. Inherited perspective. P. 12.
616
Картина любого прошлого отражает также и собственное время художника. До самого
недавнего времени большинство историков стремилось убрать подобные следы настоящего.
Однако вместо того, чтобы полностью избавиться от вторжений современности, те, кто рисует
картину прошлого сегодня, зачастую сознательно их туда вносят. Воображаемые
исторические разыскания Гюнтера Грасса, Томаса Пинчо-на и Габриэля Гарсиа Маркеса
бросают причудливый отблеск и на современность. Наша нынешняя осведомленность
отчетливо наполняет собой обстоятельства прошлого в романах Дж. Дж. Фаррелла (J. G. Farrell), причем их мотивы и события точно соответствуют исторической ситуации, но
одновременно служат прообразом для современного восприятия. Такие разоблачительные
анахронизмы могут показаться странными, но они согласуются с переживаемой реальностью;
каждый современный читатель равным образом обречен на то, чтобы вкладывать в
исторические события свои собственные знания и взгляды.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Признавая воздействие настоящего на прошлое, мы вновь сталкиваемся с парадоксом,
имплицитно присутствующим в понятии сохранения. Мы храним частицы прошлого для того,
чтобы уберечь их от обветшания, разрушения, замещения, чтобы сохранить наше наследие незамутненным. В то же время сохранение само по себе показывает нам, что неизменность —
это иллюзия. Чем больше мы сохраняем, тем больше понимаем, что подобные реликвии
постоянно изменяются и заново интерпретируются. Мы приостанавливаем на время их
эрозию лишь затем, чтобы различными способами их преобразовывать. И спасители
прошлого изменяют его не в меньшей степени, чем разрушавшие его иконоборцы.
Какую уверенность можем мы извлечь из частиц прошлого, столь склонных к изменению?
Чего стоит прошлое, чье постоянство столь химерично? Ответ в том, что фиксированное
прошлое — это вовсе не то, что нам нужно, или, во всяком случае, не все, что нам нужно. Нам
нужно такое наследие, с которым мы могли бы постоянно взаимодействовать, такое, в
котором сливаются настоящее и прошлое. Такое наследие не только необходимо, но и
неизбежно. Мы не можем избежать того чувства, что прошлое до некоторой степени
действительно есть наше собственное творение. Если нам удастся увидеть в нынешних
воззрениях, скорее, неотъемлемую часть прошлого, сообщающую ему значимость, нежели
угрозу для истины, мы сможем вдохнуть в них новую жизнь.
В сфере памяти происходят, как мы показали в главе 5, сходные слияния и трансформации.
Воспоминания о том, что мы делали, с кем были, как выглядели те вещи и какими мы их
ощущали, — все это изменяется вместе с изменением представлений о том, как все это должно было быть. Исходные воспоминания проходят через фильтр памяти о нашей собственной
более ранней памяти и о том, что мы слышали от других. На них воздействует новый опыт и
подвергшиеся пересмотру ожидания постоянно. И мы ждем, что воспоминания будут
меняться по мере того, как они отходят в прошлое, и по мере того, как меняется наш образ
самих себя.
Сохранение, в отличие от памяти, обособляет осязаемое прошлое, ожидая от него несхожести
с настоящим. Однако подобное обособление вступает в конфликт с нашим сознанием
реальности. Все, что нас
618
окружает, обладает прошлым, и мы можем узнавать его именно потому, что делим с ним это
прошлое. Сохраняемые реликвии, как и чтимые воспоминания, живут вместе с нами
одновременно и в настоящем, и в прошлом. И если сохранение формально ориентировано на
фиксированное и обособленное прошлое, оно не в состоянии помочь нам открыть такое
прошлое, которое всегда меняется в соответствии с нашими нынешними ожиданиями. То, что
сохраняется, как и то, что хранится в нашей памяти, не является ни истинным, ни стабильным
подобием прошлой реальности.
Непрерывное воздействие человека на реликты прошлого может показаться самоочевидным,
однако, осознали мы его лишь недавно. Охрана исторических памятников помогла нам
увидеть, сколь значительно меняется прошлое, чтобы соответствовать настоящему.
Старинные здания и артефакты долгое время приспосабливали к новым целям, однако
импульс к сохранению сделал такие адаптации гораздо более заметными. Адаптивные
изменения часто попирают устремления поборников «чистоты» прошлого, но столь же часто
и подкрепляют их. Не «раздевайте» старые здания, не лишайте их позднейших наслоений и не
навязывайте им облика прошлого, говорят последователи Рескина и Морриса, оставьте их в
покое, за исключением, разве что, текущей профилактики, для того, чтобы на них были видны
отметины времени и прошлого употребления. Однако на деле данная максима никогда не
будет реализована. Даже самая минимальная защита старинных зданий от эрозии — или от
почитателей — отзывается многочисленными и зачастую непредвиденными последствиями.
