Текст
                    М. Яновская
а есть л и
ПРЕДЕЛ?..
Издательство «ЗНАНИЕ» Москва 1969


Р2 Я64 ЖИЗНЬ ЗАМЕЧАТЕЛЬНЫХ ИДЕЙ ВЫПУСК 3 Scan AAW 7—3—2 Т. П. 1969 г. № 22
Я непоколебимо верю, что наука и мир восторжествуют над невежеством и войною, что народы придут к соглашению не в целях истребления, а для созидания и что будущее принадлежит тем, кто больше сделает для страждущего человечества. ЛУИ ПАСТЕР
АНТОНИ ЛЕВЕНГУК, ЛУИ ПАСТЕР, РОБЕРТ КОХ
ЭТОТ СТРАННЫЙ, НЕОБЫЧНЫЙ, УДИВИТЕЛЬНЫЙ МИР... Глава пред в арительная Человек не в состоянии воспринять их ни одним из пяти органов чувств: их нельзя увидеть невооруженным глазом; они существуют беззвучно; их не определишь на вкус, на ощупь; у них нет запаха. Они способны совершать необъяснимые превращения и удивительные действия. Они вездесущи, и их бесконечное множество; нет на свете такой машины, которая в состоянии была бы подсчитать их число. Они — зачинатели жизни и виновники смерти. Планета Земля обязана им созданием всего живого, существующего на ней, и им же обязано человечество неисчислимыми бедами своими. Для них не опасен ни вакуум космоса, ни абсолютный холод, ни смертельная для других живых существ доза радиации; они умеют защищаться от истребительного ультрафиолетового облучения. Для них не существует времени. Им не страшна смерть. Они живут во всех трех стихиях — в воде, земле, воздухе. Они внедряются в организм человека и животного с той минуты, когда этот организм только еще начинает вызревать в ма^ теринском чреве. Они вечны и неистребимы. Очень многих из них не следует истреблять, потому что в своей противоречивости они и враги, и друзья человека, и жизнь без них невозможна. Они — это микроорганизмы. Великий шведский естествоиспытатель Карл Линней в своей классификации растений и животных назвал микроорганизмы третьим миром, хаосом. Книга Линнея «Система природы» вышла в свет в 1735 году. С тех пор многое изменилось в состоянии естественных наук, но полной классификации микроорганизмов все еще не существует. И кто знает, можно ли ее создать? Ботаникам и зоологам известны почти все виды организмов; микробиологам—всего 10—20%. Жизнь растений и жи- 5
вотных, начиная от простейших и кончая человеком, прослежена во всех ее циклах почти до мельчайших деталей. Тайны существования многих микроскопических существ до сих пор скрыты за семью печатями. Кое о ком (или о чем?) из них ведутся еще споры: существо это или вещество? Между тем их нужно знать со всеми их повадками и во всех проявлениях. Неисчислимы страдания, которые приносят человеку вредоносные микробы и вирусы, но и пользу, приносимую микроорганизмами, трудно переоценить. Земля обязана им существованием своей биосферы. Сколько-то миллиардов лет назад в водах нашей планеты появились примитивные микроскопические существа — будущие бактерии и водоросли. Они могли питаться, расти и размножаться. В атмосфере Земли не было тогда кислорода. Только далекие потомки этих первожителей, научившиеся поглощать солнечные лучи, одели земной шар кислородной оболочкой. Итак, зачинателями жизни были микроорганизмы; с них начался процесс развития жизни, благодаря им он стал возможен. Нежный цветок лилии и могучая чинара, паук и орел, полевая мышь и слон, наконец, человек — у всех у них в изначальном счете одни предки — микроорганизмы. Недаром микробы ведут себя как хозяева Земли! Ведь и теперь они осуществляют круговорот веществ на планете, и трудно себе представить, чтобы когда-нибудь их заменили искусственной системой. Они враждуют с порожденным ими же миром, но они же и обеспечивают его дальнейшее существование. Они могут быть стимуляторами роста растений и животных. Они вырабатывают антибиотики, синтезируют витамины и ферменты. Они обогащают руды; они играют важную роль в образовании залежей урана и других редких и цветных металлов; без них не было бы ни нефти, ни каменного угля, ни торфа. Внутри человека и животных одни микробы защищают организм -от вредоносного действия других, способствуют обмену веществ, а некоторые из них замедляют наступление старости- Мир микробов. Все в нем удивительно и странно, все выходит за рамки представлений. Есть микробы, которые легко выживают, если их сто часов подряд хорошенько кипятить. Есть бактерии, которые неплохо себя чувствуют после погружения в жидкий гелий, температура которого приближается к абсолютному нулю. Одни прекрасно живут в насыщенном растворе борной кислоты, другие погибают, вкусив немного 6
сахару. Одни существуют в хлористой ртути, медном купоросе, селитре, другие питаются карболкой, жрут каолин. Одни не могут жить без кислорода, другие погибают в его присутствии. Они оживают после высушивания и способны превращаться в кристаллы. В пластах каменной соли, взятой в районе Иркутска, бактерии пролежали сотни миллионов лет, после чего благополучно воскресли, конечно, не без помощи ученых. Возможно, и это еще не предел — абсолютные цифры тут не так уж важны; важен факт: бактерии умирают и воскресают вновь, те из них, которые жили на самой заре туманной юности Земли, могут быть возвращены к жизни, если их удастся обнаружить в каком-либо из древнейших пластов. Поразительны и многие другие свойства бактерий. Некоторые из них могут за сутки съесть пищи в тридцать раз больше собственного веса. А другие умудряются за 24 часа воспроизвести 4772 триллиона себе подобных. Поистине они таинственны, эти живые молекулы! Чего стоят одни только железобактерии. На первый взгляд может показаться, что они целиком состоят из железа, и долгое время жизнедеятельность этих организмов была покрыта, казалось бы, неразрешимой тайной. Потом постановили считать их особым видом водорослей и лишь много позже поняли, что это — микробы. Оказалось, железо для них — хлеб насущный, их пища, из которой они черпают энергию. Живут они в водоемах, внешне (разумеется, при соответствующем увеличении) довольно разнообразны: то похожи на тончайшие нити, то на комки железной ваты, то на красивое металлическое деревце. Железобактерии — одноклеточные микробы; каждая микробная клеточка в течение часа способна выделять железистый стебелек, в три раза превышающий длину самой клетки. На кончике такого стебелька и живет сам микроб, и, благодаря его размножению, через определенные промежутки времени стебелек делится на две веточки. Возможно, со временем, когда железобактерии будут хорошо изучены, их удастся выращивать искусственным путем, и тогда люди смогут получать столько железа, сколько им понадобится. Если подумать, это не так фантастично. Мне представляется куда более фантастичным то, что уже получено (на уровне клетки) с участием микроорганизмов: помесь человека и мыши, человека и кролика, человека и курицы... Подробнее об этом научном эксперименте я расскажу в конце книги, чтобы было понятно и значение опыта, и то, как удалось его осущест- 7
вить. А удалось это благодаря одному медицинскому наблюдению, сделанному сто лет назад. Медицинская наука на протяжении своего существования насчитывает немало эпохальных открытий. И все же ее можно разделить на два этапа: период до открытия микробов и период после открытия их. После того как абсолютно невежественный в вопросах медицины и вообще-то не очень образованный голландский шлифовальщик линз Антони Левенгук открыл с помощью примитивного микроскопа первые невидимые существа; после того как великий французский ученый Луи Пастер доказал, что бактерии являются возбудителями всех инфекционных болезней,— открытия все новых и новых микробов последовали одно за другим. Все бросились изучать микробов. Их повадки, их образ жизни, пути проникновения в организм, их враждебность или дружественность человеку. И то, как же теперь, когда причина инфекционных болезней известна, как теперь избавить человечество от этих болезней. И тут начались такие фокусы, какие не снились даже барону Мюнхгаузену. Тут открылись такие неожиданности, которые изменили все привычные представления о жизни вообще и о жизни микроорганизмов в частности. Изумление перед миром микробов, невероятные открытия продолжаются и по сию пору, и конца-края им не видно. Первый «фокус» устроила... курица. В то время в лаборатории Пастера изучали крохотного вредоносного микроба, которого едва удавалось различить в микроскоп — микроба куриной холеры. По каким-то причинам опыты были прерваны на три недели. На три недели колбы с ядовитым бульоном, кишевшим возбудителем куриной холеры, заткнули ватными пробками и оставили в термостате. А через три недели каплю бульона с микробом куриной холеры привили курице. Как и полагалось, курица заболела. Но — и это вовсе не полагалось, ибо все куры незамедлительно погибали от холеры, — на другой день занемогшая курица благополучно кудахтала и жадно клевала свой корм. Курице привили новую порцию заведомо смертельного холерного бульона. Тут-то и произошел тот самый фокус — курица оставалась веселой и здоровой, хотя доза, впрыснутая ей, наповал убивала самого крепкого петуха. Старый, слабый, почти бессильный микроб вступил в единоборство со своими молодыми, полными сил собратьями и победил их. Чем глубже проникали ученые в мир невидимых существ» 8
тем чаще обнаруживали в нем множество несообразностей. Прежде всего потрясали мизерно крохотные размеры микробов, способных губить гигантского по сравнению с ними человека. Одна из мельчайших известных ученым патогенных бактерий — бацилла туберкулеза. Достаточно такой крохе попасть в организм человека, как при благоприятных условиях она убьет его. Что такое туберкулез, каждый знает. Каким бедствием он был до недавнего времени и сколько гибло от него людей — тоже всем известно. А между тем возбудитель туберкулеза так мал, что в одной из своих стадий легко проходит через фарфоровый фильтр. В организме человека бактерии ведут себя странно и непонятно, будто есть у них любимцы и нелюбимцы; одних они заставляют тяжко болеть и умирать, другие даже не испытывают неудобства от их присутствия. История медицины знает немало случаев, которые и сейчас невозможно до конца объяснить. Известно, например, что один профессор-медик в доказательство защищаемой им теории выпил на глазах у свидетелей разводку культуры холерных вибрионов, которые должны были уничтожить его. Однако он не заболел холерой и, таким образом, «доказал», что холерный вибрион не является возбудителем этой страшной болезни. Другой ученый, который доказывал как раз обратное, проглотил, заведомо жертвуя собой, полную пробирку культуры возбудителя холеры — и тоже не заболел. Зато его молодой сотрудник, повторивший на себе тот же опыт и проглотивший гораздо меньшее количество вибрионов, заболел самой настоящей холерой... Один румынский врач привил себе содержимое сифилитической язвы экспериментально зараженного кролика. И хотя спирохет в прививочном материале было предостаточно, врач остался здоровым. А потом выяснилось, что почему-то именно кролики не способны передать сифилис человеку, хотя сами в лабораторных условиях легко заражаются им. В Перу издавна известна страшная болезнь, часто приводящая к смерти. В сущности, болезней этих две — одна вызывает сильную лихорадку и угрожающее малокровие, другая — осыпает кожу заболевшего отвратительными бородавками. Оказалось, что обе болезни, столь разные по клиническому течению и по своему проявлению, вызываются одним и тем же возбудителем, который, по совершенно непонятным причинам, проявляет себя в столь разных формах. Микробы не только человеку причиняют вред, микробы 9
еще и между собой враждуют. Так сказать, кланами, а впрочем, и внутри кланов. Оказалось, что воевать с микроорганизмами можно непосредственно с их же помощью; оказалось, что одни микроорганизмы в процессе своей жизнедеятельности выделяют вещества, способные уничтожать другие микроорганизмы. Вещества эти получили название антибиотиков и значение их общеизвестно. Если бы Петр Ильич Чайковский жил в наше время,, когда открыты антибиотики, он не умер бы от холеры в одну из страшных ее эпидемий. Если бы антибиотики были получены в прошлом веке, Пушкин не умер бы от раны, которая сама по себе не была смертельной, а гнойное воспаление брюшины, наступившее в результате ранения, можно было бы излечить с помощью пенициллина. Можно воевать с микробами и иным путем: просто натравливать их друг на друга. И тогда страшный холерный вибрион становится жертвой безобидных дрожжей. Стоит только поселить их в одну «коммунальную квартиру» и подрегулировать снабжение пищей. Скажем, поместить в один сосуд вредоносного микроба, который питается только белками, с мирным микробом, который употребляет в пищу и сахар и белки. А рацион им выдать исключительно в виде сахара. Естественно, что в поисках пищи вредный микроб захочет пожрать своего мирного соседа, поскольку тот тоже представляет собой белковое тело. Но мирный микроб более сыт, он все-таки съел весь сахар и стал сильнее своего голодного соседа. Сыт-то сыт, да не очень— не единым сахаром питается наш мирный микроб, ему тоже нужны белки; и он тоже превращается в хищника. Каждый хочет съесть другого, но побеждает более сытый- В результате совершенно безвредный в природных условиях микроорганизм превращается в лютого зверя и уничтожает весь выводок злобного и вредоносного микроба: он выделяет смертельные для врага вещества, которых прежде никогда не выделял. Вещества эти называются лизинами. Такова сила приспособляемости микроорганизмов к неблагоприятным условиям существования. Не менее основательно приспосабливаются они и к другим враждебным факторам: если в течение некоторого времени кормить микроб несмертельными дозами антибиотиков, те из микробов, кто послабее, погибают, но уж зато оставшиеся в живых так свирепеют, чта становятся намного опаснее своих предков. Но — на каждую старуху есть проруха, и у микробов оказались свои микробы. Они заражают бактерий болезнями,. 10
по-видимому инфекционными, и истребляют в огромном количестве. Назвали их бактериофагами—пожирателями бактерий. Бактериофаг — это вирус микробов. Вирусы же — самые малые из известных человеку живых существ, стоящие где-то на грани живого и неживого. Увидеть их смогли только в электронный микроскоп. Вирус — это совсем особая форма жизни. Прежде всего вирус, в отличие от бактерий, паразит внутриклеточный. У вирусов нет самостоятельного обмена веществ, он осуществляется за счет клетки, в которой паразитирует вирус. О вирусах еще не очень многое известно. Неразрешенных вопросов множество, пожалуй, неизвестного тут больше, чем известного. На нашей планете нет таких организмов, которые в той или иной степени не страдали бы от вирусов. От них болеют люди и животные, насекомые и растения, инфузории и бактерии. Болеют ли сами вирусы — вот вопрос? Вирус необычайно устойчив и легко меняет хозяина, поэтому вирусные болезни очень заразительны. Перечислить их все невозможно — потребовалось бы слишком много места. Но степень зловредности вирусов станет ясной и из одной фразы: больше половины всех заболеваний человека вызывается вирусами. Такие грозные болезни, как сифилис, чума, холера, воспаление легких, малярия, давно уже не представляют для нас смертельной опасности — их научились не только предупреждать, но и лечить. А вот грипп или обыкновенный насморк никаким лекарственным средствам пока не поддаются. Недаром говорят: насморк нелеченный продолжается целую неделю, а леченый -— всего семь дней... Среди вирусов есть «великаны» и «лилипуты», и это не значит, что первые опаснее вторых: один из самых мелких вирусов — вирус японского энцефалита — является одним из самых опасных. А размеры его—16—18-миллионных долей миллиметра. Приблизительно размер крупной молекулы. Сравнить их по размеру с человеком просто немыслимо. Как же они убивают таких гигантов? И за счет чего, например, питаются вирусы, если в одной клетке листика табака, пораженного болезнью, помещается 600 миллионов вирусных частиц? (Здесь уместно объяснить, что вирусная частица не часть вируса, а, так сказать, одна «штука» вируса). Нравы вирусов тоже малопонятны. Вдруг они проявляют «благородство»: поселяются в одноклеточной инфузории, понемногу сосут из нее соки, не причиняя особого вреда. Зато заставляют ее выделять в окружающую среду яд, убивающий И
другие расы инфузорий того же вида. Спрашивается, какая вирусу от этого польза? Еще удивительнее самая сущность вируса: биологически активный возбудитель болезни, обладающий основными признаками живого существа — размножением, наследственностью, изменчивостью, он умудряется превращаться в кристаллы и вести себя вне клетки хозяина как неживое химическое вещество. Выйдя из клетки, вирус не проявляет никаких признаков жизни и в таком неживом состоянии может сохраняться десятки, возможно, сотки и более лет. Но, попав в чувствительную к данному вирусу клетку, он вновь оживает. Некоторые вирусы можно разделить на отдельные компоненты и снова воссоединить в цельную активную частицу. И снова разобрать, чтобы сконструировать уже совершенно новую фигуру: можно в белковую оболочку вируса одного вида вставить нуклеиновый стержень другого вида, в результате «выстроится» новая вирусная частица со свойствами того вируса, от которого взят нуклеиновый стержень. С другой стороны, вирус бактерий — фаг — может изменить наследственные свойства бактерии, передав ей некоторые признаки своего предыдущего хозяина. Каким образом? Но хватит пока о вирусах. О них будет рассказано дальше, где-то, вероятно, в предпоследней главе. И рассказано еще много интересных и совсем необычных вещей. Микробиология полна ими. Особенно медицинская — одна из отраслей этой науки; по-моему, главная ее отрасль. Потому что она занимается здоровьем и жизнью человека. А что может быть главнее этого? Вы уже догадались, что именно медицинской микробиологии и будет посвящена данная книга? Передо мной стоит дилемма: провести пальцем по всем клавишам инструмента, чтобы звук каждой струны остался неразличимым, или сыграть всего несколько мелодий — ведущих мелодий симфонии, чтобы звучание их хоть ненадолго запомнилось. И я выбираю последнее. Короче, здесь будет рассказано только о нескольких ученых и только о некоторых событиях рождения и становления науки о микробах. Потому что если посвятить всем участникам и всем событиям даже по одной строке, толщина подобного тома (или томов) во много раз превосходила бы дозволенную толщину одной книги. А будут это главы или истории, части или новеллы — я и сама еще не знаю...
ПРОЗРЕНИЕ Глава первая Капля чистейшей дождевой воды чуть-чуть подрагивает на маленькой дощечке из талька. Дощечка приклеена к острию серебряной иглы. Игла с дощечкой почти вплотную приближена к двояковыпуклому стеклу. А с другой стороны стекла-линзы опять-таки почти вплотную прижат глаз человека. Человек смотрит, хотя смотреть страшно неудобно: глаз то и дело слезится от нечаянного прикосновения к стеклу. Мешает и нос, довольно крупный нос безмерно любопытного человека. Никаких неудобств человек не замечает—он зачарован, он поражен, он затаил дыхание... Хотя странно, что что-то может еще вызвать его удивление — чего только он не перевидел под своими линзами! Но как раз для него, для этого чрезвычайно любознательного человека, все новое — праздник. Он еще не утратил непосредственности восприятия вопреки своему возрасту, вопреки тому, что видел такое, чего не видел ни один человек на земле. Он поражен, он задерживает дыхание: ибо то, что он сейчас узрел, превосходит своей необычностью все остальное. Живые движущиеся существа, едва видимые даже в его линзы. Одни из них вертятся вокруг самих себя; другие бегают неровно, рывками; третьи степенно шевелятся- Их множество, и все они разные по своему поведению и по формам: одни почти круглые, другие продолговатые, перетянутые посредине, третьи похожи на спиральки, четвертые неописуемой, замысловатой формы. Человек смотрит час, два, три. Поражается густоте населения капли воды, поражается все сильнее и сильнее, ибо за три часа население увеличилось во много раз. — Совершенно случайно, совершенно случайно я решил посмотреть на дождевую воду, — восторженно шепчет он,— и оказалось, что она вовсе не так уж чиста, оказалось, что 13
она вовсе не чиста, оказалось, что в ней населения, как на всем земном шаре! Так он открыл мир в капле воды. Обыкновенный голландский купец, ничего общего не имеющий с наукой, более того — с широкой образованностью. Торговец мануфактурой, бухгалтер и кассир, почетный привратник ратуши, а также дегустатор вин. И еще замечательный шлифовальщик линз. Таких линз, увеличивающих изображение почти в триста раз, таких маленьких изящных микроскопов— он и их сам собирал — наверняка не было ни у кого в мире. Звали егоАнтони Левенгук. Микроскопирование было для него необыкновенно приятным, увлекательным занятием, «хобби» на ранней стадии своего развития. А в сущности это было его основное и, пожалуй, давно уже единственное занятие. Никем, никак, никогда не оплачиваемое. Между тем Левенгуку была уготовлена совсем иная судьба. Антони Левенгук родился в Голландии, в городе Дельфте, в октябре 1632 года в небогатой семье корзинщика. Пяти лет его отдали в школу, а потом послали в Амстердам обучаться торговому делу и бухгалтерии. Он должен был стать купцом. Так считали его родные, так поступил бы на его месте любой другой молодой человек левенгуковского происхождения и достатка. Почему бы и нет? Голландия переживала период своего расцвета — расцвета экономики, науки, литературы, искусств. Период Рубенса и Рембрандта, восходящей славы Лейденского университета. Период политического самоуправления, бурного развития мореходства и торговли. Любой молодой человек, не отличавшийся с детства никакими выраженными талантами и не имеющий надежд на богатое наследство, с радостью стал бы купцом, коль скоро имел возможность обучиться этому выгодному делу. Почему Антони Левенгук, изучивший коммерцию, успевший некоторое время поработать бухгалтером и кассиром и даже открывший собственную мануфактурную лавку, вместо того чтобы стать главой торгового предприятия, стал микро- скопистом и естествоиспытателем? Почему он стал шлифовальщиком линз и конструктором микроскопов, если это занятие— он знал — никогда не принесет ему дохода; напротив оно стоило ему достаточно дорого. И откуда брал он средства на серебро и золото, в которые монтировал свои микроскопы? 14
Ни исследователи и биографы Левенгука, ни сам он не дают никаких указаний по этому поводу. Неизвестно даже в точности, когда именно начал он шлифовать стекла, когда впервые собрал микроскоп, когда начал смотреть в него. Непреложно лишь то, что, однажды взглянув в увеличительное стекло, он уже не отрывал от него глаз на протяжении нескольких десятков лет. Что касается денежных средств, тут ему просто повезло: во-первых, обе его жены (овдовев, ан через пять лет женился вторично), взятые из обеспеченных семей, внесли в дом достаточно денег; во-вторых, Левенгук занимал несколько муниципальных должностей, приносивших ему доход и почти не отнимавших времени. Кто сидел в Левенгуковой лавке, кто торговал в ней, какие она приносила прибыли и сколько лет существовала,— и этого никто толком не знает. Быть может, торговлей ведала жена Левенгука или его единственная оставшаяся в живых дочь Мария. Но только не он сам. Для него не существовало ни лавки, ни торговли, ни, пожалуй, прибылей — для него существовал только открытый им мир, его микроскопы, то, что он в них наблюдал. Что именно видел он там — долгие годы оставалось для всех тайной: он не любил рассказывать о своем сказочном мире, он ревниво оберегал его от посторонних. И никто, быть может, так и не узнал бы о невероятных, важнейших, интереснейших открытиях Левенгука, если бы не его друг, очень молодой, но уже знаменитый доктор Ренье де Грааф. Этот замечательный анатом, рано умерший, успел почти перед самой смертью оповестить ученый мир о поразительных вещах, происходящих в городе Дельфте, в Голландии, в помещении при лавке господина Левенгука. Быть может, Левенгук и сам бы взъярился, если бы прочел в «Физиологических трудах» то, что прочел его друг Грааф. Но дело в том, что Левенгук в те годы умел читать только на голландском языке, а журнал печатался на английском, кроме того, Левенгук вообще питал презрение к печатному слову и неизвестно, прочел ли он до этого хотя бы с десяток книг. Так что Левенгук не читал сообщения о том, что в Италии некий Евстахий Давини, пользуясь новым микроскопом, увидел и открыл «животных меньше всех, каких до сих пор видели». Зато сообщение прочел Ренье де Грааф. Прочел и возмутился. Возмутившись, написал в Лондон знаменитому Королевскому обществу (тогдашней Академии наук), что он знаком 15
с интереснейшим человеком, который этих самых «животных меньше всех» видел уже много лет назад; Грааф сообщал, что сия личность, а именно Антони Левенгук изДельфта, сам изготовляет микроскопы, какие и не снились Евстахию Дави- ни; к сему он прилагал «мемуар» Левенгука, с трудом вырванный у него из рук, в котором были описаны объекты наблюдения. И еще Грааф просил: «Подбодрите его и пошлите ему письмо с предложением более трудных занятий такого же рода» *. Так Грааф открыл неиссякаемый фонтан Левенгукова красноречия, о котором никто никогда и не подозревал, ибо оно сказывалось исключительно в эпистолярной форме, и фонтан этот исправно работал ровно пятьдесят лет. Лондонское Королевское общество откликнулось — а могло бы и не обратить внимания; Королевское общество подбодрило— а вполне могло бы посмеяться над «мемуаром», необыкновенно многословным и бестолковым, в котором описывалось жало пчелы, причем описание это занимало малую толику всего письма. И спасибо этому обществу за то, что в течение пяти десятков лет оно поддерживало переписку с Левенгуком, выуживало среди его жалоб на дурную погоду и скверную работу его собственного кишечника крупицы научных открытий и таких истин, которым не было еще равных в естествознании. А Левенгук, которого и подстегивать не надо было, Левенгук, человек редкой честности и столь же редкостного, честолюбия, необыкновенно талантливый и столь же самолюбивый, с этих пор и сам другими глазами смотрел в свой микроскоп и изо всех сил старался как можно подробнее описать увиденное. «Меня нередко различные люди просили издать сообщение о моих наблюдениях при помощи моих вновь изобретенных микроскопов, но я отказывался, во-первых, потому, что я не владел настолько пером, чтобы выразить надлежащим образом свои мысли, во-вторых, потому, что я не изучал ни языков, ни искусств, а занимался только торговлей, и, в-третьих, потому, что я неохотно выношу противоречия и порицания со стороны других... Из Вашего письма я вижу, что мои наблюдения не вызвали неудовлетворения в Королевском обществе и что его члены пожелали видеть чертежи..- Я прошу Вас и * Переводы писем Граафа и Левенгука взяты из книга Н. В. Такжина «Левенгук, его жизнь и деятельность» (по его письмам). Л., Изд-во Военно-морской медицинской академии, 1946. 16
других джентльменов помнить, что мои наблюдения и мысли вызваны исключительно моей любознательностью, ибо, помимо меня самого, в нашем городе нет ученых, которые занимались бы этим искусством. Итак, прошу не осуждать мое бедное перо и ту свободу, с которой я излагаю мои связанные с случаем мысли». Так писал Левенгук в своем первом письме к секретарю Лондонского Королевского общества. Когда же Королевское общество решило издать все письма своего необычного корреспондента, получилось четыре объемистых тома! Вероятно, не было в истории науки писем более захватывающих и интересных, чем письма Левенгука. И все же я не рискну посоветовать прочитать все эти четыре тома, в которых заключены сотни писем человека, дожившего до девяноста лет. Не рискну из опасений быть публично и широковещательно обруганной в прессе, в разделе «Письма читателей»... В письмах Левенгука дотошно и подробно описывается состояние желудка их автора, микроскопическое содержание его кала; в них можно ознакомиться с каждодневным меню автора, с характером его соседей и с интригами, которые вокруг него плетутся, должно быть, из зависти; много говорится о погоде и жизни в Дельфте, о перипетиях, связанных с добыванием бычьей крови; самокритические замечания о собственном характере; немного хвастливости и вообще масса вещей, решительно никакого касательства не имеющих ни к естествознанию, ни к микроскопированию. Скучные, прямо скажем, письма, если читать их целиком. И необыкновенно интересные, если прочесть в них только то, что непосредственно касается наблюдений Левенгука. Микроскопы Левенгука были просты, красивы и изящны. Две линзы, помещенные в патрон между двумя склепанными вместе серебряными (или даже золотыми) пластинками с просверленной в середине дырочкой. Объект наблюдения помещался на серебряной игле, которую при помощи винтов можно было повернуть, поднять или опустить, приблизить или удалить от стекла. Короткая фокусная длина — 0,9 мм и сильное увеличение — 270 раз; по мнению сведущих людей, это был оптический предел для линз. Обращаться с таким микроскопом, при очень коротком фокусе и высоком увеличении, было крайне неудобно: глаза почти соприкасались с линзой, а линза прижималась вплотную к объекту. Очень мешал нос... Изобретателем Левенгук был изрядным: он изобрел осо- 17
бый насос для выкачивания из воды воздуха, сложный прибор для объяснения движения земного шара и невесть что еще. Шедевром его изобретательности было приспособление для наблюдения под микроскопом момента взрыва пороха — до этого и по сию пору не додумался еще ни один микроскопист! О том, что с ним при этом сумасшедшем опыте происходило, он сам пишет (удивительно, что ему еще довелось писать, что он не взорвался вместе со своим изобретением!—М. #,): «...чаото случалось, что когда возле глаз (помните, что глаз был почти прижат к линзе!—М. #.) лопалось стеклянное приспособление или даже рассыпались искорки от пылающих углей, мельчайшие стекольные и огненные частицы попадали мне в глаз и причиняли мне боль (надо думать!—М. #.). Поэтому я счел за лучшее для защиты глаз надевать на нос очки..-» (Вот н вся техника безопасности!) Левенгук развлекался. Одержимый идеей видеть невидимое, он отдавал ей все свое время, отдал всю долгую и довольно-таки спокойную жизнь. Он развлекался. Но развлечения его подарили пораженному человечеству такую уйму знаний, какой не одарил его ни до, ни после Левенгука ни один настоящий ученый, И какой не могла дать ни одна академия тех времен. Английский ученый-протозоолог К. Добелл написал монографию о Левенгуке. Есть там такие строчки: «Его пытливость была ненасытна и его открытия проститов и бактерий были только эпизодом в его жизни, полной открытий и действительных и воображаемых. Например, его наблюдения над насекомыми, коловратками и множеством других «анималь- кулей» были равным образом замечательны; его исследования кровяных телец и капиллярного кровообращения были уже классическими, его сравнительное изучение сперматозоидов стоит вехой в истории биологии; его открытие партеногенези- са (у тлей) и почкования (у гидр) общеизвестны, в то время как его исследования в анатомии, гистологии, физиологии, эмбриологии, зоологии, ботанике, химии, кристаллографии и физике еще ожидают оценки». Наблюдая микроскопическое размножение клеточных организмов, открыв сперматозоиды, Левенгук становится яростным противником распространенного в то время учения о самопроизвольном зарождении. На основе опыта, который он ставил превыше всего, он пришел к логическому заключению, что самопроизвольное зарождение не может иметь места в природе. И убедившись в своей правоте, этот страстный поклонник 18
Аристотеля, но еще более страстный поклонник истины пишет в июне 1695 года: «Долой Аристотеля и всех его последователей, защищающих мнения, что animalcula происходит от гниения: конечно, своими писаниями они стремятся затемнить истину». Он был одним из первых, поднявших свой голос против возможности самозарождения. Не он ли дал толчок долгим, горячим спорам, возникшим впоследствии вокруг этого вопроса? Спорам, длившимся не один десяток лет; спорам, в которых участвовали естествоиспытатели, медики, теософы Англии, Италии, Франции и которые получили свое разрешение только во второй половине XIX века. К концу жизни Антони Левенгук не был уже таким невеждой, каким начал свою деятельность естествоиспытателя. Он уже приобщился к научной литературе, читал книги английского физиолога Вильяма Гарвея (не там ли он искал поддержку своей убежденности в невозможности самопроизвольного зарождения?), труды итальянского анатома, создателя микроскопической анатомии Мельпиги, книги по зоологии и ботанике. Поглощенный своими наблюдениями, он все же ке подозревал, какие подарки делает науке. Он не создавал стройных теорий, не был последователен в своих суждениях. Он видел, он наблюдал, он описывал. Сидя всю жизнь в своем кабинете, Левенгук умудрился открыть совершенно новый, принципиально иной, невиданный мир, и этот мир навеки поразил его воображение. Когда он впервые заглянул а каплю дождевой воды, он оказался в эту минуту самым зрячим человеком на земле. Чего только не открывал он, глядя в свой микроскоп! Эритроциты крови человека и лягушки, одни — круглые, другие— овальные; поперечную полосатость мышц; строение зуба, хрусталика глаза, движение крови в капиллярах, самые капилляры; сперматозоиды человека, собаки и других животных— вое это он первый увидел и, что важно, описал и зарисовал. Поразительно честный и добросовестный искатель, для которого опыт и факты превыше всего, неутомимый и любознательный, Левенгук кладет под микроскоп буквально все, что можно туда сунуть. Он пишет: «Я нашел млечные сосуды во внутренностях ягненка, вскрыл один из них ножичком и извлек оттуда млечный сок», «Я вынимал хрусталик из глаз птиц... Недавно мне так тонко удалось разрезать оболочку глаза быка, что я разделил ее толщину на семь слоев». (Тол- 19
щину роговицы!); «Я с меньшим, чем раньше, трудом вырезал семенники у блохи и положил их под микроскоп». (Положительно, у лесковского Левши был предшественник — заметьте, сперва вырезал семенники, а потом положил их под микроскоп) . Изучая «потение тела», Левенгук отделил как можно более «тонкий слой кожи с тыльной поверхности кисти, пальцев, плеча, причем в разных местах выступила кровь... Только частыми наблюдениями и экспериментами я достиг того, что могу установить с полной достоверностью, что на всей коже нет такого значительного промежутка, который не был бы пронизан выделительными сосудами». И все это для того, чтобы, вспомнив свою прежнюю профессию бухгалтера, подсчитать: «Если мы предположим, что поверхность тела мужчины среднего роста составляет 14 кв. футов, то придется сделать вывод, что его кожа пронизана 2016 миллионами сосудиков». Однажды он взял щепотку песка, хорошенько прокалил его и развел в прокипяченной воде. Положил эту смесь под микроскоп и увидел песчинки очень большие, как раз такие, какие ожидал увидеть. И вдруг среди песчинок он обнаружил странных, очень странных зверьков, каких никогда еще не видел: на голове их помещалось нечто вроде колесиков (теперешний наблюдатель сравнил бы их с винтом вертолета), колесики крутились, зверьки передвигались с их помощью. Очень любопытные зверьки — коловратки! Но что же это такое? Зверьки воскресают из мертвых! Вот только что он видел трупик коловратки, и вот уже она расправила свое колесико и задвигалась в воде! И сколько бы потом ни брал Левенгук образцов высушенного, прокаленного песка, в котором находились высушенные зверьки — они всегда оживали, размножались, бегали. Впрочем — впрочем, были ли они мертвы? — спрашивает Левенгук сам себя. Или, быть может, впали только в мертвую спячку, как впадают в нее, говорят, медведи? Должно быть, это не истинная смерть, решает он, должно быть, они просто таким способом сохраняют свой род от вымирания. И Левенгук, этот человек, не получивший научного образования, но обладавший поистине родниковым талантом, быстро сочиняет очередную свою теорию: «Теперь мы легко поймем, каким образом заводятся мелкие животные в скоплениях дождевой воды и цистернах и вообще во всех открытых водовместилищах, ибо они заносятся ветром вместе с мельчайшими частицами пыли». 20
Остается только удивляться, что это письмо не остановило на себе внимания ученых, особенно медиков! Впрочем, ни Пастера, ни Коха не было еще тогда на свете. А ведь открытие, сделанное Левенгуком, — открытие первостепенной важности,— предвосхитило современные представления о распространении микроорганизмов воздушным путем. Но нас больше всего интересует в этой книге то, что представилось его взору в одно солнечное утро 1683 года. Левенгук на сей раз не ходил далеко за материалом для наблюдения — он залез в собственный рот, наскреб там немного зубного налета, развел его в кипяченой воде, намазал этой кашицей стеклышко и осторожно прикрепил его к игле. Потрясенный тем, что в его собственном рту процветает такой многообразный зверинец, он, однако, и на сей раз не изменил себе — записал все и сделал зарисовки. Это было очень точное описание и изображение нескольких видов бактерий, обитающих во рту человека. Левенгуку было необыкновенно интересно глядеть на них! Самый заметный вид зверьков был продолговатой формы с утолщением в середине; они очень быстро двигались, прямо- таки носились в воде, как рыба в аквариуме. Вторые — значительно меньше первых — похожи были на полицейскую дубинку с утолщением на одном конце, они вращались как бы в вихре, иногда принимали спиральное направление, числом их было гораздо больше. Третьи то казались совершенно круглыми, то меняли форму — их вообще было трудно разглядеть, так они были малы; они быстро носились, подобно тучам летающих в беспорядке комаров и мошек, казалось, их несколько тысяч в капле, а капля была не больше песчинки. Затем шли в бесконечном множестве полоски — одни кривые, другие прямые, почти неподвижные. Примерно так описал Левенгук впервые открытых им бактерий. Но он и не подумал сразу сообщить об этом Королевскому обществу, он должен был еще сотни раз проверить — всегда ли, у каждого ли человека и животного можно обнаружить этих «анималькулей» и в таком ли изобилии, как у него самого. И он стал лазить в рот к своей дечери, к своей собаке, к кошке, жившей в соседнем доме. Однажды он встретил неопрятного старика, который признался ему, что никогда в жизни не чистил зубов. И сумасшедший маньяк залезает в рот к полузнакомому, насмерть напуганному старику и соскребывает с его зубов немного налета. Смотрит в микроскоп и — боже! — какой мир открывается его 21
глазам! В жизни ни из одного рта не приходилось ему выуживать такого богатейшего улова. Совсем новые зверюшки, должно быть, они живут только в грязи, в загнивающей среде... Ну же, ну!.. Вывод напрашивается сам собой! Нет, никаких выводов ни Левенгук, ни Королевское общество, которому он, наконец, во всем открылся, не делают. А ведь обладай он хоть долей пастеровского воображения, насколько раньше человечество узнало бы о связи бактерий с гнилостным процессом, с болезнями! Разумеется, это только кажется сегодня, с высоты тех Монбланов, на которые взобралась наука. Разумеется, Левенгук не понял, да и вряд ли мог понять роль бактерий в жизни человека. Не знал он и не ведал, какой злой, подчас уничтожающей силой обладают его зверюшки. Но если он и не догадался, что в великом обществе «ани- малькулей» скрывается уйма убийц, способных наповал уложить быка, он все-таки догадался о другом: он показал, что невидимые существа могут уничтожать другие живые организмы, во сто крат большие по размерам, чем они сами. Он затеял исследование с моллюсками и ракушками. Внутри каждой матери-моллюска он находил массу зародышей, но как ни пытался вырастить их искусственно в стакане воды, взятой из канала — ничего у него не получалось. Потом он увидел, почему не удался его опыт, и заодно понял, почему каналы не наполнены до краев моллюсками: он увидел мириады микробов, которые пожирали мягкое вещество моллюсков, сплевывая только непригодную для их питания твердую скорлупу. И опять-таки никакие обобщения не пришли ему в голову. Сам он умер девяносто одного года от роду, полный еще неутоленного любопытства, умер буквально на трудовом посту. За 36 часов до кончины он еще микроскопировал песок, переданный ему для анализа. Он еще успел продиктовать последнее письмо Королевскому обществу, к которому испытывал вечную благодарность. Он продиктовал это письмо за несколько часов до смерти — о «тельцах в крови и подонках вина» и «о зарождении животных и биении диафрагмы». Это было 26 августа 1723 года. К. Добелл пишет: «Как мог Левенгук делать свои открытия при тех ограниченных средствах, которые были в его распоряжении, останется навсегда чудом... можно только смотреть на этого необыкновенного старика так, как тот смотрел на своих «анималькулей», т. е. опешивши от изумления». 22
Ему повезло: большинство его открытий было оценено при жизни. Но кое-что надолго осталось дремать в его черновых тетрадях, не понятое ни современниками, ни им самим. Кое- что, к чему вернулись много времени спустя и что перевело на новые рельсы всю медицину. Открытие Рентгеном икс-лучей сразу же совершило переворот в науке. Между открытием Левенгука и пониманием его значения прошли десятки лет. Впрочем, пониманием это еще нельзя было назвать — скорее догадки, осенявшие время от времени врачей и исследователей в разных концах земного шара. С незапамятных времен люди стали замечать, что избегнуть заражения некоторыми болезнями можно только изолировав больного человека от здорового. Очень давно врачи, и особенно ветеринары, убедились, что заразные болезни могут «прилипать», если перенести «заразное начало» от больного организма к здоровому. Итальянский врач Джироламо Фра- касторо в середине XVI века даже создал первую стройную теорию о существовании живой причины заразных болезней, о живом «контагии», которого, однако, никто никогда не видел. Все это было еще до Левенгука. Но и после того, когда человечество могло считать себя прозревшим, ничего особенного не случилось — оно прозрело только на один глаз. Прозрело, как прозревает малый ребенок: он видит, но ничего еще не понимает, ему еще чуждо ассоциативное мышление, он еще не способен сопоставить события и сделать из них выводы. И все-таки прозрение не прошло даром — наследники великих левенгукских открытий не очень долго заставили себя ждать. Сперва они что-то робко лепетали, потом замолкали надолго, затем голоса их становились настойчивее и громче, а сами они превращались в борцов за идею. Пятидесяти лет не прошло со дня смерти Левенгука, как мысль о связи найденных им зверюшек с болезнями человека уже возникла в некоторых умах. Русский врач Данило Самой- лович, самоотверженный борец с чумой, высказал мысль, что чума вызывается «неким особливым и совсем отменным существом». Около 160 лет прошло со дня прозрения Левенгука до того дня, когда безвестный немецкий анатом Генле в 1840 году издал брошюру, в которой говорилось, что заразные начала представляют собой мельчайшие живые существа, попадающие в тело человека и развивающиеся в нем после определенного скрытого периода. Неважно, что никто еще не мог 23
обнаружить эти существа, несущие с собой болезнь и смерть, писал Генле, это легко объяснить как несовершенством современных микроскопов, так и отсутствием соответствующих методик. К середине XIX века одновременно тремя учеными были обнаружены в крови овец, пораженных сибирской язвой, палочковидные тельца. В шестидесятых годах великий русский хирург Пирогов говорил, что причина заразы есть «нечто органическое, способное развиваться и возобновляться». Но, как говорит Дарвин, «по-видимому, недостаточно высказать новую идею: нужно высказать ее так, чтобы она произвела впечатление, и тому, кто этого достиг, принадлежит по праву и главная честь». Их было много, и раздавалось все больше этих здравых голосов. Но, с одной стороны, опыт уже прочно завоевывал себе место, с другой — состояние медицинской техники не позволяло подвести экспериментальную базу под догадки и наблюдения. И расплывчатые понятия, умозрительные представления, экспериментально не подкрепленные, расплывались в воздухе и уходили в небытие. Голоса эти были одиноки и пропадали в шуме медиков-эмпириков, заглушались разного рода «королями» тех или иных теорий, в рамки которых не укладывались понятия о микроорганизмах как возбудителях болезней. И догадки о паразитарном характере эпидемий были отброшены наукой как средневековые бредни. Между тем болезни косили людей и причиняли неисчислимые бедствия. Из-за них проигрывались войны, прекращались грандиозные строительства, множилось число сирот, погибали великие люди, старики и малые дети — микробы не щадили никого, никого и ничего не боялись. Ибо никто и ничто не препятствовало их убийственной для человека деятельности. Но уже висел в воздухе вопрос: кто виноват? Кто виноват в победоносном шествии по земле холеры? Она наводила ужас, из дальних стран она перекочевала в цивилизованную Европу, она охватила Африку, через Китай проникла в Россию. Как черная молния, она вспыхивала внезапно, сжигала на своем пути сотни и тысячи жизней и, собрав обильную жатву, угасала на время, чтобы в любой час вспыхнуть с новой силой и опять исчезнуть неизвестно куда и почему. Кто виноват в том, что моровое поветрие — чума вписала одни из самых мрачных страниц в историю человеческой культуры? Каждое нашествие «черной смерти» уничтожало 24
большую часть населения городов и деревень и влекло за собой упадок культуры. Уберечься от нее труднее, чем от любой другой инфекционной болезни, поэтому так высока смертность в местах, пораженных ею: стоит подышать одним воздухом с жертвой чумы, как вторая жертва уже готова. Кто виноват в том, что молодые матери, рожавшие в больницах, погибали, едва дав жизнь новому человеку? Словно мотыльки, отложившие яички, словно бы нарочно уступая место на земле новым пришельцам. Идти рожать в больницу было все равно что взойти на эшафот. Ни во дворцах, ни в хижинах не щадила родильная горячка женщин, если только... если только они прибегали к помощи врачей. Нелепость? Однако эта нелепость стоила жизней не счесть скольким матерям и сделала сиротами не счесть скольких детей! Во всем мире родильная лихорадка уносила в могилу десятки тысяч молодых женщин, и никто не понимал, в чем же тут дело. Как ураган проносилась она по всем родильным домам мира, заглядывала в ветхие лачуги, где заботливый муж наскребывал последние гроши, чтобы вызвать к роженице врача, в блестящие дворцы, где будущих князей, маркизов и принцев принимали не менее блестящие врачи-знаменитости. Она не делала различия между матерью будущего короля и будущего оборвыша, она была неумолима, как сама смерть. Те из рожавших женщин, которые прибегали к услугам врачей и все-таки выживали, выживали вопреки медицинской помощи. Кто виноват в том, что во время войн умерших в госпиталях после самого пустякового ранения было намного больше, чем убитых на поле брани? Умерших не от ран — от госпитальной гангрены. В госпиталях стоял невыносимо гнилостный запах, хирургические палаты были очагами заразы, человек с раздробленным пальцем погибал тут после операции от госпитальной гангрены. И с очень давних пор сложилось мнение, что гниение, как таковое, тесно связано с хирургическими осложнениями ран, что, по всей вероятности, это одно и то же явление, вызываемое одними и теми же причинами. Но какими? «Миазмы», «контагии», «дурной воздух», «заразная материя», «монады». А что они такое? А где доказательства? Кто, хоть единожды увидев причину болезни, сумел заразить в лаборатории здорового животного? Кто видел ее — эту причину? Кто? Антони Левенгук. Левенгук? Да, он открыл каких-то мельчайших зверьков! Но он же добывал их даже из собствен- 25
но го рта и был абсолютно здоров и дожил до 91 года! Причем же тут болезни? Причем тут зверьки? Положительно, Антони Левенгук поторопился родиться! Или человечество слишком рано прозрело. Ибо оно не сумело взять то, что ему давалось в руки. Более двух веков прошло с того дня, когда Левенгук ахнул, впервые глядя на живые микроорганизмы, до того дня, когда был получен ответ на вопрос: кто виноват? И все-таки летоисчисление проникновения человека в микромир мы будем вести от Левенгука, хотя и нельзя его никоим образом назвать родоначальником науки микробиологии. Он был первым, кто увидел, и первым, кто описал. Он сыграл роль первого телескопа, но никогда не помышлял не только об изучении звездных миров, но и о составлении карты небесных светил, об их систематизации. Левенгук взял старт в своеобразной эстафете открывателей нового мира. С эстафетной палочкой пробежал он свой длинный этап, затем она долго переходила из рук в руки к разным ученым из разных стран. И двести лет оставалась всего лишь палочкой-указкой. Только Луи Пастер сумел превратить ее в дирижерскую.
