Шпеер А. Воспоминания. 2-е изд., испр. - 2010
Предисловие
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Профессия и призвание
Стрелка переведена
Мой катализатор
Строительная гигантомания
Большое задание
Оберзальцберг
Новая рейхсканцелярия
День рейхсканцелярии
Раскрепощенный ампир
Земной шар
Начало падения
Перебор
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Организованная импровизация
Упущенные возможности
Верховный главнокомандующий
Интриги
Второй человек в государстве
Фотовклейки
Воздушные налеты
Гитлер осенью 1943 года
Распад
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Трижды проигранная война
Неверные расчеты. «Чудо-оружие» и СС
Операция «Валькирия»
Под натиском западных союзников
Падение в пропасть
Дьявольская одержимость
Ультиматум Гитлера
Пять минут первого
Разгром
ЭПИЛОГ
Нюрнберг
Выводы
Послесловие
Именной указатель
Содержание
Обложка
Текст
                    ff
ЗАХАРОВ



ШПЕЕР ВОСПОМИНАНИЯ ЗАХАРОВ МОСКВА
Albert Speer ERINNERUNGEN УДК 82-94 ББК 84.4Герм Ш83 Издание второе, исправленное Шпеер А. Ш83 Воспоминания / Альберт Шпеер ; [пер. с нем. С.Фридлянд ; И.Розанова]. — 2-е изд., испр. — М. : «Захаров», 2010. — 688 с. : ил. — (Биографии и мемуары). ISBN 978-5-8159-1037-9 Альберт Шпеер (1906—1981) — личный архитектор Гитлера, в конце Второй мировой войны — министр вооружений и военной промышленности. Единственный обвиняемый на Нюрнбергском процессе, кто полностью признал свою вину за преступления Третьего рейха. Был приговорен к двадцати годам тюремного заключения и провел их в тюрьме Шпандау. В тюрьме написал две книги: «Воспоминания» и «Секретные дневники Шпандау». Обе стали бестселлерами. Пожалуй, ни в одной книге так подробно и увлекательно не описаны взлет и падение Трьетьего рейха, ближайшее окружение Гитлера и он сам, как в «Воспоминаниях» Альберта Шпеера. Заново переживая свою жизнь на службе у Гитлера, Шпеер мучительно пытается понять: как он, выходец из аристократической семьи, талантливый архитектор, выдающийся руководитель, порядочный в обыденной жизни человек, — стал слугой дьявола. УДК 82-94 ББК 84.4Герм © by Ullstein Buchverlage GmbH, Berlin. Published in 1969 by Propyläen Verlag © С.Л. Фридлянд, наследники, перевод, 1997 © И.В. Розанов, перевод, 1997 © «Захаров», 2010 ISBN 978-5-8159-1037-9
Любая попытка автобиографии есть затея более чем сомнительная, ибо при этом человек неизбежно исходит из предпосылки, что существует где-то некий стул, куда можно присесть, дабы, сидя на нем, подвергнуть рассмотрению собственную жизнь, сопоставить различные ее фазы, проникнуть в ее развитие. Человек может, человек имеет право себя видеть. Однако разглядеть себя он не сумел бы в данную минуту, как не сумел бы разглядеть прошлое во всей его полноте. Карл Барт Предисловие «Вероятно, теперь вы приметесь за воспоминания?..» — предположил один из первых американцев, которых я встретил в мае 1945 года во Фленсбурге. С тех пор минуло уже двадцать четыре года, из которых двадцать один я провел в тюремной камере. Немалый срок. И вот я предлагаю читателю свои мемуары. Я старался так отобразить прошлое, как сам его пережил. Кому-то оно может показаться искаженным, кто-то сочтет, что моя перспектива неверна. Как бы то ни было, я изображал то, что сам пережил, и так, как я это воспринимаю сегодня. Я ставил себе целью не уклоняться от прошлого. Я не собирался замалчивать ни обаяние того времени, ни его кошмары. Живые свидетели подвергнут меня критике, но этого не избежать. Я хотел быть честным. Эти воспоминания призваны показать некие предпосылки, которые почти неотвратимо вели к катастрофам, ознаменовавшим конец того времени. Я стремился показать, к каким последствиям может привести концентрация в руках одного человека неограниченной власти, и понять, каков он был, этот человек. Суду в Нюрнберге я сказал: будь у Гитлера друзья, я стал бы его другом. Я обязан ему восторгами и славой моей юности, равно как ужасом и виной позднейших лет. 5
В описании Гитлера таким, каким он явился и мне и другим, проступает немало привлекательных черт. Возникает представление о человеке многосторонних дарований и к тому же преданном идее. Однако чем дольше я писал, тем больше сознавал, что речь здесь идет о чисто внешних качествах. Ибо этому облику противостоит неизгладимое воспоминание: Нюрнбергский процесс. Мне никогда не забыть документальное свидетельство о еврейской семье, которая будет убита: муж, жена и дети на пути к смерти. Они и сегодня еще стоят у меня перед глазами. В Нюрнберге меня приговорили к двадцати годам тюрьмы. Приговор военного трибунала, сколь ни ущербно в нем воспроизводится история, попытался также сформулировать некую вину. Наказание, во все времена малопригодное для того, чтобы измерить историческую ответственность, положило конец моему гражданскому бытию. Но увиденная картина лишила мою жизнь внутреннего содержания, и действие ее оказалось более длительным, нежели приговор.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 1 Происхождение и юность Предки мои либо были швабами, либо происходили от бедных вестервальдских крестьян, некоторая их часть переехала из Силезии и Вестфалии, и все они принадлежали к великой армии людей, живущих тихо и неприметно. За одним разве что исключением: рейхсмаршал граф Фридрих Фердинанд цу Паппенгейм (1702—1793), который совместно с моей незамужней прародительницей Хумелин произвел на свет восьмерых сыновей. Правда, судя по всему, он не слишком обременял себя заботами об их благополучии. Три поколения спустя мой дедушка Герман Гоммель, сын бедного шварцвальдского лесничего, на склоне лет оказался единственным владельцем крупнейшего в Германии торгового дома по продаже инструментальных станков, а также фабрики точных приборов. Несмотря на свое богатство, он вел весьма скромный образ жизни, а с подчиненными обходился милостиво. Он был наделен не только прилежанием, но и даром побуждать других по доброй воле работать на него — этот мыслитель из Шварцвальда, способный часами сидеть в лесу на скамье, не говоря ни слова. Почти одновременно другой мой дед, Бертольд Шпеер, стал состоятельным архитектором в Дортмунде и воздвиг множество зданий в распространенном тогда классическом стиле. Хотя он рано умер, средств, оставленных им, хватило, чтобы дать образование четырем сыновьям. Обоим дедам в их карьере хорошую службу сослужила развернувшаяся со второй половины XIX века индустриализация страны. Впрочем, многим, кто начинал при гораздо более благоприятных исходных условиях, она нисколько не помогла. 7
Рано поседевшая мать моего отца вызывала у меня в молодости скорее почтение, чем любовь. Это была серьезная женщина, с укоренившимися простыми представлениями о жизни и вдобавок наделенная несокрушимой энергией. В своем окружении она властвовала. 19 марта 1905 года в воскресный полдень я явился на свет в городе Мангейме. Как мне потом рассказывала матушка, раскаты весеннего грома заглушил колокольный звон соседней церкви. Отец мой, после того как двадцати девяти лет от роду, в 1892 году, оставил собственное дело, был одним из наиболее занятых архитекторов Мангейма, бурно растущего промышленного центра. До 1900 года, когда он женился на дочери богатого майнцского коммерсанта, ему удалось уже сколотить изрядное состояние. Буржуазный стиль нашей квартиры, в одном из построенных отцом мангеймских домов, соответствовал положению и репутации моих родителей. Большие ворота чугунного литья с арабесками открывались для въезда; это был импозантный дом, во двор которого свободно могли въезжать автомобили. Они останавливались перед парадным подъездом, какому и надлежало быть в столь изысканном доме. Впрочем, дети — два моих брата и я — довольствовались черным ходом. Лестница там была темная, узкая и крутая и вела к скромной задней прихожей. Детям, собственно, и нечего было делать на роскошной, устланной коврами лестнице. Наше детское царство занимало заднюю часть дома — от наших спален до большой, словно зала, кухни, мимо которой пролегал путь в парадную часть дома с четырнадцатью комнатами. Из обставленного голландской мебелью вестибюля с фальшивым камином, выложенным драгоценными дельфтскими изразцами, гостей препровождали в большую комнату с французской мебелью и штофными ампирными обоями. Особенно врезались мне в память и не забыты по сей день сверкающие хрустальные люстры на четыре рожка каждая, а также зимний сад, который отец полностью приобрел на Всемирной парижской выставке 1900 года: там была украшенная богатой резьбой индийская мебель, ручная вышивка на портьерах и ковровая тахта, 8
пальмы и экзотические растения создавали представление о таинственном и чуждом мире. Здесь мои родители вкушали свой завтрак, здесь же отец готовил для нас, детей, булочки с ветчиной — даром его вестфальской родины. Воспоминание о примыкающей к зимнему саду гостиной несколько поблекло, а вот обшитая панелями обеденная зала в новоготическом стиле до сих пор сохранила для меня волшебную силу. За столом могло одновременно разместиться более двадцати человек. Здесь отпраздновали мое крещение, здесь и по сей день справляются семейные торжества. Матушка с чисто буржуазной гордостью и превеликой охотой заботилась о том, чтобы мы вошли в число семейств, возглавляющих мангеймское общество. Наверняка во всем городе сыскалось бы не больше, но и не меньше двадцатитридцати семейств, которые могли позволить себе такие расходы. Для представительности содержалась и многочисленная прислуга. Помимо кухарки, по вполне понятным причинам любимой нами, детьми, родители держали еще девушку при кухне, горничную, часто и лакея и всегда — шофера, равно как и бонну, чтобы приглядывать за нами. Служанки все носили белую наколку, черное платье и белый фартучек, лакей — фиолетовую ливрею с вызолоченными пуговицами, но всех роскошней был одет шофер. Родители делали все от них зависящее, чтобы обеспечить своим детям легкое и беззаботное детство. Но осуществлению этого желания препятствовали их богатство и представительность, общественные обязанности и ведение хозяйства на широкую ногу, с обязательными боннами и прочей прислугой. Я и по сей день ощущаю тягостную нарочитость этого мира. Вдобавок у меня часто бывали головокружения, а иногда даже и обмороки. Приглашенный на консультацию профессор из Гейдельберга диагностировал «нервическую слабость сосудов». Этот изъян означал для меня изрядную душевную нагрузку и рано сделал уязвимым для внешних обстоятельств жизни. Страдания мои усугублялись тем, что мои сверстники, как и оба брата, физически были гораздо крепче, отчего я неизбежно ощущал собственную неполноценность. Во время игр они нередко давали мне это почувствовать. 9
Ущербность в чем-то одном пробуждает порой некие противодействующие силы. Во всяком случае, упомянутые затруднения привели к тому, что я выучился более гибко приспосабливаться к окружающей меня среде. Если впоследствии я проявлял волю и искусность в преодолении неприятных обстоятельств и в обращении с неудобными людьми, то это не в последнюю очередь следует приписать моим прежним телесным слабостям. Когда нас выводила на прогулку гувернантка-француженка, мы должны были, дабы соответствовать нашему общественному статусу, надевать более нарядное платье. Конечно же, игры в городских парках, а тем паче на улице нам возбранялись. Так что нашей игровой площадкой оставался двор — немногим просторнее нескольких комнат, хотя и вместе взятых, — окруженный и стиснутый задними стенами многоэтажных доходных домов. В этом дворе росли два или три хиреющих, лишенных воздуха платана, а увитая плющом стена и глыбы туфа в углу тщились изобразить грот. Толстый слой копоти уже по весне покрывал стволы и листья; да и вообще все, к чему бы мы ни прикасались, было создано для того, чтобы превратить нас в грязных, отнюдь не благородного вида детей большого города. Любимой товаркой моих школьных лет стала для меня дочь нашего швейцара Фрида Альмендингер. Я охотно сиживал у них в подвальной квартирке, скромной и маленькой. Атмосфера скупой непритязательности, а также тесная сплоченность семьи имели для меня странную притягательную силу. Обучение мое началось в привилегированной частной школе, где детей самых влиятельных семейств нашего индустриального города учили чтению и письму. Я успел привыкнуть к заботливому окружению, и потому мне всего тяжелей дались первые месяцы в реальной школе, среди озорных соучеников. Впрочем, мой друг Квенцер довольно скоро научил меня всяким глупостям и даже подбил меня оплатить из моих карманных денег покупку футбольного мяча. Плебейская затея, вызвавшая дома немыслимый ужас, тем более что Квенцер происходил из довольно бедной семьи. В эту пору во мне, вероятно впервые, проснулась тяга к статистическому осмыслению фактов: я переписывал 10
все замечания из классного журнала в мой «Постоянный календарь для школьников» и каждый месяц подсчитывал, кому сделали больше всех замечаний. Разумеется, я оставил бы это занятие, не грози мне самому перспектива время от времени возглавлять этот перечень. Архитектурное бюро отца вплотную примыкало к нашей квартире. Здесь разрабатывались проекты для разных заказчиков; всевозможные чертежи возникали на голубоватой вощеной бумаге, запах которой до сих пор примешивается к моим воспоминаниям об этом бюро. Все, построенное моим отцом, было выполнено под сильным влиянием неоренессанса, минуя модерн. Позднее образцом для отца стал сдержанный классицизм Людвига Хофмана, ведущего архитектора Берлина. В этом бюро я на двенадцатом году жизни ко дню рождения отца создал в подарок ему первое «произведение искусства», набросав своего рода эскиз «часов жизни» в донельзя вычурном корпусе, поддерживаемом коринфскими колоннами и причудливыми волютами. На чертеж я употребил тушь всех цветов, какую только мог достать. При содействии отцовских служащих возник проект, который неопровержимо свидетельствовал о моей тяге к эпохе «позднего ампира». У моих родителей еще до 1914 года наряду с открытым летним лимузином имелся закрытый автомобиль, используемый зимой для поездок по городу. Обе эти машины были средоточием моих технических вожделений. С началом войны их пришлось поставить на колодки, чтобы сберечь шины, но, когда нам удавалось поладить с шофером, мы получали разрешение посидеть за рулем прямо в гараже. Так впервые проявило себя мое помешательство на технике в тогдашнем, отнюдь еще не технизированном мире. Только после того, как в тюрьме Шпандау меня на двадцать лет, подобно человеку из девятнадцатого столетия, лишили радио, телевидения, телефона и машины, после того, как у меня отняли даже возможность самому пользоваться электрическим выключателем, я снова испытал подобное же ощущение счастья, когда спустя десять лет мне позволили работать с электрическим полотером. В 1915 году я столкнулся с очередным достижением технической революции тех лет. Под Мангеймом размещался И
один из тех цеппелинов, которые использовались для налетов на Лондон. Командир и офицеры из его экипажа стали вскоре завсегдатаями нашего дома. Они пригласили обоих моих братьев и меня осмотреть их воздушный корабль. Я, десятилетний мальчуган, оказался перед этим гигантом: залез в моторную гондолу, ползал по таинственным полутемным проходам летательного аппарата и по гондоле пилота. Когда ближе к вечеру цеппелин поднялся в воздух, командир корабля описал красивую петлю вокруг нашего дома, а офицеры помахали из кабины простыней, которую позаимствовали у моей матушки. Из ночи в ночь меня преследовала мысль, что цеппелин может загореться в воздухе и все наши друзья погибнут. Мое воображение живо занимала война, успехи и неудачи на фронте, страдания солдат. По ночам до нас порой доносился дальний гром многоорудийной битвы под Верденом; из пылкого детского сопереживания я несколько ночей проспал не на мягкой постели, а рядом, на жестком полу, потому что жесткое ложе, на мой взгляд, больше соответствовало тем лишениям, которые приходится переносить солдатам на фронте. Плохое питание в больших городах и «брюквенная зима» выпали также и на нашу долю. Богатство наше так при нас и осталось, зато не было у нас ни родных, ни знакомых в деревнях, лучше обеспеченных продуктами. Правда, матушка исхитрялась каждый раз придумывать все новые и новые вариации кушаний из брюквы, но мне порой до того хотелось есть, что я мало-помалу с превеликим аппетитом уничтожил целый мешок твердых как камень собачьих сухарей, которые сохранились у нас еще с мирного времени. Воздушные налеты на Мангейм участились, по теперешним представлениям, они были весьма безобидны; небольшая бомба угодила в один из соседних домов. Начался новый период моей юности. Неподалеку от Гейдельберга у нас с 1905 года был летний домик, выстроенный на отвале каменоломни, которая, вероятно, возникла в свое время при сооружении лежащего по соседству Гейдельбергского замка. За плато вздымались хребты Оденвальда, по заросшим лесом склонам бежали тропинки, а лесные просеки кое-где открывали вид на 12
долину Некара. Здесь царил покой; в нашем распоряжении был прекрасный сад, огород, а также корова у соседей. Летом 1918 года мы сюда и переехали. Здоровье мое вскоре улучшилось. Каждый день, даже в снегопад, бурю или дождь, я проходил неизменно три четверти часа до школы, причем последний отрезок часто пробегал — велосипедов после войны, в тяжелые для экономики годы, не было. По дороге в школу я всегда проходил мимо клуба общества любителей гребли. В 1919 году я стал его членом и два года был рулевым на гоночных четверках и восьмерках. Несмотря на мое все еще некрепкое сложение, я вскоре сделался одним из самых активных гребцов. К шестнадцати годам я был произведен в загребные на школьной четверке и восьмерке и выиграл несколько гонок. Тут впервые мной овладело честолюбие, и оно толкало на свершения, которых я от себя вообще не ожидал. Такова была первая страсть моей жизни. Возможность задавать ритм всей команде привлекала меня еще сильней, чем шанс снискать уважение и почет в сравнительно тесном мире гребцов. Правда, мы чаще всего терпели поражение, но, поскольку речь шла о целой команде, трудно было выделить именно твои прегрешения. Более того, возникало чувство общих действий и общих просчетов. Еще одним достоинством нашей тренировки был принятый нами торжественный обет воздержания. Я презирал тогда тех своих соучеников, которые уже начали искать удовольствия в танцах, вине и сигаретах. Семнадцати лет я по дороге в школу познакомился со своей будущей спутницей жизни. Это разожгло мое учебное рвение: уже год спустя мы уговорились пожениться, как только я окончу университет. Я с первых дней был силен в математике, но тут улучшились мои отметки и по другим предметам, и я стал одним из лучших в классе. Учитель немецкого, восторженный демократ, частенько зачитывал нам статьи из либеральной «Франкфуртер цай- тунг». Не будь этого учителя, я бы пребывал в сугубо аполитичном окружении. Ибо воспитывали нас на основе буржуазно-консервативных образцов: распределение власти в обществе, традиционные авторитеты, несмотря на происшедшую революцию, до сих пор подавались нам как 13
незыблемый, заведенный от Бога порядок. Течения, возникавшие повсюду в начале двадцатых, нас нисколько не затронули. Какая бы то ни было критика школьной системы, учебного материала, а уж тем паче начальства полностью исключалась, от нас требовали безусловной веры в нерушимый авторитет школы: нам даже и в голову не приходило подвергнуть сомнению существующий порядок, ибо в школе мы были подчинены диктату своего рода абсолютной системы. Вдобавок у нас не было таких предметов, как, скажем, обществоведение, которое способствовало бы развитию способностей к самостоятельным политическим оценкам. На уроках немецкого даже в выпускном классе мы писали сочинения исключительно на литературно-исторические темы, которые просто не допускали размышлений о проблемах общественных. И уж, конечно, подобная узость в преподавании не пробуждала у нас желания заявить в школьном кругу или вне школы о своем восприятии тех или иных политических событий. Еще одно решающее отличие того времени от сегодняшних дней состояло в полнейшей невозможности съездить за границу. Не существовало ни одной организации, которая позаботилась бы о молодежи, найдись даже средства для такого рода поездок. Мне представляется необходимым указать на эти упущения, в результате которых целое поколение осталось не подготовленным к столь быстрому развитию технических средств воздействия на человека. Дома у нас политические разговоры тоже не велись. Это вдвойне удивительно, если учесть, что мой отец еще до 1914 года был убежденным либералом. Каждое утро он с нетерпением поджидал свою «Франкфуртер цайтунг», постоянно читал критические журналы «Симплициссимус» и «Югенд». Он был последователем Фридриха Наумана, который ратовал за социальные реформы, проводимые в сильной Германии. После 1923 года отец стал приверженцем Куденхове-Калерги и активно поддерживал его панъевропейские идеи. Он наверняка охотно поговорил бы со мной о политике, но я предпочитал уклоняться от таких бесед, а отец и не настаивал. Правда, подобное равнодушие к политике было вполне объяснимо у молодежи, которая испытала разочарование и устала от проигранной войны, от революции, от инфляции, хотя, с другой стороны, оно помешало 14
мне выработать критерии политических оценок. Куда интересней казалось мне ходить к школе через парк Гейдельбергского замка и каждый раз по несколько минут мечтательно разглядывать старый город и руины замка со ступеней террасы. Эта романтическая тяга к заброшенным замкам и кривым улочкам сохранилась во мне и позже вылилась в страсть коллекционировать пейзажи, особенно связанные с гейдельбергскими романтиками. Иногда по дороге к замку я встречал Стефана Георге, который выглядел на редкость достойно и гордо и поистине излучал некую духовную силу. Вероятно, подобное впечатление производили великие миссионеры, ибо в нем был какой-то магнетизм. Мой старший брат, будучи в выпускном классе, сумел проникнуть в ближайшее окружение маэстро. Меня же всего сильней привлекала музыка. В Мангейме я до 1922 года слушал молодого Фуртвенглера, а потом Эриха Клайбера. В те времена Верди еще производил на меня большее впечатление, чем Вагнер, а Пуччини казался «ужасным». Зато мне чрезвычайно понравилась одна симфония Римского-Корсакова, да и Пятая Малера хоть и показалась «крайне сложной», но «все равно понравилась». После одного из выходов в театр я отметил, что Георг Кайзер — «самый крупный среди современных драматургов, который в своих произведениях борется за понимание, ценность и власть денег», а по поводу «Дикой утки» Ибсена нашел, что достоинства ведущего общественного класса производят на нас комическое впечатление, ибо это «комедийные» лица. Ромен Роллан своим романом «Жан-Кристоф» усилил мое восхищение Бетховеном. И хотя бурная светская жизнь у нас дома мне не нравилась, это нельзя считать проявлением юношеского негативизма. Нет, если я отдавал предпочтение авторам критического толка, если в гребном клубе или в альпинистских походах я искал общения с привычным кругом друзей, это носило характер сознательной оппозиции. Даже тяга к семейству скромного ремесленника противоречила традиции подыскивать себе круг общения и будущую жену в ограниченном социальном слое, к которому принадлежали и мои родители. Подсознательно я даже испытывал симпатию к крайне левым — хотя она так никогда и не проявила себя в конкретных формах. Активная политическая деятельность 15
была мне чужда, мои национальные пристрастия и, к примеру, то обстоятельство, что во времена оккупации Рура в 1923 году я возмущался неуместными развлечениями или грозящим угольным кризисом, ничего в этом не меняли. К моему великому удивлению, я из всех выпускников написал лучшее сочинение, однако, когда ректор в прощальной речи возвестил абитуриентам, что отныне перед нами «открыт путь к высочайшим свершениям и почестям», подумал про себя: «Нет, это не обо мне речь». Будучи лучшим математиком школы, я хотел посвятить себя этой науке, но отец выдвинул против моего намерения вполне убедительные доводы, и я не был бы логически мыслящим математиком, не согласись я с ним. Всего естественней казалась для меня профессия архитектора, из которой я уже многого набрался с молодых лет, и, к великой радости отца, я решил стать архитектором, как он сам и его отец. Первый семестр я из финансовых соображений проучился в Высшем техническом училище в близлежащем Карлсруэ, поскольку инфляция с каждым днем становилась все головокружительней. Мне приходилось получать свой чек еженедельно, но к концу недели сказочная сумма снова обращалась в ничто. Из Шварцвальда, где я находился во время своего велосипедного турне, я писал: «Здесь все очень дешево, одна ночевка — 400 000 марок, ужин — 1 800 000, пол-литра молока — 250 000». Шесть недель спустя, незадолго перед окончанием инфляции, обед в ресторане стоил от 10 до 20 миллиардов, а в студенческой столовой — миллиард с лишним, что соответствовало 7 пфеннигам — золотом. За театральный билет приходилось платить от 300 до 400 миллионов. Из-за этой финансовой катастрофы наша семья в конце концов сочла необходимым продать некоему концерну торговый дом и фабрику покойного дедушки за незначительную долю от истинной стоимости, но в пересчете по курсу доллара. Таким образом, мой ежемесячный вексель составлял теперь 16 долларов, на которые я мог прекрасно существовать без забот, без хлопот. Когда весной 1924 года экономическое положение нормализовалось, я перевелся в Высшее техническое училище 16
Мюнхена. Хотя я пробыл там до лета 1925 года, а Гитлер после освобождения из-под ареста весной 1925-го снова заставил о себе говорить, все это проходило мимо меня. В подробных письмах к своей будущей жене я писал лишь о том, что работаю до глубокой ночи, и о нашей совместной цели пожениться через три или четыре года. На каникулах мы вдвоем, а порой и с другими студентами совершали восхождения на Австрийские Альпы. Трудные подъемы создавали чувство истинного свершения. Иногда я с завидным упрямством убеждал своих попутчиков даже при самой скверной погоде — в бурю, под ледяным дождем, на холоде — не прерывать восхождения, хотя туман мешал нам любоваться окрестностями. Порой с вершины мы видели над просторной равниной темно-серую пелену облаков. Под этой пеленой обитали, по нашим понятиям, замученные люди. Мы считали себя много выше таких людей. С высокомерием юности мы полагали, что только достойные ходят в горы; когда после восхождений мы возвращались в нормальную жизнь долин, меня порой даже сбивала с толку судорожная активность в городах. «Близости с природой» искали мы и когда ходили на байдарках. Этот вид туризма был тогда еще внове, водная гладь не была, как сегодня, испещрена лодками различных моделей и видов; мы в тишине спускались вниз по течению, а к вечеру разбивали палатки в самых живописных местах. Эти неспешные походы возвращали нам долю того блаженства, которое было столь естественно для наших предков. Еще в 1885 году мой отец предпринял отчасти пешком, отчасти на лошадях путешествие от Мюнхена до Неаполя и обратно. Позже, получив возможность разъезжать по всей Европе на собственной машине, он говорил мне, что именно это путешествие в Неаполь было самым прекрасным за всю его жизнь. Многие представители нашего поколения искали контакта с природой, но это был не только и не столько романтический протест против буржуазной ограниченности, нет, мы стремились таким образом убежать от требований все усложняющегося мира. Нами владело чувство, будто окружающий нас мир утратил равновесие, — но среди гор и речных долин еще можно было ощущать гармоничность творения. 17
Чем более неприступными казались горы и пустынными — речные долины, тем сильней они нас привлекали. Конечно же, я не принадлежал ни к какому молодежному движению, потому что массовость любого движения вступила бы в противоречие с моей тягой к изоляции: я предпочитал уединение. Осенью 1925 года я с целой группой мюнхенских сту- дентов-архитекторов перешел в Высшее техническое училище Берлина — в Шарлоттенбурге. Учителем я избрал для себя профессора Пельцига, но тот ограничил число мест в своем проектном семинаре. И поскольку мои чертежные способности оказались недостаточны, меня не приняли. Впрочем, я и без того сомневался, что из меня когда-нибудь получится хороший архитектор, а потому воспринял отказ спокойно. К следующему семинару в Берлине пригласили профессора Генриха Тессенова, поборника провинциально-ремесленного стиля, который свел набор выразительных средств архитектоники к необходимому минимуму: «Главное — минимум расходов». Я тотчас написал своей будущей жене: «Мой новый профессор — это самый значительный, самый просвещенный человек из всех, кого я когда-либо встречал. Я от него в совершенном восторге и работаю с большим вдохновением. Он не современен, хотя в известном смысле современнее, чем многие другие. С виду он так же лишен фантазии и трезвомыслящ, как и я, но в его строениях мне видится что-то глубоко личное. Ум его отличается необычайной остротой. Я приложу все усилия, чтобы за год попасть в его «мастерскую», а спустя еще один год постараюсь стать у него ассистентом. Все это, конечно, чересчур оптимистично и наглядно показывает, каким путем я пойду в лучшем случае». Однако уже спустя полгода после экзамена я стал у него ассистентом. В профессоре Тессенове я обрел свой первый катализатор, и он оставался им для меня надолго, пока через семь лет его не заменил другой, более мощный. Высоко ценил я также нашего преподавателя по истории архитектуры. Профессор Даниэль Кренкер, родом из Эльзаса, был не только страстный археолог, но и эмоциональнейший патриот: когда во время лекции он демонстрировал нам страсбургский монастырь, у него из глаз вдруг хлынули слезы, и он прервал лекцию. У него я писал 18
реферат по книге Альбрехта Гаупта «История немецкой архитектуры». В это же время в письме к своей будущей жене я писал: «Небольшое смешение рас всегда полезно. И если мы сегодня находимся на спуске, то отнюдь не потому, что мы смешанная раса. Ибо смешанной расой мы были уже во времена Средневековья, когда в нас еще сохранялось здоровое зерно и мы расширили свое присутствие, вытеснив славян из Пруссии, а позднее пересадив европейскую культуру на американскую почву. Нет, мы на спуске, ибо силы наши израсходованы, как это некогда произошло с египтянами, греками и римлянами. И тут уж ничего не изменишь». Мои студенческие годы проходили на фоне бурной театральной жизни Берлина двадцатых годов. Многочисленные спектакли производили на меня большое впечатление: постановка «Сна в летнюю ночь» Макса Рейнгардта, Элизабет Бергнер в «Орлеанской деве» Шоу, Палленберг в «Швейке» Пискатора. Но и костюмные ревю Харелла с пышными эффектами тоже меня привлекали. А вот купеческая пышность Сесиля де Милля меня отталкивала, я даже и не подозревал, что спустя десять лет сам создам более роскошные декорации, чем в кино. Я находил его фильмы «по-американски безвкусными». Но все эти впечатления были омрачены всеобщей бедностью и безработицей. Шпенглеровский «Закат Европы» убедил меня, что мы пребываем в периоде распада, подобного тому, который пережил поздний Рим. Эссе «Пруссачество и социализм» заворожило меня благодаря высказанному в нем презрению к роскоши и комфорту. Здесь учение Шпенглера совпадало с теориями Тессенова. Однако мой учитель, в отличие от Шпенглера, видел в будущем надежду. Он с иронией выступал против современного культа героев. «Возможно, кругом все кишит неузнанными и поистине «величайшими» героями, которые, исполнившись высшей волей и умением, пожалуй, имеют право высмеять и отмести как сущую безделицу даже и самое чудовищное. Возможно, прежде чем вновь расцветет маленький город и ремесло, с неба должна пролиться сера, возможно, для очередного расцвета и потребны народы, прошедшие через круги ада». 19
Летом 1927 года, проучившись девять семестров, я сдал государственный экзамен и ближайшей же весной, будучи двадцати трех лет от роду, стал одним из самых молодых ассистентов высшего учебного заведения. В последний год войны на благотворительном базаре гадалка предсказала мне: «Ты рано достигнешь славы и рано уйдешь на покой». Теперь я невольно вспомнил ее предсказание, ибо с известной долей уверенности мог предположить, что однажды я, как и мой профессор, смогу при желании преподавать в высшей технической школе. Место ассистента сделало возможным и мою женитьбу. В свадебное путешествие мы не отправились в Италию, а, взяв палатку, пошли на байдарке по уединенной, окаймленной лесами цепи мекленбургских озер. Байдарки мы спустили на воду в Шпандау, за несколько сот метров от тюрьмы, где мне предстояло провести двадцать лет жизни. 2 Профессия и призвание Уже в 1928 году я чуть не сделался государственным и придворным архитектором. Аманулла, король Афганистана, надумал реформировать свою страну, для чего пожелал собрать у себя молодых немецких техников. Йозеф Брике, профессор по городскому и дорожному строительству, создал группу. На меня предполагалось возложить городское планирование, архитектуру и вдобавок преподавание архитектуры в техническом учебном заведении, которое собирались открыть в Кабуле. Жена моя вместе со мной усердно штудировала книги про эту далекую страну, какие только можно было найти; мы размышляли над тем, как из простых строений создать стиль, присущий этой местности, а изображение девственных гор пробуждало в нас мечты о лыжных прогулках. Договор, предложенный нам, содержал благоприятные условия, но, когда все было почти готово, а Гинденбург с большими почестями принял у себя короля, афганцы затеяли переворот и свергли своего властителя. Однако меня вполне утешала перспектива и далее работать у Тессенова. Я и без того испытывал некоторые 20
сомнения и в глубине души был даже доволен, что свержение Амануллы избавило меня от необходимости принимать решения. В семинаре я был занят всего три дня в неделю, а вдобавок имел пять месяцев институтских каникул. Получал я, правда, 300 марок, что сегодня равно 800. Сам Тессенов лекций не читал, а только проверял в семинарском большом зале работы своих примерно пятидесяти учеников. Каждую неделю он проводил в училище от четырех до шести часов, все остальное время студентам приходилось довольствоваться моими консультациями и моими правками. Особенно трудны были для меня первые месяцы. Студенты поначалу относились ко мне с недоверием и всячески старались уличить меня в незнании или в слабости. Я с трудом преодолевал первоначальную скованность. К тому же заказы, которые я намеревался выполнять в довольно щедро отмеренное мне свободное время, заставляли себя ждать: то ли я выглядел слишком молодо, то ли потому, что из-за общего экономического спада почти замерла строительная деятельность. Если не считать заказа на постройку в Гейдельберге дома для родителей жены. Получилось довольно скромное сооружение, за которым последовало несколько не очень значительных заказов: два гаража при виллах в Ван- зее да общежитие для иногородних студентов Берлинского университета. В 1930 году на двух байдарках мы прошли от Донауэ- шингена по Дунаю до Вены. Во время нашего отсутствия, 14 сентября, состоялись выборы в рейхстаг, которые только потому и запомнились мне, что их результат крайне взволновал моего отца. Национал-социалистическая рабочая партия Германии получила в рейхстаге 107 мест и неожиданно стала главной темой политических дискуссий. Этот непредвиденный успех на выборах вызвал у моего отца самые мрачные предчувствия, которые прежде всего были направлены против социалистических тенденций партии, недаром его уже раньше тревожила сила социал-демократов и коммунистов. Наше Высшее техническое училище тем временем стало центром национал-социалистических устремлений. Покуда небольшая группа коммунистически настроенных 21
студентов держалась при семинаре профессора Пельцига, национал-социалисты сосредоточились вокруг Тессенова, хотя тот как был, так и остался открытым противником гитлеровского движения. Однако невольные и не высказанные вслух параллели между его теориями и идеологией национал-социалистов все же возникали. Конечно же, сам Тессенов и не подозревал об этом. Без сомнения, мысль о сходстве его представлений с национал-социалистическими идеями ужаснула бы его. Среди теорий Тессенова была следующая: «Стиль исходит из народа. Вполне естественно, что человек любит свою родину. Истинная культура не может быть интернациональной. Культуру рождает материнское лоно народа». Но ведь и Гитлер защищал искусство от интернационализации, и его сподвижники видели в родной почве корни обновления. Тессенов осуждал город, противопоставляя ему крестьянский образ мыслей: «Большой город — это ужасная вещь. Город — это хроническое смешение старого и нового. Город — это борьба, и борьба беспощадная. Все задушевное надо оставить за его порогом... Там, где городское сталкивается с крестьянским, крестьянство гибнет. Жаль, что сейчас уже никто не мыслит по-крестьянски». Но ведь точно так же и Гитлер выступал против падения нравов в городах, предостерегал от издержек цивилизации, которые угрожают биологической субстанции народа, и делал упор на то, сколь важно для государства сохранить ядро здорового крестьянства. Благодаря своему чутью Гитлер умел выразить и использовать для своих целей эти и тому подобные течения, которые наличествовали в сознании эпохи пока лишь расплывчато и неоформленно. Когда я просматривал и исправлял работы, национал-социалисты из числа студентов часто втягивали меня в политические дискуссии. Разумеется, при этом разгорались жаркие споры о взглядах Тессенова. Неубедительные аргументы, которые я выискивал в лексиконе своего отца, без труда опровергались с диалектической гибкостью. Студенческая молодежь в те времена искала свои идеалы преимущественно в стане экстремистов, а партия Гитлера взывала именно к идеализму этого взбудораженного поколения. Да разве сам Тессенов не разжигал их правоверную 22
активность? Году примерно в 1931-м он говорил: «Вероятно, не обойтись без пришествия того, кто мыслит простейшими категориями. Мышление сегодня стало чересчур сложным. Необразованный человек, скажем крестьянин, куда проще разрешил бы все проблемы именно потому, что он не испорчен. Вдобавок у него достало бы сил воплотить в жизнь свои простые идеи». Эти слова, сказанные, на наш взгляд, не без задней мысли, казались нам вполне применимыми к Гитлеру. В это время Гитлер выступил в берлинской Хазенхайде перед студентами университета и Высшего технического училища. Мои студенты потащили за собой и меня, хоть и не убежденного, но уже колеблющегося — потому я и согласился. Грязные стены, тесные проходы, общая запущенность производили убогое впечатление, здесь обычно рабочие отмечали свои праздники за кружкой пива. Зал был набит битком. Казалось, будто все студенчество Берлина пожелало увидеть и услышать этого человека, о котором почитатели рассказывали так много заслуживающего восхищения, а противники — так много дурного. Многочисленная профессура занимала самые удобные места в центре, на довольно убогих хорах; именно их присутствие и придавало мероприятию необходимую солидность и достоинство. Нашей группе тоже удалось захватить хорошие места на возвышении неподалеку от трибуны. Появление Гитлера сопровождалось восторженными приветствиями поклонников из числа студентов. Уже сами эти восторги произвели на меня глубокое впечатление. Впрочем, и само выступление меня тоже потрясло. По плакатам и карикатурам я знал Гитлера в форменной рубашке с портупеей, на рукаве — повязка со свастикой, прядь, свисающая на лоб. Однако здесь он явился в ладно сидящем синем костюме и демонстрировал сугубо буржуазные манеры, отчего выглядел человеком разумным и сдержанным. Позднее я узнал, что он отменно умел — сознательно или интуитивно — приспосабливаться к окружению. Затянувшиеся овации он постарался прервать — чуть ли не с досадой. И то, как он потом начал говорить, тихим голосом, можно даже сказать робко — не речь, а своего рода исторический доклад, — мне тоже очень понравилось, 23
тем более что все это противоречило моим основанным на враждебной пропаганде ожиданиям увидеть истеричного демагога, крикливого, размахивающего руками фанатика в мундире. Даже бурные аплодисменты не сбили Гитлера с менторского тона. Выглядело это так, будто он открыто и без обиняков делится своими заботами о будущем. Ирония его смягчалась полным достоинства юмором, его южно-немецкий шарм пробудил во мне родственные чувства: нельзя себе даже и представить, чтобы меня сумел так пленить холодный пруссак. Робость первых минут оставила Гитлера, порой он повышал голос и говорил проникновенно, со все крепнущей силой убеждения, и это впечатление оказалось более глубоким, чем сама речь, из которой я почти ничего не запомнил. Вдобавок меня захватили общие восторги, которые от фразы к фразе физически ощутимо возносили докладчика. Мое скептическое предубеждение таяло на глазах. Противники не сумели вставить ни единого слова, и поэтому возникало, хотя и ненадолго, ошибочное впечатление полного единодушия. Под конец Гитлер, казалось, говорил уже не для того, чтобы убедить. Напротив, он сам был убежден, будто говорит именно то, чего ждет слившаяся в единую массу аудитория, словно речь шла о простейшем на свете деле — заставить студентов и некоторую часть преподавательского корпуса двух крупнейших высших школ Германии покорно следовать на поводке. А ведь в тот вечер он еще не был абсолютным, недоступным для критики властителем и мог ожидать нападок с любой стороны. Прочие, вероятно, обсудили этот волнующий вечер за кружкой пива; мои студенты тоже меня к тому призывали, но я испытывал потребность разобраться в себе, одолеть свое смятение, словом, я испытывал потребность в одиночестве. Глубоко взволнованный, я сел в свою маленькую машину, поехал сквозь ночь, остановился в сосновой рощице где-то на берегу Хафеля и долго бродил там. Наконец, казалось мне, блеснула надежда, возникли новые идеалы, новое понимание, новые задачи. Вот и мрачные предсказания Шпенглера опровергнуты, и одновременно нашло подтверждение его пророчество о явлении 24
