Н.С. Михалков. К читателям
Э.А. Каркконен, Д.В. Кузнецов, В.В. Леонидов. Предисловие
СТИХОТВОРЕНИЯ
«Я — Иван, не помнящий родства...»
«Оттого высоки наши плечи...»
Первый бой
«Идти в юдоль не вброд, а вплавь...»
«Любите врагов своих... Боже...»
Корнилову
I. «В мареве беженства хилого...»
II. «Не будь тебя, прочли бы внуки...»
Возмездие
«Все это было. Путь один...»
России
«Кто украл мою молодость, даже...»
«Законы тьмы неумолимы...»
«Не бойся, милый. Это я...»
«Мальчик кудрявый смеется лукаво...»
«Одна догорела в Каире...»
«Ты кровь их соберешь по капле, мама...»
«Кипят года. В тоске смертельной...»
«Ты не думай, все запишется...»
«Помните? Хаты да пашни...»
«Когда палящий день остынет...»
«Поток грохочущих событий...»
«У царских врат икона странная...»
На Сайме
«Ты брошен тоже, ты поймешь...»
«Пели под окнами клены...»
«Можно стать сумасшедшим от боли...»
«Сегодня месяц совсем весенний...»
Ревность
В поезде
Закат
«Пять лет, пять долгих терний...»
«И канарейки, и герани...»
«А проклянешь судьбу свою...»
«И смеялось когда-то, и сладко...»
<Невозвратное>
Проза
Терцины
«В пути томительном и длинном...»
«Когда в товарищах согласья нет...»
«Я любил целовать Ваши хрупкие пальчики...»
России
«В этом городе железа и огня...»
«Никто не вышел ночью темной...»
Новый год
Сонет
Ты
Chanson triste
Колыбельная
Невозвратное
«Все медленнее караваны...»
«Какая радость — любить бессвязно!..»
«Ты ушла в ненавидимый дом...»
«Падай! Суровыми жатвами...»
«До поезда одиннадцать минут...»
«Мы все свершаем жуткий круг...»
Кто?
«Огневыми цветами осыпали...»
«Придут другие. Они не вспомнят...»
Звенящая мысль
«Птичка кроткая и нежная...»
Крещение
«В больном чаду последней встречи...»
«Что мне день безумный? Что мне...»
«Это было в прошлом на юге...»
Завтра
У последней черты
«Я был рожден для тихой доли...»
«В смятой гимназической фуражке...»
«Мне больно жить. Играют в мяч...»
Буря
«Был взгляд ее тоской и скукой...»
«Блажен познавший жизнь такую...»
«Когда судьба из наших жизней...»
Александрийский стих
«Как близок этот день вчерашний...»
«Иногда мне бывает тихо...»
Весенняя осень
«Ты одна беспощадно утеряна...»
«Но, синие роняя капли...»
«Снова грусти тяжкая ладья...»
«Ночь опустит траурную дымку...»
«Что ты плачешь, глупая? Затем ли...»
Любовь
Молодость
«Двадцать три я года прожил...»
Петру
«И за что я люблю так — не знаю...»
РАССКАЗЫ И ОЧЕРКИ
Предисловие
I. Джанкой
II. Глава из книги «Плен»
III. Плен
IV. В немецкой колонии
V. Чонгарский мост
VI. Дневник
Дым отечества
II. В деревне
III. Комячейка
IV. Сашенька
V. Дом ребенка
Книга былей
II. Дроль
III. В паутине
IV. Огнь пожирающий
V. Чудо
VI. Четки
Очерки о Соловках
II. Северные лагеря особого назначения
III. «Лечение» больных в Соловках
IV. Социалисты на Соловках
Очерки о Валааме
II. Валаам — святой остров
III. Валаамские скиты
IV. На скитах Валаамских
Пароль
Правда о 7000 расстрелянных
Белой ночью
Пьяная исповедь
Там
В мертвом доме
Лафа
Дневник моего дяди
Во второй раз
Глава из неоконченной повести
Без заглавия
Лимонадная будка
У заветного предела
Ромашки
Моему внуку. Завещание
ПУБЛИЦИСТИКА
1 августа 1914 — 1924 гг.
Век нынешний и век минувший
История великой русской революции
Политическая сатира в 1905—1906 гг
Анна Вырубова о себе, царице и Распутине
Молодежь и контрреволюция
Мещанские мысли
О мещанстве
От царского гимна к «Двенадцати»
Брюсов
Репин
Петербургу
Петр
Русские в Финляндии
Параллели
Да, но Каутский утверждает
Кронштадтское восстание
Еще о разногласиях по отношению к Армии
Институты благородных девиц
Открытое письмо А.П. Столыпину
Портрет. Генералу Врангелю
Слащов-Крымский
Господа обыватели
Пока не поздно
Союзники...
Тысячи
Наша задача
ПРИЛОЖЕНИЕ
Письмо
Письма Ивана Савина
2. Письмо от 19 мая 1923 г.
3. Письмо от 26 июня 1923 г.
4. Письмо от 17 августа 1923 г .
СОДЕРЖАНИЕ
Текст
                    ûJoJ


И еан САВИН «Всех убиенных
 помяни, Россия...» 1%ттг Till Москва «РОССИЙСКИЙ ФОНД КУЛЬТУРЫ» 2007
УДК 821.1
 ББК 84
 С60 Предисловие, составление,
 подготовка текста и примечания
 Э.В. Каркконена, Д.В. Кузнецова, В.В. Леонидова Оформление художника
 В. С. Голубева Савин И. С13 «Всех убиенных помяни, Россия...»: Стихи и проза / Предисл., сост.,
 подгот. текста и примеч. Э.В. Каркконена, Д.В. Кузнецова, В.В. Леони¬
 дова. — М.: Грифон, 2007. — 424 с. ISBN 978-5-85302-510-3 Имя Ивана Савина (1899—1927) пользовалось огромной популярностью
 среди русских эмигрантов, покинувших Россию после революции и Граждан¬
 ской войны. С потрясающей силой этот поэт и журналист, испытавший все
 ужасы братоубийственной бойни и умерший совсем молодым в Хельсинки,
 сумел передать трагедию своего поколения. Его очень ценили Бунин и Куп¬
 рин, его стихи тысячи людей переписывали от руки. В книге «Всех убиенных помяни, Россия...» впервые собраны все произведе¬
 ния поэта и большинство из них также публикуется впервые. Материалы для кни¬
 ги были собраны во многих библиотеках и архивах России и Финляндии. Книга Ивана Савина будет интересна всем, кому дорога наша история и на¬
 стоящая, пронзительная поэзия. УДК 821.1
 ББК 84 © Э.В. Каркконен, Д.В. Кузнецов,
 В.В. Леонидов, 2007
 © Российский Фонд Культуры, 2007
 ISBN 978-5-85302-510-3 © B.C. Голубев, оформление, 2007
К ЧИТАТЕЛЯМ Русская поэзия всегда была камертоном совести. К стихам поэта
 Ивана Савина, умершего совсем молодым в эмиграции, это относит¬
 ся особенно. С поразительной силой он сумел передать трагедию своего поко¬
 ления, поколения русских мальчиков, чью жизнь разорвали Граждан¬
 ская война и изгнание, совсем юных юнкеров, гимназистов, молодых
 офицеров, вставших на защиту своей Родины — той России, которую
 мы обретаем сегодня. Они сумели сохранить себя и свою веру в самых страшных испы¬
 таниях. Под пулями, в застенках и в изгнании они служили стране,
 которую любили и которой присягали. Никогда, даже в самые страш¬
 ные минуты, у них не было никакого сомнения в правильности из¬
 бранного жизненного пути. И почти через столетие их подвиг напо¬
 минает нам, что такое подлинные честь, благородство и верность. Возвращение наследия русского зарубежья является одним из глав¬
 ных направлений деятельности Российского Фонда Культуры. И я рад,
 что вслед за книгой другого замечательного поэта Белого дела — Ни¬
 колая Туроверова мы издаем наиболее полный на сегодняшний день
 сборник стихов и прозы Ивана Савина. Его стихи, посвященные расстрелу любимых братьев, его расска¬
 зы и очерки, где воскрешалась дореволюционная Россия и ярко, мощ¬
 но выписывались картины новой, советской жизни, вошли в золотой
 фонд русской литературы, потому что трагедия пережитого, гибель
 любимой страны прошли через его сердце. И поэтому эти произведе¬
 ния так нужны нам сегодня, и мы просто обязаны помнить о тех, кто
 в дни самых страшных испытаний явил пример подлинного мужества
 и доблести. Для составления книги потребовалась работа во многих архивах и
 библиотеках России и Финляндии, и я благодарю всех, кто оказал бес¬
 ценную помощь при подготовке этого сборника. Президент Российского Фонда Культуры Н.С. Михалков 5
ПРЕДИСЛОВИЕ «То, что он оставил после себя, навсегда обеспечило ему незабвен¬
 ную страницу в русской литературе: во-первых, по причине полной
 своеобразности стихов и их пафоса; во-вторых, по той красоте и силе,
 которыми звучит их общий тон, некоторые же вещи и строфы — осо¬
 бенно»1. «Ему не было еще и двадцати лет, когда он пережил начало рево¬
 люции, затем гражданскую войну, бои с большевиками, плен у них
 после падения Крыма... Он испытал гибель почти всей своей семьи,
 ужасы отступления, трагедию Новороссийска... После падения Кры¬
 ма он остался больной тифом на запасных путях Джанкойского узла,
 попал в плен... Узнал глумления, издевательства, побои, голод, пере¬
 ходы снежной степи в рваной одежде, кочевания из ЧЕКИ в ЧЕКУ...
 Там погибли его братья Михаил и Павел»2. Наверное, те, кто хорошо знает творчество Бунина, сразу узнали
 его мощные, яркие строки. Иван Алексеевич написал их в связи с кон¬
 чиной поэта «Белой мечты» Ивана Савина. Первые — сразу после того,
 как 20 июля 1927 года в русской берлинской газете «Руль» появилась
 заметка: «В Гельсингфорсе скончался молодой поэт Иван Ивано¬
 вич Саволайнен... По происхождению покойный был финном, но
 вполне всей своей духовной личностью слился с русской культурой,
 не знал другого Отечества, кроме России, которой и отдал все свои
 силы и жизнь». Вторая цитата Бунина, приведенная нами, увидела свет в париж¬
 ской газете «Последние новости» в середине июля 1932 года, когда
 во многих русских эмигрантских школах и культурных центрах про¬
 ходили вечера памяти Ивана Савина. Поэта, с поразительной си¬
 лой сумевшего передать трагедию поколения русских мальчиков,
 раздавленных «красным колесом» революции и Гражданской вой¬
 ны. Бунин снова возвращался к образу Савина, ушедшего из жиз¬
 ни совсем молодым: 1 Бунин И.А. Наш поэт // Возрождение. 1927.4 августа. 2 Бунин И.А. Памяти Ивана Савина // Последние новости. 1932. 14 июля. 6
Предисловие «И вот, еще раз вспоминал я его потрясающие слова, и холод жут¬
 кого восторга прошел по моей голове, и глаза замутились страшными
 и сладостными слезами: Всех убиенных помяни, Россия, Егда приидише во царствие Твое! Этот священный, великий день будет, будет и лик Белого воина,
 будет и Богом, и Россией сопричастен к лику святых, и среди тех об¬
 разов, из коих этот лик складывается, образ Савина займет одно из
 самых высоких мест»1. Смерть Савина вызвала целый шквал статей в бесчисленных рус¬
 ских газетах и журналах, выходивших на русском языке за пределами
 России в двадцатые годы. Чего стоил один только отзыв Александра
 Амфитеатрова: «Какая «художественная» поэзия не примолкнет в сму¬
 щении и испуге, заслышав рядом раздирающие душу стихотворные
 вопли Ивана Савина — надмогильные вопли брата над зверски рас¬
 стрелянными братьями, над оскорбленными и униженными сестра¬
 ми. Да во всей русской поэзии нет более страшных, острее впиваю¬
 щихся в сердце стихов»2. Но все-таки это были современники Савина, люди, которые сами
 испытали все изломы нашей страшной истории эпохи краха Россий¬
 ской империи. Казалось, что стихи его должны были кануть в небы¬
 тие, однако этого не произошло. Публикации поэта беспрерывно по¬
 являлись на страницах русской эмшрантской периодики, как и ста¬
 тьи о нем. Вот что писала в 1957 году Ксения Васильевна Деникина в
 нью-йоркской газете «Новое русское слово»: «Какая странная судь¬
 ба у русских поэтов, какой рок навис над ними. Самый «старый» из
 них — Пушкин — был убит в 38 лет, Лермонтов — 27, Надсона неумо¬
 лимая болезнь унесла, когда ему еще не было 26, а Гумилев был рас¬
 стрелян большевиками в 35 лет... Савин, однолеток Лермонтова, он
 скончался на 28-м году жизни... Жестокая судьба послала его в рус¬
 скую жизнь в самые роковые годы лихолетья, в красную заваруху, ко¬
 торая снесла все устои нашей культуры: и надо сказать, что на его долю
 выпали все муки»3. Еще через несколько лет к ее голосу присоединился Иван Елагин,
 впоследствии единодушно «коронованный» первым поэтом второй
 волны эмиграции: 1 Бунин И. Памяти Ивана Савина // Последние новости. 1927. 14 июля. 2 Амфитеатров А. Иван Савин // Новое русское слово. 1957. 18 августа. 3 Деникина К.В. И. Савин // Новое русское слово. 1957. 18 августа. 7
Предисловие «Эти стихи — торопливый рассказ, полный жутких подробностей,
 от которых можно захлебнуться слезами и почувствовать приближе¬
 ние обморока. Ритм этих стихов — ритм походки выведенных на рас¬
 стрел, шатающихся от слабости и от непривычного, после тюрьмы,
 свежего воздуха. Ритмическая неровность некоторых строк, их отры¬
 вистость придает стихотворению взволнованность свидетельского по¬
 казания. Иван Савин свидетельствует о своем страшном и героичес¬
 ком времени, и его поэзия — поэзия высоких обид и высокого гнева. Этот высокий гнев у Ивана Савина сочетался с высокой жертвен¬
 ностью. Умереть за Россию, за ее честь — к этому призывала его по¬
 эзия»1. Таким он был — Иван Савин. Юноша, уцелевший в боях Граждан¬
 ской и в подвалах ЧК, поэт и журналист, чьи строки до сих пор не¬
 возможно читать спокойно, потому что все, что он писал, было не
 только озарено его удивительным талантом, но и пропущено сквозь
 сердце. Он родился 29 августа 1899 года в Одессе, детство и юность провел
 в гоголевских местах — городе Зенькове Полтавской губернии. Отец
 Савина, финн по происхождению, работал нотариусом и во время од¬
 ной из своих бесчисленных поездок встретил Анну Михайловну Во-
 лик, вдову помещика, да еще имевшую пятерых детей. Но вспыхнув¬
 шей страсти ничего не могло помешать, и вскоре на свет появилось
 еще трое — Иван, его брат Николай и сестра Надежда. Несмотря на то что родители вскоре разошлись, дети жили друж¬
 но и очень любили друг друга. Старшие братья — Михаил и Павел —
 учились в Михайловском артиллерийском училище, сестра Надеж¬
 да — в Павловском институте, сам Иван Савин — в Зеньковской гим¬
 назии. В Библиотеке-Фонде «Русское Зарубежье» в Москве нам с помо¬
 щью Елены Дорман удалось обнаружить документы, связанные с по¬
 пытками Савина получить стипендию в Комитете по обеспечению
 высшего образования русского юношества за границей в Брюсселе.
 Вот что он писал в своей автобиографии 3 июня 1923 года: «Окончив в 1919 году Зеньковскую мужскую правительственную
 гимназию (г. Зеньков, Полтавская губерния), каковая в то время еще
 не была советской школой 2-й ступени, выдержав экзамен на аттес¬
 тат зрелости по дореволюционной программе, я был зачислен в чис¬
 ло студентов Харьковского Императорского Университета и вступил
 добровольно в ряды Добровольческой Армии, в которой и сделал
 южно-русскую, кавказскую и крымскую кампании, состоя первое вре¬ 1 Елагин И. Ладонка // Новое русское слово. 1959. 15 февраля. 8
Предисловие мя (до крымского периода) в 3-м и 2-м кавалерийских полках, а в Кры¬
 му — в 3-м сводно-кавалерийском полку и в эскадроне 12-го улан¬
 ского белгородского полка в качестве вольноопределяющегося. В момент оставления Крыма Русской Армией я, больной тифом,
 находился в городе Джанкое, в лазарете, который, по неизвестным мне
 причинам, эвакуирован не был, и поэтому, вместе со всеми лежавши¬
 ми в этом лазарете больными и ранеными солдатами Русской Армии,
 попал в плен и я. После многочисленных особых отделов, чрезвычай¬
 ных комиссий, голода, издевательств и истязаний я бежал из плена и
 прибыл в прошлом году в Финляндию, где восемь месяцев восстанав¬
 ливал в больнице свое здоровье, подорванное нравственными страда¬
 ниями (гибелью моих четырех братьев) и чрезвычайкой в красных за¬
 стенках, и в настоящее время служу чернорабочим на заводе»1. Была еще одна автобиография, где он еще находил силы смеяться
 над всем пережитым: «Окончил гимназию после 7 ноября, но все-таки грамотен. В уни¬
 верситете не был — студенческий мундир на красной подкладке мне
 не к лицу. С осени 1919 по осень 1921 блуждал по Дону, Кубани и Крыму и
 увлекался спортом: первое время верховой ездой и метанием копья,
 затем — после поражения на Перекопской Олимпиаде, заставшего
 меня в госпитале, — увлекательными прогулками по замерзшей грязи
 в костюме Адама и охотой за насекомыми в подвалах, особо и чрез¬
 вычайно для этого устроенных»2. То, что он вынес, в обычные человеческие представления об усло¬
 виях выживания не укладывается. Но этот страшный опыт с неверо¬
 ятной силой отозвался в его потрясающих стихах и прозе. Савин то¬
 ропился, писал во все, какие возможно, русские газеты и журналы.
 Писал, чтобы ни у кого не осталось сомнений, что произошло со стра¬
 ной и с близкими, которых он так любил: Ты кровь их соберешь по капле, мама, И, зарыдав у Богоматери в ногах, Расскажешь, как зияла эта яма, Сынами вырытая в проклятых песках... Так писал Иван Савин о своих расстрелянных братьях, о вообра¬
 жаемой встрече, то ли во сне, то ли на небе, с погибшим братом Бо¬
 рисом: 1 Библиотека-Фонд «Русское Зарубежье». Ф. 13. Оп. 2. Ед. хр. 1663. С. 7. 2 Синкевич В. Поэт белой мечты Иван Савин (1891—1922) // Записки Русской
 Академической группы в США. Нью-Йорк, 1994. T. XXVI. С. 147. 9
Предисловие Не надо. В ночь ушла семья. Ты в дом войдешь, никем не встреченный, Не бойся, милый, это я
 Целую лоб твой искалеченный. И так же звенели рассказы и заметки, его произведения, которые
 производили такое впечатление на современников и на русских эмиг¬
 рантов, которых, казалось, уже ничем поразить было нельзя: «Я упал на калмыка, из носу пошла кровь. «Смотри, братва, — слю¬
 ни пустил! Понравилось!» Микитка звезданул еще. Удар пришелся по
 голове. Я сполз с дрожащего калмыка в грязь, судорожно стиснув зубы.
 Нельзя было кричать. Крик унизил бы мою боль и ту сокровенную
 правду, которой билось мое сердце»1. Как он сумел спастись, можно объяснить только чудом. Юрий Те¬
 рапиано, знаменитый критик и поэт русского Парижа, правда, лично
 Савина не знавший, писал, что жизнь ему спасла сестра милосердия,
 сжегшая уланку молодого вольноопределяющегося2. Как он умудрился ускользнуть и как сумел, используя финское
 происхождение отца, вырваться — об этом не осталось прямых сви¬
 детельств. Они разбросаны по его многочисленным рассказам и
 воспоминаниям. Судя по всему, какое-то время в Петрограде Са¬
 вину пришлось поработать в советском учреждении. Вот что он пи¬
 сал в одной из своих заметок: «Дома, в высокой комнате по Литей¬
 ному, тоже пустынно: керосиновая бутылка на подоконнике, стол
 из ящиков, двуногий диван темного, изорванного шелка в стиле
 Людовика I. Прости, король-солнце! И вездесущая буржуйка все¬
 гда дымит. Вот и все. Но после подвалов ЧК — замком сказочной
 принцессы показалась мне эта комната. Только сегодня я заметил,
 что не всегда приятно, замерзнув в канцелярии, садиться верхом на
 кашляющую печь, что двух фунтов прелого хлеба не может хватить
 на неделю»3. В Финляндии, где первые месяцы он провел в санатории, одно¬
 временно работая грузчиком, казалось, его ждала тихая, спокойная
 жизнь. «Я здесь недавно, и мне чуждо. С утра лежу на веранде, за¬
 ставленной цветами. Их так много — ромашки, левкои, какие-то
 местные, финские цветы с голубо-сиреневой головкой и длинны¬
 ми листьями, похожими на ощетинившегося кота... Перелистываю
 журнал на непонятном языке, вслушиваюсь в прыгающий, приду¬ 1 Савин И. Только одна жизнь: 1922—1927. Нью-Йорк, 1988. С. 36—37. 2 Терапиано Ю.К. Литературная жизнь русского Парижа за полвека: 1924—1974:
 Эссе, воспоминания, статьи. Париж; Нью-Йорк, 1987. С. 200. 3 Савин И. Новые годы // Новые русские вести. 1924. № 12. С. 3. 10
Предисловие шенный говор за дверью, стараюсь понять непонятную, спокойную,
 не нашу жизнь»1. Конечно, перед ним стояла проблема заработка, но вряд ли толь¬
 ко этим можно объяснить буквально вал его статей и стихов, которые
 хлынули на страницы русских эмигрантских газет и журналов. Когда просматриваешь библиографию Савина, изданную в VII то¬
 ме альманаха «Диаспора», складывается впечатление, что поэт писал
 и публиковал свои статьи и стихи чуть не каждый день2. В 1924-м он уже
 собственный корреспондент в Финляндии целого ряда изданий рос¬
 сийского зарубежья: берлинской газеты «Руль», рижской «Сегод¬
 ня», белградской «Новое время». В хельсинкском ежедневнике
 «Русские вести», иногда выходившем под названием «Новые рус¬
 ские вести», с 1922 по 1926 год Савиным было опубликовано более
 100 рассказов, стихов и очерков. Именно там он впервые напеча¬
 тал свои потрясающие рассказы «Крым. Плен», которые потом его
 вдова объединила в книге «Только одна жизнь», увидевшей свет в
 Нью-Йорке в 1988 году, вскоре после пятидесятилетия со дня смер¬
 ти поэта. Кроме того, с 1923 по 1925-й Савин редактировал издававшийся в
 столице Финляндии журнал для молодежи «Дни нашей жизни», где
 был опубликован сразу ставший знаменитым рассказ «Лимонадная
 будка», ряд стихотворений и пьеса «Молодость». Публикации он счи¬
 тал делом необычайно важным. «Как бы ни был скромен орган зару¬
 бежной русской мысли, он необычайно ценен. Свободное слово там,
 в бывшей России, давно уже расстреляно. Давно уже оно заменено
 покорным, жалким лепетом подхалимов, заливающих словесной ма¬
 кулатурой жалкий лепет советских листков... Общепризнано, что ев¬
 ропейскую печать в очень малой степени интересует нынешняя рус¬
 ская жизнь, быт, общественные настроения и чаяния, словом, все то,
 что тщательно скрывается большевиками от постороннего слуха и гла¬
 за. Только так называемая «белогвардейская пресса» является той ми¬
 ровой радиостанцией, с вышки которой правда о советском рае раз¬
 носится по всему миру»3. Наверное, потому он так рано ушел, что слишком вкладывал себя
 в свои строки, торопился еще и еще раз рассказать о всем, что пере¬
 полняло его, передать разговоры, которые велись в камерах накануне
 расстрелов, судьбу любимой страны и всех ее примет, перевернутых
 страшным временем. «Сухие ромашки мы... Россия — вся высохла... — 1 Савин И. Ромашки // Новые русские вести. 1922. 23 декабря. 2 Каркконен Э. Материалы к библиографии Ивана Савина // Диаспора. 2005. N° 7. 3 Савин И. Наша задача // Новые русские вести. 1924.16 декабря. 11
Предисловие Жалкие, никому не нужные цветы... Мы — для гербария, для стран¬
 ной и страшной коллекции: цветы с высохших полей... Люди без Ро¬
 дины... А соленый ветер ходит между колоннами, треплет занавески,
 шепчет в уши нежно: «Уже недолго... недолго... Может быть, год, мо¬
 жет быть, месяц... На безгранной поляне России гуще, сильнее и ярче
 прежнего зацветут ромашки... Белые-белые... С золотыми, гневными,
 прозревшими сердцами... Уже недолго»1. Савина любили очень многие, в том числе и Репин. «Дружески про¬
 тягиваю Вам руку — очень рад познакомиться... Ивана Савина я знаю
 по живому таланту, бросаюсь его читать — (оказывается, он — Саво-
 лайнен) — очень, очень рад познакомиться»2. Впоследствии, отвечая
 на предложение Савина выступить с обращением в связи со зверства¬
 ми новой власти в России, старый художник отвечал: «У меня там, в
 Совдепии, есть заложники — дочь и внучка (учительницы), у внучки
 уже трое правнуков моих. Полуограбленные, они обречены на пере¬
 селение. И вот, обиженные власти погонят их зимою куда-нибудь в
 Сибирь... Кто же их нраву может перечить?»3 А когда Савина не ста¬
 ло, Илья Ефимович обратился со словами поддержки к вдове поэта:
 «Я всегда мечтал, глядя на этого красавца-малороссиянина, написать
 его портрет... Какая невознаграданая потеря»4. Вдовой поэта, после всего нескольких лет брака, стала Людмила
 Владимировна Соловьева, дочь офицера 1-го Финляндского стрелко¬
 вого полка. Впоследствии она пережила Савина на семьдесят лет и сде¬
 лала очень многое для сохранения наследия мужа. Именно ее и ее мать
 встретил на квартире у Савина агент финской тайной полиции, когда
 пришел познакомиться с поэтом. Его отчет был найден в архивах фин¬
 ских спецслужб, и мы предлагаем вашему вниманию отрывки из это¬
 го уникального документа: «В соответствии с полученным заданием я встретился сегодня с
 финским корреспондентом газеты «Сегодня» Иваном Саволайненом,
 проживающим в Теле, в районе сахарного завода рядом с улицей Ри-
 ентотие. Г. Саволайнен, пишущий под псевдонимом Иван Савин, сам от¬
 крыл мне двери. Я вошел в маленькую, бедно обставленную комнату,
 в которой, кроме Саволайнена, находилось еще две женщины: од¬
 на — молодая, другая, темноволосая, старше. В углу, на маленьком сто¬
 ле, стояла пишущая машинка неизвестной мне марки, но, судя по кла¬ 1 Савин И. Ромашки // Новые русские вести. 1922. 23 ноября. 2 Репин И.Е. Два неопубликованных письма. Публикация и предисловие В А Син-
 кевич // Грани. 1990. № 155. С. 155. 3 Там же. С. 157. 4 Там же. С. 158. 12
Предисловие виатуре, очень старая. Обстановка комнаты — диван и стулья, на ко¬
 торых лежат толстые стопки газет и книг... На улице мы сели в арендованный мною автомобиль. Мне показа¬
 лось, что это было ему неприятно, и он начал страшно заикаться, чего я
 раньше за ним не замечал. Позже я узнал, что заикание его возникло пос¬
 ле издевательства в ЧК, и оно усиливается от сильного волнения». Агент полиции говорил с Савиным в основном о его неприми¬
 римых протестах против большевистской власти и о том, где и как
 можно получить сведения о подлинных событиях, происходящих в
 СССР. На самом деле агента интересовало, откуда Савин брал свои
 материалы. «Савин — корреспондент многих газет, работает дни и ночи, но де¬
 нег еле хватает свести концы с концами... Литератор Саволайнен (Савин) не выглядит человеком с высоким
 самомнением. Иван очень работоспособный и впечатления глупого не
 производит... Его нервы не совсем в порядке, на что указывает его про¬
 должительное заикание в течение всего вечера, хотя я старался ничем
 его не тревожить». Интересно, что в спецслужбах Финляндии статьи Ивана Сави¬
 на, особенно его репортажи о том, что происходит в СССР, интер¬
 вью с беженцами из Советской России, читали с особым пристра¬
 стием. Об этом можно судить потому, что подшивки русских фин¬
 ских газет, хранящиеся в библиотеке Хельсинкского университета,
 были в свое время получены из архива полиции. Так вот, публика¬
 ции Савина читателями-полицейскими были буквально исчерка¬
 ны пометками. Но, конечно, основной читатель Савина был из России, потому что
 он в своих строках умел передать то, что было на душе у очень мно¬
 гих, — тоску по оставленной стране и веру, что когда-нибудь весь этот
 кошмар кончится. И еще, конечно, его творчество трудно понять, если не учитывать,
 что Савин был человеком глубоко православным. Тема Бога, тема раз¬
 рушенной церкви в России красной нитью проходила через все его
 творчество. «России нет. Культуры нет. Зачем вместе с Достоевским, Толстым,
 Бердяевым мучительно и радостно изучать пути душ человеческих, по¬
 знавать Бога, ловить отражения его на земле, когда выгнанный из тре¬
 тьего класса училища за слабоумие недоросль типа Демьяна Бедного
 ясно и недвусмысленно заявил, что ни души, ни Бога — нет, а чело¬
 век сотворен по образу и подобию скота»1. 1 Савин И. Мысли вслух // Новые русские вести. 1925. 7 июня. 13
Предисловие В1926 году увидел свет единственный прижизненный сборник сти¬
 хов Ивана Савина «Ладонка» в белградском издании Главного прав¬
 ления Общества галлиполийцев. Успех среди русских эмигрантов, осо¬
 бенно в военных и казачьих кругах, книга имела огромный. Впрочем,
 как могло быть иначе. Но эти стихи значили намного больше, чем ис¬
 кренний рассказ о страданиях во время Гражданской войны. «Ладон¬
 ка» явила миру нового русского поэта oipoMHoro масштаба. Все это было. Путь один
 У черни нынешней и прежней. Лишь тени наших гильотин
 Длинней упали и мятежней. И бьется в хохоте и зле
 Напрасной правды наше слово
 Об убиенном короле
 И мальчиках Вандеи новой. Офицер, литератор Федор Касаткин-Ростовский писал, отклика¬
 ясь на выход книги: «К стихам Ивана Савина надо подходить береж¬
 но. Их нельзя оценивать только с точки зрения холодной критики. Их
 надо почувствовать как крик сердца. В небольшой книжке, в образ¬
 ных и красивых стихах, вылилась душа одного из тех, кто доброволь¬
 но пошел бороться с поработителями России... Книга Савина — кре¬
 до добровольца»1. Однако и круглосуточная работа, и все пережитое не могли прой¬
 ти бесследно. Здоровье поэта ухудшалось, острые приступы депрес¬
 сии следовали один за другим. Но он продолжал лихорадочно рабо¬
 тать, писать, публиковать статьи и очерки. Задумывался над книгой о
 Пушкине, планировал издать сборник прозы «Книга былей». Все обо¬
 рвала неудачная операция аппендицита, и 12 июля 1927 года, после
 нескольких недель мучений, Иван Савин умер. По свидетельству его
 жены, он написал уже совершенно бессильной рукой: «Произведен¬
 ный смертью в подпоручики Лейб-гвардии Господнего полка». «Никогда, ни разу, ни на одну минуту, ни у кого в нашей редак¬
 ции не возникло ни малейшего недоверия к тому, что присылал, что
 сообщал в «Сегодня» Иван Савин, — так наглядно, так ощутимо, так
 убедительно в своей правдивости передавалась его четкая искрен¬
 ность, его всесторонняя, не соблазняющая пристрастиями, личная и
 авторская честность»2 — так откликнулся на смерть Савина извест¬
 ный критик Петр Пильский. 1 Касаткин-Ростовский Ф. Стихи Ивана Савина // Возрождение. 1926. 25 августа. 2 Пильский П. Памяти Ивана Савина // Сегодня. 1927. 16 июля. 14
Предисловие «Да простят мне наши классики, которых я ценю и уважаю, Са¬
 вин стал для меня самым любимым поэтом. Я не был его ровесни¬
 ком и не помнил ужасов гражданской войны, но, как русского эмиг¬
 ранта, меня не мог не волновать вопрос, обращенный Савиным ко
 всем нам в стихотворении, которое он поставил в своем сборнике
 на первое место: «Ты ли, Русь бессмертная, мертва? Нам ли сгинуть в чужеземном
 море?»1 — вспоминал впоследствии один из самых известных деяте¬
 лей русского зарубежья Ростислав Полчанинов, очень много сделав¬
 ший для сохранения памяти о поэте. Так, еще в 1947 году в Менхен-
 гофе, в лагере для перемещенных лиц, его стараниями увидела свет
 книга «Ладонка», изданная тиражом всего в 200 экземпляров. В 1958 году, когда и он, и Людмила Владимировна Савина-Сули-
 мовская уже были в Америке, в Нью-Йорке, в «Издании «Переклич¬
 ки» — военно-политического журнала Общества галлиполийцев» была
 издана еще одна книга Савина, и под тем же названием — «Ладонка».
 Вдова поэта предоставила 43 неизвестных стихотворения. Оставшие¬
 ся в живых галлиполийцы не забыли своего «Поэта Белой мечты».
 «Редакция «Переклички», выпуская «Ладонку» вторым изданием, во¬
 одушевлена той же идеей, которая побудила 32 года тому назад Глав¬
 ное Правление Галлиполийского общества собрать и издать высоко¬
 художественную поэзию Ивана Савина», — писал, предваряя книгу,
 А. Павлов2. Через тридцать лет там же, в Нью-Йорке, немного не успев к шес¬
 тидесятилетию со дня смерти поэта, стараниями Людмилы Владими¬
 ровны Савиной-Сулимовской и Ростислава Владимировича Полчани-
 нова была издана книга стихов и прозы Савина «Только одна жизнь».
 Там впервые после публикации в почти недоступных и ставших уни¬
 кальными русских изданиях Финляндии 1920-х годов увидели свет
 очерки, объединенные общим названием «Плен». «Самое важное, что Иван Савин был поэтом Божьей Милостью,
 попавшим в русскую смуту, которую он сумел так ярко и глубоко опи¬
 сать... Я молю Бога, чтобы он, умерший 60 лет тому назад, дотронул¬
 ся, как живой, до Вашего сердца... Поймут ли сегодня люди, как ис¬
 калеченный юноша-поэт на пороге смерти бил в один и тот же доро¬
 гой нам колокол?»— писала Людмила Владимировна в предисловии
 к этому изданию3. 1 Полчанинов Р.В. Памяти ушедших // За свободную Россию: Сообщения мест¬
 ной организации НТС на востоке США. 2004. N° 19. 2 Павлов А. Предисловие // Савин И. Ладонка. Нью-Йорк, 1988. С. 9. 3 Савина-Сулимовская JI.B. К читателям // Савин И. Только одна жизнь. 1922—
 1927. Нью-Йорк, 1988. С. 5—6. 15
Предисловие Еще через десять лет книга стихов и прозы Ивана Савина «Мой бе¬
 лый витязь» была выпущена в Москве под эгидой Российского Фон¬
 да Культуры, издательства «Изограф» и Дома Марины Цветаевой. И вот сегодня мы представляем наиболее полное издание насле¬
 дия Ивана Савина. Все разделы книги включают основной корпус написанного Савиным
 с 1920 по 1927 год. Стихотворный блок публикуется по книгам «Ладон¬
 ка» (Белград, 1926), «Только одна жизнь» (Нью-Йорк, 1988) и «Мой бе¬
 лый витязь» (Москва, 1997), цикл очерков «Плен» — по текстам журнала
 «Дни нашей жизни», две завершающие главы этого цикла «Чонгарский
 мост» и «Дневник» найдены в финских архивах. Текст стихотворения
 «Завтра» дается по ежедневнику «Новые русские вести» (10 aBiycra 1924 г.),
 а «Как близок день вчерашний...» печатается согласно «Новому Нарвско-
 му листку» (22 марта 1927 г.). В конце каждого прозаического произведения указан источник
 публикации. «Я походные песни, как свечи, / Перед ликом России зажгу», —
 писал Иван Савин. Уверены, что обжигающие строки этого замеча¬
 тельного поэта и писателя будут востребованы в новой России. Пото¬
 му что нам сегодня очень нужны примеры подлинного таланта, му¬
 жества и любви к своей Родине. Э.А. Каркконен, Д.В. Кузнецов, В.В. Леонидов
ЛАДОНКА
 Белград, 1926 г.
 <» +> ♦> * * * Я — Иван, не помнящий родства,
 Господом поставленный в дозоре. У меня на ветреном просторе
 Изошла в моленьях голова. Все пою, пою. В немолчном хоре
 Мечутся набатные слова: Ты ли, Русь бессмертная, мертва?
 Нам ли сгинуть в чужеземном море?! У меня на посохе — сова
 С огневым пророчеством во взоре:
 Грозовыми окликами вскоре
 Загудит родимая трава. О земле, восставшей в лютом горе,
 Грянет колокольная молва. Стяг державный богатырь-Бова
 Развернет на русском косогоре. И пойдет былинная Москва, В древнем Мономаховом уборе, Ко святой заутрене, в дозоре
 Странников, не помнящих родства. 1923 * * * Оттого высоки наши плечи,
 А в котомках акриды и мед, 19
«Всех убиенных помяни, Россия...» Что мы, грозной дружины предтечи,
 Славословим крестовый поход. Оттого мы в служенье суровом
 К Иордану святому зовем, Что за нами, крестящими словом,
 Будет воин, крестящий мечом. Да взлетят белокрылые латы! Да сверкнет золотое копье! Я, немеркнущей славы глашатай,
 Отдал Господу сердце свое... Да приидет!.. Высокие плечи
 Преклоняя на белом лугу, Я походные песни, как свечи, Перед ликом России зажгу. 1923 ПЕРВЫЙ БОЙ Он душу мне залил метелью
 Победы, молитв и любви... В ковыль с пулеметною трелью
 Стальные легли соловьи. У мельницы ртутью кудрявой
 Ручей рокотал. За рекой
 Мы хлынули сомкнутой лавой
 На вражеский сомкнутый строй. Зевнули орудия, руша
 Мосты трехдюймовым дождем.
 Я крикнул товарищу: «Слушай,
 Давай за Россию умрем». В седле подымаясь, как знамя,
 Он просто ответил: «Умру».
 Лилось пулеметное пламя,
 Посвистывая на ветру. 20
Стихотворения И, чувствуя, нежности сколько
 Таили скупые слова, Я только подумал, я только
 Заплакал от мысли: Москва... 1925 * * * Идти в юдоль не вброд, а вплавь, —
 Глубин глубинный не боится. В гнездо судьбы влетит Жар-Птица,
 Как золотая небылица, И то, что нынче только снится,
 Назавтра — встретится как явь. Размыта грозами дорога, Тяжелый мир заржавлен злом. Я знаю — кровью брызжет гром, Я знаю — тяжко под дождем... Мой белый друг, наш близок дом,
 Мой белый друг, мы у порога1. 1923 * * * Любите врагов своих... Боже, Но если любовь не жива? Но если на вражеском ложе
 Невесты моей голова? Но если, тишайшие были
 Расплавив в хмельное питье, 1 В последующих посмертных изданиях составителями были добавлены в нача¬
 ле стихотворения следующие строки: Я знаю — страшен хохот молний, Я знаю - жгуч бездомья жгут. Мой белый друг, они придут, Зарницы солнечных минут, Они Россию приведут, Надеждой кубок свой наполни! 21
«Всех убиенных помяни, Россия...» Они Твою землю растлили, Грехом опоили ее? Господь, успокой меня смертью,
 Убей. Или благослови
 Над этой запекшейся твердью
 Ударить в набаты крови. И гнев Твой, клокочуще-знойный,
 На трупные души пролей! Такие враги — недостойны
 Ни нашей любви, ни Твоей. 1924 КОРНИЛОВУ I В мареве беженства хилого, В зареве казней и смут,
 Видите — руки Корнилова
 Русскую землю несут. Жгли ее, рвали, кровавили,
 Прокляли многие, все. И отошли, и оставили
 Пепел в полночной росе. Он не ушел и не предал он
 Родины. В горестный час
 Он на посту заповеданном
 Пал за страну и за нас. Есть умиранье в теперешнем,
 В прошлом бессмертие есть.
 Глубже храните и бережней
 Славы Корниловской весть. Мы и живые безжизненны,
 Он и безжизненный жив. 22
Стихотворения Слышу его укоризненный,
 Смертью венчанный призыв Выйти из мрака постылого
 К зорям борьбы за народ.
 Слышите, сердце Корнилова
 В колокол огненный бьет! 1924 II Не будь тебя, прочли бы внуки
 В истории: когда зажег
 Над Русью бунт костры из муки,
 Народ, как раб, на плаху лег. И только ты, бездомный воин,
 Причастник русского стыда,
 Был мертвой родины достоин
 В те недостойные года. И только ты, подняв на битву
 Изнемогавших, претворил
 Упрек истории — в молитву
 У героических могил. Вот почему с такой любовью, С благоговением таким
 Клоню я голову сыновью
 Перед бессмертием твоим. 1925 ВОЗМЕЗДИЕ Войти тихонько в Божий терем
 И, на минуту став нездешним,
 Позвать светло и просто: Боже!
 Но мы ведь, мудрые, не верим 23
«Всех убиенных помяни, Россия...» Святому чуду. К тайнам вешним
 Прильнуть, осенние, не можем.
 Дурман заученного смеха
 И отрицанья бред багровый
 Над нами властвовали строго. В нас никогда не пело эхо
 Господних труб. Слепые совы
 В нас рано выклевали Бога. И вот он, час возмездья черный,
 За жизнь без подвига, без дрожи,
 За верность гиблому безверью
 Перед иконой чудотворной, За то, что долго терем Божий
 Стоял с оплеванною дверью! 1923 * * * Все это было. Путь один
 У черни нынешней и прежней.
 Лишь тени наших гильотин
 Длинней упали и мятежней. И бьется в хохоте и мгле
 Напрасной правды нашей слово
 Об убиенном короле
 И мальчиках Вандеи новой. Всю кровь с парижских площадей,
 С камней и рук легенда стерла, И сын убогий предал ей
 Отца раздробленное горло. Все это будет. В горне лет
 И смрад, и блуд, царящий ныне,
 Расплавятся в обманный свет.
 Петля отца не дрогнет в сыне. И, крови нашей страшный грунт
 Засеяв ложью, шут нарядный
 Увьет цветами — русский бунт,
 Бессмысленный и беспощадный... 1925 24
Стихотворения РОССИИ Услышу ль голос твой? Дождусь ли
 Стоцветных искр твоих снегов? Налью ли звончатые гусли
 Волной твоих колоколов? Рассыпав дней далеких четки, Свяжу ль их радостью, как встарь, Твой блудный сын. Твой инок кроткий,
 Твой запечаленный звонарь? Клубились ласковые годы, И каждый день был свят и прост. А мы в чужие небосводы
 Угнали тайну наших звезд. Шагам Господним, вечным славам
 Был солнцем вспаханный простор. А мы, ведомые лукавым, Мы уготовили костер, Бушующий проклятой новью — Тебе, земля моя! И вот — На дыбе крупной плачем кровью
 За годом год, за годом год... 1924 * * * Кто украл мою молодость, даже
 Не оставил следов у дверей? Я рассказывал Богу о краже, Я рассказывал людям о ней. Я на паперти бился о камни.
 Правды скоро не выскажет Бог.
 А людская неправда дала мне
 Перекопский полон да острог. 25
«Всех убиенных помяни, Россия...» И хожу я по черному свету, Никогда не бывав молодым.
 Небывалую молодость эту
 По следам догоняя чужим. Увели ее ночью из дому
 На семнадцатом, детском году. И по-вашему стал, по-седому, Глупый мальчик метаться в бреду. Были слухи — в остроге сгорела,
 Говорили — пошла по рукам... Всю грядущую жизнь до предела
 За года молодые отдам! Но безмолвен ваш мир отснявший.
 Кто ответит? В острожном краю
 Скачет выжженной степью укравший
 Неневестную юность мою. 1925 * * * Законы тьмы неумолимы.
 Непререкаем хор судеб. Все та же гарь, все те же дымы.
 Все тот же выплаканный хлеб. Мне недруг стал единоверцем:
 Мы все, кто мог и кто не мог,
 Маячим выветренным сердцем
 На перекрестках всех дорог. Рука протянутая молит
 О капле солнца. Но сосуд
 Небесной милостыни пролит.
 Но близок нелукавый суд. Рука дающего скудеет:
 Полмира по миру пошло... 26
Стихотворения И снова гарь, и вновь тускнеет
 Когда-то светлое чело. Сегодня лед дорожный ломок,
 Назавтра злая встанет пыль, Но так же жгуч ремень котомок
 И тяжек нищенский костыль. А были буйные услады
 И гордой молодости лет...
 Подайте жизни, Христа ради,
 Рыдающему у ворот! 1924 * * * Брату Борису Не бойся, милый. Это я. Я ничего тебе не сделаю. Я только обовью тебя, Как саваном, печалью белою. Я только выну злую сталь Из ран запекшихся. Не странно ли: Еще свежа клинка эмаль. А ведь с тех пор три года канули. Поет ковыль. Струится тишь. Какой ты бледный стал и маленький! Все о семье своей грустишь
 И рвешься к ней из вечной спаленки? Не надо. В ночь ушла семья. Ты в дом войдешь, никем не встреченный.
 Не бойся, милый, это я
 Целую лоб твой искалеченный. 1923 27
«Всех убиенных помяни, Россия...» * * * Брату Николаю Мальчик кудрявый смеется лукаво.
 Смуглому мальчику весело, Что наконец-то на грудь ему слава
 Беленький крестик повесила. Бой отгремел. На груди донесенье
 Штабу дивизии. Гордыми лирами
 Строки звенят: бронепоезд в сражении
 Синими взят кирасирами. Липы да клевер. Упала с кургана
 Капля горячего олова. Мальчик вздохнул, покачнулся и странно
 Тронул ладонями голову. Словно искал эту пулю шальную.
 Вздрогнул весь. Стремя зазвякало. В клевер упал. И на грудь неживую
 Липа росою заплакала... Схоронили ль тебя — разве знаю? Разве знаю, где память твоя? Где годов твоих краткую стаю
 Задушила чужая земля? Все могилы родимые стерты. Никого, никого не найти... Белый витязь мой, братик мой мертвый,
 Ты в моей похоронен груди. Спи спокойно! В тоске без предела, В полыхающей болью любви
 Я несу твое детское тело, Как евангелие из крови. 1925 * * * Сестрам моим, Нине и Надежде Одна догорела в Каире, Другая — на русских полях. Как много пылающих плах 28
Стихотворения В бездомном воздвигнуто мире! Ни спеть, ни сказать о кострах, О муке на огненном пире. Слова на запекшейся лире
 В немой рассыпаются прах. Но знаю, но верю, что острый
 Терновый венец в темноте
 Ведет к осиянной черте
 Распятых на русском кресте, Что ангелы встретят вас, сестры, Во родине и во Христе. 1924 * * * Братьям моим, Михаилу и Павлу Ты кровь их соберешь по капле, мама, И, зарыдав у Богоматери в ногах, Расскажешь, как зияла эта яма. Сынами вырытая в проклятых песках, Как пулемет на камне ждал угрюмо, И тот, в бушлате, звонко крикнул: «Что, начнем?»
 Как голый мальчик, чтоб уже не думать, Над ямой стал и горло проколол гвоздем. Как вырвал пьяный конвоир лопату
 Из рук сестры в косынке и сказал: «Ложись», Как сын твой старший гладил руки брату, Как стыла под ногами глинистая слизь. И плыл рассвет ноябрьский над туманом, И тополь чуть желтел в невидимом луче, И старый прапорщик во френче рваном, С чернильной звездочкой на сломанном плече, Вдруг начал петь — и эти бредовые
 Мольбы бросал свинцовой брызжущей струе: Всех убиенных помяни, Россия, Егда приидеши во царствие Твое... 1925 29
«Всех убиенных помяни, Россия...» * * * Кипят года. В тоске смертельной,
 Захлебываясь на бегу, Кипят года. Твой крестик тельный
 В шкатулке крымской берегу. Всю ночь не спал ты. Дрожь рассвета
 Вошла в подвал, как злая гарь
 Костров неведомых, и где-то
 Зажгли неведомый фонарь, Когда, случайный брат по смерти,
 Сказал ты тихо у окна: «За мной пришли. Вот здесь, в конверте,
 Мой крест и адрес, где жена. Отдайте ей. Боюсь, что с грязью
 Смешают Господа они...» — И дал мне крест с славянской вязью, На нем — «Спаси и сохрани». Но не спасла, не сохранила
 Тебя рука судьбы хмельной. Сомкнула общая могила
 Свои ресницы над тобой... Кипят года в тоске смертельной,
 Захлебываясь на бегу. Спи белым сном! Твой крестик тельный
 До белой тризны сберегу. 1923 * * * Ты не думай, все запишется.
 Не простится. Ты не жди.
 Все неслышное услышится.
 Пряча тайное, колышется
 Сердце-ладонка в груди. 30
Стихотворения Умирают дни, и кажется: Прожитой не встанет прах. Но Христу вся жизнь расскажется.
 Сердце-ладонка развяжется
 На святых Его весах. Жизни наши будут взвешены.
 Кто-то с чаши золотой
 Будет брошен в пламень бешеный.
 Ты ль, хмельная? Я ль, повешенный
 Над Россией и тобой? 1925 * * * Помните? Хаты да пашни. Луг да цветы, да река. В небе, как белые башни, Долго стоят облака. Утро. Пушистое сено
 Медом полно. У воды
 Мельница кашляет пеной,
 Пылью жемчужной руды. Помните? Вынырнул вечер,
 Неповторимый такой. Птиц многошумное вече,
 Споря, ушло на покой. Тени ползут, как улитки. В старом саду. В темноте
 Липы шуршат. У калитки
 Странник поет о Христе. Помните? Ночью колеса
 Ласково как-то бегут. Месяц прищурился косо
 На полувысохший пруд. Мышь пролетела ночная.
 Выплыл из темени мост, С неба посыпалась стая
 Кем-то встревоженных звезд... 1924 31
«Всех убиенных помяни, Россия...» * * * Когда палящий день остынет
 И солнце упадет на дно, Когда с ночного неба хлынет
 Густое лунное вино, Я выйду к морю полночь встретить,
 Бродить у смуглых берегов,
 Береговые камни метить
 Иероглифами стихов. Маяк над городом усталым
 Откроет круглые глаза, Зеленый свет сбежит по скалам,
 Как изумрудная слеза. И брызнет полночь синей тишью. И заструится млечный мост... Я сердце маленькое вышью
 Большими крестиками звезд. И, опьяненный бредом лунным, Ее сиреневым вином, Ударю по забытым струнам
 Забытым сердцем, как смычком... 1924 * * * Поток грохочущих событий,
 Мятежноносная руда
 Обуглит памятные нити,
 Соединявшие года. И все в улыбке прожитое,
 Надежд и песен хоровод
 В недосягаемом покое
 Невозвратимо отцветет. Из книги памяти ненужной
 Пустые выпадут листы, 32
Стихотворения Но никогда, ни в буре вьюжной, Ни в зное, не увянешь ты. Изгиб бровей бессмертно-четкий, В тени ресниц зеленый жар, Твоей лукавящей походки
 Незабываемый угар... 1924 * * * У царских врат икона странная — Глаза совсем твои. До темных плит резьба чеканная,
 Литые соловьи. Я к соловьиному подножию
 С мольбой не припаду. Похожая на Матерь Божию, Ты все равно в аду. Монах согбенный начал исповедь. Ему, как брату брат, В грехе покаюсь. Грех мой близко ведь,
 Ведь ты — у Царских Врат... Одной тебе служил я с младости, И вот, в чужой стране, Твой образ Всех Скорбящих Радости
 Я полюбил вдвойне. Ты не любила, ты лукавила. Ты захлебнулась тьмой... Глазам твоим свечу поставила
 Монашенка с сумой. Сменив калику перехожую, У Царских Врат стою. Христос, прости ее, похожую
 На Мать Твою! 1925 2 — 772 33
«Всех убиенных помяни, Россия...» НА САЙМЕ Чего здесь больше, капель или игл? Озерных брызг или сосновых хлопьев?
 Столетний бор, как стомачтовый бриг,
 Вонзился в небо тысячами кольев. Сбегают тени стрельчатой грядой
 На кудри волн по каменистым склонам, А лунный жар над розовой водой
 Приколот одуванчиком зеленым. Прозрачно дно. Озерные поля
 Расшиты желтыми шелками лилий. Глухой рыбак мурлычет у руля
 Про девушку, которую убили. В ночную воду весла уронив, Дремлю я, сердце уронив в былое. Плывет, весь в черном бархате, залив
 И все в огнях кольцо береговое. Проснулся ветер, вынырнул из трав, Над стаей туч взмахнул крылом незримым...
 И лунный одуванчик, задрожав, Рассыпался зеленоватым дымом. 1925 * * * Ты брошен тоже, ты поймешь, В дурманы вглядываясь строже,
 Что счастье, если и не ложь, —
 На ложь мучительно похоже.
 Тот, первый, кто вином любви
 Уста раскрывшиеся нежил, Не слеп от нынешней крови
 И в нашей брошенности не жил. Тот, первый, в райском терему
 Лаская кроткую подругу, 34
Стихотворения Не шел в хохочущую тьму
 По кем-то проклятому кругу. А мы идем. Над нами взгляд
 Безумия зажжен высоко. И каплет самый черный яд
 Из окровавленного ока. Что сердца легкая игра
 Тяжелому земному телу? Быть может, уж давно пора
 Мечту приговорить к расстрелу. А мы в безлюдье, в стужу, в дым
 Несем затравленность обетов,
 Мы, как Евангелие, чтим
 Бред сумасшедших и поэтов. И, вслушиваясь в злую ложь,
 Горим, с неоспоримым споря...
 Ты брошен тоже, ты поймешь,
 Что счастье выдумано с горя. 1924 * * * Пели под окнами клены. Ночь отгорала. Струясь
 По полу, сгустком зеленым
 Лунная кровь запеклась. Ночь отгорала. В гостиной
 Не зажигали огней. Зло говорили и д линно
 О прожитом и о ней. Кто-то, чуть видимый в кресле,
 Долгий закончил рассказ
 Мудростью: «Женщина если
 Любит, то любит не вас». Падали розовым градом
 Искры пяти папирос. 2* 35
«Всех убиенных помяни, Россия...» Кто-то, смеявшийся рядом,
 Бросил мне горький вопрос: «Вы разве счастливы? Разве
 Ваша любовь не в пыли?» Снова к сочащейся язве
 Душу мою поднесли. Я улыбнулся спокойно, Я не ответил ему, — Ибо роптать недостойно
 Мне, без конца твоему. 1925 * * * Можно стать сумасшедшим от боли.
 Но нельзя ничего забыть. Я влачусь по земной юдоли, И за мною змеится нить. А на ней, на ладонке длинной,
 Завязала память узлы, Как печати доли полынной, Как печати недоли и мглы. Я и так четвертован новью, Нелегко теперь на земле. Для чего ж и прошлое кровью
 Истекает в каждом узле? Часто хочется бросить сердце,
 Память бросить в ночь и не жить. Но вползает тайною дверцей, Но пытает узлами нить. Если б кто-нибудь сжал ее, сузил,
 Оборвал, во тьму уроня, И в последний, терновый узел
 Завязал неживого меня! 1924 36
Стихотворения * * * Сегодня месяц совсем весенний —
 Туманный, близкий и молодой.
 Огромных сосен прямые тени
 Дрожат лилово над мостовой. Роятся тучи в седом просторе, В седом просторе плывут цветы. За дымкой улиц, я знаю, — море,
 За дальним морем, я знаю, — ты. Пустая площадь. На белой башне
 Двенадцать песен пропела медь.
 Туман все выше и все бесстрашней
 Бросает в небо седую сеть. Сегодня взоры — хмельное жало,
 Сегодня маем пьянит февраль. А ты мне сердце зацеловала
 И уронила в такую даль. 1923 РЕВНОСТЬ Спросила девочка тихо: «О чем ты, мальчик, грустишь?» За дверью — поле, гречиха
 И такая густая тишь. Колыхнулся и вспыхнул синее
 Над закрытой книгою взор. «Я грущу о сказочной фее, О царевне горных озер». Соловей вскрикнул напевно. Упала с ветки роса. «А какая она, царевна? И длинная у нее коса?» «У царевны глаза такие —
 Посмотрит и заманит в плен. 37
«Всех убиенных помяни, Россия...» А косы ее — золотые. Золотая волна до колен». И сказала крошка, играя
 Черной косичкой своей:
 «...Тоже... радость большая — В рыжих влюбляться фей!» 1925 В ПОЕЗДЕ Мощный, гулкий, неустанный,
 Утоли мою печаль, Унеси в такие страны, Где минувшего не жаль, Где бесстрастно бродят светы
 Мертвых лет и мертвых лун, Где бессмертно спят поэты
 В гамаках из звездных струн, Вьются версты. Версты пляшут
 Хороводами столбов. Острой проволокой пашут
 Неживую землю мхов. Все равно, никто не встанет, Не проснется. Все равно. Только горький вздох заглянет
 В задрожавшее окно, Да напомнит сад старинный,
 Синий вечер, яблонь шум, Да простор, да взлет орлиный
 В небе плавающих дум... Мощный, блещущий, железный,
 Вырви рельс двойную сталь,
 Брось меня в такие бездны, Где минувшего не жаль... 1924 38
Стихотворения ЗАКАТ Декабрьский вечер синь и матов.
 Беззвездно в горнем терему.
 Таких медлительных закатов
 Еще не снилось никому. Глаза ночные сжаты плотно,
 Чуть брызжет смуглый их огонь,
 Как будто черные полотна
 Колеблет робкая ладонь. Поют снега. Покорной лыжей
 Черчу немудрые следы. Все строже север мой, все ближе
 Столетьем скованные льды. Бегу по сказочной поляне, Где кроток чей-то бедный крест,
 Где снег нетронутый желанней
 Всех нецелованных невест. Мне самому мой бег неведом.
 Люблю бескрайности пустынь.
 Цветет закат. За лыжным следом
 Следит серебряная синь. Недвижна белая громада
 Снегов в узорчатой резьбе...
 Вчера мне снилось, что не надо
 Так много плакать о тебе... 1924 * * * Пять лет, пять долгих терний
 Прошло с тех гиблых пор,
 Когда туман вечерний
 Запорошил твой взор. 39
«Всех убиенных помяни, Россия...» Свершилось. Брызнул третий,
 Рыдающий звонок. Пять лет я слезы эти
 Остановить не мог. Вагон качнулся зыбко. Ты рядом шла в пыли.
 Смертельною улыбкой
 Глаза твои цвели. Над станцией вязали
 Туманы кружева. Над станцией дрожали
 Прощальные слова. Колес тугие стоны
 Слились в одну струю.
 Перекрестив вагоны, Ты крикнула: «Люблю»... Ты крикнула: «Не надо!..
 Придут — умрем вдвоем»... И пролитой лампадой
 Погасла за холмом... Пять лет, пять долгих пыток
 Прошло. И ты прошла. Любви и веры свиток
 Ты смехом залила. 1925 * * * И канарейки, и герани, И ситец розовый в окне, И скрип в клеенчатом диване,
 И «Остров мертвых» на стене; И смех жеманный, и румянец
 Поповны в платье голубом, 40
Стихотворения И самовара медный глянец, И «Нивы» прошлогодней том; И грохот зимних воскресений, И бант в каштановой косе, И вальс в три па под «Сон осенний»,
 И стукалку на монпансье, — Всю эту заросль вековую
 Безумно вырубленных лет. Я — каждой мыслею целуя
 России вытоптанный след, — Как детства дальнего цветенье, Как сада Божьего росу, Как матери благословенье, В душе расстрелянной несу. И чем отвратней, чем обманней
 Дни нынешние, тем родней
 Мне правда мертвая гераней, Сиянье вырубленных дней. 1925 * * * А проклянешь судьбу свою, Ударит стыд железной лапою, —
 Вернись ко мне. Я боль твою
 Последней нежностью закапаю. Она плывет, как лунный дым, Над нашей молодостью скошенной
 К вишневым хуторам моим, К тебе, грехами запорошенной. Ни правых, ни виновных нет
 В любви, замученной нечаянно. Ты знаешь... я на твой портрет
 Крещусь с молитвой неприкаянной... 41
«Всех убиенных помяни, Россия...» Я отгорел, погаснешь ты. Мы оба скоро будем правыми
 В чаду житейской суеты
 С ее голгофными забавами. Прости... размыты строки вновь...
 Есть у меня смешная заповедь:
 Стихи к тебе, как и любовь,
 Слезами длинными закапывать... 1924 И смеялось когда-то, и сладко
 Было жить, ни о чем не моля, И шептала мне сказки украдкой
 Наша старая няня — земля. И любил я, и верил, и снами
 Несказанными жил наяву, И прозрачными плакал стихами
 В золотую от солнца траву... Пьяный хам, нескончаемой тризной
 Затемнивший души моей синь, Будь ты проклят и ныне, и присно,
 И во веки веков, аминь! * * * 1925
<НЕВ03ВРАТН0Е> <» ♦ CARTE POSTALE1 Тихо в сосновом бору. Солнце горит в вышине.
 Золотом блещет песок...
 Милый, я скоро умру, Грудь моя вечно в огне, Вечно в крови мой платок... Холодно что-то... Пойду
 В дом... Не запачкать бы вновь
 Кровью балконных перил...
 Милый, я завтра уйду, К Богу... Забудь эту кровь
 Так, как меня ты забыл. 1918 ПРОЗА Как это быстро все свершилось:
 Пришла, любила и ушла. Но долго-долго еще снилась
 Неверных глаз пустая мгла, Объятий бешеные кольца
 И губ отравное вино, И смех грудного колокольца,
 Какого небу не дано... Теперь и сны ушли. Безлюдно
 В душе, оставленной Тобой. Не жди легенды безрассудной,
 Не надо сказки огневой... 1 Открытка (фр.). 43
«Всех убиенных помяни, Россия...» И только в память мне вонзилось
 Недоуменье, как стрела: Как это быстро все свершилось —
 Пришла, любила и ушла! Крым, 1920 ТЕРЦИНЫ Свистят ли змеи скудных толп: Увит ли бешенством ненастным
 Мечты александрийский столп, — Покорный заповедям властным,
 Безумных грез безумный паж, Я путешествую в прекрасном. Озера солнц и лунный пляж
 И твердь земли связал мой посох
 Коврами небывалых пряж. Я свет зажег в подземных росах, Я целовал девичий лик
 С цветным цветком в багряных косах, Я слышал рыб свирельный крик, Я видел, как в очах вселенной
 Струился смутный мой двойник. Все человеческое — тленно. Нетленна райская стрела
 Мечты, летящей песнопенно. И пусть бескрылая хула Ведет бескрылых шагом властным! — Сияя заревом крыла, Я путешествую в прекрасном. 1921 44
Стихотворения * * * В пути томительном и длинном,
 Влачась по торжищам земным, Хоть на минуту стать невинным, Хоть на минуту стать простым. Хоть краткий миг увидеть Бога, Хоть гневную услышать речь, Хоть мимиходом у порога
 Чертога Божьего прилечь! А там пускай затмится пылью
 Святая божия трава
 И гневная глумится былью
 Ожесточенная толпа. 1921 * * * Когда в товарищах согласья нет, На лад их дело не пойдет, И выйдет из него не дело, только... речи
 На генуэзской встрече. В апреле, в нынешнем году, Ллойд Джордж, Чичерин и Барту
 Везти с Россией воз взялись
 И в конференцию впряглись... Поклажа бы для них казалась и легка, Да прет Чичерин в облака
 Ловить всемирную «свободу», Барту все пятится в Версаль
 (Долгов и репараций жаль!), Ллойд-Джордж же тянет в нефть — не в воду! Кто виноват, кто прав — судить не нам,
 Да только воз и ныне там! г. Гельсингфорс 45
«Всех убиенных помяни, Россия...» * * * Я любил целовать Ваши хрупкие пальчики,
 Когда нежил их розовый солнечный свет, И смотрел, как веселые, светлые мальчики
 В Ваших взорах танцуют любви менуэт. Я любил целовать Ваши губы пурпурные,
 Зажигая их ночью пожаром крови, И в безмолвии слушать, как мальчики бурные
 В Вашем сердце танцуют мазурку любви... Ваших губ лепестки, Ваши хрупкие пальчики,
 Жемчуг нашей любви — растоптала судьба...
 И душе моей снятся печальные мальчики, В Ваших слезах застывшие в траурном па...1 РОССИИ Вся ты нынче грязная, дикая и темная. Грудь твоя заплевана. Сорван крест в толпе. Почему ж упорно так жизнь наша бездомная
 Рвется к тебе, мечется, бредит о тебе?! Бич безумья красного иглами железными
 Выколол глаза твои, одурманил ум. И поешь ты, пляшешь ты, ты кружишь над безднами,
 Заметая косами вихри пьяных дум. 1 Впоследствии составителями более поздних изданий Савина это стихотворе¬
 ние было опубликовано под названием «Музыка», а в начало добавлены следующие
 строфы: Музыка. Музыка в звездном падении! Путь их - надлунная струнная линия. Путь их оттуда, где пенится пением
 В облачном инее синяя скиния. Путь их туда, где чернеют провалами
 Склепа вселенной устои могучие... В склепе том с трепетом, с лепетом жалобным
 Гаснут в безлучии звезды падения. 46
Стихотворения Каждый шаг твой к пропасти на чужбине слышен нам,
 Смех твой святотатственный — как пощечин град. В душу нашу, ждущую в трепете обиженном, Смотрит твой невидящий, твой плюющий взгляд... Почему ж мы молимся о тебе, к подножию, Трупами покрытому, горестно склонясь? Как невесту белую, как невесту Божию
 Ждем тебя и верим мы в кровь твою и грязь?! 1922 * * * В этом городе железа и огня, В этом городе задымленного дня, Жизнь, тяжелыми доспехами звеня, Оглушила злыми смехами меня. Как мне жить среди одетых в камень душ, Мне — влюбленному в березовую глушь? Как найти в чаду гниющих луж
 Солнца южного живительную сушь? Я принес из неразбуженной страны
 Капли рос с цветов ковыльной целины, Лепет роз, лучи ленивые луны, Мельниц скрип в плену бессильной тишины... Все обуглил этот город и обнес
 Сетью проволок и каменных полос. Как мне жить в пучине грозных гроз, Мне — влюбленному в безмолвие берез?! Петербург, 1922 * * * Никто не вышел ночью темной,
 Не вспыхнул мутный глаз окна
 Зрачком свечи, когда бездомно 47
«Всех убиенных помяни, Россия...» К Тебе сегодня постучалась
 Твоя двадцатая весна. Никто не вышел. Оставалась
 Глухой заржавленная дверь. Будить ли мрак ты побоялась, Иль было в жизни слишком много
 Весной принесенных потерь? Снег талый капал с крыш, и строго
 Считала капли тишина. Подснежник бросив у порога, Ушла с заплаканной улыбкой
 Твоя двадцатая весна. Петербург, 1922 НОВЫЙ год Никакие метели не в силах
 Опрокинуть трехцветных лампад, Что зажег я на дальних могилах,
 Совершая прощальный обряд. Не заставят бичи никакие, Никакая бездонная мгла
 Ни сказать, ни шепнуть, что Россия
 В пытках вражьих сгорела дотла. Исходив по ненастным дорогам
 Всю бескрайнюю землю мою, Я не верю смертельным тревогам,
 Похоронных псалмов не пою. В городах, ураганами смятых, В пепелищах разрушенных сел
 Столько сил, столько всходов богатых,
 Столько тайной я, жизни нашел. И такой неустанною верой
 Обожгла меня пленная Русь, 48
Стихотворения Что я к Вашей унылости серой
 Никогда, никогда не склонюсь! Никогда примирения плесень
 Не заржавит призыва во мне, Не забуду победных я песен, Потому что в любимой стране, Задыхаясь в темничных оградах, Я прочел, я не мог не прочесть
 Даже в детских прощающих взглядах
 Грозовую, недетскую месть. Вот зачем в эту полную тайны
 Новогоднюю ночь я, чужой
 И далекий для вас, и случайный,
 Говорю Вам: крепитесь! Домой Мы пойдем! Мы придем и увидим
 Белый день. Мы полюбим, простим
 Все, что горестно мы ненавидим,
 Все, что в мертвой улыбке храним. Вот зачем, задыхаясь в оградах
 Непушистых, нерусских снегов, Я сегодня в трехцветных лампадах
 Зажигаю грядущую новь. Вот зачем я не верю, а знаю, Что не надо ни слез, ни забот. Что нас к нежно любимому Краю
 Новый год по цветам поведет! 1922 СОНЕТ О, этот бег последних лет, Нас напоивший смрадным гноем...
 Какими радостями смоем
 С души своей печалей след? 49
«Всех убиенных помяни, Россия...» Когда грядущее покоем
 Сотрет тревогу острых бед,
 Как на забытый нами свет
 Глаза ослепшие откроем? Не стынет жертвенная кровь.
 К России гневная любовь
 Проклятьем иссушила губы. К граниту чуждых берегов
 Пяти расстрелянных годов
 Плывут пугающие трупы... 1922 ТЫ Разве это Ты? Ты — осколок мечты, Ты — печать прожитого, Ты — фантом, Ты — след
 Миллионов столетий, бесчисленных лет,
 Мимолетных падений и вечных побед... У истоков миров
 Из лианных лесов
 Ты с зарей выбегала на девственный луг
 И плясала, нагая, и в пляшущий круг
 Соловьиною песнью сзывала подруг, Вся из бурь и огня... И, быть может, в меня, Загорелого юношу в шкуре из коз, Шаловливо бросала гирляндами роз
 И зовущими взглядами — стрелами грез. Сквозь бессмертье времен
 Тебя знал Вавилон, Тебя знали Афины, и Рим Тебя знал...
 У фонтана, в тени голубых опахал
 Светом неба вечернего лик Твой сиял
 И... погас, и поник — В этот час, в этот миг 50
Стихотворения Я прошел мимо трона в хитоне жреца
 И, проникнув в альков заповедный дворца,
 Твое тело ласкал без конца, без конца. Из окошек резных, В петушках золотых, Ты глядела в жемчужном кокошнике в сад,
 Где баян молодой жег любовью твой взгляд
 И настраивал гусли на праздничный лад. Из боярских затвор
 К устью Волги, в шатер, Я увез Тебя ночью на верном коне. Ты шептала: «Люблю», прижимаясь ко мне,
 Ты казалась русалкой при бледной луне... И вот вновь Ты — моя... Новый след затая, Я таю еще глубже былые следы. Разве Ты — это Ты? Ты — звено красоты
 Из цепи неразрывной бессмертной мечты. 1922 CHANSON TRISTE1
 Маме Жизнь ли бродяжья обидела,
 Вышел ли в злую пору... Если б ты, мама, увидела, Как я озяб на ветру! Знаю, что скоро измочится
 Ливнем ночным у меня
 Стылая кровь, но ведь хочется,
 Все-таки хочется дня. Много не надо. Не вынести. И все равно не вернуть. 1 Печальная песня (фр.). 51
«Всех убиенных помяни, Россия...» Только бы в этой пустынности
 Вспомнить заветренный путь, Только б прийти незамеченным
 В бледные сумерки, мать,
 Сердцем, совсем искалеченным,
 В пальцах твоих задрожать. Только б глазами тяжелыми
 Тихо упасть на поля, Где золотистыми пчелами
 Жизнь прожужжала моя, Где тишина сероокая
 Мертвый баюкает дом... Если б ты знала, далекая, Как я исхлестан дождем! Петроград, 1922 КОЛЫБЕЛЬНАЯ Брату Николаю Тихо так. Пустынно. Звездно.
 Степь нахмуренная спит, Вся в снегах. В ночи морозной
 Где-то филин ворожит. Над твоей святой могилой
 Я один, как страж, стою... Спи, мой мальчик милый,
 Баюшки-баю!.. Я пришел из дымной дали, В день твой памятный принес
 Крест надгробный, что связали
 Мы тебе из крупных слез. На чужбине распростертый, Ты под ним — в родном краю...
 Спи, мой братик мертвый,
 Баюшки-баю... 52
Стихотворения В час, когда над миром будет
 Снова слышен Божий шаг, Бог про верных не забудет; Бог придет в наш синий мрак,
 Скажет властно вам: проснитесь!
 Уведет в семью Свою... Спи ж, мой белый витязь,
 Баюшки-баю... 1922 НЕВОЗВРАТНОЕ Даже в слове, в самом слове «невозвратное»,
 Полном девичьей, слегка наивной нежности,
 Есть какое-то необычайно внятное, Тихо плачущее чувство безнадежности. В нем, как странники в раскольничьей обители,
 Притаились обманувшиеся дни мои, Чью молитву так кощунственно обидели
 Новых верований дни неудержимые. В ночь бессонную я сам себя баюкаю, Сам себе шепчу тихонько: «невозвратное»... И встает вдруг что-то с сладкой мукою
 Одному мне дорогое и понятное... 1922 * * * Все медленнее караваны
 На запад вышедших годов, Все тяжелей их груз нежданный,
 Все чаще на гребне песков
 Я в сердце впрыскиваю пряный,
 Тягучий кокаин стихов. О, капли звонкие отравы, О, певчие мои слова! 53
«Всех убиенных помяни, Россия...» Когда вас в выжженные травы
 Бросает сердца тетива, — Как ласков шум песчаной лавы, Какая в мире синева! Оазис. Блещет над шатрами
 Звездами затканный шатер. Родник хрустальными губами
 Ведет о прошлом разговор
 С уставшими идти годами. Цветет под пальмами костер. Не потому ль с недавних пор
 Я даже думаю стихами? 1922 * * * Какая радость — любить бессвязно!
 Какая радость — любить до слез!
 Смотри — над жизнью глухой и грязной
 Качаю стаю бессмертных роз! Смотри — на горестных скрижалях,
 Через горящий взором стих
 О заплясавших вдруг печалях, О наших далях золотых. Смотри — взлетев над миром дымным,
 В поляну синюю мою
 Вбиваю я с победным гимном
 Пять новых звезд моих: люблю. 24 июня 1923 * * * Ты ушла в ненавидимый дом, Не для нас было брачное шествие. Мы во тьму уходили вдвоем — Я и мое сумасшествие. Рассветало бессмертье светло
 Над моими проклятьями кроткими. 54
Стихотворения Я любил тебя нежно и зло
 Перезванивал скорбными четками. 26 июня 1923 * * * Падай! Суровыми жатвами
 Срезывай всходы стыда. Глума над лучшими клятвами
 Я не прощу никогда. Пусть над тобой окровавленный
 Бич измывается. Пусть! — В сердце моем обезглавлены
 Жалость. И нежность. И грусть. 26 июня 1923 * * * До поезда одиннадцать минут... А я хочу на ласковый Стакуден, Где лампы свет лазурно-изумруден, Где только Ты и краткий наш уют... Минутной стрелки выпрямленный жгут
 Повис над сердцем моим грозно. Хочу к Тебе, но стрелка шепчет: поздно —
 До поезда одиннадцать минут... 1923 * * * Мы все свершаем жуткий круг, Во тьме начертанный не нами. Лишь тот, кто легок и упруг, Пройдет, не сломленный годами. О, будь же легкой, как крыло, Упругой будь, как сгибы стали, Чтоб ты сгорать могла светло, Когда зажгутся наши дали!.. 1923 55
«Всех убиенных помяни, Россия...» КТО? Заблудившись в крови, я никак не пойму, Кто нас бросил в бездонную тьму? И за что мы — вдали от родимой земли, Где мятежные молнии нас оплели, И зачем наших буйных надежд корабли
 В безнадежность плыли, уплыли? Опустись в глубину проклинающих дум! Как метель, как буран, как самум, Острой пеной взрывая покорное дно, В ней горит не сгорая проклятье одно:
 ...Полюби эту тьму. Все равно, все равно —
 Ничего вам свершить не дано!.. И, забыв свой порыв, свою горечь, свой гнев,
 На бездольных кострах отгорев, В злую ночь, где хохочет невидимый враг, Мы несем свой обугленный муками стяг, И... никак не поймем, не поймем мы никак —
 Кто нас бросил в заплаканный мрак! 1923 * * * Огневыми цветами осыпали
 Этот памятник горестный Вы, Не склонившие в пыль головы
 На Кубани, в Крыму и в Галлиполи. Чашу горьких лишений до дна
 Вы, живые, Вы, гордые, выпили
 И не бросили чаши... В Галлиполи
 Засияла бессмертьем она. Что для вечности временность гибели?
 Пусть разбит Ваш последний очаг —
 Крестоносного ордена стяг
 Реет в сердце, как реял в Галлиполи. Вспыхнет солнечно-черная даль, И вернетесь Вы, где бы Вы ни были, Под знамена... И камни Галлиполи
 Отнесете в Москву, как скрижаль. 1923 56
Стихотворения * * * Придут другие. Они не вспомнят
 Ни боли нашей, ни потерь, В уюты наши девичьих комнат
 Толкнут испуганную дверь. Им будут чужды немые строки
 Наивных выцветших страниц,
 Обоев пыльных рисунок строгий,
 Безмолвный ряц забытых лиц.
 Иному Богу, иной невесте
 Моленье будет свершено. И им не скажет никто: отвесьте
 Поклон умолкнувшим давно...
 Слепое время сотрет скрижали
 Годов безумных и минут, И в дряхлом кресле, где мы рыдали,
 Другие — песни запоют... 1923 ЗВЕНЯЩАЯ МЫСЛЬ Вот ты уснул. Тибет родной,
 Изрытый желтыми пустынями,
 Заголубел под снами синими. Ты спишь в шатре, и мир иной
 Тебя влечет: в немолчном шелесте, В снегу танцующие дни, Зигзаги улиц, гул, огни, — Такой исполненные прелести
 Для глаз доверчивых, — толпа,
 Нестынущая, непрестанная, И белых женщин ласка пряная, И белой ночи ворожба... И ты, опять глазами сонными
 Увидев пыль, утесы, мох, Пред ликом Будды горький вздох
 Глушишь напрасными поклонами...
 Так мнится мне. И я с тоской, Тебе приснившийся ликующим, По дням, над безднами танцующим, 57
«Всех убиенных помяни, Россия...» Иду, ненужный и слепой. И каждый раз, когда обидою, Как струны, мысли зазвенят, — Тебе, пастух тибетских стад, Тебе мучительно завидую! Приди. Возьми всю эту ложь
 Самовлюбленности упадочной. Ее ни умной, ни загадочной
 Ты, разгадав, не назовешь. Приди! Все блага, все, что знаем мы,
 Все, чем живем, — я отдаю
 За детскость мудрую твою, За мир пустынь недосягаемый, За песни девушек простых, Цветущих на полянах Азии, За тихий плеск твоей фантазии
 И крики буйволов твоих... 1923 * * * Л.В. Соловьевой1 Птичка кроткая и нежная, Приголубь меня! Слышишь — скачет жизнь мятежная,
 Захлестав коня. Брызжут ветры под копытами, Грива — в злых дождях... Мне ли пальцами разбитыми
 Сбросить цепкий страх? Слышишь — жизнь разбойным хохотом
 Режет тишь в ночи. Я к земле придавлен грохотом, А в земле —мечи. Все безумней жизнь мятежная, Ближе храп коня... Птичка кроткая и нежная, Приголубь меня!.. 1923 1 Соловьева — девичья фамилия Людмилы Владимировны Савиной-Сулимов-
 ской. 58
Стихотворения КРЕЩЕНИЕ Какая ранящая нега
 Была в любви твоей... была!
 Январский день в меха из снега
 Крутые кутал купола. Над полем с ледяным амвоном — В амвоне плавала заря — Колокола кадили звоном, Как ладаном из хрусталя. Ты с нежностью неповторимой
 Мне жала руки каждый раз, Когда клубился ладан мимо,
 Хрусталь клубился мимо нас.
 Восторженно рыдал о Боге, Об Иоанне хор. Плыли
 По бриллиантовой дороге
 Звенящих троек корабли. Взрывая пыль над снежным мехом,
 Струили залпы сизый дым, И каждый раз стозвучным эхом
 Толпа рукоплескала им, И каждый раз рыдали в хоре, И вздрагивало каждый раз
 Слегка прищуренное море
 Твоих необычайных глаз... 1923 * * * В больном чаду последней встречи
 Вошла ты в опустевший дом,
 Укутав зябнущие плечи
 Зеленым шелковым платком. Вошла. О кованые двери
 Так глухо звякнуло кольцо. Так глухо... Сразу все потери
 Твое овеяли лицо. Вечерний луч смеялся ало,
 Бессвязно пели на реке. 59
«Всех убиенных помяни, Россия...» Ты на колени тихо стала
 В зеленом шелковом платке. Был твой поклон глубок и страшен
 И так мучительна мольба, Как будто там, у райских башен, О мертвых плакала труба. И в книге слез, пером незримым
 Отметил летописец Бог, Что навсегда забыт любимым
 Зеленый шелковый платок1. Гельсингфорс, 1920-е гг. * * * Что мне день безумный? Что мне
 Ночь, идущая в бреду? Я точу в каменоломне
 Слово к скорому суду. Слово, выжженное вдовью,
 Раскаленное слезой, Я острю, как дань сыновью
 Матери полуживой. Божий суд придет. Ношу
 Сняв с шатающихся плеч, Я в лицо вам гневно брошу
 Слова каменного меч: «Разве мы солгали? Разве
 Счастье дали вы? Не вы ль
 На земле, как в гнойной язве,
 Трупную взрастили быль? Русь была огромным чудом.
 Стали вы, — и вот она, Кровью, голодом и блудом
 Прокаженная страна. Истекая черной пеной 1 Впоследствии это стихотворение было включено в книгу «Только одна жизнь»
 (Нью-Йорк, 1988) под названием «Зеленый шелковый платок» в сокращенном вари¬
 анте. Первая строка там: «Покорно умирали свечи...» 60
Стихотворения Стынет мир. Мы все мертвы. Всех убили тьмой растленной
 Трижды проклятые вы!» Божий суд придет. Бичами
 Молний ударяя в медь, Ангел огненный над вами
 Тяжкую подымет плеть. 1924 * * * Это было в прошлом на юге, Это славой уже поросло. В окруженном плахою круге
 Лебединое билось крыло. Помню вечер. В ноющем гуле
 Птицей несся мой взмыленный конь.
 Где-то тонко плакали пули, Где-то хрипло кричали: «Огонь!» Закипело рвущимся эхом
 Небо мертвое! В дымном огне
 Смерть хлестала кровью и смехом
 Каждый шаг наш. А я на коне, Набегая, как хрупкая шлюпка, На девятый, на гибельный вал, К голубому слову — голубка — В черном грохоте рифму искал. 1924 * * * ЗАВТРА Настоящего нет у нас. Разве
 Это жизнь, это молодость — стыть
 В мировой, в окровавленной язве? Разве жизнь распинать — это жизнь?
 Наше прошлое вспахано плугом 61
«Всех убиенных помяни, Россия...» Больной боли. В слепящей пыли
 Адским плугом, по зноям, по вьюгам
 Друг за другом мы в бездну сошли. Только в будущем, только в грядущем
 Оправдание наше и цель. Только завтра нам в поле цветущем
 О победе расскажет свирель. Громче клич на невзорванной башне!
 Выше меч неплененный и щит! За сегодняшней мглой, за вчерашней
 Наше завтра бессмертно горит. 1924 У ПОСЛЕДНЕЙ ЧЕРТЫ
 И. Бунину По дюнам бродит день сутулый,
 Ныряя в золото песка. Едва шуршат морские гулы, Едва звенит Сестра-река. Граница. И чем ближе к устью, К береговому янтарю, Тем с большей нежностью и грустью
 России «Здравствуй» говорю. Там, за рекой, все те же дюны, Такой же бор к волнам сбежал. Все те же древние Перуны
 Выходят, мнится, из-за скал. Но жизнь иная в травах бьется, И тишина еще слышней, И на кронштадтский купол льется
 Огромный дождь иных лучей. Черкнув крылом по глади водной, В Россию чайка уплыла — И я крещу рукой безродной
 Пропавший след ее крыла. 1925 62
Стихотворения * * * Я был рожден для тихой доли. Мне с детства нравилась игра
 Мечты блаженной. У костра
 В те золотые вечера
 Я часто бредил в синем поле, Где щедрый месяц до утра
 Бросал мне слитки серебра
 Сквозь облачные веера. Над каждым сном, над пылью малой
 Глаза покорные клоня, Я все любил, — равно храня
 И траур мглы, и радость дня
 В душе, мерцавшей небывало. И долго берегла меня
 От копий здешнего огня
 Неопалимая броня. Но хлынул бунт. Не залив взора, Я устоял в крови. И вот, Мне, пасечнику лунных сот, Дано вести погибшим счет
 И знать, что беспощадно скоро
 Вселенная, с былых высот
 Упав на черный эшафот, С ума безумного сойдет. 1925 * * * В смятой гимназической фуражке
 Я пришел к тебе в наш белый дом.
 Красный твой платок в душистой кашке
 Колыхался шелковым грибом. Отчего — не помню, в этот вечер
 Косы твои скоро расплелись... Таял солнечный пунцовый глетчер,
 Льдины его медленно лились. 63
«Всех убиенных помяни, Россия...» Кто-то в ... белом на усадьбу1,
 Бросил эху наши имена. Ты сказала вдруг, что и до свадьбы
 Ты совсем уже моя жена. «Я пометила тайком от мамы
 Каждый лифчик вензелем твоим...»
 Припадая детскими губами
 К загоревшим ноженькам твоим, Долго бился я в душистой кашке
 От любви, от первого огня... В старой гимназической фуражке
 У холма похорони меня. 1925-1926 * * * Мне больно жить. Играют в мяч
 Два голых мальчика на пляже.
 Усталый вечер скоро ляжет
 На пыльные балконы дач. Густым захлебываясь эхом,
 Поет сирена за окном... Я брежу о плече твоем, О родинке под серым мехом... Скатился в чай закатный блик.
 Цветет в стакане. Из беседки
 Мне машут девушки-соседки
 Мохнатым веером гвоздик: «Поэт закатом недоволен? Иль болен, может быть, поэт?»
 Не знаю, как сказать в ответ,
 Что я тобой смертельно болен! 1925-1926 1 В этой строке, по-видимому, пропущено слово. 64
Стихотворения БУРЯ В парче из туч свинцовый гроб
 Над морем дрогнувшим пронесся.
 В парчу рассыпал звездный сноп
 Свои румяные колосья. Прибою кланялась сосна, Девичий стан сгибая низко. Шла в пенном кружеве волна, Как пляшущая одалиска.
 Прошелестел издалека, Ударил вихрь по скалам темным —
 Неудержимая рука
 Взмахнула веером огромным, И, черную епитрахиль
 На гору бросив грозовую, Вдруг вспыхнул молнии фитиль,
 Взрывая россыпь дождевую... Так серые твои глаза
 Темнели в гневе и мерцали
 Сияньем терпким, как слеза
 На лезвии черненой стали. 1925-1926 ♦ ♦ ♦ Был взгляд ее тоской и скукой
 Погашен. Я сказал, смеясь:
 «Поверь, взойдет над этой скукой
 Былая молодость». Зажглась
 Улыбка жалкая во взгляде. Сжав руки, я сказал: «Поверь,
 Найдем мы в дьявольской ограде
 Заросшую слезами дверь
 В ту жизнь, где мы так мало жили,
 В сады чуть памятные, где
 Садовники незримые растили
 Для каждого по розовой звезде».
 Она лицо ладонями закрыла,
 Склонив его на влажное стекло. 65
«Всех убиенных помяни, Россия...» Подумала и уронила: «Не верю», — медленно и зло. И от озлобленной печали, От ледяной ее струи, Вдруг покачнулись и увяли
 И звезды, и сады мои. Гельсингфорс, 1926
 * * * Блажен познавший жизнь такую
 И не убивший жизнь в себе... Я так устал тебя былую
 Искать в теперешней тебе. Прощай. Господь поможет сладить
 Мне с безутешной думой той, Что я был изгнан правды ради
 И краем отчим, и тобой. На дни распятые не сетуй: И ты ведь бредила — распни! А я пойду искать по свету
 Лелеющих иные дни, Взыскующих иного хлеба
 За ласки девичьи свои... Как это все-таки нелепо — Быть Чацким в горе от любви! Август 1927 * * * ...Когда судьба из наших жизней
 Пасьянс раскладывала зло, Меня в проигранной отчизне
 Глубоким солнцем замело. Из карт, стасованных сурово
 Для утомительной игры, Я рядом с девушкой трефовой 66
Стихотворения Упал на крымские ковры. В те ночи северного горя
 Не знала южная земля,
 Неповторимый запах моря,
 Апрельских звезд и миндаля. ...Старинное очарованье
 Поет, как памятный хорал, Когда ты входишь в дымный зал,
 Роняя медленно сиянье. Так ходят девушки святые
 На старых фресках. В темный пруд
 Так звезды падают. Плывут
 Так ночью лебеди немые. И сердце, бьющееся тише,
 Пугливей лоз прибрежных, ждет,
 Что над тобой опять сверкнет
 Прозрачный венчик в старой нише. 1927 АЛЕКСАНДРИЙСКИЙ СТИХ Когда мне говорят — Александрия...1 М. Кузмин Когда мне говорят — Россия, Я вижу далекие южные степи, Где был я недавно воином белым
 И где ныне в безвестных могилах
 Отгорели мигающим светом
 Наши жертвы вечерние — четверо братьев... Когда говорят мне — Россия, Я вижу глухой, незнакомый мне город. В комнате бедной с погасшей лампой
 Сидит, наклоняясь над дымной печуркой, И плачет бесслезно так страшно, так быстро
 Осиротевшая мама... Когда говорят мне — Россия, Я вижу окно деревянного флигеля, 1 Первая строка стихотворения Михаила Кузмина из цикла «Александрийские
 песни». 3' 67
«Всех убиенных помяни, Россия...» Покрытого первым сверкающим снегом, И в нем — Твой замученный, скованный взгляд Твой,
 Который я вижу и тогда, Когда не говорят мне — Россия... * * * Как близок этот день вчерашний:
 Часовня, ветер, васильки
 И ход коня вдоль пестрой пашни,
 Вдоль долгой шахматной доски. Течет густая струйка зерен
 С лениво едущей арбы. Косится вол на черный корень
 Сожженной молнией вербы
 И машет пыльными рогами. Во ржи кричат перепела. Как старый аист, млин1 над нами
 Устало поднял два крыла. Вдали залаял пес кудлатый.
 Клокочут куры на шестах.
 Квадратным глазом смотрят хаты
 Из-под соломенных папах. Вся в смуглом солнце, как ржаная,
 Как жаркая моя земля, Смеется дивчина босая
 У стонущего журавля... С какою верой необъятной
 Жилось и думалось тогда, Что это солнце — незакатно, Что эти хаты — навсегда. 1927 1 Млин — название ветряной мельницы в южных губерниях России (по слова¬
 рю В.И. Даля). 68
Стихотворения * * * Иногда мне бывает тихо. Минуты плывут, как дым. Сладко пахнет гречихой — Или это пахнет былым? Не знаю... Грустя бессильно,
 Помню еще до сих пор: На углу, у площади пыльной
 Травою поросший двор. Вечер. Над тетей Маней
 Жужжит зеленый жук. Внизу, в лиловом тумане, — От лампы желтый круг. А за кругом так непонятна —
 «Взрослая» жизнь для меня:
 Ученических платьев пятна,
 Крики, смех, беготня. Во что вы играли? В горелки?
 Просто в молодость? В мяч? Чей-то хохот, низкий и мелкий, По травам прыгает вскачь. Тенью широкой и длинной
 Кто-то бежит у дверей. Кто это — ты или Нина? (Да святится память о ней!)
 Сонно ем грушу и слышу
 Говор: «Хочется пить...» «Почему непременно Мишу?»
 «Слушай, дай прикурить!» А мне все равно. Курите. Падаю в сонное дно... Тетя, что там в корыте
 Будто пищит? Все равно...
 Дремлю и думаю: право, Самое лучшее — спать. Такая пустая забава — В эти горелки играть... А теперь я большой и «умный», И нет у меня никого. Только слякоть да ветер шумный
 Над тем, что давно мертво. 69
«Всех убиенных помяни, Россия...» Плачу о мертвых, о Наде,
 Бедненькой, милой сестре...
 Боже, молю о пощаде... За что Ты их сжег на костре? ВЕСЕННЯЯ ОСЕНЬ Пусть мы стали пустыми и жалкими, И в душе у нас осенью пахнет — приди!
 Для Тебя я весенние знаю пути. Я Тебя забросаю фиалками. Я укутаю в счастье Тебя и сквозь дождь,
 Сквозь туманы тропами незримыми
 Пронесу над ветрами, над дымами
 В тишину никогда не желтеющих рощ,
 Разорву нетемнеющей просинью
 Истомившие тучи и в зябкой груди
 Растоплю незаходное солнце... Приди —
 Я весенне люблю Тебя осенью... * * * Ты одна беспощадно утеряна, Ты одна нестерпимо близка. Долгой пыткой дорога измерена, И в напрасной крови берега. Я забыт. Все бездонней и меднее,
 Обреченней звенит моя боль. Урони мне безумье последнее, Пустотой захлебнуться позволь. Истомленному пляской мучительной,
 Дай не помнить тебя. Отпусти! Но бесстрастен твой лик изумительный
 На поросшем изменой пути. Ни забыть, ни вернуть. Ни с покорными
 Славословьями пасть на копье, 70
Стихотворения Ни молиться, чтоб трубами черными
 Было проклято имя твое! * * * ..Но, синие роняя капли, Ты медленно уходишь в дым
 Шумящий. Вспыхнули над ним
 Цветы и шелковые цапли
 Японских ламп. Ко мне упала
 Дорожка смутного огня, Как будто издали меня
 Ты медленно поцеловала. * * * Снова грусти тяжкая ладья
 Уплывает медленно в былое. Милая, я этой грустью пьян, Пью опять я эту боль запоем. Горький хмель увил любовь мою. С каждым днем напрасней эта ноша.