ВТОРЖЕНИЕ Гл ава вторая В начале книги я опрометчиво обещала, что речь пойдет только и исключительно о медицинской микробиологии. Между тем, сейчас вы узнаете о вещах, вроде бы никакого отношения к медицине и не имеющих. Не торопитесь осуждать автора — медицина появится точно на той странице, на какой ей надлежит появиться. То же, о чем будет рассказано в этой главе,, имеет такое же отношение к медицинской микробиологии, как летающий змей Франклина к современной авиации. Только с чего же нам начать? С пебрины и флашерии? Или: с болезней пива и вина? А может быть, с молочного и масля- но-кислого брожения? Пожалуй, начнем с самого Луи Пастера. Признаться, и в начальной школе, и в колледже он не проявлял выдающихся способностей. Любил он только рисование. Рисовал неплохо, с увлечением, и вскоре друзья стали прочить ему карьеру художника. Отец же, бывший наполеоновский солдат, ставший кожевником, мечтал когда-нибудь увидеть его учителем колледжа и очень огорчался, не замечая в сыне никакого стремления к знаниям. Его любимый учитель надеялся, что из него со временем получится философ, потому что он, совершенно неожиданно, уже будучи пятнадцатилетним юношей, пристрастился к чтению. А сам Луи Пастер? Он не собирался быть ни художником, ни учителем, ни философом. Он решил посвятить себя точным наукам. Какой из них — он еще не знал. Окончив колледж, он сдал экзамены на бакалавра гуманитарных наук весьма посредственно; а затем — на бакалавра математических наук, получив по химии чуть ли не самый, низкий балл. После этого он твердо решил стать химиком. Он и стал химиком. Едва достигнув двадцати пяти лет, он уже делал в Парижской Академии наук доклад о своих исследованиях в области кристаллографии, а в течение последующих пяти лет стал знаменитостью в ученом мире. Потому что 27
эти исследования, вернее, открытия о связи между группировкой атомов, оптическими свойствами и формой кристаллов породили учение о «молекулярной дисимметрии», а позднее выросли в новую науку — стереохимию. Едва став химиком, он стал знаменит. Став знаменитым, сразу же и резко свернул на другой путь, навсегда забросив то, что принесло ему столь раннюю славу. И на этом новом пути он в конечном счете совершил революцию в биологии и медицине. Впрочем, поворот с одного пути на другой был не столь уж резок. Если подумать, то был он вполне последователен и закономерен для человека, всегда устремленного вперед, всегда поглощенного неожиданными идеями и вопреки, казалось бы, непреодолимым трудностям (а может быть, именно из-за них) добивающегося воплощения этих идей в жизнь. Пастер был человеком страстной души и мягкого сердца; обычно сдержанный внешне, он, однако, иной раз мог прийти в такую ярость, что даже кошки в его чердачной лаборатории прятались по углам. Он умел любить — человека, дело, идею; любить так, что ничему другому не оставалось уже места ни в его мыслях, ни в сердце. Так он в детстве полюбил сначала рисование, потом книги, позже — химию. Единожды и навсегда полюбил он женщину — Мари Лоран из Страсбурга. Мари стала его женой, и если бы кто-нибудь задумал написать серию книг «Жизнь замечательных жен», одну из первых следовало бы посвятить жене Пастера. Сразу и без оглядки поверив в величие мужа, она никогда уже не усомнилась в нем за все сорок шесть лет их на редкость счастливого брака. Мадам Пастер знала все, что делал ее муж и о чем он думал. Она писала под его диктовку доклады в Академию наук и в Академию медицины, его сообщения и статьи, а иной раз и протоколы опытов. Она всегда восхищалась его прозорливостью и требовательностью к себе и даже тем, что он частенько забывал и ее, и детей, когда увлекался какой-нибудь новой идеей. В такие дни она старалась принимать посильное участие в его лабораторной жизни и не докучать ему никакими семейными делами. На ее глазах он стал большим ученым, известным и признанным во всем мире. На ее глазах был избран во Французскую академию, заняв одно из сорока кресел для «бессмертных»- Однажды, уже незадолго до смерти, когда Пастер сказал: «Как это случилось, что химия, а не медицина изобрела спо- 28
соб лечения человека?..» — жена его, ни на мгновение не задумавшись, уверенно ответила: — Но ведь ты химик! Как же могло быть иначе?.. Выдержки из своей первой статьи о кристаллах Пастер читал в Академии наук 20 марта 1848 года. Выйдя из Академии, он попал на площадь Пантеона и здесь увидел толпу возле наскоро сколоченного балагана. Над балаганом было написано: «Алтарь отечества». Тут собирали средства для нужд революции. Взволнованный Пастер помчался домой, взял свои скудные сбережения—150 франков — и возложил этот дар на «алтарь отечества». Республику он представлял себе довольно смутно; для него, во всяком случае, в ней заключалось что-то благородное, «братское». Потомок крепостных крестьян, он и не мог иначе воспринимать это слово. Но, далекий от политики, погруженный в исследования, почти не покидавший лаборатории, этот несостоявшийся философ не имел представления ни о характере буржуазной революции 1848 года, ни о ее целях и задачах. Тем не менее, очутившись в толпе народа на площади Пантеона, Пастер почувствовал себя гражданином республики и решил, что не должен оставаться в стороне от такого грандиозного события. И тут же отправился записываться в Национальную гвардию. Продолжалось это недолго: толку от Пастера как от солдата не было никакого; учителя и друзья убедили, что куда больше пользы принесет он отечеству в лаборатории. И вскоре он уже снова сидел дни и ночи, склонившись над своими кристаллами. Загадка, которую решал и разрешил Пастер и которая положила начало стереохимии, заключалась в следующем. Некая виноградная кислота, которую кто-то случайно обнаружил, в отличие от своей родной сестры, винной кислоты, почему-то оказалась оптически пассивной: поляризованный луч света в специальном приборе — поляриметре — под влиянием ее кристаллов никуда не откланялся. А ведь обе эти кислоты были не просто сестрами — они были сестрами-близнецами: кристаллы их имели один и тот же химический состав, одну и ту же кристаллическую форму с одинаковыми углами, тот же удельный вес, то же двойное преломление света. Но раствор винной кислоты изменял направление поляризованного луча вправо, а раствор виноградной никуда его не отклонял. В чем причина столь разного поведения совершенно одинаковых кристаллов? В чем тут секрет? 29
Мысль о внутренней структуре кристалла, обусловливающей внешнюю форму его, засела в голове Пастера, когда он взялся ответить на эти вопросы. Если растворы двух веществ химически одинаковых, состоящих из одних и тех же частиц, различно относятся к свету, значит, частицы в чем-то неодинаковы. Химически однородные, они должны быть неоднородными по форме. Отклонение плоскости поляризации — оптическая неправильность — должна указывать на неправильность внутреннюю, на асимметричность в группировке атомов. Повторяя опыты, проделанные до него знаменитым немецким химиком Митчерлихом, Пастер вскоре убедился в верности своих догадок: он обнаружил то, что упустил знаменитый ученый. На кристаллах соли винной кислоты существуют маленькие дополнительные грани, доходящие только до половины ребер и создающие неправильность в строении кристалла; называется эта неправильность гемиэдрией. Самым важным было тут то обстоятельство, что гемиэдрические грани находились у кристаллов винной кислоты справа, и именно вправо вращался луч поляризованного света. Прямую связь между гемиэдрией и оптической активностью Пастер установил. Теперь ему надо было в подтверждение своей новой теории доказать, что кристаллы оптически пассивной виноградной кислоты симметричны и гемиэдриче- ское построение им не свойственно. И тут произошла осечка: кристаллы оказались тоже гемиэдричны. Все стройное здание рухнуло. Но не так-то легко было обескуражить Пастера. Он решил проделать свою первую, поистине титаническую работу, выдвинувшую его в число видных французских химиков. Снова и снова повторяя наблюдения, Пастер без конца разглядывал в микроскоп крохотные кристаллики таинственной виноградной кислоты и в конце концов обнаружил, что ге- миэдрия-то у них есть, только совсем не такая, как у кристаллов винной: там все дополнительные грани всегда находились справа, а тут — на одних справа, на других слева. И тогда Пастер собственноручно разобрал все кристаллики — отдельно левые, отдельно правые; закончив эту феноменальную сортировку, приготовил растворы — и загадка была решена: раствор с кристаллами, дополнительная грань которых находилась справа, вращал луч поляриметра вправо, раствор с левыми кристаллами — влево. Таинственная кислота оказалась не чем иным, как смешением двух разновращающих винных кислот. Если взять равное число кристаллов, вращающих 30
луч в разные стороны, ясно, что луч никуда не отклонится. Вот почему виноградная кислота и была оптически пассивной. Орудуя левыми и правыми кристаллами винной кислоты, Пастер однажды натолкнулся на любопытный курьез: раствор одной из солей правой винной кислоты, стоявший в теплом месте, вдруг замутился и безо всякой видимой причины начал разлагаться. Лабораторный курьез Пастер превращает в опыт: надо же узнать, в чем тут дело? Он ставит свежую правовращающую винную кислоту в теплое место и снова наблюдает разложение раствора. Когда же он проделывает тот же опыт с лево- вращающей— разложения не наступает. Разумеется, после этого он берет пассивную виноградную кислоту, ставит и ее в теплое место — и... лабораторный курьез рождает открытие. Оптически пассивная кислота превратилась в левовращающую! Куда же девалась ее правая половина? Микроскоп — капля виноградной кислоты на предметном стеклышке — крохотный плесневый грибок. Микроорганизм, по-видимому, виновник только что произошедшего странного превращения кислоты. Но почему же грибок разлагает только правую кислоту и оставляет без внимания левую? Разлагает? Полностью уничтожает ее! Будто съел, не оставив и следа. Ну да, именно съел! Вот он, ответ на вопрос, куда девалась правая половина. Микроскопический грибок питается именно правовращающими кристаллами винной кислоты, они нужны для его жизнедеятельности, а левые ему ни к чему, и он на них не обращает внимания. Вот поистине поразительное соответствие между микроорганизмом и химической средой! Этот ничтожно маленький грибок, оказывается, способен различать химическую структуру вещества, брать то, что ему нужно, и отбрасывать то, что не годится для его питания! В результате все правые кристаллы оказываются употребленными на поддержание его жизнедеятельности, а левые остаются неприкосновенными. И в процессе жизнедеятельности происходит брожение и разложение правой винной кислоты. Любопытная гипотеза! Но стоит ли ею заниматься, чтобы превратить в аксиому? Стоит ли, когда слово «брожение» — такое всеобъемлющее слово, к которому приурочиваются самые разнообразные превращения вещества? Эта область уведет его бог знает куда и может засосать на всю жизнь... 31
Стоит ли бросать тихие, нетребовательные кристаллы, в которых тоже еще непочатый край нераскрытых возможностей, менять их не на другую химическую — на биологическую проблему?.. Все это происходило в Страсбурге, где, будучи профессором химии, Пастер на собственные деньги (за работы по кристаллографии он получил премию в 1500 франков) приобрел оборудование для маленькой университетской лаборатории. Ибо средств, отпускаемых государством, не хватило бы даже на покупку лишней горелки! Здесь он завершил работы с виноградной кислотой, с невероятным трудом получив ее искусственно; отсюда он ездил в Париж, на сей раз с большим докладом в Академию наук, где виднейшие французские химики превознесли его до небес. Вряд ли он мог тогда предвидеть, что область, которой он с этих пор занялся, — область взаимодействия между микроскопическими организмами и средой, послужит исходным пунктом к рождению новой науки: микробиологии. Думал ли голландец Левенгук, к чему приведет его открытие третьего, бесконечно малого мира? Что такие забавные на вид зверюшки окажутся убийцами всего живого на земле; что наблюдения, которым он посвятил свою жизнь, дадут начало жестокой, долгой борьбе идей, борьбе между учеными всех национальностей?! От кристаллов Пастер шагнул в... виноделие. Сама судьба подтолкнула его поближе к биологическим проблемам. Точнее, министр просвещения Франции, подписавший в сентябре 1854 года назначение Пастера на должность профессора Лилльского университета. А город Лилль, не успевший еще прославиться новым университетом, издавна славился производством вина, спирта и уксуса. И пока Пастер с семьей перебирается в Лилль, откуда, собственно, и началась его головокружительная, славная и тернистая карьера ученого, пересоздавшего все науки, связанные с изучением жизни, в это время мы с вами попытаемся вкратце ознакомиться с основными идеями, господствовавшими тогда в области древнейшей проблемы брожения, гниения и разложения. Физико-химический подход к явлениям природы все больше и больше вытеснял из естествознания метафизику с ее пресловутой «жизненной силой», «жизненным духом», с ее бездоказательными теориями и многословными рассуждениями. После Левенгука ни один серьезный естествоиспытатель не 32
мог уже позволить себе провозглашать новые идеи и выводы без того, чтобы не сослаться на виденное в микроскопе. Борьба идей превратилась в борьбу между рассуждением и опытом; ареной этой борьбы стали лаборатории. Явления брожения бесконечно разнообразны. Квасится тесто, бродит свекольный сок, превращаясь в вино; киснет молоко, горкнет масло, плесневеют сухари, тлеет навоз; прокисает вино, превращаясь в уксус, портится уксус, превращаясь в мутную воду. Ежегодно цветут цветы и ежегодно увядают, а на следующий год на том же месте расцветают новые. Множество живых организмов и продуктов их жизнедеятельности заполняют мир- Потом все это исчезает, превращается в прах, а потом снова возникает жизнь. Бесконечны и разнообразны явления жизни и смерти, но что-то есть в них общее. Что же? Какие законы управляют всеми этими превращениями? В чем суть их? За разрешение этих вопросов еще в глубокой древности взялись философы. Они высказывали множество догадок, оспаривали их правильность, делали ни на чем не основанные выводы и ничем не подтвержденные заключения. Состояние наук не позволяло в те далекие времена сколько-нибудь вразумительно ответить на эти вопросы. Потом попытки разобраться в тайнах брожения и гниения перешли от философов к алхимикам. Нельзя ли превращать железо в золото при помощи процессов, подобных превращению теста в хлеб? — спрашивали они. Нет ли такого порошка, который превратит неблагородный металл в благородный, как превращается с помощью дрожжей сусло в пиво? Алхимики бесславно закончили свой век, и на сцену вышли химики. Химики ставили опыты. Начиная с XVII столетия они упорно экспериментировали и пришли к выводу: есть общее в явлениях гниения, брожения вина, дыхания и пищеварения,— во всех этих процессах присутствует углекислый газ. Этому присутствию углекислоты обязан процесс брожения своим названием — при выделении углекислого газа бродящее вещество как бы кипит, «бродит» по сосуду. Его частицы движутся, вовлекая в это движение все больше и больше вещества. На этом основании возникла теория, что всякое гниющее тело легко передает это состояние другому, еще не гниющему телу, приводя его из состояния покоя в состояние движения. Этот чисто динамический подход к процессу явился прооб- 33
разом будущей теории немецкого ученого, создателя всемирно известной школы химиков-органиков Юстуса Ли- биха. Теория возникла не на целине. До Либиха почву вспахали многие знаменитые химики. Великий Лавуазье, которому химия обязана введением весов, немало времени посвятил исследованию брожения. Лавуазье взвешивал воду, сахар и дрожжи, помещал эту взвесь в сосуд. Когда процесс брожения заканчивался, он снова взвешивал содержимое сосуда и, высчитав разницу, устанавливал количество выделенного углекислого газа. Затем он перегонял в другой сосуд алкоголь и также взвешивал его. Получалось, что выделенная углекислота и полученный алкоголь весят ровно столько, сколько весил первоначально сахар. Таким образом, Лавуазье установил, что углерод, находившийся в сахаре, полностью переместился в алкоголь и выделился в виде углекислого газа. И сделал вывод: «Действие винного брожения заключается в том, чтобы разделить на две части сахар, который есть окисел, окислить одну половину за счет другой, чтоб образовалась угольная кислота, раскислить другую половину за счет первой и получить сгораемое вещество, которое и будет алкоголь. Так что если возможно было воссоединить алкоголь и угольную кислоту, то вновь образовался бы сахар». Это было исчерпывающее решение вопроса с доказательствами и точными опытами. Впрочем, не совсем точными: Лавуазье принял во внимание вое — и сахар, и алкоголь, и углекислый газ, и кислород с водородом, то есть воду, но куда же девались дрожжи? Никто не оспаривал, что дрожжи участвуют в брожении. Всем было известно, что они в виде пены или мутного осадка встречаются на поверхности жидкости или на дне сосуда. Сахарные растворы в их присутствии начинали бродить, а дрожжей при этом становилось как будто даже больше. Было также известно, что, если взять со дна чана, в котором перебродило сусло, немного дрожжевого осадка и по капле добавить его в другие чаны с совершенно свежим прокипяченным суслом, через несколько часов оно начнет бродить. С другой стороны, знали, что если и не положить в сахарный раствор дрожжей, то они появятся сами по себе. Как тут было не сделать вывод, что дрожжи — продукт брожения? Чисто химическое соединение, фермент. А тут еще одному химику удалось вызвать спиртовое брожение без участия чего-либо похожего на дрожжи: он просто брал азотистое органическое вещество, 34
вводил его в сахарный раствор и получал алкоголь. Правда, при этом необходимо было соблюдать одно-единственное условие: это вещество должно было находиться в состоянии брожения- И вдруг в 1837 году сразу несколько ученых во Франции и Германии, совершенно независимо друг от друга, пришли к убеждению: дрожжи вовсе не химические вещества, они растут, питаются, размножаются и никакое брожение без них наступить не может. Один из этих ученых проделал серию убедительных экспериментов и создал довольно стройную теорию. Он пропускал согретый воздух над сахарным раствором и увидел, что ни дрожжи в растворе не появляются, ни брожение не начинается. Стало быть, резонно решил он, дело в том, что нагревание уничтожало нечто необходимое для процесса брожения. Что же оно такое, это нечто? Зародыши дрожжей, отвечал ученый. Более того, заявил он, эти зародыши — растения, в чем можно убедиться опять-таки с помощью опыта: они оказались чувствительными к действию мышьяка, как и многие другие растения. Он определил, что кажущееся движение дрожжей — это их размножение. И он сделал весьма последовательный вывод: эти растительные существа питаются сахаром и выбрасывают в виде алкоголя то, что не могут утилизировать. Затем ученый сообщил совсем уж потрясающую новость: гниение мяса тоже начинается только после того, как в него проникают микроскопические живые организмы; если хорошо проваренное мясо положить в какой- нибудь сосуд и пустить в него воздух, проходящий через раскаленные трубки, мясо может оставаться свежим в течение нескольких месяцев. Ио стоит убрать эти трубки и открыть доступ обыкновенному воздуху, мясо начнет гнить. Очевидно, в воздухе содержатся зародыши микроорганизмов, именно они и разлагают мясо, вызывая в нем процесс гниения. Ученый опубликовал полную сюрпризов статью, которая, однако, ни в чем никого не убедила. Сторонники химической теории брожения и гниения не желали принимать новую идею, они требовали неопровержимых доказательств. А доказательств не последовало: сам ученый больше не возвращался к своим исследованиям, другие же, пытавшиеся повторить его эксперименты, как правило, терпели неудачу. Тем и кончились немногие попытки биологического объяснения процессов брожения и гниения. Ими пренебрегли, им предпочли химию. Химия в середине прошлого века так много уже сделала, так стремительно развивалась, что с позиций химии объяснл- 35
ли все явления природы, вплоть до явлений жизни и смерти. В этом была своя закономерность: химия стала наиболее прогрессивной, наглядной и точной наукой. Ученик Пастера, французский медик Эмиль Дюкло, писал об этом периоде столкновения новых и старых идей: «И вот в отдаленной, мало известной науке области (имеется в виду теория брожения) снова появляются, как действующие причины, жизненные силы, которые химия мало-помалу устраняла из области физиологии. Появление их представлялось попятным движением». В первой половине XIX века химия получила могучее подкрепление— появился блестящий и талантливый Либих. В двадцать один год он уже имел кафедру в одном из университетов Германии, где и создал первую научную химическую лабораторию. В нее съезжались ученые всех стран; слушать курс у Либиха для молодежи, стремящейся в науку, считалось чуть ли не особой честью- Он был разносторонен и энергичен, внес в химию как науку много новых представлений, совершил массу открытий, создал немало теорий. Но, пожалуй, главной среди них была опубликованная к сороковым годам теория брожения, сразу завоевавшая всемирную славу. Либих стал королем химии. Созданная им теория утверждала: брожение и гниение обязательно происходят в присутствии гниющих веществ, ферментов, и только при вмешательстве кислорода. Есть два вида этих процессов: в одном случае кислород воздуха действует на органическое вещество, соединяется с некоторыми его элементами, нарушает равновесие между остальными и вещество распадается — это гниение; во втором случае веще- ство разлагается не от простого соприкосновения с кислородом, а лишь получив толчок от другого уже гниющего вещества— это и есть брожение. Однажды начавшийся процесс гниения и брожения дальше уже идет сам собой, но он никогда не начнется без участия фермента и кислорода. Либих не возражал против того, чтобы считать дрожжи организмами — его эта сторона не интересовала. Он только отрицал, что они являются причиной брожения. Как могут столь крохотные, невидимые существа проделывать такую гигантскую работу? — спрашивал Либих. Придерживаться такого мнения, все равно, что уподобляться ребенку, «который вообразил бы, что быстрое течение Рейна зависит от движения многочисленных колес мельниц в Майнце...» Присутствие дрожжей при брожении еще не доказывает, что они при- 36
чина этого брожения- Ведь никто не показал и не объяснил, каким образом дрожжи вызывают приписываемое им действие. Да никто и не сможет этого доказать. Так что, если даже принять биологическую теорию на веру, проблема останется такой же темной и непонятной, какой была в давние времена. И, наконец, почему живые существа находят только при спиртовом брожении, а как же с остальными? Достаточно бросить в сахарную воду немного яичного белка — вода забродит; стоит только прибавить в разведенный спирт немного свекольного сока — спирт превратится в уксус; опустите в кружку молока кусок сыру — молоко скиснет; положите в масло кусок сырого мяса — масло начнет разлагаться. Причем же здесь дрожжи? Все утверждения Либиха настолько соответствовали видимой действительности, что невозможно было усомниться в них. Теория Либиха — химическая или контактная теория брожения — безраздельно господствовала не только в Германии, но и в других странах. Она была записана во всех учебниках химии, на нее ссылались ученые в своих трудах. Теория Либиха стала догмой — тем, что в науке труднее всего опровергнуть. Высказать противоположную идею, объявить войну этой теории— значило объявить войну всему ученому миру. Но Пастер рискнул. Итак, он обосновался в Лилле в качестве профессора и декана химического факультета. В новом просторном здании университета для Пастера была предназначена отдельная лаборатория. Всего лишь маленькая комнатка с единственным студенческим микроскопом, сушильной печью, небольшим количеством реактивов и посуды, но зато первая своя собственная лаборатория. Работай в ней хоть круглые сутки! Хотя от суток для научной работы оставалось ничтожно мало времени: нужно было читать лекции тремстам студентам, заниматься хозяйственными делами, входящими в обязанности декана, обучать своих слушателей практическим работам, знакомить их с производством, читать публичные лекции для любознательных жителей города Лилля. Мадам Пастер в эти счастливые лилльские времена почти не видела своего мужа: то он после учебных часов занимался опытами со студентами, то водил их по предприятиям города, то вовсе уезжал с ними в другие города, знакомя с фабриками и заводами, то пропадал в лаборатории, занимаясь собственными исследованиями. А с некоторых пор он еще стал заниматься вовсе не свойственным солидному ученому делом: 37
анализировал по просьбе одного винного фабриканта какую- то склизкую и неприятно пахнущую массу. Он вообще охотно откликался на просьбы лилльских предпринимателей, на средства которых содержался университет. И они немало почерпнули пользы от общения с этим удивительным, таким доступным профессором. А Пастер хорошо помнил, как сам он, будучи студентом, старался выудить в Париже все научные новости и достижения, которые можно было бы применить в кожевенном деле, и незамедлительно писал о них своему отцу. Тот год грозил лилльским виноделам банкротством: из чанов со свекольным соком, из которого перегоняли спирт, стало выходить совсем мало алкоголя. По проторенной уже дорожке фабрикант господин Биго обратился за советом к молодому профессору. Профессор, услышав слова «бродильные чаны», бросил свои собственные дела и помчался на фабрику. В бродильных чанах Пастер увидел свекольную массу несвойственного ей серого цвета. Не во всех чанах — в некоторых свекольный сок нормально бродил. Мысленно Пастер сравнил чаны лилльского винодела со своей прозрачной левой и мутной правой винной кислотой и подумал: должно быть, и здесь «нашкодили» микроорганизмы, неизвестно откуда попавшие в свекольный сок. Пастер взял несколько образцов этого сока и унес их в лабораторию. Сидя перед микроскопом, он разглядывал крохотные шарики в здоровом соке, еще более крохотные, слегка удлиненные в том, который начинал портиться, и палочко- подобные, почти невидимые, в испорченном растворе. «В чем заключается процесс брожения?—спрашивал он самого себя. — Не связан ли этот процесс с существами, мелькающими здесь, передо мной? Ведь порча правой винной кислоты, которую употребили в пищу микроскопические существа, именно с ними и была связана! Обязательно ли присутствие их при нормальном бродильном процессе или их появление вызывает только порчу?» Забродившая винная кислота, нормальный и посеревший, полный комочков свекольный сок, — какая связь между ними? И между теми микроскопическими существами, которые он находил там и тут? И существа ли они, эти шарики, палочки, комочки, которые кажутся ему сейчас живыми? Он погрузился в опыты с брожением и порчей свекольного сока, и многое ему стало ясно; но ясно для него: чтобы 38
сделать это убедительным для всех, надо было не один десяток раз поставить наглядные, абсолютно неопровержимые опыты. Пока он ограничился тем, что научил владельцев винных предприятий, как избавиться от порчи вина. Он показал им под микроскопом шарики, которые должны присутствовать при нормальном брожении свекольного сока, и удлиненные тельца, которые не должны при этом присутствовать и которые вызывают болезнь сока. (Впервые слово «болезнь» так доказательно было произнесено в связи с микроорганизмами!) Он объяснил, что как только появляются крохотные удлиненные микроорганизмы, брожение из спиртового переходит в молочнокислое; что, по-видимому, они пожирают дрожжи, с помощью которых происходит нормальное спиртовое брожение, — это ясно, потому что в заболевшем соке нет ни дрожжей, ни алкоголя; зато там сколько угодно молочной кислоты. Нужно вылавливать из чанов мутно-серые комочки и контролировать весь процесс производства под микроскопом. Только тогда фабриканты вина и спирта перестанут терпеть убытки. Оправдав доверие лилльских виноделов, он тут же забыл о них и углубился в извечную тайну брожения. Часами наблюдал он развитие и размножение предельно мелких микроорганизмов (организмовли?), участников (или виновников?) молочнокислого брожения. Развитие и размножение... Но это же признаки, присущие исключительно растениям или животным, а никак не химическим ферментам! А между тем первый химик мира Либих утверждает, что любой вид брожения вызывается только химическими ферментами... Однако, думает Пастер, эти микроскопические палочки, которые я обнаружил, безусловно, живые организмы. И это еще не главное — главное то, что они вызывают определенный вид брожения, в данном случае молочнокислый. Точно так же, как дрожжи вызывают брожение сахара, превращая его в алкоголь. Стало быть, другие микроорганизмы должны вызывать брожение других продуктов. И надо прежде всего доказать, что микроорганизмы не случайные и не просто постоянные спутники бродильных процессов, что они — причина брожения. Что брожение — продукт их жизнедеятельности, а не распада. И что у каждого вида брожения есть свои собственные бродила, которые только и способны вызывать данный вид брожения. 39
Надо было научиться выращивать молочнокислые палочки в искусственной среде. Пастер перепробовал массу комбинаций и в конце концов приготовил смесь из сухих дрожжей, сахара и углекислой извести. Он сделал питательный бульон из этих компонентов и пустил в него один серый комочек, выуженный из больной свекольной массы. Сосуд с бульоном и его жильцами поставил в термостат. Через день Пастер заметил в сосуде пузырьки воздуха, через два дня на дне сосуда образовался осадок, как и при всяком брожении. Он нанес каплю осадка на предметное стеклышко и положил .его под микроскоп. Капля была заполнена шевелящимися, вибрирующими палочками, и палочки на глазах выпускали из себя дополнительные членики: они размножались. Сколько раз Пастер ни повторял опыт, питательный бульон неизменно заполнялся размножившимися существами. И существа эти всякий раз производили молочную кислоту. — Теперь ты видишь, — сказал он наконец единственной свидетельнице своих опытов мадам Пастер, — теперь ты видишь, что они живые и что именно они являются создателями молочной кислоты?.. Это был первый опыт искусственного изолирования и культивирования микроорганизмов. Этим опытом было положено начало развитию бактериологической техники. О мире микроскопических организмов представления были самые смутные и неопределенные: не то они животные, не то растения, не то чисто химические вещества. По мнению большинства ученых, они стояли где-то на рубеже между живой и мертвой природой. Высказывались предположения, делались догадки, но ничего не было доказано, кроме того, что доказал два века назад Левенгук: микромир действительно существует. Пастер первый ввел эксперимент в изучение невидимого мира. Этот великий экспериментатор сумел опытом подтвердить свои умозаключения, превратив разрозненные понятия в научную истину. Ему принадлежат слова: «В экспериментальных работах надо сомневаться до тех пор, пока факты не заставляют отказаться от всяких сомнений». Когда факты свели к нулю все его сомнения, он представил два сообщения в Академию наук: о молочнокислом и спиртовом брожении. Безупречность опытов и убедительность выводов в этом сложнейшем вопросе были поистине поразительны. Не менее поразительно было и то, что Пастер осме- 40
лился опровергнуть химическую теорию брожения, любимое детище Либиха. Пастер понимал, к чему обязывают его эти выводы, понимал, какую бурю возражений и споров вызовут они у сторонников химической теории. Он знал, что встретить эти споры, ответить на них сможет только во всеоружии и что приведенных им примеров далеко еще не достаточно: нужно было доказать, что у каждого вида брожения есть свои живые бродила, что существование и деятельность их зависят от среды, в которой они обитают. Только в этом случае его выводы приобретут значение научного закона. А было ли ради чего копья ломать? Что с того, что брожение окажется не химическим, а биологическим процессом? Не говоря уже о том, что познание этих процессов даст возможность науке проникнуть в глубочайшие тайны жизни и смерти, оно сбережет Франции миллионы: вино, пиво и уксус— это не только доходы промышленников, это одна из основных статей государственного бюджета. Знать, в чем суть процесса, — значит, научиться управлять им. Но чтобы знать, надо изучить, надо доказать правильность своей гипотезы, чтобы из гипотезы она превратилась в теорию. Предстояла еще огромная работа, бесконечные эксперименты, требующие уйму времени. Между тем времени и условий для экспериментов у Пас- тера как раз и не было. Осенью 1857 года его перевели в Париж вице-директором Эколь Нормаль. Он должен был тут не только профессорствовать, — он был администратором, руководителем всех научных исследований, финансово-ответственным лицом, следил за гигиеническим режимом, питанием учащихся и многим другим. Но, что хуже всего, в Эколь Нормаль для Пастера не нашлось лаборатории. И не было ни одного свободного, мало-мальски пригодного для этой цели помещения. Самолично обследовав все коридоры, закоулки, тупички здания, спустившись в подвал и поднявшись на чердак, Пас- тер наткнулся наконец на два чердачных чуланчика, оккупированных кошками. Кошками он пренебрег, хлам и грязь убрал вдвоем с женой и с присущим ему оптимизмом сказал мадам Пастер: — Тут мы и обоснуемся. Как-нибудь оборудуем лабораторию. Как—я еще не знаю, потому что денег нет... Работать в кошачей обители под крышей оказалось почти невозможно, особенно летом: жара тут стояла невыносимая. 41
Пастер писал старому другу юности:«Тем не менее я понемногу привыкаю к своему чердаку... Надеюсь несколько рас- ширить его в следующие каникулы... Ты, так же как и я, воюешь с материальными затруднениями. Они, мой милый, должны служить только стимулом к работе, а не причиной разочарования. От этого наши открытия будут еще большей заслугой». Все-таки он сделал попытку получить у государства немного денег на опыты по брожению. Ему ответили, что в бюджете министерства просвещения нет рубрики, по которой можно было бы выделить полторы тысячи франков на его исследования. Ну что ж, «от этого наши открытия будут еще большей заслугой». Полученная вскоре от Академии наук премия за работы по экспериментальной физиологии — по брожению винной кислоты, спиртовому и молочнокислому — пошла на покупку лабораторного оборудования. Эта награда была особенно радостной для Пастера: она поощряла принятое им биологическое направление, утверждала его заслуги как биолога. Это радостное событие произошло почти сразу же вслед за тяжелым горем, постигшим Пастера: от брюшного тифа умерла его старшая дочь. Он мучительно переживал смерть девочки. «Я прошу простить меня, мой дорогой отец, что я снова вызываю все эти грустные воспоминания, — писал он.— Будем думать о тех, кто остался, и постараемся, поскольку это в нашей власти, защитить их от горечи жизни». Думать о тех, кто остался. О своих и о чужих детях. О тех, кто ежедневно, ежечасно гибнет от болезней, перед которыми наука бессильна. От болезней, причины которых неизвестны и от которых никто не умеет лечить. Быть может, именно в эти дни впервые мелькнули в голове Пастера мысли, что заразные болезни человека не на век останутся тайной. Быть может, именно тогда он подумал о сходстве между изучаемыми процессами брожения и теми, которые происходят в заболевшем человеческом организме. Между «болезнью» свекольного сока в чанах фабриканта Биго и болезнями людей. Путь, который ему предстояло пройти, чтобы смутная догадка превратилась в обоснованный факт, потребовал не одного десятка лет. Пока он только стоял у истоков реки, которая своим бурным течением к концу жизни привела его к заветной пристани... Пока он продолжал неравный бой с Либихом и его теорией. Ибо ни Либих, ни его сторонники не собирались сда- 42
ваться. В 1859 году вышел в свет второй том «Химичеоких писем» Либиха, в которых он снова, пренебрегая опытами Пастера, повторял, что процесс брожения есть чисто химический процесс и что жизнь здесь ни при чем. «До соприкосновения с кислородом составные части вещества остаются рядом, не оказывая друг на друга никакого влияния; кислород нарушает состояние покоя, равновесие притяжения, связующего элементы в частице вещества; вследствие этого нарушения происходит распадение, новое распределение элементов». И тут на помощь Пастеру приходит тот самый благословенный случай, который остается не замеченным человеком, если он его не ждет. Однажды, наблюдая молочнокислое брожение, Пастер случайно обнаружил новый микроорганизм—живого, растущего, размножающегося микроба, способного образовывать только масляную кислоту. Эта находка оказалась не просто открытием еще одного специфического микроба, вызывающего еще один вид брожения. Маслянокислый микроб, как установил Пастер, — анаэроб. Существо, не только способное жить без воздуха, но и гибнущее в его присутствии. На глазах ученого происходило то, что испокон веков считалось немыслимым: жизнь без воздуха, анаэробная жизнь. Сколько потом Пастер ни возился с открытыми им изогнутыми цилиндрическими тельцами, похожими на турецкую туфельку, он не мог заставить их жить в соседстве хотя бы с единственным пузырьком кислорода. Напротив, для того чтобы существовать, им нужен был только углекислый газ. Смертельный для всего живого углекислый газ! Итак, кислород не только не главный и обязательный агент брожения, есть брожение, которое прекращается в его присутствии. Когда Пастер сообщил о своем открытии в Академии наук, на него напали со всех сторон. И не по какому-либо деловому поводу, а потому, что он осмелился замахнуться на физиологический канон, по которому нет жизни без воздуха. Что это за фантазии, говорили оппоненты Пастера, будто возможны существа, живущие без воздуха?! Либо эти существа неживые, либо опыты Пастера не выдерживают никакой критики и он просто плохой экспериментатор. Тогда Пастер продемонстрировал сомневающимся целый полк анаэробных микробов, и тут уже им нечего было возразить. Только причем тут брожение, настаивали сторонники 43
Либиха, какое отношение имеют к нему анаэробы, независим мо от того, живые они или не живые? Но у Пастера был уже выработан твердый план действий: коль скоро отдельные звенья цепи оказались на поверку гнилыми, он намерен был доказать, что и вся цепь не больше чем бумажное украшение: красивое, блестящее, но непрочное. В сущности, осталось нанести только последний удар. Па- стер уже доказал, что не кислород истинный агент брожения, что есть бродила, для которых кислород смертелен; Либих утверждал, что брожение происходит без участия микроорганизмов, Пастер нашел их там, где прежде их просто не замечали— при молочнокислом и маслянокислом брожении. Либих доказывал, что любой фермент может быть заменен гниющим белковым веществом,—и этот самый сильный его аргумент предстояло опровергнуть Пастеру. Довод этот был подтвержден многочисленными экспериментами химиков на примере уксуснокислого брожения. Для того чтобы превратить спирт в уксус, доказывали химики, достаточно добавить к нему любое азотистое органическое вещество. При этом действительно иногда присутствуют микроскопические грибки, но ведь они — тоже белковое вещество; разлагаясь, они теряют свой азот, который в виде аммиака попадает в бродящую жидкость. Аммиак-то и служит истинным бродилом для спирта. Пастер знал: грибки не мертвые, а живые; так откуда же, действительно, берется аммиак? Серия опытов, давшая ответ на этот вопрос и выбившая из-под ног сторонников контактной теории брожения последнюю опору, была блистательна и плодовита. Пастер опустил немного дрожжей в обыкновенную дистиллированную воду, в которой не было ни следа белка, но были сахар и аммониевая соль. Дрожжи великолепно распустились и размножились за одну ночь: они питались аммиаком из аммониевых солей. Первый же эксперимент доказал, что не белок разлагающихся дрожжей дает аммиак, а с помощью аммиака образуется белок новорожденных дрожжей. Десятками последующих опытов Пастер показал весь сложный процесс уксуснокислого брожения: дрожжи, вскормленные на аммиачных солях, всегда присутствующих в растворах, из которых образуется уксус, обладают способностью поглощать кислород из воздуха и соединять его с алкоголем. В результате получается уксус. Утверждение Либиха, что никто никогда не сможет пока- 44
зать, каким образом дрожжи совершают процесс брожения, было разбито. Пастер проследил весь этот сложный процесс. Доказал, что всякий микроб, как только находит в окружающей среде пригодную для себя пищу, начинает развиваться и в процессе своего развития вызывает брожение. Сколько бы ни было видов брожения на земле, все они имеют своего специфического «возбудителя», неразрывно связанного с той средой, для которой он является бродилом. И не только брожение, гниение тоже возникает только благодаря жизнедеятельности микробов, но микробы гниения чрезвычайно малы по своим размерам и анаэробны; поэтому никто прежде не видел их — их может увидеть только тот, кто специально ищет. Все подобные явления в природе происходят не благодаря действию кислорода, не с помощью химического фермента, не контактным путем, а вызываются живыми микроскопическими существами. И принцип этот универсален: без микробов нет брожения. Борьба двух диаметрально противоположных идей — химической Либиха и биологической Пастера—на этом не кончилась. Хотя после тринадцати лет и многих сотен опытов Пастер вышел победителем, борьба продолжалась еще несколько десятилетий. И уже много позже двое ученых, в России и в Германии, доказали, что в одном частном случае прав был Либих: в соке, специальным способом выжатом из дрожжей, были обнаружены белковые вещества—ферменты, способные разлагать сахар на спирт и углекислый газ. Но вырабатываются эти ферменты живыми клетками дрожжей... Не надо думать, что все тринадцать лет Пастер занимался только спорами с химиками, только экспериментами, имеющими чисто теоретическое значение. «Для людей, посвятивших себя научной деятельности,—говорил он,—нет ничего более приятного, чем увеличивать число своих открытий, но ученый бывает особенно счастлив, когда полученные им результаты приносят немедленную практическую пользу». Когда в родных местах Пастера, в департаменте Юра, «заболели» знаменитые клареты и белые вина, Пастер поспешил на помощь. Горькие, кислые, вязкие вина показывали под микроскопом волшебные картины—каких только микробов не было в них! Здоровое вино было чисто и прозрачно, как слеза младенца; в кислом—сплетались тонкие длинные нити; в прогорк- 45
лом—бегали существа, извивающиеся, вибрирующие; вязкое населяли организмы, похожие на крохотные бусинки. И всегда при одной и той же болезни микроскоп показывал одних и тех же микробов, и никогда не встречались эти микробы при другой болезни. Это были безусловные и специфические возбудители болезней вина. Пастер нашел их, доказал их роль; но ведь не только этого он добивался: надо было научиться предохранять вина от порчи. Одним этим он спас бы для родины миллионы франков. Дело было нелегкое: вино нельзя обрабатывать ядовитыми веществами, нельзя добиться герметизации при его производстве, нельзя кипятить. Что же все-таки делать? После многих неудачных попыток Пастер нашел верное средство: оказалось, что достаточно продержать вино определенное время при температуре 60 градусов, как все находящиеся в нем возбудители прекращали свое существование. Вино от такой обработки не изменялось и уже никогда не портилось, сколько бы времени ни находилось в закупоренной бутылке. Способ оказался универсальным для многих пищевых продуктов, только температура несколько варьируется—от 60 до 80 градусов. Так обрабатывают молоко, консервы, пиво, уксус и др. Он быстро завоевал широкую популярность, сохранился и в наши дни, но мало кто знает, что своим существованием пастеризация обязана Пастеру. Предохранение от болезней. Сначала свекловичного сока, затем вина, уксуса, пива. А потом... шелковичных червей. И, спасая гибнущее шелководство, Пастер снова спасал бюджет Франции: после его открытий микробов, вызывающих у шелкопряда пебрину и флашерию, государство за несколько лет получило не менее двух с половиной миллиардов франков. А сколько крестьянских хозяйств спас Пастер от голода и разорения! Шелководческие районы на юге Франции обречены были на обнищание — черви страдали неизвестной повальной болезнью и полностью вымирали от нее. Пастер сразу же установил эпидемический характер заболевания и сразу же понял: раз черви заражаются друг от друга, значит, есть живой возбудитель. Ему удалось открыть возбудителей не одной, а сразу двух болезней. Ему удалось научить крестьян, как избавиться от этого бедствия. Как всегда в жизни Пастера, не обошлось без споров и даже прямой травли: поскольку пресечь бедствие, поразившее шелководческие районы, можно было одним лишь путем— 46
уничтожением всех больных червей, бабочек и всей отложенной ими грены, поскольку результаты этих гигиенических мероприятий могли сказаться только через несколько сезонов, предприниматели и торговцы накинулись на Пастера, обвиняя его в полном невежестве, упрекая, что он, химик, взялся за лечение живых существ. Они продолжали продавать больных червей в районы, не пораженные болезнью; болезнь, вопреки подсказанным Пастером мерам, не угасала, что сводило на нет все его усилия, дискредитируя само открытие. Этим не замедлили воспользоваться натуралисты и медики, не желавшие допускать химика в свою вотчину. Одна за другой выпускались брошюры—ядовитые, оскорбительные, голословные. Нелепо и смешно выглядит это в наши дни, но в те времена нежелание допустить химика в биологию дорого обошлось мягкому и впечатлительному Пастеру. Очень четко эта вражда выражена в словах некоего парижского врача Петера: «Когда я умру, пусть на моей могиле напишут: «Он воевал с химиками». Противники Пастера ничем не брезгали, вплоть до распространения слухов, будто крестьяне, озлобленные неудачами в борьбе с болезнями шелкопряда, забрасывали Пастера камнями. В действительности же именно крестьяне первые поверили столичному ученому, поняли свою выгоду и в местах, где болезнь шла на убыль, устраивали Пастеру восторженные встречи. Открытие Пастера трудно было переоценить: это первый в истории естествознания случай, когда ученый доказал, что заразные болезни—пусть пока всего лишь червей—безусловно вызываются микробами. Это был случай, из которого ученый вывел твердое убеждение: безобидные, на первый взгляд, микробы—опаснейшие враги человечества. Заразные болезни уничтожают не только червей, от них погибают люди... И тогда же Пастер составил себе план исследований на много лет вперед: заняться изучением эпидемий животных, доступных экспериментам, от них перейти к болезням человека. Он даже наметил болезнь, с которой собирался начать исследования,—сибирскую язву. Весь грандиозный план мог остаться только на бумаге, хотя и были эти годы годами научного триумфа Пастера: он получил несколько премий за исследования о вине от Академии наук, от французского правительства, на Всемирной выставке. В эти же годы один за другим ушли из жизни три 47
любимых человека — отец и еще две дочери. Убитый обрушившимися несчастьями, измученный беспочвенными нападками своих противников, истомленный долгим пребыванием в душных червоводнях, Пастер, никогда не отличавшийся крепким здоровьем, буквально падал с ног. Врачи предупреждали, что ему грозит паралич, что надо немедленно прервать все исследования и заняться собой. Пастер ответил: — Знаю! Но не могу бросить начатые работы... В июне 1868 года начались студенческие волнения в Эколь Нормаль. В одном из небольших городов Франции отцы нескольких буржуазных семейств потребовали изъятия из общественных библиотек книг Вольтера, Руссо и других «вольнодумцев», которыми зачитывалась молодежь. Вопрос разбирался в сенате. Известный писатель Сент-Бёв выступил с речью, обвинявшей сенат в инквизиторском усердии. Учащиеся Эколь Нормаль послали Сент-Бёву восторженное поздравление в связи с его мужественной речью в защиту свободы и прав молодежи. Студент, подписавший по поручению своих товарищей письмо к Сент-Бёву, был исключен из Эколь Нормаль. Возмущенные студенты вышли на улицу и устроили манифестацию. Правительство временно закрыло Эколь Нормаль. Для устрашения студентов был уволен со своего поста даже сам вице-президент Пастер за то, что не сумел удержать в руках дисциплину и научить своих питомцев подчиняться правилам, принятым в высших учебных заведениях Франции. Разумеется, министерство просвещения не собиралось лишать Париж такого крупного ученого, как Пастер, но с Эколь Нормаль его разлучили навсегда: он был назначен профессором в Сорбонну. Это было в июне. А 19 октября Пастера разбил паралич. Едва поднявшись через два месяца с постели, опять-таки вопреки запрету врачей, Пастер незамедлительно выехал в провинцию, где его ждали последние, заключительные опыты с болезнью шелкопряда. Опыты, окончательно подтвердившие правильность его идеи о живом заразном начале. Болезнь шелкопряда была побеждена. Знать, в чем суть процесса,—значит, уметь управлять им... С того времени, как Пастер совершил свое шумное вторжение в мир микробов, прозревшее с помощью Левенгука человечество впервые обрело реальную надежду на победу над своим извечным врагом—инфекционными болезнями.
„ВСЕ ЖИВОЕ ИЗ ЯЙЦА" Глава третья Англичанин Вильям Гарвей, голландец Антони Левенгук, итальянец Лаццаро Спалланцани, француз Луи Пастер. Четыре человека, столь разные по характеру, темпераменту, занятиям, на протяжении более двух столетий занимались доказательством истины: ничто не рождается из ничего. Для анатома Вильяма Гарвея, открывшего кровообращение, вопрос о том, как и откуда происходит все живое, носил чисто теоретический характер. Совершив великое открытие в анатомии, Гарвей занялся эмбриологией. Впрочем, такой науки тогда еще не было, такую науку — учение о развитии зародыша многоклеточных животных и растений — основал сам Гарвей, издав в 1651 году свою книгу «Исследование о зарождении животных». Его формула «Omne animal exovo»—- «Все живое из яйца» до сих пор употребляется в эмбриологии как предельно четкое и краткое определение процесса зарождения жизни. «Каждое животное пробегает, формируясь, одни и те же ступени, — писал Гарвей, — оно проходит через различные формы организации, становясь поочередно то яйцом, то червем, то зародышем и приближаясь вместе с каждым фазисом своего развития к совершенству». Жизнь начинается из яйца, через стадию яйца животное создает себе подобных, только через яйцо и никаким другим образом. Яйцо—это символ вечности: всякое животное, создавая себе подобных, продолжает свой род. Трактат Гарвея — первый научный труд, отвечающий на один из древнейших вопросов, волновавших умы человеческие: от кого или от чего рождается на земле все живое? Вопрос старый, как мир. Простой и, казалось, неразрешимый. Как же отвечали на него с древних времен и до Гарвея? А отвечать пытались все образованные люди—философы, натуралисты, даже поэты. — Угри зарождаются в тине рек, а гусеницы — из гниющих растений,—рассказывал на прогулке своим ученикам ве- 49
ликий философ древности Аристотель.—Природа постепенно переходит от неодушевленных тел к растениям, от них — к животным. Усложнение организмов происходит с усложнением деятельности души. Швейцарец Парацельс, живший в XVI веке, чернокнижник и астролог, врач и химик, бунтарь, ищущий новых путей в науке, мудрец, у которого блестящие научные предвидения сочетались с нелепостями и бреднями, сочинил такой рецепт: «Возьми известную человеческую жидкость и оставь ее гнить сперва в запечатанной тыкве, потом в лошадином желудке 40 дней, пока начнет жить, двигаться и копошиться, что легко заметить. То, что получилось, еще нисколько не похоже на человека, оно прозрачно и без тела. Если же потом ежедневно втайне, осторожно и благоразумно питать его человеческой кровью и сохранить в продолжение сорока седьмиц в постоянной равномерной теплоте лошадиного желудка, то произойдет настоящий живой ребенок, имеющий все члены, как дитя, родившееся от женщины, но только весьма малого роста». Перед этим рецептом Парацельса бледнеет даже «наблюдение» ближайшего его ученика, предлагавшего создавать мышей из грязного белья: берется глиняный горшок, в него насыпают зерна пшеницы (можно заменить их кусочком сыра), и горшок затыкается грязными штанами или рубашкой. Через некоторое время в горшке родится целый выводок мышат. Одни наблюдатели сообщали, что на некоторых сортах деревьев, после того как они сгниют, появляются черви, которые затем превращаются в бабочек^ а эти бабочки—в птиц. Другие рассказывали, что лягушки, пиявки, жабы зарождаются испарениями, поднимающимися из болот, а комары и мошки—росой. Все, что происходило в природе и не могло быть увиденным, казалось непостижимым, непонятным, и натуралисты имели только одну возможность: высказывать то, что им представлялось. Теперь подобные представления кажутся нелепыми, вздорными, достойными осмеяния, в древности же и во времена средневековья даже очень умные люди не считали их фантастичными. Наука находилась на такой стадии развития, когда отсутствие возможности наблюдать и экспериментировать давало широкие просторы для любых вымыслов. И в основе всего лежала душа, дух, жизненная или производящая сила. 50
Гарвей изрядно расшатал теорию самопроизвольного зарождения и многих натуралистов заставил задуматься. Классический опыт проделал один итальянский медик: он взял два кувшина, положил в них по куску мяса; один кувшин оставил открытым, другой прикрыл кисеей. Учуяв запах мяса, в открытый кувшин налетели мухи, отложили на мясе яйца, из яиц вылупились черви. В закрытом кувшине не было ни мух, ни яиц, ни червей. Другие натуралисты, обратившиеся от слов к опыту, опубликовали свои наблюдения о развитии насекомых и земноводных. Постепенно мнение о том, что высшие организмы зарождаются от себе подобных, как будто утвердилось в естествознании. Быть может, теория самозарождения была бы навсегда побеждена, если бы неожиданно не получила серьезного подкрепления в открытии Левенгуком невидимых и непостижимых существ. Эти существа были так малы, так, казалось бы, беспричинно вдруг возникали в разного рода жидкостях, что не мудрено было приписать родительскую роль самим жидкостям. Чем, как не самозарождением, можно было объяснить появление несметного числа этих существ там, где несколько часов назад их было ничтожно мало? Знаменитый французский зоолог Бюффон относился к вопросу о самозарождении с некоторой торжественностью: как можно оставаться спокойным, когда речь идет о первоисточниках жизни?! Смерти не существует, говорил Бюффон; когда животное умирает, жизнь сложного тела исчезает,ноне исчезает жизнь элементов, составляющих молекулы этого сложного тела. До сих пор как будто все верно. Но дальше в доктрине Бюффона нет уже ничего общего с действительностью. После смерти животного, говорит ученый, составляющие его молекулы, высвобождаясь из мертвого организма, тотчас же начинают жить самостоятельной жизнью и создавать новую жизнь. Они вступают в соединение между собой под влиянием жизненной силы и образуют других животных, которых можно увидеть под микроскопом. Снова воскресла на горизонте естествознания таинственная «жизненная сила» — на нее легко было ссылаться, поскольку никто не мог ее увидеть. Впрочем, один человек попытался доказать существование жизненной силы опытом.Он был современником Бюффона, жил в Ирландии, был аббатом, что не мешало ему серьезно заниматься естествознанием. 51
Аббат Нидхэм брал кусок мяса, варил из него бульон, наливал в бутылку, плотно закупоривал ее и погружал в горячую золу. В закупоренной бутылке бульон закипал. — Нет на свете такого живого существа, ¦—докладывал Нидхэм Королевскому обществу в Лондоне, — которое могло бы выдержать подобную процедуру и остаться живым. Между тем, когда я открыл бутылку, бульон вскоре начал мутнеть; когда же я через несколько дней посмотрел в микроскоп, я пришел в ужас: каждая капля бульона была полна инфузорий! И не удивительно—ведь бульон гнил. Из гниющей жидкости и родились эти инфузории. Мы присутствуем при бесспорном доказательстве того, что живые существа самозарождаются из мясного бульона. Больше им неоткуда взяться! Впервые пресловутый вопрос о самозарождении обрел экспериментальную почву. Теперь это уже не досужие рассуждения философов, не выдумки алхимиков и даже не умозаключения уважаемого Бюффона. Теперь самозарождение доказано прямым опытом. Семнадцать лет никто не опровергал опыт Нидхэма, и, казалось, теория самопроизвольного зарождения на сей раз прочно вошла в естествознание. Но на свете всегда найдется сколько угодно сомневающихся. В 1765 году другой аббат, итальянец Спалланцани, профессор богословия в Реджио, изрядно эту теорию поколебал. Спалланцани был хорошим экспериментатором и имел собственное убеждение в вопросе возникновения микробов. Он твердо верил, что у любой живности, как бы ничтожно мала она ни была, непременно должны быть родители, что ничто живое не может рождаться из наваров, бульонов, настоев. Спалланцани усомнился в опыте Нидхэма и решил сам проверить его. Налив в несколько пузатых колб чистой воды и насыпав семян миндаля и гороха, Спалланцани запаял горлышки сосудов на огне. Потом он стал кипятить поочередно все колбы от нескольких минут до двух часов. Через несколько дней он исследовал их содержимое под микроскопом: в колбах, выдержавших кипячение больше часа, не было и следа жизни; в тех же, которые простояли на огне всего несколько минут, микроскопические существа появились. Спалланцани написал статью и послал ее Нидхэму. Нидхэм ответил, что длительным кипячением Спалланцани просто убил «производящую силу» и изменил состав воздуха в сосудах. — Опять вытащили на свет это красивое словечко, за ко- 52
торым ровно ничего не кроется!—возмутился Спалланцани и снова повторил опыт. На этот раз он не стал запаивать колбы на огне—он заткнул их пористой пробкой, как это делал аббат Нидхэм. Поставив сосуды в кипящую воду, он продержал их там несколько часов. Когда спустя некоторое время он посмотрел на содержимое колб в микроскоп, то увидел—в каждой капле полным полно было микробов. — Чепуха,—сказал Спалланцани,—никакой производящей силы! Просто зародыши маленьких живых существ проникают в сосуды из воздуха через поры пробки. Потом он сделал еще один остроумный опыт: поджарил разные семена на жаровне, превратив их в жалкие обуглившиеся зернышки. Таким способом можно было выжарить любую, самую божественную «производящую силу». Но когда он положил эти угольки в чистую воду и отварил их, а через несколько дней вынул пробки и посмотрел под микроскопом, он снова увидел: во всех отварах из сожженных семян жили, развивались, размножались микробы. Что-то теперь скажет Нидхэм? Нидхэм давал Спалланцани дикие и нелепые советы, решительно оспаривал убедительность его опытов, оперировал малопонятными и совершенно лишенными смысла словами. Отвечать на неконкретные и почти неуловимые возражения своего коллеги Спалланцани не мог. Нидхэм стоял на своем и запрудил научную литературу выспренними и лишенными смысла статьями. Горячий спор ничем не кончился. В море научных проблем мало найдется таких, которые давали бы на протяжении веков столь мощные и частые приливы и отливы. После спора между Спалланцани и Нидхэ- мом наступило некоторое затишье. Время от времени еще возникали словесные перепалки, довольно вялые и бесплодные. Иногда кто-нибудь из естествоиспытателей обращался к авторитету лабораторного опыта, и всегда опыт показывал полную несостоятельность теории самозарождения. В одном опыте пропускали воздух через серную кислоту в сосуд с отваром; микроорганизмы в сосуде не появлялись в течение нескольких месяцев. В другом воздух проходил через паровую баню; результаты те же. В третьем воздух просто фильтровали через вату—результат опыта ничем не отличался от предыдущих. Что же показали все эти эксперименты? Прежде всего то, что именно в воздухе и находится жизненное начало, которое 53
потом появляется в сосудах с отварами или настоями в виде живых микроорганизмов. И серная кислота и высокая температура убивали это жизненное начало. Вата же механически задерживала его в себе. Это жизненное начало не могло быть ни газом, который легко прошел бы через вату, ни твердым телом, на которое нагревание не оказало бы действия. Это могло быть только органическое вещество; оно разрушается нагреванием, действием серной кислоты, кипячением и не проходит через вату. И это органическое вещество—либо зародыши инфузорий, либо уже созревшие взрослые организмы. Казалось бы, сторонники самозарождения стояли лицом к лицу с неопровержимыми фактами, не оставляющими места ни для «производящей силы», ни для возникновения микробов из отваров, настоев, растворов и даже самого кислорода. Но беда в том, что экспериментальная техника находилась на низком уровне. Чтобы разбить наголову эту живучую теорию, нужно было многократно опровергать ее опытами, которые всегда давали бы одни и те же результаты. Между тем наиболее убедительные опыты часто не удавались во второй или третий раз. Но вот любопытно, почему в XIX веке, когда химия сделала такие успехи, когда точные науки становились все точнее и весомее, когда только что вошла в силу теория Дарвина,— почему сторонниками самозарождения оказались как раз ученые, считавшие себя материалистами и приверженцами дарвинского учения? Учения, говорившего о превращениях органических форм путем медленного накопления едва заметных изменений, закрепляемых естественным отбором. Почему это, действительно материалистическое, учение вдруг стало опорой сторонников самозарождения? Казалось бы, наоборот, идея самозарождения, будь она верна, должна была бы нанести смертельный удар дарвинизму! В XVII веке Гарвей, выступивший со своей формулой «Все живое из яйца», вступил в борьбу с интересами церкви и религии. В те стародавние времена церковники пропагандировали идею о самопроизвольном зарождении. Господь бог очень свободно сотворял живое из чего угодно—хоть из зловонной жижи болот. А в XIX веке вдруг все изменилось. Вдруг оказалось, что бог единожды взмахнул перстами, создал всех живых тварей на земле, а в дальнейшем эти твари могли зарождаться только от себе подобных. Это применялось и к человеку, и к животным, и к насекомым, и к микро- 54