нового императора. Надо остановить угрозу коммунизма, который, казалось, неудержимо движется к власти, убеждал нас Гитлер, и тогда под конец вместо унылой безработицы можно даже рассчитывать на экономический подъем. О «еврейской проблеме» Гитлер упомянул лишь вскользь, но меня такие упоминания не смущали, хотя я отнюдь не был антисемитом, со школьных и студенческих времен, как почти у каждого из нас, у меня было среди евреев много друзей. Через несколько недель после выступления Гитлера, речь которого произвела на меня сильное впечатление, друзья уговорили меня сходить на манифестацию во Дворце спорта. Там выступал берлинский гаулейтер Геббельс. Сравнить нельзя с Гитлером, совершенно иное впечатление: фразы, из которых каждая поставлена на выигрышное место и четко сформулирована, бушующая толпа, обуреваемая все более фанатичными взрывами восторга и ненависти, адский котел выпущенных на свободу страстей, сравнимых лишь с теми, какие мне доводилось испытывать ночами шестидневной регаты. Все это внушало мне отвращение. Положительный настрой, в котором я находился под воздействием речей Гитлера, стал проходить, если вообще не пропал. И Гитлер, и Геббельс знали, как разжигать массовые инстинкты на митингах, как играть на страстях, прячущихся за фасадом расхожей респектабельности. Опытные демагоги, они умело сплавляли заводских рабочих, мелких буржуа и студентов в однородную толпу, формируя по своей прихоти ее суждения... Но, насколько я понимаю это сегодня, на самом деле и толпа формировала их самих, их фантазии и стремления. Конечно, Геббельс и Гитлер умело улавливали инстинкты толпы, но в более глубоком смысле, хотя толпа и вопила в такт заданному ей ритму, они не были подлинными дирижерами этого оркестра. Музыку заказывала толпа. Вознаграждая себя за нищету, безработицу, нестабильность существования и чувство безнадежности, эти безликие толпы вопили часами напролет наподобие одержимых разнузданных дикарей. То не был ярый национализм. Просто на несколько коротких часов их отчаяние, вызванное экономическим крахом, забывалось, уступая место ярости, требовавшей жертв. Обрушиваясь на 25
своих оппонентов, проклиная евреев, они давали выход и направление своим звериным, примитивным эмоциям. Дворец спорта опустел, толпа медленно текла вниз по Потсдамерштрассе. Исполнившись отваги под воздействием выступления Геббельса, люди демонстративно заняли всю мостовую, перекрыв движение машин и трамваев. Поначалу полиция отнеслась к этому вполне спокойно, возможно, она просто не хотела дразнить толпу. Однако в боковых улочках уже ждали конные отряды и стояли наготове грузовики с дежурными командами. Конная полиция, с резиновыми дубинками наготове, врезалась в толпу, чтобы расчистить проезжую часть. В смятении я следил за происходящим. Мне никогда еще не приходилось видеть, чтобы полиция применяла силу. Но одновременно я ощутил, как дух противоречия, перемешавшись с сочувствием, породил во мне сознание причастности, которое не имело под собой политической подоплеки. По сути, ничего необычного не произошло. Даже раненых — и тех не было. Но спустя несколько дней я подал заявление в НСДАП и был принят в январе 1931 года, получив партийный билет № 474481. Мое решение никоим образом не носило драматического характера. Ни тогда, ни позже я едва ли до конца ощущал себя членом политической партии, я вовсе не выбрал НСДАП, я перешел к Гитлеру, чей образ при первой же встрече произвел на меня сильнейшее впечатление, которое с тех пор уже не ослабевало. Сила убеждения, своеобразная магия отнюдь не благозвучного голоса, чужеродность, пожалуй, банальных манер, колдовская простота, с которой он подходил к сложности наших проблем, — все это сбивало меня с толку и в то же время завораживало. Программа его мне практически была неизвестна. Он захватил меня, прежде чем я осознал его идеи. И присутствие на встрече Союза борьбы за возрождение германской культуры меня не обескуражило, хотя здесь подвергались осуждению многие из тех целей, которые выдвигал наш учитель Тессенов. Один из ораторов, например, потребовал возвращения к праотцовским формам и взглядам на культуру, он поносил модерн и под конец осыпал бранью архитектурное объединение «Кольцо», куда кроме Тессенова входили также Гропиус, Мис ван дер Роэ, 26
Шарун, Мендельсон, Беренс, Таут и Пельциг. Один из наших студентов обратился после этого с письмом к Гитлеру, где высказывался против этой речи и со школярским восторгом ссылался на нашего обожаемого наставника. Вскоре на изысканной почтовой бумаге он получил из партийного центра стандартно-доверительный ответ, где воздавалось должное деятельности Тессенова. Нам это обстоятельство показалось весьма значительным. Самому Тессенову я, разумеется, тогда не признавался, что состою в партии. Примерно в то же время матушка моя наблюдала шествие отрядов СА по улицам Гейдельберга: демонстрация порядка в годину хаоса, проявление энергии в атмосфере общей безнадежности покорили и ее; во всяком случае, не прослушав ни одной речи, не прочитав ни одной статьи, она вступила в партию. Мы оба сочли этот шаг изменой либеральным традициям нашей семьи. Как бы то ни было, мы скрывали его и от моего отца, и друг от друга. Лишь гораздо позже, когда я давно уже принадлежал к близкому окружению Гитлера, мы чисто случайно узнали об уже много лет назад проявившейся общности. Очень часто даже самый важный шаг в жизни человека — выбор им своего призвания — совершается крайне легкомысленно. Он не дает себе труда разобраться в сути и разных сторонах этого призвания. Сделав выбор, он как бы отключает свои критические способности и всецело становится на предопределенный путь. Мое решение вступить в партию Гитлера было продиктовано именно таким легкомыслием. Почему, например, я пожелал остаться верным почти гипнотическому впечатлению, какое произвела на меня речь Гитлера? Почему я не попытался глубоко, систематически разобраться, скажем, в достоинствах или ущербности всех партийных идеологий? Почему я не прочитал программы разных партий, хотя бы «Майн кампф» Гитлера и «Миф XX столетия» Розенберга? Как интеллектуал, я должен был со всей тщательностью собрать документы и изучить разные точки зрения без всякой предвзятости, так, как рассматривал архитектурные проекты. То, что я этого не сделал, объяснялось моим слабым политическим воспитанием. Именно поэтому 27
я был некритичен и неспособен противостоять аргументам своих друзей-студентов, глубоко заразившихся национал-социалистской идеологией. Если бы я только хотел, я бы установил еще тогда, что Гитлер провозгласил экспансию рейха на восток, что он заурядный антисемит, что он стремится к авторитарному режиму, что после прихода к власти он намерен уничтожить демократические институты и в дальнейшем может склониться лишь перед силой. Не продумать этого самостоятельно, не прочитать, принимая во внимание мое образование, книг, газет и журналов разных направлений, не попытаться проникнуть сквозь пелену мистификаций — само по себе уже было преступлением. На этой ранней стадии моя вина была столь же тяжела, как и в последующие годы работы на Гитлера. Ибо находиться в положении, которое дает возможность знать, и тем не менее устраниться от знания — не что иное, как с самого начала принять на себя прямую ответственность за последствия. Я видел много грубых мест в партийной доктрине. Но я полагал, что с течением времени они будут отшлифованы, как это обычно происходило в ходе других революций. Как мне представлялось, передо мной стоял личный выбор между будущей коммунистической Германией и национал-социалистской Германией, тем более что политический центр между этими антиподами перестал существовать. К тому же в 1931 году я имел некоторые основания считать, что Гитлер движется в направлении умеренности. Я не понимал, что делал он это из оппортунистических соображений. Гитлер старался выглядеть респектабельно, чтобы доказать свою пригодность возглавить правительство. Партия в то время — как мне это помнится сегодня — лишь осуждала то, что она называла чрезмерным влиянием евреев в различных сферах экономической и культурной жизни. Она требовала, чтобы их участие в этих сферах было соизмеримо с процентом еврейского населения страны. К тому же союз Гитлера со старомодными националистами Гарцбургского фронта давал мне основания думать, что между его речами на публичных митингах и его подлинными политическими взглядами существует определенное различие. Это противоречие казалось мне многообещающим. На самом деле он рвался к власти, не останавливаясь ни перед чем. 28
Даже после вступления в партию я продолжал поддерживать свои отношения с евреями, и они тоже не порвали отношений со мной, хотя знали или подозревали, что я стал членом антисемитской организации. В то время я не был антисемитом, не стал я им и впоследствии. Ни в одной из моих речей, ни в письмах, ни в поступках не найти и следа антисемитских чувств, антисемитской фразеологии. Если бы Гитлер заявил до 1933 года, что он собирается поджечь синагоги, ввергнуть Германию в войну, уничтожить евреев и политических оппонентов, он сразу потерял бы и меня, и, по-видимому, большинство сторонников, которых приобрел после 1930 года. Геббельс это понимал; 2 ноября 1931 года он писал в редакционной статье «Сентя- бристы» в газете «Ангриф» о тех новых членах партии, которые вступили в нее после сентябрьских выборов 1930 года. В этой статье он предостерегал партию от проникновения в ее рады буржуазных интеллектуалов, выходцев из состоятельных образованных классов, которые не заслуживают того доверия, каким пользуются «старые бойцы». По своему характеру, по своим убеждениям, утверждал он, они неизмеримо уступают старым товарищам по партии, хотя превосходят их своим интеллектом: «Они убеждены, что наше движение достигло величия лишь благодаря болтовне демагогов, и теперь готовы прибрать его к рукам, дав ему свое руководство и опыт. Вот что они думают!» Приняв решение вступить в проклятую партию, я впервые в жизни отверг собственное прошлое, свое классовое происхождение и окружение. Вопреки моим представлениям, «время решений» оказалось упущенным. Я чувствовал себя, говоря словами Мартина Бубера, «связанным партийной ответственностью». Моя склонность к избавлению от необходимости размышлять, особенно о вещах неприятных, окончательно склонила чашу весов. В этом я ничем не отличался от миллионов других. Умственная заторможенность подобного рода облегчила, ускорила и в конце концов предопределила успех национал-социалистской системы. Я же думал, что, уплачивая ежемесячно несколько марок в виде членских взносов, решаю проблему своих политических обязательств. Сколь неисчислимы оказались последствия! Поверхностность моей позиции лишь усугубила совершенную мною 29
ошибку. Вступив в гитлеровскую партию, я сразу же, по существу, принял на себя ответственность, которая прямо распространяется на все жестокости принудительного труда, разрушения, причиненные войной, гибель так называемого нежелательного контингента — иными словами, ответственность за попрание справедливости и возвышение зла. В 1931 году я не сознавал, что четырнадцать лет спустя мне придется отвечать за множество преступлений, соучастником которых я стал, вступив в партию. Я не знал тогда, что за легкомыслие, необдуманность и нарушение традиции я расплачусь двадцатью одним годом своей жизни. И никогда не избавлюсь от чувства греха. 3 Стрелка переведена Было бы справедливей, если бы, описывая те годы, я говорил преимущественно о своей профессиональной деятельности, о своей семье и наклонностях. Ибо политические интересы не в первую очередь занимали мой ум. А прежде всего я был архитектор. Как владелец автомобиля, я стал членом вновь созданного «Национал-социалистического автомобильного корпуса» (ИСАК) и, поскольку это была новая организация, одновременно сделался и руководителем секции в Ванзее, по месту жительства. Впрочем, серьезной работой в партии я поначалу не занимался. Вдобавок я был единственным человеком в Ванзее и, следовательно, в данной секции, у которого вообще была машина, остальные пока только намеревались ею обзавестись, после того как произойдет «революция», о которой они мечтали. В качестве подготовки они старались разведать, у кого здесь, в районе богатых вилл, имеются подходящие машины для дня «икс». Моя партийная должность нередко приводила меня в окружной комитет Западного округа. Его возглавлял простой подмастерье мельника, весьма интеллигентный и пышущий энергией Карл Ханке. Он как раз недавно снял в аристократическом Груневаль- де виллу под будущий штаб своей окружной организации. 30
Ибо после успеха на выборах 14 сентября 1930 года партия, ставшая к тому времени весьма могущественной, старалась принять салонный вид. Вот Ханке и пригласил меня оформить виллу, задаром, разумеется. Мы советовались насчет обоев, гардин и красок; молодой крайслейтер избрал по моему совету обои от «Баухауза», хотя я и предупреждал его, что это «коммунистические» обои. Но он сумел отмахнуться от моих слов величественным жестом: «Мы отовсюду берем самое лучшее, и у коммунистов тоже». Этими словами он обозначил то, чем уже много лет занимались Гитлер и его штаб: не глядя на идеологию, выискивать повсюду то, что сулит успех, да и сами идеологические вопросы решать в зависимости от того, как они воздействуют на избирателя. Переднюю я велел выкрасить в ярко-алый цвет, а рабочие помещения — в интенсивно-желтый, где предложенные мной красные гардины создавали резкий контраст. При всем том подобное высвобождение долго подавляемой жажды действий, с помощью которой я, вероятно, хотел выразить революционный дух, встретило чрезвычайно неоднозначный прием. В начале 1932 года ассистентам понизили жалованье — маленькая лепта, чтобы хоть как-то поддержать напряженный бюджет прусского государства. Большие стройки вообще не предвиделись, экономическая ситуация была безнадежна. Трех лет на ассистентском поприще нам хватило с лихвой; мы оба, моя жена и я, решили отказаться от места у Тессенова и перебраться в Мангейм. Управление принадлежащими нашей семье домами гарантировало нам безбедное существование, и потому я мог всерьез заняться архитектурной деятельностью, которая до сих пор протекала весьма бесславно. Как «самостоятельный архитектор», я отправлял бесчисленные послания соседним фирмам и деловым друзьям своего отца. Но, разумеется, я напрасно рассчитывал отыскать заказчика, который рискнет связаться с двадцатишестилетним архитектором. Ибо даже архитекторы-старожилы Мангейма сидели тогда без заказов. Я пытался привлечь к себе внимание участием в конкурсах, но не вышел за пределы третьих премий и «покупки проекта». Перестройка лавки, размещенной в одном из родительских 31
доходных домов, осталась для меня единственным архитектурным свершением этой безрадостной поры. Партийная жизнь Мангейма протекала по-баденски уютно. После бурной активности в Берлине, которая меня мало-помалу затянула, здесь я ощущал себя словно член клуба для игры в кегли. ИСАК здесь не было, поэтому меня распоряжением из Берлина приписали к моторизованным частям СС, как я полагал, полноправным членом, но, скорей всего, просто гостем, ибо, когда уже в 1942 году я хотел возобновить свое членство, оказалось, что я никогда у них не числился. Когда началась подготовка к выборам 31 июля 1932 года, мы с женой поехали в Берлин, чтобы хоть ненадолго окунуться в бодрящую предвыборную атмосферу, а если выйдет, то и помочь делом. Ибо затяжная профессиональная бесперспективность заметно активизировала мои политические интересы или то, что я обозначал этими словами. Я желал внести свой вклад в победу Гитлера на выборах, хотя отводил для этой цели всего несколько дней, потому что из Берлина мы намеревались двинуться дальше, в давно запланированный поход на байдарках по озерам Восточной Пруссии. Как владелец автомашины, я доложился своему шефу по ИСАК Западного округа Берлина Вилли Нагелю, который поручил мне курьерские поездки по различным низовым организациям партии. Когда для этой цели мне доводилось посещать с партийным поручением округа, где заправляли «красные», у меня частенько душа уходила в пятки. В подвалах, более напоминавших норы, обитали отряды национал-социалистов, ведя существование загнанных и преследуемых. Впрочем, форпосты коммунистов в округах, где правили наци, влачили столь же жалкое существование. Я не могу забыть лицо невыспавшегося, запуганного и озлобленного группенфюрера в Моабите, одном из самых тогда опасных регионов. Эти люди рисковали жизнью и губили свое здоровье во имя идеи, даже не подозревая, что их просто используют ради осуществления утопических планов рвущегося к власти человека. 27 мая 1932 года Гитлер должен был прибыть с утренней манифестации в Эберсвальде на берлинский аэродром Штаа- кен. Мне было поручено доставить одного из штаакенских 32
связных к месту очередной манифестации в Бранденбург. Трехмоторный самолет закончил пробежку, и из него вышел Гитлер с несколькими адъютантами и сотрудниками. Кроме нас, почти никого и не было: я хоть и держался на почтительном отдалении, но мог видеть, как Гитлер с досадой выговаривает одному из своих сотрудников, потому что машины за ними еще не прибыли. Он гневно прохаживался взад и вперед, ударяя хлыстиком по голенищам высоких сапог, и производил впечатление сварливого и плохо владеющего собой субъекта, который пренебрежительно обращается со своими подчиненными. Этот Гитлер резко отличался от того, с виду спокойного и культурного, которого я мог наблюдать на студенческой манифестации. Я впервые столкнулся с удивительной мно- голикостью Гитлера, не придавая еще этому значения: с великой артистической интуицией он умел приспосабливать свое поведение на людях к любой ситуации, а с ближайшим окружением — служащими и адъютантами — держался более чем бесцеремонно. Машины подъехали. Я уселся с порученным моим заботам связным в свой «родстер» и на предельной скорости с шумом стартовал несколькими минутами раньше, чем колонна мотоциклистов, сопровождающая автомобиль Гитлера. В Бранденбурге все тротуары неподалеку от стадиона были заполнены социал-демократами и коммунистами, и нам — мой спутник был в форме — пришлось проехать сквозь строй разгоряченных людей. Когда несколькими минутами позже подъехал Гитлер со своей свитой, толпа превратилась в яростную и буйную массу, которая перетекла с тротуаров на проезжую часть. Машине пришлось замедлить ход. Гитлер стоял подле своего шофера. Тогда я сумел воздать должное его мужеству и сохранил эти чувства до сего дня. Негативные впечатления, возникшие у меня на аэродроме, были вытеснены увиденным. Сидя в машине, стоящей за воротами, я не мог слушать саму речь, зато слышал взрывы аплодисментов, которые то и дело прерывали речь Гитлера на несколько минут. Когда исполнение партийного гимна возвестило о конце мероприятия, мы снова тронулись в путь. Ибо в этот же день Гитлер намеревался выступить — уже в третий раз — на берлинском стадионе. И здесь тоже было полно народу, а на улицах 2 А. Шпеер 33
стояли тысячи тех, кому не хватило места на стадионе. Уже несколько часов толпа терпеливо дожидалась. Гитлер по обыкновению опаздывал. Мой рапорт Ханке о том, что Гитлер прибудет с минуты на минуту, был тотчас передан по всем громкоговорителям. Разразилась буря оваций — первая и последняя, которую мне довелось вызвать на своем веку. Следующий день определил мой дальнейший путь. Байдарки были уже доставлены на вокзал, билеты до Восточной Пруссии куплены, отъезд твердо назначен на этот вечер. Но днем мне позвонили. Шеф ИСАК Нагель сообщил, что Ханке, руководитель по организационным вопросам берлинского партийного округа, желает меня видеть, Ханке принял меня радостно: «Я вас повсюду разыскивал. Не хотите ли вы перестроить здание окружной партийной организации?» Таким вопросом он встретил меня с порога. «Я сегодня же предложу это доктору. Мы не можем терять время». Через каких-то несколько часов я уже сидел бы в поезде, а потом среди безлюдных озер Восточной Пруссии оказался недосягаем на много недель, и руководству округа пришлось бы искать другого архитектора. Долгие годы я считал это стечение обстоятельств счастливейшим поворотом в моей жизни. Стрелка была переведена. Два десятилетия спустя, в Шпандау, я прочел у Джеймса Джинса: «Движение поезда в подавляющем большинстве точек маршрута однозначно задано железнодорожной колеей. Но время от времени встречается узел, от которого возможны различные пути и от которого поезд можно повернуть в любом направлении благодаря ничтожному усилию, необходимому для того, чтобы перевести стрелку». Новая служебная резиденция гаулейтера Берлина расположилась на фешенебельной Фоссштрассе в окружении представительств германских земель. Из окон по заднему фасаду я мог наблюдать восьмидесятилетнего президента, когда тот прогуливался в соседнем парке, нередко в сопровождении крупных политиков и военных. Партия, как объяснял мне Ханке, должна была использовать все возможности — даже чисто визуальные — для того, чтобы приблизиться к политическому силовому центру и таким образом заявить о своих политических требованиях. Впрочем, 34
данное мне поручение было не столь притязательно, ибо оно и здесь сводилось к окраске стен и мелким переделкам. Меблировка зала заседаний и кабинета гаулейтера тоже получилась довольно скромной, отчасти по недостатку средств, отчасти же потому, что я все еще находился под влиянием Тессенова. Но эта скромность была нарушена пышной деревянной резьбой и лепниной эпохи грюндерства. Я работал здесь день и ночь в великой спешке, ибо окружная партийная организация меня подгоняла. Геббельса я видел редко. Поездки по стране для подготовки выборов 6 ноября 1932 года целиком занимали его в это время. Вымотанный и охрипший, он несколько раз приказывал показать ему помещение центра, хотя и не проявлял при этом особого интереса. Перестройка здания была завершена, смета во много раз превышена, партия потерпела на выборах полное поражение. Число ее членов сократилось, казначей хватался за голову при виде поступавших счетов, ремесленникам он мог лишь продемонстрировать пустую кассу; они же, будучи членами партии, чтобы не подводить ее к банкротству, должны были соглашаться на многомесячную отсрочку выплаты. Через несколько дней после торжественного открытия Гитлер лично осмотрел названную в его честь служебную резиденцию гаулейтера Берлина. Перестройка, как мне рассказывали, снискала его одобрение, и это наполнило меня гордостью, хотя мне так и не удалось выяснить, что именно удостоилось похвалы — то ли умышленная простота моих архитектурных решений, то ли перегруженность деталями вильгельмовского первоначального сооружения. Вскоре я вернулся в свою мангеймскую контору. Здесь все оставалось по-старому: экономическое положение и, следовательно, надежды на получение строительных заказов стали, по всей вероятности, еще хуже, а политические отношения — еще запутанней. Один кризис следовал за другим, мы их даже не замечали. Ибо для нас ничего не менялось. 30 января 1933 года я прочел в газете о назначении Гитлера рейхсканцлером, но даже и это поначалу меня нисколько не тронуло. Вскоре я присутствовал на партийном собрании мангеймской организации. И мне бросилось в глаза, сколь ничтожен личностный и духовный уровень ее членов. 2* 35
«Такие люди не могут управлять государством», — мелькнуло у меня в голове. Но я напрасно тревожился. Старый чиновничий аппарат продолжал и при Гитлере вести все дела без сучка без задоринки. Потом прошли выборы 5 марта 1933 года. А неделю спустя раздался междугородний звонок. Звонили из Берлина. У телефона был Ханке, гаулейтер по оргвопросам. «Вы в Берлин не собираетесь? Для вас здесь наверняка найдется дело. Когда вы будете?» — спрашивал он. Наш маленький спортивный БМВ был тщательно смазан, чемоданчик уложен, мы провели всю ночь в пути на Берлин. Не выспавшийся, я утром уже стоял перед Ханке в его официальной резиденции. «Вы сразу же поедете с доктором. Он желает осмотреть свое новое министерство». Итак, я вместе с Геббельсом торжественно вступил в красивое творение Шинкеля на Вильгельмсплац. Несколько сотен человек, которые чего-то дожидались, возможно Гитлера, приветствовали нового министра. Но не только здесь я почувствовал, что в Берлине началась новая эра: после затяжного кризиса люди выглядели бодрее, казались исполненными надежды. Все понимали, что на сей раз речь идет не о простой смене кабинета. Всеми словно овладело чувство, что пробил решающий час. Группки людей стояли на улицах. Хоть и незнакомые друг с другом, они болтали о всяких пустяках, шутили или выражали политическое одобрение происходящему — а в это время где-то, не привлекая к себе внимания, аппарат безжалостно сводил счеты с противниками по многолетней политической борьбе за власть и сотни тысяч трепетали из-за своего происхождения, веры, взглядов. После осмотра помещений Геббельс поручил мне перепланировку старых и строительство новых, наиболее важных, например его кабинета и залов заседаний. Мне он дал конкретное задание немедля приступить к работе, не дожидаясь, пока составят смету, и не выясняя, имеются ли для этого необходимые средства. Как выяснилось впоследствии, в этом было известное самодурство, потому что для вновь созданного министерства пропаганды пока вообще не был составлен бюджет, а уж для перестройки его — и подавно. Я приложил все усилия, чтобы выполнить задание, 36
покорно следуя шинкелевским интерьерам, но Геббельс счел предложенную мной меблировку недостаточно представительной и несколько месяцев спустя перепоручил объединенным мастерским в Мюнхене заново меблировать помещение в имперском стиле. Ханке обеспечил себе в этом министерстве надежный пост секретаря министра и с неподражаемой ловкостью начал хозяйничать в приемной. В эти дни я увидел у него план города Берлина для намеченной на 1 мая массовой ночной манифестации в Темпльгофе. План возмутил мои профессиональные чувства и возбудил бунтарский дух. «Похоже на декорации к стрелковому празднику». Ханке в ответ: «Если вы сумеете лучше, принимайтесь за дело, да поживей». В ту же ночь возник проект грандиозной трибуны с тремя гигантскими флагами позади, каждый превосходил высотой десятиэтажный дом; а полотнища должны были быть натянуты на деревянных перекладинах, оба крайних — черно-бело-красные, а посредине флаг со свастикой. С точки зрения статики все это было весьма рискованно, ибо при сильном ветре флаги выглядели бы как паруса. Их предполагалось подсветить сильными прожекторами, дабы, как на сцене, усилить впечатление приподнятого центра. Мой проект был тотчас утвержден, и я снова продвинулся на одну ступень выше. Исполненный гордости, я продемонстрировал завершенную работу Тессенову, но тот по-прежнему стоял обеими ногами на почве солидного ремесленничества. «Вы полагаете, будто сотворили нечто? Это производит впечатление, только и всего». Зато Гитлер, как мне рассказывал Ханке, пришел в неописуемый восторг, хотя, разумеется, Геббельс приписал весь успех себе. Несколько недель спустя Геббельс занял служебную квартиру, принадлежавшую ранее министру продовольствия. Не обошлось без применения силы, ибо Гутенберг требовал, чтобы квартира осталась в его распоряжении как министра, представляющего Немецкую национальную партию. Но спор разрешился очень скоро сам по себе, так как уже 26 июня Гутенберг вышел из состава кабинета. Мне поручили не только реконструкцию министерской квартиры, но и пристройку к ней большой гостиной. Я, быть 37
может, чуть легкомысленно обещал за два месяца сдать квартиру и пристройку готовыми для переезда. Гитлер не верил, что я выдержу сроки, и Геббельс, желая меня подзадорить, рассказал мне о его недоверии. Я приказал работать круглые сутки в три смены, все возможные части строительства были согласованы до мельчайших деталей, в последние дни я включил большую сушильную установку, и наконец строительный объект был сдан день в день к назначенному сроку при полной меблировке. Эберхарда Ханфштенгля, директора Берлинской национальной галереи, я попросил для украшения геббельсовской квартиры выделить несколько акварелей Нольде. Геббельс и его жена были в полном восторге от этого дара, пока не явился Гитлер и самым резким образом не раскритиковал его, после чего министр немедля вытребовал меня к себе и воскликнул: «Сейчас же уберите эти картины, они просто невозможны!» В эти первые месяцы после взятия власти по меньшей мере некоторые направления современной живописи из тех, что в 1937 году были заклеймены как выродившееся искусство, еще имели известные шансы. Ибо Ганс Вайдеман, старый член партии из Эссена с золотым партийным значком, возглавлял в министерстве пропаганды отдел изобразительных искусств. Ничего не зная об истории с акварелями Нольде, он подобрал для Геббельса ряд картин в духе Нольде и Мунка и порекомендовал их министру как выражение национального революционного искусства. Наученный опытом, Геббельс приказал немедленно убрать эти картины. Когда же в ответ Вайдеман решительно отказался подвергнуть анафеме все современное искусство без разбору, его тотчас сместили с поста и понизили в должности. На меня производила жутковатое впечатление эта смесь властности и послушания и поистине зловещее — тот безусловный авторитет, каким пользовался Гитлер даже у своих многолетних ближайших соратников. Геббельс проявил свою безоговорочную зависимость от Гитлера. Как и все мы. Даже я, привыкший к современному искусству, безропотно принял решение Гитлера. Не успел я довести до конца поручения Геббельса, как мне позвонили из Нюрнберга. Там готовился первый съезд отныне правящей победоносной партии. Завоеванная власть 38
должна была найти выражение решительно во всем, вплоть до декораций, однако местный архитектор не мог предложить никакой сколько-нибудь удовлетворительной идеи. Меня самолетом доставили в Нюрнберг, где я и сделал некоторые наброски. Не отличаясь большим богатством идей, они весьма напоминали первомайское сооружение в Берлине, только венцом Цеппелинфельда мне виделся не знаменный парус, а гигантский орел с размахом крыльев до тридцати метров, которого я прикрепил к решетчатой конструкции, как бабочку в коллекции. Руководитель нюрнбергской организации не осмелился лично оценить мой проект и направил меня в Мюнхен, в центральное управление. С собой он дал мне сопроводительное письмо, так как за пределами Берлина меня до сих пор никто не знал. В «Коричневом доме» к архитектуре или, правильнее сказать, к праздничной декорации относились крайне серьезно. Уже через несколько минут я со своими чертежами оказался в роскошно отделанном кабинете Гесса. Гесс даже не дал мне раскрыть рта. «Об этом может судить лишь фюрер». Потом он быстро позвонил и сказал: «Фюрер у себя. Я прикажу, чтоб вас туда доставили». Так я впервые получил представление о том, что означает волшебное слово «архитектура» во времена Гитлера. Мы остановились перед многоэтажным доходным домом неподалеку от Театра принца-регента. Квартира Гитлера располагалась на третьем этаже. Сперва меня ввели в переднюю, заставленную сувенирами и подарками довольно низкого разбора. Меблировка тоже свидетельствовала о плохом вкусе. Появился адъютант, распахнул дверь, сказал не по форме: «Прошу», и я очутился наедине с Гитлером, всемогущим рейхсканцлером. На столе перед ним лежал разобранный пистолет, чисткой которого он, судя по всему, и был занят. «Положите сюда ваши чертежи», — коротко приказал он, после чего, не глядя на меня, сдвинул в сторону части пистолета, с интересом, но безмолвно просмотрел мой проект и сказал: «Согласен». Больше ничего. И, поскольку он снова занялся своим пистолетом, я в некотором недоумении покинул комнату. В Нюрнберге, где я поведал о разрешении, полученном лично у Гитлера, это вызвало целый переполох. Знай тамошние организаторы, сколь привлекателен покажется Гитлеру 39
архитектурный проект, в Мюнхен выехала бы большая делегация и мне разве что позволили бы стоять где-нибудь позади всех. Но склонность Гитлера к архитектуре в то время еще не была общеизвестна. Осенью 1933 года Гитлер поручил своему мюнхенскому архитектору Паулю Людвигу Троосту, который оформлял океанский лайнер «Европа» и перестраивал «Коричневый дом», полностью преобразовать и заново обставить также и квартиру рейхсканцлера в Берлине, с пожеланием, чтобы работы были завершены как можно скорей. Троост приехал из Мюнхена и, следовательно, плохо ориентировался в берлинских фирмах и берлинских строительных традициях. Тут Гитлер вспомнил, что некий молодой архитектор за неслыханно короткий срок сумел выполнить пристройку к дому Геббельса, и приказал, чтобы я посодействовал мюнхенскому руководителю работ в выборе фирм, помог ему своим знанием берлинского строительного рынка и вообще подключался к работам, когда понадобится, дабы они были завершены как можно скорей. Наше сотрудничество началось с внимательнейшего осмотра квартиры рейхсканцлера Гитлером, его архитектором и мной. Шесть лет спустя, весной 1939 года, он написал в одной статье о прежнем состоянии этой квартиры: «После революции 1918 года дом мало-помалу приходил в запустение. Не только чердачные перекрытия прогнили во многих местах, но даже и полы стали трухлявыми... Поскольку все мои предшественники не надеялись пробыть в должности более трех, от силы пяти месяцев, они не считали нужным ни разгребать грязь за теми, кто жил здесь до них, ни заботиться о том, чтобы их преемнику жилось здесь лучше, чем им самим. Представительскими полномочиями по отношению к другим странам они не обладали, поскольку эти страны и без того не очень ими интересовались. Поэтому здание совершенно захирело, чердак и потолки сгнили, обои и полы стали трухлявыми и все вместе взятое издавало совершенно невыносимый запах». Гитлер преувеличивал, не без того. Хотя трудно себе даже представить, в каком состоянии находилась квартира. Кухня почти без освещения, с технически совершенно устаревшими плитами. На весь дом с его многочисленными 40
обитателями имелась одна-единственная ванна, да и та образца начала века. И вообще очень много безвкусного: двери, зачем-то выкрашенные под натуральное дерево, ящики для цветов под мрамор, сделанные из жести. Гитлер ликовал: «Теперь вы видите, как низко пала старая республика. Даже дом рейхсканцлера — и тот нельзя показать иностранцам, лично мне было бы стыдно принимать здесь даже одного гостя». Во время этого основательного обхода, который занял около трех часов, мы поднялись и на верхний этаж, где управляющий сказал нам: «А вот дверь, которая ведет в соседний дом». — «Это как же так?» — «Отсюда можно по чердакам пройти через все министерства до отеля “Ад- лон”». — «А зачем?» — «Во время беспорядков в начале Веймарской республики выяснилось, что мятежники могут отрезать рейхсканцлера от города. А этим путем он всегда может беспрепятственно уйти». Гитлер приказал отпереть дверь, и мы действительно сразу же оказались в примыкающем к зданию министерстве иностранных дел. «Дверь надо заложить кирпичом. Нам это ни к чему», — сказал Гитлер. С тех пор как начались работы по перестройке, Гитлер почти каждый день наведывался к обеду на строительную площадку в сопровождении адъютанта, он рассматривал сделанное и был доволен новой планировкой комнат. Вскоре многочисленные рабочие начали приветливо и непринужденно с ним здороваться. Несмотря на двух эсэсовцев в штатском, которые незаметно держались поодаль, все выглядело весьма идиллически. Было видно, что Гитлер чувствует себя на стройке как дома, хотя и совершенно не прибегает для снискания популярности к дешевому заигрыванию. Подрядчик и я сопровождали его во время обходов. Он задавал нам вопросы, не то чтобы недружелюбно, но очень коротко: «Когда штукатурили эту комнату? Когда возьметесь за окна? А чертежи уже прибыли из Мюнхена? Нет еще? Я сам спрошу об этом у профессора». Так он обычно называл Трооста. Осматриваем новое помещение. «Вот здесь уже штукатурили. А вчера еще нет. Лепнина получилась очень красиво. Такие вещи профессору удаются превосходно. Вы когда собираетесь закончить? Надо спешить. У меня 41
сейчас только и есть, что маленькая квартирка статс-секретаря на верхнем этаже. Я туда никого не могу пригласить. Просто смешно, до чего сквалыжная была республика. А вход вы уже видели? А лифт? В любом торговом доме они куда лучше». Лифт и впрямь частенько застревал, да и рассчитан был всего на троих. Вот так держал себя Гитлер. Нетрудно понять, что подобная естественность очень мне импонировала; во всяком случае, это был не просто канцлер, а человек, благодаря которому в Германии все снова начало оживать, который вновь дал работу безработным и выдвинул большие хозяйственные программы. Лишь много позже кое-какие мелкие наблюдения вызвали у меня смутную догадку, что во всем этом содержалась изрядная примесь пропагандистского расчета. Я уже от двадцати до тридцати раз сопровождал его в подобных обходах, когда во время очередного он внезапно сказал: «Не хотите сегодня у меня пообедать?» Конечно, я был счастлив наблюдать подобное доказательство чисто личного отношения, тем более что из-за его безличной манеры держаться я на подобное внимание даже не рассчитывал. Я уже много раз лазил по всяким строительным площадкам, но именно в этот день со строительных лесов прямо мне на костюм упал мастерок с жидким раствором. Должно быть, у меня сделался очень несчастный вид, потому что Гитлер сказал: «Ничего, приходите, мы это быстро уладим». В квартире Гитлера дожидались гости, среди них Геббельс, который был крайне удивлен моим появлением в этом кругу. Гитлер провел меня в свои личные апартаменты, явился лакей, который был тотчас отправлен за темно-синим пиджаком Гитлера. «Вот наденьте пока это!» После чего я вслед за Гитлером вышел в обеденную залу, где Гитлер отдал мне предпочтение перед другими гостями, усадив рядом с собой. Очевидно, я ему понравился. Геббельс заметил то, на что в крайнем своем возбуждении я совершенно не обратил внимания. «Да на вас значок фюрера! Это ведь не ваш пиджак?» Гитлер даже не дал мне ответить и сказал: «Ясное дело, это мой пиджак». 42
За обедом Гитлер впервые задал мне несколько личных вопросов. И только тут до него дошло, что я готовил оформление к 1 Мая. «Ах, вот как, значит, Нюрнберг тоже вы делали? Ко мне ведь приходил архитектор со своими планами. Верно, верно, это вы и приходили. В жизни бы не подумал, что вы в срок завершите стройку у Геббельса». О моем членстве в партии он даже не спрашивал. Как я понимаю, применительно к людям искусства этот вопрос его не занимал. Прежде всего он желал как можно больше узнать о моем происхождении, о моей карьере архитектора, о стройках моего отца и моего деда. Несколько лет спустя Гитлер вспомнил это приглашение. «Я уже при обходе стройки обратил на вас внимание. Я искал архитектора, которому мог бы однажды доверить свои строительные замыслы. Чтоб он был достаточно молод, потому что, как вы понимаете, эти планы простираются далеко в будущее. Мне нужен человек, который и после моей смерти сможет действовать, вооруженный моим авторитетом. Этого человека я увидел в вас». После многих лет тщетных усилий я был преисполнен жажды деятельности, и лет мне было всего двадцать восемь. За большой заказ я давно уже был готов, подобно Фаусту, продать свою душу. И вот я нашел своего Мефистофеля, покоряющего не менее, чем гётевский. 4 Мой катализатор По натуре я человек добросовестный, но мне необходим какой-то импульс, чтобы я мог пробудить в себе новые способности и энергию. И вот я нашел катализатор; более могущественного и действенного даже быть не могло. От меня теперь требовалась отдача всех моих сил во все возрастающем темпе и со все более высокими требованиями. Тем самым я отринул истинную сердцевину моей жизни — семью. С тех пор как я был привлечен и вдохновлен Гитлером, к которому испытывал безраздельную преданность, работа заполучила меня, а не я ее. Гитлер умел заставить своих сотрудников прилагать величайшие 43
усилия в работе. «Человек растет вместе со своими задачами», — говаривал он. За двадцать лет, проведенные в Шпандау, я неоднократно задавался вопросом: а как бы я повел себя, сумей вовремя разглядеть настоящее лицо Гитлера и истинную природу того правления, которое он создавал? Ответ всякий раз получался банальным; мой пост архитектора при Гитлере вскоре приобрел для меня исключительное значение. Не достигнув даже и тридцати лет, я видел перед собой самые ослепительные перспективы, о которых только может мечтать архитектор. Вдобавок овладевшая мной маниакальная жажда деятельности вытесняла вопросы, которые могли бы возникнуть. Ежедневная горячка работы глушила любое мое сомнение. Когда я писал эти воспоминания, меня все больше и больше удивляло, а потом даже потрясало, что до 1944 года я так редко, по сути вообще никогда не находил времени, чтобы поразмыслить о себе самом и о своей деятельности, что я практически не предавался размышлениям. Сейчас, когда я окидываю взглядом прожитое, мне думается, что в те времена меня что-то поднимало над землей, обрывая все мои корни и отдавая во власть множеству чужеродных сил. Когда я оглядываюсь назад, мне кажется всего прискорбней то, что в ту пору меня тревожил исключительно собственный путь в архитектуре, отход от теорий Тессено- ва. Когда же я слышал, как мое окружение травит евреев, масонов, социал-демократов или свидетелей Иеговы, словно загнанную дичь, у меня было такое чувство, что это меня вообще не касается. Довольно и того, что сам я в этом не принимаю участия. Рядового члена партии всем воспитанием подводили к мысли, будто большая политика чересчур сложна, чтобы ему о ней судить. В результате у человека возникало ощущение, что за него отвечают другие, и ему никогда не приходилось отвечать самому за себя. Вся структура системы была направлена на то, чтобы конфликты с собственной совестью даже и не возникали. Результатом была полная стерильность всех разговоров и дискуссий между единомышленниками. Не представляло никакого интереса взаимно подтверждать в разговоре схожие мнения. 44
Еще сомнительней выглядело настоятельное требование ограничивать ответственность лишь собственной сферой деятельности. Каждый человек пребывал в пределах своей профессиональной группы — архитекторов или врачей, юристов, техников, солдат или крестьян. Профессиональные организации, членство в которых было обязательно, называли палатами (например, врачебная, артистическая), и это обозначение четко характеризовало членение на отдельные, словно каменными стенами отделенные одна от другой сферы жизни. Чем дольше существовал гитлеровский режим, тем больше обосабливалась каждая палата. Довелись такому структурному делению затянуться еще на несколько поколений, этого, как мне кажется, хватило бы, чтобы развалить всю систему, ибо мы пришли бы к своего рода кастовому государству. Тем больше потрясало меня несоответствие всего этого провозглашенной в 1933 году «народной общности», ибо единение общества при существующих порядках таким образом никогда не было бы достигнуто. В конечном итоге получилась общность изолированных. Даже если сегодня это звучит странно, для нас слова, что фюрер обо всем думает и всем управляет, не были пустой пропагандистской формулировкой. Податливость на такие явления была в нас заложена с юности. Приобретенные нами принципы были внушены абсолютной государственностью, причем внушены в такое время, когда законы войны могли только обострить ее субординационный характер. Возможно, благодаря этим обстоятельствам мы, как солдаты, были подготовлены к тому складу мышления, которое вновь предстало перед нами в обличье гитлеровской системы. Четкий порядок был у нас в крови, либерализм Веймарской республики по сравнению с ним виделся сомнительным, дряблым и уж никак не достойным подражания. Чтобы иметь возможность по первому зову предстать перед моим главным заказчиком, я снял под бюро мастерскую одного художника на Беренштрассе, в нескольких сотнях метров от рейхсканцелярии. Сотрудники мои, все без исключения молодые люди, забыв про личную жизнь, работали с раннего утра до поздней ночи; обед им обычно 45