 Ветер гонит птиц моих на юг, Будто ты услышишь и вернешься. Утренняя светится заря, Низкий ельник инеем напудрен. В маске лунных голубых румян
 Думаю о первом нашем утре. Я теперь, как нищий, от тебя
 Все приму: улыбку, даже жалость.
 Мне теперь и сны не говорят, Как любила ты и целовала. * * * Ночь опустит траурную дымку,
 В черной лаве захлебнется день.
 Помолись и шапку-невидимку
 На головку русую надень. 71
«Всех убиенных помяни, Россия...» Мы пойдем, незримые скитальцы,
 Девочка из цирка и поэт, Посмотреть, как вяжут злые пальцы
 Покрывала на небожий свет. Маятник, качающийся строго, Бросил тень на звездные поля. Это в небе, брошенная Богом, Вся в крови, повесилась земля. На глазах самоубийцы стынет
 Мертвая огромная слеза. Тех, кто верит, эта чаша минет, Тех, кто ждет, не сокрушит 1роза! Не печалься, девочка, не падай
 В пустоту скончавшейся земли. Мы пройдем светящейся лампадой
 Там, где кровью многие прошли. Мы войдем, невидимые дети, В душу каждую и в каждый дом, Мглы и боли каменные плети
 Крупными слезами разобьем. Горечь материнскую, сыновью, Тени мертвых, призраки живых
 Мы сплетем с рыдающей любовью
 В обожженный молниями стих. И, услышав огненные строфы
 В брошенном, скончавшемся краю, —
 Снимет Бог наш с мировой Голгофы
 Землю неразумную Свою. * * * Что ты плачешь, глупая? Затем ли
 Жгли отцы глаголом неземным
 Все народы, города и земли,
 Чтобы дети плакали над ним? 72
Стихотворения Жизнь отцов смешной была и ложной:
 Только солнце, юность и любовь. Мы же с каждой ветки придорожной
 Собираем пригоршнями кровь. Были раньше грешные скрижали: Веруй в счастье, радуйся, люби... А для нас святую начертали
 Заповедь: укради и убий. Сколько, Господи, земли и воли!
 Каждый встречный наш — веселый труп
 С красной чашей хохота и боли
 У красиво посиневших губ. Пой же, смейся! Благодарным взором
 Путь отцов в веках благослови! Мы умрем с тобою под забором,
 Захлебнувшись весело в крови... ЛЮБОВЬ Странно-хрупкая, крылатая,
 Зашептала мне любовь, Синим сумраком объятая: «Жертву терпкую готовь...» И качнула сердце пальцами. Тихий мрак взбежал на мост. А над небом, как над пяльцами, Бог склонился с ниткой звезд. И пришла Она, проклятая, В гиблой нежности, в хмелю, Та, Кого любил когда-то я
 И когда-то разлюблю. Глаза пьянели. И ласк качели
 Светло летели в Твой буйный хмель —
 Не о Тебе ли все льды звенели?
 Метели пели не о Тебе ль? В снегах жестоких такой высокий.
 Голубоокий расцвел цветок. Был холод строгий, а нас в потоки
 Огня глубокий Твой взор увлек. 73
«Всех убиенных помяни, Россия...» И так бескрыло в метели белой,
 Кружась несмело, плыла любовь:
 «Смотри, у милой змеится тело,
 Смотри, у милой на пальцах кровь».
 Но разве ждали печалей дали? Но разве жала любви не жаль? Не для Тебя ли все дни сгорали? Все ночи лгали не для меня ль? Когда любовь была заколота
 Осенней молнией измен
 И потекло с высоких стен
 Ее расплеснутое золото, — Я с мертвой девочкой в руках
 Прильнул к порогу ртом пылающим,
 Чтоб зовом вслед шагам пытающим
 Не осквернить крылатый прах. И сжег, распятый безнадежностью, Я хрупкий труп в бессонный час
 У сонных вод, где в первый раз
 Ты заструилась гиблой нежностью... МОЛОДОСТЬ Упасть на копья дней и стыть.
 Глотать крови замерзшей хлопья.
 Не плакать, нет! — Тихонько выть,
 Скребя душой плиту надгробья. Лет изнасилованных муть
 Выплевывать на грудь гнилую... О, будь ты проклят, страшный путь,
 Приведший в молодость такую! * * * Двадцать три я года прожил,
 Двадцать три... С каждым днем Ты горе множил. 74
Стихотворения С каждым днем... Без зари сменялись ночи, Без зари, Черным злом обуглив очи,
 Черным злом... Тяжко бьет Твой, Боже, молот!
 Тяжко бьет... Отвори хоть нам, кто молод,
 Отвори Белый вход родного края,
 Белый вход... Посмотри — душа седая
 В двадцать три... ПЕТРУ Быть может, и не надо было
 Годов неистовых твоих... Судьба навеки опустила б
 Мой край в восточные струи. А ты пришел, большой и чуждый, Ты ветром Запада плеснул
 В родные терема и души. И, путь свой пеной захлестнув, Твоя тишайшая держава
 Рванулась вдруг и понесла... Куда: к величью, к вечным славам? К проклятьям вечным и хулам? Как знать: то зло, что темным хмелем
 По краю ныне разрослось, Не ты ли с верфи корабельной
 На топоре своем принес? И не в свое ль окно сквозь гиблый,
 Сквозь обреченный Петербург
 Вогнал ты золотом и дыбой
 Всю эту темную судьбу?.. 75
«Всех убиенных помяни, Россия...» Но средь безумных чад Петровых,
 Кто помнит и кого страшит, Что там, на черной глыбе, руку
 Все выше поднимает Петр, Что полон кровию и мукой
 Сведенный судорогами рот... И за что я люблю так — не знаю. Ты простой придорожный цветок. И душа у тебя не такая, Чтоб ее не коснулся упрек. Было много предшественниц лучших,
 Было много святых. Почему
 Грешных глаз твоих тоненький лучик,
 Бросив все, уношу я во тьму? Или темный мой путь заворожен, Или надо гореть до конца, Догореть над кощунственным ложем,
 На пороге родного крыльца? У мелькающих девушек, женщин
 Ни заклятий, ни лучиков нет. Я с тобою навеки обвенчан
 На лугу, где ромашковый цвет. * * *
ПЛЕН Крым, 1920 г. —<♦—♦—♦> Эту книгу посвящаю немцу-колонисту с
 длинными, рыжими усами, доктору, курившему
 только махорку, семье, где была девочка, влюб¬
 ленная в Чарскую, красному машинисту с белым
 сердцем. Тем, чьих имен я не могу назвать, чьи
 имена я свято берегу в своей памяти, — я по¬
 свящаю эту книгу. Предисловие После отхода Русской Армии из Северной Таврии 3-й сводный
 кавалерийский полк, куда входили в виде отдельных эскадронов бел¬
 городские уланы, ахтарские гусары и стародубские драгуны, был на¬
 значен в резерв. По дороге в тыл несколько человек солдат 3-го пол¬
 ка, в том числе и я — от уланского эскадрона — были посланы за фу¬
 ражом на станцию Таганаш. Когда отряд под начальством и с людьми ротмистра Прежслав-
 ского возвращался к месту стоянки полка, я почувствовал себя на¬
 столько плохо, что вынужден был, с разрешения г. ротмистра, ос¬
 таться по дороге в одной из немецких колоний, название которой
 уже улетучилось из моей памяти. Предполагаемая простуда оказа¬
 лась возвратным тифом. Я попал в джанкойский железнодорожный
 (2-й) лазарет. После одного из приступов я узнал от санитара, что Перекоп взят
 красными. Надеяться на пощаду со стороны советской власти я ни в
 какой степени не мог: кроме меня, в Белой армии служили еще четы¬
 ре моих брата — младший из них, как оказалось впоследствии, был
 убит в бою с красными под Ореховом в июле 1920 г., второй пал в бою
 под ст. Егорлыцкой в феврале 1920 г., двое старших были расстреля¬
 ны в Симферополе в ноябре 1920 г. Идти пешком к югу, совершенно
 больной, я не мог: лазарет в целом почему-то эвакуирован не был. Ожидалась отправка последнего поезда на Симферополь. С помо¬
 щью санитаров я и мой сосед по палате сели в товарный вагон. Через
 два часа все станции к югу от Джанкоя были заняты советскими вой¬
 сками. Поезд никуда не ушел. Нам посоветовали возможно скорее воз¬
 вратиться в лазарет, где встреча с красными была бы все же безопас¬
 нее, чем в вагоне. Сосед идти без посторонней помощи не мог (раз¬
 дробление кости в ноге), я буквально дополз с вокзала к лазарету — 79
«Всех убиенных помяни, Россия...» шагов четыреста всего. Посланные санитары в вагоне соседа моего не
 нашли. На следующее утро красные заняли Джанкой и разбили ему
 голову прикладом, предварительно раздев. Первыми ворвались в Крым махновцы и буденновцы. Их отноше¬
 ние к пленным можно было назвать даже в некоторой степени гуман¬
 ным. Больных и раненых они вовсе не трогали, английским обмун¬
 дированием брезгали, достаточно получив его в результате раздевания
 пленных на самом фронте. Интересовались они только штатским пла¬
 тьем, деньгами, ценностями. Ворвавшаяся за ними красная пехота —
 босой, грязный сброд — оставляла пленным только нижнее белье, да
 и то не всегда. Хлынувший за большевистской пехотой большевист¬
 ский тыл раздевал уже догола, не брезгая даже вшивой красноармей¬
 ской гимнастеркой, только что милостиво брошенной нам сердоболь¬
 ным махновцем. Приблизительно через неделю меня вместе с другими еле держав¬
 шимися на ногах людьми отправили в комендатуру «на регистрацию».
 В комендантском дворе собралось несколько тысяч пленных в такой
 пропорции: четыре пятых — служивших когда-нибудь в красных ря¬
 дах, одна пятая — чисто белых. Я принадлежал к последней катего¬
 рии, почему и был избит до крови каким-то матросом в николаев¬
 ской шинели. Сперва нас думали опрашивать, но это затянулось бы
 на месяцы (тысячи пленных все прибывали с юга). В конце концов,
 составив сотни, нас погнали на север. I. Джанкой По серому больничному одеялу шагал крошечный Наполеон. По¬
 мню хорошо, вместо глаз у него были две желтые пуговицы, на тре¬
 угольной шляпе — красноармейская звезда, а в левой, крепко сжатой
 в кулак, руке виднелась медная проволока. Наполеон шагал по одеялу и тянул за собой товарные вагоны —
 много, тысячи, миллионы буро-красных вагонов. Когда бесчисленные
 колеса подкатывались к краю кровати и свисали вниз дребезжащей
 гусеницей, Наполеон наматывал их на шею, как нитку алых бус, и кри¬
 чал, топая ногами в огромных галошах: — Вы, батенька мой, опупели, вы совсем опупели... Наполеон шагал по одеялу, звенел шпорами из папиросной бума¬
 ги, просачивался сквозь серую шерсть, таял, и из пыльной груды ва¬
 гонов выползала Веста — охотничья собака старшего брата. У Весты длинный, со скользкими пупырышками, язык пах снегом,
 водяными лилиями и еще чем-то таким, от чего еще бессильнее ста¬ 80
Рассказы и очерки новились мои руки под колючим одеялом. Собака лизала мне подбо¬
 родок, губы, нос, волосы, рвала подушку, лаяла... Потом и Веста рассыпалась рыжим дымом, таяла, и у кровати по¬
 являлось длинное белое пятно с красным крестом наверху. Пятно на¬
 клонялось надо мной, дыша йодом и выцветшими духами, жгло лоб
 мягкой ладонью, спрашивало: — У вас большой жар, милый? Да?.. Так шли часы, дни. Может быть, было бы лучше, если бы очеред¬
 ной приступ обрезал их тонким горячим ножом. Не знаю. Может быть. Когда пугливая, неуверенная мысль впервые после долгого бреда
 промыла глаза и осеннее солнце запрыгало по палате, у дверей стоял
 санитар в черной шинели с коричневым обшлагом на рукаве и гово¬
 рил дежурной сестре эти невероятно глупые слова: — Перекоп взят. Всегда так было: если мне приходится неожиданно услышать что-
 нибудь непоправимо-горькое, закрывающее все пути к надежде, я на¬
 чинаю нелепо смеяться. Так было и тогда — все лицо у меня исказила
 эта дикая, растерянная улыбка. — Послушайте, вы лжете! Мой сосед с правой стороны — донец с пулевой раной в ноге —
 приподнялся на локте и затрясся в безудержном гневе: — Послушайте, вы лжете! Санитар пожал плечами: — Пойдите сами полюбуйтесь: паника вовсю, пехота уже прошла
 на юг. Да вот и снаряд, слышите? «Буух» — заныло за окнами, где-то совсем близко. Отчетливо сту¬
 чали пулеметы. — Попались, — весело сказал краснощекий дроздовец, бывший
 красноармеец. — У них, можно сказать, обнаковение такое: как что —
 сами драпать, а раненых и больных — к чертовой матери. — А по-твоему, — спросил саженного роста детина с забинтован¬
 ной головой, — лазареты вывозить, а чтоб вся армия в плен влипла?
 Чучело ты, как я вижу, володимирское, а тоже рассуждаешь. Ничего,
 не бойся: выпорют и только. Не сдохнешь. Дроздовец потянулся за чаем в эмалированной кружке. — Атебя-то уж, наверно, на телеграфный столб вздернут. Храбрый
 ты очень. К окнам подошел, прихрамывая, Осипов — коренастый артилле¬
 рист в не по росту большом халате. Он долго близорукие глаза при¬
 жимал к стеклам и качал головой. 81
«Всех убиенных помяни, Россия...» — Кухню бросили... кавалерия драпает... Эх, батеньки мои, кор¬
 неты тонные, сапожки фасонные... Еще недавно — Курск, Орел, Мос¬
 кву видно было. Теперь — что? Теперь: «Здравия желаем, госпожа
 чека!» Дела... Донец опустил здоровую ногу на пол и спросил меня негромко: — Вы доброволец? -Да. — Пойдем? — Пойдем. Куда идти — не знал ни я, ни он, но что идти надо — мы знали оба.
 И потому так лихорадочно донец натягивал на больную ногу англий¬
 ское галифе, продырявленное пулей, в темных сгустках крови, нервни¬
 чал, кусал губы от боли; потому я, смяв в комок желто-синюю беско¬
 зырку, пытался разобраться в хаосе прыгающих мыслей, найти выход:
 хорошо, так... подвод, конечно, нет... пешком не дойти... а вот в поез¬
 де... есть же еще эшелон... хотя бы последний... вот в поезде надо... а
 вдруг — нет? Вдавливая концы пальцев в ноющие виски, пытался со¬
 средоточиться на одном — что делать? — но было так трудно и больно
 думать, в голове булькала муть неизжитой болезни и, главное, как в
 чугунную доску били тяжелыми молотками эти два удивительно глу¬
 пых слова — Перекоп взят... Мы вышли втроем — донец, санитар и я. После привычной сме¬
 си йода, больничного мыла и затхлого табаку, что тайком от сиде¬
 лок курил по ночам Осипов, небо показалось прозрачным бокалом
 с вином холодным и острым. Еще на каменном крыльце лазарета
 это вино так закачало меня, что я упал бы, не поддержи меня сани¬
 тар — парень с глуповатым, но ехидным лицом. Я даже, кажется, хо¬
 тел сказать ему: давайте ляжем вот здесь, в канаве, но сказал ли — не
 помню. Мимо нас все время пробегал на станцию разный шумный люд,
 большей частью женщины и мальчишки, с пустыми кошелками,
 мешками, веревками; татарин прогремел по пыльному булыжнику
 ручным возком; суетились железнодорожники в «танках». С вокза¬
 ла несли ящики с консервами и табаком, тюки с обмундировани¬
 ем, муку, овес, седла, керосин, подковы, спички — все, что попа¬
 далось под руку, все, что было брошено отступающей Белой арми¬
 ей. Попадались даже возы и таганки, заваленные «кадетским»
 добром. А осеннее небо глухо кашляло: х-хо — ав! ав! В протяжный
 вой сливались разрывы. Звонкий горох пулеметов и винтовок пры¬
 гал по камням. 82
Рассказы и очерки Донец тяжело волочил забинтованную ногу и говорил, стараясь пе¬
 рекричать стрельбу и боль в ноге: — Все это мне уже знакомо. Паника паникорум, хрен вас побери
 всех. Не удивишь, в Новороссийске еще не то было. Там ко мне сып¬
 няк прицепился, еле-еле на последнем пароходе удрал. Неужели здесь
 придется, Господи... Как вы думаете, улан, зажмут нас здесь красные
 или нет? Я никак не думал. Смотрел на приказ Слащева, изорванный вет¬
 ром, вспомнил вдруг, что в Лондоне семь миллионов жителей, потом
 сказал санитару, не узнавая своего голоса: — Голову ломит, ничего не соображаю. Кажется, опять приступ на¬
 чинается... К югу от вокзала стоял длинный товарный поезд с дымящимся па¬
 ровозом. Прошло полчаса, час. Паровоз остыл. Мы сидели в исписанном таинственными меловыми знаками вагоне
 на ящиках из-под консервов. Уныло пели провода. Справа, слева, со всех
 сторон неслись удары топора по железу — разбивали вагоны и склады с
 продовольствием и обмундированием. Кашляли орудия. Спал ли я, не спал ли — но снился зеленый хутор в шелестящем
 шелку желтой ржи, баба в пестрой плахте, лягушка на влажной кочке.
 В углу, как в тумане, колыхалась фигура моего соседа по лазарету. Он
 перевязывал рану, стонал и выбрасывал банки с мясом и рыбой на по¬
 лотно. — На, на еще одну! Жри, давись! А мерзавец ты, как я на тебя по¬
 смотрю. Когда сила — ваше благородие, спину гнешь, морду сам под¬
 ставляешь — бей, а чуть что — грабитель первой степени. Разве идея¬
 ми тебя проймешь, зачаруешь борьбой? Красные придут — то же са¬
 мое. Из-за угла будешь выглядывать: а скоро мучицу да сахарок можно
 задаром получить? Мало тебя учили, братец ты мой, народушко рус¬
 ский, ишак лопоухий. Проехал военный чиновник верхом на неоседланной лошади, дер¬
 жась обеими руками за хомут. Донец окликнул его. — Вы с фронта? — Почти. — Ну, как там? — Ничего не разберешь. Кажется, дело окончательно проиграно. — Вы куда сейчас? — На Симферополь пру, да не знаю, успею ли — говорят, буден-
 новцы в тылу. В Джанкое уже давно никого нет. Ну, прощайте! 83
«Всех убиенных помяни, Россия...» Чиновник потрусил дальше, а к вагону подошел дежурный по стан¬
 ции и посоветовал нам поскорее вернуться в лазарет, так как поезд
 никуда не пойдет — следующая к югу станция уже занята красными. Еще в конце, даже в начале, сентября в северной Таврии наступи¬
 ли такие холода, что из озябших пальцев выпадали поводья. Еще в сен¬
 тябре, перебрасываемые с одного фланга на другой, мы жгли по пути
 костры, подымали воротники шинелей и часто, чтобы согреться, вели
 коней в поводу. Теперь, в последних числах октября, вечер был необычайно свеж.
 Рельсы поблескивали не то росой, не то инеем. Наверху, в спутанном
 клубке холодных облаков, плыла совсем северная луна — бледно-жел-
 тая, с затушеванными краями. Джанкой — так похожий на еврейское местечко Юго-Западного
 края, не будь в нем чего-то татарского, — спал или притворялся, что
 спит, и в этом обычном для периода безвластия безмолвии было что-
 то зловещее, жуткое. То и дело отдыхая у серых стен, я старался не уро¬
 нить из памяти одного: надо поскорее добраться до лазарета и ска¬
 зать, чтобы за донцом послали санитара... он лежит в том же вагоне,
 нога распухает, самому ему не подняться... Но как вспомнить дорогу?
 Как мы шли тот раз? Я вглядывался в холодную темень — и ничего не
 понимал. В глазах вертелись огненные колеса; редкие деревья, забо¬
 ры, крыши сливались в серое пятно. Когда я остановился на небольшой площадке, окруженной каки¬
 ми-то казенного типа сараями, и думал: теперь, кажется, направо...
 вон туда, где трава... — сзади показался разъезд из пяти человек. Кони
 осторожно ступали по сбитой мостовой, слышался говор. Я прильнул
 к стене, покрытой тенью колодца, — разъезд проехал мимо, потрево¬
 жив влажную пыль. У переднего на длинном ремне болтался большой
 маузер, до бровей спускалась остроконечная шапка. Задний сказал,
 зевая: — Никого тут уже нету, товарищи... Айда обратно! — и круто по¬
 вернул вороного конька... Только к ночи я попал, наконец, в лазарет и лег в свою кровать,
 охваченный шестым приступом. Парня с глуповатым, но ехидным ли¬
 цом не было — он ушел «добывать» табак и сахар; за донцом послали
 другого санитара — он не нашел его; отложили до утра. А утром, когда Джанкой уже был занят красными, донца нашли в
 вагоне с проломленной прикладом головой и раздетого догола. Окро¬
 вавленное лицо его было кощунственно огажено. 84
Рассказы и очерки Не пришел больше Наполеон с двумя желтыми пуговицами вмес¬
 то глаз, с длинной цепью бурых вагонов, не шевелила пупырчатым
 языком Веста, не наклонялось надо мной белое пятно с красным ме¬
 стом наверху. Ничего. Только серая, тягучая, липкая пелена плыла
 перед широко открытыми глазами, да изредка прорывались сквозь нее
 обрывки чьих-то фраз и хмурые шарики солнца — осеннего, чужого. — Потому как я красный командир, — сказал кто-то, открывая
 окно, отчего струя холодного воздуха колыхнулась в палате, — то мине
 издеся недолго валандаться. Другие прочие, может, в расход, а я — роту
 даешь! Послужим... В углу засмеялись. Кажется, Осипов. — Как же ты — командир, а белым в плен сдался? Подштанников
 не запачкал? Сморкач ты, а не командир... Ротный, беспрестанно икая, ответил что-то громко и раздражен¬
 но. Взвизгнула за окном гармоника. Прогремело что-то... Как будто
 броневик. Я приподнялся, вслушиваясь, а серая, тягучая, липкая пе¬
 лена обвила голову, наливая ее ноющим звоном. Опять лег, тревожно
 осматривая высокого старика, подходившего ко мне с записной книж¬
 кой в трясущихся руках. «Кто это? — подумал я... Беспокойные, черные глаза... шрам на
 правом виске... на темно-синем халате белая дорожка слюны... идет,
 подпрыгивая... — Кто это, Боже?! Не помню...» Старик погладил спинку моей кровати и зашептал скороговоркой,
 задыхаясь и брызгая слюной: — Я вас записал... вот сюда... придут они — я скажу, что вы... вы
 хотели удрать... а поезда не было... поезда... не просите... таковы за¬
 коны... не имею права... не просите... Бессмысленно улыбаясь, я долго смотрел на прыгающие в бреду
 черные глаза... Полковник Латин... Да, полковник Латин. — Дайте мне воды, господин полковник... Вот, на столике... Глу¬
 пости — записывать... Вот... Мне трудно самому... Пожалуйста... Латин обнял обеими руками графин, уронил его на одеяло, сел на
 пол и вдруг заплакал, собирая с одеяла воду записной книжкой. — Задержать противника, а у меня люди... Я им: в цепь!.. Но пой¬
 мите... задержать... а самурцы... К ночи он умер — сердце не выдержало. Высокой ли температу¬
 ры? Дум ли о красной мести? «На тонкой паутинке колышется сердце человеческое. Качнешь
 сильнее — и нет его...» (Иннокентий Анненский). Когда увозили Латина в покойницкую, вздыхали сестры и сдержан¬
 но покрикивал доктор, резко похудевший в эти дни, в палату вошел 85
«Всех убиенных помяни, Россия...» красный офицер, изысканно одетый. Это был первый визит победи¬
 телей со дня занятия ими Джанкоя. Сразу все стихло. Санитары опустили тело Латина на первую по¬
 павшуюся койку. Старшая сестра — я никогда не забуду Вашей уди¬
 вительной ласковости, Е.С.! — нервно оправила косынку и прижала
 к груди руку — маленькую, пухлую, с детскими пальцами. — Старший врач джанкойского... лазарета, — сказал доктор, для
 чего-то комкая историю болезни умершего полковника. Офицер беглым взором окинул палату. Необыкновенно красивое,
 немолодое уже, с тонкими чертами лицо было замкнуто и спокойно.
 На зеленой тужурке с орденом красного знамени под нашивным кар¬
 маном отчетливо выделялась кисть руки изящного рисунка. «Может
 быть, гвардеец...» — подумал я горько. — Ага, хорошо... — сказал офицер, слегка картавя. — Кто у вас
 здесь? — Пленные... — Белые, красные? — Собственно говоря, они все белые... — доктор с досадой кашля¬
 нул... — то есть я хотел сказать, что все они служили у Врангеля, но
 некоторые раньше были в вашей армии. — В какой? — В Красной армии... — Почему же «в вашей»? — Простите, я ошибся... — Ага... хорошо... Федор, неси сюда пакет! Упитанный красноармеец в кавказской бурке, с серебряным кин¬
 жалом, но в лаптях («...Господи!» — вскрикнул в углу Осипов) принес
 из коридора большой сверток, стянутый винтовочным ремнем, и по¬
 чтительно удалился. — Вот здесь, — сказал офицер, сухо глядя на доктора, — папиро¬
 сы, сахар и сушеные фрукты. Раздайте поровну вашим больным. Всем
 без исключения — и белым, и красным, и зеленым, если у вас тако¬
 вые имеются. Я сам бывал в разных переделках, так что знаю... Все
 мы люди... Прощайте! Круто повернулся на каблуках и направился к дверям, по дороге
 остановился у безнадежно больного туберкулезом ротмистра Р. и спро¬
 сил с безучастной сердечностью — бывает такой оттенок голоса, ког¬
 да кажется, что словами движет не чувство, а долг, которому хочется
 следовать, обязанность, воспитание: — Ты в какой части был, братец? Ротмистр искривил гримасой свои иссиня-черные губы и ответил,
 хрипло выбрасывая слова: 86
Рассказы и очерки — В той, которая с удовольствием бы повесила тебя, красный ла¬
 кей, лизоблюд совдепский. Пошел вон! Офицер невозмутимо пожал плечами. — Не нервничайте, это вам вредно! — и вышел... Доктор принялся развязывать пакет. Больные обступили судорож¬
 но кашляющего Р., крича, смеясь и ругаясь. Особенно неистовство¬
 вал бывший красный командир: — Хошь он, видать, и царский охфицер, а душевный человек, с по-
 могой к нам пришел. Надо тоже понятие иметь, сыр ты голландский!
 Чего окрысился так, спрашивается? Думаешь, поможет? Все одно, не
 севодни-завтра сдохнешь... А я... Какая-то скрытая, мучительная правда почудилась мне в от¬
 вете ротмистра. Что-то большее, чем раздражение обреченного, было
 в этих злых словах, в этом презрении полумертвого к обидной милос¬
 тыне врага, когда-то бывшего, быть может, другом... По приказу джанкойского коменданта — направлять в его распо¬
 ряжение всех выздоравливающих — из лазарета ежедневно выбывало
 по несколько еле державшихся на ногах человек, которых специаль¬
 но присланный санитар отводил на «фильтрацию» в особую комис¬
 сию при комендатуре. Фильтрация заключалась в кратком допросе, долгом истязании, го¬
 лодовке, заполнении анкет и распределении опрошенных и избитых
 по трем направлениям: в ряды Красной армии, преимущественно пе¬
 хоты, в Мелитополь — для дальнейшего выяснения личности (захва¬
 ченные в плен на юге Крыма направлялись в Симферополь) и на по¬
 лотно железной дороги — под расстрел. Судя по заслугам перед рево¬
 люцией... Дней через пять после визита сердобольного военспеца из лазарета
 были выписаны трое: крестьянин Харьковской губернии Петр Ф., доб¬
 роволец и потому очень беспокоившийся за свою судьбу, поразительно
 мягкой души человек, развлекавший весь лазарет мастерским исполне¬
 нием известной малороссийской песни на слова Шевченко «Ревэ тай
 стогнэ Днипр широкий»; житель города Ставрополя Поликарп Кожухин,
 за последние шесть лет носивший мундир семи армий: Императорской,
 Красной, армии адмирала Колчака, Добровольческой — генерала Дени¬
 кина, петлюровской, польской и Русской Армии — генерала Врангеля,
 не считая кратковременного пребывания в казачьих повстанческих от¬
 рядах и у Махно. Он был заразительно весел, уверял нас, что «жизнь есть
 колбаса, только надо уметь есть ее с обоих концов сразу», и бодро смот¬
 рел в будущее. 87
«Всех убиенных помяни, Россия...» Третьим был «Военнообязанный Сав... ин Иван, родивш. 1899 году,
 бес никакого документу, говорит утерянный, брунетистый, обычного
 росту». Эту вздорную сопроводительную записку помню до сих пор: на
 оберточной бумаге, засаленная, с неразборчивой, как будто сконфужен¬
 ной подписью нашего доктора и крупными каракулями под ней — «пи¬
 сал и зверностю верно удостовиряю комендантский санетар Гаври¬
 лов», — в левом углу печать лазарета с двуглавым орлом и короной... Уходить из лазарета, сразу ставшего близким, уходить на расправу
 распоясавшейся черни было невыносимо тяжело, да и не исключалась
 возможность седьмого приступа — по-прежнему остро болела голова.
 Я жадно, глубоко, искренне жалел о том, что остался жив, и, проща¬
 ясь с сестрами, наполнявшими мне карманы провизией и деньгами
 (некоторое время врангелевские ассигнации еще шли в Крыму, фунт
 черного хлеба на них стоил 250 рублей, советскими — 150) сказал стыд¬
 ливым шепотом: — Если бы у меня был револьвер или яд какой-нибудь... Никогда
 не был трусом. Но погибнуть в бою или от тифа — это одно, а в чеке... Петр Ф. переложил с одного плеча на другое свой походный ме¬
 шок. — Сегодня тридцать человек на рельсах ухлопали... Былы, кажут,
 здорово. Старшая сестра отвела меня в сторону и, перекрестив, до боли
 крепко сжала мне руки. — Будьте тверды, — сказала она строго, почти сурово. — Сейчас
 вы еще больны и потому растерялись. Потом стыдно будет... Не надо!
 Я не хочу совсем уверять, что ваше положение не опасно. Вот вы и не
 брились уже сколько недель, нарочно не умываетесь, и фуражку я вашу
 уланскую сожгла на кухне вместе с документами, а все-таки опытный
 глаз сразу заметит «буржуя». И все же надо приложить все усилия, что¬
 бы остаться в живых. Понимаете — все! Никому не станет легче, если
 погибнете и вы. Вы еще нужны семье и, — она осторожно оглянулась
 кругом, — Белой России. Идите, бедный мой мальчик... Ее матерински добрые, ласковые, ставшие вдруг круглыми глаза
 налились терпкой болью... — Эй, братишка, скидывай шинелю! Мы все с недоумением оглянулись на нашего «санетара», но он, ви¬
 димо, опешил перед этим грозным окриком махновца, пересекшего
 нам дорогу у самого лазарета. Я злобно снял шинель и подал ее всаднику, — разговоры все равно
 были бы излишни. Махновец, не торопясь, надел ее, туго затянулся 88
Рассказы и очерки красным кожаным поясом и бросил мне взамен свою — дырявую, без
 пуговиц. — На, братишка! Не взыщи, — ты в тыл пойдешь, а мне еще слу¬
 жить, как медному котелку. Сполз с седла и протянул мне несколько смятых бумажек: — Вот тут три тыщи, возьми! Твоя-то шинеля получше моей, так
 ыггоб без обману, по-хорошему штоб. У меня грошей куры не клюют,
 а тебе понадобятся. На хлебушку, пгго ли... Тронулась кудлатая, гнедая лошадка, помахивая огромным алым
 бантом на хвосте. Махновец скрылся за углом. — Ще один худый знак, — сказал Ф. — Офицер и этот... Колы зна-
 чала добре, значит, пуля по нас плачет. Кожухин закрыл один глаз и высунул язык, немилосердно гримас¬
 ничая. — Та неужто? И-их, Боже мой! И на кого ты нас остави-и-ил!.. Зна¬
 ешь, что я тебе скажу, галушка ты харьковская: не скули. Главное —
 не скули! Ты, видать, впервой в такую кашу влип, а мне это все равно,
 что наплевать. Я и одежу всю, и часы наручные в лазарете оставил.
 Потому привычный уже к этому — разов тридцать... в плен попадал¬
 ся... А днев через три, когда разденут всех, как липок, я — к сиделке
 Соньке: одежу даешь, часы даешь! Во какой я, братцы, артист! Как с
 гуся вода. Но, между прочим, жрать чевой-то захотелось. Сав...ин! Он толкнул меня в локоть. Я шел рядом с ним, впереди «санетар»,
 сзади харьковец, — я глубоко дышал от усталости и с внимательным,
 хотя и не совсем радостным любопытством осматривал непривычную
 мне картину: плетущиеся к югу обозы, море красных пятен, извилис¬
 тые провалы в грязных джанкойских домиках, густую сочную ругань
 на каждом шагу, группы бесцельно шатающихся красноармейцев у ко¬
 мендатуры — раздевать уже было некого. На бревнах, кирпичах раз¬
 рушенных обстрелом зданий и просто в сипло чавкающей грязи рас¬
 положились тысячи пленных в одном белье, а часто и без него. На мно¬
 гих лицах я заметил ссадины, кровоподтеки, багрово-синие опухоли... Было бы неверно сказать, что картина эта произвела на меня по¬
 трясающее впечатление: Слишком притупились нервы в эти безыс¬
 ходные дни... Жизнь шла мимо них, ненужная и бесстыдная в своей
 звериной наготе. Не потому ли мне так упрямо, так жадно хотелось
 умереть? — Ну? — проронил я, замедляя шаг. — Что вам, Кожухин? — Ты ж не забудь, что я говорил-то, — сказал ставрополец вполго¬
 лоса, чтобы не услышал санитар. — Нахрапом лезть на их, сволочей,
 ни в коем разе нейдет. Хорошо бы слезу подпустить, да ты, я вижу, не
 артист и нутро в тебе панское. Вот я, так усякаго чекиста проведу. Про¬ 89
«Всех убиенных помяни, Россия...» пади я на этом месте! Полячка, та любит гонор, а у белых на бессоз¬
 нательности выедешь. А эта шпана перво-наперво начинает с панта¬
 лыку, с толку, то ись, сшибать. Такую, стерва, комбинацию загнет, что
 сразу засыпешься. Так ты смотри в оба! — Хорошо... — Главное, чтобы на кажный вопросец у тебя ответ был. На каж-
 ный — где был у первой половине сентября девятнадцатого года?
 Сколько годов и днев бабе твоей, ежели женат? По какой такой при¬
 чине тебе советская власть ндравится? Скольки солдат было в твоей
 части? Зачем так мало, али много? Я тебе говорю — усе надо знать.
 Меня в чеках одиннадцать раз допрашивали. Чуть замнешься — пиши
 пропало... Он дернул меня за рукав и закричал с легким хохотком: — Смотри, смотри!.. Петька-то наш!.. Ф. отстал шагов на двадцать, сидел на ящике из-под консервов и
 растерянно улыбался. Рыжий красноармеец стягивал с него сапоги,
 два других спорили из-за хорошего, на заячьем меху полушубка харь¬
 ковца. Какой-то матрос сорвал с него шапку и надел ему на голову вед¬
 ро с незастывшей известью... Каюсь, засмеялся и я. Особенно тогда, когда харьковец присоеди¬
 нился к нам, весь в липких струйках извести... В комендантском дворе стояли две разбитые кухни, у которых не¬
 вероятно толстый человек, тоже из пленных, записывал вновь прихо¬
 дящих. Зачем — так и осталось невыясненным. Говорили, что по спис¬
 кам будут давать какую-то бурду и четверть фунта хлеба в день до от¬
 правки в Красную армию, в Мелитополь или на полотно. За четверо
 суток своего сидения в Джанкое я не получил ничего, кроме ударов —
 от рук до прикладов включительно. У левой кухни записывали «бело-красных», то есть уже служивших
 когда-либо в советских рядах: там суетилось несколько сот человек; у
 правой — был летучий штаб «чисто белых»... Человек двадцать, при¬
 близительно... Я вспомнил советы ставропольца и спокойно подошел к «штабу». — Фамилия, имя? Тщательно продумав все могущие быть мне предложенными во¬
 просы, заранее составив свою «биографию», ложную от начала до кон¬
 ца, я еще в лазарете решил, что изменять фамилию и имя не имеет ни¬
 какого смысла — вряд ли возможно, чтобы все десятки тысяч плен¬
 ных были отправлены по месту жительства для детального выяснения
 их прошлого. Кроме того, если удастся остаться в живых, во что я как- 90
Рассказы и очерки то инстинктивно начинал верить, я как-нибудь спишусь со своими и
 смогу получить документы, нужные для «драпа». — Сав...ин Иван. — Чин, часть? — спросил толстяк. — Младший писарь четвертого запасного пехотного полка, — от¬
 ветил я не моргнув глазом, не будучи, впрочем, уверен, что такой полк
 существовал когда-нибудь. «Начальник штаба» потер свой заплывший жиром живот, чуть при¬
 крытый сиреневыми, совершенно изодранными кальсонами. — Такого полка, кажется, не было. Я в интендантстве служил и
 знаю... Хотите третий конский запас, отдела ремонтирования армии?
 Вполне нейтральный... Если для допроса вам нужно знать фамилии
 начальства, я скажу. Командиром запаса был полковник Варун-Сек... — Спасибо... — сказал я, чуть дотрагиваясь до козырька. — Эту
 часть я хорошо знаю... Так и пишите. Только, пожалуйста, младшим
 писарем — я на пишущей машинке когда-то писал... Толстяк кончил писать и слез с кухни. — Скоро вас, вероятно, разоблачат. Только не спорьте с ними! По¬
 смотрите, какой я пижон. Прямо из модного журнала. Только хризан¬
 темы в левую ноздрю не хватает... Он вскрикнул и поднял ногу: на голой ступне блестел небольшой
 осколок стекла. — Пьянствует здесь эта матросня проклятая... Бутылки бьют, мер¬
 завцы!.. Раздели меня не скоро, а сию же минуту. Шинель и «танки» взял
 наш «санетар» — вместе с хлебом, деньгами и табаком; кожаную без¬
 рукавку с трехэтажным ругательством сорвал какой-то кавалерист с
 подковами вместо шпор; носки, брюки и кальсоны угрюмо потребо¬
 вал хмурый тип в николаевской шинели. Минут пять я переходил из рук в руки, бесслезно плача от своей
 собственной беспомощности, от грубого облапывания меня сотнями
 рук, от дикого хохота визжащей, хлопающей, нетрезвой толпы... (Дни нашей жизни. 1923. Май. № 1; Савин И. Только одна жизнь: 1922—1927. Нью-Йорк, 1988) II. Глава из книги «Плен» Через весь огромный двор в комендатуре тянулась цепь пленных.
 Со всех сторон их то и дело ощупывали сотни рук, раздевая, вымени¬
 вая новое обмундирование на поношенное, на рвань, жадно выиски¬
 вая в карманах деньги и табак. 91
«Всех убиенных помяни, Россия...» За полчаса я переменил шесть головных уборов: взамен лазаретной
 фуражки «санетар» бросил мне шапку, сильно потертую, но теплую.
 Шапкой прельстился комендантский часовой, человек, по-видимо¬
 му, общительный и очень образованный — каждую фразу он уснащал
 словами «сослагательное наклонение», после чего, артистически
 сплюнув, вспоминал своих родственников, до родной дочери вклю¬
 чительно. Его обступала тесным кольцом толпа красноармейцев, встречая
 хохотом рассказы о том, «как надо... мать, всякую буржуазию по¬
 нимать и сослагательным наклонением крыть, чтобы...» — дальше
 шла рифма. Слушатели называли его почему-то «то есть профессором» и «чер¬
 товым пупом», но не злобно, а ласково, даже любовно. «То есть профессор» предложил моему вниманию буденновку с
 прожженным верхом, ее заменила бескозырка в сгустках крови, бес¬
 козырку — цилиндрообразная шапка из вагонного плюша. В конце
 концов на моей голове красовалась продырявленная тиролька, бог
 весть как сюда попавшая. Вероятно, она мне очень шла, так как про¬
 гуливавшийся взад и вперед «комендант» в сиреневых кальсонах вос¬
 хищенно сказал мне: — Первый приз за красоту безусловно принадлежит вам... Как жаль
 все-таки, что ваше изображение не сохранится для потомства. Я выдавил из себя что-то вроде улыбки и вздрогнул от холода.
 Вдоль дырявых заборов пронесся резкий ветер, ледяными иглами про¬
 бежал по голым ногам. Прижавшись всем телом к соседу, совершен¬
 но нагому калмыку, я решил, что кожаную черную куртку под руба¬
 хой не заметят, не снимут... Но они заметили. Чья-то рука сбоку, сбив с головы фуражку, медленно поползла по
 моей спине и остановилась. Кто-то радостно сказал: — Ишь ты, куртка! Скидывай, сволочь! Я снял рубаху. Огромного роста парень в башлыке поверх студен¬
 ческой фуражки сорвал с меня куртку. — Ишь ты, новая! А не офицер ты, часом? — Нет, не офицер, писарь. К нам подошли трое из числа аудитории «то есть профессора».
 Один из них, приложив руку к козырьку и крикнув: «Здравия желаю,
 господин Врангель!», предложил парню в башлыке: — Микитка, звездани яво по зеркалу! Микитка звезданул. Я упал на калмыка, из носа пошла кровь. — Смотри, братва, — слюни пустил! Понравилось! Микитка звезданул еще. Удар пришелся по голове. Я сполз с дро¬
 жащего калмыка в грязь, судорожно стиснул зубы. Нельзя было кри¬ 92
Рассказы и очерки чать. Крик унизил бы мою боль и ту сокровенную правду, которой
 билось тогда сердце, которой бьется оно и теперь. Мощным движе¬
 нием руки красноармеец в студенческой фуражке поставил меня на
 колени. В толпе раздался голос: — Собака и та чувствие имеет. Што ты, подлюга, больного челове¬
 ка бьешь? В чекушке, видно, работал. Микитка закурил, постучал папиросой по серебряному портсигару. — Тебя не..., так ногами не совай. Ишь ты, аблокат какой нашел¬
 ся! Довольно с него и двух разов! Довольно! По мордасям больше бить
 не буду. А вот крест на нем золотой имеется, так это нам пригодится,
 в очко сыгранем... Сымай крест! Я неподвижно стоял на коленях, качаясь от слабости и боли. Ря¬
 дом со мной ежеминутно вздрагивали ноги калмыка в сочившихся гно¬
 ем рубцах. По-прежнему смеялась, стонала и пела толпа. Микитка сам снял с моей шеи цепочку. Когда ее мелкие холодные
 кольца коснулись висков, густая, почти черная капля крови, скатив¬
 шись по губам, упала на крест. «Твой крест, мама...» — Честь имею явиться, Поликарп Кожухин, хвельдфебелыпа джан-
 койской армии! Я с трудом поднял голову и увидел ставропольца. На нем была из¬
 мазанная сажей юбка с синими разводами. На свисавшей лохмотья¬
 ми гимнастерке виднелись нарисованные химическим карандашом
 унтер-офицерские погоны. — Можно сказать, в чин произвели, сукины дети. Ты, грит, вид¬
 но, фельдфебелем у белых был, так теперь побудь хвельдфебелыыей.
 И, между прочим, — по морде! Сказано, шпана. Тольки, слава те, Гос¬
 поди, — как с гуся вода. Потому как морда у меня луженая, в один¬
 надцати чеках посидевши. И очень просто говорю... Он вдруг замолчал и долго меня рассматривал. — Оно видно, и тебя в чин произвели. Кровя из тебя так и хлещет.
 На, оботри хоть. Он оторвал подол юбки и подал мне. — Как же это тебя так, а? Ты бы митингу им открыл: товарищи, как
 из белых-то, извините за выражение, каюсь, пропади я на этом месте!
 И чтоб у меня живот опух! И слезу агромадную пустил бы... Во, братцы,
 из нутра, можно сказать, и очень просто. Что ж они говорили тебе, а?
 Ничего не говорили... Одним словом — в зеркало? Одним словом... Начало темнеть. Одна за другой, как огненные слезы, выступали
 из тьмы звезды. У вокзала изредка раздавались выстрелы, и тогда ка¬ 93
«Всех убиенных помяни, Россия...» залось, что предсмертный хрип убитого вместе с эхом плывет над при¬
 тихшим городом. — Стреляй, стреляй, дурья твоя голова, — сказал, помолчав, Ко¬
 жухин. — Пропишут и тебе кузькину мать, не сумлевайся! — Он зев¬
 нул, почесываясь. — О-хо-хо, делы, да и только. Но, между прочим,
 вздрыхнуть не мешает. Душа у меня, должно, не на месте: как кто по
 роже меня заедет, чичас спать хочу. Не на чем, вот что. Он обошел весь двор и принес в подоле юбки обрывки шинелей,
 куски грязной ваты, несколько пар рваных брюк и френчей, мешки,
 солому. Все это было обильно усыпано вшами. — Вша сон дает, — сказал ставрополец, укрывая меня рванью. —
 Ты плюнь на все на свете и спи! Утро вечера мудренее, баба девки яд¬
 ренее. Через три минуты Кожухин храпел. Проходили мимо пленные:
 ярко выделялись в полутьме голые ноги и спины. По всему двору,
 на улице, у облупленных стен комендатуры запылали костры — в
 консервных жестянках «белобандиты» разваривали вымоленные у
 красных сухари. Справа, у каменного сарая, на сорванной с петель
 двери полулежал высокий юноша. Завернувшись в рогожу, как в
 тогу, он сказал кому-то: «Это же свинство, Володька... Ты уже всю
 папиросу выкурил. Это не по-гусарски! Хоть на одну затяжку ос¬
 тавь, Володька!» На противоположном конце двора, где стоял «то есть профессор»,
 зашумели. К воротам хлынули тени. Сквозь разноголосую волну кри¬
 ков прорвался выстрел... На миг двор притих, затем у ворот снова за¬
 спорили. Ставрополец проснулся и вскочил на ноги. — Не иначе как бьют кого... Пойти посмотреть. А вдруг — ихних... Оказалось, что наших... Два матроса нашли в обмотках пленного капитана погоны. В носке было спрятано кольцо. — Их было двое, матросов-то, — рассказывал Кожухин, — ахфи-
 цер один и кольцо — одно. Расстрелять! Расстрелять, а кольцо кому?
 Ну и порешили, чтоб без обману: поставили его — капитана-то — к
 забору и погон прикололи... Условие, кто попадет в погон, получит
 кольцо. Стреляли оба, а дырка одна. А ахфицер кончается... Кто мазу
 дал, неизвестно... а камень в кольце... во, брульянт! Спорили они оба,
 спорили, сапоги, вырываючи, порвали — все одно: дырка в погоне
 одна. Позвали коменданта, чтоб, значит, размирил свою братву, а ко¬
 мендант — не дурак — возьми и скажи: это, грит, не брульянт, а самое
 что ни на есть стекло. И, грит, военный трофей. Положил в карман и
 ушел. А матросы сапоги разодрали, в капитановы штаны и уцепились... Он долго и со вкусом рассказывал... Только под утро, бросая вши¬
 вую вату в костер, ставрополец сказал, ни к кому не обращаясь: 94
Рассказы и очерки — Штаны носить можно, обменять на самогон. А жизнь на кой ляд
 теперь? Дешевле пупа стала. До какого раскаленного ужаса должна была дойти жизнь, чтобы
 даже эта бесшабашная душа дрогнула?! III. Плен .. .Косой сноп ноябрьской зари неярко мигал в разбитых стеклах ларь¬
 ка, приплюснутого к каменному забору. Замысловатые пласты тумана
 шли медленно на запад. Весь комендантский двор, все прилегавшие к
 нему улицы, весь стремительно ограбленный Джанкой были залиты мо¬
 рем пленных. Невидимая рука гнала этот поток полуголых людей к длин¬
 ному, похожему на гигантский ipo6, зданию комендатуры. Сидя на стертых ступеньках крыльца, я искал родных, друзей в бес¬
 престанном человеческом прибое, омывавшем ожесточенно грязно¬
 желтые стеньг «гроба». Глаза мои сразу же отличали «бело-красных»
 от «чисто-белых». Грань слишком явную между теми и другими ло¬
 вил даже мимолетный взгляд. Первые, когда их раздевали, почесыва¬
 ли затылки, отвечали порой льстивым смешком, порой легкой бра¬
 нью, в меру пересыпавшей недоуменные вопросы: — Як же так, товарищи? Мы ж нэ по своий воли к Врангелю пе-
 рекынулысь. Нам генералы, простить за выражение, головы затур-
 кальг — мы и пигшты воивать. Шожь вы, товарищи, робытэ? В бу¬
 мажках с юрыпланов було усем обищано, що никого раздэвать нэ
 будут, а вы, товарищи, последний штаны сдираете... Когда их били, они кровь со своих лиц вытирали сконфуженно-
 весело, соглашаясь, что нельзя же человеку, да еще победителю, от¬
 казать в удовольствии дать кому-нибудь по морде, когда руки чешут¬
 ся и безответных морд полон двор. Один из бело-красных, судя по об¬
 рывкам погон, бывший марковец, рядовой, даже хлеб вздумал своей
 физиономией зарабатывать. Я слышал, как он сказал красноармейцу
 из «червонной дивизии», проходившему по двору со связкой бубли¬
 ков под мышкой: — Братик, а братик, дай бублика! Другой день не жравши. «Червонный казак» вел меновую торговлю: давал бублик за пачку папирос, два за носки, пять за френч. Он насмешливо оглядел со всех
 сторон давно уже раздетого марковца и спросил: — А что дашь? Марковец засуетился: — Братик, так у меня ж ни шиша нету. Ей- богу, вот крест. У ме¬
 ня ж усе сняли... 95
«Всех убиенных помяни, Россия...» Подумал, широко улыбнулся, оскалив крупные зубы, и добавил: — А может, ты по морде меня ахнешь? Идет за бублик, а?
 «Червоноармеец» под хохот собравшейся толпы положил связку на
 камень, не спеша засучил рукава, сильным ударом по уху швырнул да¬
 леко в сторону вскрикнувшего марковца и так же не спеша пошел к
 воротам. Бублика «братик» не дал... Оставление Крыма белыми, плен, комендантский «гроб», фильт¬
 рация были для «бело-красных» только очередным звеном той тягост¬
 ной цепи, в которую их заковала еще в 1914 году война, сначала все¬
 мирная, потом Гражданская. «Джанкойское» звено для многих из них
 было даже желаннее звеньев предыдущих: казалось, что оно знамено¬
 вало собой завершение цепи — говорили, захлебываясь от радости, что
 после регистрации всех отпустят по домам. Поэтому «бело-красные» день и ночь брали приступом двери и
 окна комендатуры. Пятью бесконечными ручьями медленно просачи¬
 валась эта вшивая и голодная толпа сквозь «гроб», ожидая «бессроч¬
 ного отпуска», обещанного им наглой ложью большевистских прокла¬
 маций. Для нас, для «врангелевцев» чистой воды, трагическое завершение
 Белого движения было смертельным ударом. Он убивал в тех, кто плыл
 в эти безысходные дни к босфорским берегам, последнюю надежду на
 возобновление борьбы за русскую Россию. В нас, попавших в крас¬
 ный плен, он убивал и эту надежду, и самую жизнь. Поволочив десятки верст по джанкойским и иным камням изра¬
 ненные ноги и сломленную отчаянием душу, просиживали «белогвар¬
 дейцы» часами неподвижно у заборов и стен. Было в этой неподвиж¬
 ности оцепенение, недоверие какое-то к совершившемуся и соверша¬
 ющемуся: может, просто приснилось все это? Может, все это — не
 жизнь, не явь, а так — «нарочно»! Месть за то, что Белая армия успела уйти в море, с особой силой
 обрушилась на наши головы... Но склонялись они покорно. Самую
 обидную брань выслушивали равнодушно. Кровь на лицах и телах за¬
 сыхала, покрывалась пылью — ее никто не вытирал. Если мы пыта¬
 лись бравурной шуткой облегчить свою душевную и телесную боль,
 она казалась шуткой приговоренного к повешению. И вместе с тем сквозило в этой белой покорности что-то до того
 неуловимо прекрасное, что горчайшее унижение человеческого дос¬
 тоинства мы принимали как венец. Не мученичества, а скрытой, не¬
 ясной радости и гордости за дух, которого не оплевать и не унизить. 96
Рассказы и очерки Когда «белогвардейцев» били — а происходило это ежеминутно, —
 я видел явственно в каждой судороге, в каждой капле крови избивае¬
 мого ту беспомощную мощь, ту беззащитную правду, которая элект¬
 рическим током пронизывала меня каждый раз, когда надо мной под¬
 нимался красноармейский кулак или нагайка. Только тогда, в те воистину голгофские года, я почувствовал в себе,
 осязал и благословил камень твердости и веры, брошенный мне в душу
 Белой борьбой. Если человек несет в себе внутреннюю правду, всякое насилие из¬
 вне только усиливает его тайную сопротивляемость насилию, прибли¬
 жает его к святости... Вглядываясь в мутный калейдоскоп лиц, я привстал со ступенек
 крыльца, хотел пойти к сараю. От голода и побоев закружилась голо¬
 ва, наполнилась нестерпимым звоном... Толпа оттерла меня назад, ко
 «гробу». У крыльца, пряча под свою «фельдфебельскую» юбку какой-то ме¬
 шок, стоял Кожухин. Он ехидно улыбался. — Чего ты? — спросил я, падая на камни. Ставрополец ударил себя по неимоверно вздувшемуся животу: — Как меня в бабы произвели, так я, значит, на сносях... Повиту¬
 хи тут не имеется? — Выждав, какой эффект произведет это неожи¬
 данное увеличение его семейства, Кожухин наклонился ко мне и
 зашептал, приставив к моему уху сложенную рупором ладонь: — В ла¬
 зарете был. Сестры очень убивались, что тебя так обработали. При¬
 слали тебе теплую рубаху, жратвы и деньжат немного. Самих, гово¬
 рят, пообчистили братушки. Спрятал я все под юбку, пггоб не отобра¬
 ли. Рубаху дам вечером, когда потемней будет. На, шамай! Только штоб
 неприметно. И он, подозрительно оглядываясь, протянул мне большой ломоть
 хлеба с двумя котлетами на нем. Когда и чем отплачу я за помощь, мне
 и многим оказанную? Отсюда, из далекой северной земли, земной по¬
 клон шлю всем, жалости человеческой в себе не заглушившим в те зве¬
 риные дни! День прошел, два... С той же неумолимостью раздавались залпы за
 полотном железной дороги. С тем же упорством билась многотысяч¬
 ная волна в стеньг комендатуры. Пленные, напирая друг на друга, вли¬
 вались медленно в охраняемые патрулем двери с надписью: «Отдел
 фильтрации. Вход по одному». Внизу было наклеено объявление, написанное большими печатны¬
 ми буквами: «ИСПРАВЛЯТЬ СВОЮ НУЖДУ В КОРЕДОРЕ СТРОГО 97
«Всех убиенных помяни, Россия...» ВОЗПРЕЩАИЦА. КТО ПОЙДЕТ ИСПРАВЛЯТЬ БУДЕТ РАССТРЕЛЯН
 НА МЕСТЕ». Бывшие красноармейцы стремились пройти скорее это чистили¬
 ще, преддверие рая — «бессрочного отпуска». Красноармейцами ни¬
 когда не бывшие жались в задних концах очередей, зная, что для них
 за чистилищем следует — «расход». Я стоял у полуразрушенного дома, саженях в двухстах от коменда¬
 туры, чувствовал ставшее уже привычным прикосновение десятков
 рук, обыскивавших меня со всех сторон, и думал: «Только в моем хво¬
 сте, по крайней мере, тысячи полторы. Когда же, интересно знать,
 братики-чекисты профильтруют всех, если вход по одному? Рваться
 вперед, конечно, глупо. Подождем. Авось братики устанут...» Кто-то осторожно, почти нежно начал обшаривать меня. Я схва¬
 тил костлявую грязную руку, оглянулся. Чахоточный красноармеец
 показывал мне дырявую шинелишку. — Застудил вконец пузо-то. Уж не серчай, одежу с тебя снять хотел. — Брат мой, — с философским спокойствием ответил я, — я сам
 на себе целой тряпки не найду, как же ты найдешь? Отойди, ты за¬
 слоняешь мне солнце... Солдатик удивленно вскинул воспаленные свои глаза и нырнул в
 толпу, продолжая ловлю «одежи», без всякого, впрочем, успеха: вся
 рыба из пленного моря давно уже была выловлена неводами первых
 рыбаков... Из чистилища вышел некто в черной куртке, взмахнул платком.
 Сразу же смолк человеческий прибой. Некто сипло прокричал: — Товарищи пленные, фильтрации больше не будет. Здорово много
 вас поднавалило. Кроме того, особый отдел решил: раз вы остались
 на севере Крыма, не удрали с генералами к морю, то, значит, вы есть
 несознательное население и... — Правильно! — заорали впереди. — Мы што? Правильно! Вран¬
 гель нас силком... — И, значит, вы, — продолжал некто, надрываясь в сиплом кри¬
 ке, — не есть враги рабоче-крестьянской власти. Особый отдел
 объявляет вам амнистию, которую... — Правильно! Во! Неча там канит... Тулу даешь! Крути, Гаври¬
 ла! — орали впереди. — Знаем мы вашу амнистию. Сами с усами... — послышался спра¬
 ва иронический голос. — Товарищи пленные, собирайтесь в сотни. Пойдете под конвоем
 в Мелитополь. 98
Рассказы и очерки — Пошто конвой? Амнистия! Отставить, ребята! По домам! — не¬
 истовствовали «бело-красные». — Товарищи, в Мелитополе разберутся! Кого надо, по домам пустят. — Или же в расход, — добавил тот же голос справа. Толпа хлынула на выгон, за комендатурой, разбилась на группы.
 Искали земляков, выкрикивали фамилии, составляли списки, спори¬
 ли и виртуозно ругались. Зная, что приготовленная для нас в Мели¬
 тополе пуля — не волк, в лес не убежит, я не торопился записываться
 в сотню. Медлил и Кожухин: «Солдатни на всю нашу братью все одно
 не хватит... Повременим маленько, авось без конвоя пойдем». Так и вышло. Сперва каждую сотню сопровождало двадцать вооруженных крас¬
 ноармейцев, потом десять, потом пять. В конце концов пленные ухо¬
 дили из Джанкоя или совершенно без конвоя, или их вел, так сказать,
 почетный конвоир из советского обозного сброда, полураздетый, бе¬
 зоружный, по внешнему виду ничем не отличавшийся от вверенной
 его попечению сотни «врангелистов». К вечеру на эту почетную должность уже не находилось канди¬
 датов. Советская армия, со всеми своими необозримыми тылами и
 обозами, неудержимо рвалась в Симферополь, к берегам Черного
 моря, к вину, к кошелькам застрявших в Крыму буржуев, к скла¬
 дам нового английского обмундирования. О богатой добыче мах¬
 новцев и буденновцев, первыми ворвавшихся в «осиное гнездо контр¬
 революции», из уст в уста переходили творимые легенды. Уверен,
 что тот же магнит грандиозного грабежа притянул к себе и джан-
 койский особый отдел, поспешивший разделаться с нами путем
 «амнистии». Только утром следующего дня я примкнул к возглавленной Кожу-
 хиным сотне и двинулся на север. На голове у меня была тиролька, на теле — присланная сестрами
 рубаха, поверх которой — чтобы не сняли — я надел рваный мешок
 из-под муки. Найденные за городом галоши оказались малы, — я про¬
 шел в них час, натер до крови ноги, бросил галоши. Сначала холодная, по утрам подмерзшая грязь дороги и острые
 камни доводили до слез. Потом боль притупилась, стала безразличной. На горке, круто сбе¬
 гавшей к Джанкою, мы нашли еще теплый труп старика-татарина с
 отрубленными шашкой ушами. На волосатой груди его лежала крышка
 переплета с надписью: «Собаке собачья смерть...» Справа, за переходящим в мелкий кустарник садом, горела скир¬
 да соломы. Слева плелись волы красного обоза. Над головой жужжал
 аэроплан... 4* 99
«Всех убиенных помяни, Россия...» Так начался мой многодневный поход на Мелитополь, закончив¬
 шийся торжественным в него въездом — смел ли я думать, что при¬
 дется посягнуть на славу товарища Ленина — в запломбированном
 вагоне... Долго бежала «бандитская» сотня наша по пыльной, желтой ще¬
 тине необозримой степи. Выплывает в памяти ночь того же дня,
 первая по пути на Мелитополь. Железнодорожное полотно осталось
 далеко справа. Скрипели телеги, мягко цокали копыта, песни сли¬
 вались с руганью в диком попурри, пока таяли в беспрерывной
 встречной волне советской пехоты и конницы. Когда ушли в степь,
 тысячеголосый оркестр смолк. Редко в тревожную тишину врыва¬
 лись выстрелы. Густая тьма упала на тропинку, с вечера служившую
 нам путеводной звездой. Стушевались телеграфные столбы, овра¬
 ги, широкая межа, все время черневшая слева. У всех нас давно уже
 не было хлеба. Ветер студил грудь, холодная роса жгла ноги. И все-
 таки мы шли куда-то. Теперь я знаю — если у человека отняли семью, дом, а завтра
 возьмут жизнь, то ему уже все равно, что делать — идти бессмыс¬
 ленно вперед, бежать назад, лечь в придорожный овраг, плакать,
 петь. Финал один ведь — смерть! Но тогда семья моя казалась мне
 живой, родной дом только временно покинутым, жизнь как ни¬
 когда прекрасной. И я замедлял ее часы, казавшиеся всем нам по¬
 следними. Несколько раз мы меняли направление, проходили версту, две
 в сторону, возвращались назад. Жилья не было. Сидели с полчаса
 на твердой замерзающей земле. Засыпая на несколько минут, вспо¬
 минал каждый раз ночные переходы у Днепра, редкие привалы, сон¬
 ный крик командира полка (звали его все — Андрюша): «Стой! Сле-
 за-а-ай...» Помню, как подхватывали эскадронные командиры то же
 тягучее, долгожданное «Слеза-а-ай», с какой быстротой, привязав по¬
 водья к руке, падали мы с седел на землю, все равно куда — в пыль,
 грязь, снег, — засыпая молниеносно... и как невыразимо мучите¬
 лен был новый крик Андрюши: «Садись», прерывавший такой мер¬
 твый, такой заслуженный сон. Теперь не было этого «садись». Шорох подымавшихся с зем¬
 ли фигур заменил команду. Шли понуро, снова и снова, не зная
 куда... Под утро вошли в немецкую колонию... 100
Рассказы и очерки IV. В немецкой колонии Румяное солнце смеялось в голубом небе, как румяный пастор на
 голубой стене. Было необычайно тихо. Эта тишина, кажется, и разбу¬
 дила меня... Все ушли. Я смастерил себе лапти из найденной в классе
 тряпки. Оттого ли, что утро было такое яркое, или мне просто ничего
 другого не оставалось делать, я бодро, внимания на холод не обращая,
 ковылял по хрустящему ледку дороги. Как ручьи, впадали в большую
 дорогу проселочные тропинки. У одного из таких перекрестков я не¬
 которое время простоял в нерешительности: а вдруг я иду не в Мели¬
 тополь, а в Крым, в «осиное гнездо контрреволюции»? Вспомнились
 слова сказки: «Направо пойдешь — коня потеряешь, налево — сам по¬
 гибнешь...» Но так как ни коня, ни жизни у меня уже не было, я зако¬
 вылял по прежнему направлению. Сзади загрохотали колеса. Не поворачивая головы, я увидел сна¬
 чала упитанную экономическую лошадь, неторопливо бросавшую тя¬
 желые свои копыта на подмерзшую грязь, потом высокую тачанку с
 двумя седоками и красноармейцем на козлах. — Куда прешь, генерал? — спросил из тачанки молодой звонкий
 голос. Я не ответил. Колесный грохот затих. Краденая, конечно, лошадь
 пошла шагом. — Куда шкандыбаешь, глухая тетеря? — повторили из коляски. — В Мелитополь велено. Туды и пру, — неохотно отозвался я, чув¬
 ствуя, какими белыми (в двух смыслах!) нитками шит мой «народный»
 язык. — Садись, отвезем. Замаялся, чай? Это было так неожиданно, что я остановился. Прямо мне в лицо
 смотрел черными добрыми глазами офицер в серо-синей шинели. За
 ним виднелся другой седок — в романовском полушубке, с прыгаю¬
 щим дымчатым пенсне на носу. — Садись! Чего там! — сказал молодой. Я сел в тачанку, спиной к вознице. Молчаливо оглядывавший меня
 офицер в пенсне насмешливо скривил свое полное «старорежимное»
 лицо, но ничего не сказал. У молодого лицо было совсем «советское» — чуть с рябцой, глупо-
 вато-добродушное, с щегольским коком русых волос из-под кожано¬
 го картуза. Подвигаясь к соседу и делая мне место, он хлопнул меня
 по рукаву «пальто», откуда выглядывал голый локоть. — Важная одежда! Здорово, можно сказать, Белая армия вас одела! Я хотел сказать, что Красная армия нас действительно здорово раз¬
 дела, но он перебил меня с тем же выражением, немного детским, бес¬ 101
«Всех убиенных помяни, Россия...» предельного довольства собой, «красным героем», довольства всеми
 «товарищами», победившими белых: — А ловко же мы вам задницу припекли! Ловко, а? Так припекли,
 что, небось, и в Константинополе чешется? И зачем ты это, ваше пре¬
 восходительство, у кадетов служил? Пахал бы себе землицу да жену... — Послужишь, коль ликвидацией имучества страдают белые-то, —
 фантазировал я, невольно краснея под упорными дымчатыми огонь¬
 ками пенсне. — Не явишься на мобилизацию — корову берут или там
 еще что... Послужишь тут! — А из каких ты? Губернии, то есть волости? — Мы екатеринославские. Мастеровой я, на чугунолитейном... Романовский полушубок откинулся на спинку тачанки. Долго мол¬
 чавший седок со «старорежимным» лицом снял пенсне, подышал на
 стекла, вытерев их чистым платком, и сказал мне, растягивая слова и
 медленно водя языком по верхней губе, полуприкрытой пушистыми
 усами: — Так-с. Прекрасно. Даже великолепно. Но скажите, пожалуйста,
 мой дорогой, как это все-таки вышло, что вы не уехали со всеми на
 Босфор, а попали в плен и теперь выступаете, так сказать, «а-ля му¬
 жик»? — Как? Очень просто, мон шер: меня, больного тифом, забыли в
 лазарете. Просто. До глупого. Принимаю же я вид очень «де простой»
 потому, что так легче сохранить свою физиономию от рук и нагаек
 ваших рыцарей без страха и упрека. — Однако вы не из робких, — заметил «мон шер». — Ноблесс оближ...1 — улыбнулся я. Молодой офицер, широко открыв детские глаза, смотрел то на
 меня, то на товарища. — Значит, ты... значит, вы... — путался молодой, — «золотопогон¬
 ник»? Офицер ихний? — Нет, я не офицер... — Ну, так сознательный белый? Который за буржуазию?.. Колония казалась мертвой. Ни огней, ни голосов, кроме пылав¬
 шей крайней усадьбы, вокруг которой располагалась наша сотня, сон¬
 но переругиваясь и прикрываясь от дождя соломой. Я обошел широкую, с белыми заборами улицу, заглядывая в каж¬
 дый дом, стучал в те двери, за которыми, казалось, таилась жизнь. Мне
 не отвечали. У школы с выбитыми стеклами, казавшимися издали вы¬ 1 Благородство обязывает (фр.). 102
Рассказы и очерки колотыми глазами какого-то допотопного чудовища, стоял юзовский
 рабочий, уже без галстука. Он звал кого-то охрипшим голосом, сло¬
 жив трубочкой жилистые свои руки у рта: — Петро-о-о, а Петро-о-о... — падал его резкий крик в дождь и пре¬
 дутреннюю мглу... — Хады сюды-ы-ы-ы... Слегка задержавшись, я спросил наудачу: — Что, жратву нашли? Не отпуская своего рупора, отчего голос его, оборвавшийся на
 крике, стал еще глуше, парень ответил гордо: — Щоб я да не найшов? Тут он указал глазами на разгромленную школу: — Уже галушки варят... Петро-о-о, сукин ты сы-ы-ын!.. Я остановился, обождал, пока из дождя и мглы ответили: «Сича-
 а-ас...» — и сказал, не надеясь на ответ: — Галушки? Вот бы мне... Вертлявый парень перебил меня: — Пошамать? Так кто ж тоби не дает, мил-человек? Хады сюды.
 Кумпанией, кумпанией и жрать надоть... В школьной кухне дым из заваленной кирпичами трубы слепил гла¬
 за. Несколько человек осторожно мели ветками пол, собирая муку, рас¬
 сыпанную, видимо, уже давно, так как была она притоптана следами
 красноармейских сапог. Эту муку, по-видимому, и «изнайшел» юзовец... Рябой, низкорослый пленный с тараканьими усами месил тесто на
 опрокинутой кадке, растягивая его в длинные колбасы, и передавал
 их кубанцу, варившему галушки в большом ведре. Повар наш, бросая
 в кипящую воду грязные куски теста, внушительно говорил товари¬
 щам, жадно глотавшим уже сваренные галушки: — Господа публика! Не наваливай! Не наваливай! Жри в пли-
 порцию. Подсаживаясь к «господам публике», я заметил, как кубанец быс¬
 тро сунул одну из мучных колбас в карман. Заметил это и только что
 вошедший Петро. Он подбежал к плите и сдавил руку кубанца пониже локтя так силь¬
 но, что тот выронил вилку, которой мешал свое варево. — Ты что крадешь, стерва? Вытягивай! В голосе повара зазвучали нотки оскорбленной честности: — Я краду? Я? Та штоб я в пекле... — А это? — крикнул Петро, вытягивая из его кармана сбившееся в
 комок тесто. Кубанец пытался было апеллировать к «господам публике»: — Люди добрые, так я же слепой, так у меня ж болесть в глазах. Ну
 и попал заместо ведра... 103
«Всех убиенных помяни, Россия...» Его с бранью и хохотом выгнали. Получив повышение в чине, у плиты
 стал рябой с тараканьими усами. К кадке домешивать остатки теста при¬
 ставили Петра. «Кумпания» все прибывала... Ложки были не у всех. Мно¬
 гие ели галушки по-китайски — палочками. Пока я делал себе вилку, ста¬
 рые и новые едоки старались совсем не в «плипорцию», и я успел прогло¬
 тить только несколько галушек. Были они без соли, клейки, как тянучки,
 под зубами чувствовался песок. Не утолив голода, дрожа от пронизываю¬
 щей сырости, я возобновил свой обход колонии в поисках приюта. Несколько в стороне от других усадеб, нарушая симметричность ши¬
 рокой улицы, белел небольшой домик, такой же белый, как и все, с та¬
 кой же черепичной крышей. Мутная полоска света пробивалась сквозь
 ставни его окна, выходившего в молодой, редкий сад, дрожала в луне,
 истыканной каплями дождя. Я посидел немного на крыльце, нашел на
 ступеньке окурок дрянной «самодельной» сигары, сбегал за огнем и опять
 вернулся к крыльцу. Полоска света не угасала, маня и раздражая. «А мо¬
 жет быть, впустят все-таки? Не без добрых же душ на свете?» Я бросил в
 лужу вонючую сигару и постучал по обитой войлоком двери. Прошла
 минута, две. Послышался испуганный женский голос: — Кто там? — Пленный. Я голоден и замерзаю. Помогите, ради бога! Опять томительное молчание. Потом сдавленный мужской бас
 спросил: — Кто это, Луиза? — Пленный. Говорит по-немецки... Я думаю, наш, колонист... Разговор перешел в шепот. Потом скрипнула дверь, мелькнула бе¬
 лая тень и тот же женский голос сказал: — Входите, милый! В комнате, куда я вошел, споткнувшись о порог, было полутемно.
 В мигающем свете маленькой лампы я заметил только гипсовое распя¬
 тье на каком-то большом ящике, похожем на комод, да широкую дере¬
 вянную скамью у стены, увешанной дешевыми гравюрами. Та, кого на¬
 звали Луизой, безмолвно указала мне на скамью, принесла подушку и
 большой ломоть свежего, с тмином, хлеба, на котором белел кусок сала. Казалось, в комнате никого, кроме меня, не было. Равнодушно сту¬
 чали часы... Тихо трещала лампочка. Закрывая рот рукой, — мне по¬
 чему-то казалось, что я жеванием своим разбужу хозяев, — я съел по¬
 ловину хлеба и сала, как мне ни хотелось съесть все, засунул осталь¬
 ное в карман и осторожно растянулся на скамье. И потерял власть над
 собой. От радости, что я в тепле, что я сыт, что у меня есть хлеб и на
 завтра, я заплакал, закрыв лицо подушкой. Очень скоро беспричин¬
 ные слезы эти растворились в волне нахлынувшего сна... 104
Рассказы и очерки Сбросил эту волну голос хозяина: — Из какой вы колонии? Я хотел было назвать первое всплывшее в памяти имя, но остано¬
 вился вовремя. Если будут расспрашивать, все равно узнают, что я не
 немец, да и трудно мне было подбирать слова давно забытого языка... — Я не колонист. Я русский, бывший студент, улан... Не знаю, нужно ли было им знать степень моего образования и род
 оружия. В полутьме опять зашептались. Мужской голос что-то раздражен¬
 но доказывал. (Разобрал я только одну фразу: «Эти русские все оди¬
 наковы...») Женский о чем-то робко просил. «Сейчас меня выгонят...» — подумал я, и сейчас же послышался из
 темноты бас: — Нам очень жаль, но сейчас придет домой сын, и ему негде будет
 спать. Он спит на вашем месте... Сказано это было по-русски, с сильным акцентом. Говорить было не о чем. Я поднялся и, сдавив ладонью карман с
 хлебом, как будто хотели взять и его, сказал тоже по-русски: — Что ж делать. Спасибо, что хоть накормили. Не хочу быть не¬
 прошеным гостем и ухожу... Ухожу, чтобы доказать, что не все рус¬
 ские одинаковы. Коммунист не только не ушел бы, но и разгромил
 бы ваш дом. Я же, как и все настоящие русские, этот дом защищал
 своей кровью. В благодарность вы меня выгоняете, как собаку. Стыд¬
 но и подло так поступать! Когда я закрывал за собой обитую войлоком дверь, Луиза сказала: — Георг, Бог тебя накажет за это... И Георг ответил раздраженно: — Меня Бог наказал уже... Ежась от дождя, попадавшего за воротник, я вернулся в школу.
 В ее маленькой зале с перевернутой набок фисгармонией и портре¬
 том румяного пастора на голубой стене спала добрая половина нашей
 «кумпании». У дверей, на железном листе, догорали дрова. Чад от потухающих го¬
 ловешек ходил по комнате едкими волнами. Прижавшись к соседу озяб¬
 шим, несоразмерно длинным телом, приказчик из Курска кричал во сне: — Дашенька, я не виноват-с, ей-богу. Вот крест, не виноват-с... Я настелил соломы за фисгармонией. Засыпая, смотрел на румя¬
 ного пастора и думал, почему у него один глаз меньше другого... 1922 (Савин И. Только одна жизнь: 1922—1927. Нью-Йорк, 1988) 105
«Всех убиенных помяни, Россия...» V. Чонгарский мост — Что это там такое — красное? Видите? По ту сторону моста, ря¬
 дом с железнодорожной будкой... Да вы не туда смотрите, правее бе¬
 рите... На северной стороне Сиваша, то рассыпаясь красными точками,
 то сливаясь снова в живое пятно, маячили какие-то фигуры. — Вижу, — ответил я, силясь вытянуть ногу из густой грязи. — Плюньте вы на них... Какое нам дело? Мы — бедные мобилизо¬
 ванные, по бессознательности своей обманутые белогвардейцами...
 Однако, холодно как. Я совсем окоченел. Поручик горько усмехнулся, и мы поплелись дальше. Ветер ныл бе¬
 шено, гнал по дороге коричневые волны воды, остро свистел в ушах.
 Как вылинявшие, изорванные флаги, неслись по ветру наши лохмо¬
 тья, оголяя грудь и спину, мокро липли к ногам. Было трудно и боль¬
 но идти. На мосту, немного разрушенном в последнем, смертном бою,
 кипела работа: с обоих концов моста несли на середину большие
 камни, вкладывали их в трещину, вбивали заступами, засыпали
 мелким щебнем и песком. Далеко разносилась крепкая, отрывис¬
 тая ругань рабочих, надрывисто кричали надсмотрщики — красные
 саперы: — Подавай песку, сволочь! Аль заснул, туды твою в душу! Рябой мужичок, объезжая груды булыжника и щели, подвозил пе¬
 сок. Тихим тенорком ржала белая костлявая кобыла. Всякий желавший пройти мост должен был уплатить за это свое¬
 образную дань: пронести на середину моста увесистый камень, и
 тогда его отпускали с миром. Но так как белые пленные — как из¬
 вестно — не люди, то нас заставили таскать камни до позднего ве¬
 чера. — Поработай, милый, на республику, — сострил один из саперов, —
 оно конечно, работа не барская, зато плата хорошая: кончишь — по
 морде дам. (К чести его надо сказать, что он не сдержал своего слова
 и, отпуская нас, дал многим, в том числе и мне с поручиком, по куску
 хлеба.) С отчаянной решимостью я наклонился над первым камнем, по¬
 ручик закряхтел рядом. Сперва было очень трудно разогнуть застыв¬
 шие пальцы, мокрый камень выскальзывал из рук, но полная безна¬
 дежность положения заставила напрячь все силы, вогнала усталость
 вовнутрь. Работа с трудом пошла, стало теплее. Через час-два мы уже
 превратились в машину — ничего не понимая, шли ковыляющими
 шагами к камням, хватали, царапали руки до крови, первый попав¬ 106
Рассказы и очерки шийся, несли его, спотыкаясь, к месту разрыва. В таком же исступле¬
 нии работали и другие, оказавшиеся почти поголовно «нашими», т.е.
 «белыми бандитами». В глазах все кружилось, от острого голода и ус¬
 талости мучительно ныла голова... Когда стало темнее и от перил упали на Сиваш лиловые тени, на
 мосту показалась толпа пленных калмыков. Раздетые донельзя, с вы¬
 битыми зубами и кровавыми ссадинами на лицах, они шли, испуган¬
 но ежась друг к другу, шли молчаливо и горестно, как будто знали, что
 впереди — смерть. Их сразу же заметили. — А, калмычата, здорово, ребята! — весело и даже как будто лас¬
 ково крикнул один из тех, что во всем красном маячили у будки,
 когда я подходил к мосту (как оказалось потом — член реввоенсо¬
 вета XIII армии). — Да здравствует победоносная Белая армия! —
 И, видимо, страшно довольный своей остротой, сильным ударом
 нагайки сбил с ног переднего калмыка и сбросил его с моста в воду.
 Повернувшись в воздухе, калмык грузно шлепнулся в самую слизь
 Сиваша, барахтался в ней до тех пор, пока его не пристрелили
 сверху. На мост быстро сбежались остальные члены реввоенсовета. — Что за выстрелы?.. А, калмыки... — На, закури! — предложил почти голому калмыку юркий прыще¬
 ватый парень в красных гусарских чакчирах папиросу, всунув ее в дуло
 нагана. Калмык курить отказался и с гортанным криком полетел в Си¬
 ваш, обрызгав кровью камни... Еще выстрел... Еще... Через десять ми¬
 нут на мосту не осталось ни одного калмыка. Кровавые пятна мутно
 расползались по гиблой, мертвой воде Сиваша... — Какой ужас... что они делают... — стоит сзади меня пожилой
 «бандит», подымая камень. Я ничего не отвечал, вспоминая недавнее, милое... У нас в пол¬
 ку был калмык, лихой кавалерист, как и все они, храбрец пример¬
 ный, словом — пистолет. Любил свой Дон нежной любовью, Рос¬
 сии был предан всей своей полудикой душой... Мы часто шутили
 над ним: — Смотри, Ахметка, в первом же бою сдашься в плен... Оскалив крупные зубы, Ахметка говорил всегда уверенно: — Мой нэ пойдет в плен. Нэльзя — у Ахметки морда кадэт... Где она, твоя «морда кадэт», теперь, косоглазый, маленький герой
 пленной России — в рудниках Болгарии, на поле какого-нибудь ту¬
 рецкого паши или... в соленой могиле Сиваша? (Русские вести. 1922. 3 декабря. № 140) 107
«Всех убиенных помяни, Россия...» VI. Дневник Когда за ним пришли, он отвел меня в сторону и сказал шепотом,
 поджимая босую, окоченевшую ногу: — Там, в углу — дневник... так вы... того... продолжайте... Не так
 скучно, знаете... Я заглянул ему в глаза. Как остро, как мучительно жадно хотели жить
 эти молодые, пытками затуманенные глаза, а за ними пришли. Тонень¬
 кая струйка судороги переливалась в крепко стиснутых скулах, шевели¬
 ла запущенную, рыжеватую бородку. По грязному, черному от запекшей¬
 ся крови уху — его страшно избили на допросе — ползла вошь... Я кивнул головой, с бесконечной жалостью поцеловал его в высо¬
 кий лоб, его увели. Увели туда, куда уводили всех обреченных — на
 широкий выгон у вокзала... Дневник остался. Короткие, отрывистые фразы, нацарапанные мел¬
 ким почерком на куске светло-лиловых обоев... Я не продолжал этого
 дневника — не мог, не хотел. Было больно думать о чем-нибудь в лип¬
 ком ужасе надвигавшегося конца, не хотелось касаться чужими, может
 быть, непонятными для него словами его светлой, мученической памяти... Дневник остался нетронутым в темном, загаженном нечистотами
 углу (нас никуда не выпускали), но за долгие, томительные дни я вы¬
 учил наизусть его страшные строки. Вот они: 23 нояб<ября > 20 г. Мелитополь — Перевели из предв. Есть не дают. 24н<оября> — То же. 25 ноября — Четверть ф. хлеба и пять селедок. Почему пять? Воды
 нет. 26 <ноября> — Хлеба четверть, селедок сколько угодно. Воды не
 дают нарочно — сдыхай. Страшно мучусь. 27нояб<ря>— Вчера вынесли двух, сегодня полков<ника>. Сошел
 с ума. Кричал: еще селедочки, еще. Подумали, что притворяется, и вы¬
 пороли шомполами, а он умер. У него трое детей в Киеве. 28—XI<ноября>— Всю ночь шел снег. Холодно, но мы страшно об-
 рад<овались>. Когда не видно часовых, сквозь разбитые окна соби¬
 раем снег, лед, сосульки. Полную рубаху набрал в запас. Буду сосать. 29 <ноября>— Был на допросе. Били. Вероятно, скоро расстр<еляют>. 108
Рассказы и очерки 30 <ноября > — Помяни его, Господи, ребенка Твоего, Сергея, маль¬
 чика — дроздовца. Убили его сегодня в сарае ревтриб<унала>. Когда
 уходил, дал мне записку отцу на клочке газ<еты>. Взял, но разве я вый¬
 ду отсюда, милый? Перв<ое> декабря — Опять шел снег. Днем ноги примерзают к полу,
 а ночью никто не спит — такая масса вшей. У многих образовались
 язвы. 2 <декабря > — Каждый день новые, и каждый день нет старых. Рас¬
 сказывал Р., что в Симферополе пленных расстреливали на даче
 Крымтаева из пулеметов. Красноарм<ейцы> в конце отказались, за
 ними стали возить бочки с вином. Разве так можно, Господи? 3 декабря — Капитан Данилов перерезал себе горло стеклом. 4 декабря — Привели сестру милос<ердия> (вранг.). Ужасно похо¬
 жа на тетю Иру. Думал — тетя. Нет, гораздо моложе, но сходство уди-
 вит<ельное>. Ее допрашивали и предлагали гнусные вещи, обещ<а-
 ли> выпустить. Отказалась, плачет. И нечем помочь. 5 <декабря > — С ужасом думаю: может, и Олю где-нибудь... Не надо
 ничего. 6 декабря — Сегодня именинник. Снилась Волга и почему-то Оля
 верхом на верблюде. В этот день у нас бывало так шумно. Ночью пели
 на реке. 7 <декабря> — Допрос, какую-то анкету давали заполнять. Солгал
 я, но, должно быть, нескладно. Сказали, что послезавтра в расход. Из¬
 девательство. 8 декабря 1920 — Пробовал стеклом; ничего не вышло, только об¬
 резался. Данилов, так тот — сразу, а мне не под силу. И потом, страшно
 жить хочется. Думаешь все, думаешь. Скверно. Все такие чудесные дни
 вспоминаются. Как будто их и не было. Иногда даже кажется... Ниче¬
 го мне не кажется... Ты помнишь, как ты в прошлом году потеряла в
 Ростове муфту? Глупая... 9 дек<абря 19> 20 — Помяни мя, Господи. Пришли. (Русские вести. 1922. 7ноября. №117) 109
ДЫМ ОТЕЧЕСТВА <» ♦ «»> Хорошо было раньше, лет эдак с десяток тому назад: сидишь где-
 нибудь на пограничной станции (или даже в соседней губернии), пи¬
 шешь друзьям красивые открытки и, болтая с бочкообразным буфет¬
 чиком о делах внутренних и внешних, досыта надышишься россий¬
 скими сплетнями и слухами — сладким и приятным дымом отечества... А каково теперь? Поняв, что — бежать... но куда же? — на время
 не стоит труда, а вечно бежать невозможно... — сделал привал на пер¬
 вой попавшейся станции и, вздыхая, оглядываюсь назад. Ни краси¬
 вых открыток, ни бочкообразного буфетчика, ни отечества. Дела внут¬
 ренние и внешние ограничены, правда, серьезными, но не общегосу¬
 дарственными вопросами: почему меня в детстве не отдали в
 сапожники — зашибал бы я теперь свежую копейку... двадцатого за
 квартиру... дров нет. А друзья... одних уж нет, а те — далече... Жизнь,
 словом, не так чтобы очень уж плохая, но, собственно говоря, черт бы
 ее побрал совсем! Жестянка, а не жизнь. И все же, танцуя под чью-то мерзостную дудку собачий вальс без-
 домия, иногда отходишь в сторону и в углу, чтоб никто не видел, как
 четки перебираешь свои такие свежие воспоминания о том, что бро¬
 шено. Ибо престранная машина человек: тяжким молотом разбейте в
 нем самые хрупкие части и все нити перережьте острым серпом, а он,
 с перебоями и хрипом, по инерции, гудит старым, привычным тем¬
 пом, скрипя расшатанными винтами... Это очерки советского быта, прокопченные дымом горящего оте¬
 чества, были написаны минувшей осенью у окна, где, почти никогда
 не просыпаясь, тихонько похрапывал добрый и грязный кот Чушка. Гельсингфорс, 1923 г. I. Сливки общества — Он еще спрашивает — за что! Сказано — за подозрительную фи¬
 зиономию. — Но позвольте... 110
Рассказы и очерки — Я знаю, что делаю. Товарищ, уведите его. Товарищ — нечто вроде смотрителя, полный и безучастный — при¬
 вычным жестом распахнул гостеприимные двери Угрозыска Никола¬
 евской железной дороги (Лиговка, 10) и крикнул: — Третья камера, принимай! Приняли меня радушно. В законопаченной — более подходящего
 слова не выдумаешь — вонью комнате зашевелились столы (на них
 спали); на печке, почти под потолком (там уже проснулись) кто-то
 лихо заиграл на гребешке, несколько хриплых голосов оглушили при¬
 ветствиями: — Послушайте, вы не туда попали! — Дунька, ставь самовар, принимай гостя! — Какая тут сволочь по ногам топчется? — Пойди сюда, папаша! Я вежливо, но решительно отверг предложение безносой девицы,
 отцом которой я неожиданно оказался, и присел на край нар, устлан¬
 ных грязной ветошью. На ветоши было в поэтическом беспорядке раз¬
 бросано бесчисленное количество голов, ног и рук, и между ними —
 молодой человек в щегольском пальто. Молодой человек гадал: ото¬
 двигая в противоположные стороны руки с вытянутыми указательны¬
 ми пальцами, сдвигал их снова, стараясь, закрыв глаза, попасть паль¬
 цем в палец. Я кашлянул. — Гадаете? Скучно, небось? — Нет, с голоду. Насчет жратвы тут совсем даже паршиво. Шрап¬
 нель и та вонючая. — А вы за что здесь? — Политический. С другого конца нар поднялась лысая голова. — Что арапа запускаешь? Нечто это политика, коли человек по кар¬
 манам лазаит? «Политический» открыл правый глаз. — Ай ты, лысый барабан. Дрыхни там себе и вшов считай... А вы
 из себя кто будете? — обратился он ко мне. — Я? Как вам сказать... быв... — чья-то рука, быстро скользнув по
 лицу, вырвала у меня изо рта папиросу, — бывший студент; теперь,
 как и многие, — пролетающий... 111
«Всех убиенных помяни, Россия...» Левый глаз моего нового друга открылся изумленно. — И вы с таким талантом здесь пропадаете? Камера грохнула от смеха всяких тонов и оттенков, до ослиных
 криков включительно. — У вас тут весело. — Вздохнул я. — Кто это ослу подражает? Тот, кому я наступил на ноги, промычал: — Ему и подражать нечего. Потому — осел всамделишный. — А ты — домушник, по квартерам смертоубийством промыш¬
 ляешь! — крикнул «осел» и выругался сочно, с большим наслажде¬
 нием. — В Лесном семерых придавил? На Миллионной — пять?
 А на островах чикал головки топором да и засыпался? Вот стерва...
 Разговаривает еще. Пропишут тебе еще ленинских пилюль, подожди
 еще малость! Мне показалось интересным это новое лекарство. — Что еще за «ленинские» пилюли? Парень в щегольском пальто плюнул в затканный паутиной угол.
 Слюна, прорвав паутину, повисла на гвозде, где когда-то висела икона. — Пилюльки-то? Оченно обыкновенные — свинцовые. Сзади кто-то осторожно тронул меня за плечо; я повернул голову
 и увидел старика в больших дымчатых очках, с лицом ласковым и
 сконфуженным. — Что вам? — Скажите, вы знаете французский язык? — Предположим. — Как будет по-французски: дайте мне, пожалуйста, папиросу. Я не мог не улыбнуться такой просьбе, а «дочь» моя — безносая
 девица — посоветовала по-родственному: — Дай ему, папаша, в морду по-русски! — Нет, отчего же... — И я начал было уже развязывать свой кулек с
 провизией и табаком, как вдруг на меня наскочили, воистину с быст¬
 ротой молнии, несколько оборванцев, сшибли с ног, вырвали кулек и
 так же быстро растаяли в общей массе. — Ловкие ребята! — только и сказал я, потирая сильно ушиблен¬
 ное колено. Старик помог мне встать. — Не сердитесь на них слишком, молодой человек. Понять их на¬
 до — ведь нас здесь почти не кормят. Ну, у кого здесь родные живут —
 туда-сюда еще, передачи носят, да и то половина добрая к чьим-то ру¬
 кам прилипает. А у кого никого нет, что таким делать? Вот они и об¬
 рабатывают таким манером каждого новичка. Как звери... Вчера я ви¬ 112
Рассказы и очерки дел такую, например, картину: сел на пол мальчишка и давай с гряз¬
 ного пола крошки слизывать. На языке у него больше песку и плев¬
 ков, чем крошек, а — ничего, жует, свинья голодная... Фу-ты, Госпо¬
 ди! Надоели мне эти экзамены — каждый день одно и то же. У окна, заколоченного деревянной решеткой (с четвертого этажа
 все равно не прыгнешь!), стоял красноармеец в засаленной буденнов-
 ке и кричал: — Переведите, товарищ, — РСФСР. На что сидевший на печке отвечал нараспев: — Приблизительный перевод: ребята, смотри, — Федька сопли рас¬
 пустил... Более точный: редкий случай феноменального сумасшествия
 расы... — Правильно. А что такое советская власть? — Советская власть — лучший повар. — Пять. А кто ее маменька? — Октябрьская проститутка. Безносая девица захихикала. — И выдумают, ей-богу! С такими мужчинами сидючи, со стыда
 треснешь. — Однако знаете, очень откровенно... экзамен этот, — сказал я. — Им рисковать нечем — люди стеночные. Красноармеец в каком-
 то бунте замешан, а тот, — старик показал на печку, — заметьте, быв¬
 ший паж, устроил лимонный завод и довольно продолжительное вре¬
 мя конкурировал с экспедицией заготовления государственных бумаг.
 Человек, конечно, с душой вывихнутой, но интересный, шутит все
 время... Эх, отпустили бы скорей, что ли! — А вы в чем обвиняетесь? Старик раздраженно махнул рукой: — В том-то и дело, что ни в чем не обвиняюсь. — Как это? — А очень просто. В доме, где я живу, во втором этаже — моя квар¬
 тира в подвале — обокрали какого-то нэпмана, на Невском ювелир¬
 ный магазин. Обокрали, ну и шут с ним: не мое. Но так как вор, уходя
 из квартиры с бриллиантами в кармане, встретился со мной на лест¬
 нице — это было днем — и я имел несчастье запомнить его физионо¬
 мию, то и торчу здесь вот уже второй месяц в качестве свидетеля. Каж¬
 дый день показывают мне разных бродяг и спрашивают: он?.. Даю вам
 слово, что скоро не выдержу уже и на первого попавшегося скажу: он!
 Безобразие. 113
«Всех убиенных помяни, Россия...» — Н-д-да... — согласился я. — И таких «преступников» здесь много. Мальчишка тот самый, что
 крошки лизал, — видел, как какие-то молодцы угнали автомобиль со
 двора гостиницы «Спартак». Чем не свидетель, спрашивается?