бам. Словом, все живое должно иметь своих родителей—такова была новая церковная доктрина. В чем дело? Что случилось? Уж не потому ли церковь так резко переметнулась в противоположную сторону, что все тверже становился на ноги философский материализм и церковь испугалась его? А материалисты утверждали, что где-то на заре существования земной коры все органическое возникло из неорганической материи. И вот произошла путаница: материалисты объявили, что жизнь сомозарождается из мертвой материи, церковь же доказывала, что живые существа могут родиться только от подобных себе родителей. Путаница страшная и удивительная. Только из неорганической материи, говорили сторонники самозарождения, считавшие себя материалистами, как изначально, так и во все времена может возникать жизнь. Раз все материально, раз материя всемогуща, стало быть, и органическое, и неорганическое, и живое, и неживое суть материальное, а значит возникает из мертвой материи. Те же, кто считает, что живые существа могут рождаться только от родителей, не допускают возникновения жизни из материи. Ученые, считавшие себя материалистами, заблудились в круге понятий «жизнь» и «материя». Жизнь материальна. Но она не присуща материи вообще. Материя развивается и движется. Жизнь же—одна из форм движения материи, качественно отличающаяся от других видов движения. Законы жизни иные, чем законы, которым подчиняется мертвая материя. И понадобилось неисчислимое количество лет, чтобы в процессе эволюционного развития земной коры из неорганического водорода и углерода возникли органические углеводороды и их производные, чтобы затем из белков появились организованные системы живых организмов, сперва примитивные, а затем все более сложные. Непонимание этих философских материалистических основ и привело к нелепой путанице. И именно работы Дарвина дали толчок вновь разгоревшемуся спору о зарождении жизни. Зачинателем новой (последней) бурной дискуссии был известный французский биолог Пуше, директор музея естественной истории в Руане. Он направил в Парижскую академию наук статью «Заметка о простейших растительного и животного происхождения, самопроизвольно зарождающихся в изолированном воздухе и кислороде». Пуше заявил, что 55
берется доказать зарождение «мельчайших животных и растений в среде, совершенно изолированной от атмосферного воздуха, в которую, следовательно, не может быть занесено никаких зародышей организованных существ». Устраните атмосферу, замените ее искусственно полученным кислородом, свободным от всяких зародышей, микробы все равно родятся, говорил Пуше. И приводил опыт, который действительно не оставлял сомнения в его правоте. Представьте себе бутылку с кипящей водой, наглухо закупоренную плотной пробкой. Опрокиньте такую бутылку горлышком в сосуд с ртутью и под ртутью выньте пробку. Ни один пузырек воздуха не может попасть в бутылку. После этого возьмите клочок сена, нагрейте его до ста градусов. Так же через ртуть просуньте этот кусочек сена в бутылку и пропустите туда чистый кислород. Как сказали бы мы теперь, стерильность полная. Между тем через несколько дней в бутылке с прокаленным сеном и чистым кислородом, без малейшей примеси «загрязненного» атмосферного воздуха, появляются микробы, точно так же, как они появились бы в обыкновенном сенном настое без всяких предосторожностей. Откуда же они взялись? Конечно, самозародились! Как раз в это время Пастер писал своему другу: «Надеюсь в скором времени сделать решительный шаг к разрешению этой тайны, внеся полную ясность в знаменитый вопрос о самозарождении». Было вполне естественно, что именно Пастер, расшифровавший явления брожения и гниения, задался вопросами: откуда появляются в чанах со свекольным соком микроорганизмы, которые превращают этот сок в молочную кислоту, или грибки, превращающие его в алкоголь? Откуда возникают те ничтожно малые существа, которые видны только в микроскоп? Теперь Пастеру было легче работать — у него появился помощник, доктор Эмиль Дюкло. И помещения он добился лучшего—дали ему двухэтажный домик на улице д'Юльм из пяти крохотных комнат и чулана под лестницей. В чулане, куда можно было залезть только на четвереньках, Пастер устроил сушильную печь. В этом чулане и были проделаны необычные и многочисленные опыты, в прах разбившие теорию самопроизвольного зарождения микробов. Когда статья Пуше с описанием его опытов попала в ру» 56
ки Пастера, он решил начать изучение проблемы о происхождении микробов с проверки опыта Пуше. Пастер не мог принять никаких доводов в пользу самозарождения. Весь его опыт ученого, вся система его мышления, все проделанные им эксперименты опровергали эту теорию. Он убедился собственными глазами, что для каждого вида брожения существует свой собственный микроб и что видовые различия микробов передаются по наследству. Он сам не раз наблюдал размножение микроорганизмов, и всегда от одного материнского вида происходили только такого же вида потомки. Причем же тут, спрашивается, самозарождение? Важно проследить, откуда попадают зародыши в сосуд с растворами и настоями, откуда попали они в бутылку Пуше. Поскольку все противники идеи самозарождения считали, что зародыши микробов носятся в амосфере, Пастер решил начать с микроскопирования воздуха. Первые опыты были несложны. Пастер и Дюкло засунули в стеклянную трубку кусок обыкновенной ваты и пропустили через нее ток атмосферного воздуха. Спустя некоторое время вата почернела от осевших на нее пылинок. Пастер исследовал пылинки, и перед ним открылся уже привычный мир микроскопических существ. Следующий опыт должен ответить на вопрос: способны ли эти зародыши к развитию и воспроизведению потомков? Исследователи приготовили баллоны с длинными трубками, налили в них мочи, крови, различных настоев, запаяли трубки на огне и хорошенько прокипятили. Ни одного микроба не обнаружилось в баллонах. Но стоило положить в любой из этих сосудов кусочек пропыленной ватыу как жидкости начинали сразу же бродить, разлагаться, в них появлялись миллиарды микроорганизмов. Пастер и Дюкло проделали несчетное число опытов, подтверждающих, что зародыши попадают из воздуха и что если воздух не загрязняет раствор, жидкости остаются свежими. Они брали сосуды со свежими бульонами, отламывали кончик трубки и заталкивали в нее кусочек ваты так, чтобы вата не соприкасалась с бульоном. Жидкости оставались све-* жими неделю, две, месяц. Но достаточно было наклонить баллон, чтобы вата упала в жидкость, и через двадцать четыре часа жидкость становилась мутной, а через сорок восемь уже кишела мириадами организованных телец. Год продолжались опыты в самых разных вариантах. Потом на свет явилась статья Пастера, после которой, собствен- 57
но, и начался весь шум, ознаменовавший спор между Пасте- ром и Пуше. «Газ, жидкости, электричество, магнетизм, озон, известные и оставшиеся таинственными вещества, возможно, содержащиеся в воздухе, не могут явиться источником жизни. Единственным источником жизни является зародыш» — вот выводы, которые Пастер огласил в Академии наук. Не только биологи, физики, химики — вся образованная публика разделилась на два лагеря, кровно заинтересовавшись теорией самозарождения. Никогда еще парижане не читали столько статей на научные темы, как во время этого спора между двумя знаменитыми учеными. Пуше ответил на статью Пастер а: —° Какие же неисчерпаемые запасы зародышей или спор должен содержать каждый кубический миллиметр воздуха, если Пастер прав? Если верить ему, то воздух должен быть плотным, как туман, и твердым, как железо. Между тем мы все дышим прозрачным воздухом. И, наконец, откуда взялись зародыши в моем опыте со ртутью, если туда не мог проникнуть ни один пузырек атмосферного воздуха? Это-то как раз и смущало Пастера. Он уже повторил опыт Пуше и убедился, что тот прав: микроорганизмы появились в сенном настое, несмотря на то, что безусловно чистый кислород вводился в него через ртуть, ртуть мешала проникновению атмосферного воздуха и сено было хорошо прожарено на огне. Откуда же взялись зародыши? Они могли находиться только... в самой ртути. Поверхность ртути соприкасалась с воздухом, на нее осаждалась пыль, которая кишмя кишит организованными существами. Необходимо было отрезать пути проникновения пыли в сосуд с жидкостью, в том числе попадание ее с поверхности ртути. Легко сказать—отрезать. А как это сделать? Пастер и его добросовестные помощники измучились, пытаясь найти решение этой проблемы. Какие только сумасшедшие опыты они ни ставили, какие только аппараты ни изобретали! В конце концов придумали такой сложный опыт: они наливали в баллоны бульон или любую другую легко загнивающую жидкость, соединяли шейку баллона с платиновой трубкой, накаляли ее докрасна и кипятили жидкость. Пар выгонял воздух из баллона, а когда кипячение кончалось, воздух снова входил в сосуд, проходя через раскаленную трубку, где все зародыши гибли, от высокой температуры. Затем стеклянная шейка наглухо запаивалась. 58
Опыт оправдал себя; неделями и месяцами жидкость оставалась прозрачной, без каких бы то ни было следов загнивания. Но стоило отломить кончик шейки и впустить в сосуд обыкновенный воздух, как жидкость начинала разлагаться. — Чепуха, а не доказательство,—ответил на это Пуше,— выгоняете воздух через раскаленную трубку, он горячим попадает в жидкость и убивает в ней производящую силу. Опять эта «производящая сила»! Как же сделать, чтобы воздух был холодным и не убивал ее, а пыль все-таки не попадала в сосуд? Лабораторию охватило уныние. Время шло, Пастер нервничал. — Надо как можно скорее придумать опыт с холодным воздухом,—говорил он,—как можно скорее, чего бы это нам ни стоило! Это стоило им многих бессонных ночей и потерянных дней. Но в конце концов они добились своего: изобрели особую форму стеклянной колбы (она так и называется с тех пор «колба Пастера»), в которую не могла попасть ни одна пылинка из воздуха. Греть воздух уже не надо было. С этого дня лаборатория превратилась в стеклодувную мастерскую: все, кто здесь находился, приготовляли колбы для многочисленных решающих опытов. Когда множество колб выстроилось на столе, как стая лебедей с изогнутыми шеями, их наполнили бульоном, прокипятили и дали остыть. Воздух беспрепятственно входил в колбы, но пыль, в которой, по убеждению Пастера, находились зародыши, оседала в изгибах горлышка и с бульоном не соприкасалась. Потом Пастер самолично полез под лестницу в чулан, согнувшись в три погибели, и со всеми предосторожностями поставил свои колбы в термостат. Там они должны были простоять сутки в тепле, достаточном для того, чтобы зародыши, если они попали в бульон, начали развиваться. Пастер не спал всю ночь. А на рассвете, когда он на цыпочках вышел из спальни, возле узкого входа в чулан безмолвно, как стражи, стояли его преданные ученики и помощники. С надеждой и страхом уставились они на учителя. Ни слова не говоря, Пастер влез в чулан, извлек из термостата колбы и торжественно показал их собравшимся. Во всех колбах бульон сохранил идеальную прозрачность. Через несколько минут микроскоп подтвердил его полную стерильность: даже следов микроорганизмов в бульоне не оказалось. 59
Это был отличный удар по теории самозарождения! Через несколько дней на заседании Академии наук, где собралась вся ученая публика Парижа, Пастер говорил: — После того как вы ввели в баллон жидкость, способную к гниению, оттяните на паяльной лампочке шейку баллона, чтобы она приняла ,.. изогнутый вид наподобие французской буквы S. Затем начните кипятить жидкость и ... после того как пар станет выходить из шейки баллона, увлекая за собой весь находящийся там воздух, потушите лампочку под баллоном и дайте жидкости остыть. Баллон наполнится обыкновенным ненагретым воздухом со всеми находящимися в нем известными и неизвестными элементами. Шейка баллона, оставаясь открытой, не препятствует обмену воздуха, находящегося в баллоне, с наружной атмосферой. А между тем жидкость в баллоне на вечные времена останется бесплодной. Как объясните вы это—вы, сторонники самозарождения? Вы здесь имеете органическую материю, воду, постоянно возбновляемый воздух, теплоту... а между тем в жидкости ничего не появляется!.. Но если, не прикасаясь к настою, я отрежу шейку баллона, давая, таким образом, доступ атмосферной пыли, через два-три дня жидкость замутится. Что же, жизненная сила для своего появления только и ждала, чтобы исчезла изогнутая шейка колбы? Пастер тут же продемонстрировал: можно и не отламывать шейку, достаточно слегка ополоснуть ее находящимся в эаллоне бульоном так, чтобы он омыл изгиб шейки, на которой осела атмосферная пыль, и через сутки бульон станет мутным, а через двое микроскоп покажет несметное количество микробов. Это был великолепный доклад и интереснейшая демонстрация, но это было еще не все — предстояло проделать очень сложную и совершенно необычную работу. Утверждая, что воздух везде достаточно «плодороден», но имея в виду не насыщенность его зародышами, а насыщенность кислородом, который способствует самозарождению, Пуше и его сторонники говорили: каждый пузырек воздуха может вызвать всевозможные брожения и гниения, как только соприкоснется с органической жидкостью! Так можно ли допустить, что в каждом пузырьке воздуха находятся зародыши? Это трудно было допустить, и Пастер вовсе не ставил так вопроса. Он только говорил, что в той пыли, которая наполняет атмосферу и всегда находится в воздухе, освещаемая и согреваемая солнечными лучами, существует неопределенное 60
количество зародышей, попадающих вместе с воздушной пылью в различные подверженные гниению жидкости. Сказать, что в воздухе есть зародыши, не значит сказать, что они есть повсюду в громадном количестве. Они есть в одном месте и их может не оказаться в другом в зависимости от условий, в каких находится воздух,—от сырости или солнечного света, в городе или в деревне, на болоте или в горах. Как всегда, Пастер обратился к эксперименту—сначала в Париже, а затем далеко от города, у подножия гор и на их вершинах. Начали с Парижской обсерватории. Взяли с собой несколько десятков сосудов с длинными запаянными горлышками, налив в них прокипяченного дрожжевого бульона. Во дворе обсерватории Пастер вынул из корзинки первый сосуд, помощники прокалили на спиртовой горелке длинные щипцы и горлышко колбы. Когда отломили щипцами горлышко, послышался тонкий свист—это струя воздуха ворвалась в баллон. Баллон быстро запаяли. Так один за другим извлекали из корзинки одиннадцать баллонов, и с каждым из них повторяли ту же манипуляцию. Потом спустились в полутемный холодный подвал, где воздух всегда был недвижим, открыли и запаяли и там десять колб. Затем отправились в Люксембургский сад, на площадь Пантеона, в мансарды Латинского квартала, в рабочие трущобы фабричных районов. Везде брали воздух, после чего все колбы поставили в термостат для «созревания». Наступил день, когда все сосуды были вскрыты. Пастер рассмотрел пробы под микроскопом: ни в одном из одиннадцати сосудов, заполненных воздухом во дворе обсерватории, бульон не остался прозрачным—он разложился, микробы кишели в нем; а из десяти с пробами из подвала обсерватории только один оказался подвержен изменению, да и то количество микробов было весьма незначительно. Как просто и наглядно! На солнечном, полном пыли дво^ ре в атмосферном воздухе сколько угодно зародышей микробов, а в прохладном подвале, куда не проникает солнечный свет и ветер, воздух почти чист от них. Зато какая масса этих зародышей процветает в грязных и сырых трущобах, возле свалок и рынков! Их гораздо меньше в Люксембургском саду, чем в Латинском квартале, но гораздо больше в любой точке Парижа, чем в нескольких километрах от города. Эксперимент с воздухом и на этом не кончился. Летом 61
Пастер отправился в дальнее путешествие: он решил использовать свои каникулы, чтобы взять пробы воздуха во всех доступных ему местах. Взяв с собой 73 сосуда и микроскоп, Пастер поехал в родной город Арбуа и возле дубильной мастерской отца вскрыл двадцать первых сосудов; только в восьми из них появились микробы. Из Арбуа он отправился в горы, взобрался на высоту 850 метров над уровнем моря, наполнил и тут колбы воздухом; теперь всего в пяти из двадцати сосудов жидкость начала изменяться. Зато на вершине ледниковой горы Монтанвер, в Швейцарии (Пастер и туда дошел!) только в одном из двух десятков колб появились микробы. Пастер был удовлетворен—его идея подтвердилась: чем чище и спокойнее воздух, тем меньше в нем зародышей микробов. Но и в самом загрязненном воздухе все-таки попадаются пробы, где зародышей либо вовсе нет, либо очень мало. Сказать, что в воздухе есть зародыши, еще не значит сказать, что они есть в каждом его пузырьке... Вернувшись в Париж, Пастер написал сообщение в Академию наук: «Если суммировать все результаты, которые я получил в настоящее время, то я могу, как мне кажется, утверждать, что пыль, взвешенная в воздухе, является основной причиной, первым и необходимым условием появления жизни в органических настоях... Мне больше всего хотелось бы настолько продвинуть эти опыты, чтобы подготовить почву для будущих серьезных исследований по происхождению различных заболеваний...>. Вот к чему он стремился. Вот почему так старался разбить теорию самозарождения. Там, где есть самозарождение, там есть и самозаражение—фатальное заражение болезнью от неизвестной причины, само собой возникающее. Бороться с такой болезнью невозможно. В то время, когда Пастер писал отчет, когда он лазал по подвалам и горным вершинам, Пуше тоже не дремал. Убежденный в своей правоте, он тоже взбирался в горы и спускал- в долины — побывал в Сицилии и на Этне, плавал по Средиземному морю. И везде брал пробы воздуха, и везде воздух оказывался «одинаково плодородным». Пуше тоже написал отчет в Академию наук: «Воздух, одинаково подходящий для зарождения организмов, независимо от того, брались ли образцы в густо населенных городах, где воздух сильно засорен, или же на вершине горы, или на море, где он особенно чист. Я утверждаю, что из одного кубического дециметра 62
воздуха, взятого в любом месте, можно всегда получить легионы микроорганизмов и плесеней». Не следует забывать, что Пуше вовсе не считал, что эти микроорганизмы и плесени обитают в воздухе, — нет, речь шла только о том, что каждый пузырек воздуха, откуда бы его ни брали, способен в бутылке с настоем дать ту необходимую силу, которая рождает эти существа. Словом, Пуше проповедовал непорочное зачатие, а Пастер—рождение от родителей. Тем временем в Академии наук дебаты продолжались. С одной стороны были Пуше и его многочисленные сторонники, с другой—статья Пастера «Об организованных тельцах, со* держащихся в атмосферном воздухе» (самого Пастера в это время не было в Париже). И статья выдержала бой. Но Пуше не мог уступить поля боя уже по одному тому, что искренне верил в свою идею. Он решил побить противника его же оружием. Снова Пуше с двумя другими натуралистами отправились в высокогорную экспедицию, вооружившись на сей раз такими же сосудами, какие были у Пастера,—с длинными вытянутыми горлышками. Форма сосудов была такая же, но содержимое совсем другое: вместо дрожжевого бульона Пуше наполнил колбы сенным отваром. (Как мы скоро увидим, разное содержимое играло первостатейную роль в опытах обоих ученых.) Трое натуралистов, героически отстаивавших свою научную идею, можно сказать, «превзошли» Пастера: они поднялись на три тысячи метров над уровнем моря. Они остановились у глубокой, узкой щели в леднике на вершине горы, где воздух был предельно чист и спокоен. Предвкушая сенсацию, которую произведут их опыты, они открыли несколько сосудов с сенным отваром и быстро запаяли их горлышки. Вернувшись и поглядев в микроскоп на содержимое сосудов, они получили лучшее вознаграждение за великие свои усилия: во всех колбах жидкость начала разлагаться. Что-то теперь запоет Пастер? Пастер потребовал назначить комиссию Академии наук, в присутствии которой будут произведены опыты. Пуше понимал, что для него отступления нет, он согласился, но предъявил свои условия: коль скоро он имел дело с летним самозарождением, эксперименты следует проводить летом, а сейчас глубокая осень,—значит, надо ждать. Пастеру совершенно безразлично было, в какое время 63
экспериментировать,— если теория самозарождения верна в июле, она должна быть верна и в декабре. Однако комиссия, которую назначила Академия, решила согласиться с требованием Пуше: это было важно для дела, ведь в противном случае «самозарожденцы» заявили бы, что во всем виновата погода. Наконец наступил этот интереснейший день. Интереснейший потому, что в этот день не состоялось нечто, что могло бы послужить на пользу науке. А нечто не состоялось потому, что сторонники «непорочного зачатия» струсили... В лаборатории Пастера собрали все необходимое и отправились в Музей естественной истории. Противники тоже пришли, но не принесли с собой ничего. — Где же ваши колбы с настоем?—спросил Пастер,— нельзя же идти на битву невооруженными! Несколько смущенно Пуше и его сторонники признались, что «оружия» они с собой не захватили- Посовещавшись между собой, они отказались от демонстрации. Комиссия сделала выводы: факты, установленные Пасте- ром, отличаются абсолютной и бесспорной точностью. Как бы изумилась эта авторитетнейшая комиссия, если бы Пуше произвел все-таки свой опыт! Пастер стал бы доказывать, что его противники просто не владеют искусством эксперимента, и дискуссия началась бы с самого начала. Но более всех был бы удивлен сам Пуше, настолько он уверовал в неизбежность своего провала. А между тем, если бы опыт с сенным отваром был сделан даже руками самого Пастера, все бы увидели, что в этом отваре действительно «самозародились» микроорганизмы... Через несколько лет английский ученый Тиндаль доказал, что зародыши микроорганизмов содержатся в самом сене, что они невероятно жизнеспособны и выдерживают кипячение в течение нескольких часов. После открытия Тиндаля жидкости, лабораторную и медицинскую посуду, все, что подлежит стерилизации, стали греть не до ста, а до 120, 140 и даже 180 градусов. Пастер вышел победителем из спора с Пуше, стоявшим в то время во главе воинствующих сторонников самозарождения, как вышел победителем из спора с Либихом—создателем химической теории брожения. Одно вытекало из другого: если брожение и гниение, если порча пива и вина, болезни шелковичных червей вызываются микробами, а не порождают их, надо искать пути управления микробами, чтобы пре- 64
дохранить от наносимого ими вреда, чтобы использовать только полезные для человека свойства. И совсем другие будут пути защиты, когда доказано, что микроорганизмы попадают извне, а не возникают сами по себе с помощью необоримой «жизненной силы» Как защищаться от попадания микробов в жидкости, Пас- тер очень ясно продемонстрировал на одной из научных конференций в Сорбонне: ¦— Вот сосуд с совершенно прозрачной жидкостью,—говорил он.—Я поместил в него питательный бульон, в котором есть все необходимое для развития инфузорий. В нем нет только пыли. Я жду, я наблюдаю, я спрашиваю, я тре* бую от этой жидкости, чтобы она начала свою основную созидательную работу. Но она молчит! Она молчит уже в течение нескольких лет, прошедших с момента начала этого опыта. И это потому, что я удалил из нее то единственное, чего не может создать человек: я удалил из нее зародыши, носящиеся в воздухе, удалил жизнь, так как жизнь—это зародыш, а зародыш—это жизнь!.. Никогда теория самопроизвольного зарождения не поднимется после того смертельного удара, который нанес ей этот простой опыт... Последний удар, нанесенный Пастером, оказался решающим для науки, особенно для медицины. Именно в результате боя, принятого Пастером на себя, на повестке дня современной ему медицины мог встать вопрос о происхождении инфекционных болезней и путях борьбы с ними.
КТО ВИНОВАТ? Глава четвертая Микробы, микробы, микробы... Десятки имен и сотни открытий. Все превратились в охотников за невидимым врагом. Но только избранным давался он в руки. Находили в крови больных людей и животных различные микроскопические организмы и приписывали им заразное начало. Открывали «дрожжи» и «грибки» оспы и проказы, холеры и дифтерии, насморка и чесотки. И чего только не открывали! Воображаемые «возбудители» на поверку оказывались случайной или безвредной флорой, никакого отношения не имевшей к данному заболеванию. Разочарования следовали одно за другим. Кажущаяся легкость поисков причины заразных болезней оборачивалась тяжким, каторжным трудом. Труд этот могли взвалить на свои плечи только титаны. Остальные бросились в другую крайность—вовсе стали отрицать значение микроорганизмов. Идея «живого возбудителя» неизбежно должна была столкнуться с господствующей в то время идеей «клеточной патологии», автором которой был всемирно известный немецкий патологоанатом Рудольф Вирхов. Столкновения с ним никто не пожелал бы и врагу своему. Теория Вирхова: организм,—это государство, состоящее из самостоятельных ячеек-клеточек; болезнь организма —это нарушение нор^ мальной деятельности клеток,—эта теория стала единственно верной в мировой медицине, признанной всеми медиками, ветеринарами, биологами, зоологами, начиная от профессоров- светил, кончая сельскими врачами. Отчего нарушается деятельность клетки, Вирхов, правда, не говорил, но в его учении не было места живым существам, которые внедряются в организм извне. Даже в тех случаях, когда сам Вирхов наталкивался в больных органах на микробов, он утверждал, что они появляются уже после и в результате болезни клетки. Знакомая идея! Так же считал и Либих, говоря, что мик- 66
роорганизмы появляются после начала процесса брожения и в результате этого процесса. И так же, как механистическое учение Либиха в области химии, так и механистическая теория Вирхова в области медицины и биологии была безоговорочно принята прогрессивными учеными. Сила учения Вирхова заключалась в том, что он доказывал свои мысли не в словесных дискуссиях, не ораторским искусством, а точными научными данными: исследованием под микроскопом органов и тканей, лабораторными анализами, множеством вскрытий трупов людей, умерших от разных болезней. По тому времени теория Вирхова была бесспорно прогрессивной, поскольку беспощадно разоблачала и несостоятельность умозрительной «гуморальной теории». Последняя объясняла развитие болезней, и заразных, и не заразных, «порчей соков организма». Теория существовала издревле, не имела ни экспериментальных подтверждений, ни научной основы и в XIX веке на каждом шагу вступала в противоречия с фактами, добытыми исследователями в лабораториях. Здесь нам, пожалуй, следует разобраться, почему Вирхов (и те, кто шел за ним) и Либих (и все его сторонники) так ополчились против открытий, связанных с участием микробов в химических и биологических процессах. Почему бы им не порадоваться, коль скоро родилась новая идея, двигающая вперед науку? И Либих, и Вирхов были великие ученые, в своем упрямстве они отстаивали не только собственные теории—они отстаивали материализм. Потому что появление на научном горизонте живых микроскопических существ, непонятным образом вызывающих химические явления или болезни людей и животных, воспринималось ими как новое проявление «жизненной силы», которую они с таким трудом исключили из науки. И здесь же надо сказать: на деле оказалось как раз наоборот—именно микробиология стала опорой и химии и медицины, навсегда изгнав из обеих наук метафизическую «жизненную силу». Но ни Либих, ни Вирхов не могли этого предвидеть. ...Началось все с бациллы сибирской язвы. История и самой болезни, и открытия ее возбудителя необычна и любопытна. Достаточно сказать, что возбудитель открывали на протяжении почти сорока лет. Никто не знает, когда впервые появилась на земле сибирская язва. Очевидно, очень давно; существует легенда, кото- 67
рая относит эту болезнь к древним временам Моисея. Сибирская язва, хоть и называется сибирской, на самом деле распространена почти по всему миру. Эпидемии ее разражаются молниеносно, поражают сотни тысяч овец, лошадей, коров, унося зачастую половину поголовья. Спасения от нее нет— она уходит сама по себе, как сама по себе появляется. Для скотоводства она также страшна, как нашествие саранчи для полей. Для людей — страшнее: кроме разорения, она часто несет с собой смерть; заразившиеся от животных люди умирают в страшных мучениях. Бактерии сибирки обнаружили давно, но не связывали их с происхождением болезни. Еще в 1838 году преподаватель французской ветеринарной школы Делафон как любопытный курьез показал своим ученикам под микроскопом маленькие «палочки», которые он обнаружил в крови погибших от сибирской язвы животных. Через одиннадцать лет, независимо друг от друга, те же бактерии нашли у больных овец французские медики Поллендер и Давен; ни один из них поначалу не придал своей находке научного значения и ни один из них в то время не заметил, что «палочки» — живые. Поллендер опубликовал свои наблюдения лишь в 1855 году, отнюдь не утверждая, что «палочковидные тельца» являются причиной заболевания сибирской язвой. В том же 1855 году профессор высшей ветеринарной школы в Дерпте Фридрих Брауэль впервые обнаружил и описал те же тельца в крови человека, умершего от сибирской язвы, и впервые высказал убеждение в их диагностическом значении. Взаимная научная информация в то время была настолько не налажена, что вряд ли во Франции знали о трудах дерпт- ского профессора, да и сами эти труды не были широко опубликованы и остались незамеченными в ученом мире. Но вот в 1863 году Пастер опубликовал свои работы о живых возбудителях брожения и о том, что микробы имеют родителей. Эти публикации французские медики прочли гораздо раньше ученых других стран, прочел их и Давен. И спохватился: а не живые ли они, те палочки, которые он видел несколько лет назад, а не являются ли возбудителями сибирской язвы, подобно тому, как живыми оказались возбудители брожения? Давен обратился к опыту: взял кровь погибших от сибирки баранов, убедился, что в ней полным-полно палочкообразных телец, привил эту кровь кроликам, и кролики все до одного погибли; в их крови Давен опять обнаружил те 68
самые палочки. Он назвал их «бактеридиями» — маленькими бактериями — и выступил в печати с заявлением, что бактеридий и есть истинные виновники сибирки. Но вместо того чтобы заняться спасением от этой смертельной болезни, ученые занялись спорами о ней. Глубоко укоренившиеся взгляды на самопроизвольность заболевания, клеточная патология Вирхова, мнения других незыблемых авторитетов, опасение остаться в дураках — какие только мотивы не руководили этими заклятыми спорщиками! Пока исследование левенгуковского микромира ограничивалось лишь описанием различных форм микробов, это не вызывало ни взрывов, ни протестов. Морфологический период рождения новой науки проходил тихо и гладко. Роль микробов и их практическое значение в жизни человека оставались неразгаданными, и только отдельные исследователи пытались оценить их. Но с Пастером в медицинскую науку как основа основ вошел эксперимент. Именно умение владеть опытом, тончайший талант экспериментатора сделали Луи Пастера основателем микробиологии — науки по самой своей сути экспериментальной. «С Пастера, — пишет русский ученый-микробиолог В. Л. Омелянский, — начинается второй, физиологический период в истории микробиологии — период ее необыкновенного расцвета. И если Левенгуку с полным основанием приписывается название «отца микрографии», то Пастер был истинным творцом и вдохновителем современной микробиологии, со сказочной быстротой разросшейся в огромную науку». В долгом споре, разгоревшемся вокруг возбудителя сибирской язвы, последнее слово осталось за Пастером-экспе- риментатором. Итак, Давен объявил, что нашел возбудителя сибирки. Но два парижских профессора-медика, противники микробного происхождения болезней, опровергли его опыты. Профессора Жайяр и Лепла выписали из провинции Шартр немного крови погибшей от сибирской язвы коровы. Жара тем летом стояла невообразимая. Корова погибла три дня назад, и кровь ее прислали уже с живодерни. Профессора привили ее кроликам — кролики погибли в ужасных мучениях. Исследователи рассмотрели под микроскопом кроличью кровь — бактеридий Давена и в помине не было. Жайяр и Лепла сообщили о своих опытах Парижской академии наук: конечно, Давен видел свои бактеридий, никто не может в этом усомниться, но они вовсе необязательно при- 69
сутствуют в крови всех умерших от сибирки животных, а стало быть, не могут являться возбудителями болезни. Давен тоже выступил в Академии: он, разумеется, не сомневается в добросовестности своих противников, но, очевидно, их ввели в заблуждение ветеринары из Шартра, прислав нету кровь— болезнь, которую прививали его коллеги кроликам, была не сибирская язва. Маститые профессора повторяют опыт, получив насей раз кровь от барана, умершего два дня назад безусловно от сибирской язвьк Опыт сделан. Кролики умирают. Бактеридий нет. Давен ничего не может выдвинуть в опровержение этого факта. Но, уверенный в своей правоте, упрямо твердит: ветеринары что-то путают, сибирка должна вызываться бактериями. Полная бесплодность спора, где каждый оставался при своем мнении и никто ничего не мог доказать, была очевидной. Полемика сама себя изжила, постепенно заглохнув. Через несколько лет, однако, она возникла с новой силой: веское слово провинциального немецкого врача Роберта Коха вновь разожгло улегшиеся было страсти. В то время, когда в Париже прославленный уже Пастер собирался посвятить себя изучению сибирской язвы (помните план исследований, составленный на много лет вперед!), безвестный санитарный врач Роберт Кох в глухой немецкой провинции молча и скрытно занимался научным доказательством тех истин, провозвестником которых давно уже был Пастер. У Коха не было ни лаборатории, ни библиотеки, ни советчиков, ни помощников. Более того, нет никаких указаний на то, что Кох имел представление об опытах, которые производили ученые в разных странах в поисках микробов. Кох продирался сквозь дебри медицинских тайн собственными силами. Перед Пастером у него было только одно преимущество — он был медик. Тем, чего он достиг, он обязан единственно своему упрямству, аккуратности и высокому представлению о звании врача. Кох не мог, склонившись ухом к груди больного, сказать, как говорили в те времена некоторые лекари: судя по звуку, это микроб инфлюэнцы. Он мучался собственным бессилием перед человеческим страданием и раз навсегда решил покончить с очковтирательством, которое называли медицинской помощью. Улавливая каждую свободную минуту, как только пациент 70
уходил за дверь, Кох садился в уголок своего кабинета и, до слез напрягая близорукие глаза, смотрел в далеко не последней модели микроскоп. Микроскоп этот чисто случайно оказался его собственностью... Кох родился в многодетной семье небогатого горного советника и, в отличие от Пастера, с детства наметил свое будущее. Сначала это было просто желание изучать природу, затем конкретное стремление стать врачом. И хотя Роберт Кох был чрезвычайно послушный сын, в этом он поступил вопреки намерениям своих родителей — из него тоже, как из Пастера, хотели сделать учителя. Он настоял на своем и стал медиком. Он вообще умел настоять на своем — впоследствии он стал человеком чрезвычайно упорным, целеустремленным, замкнутым и скрытным. Однажды намеченной цели он добивался наперекор всему и любой ценой. Брак не принес Коху счастья, жена не стала другом, не поняла его устремлений, не сочувствовала им. Очень скоро выяснилось, что милая подружка детства Эмми — обыкновенная, недалекая мещанка и что в работе мужа ее интересует одно — деньги. Не было мира в семье Роберта Коха. Фрау Кох пугали намерения мужа заняться научными исследованиями, о чем он не раз уже говорил ей. Она не забыла еще их детства, когда Роберт с таким наслаждением рассказывал ей о пищеварении ящерицы и тут же демонстрировал вскрытое им животное. Она понимала, что он не променяет научный труд на частную практику, будет довольствоваться жалованьем государственного служащего. Быть может, она надеялась, что, забавляясь ее подарком, Кох перестанет всерьез думать о науке; быть может, надеялась привязать его к дому, — неизвестно, чем руководствовалась фрау Кох, только ко дню двадцативосьмилетия подарила Роберту микроскоп. Было это в небольшом немецком городе Вольштейне, куда Коха зачислили на должность окружного санитарного врача. В Вольштейне и родилась его мировая слава. Сперва Кох рассматривал в микроскоп все, что попадалось под руку. Чтобы найти сущность заболевания, он брал кровь из порезанного пальца ребенка, мочу, которую ему приносили на просмотр, плевки из плевательниц для чахоточных. Он клал под микроскоп стеклышко с мазками и наблюдал быструю, хлопотливую, казавшуюся бессмысленной жизнь крохотных существ. 7!
Почему-то он не сомневался: где-то здесь таилась разгадка многих тайн, причина многих человеческих недугов. Где-та здесь находился ключ от волшебной двери. Где-то тут... Но где? Так длилось месяцы и годы. Пока под объектив его микроскопа не попала капля крови погибшей от сибирской язвы овцы. И тут ему открылось невиданное зрелище: множества палочек, то коротких, то длинных, какие-то клубочки, похожие на комки свалявшейся ваты, заполняли свободное от кровяных шариков место. И тончайшие ниточки клубков, и короткие и длинные палочки были неподвижны. «Что бы это значило? — подумал Кох. — Если это микробы, то почему они мертвы? Я не вижу никакого движения. Если это не микробы, то что же это такое? Никогда, ни в одном препарате я не видел еще ничего подобного...» Продолжая наблюдать и не видя никаких изменений, Кох решил, что должно быть, это просто распавшаяся кровь больного животного, превратившаяся в ниточки и палочки в результате болезни. Проверив кровь здоровых, убитых на мяса животных, Кох убедился, что в их крови ничего подобного не наблюдается. Но значит ли это, что неподвижные палочки—* возбудители болезни или они все-таки следствие ее? «Прежде всего я должен убедиться, что они живые, — рассуждал Кох, — или что они мертвые. От этого зависит все дальнейшее». Он решил попытаться развести палочки в искусственной среде. Он знал, что сибирская язва чаще всего поражает скот в местах с влажной, болотистой почвой. Значит, надо создать подходящие, сходные с природными условия. Он взял несколько столовых тарелок — у него не было никакой лабораторной посуды — насыпал в них мокрого песку и создал нечто похожее на прибор для разводки бактерий. Потом он занялся перевивкой зараженной крови от одного животного к другому. С хозяином ближайшей таверны он договорился, что тот будет поставлять ему за небольшую мзду всех мышей из своих мышеловок. Шприца у Коха не было, он заострил обыкновенную деревянную палочку, подержал над огнем, чтобы на ней не оказалось каких-нибудь случайных микробов, потом погрузил эту палочку в пробирку с кровью больной овцы. Теперь осталось самое главное — удержать в руках отчаянно бившегося мышонка и воткнуть ему эту палочку в основание хвоста. Поместив мышонка в отдельную клетку, Кох стал ждать: «зара- 72
за», которую он ввел мышонку в очень незначительном количестве, должна была размножиться в его организме, и бедный мышонок, по предположению Коха, должен был пасть жертвой сибирской язвы. Или — не пасть... Интуиция не обманула его: ла следующий день несчастный мышонок лежал в клетке, задрав все свои четыре лапки. Безусловно, мертвый, холодный и жалкий. Кох быстро и нетерпеливо распял мышонка на дощечке и вскрыл. Добрался до селезенки, увидел картину, знакомую по вскрытым животным, погибшим от сибирки — такая же черная, такая же раздутая. Потом взял из селезенки немного жидкости, нанес ее на. предметное стеклышко и вложил под микроскоп. Сомнений не было: все поле микроскопа было заполнено палочками и свернутыми нитями, точно такими же, какие он наблюдал в крови павшей от сибирской язвы овцы, которая и служила источником заражения. «На щепочке, которой я уколол мышонка, была одна капля крови, — размышлял Кох, — стало быть, и палочек в этой капле было мало. Однако они заполнили всю кровь мышонка. Значит, они — живые, ничто мертвое не способно размножаться. Но как бы мне увидеть самый процесс их размножения? Не могу же я положить под микроскоп целого мышонка...» Кох понятия не имел о том, что существует уже придуманный Пастером дрожжевой бульон — отличная питательная среда для искусственной разводки бактерий. Думать ему пришлось самому, с самого начала. Думать долго, пока наконец он не создал весьма оригинальное жилище для этих загадочных палочек — кусочек селезенки мертвой мыши и капля жидкости из бычьего глаза. Эту странную смесь он подогревал в сооруженном им же термостате до температуры тела животного. Наступила очередь и тарелок с песком — они служили влажной камерой. Он клал свои стеклышки под микроскоп, ожидая увидеть, как там растут и размножаются сибиреязвенные палочки, смотрел до одурения и — ничего не мог с уверенностью установить: между двумя стеклышками почему-то все время оказывались какие-то посторонние микроорганизмы, совершенно затемняющие картину. — Нет, так ничего не выйдет, — решительно сказал он самому себе, — нужно вырастить эти палочки в совершенно чистом виде, иначе я никогда не смогу ничего толком понять! Легко сказать, в чистом виде, когда микробы попадают на стеклышко в любом количестве и совершенно неизвестно от- 73
куда. Но Кох не привык отступать перед задуманным — рано или поздно ой должен был переупрямить самих микробов. В конце концов он придумал отличный способ выращивания микробов в чистом виде: он выдолбил углубление в одном стеклышке, так, что образовалась крохотная чаша, смазал края ее вазелином и накрыл ею другое стеклышко; на втором стекле была разведена питательная среда и пущена капля сибиреязвенной крови. Затем он быстро перевернул стекла так, чтобы с плоского стекла свесилась капля. Но она не прикасалась к другому стеклу, она висела над выдолбленной чашей. Теперь уже сюда не мог забраться ни один непрошенный гость! Важнейшее открытие в бактериологии — способ выращивания чистых культур — было сделано в нищенских, кустарных условиях одним человеком с помощью простейших предметов. Сам Кох и не подозревал, что станет отцом бактериологической техники, он создавал и совершенствовал ее постольку, поскольку она могла помочь ему в решении одной задачи — доказать, что обнаруженные в крови погибших от сибирской язвы животных «палочки» и есть возбудители этой болезни. Изобретенная Кохом техника опыта помогла: в первом же препарате он увидел чудесные превращения маленьких палочек. Сперва в поле зрения ничего особенного не было — только крохотный кусочек мышиной селезенки, занимавшей, казалось, все стеклышко, да кое-где плавали короткие и длинные палочки. И вдруг они зашевелились... Маленькие стали удлиняться, потом на месте одной появились две, потом они стали множиться с такой быстротой, что Кох уже не успевал следить за ними. Но вот несколько палочек удлинились и превратились в тончайшие и в микроскоп почти неразличимые нити пряжи. Пряжи, несущей смерть... Через восемь дней Кох был полностью удовлетворен результатом экспериментов. Он занимался превращением одной бациллы в миллиарды бацилл. Он брал крохотную часть из висячей капли смертоносной разводки, переносил ее на водянистую влагу бычьего глаза, через некоторое время брал небольшой мазочек и воочию убеждался, как ничтожное количество исходных микробов неисчислимо размножалось. Восемь дней, с истинно коховским терпением, проделывал он эти пересевы, а на девятый день сказал: — Все! Теперь уже в этой культуре нет и следа мышиной 74
селезенки. Теперь это чистейшая культура сибиреязвенных микробов, способная убить мышонка. Когда последний десяток мышей был уничтожен и уголок за занавеской, именуемый лабораторией, превратился в мышиное кладбище, или, скорее, в анатомический театр, только тогда он уже без оговорок признал, что сделал открытие. Не вызывало сомнений специфическое действие микроба, которого Кох открыл. Картина болезни и смерти в его экспериментах была всегда одна и та же. Не было на земле человека, способного опровергнуть опыты Коха, настолько они были точны, убедительны, чисты, безошибочны и, если хотите, красивы. И ни на одну минуту не пришла ему в голову мысль, что эти его детища могут со страшной силой обрушиться на него самого. Кох еще не поставил точки на своих исследованиях. В тот день, когда его срочно вызвали принимать роды у одной крестьянки и он забыл вынуть из-под микроскопа очередные стеклышки с культурой микроба, он не думал о том, что принесет ему его забывчивость. Вернувшись, он сразу ушел в свой уголок, за занавеску, и начал микроскопировать. Сначала он подумал, что от переутомления у него забегали перед глазами черные мушки. Но «мушки», которых он видел, как раз не бегали — совершенно неподвижно они поблескивали в виде ожерелья, словно на длинные нити кто-то нанизал бусы. Догадка осенила сразу: споры! Самая устойчивая форма бактерий! Их защитная реакция на неблагоприятные условия, ведь они пролежали без тепла, без пищи добрых четыре часа... Вот это уже было настоящее открытие, дающее сразу разгадку многих тайн. Как это всегда бывает в науке, ничто не рождается на ровном месте. Несколько лет назад известный немецкий ботаник Фердинанд Кок высказал предположение о существовав нии сибиреязвенных спор, но установить этого не смог. Кон был одним из столпов немецкого естествознания, с его капитальными трудами по систематике бактерий санитарный врач Кох был хорошо знаком. Усилиями никому неизвестного провинциального медика предположение знаменитого ученого превратилось в научно доказанный факт. Кох спрятал препарат со спорами на месяц в шкаф; через месяц окунул высохшие споры в каплю влаги бычьего глаза и посмотрел в микроскоп. Через несколько минут бусинки- споры вдруг начали удлиняться, потеряли свою округлую 75
форму, постепенно выросли в палочки, а еще через некоторое время вытянулись в длинные нити, свернувшиеся клубком- Споры снова вернулись к своему нормальному состоянию. Нити и клубки были смертоносны для людей и животных. Теперь все стало на свое место. Открылся секрет «проклятых пастбищ», стало ясно, почему сибирка проявляет завидное постоянство: в одном и том же месте свирепствует из года в год. Вот почему микробы не погибают ни в зной, ни в лютый холод — они отлично приспосабливаются к природным условиям, им ничто не страшно, когда они из живых палочек превращаются в сухие зернышки-споры. Сами животные сеют их в почву, сеют, умирают, а микробы, надолго пережив своих бывших хозяев, заражают здоровый скот, который пасется в тех же местах И тут, когда вся картина прояснилась, в Кохе заговорил санитарный врач: он засел за выработку мероприятий, которые могли бы избавить проклятые пастбища от их проклятия. Только после всего этого он подумал, что пора ему вылезти из своего медвежьего угла и огласить результаты многолетних трудов. Тихо и скромно садится он за письменный стол и пишет письмо — не в Академию и даже не в столичный университет, всего лишь профессору Кону в Бреславль. Не совсем, правда, обыкновенное письмо, скорее, статью о проделанных исследованиях. Свой манускрипт он назвал «Этиология сибирской язвы». 30 апреля 1876 года никому до сего дня не ведомый Роберт Кох стоял в большом кабинете профессора Кона, пригласившего его сделать доклад в Бреславльском университете. Стоял перед столом, на который выложил все свои нехитрые доказательства: старенький микроскоп, коробку с препаратами, ящик с мышами. И сразу объявил высокому ученому собранию, что нашел микроба, который безусловно вызывает сибирскую язву, обнаружил причины устойчивости этого микроба в неблагоприятных условиях, а также разработал систему борьбы с инфекцией. Кох никогда не отличался словоохотливостью,—сказав несколько самых необходимых вступительных фраз, он тут же приступил к демонстрации. Три вечера демонстрировал Кох перед бреславльскими учеными свои эксперименты. Потом его слушатели сами засели за микроскоп—не за коховский, плохонький, а за современный, отличный по тем временам микроскоп. Они повторили опыты по замечательной коховской методике, рассмотрели 76
препараты, убили уйму мышей и пришли к тем же выводам. Под конец Кох заговорил: — Нужно сжигать трупы погибших от сибирской язвы животных или по крайней мере закапывать их глубоко в землю, чтобы холодная температура глубинного грунта мешала бациллам перейти в устойчивую форму спор. Ибо не подлежит сомнению, что ткани погибших от сибирской язвы животных могут распространять заразу только в том случае, если они содержат в себе бациллы. Я надеюсь, что высокое собрание убедилось в правильности моих заключений. Да, это был редчайший случай, когда спорить не о чем. Работа настолько законченна и совершенна, что ничего добавить к ней невозможно. Этиология сибирской язвы, безусловно, перестала с этого часа быть тайной для науки — в исследованиях Коха не оказалось ни единой, даже самой незначительной ошибки. После открытий Пастера это было величайшим открытием в области микробиологии. Усилиями Бреславльского университета работа Коха об этиологии сибирской язвы была опубликована. Итак, Давен был прав: возбудитель сибирки — живая бактерия. Но исследования Коха никак не разъясняли противоречий между давнишними опытами Давена и двух парижских профессоров, Жайяра и Лепла. Почему же они, заражая кроликов кровью погибших от сибирки животных, не могли обнаружить в крови зараженных и умерших кроликов никаких бактерий? Почему, если сибирская язва — заболевание микробное? ...Из Франции в Германию, из Германии снова во Францию. Здесь изучение сибирской язвы закончило свой многолетний путь. План боевой кампании мгновенно сложился в мозгу одного из самых деятельных ученых, каких знала история медицины. Собрав всю свою лабораторную команду — не такую уж многочисленную боевую единицу — Пастер обсудил с ними все детали атаки. — А когда мы докажем, что Давен и Кох правы, — заключил он, — в чем мы ни секунды не сомневаемся, тогда — подумаем, как болезнь лечить... Всякое исследование, даже если оно ведет к выдающимся, гениальным открытиям, даже если оно разрешает тысячелетнюю проблему, даже если оно призвано спасать человечество, всякое исследование в стенах лаборатории — это будничная, кропотливая, напряженная и не всегда благодарная работа. 77
И когда делаешь маленький опыт, который приоткрывает только уголочек тайны, только ведет к дальнейшему решению загадки, когда повторяешь его десятки и сотни раз, постепенно забываешь о том большом и важном, что стоит за этим опытом. И начались в лаборатории Пастера будничные исследования, до тошноты однообразные. Повторяли всю серию опытов Коха, потому что, как бы ученый ни верил в выводы своего собрата, он должен убедиться в них сам. Сеяли и пересеивали в искусственной среде культуры микробов, взяв за исходный материал кровь погибшего от сибирской язвы животного; пересеивали до тех пор, пока в сосуде не осталось и следа этой крови — одни только микробы. И наконец в сороковом пересеве получили совершенно чистую культуру. Одну только каплю этой культуры ввели под кожу кролику и морской свинке; прошло несколько часов — оба животных погибли от сибирской язвы со всеми симптомами страшной болезни. Но Пастер и на этом не остановился. Сороковую культуру он поместил в высокую трубочку и дал ей отстояться, чтобы все бактерии осели на дно. Дождавшись, когда муть осела, совершенно прозрачный верхний слой жидкости исследователи ввели лабораторным животным. Прошло несколько дней — животные и не думали заболевать. Ничего удивительного — ведь им привили жидкость, в которой не содержалось микробов. Но когда кроликам и морским свинкам сделали уколы, содержащие одну каплю осевшей мути, все они погибли в муках. Для Пастера было ясно: и тут прав оказался Давен — в опытах Жайяра и Лепла кролики погибали от другой болезни. Но от какой? И как доказать, что не от сибирки? Очень просто: другая-то болезнь тоже была заразна, раз передавалась вместе с кровью, а коли так, и она должна иметь своего возбудителя. Его-то и надо найти. Пастер повторяет тот же опыт в тех же условиях, в каких десять лет назад произвели его Жайяр и Лепла. Он тоже получает кровь с живодерни в Шартре, где и в этом году свирепствует сибирская язва. И так же производит свой опыт жарким летом. Три трупа получил Пастер в свое распоряжение, когда приехал в Шартр. Начал он с барана — еще 16 часов назад баран был жив. В крови барана оказалось достаточно много бактерий сибирской язвы и больше никаких микроорганизмов 78
в ней не удалось найти. В крови лошади, павшей за сутки до опыта, Пастер нашел очень прозрачные, едва приметные микробы, похожие на палочки сибирской язвы. Зато в крови коровы, сдохшей три дня назад, эти прозрачные микробы были найдены в огромном количестве. Извилистые и коленчатые по форме, они проделывали любопытную работу: как бы раздвигали эритроциты крови, втискиваясь в промежутки между ними. Кровь барана, привитая морским свинкам, вызвала у них сибирскую язву и смерть. Кровь лошади и коровы тоже привела к быстрой смерти животных, которым ее привили, но бактерий сибирской язвы в их крови обнаружить не удалось. Так вот почему Жайяр и Лепла получили свои удивительные результаты! — Это возбудитель гнилокровия, — сказал Пастер своим сотрудникам, вернувшись в Париж, — но коли так, он должен быть анаэробным. Посмотрим... Опыт с культивированием возбудителей сибирки пошел на пользу — гнилостного микроба разводили так же, только лишали его воздуха. Он рос и размножался в безвоздушном пространстве или в присутствии углекислого газа. И убивал лабораторных животных быстро и без промаха. Гнилостные микробы обитают в кишках животного и не приносят ему вреда: пока оно живо, зародыши не развиваются. Когда же со смертью животного прекращается дыхание и доступ кислорода, они превращаются во взрослых особей, из кишечника проникают в лишенную кислорода кровь и начинают свое разрушительное действие. Через несколько часов, не позднее чем через сутки, вся кровь уже полна этими микробами, и одной капли ее достаточно, чтобы вызвать гнилокровие у вполне здоровой лошади. Но сами микробы опять-таки, пока пораженное ими животное живо, превращаются в стойкие споры и снова начинают проявлять себя только через сутки после смерти. Что касается сибиреязвенных бактерий, то они довольно быстро погибают в трупе как раз из-за отсутствия кислорода. Так кончилась сорокалетняя эпопея открытия возбудителя сибирской язвы — первого патогенного * для человека микро- ба. Так начало осуществляться пророчество некоторых ученых-одиночек, что заразные болезни вызываются живыми ор- * Патогенность—способность микроорганизма вызывать клиническое проявление инфекционного заболевания. 79
ганизмами. Так была заложена основа теории Пастера о роли микробов в болезнях человека. До конца XIX века было открыто множество возбудителей инфекционных болезней. Каждое открытие микроба или путей его проникновения в организм связано с именем или именами ученых, с героическими поступками, с риском для жизни, а подчас и с прямым подвигом. О каждом из них нужно писать книги. Не имея такой возможности, я расскажу только две истории. История первая. Препарат №271 Советский профессор А. Рабухин рассказывает: «В 1904 году в Германии, близ Гейдельберга, был найден скелет человека, жившего, по мнению специалистов, во времена неолита, то есть, примерно 7000 лет назад. Событие это особой сенсации не вызвало: были известны и более древние палеонтологические находки. Однако эта находка оказалась очень ценной: по заключению немецкого ученого Бартельса, в грудных позвонках найденного скелета оказались изменения, вызванные туберкулезом. Так в руках исследователей оказалось самое древнее на земле «вещественное доказательство» того, что уже в доисторические времена люди болели туберкулезом. Подобные туберкулезные изменения в костях и суставах ученые не раз встречали и при исследовании древнеегипетских мумий». Упоминание о больных чахоткой встречается в литературе, начиная с древних египетских папирусов. Многие признаки туберкулеза описал еще Гиппократ. Были известны почти все внешние проявления туберкулеза — озноб, высокая температура в определенное время суток, потливость, сильный кашель, кровохарканье, крайнее истощение. Но с глубокой древности и до последних десятилетий XIX века никто не знал причины заболевания туберкулезом. ...Коху не терпелось. Прежде чем распаковать вещи в своей новой большой квартире в Берлине, он поспешил сюда, в первую свою собственную настоящую лабораторию. В 1876 году в Германии было создано Королевское управление здравоохранения, и бреславльские профессора Кон и Конгейм, считавшие за честь то, что они первые «открыли^ Коха, начали хлопотать о предоставлении ему места в этом 80
управлении. Считая себя ответственными за судьбу молодого ученого, они писали во все инстанции, прося, убеждая, доказывая, что Кох — самородок, что он еще прославит немецкую науку, что ему нужно, необходимо предоставить для этого по крайней мере хорошо оборудованную лабораторию. Только через четыре года ходатайство Кока и Конгейма было удовлетворено: Кох получил должность советника в Управлении здравоохранения. Получил и лабораторию в здании Высшей ветеринарной школы, как раз напротив королевской больницы «Шарите». Больница, созданная в 1710 году во время нашествия чумы, за полтора века превратилась в целый больничный городок, рассчитанный на несколько тысяч коек. На бедняках, лечившихся в «Шарите», обучались студенты — больница стала клинической базой Берлинского университета. Здесь с начала сороковых годов работал Рудольф Вирхов, здесь разработал он свою теорию клеточной патологии. Сюда приезжал Кох сразу же после окончания Геттингенского университета, чтобы пройти курс практики у Вирхова. Отсюда через две недели, после тщетных попыток пробиться сквозь толпу студентов и молодых медиков к «самому» профессору, после тщетных поисков работы в Берлине, подсчитав оставшиеся гроши, Кох срочно вернулся в родной дом. ...И вот он снова в столице. Советник по борьбе с инфекциями королевского управления здравоохранения. А напротив— та самая «Шарите», и видны окна палат с туберкулезными больными. Кто-то сказал: «Туберкулез — это слезы нищеты, выплаканные внутрь». Таинственная, неистребимая болезнь, скольких людей губит она каждый год! Седьмая часть человечества погибает от туберкулеза, и нет никаких средств борьбы с ним. Никто не знает, откуда он берется, никто не ведает, как заражаются им, да и заражаются ли? Никому не известно, как его лечить. Он легко проникает в царский дворец или поместье богатого землевладельца. Но чаще и больше всего страдает от него трудовой люд. В скученных кварталах нищеты, в крестьянских тесных избах, в подвалах и на чердаках туберкулез свивает себе долговечное гнездо, сокрушая одну жизнь за другой, не щадя ни младенцев, ни юношей, ни стариков. Туберкулез... Какую ни с чем не сравнимую пользу принесет человечеству тот, кто раскроет наконец тайну этого заболевания! А ведь многие ученые брались за разрешение этой тайны, но пока немногого добились. Вот и профессор патологии из Бреславля Конгейм прославился оригинальным опы- 81
том: он вводил кусочек пораженного чахоткой легкого в переднюю камеру глаза кролика и безо всякого микроскопа наблюдал, как образуются бугорки, туберкулы — островки больной ткани, как они быстро распространяются и совершают свою разрушительную работу внутри глаза. Но откуда берутся эти бугорки? Почему пораженные чахоткой легкие — Кох не раз видел эту ужасную картину на вскрытиях — сплошь состоят из таких бугорков, а потом бугорки распадаются и разрушают всю легочную ткань? Невольно напрашивается аналогия: разрушенная, разбухшая селезенка у сибиреязвенной овцы — и покрытые бугорками, разрушающиеся легкие у больного туберкулезом. Кусочком пораженкой селезенки можно заразить здоровое животное; кусочек туберкулезной ткани вызывает чахотку у кролика. Как много тут общего! Быть может, правы те ученые, которые считают, что и в этом повинны микробы? 1\ох оглядел небольшую комнату. Стол, высокие стулья, полки, стеклянные колбы и колбочки, пробирки и чаши — все, что нужно исследователю и чего он столько лет был лишен. И микроскоп — отличный новый микроскоп. Сейчас сюда придут его ассистенты—два военных врача, Гаффки и Лёффлер. С ними ему работать. С ними он будет искать возбудителя туберкулеза. «Если количество жертв, которое уносит болезнь, считать мерилом ее значения, — размышлял Кох, — то, несомненно, туберкулез должен стоять первым на очереди всех заразных болезней. Потому что даже такие страшные инфекции, как чума и холера, остаются далеко позади бугорчатки. Если же принимать во внимание возрастную группу, больше всего участвующую в производстве, то оказывается, что чахотка вырывает из этой группы более трети. Стало быть, общественная гигиена, которой я должен служить в Управлении, имеет все основания заняться этой убийственной болезнью». Задача, которую Кох ставит перед собой и своими сотрудниками, выражена коротко и ясно: найти питательную среду, которая годилась бы для одного вида бактерий и была совершенно неприемлема для всех остальных («висячая капля», созданная им в Волыытейне, не годится для больших колоний микробов). По тем временам задача почти невыполнимая. Но мало кто из исследователей микроорганизмов мог бы похвастаться таким спокойным упрямством и такой целеустремленностью, как Роберт Кох. И три человека — профессор Кох и два его со- 82