Эти последствия сами по себе не являются ни желательными, ни прискорбными, они простонапросто неизбежны. Не следует обманывать самих себя, считая, что мы в состоянии
удержать прошлое неизменным и обособленным. Рескин и Моррис осуждали реставрацию как
мошенническую выдумку современности. Реставрируем мы, или воздерживаемся от
реставрации, нам все равно не избежать переформировывания прошлого. Ни одна из частиц
признаваемого нами прошлого не свободна от современных интенций. Если мы поймем, что
прошлое и настоящее — это вовсе не различные и обособленные области, то сможем
отказаться и от тупикового стремления к сохранению фиксированного и стабильного
прошлого. Лишь изменяя и добавляя нечто к тому, что уберегли, мы можем сделать наше
историческое наследие реальным, живым и доступным пониманию.
Слишком узко понимаемое сохранение не способно к импровизации или к приспособлению к
неумолимому давлению перемен. Однако, рассматриваемое как часть процесса перемен,
сохранение находит свое место в ряду прочих плодотворных способов почитания наследия.
Без прошлого, которое в такой же степени податливо, сколь и тщательно охраняемо,
настоящее было бы лишено вдохновляющих его образцов, а будущее — его живительной
связи с прошлым.
Изменяя реликвии и письменные памятники прошлых времен, мы также изменяем и самих
себя. Подвергшееся пересмотру прошлое в
619
свою очередь меняет нашу собственную идентичность. Природа воздействия зависит от целей
и силы тех, стимулирует изменения. При тоталитарных режимах трансформация истории
может склонить людей к тому, что свободная воля и случай не играют в их жизни никакой
роли, что все заранее предрешено. С другой стороны, новые исторические перспективы могут
освободить людей от архаических предубеждений, устаревших правил, отжившей тирании. И
прочие изменения прошлого глубоко влияют на убеждения и на личность человека.
То обстоятельство, что мы признаем изменение прошлого, вполне . обоснованно вызывает
беспокойство. Открытое для манипуляций прошлое не только подрывает правду истории, но и
влечет за собой хрупкое настоящее и предвещает шаткое будущее. Если мы узнаем, что
освященные веками документы регулярно подделывают, старинные картины имитируют,
реликвии фабрикуют, а античные здания модернизируют, то идентичность всего
окружающего оказывается под вопросом. Если прошлое, от которого зависят наше
историческое наследие и преемственность, оборачивается смесью оригинальных и претерпевших изменения частиц, дополненных нашими последующими домыслами и деяниями,
если не прямыми подделками, то уже трудно поверить собственным глазам.
Однако понимание того, как и почему мы сами изменяем прошлое, помогает нам избавиться
от сковывавших наше прежнее восприятие мифов. В целях подобной демистификации
психоанализ предписывает нам пересмотреть, — а тем самым и перестроить — наше личное
прошлое. Навязчивое поведение часто основывается на более ранних восприятиях,
увязнувших в прошлом. Выведение на экран сознания длительное время скрываемых чувств и
событий помогает нам избавиться от зависимости от неверно понятого прошлого и ведет нас к
свободно выбираемому будущему, к возможности переформировывать жизненную историю
так, чтобы она соответствовала нынешним условиям. Однако знание современных условий
определяет собой то, что и как мы реконструируем. Мы понимаем, что каждая новая
жизненная история неизбежно в свое время будет подвергнута ревизии. Наше вновь обретенное прошлое ничуть не более окончательно, чем прежнее.
Пламб утверждает, что «объективная» история, основанная на твердых канонах
достоверности, уже в значительной мере избавилась от чар фиксированного и ужасного
прошлого. Как я пытался показать, этот вывод сомнителен: культ ностальгии, тоска по
корням, потребность в историческом наследии, страсти по сохранению, — все это показывает
нам, что чары прошлого по-прежнему могущественны. В самом деле, история никогда не
может привести к смерти прошлого, поскольку всякое предпринимаемое нами действие,
всякий разрабатываемый нами план влечет за собой более или менее сознательную переоценку, пе-ре-смотр, пере-создание прошлого.1 Сознавая, что прошлое поддается изменению и
что мы его действительно изменяем, мы отчасти высвобождаемся из-под его чар, будь те
священными или пагубными. Зная о том, что реликвии, история и память постоянно
подвергаются перефор620
мировыванию, мы в меньшей степени поддаемся давлению прошлого, нас меньше
разочаровывают бесплодные поиски священного и недосягаемого оригинала.