 А вот... видите, на четвертой от окна наре сидит девочка? В зеленом
 плюшевом пальто? Недели две тому назад налетчики убили ломом ее
 мать. — Тоже свидетельница?! — Конечно! Услышала ли девочка, что мы говорим о ней, или показалось ей
 скучным смотреть в одну точку, — она повернула к нам темно-кашта¬
 новую голову и заплакала. Бывший паж застучал ногами в лаковых ботинках по печи и ска¬
 зал нараспев (почему-то вспомнился мне Игорь Северянин, таким же
 декадентски-ноющим голосом читавший свои поэзы): — Стоит ли плакать? Глупистика одна. Все равно — все там бу¬
 дем! И потом... Такие сливки светского, то есть советского, обще¬
 ства и вдруг — на тебе, заплакала. Плюнь! — И запел дрожащим
 фальцетом, аккомпанируя самому себе на гребешке: На днях я съел свой граммофон, Вчера доел я пианино, Сегодня слопал телефон
 И даже швейную машину... (Русские вести. 1923.11,13 февраля. № 192, 193) II. В деревне Вера Осиповна — учительница и, конечно, голодает хронически.
 Нос тонкий-претонкий, скулы далеко выдвинуты вперед, лицо как пе¬
 ченое яблоко — все в мелких морщинах. А одета она так комично и жалко: юбка из мешка, на голове пла¬
 ток с давно вылинявшими цветами — баба Палашка подарила на бед¬
 ность, ноги в галошах. Вот и все. Да на плечах, вместо теплой шали,
 покоится нечто среднее между ковром и гардиной: пыльно-желтое, с
 пушистыми косицами, слегка тронутое молью. Смешно и жалко. Молчим. Говорить не хочется, да и не о чем, собственно. Тихо. За
 окнами — мокрый снег, слепое зимнее солнце. Я барабаню по подо¬
 коннику озябшими пальцами, в десятый раз обвожу глазами стены 114
Рассказы и очерки класса. Истрепанная карта Европейской России. Доска с надписью
 кривым детским почерком: «В школу приносить мышов строго воз-
 прищаица». Над доской — Ленин, Троцкий, Калинин. Висела еще
 здесь, во втором отделении, и Роза Люксембург, но сторожиха, юр¬
 кая старушка, удивительно красочно рассказывающая, как «помищи-
 ки та енералы убили царя мужичьяго — Олександру хторого», броси¬
 ла Розу в печь: «хиба (разве) вона Богородица или царыця: що в клас¬
 се находиться?»... Тихо. Вера Осиповна кутается в ковер (нет, это все-таки гардина,
 кажется) и греет руки у самовара. — Чаю хотите? Но предупреждаю: чай у меня советский — с солью. Откровенно говоря, после такого чая мне все завоевания револю¬
 ции кажутся пустяками, но отказываться неудобно — обидится. — Стакашку опрокину, Вера Осиповна. Только вы соли помень¬
 ше. Я не лакомка. Хозяйка тонкими ломтиками режет хлеб. Вздыхает. — Я говорила уже вам, что в прошлое воскресенье сход постано¬
 вил закрыть школу? — Нет. С чего это им вздумалось? Или поветрие теперь такое —
 долой грамотность? — Не разберешь. Одни говорят, что хлеб реквизировать и без шко¬
 лы научиться можно; другие недовольны, что преподавание по-укра¬
 ински. Палашка, та самая, что вот платок мне дала, спрашивала на
 днях: И чого вы дитэй наших по-мужыцки учыте? По-мужыцки воны
 и так научатся, а вы их по-паньски, по-русскому навчыте!» Очень мно¬
 гие против отмены Закона Божьего. А больше всего, вероятно, про¬
 сто не хотят содержать на свой счет школ... Да и не могут, пожалуй, —
 большой недород. Я храбро глотаю микстуру, чаем именуемую, и качаю головой. — Плохо вам из Бердичева пишут, Вера Осиповна. Что же вы на¬
 мерены делать? Смеется. — А что я делала до сих пор? Пойду по избам, как странница пере¬
 хожая. Буду стирать, Стряпать, шить, за ребятами присматривать —
 привыкла уже. Дадут тарелку борщу и кусок хлеба — и на этом спаси¬
 бо. Больно, конечно. Всю жизнь, так сказать, сеяла разумное, доброе,
 вечное, а пожну милостыню. Но что ж... Как говорит наш дьяк: голо¬
 духа, зато «слабода»... 115
«Всех убиенных помяни, Россия...» Вера Осиповна вытирает глаза концом гардины (как будто такой
 ковер я видел у соседней помещицы в столовой). — Или поеду в город. Буду служить. — Ну, это вы что-то совсем неладное задумали. В городах теперь
 такой дух, что хоть с моста да в воду. Небывалый разлив мерзавцев.
 А служба... Смешно... Вот взять хотя бы меня, например. Вы думаете,
 я служу? Ничего подобного. Занимаюсь мелкими кражами. Тащу из
 архива книги, вырываю исписанные листы, а чистые вымениваю на
 базаре на хлеб. Это, так сказать, у меня занятие постоянное. А быва¬
 ют экстренные случаи: в хозяйственном подотделе лежит мука без ох¬
 раны... На Павловского выписано мясо, а он в отпуску... Так и жи¬
 вем. Противно, но живым в могилу не полезешь, к сожалению. Разве
 что закопают, как в Симферополе. В стакане Веры Осиповны плавает большая зеленая муха. Стран¬
 но, — зима и вдруг мухи... — В деревне тоже не сладко. Пройдитесь-ка по дворам, — всю¬
 ду такое недоверие и голодная злоба. По ночам прячут хлеб и от
 продналогщиков, и от своих. У зажиточных — мягкая мебель, зер¬
 кала до потолка и самогон в каждом углу. У бедных, а таких огром¬
 ное большинство, невылазная грязь, нечего есть, а самогону — хоть
 залейся. Пьют млад и стар. И ругаются. Если бы вы знали, как они
 ругаются! Я учительствую двадцать три года, знаю крестьянскую
 жизнь как свои пять пальцев, но никогда раньше такого скверно¬
 словия не слышала. Чего тут только нет: и поминание близких до
 родной дочери включительно, и Бог, и небесная канцелярия, и еще
 «на семь верст выше». И наряду с таким кощунством — церковь все¬
 гда полна. Я встаю и начинаю одеваться — до города не близко, а уже тем¬
 неет. — Да, вот еще интересный штрих, — продолжает Вера Осиповна,
 допивая чай (и муху), — крестьяне еще с грехом пополам пашут по¬
 мещичьи земли, но строиться на них, несмотря на выгодные условия,
 отказываются. Одному — Степану Олыпенку — и лес уземотдел да¬
 вал, и налогов обещал не взыскивать, только стройся... А Степан так
 прямо и сказал председателю: «Спасыби вашому батькови! Я выстрою
 хату, а барин вернется тай даст мини по шеям!» 116
Рассказы и очерки — С башкой мужик, — говорю я. — А насчет банд как у вас? По¬
 шаливают? — Такого добра сколько угодно, господам коммунистам житья нет.
 Недавно появилась новая — «сыны обиженных отцов». Разъезжают по
 ночам в тачанках: специальность — охота за продналоговцами, тройка¬
 ми и пятерками. Поймают какого-нибудь хлебного агента... жестокость
 какая... вспорют живот и в окровавленных внутренностях оставляют за¬
 писочку: «Продналог выполнил». Махновцы тоже нет-нет да появятся.
 Недели три тому назад ночевали в школе, говорили, что Махно идет не
 то из Румынии, не то из Польши с большой армией. Не знаю, правда ли... — Ложь. Плуты они, махновцы эти. А Махно я собственноручно
 повесил бы на первой осине, — его «братушки» впереди всех ворва¬
 лись в Перекоп. Заметьте, за месяц до того мой полк рядом с махнов¬
 ской сотней шел на красных. Авантюрист, больше ничего. — Разбросали по селу своего рода прокламации. Показать?
 У меня — на русском языке, были и на украинском. Вера Осиповна долго роется в тюфяке (там же у нее спрятаны
 на случай обыска: дешевое колечко с бирюзой, какая-то медаль на
 муаровой ленте, письма) и дает мне две бумажки синего цвета. На
 первой крупными печатными буквами от руки написано: «Встань,
 крестьянин и рабочий, коммунистов бить охочий», на второй: «Пя¬
 тью пять — двадцать пять, Махно с Врангелем опять». Выхожу на крыльцо. На ступеньках — мокрая вата снега. Дует лег¬
 кий, сырой ветер. Сторожиха, в огромных валенках и тулупе, стоит у
 ворот и ест семечки, артистически расплевывая шелуху полукругом. — Бабушка, а кто Императора Николая Александровича убил? Старуха смотрит на меня пристально. Потом крестится мелким, ба¬
 бьим крестом. — Хиба сам не знаешь? Мыныстер Родзянко. И поднялась рука на
 царя, прости Господи! Вера Осиповна улыбается, набрасывая на голову ковер (только те¬
 перь я убеждаюсь, что это самая настоящая гардина). Лицо ее стано¬
 вится совсем жалким и старым, когда, прощаясь, она говорит: — Так вы, пожалуйста, если будет на примете служба какая — сооб¬
 щите. Не могу я уже здесь больше. Не могу, да и только! Пожалуйста. — И вы, значит, мелкими кражами? — Все равно, хоть и крупными. Один мой знакомый, доморощен¬
 ный философ, говорит, что при советской власти бьггь честным — не¬
 честно и бессовестно. И потом... 117
«Всех убиенных помяни, Россия...» Мне иногда приходится так туго, что будь я помоложе, не только
 мелкими кражами пошла бы промышлять, но и собой. Времячко! До-
 свидания... Сторожиха дает мне на дорогу семечек, и я быстро иду в М. (Русские вести. 1923. 22 февраля. М199) III. Комячейка В М-льском уездном военном комиссариате, где я в прошлом году
 до беспамятства щелкал на пишущей машине за ржавую селедку и
 фунт сырого хлеба в день (как мы дрожали над каждой крошкой, боже
 мой!), комячейку составляли: товарищ Марин (Зильберман), това¬
 рищ Сидоркин и товарищ Мария Егоровна. В нормальное время все
 трое, даже сложенные вместе, яйца выеденного не стоили бы. Давая
 Сидоркину четвертак на чай или заказывая Марье Егоровне белье, вы
 бы не запомнили их лиц, плоских и уродливых. Но в ненормальное
 время переоценок всех ценностей и выеденных яиц они так высоко
 прыгнули вверх и так отразили на себе все типичное для советской
 знати, коммунистов тож, что было бы непростительно умолчать об
 этой бравой тройке. Товарищ Марин был демагог чистейшей воды, явный нахал и
 скрытый дурак, и эти особенности характера переплелись в нем
 весьма замысловато. Сын местного купца, он в мирное время за¬
 нимался тем, что ходил по городу в фуражке студента-технолога и
 недурно играл в футбол. В германскую войну технологическую фу¬
 ражку заменило кепи английского образца со значком санитара.
 В свободные от дела милосердия часы он работал на оборону — спе¬
 кулировал сахаром; после брест-литовского скандала скрылся с го¬
 ризонта, года два варился в соку пролетарской революции и вер¬
 нулся таким идейным большевиком, что, по словам старика Зиль¬
 бермана, «от него за три версты пахло мошенником». Появившись
 в М., товарищ Марин окопался в военном комиссариате, освобож¬
 давшем от службы в Красной армии, и вскоре был «избран» — на
 пост председателя комячейки. Говорить он мог по крайней мере 27 часов в сутки. Ораторствуя, нанизывал абсурд на тупость, дема¬
 гогию на хвастовство, ежеминутно уснащая свою речь передержка¬
 ми и потугами на остроумие из репертуара товарища Зиновьева. Эта
 граммофонная неутомимость и высшая школа дрессировки по не¬
 правильно понятому Марксу и дали одному из моих бывших сослу¬ 118
Рассказы и очерки живцев право сказать, что «товарищ Марин говорит как Соломон,
 только не так умно». При взгляде на товарища Сидоркина теория появления его на свет
 божий представлялась мне в таком виде: лежала в Вятке (он был вят¬
 ский рабочий) груда человеческого мяса, и вот на нее навалили не¬
 жданно-негаданно товарища Марина, сильно прихлопнув сверху, — и
 все добродетели этого последнего отпечатались в мыслях, сердце и
 душе Сидоркина обратной стороной, образовав такую сумбурную
 кашу понятий и представлений, что подчас на него было просто боль¬
 но смотреть. Он не был демагогом, не пытался ставить здравый рас¬
 судок вверх ногами, но называть белое красным или наоборот и уве¬
 рять в этом других — у него хватало и упорства, и наивной веры. Не
 был он и особенным нахалом и, кажется, не был дураком, но от при¬
 роды некрепкая да еще вконец размитингованная голова при каждом
 соприкосновении с живой жизнью и ее непредусмотренными комму¬
 нистической программой явлениями, будь то социал-предательство
 рабочих или нэп, — недоумевающе трескалась, и изливался из нее та¬
 кой поток ребяческого бахвальства и виртуозной глупости, что хоть
 святых выноси. Товарищ Марья Егоровна была старой девой. (Характерно, что по¬
 чти все русские коммунистки — по крайней мере мне лично не при¬
 ходилось сталкиваться с исключением из этого правила — или ста¬
 рые девы, или бывшие аптекарские ученицы, или и то и другое вмес¬
 те.) Невысокого роста, довольно полная, с физиономией столь урод¬
 ливой, что, кажется, поднеси к ней стакан молока — молоко скиснет,
 Мария Егоровна была ярой последовательницей и апологетом тогда
 прошумевшего на всю Россию проекта саратовского женотдела, по ко¬
 торому женщинам предоставляется безапелляционное право избирать
 себе мужей, и в первую очередь старым девам, и искренне возмуща¬
 лась, когда ВЦИК отверг проект как «провоцирующий женское рав¬
 ноправие». Деятельность комячейки разделялась на две части — идеологиче¬
 скую и практическую. В чем выражалась сторона практическая, бу¬
 дет сказано ниже, а вот — сторона идеологическая (у нас она называ¬
 лась проще — идиотическая). Без четверти пять. Дописываю копию седьмого за сегодняшний
 день весьма спешного приказа Склянского — приказы зампредвоен-
 совета Склянского, как известно, пишутся столь же часто и с таким
 же успехом, как и ноты наркоминдела Чичерина. Через четверть часа 119
«Всех убиенных помяни, Россия...» закрою «Ремингтон» и — айда. Усядусь с ногами на кровати и буду
 думать. О чем? Ах, так много дум у ненадежных элементов! А потом,
 когда поползут по небу светляки — звезды, когда чье-то сердце шел¬
 ками заменит мои лохмотья — буду смотреть в глаза нежно-суровые и
 трепетные и... И вдруг — в дверях товарищ Марья Егоровна. — Товарищи, в пять собрание общей канцелярии. Прошу не опаз¬
 дывать. Гневно набрасываю на машину чехол и иду вниз. Поскорей бы
 одеться и удрать пока не поздно. Увы! — внизу толпу таких же, как я,
 беглецов сдерживает дежурный красноармеец. — Назад, назад, товарищи! Никого не велено пускать. Тебе гово¬
 рят или нет? Куда лезешь?! Делопроизводитель Талаков с гримасой держится за щеку. — Зубы... ей-богу... к доктору только пойду, через десять минут вер¬
 нусь... — Принесите записку от товарища Марина. Мне что? Что прика¬
 зано — исполняй. Ругаясь, плетемся в общую канцелярию. Там темно и пусто. Си-
 доркин стоит у окна и, нелепо шевеля толстыми губами, заучивает что-
 то наизусть. Марья Егоровна злится. — Разве вас приучишь к дисциплине? Марченко, позовите всех.
 Шестой час уже. Марченко уходит и не возвращается. Дежурный живет с ним в од¬
 ной квартире и, вероятно, отпустил его с миром. Ждем пять, десять,
 двадцать минут. Никого. Марья Егоровна пулей срывается с места и с криками обегает от¬
 делы комиссариата. К шести общая канцелярия наполняется слу¬
 жащими. Садятся на столах, на подоконниках — стульев мало. Каж¬
 дый расписывается на особом листе, стремясь расписаться и за
 кого-нибудь отсутствующего. Двадцати трех из шестидесяти — нет.
 Завтра их фамилии будут красоваться на черной доске. Какое горе,
 подумаешь! Марин открывает собрание речью на тему «дважды два — пять».
 Так как можно безошибочно предсказать, что товарищ председатель,
 трагически вращая глазами и голосом патетическим, как у первого лю¬
 бовника базарной труппы, будет склонять по всем падежам и числам
 слова: «буржуй, выходец из черносотенной среды, провокационный
 элемент, интернационал, мы, вы» (у него выходит ми, ви) и раз де¬
 сять повторит остроту Стеклова «мы выплюнули Врангеля за грани¬ 120
Рассказы и очерки цу», — я не слушаю его. За уютной спиной сторожа Григория читаю
 Аркадия Аверченко «Двенадцать ножей в спину революции». Маль¬
 чишка рассыльный, прислонившись к шкафу, сладко спит. Слева го¬
 ворят о какой-то Олечке — «понимаешь, подняла руку и прямо в рожу,
 в рожу». Справа регистратор Фролов демонстрирует соседу свои мус¬
 кулы. Сзади, за спинами Григория, Фролова и моей, заведующий учет¬
 но-конским подотделом Лесников и казначей Гужевой едят пшени¬
 цу, растирая ее чернильницей. Словом, внимание полное, общее, рав¬
 ное и тайное. Сколько времени говорит товарищ Марин и какими перлами ода¬
 рил он недостойную аудиторию — я не знаю, не слушал. Когда разда¬
 ются аплодисменты, рассыльный вскакивает как угорелый — стучу
 «двенадцатью ножами» по столу и в восхищении кричу «браво». Ора¬
 тор, самодовольно улыбаясь, опускается в кресло. Смотрю на него дол¬
 го и пожимаю плечами. Мне удивительно не то, что на его жилете бол¬
 тается ценный брелок, принадлежащий, как известно всему городу,
 бывшему помещику Рогову, не то, что в прошлом году его публично
 уличили в подлоге и взятках, а он по-прежнему играет на первой
 скрипке местного коммунистического бомонда. Нет, все это в поряд¬
 ке вещей, все это называется «идейностью». Но мне трудно понять,
 как можно с помойной ямой в душе и непечатным словом вместо со- у
 вести не только играть роль борца и пророка, но и, вопреки логике,
 обязательной даже для негодяев, понемножку начать верить, что я,
 мол, действительно борец и пророк? Или для перешедших Рубикон
 чести и прочих буржуазных предрассудков — даже законы логики не
 писаны? К председательскому столу подходит товарищ Сидоркин и неук¬
 люже кланяется. — Товарищи! Советская власть — это, значит, совет, сообща то
 исть. Значит, по каждому принципиальному вопросу — общее со¬
 брание, потому что глас народа — глас Божий... нет. Товарищи,
 авангард мировой революции через головы капиталистов и эксп-
 лавататоров шлет братский привет рабочему классу. Мы клялись
 подцерживать советскую власть, а не поддерживаем и утикаем от
 текущих вопросов. Отчего? А оттого, что безнадежные элементы
 разводят провакацию. Это кулаки, значит и вообще... этого...
 Возьмем для примеру нэп. Что такое, с идейного обсуждения, нэп?
 А такое: торгуй, но ежели насчет политики, так мы тебя так коле¬
 ном под брюхо вжарим, что аж закричишь, собачий ты сын. Това¬
 рищи, я призываю к правильному понятию текущих вопросов и что¬
 бы не поддаться на пушку... 121
«Всех убиенных помяни, Россия...» Этого я слушаю. Этого мы все слушаем с удовольствием неподдель¬
 ным — в кой раз послушаешь такую белиберду? Иногда, в часы заня¬
 тий, мы даже просим его: товарищ Сидоркин, скажите что-нибудь ре¬
 волюционное! — и Сидоркин, не чуя насмешки, до седьмого поту
 говорит об авангардах, о «приспиктивах», о том, как «гидр контрре¬
 волюции поднял голову над самостоятельностью классовых противо-
 речиев...». — Товарищи, — заканчивает Сидоркин свой «доклад» (в повес¬
 тке дня значится: «Новая экономическая политика, доклад тов. Си¬
 доркина»), — я обращаюсь ко всем вам с упоминанием: отстаивай¬
 те антиресы чистого коммунизма. Ленин сказал, что надолго и всу-
 рьез, только это понимать надо. Скажем: отступление это или
 тактический оборот дела? Ничего подобного. Командные высоты
 в мозолистых руках наших вождей, и мы должны научиться торго¬
 вать. А научившись, мы им всем покажем кузькину мать. Я предла¬
 гаю послать нашему дорогому Ильичу телеграмму: «Мы, служащие
 и красноармейцы М-льского уездвоенкомата, шлем испытанному
 руководителю русского и всемирного пролетариата товарищеский
 привет и благодарность за доблестную работу. Да здравствует Иль¬
 ич! Да здравствует Третий интернационал!» Кто за — прошу под¬
 нять руку. Что, непонятно? Голосую еще раз: кто за посылку такой
 телеграммы, поднимите руку. Почему подымают руки Фролов, Таланов, Гужевой, все — не знаю.
 Я «за» такую телеграмму потому, что мне надоело сидеть в чека и осо¬
 бых отделах, потому что мне крайне дороги мой фунт хлеба и селедка,
 потому что, предполагая в ближайшем будущем «драпать» в Питер, а
 оттуда в буржуйскую Европу, разыгрываю верноподданного. Марин подсчитывает поднятые руки. — Единогласно. Последней выступает Марья Егоровна. Долго и нудно, с кокетни¬
 чающими пришептываниями и игрой выцветших глаз, говорит она о
 последнем завоевании революции в области женского движения — о
 съезде женщин Востока. Среди нас нет ни одного восточного челове¬
 ка и, главное, ни одной женщины, если не считать таковой уборщицу
 Федосью, которой несколько аршин ситцу на платье внучке важнее,
 чем восточное, западное, северное и южное равноправие. И тем не
 менее Марья Егоровна читает по тетрадке свой нелепый доклад с та¬
 ким же азартом и самовлюбленностью, с каким она читала его вчера
 в женской трудовой школе 2-й ступени, а третьего дня — в професси¬
 ональном союзе ломовых извозчиков. 122
Рассказы и очерки Без четверти восемь, под громкое пение «Интернационала» и ти¬
 хие ругательства, собрание наконец закрывается... Такова работа идеологическая. Практическая была куда проще и
 забавнее. Известно, что и по старому, и по новому стилю в неделе одна
 пятница. У людей непостоянных в неделе семь пятниц, у коммунис¬
 тов же суббот и того больше. По крайней мере субботники у нас, как
 и повсюду в РСФСР, бывали не только каждый день, но иногда и два
 раза в день. Обыкновенно после занятий или часов в пять-шесть утра нас
 сгоняли на улицу, выстраивали так называемым сознательным стро¬
 ем, т. е. беспорядочной толпой, и мы с красными флагами впереди
 и конце шествия шли в «наш» сад (бывшая усадьба немца-колони-
 ста Ш.), на огород, на железнодорожную станцию — ломать нико¬
 му теперь не нужный пакгауз на дрова для паровоза. Когда же аб¬
 рикосы в саду осыпались на землю или в карман не сеющих, не жну¬
 щих, но собирающих в житницы, картофель оказывался давно
 сгнившим (однажды мы даже копали, поливали и пололи пустую
 землю — картофель совершенно не взошел!), а пакгауз — сломан¬
 ным обывателями, — мы чистили дворы, убирали снег, проходили
 военное обучение и ругались. Вся эта весьма продуктивная работа проходила гладко и весело:
 надо отдать справедливость руководству комячейки, — мы, рядовые
 члены трудовой семьи, только рыли грядки, кидали снег, срывали
 стропила и балки, а самые тяжелые, утомительные обязанности не¬
 сли они. Марин, Сидоркин и Марья Егоровна распределяли работу,
 сосали сахар с лимоном — советская карамель, в перерывах запевали:
 «Смело, товарищи, в ногу!» (у Марина был голос как перо у Демьяна
 Бедного — фальшивый и вечно переваливающий на высоких нотах),
 записывали фамилии саботажников и изволили мило шутить: «А ну-
 ка, товарищи, докажем, что мы сумеем работать не только на словах,
 но и на деле!» «Сумели» ли мы доказать или нет, но ни тогда, ни теперь мне не
 приходилось жалеть о безрезультатно проведенных субботниках, за
 свой труд я получал мзду, и довольно, по тому времени, порядоч¬
 ную, — полную фуражку перезрелых абрикосов и квитанцию на
 картофель... Ничто не вечно под луной, и даже такое капитальное сооружение,
 как комячейка М-льского уездного военного комиссариата, приказала
 долго жить при весьма, впрочем, печальных обстоятельствах. 123
«Всех убиенных помяни, Россия...» Товарищу Марину надоело зря болтать языком, из-под полы тор¬
 говать сахаром и комиссариатским овсом. В конце прошлого года он
 женился на подруге дней своих суровых, дочери художественно обра¬
 батывающего государство нэпмана, обвенчавшись с ней в синагоге.
 Так как по Марксу, пересаженному на русскую почву, даже венчать¬
 ся в синагоге — преступление, Марина исключили из партии за мел¬
 ко (!) -буржуазность. — Хочу быть свободным от всяких, даже партийных, предрассуд¬
 ков! — гордо заявил он нам на прощании очень трогательном — вы¬
 пили три ведра греческой водки — и уехал с женой в «нашу милую ста¬
 рую Москву». За месяц до того М-ль осчастливили своим посещением Раков-
 ский и Фрунзе. После банкета за счет местных буржуев в доме X. по
 Воронцовской улице с тонкими винами и коньяком лучших марок
 (только шампанское, вместо «Клико» или «Редерер» пили русское —
 «Абрау-Дюрсо», это в те дни, когда по всей губернии свирепствовал
 голод!) состоялся на Торговой площади митинг, между прочими вы¬
 ступил и товарищ Сидоркин. Что он, собственно, хотел сказать, как
 всегда, понять было трудно, но, как резюме сказанного им, в голове
 слушателя оставалась только одна, крайне характерная для коммуни¬
 стов подобного типа, фраза: «Которые бессознательные, так те голо¬
 дают, а которые сознательные — наоборот». После митинга Раков-
 ский с аристократической брезгливостью спросил председателя ис¬
 полкома Беленького: «Что это за дубина выступала от военного
 комиссариата?», и Сидоркина убрали в уезд, на пост председателя во¬
 лостного военного отдела, где он болтается, вероятно, и по сию пору. Дольше всех знамя комячейки держала Марья Егоровна, но, уж вид¬
 но, судьбе было угодно лишить комиссариат последнего утешения. Ког¬
 да я уже был «в бегах» и против моей фамилии значилась краткая, но вы¬
 разительная отметка «дезертир» (до того была другая — «бывший вран¬
 гелевец»), Марья Егоровна влюбилась в какого-то проезжего циркового
 артиста и пошла к нему на квартиру осуществлять проект саратовского
 женотдела. Злые языки уверяли, что аргисг с бранью выгнал ее, а жена
 артиста послала ей вдогонку бутылку с керосином. Как бы там ни было,
 но день спустя Марья Егоровна отравилась цианистым калием. Даже умирая, этот безусловно ненормальный человек оставался ве¬
 рен себе: уже в агонии товарищ Марья Егоровна нацарапала на про¬
 токоле съезда женщин Востока: «В смерти моей прошу никого не винить. Да здравствует идеал аб¬
 солютно свободной женщины!» (Русские вести. 1923. 4, 6марта. № 208, 209) 124
Рассказы и очерки IV. Сашенька Племянница моей квартирной хозяйки представила мне его не без
 гордости: — Особоуполномоченный всеукраинского ревтрибунала Алексей
 Алексеевич Бобринский, бывший граф. Я невнятно прожевал свою фамилию, сказав обычное: — Очень рад. Хорош, нечего сказать! Папашу, может быть, сварили в котле с ки¬
 пящим сахаром — были такие случаи, — а сынок по ревтрибуналам
 путается... А через пять минут особоуполномоченный и бывший граф
 оказался Сашенькой О., вольноопределяющимся... -ой зенитной бата¬
 реи крымского период а Добровольческой армии. — Но почему же — бывший граф? Ведь это так контрреволюционно... — Видишь ли... — сказал Сашенька (принадлежал он к тому сорту
 людей, с которыми уже после минутного знакомства становишься дру¬
 зьями и на «ты»). — Коммунары страшно любят, когда у них служат
 представители громких фамилий, а если такой титулованный тип —
 партийный, для него нет ничего невозможного. Вот я в особо важных
 случаях и напяливаю на себя графскую или княжескую корону. Для
 пользы дела, так сказать. — А какой «особо важный» случай у тебя в настоящее время? — по¬
 любопытствовал я. — Еду в Одессу на ревизию карательных учреждений. Вот мои удо¬
 стоверения личности, мандат, партийный билет. Без скромности могу
 сказать, что работа художественная. Действительно, все было прекрасно — бумага с водяными знака¬
 ми, штампы, подписи, фотографическая карточка с сургучной печа¬
 тью комиссариата юстиции, даже следы грязных пальцев на краях би¬
 лета — примета истинного коммуниста. Болтая о прошлом и теперешнем, до сумерек просидели мы с Сашень¬
 кой под сморщенной грушей, и я узнал несложную, но такую маловеро¬
 ятную биографию его последних лет. Пожалуй, я бы не поверил ей, счел
 бы ее забавной выдумкой, если бы несколькими днями позже мне не при¬
 шлось быть свидетелем рискованных проделок этого находчивого и не¬
 глупого Хлестакова, этого милого Рокамболя советской марки. Попав в Симферополе в плен, Сашенька, благодаря, вероятно, сво¬
 ей удивительно добродушной физиономии, как-то выкарабкался из 125
«Всех убиенных помяни, Россия...» «овечки» (отдел ве-че-ка) и поступил на красный бронепоезд «За
 власть Советов», с которого и сбежал по приезде в Харьков, предус¬
 мотрительно захватив с собой целую кипу незаполненных бланков,
 скрепленных, однако, подписями и печатью бронепоезда. В Харько¬
 ве Сашенька сунулся было в университет, но быстро ожегся: там зна¬
 ли о его службе в Белой армии; из дому писали: не вздумай так рано
 приезжать сюда, тебе надо еще лечиться, а климат у нас суровый, как
 никогда. Надо было некоторое время провисеть в пространстве, и Са¬
 шенька, недолго думая, поехал в Екатеринослав на съезд коммунис¬
 тической молодежи, а также закупить, кстати, вагон пшеницы для
 питательного пункта станции Люботиц, на что у него имелось пред¬
 ложение за подписью самого Раковского. — Позволь, — прервал я его, — а деньги? — Какие деньги? — Ну, за пшеницу... это, значит, миллионы нужны. Где же ты их
 взял? Сашенька удивленно поднял брови. — Деньги? Вот новости еще! А для чего тогда комиссариат финан¬
 сов существует? У меня ведь эти... боны или купоны... черт их знает,
 как они там... Закупил что-нибудь и даю такую бумажку: деньги, го¬
 ворю, получите в любом казначействе или отделении государствен¬
 ного банка. Всех благ! Ну, и тут надо скорее на вокзал и давать стре¬
 кача, потому что хотя боны эти самые и настоящие — знакомая одна
 целую книжку сперла, — но подпись на них — моя, а печать — ко¬
 миссариата здравоохранения, только слово «здравоохранение» затер¬
 то. Очень просто. Чуть ли не в каждом городе были у Сашеньки родные, друзья, хо¬
 рошие знакомые, снабжавшие его в изобилии бланками, образцами
 подписей, печатями различных ведомств и войсковых частей. Здесь
 же, в Екатеринославе, продав пшеницу за полцены (не был он ком¬
 мерсантом), Сашенька поехал на дачу в Славянск, потом — в Алупку
 за вином для киевского Губздрава, оттуда — на Волынь закупать скот
 для интендантства армии Буденного. Справедливость требует сказать,
 что у него никогда не было заранее определенного плана; все делалось
 у него по наитию свыше, зависело от тех или иных реальных возмож¬
 ностей в виде особенно удачно сформированных документов, причем
 довольствовался Сашенька малым. — Служить в советских учреждениях или в Красной армии я не
 могу и не хочу принципиально, — говорил он мне, — а жить дома 126
Рассказы и очерки или учиться не дают. Что прикажешь делать? Вот я и плаваю в мире
 сильных ощущений риска игры с чекой. Конечно, я мог бы соста¬
 вить себе порядочный капитал на совдепской неразберихе, но, ей-
 богу, меня тошнит. Ведь — жульничество, как-никак. Потому я по¬
 ставил себе за правило «зарабатывать» только необходимое, не боль¬
 ше. Рад, что и обезоруженный наношу вред красным. Чего же мне
 еще надо? На следущий день утром, встреченный весьма почтительно, Са¬
 шенька получил в исполкоме железнодорожный пропуск в Одессу, а
 вечером, почему-то изменив решение, направился в том же костюме
 (ходил он всегда в английской шинели и «танках») и в тот же испол¬
 ком с документами на имя какого-то Сергеева ходатайствовать о про¬
 пуске в Ростов на предмет организации сборов в пользу больных и ра¬
 неных красноармейцев. Я страшно беспокоился за него. — Послушай, это уже не смелость и даже не нахальство, а просто
 безрассудство. — Ты думаешь? Ничего! Вечером будет только дежурный, который,
 кажется, меня утром не видел. Пропуск в Ростов был выдан, но Сашеньку заметили. Знакомая ба¬
 рышня из исполкома срочно сообщила нам, что на вокзале прогули¬
 вается некто в черном, жаждущий схватить моего друга со всеми ат¬
 рибутами его веселой профессии — фальшивыми бумагами, печатя¬
 ми, разноцветными карандашами и чернилами, красноармейскими,
 курсантскими и рабфаковскими значками, знаками отличая всех сте¬
 пеней и видов. — Какой он «вумный»! — захохотал Сашенька и поздней ночью
 укатил на обывательской подводе в глухое село объявлять... моби¬
 лизацию лошадей согласно приказу окружного военного комисса¬
 риата от 19 августа за № 9345-а (приказ такой действительно был,
 и, выдавая Сашеньке мандат, я действовал, таким образом, почти
 законно). Через неделю меня посетил высокопоставленный босяк интерна¬
 ционального типа и принес небольшое письмо от «товарища предсе¬
 дателя харьковской губернской рабоче-крестьянской инспекции, та¬
 кого молодого, такого идеалиста», с которым он имел честь познако¬
 миться в поезде. 127
«Всех убиенных помяни, Россия...» «Мобилизация не удалась, — пишет Сашенька, — только девять ло¬
 шадей и куль белой муки. Продал в другой губернии. Еду отдохнуть
 на Волгу. Устал я как-то. Vale1. Саша». Уже в Петрограде я получил от него еще одно, последнее, письмо,
 написанное тем же милым, женственным почерком. «Сижу в Москве
 третьи сутки. Здесь еще противнее, чем у нас, на юге, но я попал сюда
 по делу — украинский комиссариат земледелия послал меня за инфор¬
 мацией. Думаю переменить службу. Мне обещали место во Внештор¬
 ге. Удастся ли — не знаю. Сложно это очень...» И теперь в стране холодной, неуютной я все время жду его. Каж¬
 дый раз, узнав о новой торговой делегации, о новом посольстве со¬
 ветского «правительства», думаю: а вдруг Сашенька? Но куда пи¬
 сать ему? Кто знает — какая баронская корона украшает бесшабаш¬
 ную голову моего веселого друга — «такого молодого, такого
 идеалиста»?.. Сашенька, откликнись! {Русские вести. 1923. 29марта. № 228) V. Дом ребенка Меня всегда сильно интриговал этот длинный голубой дом на углу
 Школьной и Торговой. Было в нем что-то действительно детское, наив¬
 ное, простодушное, а где именно притаилось оно — не понять. То ли
 в аршинной вывеске с кривым серпом и молотом на слишком тонкой
 ручке, то ли в ряде прозрачных занавесок. Или, может быть, про¬
 сто — так? Просто, подходя к этому дому, я почему-то настраивал себя
 на грустно-сентиментальный лад? Бог его знает... — Мне приходилось слышать, что советская власть все-таки что-
 то сделала на «младенческом фронте», — сказал я однажды Петьке —
 долговязому парню, проходившему курс наук в местной гимназии пос¬
 ле того, как он года два уже был обременен семейством, столь же мно¬
 гочисленным, сколь и голодным. Петька кивнул головой: — Как это ни странно, но это — правда; им удалось достигнуть
 крупных успехов. Хотите, отправимся завтра в дом ребенка? У меня
 там знакомые. 1 Привет (лат.). 128
Рассказы и очерки — С большим удовольствием. В серии моих наблюдений не хвата¬
 ет именно этой области — воспитания грудных ребят. — Там не только грудные, — сказал Петька, подбрасывая в буржуй¬
 ку угля, который он с некоторым риском для здоровья еженощно крал
 на вокзале. Спустя несколько дней мы отправились. Светлые, не совсем грязные комнаты. Картинки этакого веселень¬
 кого содержания на стенах — лубочные Психеи с пухлыми Амурами,
 прилизанная весна, непременный член приличного общества — «Ос¬
 тров мертвых», зайцы вверх головами. Все — как в лучших домах. Диван, большой, широкий, с просиженной насквозь клеенкой.
 Хорошенькая, слишком хорошенькая девушка в розовой блузке не¬
 сколько вольного покроя. Петька долго жмет ей руку («у меня там
 знакомые»), ржет — смеяться по-человечески он не умеет, пытает¬
 ся обнять. — И всегда вы так, Петя... А еще образованный! — кокетничает де¬
 вушка и говорит мне: — Они, можно сказать, совсем ненормальные,
 как что — сразу целоваться лезут. Петька берет меня за руку. — Мой лучший друг, хотя насчет баб — балбес. Сволочь, одним
 словом. Я уже успел привыкнуть к Петькиной ругани, но все же пытаюсь
 остановить его: — Замолчите! Ведь, все-таки это детский дом... Петька чешет затылок. — Ага... Конечно, вы правы. Да, кстати, о детях. Вот, Катюша, сей
 молодой, но многообещающий человек поместил в прошлом году сюда
 своего годовалого сына и горит любопытством знать, где таковой в на¬
 стоящее время болтается. Понимаешь, отцовское чувство и так далее.
 Откровенно говоря, такого папашу надо было бы выдрать по первое
 число, но я, как друг, должен помочь. «Отец», т.е. я, стоит у зеркала и стойко сносит поклеп, вспоминая,
 как звали его легендарного сына. — Это можно, — говорит Катюша, — я сейчас по книгам справ¬
 люсь. Имя и фамилия? Петька быстро отвечает: 5 — 772 129
«Всех убиенных помяни, Россия...» — Константин Шампанский. Такой, знаешь, здоровый, все орал,
 все орал, подлец. Девушка роется в толстых книгах, тетрадях, подносит отдельные
 листы к большим, близоруким глазам, деловито кусает пухлые губы.
 Мой бедный сын, Константин Шампанский, без вести пропал, и
 Петька теряет терпение. — Тут, милая, люди свои. Ты в комиссии по ликвидации безгра¬
 мотности только до буквы «мэ» дошла; дай-ка я поищу. Я его живо,
 прохвоста, на свежую воду выведу. Давай. Смущенная Катюша протягивает ему толстую книгу в потрепан¬
 ном переплете. — Авдеенко Степан. Доставлен вторым участком милиции. На ле¬
 вой щеке родимое пятно. Твой? — спрашивает Петька, читая по ал¬
 фавиту. — Нет, у меня же этот... Шампанский. У него родинки на живо¬
 те — три звездочки. — Аксанова Елена. Блондинистая. Особых примет не обнаружено.
 Твой? — Это, кажется, девочка... — Это все равно. Байко Григорий. Найден у ворот. Скончался...
 Отчего это он, а? — В помойку упал, — говорит Катюша. — Няньки при нем не
 было... Петька нежно хлопает по обнаженному плечу девушки. Та ёжит¬
 ся, гримасничает. — Молодец девка. Медали тебе за это не выдали? — Я-то при чем? Говорю — нянька. Ухажеры к им каждый день
 шляются. — Ты тоже не зеваешь. Воловников Сидор. Твой? — Нет. У меня Константин. — Тут и Элеонору на Сидора переделают. Моего «сына» в списках живых и умерших (последних было втрое
 больше) не оказалось, и девушка, сияя прелестными синими глазами,
 просит подождать, пока из Женотдела придет заведующая домом —
 она, наверное, знает о судьбе моего Костеньки. Соглашаемся. Петь- 130
Рассказы и очерки ка — совсем ненормальный! — располагается на диване, как дома: нога
 на ногу, в зубах — устрашающего вида трубка; его руки начинают по¬
 дозрительно скользить по розовой блузке. Катюша смеется. В соседнюю комнату приоткрыта дверь. По не совсем грязному
 полу расползлось человек десять детей, бледных, в неимоверно заса¬
 ленных рубашонках. Один упал со стула и орет во всю ивановскую,
 что, видимо, мало занимает особу средних лет, художественно накра¬
 шенную. Особа смотрит [...] пытается пленить мое сердце очарователь¬
 нейшей улыбкой. — Много у вас детей? Особа начинает грызть ноготь и постукивать ножкой по полу. — Это у нас выясняется по вечерам. — Почему по вечерам? — Система у нас, значит, такая. На день они расходятся по городу,
 многие удирают, а многие... — Мрут? — Вот так сказал: мрут! Всякие несчастные случаи бывают. За все¬
 ми не присмотришь. У дверей стоит мальчуган в дырявом костюме из рогожи. У него
 воспаленные, залитые гноем глаза; лицо в какой-то омерзительной
 сыпи. С невольной брезгливостью глажу русую головку, спрашиваю: — Как тебя зовут, малыш? — Карл. — Ты из колонистов? Немец? — Он подкидыш, — поясняет особа, — и мы его записали в честь
 нашего великого учителя так: Карл Маркс. По-моему, очень остро¬
 умно. — Очень. Ты сегодня обедал? — У нас обедов нету, — шепчет Карл, пугливо оглядываясь назад. Особа поясняет: — По недостатку средств мы даем им только ужин. Да и то только
 потому даем, что иначе они все разбегутся, дурачье такое. Разве они
 понимают что-нибудь? Чувствуют добро? Дубины. — Что же ты ел сегодня, Карл? — По добрым тетям походил, а они мне хлебца дали. Не дождавшись заведующей, мы уходим. На улице Петька долго и
 обстоятельно рассказывает о прелестной Катюше. Мне как-то не по
 себе, тяжело. Завернув за угол, я спрашиваю: 5' 131
«Всех убиенных помяни, Россия...» — Неужели кто-то серьезно думает, что это — дом ребенка. — Никто и не думает. Дети — только ширма. А на самом деле в этом
 «доме» все, начиная с заведующей и кончая последней нянькой, —
 уличная дрянь; в нем процветают спирт и медицинские операции, за¬
 коном недозволенные. Очень просто. Давно уже... следовало этот ду¬
 рацкий серп и молот заменить красным фонарем. А в городе этот «дом
 ребенка» недаром называется «домом от ребенка»... (Русские вести. 1923. 3 марта. № 231)
КНИГА БЫЛЕЙ <» ♦ ■♦> I. Трое Лестница была узкая, круглая, вся в ломающемся стекле замерз¬
 шей воды. Чтобы не упасть, Клавдия Алексеевна всегда держалась за
 перила, тоже обмерзшие, и осторожно ставила на истертую ступень¬
 ку ногу в кухаркином валенке. Кухарки давно уже не было, и ничего
 уже не было. А вот валенки — искривленные, с парусиновыми латка¬
 ми на расплывшихся носках — почему-то остались. Лестница была узкая, крутая. А на верхней площадке, прислонив¬
 шись к маленькой, обитой клеенкой и войлоком двери, Клавдия Алек¬
 сеевна стояла обычно несколько минут неподвижно, дыша тяжело и
 часто. Потом дрожащими руками вкладывала в замочную скважину
 ключ, дверь открывалась с густым и грустным кашлем. Из передней,
 из темной комнатки за ней плыл раздражающий запах сырости. С кашлем открывалась дверь, ударяясь сломанной ручкой о стол,
 неизвестно к чему и кем поставленный у самого входа. Впрочем, на
 нем жил, доживая последние дни, третий и последний обитатель
 этой квартиры — дог Буль. Лет двенадцать тому назад его купил в
 Лондоне, на собачьей выставке, покойный генерал, привез в Пе¬
 тербург в плетеной корзинке. Стоил он шестьдесят фунтов, имел ат¬
 тестат с целым рядом надписей и печатей и две медали — одну се¬
 ребряную, другую — золотую, с вытесненным на ней годом —
 «1910». Первую медаль взяли при обыске, на вторую, запрятанную
 генеральшей в дымовую трубу, Клавдия Алексеевна выменяла два
 возка дров с полусотнею яиц, оказавшихся тухлыми. Аттестат бро¬
 сили на старой казенной квартире по Миллионной, где вообще все
 бросили. На стуле день и ночь, не слезая, лежал Буль, следя стекленеющи¬
 ми глазами в одну точку — на проволоку бывшего когда-то звонка. Нерв¬
 но вздымалась на груди вылезшая шерсть, вдоль хребта ходил взад и
 вперед какой-то комок — собачий тик. Увидев генеральшу, Буль ти¬
 хонько шевелил лапой, жалобно взвизгивая. Клавдия Алексеевна, со¬
 грев дыханием руки, с трудом подымала его и несла в комнату, низ¬
 кую, холодную, где жили они трое — Буль, генеральша и ее сын, Юрий,
 чахоточный юноша, рисовавший плакаты для цирка и кабаре. 133
«Всех убиенных помяни, Россия...» На ящике у чугунной печки Буль успокаивался и, оскалив беззу¬
 бую челюсть, смотрел в огонь немигающими глазами. Половина окна
 пропускала в комнату скудный зимний свет; другая половина, с раз¬
 битым стеклом, была забита мешками с соломой. Холодок острой
 струей шел от нее к двери, чуть шевеля шерсть на спине Буля. Гене¬
 ральша, не снимая пальто, переделанного из генеральской шинели,
 чистила непослушными руками мерзлый картофель, варила его в боль¬
 шой жестяной кружке, думала о чем-то, вероятно нерадостном, пото¬
 му что то и дело по морщинистым щекам текли слезы в кружку или
 на уши дога. Буль неподвижно смотрел на догорающий огонь. В половине седьмого приходил Юрий. Он долго топал ногами в пе¬
 редней, стряхивая с сапог снег; потом, войдя в комнату, молчаливо
 целовал матери руку и гладил собаку по вытянутой вперед лапе. Обе¬
 дали тоже молча — Клавдия Алексеевна с сыном за столом, сколочен¬
 ным из досок с темно-коричневой меткой «Чай К им С»1. Буль — на
 ящике у печки. Когда Юрий проводил рукой по лицу с прозрачной
 синеватой кожей, генеральша спрашивала, наливая ему в картофель¬
 ную гущу подсолнечного масла: — Устал, мальчик? — Немножко, мама. Глаза у Юрия были отцовские — небольшие, странно-зеленоватого
 оттенка, окаймленные густыми ресницами. Весь он вообще так ярко на¬
 поминал все то, что никогда не вернется. Каждый раз, встречая взгляд
 этих родных, так неминуемо явно потухающих глаз, Клавдия Алексеев¬
 на против своей воли думала о недавнем, о страшном, об убийстве мужа
 озверевшей толпой, о разгроме всей жизни, всего смысла жизни. Думала
 также о том, что через три-четыре месяца Юрий сгорит, умрет на ее ру¬
 ках. Чем больше думала об этом, тем больше были эти думы и тем чаще
 приходили они. Но нельзя было показать своего отчаяния, и Клавдия
 Алексеевна старалась казаться спокойной. Только когда сына не было
 дома, она, заливаясь слезами, говорила Булю: — А Юринька скоро умрет. Что мы тогда будем делать? Буль, Буль... Буль спал, и генеральша переводила разговор на более ему понят¬
 ную тему: — Буль, хочешь на Миллионную? Завтра мы переедем на Милли¬
 онную. Юринька там поправится. Юринька обязательно выздоровеет
 на Миллионной. И Буль, услышав знакомое название родной улицы, широко откры¬
 вал круглые глаза. Порой даже из них медленно катилась совсем на¬
 стоящая, совсем человеческая слеза. 1 Так в тексте. 134
Рассказы и очерки После Рождества Клавдия Алексеевна неожиданно слегла, просту¬
 дившись на толкучке, где продавала шнурки для ботинок, мазь, ре¬
 зинки. Лежала молчаливо в комнате с разбитым окном, гладила Буля
 по спине с перекатывающимся тиком. Покорно рассыпались по по¬
 душке седые волосы, накрыв белой паутиной старые кружева, накрыв
 смешную маленькую коронку с вензелем «KP». Юрий рисовал дома свои плакаты, кричаще-пестрые, зазывающие
 карикатурными руками клоунов, кровавыми губами танцовщиц. До
 глубокой ночи мерцала на столе керосинка и бегали по картону длин¬
 ные иссиня-желтые пальцы. Набросав кисточкой колпак, цирковую
 наездницу, китайскую шкатулку фокусника, Юрий оглядывался на¬
 зад, спрашивая тревожно: — Ну как, мамочка? Не лучше? — Не лучше, мальчик. Горю вся. Был и доктор, круглый, веселый старик в черепаховых очках. Он,
 беспрестанно балагуря, прописал что-то. Советовал переменить
 комнату, хорошо питать больную, обещал наведаться еще. Но ему
 не смогли заплатить за визит, и доктор больше не пришел. А ост¬
 рая простуда отразилась на легких Клавдии Алексеевны, давно уже
 нездоровых. Генеральша быстро обессилела, как-то сморщилась
 вся, стала совсем маленькой. На истлевших кружевах, на смешной
 коронке наволочки появились алые пятна крови. Когда Клавдия
 Алексеевна, задыхаясь в кашле, сжала рукой безжизненную голову
 Буля и изо рта ее потекла пена, смешанная с кровью, Юрий стал на
 колени у кровати матери и, прижавшись к ней влажным лицом, ска¬
 зал совсем просто: — Мамочка, ты еще не умирай. Подожди еще, мамочка. Вот мы все
 вместе — ты, я и Буль. Нам немного уже осталось. Втроем и переста¬
 нем жить — ты, Буль и я. Услышав свое имя, Буль взвизгнул и замахал обрубком хвоста.
 Клавдия Алексеевна, отдышавшись, поцеловала руку сына, измазан¬
 ную синей краской клоунского колпака и алой — ее крови. — Я не спешу, мальчик. Я обожду. Да, все вместе. А утром она умерла. Юрий сколотил гроб из трех ящиков — двух
 из-под стола, третьего — кровати Буля. Как-то вышло, что как раз у
 головы мертвой оказалась темно-коричневая метка «Чай К и С». Внутри гроб был обит последним, что нашлось в опустевшем че¬
 модане, — скатертью и полотенцем с тою же маленькой коронкой. Когда Клавдию Алексеевну сносили вниз, Буль забился в угол,
 смотря испуганными глазами. Юрий крикнул ему из передней: — Буль, пойдем хоронить маму. 135
«Всех убиенных помяни, Россия...» Дог выгнул одну лапу, другую, качнулся всем телом и, перевалива¬
 ясь, пополз по ступенькам вниз. Гроб уложили на ручные сани, ве¬
 ревкой, проходящей через «Чай К и С», прикрепили к полозьям. Падал крупный предвесенний снег. Позванивали на соседней ули¬
 це трамваи. Звонкий детский голос кричал на углу: — Папиросы первый сорт! — и эхо отвечало протяжно: э-в-о. Секретарь домкома и сосед-сапожник, помогавшие сносить гроб, перекрестились и ушли в дом. Юрий, с непокрытой головой, шатаясь
 от боли и слабости, повез мертвую мать по белому полотну снега на
 кладбище. За санями, за темно-коричневой меткой «Чай К и С» мед¬
 ленно брел Буль, утопая в рыхлом снегу. Когда прохожие останавли¬
 вались, с грустью или со смехом осматривая странную процессию,
 Юрий еще ниже опускал голову. Буль еще бессильнее полз за гробом.
 Оттащить его от могилы не могли: дог лег на снег, остался на кладби¬
 ще и замерз той же ночью. Юрий умер через неделю. Цирковой осел, возивший по городу буд¬
 ку с наклеенными на нее плакатами Юрия, отвез его тело к матери, к
 Булю, в рыхлый, пушистый снег, в другой, не наш мир, где, может
 бьгть, хоть немножко тепло, хоть немного спокойно. (Новые русские вести. 1924.14 сентября. № 3222) II. Дроль Был он толст неимоверно, близорук до такой степени, что, натал¬
 киваясь на тумбу с афишами или телеграфный столб, снимал шляпу
 и бормотал извинения. Как-то, врезавшись велосипедом в бредущее
 по улице стадо коров, он сказал сконфуженно, потирая ушибленное
 колено: — Ради бога, простите, господа. Я, право, нечаянно. Ходил он переваливаясь со стороны на сторону. Как утка. Гово¬
 рил нелепым говором — казалось всегда, что в пустой бочке хрипит
 слабо натянутая струна. По вечерам в наробразе, где он заведовал какой-то секцией и жил
 в темном чулане, когда расходилась по домам толпа барышень в дваж¬
 ды перелицованных платьях, он долго сиживал у расхлябанного роя¬
 ля, подбирая плачущие мелодии к стихам Гофмана, которого знал на¬
 изусть. Это кричащее несоответствие — лысая голова на обрюзгшем,
 будто налитом дремотой теле и хрупкие, тонко звякающие строки по-
 эта-пажа — до слез смешили наробразских писцов в трижды перели¬
 цованных френчах. Регистратор Кувшинников, городской острослов, 136
Рассказы и очерки уверял даже, что Гофман прислал с того света почто-телеграмму, в ко¬
 торой умолял избавить его память от посмертного издевательства. Фамилия у него была самая обыкновенная — Прокопенко. Таких
 не по летам распухших, неповоротливых, застенчиво-добродушных
 людей — превеликое множество в нашей солнечной стране. Имя его
 тоже ничем особенным не отличалось — Сергей Григорьевич. Но как-то жена крупного подрядчика Нагорного, бойкая шансо¬
 нетка из Лиона, знавшая Сергея Григорьевича еще тогда, когда он был
 членом окружного суда, сказала во всеуслышание, искренне всплес¬
 нув руками: «Comme il est drôle, cet homme la!»1 С той поры, потому ли, что он действительно был смешон, или по
 провинциальному неравнодушию к французскому диалекту, эта клич¬
 ка — Дроль — прочно установилась за Прокопенко. Даже уличные маль¬
 чишки, вникнув в смысл непонятного им слова при благосклонном со¬
 действии того же Кувшинникова, распевали на всех перекрестках: Дроля, Дроля, передроля, Толстопузая фасоля... Кроме лысины и стыдливой склонности к музицированию, у Дро¬
 ля было еще огромное, слишком порывистое сердце. Можно было по¬
 думать, что в нем, в неразумном сердце этом, кусочки воска склеены
 не воском, а старым, острым вином: слишком уж быстро пьянело оно,
 таяло, покрывая шарообразные щеки совсем молодым, горячим ру¬
 мянцем. Дроль был влюблен шестнадцать раз. Шестнадцать раз подбирал
 он грустную мелодию к гофманской «Инфанте». Шестнадцать жен¬
 щин смеялись над ним, предавая друг другу, как по наследству, пре¬
 красное сердце лысого Дроля. Шестнадцать анекдотов рассказывал не¬
 утомимый Кувшинников наробразским барышням в дважды перели¬
 цованных платьях. В семнадцатый и последний раз милый, смешной, близорукий
 Дроль бросил свое близорукое сердце к ногам Елены Ден. Много прелестных лиц пришлось видеть в ныне потерянном краю,
 о многих мечталось в душистой тьме родного сада. Но такой огром¬
 ной красоты, такой пьянящей улыбки пунцовых губ, таких необычай¬
 но светящихся глаз никто еще не видел ни наяву, ни в бреду. Когда
 Елена Ден, лукаво покрыв плечи старинным золотом волос, залива¬
 лась четкой свирелью смеха, хотелось почему-то долго, глухо плакать,
 чтобы залили крупные слезы эту невыносимую красоту, чтобы помер¬ 1 Как он смешон, этот человек... (фр.) 137
«Всех убиенных помяни, Россия...» кла она, слишком дразнящая, хотелось далеко-далеко унести, затаить,
 спрятать его, этот звездный подарок Бога темной земле... Мудрено ли, что Дроль бросил себя всего этой семнадцатой и по¬
 следней? Елену Ден окружала шумная свита молодежи: бывшие офицеры,
 бывшие студенты, просто бывшие люди — писцы, регистраторы и де¬
 лопроизводители семи учреждений. По установившемуся этикету, шутливому, но строго соблюдаемо¬
 му, у «королевы» ежедневно дежурил кто-нибудь из свиты по назна¬
 чению ее величества. Дежурный посылался в бесчисленные очереди,
 мыл за королеву полы в красноармейских казармах, докладывал о но¬
 вых декретах, защищал квартиру от уплотнения и слушал печальные
 песенки Вертинского, которые она исполняла мастерски. Почему-то так вышло, что чаще всех у прекрасной Елены дежурил
 Дроль. Он с одинаковой радостью, почти с восторгом чистил у ее дома
 снег, аплодировал ноющей грусти Вертинского и часами простаивал
 у лавки № 7, откуда Елена получала паек. Его называла в глаза «мой верный паж», за глаза — «этот лысый
 дурак». Лысый дурак служил своей семнадцатой и последней, ве¬
 роятно, не хуже самого идеального средневекового рыцаря. Служил,
 зная, что совершенно даром разбрасывает он свою стареющую неж¬
 ность. Он был нескучен только тогда, когда молодыми, полными
 огня пальцами играл Скрябина, Рахманинова, Метнера на праба¬
 бушкином пианино Елены, чудом избежавшем национализации.
 Играл он с захватывающей глубиной, не по-дилетантски оттеняя все
 особенности новой музыки. Вне этого он был незаметен, молчалив
 и, пожалуй, жалок. В городе над Дролем посмеивались. Елена зазывным смехом встре¬
 чала каждую, нередко грубую шутку своего двора, углубляя тайную
 боль верного пажа. — Дроль, поцелуйте мне руку! — капризно говорила она, играя изу¬
 мительными озерами глаз. Дроль порывисто вскакивал, но точеная рука пряталась в турец¬
 кие шали Елены. — Какой вы смешной, Дроль... Заплачьте, а потом поцелуйте... У него долго дергалось лицо, нелепо сжимались глаза, но слез не
 было. — Не умею. Все, что угодно, только не плакать, хотел бы... Свита с большим участием хлопала его по плечу, советовала по¬
 ступить на сцену: — Там, знаете, в два счета плакать научат... Будете все время у ко¬
 ролевы руки целовать... 138
Рассказы и очерки А Елена, положив на маленькую ладонь золотистую голову, сме¬
 ялась так нестерпимо хорошо, что хотелось плакать. Не для рук, а
 так, просто... От бессильной и бесцельной нежности хотелось пла¬
 кать... Когда над испуганным городом заныли снаряды,, торопливо рассы¬
 палась дробь пулеметов, Дроль, конечно, был в маленькой, густо застав¬
 ленной мебелью квартире Ден и, стоя у окна, докладывал Елене: — Утром был разведчик от них... от немцев... гайдамак какой-то
 украинский, с оселедцем на бритой голове... Говорил, что сегодня но¬
 чью обязательно войдут в город. У большевиков паника... Вишняков, бывший ротмистр, а теперь машинист финотдела, под¬
 нял тщательно причесанную голову и спросил насмешливо: — А вы не боитесь, Дроль? — Чего? — А вот стрельбы! Ведь очень страшно. Еще убьют, пожалуй, а?
 Отойдите лучше от окна. Слишком уж вы заметная мишень. Дроль открыл окно и высунулся в него, опираясь локтем на подо¬
 конник. У Елены лукаво поднялась бровь. — Прогуляйтесь, пожалуйста, Дроль, до собора и обратно и вы¬
 считайте мне, с какой, приблизительно, скоростью стреляет немец¬
 кая артиллерия? Уже вдогонку ему Вишняков крикнул: — Да поживее! Получите Георгия... Небо, как огромный котел, бурлило, разбуженное орудийным гу¬
 лом. Ежеминутно вздрагивала мостовая. Где-то совсем близко, за
 грязной рекой, трещали винтовки, выбрасывая вместе со свистя¬
 щими пулями тысячеголосое эхо. Низко плавали дымки. На улице,
 как в четыре часа утра, было пустынно и тихо. Изредка проноси¬
 лись на заморенных конях красноармейцы еще позавчера эвакуи¬
 ровавшейся комендатуры да плелась по пятам собака с перебитой
 лапой. Дроль без шляпы, с крепко сжатыми зубами, свернул за угол, к бе¬
 левшему вдали собору. У булочной с качающимся кренделем глухо
 шлепнулся снаряд. Разорвался он не сразу, будто думал, стоит ли ради
 какого-то облезлого кренделя так шуметь. Потом прыснул металли¬
 ческим звоном и подбросил вверх часть деревянного тротуара, угол
 дома, камни, осколки кренделя. Собака с визгом шарахнулась в сто¬
 рону, мимо обсыпанного мелкой пылью Дроля. В окне соседнего дома показалась встревоженная женщина. Она
 кивнула головой и крикнула в форточку: — Сергей Григорьевич, вы с ума сошли? — Сошел... — смущенно отозвался Дроль, направляясь к собору. 139
«Всех убиенных помяни, Россия...» На обратном пути артиллерийский обстрел был менее част, но ура¬
 ганный огонь пулеметов хлестал воздух с необычайной силой. Види¬
 мо, силы наступающих стягивались к центру. Вдоль улицы, тонко воя*
 лилась струя пуль. Только случайно можно было избежать этого дож¬
 дя, и Дроль шел наугад, втягивая голову в воротник тужурки, переде¬
 ланной из вицмундира. В зияющей бреши булочной стоял конный красноармеец. Он с лю¬
 бопытством оглядел Дроля и остановил его. — Неигго тебе жисть надоела? Путаешься издеся. Скидывай сапо¬
 ги! Часы есть? Дроль сел на расщепленный край тротуара и поднял ногу. Близо¬
 рукие глаза светились странной, мигающей радостью. Левая рука сни¬
 мала сапог, правая гладила рассыпавшиеся куски кирпича. — Да ты, видать, юродивый... Иди, братишка, домой, а то, ей-богу,
 убьют, — сказал всадник и, пригнувшись к седлу, поскакал в гору. Елена встретила Дроля с изумленной улыбкой. Показалось ли толь¬
 ко, или в самом деле в уголках небывалых глаз всколыхнулся испуг,
 когда она спросила, стоя у двери: — Вы живы? Я так беспокоилась... Бедный вы мой... Дроль смущенно подошел к ней. — Двадцать девять выстрелов... в десять минут... Кажется, шести¬
 дюймовка. Он сел в кресло и задымил, то сжимая, то разжимая пальцы левой
 руки. У него не было ее раньше, этой лихорадочной игры коротких,
 потрескивающих пальцев. Бывший ротмистр Вишняков в тот же день
 рассказал свите о нелепой привычке этого старого дурака: с ним сама
 Елена разговаривает, а он на тужурке, переделанной из вицмундира,
 какие-то бешеные мелодии разыгрывает. Спустя неделю Елена скакала в мужском седле рядом с неестествен¬
 но стройным немецким лейтенантом. Дроль немигающими глазами
 следил за тонким хлыстиком в тонкой руке, за прядью спелой ржи под
 синей вуалью. Сливались в радужный круг золотые и синие пятна, и
 что-то большое хотели сказать влажному стеклу прыгающие по нему
 пальцы левой руки Дроля. Когда рыжий полковник в желтых крагах, с Железным крестом
 на горделиво выпяченной груди, знавший по-русски только одно
 слово — «випороть!», танцевал с Еленой вальс в общественном со¬
 брании, легко скользили маленькие ножки под громыхающую му¬
 зыку баварского оркестра, Дроль мучительно тяжело дышал в со¬
 седней комнате клуба, близоруко всматриваясь в раскрытую дверь. 140
Рассказы и очерки И так же лихорадочно стучали пальцы левой руки по изодранному
 сукну бильярда... Ранней весной, сейчас же по уходе немецких войск и гетман¬
 ской вирты, Елену Ден арестовали за связь с немецкой контрраз¬
 ведкой и военный шпионаж. Обвинение было вздорным с начала
 до конца. Но если бы девушку с незабываемыми глазами постигла
 даже заслуженная кара, разве мог «мой верный рыцарь» не обивать
 порогов особого отдела, моля о пощаде? Разве мог он, ничего не до¬
 стигнув, не написать в ревтрибунал о том, что это он, Дроль, —
 агент германской контрразведки и шпион, что он уговорил Елену
 взять вину на себя, думая, что ее, как женщину, пощадят... Смеш¬
 ной, ласковый Дроль, не говоривший по-немецки, боявшийся, как
 огня, всякой политической игры, влюбленный только в королеву и
 Гофмана... На Масленице, в непогожую темную ночь, Елену Ден расстре¬
 ляли. Расстреляли и Дроля за сообщничество, за слишком позднее
 раскаяние. В тюрьме он окружил Елену таким тоскующим вниманием, такой
 трепетной любовью, что бывший ротмистр Вишняков — свидетель по
 делу Ден и тоже приговоренный к расстрелу — сказал ему в исцара¬
 панной пулями камере, с трудом раскрывая избитый на допросе рот: — У вас большая душа, Дроль... У вас сердце героя, Дроль... Мо¬
 жет быть, это бред... у меня стон в голове... может быть, вы — святой!
 А мы смеялись... а мы... я горжусь знакомством с вами, Дроль!.. Вместе с ними в ту темную ночь вели еще девятерых. У каждого на
 плече — лопата, у каждого в глазах — удушливая рябь ужаса... боси¬
 ком, с непокрытой головой... Дроль нес две лопаты — свою и Елены,
 копал могилу на двоих. Елена с перекошенным лицом сдавила ему гор¬
 ло обеими руками, мешая рыть промерзлую землю. Дроль покачнул¬
 ся немного и шепнул, баюкая кого-то нелепым тенором — последний
 раз в пустой бочке прохрипела струна: — Ну, разве можно бояться, девонька моя?.. Ну, разве надо?..
 Я люблю тебя... я же здесь... Четыре пули с коротким стуком врезались в Дроля. Он устоял над
 могилой, прикрывая обезумевшую Елену. Пятая свалила его в яму.
 Шестая раздробила локоть Елены, седьмая — голову... Нелюдимо закричало эхо. Передний красноармеец поднял винтов¬
 ку и с размаху ударил по волосам спелой ржи. — Сдыхай! Орет еще тут... — И, повернув голову назад, спросил сер¬
 дито: — Усе? (Рижский курьер. 1923. № 801) 141
«Всех убиенных помяни, Россия...» III. В паутине С ней мне не было страшно. Совсем не страшно. Она спала рядок
 со мной, на соломе, широко раскинув худенькие руки и опрокинув го¬
 лову так, как будто над нами дышало синее-синее небо с цепочкой жу¬
 равлей, за которыми хотелось следить. А неба не было. Грязным полотном висел потолок полуразрушен¬
 ной избы. Задымленные нитки паутины медленно спускались вниз,
 когда на чердаке гудел ветер. Просачивался он сквозь щели стен, ше¬
 велил ломкие стебли соломы, и серое кружево паутины снова льнуло
 к потолку. Давно уже не было неба. Когда-то — может быть, вчера, может быть, в прошлом году — мы выш¬
 ли из дому на север. Вышли солнечным утром, бросив никому уже не нуж¬
 ную усадьбу, где, говорят, венчался на царство Стенька Разин, сидя на
 прабабушкином клавесине. И клавесин бросили, и изрубленный топо¬
 рами киот в пустой детской, и труп лошади на балконе с покосившими¬
 ся колоннами, и много маминых слез на ступеньках низкого крыльца. Солнечным утром прошли мимо мертвого села над огневым про¬
 стором Волги, а вечером в незнакомой и тоже безлюдной долине по-
 чему-то умерла няня. Надо было похоронить ее в теплой земле, белую
 ее косынку расстелить вместо креста и написать на ней: «Здесь поко¬
 ится няня, родная наша и верная». Но сказал Андрей Иванович, креп¬
 ко сдавливая ладонями сумку с хлебом: — Рыть могилу долго. И нечем. Надо идти дальше, каждый час до¬
 рог. Нянюшка, да приютит тебя Господь в селениях праведных. В кожаной сумке хранилось наше последнее: окаменевшие лепеш¬
 ки из ржи и проса. По зерну собирали мы хлеб наш насущный в пти¬
 чьей клетке, по зерну размалывали его солнечным утром, когда, бро¬
 сив все, всю жизнь бросив, ушли на север. Надо было идти. Мы поцеловали маленький лоб и сухую, жилис¬
 тую руку, нестройным хором пропели «вечную память» и пошли по
 росистой траве, с трудом поднимая ноги. Я шел рядом с ней, с Люкой, поддерживая ее за острый локоть, ду¬
 мал о чем-то большом и сытном. И вдруг Люка крикнула маме: — Няню найдут и съедят. Острый локоть выскользнул из моей руки, колыхнулось зеленое
 платье. Я хотел ответить и засмеялся так громко и хрипло, что тем¬
 ный испуг взметнулся в маминых глазах, тусклых, выплаканных. Она
 поскользнулась и упала, срывая с плеча Андрея Ивановича охотни¬
 чью сумку с хлебом. Качнулась соломенная шляпа на удивительной,
 почти квадратной голове. 142
Рассказы и очерки — Не надо, слушай... Кто сказал это — не помню. Но мы вернулись к няне, долго рвали
 траву, цветы какие-то, сочные листья, стебли, засыпая ими еще не ос¬
 тывшее тело. Зеленая душистая горка выросла над няней. Издали сто¬
 гом свежего сена казалась эта могила. Так не найдут... Потом опять море скользкой травы, изнемогающая мама, незасе¬
 янные поля, пустынная дорога куда-то, едкая пыль, ранний рассвет,
 опять ночь, пыльная лента дороги, вымершие деревни. Извилистым
 рядом гробов стояли избы. Ни собак, ни петухов, ни ветра. Тихо. В первой избе — мертвый старик. Во второй, на лавке — голая де¬
 вочка с прокушенной нижней губой. Андрей Иванович говорил, что у
 нее отрезана нога. Не знаю. В третьей... В третьей мне неожиданно сдавил горло спрыгнувший с печи па¬
 рень с вышедшими из орбит глазами. Он дрожал весь, быстро вышле-
 пывая изо рта одно и то же: — А ты хлеба принес?.. А ты хлеба принес?.. А ты... — Мы тоже за хлебом... Напрягая последние силы, Андрей Иванович ударил его в грудь.
 Парень грохнулся на пол и затих. Люка стала на колени, дрожащими
 руками закрыла остекленевшие глаза. — Прости нас, бедный, милый. Прости. У нас только кусочек, не¬
 множко, а нас четверо... Опять пыль, опять пустые поля, безлюдные улицы сел. Солнечным утром вышли мы на север, неведомый, манящий, где
 в выжженной земле еще зрели колосья, где чужеземцы с сухими бри¬
 тыми лицами раздавали так хорошо хрустящие под зубами лепешки,
 много-много риса, банки с консервированным мясом. Солнечным
 утром вышли мы к хлебу и тихим, лиловым вечером вползли в полу¬
 разрушенную избу с узорчатой пряжей паутины. Съели последний
 комок затвердевшего хлеба, жадно собирали крошки. Потом, ползая
 по двору на коленях, вырывали зубами жестокий кустарник — чешуй¬
 чатые листья, сочные корни, пахнувшие мятой. Потом затихли на гли¬
 няном полу. Опускалась и снова льнула к потолку паутина. Гулял на чердаке
 ветер. Мы умирали на глиняном полу. С ней, с Люкой, случайно встреченной в первый день нашей дороги
 на север, случайной любимой, мне не было страшно. Еще вчера, поняв,
 что ползти дальше нет сил, мы с огромным трудом вбили шест у хлопаю¬
 щих ворот, обмотали его зеленым платьем девушки, наверху повесили
 платье Андрея Ивановича. Это был наш якорь, наш маяк, нелепое знамя
 нелепой надежды: может быть, кто-нибудь заметит, спасет. 143
«Всех убиенных помяни, Россия...» Разрывая на узкие полосы платье, Люка сказала мне так, как мог¬
 ла говорить только она, славная, нежная: — Вы не думайте. Если не думать, не хочется есть. Только трудйо
 стоять, да... Мы ляжем. Здесь тихо, тепло. Мы отдохнем... небо в ал¬
 мазах... Теперь она спала рядом со мной на истлевшей соломе и на гряз¬
 ном полотне потолка искала алмазы. Их не было, их не могло быть,
 кротко мерцающих звезд, но строго смотрели вверх широко откры¬
 тые глаза. Я сжимал в кулаке заветную корку хлеба — если бы они знали...
 Я выкрал ее из охотничьей сумки... — отламывал по крохотному ку¬
 сочку, подносил ее ко рту Люки. Только для нее я вырывал жизнь у
 матери, у хрипящего на пороге Андрея Ивановича. Только для нее, раз¬
 ламывая хлеб, дрожа над ним судорожно, я берег свое богатство от са¬
 мого себя и, протягивая его к полуоткрытому рту девушки, с суровой
 болью закрывал глаза. Но крепко сжимались розоватые зубы, я не мог
 вдавить в них комков ржи и проса. Мелкие крошки скатывались по
 опрокинутому назад, такому острому, подбородку на солому, на пол,
 на оголенную детскую грудь. Люка уже не могла есть. И почему мне было так радостно, умирая, говорить эти совсем не
 скорбные, совсем не похоронные слова? — Они не знают, что ты — невеста. Мне так хорошо... Моя невес¬
 та. Вот отдохнем, а на поле — солнце. Усадьба, где Стенька Разин...
 Мама благословила уже. Видишь, церковь. Звонарь такой седой, сер¬
 дитый. Но это ничего... Здесь покоится няня. На еще, у меня много,
 целый фунт, шестьсот пудов, миллион. Почему ты не... Падали крошки на солому, на глиняный пол. Серебряной парчой
 колыхалась паутина. А ветер пел. Пел ветер. — Мы будем ужинать на балконе, — говорил я, плача от радо¬
 сти, — долго, две недели. Все ужинать, ужинать на балконе, у ко¬
 лонн. Балкон... Балтийское... Бальмонт... О, моя девочка, о, моя ла¬
 сточка, в мире холодном с тобой... На хлеба, Люка! Ты уже спишь,
 родненькая? Ну, спи, я ничего. Я так. Плечо мерзнет? Закрою. Ты
 не смейся, я поцеловать пальцы... А ветер — гу, гу-гу-гууу. Люблю
 тебя. Насовсем, навсегда. У меня еще есть, у меня еще много... По¬
 нимаешь, — булка, и откусить. Она мягкая, а корочка — хрустит.
 Вот смешно — откусить и потом... корочка... И мягкая... Так ползли часы, дни. Может быть, этого и не было. Было, наверно. Андрей Иванович, прижав голову к коленям, покатился по полу.
 Сверкнуло стекло в сломанных очках, иссиня-черное лицо прильну¬
 ло к глине, слизывая крошки громко хлюпающим языком. Андрей 144
Рассказы и очерки Иванович ущипнул меня за ногу и улыбнулся... шляпа его на шест,
 маяк, решил я. Вот хорошо. Шляпа... И засмеялся трудным кашляю¬
 щим смехом. — Я, Андрей Иванович, женюсь. В половине второго. Мама уже...
 Это ничего. Будете шафером... Он торопливо сделал из соломы тонкий жгут и замахал им, кача¬
 ясь на согнутых коленях. — Имею честь. Профессор санкт-петербургский и ладожский. Не¬
 обычайно. Чайно. Пекин, Нанкин и Кантон сели рядом в фаэтон. Хо!
 Нобелевская премия — мне. Девять лет я искал. И вот. Пожизненный
 памятник должны... — Мама! За спиной застонало что-то, зашумело. — Еще живу, мальчик. Ты? Я, как Евангелие, поцеловал спутанную косу Люки. — Тоже. И она, живая. Мы не умрем, мама. Я, мама, люблю ее.
 У меня еще есть... Андрей Иванович вытянул квадратную, прыгающую голову и ска¬
 зал, быстро вращая мутными зрачками: — Открытие: Бога нет. Это перевирает. Я искал, нашел: нет Бога... Сведенная судорогой рука затряслась у стены. Нечеловеческой бо¬
 лью хлестнул тишину крик: — Повесили Бога! Я открыл: на дыбе — Бог... Он изогнулся, пополз к девушке. — Трупоед, людоед, людовед... Ладожский... Професс... фес... А у
 той — отрезана нога. Ели ногу. Хотите... хи... руку... мясо... Я приподнялся на локтях и упал на Люку, обнимая холодеющие,
 неподвижные плечи. Гладил опрокинутый назад лоб, открытые гла¬
 за, щеки и говорил ему, в сломанных очках: — Пошел вон, милый. Ну, ты видишь же. Пошел вон... Мама, он
 хочет... Андрей Иванович, хрипло дыша, покатился к порогу. — Шутя... Я же не... Вы ошиблись. Ошибся... Мне бы раз только,
 раз... немножечко... Солнечным утром вышли мы на север. Солнечным днем нас на¬
 шли в полуразрушенной избе с узорчатой пряжей паутины. Странные,
 отрывистые речи рассыпались в мертвой тишине. Почему-то внесли
 к нам маяк наш, надежду нашу — длинный шест с соломенной шля¬
 пой наверху. Подымали бесчувственную маму, дымили сигарами.
 И никак я не мог понять, почему сошедший с ума Андрей Иванович
 плевал в несгибающегося старика с длинным сухим лицом и кричал
 ему, показывая на Люку: 145
«Всех убиенных помяни, Россия...» — Открытие... хи... А она уже... пахнет. Третий день молчит... Я хо¬
 тел... Старик вздохнул, направляясь ко мне. А я плакал так, как плачут
 дети, вытирая кулаками слезы. Плакал, падая на пол, стуча разрыва¬
 ющейся головой в закопченные стены, плакал и просил, просил, за¬
 дыхаясь, захлебываясь: — Ну, встань, Люка! Встань. Нам же в церковь... Встань, лепешки
 здесь. Рис... Уже не надо думать. Встань! (Рижский курьер. 1924. № 978) IV. Огнь пожирающий Задние колеса вагона скрипели очень подозрительно. Дребезжащий
 тягучий звук надоедливо отдавался в углах тоскливым всхлипывани¬
 ем. Может быть, перегорала ось. Впрочем, Фимка говорил, что желе¬
 зо ни за какие двадцать не горит, и все это господские выдумки. Был
 он очень умен, этот огненно-рыжий толстяк с недавно ампутирован¬
 ной рукой. Иногда весь вагон подпрыгивал... Лязгала тогда ржавая крыша теп¬
 лушки, с треском раскрывались двери. Потом, успокоившись, снова
 подозрительно скрипели задние колеса. У раскаленной докрасна чугунки, закрыв глаза, сидел Папаша. Как
 его звали по-настоящему — никто не знал. Влез он в вагон на стан¬
 ции Лозовой, просунув сперва огромную плетеную корзину с пожел¬
 тевшими от времени газетами. Семен Ткаченко, старший унтер, газе¬
 тами растапливал печку, а в корзине спал Черт, всклокоченный пес
 неизвестной породы. Его тоже подобрали на Лозовой. Закрыв выцветшие глаза, Папаша сидел у печки и жевал консерв¬
 ную воблу, сплевывая кости в огонь. Облитый соусом хвост шлепнулся на раскаленный чугун, и по на¬
 рам серой волной прошел чад. — Хочешь, дед, я тебе морду набью? — предложил Фомка, высо¬
 вывая голову из-под шинели. — Вони-то, вони сколько. И не заснешь. Не нажрался за день, что ли? Папаша осторожно выплюнул кости в банку и выбросил ее за дверь. На минуту колыхнулась узкая, засыпанная звездами полоса
 ночного неба. Морозный ветер ворвался в теплушку. Тявкнул в кор¬
 зине Черт. — От сволочь, просты, Господы! — отозвался старший унтер и стал
 закуривать, нетерпеливо крутя колесо зажигалки. — Жарко, такты си¬
 гани, Папаша, с вагону униз головой. Усе одно чадишь тольки. 146
Рассказы и очерки Старик подбросил в печку углей. Потом сунул что-то в рот, тороп¬
 ливо проглотил и хлебнул кипятку из черного от сажи чайника. Оран¬
 жевый язык огня лизнул заиндевевшую дверь, унтерские ноги, при¬
 плюснутое у висков лицо Папаши с заблиставшими вдруг глазами.
 Прыгнул вагон. Выругался спросонья Фомка. Двумя ленточками кач¬
 нулся галстук Папаши: грязно-желтый шелк с красными божьими ко¬
 ровками. Засунув под люстриновый пиджак божьих коровок, старик
 чихнул, резко качнув головой. Известный всему эшелону котелок —
 рыжий, весь в сальных пятнах — покатился по заплеванным доскам.
 Чудесный головной убор этот никогда не снимался. Впервые блеснул
 желтый череп, увенчанный темно-бурыми волосами на макушке. Они
 свисали на затылок вьющимся пучком. «Почему я его так ненавижу? Ведь глупо это...» — подумал корнет
 Чубеко, с трудом передвигая раненую ногу. Подумал и бросил на пол
 «Братьев Карамазовых» с Фомкиными каракулями на переплете: «Хто
 ето прочитаит значалу до конца так тот ишак. Зпочтением Фома Ан¬
 тонович Горликов». Книгу дал корнету случайный попутчик — фельд¬
 шер, похожий на херувима юноша, весь в льняных локонах. Уходя из
 вагона, он украл у Ткаченки мешок с вещами. Утром унтер, прочитав
 главу из Евангелия, что он делал каждый день, торжественно предал
 фельдшера анафеме. — Смотрю вот сейчас на ваш череп, — сказал, криво улыбаясь, Чу¬
 беко, — и меня тошнит. Чего вы не спите, спрашивается? Папаша вздохнул. — Бессонница. Мысли всякие в голову лезут. Да и негде. — Мысли? Поздно, знаете. Надо было раньше. Вообще, на вашем
 месте я давно бы повесился. Честное слово. Погадили, можно сказать,
 на славу. Снова качнулся вагон. Покрыв шинелью голову соседа, встал Фом¬
 ка. Он старательно скрутил цигарку и подошел к чугунке за огнем. — Ну и навонял же ты, дед, аж глаза колет. Сколько часов? Старик вынул серебряную луковицу и долго всматривался в цифер¬
 блат. — Семь минут одиннадцатого. Мои, кажется, отстают. — Перекрестись три раза и выкинь. Когда Фомка улегся и четко запылала багровая исщ>а папиросы,
 Папаша снова и торопливо проглотил что-то, пригнувшись к полу.
 Корнет раздраженно ударил кулаком по нарам. — Не отворачивайтесь, дорогой мой, поменьше стеснений. Будьте как
 дома. С пеленок лгали, будьте честными хоть теперь. Весь вагон знает,
 для чего вы глотаете сухие дрожжи, запиваете их водой. Собственный ви¬
 нокуренный завод, изготовление водки домашним способом. 147
«Всех убиенных помяни, Россия...» Видимо, слова Чубеко очень смутили старика. Он поперхнулся и
 закашлялся, положив руку на Божьи головки. — Я все мерзну. Это согревает. — Ага, согревает. Какой вы мерзавец. Вы, ей-богу же, мерзавец.
 Будь вы помоложе, я сбросил бы вас на полотно. Горящие неестественным светом глаза Папаши недоуменно откры¬
 лись. Он был уже слегка пьян. — За что? Корнет привстал. — До сих пор вы этого еще не поняли?! За то, что вы исковеркали
 мою жизнь. — Я — вашу? Что-то... н-не понятно... — Да, именно вы, и именно мою. Вы исковеркали много жизней,
 но пусть другие призовут вас к ответу. Я говорю о себе, о сем, что не¬
 стерпимо болит. Вы запытали до смерти мою жизнь, а она так нужна
 мне. Она одна у меня, последняя. Чистая ли, грязная — это не ваше
 дело, но она моя, только моя, и никого другого. А вы бросили ее в
 кровь, которой я не хотел, заставили ее метаться по стране, разрушен¬
 ной вами, слышите, вами! Моя жизнь, Господи! С тихим свистом дрожали оранжевые угли. Старик дремал. — Кто же мог думать, — проронил он, — что все это так выйдет. — О, конечно, в парижских и женевских кабаках вам снился рай!
 Но даже — рай. Пусть даже вы переселили бы небо на землю. Но и в
 таком случае кто вам дал право, кто, я вас спрашиваю, дал вам право
 готовить для меня этот рай? А если я не хочу его, что тогда? Если мне
 дороже земля, которую не вы мне дали, не вам и отнимать ее. Ведь не
 о себе же вы заботились в подпольных притонах, а о потомстве, бла¬
 годарном потомстве. Забыв о ране, корнет вытянулся во весь рост, застучал указатель¬
 ным пальцем по косяку двери. Ставший вдруг гортанным голос пере¬
 шел в страдальческий крик, от которого зашевелились затушеванные
 мраком фигуры на нарах. — Я — потомство. Я один из тех, ради кого вы убивали царей, ми¬
 нистров, старших и младших дворников, — кого вы только не убива¬
 ли! Ради кого вы всех проституток и сутенеров обучали революции, а
 потом выпустили эту вшивую дрянь на Россию, как бешеных собак.
 И вот я, благодарный, черт возьми, потомок, я хочу, наконец, знать —
 разрешал ли я вам гадить мое будущее или не разрешал? Мое, слыши¬
 те, мое будущее, мою молодость, мою жизнь, мою семью, мою роди¬
 ну? Давал я вам право, пророк вы базарный, на моих нервах, на моей
 крови играть в вашу вонючую революцию? Нет, не давал! Не давал я,
 не давал! Почему же в таком случае... 148
Рассказы и очерки Корнет, прихрамывая, подошел к чугунку. Голова его тряслась в
 нервном припадке. — Почему вы, пьяная балда, закопали меня в землю живьем? Об¬
 лагодетельствовать хотели, голубчики? На гуще кофейной гадали —
 вот, мол, не жизнь, а масленицу сработаем, а вышел — сортир. Ну
 и копайтесь в нем, но я-то тут при чем? При чем я, Боже мой, Боже?! Немигающими глазами смотрел Фомка на Чубеко. Текли по мер¬
 твенно-бледному лицу корнета частые слезы. Падали они на искря¬
 щийся круг печки, шипящим дымком прыгали вверх. Папаша,
 ежась, встал с ящика. Рука его почему-то опустилась на сваленный
 у двери уголь. — Н-не по адресу... того. Обратитесь к большевикам. Это они.
 Я вообще-то с вами... Зацепив локтем чайник, корнет упал на костлявые плечи в люст¬
 риновом пиджаке, затряс их в безудержном гневе. — Вот... Большевики? Заяц ты подлый. Большевики? А кто им уго¬
 товил путь, а? Ты. Разможжить тебе голову о косяк, швырнуть на по¬
 лотно? Швырнуть? Нежданно сполз с нар старший унтер. Он снял трясущиеся руки с
 люстринового пиджака и, минуту подумав, вытер корнетово лицо по¬
 лой шинели. А когда усаживал ставшего покорным офицера на покры¬
 тый попоной ящик, сказал покровительственно-строго: — Вы хуч и хосподин корнет, а дурнее Хвомки. — Сам дурак! — весело отозвался Горликов. — Ноги лишимшись, а тоже туды — балачку заводить. Охота з
 якым-то каторжником сципляться. Ну его к бису. Папыросу дать? У стены, где особенно резко жужжал колесный скрип, с трудом сел
 на нары военный чиновник Будков, из псаломщиков, третью неделю
 умирающий от какой-то странной болезни, покрывшей все его тело
 гнойными волдырями. Будков приложил горящую щеку к заиндевев¬
 шим доскам и заговорил в беспамятстве: — А снилась мне, Аннушка, церква. А на церкве-то будто радуга —
 яко знак милосердности. И говорит будто Дух Святой: «Возьму, — го¬
 ворит, — Будкова, военного чиновника, и где же праведные упоко-
 ются». И подняла ты, Аннушка, оченьки свои, Духу Святому ответ¬
 ствуешь: «Воля Твоя, Господи, да исполнится и на небеси, и на зем¬
 ли». И представился будто, Аннушка, военный чиновник Будков.
 А радуга на церкве той в огонь пожирающий превратилася... Фомка с опаской перекрестился. — Кончается, братцы. А Аннушка — баба его. Окромя того, маль¬
 чишка годовалый остался, Мишутка. Когда еще в памяти был, рас¬
 сказывал. Я, говорит, Аннушку, больше России люблю, а в то пошел 149
«Всех убиенных помяни, Россия...» за белыми сам, по доброй воле, значит. Карточку показывал. В жисть
 таких не видывал: красавица и есть. По правую сторону полотна послышались выстрелы. Хрипло за¬
 ревел паровоз... Ткаченко встревоженно прислушался. — Недалека. Может, верста, а то и меньше. Вздрагивая всеми своими суставами, резко замедлила ход темно¬
 бурая гусеница эшелона. Звякнули жалобно буфера. В дверь ударили
 прикладом, и чей-то звонкий голос крикнул: — Выходи! Разрыв уголь, Ткаченко вытянул сколоченную из оглоблей лесен¬
 ку и спустил ее на полотно. По ней осторожно сполз в заледеневший
 сугроб Чубеко и, прихрамывая, подошел к соседней платформе. — Кто это стреляет, Петя? Тот же звонкий голос ответил: — Так то махновцы, господин корнет. По насыпи взад и вперед двигались тени. У моста, где клубы пара
 выбрасывал паровоз с заваленным шпалами тендером, кто-то за¬
 хлебываясь давал распоряжения выскакивающим из теплушек ра¬
 неным: — Без паники! Тяжело больные, оставайтесь в вагонах. Два пуле¬
 мета на первых платформах, три на последней. Зарядить винтовки! Кто
 там, черт возьми, стреляет? Поручик Долбин, вам я говорю или нет —
 не стреляйте без команды! Справа, у запорошенной снегом реки, смутно блеснул огонек.
 С воющим свистом пронесся снаряд. Разорвался он шагах в пятиде¬
 сяти от замыкавшего поезд вагона. Вкладывая озябшими пальцами
 ленту, вихрастый пулеметчик Петя склонился над «Максимкой», при¬
 винченным к платформе. — Ого, и пушка у братишек нашлась. Жаркое будет дело, госпо¬
 дин корнет. Покажем и мы кузькину мать. Помирать, так с музыкой,
 верно? С усилием закрыв затвор — как-то попала в винтовку угольная
 пыль, — Чубеко насмешливо окликнул Папашу. — И вы тоже здесь? По-моему, это непоследовательно. Подумайте
 вы, старый социал-революционер, по махновцам будете стрелять. За¬
 бавно! Ведь эта банда тоже за землю и волю. Или — воля волей, а шкура
 шкурой? Эх вы, головотяп российский! Съежившийся у пулемета старик ничего не ответил. У другого пу¬
 лемета старший унтер, отмахиваясь от колкого снега, читал наизусть
 второе послание к иудеям. Однорукий Фомка, опустив дуло на край
 платформы, сказал участливо: 150
Рассказы и очерки — А Будков очнулся. Будто вся смерть прошла. Я, говорит, за бе¬
 лых Аннушку с дитем оставил, так помирать должен с вами заодно.