трудника (будущие известные медики Гаффки и Лёффлер) — изыскивают десятки смесей, разводят тысячи колоний, сидят от зари до зари в лаборатории — и ничего не находят. Микробы по-прежнему попадают из воздуха миллионами, любая питательная среда подходит для сотен, а может быть, и тысяч видов микробов. И вот однажды утром (надо бы запретить этот штампованный прием, как давно уже запрещено рифмовать «любовь» и «кровь». Но что поделаешь, в истории науки «однажды утром» или днем, или ночью счастливый случай в самом деле приходил на помощь. И сам давал в руки то, что неделями, месяцами, годами разыскивали ученые. Только случай этот никогда не приходил к тем, кто не искал его, кто мог бы не обратить на него внимания. Поэтому, да простит мне читатель, но все-таки однажды утром...) Кох сказал своим терпеливым сотрудникам: — Посмотрите на тот столик, где вчера готовили еду для наших кроликов, что вы там видите? Гаффки и Лёффлер увидели хорошую головомойку, которую наверняка получит старик-служитель, когда войдет сюда: на столе лежит забытый кусок вареного картофеля, а шеф ненавидит непорядок и грязь. Но почему же он так загадочно улыбается? Кох взял в руки тот самый кусок картофеля и молча показал им: картофелина была покрыта разноцветными крапинками. — Каждая цветная точка, — объяснил Кох, — это колония микробов. Причем абсолютно чистая колония одного определенного вида. Были тут и серые, и красноватые, желтые и коричневые, полукруглые и бородавчатые, — словом, самые разные пятна. Тоненькой проволочкой снял Кох одну из серых капелек, перенес ее на стекло и положил под микроскоп. Капля сплошь состояла из микробов, причем все они были похожи на крохотные шарики. Тогда он снял коричневую каплю и показал своим сотрудникам ее содержимое — тоже микробы, но уже совершенно другой формы, похожие на пружинки. Так он исследовал все капельки, и в каждой обнаружил микробов одного определенного вида. И ни один из них не был похож на тех, которые находились в капле другого цвета. Кох понял, что напал на некое чудо, дарованное самой природой. Очевидно, микробы падали на картошку из воздуха. Да? Ну, это еще надо проверить — никаких «очевидно» и 83
«по всей вероятности» Кох не признавал: только факты, точно проверенные в опыте факты. Когда принесли вторую картофелину, Кох ножом, прокаленным на огне, очистил ее и спрятал в стеклянную кружку, герметически закрыв ее. Как и предполагал Кох, в стеклянной кружке, куда не могли попасть из воздуха пылинки, картошка оставалась чистой. (Великолепное подтверждение выводов Пастера о микробах и пыли — помните?) Значит, все происходит именно так: микробы залетают из воздуха, а не вырастают из самой картофелины. А картофелина представляет собой ту среду, на которой каждая колония автономно может развиваться. Картофелина произвела революцию в бактериологии. Принцип был найден. Оставалось найти такую форму твердой среды, которая годилась бы для всех случаев. Опять с десяток опытов — и твердая питательная среда получена: основой для нее служит прозрачный пищевой желатин. Зачем Кох тратил на это время, если собирался заняться микробами туберкулеза? Так ведь без этой питательной среды, годной для всех случаев,—как бы он взялся за поиски организма, который был, по-видимому, таким капризным и, как догадывался Кох, таким трудноуловимым, что его не могли до сега времени найти? Кох опубликовал работу о твердых питательных средах для культивирования чистых колоний микробов и заперся в своем кабинете. Надолго, чтобы заняться тем, что представлялось ему в тот момент целью его жизни... Большинство врачей считало туберкулез наследственной болезнью, усугубляющейся плохим питанием и скверными бытовыми условиями. Еще Гиппократ писал, что чахоточный родится от чахоточного, что для чахоточных больных весна — плохое время года, но еще хуже — осень; что белезнь эта смертельна, но захваченная в самом начале, она может быть излечена хорошим питанием, климатом, слабительными, водолечением и т. д. И хотя народная молва в те времена говорила о заразности чахотки, сам Гиппократ в своих трудах ни слова не упоминает об этом. Но уже Гален говорит о заразности чахотки; а французский ученый Гаспар Бейль утверждает, что это страдание всего организма. Затем другой француз—• Лаэннек — создает учение о единстве легочного туберкулеза и туберкулеза вообще, досконально изучает чахотку, устанавливает ее тождество с золотухой и категорически утверждает: болезнь заразна, но выздоровление возможно. И сам умирает от скоротечной чахотки в возрасте сорока пяти лет. 84
Против единства туберкулезных поражений возражал Вир- хов, считавший, что золотуха, легочная чахотка, туберкулез костей — совершенно различные заболевания. Не соглашался он и с тем, что туберкулез — заболевание специфическое; по его утверждению, туберкулез вызывают вредные вещества, нарушающие деятельность клеток организма, и всякое воспаление может переродиться в бугорчатку. Между тем именно Вирхов первый подробно изучил и описал просовидный бугорок, лежащий в основе заболевания туберкулезом. (Вот что значит находиться в плену предвзятой идеи! Не будь этого» быть может, Вирхов на много лет раньше Коха открыл бы возбудителя бугорчатки). Споры о том, заразен или не заразен туберкулез, велись на протяжении веков. Еще в XVI веке Джироламо Фракасторо, профессор Падуанского университета, писал, что возбудителем болезни являются особые тельца, недоступные нашим органам чувств; они же и переносчики заразы. И хотя большинство ученых-медиков возражало против утверждения Фракасторо, а кое-кто утверждал, что речь должна идти вовсе не о тельцах, а о яде, учение Фракасторо о заразности туберкулеза принесло большую пользу: во многих местах принимались меры против распространения заразы. В Провансе, например, на вещах легочных больных делали специальные пометки; после их смерти из комнаты, где лежали больные, выносилась мебель, сдиралась обивка стен, постель и белье сжигались. В Неаполе был издан знаменитый декрет, согласно которому вся мебель, принадлежавшая туберкулезному больному, выносилась за пределы города и дезинфицировалась окуриванием и специальным мытьем. Исследованием туберкулеза особенно много занимались в XIX веке — веке расцвета микроскопической техники. Но сколько исследователей ни охотилось за возбудителем болезни, увидеть его никто не смог. Так что догадки о живом начале заболевания так и оставались догадками. Противников микробного происхождения болезни было куда больше, чем сторонников; врачи считали туберкулез результатом совокупности целого ряда причин как внутреннего, так и внешнего порядка; утверждали, что он по самой своей природе не может обусловливаться специфическим постоянным фактором. Медики, имевшие большой практический опыт, говорили, что туберкулез — это сложная болезнь, дающая один конечный результат: отмирание, разрушение тканей человека или животного, которого эта болезнь поражает. Обязанность ги- 85
гиены пресечь самые различные пути, способствующие заболеванию. Хроническое заболевание, каким является туберкулез, исключает применение к нему специфического возбудителя. Единственное доказательство правоты сторонников инфек- ционности туберкулеза — микроб — не давался в руки, и врачи, считавшие чахотку заразной болезнью, вызываемой микробом, вынуждены были молчать. Последним словом в защиту микроба были эксперименты профессора Юлиуса Конгейма, всегда и во всех пораженных туберкулезом органах находившего бугорки, которые состояли из распавшихся тканей и гноя; Конгейм пришел к выводу, что бугорки — колыбель возбудителя туберкулеза. Но тут же осторожно оговорился: поскольку прямого доказательства существования вируса еще нет, проблему нельзя считать решенной. Это заключение Конгейма и послужило отправной точкой для исследований Коха, когда он в новой лаборатории Управления здравоохранения впервые взялся за поиски туберкулезного микроба. Близость больницы «Шарите», где полным-полно было чахоточных, облегчала ему задачу: материал всегда был под рукой; материала, к сожалению, было сколько угодно. Кох черпал из заполненных до отказа палат «Шарите» все необходимое для своих исследований. Ежедневно по утрам он появлялся в больнице и получал там немного мокроты больного чахоткой или несколько капель крови заболевшего ребенка. Затем он уносил маленькую скляночку к себе в лабораторию и усаживался за микроскоп. Он понимал, что если его предположение оправдается, если туберкулез действительно вызывается микробом, ему грозит прямая опасность заразиться. Быть может, щадя своих молодых сотрудников, он как раз поэтому не допускал их до своих опытов. По-видимому, в эти годы погони за возбудителем бугор- чатки и заразился Кох туберкулезом, который, к счастью для него и для человечества, не развился в серьезное заболевание. Он исследовал кровь, мокроту, мочу; он часами сидел за микроскопом, и веки его близоруких глаз краснели и припухали от постоянного напряжения. Микроб не находился! Никакие ухищрения, которые придумывал ученый, не помогали. Он с нежностью вспоминал микробов сибирской язвы — достаточно крупных, чтобы быть увиденными, заполнявших все тело погибшего животного. «Либо он так мал, что в мой микроскоп его нельзя увидеть, либо я ищу его не там, где надо» — думал Кох. 86
А где надо искать? Он понимал из опыта Конгейма: искать надо в «колыбели» болезни — в самом бугорке. Но где взять бугорок? Теперь он приходил в «Шарите» не тольке по утрам, но и вечером и ночью. Как могильщик, сторожил он смерть какого- нибудь больного чахоткой человека, чтобы выпросить у прозектора кусочек пораженной болезнью легочной ткани. Он был очень терпелив. Неуспехи в исследованиях, способные вывести из себя железного человека, не раздражали Коха. Он знал, что открытия в науке пахнут человеческим потом, и терпелива ждал, когда пробьет его час. Он утрачивал представление о времени, когда сидел с закрытыми глазами, думая, анализируя свое невезенье. Мысль о том, что он гонится за призраком, никогда не приходила ему в голову. Интуиция самого точного, самого аккуратного и скрупулезного, пожалуй, самого опытного охотника за микробами подсказывала ему, что поиски не могут не увенчаться успехом. И он знал, что интуиция еще ни разу не подводила его. Но почему же микроб ускользает от его напряженного взгляда? Наконец он раздобыл то, чего ему не хватало. В «Шарите» поступил больной туберкулезом с поразительно быстро развивающимся процессом. Это был молодой, крепкий, мускулистый рабочий тридцати шести лет, никогда прежде ничем не болевший. Кох видел, как тают силы этого здоровяка, как постепенно изменяется весь его облик, лихорадочно блестят глаза, каким он стал раздражительным. Кох понимал, что парень обречен, что никакие силы не в состоянии вернуть его к жизни: это был скоротечный процесс, и медицина не знала за всю свою многовековую историю случая излечения от скоротечной чахотки. Через четыре дня после поступления в больницу, ранним пасмурным утром несчастный скончался. Умер на глазах у Коха, единственного врача, приходившего сюда в столь ранние часы. Кох присутствовал на вскрытии: легкие умершего были сплошь усеяны бугорками. Кох вырезал кусочек ткани и унес в свою лабораторию. С этого дня не только ассистенты — служитель не имел доступа в его комнату. Комната тем временем превратилась в зверинец со всеми присущими зверинцу запахами. Морские свинки, кролики, кошки — вот и все общество, в котором ученый отныне находился. Служитель только передавал в дверную щель посуду с едой для животных — порога комнаты он не смел переступить. Кох шел тем же путем, что и в поисках сибирской язвы, но 87
минутами уже начинал сомневаться в правильности избранного пути. Идут дни, недели, месяцы. Руки Коха почернели от краски: он понял, что если и есть шанс увидеть этого крохотного таинственного убийцу, то только с помощью окрашивающих веществ. Но, должно быть, краски слишком слабы — надо придумать что-нибудь посильнее. Итак, коричневая, фиолетовая, зеленая — эти ничего не дали. Под микроскопом по-прежнему видны только жалкие остатки ткани, никаких посторонних предметов микроскоп не показывает. Кох меняет линзы, достает самые сильные из всех, какие только есть у знаменитых немецких оптиков. Ничего! Растворы краски начинали играть главную роль в исследованиях Коха. Однажды он напал на новый — который по счету!— раствор: метиленовую синьку с калийным щелоком. (Для меня всегда оставалось и остается тайной, как это медики придумывали такие необычные смеси: почему синька со щелоком, а не охра с лимонной кислотой?). Он растер кусочек ткани, сплошь состоящей из бугорков, нанес эту кашу на стеклышко и положил в красящую ванну. Через сутки вынул препарат из ванны. Посмотрел в микроскоп. Все поле под окуляром мерцало волшебным синим светом. Все сплошь... Никаких бацилл не было видно. Кох оглядел полку с красителями. Почему-то остановил взгляд на банке с везувином. Почему? Я думаю, он и сам не смог бы ответить — пресловутая интуиция гения. Везувином, едкой красно-коричневой краской, отделывают кожи — почему Кох решил окрасить им синий мерцающий препарат? Удивительная вещь предчувствие! Почти всегда перед великим открытием у ученых-медиков были предчувствия этого открытия. Правда, почему-то перед великими провалами предчувствий не наблюдалось... Итак, Кох, возбужденный предчувствием, смотрит на препарат. Матово-коричневым цветом окрашены разрушенные клетки легочной ткани. Но что там светится и мерцает лунной синевой? Что там мерцает и — двигается, честное слово, двигается!.. Или это оптический обман? Никакого обмана. На препарате отчетливо видны ярко-синие, необыкновенно красивого оттенка крохотные, слегка изогнутые палочки. Некоторые из них плавают между клетками, другие спрятались внутри клеток. До чего же они изящны, эти едва приметные даже при таком сильном увеличении и при 88
такой окраске микробы! Зловреднейшие убийцы, до чего же они не похожи на убийц! По-моему, стоит прожить жизнь ради такого мгновения. Именно такому мгновению и следует кричать: остановись! Да него, после него уже может ничего не быть, или пусть будут одни муки и страдания, или одни только ошибки и неудачи — ради этого мгновения из мгновений стоит жить! Не веря себе, Кох снова вертит микрометрический винт, снова надевает и снимает очки, прижимается глазом вплотную к окуляру, встает с кресла и смотрит стоя. Картина не меняется. «Двести семьдесят первый препарат», — пишет Кох в дневнике. Двести семьдесят первый препарат — а которые сутки? Сколько недель, месяцев или лет просидел он над микроскопом в поисках этих синих палочек? Этого он не знает — не считал. Кох устало улыбается. И только сейчас начинает понимать, что, собственно, произошло: он открыл возбудителя туберкулеза— всечеловеческое пугало, о котором столько было споров. Но Кох не скажет слово «открытие», пока тысячу раз точнейшими опытами не проверит, открытие ли это. Пока не сумеет даже злейшему врагу доказать, что это — именно открытие. Пока не создаст такую систему доказательств, что даже сам Вирхов признает себя убежденным. Шесть раз Кох проделывает ту же процедуру: растирает туберкулезную ткань, окрашивает ее металеновой синькой, потом везувином и снова смотрит. И снова убеждается: да, им открыты микробы. И только теперь, через полтора года, узнают ассистенты Коха о том, что он искал все это время. — Я уверен, что это и есть туберкулезный микроб, — сказал Кох Лёфферу и Гаффки, — но для науки моя уверенность ровно ничего не значит. Сейчас мы приступим к доказательству. Пожалуй, теперь мне одному не справиться... Открыв микроба, Кох должен был, согласно собственным требованиям, выполнить три условия, доказывающие, что микроб действительно является возбудителем туберкулеза. Нужно было экспериментально подтвердить то, что Кох сформулировал в своей знаменитой триаде: что тоненькая изогнутая палочка обязательно во всех случаях находится в человеке или животном, пораженном туберкулезом; что прививка ее обязательно вызывает именно это заболевание; что она, и только 89
она может объяснить самый процесс развития болезни в организме. Несчетное число кроликов и морских свинок, погибших от бугорчатки, препарировали в коховской лаборатории в эти месяцы проверочных испытаний. Несчетное число препаратов из тканей умерших людей — их теперь Кох добывал не только в «Шарите», но и в других больницах Берлина — побывало под объективом; коховского микроскопа. Он исследовал материал от тридцати трех человек, умерших от туберкулеза легких, кишечника, мозга, и тридцати четырех животных (среди них были даже три обезьяны), павших от бугорчатки. Этим материалом он заразил сто семьдесят две морские свинки, тридцать два кролика и пять кошек и снова разглядывал их ткани в микроскоп. Его лаборатория превратилась в комнату страданий, в кладбище безвестных жертв науки. Он едва успевал заражать лабораторных животных и препарировать их. В дневнике Коха появилась запись: «Бациллы находятся у всех туберкулезных людей и животных». И тут начались неудачи. Обычные неудачи, постигающие ученого в процессе его исследований, когда опыт, казалось бы, бесспорный, вдруг по неизвестным причинам не удается повторить. Наступают часы разочарований, сменяющиеся часами надежды и вдохновения; причем первых всегда бывает больше, чем вторых. Ни кролики, ни морские свинни не желали заражаться туберкулезом, которым Кох снабжал их теперь не в виде кашицы из тканей погибших собратьев, а в виде синеньких палочек чистой культуры микроба. Сами эти палочки отказались размножаться в искусственной среде. Они не росли ни в бульонах, ни на коховской твердой среде, не росли ни в чистом, ни в смешанном составе, ни при комнатной температуре, ни при температуре человеческого тела, ни при повышенной температуре; не размножались даже в тканях, в которых роились при жизни обладателей этих тканей. Чем меньше результатов давали опыты, тем упрямей становился Кох. — Микробы не могут ошибаться, — утешал он своих подавленных ассистентов, — значит, ошибаемся мы. А ошибка заключалась в том, что эти бациллы пышно расцветали только в живом организме. И когда Кох это понял, он начал придумывать для них такие условия, которые как можно больше приближались бы к природным. 90
Новый круг путешествий по Берлину — на этот раз на бойни за свежей кровью только что убитых быков. Точнее, не за кровью — только за одной ее частью, за сывороткой. Ставшая вскоре знаменитой питательная среда из свернутой кровяной сыворотки помогла наконец сомкнуть всю цепь трудов, оказалась тем самым недостающим звеном, из-за которого столько мучились Кох и его сотрудники в поисках ошибки. Сыворотку осторожно подогрели, чтобы убить в ней случайно попавших микробов, разлили в пробирки, пробирки поставили в наклонном положении, чтобы поверхность, на которой будут — будут ли? — расти колонии микробов, была как можно большей; затем пробирки с сывороткой снова подогрели. Сыворотка свернулась, затвердела и превратилась в желе. Теперь пробирки можно было вертеть как угодно — застывшая сыворотка сохраняла свою твердую косую поверхность Оставалось нанести на эту поверхность немного ткани, заполненной бациллами, — Кох вырезал ее из легких только что погибшей морской свинки. — Теперь мы поставим ее в термостат, — сказал Кох, — и будем ждать. Если и на этот раз не получится, надо будет... — Надо будет признаться, что микробы туберкулеза не растут ни в какой искусственной среде, — закончил Гаффки. — ...Надо будет подумать, как изменить питательное желе, — отрезал Кох. К концу второй недели Кох вынул из термостата одну пробирку, поднес ее близко к глазам, рассмотрел на свет и молча поставил обратно. То же самое он проделал с остальными несколькими десятками пробирок. Ассистенты ни о чем не спросили: было и без слов ясно, что в пробирках ничего не изменилось. Но Коха и это не обескуражило: он знал, и в природе бывает, что туберкулез развивается не сразу, проходят месяцы и годы, прежде чем бациллы начинают расти, размножаться и поедать ткань пораженного организма. Значит, надо ждать, пусть месяцы и годы... Но так долго ждать не пришлось — микробы сжалились над ученым: на следующий день, когда Кох снова вынул одну из пробирок, он увидел на поверхности желе слабый, поблескивающий на солнце налет. Кох посмотрел в лупу — на поверхности желе лежали тоненькие сухие чешуйчатые хлопья. На бациллы они, правда, совсем не были похожи, но тем не менее вселяли надежду в душу исследователя. Осторожно снял он одну чешуйку и положил под микроскоп. Чешуйка оказалась 91
скопищем миллиардов бактерий, тоненьких изогнутых палочек— тех самых, которые он впервые увидел в легких погибшего рабочего. — Подойдите сюда, коллеги, — позвал Кох, — сегодня нам предстоит много работы. Вот и все, что он сказал о своей победе. Огромной, мало с чем сравнимой победе. Теперь лаборатория Коха превратилась в бойню: 273 морские свинки, 105 кроликов, 3 собаки, 2 хомяка, 10 кур, 12 голубей, 28 белых мышей, 44 полевки, 19 крыс пали жертвой искусственно привитого им туберкулеза. Бациллы, выращенные на сыворотке бычьей крови, убивали птиц и животных; убивали даже те существа, которые в природе никогда не болели бу- горчаткой. Рктребив весь запас лабораторных животных, опустошив и птичник и виварий, вы думаете, Кох наконец успокоился? Ничего подобного! Он еще собирался закрыть все щели, все лазейки, которые могли бы использовать в своих возражениях его противники. Если бы все ученые во все времена действовали так, как Роберт Кох; если бы в своих поисках и открытиях предвидели все, что тогда предвидел Кох; если бы так, во всеоружии выступали на широкой арене, насколько меньше было бы в науке словопрений и бесплодных споров, насколько плодотворнее тратились бы время и силы ученых! И тут Кох надумал один «фокус» и немедленно приступил к его подготовке. В результате Кох оказался обладателем довольно странного примитивного «ноева ковчега», добросовестно сделанного по его заказу стариком-служителем. Ковчег представлял собой небольшую деревянную клетку, наглухо закрытую, с дыркой в потолке; дырка предназначалась для изогнутой свинцовой трубки. — А теперь, — оказал Кох служителю, — вынесите этот ящик во двор, поставьте его под окно.. Я спущу вам трубку, а вы вставите ее в верхнее отверстие ящика. А внутрь посадите несколько кроликов, мышей и морских свинок... Впрочем, я сам посажу их, а вы только наденьте внутри клетки разбрызгиватель на конец трубки. Наконец клетка-ящик стоит под окном, в саду. Трубка тянется вверх, прямо в окно комнаты Коха. Ящик закрыт со всех сторон, воздух в него проходит только через трубку. Кох, все тщательно проверив, садится у окна и нагнетает в ящик 92
с животными воздух. Воздух? Нет, убийственный туман, наполненный живыми туберкулезными бациллами. Он садит так тридцать минут, после чего записывает в дневнике все подробности только что начатого опыта. Опыт длится три дня—три дня несчастные свинки кролики и мыши получают гигантские порции туберкулезных палочек, способных убить табун лошадей. Ход мыслей Коха прост: в жизни люди заболевают туберкулезом, по его глубокому убеждению, вдыхая насыщенный бациллами воздух; бациллы попадают в воздух от высохшей мокроты больных бугорчаткой. Значит, чтобы построить неопровержимую теорию, нужно заразить здоровых животных тем же путем, как это происходит в природе с людьми. К концу месяца «ноев ковчег» был забит трупами. Кох извлек трупы из ящика, вскрыл их один за другим, просмотрел под микроскопом кусочки тканей, убедился, что все животные умерли от бугорчатки, и сел писать свою потрясшую весь мир работу. «Об этиологии туберкулеза», — скромно вывел он на первой странице. Бедный служитель чувствовал себя соучастником преступления. Он не мог забыть жалкие трупики, которые Кох бесстрашно извлекал из ящика и уносил к себе наверх. — Не смотрите на меня так осуждающе, — сказал ему в конце концов Кох. — Я действительно вдувал им смерть. Но это простительная жестокость: погубив несколько кроликов, я, быть может, спасу тысячи людей... Между проч,им, все врачи считали эту болезнь хронической дистрофией, — буркнул он под конец совсем уж непонятное. Но то, что он «вдувал им смерть» — это служитель хорошо понял. Понял, почему Кох отгонял его от ящика. Понял, что господин советник мог запросто умереть, как и эти его несчастные кролики. И на третий день неусыпного бдения под дверьми коховокого кабинета, от которых старик твердо решил не отходить ни на шаг, убедившись, что Кох здоров и душой и телом, и мирно пишет что-то за столом, старый служитель прошептал: — Да простятся ему все грехи, какие он совершил и совершит еще, за то, что он сделал для людей! Не щадя себя и не боясь смерти... И, признаться, мне очень хочется повторить за безвестным служителем эти слова. И думается, не найдется такого чело- 93
века на земле, который мог бы что-нибудь возразить против них. Кох писал свое сообщение, не думая ни о чем постороннем. Не предвидел он и той тернистой дороги, по которой ему придется пройти, прежде чем дойдут до слушателей эти строки. Не думал и о всемирной славе, которая озарит его имя через несколько дней. Даже мысль о победе над Вирховым не занимала его. Он писал, не отрываясь, потом прочитал свой труд ученикам, насладился их восторгом. И понес его в Берлинское общество медицины. Но не тут-то было! Объединение медиков возглавлял Рудольф Вирхов, власть его была тут неограниченной. Ни один ученый, проповедующий теории, которые идут вразрез с учением Вирхова, не мог рассчитывать на признание короля медицины, и никакое сообщение об открытиях микробов, якобы являющихся возбудителями болезней, не могло быть заслушано на собрании берлинских врачей. Работа Коха «Об этиологии туберкулеза» вернулась к автору, и он понес свой труд в сравнительно не зависящее от Вирхова Общество физиологов. Наступил день 24 марта 1882 года. В библиотеке физиологического института на Доротеенштрассе, за длинным столом собралось много народу. Тут были и физиологи, и практикующие врачи, и профессора Берлинского университета. Сидел тут и Рудольф Вирхов. Все взгляды были прикованы к нему: вызывало удивление, что он все-таки пришел. Даже в ту минуту, когда Кох через всю комнату проходил от двери к столу, даже в эту минуту большинство собравшихся не отрывало глаз от Вирхова. Спокойно сидел шестидесятилетний ученый на краю длинного стола, ни на что и ни на кого не обращая внимания, не испытывая и тени смущения от всех этих внимательных, вопрошающих, удивленных, а то и испуганных глаз. Улыбаясь в седую кудрявую бороду, пряча под очками умные усталые глаза с красными склеротическими прожилками, человек этот, сам совершивший революцию в медицинской теории, столько раз поражавший ученый мир тонкостью своих наблюдений и необычностью выводов, создатель прогрессивной для своего времени теории, великий патолог и автор множества научных трудов, учитель нескольких поколений врачей и законодатель медицинской науки, относился к сегодняшнему событию как к одному из незначительных эпизодов в истории медицины и в своей жизни. 94
Между тем Кох, близоруко обведя глазами собрание, замер, увидев Вирхова. На мгновение глаза их встретились — беспокойные, взволнованные, настороженные Коха и иронические, глубокие, видавшие виды Вирхова. Кох выдержал этот взгляд и, хотя не было в нем ничего ободряющего, почувство^ вал внезапное успокоение. Жаль, что он не видел других, не отрывавшихся от него молодых глаз, в которых читалось такое преклонение, такая безоглядная вера, что, казалось, обладатель этих глаз готов в любое мгновение защитить его от нападок, заслонить собственной грудью, даже если это будет стоить ему жизни. Это смотрел будущий замечательный ученый, основоположник химиотерапии, присутствующий шесть лет назад при первом триумфе Коха в Бреславле, доктор Пауль Эрлих. Но Кох ничего и никого больше не видел: склонившись над своими заметками, он приготовился к докладу. Он начал с истории доказательства того факта, что туберкулез — болезнь заразная; рассказал об опытах других сторонников инфекционного происхождения бугорчатки, остановился на опыте Кон- гейма и перешел к изложению собственных поисков и экспериментов. Он рассказал о «капризах» открытого им крохотного микроба, о том, где находятся его излюбленные места в организме, о питательной среде, на которой его можно искусственно культивировать; о метиленовой синьке, калийном щелоке и визувине; о желатиновом бульоне и сыворотке бычьей крови и даже о «ноевом ковчеге». Словом, обо всем, что дало ему возможность не только найти бациллу-возбудителя, но и изучить ее особенности и нравы. — Теперь мы можем бороться с этим бедствием не как с чем-то неопределенным, — говорил он, — мы будем бороться с известными нам паразитами, будем искать путей к их уничтожению. До сих пор говорят, что чахотка передается по наследству как хроническая дистрофия. Это неправда! Чахотка— инфекционное заболевание, она никогда не передавалась по наследству, наследственным является только предрасположение к ней. Готовность к болезни особенно велика в ослабленных, находящихся в дурных условиях организмах. Пока имеются на земле трущобы, куда не проникает луч солнца, чахотка будет и дальше существовать. Солнечные лучи — смерть для бациллы туберкулеза... Я предпринял свои исследования в интересах здоровья людей,— закончил Кох. — Самое большее, что может сделать ученый, — принести посильную пользу людям. Ради этого я и трудился. Я надеюсь, что 95
мои труды помогут врачам повести планомерную борьбу с этим страшным бичом человечества. Сложив бумажки со своими тезисами, Кох опустился на стул. Он ждал, что сейчас услышит возражения, что поднимется спор и ему придется отбиваться. Но в зале было очень тихо. Потом тишина взорвалась. Никогда еще в этом небольшом помещении ни на одном ученом докладе ни одно выступление не вызывало такой бури аплодисментов. Кох взглядом искал Вирхова. Тот молча, без улыбки, медленно и сосредоточенно похлопывал ладонью о ладонь. Кох просиял. Когда аплодисменты смолкли, все головы повернулись разом в ту сторону, где за минуту до этого Кох видел Вирхова. Стул его был пуст. Король медицины исчез неприметно. Должно быть, впервые на медицинском собрании никто не заметил его ухода. В ту ночь телеграфисты Берлина коротко отстукали на своих аппаратах: доктор Роберт Кох нашел микроба, вызывающего чахотку. Телеграфисты других городов спешили передать эту весть дальше. Так она облетела за несколько часов весь земной шар. На утро имя немецкого ученого Коха было на устах у всех врачей мира, на каком бы языке они ни говорили; оно появилось на страницах газет, на каких бы языках они ни выходили. Ибо «чахотка» — это было как раз то слово, которое понимал народ; открытие Коха было тем открытием, которого ждало все население земного шара, независимо от сословной, национальной, расовой и прочей принадлежности. Мне кажется, что по своему потрясающему действию на всех людей и по своей доступности их пониманию, это научное открытие может сравниться разве что с открытием Пастером прививок против бешенства. И сколько бы потом ни открывали микробов, никогда уже это не производило такого впечатления и не приносило такой горячей благодарности открывателю. История вторая О комарах В 1880 году французский медик Шарль Лаверан открыл серповидные живые образования в юрови больного малярией человека. Открытие Лаверана и его исследования были широко опубликованы. За год до этого русский патологоанатом В. И. Афанасьев, препарируя мозг умершего от малярии, обнаружил эти образования в сером веществе головного мозга 96
и зарисовал их; тогда же он высказал предположение, что они не что иное, как паразиты. Сообщение Афанасьева осталось в Протоколах русских врачей в Петербурге и не получило отклика. В те времена эпидемии распространялись куда быстрее, чем научные открытия, с ними связанные. Через тринадцать лет после открытия малярийного паразита один из родоначальников английской тропической медицины Патрик Мэнсон обнаружил его в крови больного матроса. Он показал препарат своим коллегам-врачам — оказалось, что, живя и работая в Лондоне, врачи понятия не имели о давно напечатанных в Париже трудах Лаверана. Тем более Лаверан, живя в Африке, не мог видеть рисунка петербургского медика Афанасьева. Лаверан работал в Африке, где постоянно свирепствовала малярия. Он посвятил много лет изучению этой болезни, сумел открыть ее возбудителя — одноклеточного паразита из рода плазмодиев, высказал предположение, что плазмодий не из воздуха попадает в кровь человека, что у него должен быть промежуточный хозяин. Лаверан сделал полдела — важно было узнать как раз последнее: кто именно является вторым хозяином этого дважды паразита. Чтобы понять, в чем или в ком прячется природный резерв его, каким образом попадает он к человеку, как происходит заражение и, главное, с чем, собственно, надо бороться. Так что в этом уравнении со многими неизвестными Лаверан определил только значение одного икса. Все остальные значения оставались неизвестными, а уравнение настоятельно требовало решения. Вероятно, его и решил бы Патрик Мэнсон: он был непревзойденным специалистом по комарам. Но у старого заслуженного врача не было денег для поездки в тропики. Он только что вернулся в Лондон из Китая, где прожил двадцать три года. Там он изучил много тропических болезней, открыл возбудителя и, что важно, переносчика слоновой болезни; переносчиком оказался комар. Все сбережения Мэнсона были вложены в китайские доллары, а к девяностым годам китайская валюта резко упала в цене; в результате ученый оказался так же беден, как и в тот день, когда молодым начинающим врачом приехал на остров Тайвань. Мэнсон обратился в Лодон- ское королевское общество с просьбой субсидировать его поездку в комариные места, для чего требовалось всего триста 97
фунтов. Королевское общество ответило отказом. Мэнсон остался в Лондоне, продолжая изучение малярии на своих больных, переписываясь с множеством врачей, работающих в тропических странах. Но подтвердить свое предположение о том, что промежуточным хозяином малярийного плазмодия является комар, он не имел возможности: комаров, переносивших малярию, в Англии не было. Рональд Росс, английский врач, служивший в Индии, Джиованни Грасси, итальянский зоолог и медик, и русский физиолог Василий Яковлевич Данилевский, — эти три человека поставили наконец все точки над i в малярийной проблеме. Поначалу Рональд Росс не проявлял особой любви к медицине и не собирался заниматься научными исследованиями. Все его таланты склонялись совершенно в другую сторону: он был поэтом, романистом, драматургом, пытался писать музыку, словом, собирался посвятить свою жизнь чему угодно, только не комарам. Но как раз они-то и принесли ему славу. Два фактора определили дальнейшую судьбу Росса, когда он понял, что в области литературы и искусства ему далеко не уйти: умение беззаветно увлекаться поставленной целью и друг, Патрик Мэнсон. Сначала Мэнсон, а затем и увлечение заставили Росса стать ученым, да еще таким, который стоит в ряду самых известных деятелей медицины. Мэнсон в один из приездов Росса в Лондон с сожалением рассказал, что не имеет возможности довести до конца свои исследования малярии; Росс, в свою очередь, пожаловался па скучную и нелепую жизнь, на то, как однообразно, с переменным успехом лечит он несчастных индийцев. Мэнсон, истинный ученый и пионер тропической медицины, к тому же веривший в незаурядные таланты своего младшего коллеги, решил посоветовать Россу заняться тем, чего он сам, силою обстоятельств, был лишен. — Займитесь-ка комарами, дорогой друг, — сказал старый доктор, — я уверен, что именно они играют решающую роль в заражении людей малярией. И он нарисовал такие захватывающие картины из жизни комаров, такие перспективы их изучения, так был уверен, что у малярийного паразита должен быть второй хозяин и что этим хозяином может быть только комар, что Росс с радостью ухватился за эту идею. У Мэнсона были все основания для такого утверждения. Малярия распространялась почти по всему земному шару. Она забиралась на горные пики высотой в две с половиной ты- 98
сячи метров; ныряла на четыре сотни метров ниже уровня моря; поражала население всей Африки, полуостровов Индостан и Индокитай, Гвинейских и Филиппинских островов; она была постоянной жительницей Турции, Китая, Персии, России,— словом, легче сказать, где малярии не было, чем где она была. А не было ее как раз там, где не было комаров. Еще в первом веке до нашей эры два римских писателя (в Италии малярия свирепствовала издревле) заподозрили связь между малярией, болотистыми местами и комарами. И они оказались весьма прозорливыми в деле, казалось бы, никакого отношения к их профессии не имеющем. Рональд Росс с благословения Патрика Мэнсона занялся ловлей комаров в местах, где было много маляриков,—а где в Индии их не было? Он ловил комаров, не задаваясь мыслью, каких именно надо вылавливать: о комарах он поначалу знал только то, что ему писал в письмах-инструкциях Мэнсон. Изловленных комаров Росс вскрывал, добирался до их желудков и разглядывал содержимое. Но сколько он ни микроскопиро- вал комариные желудки, плазмодия Лаверана обнаружить не удавалось. Росс уже начал сомневаться: а есть ли он на самом деле? А не ошибся ли Лаверан? А не заняться ли ему, Россу, как раз доказательством противного, что не плазмодий является возбудителем малярии? Чего доброго, он так бы и сделал и зазря растратил бы свою жизнь. Но тот самый второй фактор — доктор Мэнсон — не позволил ему довести разочарование до отчаяния. Мэнсон верил в одаренность своего молодого друга, надеялся, что тот поразит мир открытием. И всю дорогу до этого открытия не снимал твердой руки с плеча Росса. В конце концов Росс решил не складывать оружия — в нем проснулся спортсмен. И хотя не раз еще ему приходилось переживать срывы и неудачи, он шел напролом, вопреки всему, вопреки очевидности. Росс лерешел на второе дыхание. Он находил добровольцев, несчастных индийцев и англичан, которые соглашались лечь под москитную сетку, куда Росс напускал рой комаров. Самое обидное, что все эти безвестные люди, и без того страдающие от малярии, от комаров страдали зря — их чудовищно искусанные тела не принесли пользы науке. Росс исследовал желудки напившихся малярийной крови комаров, и микроскоп не показал ему ни одного паразита, ни одного образования, хоть отдаленно напоминавшего лаверановокие серповидные тельца. 99
Росс решился произвести опыт на себе, но его ассистент доктор Аппиа не позволил ему сделать это. Аппиа стал первым человекам, который подверг себя сознательному заражению малярией. Молодой врач посадил нескольких комаров сначала на заведомо больных малярией людей, затем дал кровопийцам изрядно покусать себя, после чего лег и стал ждать, когда его начнет трясти. Но его не затрясло. По неизвестным причинам опыт не удался: Аппиа малярией не заболел. Неудачи шли сплошной полосой; такой же сплошной полосой шли письма Мэнсона. И то ли судьба сжалилась над Россом, то ли Мэнсон подсказал ему наконец правильный ход, но только наступил час, когда Росс впервые за долгое время почувствовал себя счастливым: в желудках четырех бурых комаров (Росс понятия не имел, как они называются по-латыни), насосавшихся крови больного индийца, он нашел малярийный плазмодий. Счастье было недолгим: военного врача Росса внезапно перевели служить на север, где — редкая местность! — не было ни больных малярией людей, ни комаров. Влача жалкое существование, вкусивший уже сладости научных исследований, Росс умолял Мэнсона похлопотать в Лондоне о его переводе в комарино-малярийные места. Мэнсон похлопотал, и Росса перевели в Калькутту. Со свежими силами истосковавшегося по любимому делу (оно уже стало любимым!) человека Росс начал все сначала: ловил комаров, пускал их под москитные сетки маляриков-добровольцев, потрошил комариные желудки и — ничего не находил. Те четыре бурых комара, в которых полным-полно было паразитов, начали казаться бредовым сном! Ни один — ни один!—эксперимент в Калькутте не удавался. Зато, правда, удалось досконально изучить анатомию всех видов комаров, какие только там обитали, и с этой поры Росс стал уже признанным комариным специалистом. Как раз в это время, когда в жаркой Индии англичанин Росс в буквальном смысле слова потел над микроскопом в тщетных усилиях обнаружить малярийный плазмодий человека у комара, в России доктор Данилевский завершил изучение паразитов крови птиц. Василий Яковлевич посвятил много лет плазмодию, паразитирующему у птиц, и как раз птицы оказались чрезвычайно удобной моделью для экспериментальных исследований малярии. С большой монографией Данилевского познакомился Мэнсон, человек начитанный и образован- 100
ный; из работ русского ученого он узнал, что птицы болеют малярией, что возбудителем ее тоже является плазмодий, что он очень схож с паразитом малярии у человека; знал он и то, что Данилевский создал классические методы препаровки пернатых,— и все это он рассказал своему неудачливому ученику. Росс снова воспрял духом. Теперь он обратил свои взоры к птицам. Давно бы так! Удачи начались сразу же. Должно быть, потому, что в этих исследованиях Росс был куда больше осведомлен, чем в прежних своих блужданиях. После нескольких пробных опытов, никаких результатов не давших, наступил долгожданный день — награда за все неудачи и потрясения. Росс посадил в клетку трех измученных малярией птиц, натянул сетку, впустил туда десять серых комаров и через три дня записал: «Микроб птичьей малярии развивается в стенке желудка серого комара совершенно так же, как человеческий микроб растет в стенке желудка бурого комара с пестрыми крылышками» (Четыре бурых комара не были забыты!). Росс продолжал кормить комаров птичьей кровью, находил в них возбудителя птичьей малярии, заражал укусами таких комаров здоровых птиц, и птицы болели этой изнурительной болезнью. Все было хорошо, кроме одного: выводы Росса шли вразрез с установками его учителя Мэнсона. Мэнсон, абсолютный специалист по комарам и неплохой — по малярии, водном своем выводе, безусловно, ошибался: он считал, что и птицы, и люди заражаются малдрией не через укус комара, а от воды, в которой плавают мертвые комары, несущие в себе заразное начало. И Росс — Росс, который до сего времени безоговорочно во во всем слушался своего учителя, на сей раз усомнился в его правоте. Честь и хвала ему за это! Правда, у Росса были все основания считать, что Патрик Мэнсон неправ. Росс решил доказать, что дело не в воде, а в самом комаре. Но как доказать? Как объяснить, почему малярийный плазмодий оказывается в жале серого комара, который кусает птиц и заражает их? Вооружившись терпением, Росс развивал свои эксперименты до тех пор, пока не проследил весь жизненный цикл малярийного плазмодия на пути комар—птица—комар. Он видел, как желудки комаров заполняются паразитами с черными зернышками пигмента; как эти похожие на кружочки па- 101
разиты разбухают и увеличиваются в размерах; как они превращаются в наросты, и наросты эти выпирают сквозь стенку желудка в виде мешочков, набитых маленькими яркими зернышками. Он видел, как лопаются мешочки, выпуская из себя множество веретенообразных нитей, как эти нити постепенно наполняют тело комара. И наконец он увидел, как легионы живых нитей направляются к слюнной железе кровососа. И тогда он уже с полным набором доказательств заявил: только через комариный укус заражаются птицы малярией, а не через воду. И нет никаких оснований сомневаться, что и люди падают жертвой этих же кровососущих тварей. А бескорыстный Патрик Мэнсон выступил в 1898 году от имени Росса на медицинском конгрессе в Англии, ни разу не упомянув о своей роли в его исследованиях. Он зачитал также телеграмму Росса об опытах, увенчавших все дело, о последних, самых главных опытах, из которых следовало вполне доказанное заключение: укус серого комара заражает здоровых птиц малярией. Докладывая, Мэнсон, однако, не был уверен в одном: в том, что история человеческой малярии окажется как две капли воды похожей на птичью. Серого ли комара должен бояться человек? Ибо не все, что правильно с птицами, обязательно подтвердится на человеке... Но этим уже занимался другой исследователь — научная карьера Росса кончилась на птичьей малярии. За свои труды Росс был удостоен Нобелевской премии. Итальянец Баттиста Джованни Грасси был куда меньшим мечтателем и поэтом, чем Росс, куда более образованным человеком, точным и вдумчивым ученым, не имел никакого отношения к литературе и искусствам, и единственное, что роднило этих двух исследователей, — их упорство в достижении цели. В двадцать девять лет Грасси был уже профессором зоологии и сравнительной анатомии, в сорок — получил кафедру в Римском университете. Всю жизнь он прожил в Италии, и уж кто, как не он, знал, сколько жертв пожирает каждый год малярия в его родной стране. Надо сказать, что к тому времени, когда Росс и Грасси искали промежуточного хозяина малярии, Теобальд Смит в Америке уже доказал, что у возбудителя техасской лихорадки имеется второй хозяин: этой лихорадкой люди заражаются от домашнего скота через укус клеща. Среди иоследова- 102
телей все чаще высказывались предположения, что кровососущие насекомые таят в себе опасность и могут являться промежуточным звеном в цепи микроорганизм — человек. Когда Патрик Мэнсон докладывал об открытии Росса, Грасси, ничего еще не зная об этих открытиях, несколько месяцев занимался поисками природного резерва малярии. За эти несколько месяцев он совершил полный круг исследований, на основании которых мог уже высказать самостоятельную теорию. Но итальянский профессор отличался придирчивостью к собственным трудам и публиковал их только тогда, когда головой мог отвечать за точность каждого вывода Поэтому, прежде чем Грасси издал свои труды по малярии, прошло еще четыре года, и мир узнал о них только в 1901 году. Грасси строил свои рассуждения так: нет ни одного места в Италии, где люди болели бы малярией и где не было бы массы комаров; хотя есть такие места, где водится сколько угодно комаров, но нет малярии. Значит, либо малярия и комары ничего общего не имеют (во что теперь уже трудно поверить), либо малярию вызывает один, определенный вид комаров. Вопрос: какой именно? Для начала Граоси напустил в свою квартиру комаров, чтобы они покусали его. Но комары, не считаясь с планами ученого, проникли в комнату его матери и напились ее крови. Кровь была пролита зря — ни сам Грасси, ни его мать не заболели. Неудачный опыт, разумеется, ровно ничего для Грасси не значил, кроме, разве, того, что ему было неловко перед матерью. Грасси решил, что эта история может лишний раз доказать, что малярию способен передать только определенный комар, а не любой из тех, которые по вечерам жужжат на римских улицах. И Грасси решил пуститься на поиски этого комара. Легко сказать! Хотя Грасси и был че только медик, но и зоолог, не мог же он по одному виду стремительно летящего комара разобрать, к какому роду тот принадлежит! Не мог он и вылавливать всех представителей комариных семейств, чтобы исследовать каждого и пытаться через них заражать малярией людей! Эксперимент продолжался бы неделями и месяцами и, возможно, не привел бы ни к каким результатам. Нет, такой мартышкин труд не устраивал Грасси. Он ограничил себя строгими рамками: пошел туда, где были и комары и малярия. Он поехал в сырую, неприглядную местность и обнаружил там тридцать видов комаров. Довольно скоро 103
двадцать из них он отставил за полной непричастностью к малярии, остальные десять стал выслеживать тем единственным способом, каким только и можно было выследить в задуманной им экспедиции виновников заражения людей. Он ходил по домам, в которых постоянной жительницей была малярия, и выспрашивал у метавшихся в жару людей и у их родственников: не помнят ли они, когда в последний раз их кусал комар? И если помнят, то каков он был из себя? Грасси не выгоняли только в силу традиций итальянского гостеприимства, но на вопросы о комаре пожимали плечами: ни один укушенный человек не снимает бережно с шеи комара и не разглядывает цвет и оттенок его крыльев. Людям укушенным не до этого! Заглядывая в дома и трущобы, залезая во все углы зловонных дворов, чуть ли не в мусорные ямы, расспрашивая всех, кто только попадался на пути, Грасси в конце концов выудил кое-что. Во-первых, он убедился, что малярия передается от одного человека к другому; во-вторых, что комары кусали всех до единого больных малярией; в-третьих, и в главных, что там, где была малярия, всегда был один определенный вид комара: по-латыни он именовался «анофелис». Правда, когда Грасси показывал этого комарика с изящ- по задранным кверху хвостиком и четырьмя темными пятнами на бурых крыльях, когда он показывал его местным жителям, на них комар не производил особого впечатления- В один голос они утверждали, что комарик этот существует здесь столько, сколько существует сама местность, и что никаких неприятностей он никому не причинял — комар как комар. Но Грасси не поверил им — то, что он сам наблюдал, говорило о другом. Он, только он! — решил Грасси. И с тем вернулся в свой университет. Строго говоря, он не имел еще научных доказательств своей правоты — не сделал ни одного эксперимента ни в лаборатории, ни в клинике; не считая себя вправе публиковать свои выводы, но доверяя собственной наблюдательности и интуиции, Грасси рассказал своим коллегам: если вообще существует комар, передающий малярию от больных людей к здоровым, то им может быть только анофелис. Интуиция и наблюдательность не подвели Грасси — научное доказательство подтвердило его правоту. Некий гражданин Золя, никогда не болевший малярией, зато страдавший разными другими недугами, вот уже несколько лет время от времени лечился в одной и той же больнице. Этот человек, 104
пользовавшийся плодами медицинской науки, согласился пойти на жертву во имя нее. Ученик Грасси, профессор Ами- го Биньями, напустил на Золя несколько самок анофелиса, привезенных из далекой малярийной местности. И Золя заболел. Впервые человек заболел экспериментальной малярией с ознобом, высокой температурой и всеми прочими признаками самой настоящей малярии, какой болели тысячи людей на свете. Грасси и Биньями не ограничились одним экспериментом, они еще не раз добывали из провинции анофелисов и поили их кровью добровольцев. Добровольцы заболевали, Грасси лечил их хинином и торжествовал победу. Проделав множество точных и тонких экспериментов, проследив в лаборатории сотни раз весь цикл развития возбудителя малярии и роль комаров в замкнутом круге человек—комар—малярийный плазмодий — человек, Грасси создал убедительную теорию. Согласно этой теории, малярия — болезнь заразная, передающаяся от человека к человеку через укус комара-анофелиса. Попутно Грасси доказал, что птичья малярия не может существовать в анофелисе и передаваться людям, так же как человеческая не имеет отношения к птицам. В результате трудов Росса, Данилевского и Грасси роль второго хозяина была полностью изучена. Оказалось, что плазмодий размножается двумя способами: половым в теле комара и бесполым — в клетках позвоночных и в эритроцитах их крови. В эритроцитах же происходит формирование незрелых половых форм, которые могут дальше развиваться только в комаре. Так что достаточно лишить этого двойного паразита одного из хозяев, как он утратит возможность дальнейшего существования. Вот почему так важны труды ученых, открывших переносчиков малярии. Как и работы тех, кто установил роль других насекомых в передаче целого ряда других заразных болезней. Для борьбы с этими болезнями достаточно истребить всех решительно переносчиков, чтобы возбудители-микробы перестали существовать. * * * Таблица открытий микроорганизмов, вызывающих болезни человека и домашних животных, выглядит очень внушительно. Достаточно, например, сказать, что один только Леф- флер, ученик Коха и соучастник его исследований туберкулеза, нашел в течение своей жизни шесть патогенных микроор- 105
ганизмов: возбудителей сапа, дифтерии, рожи и чумы свиней, мышиного тифа, ящура. Пастер и его сотрудники открьь ли бациллу злокачественного отека, куриной холеры, стафилококк. За восемьдесят лет (с 1877 по 1957), кроме палочки Коха, были открыты и описаны: гонококк, малярийный плазмодий, брюшнотифозная палочка, стрептококк, холарный вибрион, столбнячная бацилла, пневмококк, менингококк, возбудитель газовой гангрены, палочка чумы, бледная спирохета (возбудитель сифилиса), палочка коклюша, возбудители полиомиелита, туляремии, сыпного тифа, инфекционной желтухи, рака молочной железы мышей, дальневосточного клещевого энцефалита и множество других патогенных микроорганизмов. Не со всеми этими микроорганизмами научились сразу бороться, а вернее, не сразу научились с ними бороться, а кое с какими и по сию пору еще не могут сладить. Не от всех болезней и далеко не сразу научились врачи лечить людей, а от некоторых и сейчас еще не могут, и неведомо, когда смогут. Но в науке время течет медленнее, чем в обычной человеческой жизни. Несколько десятков лет, за которые только что родившаяся микробиология проделала такой огромный путь, — это очень мало. А главное—развитие, расцвет ее не снизили темпов; напротив, в наше время микробиология разрослась вширь — она распочковалась на множество самостоятельных отраслей, и вглубь — открытия следуют одно за другим. Но уже не столько открытия микробов, сколько методов борьбы с ними. И тогда, когда Пастер и Кох зачинали новую нау- ку, и много раньше, вскоре после открытия Левенгука, ученые, практические врачи и люди смежных профессий ломали головы над одним вопросом: как подступиться к невидимым врагам, каким образом сократить человеческие страдания и предотвратить бессмысленные смерти. Что с того, что враг невидим, обуздать-то его можно? 106
ИХ МОЖНО ОБУЗДАТЬ! Глава пятая Это было в Вене. В университетской клинике, где работал молодой врач Игнац Земмельвейс. Сейчас о нем пишут историки медицины, как о знаменитом венгерском акушере, а в то время он был обыкновенным начинающим врачом. Его следовало бы назвать Врачом с большой буквы, ибо самое важное в его жизни было именно врачевание. Страдания и гибель больных он переживал, как свои собственные. Когда погибала рожавшая женщина — сколько их погибало тогда! — Земмельвейс умирал с каждой из них. Страстный, бесконечно честный, энергичный и думающий врач был любим своими пациентками и ненавидим коллегами. Не с самого начала своей врачебной карьеры — несколько позже, когда осмелился... Впрочем, об этом нельзя говорить в двух словах, походя. Трагедия Земмельвейса, весьма плачевно для него закончившаяся, была не личной его трагедией, она обернулась трагедией для тысяч молодых матерей и их сирот. Это была трагедия века, когда в науке все, что не вмещалось в рамки привычного, в рамки канонов и в тезисы авторитетов, объявлялось лженаукой и погибало, не успев родиться. В том отделении, где работал Земмельвейс, и в отделениях других профессоров матери, только что давшие жизнь новому человеку, сами умирали. В тот год в Вене погибла почти треть всех рожавших женщин. Родильное отделение, где руководителем был профессор Земмельвейс, было не лучше и не хуже любого другого родильного отделения в любой другой больнице мира. И никто из профессоров не обращал внимания на такой факт: почему- то женщины, у которых роды принимали простые акушерки, умирали гораздо реже, чем те, что прибегали к помощи профессоров. Странное, не правда ли, обстоятельство? В чем тут секрет? Секрет раскрывался просто (это теперь нам кажется про* 107
сто — Земмельвейсу раскрытие этого секрета обошлось доро-* го!). Акушерки знали только рожениц, здоровых женщин, производивших на свет младенцев. И больше ни с кем не имели дела: ни с теми, у кого были гнойные воспаления, ни с теми, кто болел родильной горячкой, ни с теми, кто уже погиб от нее и кого вскрывали на анатомическом столе. Этими занимались профессора. От заразных гнойных больных, из анатомического театра они переходили к родильному столу, и одного прикосновения их рук было достаточно, чтобы здоровую женщину, только что ставшую матерью, обречь на смерть. В 1847 году в клинике, где работал Земмельвейс, внезапно умер патологоанатом: при вскрытии трупа он порезал палец. Земмельвейс присутствовал на вскрытии коллеги и увидел ту же картину, которую столько раз наблюдал при вскрытиях умерших от родильной горячки женщин. Смерть патологоанатома наступила, как понял Земмельвейс, от заражения трупным ядом. От этого же заражения погибали и молодые матери. Поняв все это, горячий и неосторожный Земмельвейс назвал всех профессоров, и себя в том числе, неопознанными убийцами. Публично, не считаясь ни с честью мундира, ни с авторитетом медицины, ни с тем, как воспримут это коллеги, он заявил, что в смерти сотен молодых, цветущих женщин, в сиротстве новорожденных младенцев виноват он, Игнац Земмельвейс, виноваты все врачи и профессора, которые своими собственными руками и инструментами переносят заразу от вскрытых трупов, от больных женщин к здоровым роженицам. Не зная еще причины родильной горячки, чисто эмпирически Земмельвейс сделал выводы: теперь, прежде чем подойти к роженице, он тщательнейшим образом, в течение нескольких минут, скреб щетками руки и мочил их в крепком хлорном растворе. Руки его, разумеется, портились, нежные и чувствительные руки хирурга, кожа на них грубела и трескалась; зато смертность в его отделении сразу же снизилась в десять раз. От одного только тщательного мытья рук! Это была огромная победа: Игнац Земмельвейс был счастлив ею и всячески уговаривал венских врачей последовать его примеру. А почему бы и нет? Почему, если простое мытье рук спасает девяносто из ста обреченных на смерть женщин? Мыть руки — в чем тут жертва? Но врачи смешали Земмельвейса с грязью. Врачи кричали, что все эти выдумки не имеют под собой 108
никакой научной основы, что руки хирурга — холеные руки — портятся от долгого мытья и тем более от обработки хлорной водой; что родильная горячка возникает сама по себе и никто, ни одна душа в мире не смеет обвинять в этом врачей, самых гуманных людей на земле. Какая чушь — смывать с рук несуществующую заразу. Плод фантазии этого маньяка... «Плод фантазии», который мог значительно уменьшить их доходы, ибо все нововведения и разоблачения Земмельвеиса внесли тревогу в умы настоящих и будущцх пациенток и их мужей. Сдаться на его требования — значило признать его правоту, в том числе и справедливость обвинения в убийстве по невежеству. Нет, никаких изменений они не допустят. А Земмель- вейс — Земмельвеиса следует изгнать из клиники, чтобы впредь никому не повадно было нарушать привычное, веками установившееся течение врачебной жизни и врачебной практики. Изгнали, оплевали и забыли. И снова поднялась смертность в том отделении, где только что достиг таких успехов Игнац Земмельвейс. А сам неугомонный врач, вынужденный покинуть венскую клинику, отбыл в Будапешт. Там он стал заведовать родильным госпиталем и уже не таким громовым голосом, но все-таки потребовал от своих сотрудников чистоты и мытья рук. И вскоре и тут добился того, что смертность среди его питомиц снизилась до 0,8%. Цифра неслыханная ни в одном родильном учреждении того времени. Вскоре Земмельвейс стал заведовать кафедрой акушерства в Будапештском университете и тут повел страстную борьбу за осуществление своего метода профилактики родильной горячки. И тут с ним тоже воевали известные и известнейшие акушеры-гинекологи, особенно в 1861 и в 1862 годах: в эти годы он опубликовал открытые письма ко всем профессорам- акушерам и монографию об этиологии, сущности и профилактике родильной горячки. Много позже в одном из парков Будапешта Земмельвейсу соорудили памятник с надписью: «Спасителю матерей». Но сам он в результате неравной борьбы заболел и погиб в психиатрической больнице всего сорока семи лет от роду. И долго еще оставался непризнанным этот человек, который за много лет до Пастера понял, в чем спасение от гнойной инфекции. И по-прежнему гибли молодые матери, производя на свет сирот. В Париже из каждых девятнадцати рожавших жен- 109