заменяли бутерброды. Лишь около десяти вечера мы в совершенном изнеможении завершали свой рабочий день ужином в близлежащем винном погребке, а за ужином еще раз обговаривали сделанное за день. Впрочем, большие заказы по-прежнему заставляли себя ждать. В дальнейшем Гитлер подбрасывал мне срочные задания, поскольку явно видел мою главную способность в умении быстро их выполнять: кабинет бывшего рейхспрезидента на втором этаже административного здания выходил всеми тремя окнами на Вильгельмсплац. В эти первые месяцы 1933 года под окнами регулярно собирались толпы, которые громогласным хором изъявляли желание увидеть «фюрера». По этой причине здесь стало невозможно работать. Вдобавок Гитлер и без того недолюбливал свой кабинет. «Слишком мал! Шестьдесят квадратных метров — это для какого-нибудь моего сотрудника. Где прикажете мне принимать государственного гостя? Уж не в этом ли углу? А такой письменный стол подошел бы начальнику моей канцелярии». Гитлер поручил мне оборудовать под кабинет одну из выходящих в сад комнат. Пять последующих лет он довольствовался этим новым кабинетом, хотя и его считал временным прибежищем. Впрочем, свой кабинет в новом здании рейхсканцелярии 1938 года он тоже очень скоро признал недостаточно импозантным. До 1950 года по его указаниям и моим планам предполагалось выстроить окончательный вариант рейхсканцелярии: там для Гитлера и его преемников в грядущих столетиях был предусмотрен рабочий зал, который при своих 960 квадратных метрах в шестнадцать раз превысил бы кабинет его предшественников. Правда, переговорив с Гитлером, я пристроил к этому залу личный кабинет для него в те же шестьдесят квадратных метров. А старый кабинет в будущем предполагалось вообще не использовать, потому что из него Гитлер желал без помех вступать на новый «исторический балкон», который я наскоро пристроил к зданию, дабы он мог показываться народу. «Окно было для меня слишком неудобно, — удовлетворенно отметил Гитлер, — и меня видели не со всех сторон. Не могу же я, в конце концов, свешиваться из окна». Создатель первого проекта рейхсканцелярии, профессор 46
Берлинского высшего технического училища Эдуард Зид- лер, возражал против моего вмешательства, а Ламмерс, начальник рейхсканцелярии, подтвердил, что наши действия нарушают авторское право. Гитлер издевательски отмел его возражения: «Зидлер испакостил мне всю Вильгельмсплац. Сейчас это выглядит как правление мыловаренного концерна, а не как центр рейха. Интересно, что он себе воображает? Может, он еще и балкон для меня построит?!» Впрочем, Гитлер в порядке компенсации согласился дать профессору какой-нибудь строительный заказ. Несколько месяцев спустя мне было велено соорудить барачный лагерь для рабочих только что начатого строительства автострады. Гитлер не одобрил их теперешнее размещение и пожелал, чтобы я создал типовой проект, который можно будет применять для всех лагерей подобного типа. С приличными кухнями, прачечными и душевыми, с клубным залом и комнатами, каждая на две кровати, этот лагерь, без сомнения, выгодно отличался бы от существовавших до сих пор строительных общежитий. Гитлер вникал в мельчайшие детали этого образцового сооружения и велел сообщать ему о реакции рабочих. Таким я и представлял себе вождя национал-социалистов. Пока шла перестройка квартиры для канцлера, Гитлер жил в квартире своего статс-секретаря Ламмерса, на верхнем этаже административного здания. Здесь мне нередко доводилось обедать или ужинать. Ужин обычно проходил в окружении постоянной свиты Гитлера: его многолетнего шофера Шрека, начальника личной охраны Зеппа Дитриха, доктора Дитриха, обоих адъютантов, Брюкнера и Шауба, и Генриха Гофмана, фотографа Гитлера. Поскольку за столом умещалось максимум десять человек, мест больше практически не оставалось. Зато к обеду приходили главным образом прежние соратники по Мюнхену, такие как Аман, Шварц и Эссер или гаулейтер Вагнер, часто также и Берлин, руководитель мюнхенского филиала «Даймлер-Бенц», он же поставщик машин для Гитлера. Министры приходили на удивление редко: даже Гиммлера я видел не чаще, чем Рема и Штрейхера, зато Геббельса и Геринга довольно часто. Но уже в то время не имели допуска к столу служащие из окружения рейхсканцлера. Так, например, бросалось в глаза, что даже сам Ламмерс, хоть и хозяин дома, никогда 47
не появлялся за столом; надо думать, не без веских на то оснований. Ибо в этом кругу Гитлер зачастую итожил результаты: без особых претензий он просто перечислял сделанное за день. Он любил, к примеру, рассказывать, как умел совладать с бюрократами, которые грозили парализовать его деятельность на посту рейхсканцлера. «В первые дни мне подсовывали на утверждение каждый пустяк. Каждый день я находил на своем столе горы бумаг, и, сколько я ни работал, гора не становилась меньше. Пока я не положил конец всей этой чепухе. Продолжай я и дальше в том же духе, я бы никогда не достиг положительных результатов, потому что у меня просто не оставалось времени думать. Когда я отказался просматривать документы, мне сказали, что из-за этого затянется принятие многих важных решений. Но лишь мой отказ дал мне возможность обдумывать важные вопросы, по которым решение зависело от меня. Так я сам направил дальнейшее развитие и не дал чиновникам направлять меня». Иногда Гитлер рассказывал о своих поездках: «Шрек был лучшим шофером, которого я только мог себе представить, и наш мотор выжимал сто семьдесят километров в час. Мы всегда ездили очень быстро. Но в последние годы я приказал Шреку не гнать больше восьмидесяти. Представить только, если со мной вдруг что-то случится! А гонки с большими американскими автомобилями — это что-то! Держишься вплотную за ними, пока их не охватит азарт. Все американские модели гроша ломаного не стоят по сравнению с «мерседесом». Их мотор не выдерживал гонки, и начинал через какое-то время чихать, и водители с вытянутыми физиономиями съезжали на обочину. Так им и надо!» По вечерам регулярно устанавливали примитивный проектор, чтобы после «Вохеншау» прокрутить еще один, а то и два художественных фильма. Поначалу прислуга не умела как следует обходиться с аппаратурой. То показывали кадр вверх ногами, то пленка рвалась, но в те времена Гитлер воспринимал это куда более спокойно, чем его адъютанты, слишком охотно демонстрировавшие подчиненным свою власть, которую давала им близость к рейхсканцлеру. Подбор фильмов Гитлер любил обсуждать с Геббельсом. По большей части речь шла о тех, что одновременно 48
показывали и в берлинских кинотеатрах. Гитлер предпочитал легкие жанры: развлекательные, любовные, социальные. Он требовал безотлагательно доставлять ему все фильмы с Яннингсом и Рюманом, Хенни Портен и Лил Даговер, Ольгой Чеховой, Зарой Леандер или Женни Юго. Фильмы-ревю с обилием голых ног могли у него твердо рассчитывать на успех. Часто мы смотрели и зарубежную продукцию, даже такую, которой рядовой зритель не видел. Зато почти не бывало фильмов о спорте и горном туризме, пейзажных, о животном мире, никогда не показывали нам также информативных фильмов о других странах. Не жаловал Гитлер и сатирические фильмы, которые я тогда очень любил, например, с Бастером Китоном, а тем более с Чарли Чаплином. Но немецкой продукции никоим образом не хватало, чтобы ежедневно поставлять для просмотра по два фильма. Поэтому некоторые показывали два раза, а то и больше, странным образом никогда не крутили фильмов с трагическим содержанием, зато часто — костюмные и с его любимыми артистами. Этот принцип отбора и привычку ежевечерне просматривать по два фильма Гитлер сохранял до начала войны. Зимой 1933/34 года во время одного из обедов я сидел возле Геринга. «Мой фюрер, — обратился он к Гитлеру, — а вашу квартиру делает Шпеер? Он ваш архитектор?» И хотя это не соответствовало действительности, Гитлер ответил утвердительно. «Тогда разрешите, чтобы он перестроил и мою квартиру». Гитлер не возражал, и Геринг, не слишком расспрашивая о моих желаниях и склонностях, усадил меня после обеда в свой объемистый автомобиль, дабы увлечь, как драгоценный трофей, к себе на квартиру. Он выбрал себе бывшие служебные апартаменты прусского министерства торговли в одном из парков, расположенных позади Лейпцигерплац, целый дворец, с превеликой пышностью воздвигнутый прусским государством после 1914 года. Всего лишь несколько месяцев назад квартира была с таким же размахом перестроена по указаниям самого Геринга и на деньги прусского государства. Гитлер осмотрел ее и презрительно обронил: «Темно! Не понимаю, как можно жить в такой темноте. Сравните, к примеру, работу моего профессора. Все кругом светло, ясно и просто!» Я и в самом деле обнаружил у Геринга романтическое нагромождение 49
маленьких, с мрачными окнами и темными бархатными обоями комнат, уставленных громоздкой ренессансной мебелью. Некоторое подобие часовни осенялось знаком свастики, но и в других помещениях новый символ был разбросан по стенам, потолкам и полам. Выглядело все это так, будто здесь постоянно проходили торжественно-траурные церемонии. Молниеносные перемены, происходившие в Геринге после каждого критического замечания со стороны Гитлера или просто из подражания ему, были характерным признаком системы, как, пожалуй, и любого авторитарного общества. Он без раздумий отрекся от только что отделанной квартиры, в которой, скорее всего, лучше бы себя чувствовал, поскольку она больше соответствовала его натуре. «Вы на это не глядите, я и сам это видеть не могу. Словом, делайте как пожелаете. Я вам даю задание: только пусть будет как у фюрера». Задание было превосходное, а деньги, по обыкновению, не играли для Геринга никакой роли. Сломали несколько стен, чтобы из множества комнат нижнего этажа сделать четыре просторных помещения, из них самое большое — его рабочий кабинет площадью в 140 квадратных метров, тем самым приближенный по размерам к кабинету Гитлера. Сделали легкую пристройку из застекленных бронзовых каркасов. С бронзой, правда, возникли трудности. Она проходила по разряду дефицитных материалов, и за ее неоправданный расход причитались высокие штрафы, но Геринга это ничуть не смущало. Он был в полном восторге, ликовал при каждом обходе дома, сиял, как ребенок в день рождения, потирал руки и смеялся. Предметы мебели у Геринга соответствовали его собственным объемам. Письменный стол, старинный, ренессансный, имел размеры грандиозные, то же можно сказать и о рабочем кресле, спинка которого высоко поднималась над его головой, — возможно, это был некогда княжеский трон. На стол он приказал водрузить два серебряных светильника с необъятными пергаментными абажурами и вдобавок неслыханно увеличенный портрет Гитлера: оригинал, подаренный ему Гитлером, показался ему недостаточно импозантным. Он приказал во много раз увеличить снимок, и каждый визитер дивился такой милости со стороны 50
Гитлера, ибо в партийных и правительственных кругах было хорошо известно, что Гитлер всегда дарит своим паладинам портрет одного и того же формата в серебряной рамочке, смоделированной специально для этой цели госпожой Троост. В холле подтянули к самому потолку гигантскую картину, дабы не загораживать окошки, примыкающие к холлу кинобудки. Картина показалась мне знакомой. И действительно, Геринг, как я выяснил позднее, в присущей ему «нерассудительной» манере приказал «своему» прусскому директору музея кайзера Фридриха доставить к себе на квартиру знаменитую рубенсовскую картину «Диана на оленьей охоте», которая до той поры считалась одним из самых выдающихся шедевров этого музея. Во время реконструкции Геринг жил как раз напротив рейхстага, во дворце рейхспрезидента — сооружении начала века с явными признаками помпезного рококо. Здесь и проходили наши беседы по поводу оформления его окончательного обиталища, на которых часто присутствовал один из директоров изысканных «Объединенных мастерских», господин Пепке, — пожилой, седовласый, искренне стремившийся понравиться Герингу, но робеющий из-за его резкой и приказной манеры общаться с теми, кто ему подчинен. Однажды мы сидели в комнате, рельефные стены которой были сверху донизу испещрены орнаментом из аляповатых роз в стиле вильгельмовского неорококо — воплощение уродства. Это смутно сознавал и сам Геринг, заведя такого рода разговор: «Как вы находите эту декорацию, господин директор? Недурно, не правда ли?» И вместо того, чтобы прямо ответить: «Да это чудовищно!», старик растерялся и, не желая портить отношения с высокопоставленным заказчиком и клиентом, дал уклончивый ответ. Геринг тут же учуял возможность для розыгрыша и подмигнул мне заговорщически. «Но, господин директор! Неужели это, по-вашему, не прекрасно? А я как раз намерен поручить вам роспись всех своих комнат в таком же стиле. Мы ведь уже говорили об этом с вами, не правда ли, господин Шпеер?» — «Как же, как же, эскизы уже в работе». — «Вот видите, господин директор, таков наш новый стиль. Уверен, что он вам понравится». Директор просто корчился 51
от мук художнической совести, на лбу у него выступили крупные капли пота, и задрожал клинышек бородки. Но Геринг вбил себе в голову непременно вырвать у старика признание. «Стало быть, осмотрите повнимательней эту стену. Как красиво взбираются розы наверх! Чувствуешь себя словно под открытым небом в беседке из роз. Неужели вас это не приводит в восторг?» — «Как же, как же», — робко лепетал старик в полном отчаянии. «Вы должны восторгаться таким произведением искусства, вы ведь у нас специалист. Ну разве это не прекрасно?» Игра тянулась долго, пока директор не сдался и не изобразил требуемый восторг. «Вот все они таковы!» — с презрением заметил Геринг потом, и был прав: они действительно были таковы, и это не в последнюю очередь относилось к самому Герингу, который просто не знал удержу, расписывая за трапезами у Гитлера, какая у него теперь будет просторная и светлая квартира: «Ну совершенно как у вас, мой фюрер!» Пожелай Гитлер украсить свои стены букетами роз, Геринг потребовал бы того же. Уже зимой 1933/34 года, иными словами, несколько месяцев спустя после того решающего обеда у Гитлера, я был введен в его ближайшее окружение. Насчитывалось немного людей, которым оказывали такое же предпочтение, как и мне. Гитлеру я особенно пришелся по душе, хотя в соответствии с моим характером я вел себя сдержанно и молчаливо. Часто я задавал себе вопрос, не переносит ли он на меня несбывшуюся мечту своей юности о карьере великого архитектора. Однако поведение Гитлера, порой импульсивное, никак не давало сколько-нибудь удовлетворительного объяснения такой откровенной симпатии. От своей позднейшей, классической линии я тогда еще отстоял очень далеко, по чистой случайности сохранились мои чертежи — проект здания Высшей школы НСДАП в одном из районов Мюнхена, Грюнвальде, — сделанные для конкурса, в котором могли принять участие все желающие. Проект этот, правда, служит уже репрезентативным целям и ориентирован на центральную ось, но все это пока достигается весьма скромными средствами, которым я выучился у Тессенова. 52
Вместе со мной и с Троостом Гитлер просмотрел представленные на конкурс работы еще до решения жюри. Проекты, как и положено при всяком конкурсе, подавались анонимно. Я, разумеется, провалился. Лишь после того, как победитель был назван и завеса секретности упала, Троост в студийном разговоре выделил мой проект, и Гитлер, хотя и рассматривал его среди сотен прочих не более нескольких секунд, к моему превеликому удивлению, мог точно его вспомнить. Он никак не отреагировал на похвалы, расточаемые Троостом, возможно, он именно тогда понял, как я еще далек от его представлений об архитектуре. Каждые две-три недели Гитлер ездил в Мюнхен и все чаще брал меня с собой в эти поездки. По прибытии он часто прямо с вокзала направлялся в ателье профессора Трооста. Уже по дороге он, как правило, оживленно толковал о том, что профессор за это время наготовил из чертежей: «Проект первого этажа для Дома искусств он, скорей всего, переработал. Там следовало кое-что подправить... Интересно, а детали для ресторана он уже набросал? И еще нам, пожалуй, покажет наброски скульптор Вакерле». Мастерская Трооста располагалась в заброшенном заднем дворе на Терезиенштрассе, неподалеку от высшего технического училища. Через холодный подъезд, где уже много лет не освежали краску, следовало подняться на третий этаж. Троост, сознавая свое высокое положение, никогда не выходил на лестницу встречать Гитлера и никогда не провожал его вниз. Гитлер сразу же в передней приветствовал Трооста: «Сил нет дожидаться, покажите, что у вас есть новенького». И мы, Гитлер и я, тотчас оказывались в студии. Троост, по обыкновению сдержанный и самоуверенный, демонстрировал свои планы и замыслы. Но и первому архитектору Гитлера везло не больше, чем мне: Гитлер очень редко приходил в восторг. После чего фрау профессор показывала нам цветовые решения тканей и окраски стен для залов мюнхенского «Дома фюрера», подобранных умело и тонко, но, пожалуй, чересчур сдержанных на вкус Гитлера, предпочитавшего бурные эффекты. Ему, однако, нравилось. Нарочито бюргерский стиль, который тогда входил в моду среди богатых 53
семейств, явно пленял сердце Гитлера своей непритязательной роскошью. Проходило часа два, а то и больше, после чего Гитлер коротко, но очень сердечно прощался, чтобы наконец-то поехать на собственную квартиру, обронив мне на ходу: «К обеду — в остерии». В обычное время, примерно в половине третьего, я отправлялся в остерию «Бавария», маленький ресторанчик для людей искусства, который неожиданно прославился, когда его завсегдатаем стал Гитлер. Здесь естественней было бы представить себе в качестве гостей сборище художников вокруг Ленбаха или Штука, с длинными волосами и пышными бородами, чем Гитлера и его сопровождающих, строго одетых, а то и вовсе в форме. Но он хорошо чувствовал себя в остерии; как «несостоявшемуся художнику», ему явно нравилась эта среда, некогда предмет вожделенных мечтаний, а теперь и безвозвратно упущенная и в то же время оставленная позади. Круг приглашенных, которым нередко приходилось часами ждать Гитлера, был узок: адъютант, гаулейтер Баварии, Вагнер, если он успел проспаться после выпивки, и, разумеется, постоянно сопровождавший Гитлера придворный фотограф Гофман, который к этому времени дня уже находился в легком подпитии. Весьма часто мисс Митфорд, иногда, хотя и редко, какой-нибудь художник либо скульптор. Еще доктор Дитрих, начальник отдела печати имперского правительства, и постоянно — Мартин Борман, чрезвычайно невзрачный с виду секретарь Рудольфа Гесса. На улице поджидали сотни людей, которым достаточно было нашего присутствия, чтобы понять, что «он» будет. За окнами остерии бурное ликование: Гитлер взял курс на наш любимый закуток, который с одной стороны был отделен невысокой перегородкой; если погода позволяла, мы сидели во дворе в некотором подобии беседки. Хозяина и обеих подавальщиц приветствовали в шутливой манере: «Ну, чем вы нас сегодня попотчуете? Равиоли? Ах, будь они не такие вкусные... Слишком велик соблазн». Гитлер прищелкивал пальцами: «Всем вы взяли, господин Дойтельмозер, но моя фигура, моя фигура! Вы упускаете из виду, что фюрер не может есть что пожелает!» После чего Гитлер долго изучал меню и выбирал все-таки равиоли. 54
Каждый заказывал, сообразуясь со своим вкусом: шницель, гуляш, разливное вино из Венгрии, — и, не смущаясь тем, что Гитлер порой подшучивал над «трупоедами» и винохлебами, всему воздавал должное. В этом кругу все чувствовали себя среди своих и соблюдали безмолвный уговор: о политике — ни слова. Единственное исключение составляла мисс Митфорд, которая и позднее, в годы весьма напряженных отношений, упорно агитировала за свою английскую родину и порой просто умоляла Гитлера наладить отношения с Англией. Несмотря на уклончивую сдержанность Гитлера, она все эти годы не отказывалась от своей идеи. Потом, в сентябре 1939-го, в день, когда Англия объявила войну Германии, она в Английском саду Мюнхена попыталась убить себя из слишком маленького пистолета. Гитлер передал ее лучшим врачам Мюнхена и вскоре на специальной машине отправил через Швейцарию домой, в Англию. Главной темой разговоров за столом было утреннее посещение мастерской профессора. Гитлер неумеренно расхваливал все, что там видел, все детали без труда запечатлевались у него в памяти. И вообще, его отношение к Троосту напоминало отношение ученика к учителю и сильно смахивало на мое собственное неумеренное восхищение Тессеновом. Эта черта в Гитлере мне очень нравилась; меня удивляло, что человек, на которого молилось все его окружение, был сам способен на подобные восторги. Гитлер, хоть и ощущал себя архитектором, умел чтить в этой сфере превосходство профессионала; в политике он бы никогда ничего подобного не сделал. Он без утайки рассказывал, как Брукманы, семья глубоко интеллигентных мюнхенских издателей, познакомили его с Троостом и, когда он увидел работы профессора, у него словно «шоры упали с глаз». «Все те наброски, которые я делал раньше, показались мне теперь совершенно невыносимыми. Какое счастье, какое счастье, что я познакомился с этим человеком!» Между прочим, это и впрямь было счастьем. Страшно подумать, как выглядел бы его архитектурный вкус без влияния Трооста. Однажды он показал мне тетрадь эскизов примерно двадцатых годов. Я увидел опыты репрезентативных зданий в необарочном стиле, типичном для венской Рингштрассе девяностых годов 55
прошлого века: странным образом его наброски на одной и той же странице частенько перемежались чертежами оружия и военных судов. В сравнении с этим архитектура Трооста была, можно сказать, безыскусна. Потому и влияние Трооста на Гитлера оказалось всего лишь эпизодом. Но до конца своих дней Гитлер нахваливал тех архитекторов и те здания, которые послужили образцом для его ранних эскизов, например парижскую «Гранд-опера» Шарля Гарнье. «Там самая прекрасная в мире парадная лестница. Когда дамы в своих драгоценных туалетах спускаются вниз по лестнице, а ливрейные лакеи стоят шпалерами по обе стороны... господин Шпеер, мы тоже должны такое построить!» Восхищался он и Венской оперой: «Великолепнейшее здание, во всем мире нет лучше, и с превосходной акустикой. Когда еще молодым человеком я сидел там в четвертом ярусе...» Об одном из двух создателей этого здания, ван дер Нюлле, Гитлер рассказывал: «Он думал, будто опера ему не удалась, и за день до открытия в полном отчаянии пустил себе пулю в голову. А на торжественном открытии это стало его величайшим успехом, и весь мир рассыпался в похвалах». Подобные воспоминания нередко приводили Гитлера к мысли, что вот и сам он порой оказывался в тяжелейших ситуациях, но всякий раз его спасал какой-нибудь благоприятный поворот судьбы. Никогда не следует отчаиваться. Особой его любовью пользовались многочисленные театральные здания Германа Хелмера и Фердинанда Фелне- ра, застроивших в конце XIX века не только Австро-Венгрию, но и Германию позднебарочными театрами по одной и той же неизменной модели. Он знал, в каких городах стоят их здания, и приказал уже впоследствии восстановить заброшенный аугсбургский театр. Ценил он, впрочем, и зодчих XIX столетия более строгого стиля, таких как, например, Готгфрид Земпер, который построил в Дрездене оперу и картинную галерею, в Вене — Хофбург и дворцовые музеи, или как Теофиль Хансен, которому принадлежат весьма значительные классические сооружения в Афинах и Вене. Не успели в 1940 году немецкие войска занять Брюссель, как мне было велено тотчас ехать туда, дабы своими глазами увидеть гигантский Дворец юстиции работы Пёлерта, которым Гитлер восхищался, 56
хотя знать его, как и парижскую «Гранд-опера», он мог лишь по чертежам: после возвращения из Брюсселя меня заставили подробно доложить об увиденном. Таков был архитектурный мир Гитлера. Но, в конце концов, его всегда влекло напыщенное необарокко, которое культивировал и Вильгельм II руками своего придворного зодчего Ине: по сути не более чем «барокко упадка», весьма схожее со стилем, сопровождавшим закат Римской империи. Словом, в области архитектуры точно так же, как и в области живописи и скульптуры, Гитлер застрял на уровне своей юности, период между 1880 и 1910 годами придал особые приметы вкусам Гитлера, равно как и его политическим и идеологическим представлениям. Вообще для Гитлера были характерны взаимоисключающие пристрастия. Так, с одной стороны, он открыто восторгался своими венскими идеалами, которые, вероятно, запечатлелись у него в памяти, но в то же время говорил: «Только у Трооста я впервые узнал, что такое архитектура. Едва у меня завелись кое-какие деньги, я начал покупать у него мебель; смотрел его работы, оформление лайнера «Европа» и не уставал благодарить судьбу, которая, представ передо мной в образе фрау Брукман, подарила мне знакомство с этим мастером. Когда у партии появились значительные средства, я дал ему поручение реконструировать и обставить «Коричневый дом». Вы его видели. Какие трудности возникли у меня на этой почве! Эти мещане из партии сочли проект чересчур расточительным. Чему я только не выучился у профессора во время реконструкции!» Пауль Людвиг Троост был высокорослый вестфалец, худощавый, голова гладко выбрита. Сдержанный в разговоре, жестах, он принадлежал к группе таких архитекторов, как Петер Беренс, Йозеф М. Ольбрих, Бруно Пауль и Вальтер Гропиус, которые еще до 1914 года, отреагировав таким образом на чрезмерную орнаменталистику стиля модерн, положили начало скупому по части средств архитектурной выразительности и почти лишенному орнаментики направлению, соединявшему в себе спартанский традиционализм и элементы модерна. На долю Трооста иногда выпадали победы в конкурсах, но до 1933 года он никак не мог приблизиться к этой ведущей группе. 57
Как ни распространялась о «стиле фюрера» партийная пресса, на самом деле такового вообще не было. А то, что провозгласили официальной архитектурой рейха, было всего лишь представленным Троостом неоклассицизмом, размноженным, видоизмененным, преувеличенным, а то и вовсе до смешного искаженным. В классицизме в дорическом стиле Гитлер превыше всего ценил его вневременной характер, надеясь обрести некоторые точки соприкосновения с германским миром; и все же было бы ошибкой отыскивать у Гитлера идеологически обоснованный архитектурный стиль. Это не соответствовало его прагматическому мышлению. Без сомнения, Гитлер преследовал какую-то определенную цель, регулярно приглашая меня в Мюнхен для бесед о строительстве. Он явно хотел сделать и меня последователем Трооста. Я был готов учиться с превеликой охотой, да и впрямь многому научился у Трооста. Богатый, но по стремлению ограничиться лишь простейшими формальными элементами очень сдержанный архитектурный стиль моего второго учителя оказал на меня решающее воздействие. Когда затянувшаяся застольная беседа в остерии подошла к концу, Гитлер сказал: «Профессор обещал сегодня снять леса с парадной лестницы. Просто не могу дождаться. Брюкнер, подгоните машину, мы сразу же туда поедем. Вы с нами?» Выйдя из машины, он почти побежал к парадной лестнице «Дома фюрера», оглядел стройку снизу, потом с галереи, потом со ступенек, снова взбежал наверх, придя в полный восторг. Были осмотрены все уголки стройки, Гитлер по обыкновению проявил точное знание каждой детали и каждого размера, чем снова потряс всех причастных к строительству. Довольный результатами и собой лично, ибо он был мотором и двигателем этой стройки, Гитлер перешел к следующему объекту — вилле своего фотографа в Боген- хаузене. В хорошую погоду кофе подавали в садике, окруженном садами других вилл и потому размером от силы в двести квадратных метров. Гитлер пытался устоять при виде торта, однако потом, осыпав комплиментами хозяйку дома, позволил немного положить себе на тарелку. Когда сияло 58
солнце, могло случиться, что фюрер и рейхсканцлер, сняв китель, в одной рубашке ложился на траву. У Гофманов он чувствовал себя как дома, однажды он даже попросил принести том Людвига Тома, выбрал оттуда пьесу и принялся читать вслух. Большую радость Гитлеру доставляли картины, которые фотограф присылал ему домой на выбор. Поначалу я ужасался, когда видел, что именно Гофман присылает Гитлеру и что вызывает у Гитлера восторг; позднее я привык, хотя сам не перестал собирать пейзажи ранних романтиков, таких, например, как Ротманн, Фриз или Кобелл. Одним из любимых художников Гитлера, как, впрочем, и Гофмана, был Эдуард Грютцнер, который со своими блаженно-хмельными монахами и трактирщиками скорее соответствовал мировоззрению фотографа, чем трезвенника Гитлера. Но Гитлер рассматривал эти картины с «художественных» позиций. «Как? Неужели это стоит всего 5000 марок?» На деле красная цена этой картине была от силы 2000. «Да вы понимаете, Гофман, это же просто даром! Вы только взгляните на детали! Нет, Грютцнера у нас недооценивают». Очередная картина того же Грютцнера обошлась Гитлеру еще дороже. «Просто его пока не открыли. Ведь и Рембрандта много лет после его смерти не признавали. И картины его раздавали почти даром. Поверьте слову, этот Грютцнер будет когда-нибудь стоить не меньше, чем Рембрандт. Лучше не мог бы нарисовать и сам Рембрандт». Гитлер считал конец XIX века одной из величайших эпох в человеческой культуре во всех областях изобразительного искусства, полагая, что лишь из-за недостаточной временной дистанции она еще не снискала должного признания. Но высокие оценки иссякали на подступах к импрессионизму, тогда как натурализм какого-нибудь Лейбля или Тома вполне соответствовал его бойкому художественному вкусу. Макарта он ценил больше других, впрочем, и Шпицвега тоже. В данном случае я вполне мог понять его пристрастие, хотя здесь он восхищался не столько масштабной и зачастую импрессионистической манерой, сколько бытовыми деталями, мягким юмором, с каким Шпицвег посмеивался над провинциальным Мюнхеном своего времени. 59
Позднее фотограф был весьма неприятно удивлен, ибо выяснилось, что некий фальсификатор сумел использовать его любительское пристрастие к Шпицвегу. Сперва Гитлер забеспокоился, не зная, какие из его Шпицвегов настоящие, а какие нет; впрочем, он скоро подавил сомнения и злорадно заявил: «А Шпицвеги, которые висят у Гофмана, они ведь наполовину фальшивые. Мне-то сразу видно. Но не будем отнимать у него радость». Гитлер часто наведывался в «Чайную Карлтона» — псев- дороскошное заведение с подобием стильной мебели и люстрами из поддельного хрусталя. Он любил эту чайную потому, что мюнхенцы там к нему не приставали, не аплодировали, не требовали автографов, как это случалось в других местах. Иногда поздно вечером раздавался звонок из квартиры Гитлера: «Фюрер едет в кафе «Хэк» и просит вас поехать с ним». Приходилось вылезать из постели без малейших шансов вернуться обратно до двух-трех ночи. Изредка Гитлер оправдывался: «В боевые времена я привык долго не ложиться. После собраний мне приходилось сидеть с товарищами по партии, а к тому же я так заводился от своих речей, что до утра не мог заснуть». Кафе «Хэк», в отличие от «Чайной Карлтона», было обставлено простыми стульями и чугунными столиками. Это было старое кафе его партии, где Гитлер встречался прежде с боевыми соратниками. Но в мюнхенский период, уже после 1933 года, он с ними больше не встречался, хотя они столько лет подряд выказывали ему свою преданность. Лично я предполагал, что в Мюнхене существует тесный круг его друзей, но мои предположения не подтвердились. Более того, Гитлер сразу мрачнел, когда кто-нибудь из них хотел с ним поговорить, и почти всякий раз умел под тем либо иным предлогом уклониться от встречи или отложить ее. «Старые бойцы» явно не выучились соблюдать дистанцию, которую Гитлер, несмотря на неизменную внешнюю общительность, считал подобающей. Порой они впадали в неуместно доверительный тон, но мнимое право на близость не соответствовало той исторической роли, которую теперь приписывал себе Гитлер. Лишь крайне редко он сам посещал кого-нибудь из них. Некоторые успели обзавестись господскими виллами, 60
многие занимали важные посты. День 9 ноября 1923 года оставался единственной неизменной датой их встреч, которую отмечали в пивной «Бюргерброй». Как ни странно, Гитлер не только не радовался предстоящим встречам, но всякий раз демонстрировал в связи с этой своей обязанностью глубокое неудовольствие. Вскоре после 1933 года образовались группы, весьма друг от друга отдаленные, что, однако, не мешало им шпионить, соперничать и презирать друг друга. Возникла атмосфера презрения и зависти. Это объясняется отчасти и тем, что вокруг каждого вновь выдвинувшегося немедля складывался свой более тесный круг. Так, Гиммлер, к примеру, общался исключительно со своей эсэсовской братией, среди которой он мог рассчитывать на безоговорочное преклонение. Геринг сосредоточил вокруг себя группу некритически настроенных обожателей, состоявших частью из членов его же семейства, частью из наиболее приближенных сотрудников и адъютантов. Геббельс вольготно себя чувствовал в окружении почитателей, подвизавшихся в литературе и в кино. Гесс увлекался проблемами гомеопатии, любил камерную музыку и имел хоть и странных, но довольно интересных знакомых. Будучи представителем интеллигенции, Геббельс сверху вниз смотрел на необразованных обывателей из ведущей мюнхенской группы, которые, в свою очередь, потешались над литературными амбициями зазнавшегося доктора. Геринг считал, что ни мюнхенские обыватели, ни Геббельс не дотягивают до подобающего ему, Герингу, уровня, а потому избегал какого бы то ни было с ними общения, тогда как Гиммлер, благодаря установке на элитарное призвание эсэсовских частей, которая порой выражалась в предпочтении, отдаваемом сыновьям князей и графов, вообще считал себя значительно выше всех прочих. Было свое ближайшее окружение и у Гитлера, которое всюду за ним следовало и, имея в своем составе шоферов, фотографа, пилота и секретарей, всегда оставалось неизменным. Правда, Гитлер своей личностью объединял чисто политически все эти рвущиеся прочь друг от друга круги, но слишком редко у него на обеде либо на просмотре какого-нибудь фильма спустя год после прихода к власти появлялись Гиммлер, или Геринг, или Гесс, чтобы можно 61
было говорить о некоем обществе нового режима. А если они и появлялись, их интерес до такой степени был сосредоточен на Гитлере и его благосклонности, что горизонтальные связи с другими группами просто не могли возникнуть. Впрочем, Гитлер и не стремился соединить членов правящей группы общественными связями. Впоследствии чем более критическим становилось положение, тем с большим недоверием встречались взаимные попытки сблизиться. Лишь когда все кончилось, уже в плену, оставшиеся в живых руководители этих замкнутых мини-мирков впервые — хоть и не по своей воле — увиделись в одном из люксембургских отелей. В эти мюнхенские дни Гитлер мало заботился о делах государственных и партийных, меньше даже, чем в Берлине или в Оберзальцберге. За весь день на разные обсуждения отводился час, от силы два. Большую часть времени занимало праздношатание по строительным площадкам, студиям, кафе, ресторанам, с длинными монологами, адресованными неизменному окружению, которое уже досыта наслушалось неизменных тем и лишь с трудом скрывало скуку. Проведя в Мюнхене дня два-три, Гитлер обычно приказывал подготовиться к поездке на «гору». В нескольких открытых машинах мы часами катили по пыльным дорогам. Автобана до Зальцбурга тогда еще не было, но его уже строили как объект первостепенной важности. В Лембахе на Химзее, в деревенском трактире, мы устраивали полдник с вкусным тортом, перед которым Гитлер никогда не мог устоять. Затем пассажиры второй и третьей машин еще два часа глотали пыль, потому что автомобили шли почти вплотную друг к другу. К Берхтесгадену вела крутая, вся в выбоинах, горная дорога, и лишь после этого, уже в Оберзальцберге, нас ожидал уютный домик Гитлера с большими застрехами и скромными комнатами: столовая, небольшая гостиная, три спальни. Мебель вся была из периода громоздких буфетов в сентиментальном старонемецком духе, что придавало жилищу уютно-мещанский вид. Позолоченная клетка с канарейкой, кактус и фикус еще больше усиливали это впечатление. На безделушках и вышитых поклонницами подушечках с клятвами «Верность навек» 62
в сочетании с изображением восходящего солнца пестрели свастики. Гитлер смущенно признавался мне: «Я знаю, что это некрасиво, но многое я получил в подарок и не хотел бы с этим расставаться». Вскоре он возвращался из своей спальни, где успевал сменить китель на легкую баварскую куртку из голубого полотна, подобрав к ней желтый галстук. После чего он по большей части сразу начинал обсуждать строительные планы. Через несколько часов к дому подъезжал маленький закрытый «мерседес» с обеими секретаршами — фройлейн Вольф и фройлейн Шрёдер: в их обществе часто можно было видеть простую мюнхенскую девушку. Скорее миленькая и свеженькая, чем красивая, и держалась она очень скромно. Никто не мог бы догадаться, что это возлюбленная самого повелителя — Ева Браун. Это закрытое авто никогда не ездило вместе со всей колонной, чтобы его не связывали с именем Гитлера. Едущие совместно с ней секретарши должны были как бы замаскировать приезд возлюбленной. Меня удивляло, что и Гитлер и она избегали всего, могущего указать на интимную близость, — чтобы поздно вечером все же совместно проследовать в спальни верхнего этажа. Я так никогда и не сумел понять, зачем понадобилось держать эту ненужную, неестественную дистанцию даже в узком кругу, от которого их отношения все равно не могли укрыться. Ева Браун соблюдала такую же дистанцию применительно ко всем лицам гитлеровского окружения. Даже по отношению ко мне это изменилось лишь через несколько лет. Когда мы познакомились с ней поближе, я понял, что ее сдержанность, из-за которой она многим казалась высокомерной, лишь прикрывает смущение, ибо она сознавала двусмысленность своего положения при дворе Гитлера. В первые годы нашего знакомства Гитлер с Евой Браун, адъютантом и слугой жил в маленьком домике, а мы, пятеро или шестеро гостей, среди них даже Мартин Борман и начальник отдела печати Дитрих, и обе секретарши, размещались в пансионе по соседству. Желание Гитлера поселиться в Оберзальцберге отвечало, казалось, его любви к природе. Но тут я заблуждался. Гитлер, правда, нередко любовался каким-нибудь красивым видом, но его больше привлекали бездонные пропасти, 63
нежели красоты приятного пейзажа. Впрочем, чувства его, возможно, были глубже, чем он давал понять. Мне, например, бросилось в глаза, что цветы ему особой радости не доставляли, и ценил он их скорее как детали убранства. Когда в 1934 году берлинская женская организация пожелала встретить Гитлера на Ангальтском вокзале и вручить ему цветы, глава организации позвонила Ханке, статс-секретарю министра пропаганды, чтобы узнать, какие цветы предпочитает Гитлер. Ханке был обескуражен: «Я всех обзвонил, я спрашивал адъютанта — и никакого успеха. Никаких он не любит». И, немного подумав: «Как по-вашему, Шпеер? Давайте скажем, что эдельвейс. По-моему, эдельвейс лучше всего. Во-первых, это нечто редкое, да и растет в баварских горах. Давайте скажем — эдельвейс?» С этого самого дня эдельвейс официально стал «цветком фюрера». Этот случай показывает, как партийная пропаганда порой собственноручно формировала образ Гитлера. Гитлер часто рассказывал о больших горных переходах, которые он совершал прежде. Но, конечно, с точки зрения настоящего альпиниста переходы были не бог весть какие. Альпинизм, как и горнолыжный спорт, Гитлер не признавал: «Как можно находить удовольствие в том, чтобы искусственно продлевать ужасную зиму, поднимаясь в горы?» Его отвращение к снегу проявлялось в нем снова и снова, задолго до катастрофической зимней кампании 1941/42 года. «Будь моя воля, я бы запретил эти виды спорта, потому что они часто приводят к несчастным случаям. Но зато из этих дураков черпают пополнение горные части». Между 1934 и 1936 годами Гитлер еще совершал дальние прогулки по лесным дорогам в сопровождении гостей и трех-четырех охранников в штатском, принадлежащих к его команде лейб-штандарта. Еве Браун тоже разрешалось с ним показываться, но только в сопровождении обеих секретарш и лишь в конце колонны. Считалось проявлением особой милости, когда Гитлер подзывал кого-то к себе в голову колонны, хотя разговор на ходу обычно не клеился. Примерно через полчаса Гитлер менял собеседника: «Пришлите сюда пресс-шефа», а первый собеседник подвергался ссылке в обоз. Прогулка шла в быстром темпе, по дороге нам часто встречались другие 64
гуляющие. Остановившись на обочине, они почтительно приветствовали Гитлера, а наиболее смелые, особенно женщины и девушки, даже заговаривали с ним и получали в ответ несколько приветственных слов. Целью прогулки иногда оказывался «Хохленцер», маленький горный трактирчик, примерно в часе ходьбы, где за простыми деревянными столами под открытым небом можно было выпить стакан молока или кружку пива. Мы лишь однажды предприняли настоящий поход с военным министром генерал-полковником фон Бломбергом. Нам казалось, что между ними идет обсуждение серьезных военных проблем, поскольку спутникам было велено отойти за пределы слышимости. И даже когда мы сделали привал на полянке, Гитлер приказал слугам расстелить пледы подальше от других спутников, чтобы развалиться на них вместе с генерал-полковником, — картина с виду мирная и безоблачная. В другой раз мы ездили на машине к Кёнигсзее, а оттуда на моторке к полуострову Св. Варфоломея, а то предпринимали трехчасовой марш через Шарицкель к тому же Кёнигсзее. Последний участок пути нам приходилось прокладывать, преодолевая толпу многочисленных туристов, которых выманивал из-под крыши хорошая погода. Странным образом все эти люди поначалу не узнавали Гитлера в его баварском национальном костюме, поскольку никто и подумать не мог, что Гитлер тоже гуляет, как и прочие. Лишь недалеко от цели нашего похода — трактира «Шифмайстер» — накатывала волна восторженных поклонников, которые задним числом осознавали, кого они только что встретили по дороге, и следовали за нашей группой. Мы с трудом — Гитлер торопливым шагом несколько впереди — достигали двери прежде, чем вокруг нас сомкнется быстро растущая возбужденная толпа. Пока мы сидели за кофе и пирожными, большая площадь перед трактиром постепенно заполнялась народом. Лишь когда прибыл отряд полиции, Гитлер залез в открытую машину, встал рядом с шофером на открытом переднем сиденье и возложил руку на ветровое стекло — так что его могли видеть даже те, кто стоял совсем далеко. В такие минуты восторги достигали истерического накала, ибо многочасовое ожидание наконец-то было вознаграждено. Два человека из охраны шли впереди 3 А. Шпеер 65