 Да силы в ем совсем нету, на уголь и упал. Медленно заскрипели колеса по белым полоскам рельс. С тендера
 в синеватую мглу хлынула пулеметная струя. С реки ответили частой
 дробью винтовок. Когда вагоны загудели по мосту, на прибрежный
 холм вылетели две тачанки. Сзади них зажглась искра, другая. В гро¬
 хоте выстрелов прорывались неистовые крики: — Кадеты... Сдавайтесь... золотопогонники... — Онники.... — отдавалось в степи. Взвизгнул паровоз, рванулся вперед. С платформы лихорадочно за¬
 щелкали пулеметами. Кто-то бросил гранату, брызнув ослепительным
 заревом, она на миг осветила тачанки на покатой насыпи. Злобно крякнув, Петя быстро направил пулемет влево, всем телом
 лег на равнодушно постукивающий аппарат смерти. Веер пуль врезал¬
 ся в группу подбежавших к полотну махновцев, опрокинулась тачан¬
 ка. В зареве гранат, которые с соседней площадки беспрерывно бро¬
 сал старший врач санитарного поезда, было видно, как покатились
 вниз тела нападавших. Бешено скрипели колеса. Сливаясь с эхом стрельбы, морозный
 ветер леденил пальцы. Знакомое опьянение борьбой снова натянуло
 нервы Чубеко до того, что, казалось, слышит он сумасшедшее биение
 всех сердец, видит, как пылают зрачки всех глаз, в этом летящем по
 равнине снега и смерти эшелоне. Казалось простым и понятным, ка¬
 залось совсем не страшным, что однорукий Фомка, скрючившись над
 винтовкой, с остервенением рвал курок и после каждого выстрела кри¬
 чал восторженно: — А любо, господин корнет. Ох, любо! Пли! Хватил? Пли, дрянь! Казалось естественным, что Папаша стоя стрелял в синеватую мглу. Давно уже была пуста обойма в винтовке старика, давно уже щелкал
 его курок по пустым гильзам, но, качаясь на прыгающей платформе,
 он по-прежнему целился куда-то, по-прежнему надтреснутым голо¬
 сом говорил кому-то: — Так-с, пальнем. Так-с. Как было чудесно и ясно и то, что Ткаченко дырявил своим пуле¬
 метом не только оставшегося позади врага, но и все, бешено плывшее
 перед глазами: железнодорожные щиты, шпалы, сугробы снега, сине¬
 ватую, искрящуюся мглу. Сразу утихла пальба. Уже Петя снял английскую фуражку, выти¬
 рая вспотевший лоб, когда оттуда, с потонувшей вдали реки, проре¬
 зая воздух тонким ножом, упал снаряд. Упал на крышу соседнего ва¬
 гона, где умирал военный чиновник Будков, где спал всклокоченный 151
«Всех убиенных помяни, Россия...» Черт. Папаша как-то растерянно не то уронил, не то бросил винтов¬
 ку. Корнету вдруг вспомнилась оранжевая в черную полоску коробка
 папирос «Фат». «Курили их тайком на переменках в сторожке гимна¬
 зии... Сейчас разорвется... А классный наставник Владимир Павло...» Разметав ржавое железо, испорошив гнилые доски, снаряд окутал
 теплушку и платформу едким дымом. Стеклянный грохот разрыва
 вибрирующей волной поплыл над заснеженной степью. Когда ветер сдул с платформы дымку, мертвый корнет лежал у из¬
 ломанного пулемета, тесно прижавшись окровавленной грудью к лю¬
 стриновому пиджаку старика. Раздробленная осколком голова Папа¬
 ши билась о плечи Чубеко. Запекшиеся куски рыжего котелка при¬
 липли к вискам. Старик, ловя судорожно открытым ртом морозную
 пыль, шептал мертвому корнету: — Понял я... И искупил... Оба умер... мерли... Пальнем... Так-с... Английская фуражка Пети повисла на расщепленных досках. Его
 самого, старшего унтера и Фомку, ударив о борт платформы, снесло
 на полотно. Впереди разгорающимся пламенем горела теплушка. Монотонная
 музыка метели глушила последние крики военного чиновника Буд-
 кова и мучительный вой Черта. Эшелон, как раненая птица, из последних сил несся вперед. Зад¬
 ние колеса охваченной огнем теплушки по-прежнему скрипели очень
 подозрительно. Может быть, перегорала ось. Впрочем, Фомка гово¬
 рил, что железо ни за какие двадцать не горит, а все это господские
 выдумки. (Былой нарвский листок. 1925. 24, 28марта; Новые русские вести. 1925. 22—24марта. № 377—379 под назв. «В теплушке») V. Чудо Говорили о чудесах. Одним то или иное невероятное происшествие
 казалось простым стечением обстоятельств, игрой случая. Другие ус¬
 матривали в нем руку Высшей Силы. Равномерно и глухо катило ночное море шумные волны свои к за¬
 терянному на просторе острову. Круглый оранжевый гцит луны, каза¬
 лось, чуть колыхался в вышине. Отражение его в воде широким сно¬
 пом подбегало к нелюдимым скалам, взбиралось на них, роскошно
 горя на иглах одинокой сосны, тени от скал мнились тенями покой¬
 ников. Далеко на море тревожно выла сирена. И лунный щит, и ка¬
 менные мертвецы, и вопль сирены давили сердце непояснимой, толь¬ 152
Рассказы и очерки ко в безлюдье знакомой таинственностью. И под этой сладкой и гру¬
 стной тяжестью еще разительнее были рассказы о чудесах. Раскладывая костер, страшную историю о богохульнике-звонаре,
 убитом упавшим на него колоколом, рассказал Ситников, безногий
 доктор в забавных черепаховых очках. Помолчали. Сухой хворост горел веером. Доктор подбросил сучьев и вдруг под¬
 нял голову, внимательно к чему-то прислушиваясь. — Слышите, господа? Вокруг острова была мертвая тишина. Но с вышины, от лунного
 щита, явно доносился колокольный звон. Низкий гул тяжело спускал¬
 ся в воду. — Поблизости нигде церквей нет, — сказал я, недоумевая. — Мо¬
 жет быть, это дальнее эхо? — Ближайшая отсюда колокольня — километрах в тридцати, —
 сказал кто-то. — И потом, почему звон не со стороны, а сверху? Снова заговорил доктор: — Только что рассказывал я о звонаре. И вот — звон... Просто са¬
 мовнушение. Постарайтесь на минуту отвлечься чем-нибудь, он и
 умолкнет. Молчали долго. Когда из чайника со свистом полилась вода, я
 взглянул на лунный щит. Громко звенел невидимый колокол. — Звонят все-таки, доктор. Звонят. Среди нас был Константин Федорович. Фамилии его никто не
 знал. Константин Федорович днем красил в городе крыши, вечером и
 ночью пил до потери сознания. Глаза у него всегда слезились, лицо
 со свороченной в сторону скулой всегда было искривлено дикой улыб¬
 кой. Каждый раз, видя его перед собой, мне казалось непонятным, для
 чего мы берем на остров эту пьяную обезьяну. Константин Федоро¬
 вич, выбивая о камень табак из прокопченной трубки, усмехнулся раз¬
 драженно: — Ангелы, видно, литургию служат. Ну, и жарят в свои колокола. И оттого, что упомянул он ангелов, всем стало почти ясным, что только ангелы и могли звонить в эту таинственную ночь над необита¬
 емым островом. Почти верилось в эту небесную литургию. Прошло пять минут, десять. Райская служба незримо продолжа¬
 лась. Громко пели далекие колокола и тогда, когда Павлинов, быв¬
 ший капитан, начал свой рассказ. — Много необычайного на свете Божьем. Порой это в действитель¬
 ности оказывается случаем, совпадением. Но иногда подумаешь, по¬
 размыслишь, и ничего другого не остается сделать, как поверить в
 чудо. Позвольте рассказать один эпизод из недавнего прошлого. Все
 в нем — голая правда, от первого до последнего слова. 153
«Всех убиенных помяни, Россия...» В начале 1920 года лежал я в новороссийском лазарете. Был у меня
 брюшной тиф. Тогда три четверти Добровольческой армии переболе¬
 ло этой мерзкой штукой. Вот, лежу, значит, в палате. Дело идет на вы¬
 здоровление. Доктор разрешил уже есть яйца, пить молоко кипяче¬
 ное. А кормят нас отвратительно. Чувствую, что еще неделя-другая
 такого питания — и угробят меня без пули. А после тифа, как извест¬
 но, хороший стол — первое дело. Начал я вещицы свои через санитаров на продукты выменивать.
 Отдал почти все белье, чемоданчик был кожаный — отдал, хороший
 костюм отдал, сам в рванье остался. Раздел себя, как липку. Неделя
 прошла, опять голодаю адски. Разруха в тылу уже началась полная; в
 лазарете грабили живых и мертвых. Нас кормили червивой селедкой
 и прошлогодним хлебом. Даже сахару не было. Расстался я с шашкой своей. В серебре была вся, сгибалась вся в круг,
 как лоза. Тяжело было отдавать, да что поделаешь. Голод не тетка! На
 шашку прожил я дней десять. Тут как раз наши Ростов сдали. Для эваку¬
 ации силы нужны, а я еле ногами передвигаю от слабости. Надо было во
 что бы то ни стало добыл» еще несколько десятков яиц, буханок хлеба,
 масла и прочее. У санитаров попросил. Сколько вы, говорю, на моих ве¬
 щах заработали, помогите. Никто и горбушки не дал, зверье. А из вещей у меня и осталось, что крест нательный. Массивного
 золота, удивительной работы. Таких нигде не видел. Когда уходил на
 войну, еще немецкую, мать благословила им. Внизу был крупный ру¬
 бин вдёлан. Цепь тоже тяжелая, массивная. Стал я ночью на колени у
 своей кровати, долго молился Богу, чтобы простился мне этот ipex.
 А утром отдал крест санитарам... Полный мешок провизии притащи¬
 ли мне и денег пачку. Конечно, они и себя не забыли. Крест стоил по
 крайней мере втрое больше. Но не в этом дело. Пришла наша армия в Новороссийск. Вы, вероятно, слышали, при
 каких условиях пришлось эвакуироваться. Скажу одно: это был ад. За
 спиной советская артиллерия, пароходов недостаточно, больше поло¬
 вины офицеров и солдат больны тифом, масса раненых, толпы граж¬
 данских беженцев. До сих пор в толк не возьму, как я выбрался тогда
 из Новороссийска. Но и в городе, и на пароходе уже не голодал, слава
 Богу и маминому кресту. Привезли нас в Крым. Сначала в Керчь попал, потом в Феодосию,
 где переформировалась моя часть. Постепенно стали забываться не¬
 давние ужасы. Одного никак забыть не мог: креста. Нет-нет да и при¬
 ходит на ум. Все, кажется, отдал бы, лишь бы вернуть крест. Иду однажды по Феодосии. Было, помню, воскресенье. Солнеч¬
 ная погода, масса гуляющих. Подхожу к парку, вижу: на тротуаре, меж¬
 ду сотнями мелькающих ног, блестит что-то. Наклонился — мой крест. 154
Рассказы и очерки Без цепочки, но мой, мой крест. Тот же рубин внизу, та же надпись
 на обороте — мама выцарапала — «Николай», мое имя. Признаюсь, я
 от неожиданности заплакал... Так вот, как вы думаете, чудо это или случайность? По-моему, чудо.
 Таких случайностей не бывает. Почему мой крест попал из Новорос¬
 сийска, через море, в Феодосию? Почему его потерял кто-то? И, са¬
 мое главное, почему только я его заметил и поднял? Ведь мимо шли
 сотни, если не тысячи... Павлинов замолчал. Мы молчали тоже. Не молчало только море да
 таинственный небесный звон. Костер погас. Доктор, сняв очки и стыд¬
 ливо отворачиваясь, вытирал глаза. Константин Федорович, выронив из рук пустую канистру от спир¬
 та, упал лицом в остывшую золу. Его не поднимали. С торжественной грустью звонили ангелы... (Нарвский листок. 1925.14 июня. № 68) VI. Четки Помните? Июльской ночью мы плыли по Днепру. Годы тогда были
 тихие, как ковыльный шелест перед бурей, как вот — кроткая боль
 моя, больная память моя об утерянном. Сонно похрапывал белый пароход, вилась за ним широкая змея пены.
 Колесо в мохнатых, синеватых брызгах катилось по реке легко и радост¬
 но. Чугунная скамья у самого борта колыхалась в такт волнам, скрипела
 недоумевающе. Как будто и она вместе со мной не понимала — почему
 вам, такой случайной, незнакомой такой, вздумалось читать мне терп¬
 кие ахматовские стихи. Мне, почти мальчику, смущенному обручальным
 кольцом на девичьей руке, голосом вашим убаюканному: Мальчик сказал мне: «Как это больно!» И мальчика очень жаль... Еще так недавно он был довольным
 И только слыхал про печаль. А теперь он знает все не хуже
 Мудрых и старых вас. Потускнели и, кажется, стали уже Зрачки ослепительных глаз. Я знаю: он с болью своей не сладит, С горькой болью первой любви, Как беспомощно, жадно и жарко гладит
 Холодные руки мои... 155
«Всех убиенных помяни, Россия...» И казалось мне, что Ахматова для вас, только для вас и низала за¬
 плаканные бусинки этих строк. Казалось, знала, что будет вот — бе¬
 лый пароход, вы, любовь ваша нечаянная, смущенный юноша над зе¬
 леноватой ртутью Днепра. Смотрел я вам в глаза долго-долго, боялся захлебнуться в сказоч¬
 ном водоеме глубокой, ранящей нежности. Гладил руки ваши — «как
 беспомощно, жадно и жарко гладит...» — смотрел, как с губ ваших де¬
 вичьих слетала «Белая стая» неровных, прерывающихся строк и риф¬
 мами, как крыльями, звенела над палубой... Помните? В Новороссийске хоронили Россию. Ураганные годы об¬
 рывались круто и жестоко «у самаго синего моря»... По Серебряков-
 ской плыла толпа. Бледные, страшными буднями исковерканные
 лица, потертые чемоданы в руках, неясный гул голосов. — Пардон, вы на Принцевы острова?.. — А фунт опять скачет... — Катя вчера повесилась. У нее двое... — Англичане везут в Константинополь, на Собачий остров... В толпе я увидел и вас. Вы шли рядом с полным седым полковни¬
 ком и так смешно прятали лицо в серое потертое боа. Разве было так уж холодно? Ваше имя забылось. Но, сжав сердце крепко и неожиданно, всплыл
 вдруг Днепр, белый пароход, мальчик, который «знает уже все не хуже
 мудрых и старых вас», обручальное кольцо на тонкой, прозрачной
 руке. Вспоминалась та, чье имя сплелось с забытым вашим — Анна
 Ахматова. Показалось на минуту, что и седой полковник, и серое боа, и
 мертвая Россия, и сданный вчера Ростов, все это — так, выдумка,
 шутка. Что вы бросите сейчас навстречу норд-осту сноп душистых,
 как первые цветы, стихов ахматовских. Расскажете нам о том, что
 радостно и благословенно. Чего не отнять. Что не умирает. Никог¬
 да не умрет. Помните? На харьковском вокзале арестовали белогвардейца. Был
 он загнан и худ, но дерзко кричал на задержавшего его матроса с ря¬
 бым, простодушным лицом: — У меня мандаты! Не видишь, балда? Я буду телеграфировать
 Дзержинскому... — Это выяснится, товарищ, выяснится, — успокаивал матрос. —
 Чичас из отечека прыдут. Тут только одна хвармальность... 156
Рассказы и очерки И пришли... — вы. Как и все они — в кожаной куртке, с наганом
 без кобуры, мягко шелестела синяя юбка да алели в ушах рубины. Ка¬
 жется, те, новороссийские... Вы быстро оглядели арестованного, растолкав толпу любопытных. — Я вас знаю, товарищ. Надеюсь, и вы меня. Вы были адъютантом
 полка, которым командовал мой отец, и при эвакуации Крыма остав¬
 лены белым командованием для пропаганды. В губчека! Его увели. В углу, на коленях у растрепанной босой бабы надрыв¬
 но плакал голодный ребенок. Простуженно выл паровоз. Вы ушли,
 резко хлопнув дверью с потускневшей меди дощечкой: «Зал первого
 и второго класса». Вы ушли, а они остались со мной. Они — Днепр, белый пароход,
 Новороссийск, вытертое боа, седой полковник, мертвая моя Россия.
 В луже вокзальных плевков и грязи расцвел ахматовский «Подорож¬
 ник». Под сизым от дыма потолком поплыла «Белая стая». Только четки вы взяли с собой. Не книгу стихов ахматовских, пре¬
 красных, как любовь девичья, как молодость наша расстрелянная. Не
 «Четки» — тоненькую книжку с черными струйками слез. На кожа¬
 ную куртку надели вы длинную связку — казалось, стучала она о на¬
 ган — четок, выточенных из желтоватой, хрупкой кости, по обряду
 ордена, всосавшего вас в свое безумие. Четки из человеческой кости. (Наш огонек. Рига, 1925. № 51)
ОЧЕРКИ О СОЛОВКАХ
 <» ♦ ♦> I. Из Соловков в Финляндию В конце июня сего года в Финляндию прибыли из Северного ла¬
 геря особого назначения пять человек: четыре бывших офицера и один
 солдат, совершившие почти легендарный, длившийся тридцать пять
 суток путь из Кеми к финской границе. Бежавшие некоторое время
 находились, до выяснения их личности, под стражей. Вчера трое из
 них — бывший лейб-драгун Б-нов, бывший казачий офицер М-ов и
 солдат С. — впервые за много лет очутились на свободе. В Русском клубе — кстати, совсем недавно открытом усилиями
 общества «Русская Колония в Финляндии» и Особого комитета по де¬
 лам русских в Финляндии — меня познакомили с бежавшими. Вот что
 рассказал мне г. М-ов: — Последнее время мы находились в кемском концентрационном
 лагере. Кемь — это филиал Соловков. Расположен этот лагерь на По¬
 повом острове, верстах в пятидесяти от Соловков. Жили мы в бара¬
 ках, выстроенных еще англичанами. С лесом остров соединялся же¬
 лезной дорогой. Мысль о побеге волновала нас давно. 18 мая нас по¬
 слали в лес собирать метелки для лагеря. Охрана — два красноармейца
 с винтовками, а нас — пять человек. Решили в этот день попытаться
 бежать. Утром, часов около восьми, представился к тому благоприятный
 момент. Б-нов поднял воротник — это был условный знак. Мы сзади
 набросились на нашу охрану, отобрали винтовки. Один из стражни¬
 ков вздумал сопротивляться, я ударил его штыком. Мы погнали на¬
 ших пленников впереди себя, на запад, по направлению к Финлян¬
 дии. Прошли верст 12, отпустили одного. Если он и нашел дорогу об¬
 ратно, то, вероятно, очень не скоро: местность страшно дикая. Другого
 вели еще с час, затем и его отпустили с миром, приказав ему идти в
 противоположную сторону. К огромному для нас счастью, у нас был компас. Его долгое время
 берег один из наших спутников в куске мыла. Двигались с большим трудом. Местность — болотистая, вода час¬
 то до колен, непроходимые леса. Порой мы окончательно выбивались
 из сил, хотелось лечь в воду, заснуть, умереть. Но Б-нов — он у нас 158
Рассказы и очерки был «диктатором», его беспрекословно слушались — приказывал идти,
 и мы шли. Где, в скольких верстах была Финляндия? Никто не знал наверня¬
 ка. Один говорил — в трехстах верстах, другие — в пятистах. Мы шли
 на запад по компасу. Благодаря компасу же узнавали более-менее, ко¬
 торый сейчас час. Было у нас и нечто вроде дневника, в самом узком
 его смысле: Б-нов вел счет дням, занося их в свое Евангелие. Записал
 он тридцать три дня, а оказалось, что шли мы шли тридцать пять дней.
 Уж по одному этому можно судить, что это были за дни. Внимательно осмотрев весь ближайший район леса и болота, мы
 на несколько минут заходили в редкие избы карел. Это необходимо
 было для закупки хотя бы ломтя хлеба — деньги у нас, к счастью, были,
 удалось скопить. Часто мы делали большой круг, только бы обойти
 какой-нибудь хутор, казавшийся нам подозрительным в смысле при¬
 сутствия там чекистов, а ими наводнена вся местность. Даже буквально
 падая от голода или усталости, мы заходили далеко не в каждую, из¬
 редка встречавшуюся на пути, избу. Приходилось несколько часов, а
 порой и дней вести наблюдение за ней, присматриваться, прислуши¬
 ваться: нет ли засады? Население, правда, нам сочувствовало, но оно
 запугано администрацией Северного лагеря особого назначения. Ка¬
 релы широко оповещены, что, во-первых, за помощь хлебом или при¬
 ютом бежавшим виновный десять лет проведет в Соловках, а во-вто¬
 рых, за задержание беглеца обещалось крупное вознаграждение нату¬
 рой — мукой. Много страданий причиняли нам полчища комаров. Мы распуха¬
 ли, как от водянки. Несмотря на лето, стояли все время, в особеннос¬
 ти по утрам и ночью, большие холода, морозы, несколько раз выпа¬
 дал снег. Однажды нас настигла метель, окончательно выбившая нас
 из сил. Я настолько отморозил себе ноги, что с пальцев слезли ногти. В общем, нам везло. Иногда все мы невольно думали о чуде. Так
 набрели мы как-то на полуразрушенную избу. Давно уже, видимо,
 здесь живой души не было. Ни одного следа, а к следам мы внима¬
 тельно приглядывались. Галлюцинируя от голода, обошли мы избу,
 заглянули осторожно внутрь — пусто. И вдруг, у забора, нечто высо¬
 кое, черное, похожее на гриб. Заглянули под гриб — а там сто хлебов.
 Круглые, с отверстием посередине, висят под навесом. Так и не по¬
 няли — не то тут какой склад для советских постов был, не то для се¬
 нокоса заготовили карелы: во время разлива из избы не выбраться.
 С такой жадностью набросились мы на хлеб! Путешествие, может быть, не продолжалось бы столько дней, если
 бы ежедневно не приходилось обходить непроходимые болота, леса,
 реки. Вода до колена — идти можно, выше — трудно. Попадались и 159
«Всех убиенных помяни, Россия...» речки без броду. В одной речонке, но с сильнейшим течением, мы чуть
 было не утонули. Конечно, все эти трудности были пустяком по сравнению с опасе¬
 нием попасть в чекистские объятия. Из Кеми дали знать о нашем бег¬
 стве во все приграничные пункты. Ловили нас, очевидно, очень усерд¬
 но. Сколько раз Бог спасал нас! Близ деревни Подцюжено, по Кеми,
 нашли мы избушку. На этот раз, колоссально устав, не выслали впе¬
 ред разведчика, не прислушались. Б-нов открыл дверь. И вдруг из избы
 крик «Руки вверх!» и дула десятка винтовок. Мы захлопнули дверь,
 бросились к лесу и скрылись. Затем нас, в трех-четырех шагах, обстре¬
 ляли беглым огнем человек восемь—десять красноармейцев. В бой
 вступать было бы глупо: мы имели всего только две винтовки и двад¬
 цать шесть патронов. Пришлось снова спешно ретироваться и идти
 безостановочно, постоянно меняя курс, двенадцать суток. Надежда сменялась отчаянием. Грязные, изможденные и оборванные,
 мы шли на запад, не зная, перешли ли мы уже финскую границу. Мо¬
 мент, когда выяснилось, что мы уже вне пределов проклятого СССР, на¬
 всегда останется в памяти. Представьте себе болотистую равнину, лес
 справа и слева, а впереди — движущиеся точки. Кто они — чекисты или
 финны? Идти мы уже не в состоянии. Войдя в болото, не так скоро отту¬
 да выберешься. Мы долго всматривались в движущиеся точки. Люди
 были в чем-то черном, красноармейцы должны были бы быть в серых
 шинелях. Перекрестившись, двинулись вперед. Оказалось — финны. Мы
 перешгш границу. По реке сплавлялся лес. Мы долго не понимали друг
 друга. В конце концов, сдав винтовки рабочим, мы поплыли в лодке к
 ленсману1. Силы упали. Мы были живыми трупами2. (Руль. Берлин, 1925. 30 июля. Ns 1415) 1 Ленсман — в Швеции и Финляндии представитель полицейской и подат¬
 ной власти в пригородах и сельских местностях. 2 В июле 1925 г. Иван Савин опубликовал в рижской газете «Сегодня» (№ 164,
 165) очерки «Как бежали с Соловков» и «Соловецкая каторга», в основном повто¬
 ряющие текст публикаций на эту же тему в берлинской газете «Руль». Однако были
 и некоторые различия. Так, очерк «Как бежали с Соловков» заканчивался абзацем,
 ярко характеризующим главного рассказчика — Мальсагова (в статье — М-ов):
 «По-прежнему застенчиво улыбаясь, подтрунивая над собой, Б-ым и двумя други¬
 ми офицерами С-вым и М-ским, — говорит М-ов о том, как странно ему чувство¬
 вать себя на свободе. — Я все время жил в неволе. Служил в белых армиях, потом скрывался полтора
 года в юрах, с зелеными. Объявили большевики амнистию: мы, дураки, и поверили,
 спустились с гор. Забрали нас, голубчиков, и — по этапу в Соловки. Три с полови¬
 ной года там промучился. И мне теперь как-то не по себе: я не в тюрьме, я на сво¬
 боде. Помню, незадолго перед нашим бегством надо было заполнить очередную ан¬
 кету в лагере, где был и такой вопрос: что вы думаете о Нэпе? Я и написал: ничего я
 не думаю, потому что, сколько уже лет сидючи в тюрьме, ни этого самого Нэпа, ни
 настоящей советской власти не видел... Даже соловецкие чекисты улыбнулись и
 сказали, что я прав...» 160
Рассказы и очерки II. Северные лагеря особого назначения Как знает уже читатель из моей предыдущей статьи, в Финлян¬
 дию бежали из соловецкого застенка несколько человек «злостных
 контрреволюционеров». Последние рассказали мне о режиме и по¬
 рядках в так называемом CJIOHe — Северном лагере особого на¬
 значения1. Сейчас там около пяти тысяч заключенных. Делятся они на три ка¬
 тегории: 1) «политические и партийные» (официальная терминоло¬
 гия), 2) уголовные и 3) «кр» (контрреволюционеры). Первых немного. Это — бывшие эсеры, социал-демократы, мень¬
 шевики и прочие активные члены социалистических партий. Живут
 они в отдельных скитах и пользуются некоторыми привилегиями.
 Привилегией надо считать и то, что заграничным социалистам разре¬
 шается помогать деньгами, платьем и продуктами «политическим и
 партийным». Вообще, чувствуется, что с «политическими и партий¬
 ными» чекисты считаются, чего совершенно нельзя сказать про ос¬
 тальных заключенных. Жизнь уголовного, а тем более «кр» — гроша
 ломаного не стоит. Для уголовных и «контрреволюционеров» усло¬
 вия жизни ужасны. Людей нет, есть бессловесные рабы с тюремным
 номером и ярлыком «кр». Совершенная отрезанность от внешнего
 мира, бесплодность протеста, пожизненный крест тюрьмы, тяжкий
 физический труд, голод, холод и необычайная грязь в бараках. При¬
 бавьте к этому постоянное глумление, побои и издевательства адми¬
 нистрации. В «кр»-ах числятся остатки дореволюционной демократии, былые
 купцы, немного нэпманов, масса офицеров всяких производств и
 фронтов, учащаяся молодежь, вычищенная недавно из вузов. Очень
 много священников и епископов. Положение их кошмарно. Недостатка в «кр» в СЛОНе никогда не наблюдается. Гибнут
 одни — присылают двойную смену «с тыла» — из центральной Рос¬
 сии, с Украины, с Кавказа. Убыль пополняется с избытком. Недав¬
 но прислали из Крыма шестьдесят человек студентов, якобы орга¬
 низовавших «котрреволюционный заговор». Лагерями управляет некто Ногтев, видный деятель ГПУ. Звание он
 имеет — «начуслон» — начальник управления «Северными лагерями
 особого назначения». Помощником у него некий Васьков, чекист с бо¬
 гатым уголовным прошлым. Кемским лагерем заведует Кериовский
 Иван Иванович. Все они в совершенстве изучили чекистские спосо¬
 бы «исправления» злостных контрреволюционеров. 1 Имеется в виду Соловецкий лагерь особого назначения. 6 — 772 161
«Всех убиенных помяни, Россия...» За последнее время не слышно было дел, подобных делу в Порта-
 минске, когда в открытом море потопили баржу с четырьмя тысяча¬
 ми «кр». Закрыт в Холмогорах знаменитый «белый дом», в котором
 еще очень недавно расстреливали по сто—двести человек; весь «белый
 дом» был залит кровью; невыносимый смрад разложившихся трупов
 разносился на несколько верст; даже московское ГПУ в конце кон¬
 цов обратило внимание на бойню в Холмогорах и назначило ревизию
 под начальством следователя Фельдмана. Такой массовой расправы с заключенными теперь как будто нет.
 Но одиночные расстрелы, без суда и следствия, процветают по-пре-
 жнему. И теперь в Соловках сажают в «карцер», где «кр» получает
 Уг фунта хлеба в два дня; наказание длится от двух до шести меся¬
 цев. Редко кто выдерживает эту пытку. Моральные пытки мучительнее пыток физических. В Соловках еще
 никого не освобождали, даже по истечении срока наказания. Если вас
 «присудили», скажем, на два года в Соловки и вы отсидели свои два
 года, ваши бумаги посылают в Москву, а оттуда их возвращают с по¬
 меткой: сослать в Холмогоры на пять лет, из Холмогор — в Нарым или
 наоборот. СЛОН — это вечная каторга. Считается счастьем поэтому в СССР — попасть на суд в ревтрибу¬
 нал, но только не в ГПУ. В ревтрибунале, ради ли Европы, ради ли иных
 каких соображений, чувствуется какой-то, пусть и очень отдаленный, на¬
 мек на законность, желание соблюсти хотя бы внешние признаки суда.
 Ни закон, ни законность для ГПУ не писаны. Решение ГПУ всегда одно
 и то же — в Соловки, в Портаминск, в Кемь и так далее, до смерти. Борьба между Наркомюстом, оспаривающим полезность и необхо¬
 димость «слонов», и ГПУ закончилась победой последнего. Правда, кре¬
 диты на советскую инквизицию значительно сокращены в текущем году.
 Например, Соловки, вместо просимых двух миллионов рублей, получи¬
 ли на «содержание» заключенных в этом году лишь двести пятьдесят ты¬
 сяч рублей. Дабы свести концы с концами, Ноггев и К0 и выжимают по¬
 следние соки из заключенных, вынуждая их нести каторжный труд. Арестованные летом грузят продовольствие, дрова, уголь; зимой
 проводят узкоколейную железную дорогу. Обращение с ними надсмотр¬
 щиков (из среды самих же заключенных, желающих выслужиться) са¬
 мое жестокое. Медицинской помощи никакой. Соловки охраняет дивизион войск ГПУ. В сравнении с числом зак¬
 люченных войск немного. Но изнуренные до последней степени, все¬
 гда голодные и полураздетые люди и не помышляют о бегстве. Да и
 куда бежать, когда на сотни верст к западу и к югу — тайга, а на север
 и на восток — Белое море. (Руль. Берлин, 1925.1 августа. № 1417) 162
Рассказы и очерки III. «Лечение» больных в Соловках В конце минувшего года с Соловков бежал еще один свидетель со¬
 ловецких кошмаров, бывший офицер К., пробывший в концентраци¬
 онном лагере около трех лет. Вот что он рассказал мне о соловецком
 лазарете и о терроре в Соловецком лагере особого назначения. Сидел в лагере некий Грюнвальд, немец-агроном, германский под¬
 данный. Грюнвальд очень плохо понимал по-русски, почти не гово¬
 рил на этом языке, что не помешало ГПУ считать его «организатором
 контрреволюционного заговора» и послать на три года в Соловки, а
 следователю Соловков Васькову обратить на него свое просвещенное
 внимание. Летом 1925 года Грюнвальд, человек вообще нездоровый да еще
 просидевший в десятках советских тюрем, заболел и заявил коман¬
 диру своей рабочей роты, что не может работать. Это показалось чекистам «злостной контрреволюцией». Чины и
 «командиры надзора», угрожая револьверами, приказали «немецко¬
 му буржую» выйти на работу (на лесорубки), тот имел мужество отка¬
 заться, ссылаясь на свою болезнь, очевидную и для чекистов. Тогда
 один из надзирателей, латыш Сукис, жестоко избил больного Грюн-
 вальда. Несчастный агроном долгое время пролежал в своей роте в бес¬
 сознательном состоянии, облитый кровью. Придя в себя, Грюнвальд
 кое-как дотащился до «лазарета» и как-то упросил доктора осмотреть
 его и выдать ему медицинское свидетельство об искалечивших его по¬
 боях. Получив нужную ему бумагу, Грюнвальд заявил, что, Бог даст,
 ему удастся вырваться с Соловков, приехать на родину и предать глас¬
 ности в Германии имеющийся у него документ о зверских насилиях
 чекистов над больными заключенными. Этого было достаточно, чтобы Грюнвальда посадили в устроенный
 в самом кремле «изолятор» (карцер). А вскоре агронома обвинили в
 желании бежать из лагеря и приговорили к месяцу знаменитого «стро¬
 гого изолятора» не менее знаменитой «Секирки» с ее палачом-заве-
 дующим Антиповым. Везти на место пыток Грюнвальда (он еще не оправился от болез¬
 ни и побоев и не мог идти) было поручено тогдашнему «Заведующему
 рабсилой» (учетом и распределением рабочей силы) Иванову, бывше¬
 му прапорщику и офицеру Белой армии, донскому казаку. Не дове¬
 ряя Иванову, администрация посадила рядом с агрономом конвоира,
 латыша Сукиса. Лошадью правил Иванов. Приблизительно на пол-
 пути до «Секирки» (двенадцать верст от кремля) бывший прапорщик
 услышал приказание Сукиса: «Остановитесь». Не успел Иванов натя¬
 нуть вожжи и спросить о причине внезапной остановки, как позади 6* 163
«Всех убиенных помяни, Россия...» него раздался выстрел. Оглянувшись назад, он увидел револьвер в ру¬
 ках латыша и падающее на землю тело убитого Грюнвальда. По поло¬
 жению трупа и току крови можно было заключить, что выстрел был
 произведен в затылок лежавшего лицом к телеге агронома. Вернувшись в кремль, Сукис доложил, что «Грюнвальд пытался
 бежать, был мной настигнут и убит после предупреждения и прика¬
 зания остановиться»... Вот к каким результатам приводят соловецкие
 медицинские свидетельства! Понятно, что подавляющее большинство больных избегают «лаза¬
 рета», преодолевая болезнь или умирая в «рабочих ротах», режим и
 обстановка которых ничем не отличаются от лазаретных. Понятно так¬
 же, почему смертность на Соловках непрерывно прогрессирует. Зак¬
 люченные умирают совершенно беспомощно, главным образом от
 цинги, туберкулеза, систематического недоедания, малярии, разрыва
 сердца. Очень много случаев психических заболеваний (много шуму
 наделало сумасшествие анархиста Чарина, принадлежавшего к кате¬
 гории т.н. «политических и партийных», судьба которых все же инте¬
 ресует ГПУ; массовая же гибель «контрреволюционеров», по-видимо¬
 му, ему совершенно безразлична). «Шпана» (уголовные) и значительная часть чекистов служат рас¬
 садником венерических болезней, весьма распространенных в лаге¬
 ре. В лагере имеется акушерка (из заключенных), но ей запрещено
 оказывать помощь при родах, за что, между прочим, матери ссыла¬
 ются в «Женский штрафной изолятор» (на Большом Заяцком острове
 Соловецкого архипелага). Есть среди заключенных и зубные врачи, но ввиду полного отсут¬
 ствия инструментов и лекарств они ничем не могут помочь своим то¬
 варищам по заключению в то время, как почти половина лагеря стра¬
 дает хронической зубной болью. Довольно интересно и характерно для советского «правосудия» дело
 дантиста Маливанова. Когда Россию постиг небывалый голод и амери¬
 канские благотворительные организации покрыли всю страну густой се¬
 тью питательных пунктов («Ара»), доктор Маливанов был переводчиком
 в московском складе «Ара», совершенно безвозмездно помогая амери¬
 канцам в их святом деле. Когда же, выражаясь советским языком, голод,
 в значительной степени вызванный самими же большевиками, был «лик¬
 видирован» и весь иностранный штат «Ара» отбыл в Америку, благодар¬
 ное ГПУ обвинило доктора Маливанова и целый ряд других русских со¬
 трудников «Ара» в «экономической контрреволюции» и послало их на
 три года на Урал, в Сибирь и на Соловки. (Руль. Берлин, 1926. 20 февраля. № 1587) 164
Рассказы и очерки IV. Социалисты на Соловках В конце минувшего года в Гельсингфорс прибыл еще один свиде¬
 тель соловецкого кошмара. Он был очевидцем увоза «политических и
 партийных». Ниже я привожу как общую картину этого, довольно не¬
 ожиданного для всех соловецких заключенных, шага ГПУ, так и не¬
 которые подробности жизни «политических и партийных» на Солов¬
 ках, любезно переданные мне новым беглецом. От расположенной на южном берегу Соловецкого острова монас¬
 тырской гавани и массивного старинного кремля ведет ряд дорог. Одна
 из них, грунтовая, проведенная левее путей на остров Большой Мук-
 сульма, Пертозеро и на Анзорский остров, тянется мимо знаменитой
 «Секирки» с расположенным на ней «Штрафным изолятором» к Сав-
 ватьевскому скиту. Скит этот находился в юго-западном углу Соло¬
 вецкого острова, верстах в двенадцати от Кремля. Савватьевский скит был с самого начала приспособлен для так
 называемых «политических и партийных». Он носит наименование
 «2-го отделения Соловецкого лагеря особого назначения» (всего на
 Соловках шесть отделений и «Женский штрафной изолятор» на
 Большом Заяцком острове). Как и другие отделения, «2-е отделе¬
 ние» имеет особого «начальника отделения», штат надзирателей (из
 так называемой «команды надзора»), канцелярию и охраняется ро¬
 той «Соловецкого полка особого назначения войск ГПУ», коман¬
 дуемого теперь чекистом Петровым. Савватьевский скит, некогда богатый филиал монастыря, состоит
 из ряда каменных зданий, небольшой церкви и часовен. Церковь и
 часовни давно уже разграблены и закрыты. Весь скит окружен высо¬
 ким забором; еще одно проволочное заграждение окружает двухэтаж¬
 ный каменный дом с большим числом комнат — бывших келий.
 В этом бывшем монашеском общежитии и проживало до последнего
 времени большинство «политических и партийных» — двести с чем-
 то человек. Остальные (человек сто пятьдесят) были разбросаны по
 другим, менее значительным скитам острова. Благодаря давлению иностранцев, а также собственной решитель¬
 ности и бесстрашию, «политические и партийные» до последнего дня
 пребывания на Соловках пользовались своими привилегиями, добы¬
 тыми зачастую в результате голодовок и кровавых столкновений с ад¬
 министрацией. Условия их жизни и сравнить нельзя с положением
 «каэров» или «шпаны» (уголовных). Соловецкие чекисты совершенно не вмешивались во внутреннюю
 жизнь «политических». В их среду Ногтев не вселял так называемых
 «стукачей» (на распространенном в Соловках жаргоне «стукач» — до¬ 165
«Всех убиенных помяни, Россия...» носитель, шпион, провокатор; «стучать» — доносить, шпионить). «По¬
 литические» никогда не работали, получали улучшенный паек (порой
 даже «индивидуальный», то есть полагающийся высшим представи¬
 телям лагерной администрации). Им разрешалось писать и получать
 неограниченное число писем, в то время как «каэры» могут получать
 не более трех писем в месяц, остальные уничтожаются находящейся в
 кремле «цензурой» и ее председателем Кромулем. У «политических»
 не отбирали денег и вещей, в том числе и кожаных, на которые в ла¬
 герях почему-то устраиваются целые облавы. «Политические» занимались самообразованием, у них происходи¬
 ли регулярные занятия (в Савватьевском скиту существовало даже не¬
 что вроде социалистического университета с расписанием часов и
 штатом преподавателей). К услугам «политических» были свои док¬
 тора, им разрешалось выписывать из центра лекарства, книги, газе¬
 ты. Неразрешаемые в остальном лагере браки между заключенными в
 Савватьевском скиту заключались довольно часто, причем регистри¬
 ровались они в старостате «политических». Конечно, добиться всех этих прав и привилегий было очень нелег¬
 ко. Много «политических» погибло и от голодовок, и от советской
 пули. Социалист-революционер Крюков, не вынеся соловецких ужа¬
 сов и распоряжения ГПУ отправить его в один из сибирских «центра¬
 лов», сошел с ума (в 1924 году). Долгое время особенно рьяно пресле¬
 довались анархисты, в том числе и небезынтересный Школьников.
 Анархист Чарин еще в бытность свою в Архангельском «концлагере»
 бежал оттуда, был пойман и помещен на Соловках в одиночную ка¬
 меру. Заслуженным уважением пользовались у «политических» их ста¬
 росты, выносившие на своих плечах все тяготы по защите своих тре¬
 бований. В первой половине 1925 года старостой Савватьевского скита
 был социал-демократ Богданов, в последнее время известный эсер
 Самохвалов, член ЦК партии социал-революционеров. В конце июля 1925 года по острову разнеслась неожиданная весть
 о том, что «политических и партийных» куда-то увозят. Никто не знает
 куда. Многие были убеждены, что «политических» на материке рас¬
 стреливают. Накануне на Соловки прибыла, тоже неожиданно, из Москвы осо¬
 бая комиссия в составе коменданта центрального ГПУ Дукиса, сле¬
 дователя того же ГПУ Агуреевой (бывшая видная эсерка, теперь веду¬
 щая дела своих прежних единомышленников) и несколько предста¬
 вителей высшего «комсостава». Комиссию сопровождал специальный
 отряд войск ЧОНа. Как потом оказалось, комиссия эта явилась в ла¬
 герь для наблюдения за перевозкой «политических» с Соловецких ос¬ 166
Рассказы и очерки тровов. Комендант ГПУ Дукис привез специальное распоряжение по
 сему поводу, подписанное «Особым совещанием при ГПУ». Постановление о высылке «политических и партийных» в Устьсы-
 сольск, Нарым, Пермь, Иркутск и прочие уральские и сибирские
 «централы» было подписано все той же Езерской, боевой дамой-про-
 курором, знаменитой тем, что под ее редакцией вышло пресловутое
 «Секретное положение о Соловецких лагерях особого назначения» с
 его достойным увековечения первым параграфом: «Соловецкие лаге¬
 ря особого назначения организованы для особо вредных государствен¬
 ных преступников, а также лиц, когда-либо могущих быть (?!) госу¬
 дарственными преступниками...» (подлинные слова «секретного по¬
 ложения»). Увоз с острова «политических» был обставлен тайной, ставшей,
 впрочем, скоро секретом Полишинеля. С раннего утра потянулись к
 пристани, мимо здания «Управления Северного лагеря особого назна¬
 чения», с вещами в руках. Конные отряды «Соловецкого полка», во
 главе с самим Петровым, отгоняли в сторону всех попадавшихся по
 дороге «каэров» и уголовных. Цепи шедших к пристани попарно «по¬
 литических» охранялись усиленными патрулями «команды надзора»
 и роты чекистов. До вечера пристань была усыпана людьми, ожидавшими из Кеми па¬
 рохода. Когда он, наконец, прибыл («Глеб Бокий»), сперва отправили
 Савватъевскую группу «политических» (2-е отделение), затем Муксульм-
 скую (3-е отделение). В Кеми «политических» ожидал специальный со¬
 став арестантских вагонов, который и увез их в «централы». (Руль. Берлин, 1926.10марта. № 1602)
ОЧЕРКИ О ВАЛААМЕ <» ♦ +> I. Встреча с Вырубовой на Ладоге Как и пушкинский Тамбов, Сердоболь на карте генеральной поме¬
 чен не всегда1. Затерявшийся в сопках и скалах, маленький гранитный
 городок. Далеко-далеко видна высокая игла его средневековой церкви.
 Когда-то здесь, у залива бурной Ладоги, был центр православия. Отсюда
 уходили в тайгу, к полудиким племенам, в дальние скиты иноки только
 что возникшего Валаамского монастыря. Уносили из бревенчатых хра¬
 мов свои бесчисленные огоньки жаркой веры и подвига. Тысячелетие пронеслось над обителью святых Сергия и Германа, над
 ее опорным пунктом — Сердоболем. Время заметно изменило его лик.
 Столица православной Финляндии (в Сердоболе — православное цер¬
 ковное управление и епископ Герман), как пролежавший на печи трид¬
 цать три года Илья-Муромец, буйно разрастается вдаль и вширь. У пристани — целый ряд вновь строящихся улиц. Пестрят новень¬
 кие вывески банков, магазинов, кавил (кофеен). Конечно, имеются и
 «отели». Как и всякий уважающий себя город, Сердоболь прежде все¬
 го обзавелся казино над широкой гладью темно-синей Ладоги. Золо¬
 тые буквы на фронтоне. Веранда в пыльных цветах. Упитанный пор¬
 тье. Фрекен в кружевных наколках. Отель как отель. Главная его дос¬
 топримечательность, пожалуй, — цены: вдвое выше гельсингфорсских.
 Правда, плавающих и путешествующих по Ладоге пока немного еще.
 Каждый плавающий неизменно попадает, голодом мучимый, в «оте¬
 ли», где он и отвечает за сотни других, отсутствующих пока, путеше¬
 ствующих... По грудам щебня, извести и стружек, по коридорам из небытия
 возникающих улиц проходим к берегу. Изумительно синяя вода озе¬
 ра будто сапфирами усыпана, так горит на солнце его бескрайняя
 грудь. Голубой «Сергий» — валаамский пароход — еле колышется
 у ступенчатой пристани. Звонко поет медный колокол у руля. Ка¬
 питан — веселый монах с мятым клобуком на курчавой голове —
 протяжным, новгородским говорком бросает команде: — Отпускай канат. Снимай сходни. 1 Видимо, ошибка: «Тамбов на карте генеральной судьбой отмечен не все¬
 гда...» — строчка из поэмы М.Ю. Лермонтова «Тамбовская казначейша». 168
Рассказы и очерки Груда чемоданов, корзин и картонок вырастает под колоколом с
 надписью выпуклой вязью: «Труды валаамских иноков». Ловко снует
 в толпе пассажиров и провожающих матросская команда голубого ко¬
 рабля — два послушника в серых рясах. Долгий баритонный гудок —
 и «Сергий» отчаливает, кормой описывает широкий круг и, рассекая
 волны острым носом, весело бежит мимо зеленых островов. Пассажиры «Сергия» — почти сплошь иностранцы. Много фин¬
 нов, шведов. Семья датчан, во главе с бабушкой, все время, и в поез¬
 де, и на пароходе, вяжущей голубой чулок. Немец-турист в тяжелых
 альпийских ботинках, шляпе с перышком и дорожной котомкой за
 спиной. Недовольно грызет папиросу некто в сером. Судя по огром¬
 ным ногам и «Таймсу» в руках — сын туманной Англии. Русских мало. Только мы с женой да две дамы, расспрашивающие
 отца Дионисия, капитана, про новости монастырские. Любезно скло¬
 няется суконный его клобук с золотым шнурком, венком лавровым и
 двумя финскими флажками. — Раньше, как будто, не было у вас, отец Дионисий, такой кокарды? Смеется монах. — Заставили, матушка. Если, говорят, — капитан, должен какое-
 нибудь отличие иметь. Ну и дали эти шнурки. Прихожу я к отцу игу¬
 мену. Куда, спрашиваю, благословите прицепить кокарду? Цепляй,
 говорит, на клобук. К скуфье-то она не подходит... Одна из соседок болезненно морщится, передвигая больную
 ногу. Мне страшно знакомо и это открытое, полное лицо, и эта пал¬
 ка-костыль с резиновым наконечником. Когда больная, сильно хро¬
 мая, идет к капитанской рубке, провожаю ее внимательным взгля¬
 дом... И годы испепеляющие, годы предельного могущества, годы
 безмерных падений и утрат молниеносно встают в памяти... Это —
 она. Анна Вырубова. Лучший друг последней российской императ¬
 рицы... Первой жертвой революционного шторма стала, конечно, она —
 «милая Аня»... Петропавловская крепость, Свеаборгская тюрьма, со¬
 ветские «Кресты». Стремительно ушла в прошлое та, одно имя кото¬
 рой еще так недавно во всех слоях русского общества, от крайне ле¬
 вых до крайне правых, вызывало злобу и насмешку. Теперь это — ис¬
 калеченная женщина с прежним певучим голосом. Часто замечаешь
 слезы на этом заметно состарившемся лице. Глубокие тени под туск¬
 неющими глазами. Еще в 1916 году Вырубова-Танеева перенесла же¬
 лезнодорожную катастрофу, раздробившую ей ногу. Невольно вздра¬
 гиваю, глядя, как тяжело падает она на свой костыль, с трудом пере¬
 двигая вывороченную на сторону ступню. 169
«Всех убиенных помяни, Россия...» Ничего не осталось от прежней «милой Ани»... Одета она скром¬
 но, даже бедно. Старенькое платье, стоптанные туфли, вытертое паль¬
 то-дождевик... Далеко впереди чуть вырисовываются контуры Валаама. Перебрасы¬
 ваясь редкими словами с Анной Александровной, с ее матерью, с трога¬
 тельной заботливостью укутывающей больную дочь, со словоохотливым
 капитаном, ищу глазами знаменитые купола «Святого острова». Их пока
 не видно в розово-голубой дымке, встающей над Ладогой. Уйдя от мирской суеты, отец Дионисий не потерял интереса к де¬
 лам мирским. Он долго смотрит на меховой воротник жены и гово¬
 рит, недоуменно разводя руками: — Лето и — мех. Видно, это мода такая нынче. Сколько ни вожу
 на «Сергии» дам — все с мехами. — Однако, вы наблюдательны, отец, — говорит Анна Александров¬
 на из капитанской будки, куда загнал ее поднявшийся ветер. Монах весело поглаживает седеющую бороду. — Двадцать лет изо дня в день плаваю на «Сергии». Ко всему, ма¬
 тушка, присматриваюсь. Я тут, можно сказать, каждую волну изучил,
 а не то что меховые воротники. Проплывает слева Никольский скит с его католической статуей
 святого Николая, по преданию прибитой бурей к монастырским бе¬
 регам. Проплывает кладбище с могилой шведского короля Магнуса
 Великого, перед смертью принявшего православие и похороненного
 на Валааме. Уходят назад хитроумный монастырский водопровод, па¬
 мятники и часовенки — следы посещения Валаама царем Петром I,
 императорами Александром I, Александром И. Пристань. Серые рясы и клобуки, густой баритон гудка. Мелька¬
 ют канаты. Шумит многоязычная финно-шведо-англо-немецко-рус-
 ская речь. И солнце, солнце без конца и без края... Валаам. (Сегодня. 1926. 10августа. №175) II. Валаам — святой остров Косые лучи осеннего солнца скользят по воде, разламываясь на
 золотые лучики в пароходной пене. Ладожское озеро кажется огром¬
 ным голубым диском, брошенным с неба руками богов. Направо скалистый берег, мохнатые головы сосен. За соснами по¬
 катая гора с белой, видимой издалека, обителью. Пунцовая звезда упа¬
 ла с заходящего солнца на золоченый крест колокольни, блещет ми¬
 гающим светом. 170
Рассказы и очерки Это Валаам. «Святой остров» Севера. Это к нему причалили в 992 году
 два схимника с горы Афонской — Сергий и Герман. В дикой чаще древ¬
 него леса вырос, как в сказке, белый город церквей, часовен, скитов.
 Вставшим из воды «градом Китежем» кажется он издалека. Валаам — один из немногих уцелевших в смуте православных мо¬
 настырей. Заброшенный в вековую глушь Финляндии, он оказался в
 стороне от большой дороги коммунистического Соловья-Разбойни-
 ка. И глядишь на него с опаской: не призрак ли? И любишь его, как
 последний оплот некогда славных воинов молитвы и отречения. Валаам знал лучшие дни. В середине XVIII века игумен Дамаскин
 возвел те белые стены ограды, что видны издалека, украсил церкви
 образами лучших иконописцев. Вспахал с братией всю окрестную зем¬
 лю. Со второй половины XIX века слава Валаама гремит на всю Рос¬
 сию. Две тысячи монахов, строгая, трудолюбивая жизнь, необозри¬
 мые угодья, неоценимое богатство храмов. В монастырь длинными
 вереницами тянутся богомольцы — из столиц и из деревень, царская
 семья и хлебороб из екатеринославщины, рабочий люд и знать. Теперь на Валааме только 100 монахов, а богомольцев и совсем по¬
 чти нет. Идет со мной по монастырскому саду старый монах и гово¬
 рит с печалью: «Старые умирают, молодых нет... Да и откуда им взять¬
 ся, молодым-то? Понашли бы с юга, много нонче по России бездоль¬
 ного люду бродит, да — граница закрыта. А из здешних мало кто жить
 устает и к Богу приходит...» Комнаты для богомольцев — а их несколько сотен — пустуют.
 Длинный белый коридор, бессчетный ряд дверей. Небольшие горен¬
 ки с образом Божьей Матери в углу. Узкая кровать из сосны, твердая
 подушка, одеяло грубой шерсти. И та же глубокая, вековая, немножко грустная тишина. Преображенский собор. Величественный храм в два этажа. Ниж¬
 ний этаж покоится на остатках часовенки, выстроенной святыми пат¬
 ронами Валаама — Сергием и Германом. Здесь же их мощи в серебряных раках. Наверху долго стою у прекрас¬
 ного образа Божьей Матери. Свечи мерцают в смуглом золоте иконы, в
 гранях драгоценных камней. Огромное распятие старинной резьбы.
 В подножье его вделан кусок креста Господня, окруженный бриллиан¬
 товым венком. Мощи не осквернены грязными руками, церковные цен¬
 ности не изъяты... Грязная волна сюда не докатилась. Переливается ра¬
 дуга лампад. Летит вверх, бьется под куполами эхо могучего хора. Негром¬
 ко, по-монастырски, читает иеромонах Евангелие. Из собора иду в
 трапезную. Большая сводчатая келья, рассчитанная на 500 человек. Длин¬
 ные столы в три ряда. За средним столом сидит игумен со старшим духо¬
 венством. Общая молитва, настоятель благословляет хлеб наш насущный.
 Скромный, но сьпный ужин. 171
«Всех убиенных помяни, Россия...» На Валааме очень старые кладбища. Мне показывают могилу Маг¬
 нуса Эриксона, героя шведских саг средних веков. Магнус в 1350 году
 подошел с флотом к Валааму, уже был спущен якорь командирского
 корабля, когда поднялся шторм, разбивший шведский флот о камни
 «святого острова». Буря выбросила Магнуса на берег. Он умер через
 три дня, приняв перед смертью православие. Так говорит легенда. Вре¬
 мя сохранило лишь надгробную плиту с неясной надписью на ней. На
 другом кладбище прошлогодняя буря в течение двух часов повалила
 свыше 150 ООО деревьев. Лес значительно поредел, но все могилы ос¬
 тались нетронутыми... Вот келья знаменитого схимника — Николая Молчальника. Его в
 1809 году посетил император Александр I. Он не мог войти в узкую и
 низкую дверь кельи, пришлось сделать дверь побольше. Святитель
 Николай решил угостить императора обедом и дал ему то, что сам ел
 всю жизнь, — репу. Царская свита бросилась за ножом, чтобы очис¬
 тить репу, но император остановил своих генералов: — Как хороший солдат я съем и нечищеную... Неподалеку от кельи — могила Николая Молчальника. Она буйно
 заросла. Много верующих привлекает церковь Гроба Господня — точ¬
 ная копия иерусалимского храма Гроба Господня. В церкви — мра¬
 морный гроб замечательно тонкой работы. Глаза разбегаются, когда входишь в музей-библиотеку. Здесь так мно¬
 го реликвий, старины, вещей, принадлежавших святым, великим кня¬
 зьям, царям и императорам, древнейших икон, церковной утвари всех
 веков, что человек, старину любящий и ее понимающий, рискует много
 дней пробыть в обществе этих вестников далекого прошлого. Монастырская библиотека насчитывает 15 ООО томов. В их числе
 оригинальные произведения отцов церкви, один из старейших талму¬
 дов и масса редчайших рукописей и старинных актов. Здесь еще сильнее, чем в монастырской гостинице, вас охватыва¬
 ет, чарует вас, немного печалит седая, молитвенная тишина — еди¬
 ный след прогрохотавших над Валаамом бурных веков... (Сегодня. 1925. 3 ноября. № 247) III. Валаамские скиты Хорошо на скитах! Величественная дикость природы, отдаленный
 гул Ладоги, невозмутимое спокойствие огромных сосен, скалы, ска¬
 лы, скалы... Далеко монастырь. Близко небо. Легко дышится здесь, и
 молиться легко... Много, очень много на Валааме пустынь и скитов, 172
Рассказы и очерки близких и далеких, древних и новопоставленных. За десять дней пре¬
 бывания своего в монастыре я побывал уже на всех, на некоторые тя¬
 нет еще — такая красота и святость. Разве расскажешь обо всем?.. Когда вы въезжаете с Ладоги в монастырский залив — как раз в
 этом месте голубой пароход «Сергий» поет звонким баритоном, — сле¬
 ва зеленеет остров. Это скит Св. Николая. На отлогой вершине его ког¬
 да-то стояла высокая часовня-маяк. В бурю в окнах ее вспыхивали
 синие и красные огни, указывая путь в обитель. Теперь на скале не¬
 большой богатый храм, сооруженный иждивением Солодовникова,
 купца санкт-петербургского. Главная его святыня (здесь неугомонные «кодаки» щелкают осо¬
 бенно часто) — резная статуя Святителя Николая. Странно видеть ка¬
 толическую статую в православном храме! Существует предание, что
 Чудотворец приплыл ровно в полночь к монастырским берегам. Изоб¬
 ражение Святителя раскрашено блеклыми с золотом красками. Ста¬
 ринные туфли в цветах. В одной руке — меч, в другой — череп. На куд¬
 рявой голове — нерусская корона. Стоит статуя в золотом шкафу-раке
 с точеными дверцами. Когда с легким скрипом открываются они —
 Святитель кажется живым в полутьме... На противоположном берегу, у затопленной баржи — всегда здесь сло¬
 воохотливый отец Иона ловит рыбу, а больше любуется отражением удоч¬
 ки в прозрачной воде — висит на сломанной бурей сосне кусок рельсы,
 повыше — большой ржавый гвоздь. Бьете гвоздем в этот своеобразный
 гонг, и от пристани Никольского скита отчаливает за вами лодка... Если вам захочется исключительного даже на Валааме покоя, солнца
 и особого монастырского чая с домашним, чуть горьковатым хлебом —
 поезжайте на Порфирьевский скит. Далеко это, правда. Плывете вы долго
 по бесчисленным проливам — совсем бирюзовым — с надписями, высе¬
 ченными в скале: «Сооружена сия канава в 1859 году» или «Сей мост со¬
 оружен игуменом Дамаскиным с братиею в 1842 году». Долго стираете
 вы длинными веслами острые крючки уключин. Устанете, может быть.
 Но зато ни один турист, «музейщик», до Порфирьевскош скита не до¬
 бирается. С детской улыбкой, радушно как сына родного, встретит вас
 настоятель скита, бывший игумен, отец Федор. Спросите его: «А много
 вас здесь, отец?» И ответит монах с детской ласковостью: «Было рань¬
 ше до десяти отшельников, а теперь немного. Всего трое и осталось.
 Я, игумен Федор, и две кошечки...» Степенно войдут эти две кошечки
 (одна — белая, другая — черная) и будут с тихим урчанием есть круп¬
 ную землянику... Широко расходится молва о «хозяине» Ковенского скита — отце
 Ефреме. «Хозяином» в монастырях называется настоятель отдельно¬ 173
«Всех убиенных помяни, Россия...» го скита. Славится отец Ефрем подвижнической жизнью и той глубо¬
 кой, просветленной верой, которую вкладывает он, ловец человеков, в
 души исповедующихся у него. Много лет был он духовником Великого
 Князя Николая Николаевича, провел войну на фронте, шел с крестом
 впереди войск, снова вернулся в свою келью в отдаленном скиту. Уже с
 деревянной покосившейся пристани виден белый, византийского стиля
 храм-часовня, сооруженный Великим Князем в память воинов, павших
 во время великой войны. Ежедневно совершаются здесь службы о всех,
 за Веру, Царя и Отечество живот свой положивших... Отец Ефрем уже 43 года на Валааме. На нем одежда иеросхимона-
 ха: схимническая скуфья с белым крестом, такие же кресты и тексты
 из Св. Писания на рясе. Из-под насупленных бровей спокойно смот¬
 рят приветливые глаза. Длинная борода с проседью. Неподвижное,
 желтоватое лицо. В нескольких шагах от храма — могила, вырытая от¬
 цом Ефремом для себя самого. В бедной келье его вместо кровати —
 черный гроб с выжженным на крышке скелетом. «А вам не жутко спать
 здесь?» — вырвалось у меня. Улыбнулся отец Ефрем: «Почему же жут¬
 ко? Смерть — радость! Умерев, я увижу Христа». На серых бревенчатых стенах много портретов, в том числе порт¬
 рет Великого Князя Михаила Александровича с надписью «Михаил,
 1911». Черной змейкой брошены четки у другого портрета — Верхов¬
 ного Главнокомандующего. Читаю надпись, сделанную знакомым
 энергичным почерком: «Высокочтимому отцу Георгию. НИКОЛАЙ,
 27 июня 1914». До принятая схимы звали отца Ефрема — Георгием... С заметной гордостью и любовью говорит схимник о духовном сыне
 своем, о непрекращакоцейся и поныне переписке с Великим Князем:
 «Молюсь о нем всегда. Да укрепит Господь его силы на благо родины...»
 И я почему-то вспоминаю, что в ризнице монастыря хранится хоругвь
 князя Пожарского эпохи Смутного времени. Вероятно, немало иноков
 и мирян и тогда молилось о ниспослании побед доблестному вождю, как
 молятся они и теперь, в черные годы новой смуты... К северо-востоку от монастыря, в семи верстах, высоко вздымает
 свои угрюмые отвесные скалы «Святой остров». На старинных картах
 значится он под именем «Старого Валаама». Может быть, именно от¬
 сюда «пошла бысть» земля Валаамская. Причаливаю ко всему крохотному: пристани, маленькому кресту
 на круглом камешке, совсем детской, игрушечной часовенке, узкой
 тропинке вверх — к вершинам елей, в небо. И еше грандиознее кажутся оголенные горы с совершенно отвес¬
 ными скатами, падающие в Ладогу. Куда идти? Тропинка, взбежав круто, растекается по четырем направ¬
 лениям. Пойдешь направо — в озеро упадешь, налево... — «Ау-у-у...» — 174
Рассказы и очерки гулким грохотом расходится крик. Музицируют комары. Отгоняю этот
 назойливый оркестр папиросой, спрятав ее, по-гимназически, в ру¬
 кав — не увидели бы отцы, не сочли бы «музейщиком»... Через несколько минут показывается из-за уступа совсем дряхлый
 инок. Осторожно ставит он нетвердые ноги на сухие иглы сосен, зо¬
 лотом песка;обильно пересыпанные, долго смотрит на меня слезящи¬
 мися глазами: «Православный?» Чувствую: спросил на авось. Какие
 тут православные теперь!.. Отвечаю, подходя под благословение: — Православный. Простите, отец, что потревожил. Заблудился бы
 я без проводника. Старик крестит меня дрожащей рукой и говорит, волнуясь с жи¬
 вой и теплой радостью: — Господи, кои веки... Спаси вас Бог. Забыты мы тут... Родного
 человека по году не видишь... Проходите, миленький... Как уже знакома мне эта радость иноков, оторванных и отрывае¬
 мых от всего русского. В каждом скиту — и чем дальше от монастыря
 скит, тем настойчивее — спрашивают с тревожной надеждой: «Пра¬
 вославный?» Иногда плачут. Другие выпытывают: «Не из России ли?
 Как там? Господи...» Взбираемся на гору. Белая деревянная рука с дощечкой: «Дорога к
 пещере». Идем над обрывом. Вижу, далеко внизу — озеро. Высота та¬
 кая, что чуть видны белые барашки Ладоги. Над головой — свисаю¬
 щие глыбы гранита. Вот-вот рухнут... Монах медленно постукивает
 посохом, говорит: «А дорожку-то кругом острова один инок выдол¬
 бил. Встанет с солнцем и над пропастью трудится, расщелины кам¬
 нями заваливает. Песочком раньше было посыпано. Да ветром сдуло
 нонче песочек-то...» Первым насельником «Святого острова» был святой Александр
 Свирский. Пришел он в монастырь в 1474 году юношей. Много лет
 подвизался на диком острове Валаам. По Божьему зову ушел на реку
 Свирь, основал на берегах ее монастырь, где и преставился в 1533 году.
 В пещеру его, тщательно сохраняемую братией, и вел меня старик.
 Жил св. Александр в расщелине скалы, углубив ее немного. Перед этой гранитной келией — трехсаженный деревянный крест.
 Двери нет. Есть длинный, узкий и низкий коридор, в граните выдолб¬
 ленный. С трудом вползаю в келью, держа в руке свечу монастырского,
 желто-коричневого воска. Неземной свет горел в душе св. Александра,
 раз жил он в каменном мешке, в полную тьму брошенном. Ни солнце,
 ни луна не попадают сюда. Тускло мерцают иконы древнего письма, одну
 из них принес Святитель из дому, из пределов Олонецких, от берегов реки
 Ояти. Кровать из неотесанных камней. Каменный стул... 175
«Всех убиенных помяни, Россия...» Выползаю из пещеры, полной грудью вдыхаю острый, чуть дурма¬
 нящий хвойный аромат. Какая красота на земле Твоей, Господи!.. Еле
 колышутся миллионы игл на сосновых ветках. Каплет румяное вечер¬
 нее солнце сквозь колеблющуюся сетку этих душистых стрел, на пес¬
 ке расцветают розовые капли райскими цветами. Вздрагивают золо¬
 тые, совсем шелковые стружки на стволах прямых, как дороги к Богу,
 сосен. Небо на востоке еще дневное, синее, на западе — огромный и
 огненный веер заката... Вспоминаю стихи «Размышления у солнечных часов», только что /
 встреченные у каменного столба: ...Время мчится вперед, час за часом идет непреложно, И вернуть, что прошло, никому ни за что невозможно. Береги каждый час: их немного у нас для скитанья, И клади на часы, вместо гирь на весы, покаянье... Но ни вспоминать, ни говорить не хочется. Как не хочется заносить
 на эти дорожные листки, не хочется писать за тридевять земель о том,
 что взволновало весь Валаам волнением острым, обоюдораздражаю-
 щим, — о новом и старом стиле1.0 том, что старостильники — их все же
 большинство — давно уже не ходят в храмы, «оскверненные» новым сти¬
 лем, что, сохранив небольшой запас прежде освященных даров, служат
 они в лесу, повесив икону на сосне, и этот уход в новые катакомбы ове¬
 ян какой-то страстной верой в свою правоту, что не поколебать этой веры
 никаким хитроумным софизмам, никаким посулам... Старостильников
 «раздевают». Снимают клобуки, одеяние схимническое, рассылают по
 дальним скитам. Многих судили за «ересь» и непослушание, часть вы¬
 слали за границу. Будут судить еще и еще... Потрясенный небывалой еще
 на Валааме смутой, спросишь порой: «Ну «разденут» вас всех, отец, вы¬
 гонят с родного острова. Что же станется с монастырем? Погибнет ведь
 святая обитель!» И все тот же страстный ответ: «Пусть гонят! Основопо¬
 ложники валаамские и мы сами пришли сюда, в монастырь, не остров и
 его богатства спасать, а душу спасти...» В монастыре звонят к вечерне. Низкий стон колокола, нарастая, бьет¬
 ся в гранит медным прибоем. Мой проводник, тоже «раздетый», долго
 крестится, думая о чем-то, говорит: «А какой слух из России идет?.. Ког¬
 да там опять по-Божьему станет?..» Что я скажу ему?.. Валаам, 1926г. 1 По распоряжению правительства Православная церковь в Финляндии вынуж¬
 дена была, несмотря на многочисленные протесты, перейти на новый стиль. 176
Рассказы и очерки IV. На скитах Валаамских1 На затонувшей барже сидит монах в сером подряснике, рыбу ло¬
 вит. Крепко держат старые руки самодельную удочку необычайной
 длины. Чуть вздрагивает красный поплавок на бледно-синей воде. У
 ног монаха — рыжий кот лениво следит за мелкой рыбешкой, юрки¬
 ми стаями скользящей в неглубокой у берега Ладоге. Когда подхожу к
 барже, когда хрустят под ногой сухие ветки и крупный, сухой песок,
 кот медленно поворачивает мохнатую голову, точно хочет спросить:
 кто там еще... Роскошно горит закат на гаснущем небе. За проливом, солнечной
 кровью нарумяненном, Никольский скит. Отражение высокой его ча¬
 совни смуглым золотом струится в волнах. — Бог на помощь, отец. Много наловили? — Есть малость. Все больше окуньки. — А как в скит-то попасть? — А ударь, брат, в рельсу, инок и приедет на лодочке. У пристаньки — разбитая молнией сосна, на сосне кусок ржавой
 рельсы. Гвоздь огромный висит на веревке. Монастырский гонг... Бью долго в рельсу. Звонкое эхо вибрирующей волной расходится
 по воде. Через несколько минут показывается черная, осмоленная лод¬
 ка. Широко заносит весла сгорбленный, старый монах. — Здравствуйте, отец. Можно скит ваш посмотреть? — А чего нельзя? Вестимо можно. Садись, православный. Уплывает рыболов в сером, рыжий кот, отлогие стены монастыр¬
 ского берега. Все ярче отблеск зари на маковке Никольского храма. 1 Публикацию этого очерка в газете «Новый нарвский листок» предваряло сле¬
 дующее редакционное сообщение: Болезнь поэта Ивана Савина Талантливый поэт, недавно выпустивший книгу своих стихов и обративший на
 себя внимание лучших литературных критиков, имя которого голубой ласковой
 звездой сияло в нашей эмигрантской печати, сотрудник нашей газеты Иван Ива¬
 нович Савин третий месяц болен острой неврастенией. Про этого хорошего, ясного поэта можно сказать словами Надсона: Как мало прожито, Как много пережито... Ивану Савину всего только двадцать пять лет, но сколько пережил, сказать
 страшно! Прошел через огни и ужасы освободительной войны, лишился близких,
 расстрелянных большевиками, подорвал свое здоровье... Но, Бог даст, все кончится благополучно, и наш поэт выздоровеет и опять при¬
 ступит к своей любимой литературной работе. Через испытания, болезни и гоне¬
 ния идем мы к счастью своему взыскуемому, к хорошей радостной жизни. Сегодня печатаем один из его талантливых очерков — «На скитах Валаамских».
 В рождественском номере пойдет его стихотворение. 177
«Всех убиенных помяни, Россия...» Некогда на северном берегу Крестовского острова стояла высокая
 часовня-маяк. В бурные ночи Ладога славится штормами — в окнах
 часовни пылали синие, красные и зеленые огни. Теперь вместо часов¬
 ни — небольшой каменный храм. Далеко-далеко видны его снежно¬
 белые стены и золотой шар купола. Гремит в руках инока старинный ключ, с легким скрипом откры¬
 ваются тяжелые двери. Сразу же бросается в глаза великолепный рез¬
 ной иконостас. Каждая деталь, каждый цветок, крестик, звезда выто¬
 чены умелыми, усердными руками. — Кипарис все? Работы братии? — Потрудились на Господа валаамские отцы, — отвечает старик и
 осторожно открывает дверцы шкафа-раки у левого придела. — А вот
 Святитель Николай. Тонкой работы статуя Николая Чудотворца — тоже из дерева вы¬
 точена. В руках его меч и череп. На голове — икона, на ногах — стран¬
 ные туфли в цветах. Изображение украшено золотом и синью. Странно видеть католическую статую в православном храме... — Откуда у вас статуя эта? — Это не статуя, — сурово перебивает меня инок. — Это Николай-
 Святитель. — Монастырской работы? — спрашиваю я, чувствуя, что еще одну
 оплошность сделал. — Никакой не работы. А приплыл к нам в полночь Святитель. Буря
 была агромадная. А вышел Святитель на берег — сразу тебе всякая вол¬
 на спала... Поставив у лика Богоматери монастырскую свечу воску ярого,
 иду по крутой тропинке к северному берегу островка. Костлявым
 чудовищем поднимается к небу высокая лесенка-маяк. Взбираясь
 по шатким ступенькам, чувствую легкое дрожание хрупкого дере¬
 вянного скелета. Соленый ветер резко бьет в лицо. Гортанно кри¬
 чат чайки. Куда ни глянь — бескрайнее зеркало Ладоги. Чуть видны массив¬
 ные скалы Сердоболя. Золотая дорога вьется внизу широким змием
 адовым... Скит во имя Всех Святых. Идти к нему надо тихим монастырским бором, редкими поляна¬
 ми с густой листвой, совсем изумрудной травой, тропинками, сдав¬
 ленным гранитом. Далеко справа остаются и «Московский мост», и во время оно бо¬
 гатая молочная ферма (чахнет тысячелетний монастырь — и писать
 об этом не хочется...), и неимоверным трудом прорытые в скалах ру¬
 чьи и проливы с выжженной вязью: «Проведена сия Канава 1859». 178
Рассказы и очерки Тишина над скитом необычайная. Шли мы шумной толпой. Длин¬
 ной лентой растянулись по бору, перекликались громкими — мир¬
 скими — голосами. А вышли на опушку — невольно все смолкло. Сквозь зеленую сетку берез, сосен, пихт и серебристых елей пада¬
 ло солнце румяным заревом. Пели птицы. Пьянил аромат хвои и ка¬
 ких-то белых, мохнатых цветов. Никто нас не встретил. В зеленой пене ветвей молчаливо стоял
 Всехсвятский скит — маленький, забытый монастырек. Старинные
 башенки по углам. Белая ограда. За ней — семья яблонь, тоже древ¬
 них. Справа два пруда, тиной поросших. И только когда вошли мы в
 белые ворота, вышел из кельи сморщенный, высохший, черный ста¬
 ричок. Снял скуфью и сказал дрожащим голосом: — Женщинам сюда нельзя. Женщины, уйдите. Прошу вас. Потом только узнал, что издавна славится скит во имя Всех Святых аскетической жизнью. Насельники его постятся круглый год. Даже рыбы
 и даже на Пасху здесь не едят. И постное масло только три раза в неде¬
 лю. Молодым послушникам советуют старцы и чаю с сахаром не вкушать. Сконфуженные дамы наши ушли на опушку. Мужчин старик по¬
 вел по белым, строгим, пустынным кельям (жило здесь до 20 иноков),
 в церкви повел — во имя Всех Святых и во имя Сил Бесплотных. По¬
 казал прекрасные образа, дорические, с золотом, колонны из черно¬
 го гранита, резные иконостасы из ореха. Всюду та же ласковая тиши¬
 на, на всем та же пестрая игра летнего солнца. Надгробную плиту «прозорливого старца иеросхимонаха Анти-
 пы» показал. Еще при жизни погребал себя отец Антипа: спать ло¬
 жился каждый вечер в вырытую у церкви могилу, крышей гроба по¬
 крывался... Рассказывал черный, сморщенный монах, плача, о том, что «раз¬
 дели» его, старостильника, — сняли монашеский клобук, сослали, как
 и других старостильников, из монастыря в дальний скит, осенью су¬
 дить будут, как и судили уже многих... Стоит ли писать об этом? Писать о том, что слишком крутым от¬
 рывом от исконного, привычного создается и усиливается рознь, рас¬
 кол, взаимное озлобление? И получше нас были витии... Провел нас черный старик к Иерусалимскому скиту, опять снял
 мятую скуфейку и сказал: — Ну, помоги вам Господи. Долго вспоминать буду. Редко нонче
 родного человечка увидишь. Когда-когда словом с кем перебросишь¬
 ся. Забыты мы нонче... Храм Иерусалимского скита — точная копия храма Гроба Господ¬
 ня. Переносишься мыслью в далекую Палестину, в святую тень ли¬
 ванских кедров... 179
«Всех убиенных помяни, Россия.. Под стеклом, матово мерцающим огнями цветных лампад, неяр¬
 кими бликами свечей, терновый венец, давно уже из Иерусалима при¬
 везенный на Валаам. С престолом, на котором покоится венец, свя¬
 зана легенда о чуде. Совершается оно в древнем Иерусалиме, в ночь Воскресения Хри¬
 стова. В миниатюрный алтарь — из камней Гроба Господня — входит
 близко к полуночи патриарх, тщательно обыскиваемый турками (так
 рассказывают богомольцы), покрывает терновый венец ватой, смочен¬
 ной благовонным маслом. Несколько минут длится тишина. В алтаре
 совершенно темно. И вдруг ярким пламенем вспыхивает вата. Искры
 растекаются по камню. И чудесный огонь этот падает на свечи и лам¬
 пады, заливая весь храм неожиданным сиянием... Валаам, 1926г. (Новый нарвский листок. 1926. 18, 21 декабря. № 29, 30)
РОМАН РИЖАНИНА-ДЕКАБРИСТА (историческая быль о живом мертвеце) <■» ♦ ■ Первая в истории России попытка заменить самодержавный строй
 конституционным — декабрьское восстание 1825 года — была беспо¬
 щадно раздавлена правительством. Ровно сто лет тому назад — в июле
 1826 года — пять «зачинщиков богомерзкого бунта» окончили свою
 жизнь на виселице, сооруженной на острове Голодай, теперь назван¬
 ном островом Декабристов. Десятки других членов Северного и Юж¬
 ного союзов до самой смерти Николая I — «во глубине сибирских руд
 хранили гордое терпенье»... А в это время в сотнях верстах от Петер¬
 бурга, в тысячах от Сибири, в пределах нынешней Латвии, жизнь тво¬
 рила одну из своих причудливых сказок, имевшую тесную связь с дви¬
 жением декабристов. * * * В первой четверти XIX века в Риге занимал высокое служебное по¬
 ложение некто Владимир Нертовский. Там же родились и воспиты¬
 вались его дети — дочь и два сына. В год восстания декабристов мо¬
 лодые Нертовские были уже в офицерских чинах. Старший, Николай,
 исполнял должность полкового адъютанта и жил в крепости Двинск,
 младший, Евгений, герой нашего рассказа, служил в Риге, в одном из
 линейных батальонов. Евгений Нертовский отличался своим бесша¬
 башным характером, удалью и крайней вспыльчивостью. Истый «ру¬
 баха-парень», он не задумываясь шел на любое предприятие, как бы
 опасно оно ни было. Вечером 31 декабря 1825 года неожиданно из Риги в Двинск при¬
 ехала дочь старика Нертовского Анна и, упав в изнеможении на руки
 брата Николая, в полной парадной форме собиравшегося с визитом к
 коменданту полка, сказала: — Женю арестовали! Николаю Нертовскому вскоре удалось выяснить причину ареста
 младшего брата. В бумагах одного из руководителей восстания след¬
 ственная комиссия нашла письмо Евгения Владимировича Нертов¬
 ского, в котором он писал, что охотно примет участие в восстании.
 Свою вину подпоручик Нертовский значительно увеличил тем, что 181
«Всех убиенных помяни, Россия...» при аресте его дежурным при рижском коменданте майором К. уда¬
 рил майора по лицу. Когда же К. приказал солдатам схватить Евге¬
 ния, вышедший из себя подпоручик обнажил саблю и тяжело ранил
 несколько человек, в том числе и майора К. Его с трудом обезоружи¬
 ли и отправили в одиночную камеру рижской цитадели. Судьба Нертовского казалась предопределенной. Причастность к
 восстанию грозила Сибирью, вооруженное сопротивление — висели¬
 цей на Голодае. На посланный комендантом рапорт следственная ко¬
 миссия ответила приказом немедленно и во что бы то ни стало доста¬
 вить подпоручика Нертовского для должного наказания. ÿ * * 3 января к вечеру подпоручик Нертовский был доставлен из Риги
 в Двинск, где должен был переночевать и следовать по этапу дальше,
 а утром 4 января он неожиданно заболел сильнейшей горячкой. Во¬
 енный доктор Б., исследовав больного, заявил, что, отправленный в
 таком состоянии в Петербург, подпоручик неизбежно умрет в пути.
 Комендант крепости запросил следственную комиссию. Из Петербур¬
 га ответили: оставить государственного преступника Нертовского в
 крепости до выздоровления. Через несколько дней из Петербурга при¬
 был командированный правительством полковник для наблюдения за
 точным исполнением всех приказаний относительно Нертовского. В это же время в лазарете Двинской крепости лежал тяжело боль¬
 ной офицер Иван Карлович Браун. Направляясь к своей части на Кав¬
 каз, Браун по пути из Риги, переправляясь через реку, провалился
 сквозь лед, заболел острым воспалением почек, что осложнилось вско¬
 ре быстрым развитием сахарной болезни. Браун доживал свои послед¬
 ние дни. Как-то при посещении лежавшего без сознания брата (разрешение
 видеться с тяжело больным подпоручиком у полковника вымолила
 Анна Нертовская), Николай Нертовский случайно зашел в комнату
 умиравшего Брауна. Последний был до того похож на Евгения Нер¬
 товского, что в первые минуты адъютант Двинской крепости не мог
 опомниться. Придя в себя, адъютант прерывающимся голосом спро¬
 сил доктора Б.: — Есть ли надежда на выздоровление Брауна? — Никакой, — ответил доктор. — Браун умрет через несколько
 дней. — Это перст Божий! — прошептал Николай Нертовский, до боли
 крепко сжимая руку доктора. В голове адъютанта не мог не возникнуть план спасения брата пу¬
 тем замены его Брауном. Умный доктор сразу же прочел эту мысль на 182
Рассказы и очерки расстроенном лице Николая Владимировича. Связанный с Нертов-
 скими многолетней дружбой, зная Евгения с пеленок, старик решил
 рискнуть своей головой, но спасти молодого офицера. Заручившись ценным содействием доброго доктора, Николай Вла¬
 димирович принялся за детальную разработку плана спасения брата.
 Совершить столь рискованную операцию обмена Евгения Нертов-
 ского на безнадежно больного Брауна без подкупа госпитальных слу¬
 жителей не представлялось возможным. А денег не было. Семья Нер-
 товских не обладала средствами. В поисках выхода Николай Владимирович обратился за помощью
 к известному всему гарнизону еврею Вайнтраубу, жившему в предме¬
 стьях Двинска. Вайшрауб, по профессии медник и золотых дел мас¬
 тер, часто ссужал офицеров небольшими суммами взаймы. Поздно ночью Нертовский приехал к меднику. Узнав, в чем дело
 (предварительно Нертовский попросил дать торжественную клятву в
 молчании, что старик и исполнил, принеся присягу в молитвенном
 одеянии), Вайтрауб, выслав из комнаты 13-летнюю дочь Лию — ге¬
 роиню будущего романа, согласился достать непомерно высокую для
 него сумму в 4000 рублей в Риге, куда и отправился на следующий день. План спасения подпоручика удавался блестяще. Лазаретный фельд¬
 шер и два солдата-служителя согласились помочь в опасном предпри¬
 ятии, получив очень высокую по тем временам сумму. Было решено
 произвести обмен больных во время купания Евгения Нертовского в
 ванне. Уже назначали день и час обмена, когда неожиданно на пути к ус¬
 пешному завершению дела встало новое препятствие. Денщик подпо¬
 ручика Нертовского обратил внимание адъютанта и доктора Б. на ма¬
 ленькую золотую серьгу в ухе Брауна. Такие серьги носили в те вре¬
 мена все шкипера, а Браун с детства готовился в моряки, почему его
 отец, сам моряк, предусмотрительно вдел сыну в ухо серьгу при по¬
 ступлении мальчика в мореходные классы. В первый же день прибы¬
 тия Брауна в лазарет комендант крепости обратил особое внимание
 на это странное украшение и долго расспрашивал Брауна о значении
 серый. Серьга была наглухо запаяна. Никто из лазаретных служителей не
 брался вынуть ее из уха Брауна и вставить в ухо Нертовского. Несчаст¬
 ный брат молодого декабриста опять обратился к Вайнтраубу, как
 опытному золотых дел мастеру. Он долго не соглашался, но в конце
 концов удалось упросить Вайнтрауба. Помогла ему в этом и Лия, ко¬
 торую вся эта таинственная история очень занимала. Настала намеченная для «операции» суббота. Вечером доктор Б. дал
 Брауну, вот-вот готовому отойти в иной мир, слабое наркотическое 183
«Всех убиенных помяни, Россия...» средство, от которого тот впал в бессознательное состояние. Фельд¬
 шер провел Вайнтрауба незаметно в комнату Брауна. Опытный ста¬
 рик быстро подпилил штифтик серьги и вынул колечко из уха. По¬
 кончив с этим делом, подкупленные солдаты вынесли Брауна через
 кладовую в ванну, а оттуда принесли Нертовского. Фельдшер проко¬
 лол ему золотой иглой ухо, и Вайнтрауб так же быстро продел и за¬
 крепил серьгу. Государственный преступник Нертовский был спасен... Браун протянул еще неделю. На нетерпеливые запросы начальства
 относительно состояния здоровья подпоручика Нертовского доктор
 стал понемногу подготовлять коменданта и полковника из Петербур¬
 га к неблагоприятному исходу. Чтобы не возбудить подозрений, Анна
 и Николай Нертовские продолжали навещать мнимого брата и зада¬
 вать ему, в присутствии караульного, вопросы... Ответов не было, ибо
 больной уже утратил способность говорить. Наступила агония. Доктор Б. пригласил к умирающему Брауну,
 мнимому Нертовскому, все начальство с комендантом во главе, а также
 и двух остальных военных врачей. Командированный правительством
 полковник, удостоверившись в смерти государственного преступни¬
 ка Нертовского, составил соответствующий акт, который тотчас же
 был послан с курьером в Петербург. На похоронах «государственного
 преступника» комендант Двинской крепости выразил Николаю Нер¬
 товскому соболезнование, прибавив при этом, что смерть несчастно¬
 го была лучшим исходом всей этой трагической истории. * * * Чудесное избавление Евгения Нертовского от виселицы требова¬
 ло основательной подготовки его к новой роли. Выздоравливающий
 подпоручик целыми днями изучал переданную ему старшим братом
 тетрадку, в которой была записана вся родословная Ивана Брауна и
 весь его военный стаж. Подпоручик вызубрил содержание тетрадки наизусть и вдобавок
 постоянно упражнялся в копировании почерка покойного. Через месяц после смерти Брауна его двойник выписался из лазаре¬
 та. Из Двинска Нертовский-Браун отправился на Кавказ, где и вступил
 в «свой» полк по документам Брауна. Казалось бы, на этом, граничащем
 с чудом, спасении Евгении Нертовского вся история должна была кон¬
 читься. Но проказница судьба готовила новое испытание молодому де¬
 кабристу. Спустя пять лет разыгрался любопытный финал. Весной 1831 года псевдо-Браун, в первом же деле с горцами полу¬
 чивший Георгиевский крест, скоро ставший благодаря веселому сво¬
 ему нраву и бесшабашной удали общим любимцем всего полка, полу¬ 184
Рассказы и очерки чил крайне его взволновавшее письмо. Писала Лия, дочь старика Вайн-
 трауба. Молодая девушка умоляла Ивана Карловича (будем его так
 называть) спасти ее отца от нестерпимых вымогательств некоего
 штабс-капитана Р., офицера того же двинского гарнизона. Р. начал сомневаться в тождественности личности умершего с под¬
 поручиком Нертовским. Проверив свою догадку рядом сыщицких
 приемов, штабс-капитан пришел к твердому убеждению, что государ¬
 ственный преступник был, путем обмана начальства, спасен от угро¬
 жавшей ему кары. Узнал Р. как-то и то, что в спасении Нертовского
 деятельное участие принимал медник и золотых дел мастер Вайнтра-
 уб, которому он, кстати, был должен крупную сумму. Р. отправился к
 Вайнтраубу и сказал старому еврею в лицо, что ему известна вся про¬
 делка в ванне. Отпирательство не помогло, угрозы Р. сломили стари¬
 ка. С этого дня началось наглое вымогательство денег у Вайнтрауба.
 За краткий срок Р., угрожая виселицей, выманил у Вайнтрауба все его
 деньги — до 10 ООО рублей. Вскоре из Риги в Двинск приехала к отцу Лия. Поразительно краси¬
 вая и прекрасно воспитанная 19-летняя девушка произвела сильное впе¬
 чатление на Р. Не встретив взаимности, пришедший в ярость штабс-ка¬
 питан назначил шестинедельный срок, после которого Лия должна была
 отдаться ему. В противном случае отец ее погибнет. Несчастная девушка вспомнила о молодом офицере, в спасении ко¬
 торого такое активное участие принимал ее отец, и написала ему. Бра-
 ун-Нертовский, не задумываясь, пошел на дело, снова, как и пять лет
 назад, грозившее ему виселицей. С трудом получив отпуск, он день и
 ночь мчался с Кавказа к берегам Балтийского моря и очень скоро
 подъехал на тройке к дому Вайнтрауба. Его встретила Лия. Подпоручик был поражен редкой красотой де¬
 вушки. Иван Карлович решил немедленно же привести свой план в
 исполнение. Несмотря на просьбы не устраивать скандала, просьбы старика
 Вайнтрауба, решившего тайком эмигрировать в Нидерланды, откуда
 в Россию прибыл его дед сто лет тому назад, Браун-Нертовский на¬
 стоял на необходимости послать штабс-капитану Р. записку Лии с
 просьбой прийти сейчас же к ней. Сияющий Р. через четверть часа был
 в доме Вайнтрауба. Вместо ожидаемой красавицы к нему вышел са¬
 женного роста кавказский офицер с Георгиевским крестом на груди
 и пистолетом в руке. Между ними произошел такой разговор. — Вы штабс-капитан Р.? — холодно спросил кавказец. — Я. Но не понимаю, что вам угодно от меня. — Моя фамилия Браун, или, как вы верно подозреваете, я — Евге¬
 ний Нертовский. Теперь вы поймете, что нам вдвоем жить на свете не¬ 185
«Всех убиенных помяни, Россия...» возможно. Один из нас должен умереть. Я предлагаю вам дуэль на узел¬
 ки. Сейчас же, в ближайшем лесу. Если вы не согласны, то я размозжу
 вам голову на месте. Предварительно мы оба напишем записки одина¬
 кового содержания, адресованные коменданту, в которых сообщим, что
 покончили с жизнью самовольно. Даю вам на размышление пять минут. Под дулом пистолета Р. должен был согласиться на дуэль. Прово¬
 жая доблестного защитника своей чести в лес, заплаканная Лия про¬
 тянула ему ветку сирени: — Посмотрите, сколько тут цветочков с пятью, шестью и даже се¬
 мью лепестками. По народному поверью это — счастье. Возьмите вет¬
 ку, она будет талисманом и сохранит вашу драгоценную для меня
 жизнь... Талисман помог. Конец платка с узелком вытянул Р. На развали¬
 нах старой кузницы штабс-капитан выстрелил себе в висок. Смерть
 наступила мгновенно. Возвратившись в дом Вайнтрауба, Браун узнал, что Лия спешно
 уехала в Ригу. С грустью простившись со стариком, Иван Карлович
 приказал подать лошадей и отправился в обратный путь — на Кавказ,
 все время думая о Лии. * * * Судьбе и на этот раз угодно было завершить томление влюбленно¬
 го подпоручика финалом неожиданным. Образ красавца-офицера пле¬
 нил сердце Лии. Когда, проскакав весь день, Браун остановился на
 ночь на постоялом дворе местечка неподалеку от Двинска, к нему в
 комнату постучался робко хозяин. — Что там еще? — Ясновельможного пана желает видеть какой-то молодой господин. — Пожалуйста! Послышались легкие шаги, и в комнату вошел стройный юноша в
 длинном плаще и в широкополой шляпе. Это была... Лия. Обойдем скромным молчанием понятное волнение и радость влюб¬
 ленных, первые слова любви, поцелуи первые... — Я знаю, — сказала, успокоившись, молодая девушка, — что пред¬
 принятый мною шаг противоречит всем понятиям и о приличиях, и о
 стыде. Но я сделала так, ибо принадлежу вам по праву древнейших за¬
 конов. Вы спасли меня и отца, и я стала вашей собственностью. Вы
 победили врага — вам принадлежит все его имущество, а в особенно¬
 сти то, из-за которого состоялся Божий суд... Вряд ли взволнованный Браун многое понял из бессвязных слов
 девушки. Вряд ли связно он ответил ей, но отныне — и это чувствова¬
 ли оба — судьба их была связана на всю жизнь. 186
Рассказы и очерки В том же тарантасе Браун и его неожиданная невеста помчались в
 Москву. По дороге Лия рассказала Ивану Карловичу, как жарко мо¬
 лила она о спасении его Бога — «Который мой и твой». На пятый день
 молодая пара прибыла в Москву, к тетке Брауна. Увидев Лию, старая
 тетка, пораженная ее красотой, только и нашлась что схватить пле¬
 мянника за ухо со злополучной серьгой и сказать: — Проказник!.. В Москве молодая пара была обвенчана. Много лет подряд Лия Семеновна разделяла боевую жизнь мужа.
 В походе же родился у них сын. Спустя несколько лет дочь медника и
 жена «живого мертвеца» отправилась в Ригу навестить родных. В это
 время в Риге жил талантливый художник-портретист В., ученик зна¬
 менитого в те годы дрезденского академика Гергарда фон Кюгельма-
 на. В. нарисовал прекрасный портрет Лии. К сожалению, настоящее местонахождение портрета неизвестно.
 До войны и революции его бережно хранили потомки Браунов-Нер-
 товских. Свыше 50 лет душа в душу жили Брауны. В 1878 году умерла Лия.
 Подложный «Иван Карлович» не надолго пережил жену — спустя во¬
 семь месяцев скончался и Евгений Владимирович. Давно уже уцелевшие в сибирских рудниках декабристы были про¬
 щены. Но только в 1901 году племянник Евгения Владимировича Нер-
 товского-Брауна, сын его сестры Анны, осмелился рассказать, буду¬
 чи глубоким стариком, похожую на сказку быль о «живом мертвеце». (Сегодня. Рига. 1926. 8 августа. № 174)
ПАРОЛЬ -ч» ♦ -Ф>— С самого утра густая сетка дождя падала мутным кружевом. Раз¬
 битая молнией верба тянула к небу обугленные ветви, и было что-то
 трогательное в этих застывших руках с мокрой, коричневой золой на
 расщепленных пальцах. С необъятного поля чуть зазеленевшей ози¬
 мой ржи дуло резвым ветром, теплым запахом травы, ранней, бодря¬
 щей весной. За дождевым пологом все время мерещились огромные
 расплывающиеся силуэты сказочных великанов. Но только телеграф¬
 ные столбы медленно выходили из водяного дыма и покорно уплыва¬
 ли назад, сламываясь за горой. Придорожные лужи бороздились мел¬
 кими пузырьками, расходящимися кругами, будто сыпали на них
 сверху градом. Невысокая щетина ржи мягко шелестела под дождем. Ехали гуськом. Впереди колыхался башлык начальника разъезда, вы¬
 сокого, с куриной грудью, зауряд-прапоргцика Свистулина, то и дело па¬
 давшего на луку. За ним ехал вестовой командира полка Худько, за не¬
 умеренное пьянство попавший в строй. Шествие замыкал Виктор Пав¬
 лович Сливков, тоненький кадет с густым басом. Кажется, деланым. Свистулин, падая кривой грудью на шею лошади, дремал. Вторую
 неделю уже, днем и ночью, полк перебрасывали с одного фланга на
 другой, вторую неделю люди не смыкали глаз. Когда мокрый башлык
 прапорщика падал на спутанную гриву, рослый, с большими ногами
 гунтер останавливался на мгновение и недовольно фыркал. Острые прутья старого седла мешали спать кадету, Виктору Пав¬
 ловичу. Так называли его все, даже командир эскадрона, за непонят¬
 ную в семнадцать лет склонность к философскому оправданию неум¬
 ной нашей жизни. Звали кадета еще «панночкой»: были женственно
 округлы и румяны детские его щеки. Сливков, мигая уставшими веками, жевал сушеные сливы, спле¬
 вывая косточки в кулак. Вернувшись с разведки, можно будет разбить
 их в ступе и съесть вкусные горьковатые зерна. Вестового везла взлохмаченная кобыла Партийка, отбитая в про¬
 шлом году у латышей-курсантов. Кобыла тоже дремала, равнодушно
 передвигая забрызганные грязью ноги. Вероятно, ей и жаловался
 Худько, тщетно раскуривая на дожде «козью ножку»: — Рази можно, говорю, да в такое времечко, да чтоб без пьянства?
 Смута, то есть, и душа тоби на месте стоять не желает. Душа, хоспо-
 дин полковник, не желае. Ий Боху. 188
Рассказы и очерки Кобылка покорно слушала смешную смесь русских и украинских
 слов вестового, над которой очень потешались в полку. — Так и ховорю: не можу я, хосподин полковник, чтобы в трезвях жить.
 Ну его к бису, ховорю. Зальешь малость, так воно куду спокойней, и пря¬
 мо: трын-трава усе на билом свете. А юны: в строй пойдешь, пьянюга! Худько поправил сползавшую с плеча винтовку и ударил слегка
 Партийку, хотя та брела не останавливаясь. — Ноо-о, каммуния!.. Минуты три вестовой помолчал, будто забыл, на что он жаловался
 сонной Партийке. Потом опять вспомнил: — Строй? Шо ж, я не то чтоб прочь. Черт его дери. И в строй пиду.