щин одна умирала от родильной горячки. Француженки решили: лучше вовсе отказаться от произведения на свет детей, чем умирать самим в расцвете жизни. Не мудрено! Роды — это был какой-то мор. В 1858 году в Париже, в Академии медицины, началась дискуссия о причинах родильной горячки. Она продолжалась четыре месяца. Это были беспримерные словопрения — никто толком не мог ничего оказать, кроме того, что женщины гибнут по неизвестной причине, и медицина тут бессильна. Только один профессор Труссо — один из первых, кто потом признал великие заслуги Пастера перед медициной, высказал крамольную мысль: он провел аналогию между послеродовыми инфекциями и послеоперационными осложнениями и предположил, что и то и другое, быть может, вызывается микроорганизмами. Но его слова потонули в океане гипотез и возражений. Больше всего обвинений раздавалось в адрес плохих помещений больниц. Одно благотворительное общество наняло для опыта в окрестностях Парижа отдаленный от жилья чистенький домик и уложило сюда для операции десять женщин. И десять раз отсюда выносили гробы. Ни одна из десяти не вышла живой. Во всем Париже в тот год умирало двадцать из ста рожавших женщин. Некоторые родильные дома, настоящие рассадники смерти, пришлось попросту закрыть. Их переустраивали, надеясь изгнать «дух эпидемии», но когда через два года снова открыли, смертность женщин стала еще больше: умирало уже 25%. «Под влиянием каких-то причин, которые установить не удалось, — пишет один из больничных врачей, — у одной из рожениц начинается родильная горячка. Больная становится очагом заразы, и, так как инфекция распространяется очень легко, начинается эпидемия». Но как, каким путем распространяется эпидемия? Между тем профессор Труссо был прав: и с родильной горячкой и с послеоперационными осложнениями можно было бороться одним и тем же путем. «Страшная смертность среди раненых, — писал известный французский хирург во время франко-прусской войны,—привлекает всех друзей науки и человечества... Озадаченные и колеблющиеся хирурги стараются установить какие-то прин-* ципы и правила, которые немедленно опровергаются последующей практикой... Места сосредоточения раненых можно сразу узнать ло резкому запаху гниения. Сотни, тысячи ра- 110
неных с бледными лицами, на которых еще не угас последний луч надежды на жизнь и воля к жизни, погибают на 8— 16 день от госпитальной гангрены...» Даже оставленные без операции раненые, не попадающие в госпиталь, чаще выживали и выздоравливали, чем те, к кому прикасались руки хирургов. Горькие строки оставил нам великий русский хирург Пирогов: «Если я оглянусь на кладбище, где схоронены зараженные в госпиталях, то не знаю, чему больше удивляться: стоицизму ли хирургов, занимающихся еще изобретением новых операций, или доверию, которым продолжают еще пользоваться госпитали у правительств и общества!» Пирогов, пытаясь бороться с гангренами и смертностью после операций, применял для дезинфекции ран азотнокислое серебро и йодную настойку, у себя в петербургской клинике он выделил особые отделения для больных рожей и гангреной, чтобы предупредить распространение инфекции. Другие хирурги и в России, и во Франции, и в Германии стали накладывать на раны повязки, чтобы предохранить их от заражения извне. Все эти меры снижали смертность, но незначительно. Казалось, хирургия изжила себя, уперлась в тупик: вместо того чтобы спасать людей, она ускоряла их смерть. В английском городе Глазго молодой хирург Джозеф Листер упорно искал выход из этого тупика. В 1860 году он поступил в хирургическую клинику глазговского госпиталя. Клиника была построена там, где прежде находилось холерное кладбище; трупы погибших во время эпидемии зарывались кое-как, совсем близко от поверхности земли. Испарения от разлагающихся трупов проникали в палаты. В клинике не прекращались рожистое воспаление, гангрена, гнойные осложнения. Это была сплошная эпидемия, и единственным шансом на опасение больных был перевод клиники в более здоровое место. Так считали хирурги. Так объясняли они то, что происходило, когда молодой Листер с расширенными от ужаса глазами знакомился с госпиталем. Листер был умный, талантливый хирург и не мог допустить, чтобы в доме, где должны возвращать здоровье, люди гибли ни за что ни про что, да еще в таком количестве. И не верилось ему, чтобы воздух кладбища вызывал все эти госпитальные заражения. Мне очень хочется сказать самые теплые и самые значи* 111
тельные слова о Джозефе Листере, о человеке, который пренебрегая всеми препятствиями, с такой стремительностью в течение нескольких лет вывел хирургию на широкий научный путь. Я даже не знаю, чего в нем было больше — гениальности или силы, стойкости, глубокой веры в дело, за которое он взялся. А пожалуй, больше всего было в нем любви к человеку. Должно быть, благодаря этому имя его вписано в недлинный список благодетелей человечества. Итак, Листер искал выход из тупика. И прежде всего начал читать научную литературу, чтобы узнать, что думали и что предлагали другие хирурги в других странах мира. Он читал и читал, поглощая множество книг по медицине, зоологии, ботанике, химии. И вдруг наткнулся на брошюру французского химика Пастера. Поскольку он сам был чрезвычайно далек от химии, а потому не имел никаких предвзятых идей в этой области, поскольку знаменитый Либих не являлся для него никаким авторитетом, а тем более законодателем, постольку он всем сердцем откликнулся на оригинальную, свежую мысль Пастера, и тут же начал читать другие его работы. Он читал о брожении, гниении и самозарождении, читал описание великолепных, неопровержимых опытов Пастера и сразу же, без оглядки поверил в его правоту. Так, убедительно и понятно было, что брожение и гниение — одни и те же процессы, что вызываются они никаким не «духом кладбища», а живыми микроскопическими организмами, их жизнедеятельностью; что эти организмы имеют родителей и никогда не возникают из ничего; что зародыши их носятся вместе с пылью в воздухе. И главное, эти живые организмы, как и все живое, не только рождаются и производят потомство, — они еще и умирают. И не только своей естественной смертью; их можно при желании уничтожить — большинство из них боится высоких температур, они могут жить только в веществах, пригодных для их питания, им нужна определенная среда, иначе они не могут существовать. И если в эти среду прибавить что-нибудь, чего они не любят, они погибнут. Внимание Листера особенно привлекли слова о том, что в хорошо закупоренном сосуде, из которого удален полный пыли воздух, а с ним и зародыши, любая жидкость может неопределенно долгое время оставаться в сохранности. Но стоит только открыть в сосуд доступ взвешенным частицам воздуха, как жидкость начинает гнить. Идея химика Пастера по-своему преломилась в мозгу хи- 112
рурга Листера; как все гениальное, она была предельно проста: пока кожа человеческого тела цела, в организм не проникает воздушная пыль, а с ней и зародыши; но стоит нарушить кожный покров, открыть доступ микроорганизмам внутрь тела, как они начинают там жить и развиваться, отнимая у организма питательные вещества, вызывая в нем, в результате своей жизнедеятельности, гниение. — Аналогия полная! — воскликнул Листер. — Вот откуда рожистые воспаления и гангрена! Вот откуда этот гнилостный запах в хирургической клинике, от которого тошнит даже привычного к нему хирурга! Будь то кладбищенский воздух, или воздух операционной, или даже просто палаты, в которой лежат больные, он действительно является причиной заражения, но не сам по себе, а как гигантский, неисчерпаемый резервуар живых микробов... Не раз Листеру за время его хирургической практики приходилось наблюдать, насколько легче и лучше заживают закрытые переломы, когда сохранен кожный покров, и к каким осложнениям приводят открытые, когда повреждена кожа. И Листер принял решение: всю жизнь он посвятит, если понадобится, одной задаче — уничтожению невидимых могильщиков до того, как они начнут развиаться в организме человека. Пастер пишет, рассуждал хирург, что микроорганизмы боятся разных химических веществ. Пожалуй, карболовая кислота не должна прийтись им по вкусу. Буду поливать раны кислотой слабой концентрации. С этого он и начал. Повязки, которые накладывали на рану после операции, он тоже пропитывал карболовой кислотой. но и этого ему показалось недостаточно — убивать так убивать!— он стал распылять раствор карболовой кислоты в операционной комнате. Поразительные получились результаты! На том же самом холерном кладбище, в том же самом госпитале, в тех же палатах, где до этого погибало от послеоперационных осложнений восемь человек из десяти, вдруг прекратились смертельные воспаления. В 1865 году, когда Пастер только еще занялся лечением шелковичных червей, Листер уже спасал с помощью его открытия людей. В том же году он выпустил в свет свою первую статью «О новом способе лечения осложненных переломов, нарывов и т. д.». Через два года, после уже значительной ИЗ
практики, подтвердившей несомненную пользу его метода, Листер написал второе сочинение: «Об антисептическом принципе в хирургической практике». Казалось бы, хирургам ухватиться за это верное и простое средство. Но не тут-то было: Листера подняли на смех. Старые английские профессора-хирурги приняли метод Листера за личное оскорбление: заливать гангрену карболкой! Пугать неведомых зверюшек, которых ни одна человеческая душа не видела в воспаленной ране, морем карболовой кислоты! Какая же это наука? Но Листер не Земмельвейс, его устранить не удалось. Он просто не слышал насмешек, не воспринимал их; спокойный и уверенный, он продолжал делать свое дело и был счастлив, когда подсчитал: из сорока ампутаций, произведенных им за два года, тридцать четыре закончились выздоровлением оперированных. Цифра, о которой только мечтать могли хирурги... И она — эта магическая цифра — подействовала лучше всяких других доводов. Листер широко пропагандировал в Англии свой метод. Он приглашал желающих посетить клинику и убедиться собственными глазами. Он разбивал скептицизм и предвзятость наглядными примерами, и в конце концов, английские хирурги сдались — потихоньку друг от друга начали применять в операционных карболку. В 1870 году, за четыре месяца до начала франко-прусской войны, Листер прочел в Эдинбурге свою знаменитую лекцию, перевернувшую всю хирургию. Лекция была посвящена проникновению микробов в гнойные очаги и борьбе с ними — антисептике. Во Франции, однако, на листеровскую антисептику не обратили никакого внимания, хотя статьи о ней были напечатаны в журнале «Ланцет» и других научных изданиях. Не вспомнили и во время войны. Впрочем, как и в Германии. Хотя в обеих воюющих странах жили два главных борца против микробов, два родоначальника микробиологии и бактериологии — Пастер и Кох. Война, разумеется, коснулась обоих. Но как по-разному? Кох, спокойный и уравновешенный, не лишенный патриотических чувств, но не отличающийся широтой взглядов, Кох, несмотря на самоотверженность в науке, по своей сути был человек в мундире, застегнутом на все пуговицы. Его рассуждения во всем, что не касалось науки, поражают своей ограниченностью. Через две недели после объявления войны двадцатисеми- 114
летний Роберт Кох вместе с тремя своими братьями из чувства долга ушел врачом на фронт. Огромное количество отлично вымуштрованных солдат прусской армии сосредоточилось на границах Франции. Очень быстро армия продвигалась вперед. Французское правительство предало свою родину, но французские солдаты дрались яростно и храбро. В Берлин то и дело приходили поезда, забитые ранеными немцами. Одним из первых организаторов и начальников первых санитарных поездов был Рудольф Вирхов. Кох же сразу попал в лазарет в глубине французской территории. Половина городка, в котором разместился лазарет, была сожжена и разрушена гранатами. Почти не было французских домов, не пострадавших от обстрела, но и раненых прусских солдат было здесь великое множество. Доктор Кох делал все, что надлежит делать врачу: перевязывал, ампутировал, эвакуировал раненых в тыл, пытался даже вести наблюдения над больными сыпным тифом, вспыхнувшим на оккупированной территории. А в письмах домой писал: «Я не буду никогда жалеть, что предпринял этот шаг и пошел на войну. Не говоря уже о научных наблюдениях, которые здесь можно собрать и которые чрезвычайно ценны... я собрал здесь очень много жизненного опыта, которого иначе в течение многих лет я не имел бы. Прежде всего пропадают все романтические представления, которые имеют многие о войне, когда сидят спокойно у камина с газетой в руках: здесь это видишь в настоящем виде и начинаешь ценить те удобства, которые имеешь в своей жизни и семье...» Вот и все выводы, которые сделал доктор Роберт Кох из своего пребывания на войне. Он умел внутренне отгораживаться от всего, что может волновать или причинять неприятности. До него, конечно, доходили отголоски великих событий в Париже: 4 сентября 1870 года рабочий класс французской столицы провозгласил республику. Однако правительство образовалось буржуазное, во главе с реакционным генералом Трошю и при участии ярых врагов демократии Тьера, Фавра и других. Трошю пошел на соглашение с немцами, и прусские войска 17 сентября начали осаду Парижа. Коха эти сббытия оставляли равнодушным; он только хотел, чтобы война поскорее кончилась, и, разумеется, поражением Франции. Слышал он и о мародерстве прусской армии, о грабежах и зверствах, учиняемых оккупантами в Париже, 115
но предпочитал делать вид, что не верит этим слухам. Он стремился домой, к тем удобствам, «которые имеешь в своей жизни и семье». Луи Пастер в начале июля 1870 года вернулся в Париж из Триеста, где он закончил свои работы по болезням шелкопряда и написал два толстых тома о микробном происхождении этих болезней. А 19 июля грянула война. И полупарализованный, разбитый и больной, ученый (было ему под пятьдесят) собрался идти на войну... волонтером. Конечно, его не взяли в волонтеры; его попросту выдворили из Парижа, отправив в провинцию, уговорив, что он обязан сейчас, в тяжелый для Франции час, работать, как никогда, и что в Париже он этой возможности не будет иметь. Пастер уехал. В волонтеры пошел его сын, едва не погибший в Седанской битве. Сраженный отчаянием, со страшной душевной болью покинул Пастер Париж. Сколько горестей перенес он за сорок восемь лет своей жизни, скольких близких и дорогих людей похоронил за это время, сколько претерпел от своих научных противников, но только теперь понял он, что такое настоящее горе. Горе, от которого он уже не мог оправиться всю свою дальнейшую жизнь. С ужасом узнавал Пастер о военных событиях и невыносимо страдал от своего бессилия. Он занимался болезнями пива, чтобы бюджет воюющей Франции не терпел ущерба; он написал гневное письмо декану медицинского факультета Боннского университета и отослал свой почетный диплом этого университета. Он написал статью «Почему Франция не сумела в опасный период найти истинно великих людей?» Он писал, что наука способствует распространению и торжеству великих идей, что именно науке Франция была обязана своим процветанием, что «жертва своей политической неустойчивости, Франция ничего не сделала для того, чтобы поддержать, распространить и развить достижения науки...» Все это было не то... Его товарищи по Академии наук служили сейчас родине куда как более ощутимо, чем он. А он только читал отчеты о том, что делают его коллеги. И вдруг в одном из этих отчетов он прочел два письма видного военного хирурга. В письмах упоминался английский врач Листер, который изобрел нечто, названное им «антисептикой». Он даже успел уже опубликовать руководство для хирургов, как бороться с госпитальными осложнениями. И этот англичанин, который всего на пять лет моложе его, Пастера, пря- 116
мо ссылается на пастеровские работы по брожению. Листер утверждает, что именно эти работы натолкнули его на новый метод борьбы за жизнь раненых хирургических больных. Значит, что-то и он сделал для спасения своих соотечественников! Значит, и его труды приносят сейчас пользу Франции! Но, дочитав до конца письма хирурга, Пастер горько разочаровался: его идеи о причинах микробного происхождения брожения достигли Англии; но идеи Листера остались в стороне от французских хирургов. Никто, оказывается, во Франции и не подумал воспользоваться антисептикой на фронтах! Почему же Академия медицины не займется этим? Почему не заставит хирургов прибегнуть к карболовой кислоте во всех госпиталях, начиная от фронтовых и кончая парижскими? И Пастер решил при первой же возможности осуществить свои давние замыслы — заняться спасением человека от микробов. Позже он говорил: — В мире борются два противоположных закона: один — закон крови и смерти, который каждый день придумывает все новые способы войны... и второй закон — закон мира, труда и благоденствия, который ставит себе целью избавить человечество от преследующих его несчастий. Как современно звучат эти слова и в наши дни! Будто сказаны они только вчера, а не почти век назад. Будто сказал их не ученый, а великий политик... Хотя Пастер никогда не был политиком — он был великим. Всю жизнь единственной его целью было «избавить человечество от преследующих его несчастий». Возможность заняться спасением человека от микробов он получил в 1873 году, когда был избран членом Французской академии медицины. Тем самым он стал признанным деятелем медицинской науки, и никто уже не мог оказать, что «химик Пастер суется не в свою область». Он ближе сошелся с практическими врачами, посещал госпитали, смотрел, слушал и иногда подсказывал. Он побывал в госпитале доктора Гере- на, который тоже добился замечательных результатов в хирургической практике благодаря открытиям Пастера. Доктор Герен был старый многоопытный хирург. Сколько раненых во время войны погибло на его глазах, независимо от того, накладывали ли им перевязки из корпии, или применяли по нескольку раз в день промывания, или же оставляли на ране пропитанное гноем белье! Как и большинство фран- 117
цузских хирургов, о,н поздно узнал об открытиях Листера, и сам старался найти какое-либо средство для предупреждения ужасных раневых осложнений. Ему пришла в голову мысль, что «смиазмы», в существовании которых он не сомневался, быть может, являются живыми тельцами, подобными тем, которые Пастер наблюдал в воздухе. И, допустив такую аналогию, доктор Герен решил, подобно Пастеру, фильтровать воздух, чтобы предохранить раневую поверхность от проникновения этих телец. — Тогда я придумал перевязки ватой, — закончил Герен свой рассказ и повел Пастера в операционную. Оперировали каменщика с раздробленной голенью. Опытной рукой Герен произвел ампутацию, перевязал поврежденные сосуды, затем наложил на рану тонкий слой ваты — первый предохранительный барьер. На первый слой — второй, на него еще несколько, затем полосами чистого полотна Герен перевязал рану. Упаковка получилась на славу. — Теперь повязка сохранится двадцать дней, — сказал Герен,— а потом мы ее снимем. Точно такие повязки я накладывал своим раненым в госпитале во время войны. Из тридцати четырех оперированных и перевязанных таким способом девятнадцать были спасены от смерти... «Девятнадцать — это много, — подумал Пастер, — а остальные пятнадцать? Они могли бы жить...» Он понимал, те пятнадцать погибли не случайно: ватные повязки, придуманные гуманным хирургом, — полдела. Сама вата, накладываемая на рану, наверняка таит в себе множество микробов. А руки? А инструменты? Разве они не рассадники заразы? Однажды Пастер показал Герену кончик хирургического зонда, подложенного под объектив микроскопа. На поверхности зонда, такого гладкого на вид, оказалось множество царапин и углублений. В них скапливалась пыль, невидимая невооруженным глазом. Тоненькой иголкой извлек Пастер немного пыли из одной царапинки и положил ее на предметное стекло — Герен ахнул: сколько там было микроорганизмов, самых разных фасонов! — Надо проводить хирургические инструменты через пламя, — закончил Пастер свою демонстрацию. А в Академии медицины, на очередном заседании, где обсуждались повязки Герена, Пастер прочел ошеломленным медикам целую лекцию: — Однажды, когда я присутствовал в одном госпитале на 118
операции, я обратил внимание, как молодой врач наложил повязку Герена на руку, которая не была предварительно обмыта. А когда через несколько дней была снята повязка, мы все отшатнулись от запаха гноя. Как и следовало ожидать, гной этот был переполнен вибрионами *. Как они попали под многослойную повязку? — спросите вы. Во-первых, их сколько угодно на поверхности самой раны, во-вторых, их полно на вате. И поэтому пласты ваты необходимо подвергать воздействию высоких температур, а рану промывать раствором карболки. Сейчас я приведу вам один пример. Я взял собаку с загноившейся раной и другую, совершенно здоровую. Этой, второй собаке, предварительно усыпленной хлороформом, я нанес в одинаковых условиях две раны на две лапы. Одну лапу я перевязал ватными слоями со всеми теми предосторожностями, о которых я вам только что рассказывал. В другую же рану я перенес чуточку гноя из раны первой собаки и тоже перевязал ее. В результате первая лапа благополучно зажила, на второй же сначала возникло гнойное воспаление, а потом гангрена. Пастер всячески пропагандировал листеровскую антисептику, старался расширить и углубить идеи английского хирурга, но пока еще не решался сам вплотную подойти к изучению какой-либо болезни человека. Как-то в сентябре 1874 года Пастер получил почтовый пакет со штемпелем Эдинбурга, с адресом, надписанным незнакомым почерком. Пастер вскрыл конверт. На стол выпали маленькая брошюрка и письмо. Пастер с радостью прочел его. «Дорогой г-н Пастер! Позвольте мне предложить Вашему вниманию брошюру, которую я Вам посылаю в этом же письме. В ней я излагаю некоторые свои опыты по вопросу, на который Вы пролили столько света: по теории микроскопических организмов и брожению. Льщу себя надеждой, что Вы с интересам прочтете то, что я написал об организме, который Вы первый описали в Вашей статье «О так называемом молочнокислом брожении». Не знаю, попадались ли Вам «Летописи британской хирургии»? Если Вы когда-нибудь читали их, то, наверное, заметили появлявшиеся там время от времени сообщения о новой антисептической системе, над усовершенствованием которой я работаю уже в течение 9 лет. Позвольте мне воспользоваться этим случаем, чтобы вы- * Пастер долгое время называл микробов «вибрионами». 119
разить Вам свою сердечную благодарность за то, что своими блестящими исследованиями Вы доказали мне правильность теории микроскопических организмов — возбудителей гниения и тем самым дали мне в руки единственную теорию, на основании которой можно благополучно завершить построение антисептической системы. Если Вам когда-нибудь случится побывать в Эдинбурге, то я уверен, что для Вас будет истинным удовольствием на примере практики нашего госпиталя лично убедиться, какое громадное благодеяние оказали человечеству Ваши работы. Следует ли мне добавить, что я получу громадное удовлетворение, если смогу сам показать Вам, чем обязана Вам хирургия? Извините за смелость и верьте глубокому уважению искренне Вашего Джозефа Листера». Вскоре после получения письма Листера Пастер на заседании Парижской академии наук услышал доклад известного французского ученого-медика на тему: «О влиянии работ г-на Пастера на развитие хирургии». Этот доклад кончался словами: «Мы присутствуем при зачатии и рождении новой хирургии, дочери науки и искусства, которая будет далеко не последним чудом нашего века и с которой всегда будут связаны славные имена Пастера и Листера». И письмо Листера, и этот доклад наполнили Пастера решимостью: достав из больницы немного крови женщины, больной родильной горячкой, он приступил к исследованиям. Он уже знал, что в родильных домах России, Голландии, Германии, Австрии и Дании с успехом применяется антисептика, что и там она полностью себя оправдала. В самом Париже, пренебрегая академическими спорами и возражениями, кое-кто из врачей начал широко использовать в родильных домах карболовую кислоту, и родильная инфекция там, где с ней боролись не словами, а антисептикой, начала отступать. Каплю за каплей исследовал Пастер кровь больной женщины, и каждый раз в поле зрения перед ним плавали длинные цепочки микробов, не похожих ни на какие микроорганизмы, которые он встречал прежде. Он вырастил чистую культуру этих микробов. Неприхотливые, они легко прижились на питательной среде. Пастер мог теперь пересеивать их из одной пробирки в другую. Он еще не был готов к решительному бою, он еще придумывал, как доказать, что именно эти микробы — крохотные шарики, соединенные в цепочки, наподобие четок — являют- 120
ся истинными возбудителями родильной горячки. Ему предстояло выяснить, заболеют ли родильной горячкой лабораторные животные — морские свинки, или белые мыши, или, наконец, собаки. Но один подвернувшийся случай ускорил события. Некий знаменитый врач рассказывал в тот день своим не менее знаменитым коллегам, заседающим в Академии медицины, о родильной горячке. О том, какие нужно навести порядки в госпиталях, чтобы в них всегда был свежий воздух; как надо кормить женщин, чтобы организм их, ослабленный родами, не самозаражался. Он говорил весьма красноречиво и не очень-то понятно для непосвященных: он сыпал латинскими терминами, о которых Пастер, например, не имел ни малейшего понятия. Довольно долго Пастер слушал, сдерживая раздражение. Потом оно прорвалось. — Все это чепуха, — совсем невежливо перебил он знаменитого оратора, — все это решительно никакого отношения не имеет к обсуждаемому вопросу. Родильная горячка никогда не возникала от истощения женщин и не может возникнуть сама по себе. Эпидемии родильной горячки порождаете вы сами, врачи и весь ваш медицинский персонал. Вы сами переносите заразу с больных женщин на здоровых. И пока вы будете упорствовать в своем нежелании раскрыть глаза и посмотреть правде в лицо, до тех пор родильная горячка будет косить ни в чем не повинных женщин, ваших собственных жен, сестер, дочерей. Не давая никому придти в себя от этих слов, не замечая откровенно враждебных взглядов. Пастер быстро договорил: — Родильную горячку вызывает микроб. Он — ее возбудитель, а вы — его переносчики. Единственная возможность прекратить смертоубийство в родильных учреждениях — закрыть доступ микробу в организм женщины. Как это сделать, вы уже знаете, и я не понимаю, что же еще нужно, чтобы вы поверили в антисептику как в единственное спасение от микробов?! В глухой тишине, насыщенной изумлением и возмущением маститых медиков, раздался спокойно иронический голос докладчика: — Вряд ли вам, уважаемый коллега, или кому-либо другому в мире удастся найти этого «родительного микроба». А вот ему-то мы бы все как раз и поверили! 121
— Так верьте же! — вскричал Пастер- — Я нашел этого микроба! Вот вам его изображение... Он вскочил со своего кресла номер пять, направился к черной доске, висевшей за спиной оратора, схватил кусок мела и — на доске в мгновение ока появилась длинная цепочка из мелких круглых телец. Бомба ворвалась в академический зал. И как на взрыв бомбы, реагировали все здесь присутствовавшие на услышанное и увиденное. А пока они «реагировали», Пастер запустил в них вторую бомбу: — Я могу выявить присутствие этого микроба у больной, взяв кровь из ее пальца... Смело! Решительно! Не вполне, что ли, честно? Так ли поступают настоящие ученые? Выдавать желаемое, ожидаемое за доказанное?! А что ему оставалось делать? Слушать словопрения, бесконечные и утомительные, в академии и с болью глядеть на массовую гибель молодых женщин в родильных домах? Лучше перегнуть палку в эту сторону, чем в другую: в конце концов, если найденный им микроб и не есть возбудитель родильной горячки, антисептика-то все равно пока единственное средство спасения от нее. Но этот микроб был именно возбудителем. И именно родильной горячки. Правда, не только родильной горячки, которую могут вызывать и другие микробы, а и других воспалительных и гнойных процессов. Правда, Пастеру так и не удалось ни разу прививкой этого микроба — теперь он известен как стрептококк — заразить родильной горячкой ни одно лабораторное животное. Но так велико было его убеждение в своей правоте, так доказательна вся его предыдущая практика экспериментатора, так гениальны его предвидения и так велика его любовь к людям, что он позволял себе иной раз высказывать свои гипотезы и догадки как истины. Однажды, несколько лет спустя, Пастер извлек из фурункула своего сотрудника Дюкло немного гноя, посеял его в стерилизованном бульоне и обнаружил крохотные живые шарики. И тут же объявил, что они и есть возбудители фурункулеза. Один врач, заинтересовавшийся этой новостью, послал к нему больного, страдающего множественным фурункулезом. И в его гное Пастер обнаружил те же шарики. Более того, однажды он присутствовал на операции девочки с воспалением костного мозга — остеомиелитом. Он взял у девочки несколько капель гноя и в нем тоже обнаружил те же шарики. 1Я2
И объявил, что остеомиелит не что иное, как фурункулез костей, потому что возбудителем и того и другого является один и тот же микроб. И опять он оказался прав: эти шарики, эти микробы —стафилококки — действительно всегда присутствуют в гное и при фурункулезе и при остеомиелите и являются основным возбудителем этих (как, впрочем, и многих других гнойных инфекций) заболеваний. Почему Пастеру пришло в голову сопоставлять и объединять такие на первый взгляд ничего общего не имеющие между собой вещи: прыщ на шее и тяжелейшее заболевание костного мозга? Потому что и то и другое, по его убеждению, было заразно; потому что и тут и там присутствовал гной — гниение, которое, как он уже давно доказал, является продуктом жизнедеятельности микробов. Однажды в своей лаборатории, размышляя вслух о планах очередного исследования, он сказал своим ученикам: — Можно думать, что наступит когда-нибудь день, когда широко применяемые профилактические меры победят грозный бич эпидемий, сеящих ужас и смятение среди людей, когда исчезнут с лица земли такие ужасные болезни, как желтая лихорадка, свирепствующая в Сенегале и в долине Миссисипи, или вторая, быть может, еще более ужасная болезнь,— бубонная чума, косившая население берегов Волги... Он видел далеко вперед, этот необычайно эмоциональный и зоркий ученый. Его пророчества исполнились, и с годами, с десятилетиями медицина принимала все более профилактический характер. Давным-давно жители берегов Волги забыли даже название бубонной чумы; исчезли в Советской России малярия, холера, оспа; множество особенно опасных инфекций ушло в область медицинских воспоминаний и учебников, и теперь уже ясно, что в скором времени во власти ученых будет ликвидировать все инфекции на земле. Метод, созданный Пастерам для изучения микробов, никогда не давал осечки — это был предельно точный и наглядный метод. Пастер изучал микробы и их воздействие на окружающую среду, которая служит почвой для развития, все равно где бьтэта почва ни находилась, — в бродящей ли жидкости или в теле человека. «Он показал, что над этими бесконечно малыми и над такими бесконечно сложными объектами, какими являются зараженные ими животные, мы можем экспериментировать с такою же точностью и уверенностью относительно получаемых результатов, как в каком-нибудь ттро- 123
стейшем физическом или химическом опыте, — писал о Пасте- ре К. А. Тимирязев, — вот в чем его главная сила. И в этом смысле, к чему бы ни привела наука будущего, как бы ни изменились ее задачи, она будет идти по открытому им пути». Теория его была очень сильна. Многие врачи, беспристрастно относившиеся к открытиям Пастера, искали подтверждения его теории в своей медицинской практике. Они теперь ни одного больного, погибшего от хирургической инфекции, или женщину, погибшую от родильной горячки, не пропускали, чтобы не исследовать кровь и не поискать в ней бактерий. И вот однажды профессор университета в Нанси сообщил Академии наук, что в крови, взятой им у женщины, умершей от родильной горячки, он обнаружил неподвижные нити, простые или членистые, прямые и изогнутые. Ничего подобного Пастер не находил при своих исследованиях родильной горячки. Естественно, он заинтересовался новым микробом. По одному только описанию он уже мог разобраться в очередной микробной путанице, так часто происходившей из-за бактериологического невежества врачей. Но все же он попросил прислать ему немного крови, в которой были обнаружены неподвижные нити. И, рассмотрев эту кровь, эти нити под микроскопом, он написал профессору в Нанси: женщина умерла не от родильной горячки, а от сибирской язвы. На сей раз он не ограничился простым утверждением — он знал, что посыплется на его голову, если он не сумеет доказать своей правоты. И одновременно с письмом в Нанси ушло живое доказательство: посылка с тремя морскими свинками. Одной из свинок была привита кровь умершей женщины, присланная профессором; двум другим — кровь лошади из Шартра и кровь коровы из Яры; и лошадь, и корова были больны сибирской язвой. Все это вызвало, разумеется, шум в медицинском Париже, но пока Париж шумел, Нанси не опускал глаз с трех морских свинок, присланных Пастером. Все три свинки одновременно заболели, и все три погибли. В крови всех трех животных обнаружили бактерии сибирской язвы и характерные для нее изменения внутренних органов. Не было сомнений, что свинки погибли от сибирки. Все очевиднее становилось, что врачам не обойтись без изучения бактериологии. Все больше и больше фактов собирали они, исследуя кровь больных, и неизменно подтверждали теорию Пастера. Все чаще и чаще ощущали свою беспомощность в постановке диагноза там, где речь шла о зараз- 124
ной болезни. Необходимость признать пастеровскую теорию микробного происхождения инфекционных болезней и всерьез изучить ее настоятельно стучалась в двери госпиталей и частных приемных, где работали мало-мальски добросовестные медики и ветеринары. Ошеломленные потоком бактериологических открытий, старые врачи и профессора недоумевали: что с того, что мы начнем с утра до ночи смотреть в микроскоп, — от этого наши больные не перестанут болеть и умирать! И они были правы, эти врачи... Пусть в хирургии антисептика и асептика * принесли известную пользу — никто уже этого не отрицает; но как быть с терапией? Как избавиться от этих микробов, когда, по утверждению самого микробного бога Пастера, эти существа носятся повсеместно, прямо в воздухе, во всех уголках земного шара? Невозможно же полить карболкой всю планету! Быть может, микробы от этого погибнут, но погибнут и люди... Они были правы. Пастер это знал. Пастер об этом неустанно думал. В этом и заключались его дальнейшие планы, его мечты, не дающие покоя: научиться лечить людей, поражен* ных микробными болезнями. Он уже давно исподволь, осторожно, не торопясь, готовился к этому. Ему нужно было досконально изучить поведение хотя бы одного вида болезнетворных микробов так, чтобы можно было командовать ими, как он научился командовать возбудителями болезней шелковичных червей. Тогда он сможет перейти от животных к человеку. И тогда — он глубоко верил в это — медицина сможет спасти миллионы человеческих жизней. * Антисептика—борьба с инфекцией в самой ране и вне ее с помощью химических обеззараживающих веществ. Асептика—обеззараживание с помощью физических методов, направленное на то, чтобы микроорганизмы не попали в рану,
... И ПОСТАВИТЬ НА КОЛЕНИ Глава шестая В 1796 году Эдуард Дженнер впервые в истории привил восьмилетнему ребенку коровью оспу. Через шесть недель тому же ребенку привили натуральную оспу. Ребенок не заболел. В 1956 году Альберт Сэбин привил двум своим дочерям живой ослабленный вирус полиомиелита. В разгар эпидемии девочки не заболели. Безвестный тогда английский сельский врач Дженнер сделал прививку коровьей оспы *, чтобы подтвердить правильность бытующего в народе убеждения: коровья оспа предохраняет от заболевания натуральной. Известный американский микробиолог Сэбин привил своим дочерям живую вакцину полиомиелита, чтобы доказать ее полную безвредность, предохранить детей от тяжелой болезни, наблюдать, как в их крови образуются антитела — защитные системы против чужеродных белков. Величайшее открытие Дженнера — счастливая находка, случай, выпавший на долю талантливого и наблюдательного врача. Но эта находка не дала никаких указаний для борьбы с заразными болезнями. Созданная Сэбином живая вакцина полиомиелита—итог развития науки микробиологии, использование почти универсального метода в борьбе с инфекцией — предупреждения ее, метода вакцинации, имеющего глубокое теоретическое обоснование. Между этими двумя событиями —160 лет. Между этими двумя событиями — пропасть. И над нею, как монумент, возвышается фигура Луи Пастара. Дженнер открыл отдельный факт. Пастер — общий метод, применимый почти ко всем случаям и подчинивший заразное начало власти человека. Пастер открыл тайну превращения смертельного яда в противоядие. В память Дженнера он назвал это противоядие вакциной. * По-латыни vaccinum variolae, отсюда название прививки—вакцина. 126
Работу Дженнера «Исследование причин и действий коровьей оспы», которую, к слову сказать, отказалось печатать Королевское общество и которую Дженнер вынужден был публиковать за свой счет, можно выучить наизусть, но руководства к дальнейшему развитию вакцинации в ней вычитать нельзя. И это вполне естественно, если учесть время, в которое писал Дженнер, состояние тогдашней науки, а также скромное образование самого автора труда. Дженнер, основываясь ка народном опыте, брал содержимое оспенной язвочки (пустулы) с руки человека, заразившегося коровьей оспой, и прививал это содержимое другому человеку. Такая прививка предохраняла от натуральной оспы. Издревле было известно, что человек, заразившийся коровьей оспой, человеческой никогда уж не заболеет. А что, например, вводить человеку, чтобы предохранить его от сифилиса? Ведь животные им в природе не болеют! Или что прививать, чтобы спасти человека от заражения бешенством? Слюну бешеного животного? Но тогда он как раз и может заболеть самым настоящим бешенством... И наконец, в случае с оспой вместилище заразы было хорошо известно—пустулы. В них гнездился возбудитель. А как, например, определить, где сосредоточивается он при заболеваниях, которые не дают ни сыпи, ни нарывов, ни других подобных признаков? Все, что было создано — все вакцины и сыворотки — на протяжении последних нескольких десятков лет, могло появиться на свет исключительно благодаря трудам Пастера, открывшего и познавшего основной принцип—принцип ослабления возбудителя заразы. Эмиль Ру не меньше своего учителя Пастера был увлечен микробами. Двадцать пять лет было ему, молодому врачу, когда он впервые переступил порог пастеровской лаборатории. Он не покидал ее до конца жизни. Помимо участия почти во всех работах Пастера, Ру вместе с другим сотрудником Иерсеном занимался изучением дифтерии. В конце восьмидесятых годов в Париже началась страшная эпидемия этой болезни, удушающая детей в пяти случаях из десяти. Несчастные матери завалили Пастера и пастеровцев письмами, и в каждом была душераздирающая мольба о спасении детей, гибнущих в чудовищных мучениях. Эмиль Ру очень торопился со своим исследованием, но, к сожалению, у них с Р1ерсеном мало что пока получалось. Пока они сумели только подтвердить, что дифтерия действитель- 127
но вызывается микробом и что чистые культуры, если их привить в горло кроликам и морским свинкам, вызывают у животных образование таких же пленок, как и у детей, и точно так же убивают их. Но... в трупах этих животных поймать привитого микроба-убийцу не удавалось. Что же тогда убивает кроликов и свиней? — спрашивали себя обескураженные исследователи. Повторилось то же, что было и у Лёффлера. Вы помните первых двух молодых помощников Коха в его первой берлинской лаборатории — Гаффки и Лёффлера? Помните, как они помогали Коху создавать твердые питательные среды для чистых культур микробов, помогали завершить исследования в доказательство, что именно палочка Коха и есть возбудитель туберкулеза? Помните «ноев ковчег»? Так вот этот самый Фридрих Лёффлер, ученик Коха, сумел выделить в чистом виде дифтерийного возбудителя — бактерию, тоже похожую на палочку. С чисто коховским терпением и точностью пытался он проследить, как могут дифтерийные палочки, обитающие только в гортани ребенка, — больше нигде Лёффлер не мог их обнаружить, ни в крови, ни в лимфе, ни в каком другом органе, ни в каком другом кусочке ткани, — как могут они, никуда не перемещаясь из горла, так быстро убивать ребенка? Немецкий ученый Лёффлер уперся в стену — ответа на вопрос он не смог дать. Французские ученые Ру и Йерсен очутились перед этой же стеной и так же отступили бы, если бы Лёффлер не оставил на ней записи... (Есть у охотников старая и очень хорошая традиция: попав в лесной домик, далеко отстоящий от какого-либо жилья, они оставляют в нем спички, еду и питье, чтобы другой охотник или заблудший путник мог ими воспользоваться). «Надо полагать, что она (палочка — М. #.) вырабатывает сильный яд — токсин, который, — писал Лёффлер в одной из своих статей,— распространяясь по организму, проникает к важнейшим жизненным центрам. Несомненно, что этот токсин можно каким-то образом обнаружить в органах погибшего ребенка, в трупе морской свинки и в бульоне, где эта бацилла так хорошо размножается. Человек, которому посчастливится найти этот яд, сможет доказать то, что мне не удалось продемонстрировать». Ру и Иерсену удалось найти этот яд, благодаря прежде всего записи Лёффлера. Все та же эстафета, когда мяч пере- 128
ходит из рук в руки, перебрасывается через сетку государственной границы, от немца к французу и, как мы это сейчас узнаем, опять к немцу и вторично к французу. Вырвавшись однажды из рук Левенгука, который продержал его добрых полсотни лет, эстафетный мяч не знал удержу. Он прыгал через континенты и океаны — в Россию и Америку; обошел множество цивилизованных стран — Италию, Францию, Германию, Англию; побывал в сотнях лабораторий мира и в руках тысяч ученых. Эстафета левенгуковской идеи существования микромира скоро будет праздновать триста лет с момента своего старта, и за три века идея эта претерпела ни с чем не сравнимые изменения. Впрочем, сравнение есть: как человек в состоянии зародыша, — и тот же человек в годы физического и интеллектуального расцвета... Ру и Иерсен, в конце концов, обошли стену по путеводной ниточке, оставленной Лёффлером. Но скольких мук и разочарований стоила им погоня за неуловимым и невидимым ядом! Сколько бесполезных опытов ставили они, чтобы получить дифтерийный токсин в чистом виде, отделенным от микробов, и чтобы этот токсин убивал несчастных кроликов и морских свинок. Они изобретали необыкновенные фильтры, которые должны были, по идее, пропускать токсин и не пропускать ни одного микроба. Фильтры, вопреки идее, сначала пропускали и то и другое, а потом стали задерживать и микробов и их яд. Наконец, исследователям удалось добиться своего — они получили чистый дифтерийный яд. Но... он оказался таким слабым, что целые колбы ядовитого бульона, впрыснутые в брюшко морской свинки, с трудом одолевали ее. Потом они поняли свою ошибку: микробы недостаточно долго грелись в термостате, а это были теплолюбивые микробы. Когда наконец и это препятствие было одолено, микробы сдались Результаты оказались поразительными: одна десятая кубического сантиметра ядовитого бульона наповал убивала кролика или морскую свинку. Получить дифтерийный яд в чистом виде — само по себе открытие большой научной важности. Но Ру, Иерсен, как и все сотрудники Пастера, как и все ученые-медики, за всяким научным фактом видели прежде всего человека. И прежде всего искали пути применения своего открытия на пользу человеку. Поэтому Ру сразу задумался над вопросом: как ослабить дифтерийный яд, чтобы прививать его детям и сделать их невосприимчивыми, иммунными к заболеванию? Только 129
тогда, наконец, сотни тысяч детей будут спасены для жизни. Увы! Сколько ни старался Ру превратить яд в противоядие, ему это так и не удалось. Работа в третий раз перешла в новые руки: вернулась в Германию, снова к ученику Коха, известному бактериологу Эмилию Берингу. Беринг изничтожил огромное количество морских свинок и доказал, что сыворотка крови переболевшей дифтерией свинки сама по себе способна обезвредить дифтерийный токсин. Если ее привить больному животному, оно выздоровеет. Это было уже нечто совершенно новое. Не предотвращение болезни — лечение ее. И не ослабленным ядом — сывороткой крови. Это совершенно новое понятие в медицине Беринг назвал антитоксином. Антитоксин стал первым в мире лекарством против дифтерии. Но — пока только лекарством для морских свинок и кроликов. Чтобы превратить его в лекарство для детей, надо было иметь всегда под рукой огромное, практически неограниченное количество целебной сыворотки. И конечно же, не от морских свинок можно было ее получать! И снова проблема перепрыгнула через границу Германии и Франции и на этот раз, как бумеранг, вернулась к Ру. Ру поймал мяч на лету и заменил свинок лошадьми. Уж тут он сможет получить целые галлоны антитоксина! Только — только надо достать денег. Много денег, на целые табуны лошадей — эту неисчерпаемую живую противодифтерийную аптеку. Денег? На правительство рассчитывать нечего ни во Франции, ни в Германии. Зато можно рассчитывать на народ — на тех людей, которые однажды уже откликнулись на призыв ученых и живо собрали средства для постройки Института Пастера (об этом я расскажу в конце шестой главы). А теперь они так же охотно откликнулись на призыв этого самого Института и за сравнительно короткий срок собрали на спасение детей миллион франков. Институт получил лошадей; французские матери получили верное средство, спасающее их дочек и сыновей от дифтерийного удушья. Мировая медицина получила в свои руки еще одно оружие для войны с болезнетворными микробами, да еще такими, которые избирательно убивали главным образом молодую поросль человечества. Тимирязев писал: «После прививки бешенства, конечно, ни одно открытие не произвело такого впечатления на умы, как открытие лечения противодифтерийной сывороткой». 130
(Не ищите на предыдущих страницах историю прививки против бешенства: о ней еще ничего не было сказано, будет — чуть дальше.) Лиха беда начало; вслед за противодифтерийным антитоксином Эмиль Беринг вместе с другим учеником Коха, японским врачом Китазато, получил антитоксин столбняка. Этими двумя сыворотками, содержащими в себе противоядие, обезвреживающее возбудителей дифтерии и столбняка, было положено начало сывороточному лечению заразных болезней, так называемой серотерапии. При заболевании дифтерией серотерапия остается до сего времени основным методам лече* ния. Спасением от удушения дифтерийным ядом наши дети обя* заны немцу Фридриху Лёффлеру, открывшему дифтерийную палочку и подсказавшему идею дифтерийного яда; французу Эмилю Ру и немцу Эмилю Берингу, обнаружившим этот яд и создавшим противоядие. Между прочим, в тот год, когда Лёффлер в лаборатории Коха вырастил наконец в чистом виде первое семейство дифтерийных микробов, его учитель выехал в Индию на поиски другого убийцы—микроба холеры. В 1883 году, в результате этой поездки, Роберт Кох открыл возбудителя холеры — вибриона, называемого также за внешнее сходство «холерной запятой». Об этом я не буду здесь рассказывать: о Кохе, да и о том, как открывают возбудителей болезней, уже много говорилось в этой книге. Я упомянула холеру, чтобы очень коротко, а потому очень неполно рассказать о первых попытках научной борьбы с нею. Весной 1892 года в Париже, в Институте Пастера, русский врач (в прошлом народоволец, дважды исключавшийся из университета за участие в студенческих волнениях, вынужденный покинуть родину из-за невозможности работать в России) Владимир Хавкин заразил холерой свою первую морскую свинку. Целью исследований Хавкин ставил получение холерной вакцины из убитых вибрионов. Наука требовала, чтобы любой вакцинный яд обладал строго определенной силой, то есть убивал подопытное животное в одной и той же дозе неизменно за одно и то же время. Получение фиксированного яда прежде всего требовало времени, а времени не было: холера свирепствовала на родине Хавкина — в России. И вот- вот должна была нагрянуть в Европу. Поэтому Хавкин очень торопился, пытаясь до минимума сократить сроки опытов, лишь бы не нарушить законов получения вакцины, 131
В июле того же года он уже сделал два сообщения в Парижском биологическом обществе о том, как он исследовал азиатскую холеру у лабораторных животных и как получил вакцину, которая предохраняет морских свинок и кроликов от заражения холерой. Никаких мыслей о применении вакцины в медицинской практике Хавкин в тот раз не высказал. Да и не мог высказать: для этого надо было испытать безвредность вакцины на людях, а он успел вакцинировать только одного человека. Этим единственным, которому Хавкин 18 июля 1892 года привил первую дозу своей вакцины, был он сам. После первой прививки убитых вибрионов Хавкин заболел: лихорадка, высокая температура, головная боль; не совсем холера, но что-то напоминающее холеру, — то ли реакция организма на вакцину, то ли слабая форма болезни. Однако все это длилось недолго, и через шесть дней ученый мог уже ввести себе вторую порцию, на сей раз гораздо более сильного яда. Снова лихорадка и недомогание, но уже через сутки все бесследно прошло. Убедившись, что вакцина безвредна для человека, Хавкин повторил опыт на трех добровольцах — тоже русских врачах. А 30 июля он уже мог с уверенностью заявить: — Я заключаю из этих опытов, что прививка моих двух противохолерных вакцин, предохраняющее действие которых установлено опытом окончательно, не представляет опасности для здоровья человека и может быть произведена без малейшего риска. В то же время я выражаю надежду, что через шесть дней после второй прививки человек приобретает стойкую невосприимчивость к холерной заразе *. Эту вакцину и повез доктор Хавкин в Индию, где эпидемия холеры никогда не прекращалась, а в 1893 году вспыхнула с новой силой. За несколько месяцев, сломив невежество и суеверие местного населения, Хавкин сумел ввести вакцину нескольким тысячам жителей Индии. Через год привитых насчитывалось 25 тысяч. И уже было ясно, что вакцина, бесспорно, во многом помогает; она не всегда предохраняла от заболевания, но зато предохраняла от смерти: даже в период самой лютой эпидемии заболевшие холерой не погибали. Два с половиной года подряд русский доктор неустанно вакцинировал население Индии. В течение жизни он не раз * Цитируется по книге М. Поповского «Судьба доктора Хавкина». М., Изд-во восточной литературы, 1963. 132
еще возвращался сюда, подолгу жил, создал свою вакцину против чумы, спасал индийцев и от этой «черной смерти». Имя его — одно из самых почетных имен в Индии... Но почему в Индии? Почему Хавкин не повез свою вакцину прежде всего в Россию? Он бы повез, да не пускали. В Российской империи не признали ни вакцины, ни ее автора, Там над ним смеялись, там в него не поверили, в этого террориста, к тому же еще — еврея. И только когда европейская слава осенила его, русские дипломаты за границей бросились наперебой поздравлять своего соотечественника. Хавкин сделал большое дело. Выдержав уйму боев, не раз рискуя жизнью, пройдя через массу неприятностей и приняв на себя многочисленные удары, он утвердил за противохолерной вакциной право на существование и мировое признание. Холерный вибрион, открытый немцем Кохом, был изрядно усмирен русским доктором Хавкиным, сотрудником французского ученого Эмиля Ру. И все-таки имя Коха опять всплывает! Не в связи с холерой— в связи с туберкулезом. А вернее, с туберкулином, Не обойти молчанием «туберкулиновую трагедию», сильно пошатнувшую в свое время славу Коха, Но — никаких подробностей о ней здесь не будет: мне не хочется ни на минуту развенчивать великого — все равно великого! — Коха. Для сведения скажу только: Кох много лет работал над созданием средства для лечения туберкулеза и в этой работе изменил себе, и своей точности, и научной честности, и необыкновенному терпению, и таланту экспериментатора; поспешно, торо^ пясь, чтобы его кто-нибудь не обогнал, Кох объявил, что нашел лекарство от чахотки и что таковым лекарством является «туберкулин»; туберкулин стоил жизни достаточно многим больным, потерпел полное фиаско как лечебное средство, но Кох маниакально, до конца жизни много раз еще возвращался к нему. Это была великая ошибка великого ученого. Но даже своей ошибкой он сумел указать путь, ,по которому пошли другие. «В будущем мое средство сделается необходимым вспомогательным подспорьем в диагностике, — писал Кох в 1890 году. — При помощи него можно будет распознавать сомнительные случаи начинающейся чахотки даже там, где не удастся получить верных сведений о природе заболевания ни нахождением бацилл, ни физическими методами исследования». Через 17 лет работами австрийского педиатра Клименса 133
Пирке началась для туберкулеза новая, диагностическая эра. Одна капля раствора туберкулина (не того, каким Кох пытался лечить, но созданного по тому же принципу) — и почти безошибочный диагноз присутствия туберкулезных бацилл в организме. Реакция Пирке — главная диагностическая реакция в современной фтизиатрии *. С туберкулина началась и эра уничтожения туберкулеза. После провала «коховской жидкости» многие ученые задумались над возможной профилактикой туберкулеза — созданием в организме стойкого иммунитета. Основанием для всех профилактических мероприятий послужил опыт, получивший название «феномена Коха»: устойчивость к повторной инфекции и повышенная чувствительность к туберкулину. Если у человека, в организм которого попала туберкулезная бацилла, заболевания не наступит, человек этот получает стойкость в борьбе с последующим заражением. Был выведен закон: человек, излеченный от туберкулеза, но все еще являющийся бациллоносителем, застрахован от повторного заражения; но когда в организме нет больше бацилл, он уже не способен защититься против нового заражения. И возникла мысль: а нельзя ли создать невосприимчивость прививкой самих туберкулезных бацилл? Сперва сделали попытку с убитыми бациллами. Применяли совсем убитые, применяли обработанные химическими веществами; метод получил много сторонников, но и много противников и в конце концов не олравдал себя. Тогда ученые пришли к очень смелому решению — вакцинировать живыми микробами. Французские врачи сделали вакцину из бацилл, ослабленных долгим хранением. Эмиль Беринг попытался получить иммунитет у рогатого скота путем внутривенного впрыскивания телятам культур туберкулезных бацилл человека. Одни экспериментировали с туберкулезоподобными культурами холоднокровных животных. Другие вакцинировали некислотоустойчивыми бактериями, которые, по их мнению, были одним из видов туберкулезной палочки... Все оказалось непригодным. Похоже было, что искать уже нечего, остается только изолировать детей от больных родителей. По тогдашней статистике, дети, живущие среди страдающих туберкулезом взрослых, заболевали от 60 до 100% и еще при жизни родителей до 95% таких детей умирало, Уче- * Фтизиатрия—раздел медицины, изучающий профилактику и лечение туберкулеза. 134
ные уныло констатировали, что такую изоляцию можно провести только в некоем идеальном обществе. Выход из тупика нашли французские медики Альберт Кальметт и Шарль Герен. Они создали противотуберкулезную вакцину, получившую широчайшее распространение во всем мире под названием BCG. Кальметт пришел к заключению, что относительная невосприимчивость взрослых людей к туберкулезу обусловлена перенесенной в детстве легкой формой болезни. И начал страховать детей от будущего заражения искусственным путем. Двести тридцать раз пересаживал Кальметт (видна школа Пастера!) «коховские палочки», пока не получил нужную культуру. Кальметт проводил опыты сначала на морских свинках и кроликах, затем — на овцах и коровах, наконец на обезьянах. Впрыснутая под кожу или введенная через рот вакцина оказалась одинаково безвредной для всех животных. Потом этих вакцинированных кроликов, коров, обезьян поселяли в тесные помещения, где жили и мучались их больные туберкулезом собратья и где сознательно не соблюдалось никаких гигиенических норм. Ни кролики, ни коровы, ни обезьяны не заразились туберкулезом. Иммунитет был выработан. Сведя к нулю даже минимальный риск, Кальметт перешел в клинику. Точнее, в родильные дома. Туда, где раздается первый крик новорожденных младенцев. Почему? Был тут один нюанс, который Кальметт на всякий случай учел: если в организме человека поселились уже палочки Коха и тихо, мирно жили в нем, не причиняя никакого вреда, то введение вакцины, даже сверхбезвредной, могло подтолкнуть их к деятельности и вызвать проявление скрытого заболевания. А поскольку почти у всех взрослых людей хоть одна туберкулезная бацилла да живет, то лучше для полного спокойствия вакцинировать новорожденных — в них палочки не успели еще проникнуть. Понаблюдав некоторое время, Кальметт обнародовал свое изобретение. И BCG начали применять во всех странах света. Редкий случай, когда открытие ученого сразу же нашло себе применение, без лишних споров и особого сопротивления. Теперь дети «бецежируются» на пятый—седьмой день жизни и затем еще несколько раз, через определенное число лет, и это в значительной степени предохраняет их от заболевания. Цифра заболеваемости и смертности детей от туберкулеза в тех странах, где применяется бецежирование, по сравнению с той, 135
которая была до открытия Кальметта, резко прыгнула вниз, как бы бросилась с парашютной вышки. Для туберкулеза вакцинация стала одним из основных методов профилактики, как, впрочем, и для оспы, дифтерии, чумы и других болезней. В последние двадцать лет созданы уже вакцины от нескольких заболеваний сразу — поливакцины; это сложные комбинированные вещества, создающие в короткий срок невосприимчивость к нескольким инфекционным заболеваниям одновременно* Все, что здесь сказано, лишь поверхностный и частичный обзор истории создания и применения вакцин в медицине. В этой книге я расскажу лишь о трех главах из этой истории, Первая известна под названием Мел ёнское ч удо Министр сельского хозяйства Франции поручил Пастеру изучить причины заболевания сибирской язвой, спонтанно возникающей в ряде районов страны. Составив целую программу исследований на много времени вперед, Пастер вместе со своими сотрудниками выехал в Шартр. Спонтанность определилась довольно ясно, хотя и далеко не сразу: все дело было в том, что бараны, овцы, коровы жевали все, что ни попало, в том числе колючие травы; ими животные повреждали слизистую рта и глотки, открывали ворота для сибирской язвы, заболевали и дохли. Между прочим, ни в почве, ни в травах не было сибиреязвенных бацилл. Были только их споры. Пастер поставил контрольный опыт, результаты которого могли выясниться только через 14 месяцев. Контрольным баранам скормили люцерну, в которой были споры сибирской язвы. Бараны не заболели и не погибли. Оно понятно: люцерна— трава мягкая, она не ранит слизистой оболочки животного, возбудитель болезни, таким образом, лишается возможности проникнуть в кровь. В следующем сезоне группа Па- стера должна была выяснить, есть ли в почве поля, на котором паслись контрольные животные, споры сибирской язвы. Пробы были взяты. Их развели в воде, отделили бесконечно малые плотные частицы и изолировали. Морских свинок заставили съесть эти частицы. Свинки погибли от сибирки. Как же попали в почву бациллы, если пасшиеся на полях животные были здоровы? Попали не бациллы, попали споры; они были в люцерне, которую ели эти животные. Через ж> 136
пражнения контрольных баранов они и попали в землю. А на земле выросли новые травы; их стали есть другие животные; были среди трав и колючие, и жесткие — и животные заражались сибиркой и погибали от нее. Вот в чем причина спонтанного заболевания на некоторых полях. Вот отчего внезапно начинаются эпидемии. Болезнь передается не только через испражнения — достаточно, чтобы на землю попала капля крови зараженного сибиркой барана или коровы или чтобы в земле был зарыт труп такого животного: споры попадают в почву, остаются в ней неопределенный срок и в любой момент начинают развиваться и размножаться. В то время много говорили о новом способе лечения сибирки, изобретенном одним ветеринаром в горах восточной Франции. Ветеринар лечил коров и, как рассказывали, вылечил уже не одну сотню их. Такие результаты давали право на научное признание. Но осторожная Академия наук решила выяснить все на месте. Командировали Пастера. ¦— Ужасно, сколько этот ветеринар причиняет страданий несчастному животному, — рассказывал Пастер, вернувшись из поездки, — вы только подумайте: безо всякого обезболивания несчастную корову растирают в несколько могучих рук сильные работники. Когда корова горит, как в лихорадке, этот живодер делает на ее теле длинные надрезы и вливает в раны — что бы вы думали? — скипидар! Все это похоже на пытки в застенках инквизиции. Коровы истошно ревут, вырываются что есть силы и прямо-таки плачут кровавыми слезами. Вы же знаете, какие выразительные, человеческие глаза у коровы! Смотреть в эти рыдающие глаза просто немыслимо. После этого варварства все тело коровы покрывают толстым слоем пластыря, смоченного в горячем уксусе, и сверху укутывают огромной простыней. Нужно обладать поистине коровьим организмом, чтобы не умереть от такого лечения! Слушатели хохотали до слез. ¦— Ну, и коровы выздоравливают? — Выздоравливают? От этой процедуры они почему-то не умирают! От сибирской язвы некоторые тоже не умирают. Но ведь известно, что далеко не все заболевшие животные погибают от сибирки, даже если их вовсе оставить в покое! Я так и сказал этому ветеринару. Ну и, как обычно, решил сделать опыт. Мы взяли четырех коров и заразили всех четырех сибиркой. Будьте уверены, я дал им отличную дозу бактерий. И что же вы думаете? Все коровы, разумеется, заболели. Над 137