Нам приходится считаться в нашем наследии с выдумками не в меньшей степени, чем с
истиной. Ничто сотворенное не оставалось неизменным навсегда, ничто известное не остается
непреложным; однако подобные обстоятельства не должны нас стеснять, но, напротив, могут
способствовать освобождению. Куда лучше сознавать, что прошлое всегда подвергалось
изменениям, нежели настаивать на том, что оно оставалось неизменным. Сторонники
сохранения, заклинающие нас все оставить в неизменности, заранее обрекают себя на
поражение, поскольку даже само почитание прошлого означает его трансформацию. Каждая
реликвия свидетельствует не только о своих творцах, но и о тех, кто ей наследовал, не только
о духе прошлого, но и о перспективах настоящего.
Некоторые охранители полагают, что, защищая его от переделок, они сберегают подлинное
прошлое. Однако нам не избежать трансформации нашего наследия, поскольку каждый акт
признания изменяет сохранившиеся частицы прошлого. Мы можем использовать прошлое
плодотворно лишь тогда, когда поймем, что наследовать — это и означает трансформировать.
То, что оставили нам наши предшественники, безусловно, заслуживает уважения, но вотчина,
просто сохраняемая, становится тяжким бременем. Прошлое лучше сохранять тем, что усваивать (приручать) его — и принимать его, и радоваться от того, что нам это удалось.
Прошлое остается неразрывной частью нас самих, будь то индивид или сообщество. Мы
должны уступить древним принадлежащее им место. Однако их место — не только там, гдето позади, в изолированной и чужой нам стране, оно также и в нас самих. Прошлое воскресает
посреди вечно меняющегося настоящего.
Peel. Making history. P. 129.
ОГЛАВЛЕНИЕ
Предисловие к русскому изданию.......................
5
Введение...................................
11
Часть I В ПОИСКАХ ПРОШЛОГО
Глава 1. Оживляя прошлое: мечты и кошмары.............
Ностальгия..................................
35
Восстанавливая права прошлого.......................
49
33
Зачем мы стремимся в прошлое?.......................
60
Опасности возвращения в прошлое......................
71
Глава 2. Выгоды и бремя прошлого...................
81
Выгоды прошлого...............................
82
Узнаваемость.................................
86
Подтверждение и удостоверение.......................
89
Идентичность.................................
91
Руководство..................................
97
Обогащение..................................
99
Бегство....................................
101
Древность...................................
107
Преемственность...............................
113
Завершенность................................
120
Последовательность..............................
121
Опасности и пороки..............................
122
Традиции и новации..............................
130
Глава 3. Древние против современных..................
137
Ренессанс и классическое наследие......................
138
Возрождение как творчество.........................
152
От «Querelle» к Просвещению.....................'. . . .
156
Викторианская Англия............................
170
Отцы-основатели Америки и их сыновья...................
182
Глава 4. Облик старости..........................
211
Отвращение к старости............................
215
Ценность облика старости...........................
245
622
Часть II ПОЗНАВАЯ ПРОШЛОЕ
Глава 5. Как мы познаем прошлое....................
295
Предмет как предмет опыта и веры......................
298
Память....................................
306
История....................................
332
Реликты /реликвии..............................
374
Взаимосвязи..................................
391
Часть III ИЗМЕНЯЯ ПРОШЛОЕ
Глава 6. Изменяя прошлое.........................
407
Изменяем реликвии..............................
409
Создаем новые реликвии...........................
443
Почему мы изменяем прошлое?........................
491
Глава 7. Творческий анахронизм.....................
549
Смерть и жизнь прошлого...........................
550
Прошлое, которое мы потеряли........................
557
Последствия утраты прошлого........................
568
Сохранение..................................
580
Прошлое, которое мы получили........................
612
Заключение..................................
618
Дэвид Лоуэнталь ПРОШЛОЕ — ЧУЖАЯ СТРАНА
Утверждено к печати Редколлегией серии «ПОЛ1£»
Редактор издательства О. В. Иванова
Подписано к печати 12.04.04. Формат 70xlOO'/i6. Бумага офсетная. Гарнитура Тайме. Печать офсетная. Усл.-печ. л. 50.7. Уч.-изд. л.
48.2 Тираж 2000 экз. Тип. зак. № 3312
Издательство «Владимир Даль» 193036, Санкт-Петербург, ул. 7-я Советская, д. 19
Издательский Дом «Русский Остров» 192148, Санкт-Петербург, ул. Пинегина 21/26-12
Отпечатано с готовых диапозитивов
в ГУП «Типография «Наука» 199034. Санкт-Петербург. 9 линия. 12