 Шо мы строев ихних не бачылы? А только душа, ховорю... — Вино — возбуждение искусственное, а должно быть возбужде¬
 ние духовное, порыв, — сосредоточенно сказал кадет, пряча косточ¬
 ки в карман вымокшей шинели. — Пьяным родину каждый любит, а
 ты вот трезвым полюби! — А душа? — не унимался Худько. — Не желае, Выктор Павлыч, хоть
 ты што. Я и батюшке докладывал на исповедях: так что, звиниге, несто-
 ющий я человек, без нутра уже. Одна хформа, а без шкилета. И хожу там,
 сапоги командировы чищу или жеребца ихнего, Мыхвыстофеля, а когда
 там в картинки зажарю або по женской части. Действую, словом, а буд¬
 то давно уже преставился. И чувствия такого, що живу, значит — ныма.
 Прямо, ий-боху, один калинкор с кандибобыром. Вероятно, Партийка не любила иностранных слов и споткнулась,
 за что Худько и стегнул ее истрепанной плетью по костлявому крупу. — А батюшка и кажуть мини: смирись, это у тебе бис взыгрался.
 Бис то на усем свете Божьем играе, батюшка: времечко для биса как
 раз подходящее. От тут и поймы, якый у меня бис забрався: той, шо
 на всем свите, чи новый?.. Так я думаю, Выктор Павлыч: куда спо¬
 койнее покойникам, которые на полях поляглы за виру, царя и оте¬
 чество и дымократическую свободу. А также ограрные реформы. Партийка опять споткнулась. Кадет, отвечая своим мыслям о чем-
 то большом и непонятном, проронил с торжественной грустью: — Больше никто же любви не имат, кто душу свою положит за дру¬
 га своя. Всем тяжело, Худько. Надо жить. Обязательно надо жить. Свернули с большого шляха на проселочную. Дождевая сетка по¬
 редела. В молочном кружеве брызг, дрожа расплывчатыми пятнами,
 выступили далекие звезды. Булькала под копытами жидкая грязь. Вда¬
 ли потянулась темная, извилистая лента. Нельзя было разобрать, что
 это: тын? полоса свежевспаханной земли? Потянуло дымом. Сливков
 подъехал к зауряд-прапорщику, тронул его плеткой. — Свистулин, тут деревня, кажется. Напоремся на заставу. Не открывая глаз, кивнул прапорщик головой. 189
«Всех убиенных помяни, Россия...» — Знаю. Не баси ты так, в Москве слышно. Как всегда, упоминание о Москве кольнуло сердце кадета тихой го¬
 рестью. Он незаметно вздохнул и еще глубже ушел в воротник шинели. Показался невысокий холм, за ним будто засветилось окно и сей¬
 час же погасло в надвинувшихся деревьях. На хуторе весело тявкнул
 пес. Ему довольным ржанием ответила Партийка. Дернув поводьями, Худько хотел было досказать про не желав¬
 шую стоять на месте душу и так понравившиеся ему своей непонят¬
 ностью аграрные реформы и вдруг, уронив повод, сказал скорого¬
 воркой: — Хлопци, скидай шапки. Суббота сегодня. — Ну и что же? — удивился кадет. — А вчера была пятница. Аме¬
 рика! — Страстная суббота. Ий-боху! Пасха завтра, хосподин прапорщик!
 А мы на смертоубийство идем. Як же так? Вестовой даже привстал на стременах, так показалась ему чудовищ¬
 ной смерть и кровь в такую ночь. Кадет, забыв о басе, сказал моло¬
 дым ломающимся тенорком: — Четверг — двадцать четвертое, пятница — двадцать пятое, суб¬
 бота — двадцать шестое, воскресенье... Да, завтра Пасха. А я в этом
 году и не говел даже. Мечешься тут, как сумасшедший... Слипшиеся веки зауряд-прапорщика раскрылись сами. Он оста¬
 новил лошадь, снял набухшую фуражку, перекрестился несколько раз.
 Перекрестились и другие. Кадету вспомнился гордый гул с колоколь¬
 ни Ивана Великого, и опять тихая горечь сдавила сердце. — Час-то который? Поди, и служба началась, — сказал Свистулин,
 зевая. Фосфорный циферблат голубоватым кругом вспыхнул на его руке. — Одиннадцатый. Эх ты, доля наша собачья!.. И сейчас же, разорвав дождевую сетку, влажными силуэтами вы¬
 нырнул из тьмы неприятельский разъезд. — Стой! Кто такие? Партийка, широко расставив передние ноги, радушно взмахнула
 хвостом, вытягивая голову вперед. Навстречу протянулась узкая бе¬
 лая морда с нависшей на глаза челкой. Караковый мерин кадета ша¬
 рахнулся в сторону. — Ошалели, что ли? Свои! — крикнул Свистулин, лихорадочно рас¬
 стегивая кобуру. Пальцы скользили по мокрой коже, револьвер путал¬
 ся в шнуре. — Какой части? — спросили впереди. — Второго полка, черноморской дивизии. Команда разведчиков.
 За белыми охотились. Да драпанули, черти. Повертай, братва, назад! Назвав первую попавшуюся часть, Виктор Павлович одной рукой
 натянул повод, привстав на стременах, другую опустил броском вниз, 190
Рассказы и очерки к шашке. Мелькнуло еще раз то великое и загадочное, что все эти дни
 не выходило из головы. — Больше никто же любви не имат, аще кто душу положит за дру¬
 га своя... Бесшумно поползла вверх по ножнам кривая кубанка. — Положу, Господи! — И прибавил почему-то вполголоса: — Воис¬
 тину воскресе... — будто встречал чье-то приветствие, радостное и родное. Впереди, за сутуловатой спиной Свистулина, было много — десять
 ли, двадцать ли всадников — мешал разглядеть мрак. Всматриваясь в
 него немного, как он говорил, выпившими глазами, Худько не пони¬
 мал, почему болыневицкая застава не кричит: «Даешь Деникина!» Зав¬
 сегда кричат, а тут... Передний вытянул вперед руку, щелкнул чем-то. Пролилась в
 дождь желтая искристая полоса электрического фонарика, задержа¬
 лась на цветной фуражке зауряд-прапорщика. Советский отряд расступился, продвинулась линейка с пулеметом. Свистулин нащупал курок. А впереди вставил кто-то нехотя: — А может, и наши? Переодемшись только. Не видать, глаза вы¬
 колешь. Ты паролю у них поспроси. — Пароль? Стало очевидным, что не уйти. Еще миг, и сверкнула бы в дождливой
 сетке кривая кубанка, а потом упал бы в хлюпающую грязь кадет Слив¬
 ков Виктор, до Москвы не дошедший, косточки слив рассыпались бы... — Больше никто же любви не имат, аще кто душу положит за дру¬
 га своя... — Пароль? — злобно крикнул передний, поднимая суженную книзу
 трубку ручной гранаты. Тот, на белой лошади, вскинул карабин. До боли крепко сжал в
 костлявых пальцах своих прапорщик тяжелый наган. Худько забыл о
 душе, стоять не желающей. Когда скользнул фонарик по прьпцатому
 его лицу, вестовой сказал, широко улыбаясь: — Христос воскрес, братцы! Ей-боху! Пароль наш такый: Христос
 воскрес?! — Ты не бреши, харя! — неуверенно ответил передний. Вестового искренне обидела такая недоверчивость. — От крест! Побый мэнэ Бог! Пасха завтра! Электрическая струйка сломалась, брызнула в исписанную дождем
 лужу у края дороги. От линейки отделился кто-то, подошел к головному: — Верно, Вася. Святая ночь нонче. Фонарик погас. Далеко влево запел деревенский колокол. Началь¬
 ник заставы утонул в полумраке, сливаясь со своими. Сдержанно раз¬
 дались голоса: 191
«Всех убиенных помяни, Россия...» — Энто не дело, чтобы биться... — Айда назад. Приказ? Скажем, что убегли... — Вестимо. Охота в такой день... Худько слез с Партийки и, разминая ноги, бросил во мрак: — Скидай шапки, братва! К заутрене звонят. И пошел к линейке. — Христос воскрес, православные. А ежели хто из вас коммунист,
 без Бога, то с праздником воопче! В такый час быться? Ну его к бису,
 православные! — Сам ты, харя, коммунист, — ответил один из красноармейцев. Другой крикнул подходящему вестовому: — Куда йдешь? Заштрелю! Худько остановился. С линейки спросили: — Разговеться-то у вас есть чем, господа охфицеры? — Ныма, товарищи, — в тон ответил Худько, шаря в карманах. —
 Так что один табак. Виктор Павлыч, ты слив щэ не поив? — Пошамал уже. Только косточки. Начальник заставы выехал вперед. — Так как же, православные? Биться? Грех-то ведь. Белые у нас раз¬
 велись, красные, а Бог-то один для всех. Верно? И потом все одно — по¬
 рубим мы вас за милую душу аль в плен возьмем. Верное слово. — Что порубите — так, — ответил, выпячивая кривую грудь, Свисту¬
 лин. — Ишь храбрый какой! Вас пятеро против нас да пулемет. А каса¬
 тельно плена — дудки-с. На-ка, выкуси! В плен не пойдем. А разойтись
 по-хорошему ради Воскресения Христова — это я согласен. — «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ...» — за¬
 пел вполголоса Худько, садясь на лошадь. — Эх, було времьячко: и
 ковбаски тоби, и горилка... — Так, — задумался головной. — Что ж, и на нас крест имеется.
 С Богом, православные. Христос воскресе! — и повернул коня. — Воистину! — сказал кадет, стыдясь неожиданных слез своих. — Мо¬
 жет, и вы и мы еще в церковь поспеем. Нам недалеко, в Ивановскую.
 С Богом!.. Хорошо жить на свете, Свистулин. Правды еще много. Прапорщик ничего не ответил, ехал с непокрытой головой, вслу¬
 шиваясь в далекий звон. Дождевая сетка молочной стеной выросла,
 все расширяясь, между разъездами. Застучала по мосту линейка. Худь¬
 ко до самой Ивановской рассказывал про розговенье на Посядах, род¬
 ном хуторе на Ворскле, про ковбаску, куличи прямо в аршин, про див-
 чат в новых корсетках, плахтах и о том, как всю эту привольную и ти¬
 хую жизнь смели «ограрные» реформы. (Новое русское слово. Нью-Йорк. 1972. 30 апреля) 192
МАЙСКИЙ БАРИН
 (рисунок с натуры) На суде он вел себя вызывающе — острил, обрывал свидетелей, ве¬
 село раскланивался с кем-то из публики, во время речи обвинителя
 попросил разрешения «выйти курнуть». Председатель Петроревтри-
 бунала несколько раз призывал его к порядку, грозил увеличением на¬
 казания, но это нисколько не помогало: подсудимый знал, что рас¬
 стрел — высшая мера наказания, а расстрел был обеспечен. Высокий, стройный, с шапкой светлых, вьющихся волос и лука¬
 выми, чуть-чуть продолговатыми глазами, Майский Барин и теперь,
 после пятимесячного заключения и тяжелых принудительных работ,
 был как-то вызывающе, как-то неуместно красив, хотя и казался стар¬
 ше своих двадцати лет. Гораздо старше... У юноши его возраста не мог¬
 ло быть такой глубокой складки у рта, такого самообладания со склон¬
 ностью к цинизму, такого надтреснутого голоса. И вместе с тем этот человек, этот светлокудрый мальчик, так рано
 познакомившийся с вином, женщинами, легкой наживой, кровью,
 человек, для которого убийство было только «мокрым делом», а во¬
 оруженный грабеж — «сбором лимонов», — казался иногда доверчи¬
 вым глупым щенком, раздавленным настигшими его колесами... Начался допрос свидетелей. Первой ввели старуху, дочь и внуков
 которой подсудимый убил при налете на квартиру; старуха спаслась,
 притворившись умершей от испуга. — Вы узнаете подсудимого? — спросил председатель. — Узнаю, узнаю, — залепетала, плача, старуха, — это убийца моих
 дорогих... Подсудимый встал и сказал, снимая воображаемую шляпу: — Разрешите представиться мадам, — Майский Барин, он же —
 барон Мерин и граф Панельный. Хотя мы, кажется, уже знакомы.
 Я имел уже честь бывать у вас... В публике захохотали. Кто-то визгливо крикнул: — Браво, Петька! Петька грозно сдвинул брови. — Это ты, Канарейка?.. Ты не умеешь вести себя в благородном
 обществе. К тому же это — суд, а не опера... 7 — 772 193
«Всех убиенных помяни, Россия...» Председатель взялся за колокольчик. Звонил он долго, широко раз¬
 махивая рукой и подпрыгивая в кресле; звонил так, как звонят обыкно¬
 венно сторожа сельских школ — с сознанием всей важности порученно¬
 го им дела. Мне показалось даже, что я видел его где-то, этого председа¬
 теля, — не то на какой-то станции, не то на крыльце школы... Второй свидетель — грузный лавочник из числа тех, что «как
 же-с, мы всячески поддерживаем советскую власть», — перевалива¬
 ясь с ноги на ногу, обстоятельно рассказал, как грабили его соседа,
 как выносили в автомобиль платье, ценности, серебряные иконы, как
 зарезали хозяина и его дочь — девочку лет семи. — Это неправда! — вскричал Майский Барин так громко, что один
 из караульных выпустил винтовку. — Никогда я детей не убивал. Что
 ты брешешь, морда? — Прошу здесь не выражаться, — заявил председатель, — и не пе¬
 ребивать свидетелев. — Не «свидетелев», а свидетелей. Научись говорить сначала, а потом
 и лезь в председатели... Ну, довольно, довольно звонить, молчу! — И Май¬
 ский Барин сел под одобрительный визг все той же «Канарейки». Ввели какую-то барышню с перевязанной головой, потом двух дам,
 чекиста, которому подсудимый крикнул: «A-а, мое вам! Как живем-
 можем?», извозчика, дьякона, опять барышню... Все они говорили не
 в пользу Майского Барина: убийства, грабежи, бесшабашный разгул,
 швыряние «лимонов» во все стороны... Когда, после речи обвинителя, председатель обратился к подсуди¬
 мому с вопросом, что он может сказать в свою защиту, подсудимый
 встал и резким кивком головы отбросил волосы назад. Широкая, на-
 смешливо-жестокая улыбка разлилась по всему лицу. — Граждане, господа и товарищи... Всем известно, что от защитника
 я отказался, потому — все равно ему никто не поверит. Так, но чтобы не
 сказали потом, что Майский Барин сдрейфил и молча ждал расстрела,
 буду защищаться сам. То есть не то что защищаться, а так — побеседу¬
 ем... Отец мой был морской офицер, командир подводной лодки. В де¬
 вятьсот пятнадцатом году лодка уплыла куда-то, и с тех пор о нем — ни
 слуху ни духу, должно быть, акулы сожрали. Маменька моя погоревала-погоревала да и успокоилась на мысли,
 что ничего, мол, не поделаешь — туда ему и дорога, царствие ему не¬
 бесное. В февральскую революцию я был реалистом пятого класса, в ок¬
 тябрьскую — тоже, на второй год, мерзавцы, оставили... Вот тут-то и
 началось — бедность пошла страшная, голод, холод и прочие прелес¬
 ти. Плюнул я на реальное, пошел папиросами торговать, а мать — бу¬
 лочками, пирожными. Хотя и преследовали нас за эту свободную 194
Рассказы и очерки торговлю, но сунешь, кому следует, — он и закроет свою плевательницу,
 торгуй сколько хочешь! Это так вначале было, а потом треснуло наше дело
 по всем швам, — конкуренция стала такая, что целый день околачива¬
 ешься по городу, а спустишь какой-нибудь десяток китайских — соб¬
 ственной набивки, с капустой пополам. В то время все торговали, кто —
 спиртом, кто — булками, а больше всего — папиросами. С утра до вече¬
 ра только и слышно было на всех углах: «Сафо», «Джоконда», граждан¬
 ские, пролетарий, налетай, пачками, десятками, сотными, вагонами,
 эшелонами!» Тут еще мать заболела и все ревет... Словом, как всегда ни к селу
 ни к городу говорит Зиновьев, «в общем и в целом» было дело... Председатель зазвонил. — В общем и целом — настоящая жестянка... Одно из трех: или
 умирай с голоду, или поступай в партию, или грабь. Умирать с голоду
 неохота было, «партейным» заделываться не хотелось — какой инте¬
 рес без всякого риску зашибать свежую копейку? Нет, ты порискуй
 своей головой хорошенько, а потом и катайся на рысаках... Стал я го-
 родушником — по улицам, по рынкам, что плохо лежит, особенно —
 по карманам. Дело веселое, легкое. Увидишь, что кто-нибудь с куль¬
 ком муки или крупы в трамвай лезет, — сейчас всей компанией напи¬
 раешь на вагон, будто тоже ехать надо. Тут уж не зевай — рви из рук,
 что ни попало, запускай лапы в карманы, в такой давке кто заметит? Потом делилось поровну, честно делилось... Скоро надоело все
 это — мало. Стал домушником, это те, что на квартиры налеты дела¬
 ют. Первое время следователем был, разузнавал, разнюхивал, где по¬
 удобнее и добра больше, с прошлого года уже сам наскакивал. Ну — и
 пошло... Обвинитель здесь сказал, что я семнадцать человек убил и со¬
 рок три грабежа сделал, не считая мелких краж. Неправда это, — толь¬
 ко шестнадцать; семнадцатый был свой домушник — указчик, шпик
 из уголовного розыска и, значит, не человек, а грабежей — больше ста,
 плохо вы считали... Как ни работай чисто, а попадаешься, особенно при плохой раз¬
 ведке на мокром деле. Попадался и я не раз; дашь мешок косых — и
 отпустят с миром. Два раза судили в ревтрибунале, к расстрелу без амнистии пригова¬
 ривали, только... Эх, да все равно — скажу, теперь уже не вывезет... На¬
 чальником уголовного розыска — Михайловская, два — и сейчас состо¬
 ит Кшпкин. Первый вор и домушник был в царское время, вся воров¬
 ская братия его знала, потому и посадили его на это место: влопается кто,
 приведут его к Кишкину, а тот сразу: «A-а, Левша, или Валет, или Брын-
 да... ты, говорит, столько-то лет в ротах сидел, а ты на каторге...» Всю брат¬
 ву знает, черт, как свои пять пальцев... Так вот он как-то вытягивал нас 7* 195
«Всех убиенных помяни, Россия...» «с расходной статьи», платили мы исправно. Только приговорят кого
 «в расход» и в газетах значится в списках расстрелянных, глядь — на дру¬
 гой день в автомобиле с Кишкиным катается. Башковитый парень, шкуры с нас не сдирал, а так — полюбовно
 рассчитывались. Конечно, я бы не рассказывал вам сейчас про него, про Кишкина,
 если бы надеялся, что и на этот раз он спасет меня... Нет, — не пола¬
 дили мы с ним прошлый раз. Хоть и кутили потом вместе, а сказал,
 что — теперь баста, расходуйся, пуля по тебе давно плачет. И знаю,
 что слово его крепко, потому он, Кишкин, — из наших, из домушни¬
 ков... Ну и ладно — погибай и ты за компанию! Все! Майский Барин непринужденно опустился на скамью и добавил: — Мать моя, когда я начал по квартирам работать, все ревела, осо¬
 бенно если дождь шел. Это, говорит, отец твой на небе над тобой пла¬
 чет... Добрая она у меня и любила меня... Так вы... того... скажите ей,
 чтоб не очень-то нюни распускала — стоит ли? А папеньке я обяза¬
 тельно передам привет... Его приговорили к высшей мере наказания, но расстреляли ли —
 не знаю. Кишкин, несмотря на «донос» Майского Барина, и поныне началь¬
 ником уголовного розыска на Михайловской, два. Может быть, он и
 на этот раз смилостивился?.. Петроград, март 1922 (Жизнь. Ревель, 1922.10 июля. Ns 66)
КУСОЧЕК РАЯ (рисунок с натуры)
 <» ♦ ■»> Огромная красная вьшеска с надписью золотом: «Пролетарии всех
 стран, соединяйтесь! Дешевая столовая питательного пункта ст. Ло¬
 зовая. Не трудящийся да не ест!»... Подхожу, стучу в дверь, сплошь заклеенную местными и централь¬
 ными газетами, яркими плакатами, призывами о помощи голодаю¬
 щим. Через несколько минут в разбитое окно выглядывает заспанное
 женское лицо в буденновке с красноармейской звездой. — Чего надоть? — Нельзя ли у вас поесть чего-нибудь, — спрашиваю нерешитель¬
 но, — у вас тут написано: дешевая столовая... а купить на рынке... — Питалка давно закрымши, продухтов нету! — И окно с таким
 же звоном захлопывается. — Черт его знает, — бормочу себе под нос, — буфета давно нет, одна
 грязь в зале... В вагон не втиснешься никак... Сиди на этой проклятой
 станции и жди у моря погоды... Понаделали вывесок разных.... — Много вы разговариваете! — басит кто-то сзади. — Из буржуев,
 должно? Оно и видать. Шляются тут разные, только народ бунтуют, сволочи... Оборачиваюсь. Под большим, давно ненужным колоколом, — по¬
 езд отходит не по звонку, а по воле судеб, — на оцюмном желтом че¬
 модане сидит тип в кожаной куртке и такой же фуражке и ест колба¬
 су, запивая ее молоком. — Никого я не бунтую, а просто есть хочу. Торчу здесь пятые сут¬
 ки: понятно, поистратился, а на базаре торговкам за всякую дрянь
 подавай лимон. Вот сами-то вы закусываете, а другим, значит, нельзя, пускай с го¬
 лоду дохнут? — То я, а то ты! — «тыкает» тип. — Проваливай! Проваливаю. У конторы начальника станции большая толпа: скоро должен пой¬
 ти на север пассажирский поезд, и дежурного по станции осаждают
 господа в бекешах, шинелях с квадратами, лирами и мертвыми голо¬
 вами на рукавах, в черных и желтых куртках, требуя посадки в поезд.
 Увы! — я в старом, потертом пальто, у меня нет ни мандата с печатя¬
 ми центра, ни экстренного отзыва, ни даже просто пассажирского 197
«Всех убиенных помяни, Россия...» билета, — в телячьих вагонах, или, как их называют, «соломо-ваго-
 нах», билеты не в моде, и я прохожу мимо... Против водокачки уже третий день стоит бесконечно-длинный то¬
 варный поезд, похожий издали на красную мохнатую гусеницу — до
 того он покрыт шевелящимися телами. Люди везде: на крышах, на
 площадках, на буферах, на ступеньках. Давно остывший паровоз как
 мухами облеплен мешочниками, красноармейцами, бабами, детьми.
 Какой-то юркий старичок, взобравшись на самый верх, бросает от¬
 туда веревку мальчишке, сидящему на груде мешков. — Сенька, цепляйся, да не сам, а с барахлом! Сенька и барахло медленно ползут вверх под смех и ругань уже умо¬
 стившихся «пассажиров»... Поворачиваю обратно и устало бреду к другому концу эшелона...
 Надоедливо хочется есть, и почему-то вспоминается чеховское: в рас¬
 суждениях чего бы поесть... Ишь чего захотел — постного! А в деше¬
 вой столовой питательного пункта ст. Лозовая не хочешь?.. Глаза все
 время рыщут по вагонам в надежде найти свободное место, — гово¬
 рят, что этот поезд отойдет не позже завтрашнего утра, — но везде так
 полно, что приходится прямо удивляться: как стены расшатавшихся,
 давно не ремонтированных вагонов выдерживают такой напор? Вдруг под одним особенно переполненным вагоном кто-то осто¬
 рожно кашляет. Наклоняюсь вниз и вижу: привязав себя к колесным осям, висит,
 не более как на четверть аршина от шпал, парень в изорванной свит¬
 ке. Рядом с ним болтается деревянный сундучок. — Что вы делаете? — удивляюсь я. — Веревка на ходу перетрется,
 и вы попадете под колеса. — Пишов к черту! — злобно шипит свитка. — 3 восимнадцатого
 году катаюсь так и — ничего... дывысь, якой указчик нашовсь! Смущенно отхожу и чуть ли не в сотый раз мерю ногами грязный,
 заплеванный перрон. Начинает накрапывать дождь, мелкий, холодный, нудный... Кажет¬
 ся, что маленькие хлопья мокрой ваты грязно-серой, мутной пеленой
 падают с неба и обволакивают тело гниющей сыростью. Ветер срывает
 со стены когда-то красный плакат и бросает его вверх; быстро кружась в
 воздухе, плакат, как залитая кровью птица, тяжело шлепается на землю
 почти у моих ног. Наклоняюсь, читаю черную фразу на алом фоне: «За сыт¬
 ным обедом вспомни о голодающих братьях! Агитотдел Южн.жел.дор». Так как я уже второй день не только сытно, но и вообще не обе¬
 даю, то это избавляет меня от горестных воспоминаний, и я иду к пе¬
 реброшенному через пути деревянному мосту, снимаю с плеч свою ко¬
 томку и сажусь на нее. Здесь мне не надо вспоминать о голодающих,
 я их вижу воочию: под мостом уже много недель живет толпа самар- 198
Рассказы и очерки цев. Все они так ослабли, что и не пытаются втиснуться в какой-ни-
 будь эшелон и ехать дальше. Да и куда, зачем ехать? Всюду их встретит тоже безразличное отношение, те же плакаты и
 давно закрытые столовые... Злые, желтые лица взрослых и заплаканные лица детей. Ежеднев¬
 но из-под моста выносят завернутые в лохмотья трупы и бросают их в
 яму за семафором... Женщин не вредно... Мужчины разбрелись по стан¬
 ции и поселку, подходят к каждому встречному и с неотвязной, по¬
 чти сумасшедшей настойчивостью требуют: «Дай хлеба!» Сижу, прислонившись к влажному столбу, и думаю: с кого стянул
 вон тот красноармеец офицерский китель? Красноармеец подходит к мосту пьяной походкой и говорит, икая: — Бабы есть? В вагон нам бабов требуется. Из груды тряпья медленно выползают две женщины и девочка лет
 пятнадцати. Женщины смуглые, с широкими скулами, в круглых, когда-то ши¬
 тых бисером шапочках, очевидно — татарки; девочка — белокурая,
 беспрестанно кусающая губы, одета в какой-то халат из мешков. Все
 три дрожат крупной, несдержанной дрожью. — Только штоп молодые... — икает красноармеец, — порченые к
 черту! Получаешь по фунту хлеба на рыло, значит, подавай товар, как
 след!.. Молчу. Вчера я натолкнулся на такую же историю, хотел было ос¬
 тановить этот голый разврат, это кощунственное издевательство над
 голодными людьми, но сами же обезумевшие от голода женщины заб¬
 росали меня криками: «Что ты, такой-сякой, хлеб у нас вырываешь?..» — Ну, айда! — командует красноармеец, и две женщины с девоч¬
 кой идут зарабатывать свой хлеб... Темнеет... Крупные капли разыгравшегося дождя хлопают о землю с мерным,
 надоедливым шумом. На мосту надо мной кто-то шлепает босыми но¬
 гами и поет довольно громко на мотив «яблочка»: Едет Ленин на свинье, Троцкий на собаке. Испугались коммунисты, Думали — казаки. Подымаю воротник пальто, закуриваю «козью ножку» и с мучи¬
 тельной, острой болью думаю о России, о солнце, о задушенной се¬
 мье, о моей изнасилованной, так рано поседевшей молодости. Где-то хрипло свистит паровоз — идет пассажирский поезд. Станция Лазовая. (Жизнь. Ревель, 1922. 28 августа. № 90) 199
ПАСХАЛЬНЫЙ ЖЕНИХ (из «Крымского альбома») <» ♦ -+» — Н-да, времечко, можно сказать. Бродишь по этому несчастному
 Крыму, как бездомный пес. Праздника даже негде встретить. — Это верно, милые наступили времена. Как говорилось в наших
 краях: жисть ты мотузяна и колы ж ты перервышься!.. С сердцем швырнув изгрызенную папиросу в песок, смешанный с
 перламутровой массой мельчайших морских раковин, Рогов снова —
 в который раз? — обвел скучающими глазами тощий сквер, сбегав¬
 ший к пристани однообразно-желтой дорогой. Давно уже апрельские ночи медленно плыли над городом и тес¬
 ной цепью гор; огромная скала — как вожак исполинского стада,
 идущего на водопой, — купала в спокойных волнах черную свою
 голову. С моря веяло крепким, древним запахом рыболовных сетей
 и соли, с гор — горьким ароматом цветущего миндаля и прохлад¬
 ным, странно волновавшим Рогова светом апрельских звезд. Разрывая полумглу, между чахлыми кипарисами изредка проходи¬
 ли люди. У некоторых из них в напряженно сжатых руках горели све¬
 чи, защищенные от ветра бумагой. Смеясь и подпрыгивая, прокатил¬
 ся по аллее белый шарик — маленькая девочка в пуховом пальто. За¬
 девая за землю большим цветным фонарем, она кричала назад: — Мама, сколей! Мама, уже в целькви колокольчик звонит!.. Рядом с Роговым, на широкой каменной скамье, сидел товарищ по полку Павловский, долговязый, рыжий вольноопределяющийся из
 семинаристов. На краю соседней скамьи темнела женская фигура.
 Контуры ног в светлых чулках рельефно выделялись на сером пузыр¬
 чатом камне. Уже с четверть часа незнакомка неподвижно и молча¬
 ливо смотрела в море. — В церковь пойти, что ли, — сказал Павловский, сморкаясь в
 красный, выданный англичанами платок (смеялись в полку над эти¬
 ми платками долго и зло). — Грустно мне, брат, до чертиков. Хоть бы какой ковер-самолет
 появился, унес бы на земли орловские — к папаше на разговены. — Жди! — желчно рассмеялся Рогов и, помолчав немного, стал меч¬
 тать в свою очередь: — Был бы я в Киевщине — и горя мало. Там у нас
 обычай есть хороший, каждая семья в пасхальную ночь приглашает к 200
Рассказы и очерки себе бездомного. Можно было просто постучаться в первую дверь.
 Так-то, мол, и так-то, — приютите. И что ты думаешь? Приютили
 бы, обязательно бы приютили. А здесь к кому постучишься? К тата-
 рью, что ли. А русский, беженский люд сам больше по чужим дворам
 бродит... Семинарист встал, потягиваясь: — Ясно, как бублик. Ну-с, я побреду. — Тоже — по чужим? — А ну их! Загляну в церковь, а оттуда — в наши бараки, на бо¬
 ковую. Павловский ушел, грузно передвигая ноги в тяжелых сапогах. Когда умолк мерный шорох шагов, с соседней скамьи звонким,
 чуть лукавым голосом спросили: — Вы киевлянин? Неожиданность вопроса смутила Рогова. — Собственно говоря, я не из самого города, я из губернии... — Это все равно, я тоже киевлянка. Хотите постучаться в нашу
 дверь? Мы древние обычаи помним. — Спасибо большое, но... На скамье засмеялись. — Никаких «но». Вы мне, землячке, бросили вызов, и я отвечаю.
 Дисциплина прежде всего, а потому — шагом марш! Прошу не забы¬
 вать, вольноопределяющийся, что я — дочь генерала и, следователь¬
 но, нечто вроде вашего прямого начальства. — Слушаюсь, ваше превосходительство. Однако, как на мое втор¬
 жение посмотрит генерал? — Генерал сейчас еще на Кубани, а пойдем мы с вами к моей тет¬
 ке, у которой я живу. Тетка же посмотрит только моими глазами. — А разрешите узнать: какого они цвета? — сказал Рогов, удивлен¬
 ный несколько своей храбростью (очень уж остро пылали апрельские
 звезды). — Темно-карие, как у шевченковской Катерыны. Удовлетвори¬
 тельно? Лихо, как ему показалось, вольноопределяющийся щелкнул шпо¬
 рами. — Весьма. Но еще один вопрос... — Он подошел, уже менее лихо,
 к соседней скамье. — Еще вопрос: как вы отрекомендуете вашим род¬
 ным столь неожиданного гостя? Одного обычая тут, пожалуй, будет
 мало? Вставая, незнакомка попала в полосу света. Под белой шляпой
 приветливо улыбнулось хорошенькое розовое лицо. 201
«Всех убиенных помяни, Россия...» — Очень просто: как своего жениха. Я давно шутя уверяла тетку, что
 у меня есть жених. Уж ради одной оригинальности таких разговен — вы,
 конечно, согласитесь. Домишко наш близко, два шага. Девушка неторопливо пошла по скрипящим раковинам. Рогов сле¬
 довал за ней, все еще не придя в себя в достаточной мере. — Как все-таки это странно... — говорил впереди звонко-лукавый
 голос. — В церкви было душно, я вышла подышать морем. И вдруг —
 земляк, да еще бездомный. Да еще, оказывается, — мой жених, ха-ха...
 Вольноопределяющийся, шагайте быстрей. Заутреня скоро кончится.
 Хоть вы и наш будущий родственник, но все же неловко заставлять
 себя ждать. Пройдя сквер, площадь с каким-то грузным памятником, пройдя
 огромную, темную теперь, витрину с маленькими флажками на карте
 перекопского фронта, неожиданная невеста Рогова вошла в подъезд
 небольшого, с плоской крышей дома. Дикий виноград покрывал его
 зеленой муфтой. Окна были освещены («Тетка уже дома»... — поду¬
 мал неожиданный жених). В передней, заставленной чемоданами, корзинами и мешками с му¬
 кой, вошедших встретила маленькая, круглая женщина с черной боро¬
 давкой на левой щеке. От нее вкусно несло куличами и гиацинтами. Девушка громко поцеловала бородавку. — Тетичка, вот и я. Помнишь, я говорила тебе о своем женихе. Вы
 все не верили с дядей. Так вот вам, полюбуйтесь — мой суженый. Ему
 негде разговеться. Не выгонишь? Круглая женщина ответила почти басом: — Уж ты без глупостей не можешь. Милости просим, конечно. Чем
 богаты, тем и рады. Вешалка вот здесь, за зеркалом. Вы какого полка? — Ахтырского гусарского. Бородавка комично запрыгала. — Вот оно что-о-о! Недаром Наталка («Значит, мою невесту зовут
 Натальей»... — подумал Рогов) все о гусарах болтала. Драгуны, гово¬
 рит, пакость, уланы, говорит, тоже, а гусары... — Ей-богу же, тетичка, я этого не говорила, — сказала, краснея,
 Наталка, входя в столовую. Взглядом знатока Рогов бегло осмотрел пасхальный стол и остал¬
 ся им доволен. Несмотря на беженские дни, тетя с бородавкой и пыш¬
 ных куличей напекла, и молочного поросенка артистически подрумя¬
 нила, и пасху сырную изюмом изукрасила. Недавним детством, род¬
 ными краями повеяло от малороссийской колбасы, польских баб. Из-за куличей показалась лысая, румяная, как поросенок, голова
 с падающими вниз казацкими усами. Усы зашевелились, проскрипел
 надтреснутый, добродушный говорок: 202
Рассказы и очерки — А я, признаться, проголодался, тайком от супружницы колбас¬
 ку вилкой ковырнул. Садитесь, молодой человек. Впрочем, Наталка,
 представь же меня будущему племяннику... — Он поднялся со стула и
 поклонился: — Прошу любить и жаловать: Никита Федорович Гон¬
 чаренко, бывший помещик и слуга отечеству, а ныне — недорезанный
 буржуй. Смущенно щуря темные, похожие на сливы глаза, девушка засуе¬
 тилась: — Ах да! Вот, — мой дядя, дядя Ника, а это — жених мой... — На
 минуту Наталка замолкла, но, притворно кашлянув в маленький ку¬
 лачок, добавила решительно: — Мой жених, Евгений Николаевич... Звали Рогова Павлом Петровичем. Он растерянно стал теребить пу¬
 говицу френча. К счастью, жест этот остался незамеченным: дядя Ника расстав¬
 лял приборы, снимал с подоконника бутылки, мурлыкая вполголоса: — Да, согрешил я, милые мои, оскоромился преждевременно. Когда в столовую вошла хозяйка, бывший помещик заявил торже¬
 ственно: — Теперь поздравим друг друга с великим праздником. Христос
 воскресе, милые. Он троекратно поцеловал жену, племянницу, кольнул щеку Рого¬
 ва казацкими усами. Наталка звучно приложилась к теткиной боро¬
 давке, поцеловала дядю и подошла к вольноопределяющемуся, тяже¬
 ло и взволнованно дыша. У Рогова даже уши залил густой, детский
 румянец. Для чего-то переставляя стулья, девушка наконец сказала: — Я с Женей уже христосовалась в церкви, дядя. Седые усы опять запрыгали: — Что-с? Это непорядок, Наталка, и даже грех. Как старый серд¬
 цеед, чую, что неоднократно и многократно вы уже целовались, так
 сказать, под луной. Простите, молодой человек, но вы не были бы гу¬
 саром, ежели бы не воспользовались сим правом жениха. Скажите:
 целовались под луной? — Да... — глотая слова, сказал Рогов. — Неоднократно. — И после этого ты, Наталка, не хочешь похристосоваться? Ну? Розовая рука легла на зеленое сукно френча. — Христос воскресе, милый... Этот «милый» и теплота влажных, полуоткрытых губ легким ви¬
 ном наполнили сердце Рогова. Он не сразу опустил руку, с дрожью
 упавшую на плечо девушки. Дядя захохотал: — Вы, молодой человек, далеко пойдете... Ну-с, приступим. Разговены прошли ласково и весело. Кто-то («А может быть, это любовь?» — думал безусый гусар...) сбросил тяжесть междуусобных лет 203
«Всех убиенных помяни, Россия...» с этих плеч, молодых и старых. Дядя Ника, отдав должное красному вину
 («...молодой человек, обратите внимание: старорежимное, удельное...»),
 красочно вспоминал пасхальные ночи, обряды и обычаи родной Киев¬
 щины. Текли по черной бородавке обильные слезы. Все темнее, прекрас¬
 ней и ближе мерцали крупные сливы Наталкиных глаз. Уже лилось в окна сиреневое молоко рассвета, когда Рогов уходил
 из белого домика в виноградной муфте. Наталка вышла с ним в перед¬
 нюю. Дрогнула ее протянутая рука. Кружилась у гусара голова — не
 то от вина, не то... — Прощайте... — сказала девушка, все еще не отпуская руки. —
 Прощайте, пасхальный жених. Странно, целовались мы, а я даже име¬
 ни вашего не знаю... Рогов уронил фуражку, поднял ее, сказал, не узнавая своего голоса: — Разве это надо? Разве важно? Наташа, только в мае мы уйдем на
 фронт. И я хотел... хотел спросить, просить вас, чтобы — не «прощай¬
 те», а — «до завтра»... Наташа, скажите, можно мне считать... — Как все-таки странно все это... (В сливах рассыпались звезды.) — Да, странно... Наташа, можно считать все, что было, — настоя¬
 щим? Невесту не только пасхальной? Чтобы все это повторилось, там —
 под луной?.. Через пять минут шел по пустынной улице вольноопределяющий¬
 ся Рогов, чувствуя не отлетевшую еще теплоту влажных губ, уронив¬
 ших так просто и нежданно это звездное слово — «люблю». Все смея¬
 лось в это раннее феодосийское утро: и сердце гусара, и близкий гул
 моря, и трехцветные флажки на карте в огромной витрине. И каза¬
 лось Рогову, что флажки эти не угрожающе жмутся к Перекопу, а ши¬
 роким веером хлынули вперед, заливая родную Киевщину, Москву,
 всю Россию... (Листок русской колонии. Гельсингфорс, 1927. 24 апреля. № 12)
ПРАВДА О 7000 РАССТРЕЛЯННЫХ <» ♦ ■»> Мученической памяти
 братьев Михаила и Павла Штабс-капитан Коченовский и конный разведчик второй батареи
 Евгений Стерн шли позади всех, и их то и дело толкали в спину мох¬
 натые сибирки конвоя. Особенно запомнилась одна: с белым пятном на забрызганной гря¬
 зью ноге и неровно подстриженной гриве. Лошадь осторожно ступа¬
 ла по камням и, когда негромко звякало копыто, открывала глаза —
 грустные и ласковые. Ехал на ней Пильчук — веселый матрос в длин¬
 ной бурке и красных штанах с серебряным шнуром. Лицо у Пильчука
 все время расплывалось в широкой улыбке и как-то наклонялось впе¬
 ред, когда он говорил надтреснутым голосом: «Поторопись, поторо¬
 пись, шпана! Все одно не утикешь. Севодни нам еще одну партию про¬
 пустить надоть». Стерн торопливо двигался по шоссе, размахивая левой рукой. Пра¬
 вая была крепко, до боли связана с рукой Коченовского просмолен¬
 ной веревкой; она же связывала штабс-капитана с генералом Угло¬
 вым, худощавым стариком с выбитым прикладом глазом. Генерал тяж¬
 ко дышал и на ходу вытирал кровь о плечо соседа — военного
 чиновника Пронева. Кто был впереди, Стерн не видел. Длинная цепь фигур тянулась в гору, усаженную тополями, и там
 тонула в предрассветной дымке. Слева был обрыв, изрезанный при¬
 чудливыми зигзагами скал — как черные монахи стояли они, эти ска¬
 лы, на долгой молитве: далеко внизу мерно двигалось, вздыхало, пе¬
 нилось море. Бледно-желтые капли звезд медленно гасли. Справа, по краю шос¬
 се, то двигались в темную группу, то рассыпаясь по всей горе неясны¬
 ми точками, ехали солдаты комендантской команды. Сзади, на лег¬
 ковом извозчике, везли два пулемета, и так странно было видеть их
 короткие дула на плюшевых подушках под парусиновым навесом
 крымской корзинки. — Поторопись, офицерия, поторопись! У Стерна в минутной спазме сжались скулы. Он погладил потную
 ладонь Коченовского. — В...вы не боитесь? 205
«Всех убиенных помяни, Россия...» Штабс-капитан резко качнул головой: — Нет. Хамье! И, особенно, чего вы... Отстаньте от меня! Потом ударил каблуком в булыжник так сильно, что колыхнулась цепь связанных, подалась назад, а Утлов споткнулся и упал. — Голубчик... — простонал генерал, вставая, и прижал руку Про-
 нева к окровавленной впадине глаза... — Голубчик... Шоссе круто свернуло влево, огибая повисшую над обрывом глыбу с
 полуразрушенной башней наверху. Ее колонны и фигурная вышка мут¬
 но белели в тумане. Далеко позади остался город — мертвый, пустын¬
 ный, с погашенными огнями. В передних рядах грянул выстрел: эхо упа¬
 ло в море. От башни вниз, по серой ленте шоссе, поплыл гортанный крик:
 «Г-о-о!» Пильчук пришпорил сибирку с неровно подстриженной гривой
 и помчался вперед. Бурка откинулась назад, как черные крылья. — Кого это раньше времени... — сказал военный чиновник, глу¬
 боко вздыхая. — Может быть, папу? У меня папа впереди. Священ¬
 ник! Просил я: оставьте! Старый ведь! Разве можно стариков убивать?
 Просил я! Стерн шел широким шагом, резал воздух левой рукой — между
 средним и указательным пальцами крепко сжатого кулака виднелась
 георгиевская ленточка — и говорил не то самому себе, не то облаку,
 похожему на крейсер: — Я не могу сказать, что мне страшно. Вот еще... Нет! Но ведь это
 бессмысленно. Как же так — не жить? Поймите: на поверке — воль¬
 ноопределяющийся Стерн! А вольноопределяющегося Стерна нет. Не
 болен, не дезертировал, не в отпуску, а вот — нет! Я... я не понимаю.
 Это даже глупо по-моему... Глупо! ...У папы был большой серебряный крест, протоиерейский. Сня¬
 ли. Золотой нательный — тоже. Маленький с голубой эмалью. Так. Ве¬
 рите? Я им так и сказал: берите! Расстреливать зачем? У меня еще жива
 мать. В селе Михайловке... У нас в саду смородина была. Черная и
 красная. Черной больше... ...Если бы в бою? Что ж делать? Я готов! Тому, кто Руси сын, на
 бой кровавый путь один... Но... позвольте! Это же убой! С какой ста¬
 ти? Вот еще... Капитан, скажите, капитан! Коченовский ответил: — Не кричите! Прикладом получите. — Вы еще живы, капитан? Как это все странно, однако. Послушай¬
 те! Там опять кричат... — За что вы Георгия получили, Стерн? Размазня вы, а не солдат!
 Или с ума сходите? Мне кажется, и я начинаю... Иду, а в голову — ше¬
 стидюймовка. Бу-ух... понимаете... бух! Я, конечно, умру просто.
 А пока дрянь на душе, отвратительно... 206
Рассказы и очерки Стерн хотел что-то сказать, но только разжал кулак, бросил жел¬
 то-черную ленту с крестом на камни и подумал, что хорошо было бы
 сейчас им четырем — Коченовскому, Проневу, генералу и ему — рва¬
 нуться влево и прыгнуть вниз. Тогда, может быть, вся цепь свалилась
 бы в пропасть, в море. И не надо было бы пулеметов... Сразу... — Стой! Раздева-айсь! Цепь остановилась на неровной, скользкой площадке, в двух ша¬
 гах от обрыва. Засуетились конвойные, зазвенели по камню копыта
 сибирок. Мягко прошипели колеса корзинки с пулеметами. Их уста¬
 новили на полукруглом выступе скалы против цепи, с таким расче¬
 том, чтобы огненный дождь смыл связанных пленных в море. Как вче¬
 ра... Как завтра... — Раздевайсь! — крикнул еще раз Пильчук и подскочил к генера¬
 лу, медленно расстегивавшему шинель двумя руками — своей и Ко-
 ченовского. — Ты чего ждешь? Раздевайся, врангельский байстрюк.
 Раздевайсь! Утлов поднял голову. Как всегда улыбаясь, Пильчук увидел тем¬
 ное пятно заплывшего кровью глаза — было уже почти светло. — Брюки и сапоги еще можно снять, а вот шинель... ведь мы свя¬
 заны. Шинель повиснет на руках... Свистнула нагайка, и генерал упал, сорвав кожу с рук Коченов-
 ского и Пронева. Стерн лихорадочно опустил с плеч потертый френч. Рубахи не бы¬
 ло — он обменял ее в тюрьме на две папиросы. Неясно блеснула серебряная цепочка с золотым, потным кружком
 на изогнутом пальце. — Что с этим? Куда его... слушайте... Капитан, смешно размахивая руками, которые дергали во все сто¬
 роны Стерн и Утлов, повернул голову к конному разведчику. — Да умирайте вы скорее. А то канитель какая... Тошно. Чего вам?
 Что там у вас такое? — Иконка... благословение матери... — Я свой крест отдал еще вчера какому-то нищему. А что с вашей
 иконкой делать? Не знаю. Зажмите ее в кулак, только им не отдавай¬
 те. Они будут в карты на нее играть, мерзавцы! — Только скорее! Очень уж мне плакать хочется... — А мою ладанку с мощами святыми, — сказал Пронев, дрожа всем
 телом, — следователь на допросе в плевательницу выбросил. Ты, —
 говорит, — не знаешь... — Бога нельзя расстреливать, — прошептал Стерн, нежно целуя
 иконку. — Мамочка, ты прости!., я ведь не в обиду... а так... чтобы в 207
«Всех убиенных помяни, Россия...» карты не играли... на сердце твоем боль... — И бросил золотой кру¬
 жок в серую мглу моря. Мелькнула цепочка в предрассветном небе, прозвенела иконка по
 крутому склону горы, исчезла... — Отойди, братва! Начинаем, — крикнули у пулеметов. К Коченовскому с той же спокойной улыбкой на широком лице
 подошел Пильчук. — А вы, ваше благородие, что не раздеваетесь? Думаете — помилу¬
 ем? А... не хошь?.. Капитан щелкнул каблуками и сказал, отчеканивая каждый слог: — Пошел к черту! Понимаешь — к чер-ту! Можешь сам, бандит,
 раздеваться, а я не желаю. — И добавил скороговоркой, пристально
 глядя на матроса, вырывавшего из кобуры перламутровый браунинг: —
 Запорют тебя когда-нибудь за эти художества шомполами, каналья!
 Скотина ты этакая!.. Стерн с глубоким, ласковым и благодарным чувством погладил
 холодную руку Коченовского, прильнул к нему голым плечом и за¬
 крыл глаза. Как стальной прут, рассек тишину короткий выстрел. Ка¬
 питан упал на колени, судорожно качая головой. Вольноопределяю¬
 щийся, не открывая глаз, склонился влево и сказал, сжимая застыв¬
 шие в его руке пальцы Коченовского: — Вот вы и убиты, господин капитан... вот и убиты... А вы такой
 хороший, гордый... Я вам отдаю своего Георгия, господин полков¬
 ник... Мне теперь совсем не страшно, совсем... Посмотрите, я смеюсь,
 ваше превосходительство!.. Конвойные отошли в сторону, сейчас нас
 убьют. А вы, мертвый главнокомандующий, получите высший чин у
 Бога... Так с закрытыми глазами и странно просветленным лицом гово¬
 рил умирающему капитану Коченовскому, награждая его чинами за
 доблесть, конный разведчик второй батареи Евгений Стерн до тех пор,
 пока огненный дождь пулеметов не смыл его — всю цепь полуголых
 людей — в лениво пенящееся море... Багровым шаром взошло солнце... (Русские вести. Гельсингфорс, 1923. 9 августа. №332)
БЕЛОЙ НОЧЬЮ <» ♦ ■»> Кто из нас начал этот тяжелый, пытающий разговор, я уже не по¬
 мню. Может быть, Кирилл, а может быть, и просто белая, прозрачная
 ночь, когда как-то сами собой роятся и пенятся белые мысли и боль
 белая. За окном, как живая, в огромной чаше неба плескалась эта свет¬
 лая тьма, безлунная и светящаяся. Пели провода жалобно и глухо. Зе¬
 леные и оранжевые глаза трамваев, неожиданно загораясь, также бы¬
 стро потухали за углом, недоуменно суживая мертвые зрачки. Иногда
 пробегал автомобиль, прыгал по мостовой экипаж, и стекла тихо
 вздрагивали. Было десять часов вечера, но стрелка на стенных, покосившихся
 часах почему-то приближалась к двенадцати, и это тоже казалось
 странным. Как будто время, сорвавшись с какого-то непонятного нам
 уступа, стремительно падало вниз, не считаясь с нашими попытками
 задержать его, остановить простыми и страшными словами о недав¬
 нем прошлом. Вероятно, оттого так быстро, вырывая из прожитого
 запекшиеся куски, говорила Лидия Андреевна о «Гангуте», «Петро¬
 павловске», «Страшном»: — Стреляли только в спину. И, главное, команды чужого, не сво¬
 его корабля. Многих офицеров матросы любили, но они все-таки
 были убиты, так — из озорства, из удали. Издевались не только над
 живыми, но и над мертвыми. Помню, расстреляли одного мичма¬
 на; жена принесла труп мужа в больницу, смыла кровь, одела для
 похорон, а на следующее утро труп стоял в углу, совершенно голый,
 с папиросой в мертвом рту. Опять мичман был одет и положен в
 гроб, и опять та же история — труп в углу, а лежавший в той же
 больнице пьяный матрос сказал с хохотом несчастной женщине:
 долго мы перед вами вытягивались, пускай теперь он постоит, а мы
 полежим. Люся закрыла глаза, и луч набежавшего трамвая скользнул по дро¬
 жащим векам, зелеными брызгами рассыпался по платью, скатерти,
 брызнул на пол и погас. Опять заструилась туманная рябь ночи. — Ужасны должны быть мысли перед смертью, за час, за мину¬
 ту до расстрела, — сказал Кирилл и улыбнулся. Улыбался он все¬ 209
«Всех убиенных помяни, Россия...» гда, и эта широкая, ребячья улыбка как-то особенно резко оттеня¬
 ла жуть его слов. — Было это на Гороховой, привели меня в камеру
 номер девяносто шесть. А там, на столе — кусок хлеба и чай, совсем
 еще теплый, дым от папиросы еще не улетучился. «Я не один в каме¬
 ре, у меня компаньон?» — спросил я у стражи, но мне ответили: «Толь¬
 ко что расстреляли». Никто из нас, живых, не может себе этого пред¬
 ставить: пьешь чай, куришь, и вдруг: такой-то, без вещей, вниз! А вни¬
 зу — шум грузовика. Ведь как ни тяжело жить, а жить всегда хочется. Он помолчал и с той же несуразной улыбкой прибавил: — Всем жить хотелось. Все лестницы всегда были залиты кровью.
 Это кололи штыками и били нагайками по лицу тех, кто не хотел схо¬
 дить вниз, в подвал, добровольно. Пальцы Гули, оттененные темным рукавом и потому казавшие¬
 ся отрубленными (в эту ночь все было окрашено диким ужасом про¬
 шлого), медленно сжались; она посмотрела в угол, где, прильнув к
 спинке дивана, голова Люси, тоже какая-то неживая, сползла вниз,
 к пестрой подушке; обе наклонились над столом, над чашками ос¬
 тывавшего кофе. «Им, молодым, не привыкшим к сломившему нас
 гнету, не приученным к крови, лившейся изо дня в день, из ночи в
 ночь, — подумалось мне, — не понятно, почему мы говорим об этом
 так размеренно — спокойно и тихо, а не кричим, не бьемся в судо¬
 роге вопля». — Когда нашу местность освободила Добровольческая армия, —
 сказал я, — я вместе с другими, вместе со всем городом раскапывал
 общие могилы расстрелянных, утопленных и задушенных большеви¬
 ками. Фотографировал трупы, составлял описи. Были лица с проку¬
 шенными губами, с глазами, вылезшими из орбит, — это бросали в
 ямы живых; у всех руки были скручены проволокой. У многих под ног¬
 тями оказались иголки, содрана кожа с рук, на плечах вырезаны по¬
 гоны, на лбу — пятиугольная звезда. Буквально все женщины, не ис¬
 ключая девочек, детей офицеров, купцов или священников, изнаси¬
 лованы, со следами мерзких издевательств на теле... Один труп был
 найден с перебитыми коленями, другой с вилкой во рту, проколотой
 до затылка, третий с отпиленной головой. Это нельзя рассказать. Это
 надо было видеть. Я месяц не спал после этого, все мерещились вы¬
 давленные глаза, отрезанные уши и носы, эта не поддающаяся ника¬
 кому описанию судорога нечеловеческой боли на перекошенных от
 ужаса лицах. Снова проплыл трамвай, сверкнув круглым глазом. Кирилл, с той
 же улыбкой, сказал что-то. Кажется, о том, что, когда Лацис расстре¬
 ливал на Дону пленных, его сын, восьмилетний мальчик, просил у отца
 револьвер, говоря: «Папа, дай я раз». Густым потоком вливалась в ком¬ 210
Рассказы и очерки нату белая ночь. Негромко шурша, кольтхался маятник испорченньгх
 часов, пробегающих два часа в час. Мимо занавешенного окна неторопливо прошел кто-то в котелке,
 с дымящейся сигарой в отвисшем углу брезгливо сложенных губ. За¬
 хотелось вдруг выйти на улицу, в светящуюся муть ночи, догнать его
 и сказать: — Ты знаешь, в Симферополе чекист Ашикин выстраивал голых,
 связанных цепью людей и, мчась во весь опор на лошади, рубил им
 головы. А в Киеве чекистка Роза тушила папиросы, втыкая их в глаза
 заложников. А в Полтаве чекист по прозванию «Гришка-проститут-
 ка», раздев арестованных и выгнав их в сад перед своим домом, спус¬
 кал на них рассвирепевших от голода собак. А в Мелитополе чекист
 Переплетчиков сажал на кол священников. А на Чонгарском мосту
 чекисты штаба тринадцатой армии сталкивали пленных в воду и рас¬
 стреливали, как дичь. А в Екатеринославе... Господин в котелке посмотрел бы на меня с изумлением и проце¬
 дил бы сквозь золотые зубы: — Вы с ума сошли, что пристаете на улице к незнакомым людям? — Нет, это ты с ума сошел, это ты. Я понимаю, червонцы, брилли¬
 анты, меха кровью не пахнут, вот ты и торгуешь с ними, конферен¬
 ции созываешь, признаешь их. Да, я понимаю. Но вот представь себе:
 твоего сына, брата, отца обливают кипящей смолой, как было в Ялте.
 А ты, может, эту самую смолу у них покупаешь. Ты вслушайся, вник¬
 ни: твою жену, невесту двадцать — тридцать матросов до полусмерти
 замучили и ее же потом заставили тебе могилу рыть, а у тебя челюсти
 сворочены прикладами и язык вырезан, как было в Севастополе. Ты
 читал и не верил, а я вот именем Бога живого клянусь, что все это было.
 И сорванная человеческая кожа, и бочка с набитыми внутри гвоздя¬
 ми, куда бросали людей, и детей — может быть, твоих детей — и ката¬
 ли бочку по тюремному двору, и большие хлебы для арестованных, на¬
 полненные — так, ради потехи — человеческими испражнениями, и
 нагайки с железными наконечниками. А ты, может, это железо у них
 покупаешь. Ты не думай, я ничего от тебя не жду. Не придешь ты на
 помощь нам, помню я вашу помощь. Бог с вами со всеми, все прода¬
 ющими и все покупающими. Но вот, торгуя нашей кровью, как бы вы
 не утонули в своей. Или, думаешь, они пощадят вас, когда и твою стра¬
 ну, и все страны завлекут в свой застенок? Думаешь, не будут смазы¬
 вать сапоги твоим жиром, как смазывали в Харькове, не воткнут тебе
 в горло, вместо сигары, вилку, как в Полтавской губернии, не зако¬
 пают живым, как в окрестностях Симферополя, на даче Крымтаева? Господин в котелке, иронически слушая меня, довел бы меня до
 ближайшего полицейского поста и сказал бы: 211
«Всех убиенных помяни, Россия...» — Отвезите, пожалуйста, этого странного русского в больницу для
 умалишенных. Он, вероятно, начитался каких-то бредней и вот с ума
 сошел, все ужасы всякие выдумывает... Прогудел автомобиль и смолк за углом. То подымая, то опуская не¬
 видимые крылья, кружилась белая ночь. В залитой зелено-лиловым
 светом комнате безропотно плыли чьи-то слова о том, как сбрасыва¬
 ли в море людей, а когда они цеплялись руками за борт, рубили им
 пальцы. Часы стали. На половине первого. Будто не выдержало время рус¬
 ской боли, безумия русского и остановилось в эту призрачную ночь,
 чтобы запомнить навсегда, затвердить наизусть, записать где-то вы¬
 соко над нами всю нашу бесконечную муку. (Новые русские вести. 1924.18 июня. № 147)
НОВЫЕ ГОДЫ
 (страницы из дневника) <» ♦ ■»> 31 декабря 1917 года Если много думать о счастье, если очень хочется счастья, оно на¬
 чинает сниться. Если цепко верить в счастье — слышен шелест его
 крыльев. Вчера мне снилась огромная птица с такими нездешними глаза¬
 ми, что под ее сверкающим взглядом на снегу, сухом и бескрайнем,
 расцветали цветы, тоже неземные, странные. Радужным парусом плы¬
 ла волшебная птица по синему морю неба, в человечьи сугробы сыпа¬
 ла Божьи жемчуга. Я низал их в длинное ожерелье, целовал их блед¬
 но-розовые угольки, перебирал, как четки. Вчера мне снилось странное счастье. И потому так гулко стучит
 сегодня непростительно молодое сердце. И потому так доверчиво сле¬
 дят наивные глаза за часовой стрелкой, бегущей к двенадцати. Прогрохотал год, непохожий на другие. Чья-то неумолимая рука
 вздернула весь край мой вспененный. Многое сгибло, многие. Но та же тихая жизнь ходит по улицам-просекам южного городка.
 Сонный сторож бьет в сонную доску. Так же горят звезды. Желтые языки свечей у пианино в желтой комнате — те, что и рань¬
 ше. Светлое золото в заветной бутылке шампанского — ах, как мне
 дороги сегодня все буржуазные предрассудки — остро искрится. Пусть — революция. Молодость и безрассудная жажда выше ми¬
 ровых сдвигов. Мягким баритоном поют часы: 12. Звенит стекло, го¬
 лоса звенят... — С Новым годом, мама, все вы, близкие, верящие! С Новым го¬
 дом, все дальние, невидимые! С Новым годом, Русь бурлящая! Все¬
 ленная, с Новым годом!.. Вчера мне снилось такое странное счастье... 31 декабря 1918 года Кто сегодня власть, разве важно? Разве важно, что вчера, изрезав
 морозную тишь дробью выстрелов, в ночь истории ушли петлюров¬
 цы, сменившие высокородного пана Гетмана! И что завтра нетрезвой лавой разольются по улицам-просекам ста¬
 росветского городка — большевики. 213
«Всех убиенных помяни, Россия...» Мы все теперь нетрезвые... Не то от самодельного вина из черной
 смородины, мутного и кислого, не то от слишком быстрого бега со¬
 бытий, не то от нудной долгой усталости. Не разберешь. Зеленые квадраты светящихся окон разбегаются по площади дрожа¬
 щими полосами. В душном зале уездного земства шумно и фальшиво¬
 весело. На эстраде — оркестр из семи человек Еськи Лохвицкого, он же
 парикмахер и набивщик папирос. Подслеповатый Еська молитвенно дует
 в хрипящую флейту, и нелепо колышутся фалды его фрака времен Сева¬
 стопольской войны. Завтра Новый год... надо казаться веселым. В табач¬
 ном дыме пляшут вышибленные из жизненной колеи люди: у буфета
 стойко глотают денатурат те, кто завтра проглотит за кладбищем — мес¬
 том упокоения всех буржуев — советскую пулю. Некто безобразно пья¬
 ный, некогда бывший тонким художником, выкрикивал: — Одеколон, силь воус плайт! — Удивительно, — говорит мне та, которая так часто похожа на
 птицу с нездешними глазами, — удивительно, что у Владимира Пав¬
 ловича французские слова приобретают английский оттенок... По-моему, это совершенно безразлично: английский, малайский
 или санскритский! Главное — это сбросить с себя на миг, на час уг¬
 рюмую тоску. Завтра Новый год, надо верить в невероятное, в слад¬
 кие капли счастья... 31 декабря 1919 года На станции Краматорская получилась железнодорожная пробка,
 и мы не успели проехать в Ростов прямым путем. Повернули напра¬
 во, через Крым, оттуда морем на Кубань, к полку. Сквозь задымленные двери вагонов — «ни одной лошади, но зато
 70 людей» — изредка слышали рождественский звон в деревенских цер¬
 ковках, очень густо крестились, в консервной жестянке варили невкус¬
 ный кофе и много думали о том, чего уже никогда не будет. И была в этом
 «никогда» такая боль, что, тайно друг от друга, молились по ночам: — Боже, возьми меня к себе!.. С пулеметами на площадках — всюду бродили махновцы — про¬
 ехали бедные станции Приазовья, Сиваш, Джанкой. Симферополь, вокзал. Полутемно. На стульях, на столах, на ска¬
 мьях, на полу тревожно спят люди в английской ветоши. Черная стрела
 огромных часов остановилась на двенадцати. — А ведь завтра Новый год, — вспоминает вдруг мой брат Павел и
 будит старшего брата Михаила (помяни их, убиенных, Господи, егда
 приидеши во Царствие Твое!). Быстро, как будто действительно мы верим в счастье и в Новый
 год, идем к буфету, теплое пиво разливаем по грязным стаканам. 214
Рассказы и очерки — Ну, всего!.. — говорю я, глотая горьковатую воду. О Новом годе, о новом счастье как-то неловко и вспоминать... 31 декабря 1920 года В сказочные времена, то есть года четыре тому назад, в этих огром¬
 ных комнатах бегали девочки в форменных платьях, о любви и о выс¬
 ших курсах мечтали выпускные, чинно плыли классные дамы, инс¬
 пектрисы и директрисы, заливались звонки в длинных коридорах.
 Кажется, и До сих пор сохранилась на фронтоне надпись из серого
 камня: .«МЕЛИТОПОЛЬСКАЯ КАЗЕННАЯ ЖЕНСКАЯ ГИМНАЗИЯ».
 А теперь здесь «ГОРОДОК ВОЕННЫХ», находящийся под особым по¬
 кровительством ЧК. В трехэтажном здании шесть неразбитых окон: топим на обгорев¬
 шем полу, бросая в ураганные костры парты и доски; едим «свое» —
 два раза в неделю разрешается ходить по городу с сумой — все равно
 полуголый, без документов из оцепленного стражей города не убе¬
 жишь. С каждым днем все труднее наш горький промысел: больно уж
 нас много здесь, тысяч двадцать. До поздней ночи, босиком в снегу,
 ходишь, а принесешь «домой» — две-три корки. Полковник О. всю дорогу от Таганаша в Мелитополь молчал и про¬
 нес во рту небольшие золотые часики. Корнет Д. пронес значок Пер¬
 вого Кубанского похода в волосах. Осторожно вынимаем из трубы не¬
 действующего отопления, смотрим. — Без пяти двенадцать. — Позавчера я выпросил молока, — шепчет полковник (по анке¬
 те — старший писарь), — к сегодняшнему дню берег. Выпьем... Не за
 Новый год, не за счастье, а так — за жизнь... Выпьем, товарищ ден¬
 щик! (В анкете, семнадцатой по счету, в графе «чин и должность» я
 написал корявым почерком: «деныцик командира полка»). Пью замерзшее молоко, а сердце, по образному выражению Ин¬
 нокентия Анненского, «счетчик муки, машинка для чудес» — так не¬
 сказочно болит... 31 декабря 1921 года Какая разящая разница: тогда, лет восемь тому назад, заревом ог¬
 ней пылал Невский, бурлила таинственная — толпа всегда таинствен¬
 ная — цепь человеческой волны, цокали копыта рысаков, ревели ав¬
 томобили, кружился снег, такой неповторимо-белый. Теперь пустын¬
 но и страшно на главной улице блистательного Санкт-Петербурга, вой
 выстрелов и слабые крики в переулках. А снег летит. Не тот — непов¬
 торимо-белый, не тот. Тяжелый, тающий, серый снег... 215
«Всех убиенных помяни, Россия...» Дома, в высокой комнате по Литейному, тоже пустынно: кероси¬
 новая бутылка на подоконнике, стол из ящиков, двуногий диван тем¬
 ного, изорванного шелка в стиле Людовика XIV — прости, Король-
 Солнце! — и вездесущая буржуйка весьма капризного нрава — всегда
 дымит. Вот и все. Но после подвалов ЧК — замком сказочной прин¬
 цессы показалась мне эта нищая комната. Только сегодня я заметил,
 что не всегда приятно, замерзнув в канцелярии, садиться верхом на
 кашляющую печь, что двух фунтов прелого хлеба не может хватить на
 неделю, что нет у меня ни книг, ни покоя, ни той, что похожа на пти¬
 цу с нездешними глазами... В ночь под Новый год хочется хоть брызг былого, намека на уют и
 радость. А если нет их, солнечных брызг, надо лечь на двуногий ди¬
 ван, закутаться шинелью, мешками и портьерой, вспомнить вырван¬
 ные с корнем годы. Пусть приснится она — жизнь отгоревшая. — С Новым годом, сон. С Новым годом, мой бессмертный... 31 декабря 1922 года — Глупость — все эти Новые годы! Ну чем отличается сегодняш¬
 ний день от вчерашнего? Абсолютно ничем. Просто условились делать
 вид, что верят в чепуху. Я если и пью, то только потому, что вообще
 любитель алкоголя, будь то даже эстонский спирт, — говорит кто-то
 из них, из чужих, из случайных. — Как хорошо не верить, считать то новое, что движется на нас,
 просто первым января. Вера обязывает, жжет суровым огнем и жалко
 отцветает, обманывая. Безверье искренно, безверье — мудрый друг,
 вера — безумная невеста... И, может быть, он прав, хихикающий лю¬
 битель алкоголя. — Он лжет, — говорю сам себе тихонько и сквозь табачный дым
 вижу живые и мертвые глаза тех, кто даже под пулей — верил. Кто знал,
 что не умирает счастье, а только прячется в пещерах, недоступных зем¬
 ным ураганам, что грянет час — и над бешеным миром затрепещут
 крылья Жар-Птицы. — Пью за тебя! — беззвучно кричу я грядущей птице. — Пью за
 страну обетованную, пью за близких и далеких, пью за ослепших от
 слез матерей, за сгорбленных отцов, за идущих по миру детей, пью за
 правых, за живых и умученных. 31 декабря 1923 года И вот опять... Высокое окно глядит во двор синим квадратом. Тонкий пласт сне¬
 га ползет с крыши... Вон, левее четкого зигзага трубы, боязливо за¬ 216
Рассказы и очерки жглась звезда. Видите, кроткая какая! Таких мигающих камней мно¬
 го на пальцах Богоматери. Горит звезда дальняя. «Далекая» — бежит по бумаге бесшумное перо
 и останавливается у края... Знаю — в капле чернил, на острие пера свер¬
 кающий рой нетерпеливых слов: разбежится снова острая сталь — и по¬
 кроет шуршащую бумагу новыми строками о звездах тихих, о дремлю¬
 щем вечере, о грустной грусти... Но слов не надо. Пусть тлеют звезды в горниле неба, пусть плачет
 грусть — слов не надо. Подумаю о чем-то хорошем, ласковом, стыд¬
 ливо подойду к окну, обожгу горячее лицо влажным холодом стекла
 и, вглядываясь в звезды-камни на пальцах Божьей Матери, скажу так,
 как говорят только бездомные, безродные, юродивые во Христе, ска¬
 жу с горчайшей мукой и просветленной радостью: — Боже, услыши нас! Ты видишь — общей могилой стала земля Твоя,
 Русь Твоя благостная изрыта миллионами Голгоф. Боже, услыши нас!
 Море слез из выплаканных глаз льется сегодня на древние иконы в до¬
 мах Твоих пресвятых, небывалым горем раскалены губы тех, кто с не¬
 пререкаемой верой в милость Твою целует сегодня лик Твой. Мы расте¬
 ряли по долгим, по черным путям все силы, всю волю, всю жизнь. Боже,
 услыши нас! Осени нас в ночь эту великую миром, хоть немного радости
 забытой пошли! Поведи нищенку Твою — Россию — по новой тропе но¬
 вого года, новых лет, к жизни новой. Боже, услыши нас!.. (Новые русские вести. 1924.1 января. № 12) 31 декабря 1925года ...На столе у меня три блестящие открытки с розовыми крыла¬
 тыми мальчиками, с циферблатом и стрелкой, остановившейся на
 двенадцати, с пенящейся бутылкой шампанского, с дряхлым сгор¬
 бленным стариком, пугливо уходящим в даль веков. На столе не¬
 сколько визитных карточек с манерными завитушками букв име¬
 ни, отчества и фамилии, с задержавшимся у самого края острым би¬
 сером: «Гельсингфорс». Два письма с не остывшими еще чернилами
 на конвертах, готовых бросить через моря и земли мои думы, мои
 горести, надежды мои. И всюду — на открытках, карточках, письмах, даже в густой чер¬
 нильной капле, свисающей с кончика пера черной слезой, — те же три
 слова, заученные с детства, таких обязательных, всплывающих в па¬
 мяти каждого 31 декабря: — С Новым годом! Упадут они сегодня в желтый, чуть покрытый инеем ящик с двумя
 скрестившимися трубами, будут мерзнуть в почтовых вагонах многих
 стран, многих народов. Потом, торопливо роясь в потертой сумке сво¬ 217
«Всех убиенных помяни, Россия...» ей, вытащит их угрюмый, старый почтальон. Протянется за ними чья-
 то рука. Чьи-то глаза на минуту, только на минуту задержатся на этом
 с детства заученном, стершемся, бледном: — С Новым годом! Может быть, там — в Москве, Париже, Белграде, Риге — мыслен¬
 но ответят: «С Новым годом!» Или даже бросят в мерзлый желтый
 ящик тоже тусклое, всплывающее в памяти каждого 31 декабря: — С новым счастьем! И там, и здесь — все мы одинаково знаем, что «новый год» нов
 разве только тем, что цифра другая: было 1925, станет 1926. Что радо¬
 вать других «новым счастьем» можно только от глупого сердца наше¬
 го, а не от разума. Что «счастье» 1926 года, вероятно, будет и больнее,
 и безнадежнее прошлогоднего. Написал «прошлогоднего». Три раза после него опустилось перо
 на блестящую, тоже будто инеем покрытую бумагу. И вспомнились
 сразу, замерцали, в небо взлетели сказочным фейерверком не новые,
 а те, давние, былые годы, не «новое», а старое, не то кем-то украден¬
 ное, не то мной самим утерянное счастье. И до отчаяния, до спазм в
 горле, до боли невыносимой захотелось вернуть, найти... Боюсь, что там — в Москве, Париже, Белграде, Риге — не поймут
 или неправду скажет им пенящаяся бутылка шампанского на моих с
 детства привычных открытках, но и на них, и в письмах, и в глянце¬
 вом картоне карточек я только что зачеркнул это «с Новым годом», с
 новой верой и мольбой к Богу надписал над ним: «Со старыми года¬
 ми! Со старым счастьем!..» А завтра у темного образа скажу светло и просто: — Боже, нам уже не надо ни нового года, ни нового счастья. Нехо¬
 рошее это... новое. Господи! Успокой нас, Боже, труждающихся и об¬
 ремененных, великой и богатой милостынью — старыми годами... (Новые русские вести. Гельсингфорс, 1926. 1 января)
КРЫМСКИЙ этюд (отрывок из дневника) <» ♦ ■♦> ...Ходил сегодня в отдел юстиции, в подотдел актов гражданского
 состояния — Евгению Степановичу понадобилась зачем-то копия мет¬
 рической выписки. Сам он все время, как сумасшедший, бегает по го¬
 роду в поисках достаточно веского поручительства — вытягивает из
 Чека дочь-учительницу, обвиняемую в участии в украинской спилке,
 в петлюровском заговоре и еще в чем-то. Отдел юстиции, как и все почти отделы здешнего исполкома, по¬
 мещается на Бульварной улице, 38, в доме бывшего городского голо¬
 вы Рыкова. С внешней стороны дом этот почти не изменился — те же
 башенки со стрельчатыми и овальными окнами не то готического, не
 то купеческого стиля, те же «дорийские» колонны на веранде, кова¬
 ная чугунная решетка. Но зато внутри — какая мерзость запустения!
 Даже не запустения, а сознательно, планомерно проводимого разру¬
 шения. Обои во всех комнатах оборваны и свешиваются вниз, оголяя
 белые языки стен; все потолки и стены истыканы пулями; редко встре¬
 тить целое, не склеенное полосками бумаги, стекло; о мягкой мебели
 и говорить нечего, — плюш и кожа пошли на «галифу» и куртки, а де¬
 ревом топят печи. К десяти часам утра я стоял уже в длинной очереди. В глубине боль¬
 шой комнаты за огромным столом сидело человек шесть писцов, за
 маленьким — все время зевавший, полный мужчина, очевидно — де¬
 лопроизводитель, наклонив голову набок и высунув язык, медленно
 водил пером по небольшому клочку бумаги и время от времени ши¬
 роко расчеркивался. У окна трещала машинка. Невзирая на обширный плакат: «Курить, плевать на пол, грызть
 семечки и громко разговаривать — строго воспрещено», только два
 человека не держали во рту папиросы. Остальные курили вовсю — кто
 махорку, кто турецкий, причем передние пытались попасть дымом в
 лицо напудренной донельзя машинистки; барышня закрывала лицо
 руками, смеялась и изредка картавила, стараясь казаться строгой: «То-
 ваппци, пгошу вас пегестать, вы мне мешаете габотать!» Стоявший за мной мальчишка исписывал стену своей фамилией,
 высовывая язык и наклоняя набок голову, совсем как делопроизво¬ 219
«Всех убиенных помяни, Россия...» дитель. У противоположной стены спала на полу женщина с корзи¬
 ной. Мальчишка иногда отрывался от своей работы и бросал в нее бу¬
 мажными шариками, но та продолжала сладко спать. Очередь продвигалась медленно. Часам к двенадцати впереди меня
 стояло еще одиннадцать человек, не считая спящей торговки, кото¬
 рая пришла раньше всех. Заболели ноги, и я взобрался на широкий подоконник, где уже си¬
 дели те двое, что не курили, — один в полушубке, другой в бобрико¬
 вой поддевке, подпоясанной ремнем. Разговор они вели шепотом, но
 он показался мне интересным, и я начал прислушиваться к свистя¬
 щей смеси русских и украинских слов. — Ну-у, брехня! — протянула поддевка. — Побый мене Бог, правду кажу! — уверял полушубок. — Спытай-
 те Омельку, вин сам бачив! — Так как же так вышло? — недоумевала поддевка. — А ось як: прышла у город бумага, що так мол и так: в таким-то
 сели в приюте обьявывся сап — коняча така хвористь — и уси диты
 щось билыпе пьятыдесяты — заболили, так що робыть? А воны — по¬
 лушубок слегка махнул рукой в сторону не то делопроизводителя, не
 то писцов — и пышуть: хворысть ця ныяк неизлечимая, потому по
 гыгыныческим соображеньям — разстреляты! И що ж вы думаете? Раз-
 стрилялы! — Кто? Свои мужики? — Ни, з городу. Приихали з городу чекысты и усих дитей... В это время мимо нас прошел, громко звеня шпорами, высокий
 военный с вышитой золотом лирой и несколькими красными квад¬
 ратиками на левом рукаве английской офицерской шинели, как
 объяснил кто-то потом — по чину равный начальнику красной диви¬
 зии. За ним шла молодая, улыбающаяся женщина в котиковой шубке
 и с чудными бриллиантами в ушах. Даже зимнее тусклое солнце ты¬
 сячами огней вспыхнуло в них. Рядом с ней бежал на цепочке крошеч¬
 ный шпиц. Начальник дивизии без всякой очереди подошел к столу и спро¬
 сил отрывисто: — Подотдел актов гражданского состояния? — Да, — ответил делопроизводитель, слегка приподымаясь и ком¬
 кая бумажку, на которой он так долго расчеркивался. — Что угодно? — Жениться хочу. Вот — моя жена, — жест в сторону молодой жен¬
 щины, — запишите нас, только поживее, спешу. Конечно, без всяких
 там церквей, по-граждански. Мы все заволновались. — В очередь! Станьте в очередь! Почему все ждут, а вы лезете вперед. 220
Рассказы и очерки Военный оглянулся назад и проговорил сквозь зубы: — На фронте лез на смерть без очереди и тут лезу! — Ваши документы, товарищ! Делопроизводитель склонился над поданными ему бумагами. Че¬
 рез минуту лицо его выразило недоумение, потом расползлось в улыб¬
 ку, и он снова обратился к начальнику дивизии: — Но позвольте, товарищ, ведь женщина эта, то есть ваша же¬
 на, — замужем. Вот в этом паспорте, выданном еще при старом режи¬
 ме, сказано ясно: жена гвардии ротмистра такого-то... Надо сначала
 развестись, а потом... Военный с досадой прервал его: — Муж ее помер. В земле уже, поди, сгнил, а вы, товарищ, со сво¬
 ими глупостями лезете, черт вас знает! — Не глупости, а так требуется, — обиделся совработник. — Вы,
 конечно, можете жить вне брака, это ваше дело, но по декрету в таких
 случаях необходим развод, как я уже говорил, или доказательство
 смерти первого... Начальник дивизии подозвал женщину с собакой. — Лида, вот скажи ему — помер он или живой? — Муж мой умер, умер, — мило улыбаясь, закивала головой дама,
 и бриллианты опять вспыхнули, как звезды, — недавно, правда, но
 умер. Уверяю вас, я не лгу! — Госпожа, — начал было, галантно склоняясь, делопроизводи¬
 тель, но сразу осекся. В очереди засмеялись. Мальчишка, исписавший
 своей фамилией всю стену и теперь принявшийся за двери, крикнул:
 «Господа — в Черном море!» — То есть, виноват, — товарищ, — про¬
 должал смущенно делопроизводитель, — я, конечно, не имею права.
 Прошу предъявить форменные доказательства. Начальник дивизии потерял всякое терпение. — А если я вам скажу, что я сам его укокошил? Понимаете, вот этим
 самым револьвером, — хлоп! И нет! Что вы скажете? В комнате сразу стало тихо. Мы все подошли ближе к столу, на¬
 пряженно вглядываясь в эту странную группу. Дама в котиковой шубке
 вынула из шелкового мешочка пилочку для ногтей и занялась мани¬
 кюром, по-прежнему ласково улыбаясь. Машинистка перестала сту¬
 чать на своем «ундервуде» и, открыв беззубый рот, смотрела на стояв¬
 шего с достоинством поднявшего голову военного. Даже мальчишка
 протиснулся вперед. — Пусть так, — сказал, наконец, пришедший в себя делопроизво¬
 дитель, — но все же представьте доказательства. Тогда начальник дивизии вынул из бокового кармана какую-то
 бумагу и сердито бросил ее на стол. 221
«Всех убиенных помяни, Россия.. — Читайте! — Дано сие, — начал вполголоса делопроизводитель, — Крым¬
 ским ревкомом товарищу, — следовала фамилия, имя и отчество мо¬
 лодой женщины, — в том, что муж ее, бывший ротмистр гвардии...
 действительно расстрелян Симферопольской чрезвычайной комис¬
 сией 29 ноября 1920 года в городе Симферополе на даче Крымтае-
 ва, что подписями и приложением печати удостоверяется... — А я, — вставил начальник дивизии, — комендант Симферополь¬
 ской комиссии. Вот — из бумаг видно. Ну, сам и расстрелял, в штаб
 Духонина отправил. Палач был трудового народа и гвардейский контр¬
 революционер, душегуб. Вот и все. Делопроизводитель собрал разбросанные по столу бумаги. — Брачное свидетельство будет готово часа через два. Зайдите к это¬
 му времени или обождите здесь, если хотите. Начальник дивизии щелкнул шпорами и вышел, придерживая ру¬
 кой блестящий палаш. За ним ушла и молодая женщина. Опять мель¬
 кнуло как-то удивительно мило и нежно улыбающееся лицо, вспых¬
 нули звезды в ушах, проплыла волна дорогих духов, пробежал крошеч¬
 ный шпиц с большим красным бантом на ошейнике. Ни тени
 жесткости или безумия не заметил я в этой улыбке — это была не¬
 множко капризная, немножко безвольная улыбка избалованного ре¬
 бенка. — Да-а, — вздохнул делопроизводитель, вынимая какую-то бума¬
 гу из шкапа, — бывает. Ну-с, кто следующий? Мы все опять выстроились в затылок, только поддевка и полушу¬
 бок продолжали сидеть на окне и разговаривали, теперь уже громко. — Морда, истинно слово, кирпича просит, — сказала поддевка. — Вин то ще ничого, — отозвался полушубок, — сразу видно, що
 за птыца, их до черта теперь развелось. А — баба, баба! Таких вишать
 треба або топить, як собак! (Жизнь. Ревель, 1922. 26июля. № 76)
ПЬЯНАЯ ИСПОВЕДЬ <» ♦ «»> Этот пьяный бред интеллигента, впавшего в буйный коммунизм —
 он был политруком какой-то части, — я слышал ночью, в товарном ва¬
 гоне поезда Орел—Тула. — Вы думаете — пьян? Совершенно правильно, до положения риз.
 Только до этого никому нет дела. Кто вам мешает, черт вас побери со¬
 всем! Скажите пожалуйста — трезвенники какие... Ведь это верно: по
 мне уж лучше пей да дело разумей. Дело... А если дела нет, а так — тре-
 панье языка? Начхал я на ваши декреты!.. Вот встану в Туле и — на¬
 пьюсь. Обязательно. Продам всю эту ерундовину и напьюсь... Я, ми¬
 лостивые государи, насилия над собой не потерплю. Не-ет, не потер¬
 плю!.. А впрочем — ваше драгоценнейшее!.. Он замолчал на несколько секунд. Заскрипела пробка в невидимом
 горлышке бутылки, забулькало что-то. — Очаровательно... Древнейшие говорили: «In vino veritas»1. Так это
 в вине. А в самогоне? Я вас спрашиваю — какая истина может быть в самогоне? Откро¬
 венно говоря, никакой. Нализался — и баста. Объяснение в участке...
 Мне как-то не по себе сегодня. Кажется — должно случиться непо¬
 правимое. Чего же вы молчите? Ага... понимаю... Друзья по вагону, с
 героем моего романа без предисловий, сей же час, позвольте позна¬
 комить вас. Онегин... виноват... В девятьсот десятом окончил универ¬
 ситет. Обратите внимание — на весьма. Это раз. Подавал надежды,
 оставлен при университете, понимаете... пьяное дело... Это два. Был
 скульптором. Вылепил чью-то морду и — первый приз. Колоссально!
 Мог бы спиться от радости, если бы раньше... Плюнул. Пошел в ар¬
 тисты, был в преддверии Александринки. Карпов хвалил, Варламов...
 Но тут она ему сказала: «Брошу я карты, брошу биллиарды, брошу я
 горькую водочку пить...» Дура была — все равно не бросил... Мамоч¬
 ка, ведь это профанация искусства. От брака спирта с Мельпоменой
 только горячка рождается. Никаких два-дцать! Ты должен быть гор¬
 дым, как пламя, ты должен быть острым, как меч... Как Данте... Вот
 глупости — Данте... А Шекспир?.. 1 Истина в вине (лат.). 223
«Всех убиенных помяни, Россия...» — Господи! — взмолился бабий голос в углу. — И спать не дают
 охальники. Хоть бы ради Великого посту языки-то попридержали.
 Ругаются тут... — Пардон, мадам, миль пардон... Божественные ручки ваши це¬
 лую, страусовым пером шляпы... Но, собственно говоря, вы можете
 совершенно свободно заткнуть свою плевательницу. Я разрешаю вам...
 Апухтин... И вдруг, представьте себе, — война. Как, что, кем, чем, о?
 Ничего не известно. Признали мы за благо... скрепил барон Фреде¬
 рикс? Позвольте, а мне какое дело — скрепляй! Не разговаривать! Все
 отставной козы барабанщики — в окопы... На первый и второй — рас-
 считайсь!.. Выпьем... Как говорят хохлы: выпьэм, шоб дома не журы-
 лысь... И ничего остроумного... Опять заскрипела пробка. — И кто ее выдумал — революцию? Есть анекдот: спрашивает неже¬
 натый женатого — ты как женился, по расчету или по любви? Нет, по
 глупости... По этому самому соображению и я в партию влип... Чрезвы¬
 чайно просто. Идет рожа, на роже — английское сукно, у рожи — особ¬
 няк, в особняке — Мюр и Мерилиз. А я гол и бос, в животе — митинг...
 Да... Скажете, продался? За сапожки фасонные душу заложил? А вы-то
 где были тогда, неподкупные? Почему — куска хлеба не дали... лизали?
 Ничего. Пройдет это. А он, мятежный... Хе... Помню — в юности гово¬
 рили нам: народ превыше всего, иди на костер во имя его, жертвуй всем...
 Мы слушали, умилялись: ах, пейзаны... народовольство... сейте разумное,
 доброе, вечное..'. Сеяли благо, а взошло насилие. И где — спасибо? Ни¬
 чего не понимаю. Мотаю головой, как баран. Послушай, милый мой, ска¬
 жи, я обманул кого-то страшно или меня обманули? И почему — кровь?
 Разве можно, чтобы — кровь? Высшая справедливость, милосердие, и
 вдруг — стенка. По приговору реввоентрибунала девять оправданы, а
 шестьдесят два... Кто позволил, кому они нужны — шестьдесят два? Не
 отвечаешь, хитришь, милый. Ты тоже такой? Ну, одно слово, одно! По¬
 чему несли в душу светоч, создавали пророков, а вышло — гадость,
 шкурничество? Грабь награбленное. Как — грабь? Ведь у Карла Мар¬
 кса... Дует здесь чертовски. Зачем — компартия, а человека не видно?
 Понимаешь — человека? — Стыдно, — сказал кто-то в темноте, стараясь, видимо, изменить
 голос, — стыдно и страшно... До чего вы нас довели. Почему теперь
 правду говорит только пьяный, да и то в темноте, чтоб не увидели, бо¬
 ится? Что вы с нами сделали, вы, пьяницы и сифилитики? Когда ко¬
 нец всему этому, Господи?!.. — С подлинным верно. Устами вашими глаголет истина. Не партия,
 а клозет всероссийский, в самую точку. Гадит всякий, кому не лень. Сто
 больших утопий и миллион просто воришек. Главное — ничего нет зап- 224
Фотография И.Е.Ренина с дарственной надписью Ивану Савину :
 «Необыкновенно красивому Ивану Ивановичу Савину. Пенаты. На добрую память. Илья Репин». 27 января 1927 г.
Обложка книги И .Савина «Ладонка» работы JI. Ковалевской - Рык.
 ^(Белград, 1926 г.)
Дарственная надпись Обложка второго издания книги Ивана Савина на шмуцтитуле книги Ивана Савина «Ладонка» «Ладонка» (Нью-Йорк, 1958г.). ( Белград., 1926г.).
т mk Могила Ивана Савина
 на русском православном кладбище
 в Хельсинки Успенский собор в Хельсинки,
 был освящен в 1868 г.
Иван Савин. Иван Савин.
 Гельсингфорс,
 1920 - е гг.
ХУ въ комигетъ по осыпечдою высшаго оьраэовлшя русскому юношеству ЗА ГРАНИЦЕЙ. C«M« d< Patnnu«E de U Je«MM« UmTtniUaR RlMM A ГЬпЩИ /6^ . . 1*.....
 Jf't Л/,, /•"; ÿ / y KAM. * 3 A Я В Л E It I E КАНДИДАТА НА ПОЛУЧЕН1Е СТИПЕНД1И ДЛЯ ПРОДОЛЖСШЯ ОБРАЗОВАН» ВЪ ВЫСШИХЪ те УЧЕБНЫХЪ ЗЛВЕДЕНЮХЪ ВО «»AMWHi Coto.IQu ftl uiêui HÜ' üii’ ifj'ämfe |6Ü состоя«»« : холост» (liMU), n 6pi
 ptjuvufik ]гч«Акочъ ми««и1м Bu onoi ПР0ШЕШЕ um oDpuoun) H. fftt..m.Acert.^f* Ciun j,WKio»lp«j, 4i tt,,4 > » Л"р<- A jiperv : L‘*.+Л* .М~Л ..&*...ff.r К.....Ш*...ш*. Прошение Ивана Савина
 в Комитет по оказанию высшего
 образования русскому юношеству
 за границей. 18 июня 1923г. // щ \ф 'Wfc*,V <
 1 V ■ A Jtvnttà* niihс H, Æ«/*' y«4f - л;<44,
 Uni (rj
 T. (tК>иш-'мг<1. Æ; û«lfX ЛЛ /3 < 4 (Слмц/»«»* ^ -vf- f. itMJUtkij <M*VVUC>».'4^.4 Wot-‘‘ A '*■ , t*»« .ч«-«- К Л*Л*«л e ***•>> ! О 4 ^рч*яя««1 4 ц*л*»уг~ч j Ляч
 ICU« >< Kmfu. е* <*«»'<*.( «»I 1ч*<мЛ, tf* ^ «1Ы>ч-
 7*М» Лл-'|>учЧл.'ьи*<» '*w 1к»лчк -»«fTÎHlfcÂl '»^Ч|Ч«0| "UUnAnKiw ^4 Кл~Ч^Ч■ "MO* d«tw»4 /V,-, ti CKA+i* « ! я 'Л^МЪГ'1 W*(s 'IW^«) IC-4/y Л-л >«#*- ’У““’ *<WÎ J«K?l4rt«V -4~ *»*•, V>T. / ß</u<wai X *«(A c/*« ^ «Л4Л».и/»-Ч (v k« SpMIVn 4. 3*t/«^v*ïf.oe»A{**■»! <Aw» <Ч^И,И«1, ?
 KöJ>»*.*4 ^<*МС*«Л лчч ?*ewi /*ч^«ц к А «**ЛчЧ ^IO-^М. OKI II f&nj *'*'/ <V*.4r>l Tie eft»n. UfCÄA«^ I AUK 4'NtA>kw-\ £«>r?44t -“Ч <> «'JA<it.Me*.4 Зчгмич. <«WAU№^*^4 OOS. в%\*(Л1 t Л«- Счч1^«ч fjjccK*# >j О >>«л|/ V*-'j ^ Л» ^»»ЧЛ »Га 4^tw ^лЛчл-'.'г* Ч. )«*■>' окл»- 1!,»ь"Ij -1 A sfr**** **4jt Ùm<m г 'ßo Письмо Ивана Савина
 в Комитет по обеспечению
 образования русскому юношеству.
 30 июля 1923г. 4Г*. ммсндомть . . *<УГ*ГТ" . J>uJ Л?Г?ГГ*.‘*Л, Г.... I». Д..«*«. OU*M 7 J^w. 4,-- - У" *" 1 згг,-г-1^*ис J trrt V-2r?~V Заявление Ивана Савина
 на соискание степени кандидата
 для получения стипендии
 для продолжения образования
 в высших учебных заведений
 в Бельгии. /<? июня 1923 г. ■V»-- но (/dllöJUUtUt !^4МЛ I* •bfßJim+m* i Фшт*д1\ ( jUtrnfm j f^L * Л/ f, ^ Vo. /* jfak
 AmWkJ, i5 e^rA4* ^ JFp о * t it ; t_. Ataj. 4 4»; *vi ^*5f »—- (»*-4 ‘ ' ■ ■ tT .. - Hoj-v»"- M * .21. Ai«.., n - »«.«И-." U. kv.m. Л *.«w_ —r<J , . шД tmJtnij irf*** tj -hr Y /ш»>< M (u. .am/anur» t *—* * A* ■***'- ■ • л «*« - v «zr**» лг.л и/| ( Фиш-J-», н. Л«*» •-*»»* X ^>»11 ii-H“ -H-'fc— »ТГ">* ( ’■*'“ ■**“• —**"■ \ ь*; £ <Гс..(. м^.».П| . i ««« ^ ■* JVj4 ^U«(| n^aiK М^ш/ааН к Ч- J«/ .»«ow.rt / ^ш«м *к LrxÄ ^ггЗс. -“гJ~î^r i..~ W » <4y,£.JJi л'-чу / «i«. -c w^—» « *“®~ ^ Ak Airafc M fc«.v м. Ач — m^> jwj.«»»*«» «• «»« /•ut.a.uM, .л в ИЧ, • *«r» /»-Äj 4i ».£4f-=« -»w V ->««*« .*-.«.»-1 Jo<«4~".
 * Г —« 4 ЛчрЬышяЛ J>f~~ J M /f/J ay«.
 * b—t/- <Ж.« e*u^<*4 Прошение Ивана Савина о
 получении высшего
 образования в Бельгии. J /яшду /Р2? г.