двумя из них ветеринар проделал свою варварскую процедуру* Зверское лечение спасло одну. Но из тех двух, которых не терзали, тоже только одна умерла, а вторая взяла и выжила. Вот вам и верное средство от сибирки! Ветеринар, о котором рассказывал Пастер, был, конечно, шарлатан и невежда. Но даже из его шарлатанских изобретений Пастер умудрился выудить нечто весьма и весьма полезное для своих исследований, — Оставшимся в живых коровам, — рассказывал он, — мы решили еще раз впрыснуть сибиреязвенную культуру, Серьезную дозу, очень серьезную... Коровы не заболели. На месте прививки не образовалось даже опухоли. Они оказались невосприимчивыми... Наконец-то Пастер впервые воочию убедился, что животное, переболевшее сибирской язвой, вторично ею не заболевает. Как бы сделать, чтобы животные могли заболевать легкой, безвредной формой сибирки и приобретать искусственную невосприимчивость к дальнейшему заражению? Что бы тут такое придумать? Пастер думал не только о спасении от сибирской язвы. Склонный к обобщениям, он всегда считал, что частный случай в науке —это всего лишь частный случай и погоды он не делает, как бы значителен ни был. Дело ученого — искать законы природы, которые имели бы универсальное значение. Скоро он открыл такой закон благодаря... курице. Той самой курице, о которой было рассказано в начале этой книги. Курам привили старую, три недели простоявшую в термостате разводку куриной холеры; куры слегка занемогли, но через несколько часов выздоровели. На следующий день им привили безусловно смертельную свежую разводку холеры; но они опять не заболели. Пастеровцы начали изучать причину столь неожиданного и непонятного тогда для них явления. Отчего могла измениться активность микроба, на три недели забытого в колбах? Ведь не от старости же (не раз Па- стеру приходилось пересеивать старых микробов, и они нормально развивались, производили активное потомство). В чем же дело? Дело оказалось в кислороде воздуха: колбы с разводкой были заткнуты ватой, а вата пропускает кислород. В таких же, только наглухо закупоренных колбах микробы неизменно оставались зловредными сколько угодно времени. И тогда все поняли, что они нашли... Было от чего закружиться голове, — предохранительная прививка, мечта всей 138
жизни Пастера! Всего лишь от куриной холеры, всего лишь для кур. Но разве в этом дело? Стоит только научиться ослаблять культуру любого микроба, как эта прививка станет универсальной для всех микробных заболеваний. Нужно создать метод ослабления микробов, и тогда они будут служить для исцеления болезней, ими же самими вызванных. Пастер стучался в запертую на семь замков дверь, и дверь эта медленно раскрывалась перед ним. Ой вспомнил коров, которые не заболели после вторичной прививки сибирской язвы, и понял, что тут одна и та же закономерность, применимая и для кур, и для коров, и для крупных возбудителей сибирки, и для мельчайших шариков куриной холеры. Мысль получить «второе издание» ослабленной культуры, на сей раз из сибиреяззенных бактерий, неотступно преследовала Пастера с этого дня. Но «второе издание» упорно не удавалось. Микробы сибирской язвы отлично приспосабливались к действию кислорода: они немедленно рассыпались на мелкие споры, а споры сохраняют все свои гнусные качества, даже если на них целыми сутками дуть чистым кислородом. И тут кто-то из учеников напомнил Пастеру анекдотическую историю из его собственной жизни. Однажды Пастер заставил курицу заболеть сибирской язвой, хотя в природе куры никогда ею не болеют. Курица заболела сибиркой, потому что Пастер охладил ее, поставив в таз с холодной водой, и снизил нормальную температуру тела курицы с 43 до 38 градусов; а сибиреязвенные бактерии оказались чувствительны даже к незначительной разнице в 4—5 градусов. — Греть их надо! (это речь шла уже о самих бактериях). Греть до сорока трех градусов, естественной температуры курицы,— сказал Пастер. Недели и месяцы потребовались, чтобы убедиться в правильности догадки. Наконец бактерия сибирки была окружена со всех сторон: стоило приготовить ее в теплом бульоне, температура которого равнялась 43 градусам, как она становилась бессильной. Еще с неделю шло вялое развитие бацилл, но они уже не способны были убить даже морскую свинку. За одну неделю они проходили все стадии постепенного ослабления и каждую из этих стадий можно было поддерживать неограниченное время. Одни культуры убивали двух баранов из десяти, другие — ни одного барана, но еще способны были погубить морскую свинку, третьи были безвредны для морской свинки, но гибельны для мышей. И наконец ученые получили такую, культуру, которая даже у жалкого мышонка вызвала 139
только легкую лихорадку, зато потом этот же мышонок переносил прививку микробов, способных убить корову. В январе 1881 года Пастер сделал сообщение в Академии наук. — Так как при сибирской язве рецидивов не наблюдается, — говорил Пастер, — то каждый сибиреязвенный микроб, вирулентность которого искусственно понижена лабораторным методом, представляет собой вакцину для исходного микроорганизма. Он рассказал о самых тонких приемах ослабления микробов, которых добился со своими сотрудниками, вплоть до того, что такие микробы могли убивать однодневную морскую свинку и быть безвредными для трехдневной. — Что может быть легче, чем найти среди этих последовательно ослабляемых культур такую, которая вызывала бы у коров, баранов и лошадей легкое заболевание сибирской яз« вой, тем самым предохраняя их от возможности последующего смертельного заболевания? Мы с большим успехом проводили это на баранах. Как только в Босё начнется выгон скота на пастбища, мы проведем эти опыты в широком масштабе. Им не пришлось ехать в Босё. Они выехали совсем в другое место, и их скромные опыты превратились в массовый эксперимент, после которого сибиреязвенная вакцина и ее создатель молниеносно прославились на весь мир. Как ни странно^ виновником этого был не друг, а враг Пастера. Один из виднейших ветеринаров Франции, издатель журнала «Ветеринарная литература» доктор Россиньоль решил одним ударом расправиться и с Пастером и с его теорией микробов. В своем журнале он писал: «Вам нужен микроб? Он есть везде. Наука о микробах сейчас в большой моде. Это — теория, которая не подлежит обсуждению, которую остается только безоговорочно принять, особенно если великий пророк ее, ученый Пастер, произнесет священные слова: «Я сказал!» Только микроб характеризует болезнь. Это доказано, и всеми признано, что в будущем теория зародышей микробов возьмет верх над клинической медициной. Микроб — вечная истина, и Пастер — пророк ее». Россиньоль не ограничился желчными излияними на страницах журнала, Россиньоль решил действовать: убить врага его собственным оружием, более того — его собственными руками. Он уговорил Агрономическое общество в Мелёне предложить Пастеру сделать публичный опыт с вакцинацией. Он 140
предлагал провести его в своем собственном поместье Пуйи- ле-Фор. Все противники Пастера возлагали на этот опыт большие надежды: таким образом они надеялись развенчать новшество, которое подрывало сами основы старой медицины, и вернуться к прочному вековому опыту. К их радости, Пастер сразу же принял предложение: не все ли равно, в Босё или в Мелёне? Он собрал своих преданных учеников и сотрудников и ознакомил их с программой опыта, которую поспешил составить тот же Россиньоль. Программа заключалась в том, чтобы вакцинировать 25 баранов дважды, с промежутком в 12—15 дней. Затем еще через несколько дней привить этим вакцинированным и 25 невакцинированным заведомо смертельную дозу сибиреязвенной культуры. — То, что удалось в лаборатории с четырнадцатью баранами, — закончил Пастер, пресекая возражения сотрудников,—должно удасться в Мелёне с пятьюдесятью животными. Когда пастеровская группа приехала в имение Россинь- оля, все животные были уже подготовлены для опыта. В последнюю минуту к баранам еще прибавили 10 коров, хотя Пастер и предупреждал, что с коровами он экспериментов ни разу не проводил. — Э, не все ли равно, — махнул он рукой, — что удалось на баранах, получится и на коровах. Едва Пастер подошел к загонам, его окружила толпа. Врачи, ветеринары, фармацевты, агрономы, скотоводы съехались со всей Франции, чтобы посмотреть на современное чудо (или на его провал). Многие были настроены враждебно, многие посмеивались, громко, недоброжелательно острили. Но Пастер не видел и не слышал в ту минуту никого. Он видел только здоровых, крепких баранов и коров. Из них он должен был отобрать тех, которым введут вакцину. И вот настала минута, замкнувшая даже самые злобные рты. Под двумя навесами стояли животные; направо те, которые наверняка умрут; налево — те, которые, по убеждению Пастера, останутся живы, а по мнению большинства собравшихся, только зря будут мучиться от прививок, а потом все равно подохнут. Толпа молча наблюдала, как три помощника Пастера осторожно разворачивали шприцы и флаконы, как зажигали спиртовые лампочки. Но когда Пастер подошел к навесу, чтобы впрыснуть первую порцию вакцины № 1 ближайшему барану, толпа словно взорвалась аплодисментами. Потом снова все замерло. 141
Вчетвером они сделали все прививки — по пять капель культуры бактерий в бедро баранам и под лопатку коровам и быку. Животные только помахивали хвостами — укол показался им куда менее чувствительным, чем укус овода. На этом первый акт драмы (как надеялся Пастер), или трагедии (как рассчитывали его противники) был закончен. Второй акт должен был состояться через 12 дней. 17 мая вся процедура повторилась, только вакцину впрыскивали более сильную. И опять все разошлись до 31 мая, когда должен был состояться заключительный акт — третья и последняя прививка. В этот день, 31 мая, толпа собралась еще большая. На этот раз прививка смертельных доз вакцины должна была быть сделана всем 50 баранам и десяти коровам с быком — как привитым, так и контрольным. В половине четвертого все было кончено. Следующую встречу назначили на 2 июня — только тогда, ни раньше ни позже, можно было узнать, чем закончился этот беспрецедентный массовый опыт: победой науки в лице Пастера или победой невежества в лице его врагов. Теперь «верующих» явно стало больше. Многие бились об заклад, многие уговаривали недавних своих единомышленников, что глупо сомневаться в положительных результатах опыта такого серьезного ученого, как Пастер. Второго июня Пастер торжественно сказал: — Ну вот, друзья, вот и настал наш самый главный день в жизни. Я уверен, что он принесет нам полную победу... Это еще не был самый главный день в жизни Пастера. Самый главный пришел немного позже. Но это был очень важный день для науки — он стал рубежом между старой и новой эпохой в медицине. В сущности, без него не было бы и другого, самого главного дня. Было два часа. Толпа, собравшаяся в Пуйи-ле-Фор судить Пастера, казалась несметной. Депутаты общества земледельцев Мелёна — виновники торжества, журналисты, представители каких-то комитетов, представители медицинских и ветеринарных обществ, множество крестьян, прослышавших о «бараньем докторе», который, быть может, избавит их от страшных нашествий сибирки... Пастер шел прямо на толпу; чуть поодаль — три его ассистента. Толпа молча расступилась перед ними. Пастер подошел к первому навесу, в котором пластом лежали двадцать 142
пять зараженных сибирской язвой баранов и четыре коровы, постоял с минуту возле погибших животных и, резко повернувшись спиной к ним, быстро подошел к загону с вакцинированными. Двадцать пять вакцинированных баранов, пять коров и бык, весело перебирая ногами и помахивая хвостами, жевали обильную жвачку (уж тут для них не поскупились!), будто и не были влрыснуты в их кровь миллиарды смертоносных бацилл! Толпа неистово вопила, Пастер не мог разобрать слов, которые выкрикивали наперебой с разных сторон. И только голос Россиньоля — самого яростного, самого хитрого и умного своего врага — он услышал. — Поразительный успех! — воскликнул Россиньоль. — Примите мои самые искренние поздравления, великий Пастер, и примите еще одного обращенного в свою веру. О таком успехе Пастер и сам не мечтал. Не было больше среди тысяч присутствующих ни одного его противника — теперь здесь столпились одни только приверженцы. Чудо свершилось! Наука получила в свои руки первое в истории оружие борьбы с заразной болезнью, не случайное, а созданное на основе научного метода, который можно распространять на другие заболевания. Это было действительно чудо — то, что произошло в Меле- не, на ферме Пуйи-ле-Фор. Пастер и не подозревал, на краю какой пропасти стоял он сам и весь его метод укрощения бацилл. Техника производства вакцины, ее очистка, методика прививок были еще на столь низком уровне, так несовершенны, что только неслыханному везенью обязан Пастер этим чудом.., 6 июля 1 885 г ода После Мелёнского эксперимента Пастер был избран во Французскую академию. В день первого появления на собрании Академии его приветствовал председатель собрания, известный французский философ, историк и писатель, великий скептик своего времени Жозеф Ренан. — Если нападки на вас прекратятся, знайте, что ваша научная работа пошла на снижение, что вы ослабли, — сказал Ренан. — Мы, конечно, не компетентны судить о ваших работах. Однако есть что-то, что мы всегда можем распознать в 143
самых различных проявлениях, и это что-то мы видим в вас: это — гениальность. Так Пастер стал одним из сорока «бессмертных». Но сияние настоящего бессмертия увенчало его голову только через три года. Что касается нападок, они не прекращались, напротив, они стали такими яростными, какими, пожалуй, не были во все предыдущие годы. Нет, научная работа Пастера не пошла на снижение... Мечта применить свое учение не к червяку, не к барану — к человеку сразу же столкнула Пастера с, казалось бы, неразрешимой задачей: возбудителя болезни, которую он избрал, найти не удалось. Что же тогда ослаблять? Из чего приготовлять в-акцину? О бешенстве не было даже известно, имеет ли эта болезнь рецидивы, — всякий, кто заболевал водобоязнью, умирал. Никто не мог сказать, заразная ли это болезнь, потому что единственный способ передачи ее — укус бешеного животного. И никто никогда не видел возбудителя бешенства и не знал, существует ли он. Поиски таинственного микроба начались на улице д'Юльм в лаборатории Пастера еще в 1880 году. В одном Парижском госпитале умерла укушенная бешеной собакой девочка. Пастер взял у нее изо рта немного скопившейся там слюны и впрыснул под кожу кроликам. Кролики погибли через 36 часов. Тогда их слюной в свою очередь заразили других кроликов. И те последовали за своими собратьями. Пастер и Ру взяли кровь погибших кроликов и долго изучали ее под микроскопом. В крови находился микроб, которого прежде Пастер не видел. — Поймали,—заявил довольный Ру. — А откуда вы знаете, что это микроб бешенства? — поспешил охладить его Пастер, — откуда мы вообще можем знать, какие микробы есть в слюне не только больных, но даже здоровых людей, а уж тем более больных собак? Быть может, наши кролики погибли вовсе не от бешенства... С этих пор лаборатория стала походить на нечто среднее между ветеринарной больницей, зверинцем и живодерней. В клетках метались животные — овцы и кролики, издыхающие от сибирской язвы; сонные, вялые куры, изнемогающие от холеры; морские свинки, страдающие от всех болезней, которые им прививали; бешеные, истошно воющие собаки. Известный французский ветеринар Буррель, владелец са- 144
мой крупной больницы для собак, сделал Пастеру подарою прислал двух бешеных боксеров; одного страдающего тихой формой бешенства, другого — буйного, страшного, оскаленного. В лаборатории тотчас же принялись за исследование слюны бешеных собак. В слюне оказалась масса микроорганизмов. Какой из них возбудитель бешенства? Кролики, которым прививали эту слюну, иногда заболевали водобоязнью, иногда дохли от самых разнообразных болезней, никакого отношения к бешенству не имеющих. За материалом для опытов ездили теперь постоянно в госпиталь Бурреля и там прямо из страшных пастей набирали в пипетки слюну бешеных собак. Эти люди — и Пастер и его ученики — были не просто ученые, не просто исследователи, они были подвижники, люди великой храбрости и самоотвержения. Их каждодневный по- двиг оставался невознагражденным: микроб бешенства от них ускользал. Пастер решил прекратить опыты со слюной и поискать заразное начало в крови, хотя почти все исследователи утверждали, что кровь бешеных животных совершенно нетоксична. Заражение кровью лабораторных животных иногда удавалось, иногда — нет, так же, впрочем, как и заражение слюной. Мик- роскопирование тоже не принесло результатов — микроба не было. Не знал Пастер, что мог искать этого микроба до конца своей жизни. Он все равно не обнаружил бы ничего1 Микроб водобоязни оказался фильтрующимся вирусом, о котором ни Пастер и ни один человек на земле в то время понятия не имели. Фильтруемость вируса бешенства была установлена только в 1903 году. Обнаружить мельчайшее существо субмикроскопических размеров Пастер не мог физически: не было таких приборов, которые помогли бы ему. И Пастер решил отказаться от поисков микроба. Но не от создания вакцины. — Вот что, друзья, — сказал он однажды своим ученикам, — надо искать обходных путей, раз прямая дорога нам закрыта. Будем искать вместилище яда, найдем и превратим яд в противоядие. Мы будем выделять этот яд, не думая о том, как он мог бы выглядеть под микроскопом, если бы нам удалось его увидеть. Давно уже высказывалось мнение, что яд бешенства поражает нервную систему. В лаборатории Пастера, наблюдая за 145
проявлением бешенства у животных, все больше убеждались, что это мнение правильно. Больная собака сначала просто становится возбужденной, потом у нее начинается приступ исступления. Значит, явно поражена кора головного мозга. Животное теряет голос, у него затрудняется глотание, — значит, поражен продолговатый мозг и отходящие от него нервы. Наконец наступает паралич, — значит, поражаются и спинной и головной мозг. Наблюдать все это, между прочим, тоже было нелегко. Бешеных собак в тот год мало попадалось в Париже, заболевших водобоязнью людей — и того меньше. Необходимо было как можно скорее научиться прививать болезнь лабораторным животным и прививать так, чтобы они заболевали быстро и наверняка, чтобы скрытый период болезни длился всего несколько дней. Стали прививать мозговое вещество больных животных под кожу здоровым. Довольно часто это приводило к заболеванию, но иногда прививка оставалась без последствий. Инкубационный период был так же долог, как и при прививке слюны и крови. Подкожное заражение мозговым веществом отвергли за негодностью. — Очевидно, яд бешенства начинает проявлять себя в полную силу только достигая центральной нервной системы,— сделал вывод Пастер, — а пока он достигнет ее, проходят недели и месяцы и никаких патологических явлений при этом не наступает. Нам нужно укоротить инкубационный период, иначе целой жизни не хватит даже на первую часть опытов. Значит, нужно укоротить путь яда. Незачем вводить его под кожу и ждать, пока он доберется до мозга, — будем вводить непосредственно в мозг. В мозг так в мозг. Искусный хирург для трепанаций черепа есть — у доктора Ру золотые руки. Материал для прививок тоже не трудно добыть — взять его из мозга погибшей бешеной собаки. Здоровую собаку трепанировали. Ввели ей мозговое вещество больной. Через четырнадцать дней собака заболела водобоязнью. Когда она погибла, ее мозгом заразили другую собаку, сделав такую же трепанацию черепа. Через 19 часов вторая собака тоже заболела. Наконец-то! — вздохнули все. Наконец-то найдена возможность искусственно культивировать яд бешенства в организме самого животного, появился неиссякаемый источник необходимого для опытов материала. Первый шаг был сделан — най- 146
ден безусловно смертельный яд, обитающий в мозге пораженных бешенством животных. Первый шаг был сделан. Ну а дальше? Намного приблизились они к цели — к созданию вакцины? Заразное начало, как это явствовало из экспериментов, по- видимому, развивалось только внутри организма собак и кроликов. И этот своеобразный сосуд — череп кролика — Пастер решил использовать для ослабления невидимого микроба. Как только кролик погибал, его трепанировали и кусочком его мозга заражали следующего кролика. Так заразили уйму кроликов, и кролики все быстрее и быстрее заболевали: сначала на восемнадцатый день, потом на четырнадцатый и наконец на седьмой. На седьмом дне все остановилось. Зато этот семидневный яд бешенства действовал с постоянной силой и точно через семь дней. Это был второй шаг — получение быстродействующего яда с постоянным скрытым периодом. Любопытно, что семидневный яд был и самым сильным, смертельным в ста случаях из ста. Зачем все это было нужно? Нет на свете такого человека, который согласился бы привить себе вакцину бешенства, пока его не укусила бешеная собака. Значит, прививка вакцины не может проводиться в целях предохранения, на случай, если человек когда-нибудь будет укушен. Остается тогда сделать прививку всем собакам, чтобы они не заболевали бешенством, заражаясь друг от друга или от других животных. Но это уже совершенная химера! Кто знает, сколько на свете живет собак? Как стали бы ловить их и прививать им вакцину? И сколько понадобилось бы вакцины? И наконец, не одни же собаки болеют бешенством... Словом, о вакцинации собак не могло быть и речи. Как же тогда быть? Нужно делать прививки людям, и делать их после того, как их укусило бешеное животное. Поистине гениальное решение принял Пастер: найти средство, чтобы человек, укушенный бешеной собакой, не заболел! Чтобы такое средство предохраняло от заболевания, период развития яда вакцины должен быть намного короче, чем период того яда, который человек получил со слюной собаки, Вакцина должна обогнать заразу, опередить ее на пути к мозгу. Только тогда прививка может создать искусственный иммунитет, и укушенный человек не заболеет. Вот почему Пастеру понадобился усиленный яд в его вакцине. Хотя, погодите, как же это получается: нельзя же для со- 147
здания иммунитета прививать людям заведомо смертельный яд! Они умрут от него... Разумеется, нет, — разумеется, не с этого семидневного яда, убивающего в ста случаях из ста, надо начинать прививки. Сперва человек будет получать самый слабый яд, потом посильнее, и наконец абсолютно смертельный. Смертельный, но не для человека, которому введена ослабленная вакцина; для такого человека семидневный, самый сильный яд, не только не представляет никакой опасности — он сделает его невосприимчивым к заразе, которую человек получил при укусе бешеной собаки. Одним словом, если все это удастся, укушенным уже ничто не будет грозить. Если это удастся... Но это-то как раз и не удавалось! Чего только не испробовали в эти дни на улице д'Юльм, в маленьком флигеле Пастера, какие только эксперименты не проделывали с кусочками кроличьего мозга! И всякий раз, когда им заражали другого кролика, тот неизменно погибал от бешенства. Шли дни, недели, месяцы — исследователи не сдвинулись ни на йоту: прививка была столь же ядовита, как и в самом начале. Продолжалось это до тех пор, пока одна собака, зараженная высушенным мозгом бешеного кролика, не выздоровела. Поболела, покорчилась, а не сдохла. Значит, ей был привит ослабленный яд (хотя сами исследователи об этом и не подозревали); яд еще совсем неопределенных свойств, но уже такой, который способен привить болезнь, но не смерть. С этого дня все пошло быстрее. Выздоровевшей собаке через несколько недель впрыснули в мозг абсолютно смертельный яд, на голове образовалась ранка, ранка зажила — и все, ничего больше не случилось. Собака стала невосприимчивой к водобоязни. Способ ослабления возбудителя бешенства был найден. На опыте предыдущих вакцин пастеровцы знали, что от соприкосновения с воздухом микроб может ослабевать. Возбудитель бешенства именно так и реагировал на воздух. Правда, он оказался необычайно чувствительным к малейшей влажности; чтобы заставить его быть послушным, пришлось придумать особый способ поглощения влаги из окружающей атмосферы. Кусочек спинного мозга погибшего от бешенства кролика опускали на ниточке в стеклянную колбу, а на дне ее помещали каустическую соду. Сода поглощала влагу, мозг кролика высушивался. И чем дольше он сох, тем больше утрачивал ядо- 148
витость. Через четырнадцать дней его можно было прививать в каких угодно больших дозах — заболевания он не вызывал» Яд переставал быть ядом. С этого и начали в лаборатории создание у собак искусственного иммунитета. Сначала прививали им четырнадцатидневный, затем более сильный, еще более сильный и наконец совершенно свежий, смертельный яд. Этот последний должен был убить нормальную собаку не позже чем на седьмой день. Но он не убивал. Вакцинированные собаки жили как ни в чем ни бывало, ни одна даже не потеряла аппетита. А их хозяева готовы были расцеловать холодные и влажные — признак полного здоровья — собачьи носы... И только после этого начались самые важные, решающие опыты. Опыты, которые должны установить, найдет вакцина применение в жизни или навсегда останется только остроумнейшим лабораторным открытием. В клетки со здоровыми собаками Пастер впустил двух свирепых бешеных псов. Они искусали мирных боксеров и дворняг; на второй день лабораторных собак начали вакцинировать. И ни одна — ни одна! — из этих искусанных собак не умерла от бешенства. Это было счастье, счастье ученого, достигшего цели. И только одна мысль угнетала Пастера — мысль о том, что не миновать ему когда-нибудь в первый раз испробовать свою вакцину на человеке... Он все отодвигал этот момент, рассчитывал по крайней мере еще с год-два заниматься только животными. «Я все еще не решаюсь попробовать лечить людей, — писал он в марте 1885 года, — мне хочется начать с самого себя, то есть сначала заразить себя бешенством, а потом приостановить развитие этой болезни — настолько велико во мне желание убедиться в результатах своих опытов...» Чего доброго, Пастер так бы и поступил. Но, к счастью, не успел. Шестого июля того же 1885 года ранним парижским утром, на еще пустынной улице д'Юльм появилась странная группа: мужчина, женщина и мальчик. Мужчина тревожно озирался по сторонам, его спутница отчаянно рыдала, а мальчик, весь забинтованный, дрожа прижимался к матери. Наконец из дверей небольшого светлого здания вышел привратник и направился к ним. Едва увидев его, женщина взмолилась: — К Пастеру, проводите нас к Пастеру! 149
Так в лаборатории Луи Пастера появился приехавший из Эльзаса девятилетний Жозеф Мейстер, за два дня до этого искусанный бешеной собакой. Четырнадцать ран — их даже не прижгли раскаленным железом! — на руках и голове мальчика гноились и болели. Четырнадцать открытых ворот для смерти ребенка. Пастер не мог сам решиться на вакцинацию, он посоветовался с врачами, которые все время участвовали в его исследованиях бешенства. У врачей не было двух мнений: надо немедленно приступать к прививкам, это единственный шанс на спасение мальчика, ибо никакого другого эффективного средства медицина не знает. Врачи прямо сказали: Пастер не только имеет право применить прививки, но это его прямой долг. В тот же вечер, 6 июля (запомните эту дату!), было сделано первое впрыскивание вакцины человеку — Жозефа Мейсте- ра начали лечить. А через десять дней ему привили последнюю порцию совсем свежей эмульсии, которая убивала кролика, здоровую собаку превращала в бешеную и, безусловно, должна была заразить водобоязнью человека. Но маленькому эльзасцу эта эмульсия спасла жизнь. Впервые в истории человек, искусанный бешеным животным, выздоровел. А сам Пастер чуть не заболел за эти десять дней. Он верил в свою вакцину; он писал в эти дни в письме к семье: «Возможно, что подготавливается одно из важнейших событий в медицине нашего века». Но он очень жалел, что не на себе первом испытал свое средство. Он перестал спать по ночам, его лихорадило днем, и когда лечение Жозефа закончилось, и совсем здоровый мальчик мог уже отправляться домой, Пастер был вынужден уехать из Парижа; таким больным и разбитым чувствовал он себя. Между тем это было только начало: за первым пациентом последовал вскоре второй— на этот раз четырнадцатилетний пастух Жюпиль. С момента, когда Жюпиля искусала бешеная собака, до момента, когда он попал к Пастеру, прошло уже шесть дней. Но и тут вакцина сделала свое дело: Жюпиль не заболел водобоязнью. Значит, успех первой прививки не был случайностью. Значит, эффективное средство предупреждения и лечения болезни, считавшейся неизлечимой, действительно найдено. Значит, можно заявить о нем во всеуслышание. И Пастер сделал сообщение на заседании Академии наук. Отчет об этом заседании 150
был опубликован. И весть об открытии Пастера молниеносно достигла самых отдаленных уголков Америки, Австралии, России. Маленький флигель на улице д'Юльм превратился во всемирный пункт прививки против бешенства. Здесь можно было встретить людей любой национальности; они ехали в Париж, вооруженные знанием одного-единственного французского слова «Пастер». Приехали из Америки четверо ребят — дети рабочих; приехали из России девятнадцать крестьян, укушенных бешеным волком; приезжали алжирцы, австралийцы, англичане,— кто только не приезжал! Первого марта 1886 года Пастер докладывал в Академии о первых трехстах пятидесяти случаях лечения вакциной. Была совершенно очевидно, что на улице д'Юльм невозможно развернуть работы по изготовлению и дальнейшему изучению вакцины, производить прививки, заниматься другой научной работой. Было ясно, что нужно создать специальное учреждение с самым лучшим оборудованием, со всем необходимым, где могли бы расположиться пастеровские сотрудники, ученики и последователи, и французы, и ученые из других стран, которые все чаще приезжали в Париж и оставались на долгое время. Академия решила основать в Париже «институт Пастера... и объявила подписку для сбора средств на создание этого института. К чему привела подписка, вы скоро узнаете. А сейчас вернемся ненадолго к Пастеру. Через год после приезда в Париж Жозефа Мейстера прививки против бешенства были сделаны уже более чем полутора тысячам человек. Но стоило произойти несчастному случаю, как снова закопошились и зашумели противники пастеровской науки. Умерла девочка — вакцинировать ее начали через тридцать семь дней! Умерло трое из девятнадцати русских— они приехали через две недели после встречи с волком,, и как раз эти трое погибших были особенно сильно искусаны- Умер, вернувшись в Лондон, укушенный бешеной кошкой англичанин. В кулуарах Академии медицины, не стесняясь, называли Пастера убийцей, а в начале 1887 года один великосветский врач прямо на заседании заявил, что пастеровские прививки не просто бесполезны, что они — опасны, что кусочками мозга бешеных кроликов Пастер убивает людей... И несмотря на то, что имя Пастера было известно во всем мире как имя спасителя; несмотря на то, что в разных странах, и прежде всего в 151
России, создавались уже «пастеровские станции», где вакци* нировали людей; несмотря на цифры и факты, говорившие о ничтожном проценте смертности среди привитых, — несмотря на все это (а точнее, именно поэтому) Пастер был сражен: 23 октября у него произошло второе кровоизлияние в мозг. Ол так до конца и не оправился после этого года от потрясений. Даже в день большого праздника — в день открытия Института на улице Дюто в Париже Пастер не в состоя- нии был ответить на приветствия и речи, к нему обращенные. Он только сказал: — Мне грустно, что я вхожу в эти стены как человек побежденный бременем жизни... Ответную речь за него прочел его сын. Когда-то у французского правительства не нашлось тысячи пятисот франков на оборудование первой пастеровской лаборатории. Сейчас за полтора года народы мира собрали по подписке два с половиной миллиона франков! Парижские городские власти отказали в бесплатном участке земли для постройки здания, и даже участок пришлось купить на собранные деньги. И все-таки для будущих исследовательских работ Института Пастера оставалось еще около миллиона франков. Построенный на средства многих народов, Институт Пастера стал международным центром, где представитель любой страны и любой национальности мог приобщиться к рожденной гением Пастера микробиологической науке. Колыбель этой науки— лаборатория на улице д'Юльм — прекратила свое существование. Только на стене флигеля, где больше тридцати лет проработал Пастер, оставалась мемориальная доска: ЗДЕСЬ БЫЛА ЛАБОРАТОРИЯ ПАСТЕРА 1857 год БРОЖЕНИЕ 1860 год САМОПРОИЗВОЛЬНОЕ ЗАРОЖДЕНИЕ 1865 год БОЛЕЗНИ ВИНА И ПИВА 1868 год БОЛЕЗНИ ШЕЛКОВИЧНЫХ ЧЕРВЕЙ 1881 год ИНФЕКЦИЯ И ВАКЦИНЫ 1885 год БЕШЕНСТВО В 1945 году, в день, когда во Франции отмечалось пятидесятилетие со дня смерти Пастера, другой благодетель человечества — англичанин Александр Флеминг сказал: «Гений его 152
во всех странах мира вдохновляет все серьезные работы в области микробиологии — науки, фундамент которой он заложил. Этот фундамент настолько прочно заложен, что ныне вы* держивает здание, превосходящее по своему масштабу и славе все, что предвидел даже чудесный гений самого Пастера». 154 миллиона драже Сестра из детской поликлиники позвонила в дверь квартиры, осторожно развернула кусочек стерильной марли, вынутой из стеклянной баночки с притертой пробкой, и протянула ребенку конфетку. Нашей девочке было тогда чуть меньше года. — Открывай ротик! — скомандовала Анна Андреевна. Ребенок с интересом покосился на маленький шарик драже, послушно открыл рот, и Анна Андреевна положила в него конфетку. Конфетка была съедена быстро и с удовольствием. Через два месяца та же процедура повторилась. Теперь мы были спокойны — наш ребенок не заболеет полиомиелитом. От обычной конфетки? Но вы уже догадались, что конфетка-драже только внешне выглядела обычной, начинка у нее была самая что ни на есть необыкновенная: начинка состояла из живого вируса полиомиелита. Конечно, думать, что две такие конфетки навсегда оберегут ребенка от болезни, было наивно: еще никому не известно, на сколько времени вырабатывается у вакцинированных иммунитет; быть может, всего на несколько лет, а может быть, и на всю жизнь. Слишком мало времени прошло с тех пор, как эти драже появились на свет. К моменту, когда нашей девочке исполнился год, живой противополиомиелитной вакцине в форме драже едва ли исполнилось пять лет... Прививка через вкусное драже! Вместо укола. Укол и для взрослых вещь мало приятная, я знаю людей, которые бледнеют при виде шприца ничуть не меньше, чем в зубоврачебном кресле. А уж для маленьких детей укол и вовсе великая травма. Сколько крику, сколько слез и воплей! Какой возникает страх перед белым халатом! Им же, этим крохам, еще невдомек, что белый халат — символ любви к людям. Укол в живот, укол под лопатку, укол в попку — слава богу, теперь большую часть прививок именно туда и делают, все же не так больно. И ребенок страдает не только в результате прививки, но и от болезненности самого укола. Надо быть очень гуманным, чтобы постараться создать такую вакцину: съел конфетку —¦ и иммунитет готов. 153
Ужасно не хочется употреблять эту заштампованную фразу— полиомиелит одно из самых древних заболеваний на земле! Но что поделаешь, если это действительно так. Я даже начинаю думать, что все инфекционные болезни «самые древние», возникшие еще до того, как появился объект их применения— человек. Что в общем и не удивительно: микробы-то действительно появились куда раньше человека и животных! Но полиомиелит не только древнейшая болезнь, она еще и утонченно жестокая, потому что калечит самых маленьких детей. Дети до пяти лет почти во все времена были главными ее жертвами. Она редко приводит к смерти, но часто превращает жизнь в полужизнь. По утверждению Большой медицинской энциклопедии, полиомиелит как особая форма болезни существует уже много тысячелетий. Доказательства? Пожалуйста: при изучении хорошо сохранившейся египетской мумии в 1900 году были обнаружены изменения костей, типичные для полиомиелита; на каменной плите, которая является частью стены храма в Мемфисе, существовавшего за 1580—1350 лет до нашей эры, изображена фигура жреца с укороченной и атрофированной правой ногой, изменения которой весьма схожи с изменениями при полиомиелите; Гиппократ описывал вспышку болезни с параличами и атрофией мышц, наблюдавшуюся на острове Фасос, в Греции; в Гренландии при раскопках поселений, существовавших за 500—600 лет до нашей эры, были найдены скелеты с характерными для полиомиелита изменениями костей. Итак, полиомиелит — одна из древнейших болезней на планете. Но изучать ее начали всего сто с лишним лет назад. Начало изучению полиомиелита положила книга немецкого врача-ортопеда Гейне, вышедшая в 1840 году. Во времена Гейне полиомиелит (кстати, он тогда не назывался так), возникал то тут, то там, не вызывая массовых эпидемий. В тех немногих случаях, с которыми доктор Гейне столкнулся поначалу, незаметно еще было заразности болезни. Просто ребенок ни с того ни с сего заболевал невесть чем, и вскоре у него начинался паралич. «Детским параличом» называл Гейне это заболевание. Гейне помогал несчастным малышам чем мог — оперировал их, учил делать гимнастику; синие, неподвижные ножки иной раз начинали розоветь и даже слегка слушаться своих маленьких хозяев с грустными глазами. Но Гейне не один год наблюдал за детским параличом—он занимался им более двад- 154
цати лет. И через двадцать лет убедился, что болезнь поражает спинной мозг, отчего и происходят параличи, и что, пожалуй, болезнь эта заразна. В новой монографии, опубликованной через двадцать лет после первой, доктор Гейне переименовал детский паралич в полиомиелит («полное» по-гречески — серый, «миелос» — спинной мозг). Полиомиелит временами вспыхивал то в одном конце земного шара, то в другом, поражая лишь немногих детей. Потом вдруг, как бы прекратив разведывательные вылазки, болезнь пошла в атаку: сперва в небольшом шведском городке Умиа одного за другим парализовало двадцать ребятишек, потом в столице Швеции, Стокгольме, за четыре месяца заболело сорок четыре малыша. Трое из них умерло, а оставшиеся в живых так и не встали на ноги — ноги были парализованы. Это уже были не единичные поражения — болезнь явно принимала характер эпидемий. Значит, полиомиелит — заболевание инфекционное. Этот вывод и сделал стокгольмский врач Медин в своем труде, опубликованном в 1890 году. Медин вскрыл трех умерших детей и увидел страшную картину разрушения в клетках спинного и нижней части головного мозга. Что могло послужить причиной и эпидемичности и таких быстрых разрушений в тканях? Заразное начало. А раз так — ищи микроба! Полиомиелит стал называться эпидемическим. В 1905 году, снова в Скандинавии, впервые вспыхнула обширнейшая эпидемия: за одно лето погибло несколько сот детей, парализованными остались больше тысячи. И, что удивительно, пострадали не только дети; полиомиелит повзрослел: он стал настигать людей зрелого возраста, отцов и матерей. Он уже перестал быть «детским параличом» — поле его деятельности в возрастном отношении становилось неограниченным. Шведский врач Ивар Викман снова переименовал полиомиелит, назвав его «болезнь Гейне — Медина». Ивар Викман занялся этой болезнью всерьез. Заразность не вызывала у Викмана никаких сомнений. Но ему удалось проследить, что болезнь Гейне—Медина заражает не всех подряд, а как бы через одного: дети, соприкасающиеся с больными, часто не заболевают сами, но передают заразное начало другим, здоровым детям, с которыми общаются. А это уже безусловное подтверждение микробного про- 155
исхождения болезни, по-видимому, те дети, которые переносят заразу, сами являются носителями заразного начала. И еще обратил внимание Викман на чревычайную странность полиомиелита: болезнь могла начаться совсем легко и вдруг, внезапно закончиться необратимым параличом, а могла начаться очень тяжело и пройти бесследно; или, казалось бы, безнадежно парализовать ребенка, а потом пощадить его и «убрать» паралич — ребенок полностью выздоравливал. Словом, он был непоследователен и коварен, этот микроб. Если только это был микроб... А что еще могло быть? Между прочим, полиомиелит не просто поражал «через одного»— многих он вовсе не трогал. Но если болезнь так заразна, а она была очень заразна, — как же объяснить, что только немногие ею заболевают? Что большинство населения к ней невосприимчиво? Напрашивалось предположение (оно, кстати, объясняло, почему взрослые болеют только в очень редких случаях): быть может, в детстве люди однажды перенесли легкую форму полиомиелита, который часто протекает как обыкновенная простуда, и приобрели иммунитет к дальнейшему заражению? Это было не только многообъяоняющее предположение— это было предположение обнадеживающее. Потому что раз полиомиелит не может повториться у одного и того же человека, раз он способен давать иммунитет, значит, с ним можно -бороться. Стоит только вызвать иммунитет искусственно. Чтобы вызвать искусственный иммунитет, нужно создать вакцину. Чтобы создать вакцину, нужно изучить болезнь, проделать множество лабораторных опытов, ослабить заразное начало. То, что возбудитель не был известен, еще не самое главное препятствие; сумел же Пастер создать вакцину против бешенства, так и не найдя живого заразного начала. Главным тормозом было то, что полиомиелит был недостаточно изучен на людях и совершенно не поддавался изучению в лаборатории. Вот короткий «словесный портрет» полиомиелита: очень заразен, даже от общения с носителем пассивного заразного начала ребенок может заболеть; носительство это ничем решительно не проявляется; не проявляются и «стертые» формы болезни, которых — большинство и о которых можно только догадываться де-факто; всего лишь один процент болевших страдает параличом, в остальных случаях —как поставить диагноз? А когда паралич наступает и можно бы ребенка изолировать, в этой стадии больной уже почти безопасен для 156
окружающих. И, главное, ни одно живое существо в природе, кроме человека, не болеет полиомиелитом. Между тем эпидемии вспыхивали одна за другой: после Скандинавии полиомиелит прошелся по Южной Америке, забежал в Европу, прогулялся по некоторым азиатским странам. И всюду оставлял за собой страшные следы — многие сотни калек. Границ болезнь не знала, кордонов ей никто не ставил, опять-таки потому, что чаще всего она протекала как обыкновенная инфлюэнца. Чтобы покончить с географией и статистикой, забегу вперед: до 1920 года эпидемии полиомиелита были зарегистрированы в 12 странах, с 1920 по 1953 — в 61 стране! В США, где в большую эпидемию 1921 года одной из немногих взрослых жертв стал будущий двадцать восьмой президент Франклин Делано Рузвельт (ему было 39 лет, когда он заболел), в США полиомиелит свил себе особенно прочное гнездо: в 1916 году в одном только Нью-Йорке один из каждых восьмидесяти детей заболевал и находился под угрозой паралича; за пять лет (1950—1954) в Америке было зарегистрировано 196 тысяч случаев полиомиелита. А лечить его было нечем. Да что там лечить — невозможно было спастись от него во время эпидемий. Невозможно было даже начать поиск возбудителя... Наконец удача улыбнулась австрийскому иммунологу Карлу Ландштейнеру. Имя это гораздо больше известно в связи с другой работой Ландштейнера — с его открытием групп крови человека. Но мало кто знает, что в 1909 году Карл Ланд- штейнер открыл вирус полиомиелита. Возбудителем оказался вирус. Что это такое, я расскажу в предпоследней главе. Вирус, которого Ландштейнер так и не увидел, — увидеть его стало возможно только в электронные микроскопы. Ландштейнер установил вирусную природу полиомиелита, не видя этот вирус, как за семнадцать лет до него русский ботаник Д. И. Ивановский — первооткрыва* тель мира вирусов — установил вирусное происхождение болезни листьев табака (о чем тоже будет еще рассказано). Ландштейнер первым добился экспериментального заражения полиомиелитом — он заставил заболеть им обезьян. Он достал немного спинного мозга человека, умершего от полиомиелита, растер его, простерилизовал, освободив от каких бы то ни было бактерий (что в данном случае чрезвычайно важно!) и ввел прямо в мозг обезьянке макаке-резус. Вслед за 157
ней он заразил таким же образом павиана и еще нескольких макак. Почему очень важно, что в той взвеси, которой заражал несчастных обезьян Ландштейнер, не было микробов? Потому что, если обезьяны все-таки заболевают, это будет значить, что возбудитель полиомиелита есть невидимый в микроскоп микроорганизм. Обезьяны заболели. Бедняга павиан, который, кстати сказать, здоровее и сильнее макак, погиб первым, спустя неделю после заражения. А макаки — все до единой — через две недели уже лежали парализованные в своих клетках. Ландштейнер тщательно исследовал мозг погибшего павиана, мозг, кровь и выделения своих остальных парализованных жертв — возбудителя обнаружить не удалось. Так же, впрочем, как не удавалось его обнаружить в крови и мозге болевших полиомиелитом людей. Но коль скоро лишенное микробов заразное начало все-таки заражает обезьян, Ландштейнер сделал логический вывод, что это заразное начало — фильтрующийся вирус. Что и подтвердилось в дальнейшем. Вирус этот поражает только нервные ткани спинного и нижней части головного мозга. Вирус попадает туда через... Да, через что, сквозь какие ворота попадает вирус полиомиелита в мозг человека? Вот первый вопрос, который надлежало решить. После работ Ландштейнера стало возможно хоть что-то изучать в лабораториях. Теперь можно было заражать обезьян, извлекая из их трупов кусочки спинного мозга, приготовляя из этих кусочков бульон, свободный от всяких микробов. Беда только, что обезьяны (очень дорогие, кстати сказать), оказались куда менее приспособленными, чем люди: в 90% случаев они погибали от полиомиелита. К счастью, 10% все-таки выжило. На них-то и удалось достоверно установить, что, однажды переболев полиомиелитом, обезьяны не способны вновь заразиться. Иммунитет приобретался стойкий и, очевидно, пожизненный. Теперь уже всерьез надо было думать о вакцине. Думать- то можно было, вот создать оказалось не так-то просто! Почти полвека потребовалось для создания вакцины после того, как Ландштейнер сделал первый шаг ей навстречу. До 1949 года в проблеме полиомиелита не было больше ни одного просвета. Это не значит, что ученые сидели сложа руки. Особенно много исследований проводилось в Соединенных Штатах, где чаще и сильнее всего вспыхивали эпидемии и где 158
полиомиелит стал поистине народным бедствием. (В СССР до 1950 года эпидемий полиомиелита не было.) Конечно, американские ученые и врачи не сидели сложа руки: было убито много обезьян, на которых пробовали и лекарства, и сыворотки, и разные долженствующие быть профилактическими методы; к сожалению, кое-что испытывалось и на детях, и покалечило и погубило кое-кого из детей... Ничто не помогало — полиомиелит продолжал свое шествие по стране, калеча детей и подростков, наводя ужас на отцов и матерей. Помимо необычайной сложности создания оружия против полиомиелита, помимо коварства и непостижимости этой болезни (до сего времени, когда она уже достаточно изучена, идут споры о путях заражения), помимо всего этого был еще один фактор, изрядно мешающий ученым в их попытках создать такое оружие. Для нас, советских людей, это прозвучит дико, но в богатых Соединенных Штатах Америки «фактор денег» играл важную, если не важнейшую, роль. А обезьяны стоили дорого, очень дорого... А вирус культивировался только в мозге обезьян... И никакими силами нельзя было заставить его расти на культурах тканей в пробирках... А врачам, занятым в массовых опытах, надо было платить... «Фактор денег» играл важнейшую роль в стране, дети которой больше всего страдали от этой болезни, где поэтому прежде всего должна была родиться вакцина против полиомиелита, и где она в конце концов и родилась. Но до вакцины было еще много попыток побороть болезнь. Была попытка закрыть вирусу доступ в мозг. Предполагали, что доступ возможен только через кончики обонятельных нервов. Поэтому пытались «оцинковать» носы малышей, чтобы заставить сморщиться слизистую носа. Это был массовый опыт, и о нем пишет (с явной горечью) Поль де Крайф: «Экономические причины оборвали этот прекрасный эксперимент, который опытные специалисты вели так гладко, без каких-либо серьезных затруднений или вреда для ребят. Врачи, конечно, добровольно пошли на эту работу. Но все они были вольнопрактикующими специалистами. И, разумеется, как ни страшна была угроза эпидемии, нельзя было требовать, чтобы они совсем забросили свою практику. Для этого поденная оплата, которую город мог им предложить, была слишком низка...» 159
И дальше: «Сможет ли эта затяжная борьба начаться на деловых основах, а не в порядке милостыни? Трудно сказать, сколько надо денег для окончательной победы над паралитическим ужасом. Для этого потребуется, вероятно, много миллионов, сотни миллионов...» «Народу, конечно, снова придется давать деньги на эту борьбу». Первые попытки создания вакцины были сделаны в США еще в тридцатых годах. У зараженных обезьян брали кусочек спинного мозга, обезвреживали его и прививали здоровым обезьянам. Некоторые из них заболевали, другие — нет; когда опыт перенесли на людей, картина оказалась та же: одни не заболевали, но других поражал самый настоящий полиомиелит. Вакцинацию срочно прекратили — вакцина оказалась опасной. Событие, происшедшее в одной из американских лабораторий в 1949 году, сразу и далеко вперед сдвинуло с мертвой точки проблему полиомиелита. Ученые Эндерс, Уэллер и Роб- бинс открыли способность вируса полиомиелита размножаться на относительно простой среде — на клетках различных тканей, искусственно поддерживаемых в живом состоянии. Охотнее всего вирус культивировался на тканях обезьяньих почек. Открытие искусственного культивирования вируса в лаборатории ускорило события, теперь можно было широко развернуть экспериментальные и практические исследования. И прежде всего это открытие позволяло быстро, в три дня, устанавливать присутствие вируса в пробирке — осуществлять «пробирочную» диагностику заболевания. Достижение чрезвычайно важное — за него Эндерс и получил Нобелевскую премию. Но установят, что у ребенка полиомиелит, изолируют его от здоровых детей (за три дня он, правда, мог уже многих заразить!), а дальше что? Лечить-то все равно нечем! Открытие Эндерса послужило большему, чем установление диагноза, оно открывало пути к созданию действенных и безопасных вакцин. Первую такую вакцину создал Джонас Солк, американский ученый, выходец из России. Солк выращивал вирус на почечной ткани обезьян, убивал его и на обезьянах же испытывал свою вакцину. Результаты оказались замечательными: вакцина беспроигрышно охраняла здоровье обезьян, страхуя их от полиомиелита. От обезьян Солк перешел к человеку: двадцать студентов добровольно разрешили ввести себе новую вакцину, Никто не 160
сообщил миру о начале эксперимента — имена студентов остались неизвестны. Зато после этого опыта, доказавшего, что убитая вакцина Солка безвредна для людей, мир был широко оповещен о первом эффективном средстве против полиомиелита. Все это носило торжественный характер (что неудивительно, если учесть, от чего страховала вакцина!): о рождении нового средства спасения от полиомиелита было объявлено в американской печати 12 апреля 1955 года — в десятую годовщину смерти Рузвельта. Весть о том, что доктор Солк из Питтсбурга после многолетних исследований получил материал для прививок от детского паралича, действенный почти в ста процентах случаев, очень быстро облетела весь мир. И вызвала вполне понятное волнение: наконец-то человечество избавится от страшной болезни, плодящей калек, от вечной угрозы, висящей над головой каждого ребенка, в каждой семье! А через месяц ликование сменилось ужасом. Прививочная кампания была срочно приостановлена. Родители, успевшие сделать прививки своим детям, замерли в ожидании катастрофы. Сорок шесть вакцинированных американских детей заболело паралитической формой полиомиелита! Вакцина, ее автор, его метод, сама идея вакцинации находились под прямой угрозой. Детский паралич — в который раз! — вышел победителем в единоборстве с наукой. Стоп! С наукой ли? Все свои знания врача, весь талант исследователя отдал Солк великому — поистине великому! — делу. Никогда бы не допустил он вакцинации детей, если бы не был уверен в абсолютной безвредности убитой вакцины. И вдруг такое несчастье! Несчастье, разразившееся над головой Солка, было несчастьем для всех детей мира: оно грозило навеки уничтожить ценнейшее средство, первое верное средство в борьбе с полиомиелитом. Солк ли виновен в этом? Солк, потрясенный, но не сраженный, уверенный в своей правоте кинулся искать истинного виновника катастрофы. Из следопыта в мире вирусов он на время превратился в следователя по — назовем вещи своими именами! — уголовным делам. Почти полсотни детей, пораженных параличом в резуль- 161
тате прививки, которая должна была их от этого паралича предохранить, иначе, как уголовным делом, не назовешь. Солк напал на след. Ему помогали в этом чиновники из ведомства здравоохранения, рекомендовавшие вакцину к производству и применению. След привел к одной-единственной серии прививочного материала. В этой серии вместо убитого вируса, как точно предписывалось Солком и специальной инструкцией, был использован... вполне жизнеспособный вирус полиомиелита. Нет, наука тут была ни при чем. И автор вакцины — тоже. Виновными в этом беспрецедентном случае оказались — или оказался? — один или несколько деятелей фирмы Картер и К°, которой поручено было изготовлять вакцину. Мне неизвестны их имена, как неизвестно, понесли ли они уголовную ответственность за свое преступление: в чужой стране чужие и непонятные нам нравы. Но это были, безусловно, недобросовестные и жестокие люди. И наверное у них никогда не было детей... Вакцина Солка была реабилитирована. Ее стали широко применять в разных странах. За шесть лет во всем мире ею было вакцинировано семьдесят миллионов человек. За шесть лет выявились и некоторые ее отрицательные стороны: ее нужно было три-четыре раза вводить под кожу или внутримышечно, не всех привитых она защищала от заболевания, да и не всем детям можно было ее вводить — оказалось, что есть довольно много противопоказаний. Почти наверняка всеми этими неудобствами пренебрегли бы, если бы не появилось новое, более верное и простое средство. Оно появилось. И убитая вакцина Солка, принеся огромную пользу человечеству, уступила место живой ослабленной вакцине Сэбина. Альберт Сэбин был дважды земляк Джонаса Солка: он тоже был выходец из России и тоже почти всю свою жизнь прожил в Америке. Проблемой полиомиелита Сэбин занялся раньше Солка, почти сразу же после окончания университета. Докторская диссертация Сэбина называлась «О сущности полиомиелита». Во время исследований Сэбин сделал важное открытие: он установил, что вирусы полиомиелита, вызывающие параличи, обитают в кишечнике человека, там они размножаются и оттуда проникают в головной и спинной мозг. Война прервала эти многообещающие исследования. Когда Сэбин вернулся к ним, он начал с поисков такого штамма вируса, который не вызывал бы паралича, будучи, однако, виру- 162
сом полиомиелита. Он вырастил в лаборатории три вида, но все три вызывали параличи. И тогда Сэбин сказал своим сотрудникам: если его нет в природе, мы сами его создадим! Им удалось создать такой искусственный вирус: это был возбудитель полиомиелита, но паралича никогда не вызывал. Произошло это в 1953 году, и этот год Сэбин считает началом работы по созданию живой вакцины. Он впрыскивал культуру вируса прямо в мозг обезьянам, вирус разбегался по всему обезьяньему организму, но ни одну обезьяну не разбил паралич. И опять тот извечный вопрос, всегда встающий перед исследователем: хорошо, обезьяна, а человек? Кто может стать первым объектом в опыте на человеке? Кто должен рискнуть здоровьем — а возможно, и жизнью — ради всеобщего блага? Для Сэбина вопрос так не стоял; по мнению Сэбина, только единственный человек мог стать первым — создатель этой вакцины. И Сэбин делает то, что делали до него многие героические медики: он ставит опыт на самом себе. После себя он вакцинирует своих дочерей. Большего нельзя ждать от исследователя! Живая вакцина оказалась совершенно безвредной. Ее не надо было ни вливать, ни впрыскивать. Сэбин решил еще одну важную проблему: поскольку вирус развивается в кишечнике, вакцину можно вводить через рот, прямым путем туда, где он обитает, а это наилучший способ закрыть главные ворота инфекции. Сэбин убил сразу двух — нет, кажется, больше, — зайцев: во-первых, тягостную для детей процедуру уколов он заменил приемом капель; во-вторых, живая вакцина обеспечивает длительность действия, возможно, иммунитет будет пожизненный (на что и надеялся Сэбин); в-третьих, она создает невосприимчивость к любому виду полиомиелита, в том числе и к паралитическому; и, наконец, в-четвертых, — и это уже преимущество исключительно сэбинского метода — поскольку вирус в вакцине живой, а вакцина вводится через рот, каждый вакцинированный, общаясь и разговаривая с людьми, хоть одному из них передаст частицу принятой им вакцины. Таким способом по крайней мере вдвое увеличивается число привитых; чтобы иммунизировать все население земного шара, достаточно привить вакцину только половине. Великолепная вакцина, не правда ли? Просто идеальная — 163
лучше и мечтать нельзя! Однако у себя на родине она далеко не сразу нашла применение. Фармацевтические фирмы, только что организовавшие производство убитой вакцины Солка, что стоило изрядного количества долларов, намеревались возместить свои вложения и, конечно, получить прибыль от продажи вакцины. Никакой заинтересованности в налаживании совершенно нового производства живой вакцины фирмы не проявляли. И хотя вакцина Сэбина за четыре года прошла уже испытания в Чехословакии, Мексике, Сингапуре, в самих Соединенных Штатах, широкого применения у себя на родине она не находила. Настоящей родиной живой вакцины стал Советский Союз. Два известных вирусолога — Анатолий Смородинцев и Михаил Чумаков в числе других советских ученых занимались исследованиями полиомиелита, искали путей спасения от него (с 1950 года у нас в стране все чаще стали появляться вспышки заболевания). В то время когда Солк разработал свой метод прививок, Советское правительство командировало Чумакова и Смородинцева в Америку. В Москве к этому времени был создан специальный институт по изучению полиомиелита, возглавил его М. Чумаков. По возвращении из Америки Чумаков начал налаживать в Институте производство вакцины по методу Солка. Неограниченные материальные ресурсы, предоставленные правительством, позволили очень быстро освоить технологию; первые ампулы вакцины сравнили с образцами, привезенными от Солка, — советская вакцина ничем не отличалась от американской. В СССР начались профилактические прививки убитой вакциной. А вакцина Сэбина? Увы, хотя все ее преимущества были очевидны, она все еще не могла пробиться к американским детям: никто не собирался производить ее в широких масштабах, а стало быть, живая вакцина не могла получить распространения. Сэбина пригласили в Советский Союз. Он с радостью откликнулся на приглашение, приехал и сделал доклад о своей вакцине, о методах ее применения. Доклад был встречен у нас с большим интересом и учеными, и правительством. Было решено: изучить вопрос о прививке живой вакциной, и если она окажется абсолютно безопасной, провести массовые испытания. Поведение вакцинного вируса при многократных пересевах, чтобы выяснить, с одной стороны, не станет ли он снова бо- 164
лезнетворным, с другой,— не утратит ли своих предохранительных свойств; его эффективность в лабораторных опытах на обезьянах и многое другое тщательно исследовали и досконально изучили Чумаков и Смородинцев. И к 1959 году четыре миллиона двести тысяч советских детей были уже вакцинированы живой вакциной. Живая вакцина себя оправдала. Она оказалась несравненно лучше убитой. У нас решили провести массовую вакцинацию против полиомиелита, так, чтобы ни один ребенок не остался под угрозой заболевания. И тут Чумаков задумался: капли в рот — это, конечно, лучше, чем уколы; но капли для десятков миллионов — это уже неудобно. Кроме того, детям куда приятнее будет глотать что- нибудь вкусное, что-нибудь сладкое, быть может, похожее на конфеты... Конфеты — вот находка! Любой ребенок без капризов съест конфетку, ни одного миллиграмма драгоценной вакцины при этом не пропадет, вакцинацию можно будет проводить быстро и без труда. Оставалось продумать технологию производства таких конфет, внутри которых была бы заключена живая вакцина. Встреча с профессором А. Д. Беззубовым из Научно-исследовательского института кондитерской промышленности решила дело: с точки зрения специалиста наилучшей формой будут конфеты-драже. Первое в мире массовое производство вакцины Сэбина наладили так быстро, что в 1960 году можно было уже провести невиданную по масштабам вакцинацию: за несколько месяцев семьдесят семь миллионов человек дважды получили по конфетке-драже с начинкой из прививочного материала. Сто пятьдесят четыре миллиона драже! Семьдесят два миллиона «едоков» были в возрасте до 20 лет. Поскольку вакцинация производилась сразу и с таким охватом, в стране создалась огромная прослойка иммунных к полиомиелиту людей. За организацию и проведение борьбы против полиомиелита профессора М. Чумаков и А. Смородинцев были удостоены Ленинской премии. После массового опыта в Советском Союзе вакцина Сэбина вышла на мировую арену. И по-видимому, полиомиелит доживает свои последние дни. Он должен отойти в область страшных воспоминаний. Это время уже близко.