и по три человека с каждой стороны, покуда машина медленно продвигалась сквозь густеющую толпу. Я, как и обычно, сидел на откидном сиденье вплотную за Гитлером, и мне никогда не забыть эту волну ликования, эту неистовость, которая читалась на множестве лиц. Куда бы ни приезжал Гитлер, где бы ни останавливалась ненадолго его машина, повсюду в первые годы его правления повторялись такие сцены. Причем вызваны они были не риторической либо гипнотической обработкой масс, а исключительно тем действием, которое производило на всех само присутствие Гитлера. Если отдельные люди среди толпы подпадали под это воздействие лишь на короткие секунды, сам Гитлер был подвержен длительному эмоциональному возбуждению. Я восхищался тогда его способностью, несмотря ни на что, сохранять в личной жизни формы непринужденного общения. Это и понятно: меня самого захватывали подобные бури восторга. Но еще сильней действовала на меня возможность несколько часов, а то и минут спустя обсуждать с идолом целого народа архитектурные планы, сидеть с ним в театре или есть равиоли в остерии — вот этот-то контраст меня и потрясал. Если еще несколько месяцев назад я приходил в немыслимый восторг от возможности создавать проекты и воплощать их в жизнь, то теперь я всецело подпал под магнетизм, безусловно и безоговорочно — я был готов следовать за ним повсюду. Хотя при этом он явно всего лишь стремился уготовить мне судьбу прославленного архитектора. Десятилетия спустя я прочел в Шпандау формулировку Кассирера о людях, которые по собственному почину отрекаются от высшей привилегии человека — быть суверенной личностью. И вот я сам стал одним из таких. Две смерти 1934 года определяли государственную и личную сферу: после нескольких недель тяжелой болезни 21 января умер Троост, архитектор Гитлера, а 2 августа скончался рейхспрезидент фон Гинденбург, смерть которого открыла Гитлеру путь к неограниченной власти. 15 октября 1933 года Гитлер торжественно заложил первый камень Дома германского искусства в Мюнхене. Требуемые удары он выполнил тонким серебряным молотком, 66
который Троост спроектировал именно для этой цели. Но молоток сломался. И вот четыре месяца спустя Гитлер сказал нам: «Когда молоток сломался, я сразу понял, что это недобрый знак! Что-то случится! Теперь мы знаем, почему сломался молоток; архитектор должен был умереть». Я мог бы привести еще много примеров, которые указывали бы на суеверие Гитлера. Смерть Трооста была тяжелой утратой и для меня. Между нами как раз начали складываться близкие отношения, от которых я ждал для себя много полезного как в человеческом, так и в архитектурном смысле. Функ, в то время статс-секретарь Геббельса, был другого мнения: в день смерти Трооста я встретил Функа в приемной его министра с длинной сигарой посреди круглого лица: «Поздравляю! Теперь вы стали первым!» Мне было тогда двадцать восемь лет. 5 Строительная гигантомания Некоторое время все выглядело так, будто Гитлер лично намерен возглавить бюро Трооста. Он опасался, что разработка проектов пойдет дальше без должного проникновения в мысли покойного. «Лучше я сам этим займусь», — сказал он. В конце концов, эта его идея была ничуть не более странной, чем позднейшая — стать верховным главнокомандующим. Без сомнения, Гитлера несколько недель тешила возможность стоять во главе хорошо налаженной мастерской. Уже во время поездок в Мюнхен он иногда готовился к занятию этого поста, беседуя по пути о разных строительных проектах или набрасывая чертежи, чтобы несколько часов спустя сесть за стол руководителя и вносить поправки в планы. Но сам шеф, некто Галль, простой и скромный мюнхенец, с неожиданным упорством защищал работу Трооста, не соглашался на крайне детализированные поначалу чертежные правки Гитлера и делал это гораздо лучше. Гитлер проникся доверием к Галлю и мало-помалу без лишних разговоров отказался от своего замысла: он признал 3* 67
умение этого человека. Через какое-то время он даже поручил ему возглавить мастерскую и дал новые задания. Сохранил он тесные отношения и с вдовой своего умершего архитектора, с которой уже давно был очень дружен. Это была женщина со вкусом и с характером, и взгляды свои, зачастую весьма своеобразные, она порой защищала более упорно, чем некоторые мужчины, облеченные чинами и званиями. Она ожесточенно, а порой и слишком бурно отстаивала дело своего покойного мужа и по этой причине у многих вызывала страх. Она одолела Бонаца, поскольку тот имел неосторожность выступить против троостовского проекта перестройки мюнхенской Кёнигсплац; она вела активную борьбу против современных архитекторов Фор- хёльцера и Абеля и во всех этих случаях действовала заодно с Гитлером. С другой стороны, она по собственному выбору сводила его с мюнхенскими архитекторами, хвалила или осуждала тех либо иных людей искусства, по-своему комментировала события, происходящие в этом мире, и, поскольку Гитлер прислушивался к ее словам, скоро заделалась своего рода судьей по вопросам искусства. К сожалению, не по вопросам живописи. Здесь Гитлер передоверил своему фотографу Гофману право первого отбора из картин, присланных на ежегодную Большую художественную выставку. Фрау Тро- ост часто критиковала односторонний подбор, но в этом вопросе Гитлер не шел на уступки, так что она вскоре отказалась от участия в отборе. И если мне хотелось подарить какие-нибудь картины своим сотрудникам, я давал задание тем, кто покупал для меня, пошарить в подвалах Дома германского искусства, где лежали отвергнутые картины. Сегодня, когда в квартирах у моих знакомых я вижу кое-где плоды сделанного некогда выбора, мне бросается в глаза, что они едва ли отличаются от экспонатов тогдашних выставок. Различия, бывшие некогда предметом яростной борьбы, с ходом времени сошли на нет. Рёмовский путч я пережил в Берлине. Над городом нависло напряжение; в Тиргартене расположились солдаты в полевой форме: полиция, вооруженная винтовками, разъезжала на грузовиках по городу; в воздухе стояло что-то 68
нехорошее, как и 20 июля 1944 года, которое мне тоже суждено было провести в Берлине. На другой день Геринга чествовали как спасителя берлинской ситуации. Поздним утром Гитлер вернулся из Мюнхена, завершив проведение арестов, и мне тотчас позвонил его адъютант: «У вас есть какие-нибудь новые планы? Подавайте их сюда!» Это доказывало, что окружение Гитлера желало переключить его на архитектурные проблемы. Гитлер был крайне взволнован и, как я считаю до сих пор, убежден в глубине души, что чудом избежал величайшей опасности. Снова и снова он изображал, как в Висзее ворвался в отель «Ханзельмайер», и, рассказывая, не забывал выставлять напоказ свою храбрость. «Мы были безоружны, вы только представьте себе, мы даже не знали, смогут ли эти свиньи выставить против нас вооруженную охрану». С отвращением относился Гитлер к атмосфере гомосексуальных связей: «В одной из комнат мы застали врасплох двух обнаженных юнцов!» Он явно был уверен, что благодаря личному вмешательству в последнюю минуту предотвратил ужасную катастрофу: «Только я мог с этим справиться, больше никто!» Окружение Гитлера задалось целью усилить отрицательное отношение к убитому вождю штурмовиков и потому начало подсовывать Гитлеру множество деталей из интимной жизни Рёма и его соратников. Брюкнер выкладывал перед Гитлером ресторанные счета разгульной компании. Их якобы удалось обнаружить в берлинском штабе СА. На счетах было обозначено множество блюд, деликатесы, выписанные из-за границы, лягушечьи окорочка, птичьи языки, акульи плавники, яйца чаек, а к ним старые французские вина и лучшие сорта шампанского. Гитлер насмешливо заметил: «Нет, это никакие не революционеры! Для них наша революция слишком пресная». После одного визита к рейхспрезиденту он вернулся домой крайне довольный. Президент, по его словам, одобрил совершённое примерно в таких выражениях: «В нужный момент не следует останавливаться даже перед крайними мерами. Если надо — и перед кровопролитием!» Одновременно в газетах можно было прочесть, что рейхспрезидент 69
фон Гинденбург официально поздравил своего рейхсканцлера Гитлера и премьер-министра Геринга с успехом. С активностью почти судорожной руководство предпринимало всевозможные шаги, чтобы оправдать акцию. Многодневная активность завершилась речью Гитлера перед специально созванным для этой цели рейхстагом, в которой из-под заверений в собственной невиновности явственно проступало чувство вины. Оправдывающийся Гитлер — с таким феноменом нам в будущем сталкиваться уже не придется, даже в 1939 году, после вступления Гитлера в войну, — и то нет. Даже министра юстиции Гюртнера тоже включили в список выступающих. Поскольку сам он не был членом партии и тем самым как бы не зависел от Гитлера, его выступление имело особый вес для всех сомневающихся. Тот факт, что вермахт молча проглотил смерть своего генерала Шлейхера, вызвал повышенный интерес. Куда более внушительным оправданием не только в моих глазах, но и в глазах многих моих не столь политизированных знакомых послужила позиция Гинденбурга. Фельдмаршал Первой мировой войны был для тогдашних граждан бюргерского происхождения непререкаемым авторитетом. Еще когда я был школьником, он воплощал для меня несгибаемого, стоящего вне политики героя новейшей истории; ореол Гинденбурга всегда удалял его от нас, детей, в некий неведомый сказочный мир; вместе со взрослыми мы в последний год войны принимали участие в официальной церемонии вбивания гвоздей в гигантские статуи Гинденбурга, каждый стоимостью в одну марку. Со школьных времен он был для меня олицетворением правительства как такового. Сознание, что эта высшая инстанция поддерживает Гитлера, действовало успокаивающе. И не случайно после рёмовского путча правые, представленные рейхспрезидентом, министром юстиции и генералитетом, выступили в поддержку Гитлера. Им, правда, был чужд радикальный антисемитизм, присущий Гитлеру, более того, они вообще презирали этот выброс плебейской злобы. В их консерватизме не было ничего общего с безумием расизма. И потому открытое проявление симпатии к Гитлеру после истории с путчем имело под собой другие причины: в резне, учиненной 30 июня 1934 года, было устранено сильное левое крыло партии, представленное по 70
большей части членами СА. Это крыло считало, что его оттерли от пользования плодами революции. И не без оснований считало. Ибо, воспитанное в духе революции, еще до 1933 года большинство ее членов всерьез приняло якобы революционную программу Гитлера. Во время моей недолгой службы в Ванзее я мог наблюдать на самом низком уровне, как простые бойцы СА жертвенно сносили все тяготы, лишения, рисковали в надежде когда-нибудь получить вполне ощутимое вознаграждение. А поскольку это вознаграждение заставляло себя ждать, среди них постепенно росло недовольство и раздражение, которые могли мало-помалу стать взрывной силой. И поэтому вполне возможно, что вмешательство Гитлера и на самом деле воспрепятствовало вспышке «второй революции», о которой часто говорил Рём. Такими аргументами мы успокаивали свою совесть. Я, как и многие другие, жадно подыскивал оправдания, и то, что еще двумя годами раньше вызвало бы у нас неприязнь, теперь воспринималось как норма нашей новой жизни. А сомнения, которые могли как-то нам помешать, мы подавляли. С расстояния в несколько десятилетий меня потрясает бездумность тех лет. В результате происшедших событий уже на следующий день мне был дан новый заказ: «Вам надо как можно скорей перестроить Борзигплац. Я хочу перевести сюда из Мюнхена высшее руководство СА, чтобы в будущем они были у меня под присмотром. Отправляйтесь туда и немедленно приступайте к делу». На мое возражение, что там находятся службы вице-канцлера, Гитлер только и сказал: «Пусть сейчас же убираются. Нечего с ними церемониться!» Заручившись подобным заданием, я немедля отправился в резиденцию Папена. Управляющий, естественно, ничего не знал о предстоящих переменах. Он предложил подождать несколько месяцев, пока новые помещения будут найдены и соответствующим образом оборудованы. Когда я вернулся к Гитлеру, тот пришел в ярость и не только снова приказал тотчас же очистить здание, но и велел приступить к работам, не обращая внимания на чиновников. Папен вообще не показывался, чиновники пребывали в нерешительности, обещали, однако, за срок от одной до 71
двух недель перенести все бумаги во временное помещение. После чего я не мешкая вызвал рабочих в еще занятое здание и приказал им, производя максимум шума и пыли, сбивать со стен и потолков богатую лепнину. Пыль пробивалась сквозь дверные щели в кабинеты, шум не давал возможности работать. Гитлер пришел в восторг; шутки по адресу «запыленных чиновников» сопровождали его восторги. Через сутки служащие освободили здание. В одной из комнат я увидел на полу большую засохшую лужу крови. Там 30 июня застрелили Герберта фон Возе, одного из сотрудников Папена. Я отвел глаза и в дальнейшем избегал туда заходить. А больше меня это и не занимало. 2 августа умер Гинденбург. В тот же самый день Гитлер дал лично мне поручение провести необходимые работы в восточно-прусском мемориале Танненберг для подготовки траурной церемонии. Во внутреннем дворе я велел воздвигнуть трибуну и расставить деревянные скамьи, ограничился черным флером, который вместо флагов свисал с высоких башен, окружавших двор. На несколько часов появился Гиммлер в окружении командиров СС, холодно выслушал рапорт своих порученцев о принятых мерах безопасности; с тем же неприступным видом дозволил мне изложить мой проект. На меня он произвел впечатление дистанцированной безликости. С людьми он не общался, а как бы обращался. Скамьи из свежего, светлого дерева нарушали заданную мрачную атмосферу. Погода была ясная, и потому я велел их выкрасить в черный цвет, но, на беду, к вечеру начался обложной дождь, который так и лил несколько дней подряд, и краска намокла. Спецрейсом мы заказали из Берлина рулоны черной материи, чтобы обтянуть ею скамьи, но все равно мокрая черная краска пробивалась сквозь ткань, и не один гость траурной церемонии, вероятно, испортил свое платье. В ночь перед самой церемонией гроб был доставлен на лафете из Нойдека, восточно-прусского имения Гинденбур- гов, и помещен в одну из башен мемориала. Традиционные знамена немецких полков Первой мировой войны и факельщики сопровождали его; никто не проронил ни слова, не раздалось ни одной команды. Эта благоговейная тишина 72
производила куда большее впечатление, нежели организованные торжества последующих дней. Утром гроб Гинденбурга выставили посреди площади почета, а рядом, без приличествующего случаю отдаления, — трибуну для ораторов. Гитлер вышел вперед, Шауб достал из папки текст доклада и возложил его на трибуну; Гитлер изготовился говорить, помешкал, недовольно и без всякой торжественности встряхнул головой — адъютант, оказывается, перепутал тексты. Когда ошибка была исправлена, Гитлер произнес на удивление холодную, чисто формальную речь. Уж очень долго, для нетерпеливого Гитлера даже слишком долго, Гинденбург мешал ему своей упрямой несговорчивостью. Частенько Гитлер бывал вынужден проталкивать свои аргументы с помощью хитрости, находчивости либо интриг. Так он подсунул уроженца Восточной Пруссии Функа, который тогда еще пребывал в статс-секретарях при Геббельсе, ежеутренне докладывать рейхспрезиденту обзор прессы. И Функ благодаря земляческим связям умел лишить остроты некоторые политически огорчительные новости либо подать их так, чтобы они не вызвали отрицательных эмоций. Восстанавливать монархию, как того, по всей вероятности, ждали от нового режима Гинденбург и его многочисленные политические сторонники, Гитлер никогда всерьез не собирался. Нередко он изрекал следующее: «Социал-демократическим министрам вроде Зеверинга я велел и дальше платить пенсию. Можно думать о них что угодно, но одну заслугу у них не отнимешь: они устранили монархию. Это стало серьезным шагом вперед. Только благодаря им была расчищена дорога для нас. А теперь прикажете заново восстанавливать эту монархию? И делить с ними власть? Вы только поглядите на Италию! Думаете, я такой же дурак? Монархи всегда отличались неблагодарностью по отношению к своим главным соратникам. Вспомните хотя бы Бисмарка. Нет, на эту удочку я не попадусь. Пусть даже Гогенцоллерны держатся сейчас очень дружелюбно». В начале 1934 года Гитлер потряс меня первым большим заказом. В Нюрнберге, на Цеппелинфельде, предстояло заменить временную деревянную трибуну на стационарную 73
каменную. Я честно бился над первыми набросками, пока в удачный час меня не осенила убедительная идея: широкие ступени, кверху — круче, завершаются вытянутым портиком и с обеих сторон ограждены двумя каменными формами. Идея, без сомнения, была навеяна Пергамским алтарем. Цельности замысла мешала только неизбежная почетная трибуна, которую я попытался как можно незаметнее пристроить посредине. Полный сомнений, я попросил Гитлера ознакомиться с макетом. Неуверенность моя объяснялась тем, что проект выходил далеко за пределы данного мне задания. Главное каменное сооружение имело в длину 390 метров, в высоту — 24. По длине оно превосходило римские термы Каракаллы на 180 метров, то есть почти в два раза. Гитлер спокойно осмотрел гипсовую модель со всех сторон, профессионально заняв позицию для обзора, безмолвно изучил чертежи, не проявляя при этом никаких эмоций. Я уже было решил, что он отвергнет мой замысел. Но потом, совершенно как при первой нашей встрече, он коротко обронил: «Согласен» — и распрощался. Я и по сей день не могу понять, почему он, питающий склонность к протяженным высказываниям, был столь немногословен, принимая такие решения. У других архитекторов Гитлер обычно отклонял первый вариант, заставляя по несколько раз переделывать проект, и даже после начала строительных работ вносил то те, то иные поправки. Меня он после первой же проверки моего мастерства не трогал; с того самого раза он уважительно принимал мои идеи, а ко мне самому относился как к архитектору, который в известном смысле стоит на одной с ним ступени. Гитлер любил повторять, что занимается строительством, чтобы донести потомкам дух его времени. В конце концов, о великих исторических эпохах напоминают потом лишь монументальные сооружения, говорил он. Что осталось от императоров великой Римской империи? Что могло бы свидетельствовать о них теперь, не будь их сооружений? В истории каждого народа непременно бывали периоды слабости, но тогда их сооружения начинали вещать миру об их былом величии. Разумеется, новое национальное сознание не пробудить одной лишь архитектурой. Но когда 74
после долгого периода прозябания нужно заново пробудить чувство национального величия, тогда памятники, оставшиеся от предков, служат наиболее выразительным напоминанием. Так, например, сооружения Римской империи позволят Муссолини восстановить связь с героическим духом Рима, если он желает сделать в глазах своего народа популярной идею современной империи. А наши сооружения должны обращаться к Германии грядущих веков. Подобным обоснованием Гитлер подчеркивал также необходимость длительных строек. К переоборудованию Цеппелинфельда приступили незамедлительно, чтобы по крайней мере трибуна была готова к предстоящему партийному съезду. Трамвайному депо Нюрнберга пришлось уступить ей место. Когда его взорвали, я как-то прошел мимо этого нагромождения железобетонных конструкций: железная арматура торчала из развалин и уже начала ржаветь. Нетрудно было себе представить их дальнейшее разложение. Это безотрадное зрелище натолкнуло меня на мысль, которую я позднее под несколько претенциозным названием «Теория ценности развалин» предъявил Гитлеру. Исходным пунктом моей теории была мысль о том, что здания современной конструкции, без сомнения, малопригодны для того, чтобы перебросить, как того хотел Гитлер, «мосты традиций» к будущим поколениям: и помыслить нельзя, что эти ржавеющие развалины пробудят героическое вдохновение, которым восхищался Гитлер, созерцая монументы прошлого. Моя теория и была призвана действовать против этой дилеммы: применение особых материалов, равно как и сугубое внимание к особым статистическим выкладкам, должно было дать возможность сооружать здания, которые, даже будучи разрушены, через сотни или (как мы рассчитывали) тысячи лет смогут уподобиться высоким римским образцам. Для того чтобы сделать эту мысль более наглядной, я велел изготовить романтический набросок; он показывал, как будет выглядеть трибуна на Цеппелинфельде, пробыв несколько поколений в заброшенности, — поросшая плющом, с рухнувшими колоннами, каменная ограда там и сям осыпалась, но в общих чертах она еще вполне узнаваема. Окружение Гитлера сочло мой набросок «кощунством». Одна только мысль, что я предвижу период распада в истории 75
едва созданного тысячелетнего рейха, показалась многим неслыханной. Однако Гитлер счел мои соображения логичными и убедительными: он приказал сооружать впредь важнейшие стройки его государства с учетом «закона развалин». Как-то, осматривая территорию партийного форума, Гитлер обратился к Борману, в нескольких очень доброжелательных словах выразив пожелание, чтобы я носил впредь партийную форму. Его ближайшее окружение — сопровождающий врач, фотограф и даже директор «Даймлер-Бенц» — такую форму уже получили. Поэтому вид одного-единственного человека в гражданском действительно нарушал общий фон. К тому же этим незначительным жестом Гитлер одновременно дал мне понять, что отныне причисляет меня к своему наиболее близкому окружению. Он ни за что не выказал бы неудовольствия, надумай кто-нибудь из его знакомых посетить рейхсканцелярию или «Бергхоф» в штатском платье, он и сам предпочитал, когда только можно, надевать штатское. Но при поездках и осмотрах он выступал, так сказать, в официальном качестве, а для этого, по его мнению, больше подходит форма. Так я в начале 1934 года стал руководителем отдела при штабе его заместителя Рудольфа Гесса. Несколько месяцев спустя Геббельс произвел меня в такое звание за мое активное участие в подготовке массовых манифестаций на съезде партии, празднике урожая и 1 мая. 30 января 1934 года по предложению Роберта Лея, руководителя «Германского трудового фронта», была создана организация по проведению досуга под названием «Сила через радость». Мне было поручено возглавить там отдел «Эстетика труда», название которого вызывало не меньше насмешек, чем «Сила через радость». Немногим ранее, проезжая через голландскую провинцию Лимбург, Лей увидел здания заводских цехов, которые отличались невероятной чистотой и профессиональной ухоженностью зеленых насаждений вокруг. Из этого наблюдения, в полном соответствии со свойственным ему стремлением к обобщениям, он сделал вывод о преобразовании всей немецкой промышленности. А лично мне его идея принесла еще и побочную общественную нагрузку, которая доставила мне много радости: сперва мы постарались воздействовать на 76
фабрикантов, чтобы те заново переоборудовали фабричные корпуса, а в цехах повсюду расставили цветочные горшки. Тщеславие наше на этом не успокоилось: мы предложили увеличить площадь окон, учредить столовые, и не один замусоренный угол превратился в место, где можно посидеть и отдохнуть во время перерыва: там, где лежал асфальт, разбили газоны, потом мы спроектировали простую, хорошей формы стандартную столовую посуду; спроектировали простую мебель, которую начали в больших количествах выпускать по образцам, мы постарались даже, чтобы по вопросам искусственного освещения и вентиляции рабочего места предприниматели консультировались у специалистов либо просматривали научно-просветительные фильмы. Как участник всех этих преобразований я привлек на свою сторону бывших профсоюзных функционеров и некоторых членов распущенного Союза художественных ремесел. Все они без различий преданно отнеслись к делу, каждый был исполнен решимости хоть немного улучшить условия жизни и осуществить идею бесклассового общества. При этом я не без удивления констатировал, что Гитлер, между прочим, не проявляет никакого интереса к этим идеям. Он, готовый с головой уходить в обсуждение какой-нибудь строительной детали, проявлял редкостное равнодушие, когда я рассказывал ему про свою социальную деятельность. Британский посол, во всяком случае, ценил ее куда выше, чем Гитлер. Моим партийным постам я был обязан тем, что весной 1934 года меня впервые пригласили на официальный вечерний прием, который давал Гитлер как глава партии и на который были званы также и жены. В большой обеденной зале апартаментов канцлера нас разместили группками по шесть-восемь человек за круглыми столами. Гитлер переходил от стола к столу, произнося любезности, знакомился с дамами, а когда подошел к нашему столу, я представил ему свою жену, которую до тех пор от него прятал. «Почему вы так долго скрывали от нас свою жену?» — явно находясь под впечатлением, спросил он меня. Я и в самом деле избегал ее представлять, не в последнюю очередь потому, что у меня вызывала глубокое неприятие манера Гитлера обходиться со своей возлюбленной. К тому же, думалось 77
мне, это дело адъютанта — приглашать мою жену либо обратить на нее внимание Гитлера, но уж никак не мое. Впрочем, от них ждать этикета не приходилось. Даже по поведению его адъютанта можно было судить о мещанском происхождении Гитлера. Жене моей в этот первый вечер их знакомства Гитлер не без торжественности заявил: «Ваш муж будет строить для меня такие здания, каких уже не бывало несколько тысячелетий». На Цеппелинфельде каждый год проводилась партийная встреча для мелких и средних функционеров, так называемых низовых руководителей. В то время как СА, «Трудовой фронт» и, конечно же, вермахт на своих массовых мероприятиях производили на Гитлера и всех прочих зрителей большое впечатление своей дисциплиной и выправкой, выяснилось, что это руководство представить в столь же выгодном свете очень трудно. По большей части они успели обзавестись солидными брюшками, так что безукоризненного построения от них и требовать не приходилось. В оргкомитете партийных съездов шли совещания по поводу этого прискорбного обстоятельства, о котором сам Гитлер уже не раз иронически высказывался. И у меня возникла спасительная идея: «А пусть они у нас маршируют в темноте». Перед оргкомитетом съезда я развил свою идею. За высокими валами, ограничивающими поле, предполагалось выставить тысячи знамен всех местных организаций Германии, чтобы по команде они десятью колоннами хлынули по десяти проходам между шпалерами из низовых секретарей; при этом и знамена, и сверкающих орлов на древках полагалось так подсветить сильными прожекторами, что уже благодаря этому достигалось весьма сильное воздействие. Но и этого, на мой взгляд, было еще недостаточно; как-то случайно мне довелось видеть наши новые зенитные прожектора, луч которых поднимался на высоту в несколько километров, и я выпросил у Гитлера 130 таких прожекторов. Правда, Геринг поначалу воспротивился, поскольку эти 130 прожекторов составляли большую часть стратегического резерва, но Гитлер сумел его убедить: «Если мы выставим здесь такое множество, со стороны подумают, будто мы купаемся в прожекторах». 78
Эффект превзошел полет моей фантазии. 130 резко очерченных световых столбов на расстоянии лишь двенадцати метров один от другого вокруг всего поля были видны на высоте от шести до восьми километров и сливались там, наверху, в сияющий небосвод, отчего возникало впечатление гигантского зала, в котором отдельные лучи выглядели словно огромные колонны вдоль бесконечно высоких наружных стен. Порой через этот световой венок проплывало облако, придавая и без того фантастическому зрелищу элемент сюрреалистически отображенного миража. Я полагаю, что этот «храм из света» был первым произведением световой архитектуры такого рода, и для меня он остается не только великолепным пространственным решением, но и единственным из моих творений, пережившим свое время. «Одновременно и торжественно и красиво, словно находишься внутри ледяного собора», — писал английский посланник Гендерсон. Но при закладке первого камня нельзя было так же упрятать в темноту присутствующее высокое начальство, рейхсминистров, рейхс- и гаулейтеров, хотя они выглядели не более привлекательно. Их с трудом расставили в строю, низведя таким образом почти до уровня статистов, и потому они кротко сносили замечания нетерпеливых распорядителей. При появлении Гитлера все по команде встали по стойке «смирно» и вытянули руку для приветствия. При закладке первого камня в основание «Конгрессхалле» в Нюрнберге Гитлер, заметив меня во втором ряду, прервал ход торжественной церемонии, чтобы пожать мне руку. Этот необычный жест произвел на меня такое впечатление, что я звучно уронил занесенную для приветствия руку на лысину стоявшего передо мной Штрейхера, гаулейтера Франконии. В дни съезда для личных контактов Гитлер становился почти неуловимым: то он уединялся для подготовки своих речей, то посещал одно из многочисленных мероприятий. Большое удовлетворение доставляло ему растущее с каждым годом число зарубежных гостей и делегаций, особенно если те прибывали с демократического Запада. Во время непродолжительных обеденных перерывов он просил перечислять ему их имена и радовался заметно растущему интересу к возрождению в Германии националистической идеи. 79
В Нюрнберге у меня тоже был нелегкий хлеб, так как на мне лежала ответственность за оформление всех зданий, где в ходе съезда предстояло выступить Гитлеру; как «главный оформитель» я должен был незадолго перед началом каждого очередного мероприятия проверить, все ли в порядке, после чего стремглав переходить к очередному зданию. В ту пору я очень любил знамена и устанавливал их где только можно. Таким образом удавалось привнести игру красок в каменные строения. Мне сослужило хорошую службу то обстоятельство, что продуманное лично Гитлером знамя со свастикой куда лучше подходило для архитектурного оформления, чем знамя, разделенное на три разноцветные полосы. Разумеется, это не совсем соответствовало высокому предназначению знамени, когда его использовали для подкрепления ритмически разрозненных фасадов или для того, чтобы закрыть неприглядные дома эпохи грюндерства от фронтона до самого тротуара, да еще зачастую с добавлением золотых лент, усиливавших воздействие красного цвета, — но я смотрел на все это глазами архитектора. Поистине грандиозные оргии особого рода я учинял в узких улочках Гослара и Нюрнберга, развешивая на каждом доме одно знамя к другому, так что из-за них и неба почти не было видно. По причине своей занятости я прозевал почти все выступления Гитлера, кроме его «речей о культуре», которые он считал вершиной своего ораторского искусства и которые регулярно разрабатывал уже в Оберзальцберге. Тогда я восторгался его речами, не столько, как мне казалось, из-за их риторического блеска, сколько из-за их продуманного содержания, из-за их уровня. Еще находясь в Шпандау, я принял решение после выхода на свободу перечитать их, ибо надеялся найти что-нибудь из моего прежнего мира, что и сейчас не оттолкнуло бы меня. Но мне пришлось испытать разочарование. В тогдашних обстоятельствах выступления Гитлера много говорили моему сердцу и уму, теперь же они показались мне бессодержательными, лишенными напряжения, плоскими и ненужными. В них четко прослеживалось стремление Гитлера поставить себе на службу понятие культуры, откровенно извратив его смысл для собственных властных целей. Я только не мог 80
понять, почему они тогда производили на меня столь сильное впечатление. В чем тут дело? Точно так же я никогда не пропускал приуроченную к открытию съездов постановку «Мейстерзингеров» силами Берлинской государственной оперы под руководством Фуртвенглера. Естественно было бы предположить, что такое гала-представление, равное которому можно услышать лишь в Байрейте, соберет тьму зрителей. Свыше тысячи партийных руководителей получали приглашения и билеты, но они явно предпочитали изучать достоинства нюрнбергского пива или франкского вина. При этом каждый, видимо, предполагал, что уж другой-то наверняка выполнит свой партийный долг и отсидит представление. А вообще же слухи о том, что руководство партии якобы всерьез интересуется музыкой, были чистейшей выдумкой. Напротив, партийные верхи были сплошь грубо сколоченными, лишенными индивидуальности типами, которых так же мало можно было завлечь классической музыкой, как и другими видами искусства и литературой. Даже немногочисленные в окружении Гитлера представители интеллигенции, например Геббельс, не бывали на таких мероприятиях, как регулярные концерты Берлинского филармонического оркестра под руководством Фуртвенглера. Из всей верхушки здесь можно было встретить лишь Фрика, министра внутренних дел, да и сам Гитлер, якобы обожавший музыку, ходил в Берлинскую филармонию очень редко, лишь в официальных случаях. На этом фоне нетрудно понять, почему, когда в 1933 году давали «Мейстерзингеров», к тому моменту, как Гитлер вошел в центральную ложу, Нюрнбергская опера была почти пуста; Его это крайне разгневало, ибо, по его словам, нет ничего унизительней и тяжелей для артиста, чем играть перед пустым залом. Гитлер разослал патрули с предписанием извлечь высоких функционеров из квартир, пивных и винных погребов и направить их в оперу, но все же заполнить на этот раз зрительный зал так и не удалось. На другой день в оргкомитете рассказывали множество смешных историй о том, где и как отыскивали прогульщиков. На другой год равнодушной к музыке партийной верхушке было напрямик велено присутствовать на торжественном представлении. Они появлялись со скучающим 81
видом, многие не без труда превозмогали сон, а скупые аплодисменты, по мнению Гитлера, никак не соответствовали блистательной постановке. А потому с 1935 года недолюбливающие искусство партийные массы были заменены гражданской публикой, которой пришлось раскошелиться на дорогие билеты. Только этим способом была гарантирована и потребная артистам «атмосфера», и требуемые Гитлером аплодисменты. Поздно вечером я возвращался в свой номер отеля «Немецкий двор», целиком отведенного под штат Гитлера, гаулейтеров и рейхсминистров. В ресторане отеля я неизменно заставал группу «старых борцов» из числа гаулейтеров. Они галдели, пили, как ландскнехты, и громко рассуждали о предательстве самих основ революции, об отношении партии к рабочим. Эти фрондерские разговоры доказывали, что идеи Грегора Штрассера, некогда возглавлявшего антикапитал истическое крыло внутри НСДАП, хоть и ужатые до ряда громких фраз, все еще живы. Но лишь под воздействием алкоголя фрондеры могли воскресить в себе прежний революционный пыл. В 1934 году в дни партийного съезда в присутствии Гитлера был продемонстрирован поединок на шпагах. В тот же вечер Гитлер впервые посетил солдатский бивак. Как бывший ефрейтор, он словно окунулся в родную стихию: у лагерных костров он смешался с толпой солдат, его обступили со всех сторон, посыпались шуточки. После этой встречи Гитлер вернулся как бы раскрепощенный и за торопливой трапезой вспоминал отдельные примечательные детали. Однако армейское командование никоим образом не пришло в восторг. Адъютант Хосбах говорил об «отсутствии дисциплины» среди солдат, которые при встрече с главой государства забыли про должную парадную выправку. И поэтому он настоял, чтобы на следующий год подобным фамильярностям не было места, ибо это не согласуется с достоинством главы государства. В узком кругу Гитлер — хотя и с готовностью повиноваться — выразил неудовольствие по поводу критики. Я был очень удивлен, можно сказать, беспомощной покорностью Гитлера, когда он вплотную столкнулся с этими требованиями. Возможно, он проявлял известную осторожность по отношению к армии 82
из тактических соображений, а возможно, из еще недостаточно окрепшей веры в себя как в главу государства. В ходе подготовки к съездам я неоднократно встречался с женщиной, которая произвела на меня впечатление, еще когда я был студентом: Лени Рифеншталь, звезда или режиссер в известных фильмах о горнолыжниках. Она получила от Гитлера задание снимать фильмы обо всех партийных съездах. Как единственная женщина с официальными функциями в партийном механизме, она часто противостояла всей партийной организации, которая поначалу готова была поднять против нее бунт. Политические руководители, традиционно враждебно относящиеся к женскому движению, словно вызов воспринимали уверенное поведение этой женщины, которая без тени смущения командовала мужчинами, преследуя свои цели. Плелись интриги. Гесса засыпали доносами с одной целью — лишь бы ее сместить. Но после первого же фильма о съезде, убедившего даже сомневающихся из окружения Гитлера в ее режиссерском таланте, нападки прекратились. Когда я завязал с ней беседу, она извлекла из кофра пожелтевшую газетную вырезку: «Когда три года назад вы перестраивали Дом окружного партийного управления, я, еще не зная вас лично, вырезала из газеты ваш снимок». На мой растерянный вопрос о причинах она пояснила: «Я уже тогда подумала, что вы с такой головой вполне могли бы сыграть роль... В одном из моих фильмов, разумеется». Кстати, я припоминаю, что снятые на пленку кадры одного из торжественных заседаний съезда в 1935 году оказались испорчены, и по предложению Лени Рифеншталь Гитлер приказал повторить те же съемки уже на студии. В одном из больших павильонов в Иоганистале я воспроизвел в качестве фона часть зала конгрессов, сцену и трибуну для оратора, направил на них прожекторы, вокруг суетилась съемочная группа, а на заднем плане можно было наблюдать, как прохаживаются Штрейхер, Розенберг и Франк, держа в руках текст и старательно заучивая свои роли. Прибыл Гесс, и его первым взяли на съемки. Точно так же перед 30 000 слушателей на съезде он торжественно воздел руку. С присущим ему пафосом искреннего волнения он обратился именно туда, где на сей раз не сидел Гитлер, и, соблюдая выправку, вскричал: «Мой фюрер! 83
Я приветствую вас от имени партийного съезда. Съезд объявляю открытым. Слово имеет фюрер!» Говоря так, он производил столь убедительное впечатление, что с этой минуты я начал сомневаться в искренности его чувств. Трое остальных тоже правдоподобно разыграли каждый свою роль, обращаясь в пустоту павильона, и все проявили себя одаренными артистами. Я был немало разочарован; фрау Рифеншталь, напротив, нашла эти съемки куда более удачными, чем оригинальные выступления. Я, конечно, и раньше восхищался ораторским мастерством Гитлера, когда, к примеру, перед выступлением на собрании он тщательно отыскивал место в своем докладе, которое вызовет первый взрыв бурных аплодисментов. Я вполне сознавал присутствие демагогического элемента, которому сам же и содействовал, оформляя наиболее значительные манифестации. Но все-таки до сих пор я не сомневался в искренности тех чувств, с помощью которых оратор вызывал восторги толпы. Тем сильней было мое потрясение, когда в этот день на иоганистальской студии я своими глазами увидел, что все это искусство срывать восторги толпы можно вполне правдоподобно разыграть даже и без публики. Когда я строил в Нюрнберге, мне виделся некий синтез троостовского классицизма и простоты Тессенова. Я называл этот синтез не неоклассицистическим, а неоклассическим, ибо полагал, что веду его от дорического стиля. Но я сам себя обманывал, намеренно упуская из виду, что все мои постройки создавали монументальную декорацию, опыт которой уже ставился во время Французской революции на Марсовом поле, хотя и с более скромными средствами. Категории «классический» и «простой» едва ли соотносились с гигантскими пропорциями, которые я использовал при строительстве сооружений в Нюрнберге. И все же мои нюрнбергские проекты мне и по сей день нравятся больше всего, в отличие от многих других, которые я потом выполнял для Гитлера и которые получились куда помпезней. Из-за моего пристрастия к дорическому ордеру я совершил первую свою заграничную поездку в мае 1935 года не в Италию, к ее дворцам эпохи Возрождения, и не к грандиозным сооружениям Рима, хотя здесь я мог куда скорей 84
отыскать каменные образцы, нет и нет, я — что было типично для моего тогдашнего мировосприятия — направился в Грецию. Здесь мы, моя жена и я, отыскивали прежде всего следы дорической культуры, и на нас обоих — о чем я не забыл по сей день — произвел глубочайшее впечатление восстановленный Афинский стадион. Когда двумя годами позднее мне самому пришлось проектировать стадион, я позаимствовал для него подковообразную форму афинского. Кажется, в Дельфах я сделал открытие: с какой быстротой богатства, добытые в ионийско-азиатских колониях, привели к упадку чистое греческое искусство. Не доказывает ли этот путь развития, сколь уязвимо высокое понимание искусства и сколь ничтожны бывают силы, способные исказить до неузнаваемости идеальные образцы? Впрочем, я делал все эти выводы вполне беззаботно, мои собственные работы казались мне застрахованными от такой напасти. После возвращения из Греции в июне 1935 года строительство нашего дома в Берлине, на Шлахтензее, было завершено. Скромный домик с одной столовой, всего лишь одной гостиной, необходимыми спальнями — всего-навсего 125 квадратных метров жилой площади; сознательный вызов все усиливающейся тяге глав государства к парадности, которые той порой перебирались в гигантские виллы либо присваивали чужие дворцы. Мы хотели избегнуть того, что могли наблюдать у людей, которые окружали себя роскошью и застывшей официалыциной, а потому и обрекали себя на медленный процесс «окаменения» также и в частной жизни. Впрочем, я и не мог бы выстроить дом побольше — у меня просто не хватило бы средств. Мой дом стоил 70 000 марок; чтобы их раздобыть, моему отцу пришлось выделить мне 30 000 закладных. Хотя я как свободный архитектор работал на государство и на партию, с деньгами у меня было туго. Ибо в бескорыстном порыве, продиктованном идеалистическим духом времени, я отказался от всех гонораров по архитектурной мастерской. Это мое решение не встретило понимания. Как-то раз Геринг, будучи в отличном расположении духа, сказал мне: «Ну, господин Шпеер, у вас теперь много дел. Верно, вы и зарабатываете кучу денег?» Когда я ответил отрицательно, 85