Генерал, Барон Врангель
 со своими
 соратниками.
 Крым, 1920 г. Ыи,<м jlAii ^"7 •jftpMtl Miy ! »/((ИЧ JtaMM M<* « *5"—p-«*- ' £ •[*-> Ml pJ*‘0. tJtjtU," , '»•<-4 *»««/»1* 1уч*Л^^*А 1 Û*»4 3«WjM«V î 0«.«**IS| , 'Y*^ , >\~ l'V/«4» vt.' ДО V**'N 'f 1 * *'/*/ J'avofox-n *H; I J’cc*0iii**l À f-^
 fhftoJc Письмо Ивана Савина. \
Рассказы и очерки ретного. Вали валом, все для будущего... Ловкая работа — схватил — и в
 заграничный банк. В банк... Для будущего... И будет мир, как сад цвету¬
 щий, для окрыленных птиц-людей... Сад... Недавно подходит ко мне
 красногвардеец, спрашивает: вот вы — политрук, так объясните нам, ког¬
 да ж рай-то на земле наступит. Я был трезв тогда, ей-богу... Ну и что я
 скажу? Когда? Отстаньте от меня, пожалуйста! В самом деле — такой ду¬
 рак! Что я — нарком рая? Жди... Мир во человецех благоволение. Самое
 смешное — они ждут от начальника нашей дивизии — собственный дом
 в Харькове... на чужое имя... Тот не ждет от мадам Красиковой пуд
 бриллиантов. Мадам Луначарскую арестовали в поезде, в корзине — все
 ценности Гатчинского дворца... Троцкий... Рай — володимерское, бого¬
 мазы... Аля вотр...1 Он снова достал бутылку и пил очень долго. — Я не знаю, как это сказать... ну, словом, душно. Совесть... у меня
 еще совесть есть. Клянусь самым святым для меня... Вы чужие — но пой¬
 мите... Бывает так мерзко за самого себя. Вы уйдите, будут другие, а это
 останется. Я знаю, вы думаете: пьян. Не противоречу. Что у пьяного, то
 есть у трезвого на уме. Вы думаете — гнойный нарыв на теле народа. Это
 мы... Добавлю — и вонючий... Совершенно ясно — лопнет он, нарыв.
 Потечет гной. Что тогда? Будет день, и погибнет священная Троя... У меня
 была жена, такая славная. Развелся я с ней — модно. Говорила часто: ты
 безвольный, плохо кончишь. Вы не видели ее? Глаза синие-синие, бло¬
 ковские. Любила страшно древнерусскую живопись... Не важно... Куда
 мне теперь? Что? Я ничего не говорю. Иногда такой страх. Ведь не сле¬
 пой же я — вижу. Обманываем мы вас. И я тоже. Простите меня, я не
 нарочно, g нечаянно. Я верил — будет счастье. И вот — разбитое корыто.
 Даже корьгга нет. Горечь какая. Как быть? Скомандовать самому себе —
 кругом? Идти к Александринке, к Островскому, в чей-то тихий дом, в
 жуткую правду? Хорошо, я пойду. Мне здесь уже нечего делать. Пойду,
 буду ждать, как вы... Лучших дней... Но — клеймо... Разве стереть его?
 Ведь клеймо останется... Побежит за мной... Пальцем... Он закашлялся и умолк. Мерно дребезжал вагон, в дверную щель
 дул свежий, весенний ветер. Чиркнула спичка, неярко облила корич¬
 невую стену, увешанную мешками и чайниками... Погасла... — Нализался... — сонно вздохнула баба, — Погибели им, окаян¬
 ным, нетути... Когда брали парнишку мово, одежда на ем была хоть и
 латаная, а — ничего, крепкая одежда. А вернулся, с войны-то, — гол
 как сокол... Только и радости, што — товарищ... Шпукулянты... Сопя и кашляя, громко плакал в углу пьяный политрук... (Русские вести. Гельсингфорс, 1923. 8 февраля) 1 За ваше... {фр.) 9 — 772 225
ТАМ
 <» ♦ +> Мой затерявшийся в бескрайних полях город, такой старомодный,
 такой пыльный, такой прелестный... Широкие улицы, еле сдерживаемые
 рядами хрупких домов: прозрачные глаза окон, днем — серые, с белыми
 ресницами дрожащих занавесок, вечером — темно-темно-синие, с яр¬
 кими зрачками керосиновых ламп. Кривые доски тротуаров: над ними
 зеленые, мохнатые руки кленов и лип. Старый, сгорбленный собор над
 обрывом. Жизнь радушная, теплая, как солнце. Солнце, как жизнь... А когда я проснулся, — в окно стучали капли чужого дождя. Чу¬
 жое море билось в холодную стену скал. Чужое небо мутной сталью
 висело над чужим городом. Где-то ходили, смеялись непонятным сме¬
 хом, говорили на незнакомом языке чужие, непонятные люди. И по¬
 чему-то — странно скачет наша издерганная мысль! — вспомнил я эту
 грустную, такую обыкновенную в наше необычайное время, историю.
 Историю маленького человека, кровавым сапогом вдавленного в вы¬
 горевшую землю моего далекого-далекого, такого пустого теперь и
 страшного города. Павел... Павел Харитонович? Да, его звали — Павел Харитонович.
 Много лет служил он в казначействе, исписывал толстые книги циф¬
 рами, щелкал на счетах и был счастлив. Невысокого роста, чуть сгор¬
 бленный, с лицом таким, какие бывают на старых выцветших фото¬
 графиях, он так шел к нашим серым улицам, к пыльной площади у
 кладбища. Бог не дал ему детей, ему и жене его, такой же милой, как и сам
 Павел Харитоновичей супруги всю силу своей искавшей выхода люб¬
 ви обратили на двух собачек. Собачки эти — совершенно одинаковые,
 длинные, рыжие, на кривых лапах, помесь таксы с дворняжкой — все¬
 гда бежали впереди них мелкой размеренной рысцой, благовоспитан¬
 но виляя хвостами. Если Павла Харитоновича видели на улице одно¬
 го, считалось чуть ли не долгом осведомиться о супруге: если оба они
 шли без собачек — собачки были больны или наказаны за какую-ни¬
 будь шалость. Над этой дружной семьей добродушно подсмеивались,
 но и любили ее с той почтительной мягкостью, которую таила в себе
 русская глушь. 226
Рассказы и очерки Теперь и ее нет, ничего нет... За несколько лет до революции Павел Харитонович начал строить
 домик на Лисовской улице, где у него был купленный раньше клочок зем¬
 ли. Нанять рабочих он не мог — где столько денег взять? — и принялся
 сам за постройку. «Склеить две комнаты с кухней — не бог весть какая
 сложная работа, да и знакомый подрядчик советами помогает», — гово¬
 рил он. Надо было видеть, с каким любовным усердием, даже нежностью,
 «супруги с собачками» месили глину, клали кирпичи, белили, суети¬
 лись, бегали по городу с просьбой «занять, ну — рублей тридцать до
 двадцатого, до жалованья... Понимаете, все готово, только полы ос¬
 талось выкрасить... пожалуйста!». Наконец скромный дом был выстроен, скромное новоселье от¬
 праздновано, и с лица Павла Харитоновича сошло выражение неус¬
 танных забот и усталости. На воротах зазеленела долгожданная таб¬
 личка «Дом Павла Харитоновича Ч.», из окон выглянули горшки с ге¬
 ранью и рыжие морды собак. Время шло. Дремлющей стаей проплыли годы мира; звоном ис¬
 крящейся стали прогремела война; пронесся смерч революции. Ру¬
 шились троны; в муках борьбы рождались новые государства; в про¬
 пасть безысходного горя впадали миллионы великого, обманутого
 народа... А в доме на Лисовской по-прежнему бродила добродуш¬
 ная тишина, цвела герань и смотрели из окон собачки, немного,
 впрочем, похудевшие. — Смотрите, Павел Харитонович, — шутили иногда те, что не по¬
 теряли еще способности шутить, — отнимут у вас дом. Ведь вы бур¬
 жуй, живете на нетрудовой доход. У вас, говорят, даже утки есть... Павел Харитонович удивленно поднимал брови. — Никогда этого не может быть. Ведь сам, понимаете, сам, свои¬
 ми руками построил свой дом. На трудовую копейку, собственным
 Трудом заработанную... А вы говорите — нетрудовой доход. Шутник
 вы, право... Так & простоте сердечной думал маленький человек, потом и не¬
 доеданием создавший свое маленькое благополучие. Но пришли большие люди. Люди, считавшие себя большими...
 Люди, не брезгавшие и такой копейкой — «с миру по копейке —
 коммунисту рубль»... В прошлом году Павла Харитоновича «уплот¬
 нили» — вселили в одну из комнат беспокойную, нахальную семью,
 криками и бранью наполнившую его безмолвный домик. Через ме¬
 сяц эта семья заняла и вторую комнату, вытеснив хозяев в кухню. Павел Харитонович смирился, молчаливо перенес это горе. Он хо¬
 дил по двору еще больше пожелтевший и осунувшийся, утром и вече¬ 9* 227
«Всех убиенных помяни, Россия...» ром убирал сор, выброшенный жильцами из окон, виновато улыбал¬
 ся, когда над ним грубо смеялись его неожиданные квартиранты, и
 молчал. Только один раз сказал незлобно: — Вот вы рубите дрова в комнатах, портите полы... А мы с женой по
 ним лазили, сами грунтовали, красили... сколько труда... Если вам не хо¬
 чется выходить во двор, то вот — на крылечке можно или в сенях... За это у него отняли кухню и милостиво разрешили жить в са¬
 рае. Быть может, и до сих пор они, четверо — два маленьких чело¬
 века и две маленькие собаки, — жили бы, тесно прижавшись друг к
 Другу» в маленьком сарае под соломенной крышей, если бы боль¬
 шие люди не вздумали еще раз пошутить над ними, лишить их по¬
 следней радости — уток. Павел Харитонович аккуратно собрал под
 окнами перья — такой смешной! — пошел жаловаться кому-то, по¬
 казывать вещественные доказательства кражи... ...Его выгнали со двора совсем, — сарай нужен был для дров. — Фюйт! — свистнул ему вслед один из жильцов, — Жаловаться?
 Ах ты, лизун буржуйский, крыса казначейская! Тоже домовладелец
 выискался... «Мой дом, мой дом!»... Какой это, дурак, твой дом? На¬
 родный, а не твой... Ну, при, при ко всем чертям, да не оборачивайся,
 а то еще в морду дам! А через два дня на базаре шушукались бабы: «...Вин дистав десь
 (где-то) ливорверт... убыв одного жильця, раныв трех... та и выбиг, як
 самасшедший, на вулицю... схватылы его, а вин плаче...» ...Павла Харитоновича расстреляли. Жена его сошла с ума. А рыжих
 собачек кто-то в приступе жестокой жалости убил у родных ворот... (Жизнь. Ревель, 1922. 18 сентября. Ns 99)
В МЕРТВОМ ДОМЕ <» ♦ ■♦> Потому ли, что с убаюкивающей монотонностью падала стена сне¬
 га или, меняя на тридцать девятой версте лошадей, он выпил у пред¬
 седателя волостного исполкома слишком много церковного вина, как-
 то сразу напоминавшего и деревянную церковку, и отца Стефана в
 лиловой рясе, — но казалось теперь Хорову, что ему не под сорок, а
 только восемнадцать лет, что он не истрепанный, не желчный, не сле¬
 дователь по особо важным делам, едущий в Пеньков по делу о контр¬
 революционном заговоре бывшего дворянина Трибицкого, а реалист
 выпускного класса Петенька Хоров, на рождественские каникулы едет
 домой, в село Большие Холмы, и его укачивают родные с детства роз¬
 вальни. Вот так и было: летели мотыльки снега, тихонько визжали по¬
 лозья, на козлах, завернувшись в баранью шубу и рваное одеяло, по¬
 качивался Федька — мужик степенный, какую-то большую думу за¬
 таивший в маленьких, запавших внутрь глазах. Плыли версты, лег¬
 кие и сонливые; рассыпалось небо белым дымом; иногда левая
 пристяжная начинала ни с того ни с сего прыгать и кусать корен¬
 ника, и тогда Федька, недовольно крякнув, бил ее в круп ногой в
 огромном валенке. Дома Петенька с полчаса переходил из объятий в объятия матери,
 мелкой помещицы, в несменяемом капоте с зелеными разводами, се¬
 стренки Сони, радостно хлопавшей в ладоши, отца, вечно страдавшего
 зубной болью, каких-то почтенных старушек, няньки Лизаветушки.
 Все это суетилось, засыпало вопросами, рассказывало самые свежие
 новости и слухи Больших Холмов. А когда, умывшись и важно закурив папиросу, шел Петенька в сто¬
 ловую, все — и мать, и отец, и Соня, и старушки, и Лизаветушка —
 двигались за ним, как свита. В столовой, между буфетом и потрескав¬
 шейся картиной Маковского «Поцелуйный обряд», в кресле с золо¬
 чеными ручками обыкновенно сидела Ляля, младшая дочь отца Сте¬
 фана, с утра ожидая Петеньку. Он подходил к ней, розовый от моло¬
 дости и смущения, ласково подавал руку, а свита впивалась им в лица
 и дурачливо кричала: «Горько!» 229
«Всех убиенных помяни, Россия...» Знали, что любовь долгая и нежная связывает выпускного реалис¬
 та с поповной, знали, что летом, над затхлым прудом, до зари проси¬
 живали они, немые и захлебывающиеся, а потом шли по росистой тра¬
 ве, по грядкам цветной капусты и петрушки, шатаясь как пьяные, и
 тяжесть еле сдерживаемой буйной страсти вдавливала их ноги в мок¬
 рую землю. Знали все это, а вот теперь — нечуткие такие — добро¬
 душно посмеивались, когда девушка холодными от волнения губами
 целовала Петеньку в лоб. Была Ляля слишком смугла и, пожалуй, даже некрасива собой — с
 большим ртом, с большими пухлыми руками, но такой ясной синевой
 мерцали ее глаза, так матов был румянец на щеках, так забавно и кокет¬
 ливо, перекинутая через правое плечо, дергалась в такт шагам темная
 коса, что всякий раз у Петеньки сладко ныло сердце, когда нечаянно или
 нарочно задевала его Ляля рукой или светло-желтым бантом косы. Поздоровавшись, брал Петенька со стола прошлогоднюю «Ниву»,
 садился рядом. Мать накладывала в хрустальную вазочку вишневого
 варенья, заваривала чай. Весело звенел древний прабабушкин само¬
 вар. Рука Ляли дрожала на золоченой ручке кресла и незаметно про¬
 тягивалась под «Ниву» — до боли сильно сжимала пальцы Петеньки.
 Стыли часы. С неясным шумом упало небо, рассыпалось на мелкие, снежные
 куски. В гуще коричневых волосиков башлыка, нахлобученного до
 подбородка, заискрился огонек. Лошади стали. Хоров, вздрогнув, открыл глаза. Зевнул, — Ну, чего стал? Поезжай дальше. Ямщик спрыгнул с саней и ответил бабьим голосом: — Куды — поезжай? Оце ж вам и Пеньков. А вот гостыниця. — Значит, я спал... Тащи вещи. Свежо, однако. Длинный дом оливкового цвета — пеньковская советская гости¬
 ница — чернел рядом окон. Только в крайне левом горела свеча. За
 вечер на широкий тротуар намело сугробы снега, ноги вязли в их глу¬
 боком пуху. Хоров с трудом добрался до двери и постучал в стекло —
 звонка не было. Заскрипел ключ, с крыльца побежала вниз полоса света. На поро¬
 ге появилась женщина с лампой в руке. — Телеграмму мою получили? Комнаты есть? — спросил Хоров,
 входя в переднюю. — Есть, пожалуйте. — Без клопов? — Без. Мальчишка-ямщик внес два чемодана и ручной саквояж, получил
 смятую бумажку и ушел, оставив запах махорки и дегтя. 230
Рассказы и очерки На паркете расплывалось пятно талого снега. В углу, где стоял боль¬
 шой окованный железом сундук, свешивались вниз темные полоски
 обоев: видно, перетаскивали куда-то сундук и задели острым углом
 стену. Пока следователь сбрасывал башлык, бобровую шапку, одну и дру¬
 гую шубу и чистил на себе френч с университетским значком, жен¬
 щина смотрела на него забитым взглядом. — Вы заведующая гостиницей? Как ваша фамилия, товарищ? —
 сказал Хоров и сейчас же подумал: «Что это у меня за тон такой веч¬
 но... допросный?..» — Тоскливо вам здесь одной? Женщина подняла с полу окурок и бросила его за сундук. — Нет, ничего. Привыкла я уж. А фамилия моя — Симанская. Ма¬
 рья Семеновна Симанская. Вы будете что-нибудь есть? — Есть не хочется, днем плотно пообедал, а вот чаю выпью с удо¬
 вольствием. Так что вы соорудите мне самоварчик. Кроме меня есть
 еще кто-нибудь? — Никого. — Прекрасно. Не терплю шума. Ну-с, проведите меня в мои апар¬
 таменты. Марья Семеновна с высоко поднятой лампой пошла по широкому
 длинному коридору. Сзади шел Хоров с саквояжем и по привычке на¬
 свистывал «Это девушки все обожают...». Шаги глухо отзывались под
 высоким серебристо-серым потолком: смутно очерченными квадра¬
 тами мелькали выкрашенные под дуб двери. В конце коридора высил¬
 ся огромный шкаф, покрытый тонким налетом пыли. — Хороший дом. Чей это? Марья Семеновна остановилась на минуту. — То есть как это — чей? Конечно, советский. — Это я и без вас знаю. А чей он был раньше? — Анны Михайловны Губовской. Была здесь такая... — Буржуйка? — досказал следователь и опять подумал: «Что за ба¬
 нальность!» Но был ход его мыслей и слов как будто предрешен, как
 будто заведен ключом, привычным за много дней вперед. — Теперь,
 конечно, в бегах. Вы ее знали? Воображаю, птица. Марья Семеновна хорошо знала хозяйку дома, была подругой ее
 дочери, слышала, что погибли у нее три сына, но отрицательно пове¬
 ла головой: — Не знала. Вот ваша комната, а чаю я принесу. Хоров слегка поклонился: — Спасибо. Тишина в комнате была удивительная, строгая такая. Как будто те,
 что жили в ней раньше, уходя в бездомье, унесли с собой всю суету 231
«Всех убиенных помяни, Россия...» своей жизни, тревоги и печали, а тихую молитвенную радость оста¬
 вили. Или, может быть, забыли? Светилось это, чуждое новым, без¬
 молвие в запыленном зеркале высокого черного трюмо между окна¬
 ми, в матовом блеске письменного стола на выгнутых ножках: таилось
 это в небольшом шкафу с книгами, занавешенном темно-красным
 шелком, в плетеном кресле — подушка лежала на нем зеленая, с ка-
 кими-то странными, наивными цветами. Казалось, сорвав портьеры
 гостиной на галифе и кожу столового дивана на куртки, искромсав,
 изгадив все, что попалось на глаза, пьяная толпа побоялась вломить¬
 ся в эту комнату, слишком цепко преданную прежнему, влюбленную
 в былое. И потому до сих пор оставалось целым сукно на письменном
 столе и строго смотрел из темной рамы Николай Чудотворец. Как
 прежде. Хоров бросил в кресло саквояж, провел рукой по волосам, чуть тро¬
 нутым сединой, открыл шкаф. Запахло лаком и пылью, когда выта¬
 щил книгу в тускло-лиловом переплете. «Севастопольский мальчик».
 А на внутренней стороне переплета цепочка крупных букв: «Малому
 Коле от папы, 1913». Следователь бережно перелистал книгу, прочел страницу, улыбнул¬
 ся знакомой с детства фигуре адмирала Нахимова, закрыл. Потом взял
 другую — «Записки институтки». И снова надпись на переплете по¬
 черком острым и прыгающим: «Диличке от Жени». Вся верхняя пол¬
 ка была уставлена детскими книгами, и носили они следы чьей-то да¬
 лекой, непонятной Хорову заботливости: закладки, неумело вышитые
 крестиками, ленточки, на каждой книге — номер. На двух нижних
 полках, тесно прижавшись друг к другу, дышали тишиной и пылью
 Пушкин, ранние стихи Блока, Оскар Уайльд, немецкие классики,
 изорванный Ницше, журналы, сборники «Знание». Следователь крепко прижал к виску ладони — ныла последнюю
 неделю голова, так что было мутно в глазах — и закрыл шкаф. Стало
 тоскливо и неловко почему-то. Жили здесь какие-то далекие ему
 люди, в детстве читавшие Чарскую и Станюковича, потом влюбились
 в Блока, в неистового пророка-сверхчеловека — Ницше. Текли дни
 размеренные и ясные. И вот пришел следователь по особо важным де¬
 лам Хоров, и стали горькими дни. Пришел следователь Хоров, весь в
 желчных усмешечках, в табачном пепле, в крови. Следователь Хоров,
 убивший, может быть, отца и брата. Пришел жуткий и жесткий, с на¬
 ганом на широком ремне, с бутылками церковного вина в краденом
 саквояже, в чужой шубе с бобрами, и чутко насторожилась комната,
 налитая прошлым. Кажется, заплакала. Покачиваясь в плетеном кресле, думал Хоров о том, чего уже ни¬
 когда не будет, — о молодости, о поле васильков за садом отца, о Ляле. 232
Рассказы и очерки Казалось тогда все таким простым и вечным: васильки не отцветут,
 молодость не сгинет. Когда пела Ляля над прудом песни или, тряся
 седой головой, резала Лизаветушка яблоки для сушки, думалось — хо¬
 рошо жить. Господи! Смеялись Ляля, Лизаветушка, серый пес Волк,
 кусты смородины за домом, голуби, садовник Архип, зимой и летом
 ходивший в валенках. Во всем, в каждой мелочи, в мимолетном слове
 дрожала она, эта неумолкающая радость жизни. Дрожала, а теперь... Изо рта выпала искусанная папироса и пока¬
 тилась по полу, оставляя дорожку пепла. Было бы смешно поднять ее,
 привыкнув к грязным канцеляриям и кабакам, да и закатилась она
 далеко — под кровать, но следователь, подчиняясь какому-то власт¬
 ному настроению, долго шарил в темном углу, нашел окурок и спря¬
 тал в карман — пепельницы не было. Потом смахнул носовым плат¬
 ком пепел и снова сел, гладя зеленую подушку с наивными цветами. Постучали в дверь. — Войдите! В комнату вошла Марья Семеновна с подносом, на котором туск¬
 ло поблескивал чай в стакане, а на тарелке лежал хлеб, намазанный
 маслом. Пока заведующая ставила на стол чай и хлеб, Хоров рассматривал
 складки ее вылинявшей юбки и думал, что сейчас уйдет Марья Семе¬
 новна, шлепая ночными туфлями по коридору, и опять сдавит его мер¬
 твая комната в тисках все ярче и мучительнее, и, чаще приходящего
 сожаления о чем-то ласковом и покойном, опять до глубокой ночи
 будут гореть виски. — Вы живете здесь? — спросил Хоров, чувствуя, как много тепла
 вкладывает он в такие обычные слова. — Да, но ночую я во дворе, в маленьком флигиле. Я и дочка. — Вы вдова уже? Такая молодая... У Марьи Семеновны незаметно дрогнули руки. Она ничего не от¬
 ветила и накрыла хлеб салфеткой с красной монограммой. «АГ.». Над
 стаканом подымался легкий пар. — Мне кажется, ваш муж ушел с белыми, — начал следователь и за¬
 шагал по комнате. — Служебная ли это опытность или так просто — на¬
 блюдательность чисто природная, но когда вы встретили меня и посмот¬
 рели исподлобья, я сразу же решил: контрреволюционерка. То есть, про¬
 стите, всегда у меня эти глупые слова. Я не то хотел сказать, не то. А вот...
 еще тогда, в передней, мне показалось, что вы меня ненавидите скры¬
 той, но глубокой ненавистью. Ведь правда же — ненавидите? — Я на всех так смотрю, у меня глаза больные, — сказала Марья
 Семеновна. Следователь сел на кровать, задев револьвер подушкой. 233
«Всех убиенных помяни, Россия...» — Глаза? Может быть, может быть. Я не спорю. Но почему не толь¬
 ко вы — все так на меня смотрят? Почему? Ну хорошо! Следователь
 Губчека. Убийца, палач, по-вашему. Пусть. Но разве я не могу слу¬
 жить своей правде — понимаете — правде так же убежденно, как ваши
 мужья и братья служат своей? Если вы меня считаете мерзавцем, то
 почему я не могу считать мерзавцем бывшего дворянина Трибицко-
 го, замышлявшего заговор против меня. Ведь выйди у него переворот
 в общегосударственном масштабе, он поставил бы меня к стенке так
 же безжалостно, как это делаю теперь я с ним. Наверное, поставил бы!
 Так почему же с его стороны это — справедливо, а с моей убийство,
 а? Нет, ответьте мне! Сначала Марью Семеновну удивило это, ставшее вдруг желтым и
 длинным, лицо, эти быстрые, хрипло произносимые фразы; прижав¬
 шись спиной к стене, подумала: как ненормальный. Потом годами
 сдерживаемое раздражение всколыхнулось в ее душе и горячим ша¬
 ром подкатило к горлу. — Вы еще спрашиваете, почему? — сказала заведующая, стуча под¬
 носом по столу. — Вы уверены, что это равная борьба? Нет, вы ожи¬
 вите всех расстрелянных Трибицких, выпустите их из тюрем, верните
 всех бежавших из России, разделите поровну оружие, и тогда вы уви¬
 дите, за кого народ — за вас или за них. А то — герои какие! Подума¬
 ешь! Правду с ножом за спиной проповедуете?! Хоров, не мигая, смотрел на женщину, и впервые за все это время
 не приходили ему на ум ни арест, ни ссылка, ни высшая мера наказа¬
 ния. Он не понимал того, что в безудержном гневе кричала Марья Се¬
 меновна, не старался понять. Стоял у кровати и, то сжимая, то раз¬
 жимая пальцы, говорил тихо и монотонно: — Вы меня не понимаете, вы меня не понимаете. Ногти резали ладонь, боль от висков расползалась вверх по всему
 черепу, но в глазах, полузабытых веками, кружилось какое-то при¬
 ятное, покойное тепло без мысли, без желаний, без гнева. И когда,
 хлопнув дверью, вышла из комнаты Марья Семеновна, шлепая по ко¬
 ридору туфлями и качая головой: «Ну, быть мне завтра в Чеке...» —
 следователь сказал ей вслед с нервной дрожью: — Спокойной ночи! А вы все-таки... того... поймите меня! Марья
 Семеновна! Опять заколдовала мертвая тишина; за стеклом шкафа шевелилась
 занавеска; в левом углу белела борода и густые брови Николая Чудот¬
 ворца. Опять сильно потянуло пылью и пустотой. Открыв средний ящик стола, Хоров вынул оттуда связку писем в
 простых серых конвертах. Все они были записаны одним и тем же по¬
 черком — неустановившимся, детски-девичьим, забегающим вниз и 234
Рассказы и очерки вверх по краям листа. И в них, как и в книгах, как во всей этой дет-
 ски-юношеской комнате еще искрились следы чьих-то нежных паль¬
 цев, чьих-то теплых губ. «Мой милый мальчик, — стояло в верхнем письме. — Я сегодня
 совсем сумасшедшая. Мне так трудно понять: вчера еще ничего не
 было, а теперь — ты. Как я могу сказать, что во мне сейчас, что со
 мной, — какое счастье?! Сижу в классе, как на иголках, скорее бы ве¬
 чер, к тебе, радость моя безмерная! И потом... я, ей-богу, боюсь, что
 учитель и подруги услышат, как у меня стучит сердце. Глупая, да? Все
 равно. Космография сегодня — ни в зуб. Люблю. Твоя Ляля». Взволнованно прочел следователь несколько раз последние слова:
 твоя Ляля, твоя Ляля, твоя Ляля. И здесь, у какого-то «милого мальчика», бросившего на произвол
 судьбы родной дом, была тоже Ляля, писавшая такие же бессвязные, и
 ласковые, и молодые письма. Было счастье, уроки, космография, двойки. — Ля-ля, — прошептал Хоров и, как тогда у пруда, где пела смуг¬
 лая поповна удалые песни, почувствовал в этом имени тихую музыку
 мягких гласных и протяжный гул безветренного счастья. Закрыть бы ей глаза, лечь бы у заросшей васильками межи, вы¬
 плюнуть бы с кровью из души всю гнусность, все тупики настоящего
 и запеть бы вот эти, Лялины песни — удалые, радостные, бесшабаш¬
 ные. Чтобы не было больше никогда, никогда ни кабаков, ни допро¬
 сов, ни бывших дворян. Ничего. Только глубокая чистота и солнце. И вновь цепкой мутью залило голову и припадочно задрожали пле¬
 чи. Хоров достал из саквояжа бутылку, выпил залпом. После вина не
 стало лучше — было оно уже немного прокисшее и плавали в нем ку¬
 сочки пробки и сургуча. А рядом с остывшим чаем, на хлебе с мас¬
 лом, лежали письма в простых серых конвертах и манили к себе при¬
 ветливо и светло. Потому что был в их девичьем лепете кусочек и его,
 Хорова, молодости, оттиск и его, Хорова, губ. «Пишу тебе в лесу, родненький мой. На коленях у меня твоя книга
 «Толстой и Достоевский» Мережковского, да я ее не читаю — все рав¬
 но не пойму. За день до твоего приезда и день спустя мне вообще чи¬
 тать ничего нельзя — хожу как пьяная. Только вчера ты был у нас, и
 мне уже так грустно, что вот я пришла в лес плакать. Не сердись, хо¬
 роший мой, но разве я виновата? Деревья шумят тихонько, трава та¬
 кая зеленая и пышная. Я знаю, что ты на будущей неделе опять при¬
 едешь, и я к пяти выйду на луг навстречу, но, Господи, это так дале¬
 ко: вторник, среда, четверг...» Следователь прижал к губам письмо — оно пахло пылью и, как буд¬
 то, цветочным медом. Или это вырванное с корнем счастье засохло в
 простых, серых конвертах? 235
«Всех убиенных помяни, Россия...» Было так хорошо и так горько, качая опрокинутой назад головой, счи¬
 тать дни: вторник, среда, четверг. Казалось, еще усилие, еще миг — и за¬
 стынет судорога на скошенном, почти сумасшедшем лице. Запрыгают
 солнечные зайчики на мертвых стенах чужого дома; запоют двери; побе¬
 жит по коридору суетливая, добрая, нежная толпа. Придет поповна с жел¬
 тым бантом в косе, с вишневым вареньем, с прошлогодней «Нивой». При¬
 дет смуглая и ласковая, стиснет его холодные пальцы и скажет: ну, пой¬
 дем к пруду... видишь, ромашек сколько... ты не грусти, не дуйся... ничего
 этого нет... ни крови, ни высших мер, ни допросов... просто приснилось... Колыхнулась штора у окна. Хоров мутными и страшными глазами
 впился в колеблющиеся складки. Кошка. Никого не было в комнате.
 Кошка. Зловеще шагала тишина. Кошка. — Пш-ш... слушай, уйди, уйди... — застонал следователь. Кошка сидела неподвижно. Черная. От глаз — зеленые острые до¬
 рожки. Что она хотела и откуда она? На столе конверты с кровью. Про¬
 стая серая кровь. Осторожно крадучись, как-то странно поджимая правую ногу,
 схватил следователь стакан и бросил в окно. Тонкое лопнуло стекло,
 промокла штора. А кошка мохнатой птицей перелетела на шкаф. Чер¬
 ной плетью свесился хвост. И опять — зеленые иглы глаз. И некуда
 уйти. Зеленый, немигающий, тяжелый огонь капал из глаз. Зеленый. — Ты? Я забуду... что?., это девушки все... ти-ти-ти... Он подбежал к шкафу и сильным ударом плеча опрокинул его. За¬
 охало эхо глухо: рассыпались книги и, прыгая, покатился по полу
 большой золоченый орех — елочный. А она — вот на подушке белой.
 Черная. Зеленым колесом кружились глаза. Простит? Нет. Спотыкаясь о книги и стулья, бросая на кровать все, что пры¬
 гало в затуманенных глазах, — кресло, пустую бутылку, саквояж, сал¬
 фетку, спички — все равно, все равно! — Хоров загнал кошку в угол.
 Паутина. Чьи-то туфли ночные. Пусть. Туфли. Вырвал из кобуры на¬
 ган и, стреляя в царапающий руку черный комок с зелеными глаза¬
 ми, закричал, по-детски забрасывая назад голову: «А-аааа». Былой, милой, наивной нежностью дышали на пыльном полу про¬
 стые серые конверты. (Либавское русское слово. 1923. 19, 20 июля. № 157, 158)
ЛАФА
 <» ♦ •♦> На большом листе бумаги с вылинявшей печатью в левом уг¬
 лу — «Железная торговля Перцова С-вей» — уже целый час Макуха
 рисовал комитетскую кобылу — рыхлую, с обрезанным хвостом.
 Толстый нос в веснушках усиленно пыхтел, изгрызенный карандаш
 крутился в вспотевших пальцах, а дело все не клеилось — вместо
 кобылы почему-то вышел пупырчатый огурец на четырех палках с
 копытами. В полураскрытое окно плыла июньская духота; разбросанные по
 подоконнику и столам бумаги, хлеб и бурые кружки колбасы по¬
 крылись пылью. Надо было встать и захлопнуть окно, но огурец
 внезапно превратился в селедку, совсем уже на кобылу не похожую,
 и это злило. — Паша, закрыйте викно! Увесь доклад губкому засыпало. Паша перевернула страничку засаленного «Огонька» и зевнула. — Лень... Рука ее свесилась на ручку глубокого кресла, оголив полное, розо¬
 вое плечо. Паша знала, что у нее красивые плечи, — у самой шеи еще
 такая аппетитная родинка, — и часто повторяла этот жест, незаметно
 дергая книзу рукава блузки. Макуха с сердцем перечеркнул селедку и направился к окну, стуча
 желтыми сапогами. — И ныколе вы не сробите того, що нужно. Як есть бабское без-
 делие. На кой бис вы тут торчыте, спрашивается? За для ударного
 пайку? Сказано это было совсем не злобно. Секретарь укомпарта Макуха
 всегда так говорил с персонами бабьего полу — с грубой сердечнос¬
 тью: их сестра все одно сурьезных замечаний не понимает, потому и
 держим. Женщина закурила папироску, зажав ее всеми пятью пальцами. — Не, не для пайка. А так... Кокотистая я. Вот и околачиваюсь тут. Товарищ Иосиф, чистивший ботинки под огромным, засиженным мухами портретом Карла Маркса, поднял свою птичью голову с отто¬
 пыренными ушами и бросил в угол щетку. 237
«Всех убиенных помяни, Россия...» — Вот кого бы я выдрал, — сказал он, доставая из-под пишущей
 машинки замасленную суконку, — так это дуру эту Наташку. Юбчон¬
 ку поднял бы и — бац, бац! И солью присыпал бы! — Дрянь дивка! — согласился Макуха. — Не то що шлюха — шлюх
 я сам очень обожаю, занятные они, шлюхи, — а на кой бис вона сло-
 вечки-то ци иностранни пущае? Мамзель яка, подумаешь! — Во-во, — сказал товарищ Иосиф и сел к столу, — нужно, не нуж¬
 но — все равно. И других учит. Вот вы... Знаете, например, что это зна¬
 чит — кокотка эта самая? Паша обиженно повела бровью. — Я четыре класса гимназии кончила и за дьякона замуж чуть не
 вышла, а вы такие вопросы. Слава те Господи, и не таких еще слов
 нахваталась! Почта пришла уже? Блузка сползла до самого локтя, открыв все правое плечо и
 часть полной розовой груди. Макуха подошел сзади и защеко¬
 тал спину. — Бро-о-ось, Федька! — лениво протянула Паша, наклоняя голо¬
 ву к коленям. — Ну, скажите ему, товарищ Иосиф! Фе-едька! — А мне таки все равно, пусть упражняется, — засмеялся товарищ
 Иосиф. — Любитель я смотреть, как сестру вашу щупают. — Ма-а-ма... — дурашливо заплакала Паша. — Ступай за почтой
 лучше. Лифчик порвешь, дурак! Может, журнал какой с картинками
 есть или письмо от Степана. — Добре, иду. Когда за Макухой закрылась исписанная до потолка дверь, Паша
 поправила волосы и вздохнула. — Товарищ Иосиф... -Ну! — Это... -Что? — Откройте тут заведение... — Заведение? Какое? — А такое, чтобы мадам была и девочки. Ну, и музыка, понятно. — Публичный дом, значит? — Мг... — Это... здорово! Зачем он вам, Паша? — Скучно так. А то будут номера, а на каждом номере — фотогра¬
 фия. И гостей сколько. Ужас! Каждую ночь новый! Ей-богу, устрой¬
 те! Я для вас всегда бесплатно... Председатель укомпарта улыбнулся, показывая гнилые зубы. — Опять Наташкины штуки. Вот потаскуха еще. 238
Рассказы и очерки — Нет, не Наташкины штуки. Я сама выдумала. От скуки чего толь¬
 ко не лезет в голову. Прямо хоть вешайся. — А как губерния на это посмотрит, а? Захлопнут эту лавочку бы¬
 стро. Паша топнула ногой в белой туфле. — Плевала я на губернию! Тоже, подумаешь! Пускай и губерния
 ко мне приезжает. Мне-то что — выдержу! У товарища Иосифа запрыгали губы. — Нет, ты прямо молодец, Пашка! Прямо — цимес! Послушай,
 Федя... Макуха шел к столу с пачкой газет под мышкой и вскрывал остри¬
 ем кортика большой синий конверт. -Ну? — Послушай, что она тут предлагает... — А ну ее! Пысулька от Степана. Агромадная. Степан — помощник председателя — месяца полтора тому назад по¬
 вез голодающим Поволжья подарок ...ского уезда — три вагона пшени¬
 цы, реквизированной у кулаков. Был он веселый, разбитной парень,
 страшный бабник, писал ловкие корреспонденции в столичные газеты,
 и в его партийном билете под фамилией значилось: «пролетарский пи¬
 сатель». Письма свои, как и газетные заметки, уснащал балагурством,
 подчас непечатным, и потому в укомпарте их всегда читали вслух. Товарищ Иосиф вытащил из конверта три аккуратно сложенных
 листа писчей бумаги, пахнувшей какой-то мазью, и надел очки, отче¬
 го лицо его, узкое внизу и широкое у желтых, впавших висков, стало
 еще больше похожим на птичью голову с крючковатым носом и круг¬
 лыми глазами. Паша закинула ногу на ногу и приготовилась слушать. Губы, яр¬
 кие от природы да еще натертые утром красной обложкой папки с над¬
 писью «Переписка с центром», так деловито сжались, что Макуха не
 выдержал, захохотал и, изогнувшись, щелкнул ее по ноге в том месте,
 где белый чулок стягивала потрепанная красная подвязка. — Дывись, яка серьезна! — Не мешай, Федька! — капризно пропела Паша, отодвигаясь. —
 Что за неприличность! Товарищ Иосиф ударил по столу кулаком. — Я читаю. Макуха откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. — Жарь. «Дорогие товарищи! — писал Степан размашистым, писарским
 почерком. — В прошлом разе я описал вам поездку свою и все мои 239
«Всех убиенных помяни, Россия...» мытарства по станциям распроклятым, чтоб им на том свете ни дна,
 ни покрышки. А теперь я, следовательно, уже в Казани. Я все ду¬
 мал, что балбесина эта Сошко сбежит с поезду и деньгу за собой
 потащит, но он пока еще со мной, только каждый день — вдрызг
 нализавшись, стерва. Потому везде хлеб на самогон обменивает,
 прямо пудами. Казань город большой, и электрофикации много, а
 народности здорово поубавилось, будто разбежались куда. Перво-
 наперво я связался с Центральным комитетом помощи голодаю¬
 щим. Хотели было они пшеницу у меня отобрать; сами, говорят,
 раздадим — а меня, следовательно, турнуть к чертовой матери, так
 я тоже не лыком шит и послал их, грабителев, куда следовает. Так
 и сказал: пошли вы...» — Товарищ Иосиф медленно и с чувством
 прочел, куда послал их Степан. — Правильно! — сказал Макуха и свистнул. — К едреной бабушке! — «Теперь я, следовательно, в Казани живу на вокзале, в вагоне, и
 жду маршрута, коменданту куль отсыпал, живодеру. Обещался меня
 днев через пять отправить в ближайший уезд. А там уже половина на¬
 родонаселения вымерши. Сошко чичас совсем в своем виде — лежит
 на мешках и вырывает. Севодни я ему категорически заявил, что еже¬
 ли он еще раз нахрюкается, так я его дома на черную доску запишу.
 Потому как тут надо скоро голодающих кормить, а он, следователь¬
 но, на ногах не держится. А Сошко загнул меня в небесную канцеля¬
 рию и выразил такое мнение, что, мол... я на твою черную доску и бро¬
 сить пить не могу по причине своего расстроенного здоровья. И еще
 поджечь пщеницу обещался...» — Говорила я, чтобы не посылали Сошка, — сказала Паша, одер¬
 гивая вниз блузку. — Лучше б меня... — Не перебивайте, Паша! — скривился председатель и, поблес¬
 кивая стеклами, нагнулся к письму. — Потерял, где и читаю. А, вот:
 «...поджечь пшеницу обещался. В Казани мужеского полу почти что
 и не видать, а зато бабья сколько, бабья! Хоть пруд пруди из бабов
 этих самых. Здешние товарищи говорят, что это потому, что муж¬
 ской пол убег отседава, от голода спасаясь, а баба, как слабая жи¬
 вотная...» У Паши недовольно поморщился лоб. — И совсем я не животная. Сам! — «А баба, как слабая животная, застряла. Есть тут на всякий
 стиль: и брунетки, и рыжие, и неизвестного цвету, а больше — та¬
 тарки. Наших что-то маловато. Мрут они тут напрополую, а все еще
 хватает. День и ночь шляются по городу и вокзалу и хлеба, следо¬
 вательно, просют. Вот бы вас сюда, дорогие товарищи! За фунт — 240
Рассказы и очерки какую хошь достанешь, и делай с ей что угодно. В таких обстоятель¬
 ствах жизни я, можно сказать, в первый раз. Все одно — девка ли,
 баба — за пшеницу так и прет в вагон. Сошко, когда трезв, и то за¬
 нимается. Вчера я в ночь четырех перепортил — больше невмоготу.
 Одной так годов тринадцать; раздел я ее на пшенице, а она глазки
 закрыла; тельце у ей худенькое, груди — в половину апельцины, а
 ножками так и забирает, сволочь. Расщедрился я — два фунта от¬
 сыпал да еще сала кусок дал. Севодни подруг своих приведет. Од¬
 на — княжна какая-то татарская. А мне, следовательно, все един¬
 ственно. Девка — все девкой, хош ты царевной будь. Одинаковый
 инструмент. Очень я рад, товарищи, что сюда попал. На всю жизнь
 наженюсь...» Макуха быстро встал с кресла, постучал сапогом о сапог, потом
 снова сел, мотнув головой. — Ось кому лафа, так это да! Господы, скильке баб! И дивчат! —
 Поскреб кортиком ручку кресла и добавил, потягиваясь: — Гос¬
 поды! Товарищ Иосиф пробежал глазами конец письма, скомкал его и
 бросил на стол. — Господи тут совсем ни при чем, а что лафа теперь нашему Сте¬
 пану — так это правда. Я бы тоже не прочь, хе... татарки, они горя¬
 чие, бестии! Взять бы такую девочку и рубашечку с нее — дерг! Да
 на кроватку! А она упирается, плачет, ручками животик закрывает.
 Эх, черт! Глаза под круглыми стеклами загорелись так остро, костлявые, в
 рыжих волосах, пальцы так глубоко впились в гладко выбритые щеки,
 что Паша, то снимая, то надевая туфлю, долго смотрела на председа¬
 теля, изогнувшегося над столом так, будто он приготовился к прыж¬
 ку. Потом, когда товарищ Иосиф, сняв очки, подымал с полу опро¬
 кинутую чернильницу, она, по привычке играя голым плечом, сказа¬
 ла тихо, ни к кому не обращаясь: — А мне жаль их.... — Кого? — удивился Макуха. — А их, девочек. Ну, если бы им заведение устроили, музыку и чтоб
 не от голоду они туда пошли — то конечно. А так... нехорошо. Поло¬
 вина апельсина и дрожит вся, а Степан — как бык тот. Не, не идет
 это... Макуха махнул рукой: — Ничого вы не понимаете. Сказано — слабая животная. Того и
 дурь всяка в голову иде. Товарищ Иосиф, лафа же Степану яка, а? Як
 сыр в масли... 241
«Всех убиенных помяни, Россия...» — Д-да... — вздохнул председатель и, улыбаясь, сел за пишущую
 машинку, — надо было донести в губерню, что три вагона пшеницы с
 уполномоченным от уезда в Поволжье прибыли и распределяются
 между голодающими. Макуха, перечитывая письмо на ходу, пошел звонить по телефо¬
 ну. А Паша, сжав ладонями хорошенькое лицо, долго думала под уто¬
 мительную дробь машины о том, что хорошо бы устроить по всей Рос¬
 сии веселые заведения с добрыми мадамами, музыкой и спокойной,
 сытой жизнью и чтобы туда не пускали Степанов, а старшей над де¬
 вочками была она, Паша... (Мир. Рига, 1923. 24 августа. № 3)
ДНЕВНИК МОЕГО ДЯДИ <» ♦ Дядя мой (муж тетушки Аделаиды Христофоровны, той самой,
 что в девятьсот тринадцатом году, двадцать шестого октября, в де¬
 ревушке своей «Мечта Любви» приказала дворовым людям выпо¬
 роть супруга своего за нерадение к хозяйству и склонность к глу¬
 бокомысленным размышлениям) — человек крайне застенчивый.
 Живет он ныне здесь, со мной, уже три недели и, будучи от приро¬
 ды неравнодушным к литературному ремеслу, ведет дневник, откуда
 изредка, больше по вечерам, вычитывает мне особо выдающиеся
 пассажи. Но, как о сем сказано выше, обладая превеликою скром¬
 ностью, до сих пор не рискнул самолично предложить упражнения
 своего пера во всеобщее пользование посредством напечатания их
 в местной газете и только вчера попросил меня обратить благо¬
 склонное внимание г. редактора «Новых русских вестей» на его
 скромный труд, что я ныне и делаю. Гельсингфорс 29 сего апреля, вторник Сколь прекрасен вид на море со стороны Брунопарка! Сидел на
 скамейке до восьми минут девятого и лицезрел волны, кои говорят нам о бренности всего земного. Закусив пирожком, купленным за семь¬
 десят пенни вместо одной марки, ввиду его позавчерашнего изготов¬
 ления, читал последний нумер газеты «Дни» с передовицей, каковая
 очень понравилась, весьма разухабиста и, кроме того, пятьдесят че¬
 тыре иностранных слова. Потом прошла дама, по причине раскрашен¬
 ного лица, по-видимому, русская. Лег спать ровно в одиннадцать.
 Снились почему-то уши Керенского и госпожа Брешко-Брешковская
 в костюме балерины. 1 мая, четверг Увидев из окна толпу со множеством красных флагов, начал спеш¬
 но укладывать чемодан и готовиться к эвакуации, но был вовремя ос¬
 тановлен племянником. Успокоившись, узнал от него же, что за ночь
 никакого коммунистического переворота не произошло и что ежегод¬ 243
«Всех убиенных помяни, Россия...» но первого мая по городу делают променад социалисты, число коих,
 однако, с каждым годом уменьшается ввиду оскудения бульварной
 кассы. По слабости сердца, не выдерживающего ничего красного, весь
 день просидел в комнате, размышляя о советско-английской конфе¬
 ренции в Лондоне. Уже в кровати пришел к выводу, что, вероятно,
 Макдональд, идя на заседание конференции, оставляет портсигар и
 золотые часы дома. 4 мая, воскресенье Начал выезжать (на трамвае) в свет, где познакомился с графиней
 Дельской. Заметив в моих руках газету с напечатанной в ней недавно
 речью писателя Ивана Бунина, над каковой речью, по-моему, можно
 плакать, графиня сказала: — Черносотенец и недоучка. — Кто, Бунин?! — осмелился переспросить я, прижимая к груди
 речь, с которой не расстаюсь ни днем, ни ночью. — Как же недоуч¬
 ка... Он же — академик... — Конечно, недоучка, недоросль. Я окончила высшие женские кур¬
 сы, я знаю. Он еще Воровского убил. Значит: и убийца. — Так это же Полунин... — вставил я, краснея по робости своей. —
 И потом... значит, и Куприн черносотенец, и Арцыбашев, и Струве, и
 Гиппиус, и Амфитеатров? Они все так пишут. Даже те, кто были раньше
 социалистами, — Алексинский, Бурцев, Наживин. Сказал я это и испугался: ведь госпожа графиня по образованнос¬
 ти своей очень даже осадить меня могли. Но они только сказали: — Каждый русский теперь демократ! — на что я с возможной в раз¬
 говорах с сиятельными особами твердостью ответил: — Нет, я не демократ, у меня самого дом обокрали... — после чего
 госпожа графиня изволили от меня отойти. Рассказал все вышеизложенное племяннику и спросил его, не сле¬
 дует ли мне извиниться перед ее сиятельством за непозволительные
 мои ответы и малообразованность мою. Но племянник, по свойствен¬
 ной ему резкости и непочтению к дамам с высшим образованием, не
 только сказал «плюнь», но и позволил себе прибавить по отношению
 к графине Дельской и всему ее обществу, которое он назвал почему-
 то «сменовехствующим», такое слово, что я не рискую повторить его. 9 мая, пятница Прочел в «Последних новостях», газета господина Милюкова, по¬
 лемическую статью одного из ближайших сотрудников сей газеты, в
 коей автор доказывает хулителям его политической стойкости, что он 244
Рассказы и очерки не перекрасившийся монархист, а республиканец убежденный. Впол¬
 не с этим согласен, ибо, будучи знаком с автором статьи, знаю, что
 он уже родился «без царя в голове». Присутствовал на танцевальном вечере и, разглядывая публику,
 пришел к заключению, что современный донжуан для того, чтобы он
 нравился современным барышням, должен, во-первых, бьггь урожден¬
 ным республиканцем в вышеозначенном смысле, во-вторых — носить
 серые гетры и, в-третьих, в совершенстве выделывать джимми и про¬
 чие модные танцы, при исполнении коих всем семейным людям сле¬
 довало бы выходить из залы. 16 мая, пятница Сохранив по сие время изрядную сумму в североамериканских
 долларах, помышлял открыть, по склонности своей к научным дис¬
 циплинам, какое-либо учебное заведение, которое, принося пользу со¬
 отечественникам, одновременно заставляло бы меня хоть изредка за¬
 бывать о ненаглядной Аделаидочке и деревушке нашей «Мечта Люб¬
 ви». Однако означенный план никакого одобрения со стороны
 племянника не встретил. По его словам, ныне стали предпочитать за¬
 крывать учебные заведения, а не открывать их. Кроме того, по его мне¬
 нию, лучше разделить эти деньги между нищими в буквальном смыс¬
 ле этого слова, а не дожидаться того, когда их разделят между собой
 нищие в ином отношении люди, каковых туманных рассуждений я от¬
 нюдь не уразумел. 17 мая, суббота Из совершенно достоверных источников узнал сегодня потрясаю¬
 щую новость, каковую и привожу здесь. Когда Петроград переимено¬
 вали в Ленинград, Ленин прислал с того света срочную радиотеле¬
 грамму такого содержания: «Умоляю отменить переименование и счи¬
 тать Петроград Петроградом. Ленин» — и на недоумевающий запрос
 Зиновьева «Почему?» ответил: «Тут Петр Великий меня каждый день
 дубинкой бьет...» (Новые русские вести. 1924.18мая. № 123)
ЗАПИСКИ ЛЫСОГО ДУРАКА
 (глава из повести) — <»♦■♦> Мемуары оставляются в назидание потомству и вразумление, а
 Екатерина Матвеевна с этим не согласна. (Екатерина Матвеевна —
 жилица наша, спальню бывшую снимает за три пуда муки в месяц.
 Кроме того, если жене моей постирушки какие, всегда с удоволь¬
 ствием.) Выходит, будто примета такая есть: кто записки ведет, в дневник
 секретнейшие мысли вносит, гроб тому скоро, вольный или неволь¬
 ный. И, говорит Екатерина Матвеевна, ведением записок можно свою
 фортуну вконец извести. Но, между прочим, такое умозаключение действительной обста¬
 новке жизни не только не соответствует, но и противоречит. Архипен¬
 ко Павел Фомич, третьей гильдии купец и крестный моего Гриши,
 тихой души был человек, мемуаров отродясь не заводил. А принял-таки мученический конец в соответствующем учрежде¬
 нии за бессознательность элемента. Упокой, Господи, его душу. И примеров тому превеликое множество. Часто гроб нисходит на
 тех, кто к дневникам несклонны и даже грамоте не обучены, а всех про¬
 чих минует. Федя, расстрелыцик губчековый, каждодневно, говорят,
 в книжечку в бархатном переплете вписывает, и даже каллиграфиче¬
 ским почерком: сколько людей в расход вышло, сколько на очереди и
 какие при этом мысли Федину голову забавляют. Целый мемуар уже
 составился, скоро другую книжку приобретать, а Федя жив и еще по¬
 вышение по расстрелам получил. Я так думаю, что кому как положено, и каждый по пути своему
 идет. Пуля тебя подстерегает, или голод, или тиф — умрешь, как ни
 вертись. А нет — выживешь, хоть сто пудов бумаги дневниками испи¬
 ши. Все, воистину, в руце Божией. Осмелюсь также присовокупить:
 многое и от руки властителей земных зависит, ежели в смысле выс¬
 шей меры наказания. По вечерам на столе у нас нынче коптилка мигает. Прыг огонек
 по жестянке, прыг — прояснится и опять замигает. Свет жидкий,
 тени по потолку ходят. На стене, от герани, будто пальцы шевелят¬
 ся. Нехорошо на душе становится. В такой безвыходный, можно 246
Рассказы и очерки сказать, момент на гитаре сыгрануть бы, песню старую хором ис¬
 полнить, почаевать. За окошком, скажем, буран, а тут тебе самовар голос подает, по¬
 свистывает. Дементий Алексеевич, делопроизводитель наш, по учету
 векселей работал, смешное что рассказал бы, про восточного челове¬
 ка. Начнет, бывало, представлять — все с хохоту так и падают. Настя,
 жена моя, колбаску бы зажарила, с капусткой, с перчиком. Напрасно человеку память дана, только мучишься больше. Гитару
 еще позапрошлой весной на петуха обменяли (петух возьми и сдохни
 к вечеру, а гитара наигранная была, цены ей не было). Чаю не пьем,
 на сахаре туго. Дементий Алексеевич в деникинцы определился, с ним
 и ушел. Были слухи, что в Ростове застрял и там на веки вечные успо¬
 коился. Присел это я сегодня к столу, коптилка трещит. Видно, керосин
 кончается. Завируха ставни рвет, а самовар неизвестно кто украл.
 И вздумалось мне все происшествия жизни записывать. Писака я пло¬
 хой, слово к слову клеить не умею. И то сказать, по всей откровенно¬
 сти: такая жизнь кого не опаскудит. То по мозгам тебя треснет, то по
 чувствам. Какой уже год белкой в колесе крутишься, бежишь, бежишь,
 а куда и зачем бежишь — никто объяснить не может. Мысли у меня теперь все прыгают, рвутся. Но в отношении писа¬
 ния записок складности выражений, по-моему, и добиваться не сле¬
 дует. Тут надо, чтобы каждое слово правдой было и слезами окропля¬
 лось. К тому же для самого себя пишу да, кажется, для Гриши. Под¬
 растет сын, пусть прочитает, увидит, что неспроста папаша в сорок
 девять лет совсем седой, лысый стал, люди над ним по жестокосер¬
 дию своему потешаются. Снял я с полки тетрадку, клеенчатую, в мелкую клетку... А писа¬
 лись в той тетрадке, когда еще в Обществе Взаимного Кредита слу¬
 жил, черновики месячных ведомостей, векселя к протесту. И каран¬
 даш в ней сохранился. Фабера, нумер два, и на конце перочинным
 ножичком художественно выцарапано: А.Р. — буквы мои. Ведомости я резинкой стер, хоть жалко сперва было, будто всю
 жизнь свою стираю. Потом в чернильную бутылку воды теплой на¬
 лил, гущу разбавил, с мухами вместе. Ни к чему она была уже сколь¬
 ко лет, бутылка-то. Писем не пишем, стояла себе в чулане, в банке
 от варенья, а на банке наклейка: «Райское яблоко 1915 года». Мно¬
 го у нас тогда всяких варений водилось: красная и белая черешня,
 крыжовник (Василий Иванович, женин брат, каждым летом, бы¬
 вало, целую корзину презентовал), малина, всего и не упомнишь.
 А больше всего я любил сливу-венгерку, с грецкими орехами сва¬
 ренную. 247
«Всех убиенных помяни, Россия...» Перо у Екатерины Матвеевны попросил (удивилась и мнение свое
 про мемуары высказала). И начал так, наверху тетрадки, где раньше
 графа значилась «Оклады жалованья. Руб... коп...»: «Сыну моему Григорию посвящаю нижеследующие строки.
 Отец и автор Андрей Никодимович Рясов, бывший помощник
 делопроизводителя Трубовского Общества Взаимного Кредита». (Новые русские вести. 1924. 30ноября. № 288)
ВО ВТОРОЙ РАЗ
 <» ♦ ♦> Купец третьей гильдии Семен Потапыч Лапин, лет десять тому на¬
 зад умерший от разрыва сердца, — его обокрал приказчик на 849 руб¬
 лей — медленно вылез из могилы, выплюнул изо рта попавший туда
 ком липкой глины и, переваливаясь, направился к городу. Пока вокруг него смутными тенями прыгали пошатнувшиеся
 кресты и плиты, двумя белыми столбами маячила во тьме старая
 церковь и запах, сладкий и тягучий кладбищенский запах, давил
 голову, в ней, так же смутно, как и тени крестов, прыгала недоуме¬
 вающая мысль: «...Гм... как будто умер и, почитай, давненько, — а вот иду и нога¬
 ми землю чувствую... Ежели нужно, и закричу: А... а... а... Пш... дело-то какое, прости
 нас, Господи!» Но уплыло назад древнее, вечно зеленое кладбище, в черной тьме
 сломались и рассыпались белые столбы церкви, где-то высоко залая¬
 ла собака, и в голове Семена Потапыча все быстрее и быстрее завер¬
 телись колесики привычных, за десять лет не забытых, мыслей и рас¬
 четов: «Завтра дочка пристава именинница, не забыть бы ситчику по¬
 слать. Того, что вроде муслину. И чиво это паршивец Никитка денег
 за товар не везет?» Все ближе и ближе придвигался город. Как огромный мохнатый
 зверь лез он на Лапина, весь истыканный колючками — редкими
 огоньками. Лез странно безмолвный, чуть слышно похрапывая, и каж¬
 дая улица его была как длинная шершавая лапа, и каждый дом —
 вставший дыбом клок шерсти. Семен Потапыч развалисто стучал по мостовой каблуками новых
 сапог и недовольно покашливал. — Хоша ты им тысячу рублев отсыпь на освещение, все равно рас-
 тащут. Непутевый народ и вор к тому же. Его превосходительство гос¬
 подин губернатор, сказывают, еще в запрошлом годе кричали: поче¬
 му так, что у вас в городе одно-единственное илликгричество — луна?
 Ежели вы городской голова, так почему такое безобразие? Только раз¬
 ве их проймешь чем? Жульбии. С купцов налоги тянут — вот это их¬
 нее дело. 249
«Всех убиенных помяни, Россия...» С окон клуба спускались желто-красные ленты света, широкими
 дорожками стлались по разбитой мостовой и гасли во тьме. У подъез¬
 да зевал кто-то, одновременно похожий и на солдата, и на крестья¬
 нина: с винтовкой на веревке, в лаптях, в занимательной остроконеч¬
 ной шапке с чудной кокардой — будто звезда красная. — Чудят господа, — усмехнулся Семен Потапыч, — должно, опять
 дохтор земский машкарад затеял. Кто это, антиресно, таким пугалом
 вырядился? Уж не сам ли доктор, с него станется. Купец подошел к солдату, осмотрел его со всех сторон и сказал: — И не узнать — здорово, одним словом! Что это у вас — представ¬
 ление какое? — Новый исполком заседает, — ответил солдат и многоэтажно, со¬
 всем не докторским голосом выругался. — Заседают адиоты, а вы¬
 слать смену — так на это их нет. — Исполком... — повторил Семен Потапыч, морща лоб, — фами¬
 лии такой что-то не слыхивал. Может, господин исправник Богу душу
 отдали и теперича — новый. Или его преосвященство... — Ты, говорит, — авангард, — рассуждал сам с собой солдат, с остер¬
 венением снимая с босой ноги лапоть, — и за всяческое упущение — на
 губу. А какой я авангард, ежели жрать охота и в лаптях ноги? — Так-так, — качнул головой купец и, улыбнувшись, нырнул во
 тьму. Шел, грузно размахивал руками, проваливался на гнилых досках
 тротуаров и тяжело думал: «И до чего эта самая монополька людей-то
 доводит! Ну, этот еще ничего, — бесится барин... Известное дело,
 клюкнул на машкараде сколько влезло — и давай представлять. А вот
 как солдат самоделишний водочкой балуется, то тут уже дело другое:
 служба царская, чинопочитание...» Из темени выдвинулся каменный дом кума и первого друга Гуль¬
 ченко. Крайнее окно подслеповатым глазом смотрело на качающий¬
 ся ствол ясеня, обливая его мутью. — Зайду, холодно что-то... — решил Семен Потапыч и дернул за
 ручку звонка. — Кто там? — отозвался мужской незнакомый голос. — Господин Гульченко, Пал Васильич, дома? Я Лапин... — Ты что, рехнулся? — злобно взвизгнул за дверью голос. — Уже
 два года, как Гульченко твоего в штаб Духонина отправили! — В штаб отправили? — недоумевал Лапин. — По какому такому
 случаю? Ежели насчет отбывания воинской повинности, так у него бе¬
 лый билет. Может — сына? Открылась дверь, и в полутьме запрыгала чья-то разъяренная го¬
 лова. 250
Рассказы и очерки — И сына тоже. Да ты что — дурак или только притворяешься? На
 седьмой год пролетарской революции такой контрреволюционный
 саботаж, бессознательность? Или ты в ревтрибунал захотел, буржуй
 провокаторский? Так это я в момент! Как мяч, спрыгнул Семен Потапыч с крыльца, быстро бегущими
 ногами прокатился по выбоинам мостовой и очнулся только за углом,
 у дверей знакомой харчевни. Перевел дух, вытер пот с лысой головы
 и перекрестился. — И говорил мне Пал Васильич: не ходи ты, ради бога, ко мне на
 этой неделе. Племяш, говорит, должон приехать из Питера, на меди¬
 цинском университете совсем парень заучился, ум за разум зашел и
 все иностранные слова употребляет, а папашу своего чуть не укоко¬
 шил раз. Верно — племяш лютый. Купец погладил осанистую бороду и неторопливо вошел в харчевню.
 Стон стоял в ней обыкновенно неумолкающий; густые клубы дыма сле¬
 пили глаза; пьяный тапер, поминутно засыпая, изо всей силы бил в длин¬
 ные белые зубы пьяного, хрипатого пианино; бегали расторопные ма¬
 лые с подносами над головой; пели, кричали, выли, плакали гости; го¬
 лодно смеялись девицы в огромных шляпах и стоптанных туфлях. Теперь было все тихо: мертво, пугливо жались в углу двое оборван¬
 цев, глотая голый чай. На пустом прилавке дрожала сальная свеча. Из
 трубки хозяина... похудал Григорыч здорово... штой-то с им?., тонкой
 струйкой вился вонючий дым и одиноко лизал потолок. — Оштрафовали его, должно... — подумал Лапин и сел за сто¬
 лик. — Эй, малый, поросенка с кашей и порцию чаю! Малый, почему-то похожий на протоиерейского сына, отряхнул
 дрему и подошел к столику. — Чего изволите, товарищ? — Товарищ?! — переспросил вне себя Семен Потапыч. — Да ка¬
 кой я тебе товарищ, молокосос ты этакий, а? Благодари Бога, пгго чи-
 час ночь, а то угодил бы ты у меня в полицию. Ну, поворачивайся: по¬
 росенка и графинчик. Протоиерейский сын удивленно посмотрел на хозяина. — Водки нет... — Как это так — нет, ежели я хочу? Вышла, что ли? — Водки совсем нет, запрещена по декретам совнаркома. — Да что вы сегодня все белены объелись? — стукнул по столу ку¬
 лаком купец и побагровел весь. — Один ливорюция, другой дикреты.
 Уж не шлялся ли и ты, часом, с Гульченковым сынком заодно по ме¬
 дицинским университетам, немецких глупостев наслушался и людей
 пужаешь? Ну, пошел, пошел! Тащи поросенка и чаю! Лимон не забудь,
 дурак! 251
«Всех убиенных помяни, Россия...» Съев сухого, на горьком масле поросенка и выпив чай, пахнущий
 не то мочалкой, не то мылом, Семен Потапыч с сильно бьющимся от
 злости сердцем вынул из кармана засаленную рублевку и подозвал
 малого: — Сколько? Эй ты, балбес, сколько, спрашиваю? Балбес несколько минут беззвучно шевелил губами, записывал что-
 то на клочке бумаги и наконец протянул этот клочек Лапину. — Стану я еще глаза портить на твои копейки, прочитай сам —
 сколько. — Как вам угодно платить: в червонцах или в бумажках выпуска
 прошлого года? Если в бумажках, то два миллиона двести семьдесят
 тысяч рублей. — Ка...ак? — поперхнулся Семен Потапыч и, схватившись за тя¬
 желым молотом стучащее сердце, начал клониться набок. — Два миллиона двести... Купец грохнулся на пол и умер от разрыва сердца во второй раз. (Новые русские вести. 1924. 13 июля. № 168)
БАЛДА (рассказ «сознательного» пролетария)
 <» ♦ ■»> 1 Клепал, клепал я эту маринованную голову и — хоть бы што! Ни¬
 какого понятия. Уперся, как баран тот, сосет все цигарку, слушает,
 быдто, а потом и брякнет: — А Бог? А Бог-то как? — Да никак, говорю, — плюнь и разотри. Ежели не понятно — еще
 раз плюнь. А он обратно про Бога то исть. Истомил меня, балда. Кабы не свойский парень, не друг-приятель
 сызмальства — давно бросил бы с ним разговоры разговаривать, язык
 трепать насчет религии этой самой. Только смотришь — ни за что гиб¬
 нет человек, совсем закручен буржуазным моралем. Бессознательный
 был к тому же очевидно. Ну, понятно, жалко. Вот и говорю ему как-то: ты, Митька, сбей с себя блажь эту, по¬
 тому — не поведет она ни к чему, акромя того, што свихнешься с
 разуму. Опомнишься, брат, да поздно будет. Ты, говорю, пример¬
 но сказать — рабочий класс, а рассуждение имеешь, как эксплата-
 тор или тот же поп. Вот послушай, что я выражу тебе с самой што
 ни на есть научной точки зрения, а потом и шпарь свою револю¬
 цию, хрен с тобой. — Послушаем, послушаем, — говорит. Да таким, подлец, голосом,
 что, мол, бреши, бреши — знаем мы вас. Ну, и начал я ему, и так это у меня складно вышло, как, при¬
 мерно сказать, проповедь или митинг там первейший. Жил, гово¬
 рю, был на свете один мудрец — не тебе, неучу, чета — Дарвиным
 прозывался. Был он партейным или нет — доподлинно не знаю,
 только сознательности чрезвычайной и в рассуждениях своих до
 точки дошел. Так тот учил, что никаких таких Богов, Христов и
 Матерев Божьих отродясь не было, а кажинный человек, и баба
 тоже, от обезьяны превзошел. А ты — Адам, Адам, балда! Немного
 сумнительно: из чего же обезьяна превзошла? Ан и тут у его соот¬
 ветственный параграф имеется: а обезьяна превзошла от еще мень¬
 шей животной — крысы, например, крыса — от мухи там какой,
 муха — от микробы воздушной. 253
«Всех убиенных помяни, Россия...» А он как прыснет, Митька-то. — Чего, — говорю, — ржешь, дуралей? — А микроба? — Что — микроба? — А микроба, — спрашивает, — из чего превзошла? — А микроба, — объясняю, — вечно, испокон веков плавала в возду¬
 хе, — кислород, — говорю, — земное притяжение. — Брешешь, — кричит, — сукин сын! Микроба от другой живот¬
 ной превзойти не могла — махонькая она оченно. В отношении того,
 что вечно, тоже брешешь, потому как всякая тварь свое рождение и
 конец имеет. Значит — Бог. Засыпался Дарвинов твой, должно, от
 митингов. Да и ты, — смеется, — хошь и партейный, коммунист, а тоже
 в тебе чердак лопнувши. Оченно обидно мне стало от этих самых слов — партии я был при¬
 верженный, и завсегда мне такое непонимание моментов в груди уда¬
 ряло. Но — ничего, виду не подаю, спокойненько так вынимаю с кар¬
 мана книжонку Госиздата: «Кто и зачем выдумал бога?» Такая понят¬
 ная была книжонка, пгго дите малое и то сразу в разумение войдет.
 К тому же буква была большая, четкая, а на обложке поп с плеткой,
 заместо кадила, изображен. — На, — говорю, — прочитай, благодарить будешь. Так пгго ж вы думали? Повертел, повертел книжонку-то, перевер¬
 нул два-три листка, послюнил да и бросил на стол. Тут уже взорвало
 меня, будто порохом. — Ты чего, — кричу, — бесишься? Чего книжку-то бросил? — Не надлежит мне, — говорит, — книжков таких читать. — Почему не надлежит? — А потому не надлежит, — отвечает Митька, — то, што Бог на ей,
 на книжке, значит, с маленькой буквы напечатан. — На кой черт, — говорю, — с заглавной буквы печатать, коли и
 Бога твоего нету? — Ну, — говорит, — есть ли Бог или нету — так это я сам знаю, и
 ты против этого не моги говорить, потому как теперь свобода веры.
 Да только как же так: меня, возьмем, или тебя, или собаку там пер¬
 вую, скажем — Жучку, с заглавной буквы писать, а Бога — с малень¬
 кой? Плюнул я тогда на него. — Бессознательный ты, — говорю, — Митька и есть. Божествен¬
 ный, — говорю, — и безнадежный элемент. И, вспомни мое слово,
 пропадешь задаром, ни за что сгинешь! Балда! 254
Рассказы и очерки 2 Вскорости расстался я с Митькой. Ушел с квартиры, где работали.
 Порешил я по торговой части пуститься — с детства большую склон¬
 ность к этому имел. Сперва по кооперативам околачивался, заодно с
 другими товарищами из комячейки нашей фабричной. Не ндравилось
 мне там — все обчественное и обчественное, а твой интерес — в сто¬
 роне. Никакого, скажем, тебе размаху нету, так — переливание с пус¬
 того в порожнее. Одначе прострадал я в кооперативе што-то больше году, руку свою
 по разным торговым коммерциям набил здорово и ушел оттедова, бла¬
 го тут свобода частному капиталу вышла. Начал по хозяевам служить,
 в продуктах питания больше. Оно точно: хошь и не кооператив дурацкий, а магазинчик настоя¬
 щий, частный, а все — не твой собственный: хозяйский глаз так и ло¬
 вит тебя, так и ловит, подлец. Одно могу сказать: честный я был до
 удивительности, в сознательности содержал себя, партейный, к тому
 же и насчет разных там махинаций с хозяйским добром — ни-ни. Говорит, мне, правда, купец один, хозяин продуктов: — Воруешь, должно, малый, вовсю: што ни месяц — костюм на тебе
 новый! — да только я таких обидных слов на веру не брал: пусть бол¬
 тает, думаю, — классовое непонятое и бессознательность на буржуаз¬
 ной платформе! Прошло это месяцев так шесть или восемь, глядь — оборот соб¬
 ственный составился. Смотришь — там процентик, там недовес, там
 удача какая, — а капитал все растет, нарастает. Оно правда, капи¬
 тал — дрянь, широко с ним не размахаешься, а все ж — приятно,
 потому земля у тебя под ногами, а не программы там разные му¬
 жицкие. Видно, пора собственные продукты питания заводить, да
 одному не под силу — деньжат маловато. Один критический выход
 из положения — жениться. Когда я еще на одной квартире с Митькой жил, была там у меня
 девка одна, наша, фабричная. Помню, возился я с ней долго, даже же¬
 ниться обещал. Только из соображения капитала, чтобы, значит, ма¬
 газинчик соорудить совместно, неподходящая она была статья: дура
 первейшая и акромя юбки — ничего. Начал я тут искать среди своих, лабазников и продукгщиков раз¬
 ных. Можно сказать, всю душу выворотил искательством этим самым,
 мысли такие в голове ходят: с одной стороны вроде соглашение с мел¬
 кобуржуазным стихием получается, а с другой — должон я или не дол-
 жон торговле способствовать, разруху государственную изничтожать,
 ежели товарищ Ленин торговать приказал? 255
«Всех убиенных помяни, Россия...» Повезло мне у купчишки одного — на Сенном рыбой занимал¬
 ся — нашлась дочка завалящая. Годов ей так под тридцать и морда
 такая, что в три дня газетами не обклеишь, а финанс — в самый раз:
 пять тысяч и все золотом, акромя благородной обстановки. Как уз¬
 нала, что нашелся такой предмет, — руками и ногами за меня ухва¬
 тилась, с нашим превеликим удовольствием: я не то што мужик там
 какой необразованный, а человек торговый, сознательный, в ком¬
 ячейке завода товарищам своим господина графа Толстого в под¬
 линнике читал, да и лицом пригож. Дело обкрутили быстро. Венчание было как в первых домах: хор
 архирейский, на дамочках — все шелк да атлас старорежимный,
 приятными помадами так и прет, свечей чертова уйма, шафер не¬
 вестин — настоящий князь. На душе — умилительно так. Еще по¬
 мню, отец Василий — седенькие такие — спрашивали: — Не обещался ли кому? — Нет, — говорю, — батюшка, не обещался! — потому ежели и была
 девка та, то какая ты невеста, коли приданого нету? Повенчали это нас, проздравляют все. Князь даже руку жене моей
 поцеловал — условие такое было. Глядь — Митька. Такой, как и был,
 обшарпанный, только будто похудевши малость и бородой зарос.
 Тоже, шпана, подходит, проздравляет. А я стою, как куман, — еще
 подумают, што сродственник какой! — С законным браком, — говорит, — только как же насчет обезья-
 нов? — Каких таких обезьянов? — спрашиваю. — Ты што, пьян, што ли? — А таких, говорит, што от мухи превзошли. Дарвинов там еще,
 микроба... — Пошел вон! — кричу. — У людей такой высокоторжественный
 день, а ты ругаться сюда? Храм Божий микробой своей осквернять?
 Пошел вон, сволочь! А он как задрожит весь — вот балда! — А, — кричит, — теперь и храм Божий нашелся для тебя, и «оск¬
 вернять...»! А тогда и Бога не было, и бессознательный я, и книжки
 всякие, непотребные! И — ну на меня с кулаками лезть. — Обманщик ты, — кричит, — и есть! Честных людей обмануешь и
 вот супругу свою, не знаю, — говорит, — имени-отчества. Прохвост, —
 кричит. — И партия твоя вся такая — только, штобы, — кричит, — шку¬
 ру с нас драть да в карман свой, в карман — побольше! Погибели, — кри¬
 чит, — на вас нету! Помутилось все в глазах у меня от обиды. Стою сам не свой, што
 делать — ума не приложу: то ли бежать прямо с церкви и заявить, кому 256
Рассказы и очерки следует, што вот, мол, нашелся такой контрреволюционный элемент,
 по городу бегает и Бога распространяет, то ли при всех загнуть ему в
 морду, да так, штобы всю жизнь помнил, стерва. А потом подумал, подумал да и простил его, а князю объяснил, что
 Митька этот самый — сумасшедший, с больницы Николая Чудотвор¬
 ца сбежал намедни. Да и как было не простить? Человек он бессозна¬
 тельный, на антирелигиозных фронтах не был, не понимает, што к
 чему, и не виноват, што Господь Бог его разума лишил. Балда! (Либавское русское слово. 1923. 10 августа. Ns 176) 10 — 772
ГЛАВА ИЗ НЕОКОНЧЕННОЙ ПОВЕСТИ <» ♦ ■»> ...Угол у синей, похожей на фантастический цветок, лампады от¬
 бит, по краям зазубренного стекла густой лентой течет свет — жел¬
 тый, в синих отсветах. Дрожащий язычок огня лижет пыльный угол
 комнаты, затушеванный коричневыми, вылинявшими обоями, смуг¬
 лой ртутью переливается в блестящей чашечке кровати, неяркой по¬
 лосой бежит по столу. Не знаю почему, но мне так захотелось напи¬
 сать Вам, далекий, хороший мой друг. Ведь всегда, всегда в эту стран¬
 ную, немножко грустную ночь мы были вместе... Сейчас я одна в комнате. Мама осталась святить куличи в церков¬
 ной ограде. Когда пропели «Христос воскресе», мне стало как-то очень
 одиноко, и я вышла из собора. Легкий ветер с моря, качнув еще голые
 деревья, подбросил вверх концы моего платка — того, вывезенного из
 дому, с пушистой бахромой. Кланялись на паперти нищие, цветные
 фонарики плыли взад и вперед. Руки, державшие их, скрывала пре¬
 дутренняя мгла, и потому казалось, что пестрые огоньки сами бродят
 по сырым камням, взлетая в небо. Я бережно укутала горящую свечу
 бумагой и стала у чугунной ограды над городом, над морем. Собор здесь выстроен на высокой глыбе, вздернутой над мутной
 гладью воды. Стены его не совсем закончены — кирпичные, ничем не
 закрашенные, а внутри в нем как-то не по-нашему строго и холодно.
 Вы сказали бы, наверно, что в таком храме Христос не мог воскрес¬
 нуть, что воскресает Он в покосившихся церковках, за царскими вра¬
 тами, потускневшими от времени и поцелуев. И Вы были бы непра¬
 вы. Христос воскресает везде, где есть боль. А здесь ее так много. Здесь
 ее очень много, далекий мой. Гулко ударил колокол. Будто ком звенящего стекла упал вниз, раз¬
 бился на мостовой, посыпался поющей пылью. Я перекрестилась —
 не плакала, ей-богу, не плакала — и пошла по каменным ступенькам
 длинной лестницы. Забелела дорожка тротуара; неширокий мост бо¬
 роздили облачные тени; справа и слева от него сонно плескалось море.
 И вот так пустынно отдавались мои шаги по скользкой набережной и
 так смешно дрогнула в моих руках свеча, что даже на минуту забыла о
 Вас. Простите. Я нечаянно. 258
Рассказы и очерки Теперь вот сижу у стола, над чистым листом бумаги, вырванной
 из общей тетради. По-прежнему бледно пылает свеча, не могла я ее
 потушить. Только нарисовала дымным ее язычком черные кресты на
 дверях. Помните, как тогда... Тогда мы бродили с Вами до утра по всем церквам нашего удиви¬
 тельного города, а их было немало. Девять, кажется. Нет, десять; де¬
 сятая — кладбищенская, Святого Григория, со столетней колоколь¬
 ней у могилы бабушки. Свечи у нас были большие, желтого воска, пе¬
 реплетенные сусальными ленточками. И фонари сказочных цветов и
 рисунков. Последний раз Вы склеили из красной слюды фонарь в виде
 креста, обагренного кровью. И сильное пламя зажженной внутри его
 свечи алым заревом освещало Ваше лицо, губы Ваши, улыбку. Хоро¬
 ший мой, лучший... Уже под утро, усталые и смеющиеся, возвращались мы домой, к
 нам. Все двери, окна и потолки метили расплывающимися крестами
 (ворчала старая Феклуша: закону такого нету, чтобы все косяки чер¬
 нить... потом прибирай за вами, баловники)... Если Пасха была ранняя — в окованном серебром хрустале голу¬
 бели подснежники, иногда фиалки. К поздней Пасхе белым и лило¬
 вым пухом расцветала сирень. В деревянных корзинках (выпиливали
 их Вы очень неумело... но такие любимые были они...), в деревянных
 корзинках пестрой горкой лежали яйца. В Страстную субботу краси¬
 ли их мы все и много дней потом ходили с синими, зелеными и жел¬
 тыми пальцами. Гордо лежала индейка в бумажном жабо, сахарные
 барашки ютились в одурманивающем цветнике из гиацинтов. Брезжил рассвет, багровые капли звезд гасли в окнах столовой.
 В густом эхо колокольного звона сходились все к столу. Много нас
 было тогда, живых. Теперь... Разговлялись долго и радостно. Вы
 входили позже всех, христосовались с мамой, с братьями, со мной.
 Был в застенчивом поцелуе Вашем напускной холодок, хотя и слиш¬
 ком явно дрожала Ваша рука, сжимающая мою. Потом чинно бра¬
 ли себе душистый ломтик кулича и яйцо с кривыми буквами «Х.В.»
 и сжимали свои губы с такой строгостью, будто поцеловали меня
 впервые... Как Вам кажется, знала ли мама или не знала, что в ту
 ночь мы христосовались с Вами до и после каждой церкви. А ведь
 их было десять... Я думаю, что знала. В том городе, где она вырос¬
 ла, было семнадцать церквей... Здесь только две церкви и Вас нет. Мама стала совсем дряхлой, я
 кое-как креплюсь. Не знаю, долго ли еще будет над нами чужое небо,
 но верится в благость Божью. Не может быть, чтобы навсегда отошло
 прожитое, фонари сказочных цветов, наши пальцы в краске, Вы. Са¬
 мое главное — Вы... 10' 259
«Всех убиенных помяни, Россия...» Погасла свеча, догорела. Ведь она не большая, не желтого воска,
 без сусальных ленточек. Тоненькая, белая свечка. Полутемно. Скоро
 придет мама. Мы станем на колени перед лампадой с отбитым углом,
 попросим Божью Матерь, держащую в тонких руках сегодня воскрес¬
 шего Христа, вернуть нам былое. Пусть даже не все, пусть даже с от¬
 битым углом. Потом сядем к столу — я постараюсь не плакать — и раз¬
 говеемся, вспоминая Вас. Ведь и сырную пасху, и куличи, и окорок,
 и маленькую коробку шоколада, и бутылку дешевого вина дали нам
 Вы, любимый мой: мы продали кольцо, когда-то подаренное мне
 Вами. Помните: лежало оно в эмалевом яйце с надписью из гранатов
 «Христос воскресе». Яйцо продали в прошлом году, мамины серьги в
 позапрошлом... Если в нашем саду уже цветет сирень, придите в него ночью, когда
 не будет там чужих, отнявших его у нас, людей. Опустите в душистый
 белый пух Вашу уставшую голову, скажите моим цветам, моим алле¬
 ям, всему моему: «Христос воскресе!» И, став на колени у тонкого ство¬
 ла, помолитесь русскому Богу — Богу покосившихся церковок и за¬
 целованных икон — о всех страждущих и обремененных, всех ожида¬
 ющих великой и богатой милостыни. Помолитесь о Вашей Ольге,
 крестящей Вас и благословляющей за бурную радость минувших лет,
 за баюкающую бодрость Ваших нынешних писем, таких же любимых,
 как и Вы сами, мой хороший, мой лучший друг... (Новые русские вести. 1924. 27 апреля)
ПЕПЕЛ (сказка) Уже голубыми сумерками налилась комната и часы, такие дряхлые,
 смешные часы, с заржавевшим маятником и надписью на пыльном
 циферблате «Ле рой а Париж», прохрипели шесть, когда Одя взобрался
 на стул и сказал тоненько, положив голову на пухлые, будто перевя¬
 занные, руки: — Расскажите что-нибудь. Только, чтобы правду. Одя сказок не
 любит. Сказки, они глупые и никогда не бывают в жизни. Да. Я рассмеялся: — Откуда ты это взял? Смотри, философ какой! Мальчик нахмурил брови и сделал лицо серьезное-серьезное, как
 у взрослых. — Одя знает, мама научила. Она умная, мама. Она говорила даже,
 что у нее были свои лошади в Москве, целых три, и все живые. Толь¬
 ко Одя не верит этому. — Почему же? Тоже — сказка, по-твоему? — Сказка. Если — лошади, так зачем папа теперь у Фацера, на шо¬
 коладной фабрике служит? Купила бы мама еще повозку и стала из¬
 возчиком. Они здесь богатые, извозчики, и сердитые... — Одя ударил
 вилкой по столу и закричал: — Э, сатана! — Замолчи, стыдно. Лучше я расскажу тебе что-нибудь. Так и
 быть — самую настоящую правду. Не соси палец. Мальчуган медленно вытянул палец изо рта, посмотрел на него
 внимательно, вздохнул: — Почему он не карамель? — Не знаю... Когда я был маленьким, — начал я, — у нас была со¬
 бака Альма, большущий такой сенбернар. Альма была такая сильная,
 что мы запрягали ее в маленькую колясочку или в сани и катались.
 Весело было, особенно на Рождество. Понимаешь, в зале громадная,
 до потолка, елка, игрушки такие чудесные, — вот бы тебя туда, — масса
 шоколаду... — Оптовая цена: сорок три марки, — перебил меня Одя, — а для
 фацерских рабочих скидка, — только тридцать семь. -Что? 261
«Всех убиенных помяни, Россия...» — Скидка, говорю, — тридцать семь... Вот ты говоришь... — Одик, не «ты», а «вы», — сказала Нина Николаевна, стуча швей¬
 ной машиной. — Да, да... Тогда нам тоже все без скидки покупали. Мальчик покосился на меня недоверчиво: — А где ваши папы и мамы марки брали? У них тоже Ряжбер был? — Что такое? — Ряжбер. Это так мамина мастерская называется. Кусочек, зна¬
 чит, мамы и кусочек тети Марины. — Тогда были рубли, настоящие, царские рубли... Что же ты мне
 мешаешь, пузырь? Не хочешь слушать? — Нет, нет, Одя будет слушать. Только чтоб не сказку. А я буду ма¬
 миных лошадей рисовать. Вот выдумала — лошади! Мальчик презрительно фыркнул, взял карандаш и, высунув
 язык, начал рисовать на старой газете лошадей, похожих на носо¬
 рогов. — Честное слово, не сказка... Особенно весело было нам на тре¬
 тий день Рождества. Жили мы в уездном городке, маленьком таком
 и ласковом — будто в молодом, березовом лесу. Улицы как просе¬
 ки, дома — потрескавшиеся деревья. А солнца, солнца сколько! Как
 мед текло оно, солнце, по зеленым крышам... Да, в этот день у нас
 обыкновенно собиралось целое море детских голов. Все одиннад¬
 цать комнат дома моей матери... — Одиннадцать?! — воскликнул Одя, явно подозревая меня во
 лжи. — Разве ваша мама была президентом? Только у президента
 столько много комнат. — Не перебивай! Да, шумели мы как-то, кружились под музыку
 вокруг елки, и вдруг подходит к ней один знакомый. Почтенный та¬
 кой старичок, фрак, как иконостас, — весь в орденах. А Альма как
 прыгнет... Одя поднял голову и процедил сквозь зубы: — Хвастун! Я тоже могу фрак взять напрокат. Даже автомобиль. — Что ты выдумываешь? Почему напрокат? Тогда у всех было
 столько платья, что хоть сейчас магазин на Генриховской откры¬
 вай. Хорошее было время, золотое. Ни сверхурочных тебе, ни ски¬
 док этих дурацких; с квартир не выбрасывали так, за здорово жи¬
 вешь. Хочешь — служи, хочешь — учись в гимназии, в университете.
 А потом еще... — Ну, это вы уже... — начал мальчик и запнулся. — Мама скажет,
 что так говорить неприлично, а только Одя думает, что вы врете. Как
 же вы учились в уминив... унивир... — В университете. 262
Рассказы и очерки — Как же вы там учились, если вы финского не знаете и шведско¬
 го? Одя так не хочет. Вы обещали правду рассказать, а сочиняете. — Фу-ты, Господи! Так ведь это же было там, в России, понима¬
 ешь, — в России. Не здесь, не в Сербии, не в Константинополе, не на
 Собачьих островах, а в России. Вот смешной, право, — не верит. Ко¬
 нечно, это очень странно, невероятно даже, но, ей-богу же, так было,
 спроси у мамы. — Было, О дик, было, — вздохнула Нина Николаевна и ушла на кух¬
 ню разогревать утюг. — Слышишь — к вечерне звонят. Как будто дома... Только колокола
 там были нежнее, звонче и мотив другой. Динь-динь, динь-динь, а по¬
 том — бом! И опять — бом! Мелодия хрупкая, как поющие капли хрус¬
 таля... Ты, брат, не понимаешь, не поймешь, а мне горько. Пустынно так
 мне, малыш. И было все. Семья вся погибла... Только вот — эти скалы
 остались, грошовые часы, Финляндия, три креста. А Россия... тю-тю-тю...
 Россия... Я замолчал неожиданно для самого себя. В лучистую радость про¬
 шлого, в воспоминания, такие светящиеся, что они казались уже вы¬
 думкой, ложью, — широким потоком хлынула горечь настоящего, чер¬
 ной правдой — в который раз — откликнулась на душе, сделала ее мут¬
 ной, сморщенной... Стыдясь мальчугана, пытливо смотревшего на
 меня с противоположного конца стола, я закрыл рукой влажную щеку,
 улыбнулся... — Мама говорит, что плакать стыдно, — строго сказал Одя. — Я и не плачу... вот выдумал. Просто засорил глаза пеплом... па¬
 пиросой... Мальчик спрыгнул со стула и побежал к матери. — Мама, дай бензину! Дядя запачкал глаза пеплом папиросы... А дядя смотрел на ярко вспыхнувшую лампочку, ловил в дрожа¬
 щих каплях стыдливых слез тоненькие, разноцветные ниточки дро¬
 бящихся искр и думал: «Если бы ты знал, мальчик мой пухлый, как
 давно я уже «запачкал» свои глаза, как давно мы, папы, мамы и дяди,
 не успев узнать настоящего, засорили свои души пеплом прошлого,
 такого недавнего, такого далекого. Того прошлого, что — наша вина,
 наша вина! — было брошено в угарный крематорий смуты... Того про¬
 шлого, которое даже вам, детям, кажется слишком уж невероятной
 сказкой...» (Дни нашей жизни. Гельсингфорс, 1923. № 2—4)
БЕЗ ЗАГЛАВИЯ <» ♦ ■»> В углу огромного холодного зала, под ветвями тоже огромной и тоже
 покрытой инеем елки, сидела балерина, хрупкая, с неестественным ру¬
 мянцем на мраморном лице. Изредка она проводила точеной рукой по
 пышным волосам, зябко прижимала голову к плетеному креслу, и тогда
 падали из ее полудетских круглых глаз звонкие горошины слез. Хрусталь¬
 ные капельки, спешно подпрыгивая, катились по влажному паркету к
 ногам кавалергарда, задумчиво стоявшего у стены, под тусклым портре¬
 том чьей-то прабабушки в буклях и томиком Парни в розовых пальцах.
 Кавалергард был тоже неестественно румян. Впрочем, может был», в этом
 был виноват алый фонарь на елке, заливавший весь зал смуглой кровью.
 Вывихнутая нога гвардии поручика свисала к темным квадратам парке¬
 та бесформенным куском; его расшитые золотом погоны и тонный го¬
 ловной убор были исписаны красными звездами. Кавалергард, с легким
 стоном собирая горошины слез, говорил балерине: — Ваш плач для черни только приятен. Перестаньте, дорогая.
 Noblesse obliqe1. Noblesse oblige. Только два слова сохранила ватная голова гвардии
 поручика от былых времен. И балерина, гордо поднимая мраморную
 головку, смеялась так же неестественно, как и плакала. Впрочем, все в этой огромной зале было как-то странно: и седой
 старик в необычайном халате, и две дамы, как будто из приличного
 общества, но с изорванными юбками, и одноглазый музыкант, и ан¬
 гел с продырявленной головой и сломанными крыльями. Золотые и
 серебряные звезды, когда-то пышные, сверкавшие миллионами искр,
 тускло горели в свете мерзлых игл. И совсем уж непонятно было при¬
 сутствие на балу вымазанного чернилами осла, который почему-то
 висел вниз головой. Хотя вел он себя вполне прилично и все время
 молчал: головы у него не было. По странной иронии судьбы ослиная
 голова покоилась на коленях мудрого звездочета, неподвижно рас¬
 сматривавшего в трубу декольте балерины. Конечно, это было очень
 предосудительно и недостойно такой высокой науки, как астрономия. 1 Благородство обязывает (фр.). 264
Рассказы и очерки Балерина мешала капельки слез с капельками смеха. Кавалергард
 картавил про noblesse obliqe, подозрительные дамы капризно оправ¬
 ляли платья, музыкант уныло настраивал скрипку, ангел скорбно ка¬
 чал головой. Седой старик в необычайном халате говорил в двадца¬
 тый раз одно и то же: — Эх, что раньше было! Были у меня за спиной игрушки разные,
 сладости, книжки — все по старому правописанию. Оркестр гремел в
 этом зале, люстры пылали. Потом пришли эти самые полыпефики... Старик был из немцев и потому говорил с акцентом. — Большевики, — поправил кавалергард и, наклонившись к бале¬
 рине, зашептал: — Ради бога, успокойтесь... Noblesse obliqe... — Потом мы три года пролежали на чердаке, потом нас вытащи¬
 ли. Зачем? — Зачем? — вздохнула ослиная голова на коленях звездочета. Аст¬
 роном подозрительно хлопнул ее трубой. Балерина тоскливо улыбну¬
 лась. Музыкант приложил руку к груди: у него был порок сердца и,
 кроме того, он был тайно влюблен в одну из раздетых дам, но все не
 решался объясниться. — Из моего мешка вырвали все игрушки, все сладости, все сладо¬
 сти, все хорошие — по старому правописанию — книжки и наполни¬
 ли его всякой дрянью: окурками советских папирос, талонами от пай¬
 ков, кусками газет без ять и твердых знаков. И даже вырвали клок бо¬
 рода. — Мне вырвали ногу! — пожаловался поручик гвардии, но сейчас
 же с достоинством выпрямился. — Глаз пробили, — сказал музыкант. — Подковным гвоздем. А еще
 культурные люди! — Культурные? — оторвался от трубы и декольте балерины астро¬
 ном. — Как бы не так. Они мою обсерваторию в конюшню преврати¬
 ли, а моими научными трудами топили печи. — Вот, посмотрите... — вместе закудахтали подозрительные дамы,
 подымая обрывки платьев (музыкант скромно закрывал единствен¬
 ный глаз), — от наших чудесных платьев алого шелка только нитки
 остались. Все попито на флаги, на звезды... Балерина показала синяк на левом плече. Только ослиная голова
 ни на что не жаловалась. Впрочем, ее никто и не спрашивал. Стало тихо и грустно в огромной, холодной зале. Бог весть до ка¬
 ких вздохов и истерик дошло бы общее настроение, если бы сильный
 порыв ветра не вырвал тряпку из разбитого стекла и не качнул бы вер¬
 хушку елки. С грохотом упал вниз Петрушка. Как известно, этот рубаха-парень никогда не ноет. Не ныл, не пла¬
 кал он и теперь. Раздвинув вчетверо улыбкой свое размалеванное лицо, 265
«Всех убиенных помяни, Россия...» Петрушка крикнул на весь зал (до службы по елочному ведомству Пет¬
 рушка ходил с шарманкой по дворам и кричать был мастер): — Эх вы! А еще буржуями считаетесь! Чего приуныли, носы на
 квинту повесили? Что, господарики, не веселы? Завтра у нас Рожде¬
 ство, так и празднуй его! Вот ты, ваше благородие, небось говоришь,
 что noblesse obliqe, а сам от чекистских насмешек стал пешкой из пе¬
 шек. Эй, балерина, станцуем со мной танец родной. Играй, музыкант,
 не зарывай в землю талант! А ты, дед, хоть и сед, а никак ноешь, ду¬
 рак. Звездочет, небесный мудрец, брось ты трубу, наконец, балерина
 уже со мной, пляши с дамой иной! А тебя, ангел, прислал нам рай,
 так ты должность свою исполняй, взмахни крылом над землей, зем¬
 лю весельем покрой, на то нынче и Божье Рождество, чтобы мы празд¬
 новали его! Всеми забытыми огнями вспыхнула елка. В буйном танце понес¬
 лись пары. Дрогнул зал от топота деревянных, бумажных и ватных ног.