ПО НОВОМУ ПУТИ Глава седьмая Иногда я думаю: неужели химики действительно называют вещества теми именами, под которыми они значатся в учебниках, справочниках и энциклопедиях? Неужели кто-нибудь в состоянии выговорить такое, например, слово, как «сульфа- ниламидоортохризондин»? Или, еще того чище, «диоксиди- аминосенобензолдигидрохлорид»? Честное слово, можно навсегда потерять вкус к устной и письменной речи, прочитав такое словечко! Первое слово — мне не хочется еще раз повторять его — означает известный советским людям стрептоцид (иностранцы знают его под другим названием, тоже коротким и нестрашным — пронтозил); второе же — знаменитый сальварсан— эрлиховский препарат 606. Эрлих открыл сальварсан в 1907 году. Гергард Домагк сообщил о стрептоциде в 1935-м. Больше четверти века химия молчала, но уж когда высказалась, высказалась во весь голос. Эрлиховский препарат мышьяка вылечивал многих людей от одной-единственной болезни, очень страшной и отвратительной, но всего лишь одной. Стрептоцид и последующие за ним сульфаниламидные препараты лечили (и все еще лечат) от многих болезней, вызываемых многими микробами; они действуют на возбудителей целого ряда, казалось бы, ничего общего между собой не имеющих заболеваний. Почему вдруг доктор Пауль Эрлих, как раз в то время, когда уже наступила эпоха вакцин и сывороток, решил заняться поисками химических лекарственных средств? Во-первых, доктор Эрлих с полным основанием считал, что ни вакцины, ни сыворотки не в состоянии избавить человечество от множества очень тяжелых болезней; во-вторых, врач Эрлих, еще будучи студентом, заинтересовался гистохимией (химией тканей животных и человека) и был в такой же мере химик, как и врач; и наконец, в-третьих, он совсем не собирался остановиться на химическом лекарстве, способном лечить 166
только сифилис, — он собирался открыть серию таких химических средств, которые лечили бы от всех возможных микробных болезней. Может быть, ему это и удалось бы, не умри он так рано — всего шестидесяти лет. Он просто не успел выполнить свою программу-максимум, в которую входило создание стерилизующей терапии, полное истребление микробов с помощью химических веществ. Эрлих не выполнил этой задачи, но он ее поставил. Как регулировщик на дорогах войны, он указал — сейчас надо ввернуть сюда. И все, что сделано за последующие годы химией в борьбе с инфекционными болезнями, сделано на новом, указанном Эрлихом, пути. Может быть, так не положено — сперва некролог, а потом жизнеописание. Но ведь эта глава не только об Эрлихе — она о химии, и собственно жизнеописания здесь не будет. «Средства против бактерий, — писал Эрлих, — надо искать среди красителей. Они пристают к волокнам тканей и таким образом окрашивают материи. Так же они пристают и к бактериям и тем самым убивают их. Они прокалывают бактерии, как иглы бабочек. Поищем среди красителей. Мы найдем победителей бактерий и уничтожим инфекционные болезни». Еще в 1878 году, будучи ассистентом в клинике «Шарите», он занимался окрашиванием живых тканей. Он впустил в ушную вену кролика немного метиленовой синьки и увидел, что она окрасила в голубой цвет только чувствительные нервные окончания, хотя разлилась по всему телу кролика. Так Эрлих установил, что окрашивание живых тканей происходит избирательно, что определенный краситель закрепляется только определенными тканями. Некоторое время спустя, работая у Роберта Коха, Эрлих научился окрашивать туберкулезные бациллы способом, который почти в том же виде применяется и сейчас. И тут он обнаружил, что болезнетворные паразиты впитывают краски еще лучше, чем клетки высших организмов, в которых они поселяются. Но Эрлих прекрасно знал, что химические красители ядовиты, — убивая бактерий, они отравляют и ткани живого организма. Мечтая в конечном счете с помощью химии истребить всех болезнетворных микробов, Эрлих для начала занялся изобретением таких химических веществ, которые могли бы лечить инфекционные болезни, убивая микробов, но не убивая их хозяев. 167
Но... увлеченный окрашиванием крохотных «палочек Коха», Эрлих и не заметил, как эти палочки заразили чахоткой его самого. Пришлось на время отложить химию и заняться терапией самого себя. Эрлих уехал в Египет лечиться. Было это в 1888 году, когда доктору Эрлиху исполнилось тридцать четыре года. Человек он был веселый, неунывающий, умный и обаятельный. И еще — был он человек целеустремленный, уверенный, что каждый ученый может достичь поставленной цели, если будет так же упрямо и терпеливо стремиться к ней, как это делал Роберт Кох. Со времен Бре- славльского университета Кох стал для Эрлиха образцом ученого. И как только представилась возможность, он пошел работать в Гигиенический институт, созданный специально для Коха в 1885 году. Кох тоже, работая с бациллами туберкулеза, заболел, но об этом узнали только патологоанатомы после смерти великого ученого. К счастью, туберкулез у Коха проходил, почти не причиняя ему неприятностей. У Эрлиха же болезнь началась бурно, тяжело, не оставляя сомнений в том, что она такое. В Египте Эрлих не вылечился, напротив, к туберкулезу прибавился еще и диабет. Но пробыв некоторое время в благодатном климате, он почувствовал себя значительно лучше и поспешил вернуться в Берлин. К своим краскам, к своей мечте о полной дезинфекции человеческого организма с помощью химии. Ему удалось внедрить в практику лечение одного вида малярии метиленовой синькой. Затем он начал уничтожать три- паносом *, испытывая для этого очень ядовитые трипановые краски. Попутно он установил, что микроорганизмы довольно быстро приспосабливаются к химическому оружию, направляемому против них, и становятся к нему устойчивыми; это делало его надежды менее реальными. В 1905 году немецкий зоолог Фриц Шаудин открыл возбудителя сифилиса — длинного, почти прозрачного, похожего на спираль микроба. Он назвал его «бледная спирохета». Доказав, что это действительно возбудитель сифилиса, Шаудин заявил, что бледная спирохета родственна трипаносомам. Через два года после этого Эрлиху выпала удача, — он пытался тогда лечить пораженных трипаносомами лошадей, — в ре- * Трипаносомы—простейшие паразиты, вызывающие многие заразные болезни у человека и животных. 168
зультате бесконечных мучительных исканий и сотен опытов, после многих разочарований, он наконец лапал на идеальное средство, которое убивало трипаносом, но оставляло в живых лошадь. Достиг он этого, экспериментируя не с красками, а с препаратом мышьяка, ибо с красками так ровно ничего и не вышло. Когда Эрлих уже был на грани отчаяния, он узнал, что химикам удалось открыть некий неядовитый мышьяковый препарат, который за его неядовитость так и был назван «аток- сил». Этот препарат якобы почти излечивал мышей от сонной болезни. Но неядовитость атоксила был чистейшей выдумкой: препарат убивал мышей, даже не болевших сонной болезнью; его осмелились испробовать на больных этой болезнью африканцах, и он лишил их зрения. Но Эрлих и не думал принимать на веру утверждение о безвредности атоксила. Он проверил препарат, убедился в его безусловной ядовитости; попутно выяснил и другое: можно изменить структурную формулу атоксила, и тогда он действительно станет неядовитым. И Эрлих пустился в совершенно фантастическую эпопею с изменением ядовитого мышьяка в его неядовитую, больше того, целебную разновидность. Он прошел все семь кругов ада; победа дразнила его все время из-за угла, и когда она уже, казалось, давалась в руки, когда совершенно непохожий на своего прародителя препарат действительно стал убивать трипаносом, он одновременно полностью обесцветил мышиную кровь и вызвал злокачественную желтуху. Умей мыши высказывать пожелания, они наверняка согласились бы скорее умереть от трипаносом, которыми их заражали, чем от лекарства, которым их лечил Эрлих: первая смерть была менее мучительной. И все-таки то, что не давалось 605 раз, в 606-й пришло наконец. Трипаносомы гибли все до одной, мышки выздоравливали и веселились. Веселился и Эрлих: перед ним маячила другая цель — лечить не мышей, не лошадей, лечить своими препаратами человек . Шаудин утверждал, что между трипаносомами и бледной спирохетой существует близкое родство (строго говоря, это неверно). Утверждение Шаудина и навело Эрлиха на мысль: если препарат мышьяка убивает в живых организмах трипаносом, то почему бы ему не расправиться и с их родственницей — бледной спирохетой? Эрлих искусственно заразил сифилисом петуха и нескольких кур. Обреченные на прогрессивный паралич, птицы пос- 169
ле одного вливания препарата 606 (сальварсана) становились здоровыми. После кур настала очередь кролика: Эрлих ввел и ему возбудителя сифилиса. Потом взял из его хвоста немного крови, посмотрел под микроскопом — бледных спирохет было полным-полно. Эрлих влил кролику сальварсан, и на другой день никаких следов болезни не осталось. Мышьяк, этот страшный яд, оказался после шестисот пяти превращений абсолютно безвредным для кур и кроликов. Та самая минута, от которой чуть не сошел с ума Пастер, которой так страшились все спасители человечества и будут, я в этом уверена, страшиться вовек, — та самая минута приближалась... Должно быть, в эти минуты Эрлих уже не думал, спасет ли мышьяк от сифилиса, — только один вопрос сверлил его мозг: не убьет ли, не ослепит ли, не отравит ли он человека? Но Эрлих, жизнерадостный и темпераментный Эрлих, рассеянность которого вошла в поговорку, был очень решительным и смелым человеком. Рано или поздно он обязан был решиться на это испытание, так лучше рано... Был 1910 год (еще одна золотая дата в истории борьбы с инфекциями). На научном конгрессе в Кенигсберге Эрлих, встреченный громовой овацией, делал доклад. Никто, ни один сидевший в зале человек, не остался равнодушным к его сообщению. Он рассказал всего о нескольких случаях излечения от сифилиса, но это были первые в истории медицины случаи, и они говорили сами за себя: можно было не сомневаться, что средство от сифилиса найдено верное. Эрлих говорил о нескольких больных, находившихся уже на пороге смерти, — одного вливания 606 было достаточно, чтобы поставить их на ноги; через некоторое время они поправлялись и уходили из больницы. У одного несчастного была изъедена спирохетами глотка, долгие месяцы он не мог есть, его кормили через трубочку; днем ему влили сальварсан — вечером он наслаждался ужином здорового человека. Одной из первых больных была женщина; несколько лет она жила только на морфии—такие адские боли в костях были у нее. Впервые за все эти годы она уснула без всякого снотворного в тот день, когда ей впрыснули сальварсан. Он рассказывал случай за случаем, и все они похожи были на чудеса» Мир не знал еще таких мгновенных исцелений. Так Пауль Эрлих открыл новую эпоху в медицине — эпоху химиотерапии. Через двадцать восемь лет после открытия сальварсана эрлиховские чудеса получили свое продолжение. 170
В 1908 году немецким химикам удалось добыть синтетическим путем препарат каменноугольной смолы — сульфаниламид. Его успешно применяли в текстильной промышленности, он оказался отличным веществом для производства хороших, стойких красителей. Но химические фирмы занимались не только производством красок; исследователи, работающие в этих фирмах, искали и целебные средства, которые можно было бы применить в медицине. По завету Эрлиха (он умер в 1915 году) химики искали их среди красок. За исходный материал они брали именно сульфаниламид, окрашивающий ткани в ярко-оранжевый цвет. Химики, разумеется, догадывались, что эта великолепная оранжевая краска, по всей вероятности, убьет любой микроб в пробирке; но уж человека-то она убьет наверняка, с гораздо большей вероятностью, чем микроб- Химики изменяли этот краситель, как только одни химики и могут это делать: они заменяли кирпичики-атомы, переставляя их местами, кое-что выбросили, кое-что добавили, одним словом, полностью перестроили молекулу исходного вещества. Теоретически они были уверены, что найденное ими построение атомов в молекуле должно сделать препарат безвредным для человека и убийственным для микроба. Дальше в дело должны были вступить медики. И химики принесли свое новорожденное детище доктору Гергарду Домагку — главе отдела химиотерапии одной из фирм в Эбельфельде, Гергард Домагк начал испытания предложенного препарата, как это всегда делается, сначала на культуре микроба, в пробирке. Он влил немного красно-оранжевой жидкости в пробирку, где предварительно поселил стрептококков, и с огорчением констатировал: ничего с микробами не происходит! Стрептококки продолжали пышно расцветать, будто к питательной среде решительно ничего не прибавлено. Домагк огорчился, удивился, но не отчаялся: у профессора Домагка было много терпения, достаточно времени, и он решил не отвергать препарат, не испытав его предварительно хотя бы на мышах. Кто знает, всякие неожиданности бывают в природе: а вдруг стрептококки вступают в контакт с красителем только в привычной среде — в живой ткани организма?! Он не ошибся: первый же мышонок, которого Домагк заразил злейшими стрептококками, в дозе, вдвое превышающей ту, которая вызывает тяжелое гнойное воспаление, этот 171
мышонок после того, как ему ввели оранжевую краску, остался совершенно здоров. Эрлих оказался прав — искать надо было среди красителей. Домагк продолжал опыты. Скольких бы мышей он ни заражал стрептококком, все они выздоравливали после введения нового химического препарата. Он варьировал свои эксперименты: то вводил препарат одновременно с микробами, и в этом случае мыши не болели вовсе; то сперва заражал, а через несколько часов вводил оранжевую краску, — в этом случае мыши тяжело заболевали, но после введения краски сразу же выздоравливали. Вот теперь Домагк признался самому себе, что потрясен силой нового препарата. Еще бы — ведь оказалось, что он действует не только на стрептококки — экспериментально зараженные животные выздоравливали (или не заболевали) и от гонореи, и от менингита, и от воспаления легких! Короче, оранжевая краска становилась целебным препаратом везде, где возбудителем были различные виды кокков. Домагк проводил эти испытания уже с год, когда ему пришлось перейти от мышей к человеку; первым человеком, испробовавшим на себе новый химический препарат — Домагк назвал его пронтозилом, — была собственная дочь исследователя. Она тоже работала в лаборатории и тоже имела дело со стрептококковыми культурами. Однажды она заразилась стрептококком, но отец не дал заболеванию развиться: новый препарат спасал без осечки. После этого, хотя сам Домагк до 1935 года не опубликовывал результаты своих исследований (химическая фирма, как и всякая частная фирма, хранила в строгом секрете изобретения своих сотрудников), слухи о чудодейственном средстве стали просачиваться не только за ворота фабрики, но и за пределы немецкого города Эбельфельда. В медицинских кругах Германии рассказывали чудеса о новом лекарстве: говорили, что оно мгновенно обрывает родильную горячку, вылечивает от ревматизма, как рукой снимает кожные болезни, вызываемые стрептококками, — и вообще средство это почти универсальное. Когда же врачи получили наконец пронтозил и стали пользоваться им в своей практике, они с изумлением и радостью констатировали: слухи о новом лекарстве ничуть не преувеличены — пронтозил действительно расправляется с любыми кокковыми заболеваниями. Чудесный препарат и на вид был необычен: ярко-оранжевого цвета* 172
В Германии, на родине Пауля Эрлиха, родилось первое, почти универсальное средство, излечивающее многие бактериальные болезни. Как предсказывал Пауль Эрлих, нашлось оно именно среди красителей. А дальше произошли забавные вещи. Когда во Франции, в пастеровском институте, стали изучать действие пронтозила, оказалось, что его роскошный оранжевый цвет ровно ничего не значит — просто праздничное платье, которое легко снять и убрать в шкаф. Лучше и безвреднее было принимать его в раздетом виде, и именно в этом виде он и был активен. Оказалось, что только одна часть этого препарата, а именно парааминофенилсульфамид способен обезвреживать бактерии. Более того, оказалось, что внутри живого организма происходит изменение молекулы пронтозила — он распадается на две части, снимая свой оранжевый покров за полной ненадобностью! Помимо чисто научного интереса это имело еще очень важный практический смысл. Тут опять вступают в действие силы законов, принятых в странах, где промышленность находится в руках частного капитала. Немецкая фирма «Байер» запатентовала свое открытие красного пронтозила, и больные всего мира попали в зависимость от этой фирмы. Но обесцвеченный препарат, основное вещество, входившее в состав пронтозила— сульфаниламид — давно уже был известен, давно находился в обращении и никакому патентованию не подлежал. Его могли выпускать любые фирмы, любые предприятия, в любой стране. Именно очень стойкие молекулы сульфаниламидов и придавали устойчивость тем красящим веществам, в которых содержались: они цеплялись за окрашиваемую ткань; точно так же цеплялись они и за бактерии. Исследователи ухватились за сульфаниламид. Его испытывали во многих лабораториях мира, им лечили — поразительно лечили! — мышей и других лабораторных животных. Потом его ввели в клинику, и человечество освободилось от смертельного ужаса перед множеством болезней, вызываемых стрептококками, гонококками, менингококками и пневмококками. Люди, массами умиравшие от воспаления легких, особенно дети и старики, перестали умирать; девяносто девять процентов детей, заболевших менингитом, погибало — теперь матери не оплакивали их в день, когда врач ставил свой страшный диагноз. Сульфаниламиды спасали и от заражения крови, и от рожи, и от гонореи и от многого другого. 173
Это было поистине спасительное средство, и исстрадавшееся человечество могло легко вздохнуть. Не надолго. Долгого и безоблачного счастья, по-видимому, не бывает. В истории освоения сульфамидов не обошлось без драматических случаев. Синтетические препараты — их было уже много (нам они известны как сульфамид, сульфазол, стрептоцид белый, сульгин, фталазол и др.) —на поверку оказались не такими уж безобидными для человека. У них, как говорят медики, обнаружились побочные действия. Неумелое применение то вдруг вызывало сильное понижение лейкоцитов крови, то головокружение, тошноту и другие осложнения- Но и это было не самое печальное. В конце концов химики уменьшили ядовитость, а медики научились правильно дозировать препараты, и осложнений стало меньше. Самое печальное было другое — снова сбылось пророчество Эрлиха: у микробов выработался иммунитет к сульфамидам. Все чаще врачи и больные разочарованно констатировали: сульфамиды не помогли, они оказались бессильны. Микробы снова выигрывают битву. Их не сдали в архив — эти очень ценные препараты. Но уже ясно было, что не за ними последнее слово, что надо искать дальше. Надо изыскивать новые лекарственные средства, другого, не химического происхождения.
ПЕНИЦИЛЛИН И ДРУГИЕ Глава восьмая — Вряд ли кто-нибудь из нас забудет первый, исторический, четверг в конце ноября 1942 года. С каким трепетом ждали мы, что скажут врачи о первых больных, которых лечили с помощью нашего пенициллина! Это вспоминает профессор 3. Ермольева двадцать пять лет спустя. Пенициллин Флеминга, пенициллин Оксфордской группы (Флори и Чэйн), пенициллин американский (лаборатория в Пеории), советский пенициллин (Ермольева и Балезина), пенициллин, который начала выпускать английская промышленность... Пенициллин так и остался незапатентованным: те, кто его открыл и создал, отказались получать патент, они считали, что вещество, которое может принести такую пользу человечеству, не должно служить источником дохода. Вероятно, это единственное открытие таких масштабов, на которое никто не предъявлял авторского права. — Меня обвинили в том, что я изобрел пенициллин, — сказал Александр Флеминг. — Ни один человек не мог изобрести пенициллин, потому что еще в незапамятные времена это вещество выделялось природой из определенной плесени... Нет, я не изобрел пенициллиновое вещество, но я обратил на него внимание людей и дал ему название. Антибиотики — это тоже часть химиотерапии. Кстати, без химиков пенициллин так и не смог бы получить применения, о чем вы узнаете из этой главы. Более того, исследователи как раз стараются получить все антибиотики синтетическим путем. Почему? Об этом тоже будет здесь рассказано. Никто не искал пенициллин. Его просто нашли. Его находили не единожды. Впервые это было столетие назад — пенициллин нашли в России, но он остался непонятым и забытым. Через шестьдесят лет его нашли вторично в Англии и долго не признавали. 175
Еще через тринадцать лет, тоже в Англии, за него взялись химики, и тогда он наконец попал в руки врачей. В том же 1942 году его опять нашли в России, где целебные свойства плесневого грибка были обнаружены и в первый раз. Два портрета лежат передо мной; два портрета похожих на патриархов мужчин, с длинными, окладистыми бородами; у обоих — высокий лоб мыслителя и добрые, ласковые глаза врача. Алексей Герасимович Полотебнов — родоначальник русской дерматологии, и Вячеслав Авксентьевич Манассеин — видный русский терапевт, народник и общественный деятель. В конце шестидесятых годов прошлого века между обоими учеными возник спор: один — Полотебнов — утверждал, что плесень является родоначальницей всех микробов, то есть что все микробы происходят из нее. Другой — Манассеин — в своей статье «Об отношении бактерий к зеленому кистеви- ку» доказывал, что этот тезис неверен. Чтобы обосновать доказательства, Манассеин занялся исследованием зеленой плесени (или зеленого кистевика, по-латыни он называется «пе- нициллиум глаукум»); он поселял плесень на питательной среде и с изумлением отметил: там, где рос плесневый грибок, никогда не развивались бактерии. Стало быть, сделал он вьь вод, плесень по каким-то причинам препятствует росту микроорганизмов. То же потом наблюдал и Полотебнов: жидкость, в которой появляется зеленая плесень, остается всегда прозрачной, стало быть, не содержит бактерий. Полотебнов-исследователь понял, что был неправ. Полотебнов-дерматолог решил использовать это необычное свойство такого легкодоступного вещества, как плесень. Попытка увенчалась успехом: язвы, покрытые эмульсией, в которой содержался плесневый грибок, быстро заживали. Полотебнов сделал интересный опыт: он покрывал глубокие кожные язвы больных смесью плесени с бактериями и отметил, что «не происходит никаких осложнений (рожа, дифтерия и др.); напротив, иногда при таких условиях в язвах наблюдается самое резкое улучшение... Результаты проведенных мной опытов могли бы, я думаю, позволить сделать подобные же наблюдения и над ранами операционными, а также над глубокими нарывами. Только такие наблюдения и могли бы дать экспериментальное решение вопроса о значении плесени для хирургии». Однако внимание людей к этим опытам не было привлечено. Трудно понять, почему: ведь от послераневых осложнений в хирургических клиниках погибала уйма народа! Трудно 176
понять, почему современники не обратили внимания на сообщение двух видных врачей, тем более, что вскоре появилась теория третьего русского ученого — И. И. Мечникова — о существующем в природе антибиозе: враждебности между микробами, борющимися за свое существование, как борются за него все животные на земле. Мечников также указал, что антагонизм между микробами может помочь в борьбе с возбудителями заразных болезней. Справедливость требует отметить, что, обрати медики внимание на все эти теории и факты, сделать они ничего бы не смогли: уровень науки и техники не позволял заняться извлечением из плесневого грибка его полезного начала. В какой-то мере науки в человеческом обществе развиваются синхронно — от состояния одной зависит степень развития другой или других. Часто, когда смежные науки не могут прийти на помощь, открытие, сделанное в одной из научных отраслей, надолго повисает в воздухе, оставаясь незамеченным или не получая применения в практике. Должно быть, поэтому двадцатый век — век фантастического скачка, сделанного физикой, химией и математикой, стал веком не менее фантастического расцвета медицины и, в частности, микробиологии. Пенициллин — дитя двадцатого века; Флеминг открыл его в 1929 году, но прошло почти полтора десятка лет, прежде чем Чэйн и Флори добились получения чистого, применимого в практике пенициллина. Еще в самом начале своей медицинской карьеры, едва сдав выпускные экзамены в Лондонском университете, Александр Флеминг написал статью «Острые микробные инфекции». Работа о микробных инфекциях и способах борьбы с ними стала началом пути, по которому Флеминг шел всю жизнь. Найти вещество, которое уничтожало бы болезнетворные микробы — вот о чем мечтал Флеминг. Но до того дня, когда это магическое вещество ветром надуло в лабораторию, где он работал, прошло более двадцати лет. Лаборатория Флеминга помещалась в маленькой комнатке отдела патологии одного из крупных лондонских госпиталей. В этой комнатке всегда было душно, тесно и беспорядочно. Чтобы спастись от духоты, Флеминг настежь открывал окно. В тот день, когда, готовясь написать статью о стафилококках, он занялся их исследованием, окно, как всегда, было раскрыто. Исследованиями стафилококков вместе с Флемингом прежде занимался еще один врач, но, не закончив работы, врач 177
этот ушел из отдела. Старые чашки с посевами стафилококков еще стояли на полках лаборатории — уборку своей рабочей комнаты Флеминг всегда считал зряшной тратой времени. Повторив исследования бывшего своего сотрудника, Флеминг заглянул и в те старые чашки. Многие из находившихся там культур покрылись плесенью. «Когда открываешь чашки с культурой,— подумал Флеминг, — обязательно тебя ждут неприятности — всегда что- нибудь надует ветром». Но странно, что это такое? Куда девались стафилококки из этой чашки? На агаре * — только плесень и прозрачные, похожие на росу капли. Неужели стафилококки растворились? Все, до единого? Мелькнувшая догадка требовала немедленного подтверждения, потому что, если она оправдается, если стафилококки действительно растворяются в этой из воздуха проникшей плесени, тогда — тогда он может считать, что проблема решена. Флеминг снял немного плесени и положил ее в пробирку с питательным бульоном... Исследование стафилококков было забыто — Флеминг занялся плесенью. За несколько лет до этого, почти таким же образом, он открыл вещество лизоцим, которое губительно действовало на микробов. К сожалению, как считал Флеминг, только на тех, которые не несли в себе заразного начала и были безопасны для человека. Но эта плесень — она же действует на опаснейшие и вреднейшие микроорганизмы!.. Плесень, ничтожный грибок, который в виде спор всегда и везде носится в воздухе; которая охотнее разрастается навеем старом и отсыревшем, будь то стена погреба или завалявшийся кусок хлеба; плесень, которая бывает и зеленой, и коричневой, и желтой, и черной — в зависимости от вида грибка — эта обыкновенная плесень могла стать самым необыкновенным, самым необычным целебным средством. Флеминг очень скоро в этом убедился. Он посадил несколько спор плесневого грибка в чашку с агаром и оставил на несколько дней. Когда выросла плесень, он поселил в ту же чашку разные бактерии и поставил чашку в термостат. Потом, вынув ее, посмотрел и увидел то, что, по * Агар-агар—органическое вещество, приготовляемое из морских водорослей. Применяется в бактериологии: из него делают твердые или полужидкие среды для выращивания микробов. 178
его предположению, и должен был увидеть: между плесенью и колониями бактерий образовались светлые прозрачные пятна. Плесень как бы оттеснила микробов, не давая им расти вблизи себя. Флеминг делает более масштабный опыт: выращивает пле^ сень в большом сосуде. Вскоре поверхность сосуда покрылась «войлоком» — разросшимся и сбившимся в тесноте грибком. «Войлок» несколько раз менял свой цвет: сначала он был белым, потом зеленым, потом черным; менял цвет и питательный бульон — из прозрачного он превратился в желтый. — Очевидно, плесень выделила в окружающую среду какие-то вещества, — решил Флеминг, — интересно, обладают ли и они вредными для бактерий свойствами? Опыт показал: желтая жидкость разрушает те же микробы, которые разрушала и сама плесень. Жидкость обладала большой силой — Флеминг разводил ее в двадцать раз: раствор все еще оставался активным. Плесеней в природе уйма. Тот грибок, который стал прародителем пенициллина, называется «пенициллиум нотатум». Грибок выделял вещество, губительно действующее на многих болезнетворных микробов. Флеминг забросил все свои работы, прекратил другие исследования. «Пенициллиум нотатум» поглотил его целиком. Для дальнейших экспериментов понадобились галлоны плесневого бульона. Флеминг изучал, на какой день роста, при какой температуре и на какой питательной среде действие таинственного желтого вещества окажется наиболее эффективным для уничтожения микробов. Но самое главное было то, что как сама плесень, так и желтый бульон оказались безвредными для животных. Ученый вводил их в вену кролику, в брюшную полость мыши, омывал бульоном кожу человека, закапывал через каждый час в течение целого дня в глаза — никаких неприятных явлений не наблюдалось. В пробирке разведенное желтое вещество — продукт, выделяемыеи плесенью — задерживало рост стафилококков, но не нарушало функций лейкоцитов крови. Флеминг решил, что вещество, открытое им, настолько значительно, что заслужило, чтобы ему дали название. И назвал «пенициллином». С этих пор Флеминг неотрывно думал: как выделить действующее начало из профильтрованного плесневого бульона? И тут началось долгое многолетнее хождение пенициллина по мукам. Было ясно: вводить в кровь неочищенный бульон, в кото- 179
ром содержался чужеродный белок, безусловно опасно. Прежде чем начать испытания пенициллина на человеке, нужно было его очистить. Молодые сотрудники Флеминга, так же как и он, врачи, а не химики, взялись за эту труднейшую (как показало будущее) задачу. Они предприняли множество попыток, работая в кустарных условиях, потратили массу времени и энергии — и ничего не добились. Пенициллин после той очистки, которой они подвергали его, вскоре разлагался. От дальнейших исследований молодые врачи отказались — для них задача оказалась не по плечу. Она оказалась недоступной и многим профессиональным химикам; она вообще одно время представлялась неразрешимой: пенициллин, каким бы способом его ни очищали, тут же разлагался. Между тем Флеминг в феврале 1929 года сделал сообщение в Лондонском медицинском научно-исследовательском клубе о найденном им необыкновенно сильном антибактериальном средстве. Его вежливо выслушали, вежливо похвалили за интересные наблюдения и перешли к другим сообщениям. Никто не задал ни одного вопроса, никто, казалось, не обратил внимания на это открытие первостепенной важности. Хорошо, что Флеминг был упрямейший шотландец — у кого угодно опустились бы руки от такого приема! А Флеминг после этого случая засел за статью в специальный журнал. Он писал о своих наблюдениях и опытах с пенициллином, о попытках получить в чистом виде выделяемое грибком антимикробное вещество, о том, что он изучает в данное время действие этого вещества при гнойных инфекциях. В конце статьи он подводил итог: «Определенный вид пенициллиума вырабатывает на питательной среде мощное антибактериальное вещество... Пенициллин в огромных дозах не токсичен для животных и не вызывает у них явлений раздражения... В качестве эффективного антисептика предлагается применять его как наружное средство или для обкалывания участка, инфицированного микробами, чувствительными к пенициллину...» И на эту статью не последовало реакции. Флеминг снова не сдался — он начал поиски химиков, которые взялись бы за очистку пенициллина. Химики довольно долго провозились с желтым веществом, добились получения пенициллина в эфире, с целью его последующей очистки, но в это время нестойкий пенициллин испарился. Работа снова была заброшена. 180
Флеминг, расстроенный неудачей химиков, продолжал, однако, свои опыты по местному применению антибиотика. Результаты оставляли желать лучшего: пенициллин быстро утрачивал активность. Для Флеминга все очевиднее становилось, что вещество это может стать пригодным для медицины только в концентрированном виде. Флеминг выступал на разных медицинских заседаниях и конгрессах; рассказывал о пенициллине врачам, химикам, бактериологам. В 1931 году он выступил в Королевской зубоврачебной клинике; в 1932-м — в журнале ««Патология и бактериология» опубликовал результаты своих опытов лечения пенициллином инфицированных ран; в 1936-м выступил на 2-м Международном конгрессе микробиологов в Лондоне. Позже он вспоминал об этом выступлении: «Я говорил о пенициллине в 1936 году.» но я был недостаточно красноре-* чив, и мои слова прошли незамеченными... Об этом явлении чрезвычайной важности было напечатано в 1929 году, оно было продемонстрировано на конгрессе 1936 года, и все же в течение многих лет на него не обращали внимания-..» Через десять лет после открытия пенициллина, в 1939 году, Флеминг поехал в Нью-Йорк на 3-й Международный конгресс микробиологов. После того, как десять лет воюешь за свое открытие, после того, как десять лет на твое открытие просто не желают обратить внимания; после того, как виднейшие лондонские химики говорят, что открытие твое с химической точки зрения не стоит ломаного гроша, ибо вещество невозможно получить в чистом виде; после того, как утрачена надежда увидеть когда-либо пользу, принесенную этим открытием человечеству, — узнать после всего этого, что имя твое, работа твоя известны далеко за пределами родины — большая радость. Флеминг был счастлив, когда услышал, что пенициллином заинтересовались за океаном. И еще больше осчастливило его то, что американский ученый Дюбо с успехом работает над получением других, стойких антибиотиков, действующих на гнилостных микробов; ему удалось добыть два ера* зу — грамицидин и тироцидин, и хотя оба они оказались токсичными, ими все-таки можно пользоваться для наружного лечения. Из Нью-Йорка Флеминг уехал в августе, обласканным и умиротворенным; но дело с пенициллином не продвинулось ни на йоту. Между тем уже в начале того же года два английских уче- 181
ных — Чэйн и Флори — приступили к изучению пенициллина. Но Флеминг об этом не знал. Говард Флори был профессор патологии одного из Оксфордских институтов, куда приехал из далекой Австралии. Эрнст Чэйн — биохимик, бежавший из Германии от нацизма, с недавних пор работал на кафедре у Флори. Оба ученых, прочитав сообщение Флеминга, сделанное в 1929 году, решили заняться пенициллином. Привлекало их то, что пенициллин, при своих антибактериальных свойствах, оказался неядовитым, что его легко добывать из плесени; привлекали и трудности, связанные с работой над ним: оба ученых знали, что пенициллин чрезвычайно нестоек и не поддается очистке. Значит, для них тут открывалось широкое поле деятельности, и было заманчиво сделать то, что никому еще не удавалось. В Оксфордском институте случайно оказался штамм * плесени, присланный несколько лет назад Флемингом по просьбе профессора — предшественника Флори на кафедре. Пенициллин тогда не пригодился профессору, и бутылочка с плесенью так и осталась неиспользованной. Чэйн случайно обнаружил ее у лаборантки и пустил в дело. Но за эти годы штамм Флеминга в чем-то изменился и работать с ним было невероятно трудно: грибок то выделял пенициллин, то не выделял его, антибактериальное вещество таяло буквально на глазах. Чэйн изрядно помучился с капризным веществом, которое хоть кого могло свести с ума! Оно почти давалось в руки и тут же испарялось? оно оказалось несовместимым с кислыми растворами, но зато его удавалось удержать (на время!) в щелочных; оно легко переходило в эфир, но если его мгновенно не поставить на лед, оно тут же разрушалось. Одним словом, Чэйн хлебнул с ним горя! В конце концов ему удалось путем разных манипуляций получить противную на вид слизистую массу, с которой совершенно невозможно было проводить исследования. Но Чэйн не бросал эту массу— он ее замораживал, потом высушивал и в результате получил ничтожное количество полуочищенного пенициллина в виде коричневого порошка. Однако даже этот частично очищенный антибиотик потряс Чэйна своей боеспособностью в войне с микробами: достаточно было нанести одну каплю порошка в разведении один * Штамм—культура микробов, выделенная из определенного источника или обладающая особыми свойствами. Микроорганизмы одного и того же вида могут иметь существенные штаммовые различия. 182
на миллион, как самые вредоносные кокки тут же погибали. К изумлению Чэйна, его «полупенициллин», введенный в вену мыши, не только не убил ее, как того следовало ожидать, но вообще не произвел на зверька ни малейшего впечатления! Флори и Чэйн считали, что уже теперь их адский труд полностью вознагражден. А что будет дальше, когда удастся по- настоящему очистить пенициллин?! Они уже не сомневались^ что удастся, потому что начали осваиваться с этим капризнейшим антибиотиком и, что важнее всего, пенициллин начал слушаться их. Чэйн и его молодой помощник — биохимик Хитли взялись за разработку метода извлечения пенициллина в больших дозах и полной его очистки. Впоследствии с ними начали сотрудничать еще несколько ученых, и все они вместе- стали известны как «Оксфордская группа». Группа продолжала опыты. Исследователи вливали мышам пенициллин внутривенно и внутримышечно через каждые три часа в течение двух-трех суток. Они изучили его влияние на кровяное давление и дыхание кошек. Они испытали его на пятидесяти мышах, половину которых заразили стафилококками и стрептококками в дозах более чем смертельных, и ни одна мышь после лечения пенициллином не погибла (двадцать пять контрольных мышей умерли через шестнадцать часов). И наконец они обнаружили, что пенициллин расправляется не только с кокками, но и с возбудителем газовой гангрены... Обо всем этом Флеминг узнал только в июле или августе 1940 года из сообщения Оксфордской группы, опубликованного в журнале «Ланцет». Можно себе представить, какое впечатление произвела на него эта новость! Флеминг съездил в Оксфорд, познакомился с тамошними учеными, заново родившими его детище, и, вернувшись домой, сказал: — Вот с такими учеными-химиками я мечтал работать в 1929 году... Наверняка, если бы так случилось, мир получил бы спасительный пенициллин на много лет раньше. А пока что Оксфордская группа поставила перед собой задачу: добыть достаточный запас очищенного пенициллина, чтобы начать его испытания в клинике. Но что можно было сделать в одной лаборатории с веществом, капризнее которого, казалось, нет в природе? Как ни старались ученые, как ни трудились, самоотверженно и изобретательно, им удалось в конце концов, после многочисленных манипуляций, получить желтый порошок, содержащий лишь незначительное количество пенициллина- И этот 183
порошок не до конца еще был очищен, но раствор его, разведенный в тридцать миллионов раз, все еще останавливал рост стафилококков! Однако начинать лечение человека было рискованно: препарата могло не хватить на полный курс — его надо было вводить по многу раз в сутки, потому что он очень быстро выводился почками из организма. Когда Флори обратился к одному крупному химическому фабриканту с предложением заняться производством пенициллина и получил категорический отказ, ученым все-таки пришлось пойти на риск и испробовать собственные запасы на больном. Запасов было мало, но больной умирал от заражения крови, и нужно было попытаться спасти его. Его бы и спасли, если бы хватило желтого порошка, — безнадежный больной начал выздоравливать; но лабораторные запасы пенициллина кончились... Пришлось оксфордцам снова заняться накоплением. В это время в Лондоне умирал близкий друг Флеминга. Заболевание его походило на менингит, но при исследовании менингококков не нашли; зато Флеминг обнаружил в спинномозговой жидкости стрептококк. Друг умирал, а у изобретателя пенициллина не было ни одного миллиграмма препарата. Единственное место в Англии, где находилось немного очищенного пенициллина, был Оксфорд. Флеминг попросил Флори прислать препарат. Флори выслал весь свой новый запас- Умирающему ввели первую дозу антибиотика. Через сутки он начал выздоравливать. Температура упала. Но для полной гарантии Флеминг решил ввести ему пенициллин непосредственно в спинномозговой канал и посоветовался по телефону с Флори. Флори никогда еще не приходилось этого делать, но Флеминг, уверенный в безвредности пенициллина, рискнул. «Позднее, — пишет Флеминг, — Флори позвонил мне и сообщил, что он ввел пенициллин в спинномозговой канал кошке и та умерла. Но мой больной не умер. Инъекция не причинила ему никакого вреда, и он очень скоро поправился... Он выписался из больницы совершенно здоровым. Приговоренный к смерти человек через несколько дней после лечения пенициллином оказался вне опасности. Этот случай не мог не произвести сильного впечатления». Он и произвел. Настолько сильное впечатление, что об этом случае и о пенициллине, который «в сто раз активнее сульфамидов», напечатала газета «Тайме» 27 августа 1942 го-
да, В той же статье автор призывал как можно скорее производить чудодейственный препарат в большом количестве. Группа Флори снова накопила немного антибиотика и снова вышла с ним в клинику — его вводили трем больным, и все трое быстро стали поправляться. Теперь уже Флори решил обратиться к британскому правительству, теперь он мог смело говорить о пенициллине как о новом химиотерапевтическом средстве небывалой силы. Английское правительство не взяло на себя — или не могло в то время это сделать — промышленное производство чудодейственного лекарства. Англия жила под бомбами, шла война, промышленность была занята другими заказами. Ни для кого, кроме считанных лиц, не было еще ясно, что пенициллин имеет огромное военное значение. Все химические фабриканты, к которым обращались Флори и его сотрудники, вежливо выслушивали предложение ученых и стереотипно отвечали: все это очень любопытно, но метод ваш мало продуктивен, коммерческого интереса препарат не представляет. Отчаявшись добиться толку в своей стране, Флори выехал в Америку. Он стучался в двери многих ученых и достучался: в городе Пеории (штат Иллинойс), в лаборатории доктора Когхилла, английский ученый встретил полное понимание и желание помочь. Доктор Когхилл был человек дела и сразу же начал налаживать производство пенициллина, благо он располагал большим количеством питательной среды, потребной для выращивания грибка — кукурузным крахмалом. С легкой руки Когхилла и благодаря тому, что Флори посетил множество химических заводов в Соединенных Штатах, в 1943 году производство пенициллина в Америке начало налаживаться- А вслед за Америкой, опять-таки при неустанных хлопотах Флори, началось и заводское производство антибиотика в Англии. Вскоре имена Флеминга, ФлорииЧэйна стали известны во всем мире. В 1945 году им была присуждена Нобелевская премия. К тому времени, когда газета «Тайме» опубликовала восторженную статью о пенициллине, в Москве, в лаборатории профессора Зинаиды Виссарионовны Ермольевой был уже получен первый советский пенициллин. Не из пенициллиум нотатум — из другого плесневего грибка с таким же пышным именем: пенициллиум крустозум. Под нарядной тогой латинского названия скрывалась обыкновенная плесень, покрывавшая стены обыкновенного московского бомбоубежища. 3. В. Ермольева и ее сотрудница 185
Т. И. Балезина буквально наткнулись на плесень в бомбоубежище, где плесневый грибок благополучно рос и размножался, не подозревая о своей грядущей великой миссии. Наткнулись — это, конечно, неверно; они искали эту плесень— искали грибок, который вырабатывал бы вещество, способное бороться с болезнетворными микробами. Искали и нашли. Но это была только часть, и не самая главная часть работы: вещество — антибиотик — нужно было извлечь из грибка в чистом виде, предельно повысить его антибактериальную активность, проверить эту активность на посевах бактерий и на зараженных животных. И это было сделано. И тогда наступил тот самый «исторический четверг ноября 1942 года», о котором вспоминала Зинаида Виссарионовна. После первого дня испытаний пеницил- лина-крустозина в клинике было еще много таких «исторических» дней, а к январю 1944 года советский пенициллин был изучен на 1200 больных. В январе 1944 года в Москву приехал Флори. Он привез с собой оксфордский штамм пенициллиума и небольшое количество самого препарата. Оказалось, что англичане не знали о существовании советского пенициллина-крустозина, полученного по разработанной Ермольевой и ее сотрудниками методике; не знали, что у нас налажено небольшое производство препарата. Флори провел сравнительное изучение советского и английского пенициллина на 12 раненых, у которых развился сепсис. Советский пенициллин применялся в дозах в десять раз меньших, чем английский, но оказался таким же высокоэффективным. «Теперь, когда оба соперничающие штамма заменены третьим, — пишет профессор Ермольева, — лучше растущим в тэнках*, я вспоминаю о драгоценных свойствах пенициллина- крустозина, который в очень маленьких дозах спасал людей». Осенью 1944 года большая бригада советских врачей во главе с главным хирургом армии и микробиологов во главе с профессором 3. В. Ермольевой направилась на 1-й Прибалтийский фронт. Во время крупного наступления наших войск в одном из медсанбатов неожиданно появились гости. Они привезли с собой небольшой чемоданчик, в котором лежала обыкновенная канцелярская книга для записей и стеклянные запаянные пробирки. В пробирках тускло поблескивал желтоватый порошок. * Тэнки—огромные чаны с питательной средой. 186
В медсанбат попадали раненые прямо с поля боя. Попадали не сразу после ранения — бывало, проходило несколько часов, прежде чем хирург мог положить на операционный стол пострадавшего в бою солдата или офицера. Вряд ли кому-нибудь из военных хирургов приходилось наблюдать в своей практике идеально чистую рану. Как правило, место ранения бывало загрязнено, в нем успевали образоваться сгустки крови, попадали посторонние предметы. Для гноеродных микробов в таких ранах — раздолье- Они быстро размножаются,, проникают в глубь тканей, и никакой нож хирурга не в состоянии извлечь их из организма. Микробы делают свое злое дело, и как бы хорошо ни была произведена операция, через некоторое время начинается осложнение: рана гноится, у больного повышается температура, он бредит, силы падают. Иногда наступает смерть. В первую мировую войну от раневых осложнений погибло более трех с половиной миллионов человек. И хотя во время Великой Отечественной войны наша медицина была гораздо лучше оснащена, от последствий ранений погибало еще очень много людей. Чтобы бороться с осложнениями, надо было научиться парализовать микробов, вызывающих эти осложнения в организме, научиться обезвреживать попавшие в рану анаэробные бактерии и всякого рода кокки. Ермольева со своей группой начала борьбу с этими микробами. Прежде чем хирург приступал к обработке раны и накладывал повязку, из чемоданчика извлекалась пробирка с желтым порошком, порошок растворяли в физиологическом растворе, жидкость вводили в мышцу раненому. И все... Так продолжалось несколько дней. Хирурги оперировали, приезжие медики делали уколы раствором желтого порошка, и затем — все ждали. Впервые в своей практике хирурги увидели, как спокойно рубцевались раны, не гноились, не вызывали повышения температуры; как нормально, без всяких осложнений шло выздоровление. Ничего подобного ни один военный хирург во все времена никогда не наблюдал. Желтый порошок — пенициллин-крустозин — творил великое чудо. Медики проехали по всей линии, начиная от медсанбата и кончая тыловым госпиталем. Всюду пенициллин давал одни и те же поразительные результаты. Даже у самых тяжелых раненых — с огнестрельными ранениями бедра, коленного и тазобедренного сустава, — получавших с первого дня профи- 187
лактические уколы пенициллина, не было осложнений — ни сепсиса, ни газовой гангрены. И не только профилактически действовал препарат — он излечивал уже заболевших от заражения крови, рожи, воспаления легких. Так началась эра антибиотиков. Пенициллин спас уже миллионы жизней. Недаром его называют «королем антибиотиков»! Мы уже привыкли к нему и ко всем остальным антибиотикам, полученным с тех пор, и перестали замечать их присутствие в нашей жизни, как не замечаем света солнечных лучей. А ведь еще живо в памяти моего поколения то время, когда дизентерийная эпидемия нещадно обрывала жизни тысяч детей; когда от воспаления легких в большинстве случаев умирали, особенно дети и старики; когда больные во множестве гибли от хирургических инфекций и заражения крови; когда тифы считались опаснейшими неизлечимыми болезнями; когда на человека, заразившегося бруцеллезом, смотрели как на обреченного; когда во время эпидемий чумы (в Советском Союзе, правда, на моей памяти их уже не было) сто процентов заболевших легочной ее формой погибали. Мы привыкли к антибиотикам, мы не смогли бы сейчас существовать без них, и мы же сами варварским обращением губим их... Но прежде о том, что же это такое — антибиотики? Самый термин «антибиотик» придумал американский ученый Ваксман (о нем речь впереди) применительно к веществам, вырабатываемым одними микробами и губительно действующим на других. Теперь это слово стало гораздо объемнее: антибиотики вырабатываются не только микробами, но и животными и растениями; они подавляют жизнедеятельность микроорганизмов; они возникли в процессе эволюции. приобретя в природных условиях защитную роль. Пожалуй, без преувеличения можно сказать, что всюду, где есть жизнь, могут быть и антибиотики. Они образуются бактериями в почве и в организме; растениями в природных условиях; они есть в грибках; их можно получить из тканей животных и человека. Извлекать эти вещества и превращать их в те препараты, которыми мы вот уже двадцать пять лет пользуемся, трудно и сложно. Изучением и добыванием антибиотиков занимается множество людей в специальных организациях во многих странах мира. Для того чтобы получить новую разновидность уже извест- 188
ного антибиотика, например, пенициллина, нужно изменить питательную среду в огромных чанах, в которых выращивается грибок. От того, какие составные части входят в эту среду, зависит качество будущего препарата. Изменять питание грибка надо определенным образом, чтобы получить заранее заданные свойства. Еще сложнее получить новый антибиотик. Сначала микробиологи изыскивают в почве нужный микроорганизм, для чего им приходится исследовать множество образцов почв. Затем найденный грибок, в котором предполагаются полезные качества, высевают в чашках Петри. Когда он здесь разрастается, его поселяют в близком соседстве с теми болезнетворными микробами, рост которых он должен подавлять. Если колонии микробов постепенно чахнут, значит, грибок выделяет антибиотик, который способен парализовать возбудителей тех или иных болезней. Теперь надо извлечь антибиотик в чистом виде. Тут вступает в работу химик. Он извлекает вещество, вырабатываемое плесневым грибком, — активное начало — и передает микробиологу, чтобы снова проверить его на микробах. Микробы погибают. Пока еще в стеклянном сосуде. Неизвестно, как поведет себя тот же микроб, если антибиотик настигнет его в живом организме. Начинаются испытания на лабораторных животных. Токсичность вещества исследует фармаколог, а влияние его на живые ткани — гистолог. Часто, к сожалению, очень часто, вещество оказывается ядовитым. Тогда его снова и снова очищают и снова испытывают на животных. И либо «ставят на нем пробу», либо отказываются за негодностью. Тогда вся работа проделана зря. А бывает и так: антибиотик безвреден, но и активность его утратилась в процессе обезвреживания. В этом случае изменяют метод очистки и опять испытывают. Наблюдения ведутся круглосуточно: через час, через два, через шесть часов, через двадцать четыре... Надо узнать, сколько времени удерживается препарат в крови животного, как изменяется его концентрация, и так далее и тому подобное- Наконец технолог разрабатывает технологию производства. И опять может последовать разочарование: то, что удалось в лаборатории, терпит крах даже в полузаводской установке; препарат, показавший чудеса, утрачивает все свои полезные свойства, как только его начинают вырабатывать и очищать в большом количестве. Только тогда, когда все проходит благополучно, когда проведены многие испытания на животных, новый антибиотик передают в клинику. После клинических испы- 189
таний препарат может поступить в промышленное производство. Что и говорить, сложен и тернист путь антибиотика от лаборатории микробиолога до больного, купившего его в аптеке. До сих пор ученые думают над тем, как упростить производство антибиотиков. И не только упростить. Ведь различные «семейства» грибков часто обладают разной активностью, а для медицины важно, чтобы лечебный препарат имел всегда одинаковые, постоянные свойства. Достигнуть этого можно только научившись получать его синтетическим путем. Это значит, не только установить формулу данного препарата, не только искусственно получить вещество с такой точно формулой, но и сохранить при этом все его основные качества. А это уж совсем не просто! Во-первых, может оказаться, что вещество, полученное таким образом и в точности повторяющее химическую формулу естественного антибиотика, вовсе н-е обладает его целебными свойствами; во-вторых, случается, что искусственное копирование еще сложнее, чем биологическое извлечение—оно настолько трудоемко и дорого, что браться за него не имеет смысла. И наконец, самое копирование может не удасться. Поэтому химики в своих лабораториях сумели пока получить считанные синтетические аналоги антибиотиков. Но даже если препарат создан полусинтетически, он тоже обладает большей ценностью для врачей, чем тот, который получен биологическим путем и у которого не гарантированы постоянные качества. Первый синтетический антибиотик был создан в Советском Союзе и получил название левомицетин. Активность его оказалась значительной; он спасал больных такими болезнями, при которых оказывался бессильным даже могучий пенициллин: токсическая дизентерия, бруцеллез, некоторые виды ти- фов и другие. Это был первый антибиотик, полученный без участия микроорганизмов. Через некоторое время нашим ученым удалось получить второй искусственный антибиотик — циклосерин, пагубно действующий на туберкулезные бациллы, устойчивые к стрептомицину. Кажется, о стрептомицине не было еще речи? Тогда — сначала о стрептомицине, а потом об устойчивости микробов к антибиотикам. Стрептомицин — первое специфическое средство борьбы с туберкулезом. Получил его в США профессор 3. Ваксман, родившийся в украинском городке Прилуки ив 1910 году вынужденный уехать из царской России в Америку. 190
С той самой минуты, когда известие об открытии Робертом Кохом туберкулезной бациллы облетело мир, врачи, фармацевты, химики, микробиологи стали искать лечебное средство, которое могло бы уничтожить эти бациллы в организме больного. Но палочка Коха, столько времени ускользавшая от охотников за микробами, несколько десятков лет не поддавалась никаким веществам, которые находили охотники за лекарствами. Действующее вещество нашлось только в 1943 году, через шестьдесят один год после открытия Коха. Любопытно, что Ваксман как раз не принадлежал к числу охотников за лекарствами — он был почвовед, агроном, потом стал специалистом по бактериологии почв. Очень крупным, надо сказать, специалистом. Именно поэтому Американское общество по борьбе с туберкулезом поручило ему провести исследования: почему туберкулезные палочки, в большом количестве содержащиеся в мокроте больных, погибают, попадая в землю? Было это в 1939 году; Ваксман и его помощники проделали гигантскую работу, и через три с половиной года им удалось закончить свои исследования. Сначала Ваксман, который в жизни не имел дела ни с одним возбудителем болезни и не помышлял об открытии средства против туберкулеза, решил проверить: действительно ли туберкулезные бациллы погибают в земле? Первая же лабораторная проверка подтвердила — да, это безусловно так. Покрытые землей культуры коховских палочек очень скоро исчезли — рассосались, как будто их и не было в лаборатории. Земля уничтожила их. Но Ваксман отлично знал: не сама земля, а, должно быть, микробы, которые в ней находились. Вопрос — какие именно? Десять тысяч разных микроорганизмов почвы исследовал Ваксман с сотрудниками в поисках того единственного, который находился в комке земли, покрывавшем туберкулезную культуру в первом опыте! Через год они нашли в культуре лучистого грибка антибиотик, подходящий по всем свойствам, кроме одного: он был настолько ядовит, что о его применении в медицинской практике не могло быть и речи. Через два года они нашли другой антибиотик — этот не был ядовит ни для организма животных, ни для бактерий туберкулеза. Потом они нашли неядовитое вещество, которое отлично расправлялось с бациллами Коха, выращенными в стеклянных чашках, но не причиняло никакого вреда бациллам, находящимся в организме подопытных животных. И вот — полный успех: антибиотик, нареченный при креще- 191
нии «стрептомицином», убивал бациллы туберкулеза и в стеклянных чашках, и в организме животных. Его испытали на морских свинках, зараженных полновесной дозой туберкулеза, от которой ни одна свинка не могла бы выжить. Но подопытным свинкам дали стрептомицин — и ни одна из них даже не заболела. Наконец-то нашли первое в истории медицины специфическое средство против туберкулеза! То самое средство, которое могло служить дополнением к пенициллину, ибо — увы! — на туберкулезные микробы пенициллин не действовал. Ваксман за создание стрептомицина был награжден Нобелевской премией. Годы 1942 и 1943: Флори и Чэйн очистили английский пенициллин Флеминга; Ермольева получила советский пеницил- лин-крустозин; Ваксман нашел стрептомицин. Началась эра антибиотиков — новая эра в медицине. Множество болезней, считавшихся неизлечимыми, стали излечивать. А вскоре после рождения стрептомицина химиотерапия обогатилась еще несколькими противотуберкулезными лекарствами, полученными из химических веществ, — тубазидом, фтивазидом, ПАСКом и другими. Чаще всего врачи применяют два или три из них вместе со стрептомицином, чтобы предупредить возможность «привыкания» микробов. Потому что микробы, как и все живые организмы, приспосабливаются к окружающей среде. После некоторых изменений в обмене веществ, после каких-то количественных накоплений микроб перестает реагировать на препарат или антибиотик, ставший для него привычной средой. Он становится устойчивым к лекарству. Микроб приспособился к новой среде, привык к ней. Это новое качество передается микробами по наследству. Оно может развиваться в организме человека, зараженного поначалу чувствительными к лекарству бактериями, в процессе лечения. Уцелевшие и давшие потомство микробы, условно говоря, «иммунны» к данному целебному веществу. Такими «иммунными» микробами может заразиться другой человек, и тогда лекарство не способно уже служить средством излечения. Так случилось и с пенициллином. Случилось, конечно, не сразу, а по истечении довольно длительного времени. Больные, которые до этого непременно выздоровели бы при лечении пенициллином, продолжали болеть. В некоторых клиниках решили провести проверку на «иммунность» микроба к пенициллину. Й оказалось, что кое-где все сто процентов, например, 192
стафилококков, взятых у больных, совершенно нечувствительны к пенициллину. Ученые находили все больше и больше антибиотиков; микробы со временем привыкли и к ним. Микробов решили перехитрить— возник способ комбинированного лечения: в больной организм одновременно вводятся различные антибиотики или их совмещают с химическими препаратами, вакцинами, некоторыми гормонами. Тогда привыкшие к одному виду лекарств бактерии гибнут от присутствия других. Теперь, когда антибиотиков в медицинской практике уже очень много, создан так называемый резерв: врачи пользуются им только в тех случаях, когда широко применяемые антибиотики уже не действенны. Кроме того, ученые научились очень тонко управлять свойствами антибиотиков — так появились уже целые «семейства» пенициллинов, стрептомицинов, тетрациклинов. В конце концов, возможно, будут открыты и такие антибиотики, к которым микробы не смогут привыкнуть. Как и когда это будет сделано и будет ли вообще, никто, вероятно, не знает. Быть может, наука найдет и другой путь борьбы с микробами— быть может, научатся превращать патогенные микроорганизмы в безвредные или даже полезные. Все, что могут сделать ученые, они сделают. Еще не было таких задач, которые наука не смогла бы в конце концов решить. Но не только от науки зависит действенность лекарств. Она зависит еще и от врачей, и от самих больных. Иной раз бездумный врач назначает антибиотики там, где в этом кет нужды, скажем, при вирусных заболеваниях. И получается, что когда этот антибиотик позарез нужен, он уже не в состоянии помочь больному: микробы к нему стали устойчивыми. И совсем уже варварски обращаемся с лекарствами мы сами: нельзя превращать антибиотики в дежурное блюдо домашней аптечки, назначать их самим себе или своим близким по совету друзей и знакомых. С лекарствами, особенно с антибиотиками, надо обращаться бережно — принимать строго по назначению и там, где это действительно необходимо, и только то, что нужно в каждом отдельном случае. Иначе борьба с болезнетворными бактериями обернется против нас самих... Сейчас мы с ними расстанемся — с микробами, видимыми в обычные микроскопы. Сейчас мы перекочуем в другой микромир, который смогли увидеть только с помощью электронного микроскопа. В мир вирусов.