он недоуменно на меня воззрился: «Да что вы говорите? Архитектор, у которого столько заказов? А я думал, уж несколько-то тысяч вы в год имеете. Дурацкий идеализм! Деньги надо зарабатывать!» Впредь я согласился получать причитающиеся мне как архитектору гонорары, исключая нюрнбергские постройки, за которые мне в месяц выплачивали тысячу марок. Но не только по этой причине я зорко следил за тем, чтобы, став штатным чиновником, не утратить свою профессиональную самостоятельность: как мне было известно, Гитлер испытывал большое доверие к внештатным архитекторам — даже и в этом сказывалось его предубеждение против чиновников. К концу моей архитектурной деятельности состояние мое выросло примерно до полутора миллионов, а рейх задолжал мне еще миллион, который я так и не получил. Семья моя жила счастливо и безбедно в этом доме, мне хотелось бы иметь право сказать, что и я наслаждался этим счастьем, как мы однажды намечтали с женой. Но каждый вечер я возвращался домой поздно, дети обычно уже давно спали, и я, не в силах вести разговор с женой, сидел и молчал от усталости. Подобное оцепенение находило на меня все чаще, и по сути — когда я сегодня окидываю взглядом прошлое — со мной происходило то же, что и с руководителями партии, которые сгубили свою жизнь из-за тяги к роскоши. Они цепенели в официальных позах, я — от чрезмерной работы. Осенью 1934 года мне позвонил Отто Мейснер, который после Эберта и Гинденбурга обрел своего третьего начальника в лице Гитлера. Я должен был на другой день вместе с ним прибыть в Веймар, чтобы дальше уже вместе с Гитлером ехать в Нюрнберг. До утра я записывал мысли, которые с недавних пор меня занимали. Для съездов в Нюрнберге планировалось еще несколько больших строек: поле для военных парадов, большой стадион, зал для выступлений Гитлера перед деятелями культуры и различных культурных мероприятий. А почему бы не связать все это с уже существующим в единый большой комплекс? До недавнего времени я не решался проявлять инициативу в подобных вопросах, потому что Гитлер отнес их к своей компетенции. И я лишь робко 86
начал набрасывать свой план. В Веймаре Гитлер показал мне проект «партийного форума», принадлежащий профессору Паулю Шульце-Наумбургу. «Похоже на гигантскую базарную площадь в провинциальном городке, — сказал Гитлер. — В проекте нет ничего характерного, он не отличается от прежних. Уж если мы строим партийный форум, должно и потом быть видно, что он построен в наше время и в нашем стиле, как, например, мюнхенская Кёниге - плац». Шульце-Наумбургу, авторитету из «Национального культурного бунда», не предоставили возможности оправдаться, его вообще не пригласили выслушать критику. Гитлер пренебрег репутацией этого человека и назначил новый конкурс среди архитекторов по своему выбору. Затем он побывал в доме Ницше, где его ожидала сестра философа госпожа Фёрстер-Ницше — эксцентричная женщина с причудами, которая явно не могла найти с Гитлером общего языка. Между ними возник на редкость поверхностный и непоследовательный разговор. Однако главная проблема была разрешена в обоюдных интересах. Гитлер взял на себя финансирование пристройки к старому дому Ницше, и фрау Фёрстер-Ницше не возражала, чтобы проект составил Шульце-Наумбург: «Приспособиться к старому дому он сумеет скорее». Гитлер был явно доволен, что может дать архитектору хоть такое возмещение. На другое утро мы поехали на машине в Нюрнберг, хотя Гитлер, по причинам, которые мне предстояло узнать в этот же день, предпочитал тогда железную дорогу. Как и обычно, в своем синем гигантском «мерседесе» он сидел рядом с шофером, позади на одном из откидных сидений сидел я, на другом — лакей, по требованию извлекавший из сумки карту, хлеб, таблетки или очки, и, наконец, на задних сиденьях разместились адъютант Брюкнер и доктор Дитрих; в сопровождающей нас машине тех же размеров и того же цвета сидели пятеро крепких парней из охраны и сопровождающий врач — доктор Брандт. Но едва мы перевалили через Тюрингенский лес и оказались в местности более населенной, сразу начались трудности. Когда мы проезжали через какой-то городок, нас опознали, но, прежде чем власти успели что-нибудь предпринять, мы проскочили мимо. «А теперь будьте начеку, — сказал Гитлер, — в следующем городке мы так дешево не 87
отделаемся. Из местной партгруппы уже наверняка туда позвонили». И действительно, когда мы въехали, улицы были запружены ликующими людьми, деревенский жандарм старался изо всех сил, но машина наша продвигалась с большим трудом. И едва мы пробились сквозь толпу, как несколько восторженных поклонников, уже когда мы выехали на дорогу, опустили шлагбаум, чтобы остановить Гитлера для приветствий. Короче, мы с большим трудом продвигались вперед. Когда подоспело время обеда, мы свернули в небольшой трактир у Хильдбургсхаузена, где несколько лет назад Гитлер согласился с формальным присвоением ему чина комиссара жандармерии, чтобы получить германское гражданство. Но этой темы сегодня никто не касался. Хозяева прямо себя не помнили от волнения. Не без труда адъютант выдавил из них предложение: спагетти с яйцом. Мы ждали долго, наконец адъютант заглянул на кухню: «Женщины настолько возбуждены, что даже не могут определить, готовы спагетти или еще нет». Между тем во дворе собрались тысячи людей, которые скандировали, требуя Гитлера. «Только бы нам пробиться», — обронил он. Медленно, осыпаемые дождем из цветов, мы достигли средневековых ворот. Но молодежь закрыла их прямо у нас перед носом, дети карабкались на подножки автомобиля. Пришлось Гитлеру раздавать автографы, и лишь после этого они открыли ворота. Все смеялись, и Гитлер смеялся вместе со всеми. На полях крестьяне побросали свои орудия, женщины махали руками — это была поистине триумфальная поездка. В машине, когда мы уже отъехали, Гитлер, повернувшись ко мне, сказал: «До сих пор так принимали только одного немца — Лютера! Когда он ездил по стране, люди стекались издалека и приветствовали его, как сегодня приветствуют меня!» Эта огромная популярность была более чем объяснима: не кому иному, как Гитлеру, народ приписывал успехи в хозяйстве и внешней политике и с каждым днем все больше видел в нем воплощение глубоко укоренившейся мечты о могущественной, верящей в себя, внутренне единой Германии. Досадовали очень немногие. А если кто-то порой чувствовал, что в нем возникают сомнения, то 88
успокаивал себя мыслями об успехах и о том уважении, которым пользуется режим Гитлера даже в критически настроенной загранице. Во время шквала приветствий со стороны сельского населения, который захватил и меня, в нашей машине прозвучал один критический голос. Он принадлежал постоянному и давнему шоферу Гитлера Шреку. Я услышал лишь обрывки разговора: «...недовольны из-за... партийцы зазнались... важничают, забыли, откуда они сами...» После безвременной смерти Шрека в личном кабинете Гитлера в Оберзальцберге висел портрет Шрека, выполненный маслом, и рядом портрет матери Гитлера — но не было портрета отца. Незадолго до Байрейта Гитлер приказал остановить машину и пересел в маленький закрытый «мерседес», который вел его личный фотограф Гофман, после чего, никем не узнанный, спокойно доехал до виллы «Ванфрид», где его поджидала фрау Винифред Вагнер; мы же отправились прямиком на расположенный по соседству курорт Бернек, где Гитлер имел обыкновение останавливаться на ночь, когда ездил из Мюнхена в Берлин. За восемь часов мы проехали всего 210 километров. Когда я услышал, что Гитлера лишь среди ночи увезли с виллы «Ванфрид», я пришел в некоторое смущение: ведь нам предстояло утром ехать дальше, в Нюрнберг, и можно было предположить, что Гитлер утвердит там строительный проект, как того хотело городское управление, преследовавшее при этом, разумеется, собственные интересы. Если управление одержит верх, почти не останется надежды на принятие моего проекта, потому что Гитлер не любил менять уже принятые решения. Только Шрек видел его в эту ночь. Я ознакомил Шрека со своим планом партийного форума, и он пообещал по дороге рассказать Гитлеру об этом, а если реакция окажется положительной, то и передать ему мои чертежи. На другое утро перед самым отъездом меня пригласили в приемную Гитлера. «Я согласен с вашим проектом. Мы прямо сегодня переговорим об этом с обер-бургомистром Либел ем». Два года спустя Гитлер, встретясь с обер-бургомистром, пошел бы напрямик к цели: «Вот план партийного форума, 89
его мы и будем осуществлять». Но тогда, в 1935 году, он еще не чувствовал себя столь неуязвимым и ему пришлось потратить целый час на объяснения, прежде чем он выложил перед ним мои чертежи. Обер-бургомистр, конечно, счел мой проект превосходным, ибо, будучи членом партии, привык голосовать «за». После того как мой план снискал похвалу, Гитлер начал заново прощупывать обстановку: согласно плану, предстояло перенести Нюрнбергский зоопарк на другое место. «Можно ли требовать от нюрнбержцев такой жертвы? Как мне известно, они очень дорожат своим зоопарком. Мы, конечно, выделим средства на новый, красивее прежнего», — размышлял вслух обер-бургомистр. Он, безусловно, хотел соблюсти интересы своего города. «Надо бы созвать акционеров и попробовать скупить у них акции...» Гитлер был согласен решительно со всем. На улице обер-бургомистр, потирая руки, сказал одному из своих помощников: «Чего ради фюрер так долго нас уговаривал? Конечно, мы уступим ему старый зоопарк, а сами получим новый. Старый уже не очень-то и годится. У нас будет самый прекрасный зоопарк в мире. А нам за него заплатят». Таким образом, нюрнбержцы по меньшей мере получили новый зоопарк — единственное, что удалось осуществить из всего замысла. В тот же день мы поездом уехали в Мюнхен. Вечером мне позвонил адъютант Брюкнер: «Черт вас подери с вашим планом! Вы что, подождать не могли? Фюрер в последнюю ночь даже глаз не сомкнул, так он был взволнован. В следующий раз по крайней мере поговорите сперва со мной». Для осуществления этих планов было создано объединение по строительству в Нюрнберге партийного форума; ответственность за финансирование, хотя и не без внутреннего сопротивления, взял на себя рейхсминистр финансов. Председателем Гитлер, следуя престранному побуждению, назначил министра по делам церкви Керля, а своим представителем — Мартина Бормана, который тем самым впервые получил важное официальное поручение помимо партийной канцелярии. Для создания комплекса предполагались строительные расходы на сумму от 700 до 800 миллионов марок, то есть примерно 3 миллиарда по сегодняшним ценам: сумма, 90
которая восемь лет спустя однажды была израсходована мною на вооружение за четыре дня. Территория вместе с площадками для построений занимала площадь примерно в 16,5 тысячи квадратных километров. Впрочем, еще при Вильгельме II предполагалось оборудовать территорию для немецких национальных праздников размером 2000 метров на 600. Через два года после того, как Гитлер одобрил мой проект, его в виде макета показали на Всемирной Парижской выставке 1937 года, где он получил Гран-при. По южному краю расположилось Марсово поле, название которого было призвано напоминать не только о боге войны Марсе, но и о месяце, когда Гитлер ввел воинскую повинность. На этом гигантском плацдарме предполагалось выделить площадку в 1050 на 700 метров, где вермахт смог бы проводить боевые экзерсисы, иными словами, небольшие маневры. В V веке до нашей эры грандиозная площадь дворца царей Дария I и Ксеркса I в Персеполе занимала всего лишь 450 метров на 275. Трибуны четырнадцатиметровой высоты должны были, по моему замыслу, обрамлять всю территорию, давая место для 160 000 зрителей: двадцать четыре башни высотой более 40 метров должны были ритмически расчленять сплошную цепь этих трибун, а посредине возвышалась почетная трибуна, увенчанная женской фигурой. Нерон в 64 году нашей эры приказал воздвигнуть на Капитолии гигантскую фигуру высотой в 36 метров, нью-йоркская статуя Свободы имеет высоту 46 метров, наша же должна была превзойти ее на 14 метров. С северной стороны, точно по направлению к старинному нюрнбергскому замку Гогенцоллернов, который виднелся вдалеке, проходила Триумфальная дорога двухкилометровой длины и восьмидесятиметровой ширины, открывая вид на Марсово поле. По этой дороге вермахт должен был продефилировать мимо Гитлера в пятидесятиметровых шеренгах. Строительство этой дороги было завершено как раз перед войной. Она была выложена тяжелыми гранитными плитами, достаточно прочными, чтобы выдержать вес танка; поверхность плит была нарочно сделана шероховатой, чтобы солдаты, проходя парадным шагом, не скользили по ним. Справа размещались трибуны, стоя на которых Гитлер в окружении своего генералитета 91
должен был принимать военные парады. А напротив расположился портик, где предполагалось выставить знамена всех полков. Портик высотой всего лишь восемнадцать метров должен был служить масштабом для сравнения с расположенным позади Большим стадионом, вместимость которого Гитлер определил в 400 000 зрителей. Величайшим в истории аналогичным строением был Circus maximus в Риме для 150 000—200 000 зрителей, тогда как наши современные стадионы не переходили границу в 100 000 зрителей. Пирамида Хеопса, воздвигнутая примерно в 2500 году до Рождества Христова, при 230 метрах длины и 146 метрах высоты имела объем 2 570 000 кубических метров. Нюрнбергский стадион имел бы 550 метров в длину и 460 в ширину, а застроенный объем его равнялся бы 8 500 000 кубометров, короче, примерно в три раза превысил бы пирамиду Хеопса. Стадион должен был стать самым крупным сооружением на всей территории форума и одним из величайших в истории. Расчеты показывали, что для предусмотренного количества зрителей его внешняя сторона должна была иметь в высоту почти 100 метров. Применение овальной формы было невозможно: возникший при этом котел не только вбирал бы в себя жару, но и наверняка вызывал бы психический дискомфорт. Поэтому я и выбрал афинскую форму подковы. На одном из спусков, все время сохранявших один и тот же угол наклона — неровности мы собирались выровнять с помощью деревянных конструкций, — мы проверили, можно ли следить за спортивным представлением из самых верхних рядов; результат оказался даже лучше, чем я предполагал. Мы прикинули, что Нюрнбергский стадион будет стоить от 200 до 250 миллионов марок, то есть по сегодняшним ценам около миллиарда, Гитлера это ничуть не смутило: «Это дешевле, чем два боевых корабля типа «Бисмарк». Причем броненосец можно разрушить в один миг, а если и не разрушить, он лет через десять все равно превратится в металлический лом. А ваше сооружение простоит века. Если министр финансов спросит вас, сколько это стоит, уклонитесь от прямых ответов. Отвечайте, что у вас нет достаточного финансового опыта касательно таких грандиозных строек». Был на несколько миллионов марок заказан гранит, светло-красный для облицовки наружной стороны, 92
белый — для зрительских трибун. На строительной площадке вырыли огромный котлован под фундамент, в годы войны превращенный в живописное озеро, которое позволило догадываться о предполагаемых масштабах сооружения. Севернее стадиона Триумфальная дорога пересекала обширное водное пространство, в котором должны были отражаться здания. Завершалась дорога площадью, справа ее ограждал сохранившийся и по сей день Конгрессхалле, а слева — Дворец культуры, который предстояло воздвигнуть специально для того, чтобы Гитлер имел там подобающее помещение для своих выступлений по вопросам культуры. Для сооружения всех зданий партийного назначения, кроме Конгрессхалле, проект которого был завершен уже в 1933 году архитектором Людвигом Руффом, Гитлер назначил генеральным архитектором меня. Он предоставил мне полную свободу в смысле плана и осуществления его, после чего ежегодно принимал участие в очередной торжественной закладке первого камня. Как бы то ни было, все первые камни после этой процедуры доставлялись в городской строительный центр, где и дожидались, когда приступят к сооружению соответствующего дома и уложат их на должное место в стене. 9 сентября 1937 года, когда закладывали первый камень в основание стадиона, Гитлер в присутствии всех партийных боссов торжественно пожал мою руку: «Сегодня величайший день в вашей жизни». Может, я и тогда уже был скептически настроен, во всяком случае, ответил так: «Нет, не сегодня, мой фюрер, а лишь когда строительство будет завершено». В начале 1939 года перед началом строительных работ Гитлер пытался так обосновать масштабы, присущие его излюбленному стилю: «Почему всегда самое большое? Я делаю это затем, чтобы вернуть каждому отдельному немцу чувство собственного достоинства. Чтобы в сотне различных областей сказать каждому: мы ни в чем не уступаем другим народам, напротив, мы равны любому из них». Эту тягу к сверхбольшим масштабам нельзя объяснить единственно формой правления; быстро обретенное богатство тоже играет свою роль, равно как и потребность демонстрировать собственную силу, — неважно, из каких 93
соображений. Именно поэтому мы обнаруживаем среди древнегреческих сооружений самые крупные на Сицилии и в Малой Азии. По всей вероятности, это связано с политическим устройством городов, где по большей части правили диктаторы, но ведь и в Перикловых Афинах культовая статуя Фидиевой Афины Парфенос достигала двенадцатиметровой высоты. Вдобавок и большая часть из семи чудес света стала олицетворением мировой известности именно благодаря своим чрезвычайным размерам: храм Артемиды Эфесской, мавзолей в Галикарнасе, Колосс Родосский или Фидиев Зевс Олимпийский. Претензии Гитлера на сверхмасштабность включали, однако, нечто большее, чем он готов был признать перед рабочими: сверхразмеры должны были возвысить его, Гитлера, дело, укрепить его веру в себя. Возведение этих монументов преследовало цель заявить о претензиях на мировое господство задолго до того, как Гитлер рискнул вслух сказать об этом своему ближайшему окружению. Меня тоже вдохновляла мысль с помощью чертежей, денег и строительных фирм закладывать каменные вехи истории и тем предвосхищать надежды на тысячелетнее царствование. Но мое вдохновение передалось и Гитлеру, когда я доказал ему, что исторически признанные архитектурные вершины будут побиты нами хотя бы в смысле размеров. Причем его энтузиазм никогда не переходил в громкие слова. На них он был скуп. Возможно, его наполняло в эти минуты своеобразное благоговение, но благоговение это было самому же себе и адресовано — себе и возникшему по его воле спроецированному на вечность представлению о собственном величии. На том же партийном съезде 1937 года, когда Гитлер заложил первый камень в основание стадиона, он завершил свою заключительную речь такой фразой: «Немецкая нация наконец получила свое, германское государство». Во время последовавшего затем обеда адъютант Гитлера Брюк- нер рассказал, что после этих слов фельдмаршал фон Блом- берг от волнения расплакался. Гитлер счел этот рассказ подтверждением полнейшего согласия по поводу основополагающего значения его формулировки. 94
Тогда немало говорилось, что это загадочное высказывание знаменует собой новый отрезок в большой политике: за ним еще многое воспоследует. Я более или менее понимал, о чем идет речь, ибо тогда же Гитлер как-то вдруг задержал меня на лестнице, ведущей к его квартире, пропустив всю свиту вперед: «Мы создадим великий рейх. В нем будут собраны воедино все германские народы. Это начнется в Норвегии и дойдет до Северной Италии. И я сам все это осуществлю. Если только здоровье позволит!» Формулировка эта была еще относительно сдержанной. Весной 1937 года Гитлер посетил меня в моих берлинских выставочных залах. Мы вдвоем стояли перед двухметровым макетом того самого стадиона на 400 000 человек. Макет начинался как раз на уровне глаз человека, в нем присутствовала каждая будущая деталь, сильные софиты подсвечивали его, так что, пустив в ход минимальную долю фантазии, мы вполне могли представить себе воздействие, которое будет оказывать это сооружение в готовом виде. Рядом с макетом на досках были приколоты чертежи. Гитлер ими и занялся. Мы говорили об Олимпийских играх: я, как уже не раз бывало, обратил внимание Гитлера на то, что спортивная арена у меня не имеет предписанных олимпийскими требованиями размеров. В ответ на это Гитлер, не меняя интонации, словно речь шла о чем-то вполне естественном и не заслуживающем обсуждения, сказал: «Не играет роли. В 1940 году Олимпийские игры еще пройдут в Токио. Но уж после этого они во все времена будут проходить только в Германии, на этом стадионе. И тогда мы будем решать, каких размеров должна быть спортивная арена». По точно разработанному нами проекту стадион предполагалось завершить к партийному съезду 1945 года... 6 Большое задание Гитлер, как обычно, бродил по саду Оберзальцберга. «Я и впрямь не знаю, как мне быть. Слишком тяжелое решение. Охотнее всего я присоединился бы к англичанам. 95
Но в ходе истории англичане не раз оказывались ненадежными союзниками. Если я пойду с ними, значит, между Италией и нами отношения будут прерваны раз и навсегда. А потом англичане меня продадут, и мы шлепнемся между двух стульев». Осенью 1935 года Гитлер не раз позволял себе подобные высказывания в тесном кругу людей, по обыкновению сопровождавших его в Оберзальцберге. Именно тогда после массированного артиллерийского обстрела Муссолини ввел свои войска в Абиссинию, негус бежал, было провозглашено создание новой Римской империи. После того как визит Гитлера в Италию закончился столь бесславно, он хоть и не перестал доверять Муссолини, зато не доверял больше ни итальянцам, ни итальянской политике. Теперь, найдя подтверждение своему недоверию, Гитлер вспомнил про одно из политических завещаний Гин- денбурга, согласно которому Германии не следовало впредь объединяться с Италией. Лига Наций по настоянию Англии приняла экономические санкции против Италии. И Гитлеру, по его словам, предстояло теперь принять окончательное решение, с кем он — с итальянцами или с англичанами. Причем это будет решение с дальним прицелом. Тогда же он сказал и неоднократно повторял впоследствии, что в награду за всемирную поддержку готов гарантировать англичанам целостность их империи. Однако обстоятельства не оставили ему выбора. Они вынудили его принять решение в пользу Муссолини. Несмотря на идеологические и крепнущие личные контакты, решение это далось ему нелегко. Даже и несколько дней спустя Гитлер сокрушенно твердил, что только сложившаяся ситуация вынудила его пойти на этот шаг. Тем сильней было испытанное им облегчение, когда через несколько недель выяснилось, что предпринятые в конце концов санкции, однако же, по ряду основных вопросов щадили Италию. Из этого Гитлер сделал вывод, что ни Англия, ни Франция не желают идти на риск и намерены избегнуть какой бы то ни было опасности. То, что позднее выглядело как самодурство, явилось результатом этих наблюдений. Он пришел к выводу, что западные правительства проявили себя слабыми и лишенными влияния. Мнение Гитлера подтвердилось 7 марта 1936 года, когда немецкие части вступили в демилитаризованную Рейнскую 96
область. Это было откровенным нарушением Локарнских соглашений, которое в данном случае оправдало бы силовой ответ стран-партнеров. Гитлер нервничал, ожидая первых реакций. Все до единого купе специального вагона, в котором на исходе того же дня мы отправились в Мюнхен, были охвачены тем же волнением, которое царило в купе фюрера. На одной из остановок Гитлеру передали некое сообщение, он облегченно вздохнул: «Наконец-то! Король Англии не станет вмешиваться. Он сдержит слово. Значит, все будет в порядке!» Реакция Гитлера выдавала его ничтожную осведомленность насчет того, сколь ограничены конституционные возможности английской короны по отношению к парламенту и правительству. Хотя, конечно, военная интервенция потребовала бы королевской санкции, и это Гитлер, наверно, имел в виду. Во всяком случае, тревога Гитлера была вполне заметной, да и позже, уже ведя войну против целого света, он по-прежнему считал ввод войск вермахта в Рейнланд самой дерзкой из своих военных операций. «Мы еще не располагали достойной армией. У нее не хватило бы даже сил, чтобы в одиночку справиться с Польшей. Прими Франция происходящее всерьез, нас бы одолели без всякого труда, нам пришлось бы через несколько дней прекратить сопротивление. Наш воздушный флот выглядел тогда просто смешно. Несколько “Ю-52” от “Люфтганзы”, да и для них у нас не хватало бомб». После отречения короля Эдуарда VIII, позднее — герцога Виндзорского, Гитлер неоднократно возвращался в разговорах к якобы проявленному Эдуардом пониманию националистической Германии: «Я уверен, с его помощью мы могли бы установить длительные дружеские отношения с Англией. С ним все получилось бы по-другому. Его отречение было для нас тяжелой потерей». К этим высказываниям присоединялись реплики о неких тайных и враждебных Германии силах, которые определяют ход британской политики. Сожаление о несостоявшемся союзе с Англией проходило красной нитью сквозь все годы гитлеровского правления. Оно еще больше усилилось, когда герцог Виндзорский с супругой 22 октября 1937 года посетил Обер- зальцберг, где якобы чрезвычайно положительно отзывался о достижениях Третьего рейха. 4 А. Шпеер 97
Через несколько месяцев после беспрепятственного вступления в Рейнскую область Гитлер снова порадовался миролюбивой атмосфере, царившей во время Олимпийских игр: международное неодобрение явно миновало. Он дал специальное указание создать у высокопоставленных зарубежных гостей впечатление миролюбивой Германии. Он с величайшим волнением следил за спортивными состязаниями; в то время как каждый из неожиданно частых спортивных успехов Германии делал его совершенно счастливым, он с превеликой досадой реагировал на целую серию блистательных побед цветного американского чудо-бегуна Джесси Оуэнса. «Люди, чьи предки обитали в джунглях, крайне примитивны, имеют более атлетическое сложение, нежели цивилизованные белые, — говорил он, пожимая плечами, — они не годятся для конкуренции, так что следовало не допускать их впредь к участию в Олимпийских играх и других спортивных соревнованиях». Большое впечатление на Гитлера произвели бурные овации, которыми берлинцы встретили торжественное вступление французской команды на поле олимпийского стадиона. Вскинув в приветствии руки, французская команда промаршировала мимо почетной трибуны, где сидел Гитлер, чем и вызвала у зрителей взрыв восторга. Но в продолжительных аплодисментах публики Гитлер услышал глас народа, выражающего таким образом свою мечту о мире и взаимопонимании с западным соседом. Если я правильно истолковал то, что мог тогда наблюдать, Гитлер скорей был встревожен, нежели обрадован ликованием берлинцев. Весной 1936 года Гитлер вместе со мной осматривал участок автобана. В разговоре он обронил следующее замечание: «Мне надо сделать один строительный заказ. Величайший из всех». На этом замечании он и остановился, не добавив больше ни слова. От случая к случаю он, конечно, набрасывал некоторые идеи по реконструкции Берлина, но лишь в июне показал мне план городского центра: «Я долго и подробно объяснял обер-бургомистру, почему эта новая улица должна быть 120-метровой ширины, а он мне предъявляет чертеж на 90 метров». Через несколько недель обер-бургомистр доктор Липперт, старый член партии и главный редактор 98
берлинского «Ангриффа», снова был вызван к фюреру, но это ни к чему не привело, улица так и сохранила свои девяносто метров: Липперт никак не мог принять душой строительные планы Гитлера. Поначалу Гитлер ограничивался лишь проявлениями досады и говорил, что Липперт мелочен, что он не способен управлять городом мирового значения, а того менее способен понять уготованную этому городу роль в истории. Но с ходом времени высказывания Гитлера становились все язвительней: «Липперт неумеха, идиот, слабак, ноль». Удивляло, однако, что Гитлер ни разу не высказывал свое неудовольствие в присутствии самого обер-бургомистра и ни разу не пытался его переубедить. Порой казалось, что он уже тогда избегал утомительной работы по изложению причин и мотивов. Через четыре года, после прогулки от «Бергхофа» до «чайного домика», во время которой Гитлер снова возбужденно толковал о Липперте, он велел соединить себя с Геббельсом и категорически приказал тому сместить с должности берлинского обер-бургомистра. До лета 1936 года Гитлер явно имел намерение передать берлинские планы на обработку городскому управлению. Теперь же он вызвал меня и прямо, без всякой торжественности дал мне большое задание: «С этим Берлином ничего не поделаешь. Отныне проектом займетесь вы. Возьмите этот чертеж. Как только у вас будет хоть что-нибудь готово, покажите мне. Вы знаете, для этого я всегда выкрою время». Как Гитлер мне объяснил, его замысел сверхширокой улицы восходил к изучению не совсем удачных берлинских планов, которые и побудили его в двадцатые годы заняться разработкой собственных идей. Он уже тогда принял решение перенести Ангальтский и Потсдамский вокзалы поближе к Темпльгофскому полю, что высвобождало из-под многочисленных путей значительные участки земли в центре Берлина, так что всего лишь после нескольких пробивок от Аллеи Победы можно будет прокладывать Парадную улицу с представительскими зданиями длиной километров на пять. Все прежние архитектурные пропорции Берлина предстояло разрушить с помощью двух строений, которые Гитлер пожелал воздвигнуть на новой Парадной улице. С северного 4* 99
конца, неподалеку от рейхстага, он предусматривал гигантский Дом собраний, здание с куполом, в котором бы многократно уместился римский собор святого Петра. Диаметр купола должен был составить двести пятьдесят метров. Под большепролетным перекрытием такого купола на площади в 38 000 квадратных метров могли разместиться стоя 150 000 слушателей. Уже при первых обсуждениях, когда наши градостроительные замыслы находились еще в начальной стадии, Гитлер считал своим долгом объяснять мне, что размеры подобных залов должны определяться средневековыми представлениями. Так, например, по его мнению, монастырь в Ульме имел площадь более 2 500 квадратных метров, но, когда его начали строить в XIV веке, там, даже считая детей и стариков, проживало всего 15 000 человек. «Стало быть, они никогда не смогли бы заполнить весь зал; в отличие от Ульма, для миллионного города Берлина зал на сто пятьдесят тысяч даже и маловат». На некотором расстоянии от Южного вокзала Гитлер предполагал соорудить как противовес Дому собраний Триумфальную арку, высоту которой он установил в 120 метров. «Это по крайней мере станет достойным памятником нашим павшим в мировой войне. Имя каждого из 1,8 миллиона будет высечено в граните. Какой пустяк по сравнению с ним Мемориал республики. Какой жалкий, недостойный великой нации». Он передал мне два проекта, вычерченных на маленьких картах. «Эти чертежи я сделал десять лет назад. Я все время хранил их, поскольку никогда не сомневался, что однажды воплощу их в жизнь. Вот мы их теперь и воплотим». Сравнение с вычерченной рядом фигурой человека в натуральную величину, пояснял Гитлер, доказывает, что уже тогда он представлял себе купол диаметром более 200 метров и Триумфальную арку высотой более 100 метров. Удивительней всего здесь были не столько представления о масштабности, сколько редкостная одержимость, с какой он планировал триумфальные постройки в те времена, когда не было даже проблеска надежды, что они когда-нибудь будут воплощены в жизнь. И сейчас на меня производит почти гнетущее впечатление мысль, что в мирное время, твердя о готовности к пониманию, он уже начал 100
осуществлять планы, которые можно рассматривать лишь применительно к воинственным, к гегемонистским претензиям на мировое господство. «Берлин — большой город. Большой, но не мировой. Вы только взгляните на Париж. Красивейший город мира. Или даже на Вену! Это города с большим размахом. Берлин же просто неупорядоченное нагромождение домов. А нам надо переплюнуть Париж и Вену», — говорил он при начавшихся многочисленных обсуждениях, которые по большей части проходили в квартире рейхсканцлера. До того как начать их, мы непременно дожидались, пока уйдут остальные визитеры. Планы Вены и Парижа он внимательно изучал в предшествующие годы. И во время наших дискуссий они со всеми деталями присутствовали в его памяти. В Вене он восхищался градостроительным решением Рингштрассе с большими зданиями, ратушей, парламентом, концертным залом, или Хофбургом, или музеями. Он мог правильно сделать чертеж этой части города с соблюдением всех масштабов, он усвоил, что представительские здания, равно как и монументы, надлежит ставить так, чтобы они были видны со всех сторон. Он восхищался ими, даже когда они не отвечали его представлениям, как, например, неоготическая ратуша: «Здесь Вена представлена достойнейшим образом. А теперь взгляните на берлинскую ратушу. Берлин получит новую, еще красивее, чем в Вене, можете мне поверить». Но еще большее впечатление производили на него грандиозные пробивки магистралей и новые бульвары, которые в Париже создал между 1853 и 1870 годами Жорж Э. Осман, истратив на все 2,5 миллиарда золотых франков. Он считал Османа величайшим градостроителем всех времен, но надеялся, однако, что сумеет его превзойти. Многолетняя борьба, которую пришлось вести Осману, наводила Гитлера на мысль, что и планы реконструкции Берлина встретят противодействие, и лишь, как он считал, его авторитет поможет им утвердиться. Поначалу он все-таки прибег к хитрости, чтобы добиться согласия от сопротивляющегося городского управления, ибо его представители сочли планы Гитлера своеобразным подарком данайцев, после того как выяснилось, что придется выкладывать значительные суммы на расчистку 101
и последующее строительство улиц, равно как и на постройку общедоступных учреждений и прокладку скоростных магистралей. «Мы поработаем некоторое время над планами сооружения новой столицы в Мекленбурге на Мюрицзее. Увидите, как засуетятся берлинцы, когда почуют опасность, что правительство покинет Берлин», — говорил он. И впрямь, хватило нескольких намеков такого рода, чтобы отцы города проявили готовность смириться с расходами на реконструкцию. Тем не менее Гитлер еще несколько месяцев забавлялся планом воздвигнуть немецкий Вашингтон и расписывал, как из ничего можно будет создать идеальный город. Но в конце концов он отказался от своей идеи: «Искусственно созданные столицы всегда остаются безжизненными. Вспомните про Вашингтон или Канберру. Вот и у нас в Карлсруэ не зарождается жизнь, потому что неповоротливые чиновники остаются там в своем кругу». Я до сих пор не могу понять этот эпизод: то ли Гитлер и передо мной разыгрывал комедию, то ли какое-то время он сам принимал эту идею всерьез. Исходным пунктом в его градостроительных замыслах оставались два километра Елисейских полей и на них пятидесятиметровая Триумфальная арка, воздвигнутая Наполеоном в 1805 году. Им же обязана своим возникновением идея Большой дуги, и, наконец, отсюда же черпал Гитлер свое представление о ширине улицы: «Елисейские поля имеют сто метров в ширину. Значит, мы должны сделать ее уж во всяком случае на двадцать метров шире. Когда дальновидный великий курфюрст в XVII веке прокладывал Унтер-ден-Линден шириной в шестьдесят метров, он так же мало мог представить себе сегодняшние транспортные потоки, как и Осман, когда проектировал Елисейские поля». Для осуществления своих замыслов Гитлер через начальника имперской канцелярии Ламмерса издал указ, согласно которому мне предоставлялись неограниченные полномочия, а сам я поступал непосредственно в его подчинение. Ни министр внутренних дел, ни берлинский обер-бурго- мистр, ни берлинский гаулейтер Геббельс отныне не имели права давать мне какие бы то ни было распоряжения. Гитлер даже вполне однозначно освободил меня от обязанности информировать город и партию о своих планах. Когда 102
я в разговоре с ним выразил пожелание выполнять и эту задачу в качестве независимого архитектора, он тотчас согласился. Ламмерс подобрал необходимую правовую основу, которая вполне соответствовала моему неприятию чиновничьего статуса; мое бюро тем самым не было включено в систему городского управления, а рассматривалось как большой и независимый исследовательский институт. 30 января 1937 года меня официально ввели в курс «величайшего строительного задания» Гитлера. Он долго подыскивал благозвучное, вызывающее пиетет обозначение моей должности, пока Функ не нашел подходящую формулировку: «Генеральный инспектор по застройке и реконструкции столицы рейха». Вручая мне документ 0 моем назначении, Гитлер — что и вообще было типично для его отношения ко мне — вел себя почти робко. После обеда он сунул указ мне в руки со словами: «Желаю успеха!» С этого дня, исходя из благосклонного толкования заключенного со мной договора, мне был присвоен ранг статс-секретаря при правительстве рейха. И с этого дня в свои тридцать два года я занимал место в третьем ряду правительственных скамей рядом с доктором Тодтом, приобрел право сидеть на официальных обедах в дальнем конце стола и автоматически получал от каждого высокого иностранного гостя какой-нибудь декоративный орден раз и навсегда предписанного достоинства. Ежемесячно мне платили 1 500 марок — ничтожно мало, если сравнить с моими архитектурными гонорарами. Еще в феврале Гитлер резко приказал министру образования освободить достойное здание Академии искусств на Паризерплац под нужды моего учреждения, сокращенно именуемого ГИР. Выбор Гитлера пал на это здание потому, что через министерские сады он мог проникать туда незаметно для глаз общественности. И спустя самое непродолжительное время он начал широко пользоваться такой возможностью. Градостроительная идея Гитлера имела один крупный недостаток: она не была продумана до конца. Он настолько прикипел сердцем к мысли о том, чтобы в Берлине были свои Елисейские поля, в два с половиной раза превышающие длиной парижский оригинал, что совершенно упустил 103
из виду всю структуру четырехмиллионного города. Для проектировщика подобная улица имела смысл и назначение лишь как функциональная сердцевина реконструированного города. А для Гитлера она оставалась просто декоративным элементом и несла свое значение в себе самой. Да и транспортные проблемы Берлина не были бы разрешены с ее помощью. Гигантский рельсовый клин, деливший город на две части, просто смещался на несколько километров к югу. Доктор Лейббрандт, чиновник министерства транспорта, ведущий автор проекта тогдашней железной дороги, усмотрел в планах Гитлера возможность широко модернизировать всю транспортную сеть столицы. Вместе с ним мы отыскали, пожалуй, идеальное решение: пропускную способность берлинской окружной дороги предполагалось настолько расширить за счет прокладки еще двух путей, что по ней уже вполне можно было пустить и поезда дальнего следования. А это, в свою очередь, предполагало сооружение двух центральных вокзалов на севере и на юге, которые как транзитные станции сделали бы совершенно излишними многочисленные тупиковые вокзалы Берлина (Лертер- ский, Ангальтский и Потсдамский). Издержки на строительство новых путей должны были составить от одного до двух миллиардов марок. Таким образом мы получали возможность пробить магистраль дальше к югу по старой линии и приобретали в самом сердце города на расстоянии всего лишь пяти километров большой свободный участок для нового жилого района примерно на 400 000 жителей. Благодаря сносу Лертерско- го вокзала можно было продолжить улицу и к северу, где тоже освоить новый жилой район. Только ни Гитлер, ни я не желали отказываться от большой ротонды как завершения Парадной улицы: гигантскую площадь перед ней предполагалось закрыть для проезда. От планировки, выигрышной для транспорта, мы отказались в пользу репрезентативности; необходимость объезда значительно замедляла транспортный поток между севером и югом. Сама собой напрашивалась идея — уже существующую шестидесятиметровой ширины выездную магистраль Геер- штрассе повести, сохраняя неизменную ширину, дальше, на восток, — идея, которая была отчасти осуществлена после 104
1945 года, когда продлили старую Франкфуртскую аллею. Эту ось, так же как и северно-южную, предполагалось довести до естественного завершения, то есть до кольцевой дороги, создав и на востоке новые жилые районы для столицы рейха, население которой, несмотря на одновременную модернизацию внутреннего города, таким образом выросло бы почти вдвое. Обе оси предполагалось обрамить высокими зданиями административного и торгового назначения, которые уступами переходят во все более низкие строения, пока наконец не сменятся частными домами среди густой зелени. Благодаря этой схеме я надеялся избегнуть удушения городского центра с помощью традиционных, кольцом обступающих его зон застройки. Эта схема, которая сама собой неизбежно возникала при моей осевой структуре, по радиусам вводила зеленые участки в самый центр города. По ту сторону автобана, на каждом из четырех конечных пунктов нового перекрестка двух осей, было оставлено свободное место для аэропорта; вдобавок Рангсдорфское озеро должно было стать посадочной площадкой для гидросамолетов, ибо, по тогдашним представлениям, им принадлежало будущее. А аэропорт Темпльгоф оказался слишком уж в центре нового плана, и потому его предстояло закрыть и создать на его основе увеселительный парк по типу копенгагенского Тиволи. В более отдаленном будущем, как мы предполагали, перекресток двух осей предстояло дополнить пятью кольцами и семнадцатью выездными шоссе шестидесятиметровой ширины, хотя предварительно мы ограничились лишь отведением места под новые районы застройки. Для связи между перекрестком оси и частью колец и для разгрузки центральных улиц планировались подземные скоростные магистрали. На западе к олимпийскому стадиону прилегал новый университетский городок, ибо большинство институтских и учебных корпусов старого университета Фридриха Вильгельма на Унтер-ден-Линден устарело и вообще находилось в ужасном состоянии. С севера примыкали медицинские кварталы с больницами, лабораториями и академиями. Вот и берега Шпрее между Музейным островом и рейхстагом, тоже заброшенную и запущенную часть города, полную развалин и маленьких 105