 Лихо звенели шпоры кавалергарда, белым пухом плыла балерина, дед-
 мороз вспомнил старину и плясал мазурку. Даже одноглазый музы¬
 кант, держа скрипку в одной руке, другой обхватывал талию подозри¬
 тельной дамы и говорил очень томно: — Я люблю вас, божественная! Правда, я теперь нищий, но ведь
 не всегда же будут большевики. У меня было маленькое имение в Са¬
 ратовской губернии (врал: никакого имения у него не было). А когда сквозь разбитые стекла донесся колокольный звон, звон,
 какой только бывает в эту удивительную ночь, опустились на колени
 все танцующие вокруг елки и сказали звезде, пылавшей ярким заре¬
 вом на самой верхушке: — Верни нам былое! Верни нам прошлую, сияющую, всю заткан¬
 ную огнями елку! Я думаю, что ничего этого не было. Вероятно, это мне просто при¬
 снилось. Ведь не может же быть, чтобы говорили, смеялись и плясали
 елочные игрушки. Конечно. Но как же я завидую ему, рубахе-парню Петрушке. Если бы я мог
 в эту великую ночь свалиться откуда-нибудь сверху ко всем вам и ска¬
 зать вам то же самое: — Эх вы! — и т.д. (Новые русские вести. 1925. № 312)
ЛИМОНАДНАЯ БУДКА Хорошо, Господи, что у всех есть свой язык, свой тихий баюкаю¬
 щий говор. И у камня есть, и у дерева, и у вон той былинки, что бес¬
 страшно колышется над обрывом, над белыми кудрями волн. Даже
 пыль, золотым облаком встающая на детской площадке, у каменных
 столбиков ворот, говорит чуть слышно, горячими, колющими губа¬
 ми. Надо только прислушаться, понять. Если к камню у купальни —
 толстущий такой камень, черный, в жилках серых... — прилечь чут¬
 ким ухом и погладить его по столетним морщинам, он сейчас же за¬
 урчит, закашляет пылью из глубоких трещин — спать мешают, вот пуб¬
 лика, ей-богу! А потом подумает: нехорошо, брат, и для здоровья вред¬
 но на старости лет злиться. И много-много интересного расскажет
 своим добрым каменным языком. Расскажет о пугливых жуках, живущих под его запрятанным в земле
 животом. О морской пене, которая, собственно, никому не нужна,
 потому что только смеяться и умеет. О звездах, падающих в августе с
 неба, где им, должно быть, тесно. А может, просто попутешествовать
 хочется. Расскажет о том, как давно-давно всю ночь проплакала на нем
 золотоволосая девушка, обсыпая его горячими горошинами слез, а под
 утро бросилась в море. Говорили, какая-то там любовь со смертью ее
 обручила. Глупые эти люди, будто без любви и жить нельзя. Повыду-
 мывали разное, а что в мире солнце есть и что вон та щепка, бьющая¬
 ся о борт лодки, — им и дела нет!.. Тоже венцы творения!.. У всех есть свой язык, свой тихий говор...
 И всех можно понять, только надо быть ласковым и бездомным. Без¬
 домным потому, что, только потеряв свой край, свои поля, начина¬
 ешь понимать, что, многоглагольна и чудесами вспахана земля Божия.
 И слушать начинаешь говоры и песни чужого края и полей чужих. Вот
 лимонадная будка, например. Плотно прилепилась она к забору у вхо¬
 да в парк. Она какая-то особенно полная и понятная. Может, оттого,
 что и будка тоже беженка — родилась она в России, в молодости была
 грузовой баржей, по Неве плавала. Потом разобрали старенькие ее
 кости и эвакуировали их на чужбину, сколотили в киоск для толстой
 фрю Густавсон и ее бутылок с лимонадом. По-русски будка говорит 267
«Всех убиенных помяни, Россия...» совсем хорошо, хотя и с маленьким финским акцентом, ударения по-
 чему-то всегда на первом слоге, и никак «ы» выговорить не может. Но
 и не мудрено — сколько лет прошло уже с юности на Неве. Когда-когда
 русскую речь услышишь, а русских газет лет двадцать не видела. Вот
 только «ы» немножко смешно у нее выходит, а так она очень, очень
 милая, приветливая и мудрая, и я часто сижу в прохладной траве, при¬
 слонив голову к ее старым костям — они до сих пор не утратили еще
 запаха смолы — и слушаю долгие рассказы обо всем, чему свидетелем
 была она, лимонадная будка, и сбегающий к сонному морю парк...
 Летом в лимонадной будке толстая фрю Густавсон, урожденная фре¬
 кен Гранхольм, вдова водопроводного мастера, о чем любезно сооб¬
 щала вывеска над киоском, продавала влюбленным парочкам лимо¬
 над, яблоки и пестрые пакетики с мятными лепешками. Зимой в буд¬
 ке жил Minna, которого катавшиеся с гор мальчишки каждый раз
 встречали и провожали радостными криками: «Вэнелайнен, вэнелай-
 нен!»1 Где жил Миша в остальное время года, никто не знал. Правда,
 серебряная былинка, певшая по вечерам старинные романсы, — и
 очень недурно, только школы ей не хватало, — часто говорила, будто
 ее друг-ветер видел, как весной и летом Миша бродил за городом и
 собирал грибы. Но все знали, что ветер большой фантазер, и ему никто
 не верил. Как только влюбленные парочки меняли темные аллеи на дансинги
 и кафе и старинным золотом листопада покрывались скамьи парка,
 изрезанные тысячами инициалов и пронзенных стрелами сердец, у ли¬
 монадной будки останавливалась белая, слепая на один глаз лошадь;
 фрю Густавсон, урожденная фрекен Гранхольм, укладывала свои бу¬
 тылки, яблоки и пакетики в корзину, и белая лошадь увозила ее и кор¬
 зину домой, в пригородный поселок, где водопроводный мастер ос¬
 тавил ей маленький домик и семь человек детей... Через несколько дней приходил Миша. Вечно покачивающийся со
 стороны на сторону, худой до темной синевы под скулами и во впа¬
 динах глаз, с безмятежной улыбкой на неестественно ярких губах, он
 каждую зиму останавливался перед дверью опустевшего ларька с гром¬
 ким возгласом: «Приветствую тебя, мой кров священный!» — и кла¬
 нялся, сложив руки по-индусски. Миша приносил с собой чугунную печку без дверец и такую дым¬
 ную, что лимонадная будка чуть было не захворала скоротечной ча¬
 хоткой, да здоровый сосновый воздух, к счастью, вылечил ее. Прино¬
 сил Миша несколько ящиков из-под чая для кровати и стола, боль¬ 1 Русский (фин.). 268
Рассказы и очерки шую консервную банку — он варил в ней овес, мерзлый картофель и
 шоколад — связку книг, тетрадей и гитару с выцветшей лентой. На
 гитаре Миша играл с утра до ночи, играл до самозабвения, восторжен¬
 но улыбаясь, блестя в полумраке синими каплями безумных глаз. Сме¬
 ялся чему-то очень хорошему и очень родному и играл, играл, забы¬
 вая варить себе почерневший картофель или протопить печь. Еще в
 бытность свою в России, перевозя лес и бочки с керосином по Неве,
 лимонадная будка полюбила музыку: старшая дочь хозяина, Люба,
 душевно играла на мандолине. Но у Любы все так просто было и тро¬
 гательно: «Очи черные, очи страстные...», «Пойду в лесочек, погу¬
 ляю...» или «По улицам ходила большая крокодила...». А Миша... Су¬
 етились цветным бисером, прыгали по стенам и потолку, точно пла¬
 кали и громко смеялись толпы звуков, проворные пальцы бегали по
 струнам — и не уследишь за ними, бешеными. А понять ничего нельзя:
 не то вальс какой-то перепутанный, не то песня странная, на «Очи чер¬
 ные...» совсем не похожая. Только один раз Миша сказал со вздохом:
 «Бах на гитаре не выходит. Сыграем-ка лучше баркаролу Чайковско¬
 го. Сыграем, милый?!» Никакого милого в будке не было. И никто Мише не ответил. Но с
 баюкающей нежностью запела старая исцарапанная гитара: «Та-та-
 та-та-та-там...» Где доставал он овес и картофель, чем жил? — так и
 осталось тайной. Лимонадная будка с горечью созналась мне — даже
 ржавый навес зашумел внятно: «Да-да...» — что Миша, в общем дос¬
 тойный молодой человек, работать терпеть не мог. А когда я, по от¬
 кровенности своей и желанию поговорить с родным человеком, ска¬
 зал лимонадной будке, что и я, между прочим, работать не люблю, а
 люблю девушку, забывшую меня, малороссийские хутора и стихи Бу¬
 нина, — она прочла мне целую нотацию о вреде праздности. Впрочем, осуждение праздности людской лимонадная будка за¬
 имствовала у своего соседа — камня с пугливыми жуками под мши¬
 стым животом. Тот все время недоумевал, для чего Господь Бог со¬
 здал людей?.. Но не только человек — каждое созданье Божье: ба¬
 бочка-капустница, и облачко, и дождевая капля — в свободное от
 труда время выдумывают себе какую-нибудь забаву, каприз, ра¬
 дость... Была забава и у Миши: он дрессировал тараканов. Зажигал
 огарок, подбрасывал в печь шишек и вынимал из кармана спичеч¬
 ную коробку с коричневыми, блестящими зверьками. Тараканы
 разбегались по ящику из-под чая, шевеля длинными усами, и ежи¬
 лись от холода, а грязная рука с тонкими музыкальными пальцами
 загоняла их в очерченный углем квадрат, строила в две шеренги и
 рассыпала в цепь. 269
«Всех убиенных помяни, Россия...» Может быть, Мише удалось бы в конце концов приучить их к стро¬
 гой дисциплине и военной выправке, но серые деревенские парни —
 тараканы, — привыкнув к жарко натопленной печке, дезертировали
 целыми взводами и замерзали, траурно опустив палочки усов. Миша
 хоронил их в снегу под «Траурный марш» Шопена, а на следующий
 день приносил новых. Когда с детским криком лопались струны, когда переставала ды¬
 мить чугунная печка и голод затушевывал прозрачно-синие глаза
 Миши, он кутал голову башлыком и шел на пристань грузить парохо¬
 ды. Лимонадная будка провожала его материнским взглядом, скри¬
 пела тревожно. Все казалось ей: замерзнет, бедный! Ноги-то только
 тряпками обмотаны, грудь в легкой курточке с дырой на левом локте.
 И так уже кашляет беспрестанно... Но к вечеру возвращался Миша
 домой с шоколадом в золотой обложке, с грушами и виноградом, с
 новыми струнами в крохотной плетеной корзинке, и будка, вдыхая
 знакомый запах сладостей и фруктов, успокаивалась. Весь в угольной
 пыли, усталый и беззаботный, Миша раскрывал квадратное окно, чу¬
 десно разрисованное морозом — большой художник, хоть и самоуч¬
 ка, — бросал в рыхлые сугробы снега груши и матовые кисти вино¬
 града. Шумная стая мальчуганов, побросав салазки, спотыкаясь и па¬
 дая на бегу, бросалась к окну со знакомым, радостным криком:
 «Вэнелайнен, вэнелайнен...» Серебристо-коричневые пузыри шоколада ласково шумели в кон¬
 сервной банке. Сердито ворчала набитая углем чугунка и со злости —
 Бог ее знает, почему у нее всегда было плохое настроение — напуска¬
 ла столько дыму, что будка заливалась кашлем, будто страдала кок¬
 люшем. Миша разваливался на ящиках и, блаженно улыбаясь, гово¬
 рил кому-то — может быть, опять тому милому, кого в будке не было:
 «Нам все равно, да? Пусть там потоп из крови. Они не понимают, что
 ты такой огромный! И у меня в душе — звезда твоя. Пусть там — все!
 А здесь ходит Бог. Ступит — след ноги в цветах и в музыке...» А утром выскребывал заплесневевшими корками пенку со дна бан¬
 ки — опять надо идти на пристань — и играл Преображенский марш
 так четко и гордо, что тараканы в спичечной коробке начинали ис¬
 кренне раскаиваться в своем отвращении к военной службе. Раза два за зиму в будке появлялась маленькая костлявая женщи¬
 на в дорогой потертой шубе — сестра Миши. У нее было желтое пти¬
 чье лицо, то и дело сводимое тиком, узкие руки с грязными ногтями
 и те же Мишины глаза — прозрачно-синие, немного удивленные и
 усыпанные тревожными искорками. Только у брата искорки эти ушли
 вглубь и оттуда выглядывали редко, а у сестры они горели тоскливым
 живым пламенем. 270
Рассказы и очерки Женщина ставила на ящик бутылку с молоком, большой круглый
 хлеб и котлету в засаленной бумажке. Вздохнув прерывистым, трех¬
 этажным вздохом, сестра, резко отчеканивая слова, говорила брату
 всегда одно и то же: «Сначала мы думали, что это просто блажь ка¬
 кая-то, но это уже третий год тянется. Если тебе себя не жаль, пожа¬
 лей маму. Зачем было тогда бежать из России — пусть бы расстреляли
 лучше! Ты или страшный эгоист, или юродивый...» Миша тихо перебирал струны и, думая о морском прибое, отве¬
 чал: «Я и сам не знаю, кто я. Да это и неинтересно, Валя! А вот хочет¬
 ся, чтобы эта будка поднялась вверх и полетела... Около солнца, на¬
 верно, нет ветра. Да?» — Мы все изнервничались, я понимаю: и у тебя это со временем
 пройдет. Но нельзя же, Миша, так опускаться, стыдно! Надо как-ни¬
 будь продержаться эти годы, а еще будет хорошо, я знаю, ты опять в
 консерваторию поступишь, мама повеселеет. Рояль твой... — Не надо, Валя. Погибло, ну и пусть... Ты пойми — погибло! Так
 как же ты веришь? Странная ты! Тут Бог ходит, а ты про консервато¬
 рию... Женщина испуганно оглядывала голые стены лимонадной будки
 и, прикрыв руку платком, крестила мелко и торопливо верхнюю пу¬
 говицу шубы. — Дорожить этим совсем не надо, Валя. Этим, то есть родиной,
 домом и там еще... роялем. У меня — звезда светит. Я люблю вот,
 когда печка горит и никого нет... И пусть! Чем дорожить, по-твое-
 му? Холодной будкой? Дрессированными тараканами или роман¬
 сами Глинки на этой идиотской гитаре? Скажи, чем? Боже мой,
 Боже?! И этим не надо. Это тоже случайно. А вот идти по лесу, гус¬
 тому такому, прегустому... Слушать, как под ногами хрустит песок.
 Или бросать камешки в воду. Камешки — буль-буль! Круги расхо¬
 дятся. И радостно!.. К этой радости, понятной даже самой глупой волне, было глухо
 сердце костлявой женщины, и по ее желтому лицу текли желтые злые
 слезы. Прошлой осенью Миша не пришел в темный парк, не поклонил¬
 ся старой лимонадной будке по-индусски. Фрю Густавсон, урож¬
 денная фрекен Гранхольм, еще в конце сентября увезла на белой,
 слепой на один глаз лошади свои бутылки и пакетики, но и в ок¬
 тябре, и в декабре, и весной все так же пуст был священный кров
 дрессировщика тараканов. Миша не пришел больше. Лимонадная
 будка затосковала, совсем сгорбилась, с горя ослепла на единствен¬
 ный глаз — стекло в квадратном окошке лопнуло студеной зимней 271
«Всех убиенных помяни, Россия...» ночью. Она расспрашивала о Мише весь парк, все море, все небо.
 Никто ничего не знал — ни птицы, ни волны, ни звезды, которые,
 как известно, иногда знают больше, чем нужно. Только ветер ска¬
 зал как-то, что он видел жильца лимонадной будки за городом, на
 пыльном шоссе, еще в июле. Лежал Миша с открытыми стеклян¬
 ными глазами и смеялся ласково, как всегда. Только улыбка была
 будто стеклянная. И не дышал он. Вероятно, перед тем, как лечь на
 шоссе, пил Миша красное вино, потому что с детских губ его сбе¬
 гала на булыжник тоненькая красная струйка. Но все знали, что ветер большой фантазер, и ему никто не поверил. (Дни нашей жизни. 1923. Июнь — август. № 2—4)
У ЗАВЕТНОГО ПРЕДЕЛА <» ♦ ■»> Еще совсем недавно — что десять лет по сравнению с вечнос¬
 тью! — Териоки занимали не последнее место в плеяде близких к
 Питеру курортов. Иные годы здесь бывал «весь летний Петербург».
 Это было давно... Окружающие Териоки пустые дачи не помнят,
 когда это было. На вокзале — до грусти пусто. Стоило ли строить
 прекрасный зал чуть ли не в два света для бывшей петербуржской
 кухарки, тщетно ожидающей пассажиров, чтобы предложить им за
 «ридцать» марок корзину неспелой земляники? Уныло смотрит на
 нее буфетчица — и как будто стоя спит. Мухи жужжат над прошло¬
 годними бутербродами... Кладбищенский вид Териоки еще разительнее, когда располагаешь
 временем погрузиться с головой в эту могильную тишину. Чем даль¬
 ше в лес — тем больше разрушенных дач. Чем ближе к реке Сестре —
 границе между Финляндией и «бывшей» Россией, — тем ужаснее, тра¬
 гичнее это мертвое царство. Просто оторопеть берет, когда встреча¬
 ешь на пути бесконечные, бесконечные ряды когда-то населенных,
 шумных, полных смеха, пения и детских криков дач. Немало очагов,
 немало жизней раздавило колесо войны на пути своем, но таких бес¬
 смысленных разрушений мне еще не приходилось видеть. К стыду культурных людей, не всегда этот огромный дачный по¬
 гром учиняли только банды бегущих на родину красноармейцев. Увы,
 инстинкты бессмысленного разбоя столь заразительны, что легко пе¬
 ребрасываются они из стана советских башибузуков туда, где, каза¬
 лось бы, должна была им противостоять здоровая струя. Впрочем, вся¬
 кую здоровую струю грязнит обычно гражданская война. Трясся я по ухабам, кочкам, пескам и корням столетних сосен и
 считал «живые» дачи. Насчитал только три. А ведь прошло передо
 мной свыше ста «мертвецов» с покосившимися фундаментами, про¬
 гнившими крышами, сломанными крылечками, заборами разворован¬
 ными. Целые стекла в окнах здесь такая редкость, что хоть в музей
 неси. Удивленно глядел я в эти «здоровые глаза» преждевременно
 скончавшихся дач, спрашивал молчаливого своего ямщика: — Как это еще не все стекла разбили? 273
«Всех убиенных помяни, Россия...» — Разопьют, — уверенно отвечал он, сильным акцентом сдабри¬
 вая забавную свою русскую речь. — Зачем же бить? Мало, что ли? — Редше солдат пили, а теперь — пастухи. Васмет камин — и в
 акошка. — Русские пастухи? — И русски есть. Всякая есть... Я шел тропинкой в лесу, заходил в придорожные дачи. И если бы
 прелести последних лет сохранили на моей голове достаточное коли¬
 чество волос — они встали бы дыбом... По-видимому, неожиданные посетители куоккальских и оллиль-
 ских дач считали русскую литературу главным своим врагом: всюду об¬
 рывки книг без переплетов, переплеты без книг, обложки журналов,
 разноцветные куски бумаги. Все это истоптано грязными сапогами,
 иногда полуобожжено. В последние годы пастухи редких стад коров
 завершили это горькое «аутодафе»: несчастная русская литература по¬
 летела в костры. А до того — все комнаты всех дач, все сады, дворики
 и рощи были усыпаны растерзанными Пушкиными и Гоголями. По¬
 гибло много ценных библиотек. В редкой даче сохранились обои. Обычно они висят со стен изор¬
 ванными языками. Осыпаются потолки. Разбиты печи (должно быть,
 все кладов искали...). Кое-где видел мебель. Лучше, впрочем, было и
 не видеть: обивка сорвана, ножки и спинки сломаны, морская трава
 и пружины разбросаны по всей даче. Выворочены чугунные доски из
 кухонных плит. Сорваны с углов иконы и брошены здесь же, в газет¬
 ный и иной мусор. Как не согласиться, право, что человек — суще¬
 ство разумное, венец творения... Мебель не только ломали, но и с боль¬
 шим смыслом вывозили. Все, кому не лень было, кто считал и иму¬
 щество жителей этого края военной добычей. То, что пощадила
 человеческая рука, доконало неумолимое время — ветры, дожди, снег. Дачи здесь, большей частью, типа только летнего. Простояв без
 ухода и ремонта много лет, стали рушиться. Гниют крыши (обычно
 из толя). Раскалывается бетон фундамента. Вываливаются бревна стен.
 Много дач сгорело отчасти по неосторожности, отчасти «по неизвес¬
 тной причине». Многие проданы на слом. Уцелевшие все еще прода¬
 ются. По закону о бесхозяйственном владении дачи с большим дол¬
 гом (неуплаченные налоги) передаются в государственную казну.
 Опять-таки в казну переходит дача после смерти ее владельца: право
 наследования для «бесподцанных» отменено. Вы должны или принять
 финское подданство (если примут), или вовремя продать свое имуще¬
 ство, которое никому не нужно, ибо дач — сотни, если не тысячи. Дол¬
 го шли с молотка последние русские крохи, шли за бесценок. Хоро¬ 274
Рассказы и очерки шо сохранившийся дом, садик, службы, участок леса — все это мож¬
 но было купить за 2000, даже за 1000 марок (50 рублей). Кое-кто стал
 вдруг владельцем чуть ли не целого поселка. Русские дачи перевози¬
 лись и в Выборг, и в Гельсингфорс. Много грустного, много странно¬
 го творилось вокруг этих аукционов... Но дач — число бесконечное. Еще много полумертвецов на пригра¬
 ничном кладбище. Аукционный молоток стучит по-прежнему. По-преж-
 нему, при обстоятельствах особых, можно купить целую усадьбу, поис-
 тине, дешевле грибов, ибо в последнее время грибы в этом районе поче¬
 му-то перевелись, а бесхозные дачи, наоборот, разводятся... Дух кладбищенский, дух царства мертвых тем разительнее и острее,
 чем ближе вы к «последней черте». Оллила. Все те же старинные, знако¬
 мые дюны, горячими валами перекатывающиеся по ветру. Тот же уди¬
 вительный, чуть пьянящий аромат хвои. И тот же дикий пляж «у самого
 синего моря». И тот же ярко-золотой, такой близкий, купол Кронштадт¬
 ского собора, огненной шапкой встающий у горизонта... Когда-то и здесь пел и смеялся летний люд. Перед самой войной и
 революцией стала Оллила почему-то даже «модной». Нашли здесь ка¬
 кой-то особенный воздух, и климат, и пески. До осени в артистиче¬
 ском пансионе Венедиктова живали видные питерские художники, ак¬
 теры, сочинители. Наезжали из столицы и соседнего Сестрорецка и
 иные «дачманьг»... Все это теперь в Лету кануло. Как гробы стоят разрушающиеся
 дачи. На кладбище все спокойно — тишина, морской шорох, никому
 не нужный сосновый аромат... Я провожу мирные, так похожие друг на друга дни. Лежа на песке,
 смотрю на русское небо — у самой Сестры-реки, буквально в пяти
 шагах от СССР. Что скрывать: как и приличествует белогвардейцу, в
 шести чеках побывавшему, первые дни жутковато бывало. Перейдет
 некий товарищ речонку — аршина три в ширину, поларшина в глу¬
 бину, везде брод, — и создаст «дипломатический инцидент», попутно
 потащив раба Божия, собкора «Руля» и прочих в пределы райские
 склоку партийную и художества сталинские на месте описывать... Но медленно идут мирные дни. Глухо кашляют ночные орудия в
 Кронштадте: учебная стрельба; в ясную погоду видны далеко-далеко
 в море гциты — цель. А днем — мертвая тишина. Сойдешь к реке, очень быстрой, с коричневатой водой. На другой
 стороне — рукой подать — те же сосны и березы, то же золото песка.
 И почти всегда, с раннего утра до позднего вечера дорогие товарищи
 в зеленых фуражках ловят рыбу... Рыболовы эти, конечно, из самых
 верных, из тех, кто, по-видимому, без лести предан «рабоче-кресть¬
 янской». Пограничная стража — сплошь из коммунистов. Угрюмы, 275
«Всех убиенных помяни, Россия...» полны собственного достоинства, молчаливы советские стражники. Если
 пройти к устью Сестры, бурным потоком вливающейся в спокойные
 воды залива, отчетливо виден Кронштадт. Видна вышка сестрорецкого
 курзала, крыши дач. По вечерам отчетливо слышна музыка. В празднич¬
 ные дни ветер приносит с юга ясный гул колокола. Не знаю почему, но
 так безотчетно грустно, так больно слышать и веселый грохот оркестра,
 и нежное пенье колокольное... Непередаваемо тяжело слышать, видеть
 Россию — такую близкую — всего три шага — там, за зелеными фураж¬
 ками... В бору, в центре кладбища дач, среди повалившихся заборов, ос¬
 колков стекла, растрепанных ветром и дождем книг есть вышка. Ког¬
 да-то выстроил эту высокую деревянную башенку какой-то купец —
 для потехи больше. А может, для демонстрирования сородичам: ви¬
 дал — миндал? Полторы тысячи выложил, экая махина, пять этажов...
 А теперь, когда подымешься по гнилой лесенке башни — вот-вот об¬
 валится, — Россия еще слышней, видней и ближе. Как на ладони де¬
 сятки верст к югу. Цветные квадратики пашен. Развалины белоост¬
 ровской церкви с белой могилой у кирпичных руин. Лента железно¬
 дорожного полотна. Заводы, разбросанные широко деревни, дачи,
 дачи, дачи. И в ясные дни — чуть заметные дымки над далеким, пото¬
 нувшим за горизонтом Петербургом... (Руль. Берлин, 1926. 3 октября. № 1775)
РОМАШКИ <» ♦ ■»>— У нее такое странное имя — Айя. Пахнет оно чем-то страшно
 южным, горячими листьями пальм, душной пеной у берегов Таи¬
 ти, талантливым бредом Пьера Лоти. А сама она — сероглазая фре¬
 кен в причудливом чепчике больничной сестры. Взгляд такой про¬
 зрачный, совсем северный, чуть-чуть темнеющий к вечеру. Гово¬
 рит быстро, смешно наклоняя голову набок. Смеется негромким
 колокольчиком. Целый день суетится она в палате; мы все следим за ней, и нам ра¬
 достно — молодым и старым. Даже вон тот угрюмый, весь залитый
 желчью старик, что медленно угасает в углу, улыбается почти ласко¬
 во, когда над ним взлетают розовые руки Айи, поправляя подушки или
 одеяло. Я здесь недавно, и мне чуждо. С утра лежу на веранде, заставлен¬
 ной цветами. Их так много — ромашки, левкои, какие-то местные
 финские цветы с голубо-сиреневой головкой и длинными листьями,
 похожими на лапы ощетинившегося кота. Вижу широкий двор, весь
 в сочной траве, черные лысины скал, за скалами — зеленую поляну
 моря, исписанную белыми черточками пены. Соленый воздух ходит
 между колоннами, треплет ромашки, колышет занавески окон. Мне чуждо. Перелистываю журнал на непонятном языке, вслуши¬
 ваюсь в прыгающий придушенный говор за дверью, стараюсь понять
 непонятную, спокойную, не нашу жизнь... Входит Айя с кувшином. Каждое утро и вечер она поливает цветы,
 любовно разглядывает их, не распустился ли новый? И вот в это вре¬
 мя мы разговариваем. Я не знаю ни финского, ни шведского; ее кто-
 то выучил по-русски романсу «Гай да тройка!», который она и поет в
 свободные минуты, безбожно перевирая слова, но у обоих нас есть
 небольшой запас немецких фраз. Айя рассматривает кошачью лапу сиреневого цветка и спрашивает: — У вас есть ромашки? — Она всегда спрашивает о России, Россия ее страшно интересу¬
 ет: «Я не понимаю... сказала она мне вчера. — Удивительно, как мож¬
 но любить страну, где люди такие злые?..» 277
«Всех убиенных помяни, Россия...» — Есть, — отвечаю я. — Такие же белые и с золотыми сердечками? — Да, с золотыми сердечками... Айя недоверчиво качает головой и уходит в палату. Через несколь¬
 ко минут она возвращается с наполненным снова кувшином и накло¬
 няется над рядом горшков с ромашками. — У вас есть невеста? Вопрос так неожидан и глаза Айи так строго смотрят на меня, что
 я роняю журнал на пол. — Была... — Почему — была? — удивляется фрекен, и я чувствую, как с яр¬
 ких губ готов сорваться чуть-чуть лукавый, девичий упрек в невер¬
 ности. — Была, потому что ее, может быть... съели. На юге России такой
 голод, — говорю я, и шутка моя звучит так жестоко. Айя сочувственно вздыхает. — Покажите мне ее фотографию. Она хорошенькая? Ваши девуш¬
 ки все такие... как это сказать по-немецки... тощие... — У меня нет фотографии... — Нет? Странно... ну, прядь волос. Это всегда так делается. — И волос нет. Ничего нет, — отвечаю я грустно. — Я даже не знаю,
 где она сейчас, жива ли. Такая буря разбросала нас во все стороны... Айя садится рядом со мной на скамью. Мне кажется, что в ее се¬
 рых глазах вот-вот сверкнут слезы — чуткая сердечность говорит в каж¬
 дом ее жесте. — И ничего на память не осталось? — Ромашка осталась... — невольно заражаясь сентиментальной гру¬
 стью ее глаз, отвечаю я... — Какая ромашка? — перебивает меня Айя. — Сухая... белая с золотым сердечком... — Фрекен... — зовет кто-то в палате. Айя быстро срывается с места, хватает кувшин и идет к двери, го¬
 воря скороговоркой: — Какие вы все сухие, тощие... как ромашка... И Россия ваша —
 ромашка, вся высохла. И вы сами, и невеста ваша, и все русские —
 ромашки сухие, больше ничего. Опять сижу один на большой веранде. Смотрю на седую, почему-
 то такую неприятную голову Ллойд Джоржа в прошлогоднем журна¬
 ле и думаю: как много неожиданной правды в простых словах простой
 девушки! Сухие ромашки мы... Россия — вся высохла... Жалкие, ни¬ 278
Рассказы и очерки кому не нужные цветы... Мы — для гербария, для странной и страш¬
 ной коллекции: цветы с высохших полей... Люди без Родины... А со¬
 леный ветер ходит между колоннами, треплет занавески, шепчет в уши
 нежно: «Уже недолго... недолго... Может быть, год, может быть, ме¬
 сяц... На безгранной поляне России гуще, сильнее и ярче прежнего
 зацветут ромашки... Белые-белые... С золотыми, гневными, прозрев¬
 шими сердцами...» Уже недолго. (Русские вести. 1922. 23 ноября. Ms 131)
МОЕМУ ВНУКУ. ЗАВЕЩАНИЕ <» ♦ ■♦> Я не знаю, каким ты будешь: смуглым или золотоволосым, скрыт¬
 ным, с деланым равнодушием серых глаз или с глазами синими и ду¬
 шой открытой, как кусочек весеннего неба в тяжелом полотне туч,
 жестоко ли заколотишь себя в дымном склепе кабинета или, махнув
 беспечно рукой на чины, ранги и ордена, до заката своих дней про-
 смеешься на чердаках богемы. Я даже не знаю, будешь ли ты вообще, — как приподнять завесу
 будущего? Уже из этого факта, что ты сын моего несуществующего
 сына, можешь заключить, каким безнадежным мечтателем был твой
 странный дед. Иногда, вот и сегодня, мне кажется, что ты весь будешь в бабку,
 тоже еще пока находящуюся в проекте: чуть-чуть нелогичный, с пух¬
 лыми пальцами и сердцем тоже пухлым, вечно ребячьим: в детстве бу¬
 дешь часто падать, плакать крупными каплями слез и любить бутер¬
 броды «на три канта», то есть в три этажа... Потом вытянешься, заку¬
 ришь потихоньку, в промежутках между изучением семнадцати наук
 будешь бить головой футбольный мяч или мячом голову — к тому вре¬
 мени правила игры изменятся, как и все вообще, — скажешь какой-
 нибудь девочке, играющей в девушку: «Я вас люблю» — и радостно
 подумаешь: «Я совсем взрослый...» Потом... Вот по поводу этого «по¬
 том»... я и хочу поговорить с тобой, мой милый внук! В самом деле, что будет потом? Это так просто: тебе раза два изме¬
 нит любимая женщина и раза три не заплатит по векселям лучший
 друг. И ты попробуешь приставить к виску нехорошую штуку, кото¬
 рая у нас называется револьвером. Или для переселения в иной мир у
 вас будут выдуманы особые радиоволны? Пусть так... Пытаясь прожечь себя радиоволной, ты обязатель¬
 но подумаешь, что жить не стоит, а если будет в тебе особый вид
 недуга — неравнодушие к цитатам, то ты скажешь не без трагизма:
 «А жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, — такая
 пустая и глупая шутка». Вот тогда-то и вспомни совет деда: умрешь ли ты или все это так,
 нарочно, — жизнь беспредельно хороша! Брось радиоволны, радио¬ 280
Рассказы и очерки револьверы, радиояды... Самая прелестная в мире женщина и самый
 большой на свете вексель — микроскопические песчинки в сравне¬
 нии с огромной радостью жизни. Дышишь ли ты сейчас пылью сенатского решения за 1963 год или
 дешевой пудрой какой-нибудь остроглазой Зизи, — и в пыли архива,
 и в пудре твоей случайной подруги пахнет тем, что безгранично выше
 минутных горестей и разочарований, — жизнью. Не комкай же ее, не
 проклинай, не рви! Мы, то есть все те, кто отошел уже в вечность, — сходи сегодня ко
 мне на могилу и принеси цветов, только не красных, — мы всю жизнь
 свою ныли. Смешно сказать: пережарит ли кухарка жаркое, падут ли
 0,003 акции какого-либо банка, случайно купленные и полузабытые, не¬
 много суше, чем обычно, поздоровается она, — мы неизменно ворчали: — Ну и жизнь! Вот бы кто-нибудь перевернул ее вверх дном! Теперь ее перевернули. Кажется, надолго. Десятый год, мировые
 акробаты, стоим на голове у края черной бездны, бывшей когда-то
 Россией. И только теперь, только блестя налитыми кровью глазами,
 мы поняли наконец, что «Ну и жизнь!» — была настоящей жизнью,
 что мы сами превратили ее в скачку с препятствиями на сомнитель¬
 ный приз, пробили голову нашему прошлому, выкололи глаза у буду¬
 щего, оклеветали самих себя. Еще в школе ты читал в учебнике истории, что вторую русскую ре¬
 волюцию — некоторые называют ее «великой» — подготовили соци¬
 альные противоречия и сделали распустившиеся в тылу солдаты пе¬
 тербургского гарнизона. Не верь! Революцию подготовили и сделали
 мы. Революцию сделали кавалеры ордена Анны третьей степени, меч¬
 тавшие о второй, студенты первого курса, завидовавшие третьекурс¬
 никам, и наоборот: штабс-капитаны, до глубины души оскорбленные
 тем, что Петр Петрович уже капитан, добродетельные жены, считав¬
 шие верность занятием слишком сладким, и жены недобродетельные,
 полууверенные в том, что изменять своим мужьям — довольно горь¬
 ко, учителя математики, презиравшие математику и всем сердцем лю¬
 бившие что-нибудь другое, судебные следователи, страстно мечтавшие
 быть послезавтра прокурорами. Революцию сделали те, кто хныкал с
 пеленок до гроба, кто никогда и ничем не был доволен, кому всего
 было мало, кто в девяноста девяти случаях из ста жаловался, брюзжал
 и ругался, так сказать, по инерции... А сделав революцию, мы с без¬
 мерной болью — ты не поймешь этой боли, милый мой, — убедились,
 что у нас была не воображаемая, не мифическая, а действительная
 жизнь — теплая, ласковая, богатая, чудная жизнь. Теперь ничего нет, мы сами себя ограбили. Тебе, пронизанному
 жизнью, солнцем, уютом семьи и родины, тебе трудно представить, 281
«Всех убиенных помяни, Россия...» что значит бродить по чужим дворам, никогда не смеяться, душу свою,
 живую, человечью душу, вколачивать в тиски медленной смерти. Как
 же нарисую тебе протянутое по всему миру полотно, вышитое наши¬
 ми нервами? Когда я смотрю в карие, черные, синие глаза тех, кто вместе со
 мною стучится у чужих ворот, мне кажется, что это — карие, черные,
 синие чашки слез. Вероятно, потому мы так осторожно, пугливо хо¬
 дим — боимся пролить... Если бы нашелся такой чудак, который уст¬
 роил бы выставку русских улыбок, — произведения наших губ были
 бы по очень высокой цене раскуплены матерями капризных детей:
 этими судорожными гримасами они пугали бы шалунов так, как нас
 пугают Чекой, ты не знаешь, что это такое? И не надо знать! Ваши
 химики, конечно, уже изобрели способ концентрации любого из че¬
 ловеческих чувств — своего рода сгущенное чувство. Так вот, если бы
 сконцентрировать в одной точке весь русский стыд наших лет, всю
 нашу боль и палящее сожаление об утраченном, Вселенная обогати¬
 лась бы таким острым алмазом, который резал бы голубое стекло неба. Что же в сравнении с этим бешеным камнем изменившая тебе, даже
 два раза, женщина или друг, не заплативший по векселям хотя бы
 трижды? В мире так много прелестных женщин, даже кажется, будто
 их слишком уж много для одной жизни! Исправных должников, осо¬
 бенно в кругу друзей, правда, меньше, но их, если хорошенько поис¬
 кать, найдется немало. А жизнь одна. Сдуй на минуту архивную пыль сенатского реше¬
 ния или пудру Зизи и пойми: жизнь одна! Не двадцать, не миллион, а
 одна! Не комкай же ее, не проклинай, не рви! Пусть сослужит радиояд медвежью услугу тому, чей дед был муд¬
 рым человеком, то есть любил то, что было ему дано Небом. Внуки
 же клеветавших на жизнь нытиков должны ценить всякую жизнь, ибо
 всякая жизнь играет поистине Божьим огнем. Не гаси же его, доро¬
 гой внук! Бережно неси его до заката дней своих, не раздувая по жиз¬
 ненной жадности. Штудируя сенатское решение за 1963 год, не рвись
 в 1964-й: будь доволен Зизи! Какая-нибудь Мими обманет тебя двад¬
 цать два раза. Не ной, не хныкай, не брюзжи, чтобы не очутиться у
 разбитого корыта, как твой вздорный дед. Не опрокидывай жизни
 вверх дном! И не делай революций... Бог с ними! (Наш огонек. Рига, 1925. № 3)
стиха
1 АВГУСТА 1914-1924 гг. с» ♦ ■»> День этот остался в памяти на всю жизнь; на всю жизнь запечат¬
 лелся в ней глубоким шрамом. Уже какие, кажется, смерчи были. Как
 рвало, кружило, било о жестокие камни ее — жизнь эту бредовую! Ка¬
 кие горы падали на память, покорную, бессильную клеточку мозга
 нашего. А шрам четок, как никогда. И с каждым годом все яснее и
 глубже запекшиеся края его. Широкий двор, политый июльским зноем. Столб гигантских ша¬
 гов с разлетающимися канатами. Я где-то высоко, выше крыш и ку¬
 полообразных лип, лечу в воздухе, описывая быстрый круг. Канат со
 свистом режет полдневную тишину, натягиваясь в трос, звенит, как
 струна. Ласточка, юркая, скользящая, камнем падает вниз, у самой
 земли, у травы, замирает, выравнивается и черно-белой точкой, кру¬
 тящимся мячом прыгает вверх. За крышами, за куполообразными ли¬
 пами зелеными шарами качаются незрелые яблоки в саду, астры пес¬
 треют, песок дорожек порой струится по ветру желтым дымом. Зной.
 Пыльная зелень. Скрипящий круг гигантских шагов. Он был бы бесконечен, этот круг, — до вечера, до ночи. Любо, вме¬
 сте с ласточкой, взлетать и падать, чувствовать разгоряченным лицом
 свист ветра! Но вошел кто-то в чугунную калитку, протянул раскры¬
 тый лист засыпанной буквами бумаги, сказал просто, будто ничего
 необычного не случилось: — Война. Канат сразу упал вниз, ласточка взметнулась ввысь и скользнула в
 сад. Газета — измятый, тысячами глаз измеренный «Полтавский вес¬
 тник», листок наивный, старосветский — как-то особенно значитель¬
 но, по-новому, по-страшному зашелестел в моих руках. — Война. Война Австро-Вешрии с Сербией. Сербии с Австро-Вен-
 грией. России с Австро-Венгрией. Германия, Франция, Англия... Тогда это показалось жутким, но великим. Не потому, что «шапками
 закидаем», а духом закипаем, в грудь примем смерть. Тогда это взволно¬
 вало, как старое вино, мнилось таинственным, жданным, почти священ¬
 ным. Тогда хотелось благословить этот знойный июльский день. Теперь я проклинаю его самым черным проклятием. Теперь я знаю,
 что в радости его был трупный яд. Что вино священное было отравой.
 Теперь я знаю, все мы знаем, что день этот сгубил Россию. 285
«Всех убиенных помяни, Россия...» О прошлом говорить надо покойно. Тихо и мудро. Но даже немуд¬
 рые — разве не скажут они: не будь войны, была бы Россия. А России
 ведь нынче — нет. Пусть горько, очень горько, но — нет. СССР — не Рос¬
 сия, это надо признать и понять. Война превратила нашу страну — ка¬
 кая это была страна! — в царство крови и блуда. Тогда это было бы пораженчеством, почти изменой, теперь это
 только мучительная правда: не надо было ее, этой бессмысленной вой¬
 ны. Скажут, погибла бы Сербия. Но почему во имя спасения десяти¬
 миллионного народа был принесен в жертву стомиллионный? Поче¬
 му мне, нам, дороже должна быть Сербия, а не Россия, край мой и
 ваш обезглавленный? Не помочь уже. Только вот вспомнить можно, подвести итоги, под¬
 черкнуть утерянное и полученное. Актив: спасена и преувеличена Сер¬
 бия, спасена и преувеличена Франция, спасена и преувеличена Анг¬
 лия. Пассив: погибла Россия. Просто до страшного. Будто мировой
 бухгалтер списал со счета вселенной цифру — 100 ООО ООО. Сто милли¬
 онов русских, проигравших свою жизнь, государство, землю, кровь
 свою и слезы, сколько, Боже, слез! Если Вам, читающим эти строки, тоже больно теперь, то — поду¬
 майте, день, обещавший России небывалую славу, крушение обнаг¬
 левшего врага, православный крест на Ай-Софии, много большего,
 огромного, кажущегося теперь, в сущности, мелким, ненужным — раз¬
 ве и так не была Россия славной и огромной? — день этот принес ей,
 России, и нам, сынам ее, — смерть. Огонь войны разросся в зарево
 революции, первый бой в Пруссии, у Карпат, в преддверии Эрзерума
 был только эхом с «Авроры», направившей русские дула на русский
 город. Трехцветные флаги в Перемышле, во Львове — как непонятно,
 странно это — уготовили путь кровавым тряпкам над Кремлем. Вой¬
 на родила революцию и всех гадов ее. Георгий Победоносец упал в грязь, в кровь, в плевок, и на месте
 его распустилась красная звезда. Руль мирового государства сквозь
 пальцы ничтожного перешел в руки Лениных, Зиновьевых, Троцких,
 всех тех, кто с полным правом могут сказать, перефразируя Петра Ве¬
 ликого: — А о России заботиться не стоит, были бы живы мы. И они живы. Живы смертью России. И родились они тогда, в зной¬
 ный июльский день 1914 года. Мы не заметили их, не уловили их
 склизкого, жабьего смеха в общем гуле напрасной радости и подъема. Как же вспомнить добрым словом этот черный день? Как не ска¬
 зать ему теперь, через десять лет, гнойных лет: — Будь ты трижды проклят! (Новые русские вести. 1924. 1 августа. № 184) 286
ВЕК НЫНЕШНИЙ И ВЕК МИНУВШИЙ <» ♦ ■»> При сравнении века нынешнего и века минувшего, русской смуты
 начала XVII столетия и русского бунта 1917 года, сравнении, столь
 модном теперь, бросается в глаза недостаточная обоснованность та¬
 кого сравнения. Смутное время было вызвано естественным прекращением дина¬
 стии и борьбой за власть верхов московского боярства, стоявшего у
 самого трона вымершего рода Рюриковичей. Революция 1917 года ро¬
 дилась в дыму слишком затянувшейся войны и была выброшена на
 поверхность стараниями так называемого третьего сословия или, вер¬
 нее, вождей — действительных или самозваных, это уже другой во¬
 прос — этого третьего сословия. Непокорное, властолюбивое боярство
 московской Руси к нашему времени переродилось в твердую опору
 трона и в 1917 году резко отмежевалось от революции, угрожавшей не
 только социальному, но и просто физическому его существованию. В московской смуте анархическое движение шло от периферии к цен¬
 тру, от провинции к Москве. Бесчисленные воры, разбойники и «тати»,
 использовав ослабление центральной узды, образовали на всех окраинах
 тысячи крупных и мелких шаек, без особых раздумий переходивших то
 к одному, то к другому самозванцу. Тушинский и все иные воры глав¬
 ным образом опирались на бродивших по всей стране головорезов. Но в
 Москве, но в центре все эти годы продолжал теплиться огонек государ¬
 ственности; попытки к воссозданию распадающейся страны не прекра¬
 щались, несмотря на обстановку, слишком противоречившую развитию
 и укреплению этого здорового национализма. В нашу эпоху мы все были свидетелями обратного. Погромно-анар¬
 хическое движение шло в наши годы от центра к периферии, из Пе¬
 тербурга на окраины. Центральная власть не только благословляла, но
 и творила банды Красной гвардии, преступным морем разлившиеся
 по всему государству. Власть обязанная, какие бы политические цели
 она ни преследовала, охранять целостность государства, в действи¬
 тельности всемерно способствовала развалу всего государственного
 аппарата — Временное правительство, вероятно, бессознательно, а
 коммунистическое — сознательно. 287
«Всех убиенных помяни, Россия...» Советский Тушинский вор сам создавал, укрепившись в центре,
 советских разбойников и татей в провинции для поддержки своей за¬
 хватной власти. Призывы к погрому всего того, что не сочувствовало
 повальному грабежу и разорению страны, в смутное время главным
 образом вырабатывались в «походных канцеляриях» бесчинствующих
 шаек, откуда рассылались уже по городам и весям России; этими при¬
 зывами — назывались они тогда «прелестными письмами» — сначала
 была наводнена провинция, а затем уже центр. Коммунистический Тушинский вор с первых же дней своего воцаре¬
 ния на опустевшем троне занялся широкой фабрикацией «прелестных
 писем» в виде резолюций, пораженческих приказов, декретов, засыпая
 ими обалдевший народ, «Агитлитература» смутного времени была делом
 частным; Тушинский вор ввел ее в общегосударственные рамки, придав
 ей всю силу правительственного авторитета. Наконец, в смутное время был не только Пожарский, но и Минин. У нас Мининых не было. В роли первого гражданина, спасителя
 разворованного отечества, демонстрировал себя, и не раз, Керенский,
 но с этой кандидатурой в Минины можно считаться разве только в не
 совсем здравом уме и твердой памяти. У нас было сколько угодно
 Мининых разрушения, но ни одного Минина созидания разрушен¬
 ного. В буквальном смысле слова пустив по миру страну и народ, наши
 Минины частично растворились в обывательской гуще, частично от¬
 рясли прах родной земли от ног своих, частично «переметнулись» в
 стан Тушинского вора. У нас были только Пожарские, и первый из них — Корнилов, па¬
 мять которого благоговейно чтим мы сегодня. Тот, исторический князь Пожарский, стал во главе добровольче¬
 ских дружин смутного времени, созванных, одетых и снабженных ис¬
 торическим Мининым. Наш Пожарский, грудью идя на анархию государственную, вел за со¬
 бой голодных и раздетых добровольцев, вел к победе и пал в борьбе, ок¬
 руженный стихией непонимания, злобы, равнодушия и предательства. Исторический Пожарский не только шел рука об руку с величай¬
 шим патриотом смутного времени, но и был создан им, ибо, не будь
 Минина, не было бы национальной дружины и незачем было бы при¬
 зывать князя. Наш поддельный Минин — Керенский — предал нашего
 Пожарского — Корнилова. Кузьма Минич Захарьев-Сухорук, небогатый нижегородский тор¬
 говец, в 1611 году бросил прекрасные свои слова: «Заложим жен сво¬
 их и детей, но спасем Россию». И, спасая, дал родине Пожарского. Наш Александр Федорович «Минин», ничтожество из второсорт¬
 ных адвокатов, в 1917 году заложил Россию, но спас себя. И, спасая
 себя, предал Корнилова. 288
Публицистика Солдат с головы до ног, военный прежде и превыше всего, Корни¬
 лов был и величайшим гражданином. Вспомним его выступления на
 государственном совещании в Москве, в разгар пораженческой идео¬
 логии и всяческих «прелестных» писем и речей. Но там были поддель¬
 ные Минины, были «прелестные» наши герои. И вскоре Корнилов был назван изменником, а первый самозванец
 второго смутного времени бежал за границу, бросив страну и народ
 на милость Тушинскому вору, любезно доставленному нам герман¬
 ским Генеральным штабом. Князь Дмитрий Михайлович Пожарский, разогнав многоликую
 тать, был окружен любовью и признательностью народной. Лавр Ге¬
 оргиевич Корнилов пал в борьбе за дело, начатое им и лучшими сы¬
 нами России. Когда утихнут бури настоящего, история скажет свое слово. На¬
 род, обманутый дружными усилиями Временных и советских Тушин¬
 ских воров, прозреет и горячей молитвой помянет генерала Корни¬
 лова, с такой честью, бесстрашием и национальной болью соединив¬
 шего в себе и Минина, и Пожарского. ...И только ты, бездомный воин,
 Причастник русского стыда,
 Был мертвой родины достоин
 В те недостойные года... (Новые русские вести. 1926. 13 апреля. № 688) 11 — 772
ИСТОРИЯ ВЕЛИКОЙ РУССКОЙ РЕВОЛЮЦИИ •») Настоящее издание нецензурным комитетом
 комиссариата народного просвещения
 в качестве учебного пособия для танцулек
 1, 2 и 3-й ступени и на цигарки волостным и
 уездным исполкомам одобрено не было. Предисловие Предлагая вниманию читателя свой последний научный труд, я от¬
 нюдь не тешу себя мыслью, что мне удалось отразить в нем весь героизм
 пережитой и переживаемой нами эпохи, весь пафос разрушения старого
 и созидания нового. Нет, такая гигантская работа не по силам даже из¬
 вестному истерику русской революции, многоуважаемому и достопоч¬
 тенному Павлу Николаевичу Милюкову, не говоря уж обо мне, обреме¬
 ненном многочисленным семейством и академическим пайком (одна
 пятая и шестьдесят три в периоде фунта хлеба, ордер на право получе¬
 ния ста восьмидесяти шести пудов бревен с Эрмитажа, когда он оконча¬
 тельно развалится, и полное собрание сочинений Карла Маркса на язы¬
 ке южноафриканского племени фокстрот). Но вложить и свою скром¬
 ную лепту в общее дело, доказать этим хвастунам французам, что ваша,
 мол, революция в сравнении с нашей — это клоп в сравнении со взбе¬
 сившимся ослом, — такова моя столь же благородная, сколь и ответствен¬
 ная задача. Считаю нужным сказать, что российская Академия без Наук чуть
 было не наградила меня премией имени Демьяна Разбогатевшего, но,
 к сожалению, в Академию без Наук явился некий политурщик (агент
 Политуправления) и любезно заявил мне: — Еще один такой научный труд, и вы останетесь без головы! Ни один уважающий себя ученый не согласится остаться без голо¬
 вы. Поэтому я вынужден опубликовать свои изыскания там, где не
 умерший от голода, не расстрелянный и не высланный профессор не
 считается редким ископаемым, как в России, то есть — за границей. Лекция первая Еще в 1905 году, будучи весьма бессознательным мальчишкой — я
 даже не знал разницы между самосудом и советским судом, считая
 последний учреждением более гуманным, — познал я сокровенную 290
Публицистика сущность революции. Кухарка пришла с базара и объявила нам, пуг¬
 ливо забившимся в детской: — У городи ливорюция. Грабять лавки и крычать уря. С тех пор много лет подряд казалось мне, что всякая революция
 начинается грабежом и оканчивается громогласным «ура!». Это убеж¬
 дение было так сильно, что сейчас же после февральского 1917 года
 переворота я принялся энергично прятать все более-менее ценное и
 пить сырые яйца, чтобы потом, когда первый героический этап будет
 пройден, вместе с другими драть глотку вовсю. Увы! Революция 17-го года началась с «ура» долгого и восторжен¬
 ного, и пока я, дурак, укреплял свой голос — другие наслаждались кри¬
 ками. А то, что я так усердно прятал, — потом все равно нашли. Не
 говори — их нет, но с благодарностью — были... В широкой публике весьма распространено мнение, что наша ре¬
 волюция была великой и бескровной. Насколько она была великой,
 как человек серьезный, судить не берусь, но бескровной она была бе¬
 зусловно — на протяжении нескольких месяцев не было убито ни од¬
 ного человека. Потому что нельзя же, в самом деле, считать людьми
 те десятки тысяч офицеров, помещиков, казаков и полицейских, ко¬
 торые стали жертвой святого народного гнева, это во-первых. Во-вто-
 рых, в большинстве случаев и здесь народный гнев вылился совершен¬
 но бескровно: офицеров, помещиков, казаков и полицейских вешали
 на телеграфных столбах. В борьбе обретешь ты право свое! Революция оказалась необычайно плодовитой: в первые же дни сво¬
 его бьггия она родила столько детей, перешедших в историю под клич¬
 кой — «завоевания», что сперва казалось, будто все взрослые преврати¬
 лись в детей. Первым завоеванием была свобода слова, причем разреша¬
 лось говорить что угодно, когда угодно, зачем угодно и обязательно так,
 чтобы оставалось часа два в сутки свободного времени — полущить на
 Невском семечки и немножко побить стекла в каком-нибудь дворце. Были случаи, когда ораторы говорили по несколько суток сряду,
 посвящая только несколько минут набегам на винные noipe6a. Гово¬
 рят, что г. Керенский мог декламировать 24 часа и четырнадцать се¬
 кунд в сутки, и эту декламацию все горничные очень даже одобряли,
 особенно когда со слезой. Чернов и Чхеидзе тоже говорили мало. «Ба¬
 бушка русской революции» митинговала так правдиво, что. солдаты
 петроградского гарнизона были искренно удивлены, что Брешко-
 Брешковская — это фамилия «бабушки». — Я думал, — говорил мне один солдат, — что это прозвище у ей
 такое, потому брешет она здорово... Через час после свободы слова родилась свобода ругани; еще через
 час свобода совести. Конечно, было очень нетактичным со стороны il* 291
«Всех убиенных помяни, Россия...» многоуважаемой роженицы и ее многочисленных супругов напоми¬
 нать о совести в такое бессовестное время, но так было. Все тюрьмы
 получили телеграфное распоряжение — немедленно освободить всех
 политических до конокрадов включительно. Настало веселое время. В нашем, например, городе не было ни одного политического аре¬
 станта, кроме разве лысого аптекаря, очень левого элемента, который
 незадолго до того ушел из «Союза русского народа», считая его недо¬
 статочно радикальным. Что делать? Судили, рядили отцы наши, дум¬
 цы и земцы, и по совету губернского представителя Временного пра¬
 вительства постановили: — Дабы не отставать от всей свободной России, выпустить из тюрь¬
 мы уголовных, взяв с них предварительно клятву в добродетельной
 жизни. Церемония освобождения «борцов за свободу» была так трогатель¬
 на, что даже лысый аптекарь заплакал, успев только сказать освобож¬
 даемым: когда мы, социалисты, страдали за революцию... Специаль¬
 но выписанный румынский оркестр, совершенно трезвый, играл
 «Марсельезу» и «Вы жертвою пали» с таким чувством, что жена при¬
 става второго участка всенародно поклялась все силы свои отдать ук¬
 реплению революции. Все дамы были в красном, с огромными буке¬
 тами в руках. Мы, гимназисты, до трех часов ночи жарили на бала¬
 лайках, гитарах и мандолинах «Во саду ли, в огороде», «Ах, мама, мама,
 мама», «Сидит милый на крыльце» и прочие революционные песни. В стройном порядке, с растроганными, но гордыми лицами вы¬
 шли на свободу борцы за революцию и в ту же ночь ограбили и убили
 девять человек и одну массажистку... За свободой совести родились с поразительной быстротой: свобо¬
 да мордобития, свобода грабежа и свобода от защиты отечества. Все
 эти свободы были весьма похожи на удочку, которая, как известно,
 есть такой инструмент, на одном конце которого находится червяк, а
 на другом — дурак: люди с удочками-свободами в руках улавливали
 червяками тех, что болтались на конце этих почтенных инструментов.
 Хотя мне кажется, что свобода еще менее сложна, чем удочка: в ней и
 червяков нет. Свобода мордобития, как упоминалось выше, называлась «народ¬
 ным гневом», свобода грабежа — социализацией и экспроприацией.
 Свобода от защиты отечества никак не называлась. Долой войну! — и
 никаких испанок. В отношении этих испанок, мешающих миру, надо
 сказать, что г. Керенский хотя и брюнет, но не испанка, так как по¬
 ражению русской армии он абсолютно не мешал и вообще вел себя
 недурно. Из декламаторских его произведений этого периода наибо¬
 лее замечателен «Рассказ № 1». 292
Публицистика Была еще свобода печати, но так как непечатные темы не входят в
 мои задачи, то я и отсылаю интересующихся этим вопросом узких спе¬
 циалистов к любой советской газете, предупреждая, что все же им луч¬
 ше ознакомиться с газетами 17-го года. Гораздо поучительнее и, так
 сказать, «забористее». Дабы покончить с завоеваниями медовых месяцев революции
 (о взятках и подлогах речь впереди), укажу еще на свободу лжи. Не
 будет преувеличением утверждать, что девять десятых всех «уговари¬
 вающих» и «главноуговаривающих» были Брешко-Брешковскими. Кто-то имел терпение записать восьмичасовую речь одного из мос¬
 ковских декламаторов — с десятиминутным перерывом на арест пле¬
 мянника двоюродного брата жандармского полковника — и нашел,
 что только три слова в ней более-менее приближались к правде, и то
 они были сказаны не оратором, а слушателем: — С жиру бесится... В июне 17-го года в Киеве я имел радость наблюдать такую сцену:
 на трибуну — традиционная бочка — влез лохматый парень, сочно
 сплюнул и возопил: — Това-а-арищи! Теперь, значит, тот самый первый май, который
 мы празднуем первого мая... — Май уже прошел, — крикнули в толпе. — Это все единственно. Това-а-рищи! Проклятый старый режим
 сожрал все мое состояние здоровья. Това-а-рищи! Я восемь лет стра¬
 дал в Сибири за революцию... — Брешешь! — раздалось в толпе. — Ты ж на каторге был за то, что магазин на Крещатике ювелир¬
 ный обчистил. Эй, кто поближе, бей его в морду!.. История эта будет неполной, если не сказать, что лохматый парень,
 чего и следовало, собственно, ожидать, оказался одним из главных
 представителей Киевской революционной власти. В больницу отвез¬
 ли его на автомобиле...1 (Дни нашей жизни. 1923. № 2—4. С. 29—31) 1 Текст публикации подписан — Жан Жаныч, в заключении указано — «продол¬
 жение следует».
ПОЛИТИЧЕСКАЯ САТИРА В 1905-1906 гг. <» +■ Дела давно минувших дней... Затихли они в тяжелом томе сатирических журналов 1905—1906 го¬
 дов. Бережная рука складывала их один за другим в укромном уголке,
 прятала потом от обысков «слуг распоясавшейся реакции», сберегла до
 наших дней, до наших дел — диаметрально противоположных прежним.
 Но, может быть, также пахнущих кровью... С моим архивом, с пестрой семьей усердно собираемых мною до¬
 кументов второй русской революции, эти свидетели революции пер¬
 вой неразрывно связаны общностью устремлений, тем же упорным
 севом народного восстания. И одинаковыми плодами!.. Убиение пер¬
 вой — «реакцией», второй — большевизмом! Перелистываю цветные страницы увесистого тома. Бесконечно
 следуют друг за другом легальные и нелегальные «Бомбы», «Паяцы»,
 «Вампир», «Нагаечка», «Буря», «Девятый вал», «Гвоздь», «Пулемет»,
 «Перец»... Бесконечная вереница названий, красок, карикатур. За¬
 крывало «Главное управление по делам печати» один журнал, на сле¬
 дующий день появлялся новый. Конфисковали «Нагаечку» — выхо¬
 дила «Плеть». Сажали в тюрьму редактора «Потока» — помощник ре¬
 дактора через день выпускал «Пламя». Шумной лавой растекалась из
 Петербурга былых годов сатирическая печать — редко художествен¬
 ная, далеко не всегда остроумная, но отвечавшая настроению тогдаш¬
 него общества, буйная, подымавшая дух, звавшая на баррикады. Про¬
 зревал ли двадцать лет тому назад хоть кто-нибудь с упоительных вы¬
 сот баррикад — грядущее зарево большевизма? Дела давно минувших дней... Кто был излюбленной мишенью сатирических листков 1905—1906 го¬
 дов? Как это ни странно, главным образом нападали и в стихах, и в про¬
 зе, и в рисунках на «графа Полусахалинского» — Витте. Одиозные для
 того времени фигуры Плеве, Победоносцева, Дурново, Дубасова, Мина
 и прочих — далеко не пользовались такой популярностью, как Витге,
 постоянно обстреливаемый и слева, и справа. 294
Публицистика Под рукой у меня свыше пятидесяти журналов (большей частью
 № 1 и 2). И все они в первую очередь на все лады осмеивают финан¬
 совые проекты Витте. Вот № 1 (1906 г.) журнала «Вампир», отличаю¬
 щегося от своих бесчисленных собратьев и лучшей бумагой, и юмо¬
 ром лучшего тона. На странице шестой читаем: «Никто необъятного объять не может» (по Козьме Пруткову). «Однажды, когда ночь покрыла политические горизонты невидимою
 своею епанчею, знаменитый русский финансист и граф, у ступенек Бир¬
 жи с толстейшей бухгалтерской книжищей сидевший и несметные ряды
 цифр с превеликим вниманием смотрящий, — некий плательщик налогов
 к нему с вопросом подступился: «Скажи, братец, сколько государственных долгов записано в сей кни¬
 жище?» «Мерзавец! — ответствовал сей: — Никто необъятного объять не
 может». Сии с превеликим огнем произнесенные слова на прохожего желаемое
 действие возымели, и очутился он без промедления в ближайшем узили¬
 ще, Петропавловской крепостью именуемом». Попытка Витте заключить в Берлине у банкира Мендельсона заем
 потерпела неудачу, и тот же «Вампир» (№ 3) поместил комбинацию
 из трех пальцев, пояснив ее так: «Песня без слов» Мендельсона. По¬
 свящается Витте...» Почти все страницы «Волшебного Фонаря» (первых двух номеров)
 заполнены хлесткими поэмами в честь «братца Витте». Здесь же Вит¬
 те пускает мыльные пузыри с надписью «Конституция», показывает
 американским банкирам картонную Государственную Думу, везет
 Россию на автомобиле в пропасть. Ни один журнал не оставляет в покое талантливого министра фи¬
 нансов и выдающегося государственного деятеля (теперь это пора при¬
 знать). В «Паяце» Витте играет на балалайке между другими музыкан¬
 тами — Дурново и Победоносцевым. Здесь же учитель русского язы¬
 ка приказывает ученикам слово «правительство» писать так:
 «правиттельство» (чтобы было ясно, кто в середине...). «Гвоздь» посвящает ему эпиграмму: Умом вам Витте не понять, Аршином чести не измерить... Но время, кажется, понять: Он может только лицемерить! 295
«Всех убиенных помяни, Россия...» В «Жупеле» (№ 2) Витте изображен с двумя знаменами в руках —
 трехцветным и красным, под ними надпись: «Отставка!» И с левой, и
 с правой... В «Забияке» (№ 1) Витте ломает рубль. В «Знамени» (№ 1) «его сиятельство братец», вооруженный што¬
 пором, обнимает внушительных размеров сороковку и говорит «со
 слезой»: — Одна только ты у меня, голубушка, и осталась... Журнал «Игла» остроумно высмеивает то же введение винной мо¬
 нополии: на рисунке Витте с бутылкой водки, а внизу пояснение:
 «Аква Витте...» Интерес к графу со стороны сатирических листков до такой сте¬
 пени неисчерпаем, что кажется вполне понятным его «собственноруч¬
 ное» письмо (в № 3 «Сигнала») такого содержания: «Братец-редактор!
 Я требую, чтобы меня хоть восемь часов в сутки оставляли в покое.
 Витте...» Чрезвычайно много места уделено и другой злободневной теме пер¬
 вой революции: борьбе правительства с революционной печатью — в
 первую очередь, с революционной сатирой. Особое внимание к это¬
 му вопросу не требует пространных объяснений: полицейские кары
 прежде всего обрушивались на издателей, редакторов и сотрудников
 юмористических журналов. «Молот» печатает интересную пародию на арию Ленского: АРИЯ РЕДАКТОРА
 (Перед судебным разбирательством. Опус 129) Куда, куда вы удалились, Товарищи моей весны? Одни — в тюрьму переселились, Другими — деньги внесены. Что суд грядущий нам готовит? Его мой взор напрасно ловит. В судебной мгле таится он. Нет нужды: прав иль нет закон! Сражен ли я — под стражу взятый, В тюрьме влачащий житие — Статьею сто двадцать девятой, Иль гибну по иной статье — Отсюда, из «приюта неги» Мне путь один — в снега Пинеги... Заутра купят две столицы
 Лишь «Время Новое» и «День». 296
Публицистика А я с газетой — я темницы
 Сойду в таинственную сень, И судопроизводства Лета
 Поглотит нас с тобой, газета, И опечатают листы... Читатель мой, придешь ли ты
 На свежий холм литературный — Сказать: винимый в массе дел, Из-за меня в тюрьме сидел
 Он на рассвете жизни бурной... Ежедневно в те годы переодические издания получали «предупреж¬
 дения», за коими следовала приостановка журнала или газеты и — вы¬
 шеприведенная «ария редактора». Каскад «предупреждений» недур¬
 но отражен в таком, например, «случае из жизни» («Игла» № 1): «Один
 редактор, открыв коробку с папиросами и прочтя лежавшую в ней бу¬
 мажку с надписью «остерегайтесь подделок», воскликнул: — Черт возьми! Опять предупреждение...» Очень часты в журналах такие объявления: «В тюрьме за скромное
 вознаграждение согласен сидеть с 24-го числа сего месяца в качестве
 редактора или издателя. Согласен в отъезд...» Вероятно, тот же «заместитель» редакторов, руководствуясь соб¬
 ственным опытом, проводит в № 1 «Иглы» такие филологические
 изыскания: «От какого слова происходит «полиция»? Конечно, от рода
 службы — «по лицу»...» В № 7 «Спрута» — предшественник «Сатирикона», издававшийся
 Корнфельдом же, — приведен такой диалог: — Вы чем занимаетесь? — Я сижу литературным трудом... В № 1 «Зарниц» Теффи меланхолически замечает: «Садитесь, по¬
 жалуйста!» — сказал прокурор, узнав, что у редактора нет залога...» Кто мог думать, что очень скоро — что для вечности каких-нибудь
 10—15 лет! — «жестоких прокуроров» заменят следователи ГПУ и ска¬
 жут, указывая на землю: — Ложитесь!.. — и даже без «пожалуйста»! Не кажутся ли теперь все «ужасы» сатирических журналов бы¬
 лых годов, все эти предупреждения, полиция, редакторские арии и
 пр. — милой сказкой в сравнении с нынешней, советской «свобо¬
 дой слова»? Каким, действительно, «братцем» кажется покойный Витте в срав¬
 нении с Феликсом Дзержинским!.. (Новые русские вести. 1926. 6января. № 611) 297
АННА ВЫРУБОВА О СЕБЕ,
 ЦАРИЦЕ И РАСПУТИНЕ1 <» ♦ ♦> Некоторое время назад все газеты обошло странное известие: — Из Финляндии бежала Анна Вырубова. Говорили, что бывшая фрейлина и ближайший друг царицы Алек¬
 сандры Федоровны, страдая манией преследования, скрылась из по¬
 граничной с Советской Россией полосы, где она жила, не то в Шве¬
 цию, не то во Францию. Передавали, что Вырубову выслали из стра¬
 ны за какую-то пропаганду и противодействие введению нового стиля
 в православной церкви Финляндии. Уверяли — и все это и «из самых
 достоверных источников!», — что Вырубова не то сама покончила
 жизнь самоубийством, не то ее убили. Клубок слухов вокруг этой, как ее называют, «зловещей женщи¬
 ны» был настолько фантастичен и противоречив, что следовало с ос¬
 торожностью относиться к «самым достоверным источникам». Слухи оказались действительно фантастикой. Никуда она из Фйн-
 ляндии не скрывалась. Никогда не стрелялась и не вешалась. Никто
 ее не думал убивать. «Зловещая женщина» по-прежнему живет в Вы¬
 боргском районе, изредка приезжая в Гельсингфорс. На днях в Финляндию из Советской России, куда она ездила в мод¬
 ном теперь амплуа «знатного иностранца», прибыла известная швед¬
 ская журналистка и писательница Анни Квенсель. Последняя, зайдя
 к чрезвычайно популярной здесь «защитнице арестантов» баронессе 1 Статья предварялась редакционным сообщением: «Личность Анны Вырубовой и ее роль в последние годы самодержавия может
 считаться выясненной совершенно документально. «Маленький домик» Вырубовой
 был несомненно центром распутигацины, и сама Анна Вырубова действительно
 была «зловещей женщиной». Мемуары Анны Вырубовой пытаются опровергнуть это
 представление, и автор их выступает простодушной наивной женщиной, исключи¬
 тельно преданной царице. И только. Это простодушие и наивность, однако, не ме¬
 шают Анне Вырубовой безусловно осознанно скрывать очень многое из ее жизни,
 и мемуары в этом смысле являются книгой лживой. Надо иметь в виду, что очень
 многие, лично знавшие Вырубову, и после революции убеждены не только в ее лич¬
 ной порядочности, но и в том, что она была чужда той сложной политики, которая
 связана с рапутинщиной, что делала она многое, не сознавая, что она делает. Мы печатаем в качестве документа письмо нашего гельсингфорсского корреспон¬
 дента, передающего последнюю беседу г-жи Вырубовой со шведской писательницей». 298
Публицистика Матильде Вреде, крупной благотворительнице, которой и русские
 эмигранты обязаны очень многим, застала у баронессы... Впрочем, представим лучше слово автору, г-же Квенсель. — Среди гостей я увидела двух дам. Открытые, немолодые уже лица.
 Мягкие, чуть застенчивые движения, очень тихая речь. Я невольно об¬
 ратила внимание на этих дам. Они довольно свободно говорили по-
 шведски, принимая участие в общем разговоре. Но ухо мое сразу уло¬
 вило характерный русский акцент. Кто они? Прошло несколько минут, пока я поняла, кто сидит ря¬
 дом со мной. Это была Вырубова. Анна Вырубова, пользующийся та¬
 кой печальной известностью интимный друг расстрелянной царицы.
 Легендарная «зловещая женщина», имевшая столь исключительное
 значение в последние годы последнего царствования. Я не сразу смогла заговорить с моей новой знакомой. Весь вид ее,
 усталый, покорный, почти безразличный, казалось, говорил: не спра¬
 шивайте меня ни о чем, не надо рыться в моем прошлом, принесшем
 мне такие страдания... Сидевшая рядом с Вырубовой дама, совсем уже старуха, оказалась
 ее матерью, госпожой Танеевой, урожденной графиней Толстой. Мне невольно пришли в голову все разноречивые мнения о Вы¬
 рубовой. Вспомнила я, как много лет тому назад в Вене один из вид¬
 ных посланников при русском дворе охарактеризовал Вырубову.
 «Это низкая интриганка, — сказал он мне, — из всего извлекаю¬
 щая выгоды для себя. Это главное орудие и креатура Распутина и
 его клики». С другой стороны, вспомнила я и слова писательницы Эльзы Бренд-
 стрем: «Вырубова — мягкий, добрый, с детской душой человек, вер¬
 ный своей государыне, не только в радости, но и в горе, готовый свя¬
 зать с ней свою судьбу навсегда. Хотя бы только за это она заслужива¬
 ет полного уважения ». Теперь мне представилась возможность самой составить себе впе¬
 чатление о человеке, молчаливо сидевшем предо мной. Через несколько минут Вырубова начала говорить тем же негром¬
 ким голосом. — Моя фамилия теперь — Танеева, по имени отца. Мне так спокой¬
 нее. Вы слышали когда-нибудь о них? Он был не только придворный, но и
 музыкант, и композитор, писал оперы и симфонии, дружил с Глинкой и
 Чайковским. Он заведовал личной канцелярией государя, эта должность
 переходила в нашем роде от отца к сыну. Но он гораздо больше интере¬
 совался музыкой, чем своим положением при дворе. Общая любовь к му¬ 299
«Всех убиенных помяни, Россия...» зыке свела мет с государыней Александрой Федоровной. Мы часто играли с
 ней в четыре руки, иногда я аккомпанировала, а царица, у которой был хо¬
 роший голос, пела. Она очень любила наши интимные музыкальные вечера. При упоминании о царице лицо Вырубовой меняется, глаза горят.
 Чтобы лучше объясниться, она переходит со шведского на англий¬
 ский язык, который знает в совершенстве. — Сразу же я почувствовала симпатию к государыне. Чувство это,
 к счастью, было обоюдным. Я никогда не забуду, как царица сказала мне
 в первый же день знакомства: «Бог послал мне верного друга в твоем лице,
 милая Аня». Вырубова по-прежнему религиозна до мистичности. — Моя вера помогла мне перенести все те ужасы, обиды и оскорбле¬
 ния, которые, как испытание, Бог послал мне. Сила веры огромна, и в
 ней-mo и похоронена тайна силы Распутина. Я насторожилась. Было так интересно услышать о знаменитом
 старце Григории из уст человека столь когда-то близкого ему. — Обвиняли меня, что я ввела в царскую семью Распутина. Это ложь.
 Его приблизили ко двору великие княгини Анастасия Николаевна и Ми¬
 лица Николаевна — так называемые «черногорки» — при участии епис¬
 копов Гермогена и Феофана, что потом и было установлено следствием.
 Нельзя забывать, какую роль всегда в России играло суеверие. Все видели
 в Распутине человека, обладавшего даром ясновидящего, мистической
 силой излечивать болезни. Было ли это случайностью или нет, я не знаю, думайте как хотите,
 но факт остается фактом: неизлечимо больному наследнику сразу же
 стало лучше после молитв о нем Распутина. Вполне понятно, что несча¬
 стная государыня, как утопающий за сломинку, хваталась за Распути¬
 на, который силой внушения или каким-то другим путем, но облегчал
 страдания наследника. А ведь последнего лечили медицинские светила
 мира и — безрезультатно. Я не хочу бередить старых ран, опровергать всю эту клевету и — гряз¬
 ную ложь, которой меня забрасывали. Я укажу лишь на то, что после ка¬
 тастрофы со мной, в результате чего я на всю жизнь осталась калекой, я
 впала в какой-то сон, который причинил бы мне смерть, если бы не та же
 мистическая сила Распутина. До сих пор слышу его голос: «Она будет жить,
 но на всю жизнь останется калекой». Так и случилось. 300
Публицистика Говорят, что я получила от государыни очень много драгоценных подарков.
 Верно только то, что мне, действительно, царица дарила много вещей,
 но они совсем не были дорогими. Ее любовь ко мне особенно выразилась в
 том, как она ухаживала за мной во время моей болезни в 1915 году. После революции царская семья имела возможность выехать из Рос¬
 сии за границу, но царь решительно отказался уезжать из России куда
 бы то ни было. Из Тобольска уже император писал мне: «Я и жена с удо¬
 вольствием хотели бы жить, как простые крестьяне, остаток дней на¬
 ших в Тобольске, лишь бы не покидать Россию». Ничего «зловещего» теперь в Вырубовой нет. Она заметно соста¬
 рилась, одета очень скромно, гладко причесана. Обе Танеевы, мать и дочь, живут почти безвыездно недалеко от
 Выборга. Существуют они только тем, что дают уроки языков и му¬
 зыки и шьют. (Сегодня. 1926. 15 апреля. № 82)
МОЛОДЕЖЬ И КОНТРРЕВОЛЮЦИЯ <♦ ♦ ■♦> В социалистической печати и в печати близких к социалистам кру¬
 гов в последнее время нередко поднимается вопрос: «Почему русская
 учащаяся молодежь, бывшая всегда авангардом революции, рассадни¬
 ком социализма, теперь не только отошла в сторону и умыла руки, но
 даже резко порвала с былыми традициями и в своей наиболее дей¬
 ственной части примкнула к Белому движению, примкнула к контр¬
 революции?» Почему? Исчерпывающий ответ вытекает из самой сущности ре¬
 волюционного процесса в России. Стоит только, отбросив всякую де¬
 магогию, внимательно проследить те этапы, которые пришлось прой¬
 ти русской молодежи за последние годы. До войны в толще русского студенчества и учащихся старших клас¬
 сов средних учебных заведений социалистическая агитация приноси¬
 ла, действительно, пышные плоды. Молодежь, поощряемая револю¬
 ционным подпольем, а зачастую и своими же педагогами — быть ли¬
 бералом и поругивать «самодержавный гнет» считалось, как известно,
 хорошим тоном, — усердно читала Маркса, Лассаля, Каутского, Пле¬
 ханова, Бакунина и других, менее авторитетных, но не более неоспо¬
 римых авторов. Следуя компетентным указаниям искушенных в борь¬
 бе вождей, русские юноши и девушки самоотверженно конспириро¬
 вали, устраивали забастовки, сражались с полицией, вольно или
 невольно играя на руку тем, кому разрушение русской государствен¬
 ности было по тем или иным причинам выгодно, и оплачивая незре¬
 лый энтузиазм административными карами, ссылкой в места столь и
 не столь отдаленные и каторгой. Было ли все это следствием серьез¬
 ной убежденности в несправедливости государственного строя, в гнете
 одних сословий над другими и желанием более закономерно распре¬
 делить между всеми жизненные блага или и в данном случае прихо¬
 дится считаться со своеобразной особенностью русского человека —
 быть в оппозиции к любой власти только потому, что она власть, —
 это вопрос другой, вопрос крайне сложный, и не исчерпать его в крат¬
 кой статье. Сейчас я только хочу сказать, что и русская учащаяся мо¬
 лодежь, по крайней мере ее значительная часть, по примеру своих ли¬ 302
Публицистика беральных отцов безудержно подтачивала тот тысячелетний сук, на ко¬
 тором она сама не без удобства сидела. Война всколыхнула в русском обществе небывалый патриотизм,
 прорвавшийся сквозь густые наслоения пораженческой идеологии.
 Еще недавно говорить о народной гордости и любви к отечеству —
 если под ним говоривший не подразумевал гордости партийной и оте¬
 чества социалистического — считалось почти неприличным и, во вся¬
 ком случае, столь же смешным, как если бы кто вздумал щеголять в
 костюме XVIII века. Мастерски выдрессированные по Марксу моло¬
 дые люди встречали таких «донкихотов политического мещанства»
 ироническими улыбками, а провожали свистками и бранью. И тем
 более странной и резкой кажется ломка общественного настроения в
 1914—1915 годах. Вчерашние циммервальдцы, эсеры, кадеты просто
 левые и левее здравого смысла заговорили на языке, до сего им со¬
 вершенно несвойственном — на языке того же «политического мещан¬
 ства»; как из рога изобилия посыпались непривычные, «черносотен¬
 ные» слова и понятия: национализм, державность, исторические за¬
 дачи, православие. Столицы стали свидетелями необычайного
 явления: студенты, которых, как уверяли социалисты, правительство
 считало своими «внутренними врагами» наравне с «жидами, поляка¬
 ми и прочей сволочью», стройными рядами, с национальными зна¬
 менами и царским гимном, дефилировали у императорских дворцов;
 из провинции шли тысячи верноподданных телеграмм Монарху. Рус¬
 ская молодежь имела мужество сказать своим опекунам из поражен¬
 ческого лагеря, что в годину тяжких испытаний никаким другим иде¬
 ям, кроме идей патриотизма, нет места, и пошла на фронт не во имя
 планетарной революции, как выражается бывший заместитель пред¬
 седателя Петрогубисполкома Максим Горький, а для защиты роди¬
 ны от могущественного и искусного противника. К концу 19-го года настроение русской молодежи, как в рядах ар¬
 мии, так и вне ее, становится все менее и менее устойчивым; все за¬
 метнее отражаются на нем болезненные явления тыла и фронта. До¬
 садное расстройство транспорта, тормозившее правильную доставку
 снарядов и продовольствия; военные неудачи с их деморализующими
 последствиями; щедрой рукой германского Генерального штаба опла¬
 чиваемый шпионаж; трения, с одной стороны, между Верховной вла¬
 стью и правительством, и с другой, между правительством и обще¬
 ством; тем же германским штабом пущенный, а российскими пани¬
 керами и провокаторами добросовестно распространяемый нелепый
 слух об измене, о том, что якобы Императрица Александра Федоров¬
 на прилагает все усилия к заключению сепаратного мира с Германи¬
 ей; и, наконец, просто физическая усталость — все это не могло не 303
«Всех убиенных помяни, Россия...» ослабить первоначального подъема армии и населения, и всем этим
 не преминула воспользоваться оппозиция от монархистов-либералов
 до работавших на Германию большевиков включительно для реши¬
 тельного удара по монархии. Силой событий и бешеной пропагандой
 вовлеченная в политическую борьбу, русская молодежь не обуслов¬
 ливала ее, однако, тем или иным государственным строем; и монар¬
 хия, и республика были одинаково приемлемы для нее — лишь бы
 стране была дана возможность ценою каких угодно жертв довести вой¬
 ну до победного конца. И когда Временное правительство одним из
 своих широковещательных лозунгов объявило «войну до победы» —
 русская учащаяся молодежь, вслед за всей Россией, решительно вста¬
 ла на сторону революции, которую уже несколько месяцев спустя одни
 называли ошибкой, другие — преступлением. Мы все еще хорошо помним, как в медовые дни «великой, бескров¬
 ной» более истасканные по социализму студенты и курсистки укреп¬
 ляли завоевания революции, руководили рабочими и солдатскими
 митингами, доблестно принимали бразды правления в бесчисленных
 комитетах, советах, союзах и до хрипоты, до потери сознания пели
 «Марсельезу» и «Вы жертвою пали»; мы хорошо помним, как безусые
 гимназисты и реалисты, из коих первый был я, — не без благосклон¬
 ного участия сразу ставшего хозяином положения политического, а
 очень часто и уголовного, подполья, — добивали «царский режим»:
 выбрасывали во имя культурных нужд директоров из квартир, а древ¬
 ние языки, Закон Божий, правоведение, древнюю и среднюю исто¬
 рию и прочую «дребедень» — из школьной программы (в одной гим¬
 назии даже «сократили» математику!); отменяли форму, экзамены,
 отметки, обязательное посещение классов, вводя вместо «полицей¬
 ского режима» свободную дисциплину, то есть танцевальные вечера
 три раза в неделю; с усердием, достойным лучшего применения, при¬
 ветствовали все новое, необычное и потому привлекательное, хотя и
 не совсем хорошо понимали: какое счастье несет оно нам, это новое?
 Теперь, когда заботами советской власти русская школа превращена
 в комсомольский кабак, школа 17-го года многим кажется чуть ли не
 раем, но как сбивал с толку этот рай тех, под кем пресловутая «власть
 на местах» упразднила свои педагогические способности, спекулируя
 на незрелости и доверчивости учащихся! До какого разгула и в те бла¬
 гословенные времена дошли мы, может показать такой, например,
 факт: в гимназии, где пишущий эти строки, уже при товарище Луна¬
 чарском, домучил курс наук, в 17-м году считалось высшим шиком в
 классе во время урока читать порнографическую литературу, набивать
 папиросы и играть в карты, а ученицы женской гимназии приносили
 на большую перемену спирт!.. 304
Публицистика Революция ширилась, углублялась; на всех плакатах и знаменах, во
 всех речах горели слова, в святость которых нас приучили верить с дет¬
 ства: свобода, равенство, братство, земля и воля, вся власть трудящимся,
 самоопределение... Казалось бы, что учащаяся молодежь, от вечного сту¬
 дента до пятиклассника, должна была отдать все свои силы тем, кто го¬
 ворил и писал эти слова, — углубителям и расширителям революции.
 Почему же так скоро нам до рвоты опротивели митинги, комитеты,
 «Марсельеза», сознательная дисциплина, карты на уроках и, вообще, вся¬
 ческое углубление? Почему часть из нас ушла на Дон, в стан «контррево¬
 люции», а остальные занялись чем угодно, только не поддержкой вож¬
 дей революции? Почему теперь, во дни издыхания чекодержавия, там, в
 советском бедламе, голодную, раздетую молодежь даже ударным пайком
 не заманишь в социализм, ставший в России бранным словом (о рабфа¬
 ковцах не говорю — в студенческой среде они тоже стали бранным сло¬
 вом), а здесь, в эмиграции, подавляющее большинство молодежи — глу¬
 боко национально и контрреволюционно? Как мы ни были ошарашены градом заманчивых реклам, мы не
 могли не сознавать, что благо и жизненность революции могут быть
 доказаны не рекламой, не более или менее удачным словесным вы¬
 вертом, а делом, серой, будничной работой, незаметным, упрямым
 трудом по приведению в порядок в корне расшатанного государствен¬
 ного аппарата. А дела не было. Была бесконечная, бездоказательная,
 щедро пропитанная демагогией или недомыслием декларация, кото¬
 рой разные политические нарциссы зазывали народ в опекаемую ими
 партию, разжигая толпу явно неисполнимыми обещаниями. Были
 мудрые мероприятия сельских министров — первых виновников ца¬
 рящего теперь в России голода. Были провокаторские приказы по ар¬
 мии, окончательно добившие ее сопротивляемость. Был достойный
 бессмертия порыв к уничтожению всего прошлого, «старорежимно¬
 го», причем нередко старорежимными считались особенности русско¬
 го народа исключительной ценности. Было трусливое, подлое заиг¬
 рывание перед заведомо купленным сбродом, засевшим в доме Кше-
 синской. Революция (так нас учили раньше) — всеобщее благо. А рабочего,
 крестьянина, интеллигента с каждым днем все туже и безнадежней за¬
 тягивала петля нужды, безработицы, озверения. Революция — претво¬
 рение в жизнь вековых стремлений пророков социализма, их жерт¬
 венного служения правде, их героического пафоса, а пророки залез¬
 ли в царскую кровать и автомобиль, немножко помитинговали на
 дрогнувшем по их же милости фронте и в расхристанном тылу и по¬
 зорно бежали, забыв во дворце не только жертвенное служение прав¬
 де и героический пафос, но и необходимейшую часть костюма. Рево¬ 305
«Всех убиенных помяни, Россия...» люция — призвание к власти всех живых сил страны, а единственны¬
 ми живыми силами оказались или беспочвенные мечтатели, жалкие
 марионетки в руках пьяной от безвластия черни, или люди практи¬
 ческого ума, сразу же и решительно принявшиеся за грабиловку. Видя все это, переживая, на страшном опыте убедившись в том,
 что социализм — это или бред сумасшедшего, или доходное шарла¬
 танство, как могла русская молодежь остаться под знаменем револю¬
 ции, развенчавшей самое себя? Как могли мы, искавшие правды, при¬
 нять революцию, если последняя проповедь любви к людям замени¬
 лась словоблудием, если революция загадила Россию, притупила в нас
 веру во что бы то ни было, искалечила нашу личную жизнь? Русская молодежь никогда, ни по «тактическим», ни по «программ¬
 ным» соображениям, не скрывала своих симпатий, своих убеждений,
 и думаю, что я отражу мнение огромного ее большинства, как эмиг¬
 рантского, так и оставшегося в советской России, гной которой я не¬
 давно отряхнул от ног своих, если скажу, что единственное спасение
 мы видим в национальной контрреволюции. Пусть социалистические
 и социалиствующие перья обрушат на нас громы и молнии за ставку
 на реакцию, пусть еще раз попытаются доказать, что по большевист¬
 скому опыту нельзя судить о социализме вообще — они не совратят
 нас в свою ересь. Мы знаем, что после чрезвычайной комиссии слово
 «реакция» не произведет никакого впечатления. Мы знаем, что совет¬
 ская бойня есть логический вывод, вполне естественное следствие пло¬
 дотворной деятельности Керенского, Чернова и К0. (Дни нашей жизни. 1923. № 1. С. 9—12)
МЕЩАНСКИЕ МЫСЛИ <».■»> К сожалению, я не был знаком со своей прабабушкой, умершей в
 глубокой старости, лет за тридцать до моего рождения, и не мог спро¬
 сить ее: — Вот вы долгий-долгий век прожили, много видели, слышали
 много. Может быть, ваша мать рассказывала вам о Наташе Ростовой... — Это что за Пьера Безухова вышла? — спросила бы прабабушка. — Да, да, за Безухова. Вы сами, может быть, с Татьяной Лариной
 дружили... — Княгиня Гремина? Помню, помню. У нее сестра была, Ольга.
 Хохотунья. — Да, сестра Ольга. А гончаровскую Веру, может быть, на руках
 носили. — Веру? Кажется, нет. А Марфиньку держала. Препотешная дев¬
 чонка была. Все, бывало, хочет за нос укусить. А было ей тогда... сколь¬
 ко же? — месяца четыре, зубов еще не было. — Почти столетие прошло пред нами, целая эпоха, море лиц, со¬
 бытий, настроений. Скажите, было ли когда-нибудь так, чтобы жен¬
 щина хотела перестать быть женщиной? Прабабушка подумала бы, перебирая незримые листы памяти, и
 сказала бы, улыбнувшись: — Как же. Кавалер-девица Дурова, нарядившись гусаром, всю вой¬
 ну с Бонапартом провела и даже крест получила. Пушкин Александр
 Сергеевич, камер-юнкер... знаешь такого? — Что-то как будто слышал... ( — Как же это так — как будто? Первый поэт был в наше время. — Теперь, бабушка, только те поэтами считаются, кто посильнее
 выбранится. Теперь у нас, бабушка, культура во какая... — Ну так вот, Александр Сергеевич ее записки хотел издать. — Нет, не то. Это исключительный случай, были и у нас амазон¬
 ки. А вот хотели ли когда-нибудь все женщины, понимаете, все — пре¬
 вратиться не то в мужчин, не то в существа среднего пола? Встречали
 ли вы в своей долгой жизни даму, барышню в шляпке, напоминаю¬
 щей мужской котелок, в костюме типа узкого сюртука, в платье тако- 307
«Всех убиенных помяни, Россия...» го покроя, какой бывает у чехлов, которые вешаются летом на люст¬
 ры, чтобы их не запачкали мухи? Прабабушка обязательно позвонила бы и сказала вбежавшему ка¬
 зачку: — Принеси валерьянки, барин что-то заговариваться стал! — и, об¬
 ратившись ко мне, добавила бы престрого: — Кто же, сударь ты мой,
 наденет такую пакость? Как это может быть, чтобы женщина созна¬
 тельно лишала себя лучшего своего украшения — женственности? Бабушка, милая бабушка, — может быть. И уже есть. Безмерно-грациозная эпоха гавота, полонеза, сарабанды, даже мазур¬
 ки, даже вальса — не офокстроченного вальса-«бостон», а настоящего,
 былого — канула в Лету. От кринолинов, от мушек, от галантных дней
 французского и отечественного Версаля мы пришли — сквозь уродство
 турнюров, шаровар и соломенных тарелок на голове — к костюмам муж¬
 ского покроя, к шляпам-котелкам. Ваши дамы держали в руке — томик Парни, розу, кружевной пла¬
 ток, наши — папиросу. При Екатерине — да будет вечно благословенно
 это легендарное время! — вы носили пушистый паутинный парик; ког¬
 да Онегин «возбуждал улыбки дам огнем нежданных эпиграмм» —
 длинные змейки локонов сбегали по вашим плечам. А теперь, в тустепные дни, на танцульках царит протеска «гарсон»,
 последнее достижение бездарной эпохи. Когда я вижу женщину в платье, которое с одинаковым эффектом
 можно было бы надеть вверх ногами, ибо и в первом и во втором слу¬
 чае оно одинаково безобразно, мне хочется подойти к ней и сказать: — Зачем вы себя уродуете? Зачем вы надели на себя чехол с люст¬
 ры? Как вы не можете понять, что этот халат пошл, старит вас, делает
 вас смешной? Когда я вижу на улице даму в сюртуке, котелке, со стеком в руке,
 мне хочется обратиться к ближайшему полицейскому с требованием
 прекратить это нарушение общественного порядка. И если я не де¬
 лаю этого, то только потому, что полицейские, как и котелковые дамы,
 ничего не понимают ни в красоте, ни в женственности. Раньше фасоны новых платьев рождались в голове художников
 Божьей милостью, поэтов своего дела. Раньше каждый новый танец
 принимался только в том случае, если он был красив, плавен, граци¬
 озен. Теперь мода на то и на другое основывается на доказательстве от
 обратного: Фокстрот гадок? Он завоевал все танцульки. «Гарсон» превращает
 женщину в рыжего из цирка — перед ним склонились головы всех дам
 мира. Прежде женщины из кожи лезли, чтобы показать платье, а те¬ 308
Публицистика перь лезут из платья, чтобы показать кожу? Да здравствует декольте
 до пояса и юбки выше колен! Бабушка, вы вся из эпохи гавота. Мы все — из южноамериканско¬
 го кабака. Какой-то пьяный матрос в таверне Сан-Франциско или
 Калькутты, вспоминая давно забытый вальс, начал выделывать под
 сиплый граммофон па, не похожие ни на какой танец. Лорнирующей
 его английской мисс из самых «эстетных» нетрезвые телодвижения
 показались ужасно милыми. Их повторили в Нью-Йорке, потом Па¬
 риже, потом Лондоне. Так родился фокстрот. Кто скажет, в какой пив¬
 ной появились впервые тустеп, уанстеп, шимми, все то несказанно
 мерзкое, безмерно пошлое, что с таким усердием повторяют наши се¬
 стры, дочери, жены на, извините за выражение, «танцевальных» ве¬
 черах? И разве шимми и платьеобразный чехол — завершение «культуры»?