А ЕСТЬ ЛИ ПРЕДЕЛ?.. Глава девятая Начало было парадоксальное: вирусы открыли и одновременно как бы не открыли. Тот, кто их открыл, во-первых, не увидел своего открытия; во-вторых, не смог его доказать; в-третьих, не понял, что за частным открытием скрывается огромнейший мир субмикроскопических существ, буквально заполняющих всю нашу планету. С другой стороны, именно это открытие, когда через сорок лет осознали его значение, положило начало новой науке — вирусологии. Поэтому днем рождения этой науки все-таки считается 12 февраля 1892 года — день, когда русский ботаник Дмитрий Иосифович Ивановский впервые изложил свои наблюдения на научном заседании Академии наук. Дмитрий Иосифович Ивановский занимался изучением мозаичной болезни табака. Занимался ею еще со студенческих лет, долго и упорно. Болезнь, по наблюдениям Ивановского, была безусловно заразная, а стало быть, микробная. Однако микроба открыть никак не удавалось: его нельзя было увидеть в самые сильные микроскопы того времени, он не рос ни на каких питательных средах и, что удивительнее всего, проникал через мельчайшие поры фарфоровых фильтров. Ивановский фильтровал сок больных листьев табака и этим соком заражал здоровые. Поскольку микроба ему обнаружить не удалось, он предположил, что заразным началом является токсин — яд. Но дальнейшие опыты показали, что это не может быть токсин: после многократного заражения соком, переносимым с одного растения на другое, химическое вещество — токсин — должно было постепенно утрачивать свою силу и наконец иссякнуть совсем. Между тем, все происходило наоборот: сколько бы раз ни переносил Ивановский заразу, она нисколько не ослабевала, и листья табака всякий раз заражались, даже в сотом опыте. Ивановский сделал вывод: возбудитель болезни, несом* 194
ненно, существует, он размножается и растет в каждом вновь зараженном растении, чего никак не может случиться с мертвым токсином и что характерно только для живого организма. Стало быть, возбудитель мозаичной болезни табака есть существо, а не вещество, но существо, по-видимому, субмикроскопических размеров. Так он установил фильтруемость вирусов. Попутно Ивановский обнаружил в больных листьях некие скопления кристаллов, долгое время носивших название «кристаллов Ивановского». В 1935 году известный американский биохимик (ставший затем и вирусологом) Уэнделл Стенли, изучая все ту же мозаичную болезнь табака, поняЛ, что за открытием Ивановского лежит целый неведомый мир вирусов — существ в тысячи раз меньших, чем бактерии и, должно быть, играющих огромную роль в существовании человечества. Стенли, в те годы научный сотрудник Рокфеллеровского института, выделил в высокоочищенном виде вирус мозаичной болезни табака, и это оказались те самые кристаллы, которые обнаружил Ивановский. Острые, игольчатые кристаллы — живые существа! Это никак не укладывалось в голове и вызвало немало недоуменных толков в среде ученых. Но Стенли не только получил кристаллы вируса, он и его сотрудники изучили химический состав непостижимых иголок. Оказалось, что каждая такая иголочка является чистым нуклео- протеидом — соединением белка (значит, жизни!) с нуклеиновой кислотой, представляющей собой сложное органическое вещество из соединений углерода, кислорода, водорода, азота и фосфора. Никаких сомнений не осталось в том, что вирусг хоть и способен превращаться в кристаллы, никак не химическое вещество, а самый настоящий живой организм. А потом начался уже совершеннейший иллюзион. (Пастер был бы несказанно счастлив, если бы мог при сем присутствовать!). С вирусами проделывали поразительные манипуляции, их разнимали на составные части и собирали вновь, эти составные части перемешивали между собой и получали новые вирусы с новыми свойствами... Давайте сравним вирус с балериной, одетой в хитон. Балерина—¦ это нуклеиновая кислота, хитон —- белковый футляр, в который она одета. Так вот, балерина и без хитона может танцевать, хитон же без балерины —¦ нуль. Так и у вирусов: «танцевать» могла только нуклеиновая кислота, белковый «хитон» не представлял собой активного начала. 195
Эти опыты проделали вирусологи Калифорнийского университета Г. Френкель-КонратиР. Уильяме. Они разделили вирус табачной мозаики на два компонента — белок и нуклеиновую кислоту; затем они снова соединили эти химически чистые препараты в одной пробирке и заразили ими листья табака; на листьях образовались такие же омертвелые пятна, как и при заражении обычным вирусам (только было их меньше, чем при естественном заражении). Поскольку происходило это уже в эпоху электронных микроскопов, ученые смогли убедиться: в «разобранном» на части вирусе каждая часть представляет собой отдельно — белок, отдельно — нити нуклеиновой кислоты; в смеси же этих частей оказались типичные палочки вируса табачной мозаики — белковый футляр и заключенная в нем в виде тяжа нуклеиновая кислота. Балерина снова надела свой хитон. Но иллюзион только еще начинался — через некоторое время те же ученые установили более поразительные подробности. Хитон для танца оказался вовсе без надобности: для заражения листьев табака не требуется ни целого натурального вируса, ни его искусственной смеси; для этого достаточно натереть листья растения особым образом выделенной одной лишь нуклеиновой кислотой! На растениях появлялись все те же омертвелые пятна, из которых можно было выделить... нуклеиновую кислоту? Ничего подобного — типичные, размножившиеся в огромном количестве вирусные палочки! Великолепную, поразительную работу проделали американские вирусологи! И не только эту: в разных местах разные американские ученые, биохимики и вирусологи провели важнейшие исследования по проблеме нуклеиновых кислот (о них особый разговор), и объектом в этих исследованиях служили вирусы и бактериофаги (вирусы бактерий); на этих же объектах был изучен механизм размножения вирусов. Если сравнить науку о вирусах, скажем, с хирургией, корнями своими уходящей в незапамятные времена, можна только удивляться, как быстро эта еще совсем молодая отрасль знания движется вперед. Особенно если учесть, чта прошли десятки лет, прежде чем угаданные Ивановским вирусы стали видимы. Можно пытаться бороться с болезнью* не видя ее возбудителя (что и сделали Дженнер и Пастер, создав вакцины), но изучать его, пока он остается невидимым, чрезвычайно трудно. Всего лет двадцать назад появились необходимые техниче* 196
ские условия для изучения сложнейшего комплекса проблем вирусологии. И до сего времени неизвестного в этих проблемах куда больше, чем известного. Однако с появлением электронных микроскопов вирусы наконец стали доступны зрительному восприятию. Техника сверхтонких срезов позволила даже распилить вирусную частицу и посмотреть, что делается внутри (срез размером в 20—30 тысячных долей микрона!). Постепенно усовершенствовалась техника культуры тканей: клетки, извлеченные из организма, стали жить беспредельно долго. Исследователи научились метить вирусные частицы радиоактивными веществами. Научились они делать и многое другое. ...Поскольку поездка в Америку была для меня сложной и мало доступной, я села в автобус и отправилась в Институт вирусологии им. Д. И. Ивановского Академии медицинских наук СССР. Здесь в лаборатории профессора В. М. Жданова проводились интересные и столь же важные для науки исследования. А, собственно, почему так уж важны исследования вирусов? Какую роль играют они в жизни человека? Какой вред приносят ехму? Я, пожалуй, ограничусь простым перечислением болезней, вызываемых вирусами: оспа, бешенство, полиомиелит, желтая лихорадка, ящур, инфекционная желтуха, энцефалиты, корь, грипп... Может быть, этого хватит? Или сказать еще, что в настоящее время известно около пятисот (Г) вирусов, поражающих человека различными заболеваниями? Ясно, почему наука во что бы то ни стало должна понять и изучить природу вирусов и взаимоотношение их со средой? Еще не вполне ясно. Еще надо упомянуть два обстоятельства. Во-первых, есть серьезные предположения, что и некоторые виды (а может быть, и все) злокачественных опухолей тоже имеют вирусное происхождение; известный советский вирусолог академик медицины Лев Александрович Зильбер— один из родоначальников вирусной теории происхождения рака — приводил много научно обоснованных доказательств справедливости этой теории; теория приобретает все больше сторонников среди ученых мира и получает все больше подтверждений. Во-вторых, трудность борьбы с вирусом обусловливается самой его природой — природой внутриклеточного паразита 197
крайней степени паразитизма (как раз поэтому никакими лекарствами невозможно пока воздействовать на вирусы: убьешь вирус, но уничтожишь и клетку!). Вот теперь можно перейти и к беседе с Викотором Михайловичем Ждановым. Беседа началась с гриппа. Самого массового и, казалось бы, такого простого заболевания. В самом деле, подумать только — люди совершают полеты в космос, и участие в этих полетах медицины, в частности, советской, трудно переоценить; хирургия творит чудеса в операциях на сердце, легких, сосудах, мозге; физиологи изучают функции организма, прослеживая деятельность каждой живой клеточки в отдельности; человека воскрешают из состояния клинической смерти, а грипп победоносно шагает по земному шару, и радикальных средств борьбы с ним нет! А ведь сумма всех остальных инфекционных заболеваний, поражающих человечество, меньше, чем число заболеваний одним только гриппом. И с годами он стал все чаще возникать и все больше свирепеть. — Возбудитель гриппа давно известен, — рассказывал Виктор Михайлович, — и не один; известны также возбудители гриппоподобных заболеваний, которые врачи часто принимают за истинный грипп. Вирусов гриппа и ему подобных обнаружено уже около сотни. Ежегодно создаются вакцины и сыворотки. А победить болезнь — все еще не можем. Скажу прямо: это одна из самых трудных для нашей науки проблем. В чем же дело? То, что грипп — вирусная инфекция и передается самым опасным для распространения воздушно-капельным путем, само по себе затрудняет и усложняет нашу задачу. Но вирус гриппа — не обыкновенный вирус: это вирус- хамелеон, он непрерывно видоизменяется. Только создашь вакцину для одного вида, как изменение вируса превращает это, поначалу эффективное, средство профилактики в ничто. Поливакцина против всей сотни видов — вещь мало реальная, но если ее и удастся создать, кто знает, как изменятся со временем эти виды?! Кроме того, иммунитет человека против гриппа кратковремен и неустойчив, изоляция больных практически невозможна. Так что не так это просто, как кажется непосвященным. Конечно, и не безнадежно: безнадежных проблем в науке нет. Будут усовершенствованы вакцины, будут изыскиваться химиотерапевтические средства для лечения уже наступившей болезни. Обнадеживающие результаты получены в разных странах, где исследователи получили и начали применять интерферон. Но по-настоящему бороться с 198
гриппом можно будет, когда наука решит вирусную проблему в целом... Очень интересно рассказывал профессор Жданов, и очень внимательно я его слушала. И все время у меня оставалось ощущение неудовлетворенности. Ну хорошо, есть болезни бактериальные и вирусные, есть инфекционно-аллергические, есть и такие, происхождение которых пока неизвестно. Но почему бы не разделить болезни и на другие, качественно отличные категории? Те, борьба с которыми зависит только от медицинской науки и медицинской практики; те, проблема которых может быть решена одновременно с решением общенародных, государственных и даже международных задач; и, наконец, те, которые зависят от каждого из нас. На первый взгляд, это может прозвучать как в том лозунге, который стал анекдотичным: «Спасение утопающих —• дело рук самих утопающих». Но при ближайшем рассмотрении это не так уж нелепо. Профессор Жданов рассказывал: один наш уважаемый ученый заявил, что корь можно ликвидировать в три недели, нужно только, чтобы на этот срок все человечество надело марлевые маски. «Сами понимаете, — сказал тогда Виктор Михайлович, — скорее мы слетаем на Марс, чем сможем осуществить такое мероприятие!» Так ли это невозможно? Как-то я слышала, что в одной из азиатских стран в период пандемии гриппа вся страна надела марлевые маски, и болезнь, что называется, была пресечена на корню. Возможно, в этом рассказе не все достоверно, может быть, кто-то принял желаемое за происшедшее, но ведь так могло быть! Пусть не в масштабе всего земного шара, пусть только в отдельных странах — разве это не снизит заболеваемость, не пресечет беспрепятственное путешествие вируса по планете? И ведь такое мероприятие куда как проще, чем полет на Марс или Венеру! Я не рискнула вступить в спор с действительным членом Академии медицинских наук... Он продолжал: —¦ «Вирус — клетка». Вот короткое название этой проблемы. Мы знаем, что вирус может существовать только внутри живой клетки, но как убить его, не повредив самое клетку? Мы вообще в этой проблеме больше не знаем, чем знаем. Требуется время и длительный кропотливый труд. Труд, который будет вознагражден с лихвой, потому что решение проблемы «вирус—клетка» — это не только победа над гриппом, корью и другими общепризнанными вирусными заболеваниями, это, по моему глубокому убеждению, путь к 199
решению проблемы рака. Известно, что, например, в первый месяц жизни ребенка зев его заселяется стрептококками, а в период, когда ребенка переводят на искусственное питание, отлучая от материнской груди, в кишечном тракте появляется кишечная палочка и другая микрофлора. Организм подавляющего большинства детей реагирует на это заселение как на нечто вполне нормальное. А часть детей заболевает и стрептококковыми и кишечными инфекциями; некоторые даже погибают от них. Еще неясно для науки, что тут играет роль — неблагоприятные обстоятельства или индивидуальная реакция каждого ребенка. Возможно, что вирус рака также в течение жизни поселяется в организме человека и только при каких-то определенных условиях или в зависимости от индивидуальных свойств превращается в его смертельного врага. Вирусологам уже известен ряд вирусов — возбудителей злокачественных заболеваний мышей, крыс, кур, известны и некоторые переносчики этих вирусов. Но вернемся к самой проблеме «вирус—-клетка»... И я попала из области понятных житейских вопросов в область чистейшей фантастики. Всю эту фантастику собственными глазами видели профессор Жданов и его сотрудницы А. Букринская и В. Стаханова в серии своих опытов. Вспомним: вирусная частица — это «одна штука» вируса, состоит такая «штука» из нуклеиновой кислоты, окруженной белковой оболочкой, и является внутриклеточным паразитом. Оказалось, что, прежде чем проникнуть в ядро клетки, вирусная частица освобождается от белковых оболочек. В ядре, где она вступает в самую активную стадию своей жизнедеятельности — в стадию репродукции себе подобных, вирусная частица состоит из одной «голой» нуклеиновой кислоты. Белковые оболочки сброшены, а сама частица исчезает на четыре часа из поля зрения исследователей. Было уже известно из работ других ученых, что за эти часы вирусные частицы размножаются и затем выходят из клетки; было также известно, что белковые оболочки являются как бы защитной броней для вирусной частицы. Но куда же они деваются? Поставили следующую серию опытов: ввели радиоактивные фосфор, серу и углерод. Сера и углерод осели в белковых оболочках, фосфор — в нуклеиновом содержимом. И убедились: да, действительно, «одежда» осталась за пределами ядра клетки, в ядро проникла только нуклеиновая кислота. 200
Вирус, лишившись белка, покончил с собой?! Ничего подобного: именно «голая» нуклеиновая кислота и начала выполнять основную функцию жизни — воспроизводить вирусное потомство. Если рассудить, все окажется вполне закономерным: белковый покров на данном этапе только помешал бы вирусной частице заниматься своим делом — слиться с клеточным веществом. Не нужна ей «одежда», когда она находится внутри своей кормилицы-клетки: здесь тепло, не опасно, ничто не грозит хрупкой частице. Другое дело вне клетки, где белок предохраняет от всяких вредных воздействий, особенно когда вирус меняет хозяина и ему приходится иногда довольно долго находиться во внешней среде. Тут ему раздетым не прожить, тут оболочки страхуют его от повреждений. И потому, прежде чем уйти из клетки, он сам вырабатывает свою белковую броню и снова теряет ее, вторгаясь в новую клетку. Теперь уже хорошо известен механизм этого явления. Оказывается, сама клетка разрушает оболочки вируса, сама, на свою голову! Будь вирус «одетым», он не смог бы заняться репродукцией себе подобных, а стало быть, не погубил бы клетку. Зачем же клетка совершает столь вредные, почти всегда смертельные для себя действия? В силу привычки. Защитные силы организма приспособлены к тому, -чтобы захватывать и разлагать, разрушать чужеродные белки. И вирусы в процессе эволюции не только приспособились к этому свойству живых клеток, но и сумели поставить его себе на службу, потому что эволюция вирусов происходит куда быстрее, чем эволюция клетки. Клетка «по привычке» продолжает разрушать своими ферментами вирусный белок. Хотя то, что находится под ним — вирусная нуклеиновая кислота, собственно, и есть ее смертельный враг. Цикл увлекательных опытов, как в остросюжетном фильме, раскрыл картину проникновения вируса в клетку живого организма, показал, что происходит и с пришельцем и с его убежищем. Схематически процесс можно разделить на четыре этапа: проникновение вирусной частицы в клетку, синтез внутри нее компонентов новых частиц, композиция или воспроизводство их, выход вируса из клетки (или из того, что от нее осталось). Проникнув в ядро, вирусная нуклеиновая кислота начинает свое убийственное для клетки дело — репродукцию новых 201
вирусных частиц. Входит в клетку одна вирусная частица, выходят из нее — десятки и сотни. Каким образом? В клетке вирусная нуклеиновая кислота занимает командное положение и начинает управлять всем клеточным хозяйством. В результате вместо синтеза наследственного вещества и белка клетки происходит синтез наследственного вещества и белковых оболочек вируса; вместо размножения клетки — репродукция вирусных частиц. Клетка превращается в фабрику вируса — вырабатываемое ею сырье захватывается и перерабатывается вирусом. Полностью разрушив одну, вирус переходит в другую восприимчивую клетку. Восприимчивая — та, которая способна «в силу привычки» раздеть вирус. Одни клетки освобождают от оболочек вирус гриппа, другие — полиомиелита, третьи — кори, и вирус каждой из этих болезней именно в таких клетках находит для себя весь набор питательных средств. Если клетка не разденет вирусную частицу, последняя не сможет проникнуть в ядро; если же такую частицу раздеть вне клетки и силой втолкнуть ее в ядро (и это пробовали исследователи), она начинает размножаться и в невосприимчивой клетке. Значит, все или почти все зло заключается как раз в том, что клетки разрушают белковые оболочки вируса. Как бы отучить их от этой вредной привычки? Вероятно, в этом нет ничего невозможного. Вероятно, «раздевающие» клетки можно превращать в «нераздевающие», восприимчивые — в невосприимчивые. Ответ на вопрос, как это сделать, опять-таки упирается в решение проблемы в целом. Опыты Жданова (они проходили несколько лет назад) привели к интересным результатам. Многое из того, что искали, было найдено, и даже больше — нашли то, чего не искали. Культуру ткани перегрели в термостате. Вирус, который был поселен в клетках этой культуры, утратил свою жизнеспособность. Сколько потом ни пытались перевивать его на другие клетки, сколько ни делали «пассажей», вирус не размножался. Он перестал жить. Потом в эти же клетки поместили новый, живой вирус. (Вирусы были различные, обозначались они «А» и «А2»). И тут произошло невероятное: убитый вирус «рекомбинировал- ся». Эксперимент производили много раз — результат всегда был один: если в клетке тканевой культуры поместить убитый вирус, а вслед за ним впустить живой — тот, первый, определенно не способный к размножению, начинает нарабаты- 202
вать полуфабрикаты, которые использует для своего потомства второй, живой вирус. «Убитый» (сама не знаю, нужно ли ставить это слово в кавычки?!) добровольно работает на чужого дядю и его будущих детей... Получается рекомбинация полноценного вируса с его убитым родственником. Живого с неживым. Точнее, с воскресшим. Совершенно неизвестная прежде форма: жизнь — смерть... Никто пока не может сказать, какие неожиданности подстерегают исследователей-вирусологов впереди. Они, вирусологи, только потянули за ниточку — до развертывания всего клубка еще далеко. Клубок сложный и запутанный. Враг хитер и опасен. Радикально бороться с ним пока практически нечем. Для борьбы с вирусом оказались непригодны ни совершенные антибиотики, ни химиопрепараты — химические вещества могут убить вирус лишь постольку, поскольку могут погубить организм, за счет которого он паразитирует. Для борьбы с вирусами нужен иной путь. Десять лет назад в этой, казалось бы, безнадежной тьме мелькнул луч надежды: английские ученые Айсекс и Линден- ман открыли вещество, которое назвали интерфероном. Интерферон вмешивается в отношения вирус—клетка; более того, он сам является продуктом этих отношений. Явление интерференции вируса известно давно. Если в клетке поселился один вирус, то второй возбудитель той же или другой инфекции уже не может в ней существовать. Из всех защитных сил организма интерференция, вероятно, наиболее сильная; не будь этого явления, человек, зараженный вирусом, погибал бы в наикратчайший срок: клетки его разрушались бы одна за другой с невероятной быстротой. Способность клетки вырабатывать интерферон, должно быть, единственное, в чем она, клетка, перехитрила вирус. Позвольте, но ведь при всем при том люди болеют и умирают от вирусных заболеваний! Верно, в тех случаях, когда интерферона в организме вырабатывается мало. Все-таки непонятно: клетка, в которой -поселился вирус, не впускает другого, но вирусная частица, что успела в ней поселиться, все равно уничтожит ее! Тоже верно, но уже соседние клетки будут спасены: интерферона хватает и на то, чтобы спасти близлежащий участок. Английские ученые Айсекс и Линденман, исследуя явление интерференции, подумали: быть может, это не механическое 203
сопротивление клетки, быть может, тут есть некий материальный субстрат, что-то, что выделяется пораженной вирусом клеткой и угнетающе действует на него? Им удалось выделить из «блокированных» клеток интерферон, который действительно задерживал размножение вирусов в пробирке. Они заразили куриные зародыши инактивированным (обезвреженным) вирусом гриппа, потом вводили в зародыш живой, активный вирус; вирус не размножался. После пяти лет исследований Айсекс и Линденман провели первые опыты на людях. Тридцати восьми добровольцам ввели под кожу интерферон, полученный из почечных клеток обезьян, а на следующий день на том же месте сделали прививку оспенной вакцины. У двадцати четырех добровольцев оспа не привилась. Конечно, оспа у взрослых людей могла не привиться и без интерферона, если в детстве они были вакцинированы. Но дело в том, — вот парадокс! — что в Англии, на родине Дженнера, оспопрививание вовсе не обязательно. Поэтому там и по сию пору бывают внезапные вспышки оспы, и в районе эпидемии начинается срочная вакцинация. Следующий опыт Айсекс и Линденман проделали на семи больных оспенным воспалением глаз, так называемым вакцинным заболеванием: человек сам заражает глаза, перенося руками заразное начало из привитой оспенной пустулы. Каждые полчаса врачи закапывали в глаза больных интерферон—¦ через три дня наступило выздоровление у шести, на восьмой день — у последнего больного. После сообщения английских ученых о получении интерферона к изучению его подключились и другие исследователи в разных странах. Постепенно выяснилось, что вещество это не напрасно вселяло надежды: по всей вероятности, ему суждено стать первым средством, способным спасти человека от вторжения вирусной инфекции. Выяснились такие подробности: интерферон — это низкомолекулярный белок, образующийся в клетках при контакте с вирусами и их нуклеиновыми кислотами; полученный, например, с помощью вируса гриппа, он действует также и на любой другой вирус; но он относительно видоспецифичен для живого организма — его действие гораздо активнее, когда его применяют на том же виде животного, на каком он был получен; для человека наиболее действенным оказался интерферон, добытый из лейкоцитов человеческой крови. Интерферон совершенно безвреден и не вызывает никаких побочных реакций. Образование интерферона у человека и животных вызыва- 204
ют все виды вирусов, но в разном количестве: одни много, другие — мало; по-видимому, от этого зависит и разное течение болезней различного вирусного происхождения. Но еще не установлена зависимость количества вырабатываемого клетками интерферона от степени опасности инфекции. Одни исследователи считают, что, чем опаснее вирус, тем меньше выделяется в организме интерферона — потому болезнь и протекает тяжело и часто с тяжелыми последствиями; другие полагают, что, чем злее вирус, тем больше в ответ на его внедрение появляется в клетках интерферона — потому-то от самых опасных вирусных заболеваний умирают далеко не все и даже не все заразившиеся заболевают. Интерферон может быть лекарством, а можно с его помощью вызывать искусственный иммунитет. В последнем случае он выгодно отличается от вакцин: оспенная, например, вакцина действительна только для оспы, противополиомиелит- ная вызывает иммунитет только против полиомиелита и т. д.; интерферон же, полученный с помощью любого вируса, задерживает развитие почти всех известных вирусов, но, к сожалению, на весьма короткий срок. Интерферон можно производить в лаборатории и затем вводить его животному или человеку. А можно ввести в организм инактивированный живой возбудитель и тем стимулировать образование интерферона в самом организме: в этом случае он появится уже через два часа и будет держаться двое-трое суток. Одним словом, у этого недавно открытого средства борьбы с вирусами масса возможностей. Еще больше неясностей, тайн и загадок. Их постепенно раскрывают, но совершенно неизвестно, когда об интерфероне будут знать всё. Через три года после открытия Айсекса и Линденмана интерферон был выделен в Советском Союзе. Действительный член Академии медицинских наук СССР 3. Ермольева и группа научных сотрудников Н. Фурер, Т. Ба- лезина, Л. Фадеева и Б. Немировская занимались в то время изысканием новых препаратов типа антибиотиков из тканей животных, бактериофагов и вирусов. Естественно, что сообщение англичан об интерфероне живо заинтересовало их. Получив интерферон, научившись приготовлять его в достаточном количстве, группа Ермольевой занялась исследованиями. Не только теоретическими, но и с практической целью, чтобы использовать интерферон для лечения и профилактики в первую очередь гриппа. 205
По своим свойствам интерферон оказался сходным с антибиотиками широкого спектра действия, то есть подавляющими возбудителей целого ряда различных заболеваний. Однако антибиотики бессильны перед вирусами по причинам, о которых уже рассказано. Что касается интерферона, то он не обманул ожиданий исследователей. Во многих случаях он действительно оказался хорошим лечебным средством: его вводят в глазные капли, и он хорошо выполняет свою функцию в борьбе с вирусными заболеваниями глаз; специальные мази с примесью интерферона лечат кожные заболевания, вызванные вирусом. А вот с гриппом — с гриппом пока интерферон не справляется. Я говорю пока, потому что исследования свойств и возможностей его находятся в самом разгаре, и чуть ли не каж* дая серия опытов приносит что-нибудь новое. Но пока клинические испытания препарата показали, что он гораздо более эффективен для предохранения человека от гриппа, чем для излечения уже заболевшего. Зато тут уж интерферон стоит на прочных позициях. Сначала его применяли в виде ингаляций дважды в день, или капали в нос несколько раз в день; проделывать все эти процедуры надо было с предельной аккуратностью, потому что интерферон очень быстро выводится из организма, и если не поддерживать все время его концентрацию, профилактическая цель не будет достигнута. Тогда исследователи решили усилить действие интерферона и упростить применение: предложили вместо самого интерферона стимулятор его образования в клетках организма. Физиологическим раствором, содержащим инактивированные вирусы гриппа, один раз в три—шесть дней проводилась ингаляция или закапывание в нос, и это многих людей спасало от заболевания даже в разгар большой гриппозной эпидемии. Изучением интерферона и его стимуляторов занимаются сейчас у нас многие коллективы ученых в Москве, Ленинграде, Киеве и других городах. Занимаются им в США, Англии, Франции, Венгрии. Дело это трудное, требующее совместных усилий ученых. Механизм образования и механизм действия интерферона до сих пор неясны, и раскрыть их можно только на молекулярном уровне. Но интерферон стоит любых трудов: его значение трудно переоценить. Его еще очень недавно применяют на человеке, но он уже не раз показывал свою силу. Недавно французские медики попробовали лечить интерфероном новорожденных де- 206
тей, больных тяжелой вирусной болезнью крови — цитомега- лией; болезнь эта считается смертельной, но восемь новорожденных, которым в 1966 году вливали в вену интерферон, живы до сих пор. Интерферон уже вышел из лабораторий в клиники, и скоро он выйдет и в производство (пока полузаводское) — он нужен в большом количестве), и для более широких клинических испытаний, и для продолжения теоретических исследований. Потому что и в решении общей проблемы «вирус—клетка» интерферон занимает очень важное место. Он поможет раскрыть тайну самых, пожалуй, вредных и самых малых живых существ. Ой ли? Самых ли малых? Когда в первой половине прошлого века было сделано открытие, что все растительные и животные организмы состоят из клеток, стали считать, что клетка — мельчайший кирпичик в сложном здании живого организма. Много позже выяснили, что и внутри клетки существуют как бы отдельные органы. Так получается и с вирусом. Нет (или, кажется, нет) — не самые они мельчайшие существа на земле. И опять громоздится вопрос на вопросе, и опять — новое открытие, новые загадки и тайны... Совсем недавно в лондонской газете «Санди Тайме» появились сообщения: английские и американские биологи считают возможным существование качественно нового возбудителя инфекционных заболеваний, более примитивного, чем вирус. На каком основании? Есть такие непонятные и трагические расстройства нервной системы, из которых самое известное — рассеянный склероз. И есть такая таинственная болезнь овец, называемая скрейпи, связанная с таким же расстройством нервной системы. До сих пор все эти расстройства были необъяснимы и неизлечимы. Между скрейпи овец и рассеянным склерозом человека существует очевидное сходство: без всякой видимой причины происходит прогрессивное вырождение нервной системы. Скрейпи в лаборатории передают искусственным путем козам и мышам — путем инъекции вытяжек мозга овец, погибших от скрейпи. Но... недавно овце ввели препарат мозговой ткани человека, погибшего от рассеянного склероза. У овцы появились симптомы скрейпи. Ученые пришли к выводу, что скрейпи вызывается возбуди- 207
телем до сих пор неизвестным, но безусловно живым организмом: он способен самовоспроизводиться. Между тем он еще меньше и примитивней мельчайшего вируса. Сходство возбудителя скрейпи с вирусом ограничивается тем, что и новый возбудитель способен размножаться только внутри живой клетки. Во всем остальном он отличается от вирусов: преспокойно проходит через фильтры, которые задерживают все известные вирусы; сохраняет инфекционность после хранения в 12-процентном растворе формалина в течение 28 месяцев (для уничтожения вирусов достаточно раствора, в котором содержатся только десятые доли процента формалина); он выдерживает облучение ультрафиолетовыми лучами определенной длины волн, которые уничтожают нуклеиновые кислоты: после 45-минутной обработки такими лучами он сохраняет свои инфекционные свойства; после двух минут такого облучения вирус погибает. Это последнее — самое потрясающее: живой организм без нуклеиновых кислот! С вирусом еще туда-сюда: теряя свои белки, вирусная нуклеиновая кислота тут же приступает к их наработке, так что, строго говоря, тут нет жизни без белка. Но — жизнь без нуклеиновых кислот... Одно из величайших открытий биологии за последние четверть века — открытие роли и значения нуклеиновых кислот. Твердо доказано, что без нуклеиновых кислот невозможно биологическое размножение, что нуклеиновая кислота, и только она, передает наследственную информацию клетке. Во всем живом мире, от мала до велика, от вируса, до человека. И вдруг — живой организм, не содержащий нуклеиновых кислот. Если это подтвердится, ученым придется пересмотреть догму о монопольной роли нуклеиновых кислот в передаче наследственных признаков. И вообще об их роли в жизни клетки. Но если возбудитель скрейпи не вирус и если он не содержит нуклеиновых кислот, то какова же его природа и как он воспроизводит потомство? Предполагают (это еще не доказано), что он — мельчайший белковый организм. Быть может, белок возбудителя скрейпи заставляет работать на себя механизм воспроизведения клетки, в которой поселяется? Но как же тогда быть с наследственными признаками? Тогда у скрейпи должны воспроизводиться признаки не самого возбудителя, а клетки его хозяина. Получается совершенная чепуха: мельчайший инфекционный возбудитель в этом случае перестанет быть самим собой и должен превра- 208
титься в не совсем обычную, но все же клетку высшего организма. А поскольку, как известно, наследственные признаки передаются от родителей к потомкам, то возбудители скрейпи, неведомо как родившиеся, не могут ни одного раза воссоздать себе подобных. Они давно должны бы прекратить свое существование, чего, однако, как мы видим, не происходит. Вот уж головоломка, какой ни один фантаст не придумает? Разумеется, все это так и будет выглядеть, если обнаруженные учеными возбудители скрейпи окажутся именно такими. Быть может, выяснится, что предположение биологов в данном случае не подтвердилось, но неизвестно, что они обнаружат завтра... Что может увидеть все более прозревающее человечество в этом неожиданном и таинственном микромире? И есть ли предел этому миру? Грибки и дрожжи, бактерии, фаги, вирусы. Вирусы-«гиган- ты» и вирусы-«малютки». А теперь еще возбудитель скрейпи. Кто следующий? До какой степени могут они уменьшаться в размерах? Меньше молекулы? Меньше атома? И опять-таки, до каких пределов можно их познавать? По-моему, тут уместно написать слово «беспредельно». И рядом с ним — знак вопроса. Так, по крайней мере, кажется мне. А вам?
СПУСТЯ СТО ДЕСЯТЬ ЛЕТ Глава заключительная Расшифровка химического кода наследственности — это атомная бомба, взорвавшаяся в биологии сегодня. Некоторые 'биологические «бомбы», которые за ней последуют, по своему значению для человека, быть может, затмят даже своих атомных собратьев. Генетический код определяет форму и функцию каждого существа и каждой клеточки организма; какое отношение имеет его расшифровка к микробиологии? Живой моделью для экспериментальных доказательств послужили бактерии и вирусы бактерий — бактериофаги. Помните, что есть вирус? Белковые оболочки и нуклеиновая кислота в виде стержня, в них заключенного. Строго говоря, нуклеиновых кислот две — дезоксирибонуклеиновая (ДНК) и рибонуклеиновая (РНК). В схеме ДНК—РНК — белок (составные живой клетки) обязанности распределены так: в ДНК зашифрована (или закодирована) наследственная информация, иными словами, ДНК — хранительница наследственных признаков; белок — основа всего живого — строительный материал клетки, постоянно ею воспроизводимый (иначе клетка не могла бы жить); а РНК — посредник между ДНК и белком, переносчик наследственной информации, благодаря которому каждый потомок определенного вида белка в точности похож на своего родителя. Впервые биологическая роль вирусных ДНК и РНК была установлена в опытах с бактериофагами американскими вирусологами А. Херши и М. Чейзом в 1952 году. Они вырастили культуру бактериофага, пометив белковую оболочку радиоактивной серой, а нуклеиновое содержимое — радиоактивным фосфором. Затем таким меченым фагом заразили бактерий. Через несколько минут очень сильным сотрясением (центрифугированием) отделили бактерий от питательной жидкости. И оказалось: весь фосфор остался в бактериях, а вся сера ушла в жидкость. Значит, когда фаг заражает бактерию, 210
белковая оболочка не играет роли; в бактерию внедряется лишь нуклеиновая кислота, которая и обеспечивает передачу всех наследственных свойств потомкам фага, когда они развиваются внутри бактерии. В дальнейшем электронный микроскоп подтвердил роль нуклеиновых кислот в размножении и передаче наследственности. То, что было проделано с вирусами бактерий, исследовал в 1962 году проф. В. М. Жданов с вирусами человека и животных. Монопольная роль нуклеиновых кислот в передаче наследственной информации была подтверждена и на вирусах растений американскими учеными во главе с Френкелем- Конратом. Расшифровка генетического кода — это ответ на вопрос, как живые организмы становятся тем, что они есть. Наследственная информация, закодированная в нуклеиновых кислотах, — это первая ступень в процессе, который завершается созданием развитого организма, будь то цветок, дерево, вирус, лошадь или человек. Потому что природа целого организма определяется взаимодействием всех составляющих его клеток, наделенных самыми разнообразными функциями. Расшифровка кода в конечном счете — разгадка основы мышления; разгадка управления наследственностью не только животных и растений, но и самого человека; создание средств лечения неизлечимых пока болезней — рака и многих наследственных заболеваний, наконец, создание жизни из химических веществ. На уровне молекулы это уже удалось. Трудно поверить, что — пусть пока в пробирке, пусть только на молекулярном уровне — человек может создавать искусственное живое вещество! Даже два этих слова трудно сочетать между собой: «искусственное» и «живое»... В декабре 1967 года биохимики Стэнфордского университета в Калифорнии сообщили, что им впервые удалось получить синтетическую молекулу: «живое» генетическое вещество вируса — ДНК. Возглавляет эту группу ученых известный американский биохимик, лауреат Нобелевской премии Артур Корнберг. Расшифровка кода жизни — это детектив из детективов! Но не ждите от меня детективного романа на эту тему; я даже не изложу его сюжета — это дело генетики. Я просто провела вас по мостику, который соединяет открытие роли микробов в процессах брожения, сделанное сто десять лет 211
назад, с наивысшим достижением биологической науки сегодня. В промежутке между этими двумя крайностями — все, о чем говорилось в этой книге. И то, что я сейчас добавлю о достигнутом в Советской стране. Мне кажется, что ликвидация в Советском Союзе ряда инфекций и реальная возможность в ближайшие полтора-два десятилетия ликвидировать большинство остальных — бесспорное и огромное, а возможно, главное достижение отечественной медицины. Чума, оспа, холера скашивали сотни тысяч жизней. Воспаление легких часто кончалось смертью. Не было средств спасения от туберкулезного менингита. Дети гибли от дизентерии, кори, скарлатины, задыхались от дифтерии, навеки оставались искалеченными туберкулезом позвоночника и полиомиелитом. Неизлечимы были проказа и бруцеллез. До эры антибиотиков от туберкулеза в первые пять лет заболевания погибало девяносто процентов больных. Невозможно перечислить все болезни, которые еще совсем недавно убивали и превращали в инвалидов множество людей. И вот на протяжении полжизни одного поколения с большинством этих опасных инфекций покончено. Все меньше людей умирает от заразных болезней, в недавние годы стоявших на первом месте в статистических отчетах о причинах смертности населения. С каждым годом удлиняется список ликвидированных инфекций: к риште, оспе, чуме, холере, туберкулезному менингиту, сыпному и возвратным ти- фам прибавилась малярия. С 1960 года и до сих пор в нашей стране не было зарегистрировано ни одного местного случая заболевания малярией — страшной, изнурительной, зачастую смертельной лихорадкой. В ближайшие десятилетия мы освободимся от дифтерии, сдавшей почти все свои позиции; от полиомиелита, бруцеллеза, туберкулеза, трахомы, коклюша и, вероятно, кори. Слова русского микробиолога Д. К. Заболотного «В борьбе с эпидемиями у нас есть что написать на знамени» — советские ученые могут с полным правом сказать сегодня. А под конец я хочу рассказать вам об одном из последних научных «чудес» (впрочем, в этом случае, пожалуй, можно и не ставить кавычек!). Четыре года назад английские ученые Гаррис и Уоткинс с помощью вируса гриппа получили... клетки-химеры. Давно уже было известно, что вирус обладает свойством, 212
попав в точку соприкосновения двух клеток, растворять в этой точке оболочки клеток. В результате клетки сливаются и превращаются в одну с двумя ядрами. Используя это свойство, английские ученые получили некий невероятный гибрид: помесь человека и мыши (разумеется, их клеток в пробирке), человека и кролика, человека и курицы. Но это еще не все: гибридные клетки размножаются, и в результате получается из одной такой клетки — две, в каждой из них уже по одному ядру... получеловечьему, полукроличьему. Приведет ли это открытие к созданию небывалых химер? Будет ли оно использовано для разрушения барьера несовместимости тканей при пересадке органов? Или даст другие результаты? Не знаю, будут ли прыгать по земле человеко-кролики, удирать от котов человеко-мыши или кукарекать человеко-петухи. Сейчас это представляется совершенно невозможным: от клетки до целостного организма путь, как от нас до соседней галактики. Да и нецелесообразно создавать таких уродцев. Но если, зажмурив глаза, погрузиться в фантазию и представить себе такую возможность, то надо понять, что это будут не существа с горбом верблюда и головой человека или с мозгом осла и ножками балерины. Если бы гибриды были возможны, они оказались бы принципиально совершенно новыми существами, практически ничего общего не имеющими ни с человеком, ни с данными животными. Но интересно рассмотреть этот случай (как, впрочем, многие другие научные открытия) в совершенно ином аспекте: в аспекте отчетливого и яркого проявления двуединства добра и зла. Давний и опасный враг человека —¦ вирус, скосивший за века миллионы человеческих жизней, вдруг стал активным соучастником научного открытия, в силу самой своей природы пригодный для такого соучастия. Это не значит, что у него изменился характер, что он добровольно возложил свое враждебное человеку свойство на алтарь науки; это не значит, что он из врага внезапно и необоснованно превратился в друга. Это значит, что человеческий разум сумел использовать то, что всегда служило злу, для добрых целей. Не в этом ли стремлении к добру заключается единственная и святая цель всякой науки?
краткий список ИСПОЛЬЗОВАННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ 1. ОмелянскийВ. Л. ИЗБРАННЫЕ ТРУДЫ. Изд-во АН СССР, 1953 2. Такжин Н. В. ЛЕВЕНГУК, ЕГО ЖИЗНЬ И ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ. Л., Изд-во Военно-морской мед. академии, 1946. 3. Миленушкин Ю. И. НИКОЛАЙ ФЕДОРОВИЧ ГАМАЛЕЯ. М., Изд-во АН СССР, 1954. 4. Мечников И. И. ОСНОВАТЕЛИ СОВРЕМЕННОЙ МЕДИЦИНЫ ПАСТЕР, ЛИСТЕР, КОХ. М., «Научное слово», 1915. 5. Дюкло Эмиль, ПАСТЕР. БРОЖЕНИЕ И САМОЗАРАЖЕНИЕ. М., 1897. 6. Дюкло Эмиль. ПАСТЕР. ЗАРАЗНЫЕ БОЛЕЗНИ И ИХ ПРИВИВКА. М., 1898. 7. Семашко Н. А. КОХ, ВИРХОВ. М., Жургазобъединение, 1934. 8. Мор у а Андре. ФЛЕМИНГ. М., «Молодая гвардия», 1964. 9. По льде Крайф. ОХОТНИКИ ЗА МИКРОБАМИ. М., «Молодая гвардия», 1957. 10. Глязер Гуго. НОВЕЙШИЕ ПОБЕДЫ МЕДИЦИНЫ. М., «Молодая гвардия», 1966. 11. Валери-Радо Р. ЖИЗНЬ ПАСТЕРА. М., Изд-во иностр. лит., 1950. 12. IX МЕЖДУНАРОДНЫЙ КОНГРЕСС ПО МИКРОБИОЛОГИИ. Тезисы докладов. М., «Медицина», 1966. 13. Лысогоров Н. КОГДА ОТСТУПАЕТ ФАНТАСТИКА. М., «Молодая гвардия», 1964. 14. Кривисский А. С. ВИРУСЫ ПРОТИВ МИКРОБОВ. М., Мед- гиз, 1962. 15. Поповский М. СУДЬБА ДОКТОРА ХАВКИНА. М., Изд-во восточной литературы, 1963.
ОГЛАВЛЕНИЕ Глава предварительная. Этот странный, необычный, удивительный мир 5 Глава первая. Прозрение 13 Глава вторая. Вторжение . а 27 Глава т р ет ь я. «Все живое из яйца» в . . . 49 Глава четвертая. Кто виноват? 66 История первая. Препарат № 271. » . 80 История вторая. О комара х. ..... 96 Глава пятая. Их можно обуздать! .... 107 Г л а в а ш ест а я. ...И поставить на колени . . . 126 Мел ё некое чудо . . . , . . . 136 6 июля 1885 года 143 154 миллиона драже 153 Глава седьмая. По новому пути 166 Глава восьмая. Пенициллин и другие я . . 175 Глава девятая. А есть ли предел?.. в . 194 Глава заключительная. Спустя сто десять лет ........ а ...... . 210 Краткий список использованной литературы . . . 214
МИНИОННА ИСЛАМОВНА ЯНОВСКАЯ А ЕСТЬ ЛИ ПРЕДЕЛ?... Редакторы Г. Я. Малинина, Я, Я. Огородникова Художник Я, Г, Цепелинский Художественный редактор Т. И. Добровольнова Технический редактор Г, И. Качалова Корректор Е. Э. Ковалевская А01722. Сдано в набор 26.11.1969 г. Подписано к печати 4.VI.1969 г. Формат бумаги 60x84/i6- Бумага типографская N° 2. Бум. л. 6^75. Печ. л. 13,5. Условн. печ. л. 12<55v Уч.-изд. л. 11,92. Тираж 80000 экз. Издательство «Знание». Москва, Центр, Новая пл.,. д. 3/4. Заказ 2642. Типография издательства «Коммунист». Саратов, проспе^г Ленина, д. 94. Цена 35 коп