фабричек, предполагалось переоформить по-новому, расширив и заново отстроив берлинские музеи. По ту сторону кольцевой дороги предусматривались зоны отдыха, где уже сейчас уполномоченными на то лесничими высокого ранга производилась замена бранденбургского сосняка на лиственные леса. По образцу Булонского леса предполагалось приспособить Груневальд с пешеходными тропинками, местами для отдыха, ресторанами и спортивными площадками для нужд многомиллионного населения столицы. Здесь я велел также насадить десятки лиственных деревьев, дабы восстановить прежний лиственный лес, срубленный по приказу Фридриха Великого для финансирования Силезских войн. Из всего гигантского проекта преобразования Берлина эти лиственные деревья, пожалуй, единственное, что осталось. Из первоначального плана Гитлера по созданию весьма бессмысленной с градостроительной точки зрения Парадной улицы в ходе работы над ним возникла новая градостроительная концепция. Его исходная идея, если сравнить с этой всеобъемлющей перепланировкой, выглядела более чем скромно. Я многократно превысил гитлеровские представления о масштабах — по меньшей мере в том, что касалось расширения объемов перепланировки. Едва ли подобное часто случалось в его жизни. Однако он без колебания на все соглашался и предоставлял мне полную свободу действий, хотя внутренне принять это решительно не мог. Он все рассмотрел, весьма бегло, надо сказать, чтобы буквально через несколько минут скучающим тоном спросить: «А где у вас новые планы Большой улицы?», под каковой он все еще подразумевал лично им протежируемую среднюю часть Парадной улицы. И начинал упиваться мыслями о новых министерствах, административных зданиях больших немецких фирм, новой опере, отелях «люкс» и дворцах для развлечений — я же охотно ему вторил. И тем не менее: я ставил на одну доску репрезентативные новостройки и общее планирование, а Гитлер — нет. Страсть к монументальным строениям оставляла его равнодушным к транспортным развязкам, жилым кварталам и паркам. Социальный аспект его не интересовал. Гесс, напротив, интересовался лишь жилищным строительством и пренебрегал репрезентативной частью нашей 106
планировки. В конце одного из своих посещений он начал упрекать меня по этому поводу. Я пообещал ему на каждый кирпич для представительских зданий выделять по кирпичу для жилищного строительства. Гитлер, узнавший об этом, был неприятно удивлен, начал толковать о насущности его требований, однако уговор не отменил. Несмотря на расхожее мнение, я так и не стал главным архитектором Гитлера, которому подчинены все остальные. Архитекторы, ответственные за реконструкцию Мюнхена и Линца, были одновременно со мной наделены аналогичными полномочиями. Со временем Гитлер привлекал все большее число архитекторов для выполнения специальных заданий; перед войной их было не то десять, не то двенадцать. При обсуждении строительных планов в полной мере проявилась способность Гитлера быстро схватить смысл проекта, зрительно соединить горизонтальную проекцию и виды в различных ракурсах в единое пластическое целое. При обилии дел государственного уровня, притом что зачастую речь шла сразу о десяти-пятнадцати стройках в различных городах рейха, он, даже имея дело с измененным проектом, порой месяцы спустя немедля разбирался в чертежах, умел припомнить, на каких изменениях настаивал, и не одному архитектору, полагавшему, будто Гитлер давно забыл какую-то свою идею или требования, пришлось испытать глубокое разочарование. Во время обсуждений он обычно проявлял сдержанность и такт. Требования тех либо иных перемен он выдвигал дружеским тоном без оскорбительного оттенка — совершенно не похожим на тот повелительный тон, какой он употреблял для разговоров с подчиненными в партийных кругах. Считая, что архитектор несет полную ответственность за свое строение, он заботился о том, чтобы и распоряжался именно архитектор, а не сопровождающий его гау- либо рейхслейтер, ибо не желал, чтобы более высокая, но непрофессиональная инстанция включалась в обсуждение. Когда против идеи Гитлера выдвигали другую, он никогда на своей не настаивал: «Да, вы правы, так будет лучше». 107
Вот и у меня укрепилось чувство, будто я несу всю полноту ответственности за то, что спроектировал по идеям Гитлера. Часто у нас возникали разногласия, но не могу припомнить ни одного случая, когда он заставил бы меня как архитектора принять его мнение. В этих сравнительно равноправных отношениях заказчика и архитектора кроется причина того, что и позднее, уже будучи министром вооружения, я имел большую свободу действий, чем большинство министров и маршалов. Неподатливым, недоброжелательным Гитлер оказывался в тех случаях, когда угадывал скрытое, касающееся самой сути сопротивление. Так, например, профессор Бонац, наставник целого поколения архитекторов, не получал от Гитлера заказов после того, как однажды подверг критике новостройки Трооста на мюнхенской Кёнигсплац. Даже Тодт не решался привлечь Бонаца к строительству нескольких мостов на автобане. Лишь мое обращение к фрау Тро- ост, вдове его любимого профессора, заставило Гитлера сменить по отношению к Бонацу гнев на милость. «Почему бы ему и не строить мосты, — сказала она, — в технических сооружениях он вполне состоятелен». Слова ее были достаточно весомы, и Бонац получил право строить мосты. Гитлер заверял снова и снова: «Ах, как бы я хотел стать архитектором!», если же я возражал, что, мол, тогда у меня не было бы заказчика, он не соглашался: «Ну, вы-то всегда пробились бы». Я задавался иногда вопросом, согласился бы Гитлер пренебречь своей политической карьерой, встреться ему в начале двадцатых годов состоятельный заказчик, или нет? Вообще, как мне думается, вера в свое политическое призвание и страсть к архитектуре были в нем нераздельны. Это можно подтвердить с помощью двух эскизов, которые набросал вроде бы потерпевший фиаско тридцатишестилетний политик году примерно в 1925-м, исходя из казавшейся тогда абсурдной надежды однажды увенчать свои государственные свершения Триумфальной аркой и Купольным дворцом. В неприятное положение попал немецкий олимпийский комитет, когда Гитлер велел ответственному за это статс-секретарю Пфундтнеру из министерства внутренних дел показать ему первые планы стадиона. Архитектор Отто Марх 108
предусматривал сооружение из бетона с застекленными перегородками, как на Венском стадионе. После этого показа Гитлер, сердитый и возбужденный, вернулся к себе домой, куда вызвал меня с планами. Здесь он бесцеремонно сказал статс-секретарю, что от проведения Олимпийских игр надо вообще отказаться, ибо без его, Гитлера, присутствия они состояться не могут, поскольку глава государства обязан их открывать. Но в таком современном ящике из стекла ноги его не будет. За ночь я набросал новый проект, где закрыл конструкции натуральным камнем, сделал более массивными перекрытия, а стеклянные перегородки вообще устранил, и Гитлер остался доволен. Он позаботился о финансировании дополнительных издержек, профессор Марх одобрил изменения и тем спас для Берлина Олимпийские игры, — хотя мне было не до конца ясно, выполнил бы Гитлер свою угрозу или все это было не более как выражением той неуступчивости, с помощью которой он обычно достигал своих целей. Вот и участие во Всемирной Парижской выставке 1937 года он поначалу отклонил самым резким образом. Сразу после этого министерство экономики попросило меня набросать проект. На территории выставки строительные площадки советско-русского и немецкого павильонов лежали точно друг против друга — умышленное противопоставление со стороны французской дирекции. По чистой случайности я во время одного из своих наездов в Париж забрел в помещение, где был выставлен хранящийся в тайне проект советского павильона. Фигуры десятиметровой высоты торжественно шагали с высокого постамента прямо на немецкий павильон. После этого я набросал расчлененный тяжелыми колоннами монументальный куб, который как бы преграждал им путь, а с фронтона моей башни сверху вниз взирал на русскую пару орел, державший в когтях свастику. За павильон я получил золотую медаль, как, впрочем, и мои советские коллеги. На обеде в честь открытия нашего павильона я увидел французского посла в Берлине Андре Франсуа-Понсе. Он предложил мне выставить мои работы в Париже как бы в обмен на выставку современной французской живописи. Французская архитектура, по его словам, отстала, «зато в области живописи вы могли бы у нас поучиться». При 109
первом же случае я рассказал Гитлеру об этом предложении, которое давало мне возможность приобрести международную известность. Гитлер обошел молчанием мою неприятную для него фразу, что само по себе не означало ни отказа, ни согласия, однако лишало меня возможности когда-нибудь снова завести с ним речь на эту тему. В ходе парижских дней я видел Дворец Шайо и Музей современного искусства, равно как и еще не завершенный Музей инженерных и строительных работ по проекту известного авангардиста Огюста Перре. Меня поразило, что в зданиях репрезентативного характера Франция также тяготела к неоклассицизму. Впоследствии нередко утверждали, будто этот стиль есть признак господствующего архитектурного стиля в тоталитарном государстве. Что неверно. Скорее это признак эпохи и присуще Вашингтону, Лондону и Парижу в той же мере, что и Риму, Москве или нашим проектам реконструкции Берлина. Обзаводясь небольшим количеством французской валюты, мы с женой и несколькими друзьями отправились на машине в поездку по Франции. Медленно передвигаясь в сторону юга, от замка к замку, от собора к собору, мы добрались до на редкость объемистых крепостных сооружений Каркассона, вид которых пробудил в нас романтический трепет, хотя это были всего-навсего средневековые разумно воздвигнутые военные укрепления, имевшие для своего времени то же значение, что для нашего, к примеру, атомный бункер. В отеле при крепости мы обнаружили старинное французское красное вино и намеревались еще несколько дней наслаждаться тишиной и покоем этой местности. Вечером меня вызвали к телефону. В этом отдаленном уголке я мнил себя надежно укрытым от звонков адъютантов Гитлера, тем более что никто нашего маршрута не знал. Между тем французская полиция из соображений безопасности и контроля следила за нашими передвижениями, во всяком случае, на запрос из Оберзальцберга она могла тотчас доложить, где мы находимся. У телефона был адъютант Брюкнер: «Завтра в полдень вы должны явиться к фюреру». На мое возражение, что одна только дорога домой займет два с половиной дня, он ответил: «На завтра после обеда назначено обсуждение, и фюрер требует, чтобы вы 110
при этом присутствовали». Я еще раз попытался оказать хоть слабое сопротивление. «Минуточку... фюрер знает, где вы находитесь, но завтра утром вы должны быть здесь». Я был ужасно огорчен, зол и растерян. Из переговоров с пилотом Гитлера по телефону выяснилось, что его спецмашина не может совершить посадку во Франции. Но он устроит мне место в немецком рейсовом самолете, который по дороге из Африки завтра в шесть утра сделает промежуточную посадку в Марселе. А уж потом спецсамолет Гитлера доставит меня из Штутгарта в аэропорт Айнринг под Берхтесгаденом. Той же ночью мы выехали в Марсель, несколько минут полюбовались при лунном сиянии римскими сооружениями в Арле, который и был, собственно, конечной целью нашего путешествия, к двум часам прибыли в один из марсельских отелей, три часа спустя уже выехали на аэродром, а после обеда я, как и было приказано, стоял перед Гитлером в Оберзальцберге. «Очень жаль, господин Шпеер, но я перенес обсуждение. А мне хотелось услышать ваше мнение по поводу одного висячего моста под Гамбургом». Доктор Тодт намеревался именно в этот день продемонстрировать свой проект гигантского моста, призванного перещеголять знаменитый мост у Золотых ворот в Сан-Франциско. Но поскольку приступить к сооружению этого моста предполагалось лишь в сороковые годы, Гитлер вполне мог дать мне возможность отдохнуть еще одну неделю. В другой раз мы с женой скрылись на вершине Цуга, когда меня застиг очередной звонок адъютанта: «Вы должны завтра же явиться к фюреру, на обед в остерии». Мои возражения он отмел без долгих разговоров: «Нет, это срочно». — «Ну до чего ж хорошо, что вы заявились к обеду. Как-как, вас вызвали? Я только и спросил вчера: а где это у нас Шпеер? Впрочем, так вам и надо. С чего это вы вздумали бегать на лыжах?!» Зато фон Нейрат проявил большую устойчивость. Когда Гитлер как-то поздним вечером приказал своему адъютанту: «Я хотел бы поговорить с министром иностранных дел», по телефону был получен такой ответ: «Господин рейхсминистр уже лег». — «Раз я желаю с ним разговаривать, пусть его разбудят». Еще один звонок, и смущенный адъютант докладывает: «Господин рейхсминистр просит передать, 111
что завтра ранним утром он будет в вашем распоряжении, а сейчас он очень устал и хочет спать». Перед таким решительным отпором Гитлер, правда, отступил, но весь остаток вечера у него было скверное настроение; подобные проявления самостоятельности он не забывал и при первом же удобном случае мстил за них. 7 Оберзалъцберг Любой человек, облеченный властью, будь то руководитель какого-нибудь предприятия, глава правительства или диктатор целой страны, пребывает в состоянии вечного конфликта. Занимаемое им положение делает его благосклонность делом столь желанным, что его подчиненные могут быть как бы сами по себе подкуплены этим обстоятельством. В свою очередь, и его самое близкое окружение не только рискует обратиться в коррумпированных царедворцев, но и подвержено искушению, демонстрируя глубокую преданность, тем самым подкупить своего шефа. Истинная ценность правителя определяется его умением противодействовать длительному влиянию своего окружения. Мне доводилось видеть ряд промышленников и военных, которые старались противиться искушению. Если властью пользуются несколько поколений подрад, можно — и даже нередко — обнаружить наследственную неподкупность. В окружении Гитлера лишь одиночки, как, например Фриц Тодт, умели противиться придворным соблазнам. Сам же Гитлер, судя по всему, и не думал бороться с этой тенденцией. Особые обстоятельства правления, начиная с 1937 года, вели ко все возраставшему одиночеству Гитлера. К этому прибавилась и его неспособность устанавливать человеческие контакты. Среди своих мы тогда часто разговаривали о переменах в нем, которые проступали все ярче и ярче. Генрих Гофман только что заново переиздал свою книгу «Гитлер, каким его никто не знает». Предыдущее издание запретили продавать из-за снимка, изображавшего Гитлера с убитым им позднее Рёмом. Новые снимки Гитлер 112
подбирал сам: они демонстрировали жизнерадостного, непринужденного человека. Его в коротких кожаных штанах можно было увидеть то в лодке, то лежащим на лугу, то во время походов, то в окружении восторженной молодежи или в ателье художников. И всюду он был непринужденный, приветливый, доступный. Книга стала величайшим успехом Гофмана, хотя устарела еще до выхода. Ибо этот самый Гитлер, которого я знавал и в начале тридцатых годов, превращался даже для своего ближайшего окружения в неприветливого, неконтактного деспота. В уединенной горной долине Баварских Альп, в Остер- тале, я разыскал маленький охотничий домик, достаточно, впрочем, объемистый, чтобы установить там чертежные доски, разместить несколько сотрудников и — весьма скученно — семью. Там весной 1935 года мы выполняли чертежи для моих берлинских проектов. То были счастливые времена и для работы, и для семьи. Но однажды я допустил роковую ошибку: я имел неосторожность рассказать Гитлеру об этой идиллии. «Ну, у меня вы устроитесь куда лучше. Я предоставлю в распоряжение вашей семьи дом Бехштейнов. Там для вашей мастерской предостаточно места на застекленной веранде». Из этого дома мы в конце мая 1937 года тоже выехали и перебрались в дом-мастерскую, который построил Борман по указанию Гитлера и по моему проекту. Так я заделался четвертым оберзальцбержцем рядом с Гитлером, Герингом и Борманом. Само собой, я был более чем счастлив столь очевидной благосклонностью и принятием меня в самый тесный круг. Однако вскоре я понял, что совершил невыгодный обмен. Из уединенной долины мы перебрались на участок, огороженный высоким забором из колючей проволоки и вдобавок доступный лишь после строгой проверки у одного из двух входов. Это напоминало загон для диких зверей; любопытствующие все время пытались поглядеть на высокопоставленных обитателей «горы». Подлинным хозяином Оберзальцберга был Борман. Прибегая к принуждению, он скупал старинные, вековые крестьянские дворы и тотчас приказывал снести их, равно как и многочисленные священные распятия, хотя против этого возражала церковная община. Прихватывал Борман 113
и государственные леса, до тех пор пока участок от вершины горы высотой почти в 1900 метров не разросся до лежащей на 600 метров ниже долины и не занял площадь в семь квадратных километров. Забор вокруг центральной части протянулся почти на три километра, а по внешнему периметру — на четырнадцать. Беспощадно относясь к нетронутой природе, Борман изрезал великолепную местность сетью шоссе; лесные тропинки, покрытые до сих пор лишь еловыми иголками и переплетенные корнями деревьев, превратились в асфальтированные терренкуры. Казарма, большой гараж, отель для гостей Гитлера, новая ферма, поселок для все увеличивающегося персонала так быстро возникали один за другим, как это бывает на внезапно вошедшем в моду курорте. Жилые бараки для сотен строительных рабочих лепились по горным склонам, грузовики со строительным материалом заполонили шоссе. По ночам строительные площадки были ярко освещены, потому что работа шла в две смены, а время от времени долину сотрясали взрывы. На самой вершине личной горы Гитлера Борман воздвиг дом, обставленный в стиле богатой деревенской усадьбы. Туда можно было подъехать по лихо проложенному шоссе, которое подводило к подъемнику, врубленному в скалу. На одну только подъездную дорогу к дому, где Гитлер бывал всего лишь несколько раз, Борман ухлопал от 20 до 30 миллионов. Насмешники из гитлеровского окружения говорили: «Все равно как в городе золотоискателей. Разве что Борман не находит золото, а, наоборот, выбрасывает». Гитлер хоть и сожалел о подобной суете, но всякий раз говорил: «Это делает Борман, и я не хочу вмешиваться». И в другой раз: «Когда все будет готово, я отыщу себе тихую долину и там снова выстрою себе маленький деревянный домик, такой же, как и первый». Но «все» так никогда и не было готово. Борман выдумывал новые и новые шоссе и стройки, а когда в конце концов разразилась война, он начал строить для Гитлера и его окружения подземные жилища. Гигантское сооружение на «горе», пусть даже Гитлер порой ворчал по поводу непомерных расходов, было характерно для перемен, совершавшихся в его образе жизни, и для его склонности все больше и больше отстраняться от 114
окружающего мира. Все это можно было объяснить лишь боязнью покушений, ибо, несмотря на все оцепление, Гитлер почти ежедневно пропускал мимо себя тысячи восторженных почитателей. Его охрана считала это даже более опасным, чем импровизированные прогулки по общедоступным лесным тропинкам. И летом 1935 года Гитлер принял решение превратить свой скромный горный приют в представительную горную усадьбу — «Бергхоф». Стройку он оплачивал из собственного кармана, что было не более как красивым жестом, поскольку Борман из других источников тратил на одни только вспомогательные постройки суммы, которые не шли ни в какое сравнение с тем, что Гитлер давал лично от себя. Гитлер не только сам набрасывал планы «Бергхофа», но и затребовал у меня чертежную доску, рейсшину и прочие принадлежности, чтобы самолично начертить по масштабу план, ракурсы и разрезы своего строения; чужую помощь он при этом решительно отвергал. Лишь два последующих проекта Гитлер вычертил с той же тщательностью, какую проявил при проектировании оберзальцбергского дома: новый военный флаг и его собственный штандарт как главы государства. В то время как архитекторы обычно воплощают на бумаге различнейшие идеи, чтобы потом развить из этого возможное решение, для Гитлера было характерно желание без долгих раздумий провозгласить первую же идею как единственно — интуитивно — верную, и лишь на самые вопиющие ошибки он потом наводил небольшую ретушь. Старый дом был им сохранен в объемах нового. Поскольку обе гостиные были связаны одним большим проемом, возник проект, крайне неудобный для приема официальных визитеров. Сопровождавшие их лица были вынуждены на это время довольствоваться неуютным вестибюлем, через который попадали также и в туалеты, и на лестничную клетку, и в столовую. Во время такого рода бесед личных гостей Гитлера загоняли на верхний этаж, но, поскольку лестница завершалась в передней перед жилым покоем Гитлера, приходилось всякий раз согласовывать с «пропускной командой» вопрос о том, можно ли пройти через переднюю, чтобы выйти на улицу погулять. Прославленное своими размерами окно 115
с подвижной рамой в этом помещении служило предметом гордости для Гитлера, из него открывалась широкая панорама на Унтерберг, а также на Берхтесгаден и Зальцбург. Прямо под этим окном по замыслу Гитлера расположится гараж для его машины, а при неблагоприятном направлении ветра в комнаты проникал резкий запах бензина. Словом, такой проект отклонили бы в любом семинаре любого технического училища. С другой стороны, именно эти изъяны придавали «Берг- хофу» ярко выраженные личные черты: он сохранил былую примитивность загородного домика, хотя и увеличенного до немыслимых размеров. Все предварительные сметы были многократно превышены, к великому смущению Гитлера. «Доходы от своей книги я уже полностью истратил, хотя и взял вдобавок у Амана аванс в несколько сот тысяч марок. Денег, как говорит Борман, все равно не хватит. Издательство предлагало мне деньги, если я разрешу издать мою вторую книгу, от двадцать восьмого года. Но я рад-радешенек, что она вообще не издана. Это причинило бы немыслимые политические осложнения. Хотя, с другой стороны, я бы полностью выбрался из финансовых затруднений. Аман обещал мне только в качестве аванса миллион марок, да и сама по себе книга принесла бы несколько миллионов. Потом, может быть, когда я продвинусь дальше. А сейчас — ну никак». Так он и сидел в добровольном заточении, глядя на Унтерберг, начиная с которого, если верить легенде, спящий покамест император Карл однажды снова возродит царство былого величия. И уж конечно, Гитлер усматривал в этом некую связь со своей персоной. «Вы только поглядите на Унтерберг. Неслучайно мой дом расположен как раз напротив». Не одна лишь строительная деятельность вокруг Обер- зальцберга связывала Бормана с Гитлером; Борман исхитрился одновременно прибрать к рукам все финансовые дела. Личные адъютанты Гитлера зависели от благосклонности Бормана, и даже возлюбленная Гитлера, как она сама мне в том признавалась, зависела от Бормана, потому что Гитлер 116
возложил на него удовлетворение ее более чем скромных запросов. Гитлер не уставал нахваливать финансовые таланты Бормана. Он рассказывал, как в тяжелом 1932 году тот оказал партии значительную услугу, основав принудительное страхование от несчастных случаев при выполнении партийных заданий. Доходы от страхования оказались много выше, чем выплаты по нему, а разницу партия могла расходовать на другие цели. Да и после 1933 года Борман оказал Гитлеру не меньше услуг в окончательном решении его денежных проблем. Он нашел два богатых источника: вместе с Гофманом, личным фотографом Гитлера, и министром почт Онезорге они выдвинули идею, согласно которой Гитлер как лицо, изображаемое на почтовых марках, является праводержателем своего изображения и может рассчитывать на выплаты. Процент, правда, выплачивался весьма ничтожный, но, поскольку голова Гитлера была на всех марках, в личный сейф, управляемый Борманом, потекли миллионы. Основав «фонд Адольфа Гитлера» для поддержки немецкой промышленности, Борман приобрел еще один источник доходов. С предпринимателей, процветающих в результате хозяйственного подъема, без обиняков потребовали добровольными взносами выразить свою признательность Гитлеру. Поскольку и другие руководящие функционеры самостоятельно до этого додумались, Борман выбил из Гитлера указ, согласно которому получал монопольное право распоряжаться доходами фонда. Впрочем, у него хватило ума якобы «по распоряжению фюрера» возвращать добытые суммы различным партийным боссам. Почти каждый представитель партийного начальства получал дотации из этого фонда. Право определять жизненный стандарт различных рейхс- и гаулейтеров хотя и казалось с виду не слишком значительным, но по сути наделяло Бормана куда большей властью, чем какая-нибудь высокая должность в рамках иерархии. С типичным для него упорством Борман с 1934 года следовал и другому, весьма простому правилу: всегда и везде находиться в непосредственной близости к источнику благ и милостей. Он ездил с Гитлером в «Бергхоф», сопровождал его в других поездках, да и в рейхсканцелярии 117
оставался рядом до самого рассвета. Так он мало-помалу сделался усердным, надежным и — под конец — незаменимым секретарем Гитлера. По любым вопросам он демонстрировал свою готовность идти навстречу, почти каждый использовал его возможности, тогда как сам он с виду абсолютно бескорыстно действовал от имени Гитлера. Даже его непосредственному начальнику Рудольфу Гессу казалось весьма удобным, что его сотрудник столь близок к Гитлеру. Сильные в окружении Гитлера уже тогда завистливо противостояли друг другу, изготовясь к старту как взаимозаменяемые величины, весьма рано между Геббельсом, Герингом, Розенбергом, Леем, Гиммлером, Риббентропом и Гессом начали вспыхивать позиционные стычки; только Рём сошел с дистанции раньше времени, а Гессу предстояло утратить влияние. Однако никто из них покамест не сознавал ту опасность, которая грозила им от неутомимого Бормана. Ему удавалось выглядеть незаметным и потихоньку возводить и укреплять свой бастион. Даже среди многих облеченных властью и лишенных совести Борман выделялся своей жестокостью и полной эмоциональной глухотой; он не получил никакого образования, которое бы как-то его сдерживало, и всякий раз умело осуществлял то, что либо приказывал ему Гитлер, либо сам он счел нужным вывести из намеков Гитлера. Будучи от природы угодлив, он обходился со своими подчиненными так, словно то были быки и коровы, недаром он пришел из сельского хозяйства. Бормана я избегал: мы с первых дней друг друга невзлюбили, хотя держались вполне корректно, как того требовала интимная атмосфера Оберзальцберга, но, кроме моего собственного ателье, я для него никогда ничего не выстроил. Пребывание на «горе», как частенько повторял Гитлер, давало ему внутренний покой и уверенность, необходимые для принятия неожиданных решений. Там же он писал и свои наиболее важные речи, причем делал это на весьма примечательный лад. Так, например, перед Нюрнбергским партийным съездом он регулярно уединялся на несколько недель в Оберзальцберге, дабы разрабатывать там свои длинные основополагающие речи. Сроки подпирали, адъютанты убеждали его приступить наконец к диктовке, не подпускали 118
к нему посетителей, удаляли от него строительные проекты, чтобы ничто не отвлекало его от работы. Гитлер же откладывал ее с одной недели на другую, потом со дня на день и, лишь попав в жесточайший цейтнот, неохотно приступал к выполнению своих обязанностей. По большей части тогда было уже слишком поздно, чтобы подготовить все предстоящие выступления, и Гитлеру приходилось уже в течение съезда прихватывать ночи, чтобы наверстать время, упущенное в Оберзальцберге. У меня сложилось впечатление, что этот цейтнот был ему каким-то образом нужен, ибо он со свойственной ему манерой богемного художника презирал трудовую дисциплину и не мог, а то и не желал принудить себя к планомерной работе. В течение недель, кажущихся праздными, он вынашивал содержание речей и мысли, покуда накопленное и вызревшее не изливалось водопадом на сторонников и партнеров. Переезд из нашей долины в суету Оберзальцберга не шел на пользу моей работе. Уже один только неизменный распорядок дня меня утомлял, а неизменное окружение Гитлера — все те, кто встречался уже в Мюнхене и собирался в Берлине, — наводило на меня тоску. Единственное отличие от Берлина и Мюнхена заключалось в том, что сюда допускали и жен, а кроме того, еще двух или трех секретарш и Еву Браун. Обычно Гитлер появлялся поздно, часам к одиннадцати, просматривал сообщения прессы, выслушивал отчеты Бормана и принимал первые решения. Собственно день начинался у него с продолжительного обеда. Гости собирались в передней, Гитлер избирал себе соседку по столу, тогда как привилегия вести к столу Еву Браун, неизменно сидевшую по левую руку от Гитлера, была примерно с 1938 года раз и навсегда предоставлена Борману, что однозначно доказывало его доминирующее положение при дворе. Столовая представляла собой то смешение художественного деревенского стиля и городской элегантности, какое часто можно обнаружить в загородных домах богатых горожан. Стены и потолок были обшиты светлой лиственницей, кресла обтянуты алым сафьяном. Посуда — простая, белая. 119
Серебро — с монограммой Гитлера, такое же, как в Берлине. Сдержанное цветочное оформление всякий раз вызывало похвалы Гитлера. Готовили здесь как на хорошей бюргерской кухне: суп, одно мясное блюдо, десерт, а ко всему — фахенгская минеральная вода или бутылочное вино; подавали слуги в белых перчатках и черных брюках, сплошь члены эсэсовского лейб-штандарта. За длинным столом размещалось примерно человек двадцать, но именно из-за длины стола разговор не возникал. Гитлер сидел посредине, напротив окна. Он вел разговор с кем-либо из приглашенных, выбирая каждый день нового собеседника, либо со своими соседками по столу. Немного спустя после обеда формировалась группа для похода к «чайному домику». Размеры дорожки позволяли двигаться лишь попарно, и потому группа напоминала процессию. Впереди, в некотором отрыве от других, шли двое из службы безопасности, затем Гитлер со своим собеседником, далее — в пестром смешении — все застольное общество и, наконец, следом — снова охрана. Две овчарки Гитлера шныряли кругом и не слушали его приказов, единственные оппозиционеры при дворе. К великой досаде Бормана, Гитлер каждый день избирал один и тот же путь, примерно на полчаса ходу, и пренебрегал заасфальтированными лесными дорожками километровой длины. «Чайный домик» был воздвигнут на одном из излюбленных мест Гитлера с видом на Берхтесгаденскую долину. Общество всякий раз в одних и тех же выражениях восторгалось живописной панорамой, Гитлер в одних и тех же выражениях изъявлял полное согласие. Сам «чайный домик» состоял из круглой залы, метров восемь в диаметре, довольно уютной, с окном, поделенным на маленькие фасеты, и с камином на противоположной, внутренней стене. Гости рассаживались в удобных креслах вокруг стола, Ева Браун и кто-нибудь из дам — как обычно, возле Гитлера. Кому из общества недоставало места, тот переходил в смежную маленькую комнату. Гостям, смотря по желанию, подавали чай, кофе или шоколад, различные виды тортов, пирожные, печенье, после чего — спиртные напитки. Здесь, за чайным столом, Гитлер с особой охотой пускался в бесконечные монологи, темы которых были по большей части знакомы обществу и которые оно слушало с напускным 120
вниманием. Порой Гитлер и сам задремывал в ходе собственного монолога, общество же продолжало беседу шепотом, надеясь, что Гитлер вовремя проснется к ужину. Словом, здесь все были свои. Часа через два, примерно около шести, чаепитие завершалось. Гитлер вставал из-за стола, и шествие паломников направлялось к расположенной в двадцати минутах ходьбы стоянке для машин. Воротясь в «Бергхоф», Гитлер, как правило, удалялся в верхние покои, и процессия распадалась. Борман под ехидные комментарии Евы Браун частенько скрывался в комнате какой-нибудь секретарши помоложе. Еще через два часа, соблюдая тот же церемониал, что и за обедом, общество собиралось к ужину. Затем Гитлер все в том же сопровождении переходил в гостиную. Ателье Трооста обставило гостиную хоть и скупо, зато чрезвычайно массивной мебелью: шкаф более трех метров в высоту и пяти в длину, где хранились свидетельства о присуждении почетного гражданства и пластинки. Стеклянная горка классической монументальности, величественные часы, увенчанные бронзовым орлом, который их как бы охранял. И наконец, перед большим смотровым окном расположился шестиметровый стол, на котором Гитлер имел обыкновение подписывать документы, а позднее — изучать по картам положение на фронтах. Было там два уголка для отдыха: один — в задней части помещения — кресла с красной обивкой, сгруппированные вокруг камина, другой — поближе к окну, у круглого стола, покрытого стеклом, чтобы защитить великолепную инкрустацию столешницы. За креслами второго уголка находилась кабина киномеханика, отверстия которой были закрыты гобеленом; у противоположной стены стоял массивный комод со встроенными динамиками, а на комоде — большой бронзовый бюст Рихарда Вагнера работы Арно Брекера. Над ним тоже висел гобелен, призванный закрывать экран. Большие картины покрывали стены, среди них — дама с обнаженной грудью, приписываемая Бордоне, ученику Тициана, далее — живописно раскинувшаяся нагая натурщица, как говорят, кисти самого Тициана, «Нана» Фейербаха в особенно красивой раме, ранний пейзаж Шпицвега, римский пейзаж с развалинами кисти Паннини и, как ни странно, некое подобие алтарного портрета, писанного назаренцем Эдуардом 121
фон Штейпле и изображавшего короля Генриха, основателя государства, но ни одного Грютцнера. Гитлер любил при случае подчеркивать, что приобрел все эти картины на собственные деньги. Мы садились на софу либо в кресла в одном из уголков, оба гобелена поднимались кверху, и тут такими же, как и в Берлине, убивающими время фильмами начиналась вторая часть вечера. После сеанса все собирались вокруг огромного камина, человек шесть-восемь усаживались на немыслимо длинную и крайне неудобную из-за своей глубины софу, словно куры на насесте, тогда как Гитлер, по обыкновению с Евой Браун слева от себя и с какой-нибудь из женщин справа, занимал места в удобных креслах. Из-за неудачной меблировки общество настолько дробилось, что общий разговор никак не завязывался, а потому каждый вполголоса беседовал с ближайшим соседом. Гитлер приглушенно толковал о всяких пустяках со своими дамами либо шептался с Евой Браун, порой даже брал ее за руку. Но чаще всего он вообще молчал и задумчиво глядел в огонь камина. Тогда гости замолкали, чтобы не нарушать громким разговором ход важных мыслей. От случая к случаю обсуждали увиденные фильмы, причем оценку женских ролей преимущественно делал Гитлер, мужских — Ева Браун. Никто не давал себе труда подняться в разговоре над пошлым обывательским уровнем и, к примеру, обсудить новые режиссерские приемы. Впрочем, и подбор фильмов — сплошь развлекательной продукции — не располагал к этому. Экспериментальное кино того времени, как, например, фильм Курта Эртеля о Микеланджело, нам не показывали, при мне, во всяком случае, никогда. Иногда Борман пользовался возможностью незаметно подорвать авторитет Геббельса, ответственного за всю кинопродукцию. Он ехидно прохаживался по адресу Геббельса, когда тот долго не хотел выпускать на экран фильм «Разбитый кувшин», поскольку смутно подозревал, что хромой деревенский судья Адам, сыгранный Эмилем Яннингсом, высмеивает именно его. С язвительным удовольствием Гитлер посмотрел недопущенный фильм и приказал крутить его во всех крупнейших берлинских кинотеатрах, хотя приказ его долгое время не выполнялся, что 122
было, в общем-то, показательно как удивительный порой недостаток власти у Гитлера. Впрочем, Борман не отставал от Гитлера до тех пор, покуда он, всерьез осердясь, не дал недвусмысленно понять Геббельсу, что его — Гитлера — приказы надлежит выполнять. Потом, уже во время войны, Гитлер отказался от вечерних сеансов, поскольку решил лишить себя любимого развлечения, по его словам, «из сочувствия к солдатам, которые терпят лишения на фронте». Вместо фильмов теперь по вечерам крутили пластинки. Но, несмотря на великолепную фонотеку, Гитлер все время предпочитал одну и ту же музыку. Ни музыка барокко, ни камерная, ни классика, ни симфонии не представляли для него интереса. Вместо того, по вскорости установившемуся обычаю, он для начала заказывал бравурные отрывки из вагнеровских опер, после чего прямиком переходил к оперетте. Так и повелось. Гитлер почитал для себя делом чести угадывать певиц и радовался, когда — как часто бывало — правильно называл имя. Чтобы как-то оживить эти весьма пресные вечера, подавали шампанское, после завоевания Франции — трофейное, весьма дешевых сортов, так как лучшие сорта расхватали Геринг и его фельдмаршалы. Начиная с часу ночи многим, несмотря на выдержку, не удавалось скрыть зевоту. Тем не менее в этой пустой и утомительной монотонности вечер продолжался еще добрый час, покуда наконец Ева Браун, обменявшись с Гитлером несколькими словами, не получала разрешения удалиться в верхние покои. Сам Гитлер вставал, чтобы откланяться, лишь минут пятнадцать спустя. За этими поистине удручающими часами для обретших свободу гостей нередко следовала развеселая пирушка с коньяком и шампанским. Под утро мы расходились по домам, смертельно усталые от безделья. Через несколько дней у меня началась, как я ее тогда называл, «горная болезнь», иными словами, из-за этого бесцельного времяпрепровождения я почувствовал себя измученным и пустым. Лишь когда праздность Гитлера нарушалась деловыми разговорами, я мог улучить время, чтобы вместе с коллегами сесть за планы. В качестве постоянного и желанного гостя, а вдобавок обитателя 123
Оберзальцберга, я не мог, как это ни было для меня мучительно, уклониться от участия в ежевечерних посиделках, не боясь показаться невежливым. Доктор Дитрих, пресс-шеф, несколько раз осмелился побывать на концертах Зальцбургского фестиваля, но навлек на себя неудовольствие Гитлера. Тому, кто засиделся в гостях и не хотел окончательно забросить свою работу, оставалось только одно: побег в Берлин. Иногда из старого круга мюнхенских либо берлинских знакомых Гитлера приезжали Шварц, Геббельс или Герман Эссер. Впрочем, случалось это на удивление редко, да к тому же всего на один-два дня. Вот и Гесса, у которого, казалось бы, были все основания личным присутствием умерить бурную активность своего представителя Бормана, я встречал здесь всего два или три раза. Даже ближайшие сотрудники, которых так часто можно было встретить за обедом в рейхсканцелярии, откровенно избегали появляться в Оберзальцберге. Это тем более бросалось в глаза, что Гитлер при их появлении выказывал радость и обычно просил приезжать надолго и почаще, чтобы отдохнуть. Для них же, которые к тому времени успели стать каждый центром своего собственного круга, было крайне неудобно принять совершенно другой распорядок дня и вдобавок подчиниться малорасполагающей и самоуверенной манере Гитлера при всем обаянии последнего. С другой стороны, он не желал у себя видеть «старых бойцов», которых избегал уже в Мюнхене и которые с восторгом приняли бы приглашение в Оберзальцберг. При визитах старых товарищей по партии дозволялось присутствовать и Еве Браун. Но когда к обеду являлись другие столпы рейха, например министры, ее за стол не допускали. Даже когда приезжал Геринг с женой, Ева отсиживалась у себя в комнате. Гитлер явно считал Еву приемлемой в обществе лишь с оговорками. Порой я составлял ей компанию в этой ссылке, то есть в комнате подле спальни Гитлера. Сама Ева была до того запугана, что не решалась даже выйти из дому прогуляться. «А вдруг я наткнусь в коридоре на Герингов?!» Гитлер и вообще мало считался с ее присутствием. Он мог бесцеремонно рассуждать при ней о своем отношении к женщинам. «Люди высокого ума должны жениться на 124
глупых и примитивных женщинах. Представьте себе только — вот будь у меня жена, которая лезет ко мне с рассуждениями, когда я работаю! А в свободное время я не желаю, чтоб меня тревожили... Я никогда бы не смог жениться. Будь у меня дети — это ведь сколько проблем! Под конец они наверняка захотят сделать моего сына моим преемником!» И еще: «У человека, подобного мне, нет ни малейших шансов заиметь толкового сына. В подобных случаях это уже стало правилом. Возьмите хоть сына Гёте — никуда не годный человек... Женщины на меня вешаются, потому что я холост. Это играло особенно большую роль в боевые времена. Все равно как у киноартиста. Стоит ему жениться, он теряет нечто в глазах обожающих его женщин — он уже больше не прежний идол для них». Он полагал, будто имеет в глазах женщин эротически притягательную силу, впрочем, и здесь был исполнен недоверия. Ему же неизвестно, кого предпочитает в нем женщина — то ли «рейхсканцлера», то ли «Адольфа Гитлера», а уж женщин с интеллектом, по его не слишком-то галантному замечанию, он подле себя терпеть не намерен. Произнося такие речи, Гитлер явно не сознавал, насколько оскорбительны они для присутствующих женщин. Впрочем, Гитлер мог также изображать из себя доброго главу семейства. Как-то раз, когда Ева Браун бегала на лыжах и опоздала к чаю, он не мог скрыть своей тревоги, то и дело беспокойно поглядывая на часы и явно опасаясь, как бы с ней чего не случилось. Ева Браун выросла в довольно скромных условиях, отец у нее был школьным учителем. Мне не удалось познакомиться с ее родителями, они никак о себе не напоминали и до самого конца жили все в тех же скромных условиях. Точно так же и Ева Браун оставалась скромной, носила непритязательные платья и к ним — на редкость дешевые украшения, которые дарил ей Гитлер к Рождеству либо ко дню рождения; по большей части это были полудрагоценные камни, ценой от силы в несколько сот марок и почти оскорбительные своей невзрачностью. Борман предлагал их ему на выбор, и Гитлер, руководствуясь своим мещанским вкусом, выбирал какие-нибудь бусы из мелких камушков. 125
К политике Ева интереса не проявляла, а Гитлер почти не пытался ее переубедить. Обладая, впрочем, здоровым взглядом на житейские обстоятельства, она порой отпускала разные замечания по поводу неурядиц мюнхенской жизни; Борману это не нравилось, поскольку его тотчас вызывали на суд и расправу. Ева была спортивная девушка и хорошая, выносливая лыжница. Мы частенько предпринимали с ней лыжные прогулки за пределами территории. Однажды Гитлер даже предоставил ей отпуск на восемь дней, разумеется, в то время, когда и его самого на «горе» не было. Она поехала вместе с нами на несколько дней в Цюрс, где, никем не узнанная, с превеликой страстью до утра отплясывала с молодыми офицерами. Она никоим образом не годилась на роль современной мадам Помпадур, а для историка она может быть интересна лишь как обрамление характерных черт Гитлера. Сочувствуя положению этой несчастной женщины, от души преданной Гитлеру, я вскоре начал испытывать к ней симпатию. Вдобавок нас тогда объединяла общая неприязнь к Борману, прежде всего из-за высокомерной и грубой манеры, с какой он относился к живой природе и обманывал свою жену. Услышав во время Нюрнбергского процесса, что Гитлер за последние полтора дня своей жизни женился на Еве, я порадовался за нее, хотя и в этом угадывался цинизм, с каким Гитлер относился и к Еве и ко всем женщинам вместе взятым. Я часто задавал себе вопрос, испытывал ли Гитлер что-нибудь похожее на любовь к детям. Во всяком случае, встречаясь с детьми, все равно, чужими или знакомыми, он прилагал некоторые старания, он даже пытался уделять им внимание, как добрый и снисходительный отец, хотя не выглядел при этом убедительно. Он не умел найти в общении с ними верный, непринужденный тон и после нескольких благосклонных слов переходил к другим делам. Он воспринимал детей как молодую смену, как представителей следующего поколения и потому скорее радовался их внешнему виду (белокурые, голубоглазые), их сложению (здоровые, крепкие) или их уму (смышленые, толковые), чем тому, что было в них истинно детского. На моих собственных детей личность Гитлера не оказала никакого воздействия. 126
От всей общественной жизни в Оберзальцберге у меня сохранилось лишь ощущение странной пустоты. По счастью, в первые годы заключения я по горячим следам записал некоторые обрывки разговоров, которые могу до некоторой степени считать точными. В сотнях застольных разговоров затрагивались вопросы моды, дрессировки собак, театра и кино, оперетты и ее звезд наряду с бесчисленными пустяками из семейной жизни других людей, Гитлер почти ничего не говорил о евреях, о своих внутренних врагах и о сооружении концентрационных лагерей. Причем молчал он, как я думаю, не с каким-то умыслом, а просто из-за общей банальности тем. Зато на удивление часто Гитлер потешался над своими ближайшими соратниками. Мне не случайно запомнились его высказывания по этому поводу, ведь речь, в конце концов, шла о людях, недоступных для какой бы то ни было общественной критики. Однако личное окружение Гитлера было отнюдь не обязано хранить молчание, а что до женщин, то тут Гитлер полагал, будто требовать от них молчания вообще бесполезно. Уж не собирался ли он произвести тем большее впечатление, неуважительно отзываясь обо всем и вся? Или причиной было его всеобъемлющее презрение к людям и событиям? Частенько Гитлер позволял себе насмешки над эсэсовской мифологией Гиммлера: «Какая нелепость! Наконец-то нам удалось войти в эпоху, которая оставляет позади всякое мифотворчество, а он начинает все сначала. Тогда незачем было отказываться от религии. У церкви по меньшей мере есть традиции. Одна только мысль, что меня когда-нибудь причислят к лику “святых СС”! Вы только представьте себе! Да я в гробу перевернусь!» «Гиммлер произнес очередную речь, где обозвал Карла Великого “палачом саксонцев”. Но гибель множества саксонцев вовсе не была историческим преступлением, как думает Гиммлер; Карл Великий хорошо поступил, разгромив Видукинда и без раздумий истребив саксонцев, именно благодаря этому он приобрел власть над Франконией и сделал возможным проникновение в Германию западной культуры». Гиммлер поручал ученым предпринимать археологические раскопки. «Почему мы наводим весь мир на мысль, 127
будто у нас нет исторического прошлого? Мало нам, что римляне возводили гигантские сооружения, когда наши предки обитали в глиняных хижинах, так Гиммлер еще приказывает откапывать эти глиняные деревни и приходит в восторг при виде каждого глиняного черепка и каждого каменного топора, которые удалось выкопать. Этим мы лишь показываем, что метали каменные дротики и сидели вокруг костра, когда Греция и Рим уже находились на высшей ступени культурного развития. У нас есть все основания помалкивать насчет нашего прошлого. А Гиммлер трезвонит о нем на весь свет. Воображаю, какой презрительный смех вызывают эти разоблачения у сегодняшних римлян». Позволяя себе в Берлине среди политических соратников крайне резкие высказывания о церкви, он при женщинах заметно смягчал тон — яркий пример того, как он менял свои высказывания применительно к слушателям. «Народу, без сомнения, нужна церковь. Она представляет собой сильный охранительный элемент», — мог он вдруг заявить в узком кругу. Хотя при этом он видел в церкви некий послушный ему инструмент. «Если бы только рейхсеп (так сокращенно именовал он рейхсепископа Людвига Мюллера) был сколько-нибудь значительной личностью! И почему они назначили захудалого армейского пастора! Я бы охотно оказал ему поддержку! Он много мог бы тогда сделать. Евангелическая церковь стала бы благодаря мне государственной церковью, как в Англии!» Даже после 1942 года в беседе за чаем в Оберзальцберге Гитлер утверждал, что полагает церковь совершенно необходимой для государства. Он счел бы себя счастливым, найдись деятель, который изъявил бы готовность возглавить одну, а то и обе церкви, объединив их. Он все еще сожалел, что рейхсепископ Мюллер оказался неподходящим человеком, чтобы осуществлять его, Гитлера, далеко идущие замыслы. Борьбу против церкви он при этом подвергал резкой критике, как преступление против будущего немцев, ибо «партийная идеология» не может заменить церковь. На протяжении длительного времени церковь, несомненно, выучится приспосабливаться к политическим целям национал-социализма, видит Бог, в ходе истории она это уже делала, и не раз. Новая же партийная религия способствовала бы возврату в средневековый мистицизм. 128
Об этом свидетельствует и миф СС, и невразумительный «Миф XX столетия», написанный Розенбергом. Если бы при таких монологах Гитлера хоть раз прозвучало более негативное отношение к церкви, Борман не преминул бы достать из кармана своего пиджака одну из тех белых карточек, которые он постоянно носил при себе. Ибо он записывал все высказывания Гитлера, которые представлялись ему важными, и не было ничего, что он записал бы с большим удовольствием, чем пренебрежительные высказывания в адрес церкви. Тогда-то я подозревал, что он собирает материал для биографии Гитлера. В 1937 году, услышав, что по настоянию партии и СС его бесчисленные сторонники вышли из церкви, поскольку церковь со зловредным упорством противилась его намерениям, он из оппортунистических соображений приказал, чтобы его ближайшие сотрудники, а прежде всего Геринг и Геббельс, опять вернулись в лоно церкви. Он и сам предполагает остаться в католической церкви, хотя не сохранил с ней никаких внутренних связей. И так шло вплоть до его самоубийства. Какой представлял себе Гитлер государственную религию, можно было понять из частенько приводимого им рассказа делегации знатных арабов. Когда магометане, гласил этот рассказ, в VIII веке намеревались через Францию проникнуть в Центральную Европу, их натиск был отбит в сражении под Пуатье. Довелись же им тогда выиграть битву, мир был бы магометанским. Ибо победой они навязали бы германским племенам религию, которая своим постулатом «Мечом насаждать веру и подчинять ей народы» была как по мерке скроена для германцев. По причине своей расовой неполноценности завоеватели не смогли бы надолго удержаться в борьбе против выросших среди суровой природы, а потому более сильных аборигенов, так что под конец мировую империю возглавили бы не арабы, а германцы, принявшие ислам. Обычно Гитлер завершал свой рассказ следующим замечанием: «В том-то и беда, что мы исповедуем не ту религию. Почему бы нам не перенять религию японцев, которые считают высшим благом жертву во славу отечества? Да и магометанская подошла бы нам куда больше, чем христианство с его тряпичной терпимостью». Как ни 5 А. Шпеер 129
странно, он еще до войны частенько повторял: «Сегодня сибиряки, белорусы и жители степей ведут на редкость здоровый образ жизни. Они сохраняют тем самым возможность развития и биологически превосходят немцев, если брать длительные отрезки времени». Замечания, которые ему самым резким образом придется повторять в последние месяцы войны. Розенберг сотнями тысяч распродавал свой семисотстраничный «Миф XX столетия». Официально книга считалась учебником партийной идеологии, но в беседах за чайным столом Гитлер без обиняков говорил, что это малопонятный бред, написанный самоуверенным прибалтом, который крайне путано мыслит. И вообще Гитлер удивлялся, что подобная книга вышла столь большим тиражом: «Возврат к средневековому мышлению». Неизвестно, доходили эти частные высказывания до Розенберга или нет. Культура греков в любой области служила для Гитлера образцом совершенства. Их восприятие жизни, проявлявшееся, например, в архитектуре, было, по его мнению, здоровым и свежим. Однажды портрет красивой пловчихи побудил его к лирическому высказыванию: «Смотрите, какое перед вами красивое тело! Лишь в нашем столетии молодежь благодаря спорту приближается к идеалам эллинизма. А как им пренебрегали в прежние века! Но тем-то и отличаются наши дни от всех предшествующих эпох, начиная с древних времен». Впрочем, лично для себя он спорт отвергал. Я никогда от него не слышал, чтобы он занимался в юности хоть каким-нибудь видом спорта. Говоря о греках, он подразумевал дорийцев. Разумеется, причиной тому была гипотеза ученых его времени, состоявшая в том, что пришедшие с севера дорические племена были германского происхождения и потому их культура не имела никакого отношения к Средиземноморью. Излюбленной темой застольных разговоров Гитлера была страсть Геринга к охоте. «Не пойму, как может человек вообще этим заниматься. Убивать зверей, если уж так необходимо, — это занятие для мясника. Но тратить на это деньги... Я понимаю, что должны быть охотники-профессионалы, чтобы отстреливать больную дичь. Будь это хоть чревато какой-нибудь опасностью, как в те времена, когда 130
человек выходил на зверя с копьем. Но нынче, когда любой толстопузый может из надежного укрытая прикончить бедного зверя... Охота и конские бега суть последние остатки умершего феодального мира». Ему доставляло также удовольствие слушать, как посол Хевель, доверенное лицо Риббентропа, во всех деталях передавал содержание телефонных разговоров, которые вел последний. Он даже давал Хевелю советы, как лучше встревожить шефа или сбить его с толку. Порой он останавливался подле Хевеля, который, зажав рукой микрофон, повторял, о чем говорит Риббентроп, и шепотом подсказывал ему ответ. Чаще всего это были саркастические замечания, призванные усилить вечное опасение мнительного министра иностранных дел, что непрофессионалы способны воздействовать на Гитлера в вопросах внешней политики и заставить его усомниться в профессиональной пригодности министра. Даже после самых драматических переговоров Гитлер был способен потешаться над своими собеседниками. Однажды он рассказывал, как, искусно разыграв приступ негодования, дал понять Шушнигу, приехавшему в Обер- зальцберг 12 февраля 1938 года, всю серьезность ситуации и тем заставить его уступить. Весьма часто истерическая реакция, как о том рассказывали, объяснялась чисто актерскими приемами. Вообще же самообладание было одним из самых примечательных свойств Гитлера. При мне он всего лишь несколько раз вышел из себя. Году примерно в 1936-м Шахт явился с докладом в гостиную «Бергхофа». Мы, гости, сидели на террасе, которая к ней примыкала, большое окно гостиной было распахнуто настежь. Гитлер в неприкрытом возбуждении кричал на своего министра экономики, мы слышали, как отвечает Шахт — решительно и громко. Диалог с обеих сторон протекал все более бурно и вдруг резко оборвался. Разъяренный Гитлер вышел к нам на террасу и долго распространялся по поводу своего отвратительного тупого министра, который затягивает ему производство вооружения. Подобное же непривычное возбуждение вызвал у него год спустя Нимёллер, который в очередной раз произнес в Далеме бунтовскую проповедь; одновременно перед Гитлером выложили протокольные записи подслушанных телефонных 5* 131
разговоров Нимёллера. Лающим голосом Гитлер приказал упрятать Нимёллера в концлагерь и в связи с проявленной неспособностью к исправлению больше его оттуда не выпускать. Другой случай такого же рода возвращает к дням его ранней юности: на дороге из Будвейса в Креме в 1942 году большая вывеска привлекала внимание к одному дому в деревне Шиигаль возле Вейтры, неподалеку от чешской границы. Если верить вывеске, в этом доме «проживал фюрер в годы своей юности». Красивый, приглядный дом среди богатой деревни. Я рассказал об этом Гитлеру. Он вышел из себя, потребовал к себе Бормана, который и явился в полном смятении. Гитлер тотчас на него набросился: он-де уж много раз повторял, что упоминать этот дом не положено. А болван гаулейтер присобачил там доску. Немедленно убрать. Тогда я не мог понять его странного возбуждения, поскольку, с другой стороны, он радовался, когда Борман докладывал ему о ремонте прочих памятных мест его юности в Линце и Браунау. У него явно были какие-то личные причины изглаживать из людской памяти именно эту часть своей юности. Сегодня уже известно о довольно смутных семейных обстоятельствах, которые скрыты от глаз именно в этой части австрийского леса. Порой Гитлер делал набросок одной из башен исторической крепостной стены Линца: «Здесь я больше всего любил играть. Ученик я был не из лучших, зато первенствовал во всяких проказах». Порой он рассказывал о первых политических впечатлениях своей юности. Почти все его соученики отчетливо сознавали, что следует воспрепятствовать переселению чехов в немецкую часть Австрии; здесь он впервые начал понимать национальные проблемы. Позднее, в Вене, он внезапно осознал опасность, исходящую от еврейства, многие из рабочих, с которыми он общался, были ярко выраженные антисемиты. Но в одном он не был согласен со строительными рабочими: «Я отвергал их социал-демократические взгляды, я никогда не состоял ни в одном профсоюзе. Это и послужило причиной моих первых политических затруднений». Может быть, именно поэтому он сохранил о Вене не самые лучшие воспоминания, в отличие, например, от мюнхенского периода перед войной; 132
Мюнхен он вспоминал с восторгом, и на удивление часто — мясные лавки с отличной колбасой. Вспоминая годы своей юности, Гитлер всякий раз с величайшим уважением отзывался о епископе Линца: тот, с огромной энергией преодолевая всяческое сопротивление, построил небывалых размеров Линцский собор; поскольку собор этот должен был превзойти по своим размерам даже собор Святого Стефана, у епископа возникли немалые трудности с правительством, не желавшим, чтобы венский собор был где-нибудь превзойден. Как правило, за этим рассказом следовали пространные рассуждения о нетерпимости, с какой центральное австрийское правительство подавляло все самостоятельные культурные инициативы таких городов, как Грац, Линц или Инсбрук, — при этом он явно не сознавал, что сам навязывает подобное же насильственное уравнивание целым странам. Но теперь, когда решать дано ему, уж он-то поможет родному городу отстоять свои законные права. Его программа превращения Линца в «мировой центр» предусматривала сооружение ряда монументальных зданий вдоль берегов Дуная, а также висячего моста, который свяжет оба берега. Венцом его плана должен был стать величественный Дом окружного управления НСДАП с гигантским залом для заседаний и колокольней. В этой башне он предусматривал гробницу для себя. Кроме Дома НСДАП предполагались следующие вершины береговой застройки: ратуша, импозантный отель, большой театр, генеральный штаб, стадион, картинная галерея, библиотека, музей оружия, выставочный павильон, наконец, монумент в честь освобождения в 1938 году и еще один, во славу Антона Брукнера. Мне было поручено сооружение картинной галереи и стадиона, который предполагалось разместить на холме, откуда можно было любоваться панорамой города. Резиденцию Гитлера в старости тоже предполагалось воздвигнуть на холме неподалеку от этих зданий. Гитлер восторгался сложившейся в ходе столетий линией береговой застройки в Будапеште. У него была честолюбивая мечта превратить Линц в своего рода немецкий Будапешт. Вена-де вообще ошибочно спланирована, заявил он по этому поводу, так как повернута спиной к Дунаю. 133
Проектировщики упустили возможность использовать Дунай в своих архитектурных замыслах. И стало быть, Линц сможет когда-нибудь составить конкуренцию Вене хотя бы уже потому, что в Линце ему это удастся. Без сомнения, подобные слова не следовало принимать так уж всерьез, их порождала неприязнь к Вене, которая временами бурно у него прорывалась, хотя в других обстоятельствах он мог с тем же успехом заявить, что при застройке бывших укреплений в Вене удалось осуществить грандиозный архитектурный замысел. Еще до войны Гитлер от случая к случаю заявлял, что по достижении всех политических целей отойдет от государственных дел и завершит свои дни в Линце. Тогда он не будет играть в политике решительно никакой роли, поскольку его преемник сможет завоевать авторитет, лишь если он, Гитлер, совершенно устранится от занятий политикой. Он не станет ничего ему подсказывать. Люди тем легче обратятся к его преемнику, чем раньше осознают, что теперь вся власть у того в руках. А уж тогда они и вовсе забудут про Гитлера. И его покинут. Обыгрывая — не без жалости к самому себе — эту мысль, он продолжал: «Может, и забредет тогда ко мне на огонек какой-нибудь из прежних сотрудников. Только я на это не очень рассчитываю. И кроме фройлейн Браун, я никого туда с собой не возьму: фройлейн Браун и свою собаку. Я буду совсем-совсем одинок. Да и кто по доброй воле надолго у меня задержится? И считаться со мной больше никто не станет. Все побегут вдогонку за моим преемником. Ну разве что раз в году заявятся на мой день рождения». Конечно же, гости принимались наперебой возражать и доказывать, что они неизменно останутся рядом с ним и сохранят ему верность. Чем бы ни руководствовался Гитлер, заводя речь о своем досрочном отходе от политики, он в эти минуты безусловно руководствовался мыслью, что не магнетизм его личности, а лишь власть, сосредоточенная у него в руках, есть источник и основа его авторитета. Нимб, окружавший Гитлера, в глазах тех его сотрудников, которые не входили с ним в тесный контакт, был несравненно ярче, чем в глазах его ближайшего окружения. Здесь Гитлера не величали почтительно «фюрер», а говорили просто «шеф», здесь обходились без «хайль Гитлер», 134
говоря просто «добрый день». Над ним даже часто подсмеивались, не вызывая у него, впрочем, ни малейшего неудовольствия. Так, его неизменную присказку «Существует две возможности» употребляла, к примеру, одна из секретарш, фройлейн Шрёдер, при нем, даже когда отвечала на банальнейшие вопросы. Скажем, так: «Существует две возможности: дождь то ли пойдет, то ли нет». Ева Браун за столом в присутствии других гостей замечала Гитлеру, что такой галстук не подходит к костюму, а будучи в хорошем настроении, нередко величала себя «матерью нации». За большим круглым столом «чайного домика» Гитлер однажды начал разглядывать меня в упор. Я не только не опустил глаза, но принял это как вызов. Уж и не знаю, какие первобытные инстинкты вызывают подобную схватку взглядов, когда противники смотрят друг на друга в упор, покуда один не отведет глаза. Лично я привык выходить победителем из поединка взглядов, но на сей раз мне пришлось бесконечно долгое — как мне кажется — время употреблять почти нечеловеческие усилия, чтобы подавить все крепнущее желание отвести глаза, чтобы не сдаться, до тех пор покуда Гитлер сам не закрыл глаза и почти сразу же не завел разговор со своей соседкой. Порой я задавал себе вопрос: а чего мне, собственно, не хватает, чтобы назвать Гитлера своим другом? Я всегда находился рядом, я был в его тесном кругу почти как дома и вдобавок был первым помощником в любимом деле, в архитектуре. Не хватало всего. Еще никогда в жизни мне не доводилось встречаться с человеком, который так редко проявляет свои чувства, а если и проявит, то немедля замкнется снова. В мой шпандауский период я нередко беседовал с Гессом о такой особенности Гитлера. Если судить по нашему общему опыту, то у нас обоих бывали такие моменты, когда, как могло бы показаться, мы становились к нему ближе. Но всякий раз это оказывалось заблуждением. Стоило хотя бы с осторожностью принять его задушевный тон, как он тотчас воздвигал для защиты непреодолимую стену. Правда, Гесс считал, что было и одно исключение: Дитрих Эккарт. Но в ходе разговора мы оба пришли к выводу, что и здесь речь скорее могла идти о преклонении перед старшим и — прежде всего — перед широко признанным 135
в антисемитских кругах писателем, нежели о настоящей дружбе. Когда Дитрих Эккарт умер в 1923 году, вокруг Гитлера, по его словам, остались только четыре человека, которые по-дружески были с ним на «ты»: «Эссер, Кристиан Вебер, Штрейхер и Рём». Причем в случае с первым он после 1933 года, улучив подходящую возможность, снова перешел на «вы», второго по возможности избегал, с третьим обращался безлично, а четвертого вообще приказал убить. Даже и по отношению к Еве Браун он никогда не был до конца человечен и раскован: неизменно сохранялась дистанция — дистанция между вождем всей нации и простой девушкой. Порой он с неподобающей доверительностью называл ее Бовари. Но именно это сугубо баварское выражение показывало, как он к ней относится на самом деле. Его авантюра, высокие ставки в его игре были, по всей вероятности, до конца осознаны лишь после того, как в ноябре 1936 года он имел в Оберзальцберге продолжительную беседу с кардиналом Фаульхабером. После этой беседы Гитлер сидел со мной в сумерках в эркере столовой. Сперва долго молчал, глядя в окно, потом задумчиво промолвил: «Для меня существует две возможности: либо добиться полного осуществления своих планов, либо потерпеть неудачу. Добьюсь — стану одним из величайших в истории, потерплю неудачу — буду осужден, отвергнут и проклят». 8 Новая рейхсканцелярия Чтобы создать необходимый фон для своего подъема — «одного из величайших в истории», — Гитлер потребовал создать ему архитектурное оформление имперского размаха. Рейхсканцелярию, в которую Гитлер въехал 30 января 1933 года, он считал «пригодной для мыловаренного концерна», но отнюдь не для могущественной империи. В конце января 1938 года Гитлер официально принял меня в своем кабинете. «Хочу дать вам срочное поручение, — торжественно начал он, стоя посередине кабинета. — В самое ближайшее время мне предстоят важнейшие переговоры. А для этого нужны просторные залы и помещения, которыми я смогу производить впечатление, особенно — на малые 136
державы. Предоставляю в ваше распоряжение всю Фоссштрассе. Расходы меня не волнуют. Главное, чтобы строить быстро, но при том солидно. Сколько вам понадобится времени? Для проекта, для сноса и для всего вместе? Полтора или два года — и то для меня слишком много. Можете управиться до десятого января тридцать девятого? Я хочу провести очередной дипломатический прием уже в новом здании». С тем меня и отпустили. Дальнейшее течение дня Гитлер изобразил в своей речи по поводу новоселья: «И тут мой генеральный строительный инспектор испросил себе несколько часов на размышление, а вечером того же дня явился ко мне с календарем-ежедневником и сказал: “Такого-то марта дома будут снесены, 1 августа отпразднуем подведение под крышу, а девятого января, мой фюрер, я смогу рапортовать вам о полном завершении строительства”. Я и сам связан с этой отраслью, со строительством, я понимаю, чего это стоит. Такого у меня еще не бывало. Это выдающееся свершение». И впрямь я дал Гитлеру самое легкомысленное обещание за всю свою жизнь. Но Гитлер был вполне доволен. Тотчас приступили к сносу домов на Фоссштрассе, чтобы расчистить строительную площадку. Одновременно следовало разработать планы, чтобы представить себе внешний вид здания и определить его привязку к местности. К строительству бомбоубежища, например, следовало приступить сразу же, еще по черновым наброскам. Впрочем, и на более поздних стадиях мне приходилось впопыхах заказывать строительные детали, еще не прояснив до конца все архитектурные подробности. Всего дольше, к примеру, приходилось дожидаться огромных ковров одного плетения для нескольких больших залов. Я твердо устанавливал цвет и размер ковров, еще не зная, как будут выглядеть те помещения, для которых они предназначены. Помещения, если можно так выразиться, проектировались вокруг ковров. Сложный, детализированный как в организационном отношении, так и по срокам план я отверг — он только свидетельствовал бы о невыполнимости всего замысла. Эти импровизационные методы во многом напоминали те, к которым мне еще предстояло прибегнуть четыре года спустя, когда я возглавил немецкую военную промышленность. 137
Вытянутая в длину строительная площадка побуждала насадить ряд помещений одно подле другого на единую ось. Я представил Гитлеру мой проект: сквозь грандиозные ворота прибывший попадал с Вильгельмсплац во двор для почетных гостей, откуда по ступеням крыльца поднимался сперва в малую приемную, там двустворчатые двери высотой до пяти метров открывали путь в выложенную мозаикой залу. Затем гость снова поднимался на несколько ступенек, пересекал крытую куполом ротонду и оказывался в начале 145-метровой галереи. Наибольшее впечатление на Гитлера произвела именно эта галерея, ибо она была в два раза длинней зеркальной версальской. Глубокие оконные ниши должны были давать непрямое освещение, производя то приятное воздействие, которое я уже наблюдал, рассматривая Большой зал во дворце Фонтенбло. Короче, ряд помещений, непрерывно меняющихся по материалу и по цветовой гамме и общей длиной в 220 метров. Лишь после этого гость попадал в собственно зал для приемов. Без сомнения, великое расточительство во имя репрезентативной архитектуры и, уж конечно, «искусство эффекта», но ведь это было и во времена барокко, и вообще всегда. На Гитлера увиденное произвело впечатление: «Они уже при входе и по дороге в зал ощутят мощь и величие германского рейха». В течение последующих месяцев он то и дело требовал показать ему очередные чертежи, однако сам на удивление редко вмешивался в это им же самим заказанное строительство, давая мне возможность спокойно работать. Спешка, с какой Гитлер форсировал сооружение новой рейхсканцелярии, имела свои, более глубокие причины в его скрытой тревоге за собственное здоровье. Гитлер всерьез опасался, что проживет недолго. Начиная с 1935 года его воображение занимали тягостные мысли о каком-то заболевании желудка, которое он в течение долгого времени пытался вылечить самостоятельно при помощи целой системы самоограничений. Он полагал, будто знает, какие кушанья ему вредят, а потому сам себя посадил в результате на голодную диету. Немного супа, салаты, легкие кушанья, да и те в ничтожных количествах, — словом, он начал очень скудно питаться. С истинным отчаянием указывал 138
он на свою тарелку: «И вот с этого человек должен жить! Вы только взгляните! Врачам хорошо говорить: “Чего человек хочет, то он и должен есть”. А я теперь почти ничего не переношу. После каждой трапезы — боли. Сделать диету еще строже? Как тогда жить?» Частенько он из-за болей на полуслове обрывал беседу, уединялся на полчаса или больше, а то и вовсе не возвращался. К тому же он, по его словам, страдал от неумеренного образования газов, болей в сердце и бессонницы. Однажды Ева Браун призналась мне, что он, еще не достигнув пятидесяти лет, как-то сказал: «Придется мне скоро отпустить тебя на волю, ну зачем тебе нужен такой старик!» Его постоянным врачом был доктор Брандт, молодой хирург, пытавшийся уговорить Гитлера, чтобы тот прошел серьезное обследование у хорошего терапевта. Мы все дружно его поддерживали. Упоминались имена знаменитых профессоров, строились планы, как провести подобное обследование, не привлекая излишнего внимания. Обсуждали возможность помещения его в военный госпиталь, потому что там проще всего соблюсти полную секретность. Но в конце концов Гитлер снова и снова отвергал всякие варианты: он, по его словам, просто не может себе позволить прослыть больным. Это ослабит его политическую позицию, особенно за границей. Он даже отказался пригласить без всякого шума просто терапевта, чтобы тот провел первое обследование прямо на дому. Насколько я помню, его тогда так никто и не обследовал, он просто сам изучал свои симптомы в свете собственных теорий, что, впрочем, вполне соответствовало глубоко укоренившейся в нем склонности к дилетантским занятиям. Зато при усиливающейся хрипоте он тотчас пригласил знаменитого берлинского ларинголога профессора фон Эйкена, которому позволял серьезно себя обследовать в своей канцелярской квартире, и облегченно вздохнул, узнав, что рака у него нет. До того он много месяцев подряд вспоминал судьбу кайзера Фридриха III. Хирург удалил безобидный узелок, но и эта маленькая операция тоже производилась у Гитлера на квартире. В 1935 году опасно заболел Генрих Гофман; доктор Мор- релль, старый знакомый, ходил за ним и вылечил с помощью сульфаниламидных препаратов, которые выписывал 139
из Венгрии. Гофман снова и снова рассказывал Гитлеру, как этот врач чудом спас его жизнь. Конечно же, он рассказывал это от чистого сердца, ибо один из талантов Мор- релля состоял в умении бесконечно преувеличивать исцеленную им болезнь, чтобы должным образом подать свое искусство. Доктор Моррелль любил рассказывать, что учился у знаменитого бактериолога Ильи Мечникова, лауреата Нобелевской премии и профессора в Институте Пастера. Мечников научил его бороться с бактериальными заболеваниями. Позднее Моррелль служил судовым врачом на пассажирских пароходах. Без сомнения, он не был стопроцентным шарлатаном. Скорее уж фанатиком своей профессии и добывания денег. Гитлер поддался на уговоры Гофмана пройти обследование у Моррелля. Результат всех потряс, ибо Гитлер впервые отнесся к врачу с полным доверием. «Ни один человек не сумел до сих пор так четко и ясно объяснить, что со мной происходит. Его метод исцеления отличается такой логичностью построения, что мне это внушает величайшее доверие. Я буду пунктуально выполнять все его назначения». Главный вывод, по словам Гитлера, состоял в том, что у него полностью атрофирована кишечная флора, а это, в свою очередь, объяснялось нервными перегрузками. Стоит вылечить это, как остальные жалобы исчезнут сами собой. Но Моррелль собирался ускорить процесс исцеления с помощью курса витаминно-гормонально-фосфорно-глюкоз- ных инъекций. Курс такого лечения занимает целый год, а до того можно рассчитывать лишь на частичный успех. Медикаментом, вызывавшим наиболее живое обсуждение, были капсулы с кишечными бактериями под названием «мультифлор», выращенными, если верить Морреллю, «из лучших культур одного болгарского крестьянина». Что он там еще давал и впрыскивал Гитлеру, до нас доходило лишь урывками. Особого доверия эти методы нам никогда не внушали. Личный врач, доктор Брандт, справлялся у дру- зей-терапевтов, которые в один голос отвергали методы Моррелля как чрезвычайно рискованные и малопроверенные, предвидя также опасность привыкания. И в самом деле, промежутки между инъекциями становились все короче, все быстрей биологические добавки, полученные из 140
семенников и внутренностей скота, а также из химических и растительных веществ, вводились в кровоток Гитлера. Геринг однажды жестоко оскорбил Моррелля, назвав его «господин рейхсшприцмейстер». Однако вскоре после начала курса лечения зажила экзема на ноге, длительное время донимавшая Гитлера. Через несколько недель и желудок стал лучше; он теперь ел куда больше и позволял себе более тяжелые кушанья, он вообще чувствовал себя лучше и многословно восторгался: «А если бы я не встретил Моррелля! Он мне буквально спас жизнь! Просто чудо, как он мне помог!» Если Гитлер владел искусством подчинять других своему влиянию, то в данном случае все получалось наоборот. Гитлер абсолютно уверовал в гениальность своего лейб-медика и вскоре запретил любую в его адрес критику. С этих пор Моррелль вошел в круг его приближенных и — когда Гитлер отсутствовал — невольно сделался поводом для всеобщего увеселения, поскольку не умел говорить ни о чем другом, кроме как о стрепто- и прочих кокках, о бычьих семенниках да о новейших витаминах. Всем своим сотрудникам Гитлер порекомендовал при малейшем недомогании обращаться к Морреллю. Когда в 1936 году из-за неразумного рабочего ритма и необходимости приспосабливаться к аномальному образу жизни Гитлера взбунтовались мое кровообращение и мой желудок, я тоже побывал в частной приемной Моррелля. Дощечка над входом гласила: «Д-р Тео Моррелль. Кожные и венерические заболевания». Кабинет и квартира Моррелля располагались в самой шикарной части Курфюрстендам, неподалеку от церкви Поминовения. В квартире на стенах можно было увидеть многочисленные портреты с посвящениями от знаменитых кинозвезд и театральных артистов, встретил я там и кронпринца. После довольно поверхностного осмотра доктор Моррелль прописал мне все те же кишечные бактерии, глюкозу, витамины и гормональные таблетки. Для верности я несколько дней спустя прошел кардинальное обследование у профессора фон Бергмана, терапевта Берлинского университета. Заключение профессора гласило, что никаких органических нарушений у меня нет, лишь проявления невроза, объяснимые чрезмерными нагрузками. Я по возможности сбавил темп, и недомогание 141
исчезло. Чтобы не навлечь на себя неудовольствие Гитлера, я сделал вид, что пунктуально выполняю назначения Моррелля, и, поскольку самочувствие мое и в самом деле улучшилось, я на какое-то время стал любимым демонстрационным экспонатом Моррелля. Ева Браун по настоянию Гитлера тоже прошла у него обследование. После визита она рассказала мне, что он грязен до отвращения, и, содрогаясь, добавила, что ни за что не станет у него больше лечиться. Гитлер пока чувствовал себя лучше, но от своего лейб-медика он не отрекся, более того, он все чаще являлся к чаю в дом Моррелля, что на острове Шваненвердер, — единственное, кроме рейхсканцелярии, место, куда его влекло. Доктора Геббельса он посещал крайне редко, ко мне на Шлахтензее он и вовсе пришел один-единственный раз, чтобы посмотреть, какой я там себе выстроил дом. С конца 1937 года, когда лечение, прописанное Моррел- лем, перестало помогать, Гитлер снова возобновил прежние жалобы. Даже давая поручения и обсуждая планы, он нередко присовокуплял: «Уж и не знаю, сколько я проживу. Возможно, большинство этих зданий будет достроено, когда меня не будет...» Завершение многочисленных грандиозных строек намечалось между 1945 и 1950 годами. Короче, Гитлер предполагал прожить всего лишь несколько лет. Или еще пример: «Когда я уйду навек... у меня не много остается времени...» Да и в приватном кругу он неизменно повторял: «Мне недолго осталось жить. Я всегда мечтал оставить себе время для собственных замыслов. Их я должен осуществить сам. Из всех моих возможных преемников ни один не наделен достаточной энергией, чтобы преодолеть неизбежно возникающие при этом кризисы. Словом, мои намерения должны быть осуществлены, покуда позволяет здоровье, которое с каждым днем становится все хуже». 2 мая 1938 года Гитлер составил личное завещание; политическое он обнародовал уже 5 ноября 1937 года в присутствии министра иностранных дел и военной верхушки рейха, причем обозначил свои широкие завоевательные планы как «завещательное распоряжение на случай смерти». От своего же ближайшего окружения, которое из вечера в вечер должно было просматривать пустяковые музыкальные 142
комедии и выслушивать бесконечные разглагольствования о католической церкви, различных диетах, греческих храмах и овчарках, он и вообще скрывал, насколько серьезно воспринимает свою мечту о мировом господстве. Многие из прежних сотрудников Гитлера пытались впоследствии выстроить теории о том, что Гитлер в 1938 году стал другим человеком, и объясняли эту перемену ухудшением здоровья из-за методов доктора Моррелля. Я же, напротив, придерживался мнения, что планы и намерения Гитлера никогда не менялись. Болезнь и страх смерти лишь побудили его поспешить с их осуществлением. Рухнуть они могли лишь при столкновении с превосходящими силами противодействия, а таковых в 1938 году не наблюдалось. Даже напротив, успехи 1938 года побудили его еще более наращивать и без того высокие темпы. С этой внутренней тревогой Гитлера была, как мне кажется, связана и судорожная поспешность, с какой он подгонял наши строительные работы. На празднике по поводу завершения первого цикла он сказал: «Это больше не американские темпы, это уже немецкие. Я полагаю также, что и сам делаю куда больше, нежели другие руководители государств во всяких так называемых демократиях. Я думаю, что мы и политически можем задать другой темп, и если возможно за три-четыре дня присоединить к рейху какое-нибудь государство, то, должно быть, не менее возможно за год-два воздвигнуть здание». Впрочем, я задаюсь порой вопросом, не преследовала ли столь лихорадочная строительная деятельность одновременно и цель завуалировать его истинные планы и, рассуждая о сроках строительства и закладках первого камня, ввести в заблуждение общественность. Году примерно в 1938-м мы сидели в «Немецком дворе» в Нюрнберге. Гитлер толковал об обязанности произносить вслух лишь то, что предназначено для ушей общественности. Среди прочих за столом сидел и рейхслейтер Филипп Боулер со своей молодой женой. Она заметила, что уж к этому-то кругу подобное ограничение вряд ли применимо, ибо все мы умеем хранить тайны, которые он нам доверяет. Гитлер засмеялся и ответил: «Здесь никто не умеет молчать, за одним исключением», — и с этими словами он указал на меня. Но то, что произошло в ближайшие месяцы, я узнал не от него. 143
2 февраля 1938 года я наблюдал, как командующий морским флотом Эрих Редер в крайнем смятении вышел от Гитлера и пересек залу. Он был бледен, покачивался на ходу и вообще напоминал человека, у которого вот-вот произойдет сердечный приступ. Через день я узнал из газет, что Риббентроп сменил фон Нейрата на посту министра иностранных дел, Браухич — фон Фрича на посту главнокомандующего сухопутными войсками. Командование вермахтом, до того времени осуществляемое фельдмаршалом фон Бломбергом, Гитлер и вовсе взял на себя, а Кейтеля сделал начальником штаба. Генерал-полковника фон Бломберга я знал еще по Обер- зальцбергу: это был приятный аристократического вида господин, Гитлер очень его уважал и до самой его отставки относился к нему весьма предупредительно. Осенью 1937 года по рекомендации Гитлера он посетил мое бюро на Паризерплац, где просил показать ему модели и чертежи реконструкции Берлина. Спокойно и заинтересованно провел он у меня примерно час в обществе своего генерала, одобрительно кивавшего на каждое слово шефа. Генерал этот был Вильгельм Кейтель, который отныне заделался ближайшим сотрудником Гитлера в верховном командовании вермахта. Не знай я военной иерархии, я бы принял его тогда за адъютанта. Одновременно генерал-полковник фон Фрич, с которым мне до сих пор встречаться не доводилось, пригласил меня к себе на Бендлерштрассе. Причем, когда он изъявил желание увидеть планы Берлина, им руководило отнюдь не чистое любопытство. Я разложил планы на большом столе для карт; холодно, подчеркивая дистанцию и по-военному кратко, что почти граничило с недружелюбием, выслушал он мои пояснения. На основе вопросов Фрича я пришел к выводу, что ему хочется понять, до какой степени Гитлер с его грандиозными, рассчитанными на долгие годы строительными замыслами заинтересован в мирном развитии. Но, может, я и ошибался. Вот и фон Нейрата, министра иностранных дел, я прежде не знал. Однажды, году в 1937-м, Гитлер пришел к выводу, что вилла министра не годится для отправления им официальных обязанностей, и отрядил меня к фрау фон Нейрат с предложением значительно расширить здание за 144
государственный счет. Фрау фон Нейрат показала мне их жилище и решительным тоном заявила, что, по ее и министра мнению, квартира вполне соответствует своему назначению, но она со своей стороны благодарна за предложение. Гитлер был раздосадован, но больше к своему предложению не возвращался. Здесь старая аристократия демонстрировала достойную скромность и откровенно дистанцировалась от неуемной страсти к показному превосходству новых хозяев жизни. Вот Риббентроп был не таков. Летом 1936 года он вытребовал меня в Лондон, ибо желал обновить и расширить здание немецкого посольства, с тем чтобы все было завершено строительством до коронации Георга VI весной 1937 года и в ходе предполагавшихся публичных мероприятий могло поразить лондонский свет роскошью и размахом. Детали Риббентроп передоверил своей жене, которая совместно с архитектором от «Мюнхенских мастерских» предалась таким безудержным архитектурным фантазиям, что я вполне мог счесть себя лишним. Риббентроп со мной держался весьма дружественно, впрочем, все эти лондонские дни он неизменно приходил в плохое настроение, когда получал телеграммы от министра иностранных дел, считая их вмешательством в свои дела. Он с досадой и во всеуслышание заявлял, что согласует свою политику с Гитлером, который лично объяснил ему, каковы наши задачи по Лондону. Многим из политических соратников Гитлера, которые уповали на хорошие отношения с Англией, способность Риббентропа к достижению этих целей представлялась в то время весьма сомнительной. Осенью 1937 года доктор Тодт предпринял вместе с лордом Уолтоном инспекционную поездку по строящемуся автобану. После чего он рассказал о неофициальном пожелании лорда, чтобы послом в Лондоне вместо Риббентропа стал именно он, Тодт, ибо при Риббентропе хороших отношений с Англией достичь не удастся. Нас беспокоило, что эти слова могут дойти до Гитлера, но реакции не последовало. Почти сразу после возведения Риббентропа в ранг министра иностранных дел Гитлер предложил ему целиком снести старую виллу бывшего министра и перестроить дворец рейхспрезидента под служебную квартиру. Риббентроп это предложение принял. 145
Второе событие этого года, которое сделало вполне наглядным все растущее ускорение гитлеровской политики, я пережил 9 марта 1938 года в большой зале его берлинской квартиры. Там перед радиоприемником сидел адъютант Шауб и слушал инсбрукскую речь австрийского бундесканцлера доктора Шушнига. Сам Гитлер удалился в свой приватный кабинет на втором этаже. Шауб явно дожидался чего-то вполне конкретного. Он делал пометки по мере того, как Шушниг становился все более определенным и под конец известил о проведении референдума, с тем чтобы австрийский народ сам решил, хочет он независимости или нет, а в завершение Шушниг обратился к согражданам на венском диалекте: «Ребята, час пробил!» Час пробил и для Шауба. Он ринулся наверх к Гитлеру. Немного спустя туда же поспешили Геббельс во фраке и Геринг в парадном мундире. Они явно только что возвратились с какого-то приема по случаю берлинского бального сезона, который был в полном разгаре, и оба с некой таинственностью исчезли наверху. И снова я лишь несколько дней спустя узнал из газет, что же тогда произошло. 13 марта немецкие части вошли в Австрию. Недели примерно через три я ехал на машине в Вену, чтобы там приготовить для грандиозной венской манифестации большой зал Северо-Западного вокзала. По всем городам и деревням люди приветливо махали проезжающим немецким машинам. А в самой Вене, в отеле «Империал», я столкнулся с банальной изнанкой народного ликования. Изрядное число деятелей «исконного рейха», как, например, берлинский полицей-президент граф Гель- дорф, поспешили в Вену, явно привлеченные изобилием в здешних магазинах. «Здесь еще есть хорошее белье... Там шерстяные пледы в любом количестве... А я обнаружил лавку с импортным ликером...» — слышались обрывки разговоров в вестибюле. Мне было противно, и поэтому я ограничился покупкой шляпы борсалино. Ну какое мне до всего этого дело? Вскоре после аншлюсов Гитлер приказал доставить ему карту Центральной Европы и показал благоговейно внимающему ближайшему окружению, как Чехословакия теперь попала «в клещи». Даже много лет спустя он часто подчеркивал, как бескорыстно с позиций государственного деятеля 146
вел себя Муссолини, когда дал свое согласие на ввод германских войск в Австрию: он, Гитлер, будет ему вечно благодарен. Ибо Австрия в качестве нейтрального буфера была для Италии наиболее благоприятным решением; теперь же немецкие войска стоят на Бреннере, что с течением времени неизбежно станет для Италии внутриполитической проблемой. Предстоящая поездка Гитлера в Италию в 1938 году была призвана служить первым проявлением этой благодарности. Впрочем, Гитлер радовался также возможности увидеть архитектурные памятники и художественные сокровища Флоренции и Рима. Для свиты была смоделирована роскошная форма, которую продемонстрировали Гитлеру. Ему нравилась эта пышность; подчеркнуто скромная форма, которой он сам отдавал предпочтение, таила в себе элемент расчета на массовую психологию. «Мое сопровождение должно великолепно выглядеть. Тогда тем больше бросится в глаза моя простота». Примерно через год Гитлер дал главному сценографу рейха Бенно фон Арендту, который до той поры оформлял лишь оперы и оперетты, задание смоделировать дипломатическую форму. Фраки, шитые золотом, снискали одобрение Гитлера. Остряки же говорили: «Ни дать ни взять “Летучая мышь”!» Кроме того, Гитлер поручил Арендту набросать эскизы орденов; такие ордена снискали бы успех на любой сцене. После чего я окрестил Арендта «жестянщиком Третьего рейха». Вернувшись из поездки в Италию, Гитлер подытожил свои впечатления: «До чего же я рад, что у нас нет монархии и что я никогда не прислушивался к голосу тех, кто хотел мне ее навязать. Эти дворцовые выкрутасы, этот этикет! Просто ужас! А дуче всегда на заднем плане! На всех официальных обедах и на всех трибунах королевская семья занимала лучшие места. А дуче стоял в отдалении, хотя именно он представлял государство». Гитлер в соответствии с протоколом был как глава государства равновелик королю, а Муссолини был всего лишь премьер-министром. После визита в Италию Гитлер счел своей обязанностью воздать Муссолини какие-то особые почести. Он решил, что берлинской площади Адольфа Гитлера после ее перестройки в общей программе нового оформления города будет присвоено имя Муссолини. Правда, с архитектурной точки зрения он считал эту площадь совершенно ужасной, 147
поскольку ее изуродовали современные строения веймарских времен, но, «когда мы впоследствии переименуем площадь Адольфа Гитлера в площадь Муссолини, я наконец от нее избавлюсь, а кроме того, если я уступлю дуче именно свою площадь, это будет выглядеть очень достойно. Я уже набросал эскиз памятника Муссолини». Но эти планы так и не сбылись, ибо реконструкция площади, которой требовал Гитлер, никогда не была осуществлена. Драматический 1938 год привел в конце концов к согласию западных держав уступить Гитлеру большие территории Чехословакии. За несколько недель до этого на нюрнбергском съезде Гитлер в своей речи предстал перед слушателями как разгневанный фюрер своей нации; поддержанный бешеными аплодисментами своих рьяных сторонников, он пытался убедить напряженно внимающую заграницу в том, что при случае не побоится и войны. Задним числом можно понять, что его речь была задумана как составная часть грандиозной кампании запугивания, воздействие которой, хотя и в меньших масштабах, он уже не без успеха использовал в беседе с Шушнигом. С другой стороны, ему нравилось путем публичных высказываний как бы застолбить для себя границу дозволенного, от которой уже нельзя было отступить, не подвергая риску свою репутацию. Даже ближайших сотрудников Гитлер заставил поверить, что готов к войне, убедив их в ее неизбежности, хотя обычно не имел привьгчки раскрывать перед кем бы то ни было свои тайные намерения. Речи Гитлера о готовности к войне произвели впечатление даже на Брюкнера, на протяжении многих лет занимавшего должность его старшего адъютанта. В сентябре 1938 года, во время партийного съезда, мы с Брюкнером сидели на стене Нюрнбергского замка, перед нами под лучами нежаркого сентябрьского солнца лежал в дымке старый город, и тут Брюкнер сокрушенно обронил: «Может, мы в последний раз видим эту мирную картину. Может, скоро у нас будет война». Более уступчивости западных держав, чем сдержанности Гитлера следовало приписать то обстоятельство, что войны, которую предсказывал Брюкнер, еще раз удалось избежать. На глазах у перепуганного мира и сторонников Гитлера, окончательно уверовавших в его непогрешимость, совершилась передача Германии Судетской области. 148
Всеобщее удивление вызвали чешские пограничные укрепления. На учебных стрельбах специалисты изумленно констатировали, что наше оружие, которое мы собирались использовать против этих укреплений, не возымело бы ожидаемого действия. Гитлер даже сам съездил на прежнюю границу, чтобы своими глазами увидеть систему бункеров, и вернулся под глубоким впечатлением. Укрепления оказались чрезвычайно мощными, система их размещения была на редкость хорошо спланирована и, прикрытые несколькими полосами обеспечения, они были глубоко закреплены. «Взять их при наличии упорного сопротивления было бы крайне нелегко и стоило бы много крови. А мы их заполучили без всякого кровопролития. Но одно не подлежит сомнению: я никогда больше не допущу, чтобы чехи возвели оборонительную линию. Какие у нас теперь отменные исходные позиции: перейдя через горы, мы сразу попадаем в долины Богемии!» 10 ноября по дороге в свое бюро я проехал мимо еще дымящихся развалин берлинской синагоги. Это было четвертое тягостное событие, которое определяло для меня последний послевоенный год. Сегодня это зрительное воспоминание принадлежит к числу самых гнетущих впечатлений моей жизни, потому что тогда меня прежде всего неприятно поразил элемент беспорядка, который предстал моему взору на Фазаненштрассе: обуглившиеся балки, рухнувшие части фасада, выгоревшие стены — предвестники той картины, которая впоследствии станет определяющей почти для всей Европы. Но всего неприятней меня задевало политическое пробуждение «улицы». Разбитые стекла витрин в первую очередь возмущали мое гражданское чувство порядка. Я не углядел, что тогда было разбито вдребезги не только стекло, что в эту ночь Гитлер четвертый раз за год перешел некий Рубикон и обрек свой рейх неотвратимой судьбе. А угадал ли я тогда хоть на мгновение, хоть бегло в случившемся начало чего-то, чему суждено закончиться уничтожением целого пласта нашего народа? Что от этого как-то меняется и моя моральная субстанция? Не могу сказать. Скорее я воспринял случившееся с полным равнодушием. Чему способствовали слова Гитлера о том, что он-де не 149
хотел таких крайностей. Мне казалось, будто он был несколько смущен. Позднее Геббельс в узком кругу дал понять, что он и был инициатором этой мрачной, этой чудовищной ночи. Я даже считаю вполне возможным, что он поставил колеблющегося Гитлера перед свершившимся фактом, дабы заставить того действовать. Меня неизменно поражало, что в моей памяти практически не сохранились антисемитские выпады Гитлера. Оглядываясь назад, я могу из уцелевших обрывков воспоминаний восстановить мои тогдашние тревоги и надежды: волнение по поводу того, что поведение Гитлера может не соответствовать тому образу, который я создал для себя, беспокойство за его здоровье, надежду на смягчение проводимой им борьбы против церкви, недоумение по поводу провозглашения им совершенно утопических целей — словом, что только не приходило мне в голову, но ненависть его к евреям казалась мне тогда вполне естественной и не вызывала никаких эмоций. Я сознавал себя архитектором Гитлера. Политические события меня не касались. Я лишь выводил для них внушительные декорации, Гитлер ежедневно утверждал меня в таком самовосприятии, привлекая меня почти исключительно для решения архитектурных вопросов; вдобавок, попытайся я активно участвовать в политических обсуждениях, это сочли бы пустым важничаньем и без того припозднившегося новичка. Я чувствовал и сознавал себя отстраненным от необходимости выражать свое мнение. Вдобавок национал-социалистическое воспитание ставило своей целью ограниченное мышление; поэтому от меня ожидали, что я буду заниматься исключительно строительством. О том, до какой гротесковой степени я придерживался этой иллюзии, свидетельствует моя памятная записка Гитлеру в 1944 году: «Задача, которую мне надлежит выполнить, не носит политического характера. Я лишь тогда испытывал полное удовлетворение от своей работы, когда и моя собственная личность, и моя работа оценивались по конкретным результатам». Впрочем, по сути это ограничение не играло никакой роли. Сегодня оно, как мне кажется, лишь свидетельствует о моем настойчивом желании не примешивать к идеализированному образу Гитлера практическое осуществление тех 150
антисемитских лозунгов, что висели на плакатах перед входами, что составляли тему разговоров за чайным столом. Ибо, по существу, не имело никакого значения, кто натравливает уличную чернь на синагоги и еврейские магазины, происходит это по указу Гитлера или с его молчаливого согласия. В годы после моего освобождения из Шпандау меня неоднократно спрашивали, что я пытался постичь в камере наедине с самим собой за двадцать лет; что мне известно о преследовании, депортации и уничтожении евреев, что мне следовало знать, каких выводов это от меня требовало. Я больше не даю того ответа, с помощью которого я так долго пытался убедить спрашивающих и в первую очередь самого себя, — что в гитлеровской системе, как и в любом тоталитарном режиме, одновременно с высотой позиции растет также и степень изоляции, а следовательно, отчужденность; что с переводом убийства на техническую основу уменьшается число конкретных уб.ийц и, соответственно, увеличивается возможность ничего не знать, что царящая при этой системе мания засекречивания порождает различные степени посвященности и тем самым предоставляет каждому желающему возможность бегства от осознания бесчеловечности. Итак, эти ответы я больше не даю, ибо они представляют собой попытку на адвокатский манер воспринять происходящее. Спору нет, как фаворит, а позднее как один из наиболее влиятельных министров Гитлера я пребывал в изоляции; спору нет, мышление в архитектурных категориях, как и в категориях министра вооружений, предоставляло мне многочисленные возможности для отговорок; спору нет, того, что, собственно, началось в ночь с 9 на 10 ноября и завершилось Освенцимом и Майданеком, я и впрямь не знал, но меру своей изолированности, но интенсивность своих отговорок, но степень своего незнания в конце концов определял я сам. И потом, сегодня, после мучительного самоанализа, я понимаю, что неправильно ставил вопрос, как я сам, так и те, кто спрашивали меня после освобождения. Знал я или не знал, много или мало, совершенно не имеет значения, когда я размышляю о том, о каких ужасах я должен 151
был знать и какие выводы должен был сделать на основании немногих известных мне фактов. Вопрошающие меня ожидают моих оправданий. Их нет и не может быть. К 9 января 1939 года надлежало завершить строительство новой рейхсканцелярии. 7 января Гитлер приехал из Мюнхена в Берлин. Он был исполнен нетерпения и явно предполагал обнаружить столпотворение из строителей и уборщиков. Всем известна судорожная спешка, с какой незадолго до сдачи новостройки в эксплуатацию разбирают леса, выгребают пыль и прочий мусор, раскатывают ковры и развешивают картины. Но Гитлер обманулся: мы с самого начала приписали к запланированным срокам резерв в несколько дней, которые нам впоследствии даже и не понадобились, а потому за сорок восемь часов до сдачи здания все было готово. Пройдя через помещения канцелярии, Гитлер мог бы при желании тотчас сесть за свой письменный стол и заняться делами государства. Здание произвело на него глубочайшее впечатление. Он рассыпался в похвалах в адрес «гениального архитектора» и против обыкновения выразил свои восторги лично мне. А то обстоятельство, что я завершил стройку на два дня раньше срока, принесло мне славу выдающегося организатора. Больше всего понравился Гитлеру долгий путь, который придется в будущем преодолевать высоким гостям и дипломатам, прежде чем они попадут в зал для приемов. Мои сомнения относительно полированных мраморных полов, которые мне никак не хотелось бы закрывать ковровой дорожкой, он не разделял: «Мраморный пол — самое верное, раз они дипломаты, пусть ходят по скользкому полу!» А вот зал для приемов показался ему слишком маленьким. Он приказал увеличить его в три раза, и необходимые планы были готовы как раз к началу войны. Зато рабочий кабинет снискал полное одобрение Гитлера. Особенно порадовала его инкрустация на письменном столе, изображавшая полуобнаженный меч. «Хорошо, хорошо... Когда это увидят дипломаты, которые будут передо мной сидеть, их прошибет страх». С позолоченных медальонов, которые я расположил над четырьмя дверями кабинета, на Гитлера взирали четыре добродетели — Мудрость, Здравомыслие, Храбрость и Справедливость. Уж и не знаю, какие образы навели меня на эту идею. Две скульптуры Арно фон Брекера 152
в круглом зале обрамляли с двух сторон портал перед Большой галереей, и хотя одна из них изображала «Дерзающего», зато другая — «Взвешивающего». Пожалуй, этот, скорее патетический намек, моего друга Брекера на то, что каждому дерзанию потребен ум, равно как и мой аллегорический совет не забывать наряду с храбростью и прочие добродетели, были наивной попыткой не только творчески воспринять советы Гитлера, но и выразить определенное беспокойство по поводу возможной потери уже завоеванного. Большой стол с тяжелой мраморной столешницей поначалу безо всякого смысла стоял перед окном. С 1944 года за ним проводили совещания о положении на фронтах; расстеленные на нем карты Генерального штаба показывали быстрое проникновение на территорию рейха как западных, так и восточных противников. Это был последний командный пункт Гитлера на поверхности земли, следующий располагался в 150 метрах отсюда и уже под многометровой толщей бетона. Хотя зал для заседаний кабинета, обшитый из акустических соображений деревянными панелями, Гитлеру весьма понравился, он никогда не использовал его по прямому назначению. Не один из рейхсминистров спрашивал меня, не могу ли я как-нибудь устроить, чтобы он по крайней мере увидел «свой зал». Гитлер не возражал, и случалось, что какой-нибудь министр несколько минут молча стоял перед своим местом, которое ему так ни разу и не удалось занять и на котором лежала большая папка синей кожи с золотыми буквами его имени. Четыре с половиной тысячи рабочих трудились в две смены, чтобы уложиться в предельно сжатые сроки. Прибавьте сюда те несколько тысяч, которые были рассеяны по всей стране и производили строительные детали. Все они — каменотесы, плотники, укладчики, отделочники и прочие — были приглашены посмотреть на готовое здание и, потрясенные, бродили по его залам. Во Дворце спорта Гитлер обратился к ним: «Здесь я представляю немецкий народ. И если я принимаю кого-нибудь в рейхсканцелярии, то это принимает не частное лицо по имени Адольф Гитлер, а вождь немецкой нации, — и тем самым не я его принимаю, а — через мое посредство — его принимает Германия. Вот почему я хочу, чтобы эти залы соответствовали этой цели. Каждый принял участие в сооружении этого здания, которое переживет века, свидетельствуя 153
о нашем времени. Это первое сооружение нового великого немецкого народа». После трапез он часто спрашивал, кто из его гостей еще не видел рейхсканцелярию, и радовался, когда мог ее кому-нибудь показать. При этом он демонстрировал потрясенному сопровождению свою способность запоминать цифровые данные. Он начинал спрашивать меня: «А какова площадь этого зала?» Я смущенно пожимал плечами, и тогда он сам называл цифры. Все совпадало. Мало-помалу это сделалось подстроенной игрой, потому что и сам я запомнил все цифры. Но, поскольку игра ему явно нравилась, я подыгрывал. Знаки внимания со стороны Гитлера все множились и множились; он устроил у себя на квартире обед для моих ближайших сотрудников; он сам написал статью для книги о рейхсканцелярии, он наградил меня «Золотым партийным значком» и, присовокупив несколько смущенных слов, презентовал мне одну из акварелей своей молодости. Написанная в 1909 году, в мрачный период жизни Гитлера, она в спокойной, точной и педантичной манере изображает готическую церковь. В ней не чувствуется никаких личных импульсов, нет ни одной черточки, свидетельствующей о вдохновении. Но не только манера письма свидетельствует о недостатке подлинного таланта, вся картина — и выбор темы, и неглубокие тона, и отсутствие перспективы — являет собой подлинный документ раннего периода жизни Гитлера. Все акварели того же времени представляются беспредметными, даже картины, связанные с Первой мировой войной, и те безличны. Переход к вере в себя совершился поздно, свидетельством тому служат два наброска пером берлинского комплекса и Триумфальной арки, которые он сделал году примерно в 1925-м. Еще десять лет спустя он набрасывал при мне, синим и красным карандашом, энергичной рукой, зачастую один слой поверх другого, покуда ему не удавалось схватить ускользающую форму. Но даже и тогда он по-прежнему тяготел душой к невзрачным акварелям молодых лет, раздаривая их при случае как особую награду. В рейхсканцелярии уже много десятилетий стоял мраморный бюст Бисмарка. За несколько дней до торжественного открытия нового здания рабочие уронили бюст на пол, 154
и от него откололась голова. Недоброе предзнаменование, как мне подумалось. А поскольку мне вдобавок был знаком рассказ Гитлера о том, что как раз к началу Первой мировой войны со здания почтамта сорвался имперский орел, я скрыл от него неприятность и поручил Брекеру изготовить точную копию, которой мы с помощью чая придали старый вид. В своей уже упоминавшейся речи Гитлер самоуверенно изрек: «Вот это и есть чудо, заключенное в строительном деле: уж если что выстроено, оно остается как памятник. Оно стоит, оно отличается от пары сапог, которые ведь тоже надо сделать, а через год-два кто-то сносит их и выбросит на помойку. А здание остается и будет столетия подряд напоминать обо всех, кто его создал». 12 января 1939 года эта рассчитанная на века новостройка была торжественно открыта: Гитлер принимал в Большом зале всех аккредитованных в Берлине дипломатов для вручения им новогодних адресов. Через шестьдесят пять дней после открытия новой рейхсканцелярии, 15 марта 1939 года, в новый кабинет Гитлера привели президента Чехословакии. В этих стенах разыгралась трагедия, которая началась той же ночью повиновением Гахи и закончилась рано утром оккупацией его страны. «Наконец, — рассказывал Гитлер позднее, — я так обработал старика, что нервы у него не выдержали и он был уже готов подписать соглашение, но тут у него случился сердечный приступ. В соседней комнате мой доктор Моррелль вкатил ему укол, который в данном случае подействовал, и даже чересчур, Гаха очень скоро пришел в себя, снова оживился и не захотел подписывать, пока я его не дожал в конце концов». Через семьдесят восемь месяцев после торжественного открытия, 16 июля 1945 года, Уинстон Черчилль выразил пожелание, чтобы его провели по залам рейхсканцелярии. Перед ней стояла большая толпа. За исключением одного пожилого человека, который неодобрительно покачивал головой, все начали выкрикивать здравицы в мою честь. Это проявление любви взволновало меня так же, как изможденные от голода лица и изношенная одежда этих людей. Потом мы долгое время бродили по 110 разрушенным коридорам и залам рейхсканцелярии. 155
Вскоре здание вообще снесли, а камни и мрамор послужили материалом для русского военного мемориала в Трептове. 9 День рейхсканцелярии Ежедневно от сорока до пятидесяти лиц имели свободный доступ в рейхсканцелярию к обеденному столу Гитлера. Они должны были только позвонить адъютанту и сообщить ему о своем предполагаемом приходе. По большей части это были рейхс- и гаулейтеры, кое-кто из министров, далее люди из ближайшего окружения, но — если не считать главного адъютанта — никаких офицеров. Адъютант, полковник Шмундт, неоднократно и настойчиво уговаривал Гитлера приглашать к обеду высших военных чинов, но Гитлер ни разу не согласился. Возможно, он сознавал, что круг его старых товарищей даст офицерству повод для презрительных замечаний. Я тоже имел право свободного доступа в квартиру Гитлера и частенько пользовался этим правом. Полицейский у ворот знал мою машину и пропускал, ни о чем не спрашивая. Я оставлял машину во дворе и шел в перестроенную Троостом квартиру. Она располагалась по правую сторону заново отстроенной мною рейхсканцелярии и была связана с ней вестибюлем. Дежурный эсэсовец из гитлеровского эскорта дружески меня приветствовал, я передавал ему тубус с чертежами и без сопровождения, как свой, переходил в просторную переднюю, помещение с двумя мебельными гарнитурами, удобными для сидения, белые стены которой были украшены гобеленами, а темно-красный мраморный пол устлан дорогими коврами. Там почти всегда присутствовал кто- нибудь из гостей, одни беседовали, другие вели частные телефонные разговоры, и вообще этой комнате отдавали предпочтение, поскольку она была единственной, где разрешалось курить. Здесь не было заведено приветствовать друг друга обязательным в других местах «Хайль Гитлер!», здесь чаще 156
звучало «Добрый день!». Вот и обычай демонстрировать при помощи значка на лацкане свою партийную принадлежность тоже не был распространен в этом кругу, да и мундиры встречались редко. Словом, те, кому удалось достичь этой комнаты, обладали привилегией в известной степени неформальных отношений. Через квадратный салон для приемов, которым мало пользовались из-за неудобной мебели, люди попадали в собственно гостиную, где и вели разговоры, по большей части стоя. Эта комната площадью примерно в сто квадратных метров, единственная во всей квартире, которой подходило понятие «уютная», была из уважения к ее бис- марковскому прошлому сохранена при большой перестройке 1933—1934 годов: деревянный потолок, стены, до половины обшитые деревом, и камин, украшенный гербом флорентийского Ренессанса и привезенный некогда рейхсканцлером фон Бюловом из Италии. Единственный камин находился в нижнем этаже. Около него полукругом стояла обтянутая черной кожей мебель, за софой располагался еще один стол, побольше, на его мраморной столешнице постоянно лежали газеты. На стенах висел гобелен и две картины Шинкеля, переданные Национальной галереей специально для квартиры канцлера. Что до времени появления, то в этом вопросе Гитлер демонстрировал самодержавную непунктуальность. Если обед был, к примеру, назначен на два часа, то Гитлер обычно появлялся в три, а то и позже, иногда из верхних, сугубо личных комнат своей квартиры, часто — после какого-нибудь обсуждения в рейхсканцелярии. Появлялся он без всяких формальностей, как вполне частное лицо, приветствуя гостей пожатием руки и высказывая какое-нибудь соображение на злобу дня; у особо избранных он подобающим случаю тоном справлялся о здоровье «госпожи супруги», принимал из рук пресс-шефа подборку новостей, садился чуть поодаль в кресло и начинал читать. Иногда, если информация представлялась ему особенно интересной, передавал газету кому-нибудь из гостей, сопровождая передачу беглыми замечаниями. А гости так и стояли минут пятнадцать-двадцать, покуда не поднимался занавес, закрывавший стеклянную дверь, что вела в столовую. «Домоправитель», личность, внушавшая 157
доверие уже благодаря своим габаритам, неофициальным тоном, вполне соответствовавшим атмосфере дома, докладывал, что кушать подано. Фюрер шел первым, другие, не соблюдая чинов и званий, следовали за ним в столовую. Из всех помещений квартиры рейхсканцлера, отделанных преимущественно профессором Троостом, наиболее продуманным было оформление этого большого квадратного зала (12 X 12 метров). По одной стене — три стеклянные двери, ведущие в сад, у противоположной — большой буфет, отделанный палисандром, над буфетом — незавершенная картина Каульбаха, которая именно благодаря своей незавершенности и не была лишена определенного шарма и в то же время не страдала эклектичностью. Каждая из двух оставшихся стен была разбита посредине полукруглой нишей, где на постаменте светлого мрамора стояли статуи мюнхенского скульптора Вакерле. По обе стороны каждой ниши также располагались стеклянные двери, которые вели в сервировочную, в большую залу и в уже упоминавшуюся гостиную, через которую мы и вошли сюда. Гладко отштукатуренные стены — белизна, подцвеченная желтым, — и занавеси, тоже светлые, придавали комнате ощущение света и простора. Легкие выступы на стенах подчеркивали ясный и строгий ритм, угловатый карниз связывал все это воедино. Меблировка была спокойной и сдержанной. В центре комнаты располагался большой круглый стол примерно на пятнадцать персон, окруженный неброскими стульями темного дерева с темно-красной кожаной обивкой. Все стулья выглядели одинаково, и стул Гитлера ничем из них не выделялся. По углам стояли еще четыре столика, маленьких, вокруг каждого — от четырех до шести таких же стульев. На столах простой светлый фарфор и простые рюмки, то и другое подобрано еще профессором Троостом. В середине стола — ваза, и в ней несколько цветов. Это и был ресторан «У веселого рейхсканцлера», как частенько называл его Гитлер в присутствии гостей. Его место было у стены с окнами, и еще до входа в столовую он выбирал двух гостей, которые будут сидеть рядом. Все остальные рассаживались вокруг стола как придется, а если гостей набиралось больше обычного, то адъютанты и менее значительные личности, к которым относился и я, занимали 158
места за угловыми столиками, имеющими преимущество, с моей точки зрения, потому что там можно было непринужденно разговаривать. Сама еда была подчеркнуто неприхотлива. Суп, никаких закусок, мясо с овощами и картофелем, что-нибудь сладкое. Из питья предлагались на выбор минеральная вода, простое берлинское бутылочное пиво или дешевое вино. Сам Гитлер ел свои вегетарианские блюда, пил воду «Фахингер», и желающие могли следовать его примеру. Но следовали лишь немногие. Именно Гитлер придавал большое значение подобной простоте. Он мог рассчитывать, что слух об этом пройдет по всей Германии. Когда однажды рыбаки с Гельголанда подарили ему гигантского омара и этот деликатес, к великому удовольствию гостей, был подан на стол, Гитлер не только позволил себе ряд неодобрительных реплик по поводу человеческих заблуждений, которые позволяют людям поедать чудовищ столь неаппетитного вида, но и пожелал одновременно, чтобы впредь подобных излишеств у него на столе не было. Геринг редко участвовал в этих трапезах. Когда я отпрашивался у него на обед в рейхсканцелярии, он как-то раз заметил: «Сказать по чести, для меня тамошняя еда слишком плоха. Да еще эти партийные бюргеры из Мюнхена!!! Невыносимо!» Примерно раз в две недели к обеду являлся Гесс; за ним следовал его адъютант с весьма забавным снаряжением: он нес некую жестяную емкость, где в отдельных судочках помещались специально приготовленные кушанья, с тем чтобы их разогрели на здешней кухне. От Гитлера долгое время скрывали, что Гесс велит подавать себе свою собственную вегетарианскую пищу. Когда в конце концов ему об этом доложили, он перед всем обществом сердито обратился к Гессу: «У меня здесь прекрасная повариха для диетических блюд. Если ваш врач прописал вам что-то необычайное, она вполне может это приготовить. Но носить сюда собственную еду нельзя». Гесс, уже в те времена склонный к своенравию, пытался объяснить Гитлеру, что его блюда должны содержать специальные биологически активные добавки, и в ответ услышал весьма откровенное пожелание, что тогда ему лучше обедать дома; после случившегося Гесс почти не появлялся у Гитлера к обеду. 159
Когда согласно требованию партии все германские семьи перешли на похлебку по воскресеньям, чтобы обеспечить для Германии «пушки вместо масла», у Гитлера тоже начали к обеду ставить па стол одну только супницу. Гостей тотчас же поубавилось до двух-трех человек, что побудило Гитлера к ряду ехидных замечаний по поводу жертвенного настроя его сотрудников. Дело в том, что одновременно на столе лежал список, куда можно было внести сумму своего пожертвования. Мне каждая порция похлебки стоила от 50 до 100 марок. Геббельс был в этих застольях самым высокопоставленным гостем, Гиммлер появлялся редко, Борман, разумеется, не пропускал ни одного обеда, но, подобно мне, и без того принадлежал к числу придворных, а потому и не мог считаться гостем. Беседы за столом у Гитлера и здесь не выходили за пределы крайне узкого круга тем и предвзятых взглядов на вещи, что делало чрезвычайно утомительными уже и оберзальцбергские разговоры. Если отвлечься от более жестких формулировок, Гитлер не приобрел ни новых взглядов, ни иных точек зрения и остался при своем репертуаре, не желая ни дополнять, ни расширять его. Он даже не давал себе труда избегать утомительных повторений. Не могу сказать, чтобы по крайней мере в те годы я находил его высказывания мудрыми, хоть и был покорен его личностью, — нет и нет, они скорее меня отрезвляли, поскольку я ожидал суждений и взглядов более высокого разбора. Частенько в своих монологах Гитлер утверждал, будто мир его политических, художественных и военных представлений есть неразрывное целое, который вплоть до мельчайших деталей сложился у него между двадцатью и тридцатью годами — в духовном смысле самом плодотворном для него времени: все, что он сейчас планирует и творит, есть лишь воплощение тогдашних идей. Значительную роль в застольных беседах играли воспоминания о мировой войне; большинство гостей успело ее застать. Гитлер зачастую лежал в окопах против англичан, чья храбрость и упорство снискали его уважение, пусть даже он и потешался над некоторыми чертами их характера. 160
Например, он с издевкой рассказывал, как англичане точно ко времени чаепития прекращали орудийный огонь, благодаря чему он, будучи тогда связным, мог в полной безопасности совершать свои вылазки. По отношению к французам Гитлер в наших застольных разговорах 1938 года не высказывал реваншистских мыслей; он не хотел заново прокручивать эпизоды войны 1914 года. Не имеет смысла, говаривал он, заводить новую войну ради Эльзаса и Лотарингии — этой ничтожной полоски земли. Вдобавок из-за вечного перетягивания то туда, то сюда эльзасцы настолько утратили национальный характер, что не представляют более интереса ни для той, ни для другой стороны; короче — надо их оставить там, где они есть. Разумеется, Гитлер исходил при этом из предположения, что экспансия Германии должна быть направлена на Восток. Мужество французских солдат произвело на него в войну чрезвычайное впечатление, вот только офицерский корпус был слишком изнежен. «Вот с немецкими офицерами из французов получилась бы отличная армия!» Сомнительный с точки зрения расовых теорий союз с Японией Гитлер не то чтобы отвергал, но допускал лишь в отдаленном будущем и при этом относился к нему более чем сдержанно. И всякий раз, касаясь этой темы, он не скрывал своего сожаления о том, что связался с так называемой желтой расой, но полагал, будто может ни в чем себя не упрекать, коль скоро даже Англия во время мировой войны мобилизовала Японию против стран Центральной Европы. В качестве союзника Гитлер признавал Японию мировой державой, тогда как по отношению к Италии он был в этом далеко не так убежден. Американцы за войну 1914—1918 годов не очень себя проявили и жертв больших не понесли. Серьезных испытаний они наверняка не выдержат, поскольку боевой потенциал у них ничтожный. И вообще, заявлял Гитлер, единого американского народа не существует: это не более как скопище иммигрантов различных национальностей, народов и рас. Фриц Видеман, некогда полковой адъютант и непосредственный начальник Гитлера, а ныне с умыслом назначенный Гитлером в собственные адъютанты, пытался ему возражать и отстаивал свою точку зрения по отношению 6 А. Шпеер 161
к Америке. Под конец Гитлер, досадуя на строптивость Видемана, нарушавшего неписаный закон застолий, отправил его в Сан-Франциско генеральным консулом: «Пусть он там исцелится от своих представлений». Вообще же в застольных беседах не принимали участия люди с опытом международного общения. Собиравшийся там кружок по большей части никогда не попадал за пределы Германии: если кто-нибудь для развлечения предпринимал поездку в Италию, поездка эта за столом у Гитлера обсуждалась как великое событие, а рассказчика признавали специалистом в международных отношениях. Вот и Гитлер ничего в мире не повидал, не обзавелся по этому поводу ни знаниями, ни взглядами. Вдобавок и партийная верхушка в его окружении, как правило, не имела высшего образования. Из пятидесяти рейхс- и гаулейтеров, партийной элиты, лишь у десяти было законченное университетское образование, еще несколько так и не завершили курса, застряв на середине, но большинство не продвинулось дальше средней школы. Почти ни один не совершил чего-либо примечательного в какой бы то ни было области, и все отличались редкостной духовной апатией. Их образовательный уровень никак не соответствовал тому, которого, казалось бы, можно ожидать от руководящей элиты народа с традиционно высоким духовным уровнем. Гитлеру явно было приятней иметь в своем ближайшем окружении людей одинакового с ним уровня, — возможно, он лучше всего чувствовал себя в такой среде. И вообще он любил, когда кто-то из его окружения имел какой-нибудь огрех, как это тогда называли. Ханке как-то сказал: «Всегда лучше, если у подчиненных есть некоторые изъяны и вдобавок они знают, что их начальству эти изъяны ведомы. Вот почему фюрер так редко производит замены. С такими людьми ему легче работать. Почти у каждого есть свое темное пятно, и это помогает держать их в узде». К огрехам причислялись: безнравственный образ жизни, отдаленные еврейские предки или малый стаж пребывания в партии. Гитлер нередко предавался рассуждениям о том, что было бы ошибкой экспортировать такие идеи, как национал-социализм. Это привело бы лишь к нежелательному национальному укреплению других стран и, следовательно, к ослаблению собственной позиции. Его прямо-таки тешила 162
мысль, что в национал-социалистических партиях других стран нет равного ему фюрера, Муссерта и Мосли он осуждал как подражателей, которым не приходит в голову ничего нового и оригинального. Они лишь по-рабски копируют нас и наши методы, а это ни к чему не приведет. В каждой стране нужно исходить из других предпосылок и в соответствии с ними определять свои методы. Дегреля он ценил выше, хотя и от него ничего путного не ждал. Политика была для Гитлера вопросом целесообразности. И тут он не делал исключения даже для своего кредо — для книги «Майн кампф»; значительные части ее больше не соответствовали действительности, и зря, мол, он так спешил застолбить свои взгляды — последнее замечание заставило меня окончательно отказаться от тщетных попыток все-таки одолеть его книгу. Когда после захвата власти идеология отошла на задний план, против омещанивания и упрощения партийной программы выступили в первую очередь Геббельс и Борман. Они упорно пытались сделать более радикальными идеологические позиции Гитлера. Если судить по речам, Лей тоже принадлежал к числу несгибаемых идеологов, но не тех масштабов он был человек, чтобы добиться сколько-нибудь значительного влияния. Гиммлер, в отличие от них, жил по своим собственным причудливым методам, которые слагались из прогерманских расовых теорий, элитарного мышления, а также идей здорового диетического питания и начинали постепенно принимать экзальтированные псев- дорелигиозные формы. Геббельс вместе с Гитлером первым подверг осмеянию эти устремления Гиммлера, не без того, разумеется, что Гитлер со своим тупым тщеславием сам тому поспособствовал. Получив, к примеру, в подарок от японцев самурайский меч, он вдруг обнаружил черты сходства между японскими и германскими культовыми обрядами и при посредстве ученых долго мудрил над задачей привести это сходство к общему знаменателю с позиций расового учения. Особое внимание Гитлер уделял вопросу создания системы воспитания подрастающего поколения, преданного своему рейху. Такой проект был создан Леем, которому Гитлер передоверил и организацию воспитательной системы. Путем создания «школ Адольфа Гитлера» для детей 6* 163
среднего возраста и «орденских замков» для более высокого образования предстояло воспитать как профессионально, так и идеологически подкованную элиту. Возможно, представители ее годились лишь для того, чтобы занять позиции в бюрократическом руководстве партии: из-за юности, проведенной в замкнутой обстановке, они были бы отчуждены от практической жизни, зато — и зачатки этого явления уже можно было угадывать — не знали бы себе равных по части высокомерия и преувеличенного мнения о собственных способностях. Характерно, что высокие партийные функционеры отнюдь не рвались отдавать своих детей в эти школы; даже такой фанатичный член партии, как гаулейтер Заукель, не позволил ни одному из своих многочисленных сыновей избрать эту карьеру. А Борман демонстративно определил туда одного сына — в наказание. Для активизации партийной борьбы, на взгляд Бормана, вне всякого сомнения, требовалась война с церковью. Он был движущей силой этой борьбы, о чем неоднократно сообщал во время застолий. Правда, и медлительность Гитлера не оставляла сомнения в том, что он лишь отодвигает решение данной проблемы на более благоприятное время. Ибо здесь, среди мужчин, он был куда более жесток и откровенен, чем в Оберзальцберге. «Когда я наконец решу другие вопросы, — при случае говаривал он, — я разберусь и с церковью. Они у меня еще увидят!» Но Борман не желал, чтобы этот разбор откладывался. Его свирепой прямоте был не по нраву уклончивый прагматизм Гитлера. Он использовал любую возможность, чтобы как-то продвинуться вперед, даже за обедом он нарушал безмолвный уговор не касаться тем, которые способны испортить Гитлеру настроение. Для подобных выпадов Борман разработал собственную тактику: он делал так, чтобы кто-нибудь из гостей «сыграл на него», заставляя долго и громко рассказывать, какие бунтарские речи произносил тот либо иной пастор или епископ, покуда Гитлер не начинал прислушиваться и требовать подробностей. Тут уж Борман говорил, что и впрямь случилась пренеприятная история, только он не хотел бы тревожить Гитлера за обедом. Гитлер, естественно, начинал допытываться, и Борман докладывал с таким видом, будто его к этому принудили. Гневные взгляды остальных гостей так же мало его смущали, 164
как и багровеющее лицо Гитлера. В какой-то момент он извлекал лист бумаги и зачитывал пассажи из непочтительной проповеди или церковной декларации. От этого Гитлер порой так возбуждался, что начинал щелкать пальцами — безошибочное доказательство гнева, — прерывал обед и грозил немедленным отмщением. Он скорее был готов сносить хулу и возмущение заграницы, чем непокорность внутри страны. Невозможность покарать ее тотчас, по горячим следам, доводила его до белого каления, хотя обычно он вполне умел собой владеть. Гитлер был начисто лишен чувства юмора. Он предоставлял другим право острить, смеялся громко, взахлеб, мог корчиться от смеха, при таких приступах веселья у него буквально слезы текли из глаз. Словом, он охотно смеялся, но, по сути, всегда на чужой счет. Геббельс лучше других знал, как с помощью острот можно позабавить Гитлера и попутно высмеять собственных врагов в скрытой борьбе за власть. Однажды он, например, рассказал такое: «Гитлерюгенд потребовал от нас опубликовать заметку к двадцатипятилетию Лаутербахера, начальника их штаба. Я послал Лаутербахеру для ознакомления набросок, согласно которому он встретил этот день “в прекрасном состоянии духовного и физического здоровья”. С тех пор мы больше ничего о нем не слышали. Гитлер корчился от смеха, а Геббельс в стремлении дискредитировать зазнавшуюся молодежную верхушку легче достиг своей цели, чем сделал бы это с помощью длинного доклада. Вот и этим гостям Гитлер также часто рассказывал о своей молодости, придавая большое значение строгости полученного им воспитания: «Я часто получал от своего отца тяжелые подзатыльники. Думаю, однако, что это было вполне необходимо и пошло мне на пользу». Вильгельм Фрик, министр внутренних дел, блеющим голоском произнес: «Да, как теперь видно, это пошло вам на пользу, мой фюрер». Оцепенение ужаса на всех лицах. Фрик пытается спасти ситуацию: «Я хотел сказать, мой фюрер, что вы именно поэтому так многого достигли». Геббельс, считавший Фрика полным идиотом, саркастически комментирует: «Подозреваю, дорогой Фрик, что вас в молодости никто не бил!» 165
Вальтер Функ, министр экономики и одновременно президент Рейхсбанка, рассказывал о безумных поступках, которые много месяцев подряд беспрепятственно совершал его заместитель Брин