 Кто знает, не станет ли завтра модным «танец пирата, на мачте рас¬
 калывающего себе голову бутылкой виски» или платье «фасона — не
 ваше дело». Ведь есть же теперь фасон юбки — «милости просим», или,
 как его здесь называют — «olkaa hyva»... Бабушка, милая бабушка, нет у нас красоты, мужества нет одним
 взмахом выбросить всю эту гниль. Да и не хочется как-то. Все равно
 рабы пьяной моды каждый протест встретят все тем же словом: «Ме¬
 щанство!» Томик Парни, роза, кружевной платок... Гавот, полонез, сарабан¬
 да... Кринолины, пушистый паутинный парик, локоны... Да будут на¬
 всегда, навсегда трижды благословенны эти «мещанские», эти сказоч¬
 ные годы! (Новые русские вести. 1925. 25января. № 330)
О МЕЩАНСТВЕ <» ♦ ■»> Если серьезно подойти к вопросу о завоеваниях революции, глав¬
 нейшим из них (если не единственным) следует признать ненависть к
 революции и, как следствие этой ненависти, — немного грустную,
 немного стыдливую любовь к прошлому и слишком позднее раская¬
 ние в том, что былое золото жизни мы так неразумно разменивали на
 дырявые пятаки житейской пошлости. Целую груду таких медяков оставили мы на родных пепелищах.
 В том же пепле брошено и начало наших мелкомонетных благоглупо¬
 стей, некогда отравлявших нашу, право же, хорошую жизнь. Я гово¬
 рю о своеобразном недуге русского интеллигентного — или мнивше¬
 го себя интеллигентным — общества, недуге властно вкоренившемся
 в нас с молоком матери. Если бы существовала специальная наука по
 изучению и классификации общественно-бытовых болезней, этот не¬
 дуг был бы назван боязнью мещанства, своего рода мещанофобией,
 мещанобоязнью. Вы помните, конечно, этих набитых пустотой и пресным «эстет¬
 ством» людей, которые и денно и нощно попугайствовали: «Ах, это
 такое мещанство, провинциализм, моветон!» Еще никем и никогда не было доказано, что столица, собственно,
 и поставлявшая в изобилии подобного рода двуногие граммофоны,
 нашла ключ к правильному уразумению житейской мудрости: наобо¬
 рот, многочисленными примерами можно доказать, как вянет всяче¬
 ская человеческая радость в дымных тупиках больших городов. Но для оскаруальдствующих обывателей здравый смысл был кам¬
 нем, привешенным на шею «мещан». Да и радость, покой, счастье, в
 конечном счете, не стоят пары пустозвонных слов в высоком стиле.
 Главное — оригинальность до жалкого безвкусья, сальто-мортале мыс¬
 ли, костюмов, привычек. Господи, сколько таких узколобых законодателей портило кровь
 себе и другим! Появится где-нибудь Марья Петровна в прелестном по рисунку,
 чрезвычайно к ней идущем платье, но розовом, вся губерния вне себя: — Представьте... какой ужас... Марья Петровна на балу в дворян¬
 ском собрании была в... розовом платье. Розовом! Нет, вы подумайте! 310
Публицистика И та, которой предлагали подумать, хотя это и не было в ее при¬
 вычке, не только думала, но и изрекала целый сноп истин: — Ничего удивительного, Марья Петровна совсем парвеню: она до
 сих пор любит своего мужа! Слава Богу, я не такая. Вот недавно, на¬
 пример, выписала почти из Парижа платье цвета давленой мыши и
 замечательного фасона: с первого взгляда даже не разберешь, где верх,
 где низ. Правда, мой Базиль говорит, что от одного цвета моего ново¬
 го платья может затошнить, но ведь он совсем не эстет! Читаете вы что-нибудь, подходит один из пророков «бытовой
 эмансипации» (была и такая), скептически кривит вдохновенное лицо
 и говорит так, будто у него полон рот песку (тоже модно было): — Читаете? — Нет, рыбу ужу. Видите, кажется! — Не волнуйтесь, это не оригинально. Тэк-с. А что читаете? — «Евгения Онегина». Неувядающая вещь. Век прошел, а Пушкин
 все так же прекрасен. Пророк в ужасе всплескивает руками, и у него изо рта начинает
 сыпаться песок давно уже набивших оскомину слов: — Как? Пушкина? А Державина вы не читаете? Да знаете ли вы,
 что теперь уже и Чехова считают банальным? Вот возьмите-ка лучше
 это — самый модный автор! И вам суют напечатанный на слоновой бумаге бред одного из тех
 шутов от литературы, что во время оно бегали по Москве и Петербур¬
 гу в желтых кофтах, а ныне лизоблюдствуют у большевиков. Мещанобоязнь, чего и следовало, конечно, ожидать, превратилась
 в конце концов в такую обывательскую труху, от которой подчас пря¬
 мо тошно делалось. Куда ни плюнь — везде «мещаноборец», да еще
 какой! С апломбом, с мизерным от природы, да еще заутюженным
 пошлостью умом, с жалкими потугами на «философию», вроде того
 мало обещающего юноши, который всю европейскую и азиатскую
 Россию объездил с лекцией на тему: «Мещанство ли Бог?» И юношу слушали. Некоторые даже восхищались, когда эстетству¬
 ющий недоросль, выгнанный из пятого класса гимназии за громкое
 поведение и тихие успехи, паясничал на эстраде: «Какое развитие, ка¬
 кой ум!» Мудрено ли, что в результате такого «развития» добрая половина
 «мыслящей» части русского народа оказалась во власти свода законов
 по «немедленному хорошему тону»? Чего только не было в этой хар¬
 тии обывательского рабства! Оригинальность только тогда оригинальность, когда она ориги¬
 нальна. Вне этого все клоунады на канате изысканности есть не что
 иное, как самое неприкрашенное мещанство, отвратительное в своей 311
«Всех убиенных помяни, Россия...» трафаретности, заезженности, обмусоленности. Можно любить соло¬
 вьев (разве их можно не любить?), можно часами ловить в сиреневом
 хрустале неба длинные копья луны и вместе с тем не только не быть
 «мещанином», но и понимать прекрасное во сто раз глубже, чем гос¬
 пода эстеты в кавычках. Быть может, это понятно хоть теперь, когда все потеряно и ме¬
 щанство, и немещанство. Быть может, не только я с огромной радос¬
 тью отдал бы все наше «сегодня» с его бешеной погоней за лишним
 куском хлеба, с его никогда еще небывалой действительной вульгар¬
 ностью мысли, слова и дела, с уличной пошлостью его танцев, его
 кино, профанирующих настоящее искусство его продажностью и гни¬
 лью, — за наше мертвое «вчера», за милый сад с соловьями, за уют¬
 ную воркотню самовара, за зеленые червонцы луны, рассыпанные
 щедрым небом по темным дорожкам, за глухой, будто стыдливый плач
 родного рояля, за самое простое счастье, за самую обыденную жизнь,
 за самый маленький покой. За то, что никогда не было «мещанством»,
 что всегда было жизнью и что теперь стало мечтой. (Новые русские вести. 1924. 16марта. № 75)
О СВОБОДЕ (размышления обывателя) <» ♦ ■»> В былые времена, ну, скажем, лет с десять тому назад, от одного
 только слова «свобода» весьма многие достойные люди в раж входили
 и некоторые даже слезу умиления пускали. А вот теперь, можно ска¬
 зать, совсем наоборот: скажет головотяп какой — «свобода», а у тебя,
 извините за выражение, к горлу клубок подкатывается. Так, кажется,
 и смазал бы головотяпа. Очень, должен сознаться, удивительно все это. Раньше свобода инте¬
 ресной дамочкой была, в кисейном одеянии, с мечом в руке. Может, ко¬
 нечно, он картонный был, меч-то этот, и кисея напрокат взята, а все же
 умилительно. Нынче же дамочка сия, как говорят, чудодейственным об¬
 разом в удочку превратилась: на одном ее конце — червяк, а на другом —
 дурак. Сидят это, значит, товаршци-рыболовы с удочками-свободами и
 простачков из мутной водицы вылавливают. А ученые люди, которые
 знатоки по этой части, считают даже свободу куда проще удочки, пото¬
 му в ней, в свободе, и червяков нет — одни дураки. Где тут правда — не разберешь. Темна вода во облацех, а мутная
 вода рыболовов еще потемней будет. Но, между прочим, порой моз¬
 гами своими раскидываешь, до самой сути дойти желаешь. Возьмем, к примеру, свободу совести. Читаются ли эти два слова так,
 как пишутся, или следует произносить их иным образом — «свобода от
 совести»? Затем: как понимать «свободу совести» в применении, скажем,
 к Зиновьеву, у коего никогда никакой совести не было, или к Керенско¬
 му, у которого она резиновая, то есть растягивается в любом направле¬
 нии и на любое расстояние? Или ежели вот эсер Лебедев заговорит про
 свободу совести, то следует вспомнить, за что он из кассы Стамбулий-
 ского четыре миллиона франков получил, или не следует? Говорят еще: свобода — лихорадка навыворот, ибо свобода начи¬
 нается жаром, а оканчивается ознобом. Сие умозаключение глубоко
 верно есть. Примером разительным к тому может служить тот же гос¬
 подин, а вернее сказать — полутовартц Керенский: в марте он с ве¬
 ликим жаром в кровать Александра III лег и даже, говорят, на стол
 императорский ноги положил, а в октябре в костюм кормилицы об¬
 лачился и в превеликом ознобе сбежал к западноевропейским демо¬
 кратиям. Озноба же Чернова, когда его матрос Железняков по голов¬
 ке стулом хлопнул, никакими выражениями описать невозможно. 313
«Всех убиенных помяни, Россия...» Есть еще «свобода слова» — вещь уже совсем непонятная. Где грани¬
 ца между словом и, извините за выражение, такой-то бабушкой? Вот,
 скажем, в коминтерне, в советах, в комячейках специальные людишки
 денно и нощно «выражаются». Есть ли это свобода слова или просто от¬
 вратительная должность, червонцами оплачиваемая? И ежели, пример¬
 но сказать, советские людишки с российского обывателя седьмую шку¬
 ру дерут, а восьмую вперед уже английским капиталистам в виде кон¬
 цессии сдали, и российский обыватель орет благим матом — так надо ли
 считать «свободой слова» этот обывательский благой мат, или «свобо¬
 дой слова» считается мат советских людишек, с коим они живодерством
 занимаются? Революцию замышляют мудрецы, приводят ее в исполнение палачи,
 а пользуются ею — прохвосты. Хотя эта мудрость стара, она все же не¬
 вразумительна. Что пользуются русской революцией прохвосты — это
 верно. Даже после семнадцатой рюмки ни Рыкова, ни Троцкого, ни всю
 их шайку честными людьми не назовешь. А вот насчет подготовителей
 революции, насчет мудрецов-то, непонятно. Какой, скажем, мудрец —
 Керенский? А уж как сей заложник демократии революцию подготовил
 и на свою, и на нашу голову! Ежели его и можно назвать мудрецом, то
 разве в смысле того мудреца, которому лиса говорит в крыловской бас¬
 не: «Отколе, умная, бредешь ты, голова?» Раздумываю я частенько и над «свободой вероисповеданий». Удиви¬
 тельная это «свобода вероисповеданий», когда в русских церквах комсо¬
 мольцы самогон распивают и «шимми» пьяными ногами выделывают.
 Или, может, у них вера такая, чтобы, значит, провыражавшись в ком¬
 ячейке с утра до вечера, ночью в реквизированной церкви Маньке-Выт-
 ри-Нос сознательного господина изобразить и с ней эту самую «шимму»
 седьмого поту шпарить? Может, и то, что у всех заправил советских в за¬
 граничных банках миллионы золотом на всякий случай хранятся, — тоже
 «свобода вероисповеданий»? Потому вера бывает разная. Иной в Бога
 верит, а иной больше насчет тридцати сребреников. Разно, в общем смысле, толкуется «свобода» эта самая. Вспоминает¬
 ся мне, к примеру, господин профессор Милюков. Тоже — из мудрецов,
 что революцию подготовляли. Были они, господин профессор, в 1917 году
 за Францию с прочими союзниками, о Константинополе для России по¬
 думывали; в 1918-м к немцам припали, когда те в Киеве «Украину выду¬
 мывали»; потом опять к французам кинулись; были до революции либе¬
 ральным монархистом, после революции — либеральным республикан¬
 цем, а теперь — совсем господин Керенский, только разве немножко
 поумнее. Вот и разгадай тут: какая «свобода» в господине профессоре верх
 берет: «свобода совести» или «свобода смены вех»? (Новые русские вести. 1924. 31 августа. № 210) 314
ОТ ЦАРСКОГО ГИМНА К «ДВЕНАДЦАТИ» <» ♦ ■»> Под таким заглавием в № 153 газеты «Хуфнудстадеблаген» поме¬
 щена статья г. Линдквиста. Оставляя на совести автора все спорные
 утверждения об отсутствии у русских, даже в прошлом, националь¬
 ного гимна и вообще патриотизма, о большевизме почти всех совре¬
 менных поэтов (даже Бальмонта, бежавшего из совдепии) и проч.,
 представляется интересным поставить вопрос: с каких пор и по чьим
 биографическим изысканиям Александр Блок превращен в... еврея, о
 чем г. Линдквист говорит довольно безапелляционно в своей статье,
 написанной с не совсем понятным стремлением навязать всей новой
 русской поэзии роль агитпункта коммунистической партии? По край¬
 ней мере, до сих пор предком Александра Блока считался немец, вы¬
 ходец из Мекленбурга, бывший лекарем царя Алексея Михайловича,
 мать поэта — дочь известного русского естествоиспытателя А.Н. Бе¬
 кетова. Ни внутреннее содержание, ни, тем более, впечатление, про¬
 изведенное в России поэмой Блока «Двенадцать», совершенно не дают
 права считать ее восхвалением большевизма, а автора ее — советским
 «скальдом». Известно ли г. Линдквисту, какой бурей негодования была встре¬
 чена эта поэма советской критикой, довольно верно усмотревшей в
 ней скрытое издевательство над революцией и всеми ее «завоевания¬
 ми»? Известно ли ему, что сейчас же по выходе в свет «Двенадцати»
 за Александром Блоком в коммунистических кругах (по почину Лу¬
 начарского и красного критика Когана) прочно установилась кличка
 «контрреволюционера» и «саботажника»? Известно ли ему, наконец,
 что спустя несколько дней после смерти Блока в Москве, в одном из
 очень модных теперь кабаков пролетарских поэтов, был устроен ве¬
 чер памяти Блока, на котором заслуженные певцы советского буйства
 и элементы — с советской точки зрения, во всяком случае — вполне
 благонадежные: Маяковский, Шершеневич, Мариенгоф, Каменский
 (Василий), Есенин, Орешин, Кусиков и др. — оскорбили свежую мо¬
 гилу поэта такой отборной руганью, такой нецензурной «хвалой», об¬
 виняя Блока в «белогвардействе» и «поэтическом (!) соглашательстве»,
 что даже «Правда» почла за долг возмутиться таким кощунственным 315
«Всех убиенных помяни, Россия...» хулиганством. Кстати, громовая статья по этому же поводу и послу¬
 жила одной из причин закрытия петербургского «Вестника литерату¬
 ры», издаваемого Домом Литераторов, тоже впоследствии закрытым
 за «белые тенденции». Думаю, что все это г. Линдквисту не известно. Иначе чем же объяс¬
 нить этот по меньшей мере странный и недостойный серьезного ис¬
 следователя навет на большого поэта, павшего жертвой того самого
 режима (Блок умер от цинги на почве голода), который он, по словам
 г. Линдквиста, защищал в своих произведениях? (Русские вести. 1923. 20 июня. № 289)
АЛЕКСАНДР БЛОК
 ЛИТЕРАТУРНЫЙ СИЛУЭТ
 (к трехлетию со дня смерти) <» ♦ ■»> Этот критический этюд, этот посильный дар безвременно погиб¬
 шему поэту назван мною литературным силуэтом, потому что худо¬
 жественное наследство Блока не успело отстояться в буре тех трех лет,
 что прогремели со дня его смерти, и не может быть влито в рамки чет¬
 кого, всем понятного портрета. Восторженно встреченный одними и
 частью непонятый, частью злорадно осмеянный, Блок ушел с нашей
 душной и вздорной земли, бросив тревожную тень на полотно русско¬
 го искусства, силуэтом волнующим прошелестев вдали. Если в оценке событий чисто исторических правилен принцип сво¬
 его рода «невмешательства» современников в дела своей эпохи, если
 верно, что даже самый объективный современник, рассматривая то
 или иное явление мелькающей перед ним жизни, невольно кладет на
 него печать своих личных симпатий, предубежденности, тенденциоз¬
 ного, а очень часто и явно пристрастного освещения фактов, то не
 применим ли этот принцип в еще большей мере к творчеству писате¬
 ля, с которым нас связывают воистину «испепеляющие годы» суро¬
 вого, кровавого смерча, расколовшего нас на бесчисленные группы
 озлобленных, непримиримых, друг друга не понимающих людей? Вонзая в мертвое тело Блока и в его неумирающую душу клинки
 скороспелых суждений, с искусством ничего общего не имеющих, не
 рискуем ли мы или бездоказательно причислить поэта к лику святых,
 или так же огульно предать его анафеме? Пройдут годы слепоты, озверения, кровавого бешенства. Когда-
 нибудь станем, быть может, мудрыми и спокойными, научимся лю¬
 бить только прекрасное, отметая гной и злобу. Оглянемся на прой¬
 денный путь — и средь других лиц, ушедших в невозвратность, уви¬
 дим и лицо Александра Блока, беспристрастным временем очищенное
 от клеветы, легенд, непонимания. А пока с глубокой скорбью обнажим голову перед ранней моги¬
 лой поэта. Но уже теперь, даже для нас, для ошибающихся современ¬
 ников, несомненно одно: Блок унес с собой талант исключительного
 напряжения, красоты исключительной нежности. Поклонимся же отсюда, издалека, его праху и скажем волшебно¬
 му чародею слова его же словами: 317
«Всех убиенных помяни, Россия...» Ты в поля отошел без возврата. Да святится имя твое... Там, где все заполняющими тенями прошли Пушкин, Лермонтов,
 Майков и Фет, — славнейшие из славных, — казалось, нет места новому
 имени. Казалось, что все разнообразие тем и образов, вся музыка слова
 уже отражены в чеканных стихах и каждому, входящему в терем русской
 поэзии, суждено повторить сказанное другими, суждено только омола¬
 живать старые, известные всем песни. Так казалось. Но в золотой терем
 постучался Блок, и новым волнующим светом вспыхнули его высокие
 стены, и в море этого света молодой дерзкий голос запел так необычно и
 так самобытно, что раздвинулись чудесные тени четырех, и поняли мы,
 что не все еще песни спеты, что много-много есть в жизни прекрасного,
 тайного, не замеченного нашими великанами слова. Символист, любимый и любящий ученик Владимира Соловьева,
 первое время несомненно находившийся под сильным влиянием Фета
 и отчасти Тютчева, прошедший сквозь философскую истеричность
 Брюсова и никем еще не превзойденную музыкальность Бальмонта —
 основателей символизма, — Блок очень скоро стал самим собой, ос¬
 вободившись от вольных и невольных наслоений. Даже самые ранние
 его стихи, при очевидности заимствования основных тем, поражают
 оригинальностью разработки, новизной ритма, своеобразностью
 рифм. Еще более нов и своеобразен самый подход к поэзии, ее мис¬
 тическое определение, та сокровенная сущность, которую поэт так
 полно выявил в известном стихотворении «К Музе». Бесчисленное число раз бесчисленные служители Парнаса на бес¬
 численных языках воспевали Музу, богиню поэзии. И каждый раз пе¬
 ред глазами читателя вставал светлый, благотворный, радостный об¬
 раз призрачной женщины с лирой в руках, образ, пронесенный в не¬
 прикосновенности сквозь все века и народы до нашего времени. Муза Блока нерадостна, несветла и неблаготворна, привычный об¬
 раз богини под его нервной кистью приобретает неожиданно страш¬
 ный оттенок, становится насмешливым, хмельным и безумным, му¬
 чит своей проклятой красотой. Особенно ярко отразилось это прокля¬
 тье в потрясающем стихотворении «К Музе», служащим первым
 звеном, отправной точкой к изучению Блока. Как характерны для все¬
 го творчества Блока эти строки: Зла, добра ли? — Ты вся — не отсюда. Мудрено про тебя говорят: Для иных ты и Муза, и чудо. Для меня ты — мученье и ад. 318
Публицистика Но если Муза — «мученье и ад», если жалеет он, что «в час, когда
 уже не было сил» не погиб он, во имя чего же так странно-преданно
 служит он той, чьи ласки страшны и полынны? Я искал голубую дорогу, И кричал, оглушенный людьми, Подходя к золотому порогу, Затихал пред твоими дверьми. Проходила Ты в дальние залы, Величава, тиха и строга. Я носил за Тобой покрывала, Я смотрел на Твои жемчуга, — говорит Блок в стихах «О Прекрасной Даме». Бесконечная жажда меч¬
 ты — в облике Прещ>асной Дамы, Незнакомки, Вечной Жены или
 Мадонны — неусыпная жажда мечты ведет его по земным и незем¬
 ным дорогам в постоянном предчувствии встречи с той, кто «держит
 море и сушу неподвижно тонкой рукой». Блок только иногда, в ми¬
 нуты усталости от слишком палящего солнца любви своей к «Несу¬
 ществующей Царевне», теряет веру в ее приход или боится, что он
 пройдет мимо Царевны, не узнав ее, что: ...Изменишь облик Ты
 И дерзкое возбудишь подозренье, Сменив в конце привычные черты. Но: Мне страшно с Тобою встречаться, Страшнее Тебя не встречать... И, забывая горечь встреч и возможность ошибок, поэт снова и сно¬
 ва ищет в пустынных кварталах, на занесенных снегом площадях, в
 ковыльном поле, в седых кудрях туч и средь осенних алтарей Господ¬
 них звезд свою Прекрасную Даму. И чем безумней эти исканья, чем
 слышнее шаги смерти, небытия, последнего предела, тем острее впи¬
 вается взор поэта в марево далей, потому что: Чем ближе веянье конца, Тем лучезарнее, тем зримей
 Сияние Ее лица. 319
«Всех убиенных помяни, Россия...» Язык этих стихов, этих долгих молений о чуде, теплится необык¬
 новенной нежностью, слегка тоскливой и всегда покорной, обречен¬
 ной. Обреченность — придорожная келья, куда часто уходит Блок от
 земных непогод. Бывают дни, когда только в мысли о бесполезности
 борьбы, о ненужности надежд — чудится какой-то желанный, пусть и
 обманный, отдых. Призраком такого отдыха, дымкой такой прими¬
 ренности, окутано творчество Блока. Он знает, что из тех, кто забыл
 радость свою и ушел в чужое море, — никто не вернется назад, что: Весны дитя. Ты будешь ждать, — Весна обманет. Ты будешь солнце в небе звать — Солнце не встанет. И крик, когда начнешь кричать, Как камень, канет. Блок знает, что все равно: Ночь, улица, фонарь, аптека, Бессмысленный и тусклый свет. Живи еще хоть четверть века — Все будет так. Исхода нет. Умрешь — начнешь опять сначала, И повторится все, как встарь: Ночь, ледяная рябь канала, Аптека, улица, фонарь. Мир окутан непроницаемым злом, пустотой, скукой. Только мо¬
 литвы к ней, к Прекрасной Даме, на время, на миг развеивают эту гне¬
 тущую пелену земной юдоли. Но все чаще приближения ее, шорох ее
 платья, голубая весна улыбки заглушаются черным стоном земли, пу¬
 стой и мертвой. Сын нашего гиблого века, Блок, даже в минуты гор¬
 дых взлетов в лучезарность, чертит крылом, полунадломленным, ус¬
 талым крылом, по скалам слишком темной яви. Опьяненный звезд¬
 ными глазами Непостижимой Царевны, поэт все же, пусть вскользь,
 пусть мимолетно, видит огромную тропу боли, прорезывающую на¬
 сквозь всю землю, кладущую резкий отпечаток в душах тех, кто идет
 по ней. И не этим ли отсветом горя рождено одно из замечательных на¬
 ших стихотворений Блока, стихотворение, горьким пророчеством
 звучащее и в наши дни? Не можем ли мы повторить его вместе с
 поэтом: 320
Публицистика Рожденные в года глухие
 Пути не помнят своего. Мы — дети страшных лет России — Забыть не в силах ничего. Испепеляющие годы! Безумья ль в вас, надежды ль весть? От дней войны до дней свободы — Кровавый отсвет в лицах есть. Есть немота — то гул набата
 Заставил заградить уста. В сердцах, восторженных когда-то, Есть роковая пустота. И пусть над нашим смертным ложем
 Взовьется с криком воронье, — Те, кто достойней, Боже, Боже, Да узрят царствие Твое! Испепеляющие годы, весть безумья, принятая за весть надежды,
 привела Блока к «Двенадцати», поэме русского бунта. Еще кипят споры вокруг этого загадочного Апокалипсиса, еще не
 разрешен вопрос: — Что есть «Двенадцать»? — новый лавровый венок в славе Блока
 или конечный эшафот, обезглавивший его как поэта? Сейчас же, по обнародовании поэмы, она стала евангелием рево¬
 люции. Те, кого она якобы воспевала, немедленно выдали автору ат¬
 тестат на звание пролетарского певца; из противоположного лагеря
 на Блока посыпался град упреков, издевательств, брани. Безумного
 инока неведомого Бога, светящегося менестреля призрачной Короле¬
 вы назвали красным поэтом. А Блок не белый и не красный. Он, по образному выражению Зи¬
 наиды Гиппиус, — «потерянное дитя», застуженное метелями жизни.
 Блок пел о скучных радостях земных и отравляющих горестях, пока
 пелось, пока горело небо над головой голубым огнем, пока верилось
 в конечную победу мечты, пока возможен был приход Незнакомки,
 Мадонны. Когда небо упало лавой раскаленных углей, когда мечта,
 дух человеческий, все, чем он жил, чем живут все, «взыскующие ино¬
 го града», было приговорено к расстрелу, когда побежали по миру
 всепобеждающие вихри крови, — Блок, не принимая этого пожара,
 хотел понять его, уловить ослепленным взором, хотел, не благослов¬
 ляя, высечь отражение его на камне искусства. И пал, раздавленный
 смерчем. V412 —772 321
«Всех убиенных помяни, Россия...» Внимательно вчитываясь в «Двенадцать», вы поймете, что в них нет
 особенной идейной основы, стержня, вокруг которого обычно вертят¬
 ся образы, если литературному произведению хотят придать опреде¬
 ленную политическую окраску. Да в таком стержне нет и надобности.
 «Двенадцать» — не пролог революции и не эпилог ее, не заповедь бунта
 и не анафема ему, а резкая до крика картина той безумной поры, ког¬
 да — «пулей палили в Святую Русь». Мне уже приходилось указывать на то, что очень скоро после крас¬
 ных аплодисментов раздалась красная ругань, к нашему стыду часто
 соединявшаяся с белой. Поэма показалась слишком мрачной, слиш¬
 ком резко вырисовывающей все черные стороны той тьмы, что и по¬
 ныне царствует в нашей стране. Царям этой тьмы показалось слиш¬
 ком подозрительным, слишком белым, что поэму венчает — «Иисус
 Христос в белом венчике из роз». Над свежей могилой Блока присяж¬
 ные одопевцы мирового пролетариата — Маяковский, Шершеневич,
 Вас. Каменский, Мариенгоф, Есенин, Крученых и прочие — облили
 тело поэта такой площадной руганью за «контрреволюцию», что при¬
 шлось силой прекратить это кощунство. Блока нет. И от горечи этой мысли спасает другая: Блок есть. Блок
 живет в неповторимо-прекрасных песнях, в тонких, как сама неж¬
 ность, стихах, в цветном кружеве небывалых образов. Мы уйдем. Все в мире уходит, давая место другим. Уроним ли мы
 в земную ночь светящийся след, четкую память по себе — мы не зна¬
 ем. А Блок оставил такой немеркнущий свет в море русского стиха,
 что в лучах его жалкой кажется земная суета, случайными ее муки. Мы уйдем, придут другие. И они, грядущие за нами, так же лю¬
 бовно будут склоняться над блоковским наследством и говорить ему,
 три года тому назад отгоревшему навсегда: Ты в поля отошел без возврата, Да святится Имя Твое... (Новые русские вести. 1924. 21 июня. М 201)
БРЮСОВ —<» ♦ •»>— Умер Валерий Брюсов. Оборвалась еще одна крупная жизнь, став¬
 шая нам далекой духовно задолго до своего физического конца. Ва¬
 лерий Яковлевич Брюсов происходил из купеческой семьи. Родился
 он в 1873 году в Москве, там же окончил филологический факультет
 Московского университета. Начав писать очень рано, быстро выдви¬
 нулся как талантливый поэт, романист, критик. Целое поколение рус¬
 ских поэтов училось по таким книгам Брюсова, как «Пути и Перепу¬
 тья», «Венок», «Стихи о современности». Основоположник русского декаданса, впервые прививший на рус¬
 скую почву Бодлера, Брюсов встретил почти одновременно и похвалу
 читателей, и жестокую отповедь критики. Было время, когда «брю-
 совщина» стояла немного выше «северянинщины». Одинаково жест¬
 ко осмеивались и безвкусные «поэзы» неистового Игоря, и холодные,
 усыпляющие стихи того, о ком Северянин не без скромности сказал: И только ты, Валерий Брюсов, Как некий равный государь... Отличавшийся поразительным трудолюбием, начитанностью и
 знаниями, Брюсов весь свой умственный багаж вложил в свои тща¬
 тельно отшлифованные строки. К нему меньше всего подходит титул
 «поэта Божьей милостью». Скорее это был опытный, умный верси¬
 фикатор, талантливый литературных дел мастер. Только огромная ра¬
 бота, которую Брюсов вкладывал в каждую свою фразу, бессонные
 ночи над каждым словом, дни воистину каторжного труда над каж¬
 дым стихом скрадывали, смывали с брюсовских строф отпечаток ис¬
 кусственности, отличающей поэтическое ремесло от настоящей по¬
 эзии. Аполлон никогда не звал Брюсова к священной жертве, Брюсов сам
 шел к нему, заменяя гениальность настойчивостью, слегка окрашен¬
 ной талантом. В огромной семье русских поэтов — несдержанных,
 шумливых, безумствующих Моцартов — Брюсов был Сальери. Поэт,
 истинный поэт, не может воспринимать жизнь сквозь призму «ума И12* 323
«Всех убиенных помяни, Россия...» холодных наблюдений». Поэт должен гореть, обязан ошибаться. Брю¬
 сов не только равнодушно отмечал усердно отточенным резцом все
 изгибы текущей жизни, но и других учил бесстрастию: Всего будь холодный свидетель, На все устремляя свой взор... Это, если так можно выразиться, репортерское отношение к ис¬
 кусству приводило подчас Брюсова к положениям явно невозможным,
 слишком отдающим позой, рисовкой. В минуты любовных объятий
 К бесстрастью себя приневоль... В этих строках скрыта двойная загадка, одинаково развенчивающая
 Брюсова: или то, что он считал любовью, ею не было, или такие стихи —
 не поэзия. Понятие «вдохновение», как его понимали во времена Жу¬
 ковского, ныне подверглось большому коррективу. Одно вдохновение
 не может превратить бесформенную разноцветную массу слов и об¬
 разов в стройное целое, в запоминающийся стих. Параллельно с вдох¬
 новением всегда идет упорный труд, строгая, придирчивая шлифовка
 написанного. Даже такой гений, как Пушкин, по нескольку раз пере¬
 черкивал свои строфы, исправлял их, заменял одни слова другими.
 Творчество Брюсова, конечно, подверглось этому же закону, но имен¬
 но второй этап литературного построения — отделка — всегда в нем
 доминировал над первым — зачатием, рождением стиха, романа, кри¬
 тического этюда. Нет ни одной брюсовской вещи, в которой сквозь гармоничное, в
 общем, целое не чувствовались и частности в их сыром виде, не ося¬
 зался бы скелет, конспект произведения, мертвый и сухой. В каждом
 слове видна брюсовская рука, размеряющая, высчитывающая, стира¬
 ющая краски с одних образов и накладывающая их на другие. Стихи для Брюсова были не цель, не земля обетованная мечты, а
 средство, увитые тернием ворота к славе. И он шел к ней всеми путя¬
 ми, ранил себя, сворачивал на окольные дороги, но шел. Только по¬
 тому, что не Брюсова находило вдохновение, а он добывал его тяже¬
 лым ломом труда, могли родиться такие строки: Быть может, все в жизни лишь средство
 Для ярко-певучих стихов, И ты с беспечального детства
 Ищи сочетания слов. 324
Публицистика Та же добросовестность, опыт, холодный расчет характеризуют и
 брюсовскую прозу, переводы Бодлера, Верлена, Верхарна, Метерлин¬
 ка. К сожалению, магнит выгоды притянул Брюсова сквозь метели
 последних лет и к тому, чего он вначале был лишь «холодным свиде¬
 телем», — к большевизму. Брюсов всегда, собственно, был политиче¬
 ским хамелеоном. До революции 1905 года его стихи печатались в
 крайне правой газете «Московский Листок» (где он и начал литера¬
 турную деятельность). После первой революции он резко повернул
 влево. В 1914 году Брюсов уехал на фронт в качестве военного кор¬
 респондента «Русских Ведомостей» и снова передвинулся вправо, при¬
 сылая ура-патриотические статьи. Большевистский мятеж, ненадол¬
 го испугавший Брюсова, скоро приобрел в нем придворного одопис¬
 ца. Брюсов стал первым сменовеховцем, первым интеллигентом с
 крупным именем, перебежавшим в коммунистический стан, еще в
 1920 году он вступил в компартию. Теперь эта пестрая карьера оборвана смертью. Брюсова-коммуни-
 ста — нет. Не много осталось и от Брюсова-поэта. Как-то невольно
 его богатое литературное наследство заслоняется, умаляется службой
 тем, кто убил русское слово, кто убил Россию. Как герой умер Гумилев; как лакей умер Брюсов. Первый не за¬
 был, забыть не мог, что выше жизни и «ярко-певучих стихов» — Ро¬
 дина. Брюсов, в поте лица своего высекая «ярко-певучие стихи», с хо¬
 лодным бесстрастием предал и продал свою землю и свой народ.
 И это трудно забыть. (Новые русские вести. 1924. 24 октября. № 256) 12 — 772
РЕПИН Психологам и психиатрам знаком термин — «навязчивая идея».
 Она непреодолимо влечет человека в нужном ей направлении, поко¬
 ряет себе всю волю, всю психику одержимого ею. «Навязчивым» мо¬
 жет быть не только продукт ума, рассудка, нормальной или непокор¬
 ной мысли. Иногда ваш слух в плену «навязчивого» мотива: в шуме
 города, морском прибое, в метельных воплях, даже в речи человече¬
 ской, даже в тишине — полной, застывшей тишине — все равно по¬
 рой вы беспрерывно слышите те же звуки в том же их постепенном
 звуковом разливе. Бывают и «навязчивые картины». Вы смотрите на цветные плош¬
 ки издалека набегающих трамваев — и видите (почему?) льняную го¬
 ловку вашего мертвого ребенка. Ветер колышет кружево шторы у ок¬
 на — и в его кисее те же светлые пряди волос, те же детские глаза, пух¬
 лый рот. За черной сеткой газеты встает опять она, льняная головка,
 голубеют глаза. У меня свои «навязчивые картины». Моя «точка зрения» часто —
 как часто! — падает на ту же, знакомую, милую точку. Перед глазами
 все ярче встают зрительные призраки, насыщенные убедительной
 явью, — картины Репина. Я не знаю почему, но каждый раз, пробегая
 глазами ежедневно в газетах эти маленькие, немножко уже притупив¬
 шиеся слова — расстрел, смерть, 1фовь, — я вижу репинского Ивана
 Грозного, убивавшего своего сына. Вижу эти гаснущие глаза молодо¬
 го царевича, так похожего на Гаршина, глаза, наполненные такой не¬
 человеческой болью и вместе с тем такой последней покорностью, что
 хочется перекреститься: «Помяни, Господи, убиенного...» Страшный
 реализм этих глаз живет во мне непрекращающейся жизнью. Будто
 при мне каждый день грозный царь заносит свой посох над поблед¬
 невшим царевичем. И смертные тени падают на впалые щеки моло¬
 дого лица. Картину эту я видел только один раз. Давным-давно, в детстве. Но
 мнится мне, будто вчера лишь вглядывался в ее потрясающую, в ее
 прекрасную правду. И кажется понятным, почему один из посетите¬
 лей репинской выставки, внезапно сойдя с ума, прорезал ножом по¬ 326
Публицистика лотно этой картины. Ужас смерти, переданной с такой гнетущей си¬
 лой, вызвал в больной душе мысль: нельзя убивать! И сверкнул
 нео..<нрзб.> нож (к счастью, не задевший глаза царевича). Вы помните «Запорожцев» Репина? Помните маленького, тщедуш¬
 ного писаря, лукаво выводящего под диктовку хохочущей Сечи Запо¬
 рожской витиеватые закорючки — письмо султану турецкому? Помни¬
 те полуголые тела казаков, оселедцы на головах, лихо сдвинутые шап¬
 ки, лица, залитые вином, удалью, буйством? Всю эту радугу солнца,
 смеха и той неподражаемо точно схваченной старины, что понятнее
 десятков исторических трудов и северянину, и выросшему в южных
 степях, в ковыльной глуши моей Украины... «Правительница Софья». Сколько власти, силы и жестокой само¬
 уверенности в этом почти мужском лице. Когда вспоминаешь резкие
 черты этого лица, огонь волевых глаз царевны, высокую ее фигуру у
 решетчатого окна, невольно думаешь: да, это настоящее. Да, это ца¬
 рица. Да, такая могла победить еще не окрепшего Петра! В каждой картине Репина огромный талант художника выдвинул
 вперед, заострил до совершенства одну идею, один луч зрительного и
 духовного эффекта. И он бьет, врезывается в память. Сейчас — за моим окном синеватые, вросшие в мостовую жилы трам¬
 вайных рельс, глыба камня в снегу, струйка дыма над белой крышей. А я
 в тающих кольцах дыма вижу репинских «Бурлаков». И в них — свой,
 прорезывающий меня луч. То, что так ярко сквозит в известной песне:
 «Эй, ухнем! Еще раз эй-эй ухнем...» В «Бурлаках» — безысходность труда, последняя примиренность с
 полукаторжным бытием и бытом. Будто навеки связаны просмолен¬
 ным канатом эти уныло бредущие люди с тяжелой баржей. Оттого и
 веет такой бесконечной грустью и безнадежностью от «Бурлаков», от
 этой песни: А наш русский мужик, Коль работать невмочь, Так затянет родную «дубину»... Помню ясно и «Бурлакам» противоположное — «Какой простор!».
 Студент, девушка, водопад. Пламенные, молодостью кипящие лица — и
 то же кипение, и, кажется, та же молодость в пене водопада, в веерах
 брызг. Налетит шквал, с грохотом опрокинется волна — так же крепко
 будут сжиматься руки, сиять глаза, бешено мчаться водопад. Пусть обманули нас «медовые годы России» — 1905, 1906 — годы,
 обманчивой сладости которых и был посвящен «Какой простор!». Мед
 оказался ядом. Русская весна слишком явно связана с русской осенью 12* 327
«Всех убиенных помяни, Россия...» и нерусским октябре — с убийством, подлостью, заревом пожаров и
 кровью. Пусть мост слишком очевидный перебросила история между
 1905 годом, нашей весной, и 1917-м — гибелью нашей, гибелью всех —
 и славословивших эту весну, и ее проклинавших. Но ведь была же, была гордая, восторженная, холодная вера в луч¬
 шее. Слепая, может быть, слишком высокая, — но была. Тьмы низких истин нам дороже
 Нас возвышающий обман... И обман многим казался чуть ли не Богом. И пели многие ему:
 «Осанна!» И теперь, когда он пришел и колесовал всю душу нашу, с
 какой невыразимой болью вспоминаешь «Какой простор!» — прекрас¬
 ное творение прекрасного художника, запечатлевшего на полотне бы¬
 лую, еще не распятую душу нашу, молодость нашу солгавшую... Каждый след кисти Репина — незаживающий удар. Каждую кар¬
 тину его носишь в себе, как ладанку с родной, далекой землей. «На¬
 вязчивый» гений этого художника характерен не только неизмеримым
 диапазоном его творчества, мощью его кисти в любой отрасли живо¬
 писи — в портрете, жанре, пейзаже. Но и тем, с каким благоговени¬
 ем, с какой страстностью служил и служит Репин своему делу — и в
 годы давние, и в годы нынешние. Если художник в молодости, по его словам, «вставал с зарей и мчал¬
 ся в академию, часами ожидая на морозе, пока откроются двери и
 можно будет занять лучшее место», то та же «ревность во искусстве»
 не оставила его и теперь, на склоне лет. «Как старый пьяница, — писал мне на днях Илья Ефимович, — я
 уже от маленькой рюмочки труда пьян — своими работами...» Как и в молодости, Репин, по его замечанию, «на все, безрассуд¬
 ный, дерзает». Дерзание духа, подкрепленное мощью таланта, — вот
 Репин. В условиях работы, далеко отходящих от нормальных, в годы
 явно ненормальные пьянеть от труда, гореть молодым огнем, продол¬
 жать, несмотря на старческий возраст, напряженно творить — вот Ре¬
 пин. В родных русскому и мировому искусству Пенатах по-прежнему
 пылает костер, искры свои разносящий по всей земле. По-прежнему
 крепка рука, держащая знамя русской живописи. По-прежнему зовет
 молодежь к труду и горению великий художник земли русской. Ave, Repin, junior te salutat!1 (Новые русские вести. 1925. 9 декабря. № 591) 1 Репин, юность приветствует тебя! (лат.) 328
ПЕТЕРБУРГУ <» ♦ ■♦> В Москве — цветная накипь веков, пестрые слои эпох, царств и на¬
 родов. Как огромный ком снега, катился этот удивительный город по
 полю русской истории, впитывая в себя соки встречных культур, обрас¬
 тая пластами непримиримых, казалось бы, влияний единоличной воли
 и воли народной, действа русского и иноземного. Москва — соборный
 город Руси, многогранный слепок ее прошлого, составленный из разно¬
 цветной мозаики. Кто скажет, где кончается в этом радужном наслед¬
 стве седой скиф и начинается бережно принесенный отсвет Византии,
 где грань между сынами Боголюбского, бедными удельными князьями
 и пышным двором Василия III, первого «царя всея Руси», как отделить
 суровый окрик Ивана Грозного от ласкового говора царя Тишайшего,
 Алексея Михайловича? Красочными памятками земель ростово-суздаль-
 ских, новгородских, галицких, псковских и киевских, памятками меж¬
 доусобицы, Золотой Орды, Смутного времени, стрелецких бунтов, па¬
 мятками Владимира Мономаха и собирателя русского, Ивана Калиты,
 увешана эта колыбель, имя которой — Москва. Петербург — монолит. На рубеже XVIII века высек его из цельно¬
 го камня Великий Петр. Палящим веером рассыпались гранитные ис¬
 кры от царского топора по разбуженной, втайне ропщущей Москве,
 залетели в хоромы боярские, в терема расписные, в приказы, вотчи¬
 ны, кельи монастырские. Сквозь «окно в Европу» вполз в душные па¬
 латы «немецкий» дух. Шаг за шагом внедрялись в сонную Русь «гре¬
 ховная» наука и искусство, заплясали в ассамблеях боярышни, с пла¬
 чем сбрили бороды думные дьяки и подьячие, завелись «бесовские»
 лекари, печатники, строители, бодро заплескал флот в Неве-реке.
 А там, у «окна», на ожившем граните стоял с дубинкою в руке неисто¬
 вый гений — Петр. Петербург — подарок России от ее первого императора. Он сли-
 тен, целостен, неразделим; он создание одной воли, одной эпохи рус¬
 ской истории. Лучшая гордость нашего прошлого, Великий царь ска¬
 зал: «Здесь будет город заложен...» — и встал город, легендарнее вто¬
 рого нет. Наперекор стихии выросли казенные громады на топи болот,
 в глуши убогого севера. Властной рукой Петра, только его одного, воз¬ 329
«Всех убиенных помяни, Россия...» двигнута эта Северная Пальмира на берегах Невы. И потому именем
 творца освящена столица разбуженной Московии и каждый камень
 çe носит печать Петра... И если теперь эта печать кощунственно срывается, если там, в цар¬
 стве мрази и плесени, имя создателя России заменили именем ее ве¬
 шателя, если к Петербургу прибит подлый ярлык «Лен....... Хотя не надо об этом говорить. Больно. Было ли это на самом деле или только мнится мне, что в тот день,
 когда получил Петербург, изумительный, неповторимый Петербург,
 пощечину от нового Гришки Отрепьева, — ушли из города святого
 Петра в леса саровские, муромские, в тайгу, на Волгу, в степи каспий¬
 ские все, кто оскорблен, кто унижен, кто и в могиле услышал свист
 хамского хлыста, занесенного над лицом мертвого императора. Сутулясь и крепко сжимая маленькой рукой широкие скулы,
 ушел лучший сын Петра — камер-юнкер Александр Сергеевич Пуш¬
 кин, горьким смехом прозвучал по улицам оплеванной столицы
 уходящий на Полтавщину Гоголь; в рваной шинели пробежал — то
 ли в Сибирь, то ли в приазовскую пустынь — неистовый Виссари¬
 он; Достоевский, гениальный провидец русского бунта, грозя кост¬
 лявым пальцем дурацкой надписи на памятнике Александру III,
 ушел в Старую Руссу. Смутная вереница детей Петровых в шитых
 золотом камзолах и в залатанных пиджаках, в шинелях с бобрами
 и в трепаных пальтишках, в треуголках, цилиндрах, шляпах стиля
 болеро и в изъеденных молью шапках, — смутная вереница детей
 Петровых в тот черный день ушла из оскорбленного города, неся в
 странно оживших руках гроб того, кто сказал когда-то: «А о Петре
 не думайте, была бы жива Россия...» Россия умерла, и встали мертвые, чтобы из рук осатанелых живых
 вырвать тело бессмертного императора и унести его от мрази люд¬
 ской и спрятать до срока в дикой тайге. И мнится мне: колыхается тяжелый гроб на плечах Меншикова, Бе¬
 стужева, Сперанского, Милютина, Столыпина, первых и последних
 сынов Петровых. Медленно двигалась за гробом толпа творцов и сви¬
 детелей русской славы, мысли, искусства, мощи — по слову Господа
 воскресшая толпа. Преображенец в буклях с бастионов Петропавлов¬
 ской крепости будил верных императору пушечным салютом. За ко¬
 лесницей, за факельщиками, за безмолвными рядами взыскующих
 иного града, за тысячами умерших и убитых, за всеми тихо когда-то
 почившими и всеми безвинно ныне расстрелянными шел митропо¬
 лит Санкт-Петербургский и Ладожский Вениамин, за Христа и Рос¬
 сию убиенный, и синим ладаном окутывал осиротевшие плиты раз¬
 венчанного города. 330
Публицистика А в дымке Сенатской площади, взлетая на каменную глыбу, чер¬
 нел могучий силуэт Медного всадника, и глубокая борозда гнева и
 обиды кривила покрытое инеем лицо прыгающего в Неву Петра... Теперь Петербург пуст. Понуро стоят чугунные кони Аничкова
 моста. Зеленая плесень стерла державные черты Екатерины у Алек-
 сандринского театра. Сорвана решетка Зимнего. Блудливые слова вы¬
 сечены на Александровской колонне, в камне памятника на Знамен¬
 ской площади. Из тела гранитного гиганта вырван дух — имя Петрово, память его:
 волнующий след годов, когда «Россия молодая, в боренье силы напря¬
 гая, мужала с гением Петра», временно стерт, запачкан кровавой тенью
 сгнившего маньяка. Но бессмертна слава, бессмертен каждый надрез, сделанный топо¬
 ром Преобразователя в дереве русского дома. Бессмертен Петербург.
 И пусть ползет над тобой, город-колдун, липкое марево гнили, пусть
 продан ты, Петра творенье, за сусальное золото, за ложь и подлость
 набальзамированной куклы и окрещен ее кличкой — все: и безумство
 людское, и слепота — до срока. Исполнятся дни, и над головой твоей
 венчанной, неразумными втоптанной в пыль, снова радужным вен¬
 чиком сверкнет оно, имя твое благословенное: «Петербург». (Новые русские вести. 1924. 17февраля. Ns 51)
ПЕТР 28 января 1725 года в небольшом городке Санкт-Петербурхе тре¬
 вожно гудели колокола. Стекалась толпа к Адмиралтейству, к вычур¬
 ному царскому дому. В волнах медного набата сдержанно и пугливо
 струилась разноязычная речь: латышская, финская, шведская, немец¬
 кая, голландская, русская. Новорожденная столица казалась разбу¬
 женным муравейником. От Адмиралтейства, от царского дворца хлынул людской поток к
 темно-серой, угрюмой крепости на островке Иени-Саари, при усть¬
 ях Невы. С горьким стоном качнулся колокол церкви во имя святых
 апостолов Петра и Павла. Дубовый с серебром гроб внесли на паперть,
 поклонился ему народ низко. А когда плеском голосов заструился по
 островку царский хор, упала на каменные ступени женщина с темны¬
 ми волосами, поддерживаемая под руки Александром Даниловичем
 Меншиковым. — Царица-матушка Катерина... — пронеслось в толпе. Передние ряды плотным кольцом окружили паперть. Какая-то ста¬
 рушка древняя, напрягая подслеповатые глаза, спросила дряблым ше¬
 потком: — А што-то она, родимая, убивается так? Покосился на нее сосед-стрелец, из бывших потешных, и сказал,
 широким рукавом закрывая лицо: — Государь всея России и император Петр Первый волею Божьей
 помре... Это было 28 января (10 февраля) 1725 года, двести лет тому назад.
 Великий Петр и умер величаво: когда бушующая Нева заливала сто¬
 лицу, император первый бросился на простой лодке спасать утопаю¬
 щих, простудился и отдал Богу свою кипящую душу. Петербург, Петербург нынешний, некогда прекрасный город не¬
 когда прекрасной страны, — есть что-то роковое в этом — каждые сто
 лет разрушается наводнением. В этом году оно уже пронеслось над
 униженным творением Петра. Но грозная река не вошла еще в свои
 беспокойные берега. Но со дня на день там, в Петровом граде, ждут
 нового, небывалого еще шторма. И, бьггь может, в день двухсотлетия 332
Публицистика со дня своей смерти накличет Петр смерть и на свой развенчанный
 город. Какая кричащая, какая режущая разница между тем, кто «всеобъ¬
 емлющей душой на троне вечный был работник», и теми, кто, встав
 из тьмы, тьму принеся с собой для России, не их России, для России
 Петра и нашей! Гений Петра, пройдя сквозь призму двух веков, горит в годах не¬
 угасаемым пламенем. Всматриваясь в эту гигантскую тень, брошен¬
 ную на весь исторический путь страны, невольно хочется преклонить
 до земли голову перед ним, первым и величайшим нашим императо¬
 ром, крестным отцом России. Патриархальный быт сельца Преображенского, крутая и тоже «вся
 в прошлом» мать, вторая жена царя Алексея Михайловича, Наталья
 Кирилловна Нарышкина, слегка задетые цивилизацией, и то не за¬
 падной, не «немецкой», а византийской, дьяки Зотов и Нестеров, по¬
 том игры с темными «потешными», потом воспитанная по Домострою
 жена, Евдокия Лопухина, до самого своего пострижения в монахини
 пытавшаяся и мужа своего, почти подростка, и всю страну отбросить
 лет на сто назад... И если в такой обстановке не заглох, не оброс рутиной творче¬
 ский дух юного царя, то исключительно потому, что крупная, огром¬
 ная искра Божья пылала в этой неистовой душе с первого же дня ее
 земной жизни до дня последнего. Никакие бури не загасили ее. А бурь было много. Сколько бурь! В 1682 году, по смерти царя Федо¬
 ра Алексеевича, десятилетний Петр был единогласно провозглашен ца¬
 рем, но старшая его сестра, царевна Софья, с помощью стрельцов заста¬
 вила признать двоецарствие обоих братьев — Иоанна и Петра, — но цар¬
 ствовала сама. В год женитьбы Петра (1689) Софья пыталась свергнуть с
 престола братьев. Потом походы на Азов, поездки в Германию, Голлан¬
 дию, Англию, Австрию, когда молодой царь работал на верфях, как про¬
 стой рабочий, приводя в изумление иностранцев. Потом новый заговор
 царевны Софьи, Стрелецкий бунт, великая Северная война, начатая так
 неудачно (Нарвское поражение, 1700) и законченная блистательным
 Ништадтским миром (1721), в промежутках Прутский поход, когда толь¬
 ко решительность Екатерины спасла жизнь императору, война с Перси¬
 ей, давшая России новую славу и новые земли. Потом внутренний ро¬
 пот, Булавинский бунт, противодействие всех слоев населения работе
 Петра по обновлению государства и, несмотря на это, бесчисленные ре¬
 формы, сразу выдвинувшие полудикую страну в первые ряды великих
 держав. Все вынес железный Петр на железных плечах. И долго нес свой
 край к славе и могуществу. Нес и после смерти, ибо все, что было свер¬ 333
«Всех убиенных помяни, Россия...» шено в России за эти два века, — тогда, в городке Санкт-Петербурхе,
 было подготовлено руками Петра. Есть слова, которым без волненья внимать невозможно. Были у нас
 эти живые, одухотворенные слова: Россия и Петр. Но Россия рухну¬
 ла, самое имя Петра стерто со щита Петербурга. С мировым грохотом
 рассыпалось тысячелетнее здание, когда пришли они. Петр вздернул Россию на дыбу во имя жизни, во имя рождения
 чего-то лучшего, чего-то нового, такого же бессмертного, как и он сам;
 они колесовали Россию во имя смерти, во имя тьмы, им равной. Но
 именно потому, что вышла же страна из допетровского хаоса, верим
 мы несокрушимо: и теперь ей суждено, мощным ударом снеся все пре¬
 грады, выйти на прежний, на петровский путь. Петр не только великий преобразователь, но и яркое олицетворе¬
 ние всего того, чем богата русская душа. Временное рабство, времен¬
 ный хмель возможны; они даже желательны во имя сравнения преж¬
 него с настоящим. Но кандалы на миллионах рук, но дурман в мил¬
 лионах душ — слишком нелепы, чтобы продолжаться долго. Петр еще придет, в одном ли человеке, раздробленный ли в тыся¬
 чах. Петр еще проснется в плененном народе. И ударом миллионов
 обратно во тьму будут сброшены они, будут сброшены те, именем кого
 я не хочу грязнить эти строки, эту молитвенную памятку о Петре. (Новые русские вести. 1925.10 февраля. № 342)
РУССКИЕ В ФИНЛЯНДИИ <» +■ ■»> Гельсингфорс постепенно становится главньш пунктом сосредо¬
 точения осевшего в Финляндии русского беженства. Преодолевая по¬
 рой значительные паспортные затруднения, эмигранты медленно, но
 верно покидают так называемую «прифронтовую полосу» — район от
 Выборга и южнее до советско-финской границы — и переселяются в
 столицу Финляндии. «Прифронтовая полоса», давно уже не имеющая в своих границах
 никакого фронта и называемая так скорее по привьгаке, событиями
 последних лет обречена на тяжелое умирание. До революции вся южная сторона Выборгской губернии жила ис¬
 ключительно, так сказать, отраженным петербургским светом, Кел-
 ломяки, Териоки, Перкьярви, Райвола — все это летом было забито
 дачниками из Петербурга и, частично, севера России. Коренное на¬
 селение дачного района опять так или иначе, путем ли сдачи жилищ
 или продажи продуктов, но жило и работало для русских дачников,
 число коих в иные годы доходило до нескольких тысяч. Теперь Россия отделена от Финляндии высокой стеной коммуниз¬
 ма, а Петербурга и совсем не стало — старого Петербурга, имевшего
 возможность позволить себе «роскошь» пожить месяц-другой на даче.
 Нет никаких оснований думать, чтобы раскрылись ворота этой китай¬
 ской стены, во всяком случае в ближайшем будущем. Да и до дач ли
 теперь нищему «ленинградцу»? Мы не говорим, конечно, об «ответ¬
 ственных товарищах». Но те, избалованные Крымом, Кавказом и за¬
 граничными Ниццами, вряд ли поедут в «чухонские курорты»... С каждым годом пустеет «прифронтовая полоса». Больно видеть,
 как разрушаются сотни затейливых домиков, зарастают бурьяном
 клумбы и сады, валятся от времени или растаскиваются заборы. На
 каждом шагу встречаешь заколоченные магазины, киоски, булочные:
 нет покупателей, разбежались торговцы. Те десятки русских, что каким-то чудом застряли в этих Келломя-
 ках и Териоках, спешат продать свои усадьбы, но кому они нужны?
 Если кому и подвернется редкий случай продать свою дачу, ценное
 имущество идет буквально за гроши. Чаще дачи продаются на снос: 335
«Всех убиенных помяни, Россия...» покупатель перевозит их в окрестности Выборга или Гельсингфорса,
 та же дача ставится на новом месте, более удобном для жизни, но и в
 таком случае владельцу приходится довольствоваться платой низкой
 до смешного. А многие русские и просто бросают свое имущество на
 произвол судьбы, уезжая в столицу или в заграницу. Очень велико в «прифронтовой полосе» количество и бесхозных
 имуществ: владельцы их или остались в России, или вымерли. Конеч¬
 но, за такие дачи никто не платит налогов, и государство продает их с
 аукциона или передает в собственность казны. Все прогрессирующее безлюдье дачной местности влечет за со¬
 бой и закрытие тех промышленных предприятий, свертывание тех
 крупных имений, в которых раньше можно было найти кой-какую
 работу. Теперь получить в «прифронтовой полосе» труд, даже са¬
 мый тяжелый, почти равносильно выигрышу 200 тысяч на трамвай¬
 ный билет. Хроническая безработица, конечно, прежде всего отражается на
 русских. Без преувеличения можно сказать, что материальное поло¬
 жение русских беженцев этого района оставляет за собой далеко по¬
 зади всю общеэмигрантскую неуверенность в завтрашнем куске хле¬
 ба. За очень редким исключением беженцы в Келломяках, Териоках
 и т.д. периодически голодают в точном значении этого слова, живут в
 нетопленых, несколько лет не ремонтированных дачах, одеты в тря¬
 пье. В особенности катастрофично положение стариков и детей, час¬
 то сирот. Необходимо отметить, что финское правительство посильно идет
 на помощь этой категории эмигрантов, посильно одевает и кормит их.
 Русские общественные организации в Финляндии со своей стороны
 энергично собирают одежду и продукты для Выборгского района. Но
 может ли небольшая страна, обязанная, к тому же, помогать тысячам
 бежавших от советских преследований карелам и ингерманландцам1,
 включать в свой бюджет значительную сумму на помощь русским? Что
 могут дать своим нуждающимся соотечественникам русские, тоже ча¬
 сто приближающиеся к нищим? Преодолевая паспортные затруднения, беженцы целыми семьями
 покидают «прифронтовую полосу» и поселяются в Выборге и, чаще,
 в Гельсингфорсе. Каковы же условия жизни — рассмотрим пока ма¬
 териальную ее сторону — русских в столице Финляндии? Конечно, завод, фабрика, завод. Интеллигентный труд можно най¬
 ти при условии знания в совершенстве двух местных языков: фин¬ 1 Ингерманландцы — российские финны, жители окрестностей Петербурга и
 приграничной местности с Финляндией. 336
Публицистика ского и шведского. Большинство русских быстро осваивается со швед¬
 ским языком, но финский настолько непреодолимо труден, что мы
 знаем людей, живущих по 30—40 лет и знающих лишь т.н. «кухонные
 слова». Интеллигентный труд для русского беженца возможен лишь в
 области музыки (игра в кафе, ресторанах и кинематографах) и препо¬
 давания иностранных языков. Последняя возможность суживается тем
 обстоятельством, что значительное число русских, как известно, зна¬
 ют обычно только французский язык, а на него здесь спроса практи¬
 чески нет. На любом гельсингфорсском заводе вы найдете русских рабочих.
 Крупнейшая конфетная фабрика Фацера до последнего времени по¬
 чти исключительно состояла из русских; к сожалению, это возбудило
 протест со стороны финских рабочих, и многим русским пришлось
 уйти. Много эмигрантов работает на машиностроительном заводе, по
 чистке трамвайных путей, на пристанях, в мелких промышленных
 предприятиях. Как и всюду, русские рабочие на хорошем счету, ими
 дорожат, хотя порой эксплуатируют. Часть русских обслуживает так¬
 си в качестве шоферов, но за перегруженностью города автомобиля¬
 ми этот труд оплачивается все хуже и хуже. В общем, работу в Гельсингфорсе, при известной настойчивости,
 найти можно, в особенности летом и весной, и часовая оплата дает
 возможность скромно жить. Многие русские, уехав из Финляндии за¬
 границу (обычно все в тот же Париж), нашли, что все же в Финлян¬
 дии найти работу легче, чем где бы то ни было. (Руль. 1926. 28апреля. № 1642)
ПАРАЛЛЕЛИ <» ♦ ■♦> Вопрос о принятии советского enfant terrible1 в международную се¬
 мью поставлен на повестку мирового дня. Признание коммунистического правительства de facto особых воз¬
 ражений вызвать не может. Даже первый маклер кремлевских окку¬
 пантов, наш многоуважаемый Ллойд Джордж, не может не ответить
 утвердительно на вопрос: «Признаете ли вы, что советское правитель¬
 ство, а не кто-нибудь либо иной, и не только в теории, но и de facto
 превратило Россию в развалины, погубило несколько миллионов ее
 жителей, отбросило страну лет на пятьсот назад, в эпоху самой чер¬
 ной инквизиции?» Признание de jure стоит в иной плоскости. Оно немыслимо без со¬
 поставлений, без исторических аналогий. С нескрываемым удивлени¬
 ем наблюдая погоню капиталистических держав за советской Санд¬
 рильоной, хочется проследить линию поведения этих алчных жени¬
 хов в аналогичных случаях прошлого. Я, например, совершенно не понимаю, почему Муссолини и Ллойд
 Джорджи XVIII века не признали de facto и de jure Емельку Пугачева. «Полномочный представитель Его Всебританского Величества лорд
 такой-то при Емелькином дворе!» Согласитесь, что это звучит гордо. Не
 менее гордо, чем: «Посол наихристианнейшего короля Италии маркиз
 имярек при орде Пугачева. Прием в превращенной в конюшню церкви
 села Степановки Оренбургской губернии от десяти до двух». Также приходится удивляться, что в дипломатическом корпусе Ту¬
 шинского вора не было делегата папы римского, а на аудиенциях у
 Стеньки Разина не блистал расшитым золотом мундиром чрезвычай¬
 ный посол королевского дома Бурбонов. Эта оплошность есть несомненная дипломатическая ошибка, ко¬
 торую следовало бы исправить признанием Емелькиного правитель¬
 ства, хотя бы post factum2. Ведь и Емелька, и Стенька, и самозваный
 сын самозваного Димитрия ничуть не хуже нынешнего советского
 триумвирата. Лилии королевской Франции также были бы к лицу 1 Несносный ребенок (фр.). 2 После (лат.). 338
Публицистика пугачевскому режиму, как может быть к лицу советовластию петух рес¬
 публиканской Франции. Британского льва с одинаковым эффектом мож¬
 но склонить и перед лозунгом самозванцев XX века «Пролетарии всех
 стран, соединяйтесь!», и перед лозунгом самозванцев века XVIII: — Сарынь на кичку! Я даже склонен утверждать, что признание Емельки более целесо¬
 образно и выгодно, чем признание советского правительства. Пуга¬
 чев разорил несколько губерний. Пугачевцы совнаркомовские разру¬
 шили всю Россию. Взбунтовавшаяся казачья вольница, ценою помещичьей крови,
 несла крестьянским массам свободу от крепостного рабства. Совет¬
 ское правительство, ценою крови всего народа, принесло своему на¬
 роду коммунистическое рабство. Емелька был равнодушен к вопросам религии, не вмешивался в
 церковную жизнь и наказывал кнутом лишь провинившихся перед
 населением священников. Коминтерновские Емельки воинствен¬
 но антирелигиозны, духовную жизнь народа сжали тисками репрес¬
 сий, сыска и грандиозным грабежом церковных ценностей, десят¬
 ки тысяч священнослужителей и верующих предали гонениям и каз¬
 ни, не останавливаясь перед утонченными пытками: привязывали
 к хвосту бешеной лошади, сажали на кол, выкалывали глаза, выре¬
 зали языки (так погиб епископ Уфимский, епископ Оренбургский
 и тысячи других). Пугачевская банда была разбойно-национальной, по составу
 своему народно-русской и только в виде исключения насчитывала
 в своей среде несколько человек инородцев. Совнаркомовская бан¬
 да разбойно-антинациональна, с безусловно антирусским характе¬
 ром и, как исключение, насчитывает в своей среде несколько че¬
 ловек русских. Жертвами Емельки пали несколько тысяч помещиков, чиновни¬
 ков и офицеров. Жертвами советского помешательства пали десятки
 миллионов помещиков, чиновников, офицеров, солдат, рабочих и
 крестьян — расстрелянных, умерших от голода и эпидемий. Самозваный Петр III встречался с радостью беднейшим слоем кре¬
 стьянства. Если бы Муссолини XVIII века исповедовал лозунг Мус¬
 солини нынешнего — «беру и даю», признал de jure Емельку и предо¬
 ставил ему заем на дальнейший грабеж, — бьгть может, пугачевский
 сброд был бы в конце концов признан всей русской голытьбой, все¬
 ми безземельными батраками. Советские самозванцы всеми встреча¬
 ются с проклятием и охотно признаны только теми, кто имеет честь
 бьгть их единомышленниками, то есть громилами с большой дороги,
 казнокрадами, растлителями и фальшивомонетчиками. 339
«Всех убиенных помяни, Россия...» Эти параллели между веком нынешним и веком минувшим, думаю,
 должны убедить господ дипломатов в некоторой последовательности
 их высокой политики. Раз в полном смысле этого слова воровское пра¬
 вительство может быть признано de jure, то как не почтить правитель¬
 ство полуворовское, то есть Емелькино, посмертным признанием? Лучше поздно, чем никогда. Надо только выпустить очередную
 дипломатическую книгу, — скажем, кроваво-черную, — выгравиро¬
 вав на переплете золотыми буквами заповедь Муссолини: «Do ut des»1.
 А на первой странице написать на пяти языках: «Признавшие советское правительство de jure державы выражают
 глубокое сожаление бывшим русским правительствам Jemelka
 Pougatchooff, Stiegnka Rasine и Touchinsky Vor, вовремя не признан¬
 ным означенными державами». (Новые русские вести. 1924. 6 февраля. № 41) 1 Беру и даю (лат.).
ДА, НО КАУТСКИЙ УТВЕРЖДАЕТ. <» ♦ — Плеханов говорил, что... — Да, но у Каутского есть такое место: политическое воспитание
 и самовоспитание пролетариата должно, исходя из точки зрения... — Господа, обратите внимание: даже Чернов признал... — Ну и пусть, а программа левого крыла социал-демократической
 партии... — Виноват, вы мое пиво выпили. Второе примечание к седьмому
 параграфу протокола Лейпцигского съезда ясно определяет роль оп¬
 позиции, которая... — Я еще не кончил. Так вот: принимая во внимание указанное
 мной и не опровергнутое оппонентом, нельзя не признать, что лейт¬
 мотив неотактики признавших республиканизм кадетов знаменателен
 именно своей позитивной п... — Простите, это вазочка с вареньем, а не пепельница. Итак, резю¬
 мируя оппортунистические нотабены моего ортодоксального колле¬
 ги, я констатирую психологический сдвиг программы синдикалистов,
 спекулирующих на политическом параличе демократии, которая за¬
 фиксировала лозунг, который энергично пропагандируется и приви¬
 вается мышлению, которое... которая... Я не знаю, как вам, но мне до смерти надоели такие разговоры. Мне
 невольно хочется погладить по свихнувшимся головам таких очень
 часто, ей-богу, хороших людей и сказать им: — Господа, к чему это все? Я знаю, что у того, кто выпил чужое пиво, дома, в убогой, нетоп¬
 леной комнатке три голодных рта, жена, к тридцати годам от горя и
 нужды превратившаяся в старуху, а сегодня утром неумолимый ста¬
 рик в форменной фуражке в пятый раз принес колющую глаза бумаж¬
 ку с четырехзначной цифрой неуплаченного налога. Я знаю, что бро¬
 сивший в варенье окурок кадет-неотактик — в сущности никакой не
 неотактик, а просто растерявшийся русский интеллигент, днем чинит
 трамвайные пути, вечером набивает папиросы, а ночью до утра дума¬
 ет о семье, застрявшей не то в Ростове, не то в Керчи. А усердно ци¬
 тирующий Каутского — в душе чистейшей воды монархист и цитиру¬ 341
«Всех убиенных помяни, Россия...» ет Каутского только потому, что очень уж удивительно устроен рус¬
 ский человек: его хлебом не корми, но дай поговорить, да не о про¬
 стом, обыденном, а о возвышенном, глубокомысленном, нервы ще¬
 кочущем. Все это я знаю, и мне больно. Мне непонятно, как до сих пор не
 усвоена истина: пока Россия, так сказать, в бегах или, вернее, ее «убе¬
 жали», — говорить о программах, тактиках и параграфах — нельзя. Не
 преступно, не смешно, а просто нельзя, ненужно, бессмысленно. Я абсолютно ничего не имею против Каутского, Плеханова, Чер¬
 нова. Каждый добывает себе кусок хлеба по способностям: один фаль¬
 шивые деньги делает, другой книги о социализме пишет. Во время оно многие из нас, низенько сняв шапку перед около¬
 точным надзирателем и не получив ответа, сразу становились идей¬
 ными социалистами и, плотно закрыв ставни, штудировали Каутско¬
 го или Чернова. — Передовой русский интеллигент не может мириться с рабством
 царизма. Приходится хоть по книжкам помечтать о власти трудовой
 демократии. Дуня, закрой на замок парадную дверь и на засов кухон¬
 ную... Но одно дело мутными от сытого обеда глазами пробегать чернов-
 скую натпинкертоновщину, и совсем другое — говорить о тех же «на¬
 учных трудах», обедая через два дня в третий. Там, в России, в теплом кабинете, с сигарой во рту — это было бла¬
 жью, тем, что называется «с жиру беситься». Как при крепостном пра¬
 ве каждому уважающему себя помещику на ночь чесали пятки, так в
 годы «царского гнета» было принято нет-нет да и почесать обломов¬
 скую душу страшными словами подпольщиков. Здесь, в эмиграции, это просто глупо. — На кой, извините, черт глубокоумные рассуждения господина Чер¬
 нова об эсеровских возможностях в России, когда Россия-то сама — ау,
 поминай, как звали? — Какая цена полуболыиевистским завываниям Каутского о ре¬
 волюционной демократии, когда последняя в поте лица своего потру¬
 дилась над рытьем могилы и нашей стране, и самой себе, и нам с вами? Останься от былой России хоть что-нибудь — гробокопательные уп¬
 ражнения Чернова и Каутского можно было бы если и не простить, то
 хотя бы понять: идейный человек доводит свое дело до логического кон¬
 ца. Раз гробокопательное ремесло кормит и поит, то, ясно, надо зарыть
 в коммунистическую яму последний кусок России, мозолящий глаза мэт¬
 рам социализма, иностранного и отечественного производства. Но в том-то и дело, что уже давно всю Россию живьем зарыли и
 демократические панихиды справили. Для чего же тогда все это: 342
Публицистика — Плеханов говорил, что... — Да, но Каутский на странице сто шестьдесят второй... — Виноват, это мой карман. Гамбургский съезд социал-демокра-
 тической... Для чего дурманить свои головы пустозвонными параграфами,
 примечаниями, оговорками, дискуссиями, всей этой глубоко непра¬
 вой и глубоко преступной болтовней, когда уже семь лет тому назад
 надо было поставить вопрос прямо: — Вам дорого будущее России? Вам дорого будущее ваших детей?
 Если да, то спасайте вашу страну и ваших детей, тонущих в море крови. А Чернов сам себя спасет. К тому же такое золото обычно не
 тонет. (Новые русские вести. 1925. 27февраля. № 357)
КРОНШТАДТСКОЕ ВОССТАНИЕ Пять лет тому назад, 1 марта 1921 года, волны радио и телеграф¬
 ные провода разнесли по всему миру известие до сих пор еще не дос¬
 таточно оцененного значения: об антикоммунистическом восстании
 в Кронштадте. Вооруженный «бунт» в стенах крупнейшей морской крепости, за¬
 щищающей подступы к «красному Петрограду», остается и поныне
 совершенно неосвещенным. И поныне темным для широких кругов
 остается вопрос, почему кронштадтские матросы, недавняя «краса и
 гордость октябрьской революции», первые ласточки большевистской
 весны, неожиданно выступили против творцов этой сомнительной
 весны. В то время как все перипетии второй русской революции, все
 «белогвардейские авантюры», от генерала Корнилова до генерала
 Врангеля, нашли свое отражение и толкование в бесчисленных за¬
 писках их участников или наблюдателей, восстанию в Кронштадте
 посвящена только маленькая брошюра Петриченки (председателя
 Кронштадтского Революционного Комитета) — «Правда о крон¬
 штадтских событиях» (1921). Помимо того, что многие активные
 участники взрыва 1 марта называют эту брошюру «неправдой о
 кронштадтских событиях», она слишком субъективна, кратка и, по¬
 жалуй, безграмотна. На днях мне передан богатый материал по истории кронштадт¬
 ского восстания, все семнадцать номеров «Известий Революционно¬
 го Военного Совета», подлинники приказов, ряд прокламаций и воз¬
 званий. Эта, ставшая уже библиографической редкостью, литерату¬
 ра, дополненная собранными мною показаниями виднейших участ¬
 ников восстания, дает более-менее точную картину того, что
 произошло пять лет тому назад в Кронштадте. В эмиграции принято думать, что волнения в Кронштадте были
 вызваны эсерами. Большевики до сих пор утверждают, что «крон¬
 штадтский бунт — дело рук бежавших монархистов и Антанты». В дей¬
 ствительности же «мятежа» этого никто не подготовлял... Он зародился стихийно. 344
Публицистика Матросы со дня советского переворота считали себя, не без осно¬
 вания, «творцами октября». В первое время столь исключительная
 роль «красы и гордости» и связанные с ней матросские привилегии
 никем не оспаривались. Командный состав флота вынужден был смот¬
 реть сквозь пальцы на все прогрессирующий развал боеспособности
 судов, на крайнюю распущенность экипажа с его вечно пьяными, на¬
 душенными, увешанными крадеными медальонами, унизанными та¬
 кими же кольцами матросами. «Белогвардейские авантюры», иностранная блокада, угроза анг¬
 лийского флота берегам советской России заставили реввоенсовет
 принять крутые меры. «Красу и гордость» цепями жестокой дисцип¬
 лины приковали к кораблям. Из чрезвычаек, заградительных отрядов
 и других злачных учреждений советская метла выгнала матросскую
 молодежь в строй. «Братушки» заволновались. Привольного житья,
 безделья, пышных оргий в петроградских притонах «красе и гордос¬
 ти» не хотелось лишаться без боя. Поползли злобные разговоры о том, что, мол, «когда Временное
 правительство валить надо было, так мы — и то, и се, и сознательный
 пролетариат, и герои революции, а когда дорвались коммунисты до
 власти, казну государственную заграбастали — героев по шапке!».
 Заговорили сначала шепотом, потом во всеуслышание об «измене ра¬
 бочему классу». В этом — первая причина кронштадтского восстания. Вторая, не менее важная, кроется в общем ходе событий и связан¬
 ной с ними тогдашней политике коммунистической партии. К концу 1920 и началу 1921 года так называемый «военный ком¬
 мунизм» достиг своей предельной черты. Принцип принудительной
 национализации и распределения жизненных благ привел страну к
 пропасти. Кровно близкое матросам крестьянство безжалостно оби¬
 ралось государством. «Продразверстка» в деревнях и «заградительные
 отряды» на железных дорогах лишали города съестных припасов. Продовольственная катастрофа отразилась и на питании флота.
 Изнеженная недавним разгулом «краса и гордость» стала голодать.
 Поставки обмундирования сократились до минимума, «братушкам»
 пришлось донашивать шинели, снятые с убитых и умерших. Из дому на корабли просачивались самые тревожные сведения о
 чинимых сельскими властями насилиях, поборах и грабежах. Часть
 матросов, побывав в отпуске, лично убедилась, что такое «военный
 коммунизм» в деревне. Нельзя, конечно, отрицать и того, что некоторым поводом к вос¬
 станию в Кронштадте послужил и моральный гнет большевизма, так¬
 же достигший к тому времени необычайного напряжения. Но явствен¬ 345
«Всех убиенных помяни, Россия...» но ощущался он и вызывал соответствующую реакцию только в еди¬
 ницах из среды флотского экипажа. Все же матросская масса в целом восстала прежде всего против, во-
 первых, крутого развенчания ее и настойчивых мер к обузданию мат¬
 росской вольницы и против экспериментов «военного коммунизма»,
 во-вторых. Фактическая цепь событий представляется нам по рассказам уча¬
 стников и кронштадтской литературе в такой последовательности. В последних числах февраля 1921 года продовольственный кризис
 и связанное с ним уменьшение пайков вызвали ряд забастовок на фаб¬
 риках и заводах Петрограда. Власть подавила эти волнения. Через не¬
 сколько дней забастовочное движение снова разрослось, и для его
 «ликвидации» пришлось обратиться к оружию. В связи с событиями в Петрограде 27 февраля на линейном кораб¬
 ле «Петропавловск» был созван митинг, решивший послать своих
 представителей в Петроград для выяснения обстановки. Представители матросов рассчитывали и в Петрограде созвать
 митинг, запрещенный чрезвычайной комиссией (город к тому вре¬
 мени был объявлен на военном положении). Возвратившись на ко¬
 рабли, матросы, вместе с приехавшими из столицы рабочими, по¬
 требовали перевыборов советов как в самом Кронштадте, так и в
 Петрограде. Несмотря на противодействие комиссара Балтийского флота Кузь¬
 мина и угрозы Петроградского губисполкома, 1 марта 1921 года на пло¬
 щади Революции (бывшая Якорная) состоялось многолюдное собра¬
 ние (участвовало около 15 ООО человек) по вопросу о перевыборах со¬
 вета. Собрание это и вылилось в первый призыв к восстанию. Прибывший в Кронштадт председатель ВЦИКа Калинин пытался
 сначала сорвать собрание, а затем перевести его с площади в Морс¬
 кой Манеж. В том же направлении действовал старый председатель
 Кронштадтского совета Васильев. Попытки эти не увенчались успе¬
 хом. После того как «всероссийский староста», намекая на вооружен¬
 ное подавление мятежа, сказал, что «если Кронштадт скажет А, то мы
 ему скажем Б», а Васильев заявил: «Кронштадт не целая Россия, по¬
 этому мы с ним считаться не будем» — собрание единогласно приня¬
 ло боевую резолюцию, предложенную накануне командами «Петро¬
 павловска» и «Севастополя». Калинин поспешил уехать в Петроград. Буря разрасталась. Крон¬
 штадтские коммунисты получили от Зиновьева распоряжение орга¬
 низовать боевые отряды. На следующий день было созвано новое обширное собрание в
 «Доме просвещения» (бывшее Инженерное училище) под председа¬ 346
Публицистика тельством матроса Петриченко (писарь с линейного корабля «Петро¬
 павловск»). Чувствовалось приближение антибольшевистского взры¬
 ва. Последний был в значительной мере подготовлен крайне бестакт¬
 ной и грубой речью комиссара Балтфлота Кузьмина, которому мат¬
 росы благородно предоставили первое слово. Когда же стало известным, что к месту собрания приближается от¬
 ряд коммунистов в две тысячи человек, революционные вспышки собра¬
 ния сразу же превратились в костер восстания. Был спешно избран «Во¬
 енно-революционный комитет» в составе: Петриченко, Яковенко (мат¬
 рос службы связи), Архипов (машинный унтер-офицер), Орешин
 (народный учитель) и Тукин (рабочий электромеханического завода). Кузьмин и Васильев были арестованы. Революционный комитет
 перешел на «Петропавловск», где был образован «Боевой Штаб». Мат¬
 росы и рабочие вооружились. Вечером восставшие заняли помещение
 Чека, телефонные станции, арсенал, правительственные и партийные
 учреждения. Война была объявлена... Таков, в очень кратком изложении, первый период «белогвардей¬
 ского бунта в Кронштадте», имевшего столь исключительное значе¬
 ние в дальнейших судьбах России. Как же реагировали «вожди» на такой неожиданный подарок, по¬
 лученный советской властью от «красы и гордости октября»? Что
 предпринял совнарком для подавления восстания? Сперва думали потушить разгорающийся пожар домашними ме¬
 рами. Бунтующих моряков уговаривали в Петрограде, уговаривали в
 Кронштадте. Параллельно с уговорами применялись угрозы — пока
 словесные. Грозные речи говорились и прокламации писались ком¬
 ячейками Балтфлота. Вот образец этих чисто митинговых упражнений, а их было бес¬
 численное множество. «Товарищи! — писала «Революционная тройка Балтфлота» Галкин,
 Кожанов и Костин. — Вас нагло обманули и продолжают обманывать разные подозри¬
 тельные личности. Вы наивно поверили нелепым уверениям наших злей¬
 ших врагов и попались как кур во щи. На что надеются, чего хотят преступные заговорщики? — Рабочие
 Красного Петрограда, почуяв опасность, насторожились и дружно вста¬
 ли к станкам. Моряки Петроморбазы и Шлиссбазы глубоко возмущены вашим лег¬
 коверием. Гарнизоны фортов «Краснофлотский» и «Передовой» ощети¬
 нились против Кронштадта... 347
«Всех убиенных помяни, Россия...» Вам внушают, будто Петроград сочувствует вашей затее, будто Си¬
 бирь и Украина поддерживают вас. Все это — жалкие измышления и на¬
 глая ложь. Сибирь и Украина тоже крепко стоят за Советскую
 власть...» Над Кронштадтом то и дело показывались аэропланы из Петро¬
 града, сбрасывавшие бесчисленные оттиски речей, предупреждений
 и угроз Зиновьева, Калинина и т.д. Столпы коммунизма напрасно изощрялись в красноречии. Восста¬
 ние разгоралось. И на смену провокационным фразам Зиновьева о
 милости, которую советская власть готова оказать всем раскаявшим¬
 ся, пришел такой «суворовский» приказ Реввоенсовета, сброшенный
 с аэроплана в нескольких тысячах экземпляров (орфография подлин¬
 ника): «К гарнизону и населению Кронштадта и мятежных фортов. Рабоче-крестьянское правительство постановило вернуть незамед¬
 лительно Кронштадт и мятежные суда в распоряжение Советской Рес¬
 публики. По сему приказываю: Всем поднявшим руку против Социалистического Отечества немед¬
 ленно сложить оружие. Упорствующих обезоружить и предать в руки Советских властей. Арестованных комиссаров и других представителей власти немедлен¬
 но освободить. Только безусловно сдавшиеся могут рассчитывать на милость Совет¬
 ской Республики. Одновременно мною отдается распоряжение подготовить все для раз¬
 грома мятежа и мятежников вооруженной рукой. Ответственность за бедствия, которые при этом обрушатся на мир¬
 ное население, ляжет целиком на головы белогвардейских мятежников. Настоящее предупреждение является последним. Председатель Революционного
 Военного Совета
 Республики Троцкий
 Главком Каменев
 Командарм 7 арм. Тухачевский
 Наштаресп. Лебедев
 5 марта 1921 года, 14 часов
 Г. Петроград». Кронштадт молчал. «Краса и гордость» зашла слишком далеко, что¬
 бы сдаться. 348
Публицистика К Кронштадту Троцкий бросил шестьдесят тысяч курсантов, че¬
 кистов, «заградителей», красноармейцев надежных полков (из цент¬
 ра России). Весь петроградский гарнизон был обезоружен. Необозримые ледяные поля обагрились обильной кровью. При каких условиях происходила осада немногочисленного гарни¬
 зона Кронштадта испытанной гвардией Троцкого, почему и как пал
 Кронштадт — ответ на эти вопросы требует специальной статьи. (Новые русские вести. 1926.16,17марта. № 667, 668)
ЕЩЕ О РАЗНОГЛАСИЯХ
 ПО ОТНОШЕНИЮ К АРМИИ Прекрасная статья Виктора Ларионова (в № 491 «Новых Русских
 Вестей») о классификации некоторыми кругами эмиграции вопроса
 об отношении к Белой армии как чего-то второстепенного, в лучшем
 случае, или даже совершенно не нужного, в худшем, глубоко задела
 во мне то, что называется стыдом. Стыдом за необходимость в такое
 время доказывать этим кругам доминирующее, если не сказать исклю¬
 чительное, значение армии как единственно твердого фундамента под
 ногами бросающегося со стороны в сторону беженства. Мнение того или иного лица о добровольческих кадрах — от¬
 нюдь не эмигрантское разногласие. Отношение к армии — крите¬
 рий нашей собственной моральной и политической устойчивости.
 Когда я слышу неодобрительный отзыв о Белом движении, — я
 знаю, что лицо, этот взгляд высказывающее, никогда в руки свои
 винтовки не возьмет, никогда не отдаст просто и прекрасно своей
 жизни за Россию так, как это сделали десятки тысяч незаметных
 героев на всех противоболыпевистских фронтах. Ибо и трус может
 критиковать героя и высказывать мудрые — и то не всегда — мыс¬
 ли задним числом, но любовь к своей стране и народу запечатлеть
 смертью может только герой. Ибо болтовня есть болтовня, а жерт¬
 ва есть жертва. Поэтому оскорбляют слух и сердце факты, когда са¬
 мовольная болтовня моральных и политических дезертиров ставит¬
 ся выше безмолвной жертвы. «Я счастлив, что не был в Белой армии». Эта дезертирская фраза и
 риторична, и ненужна. Риторична потому, что авторы ее прекрасно
 знают, что в Белой армии они не могли бы и быть: такие счастливцы
 или сами бы удрали после первого сражения, или их попросту выгна¬
 ли бы. Ненужность этой фразы в том, что — как подвести общую мерку
 под понятие «счастье». Один испытывал счастье в борьбе до смерти за поруганный край,
 другой в это время забавлялся в глубоком тылу преферансом на орехи
 или за границей изумлял доверчивых иностранцев рассказами о сво¬
 ем имении в 43 тысячи десятин в Орловской губернии — и тоже был
 счастлив. Немало и таких, которые теперь всячески поносят Белую 350
Публицистика армию, а завтра, как чуткий флюгер, будут уловлять дуновения поли¬
 тического ветра. Бог с ними. Не о них и не к ним эти строки. Мне хочется спросить лиц, от которых так или иначе зависит разгра¬
 ничение в общественных учреждениях эмигрантов политически прием¬
 лемых от политически чуждых, для чего сии последние попадают в среду
 людей, исповедующих — и вполне правильно, — что армия есть столп и
 утверждение всей эмиграции, что только винтовка выведет нас из той
 тьмы глубочайшего национального унижения, куда нас в 1917 году завел
 язык господ потомственных дезертиров, ныне оскорбляющих своим при¬
 сутствием святую для нас идею жертвы и борьбы до конца. Приходится иногда слышать: «Разве можно не принимать в обще¬
 ство людей за то, что они с неуважением отзываются о русской ар¬
 мии?» Не только можно, но это есть наш прямой долг. Поносят Белую
 армию только большевики и их — вольные или невольные, это дру¬
 гой вопрос — союзники. Можно не быть большевиком и вместе с тем
 наносить явный вред русскому национальному делу и его первой ко¬
 лонне бойцов — армии. Такие люди должны быть безоговорочно и
 немедленно выметены из общественных организаций и союзов,
 если последние дорожат своим национальным ликом. В противном
 случае все хорошие разговоры о высоких предметах не будут ничем
 отличаться от счастья того милостивого государя, который не был
 в Белой армии. Надо — пусть и с грустью для некоторых — раз навсегда признать,
 что в сравнении с прошлой, настоящей и будущей ролью армии роль
 всей остальной эмиграции столь ничтожна, что будущий историк рас¬
 смотрит ее только под микроскопом. Беженская общественность во
 всех ее формах — только временный пласт вокруг основного ядра —
 армии. Только это ядро рано или поздно, но протаранит большевист¬
 скую стену. Хотя бы во имя этой высокой миссии армии гражданское
 вокруг нее население должно было бы всемерно охранять честь и доб¬
 рое имя людей, отдававших России и сердце, и кровь, и жизнь, а не
 только словесные упражнения. Когда придет неизбежный час, все имевшие «несчастье» быть в Бе¬
 лой армии снова будут там. Все, такого «несчастья» не имевшие, сно¬
 ва будут ориентироваться на потомственное и почетное дезертирство. Поэтому надо теперь же провести резкую грань между жертвеннос¬
 тью и декламацией. Надо теперь же перестать считать отношение к
 армии вопросом эмигрантского разногласия. Ибо дезертирская дек¬
 ламация для нас оскорбительна, а фразы о разногласии, от кого бы
 они ни исходили, непонятны. (Новые русские вести. 1925.19 августа. Ns 496) 351
ИНСТИТУТЫ БЛАГОРОДНЫХ ДЕВИЦ <» ♦ ■♦> Как-то нынешний президент Германии, фельдмаршал Гинденбург,
 отличающийся крайне замкнутым, угрюмым характером, сознался,
 что он смеялся только раз в жизни: — Когда Керенский стал главнокомандующим русской армией. Нелепое всегда смешно. Помощник присяжного поверенного из не
 очень умных в сюртуке Наполеона — зрелище, достойное цирка. К со¬
 жалению, сей цирковой Бонапарт выступал, как известно, не в обществе
 дрессированных ослов и китайских фокусников, не на арене балагана, а
 на арене мировой войны, законченной им столь трагично для России. Согласен, было отчего смеяться. Но разве теперь нет причин для самого безудержного смеха? Разве
 тот же «железный генерал» не мог бы теперь улыбнуться во второй, в
 третий, в десятый раз в жизни, хотя с Керенского уже и спал бесслав¬
 но наполеоновский сюртук? Каждый номер газеты приносит целую коллекцию поводов для хо¬
 хота. Позвольте несколько подробнее остановиться на одном из них. Где-то — кажется, в Женеве — существует «Лига прав человека».
 Думаем, что члены этой многополезной организации получают уста¬
 новленное жалованье, подписывают соответствующие бумаги, гово¬
 рят вдохновенные речи. Вообще, по всем данным, «Лига прав челове¬
 ка» во многом напоминает: «Шумим, братцы, шумим...» Так вот, эта богоспасаемая организация тому назад некоторое вре¬
 мя послала в Москву отношение за номером таким-то и с десятками
 подписей и печатей по поводу трех немецких студентов, приговорен¬
 ных советским правосудием к расстрелу. Против этого, конечно, ничего возразить нельзя. Раз имеется в
 обильном количестве бумага, которая, как известно, все выдержива¬
 ет, почему же и не составить жалобного прошения на имя «русского»
 правительства. Но отношение заканчивается фразой, долженствую¬
 щей, по мнению миротворцев из «Лиги прав человека», убедить боль¬
 шевиков помиловать студентов. Вот этот весьма убедительный и не¬
 ожиданный довод: «В советской России смертная казнь отменена...» Разве же это не смешно? Разве над этим неизлечимым неведени¬
 ем, бездонным доверием, не говоря уже о глупости, западноевропей¬ 352
Публицистика ских мужей не надо смеяться, смеяться до слез, до жуткой боли и оби¬
 ды и за Россию, и за того человека, коего сия «Лига» защищает?! Большевики успели убить много миллионов человек. Ежедневно,
 ежечасно, ежеминутно от чекистских пуль и теперь гибнут тысячи. Но... «Это эмигрантские выдумки. Ведь смертная казнь в совет¬
 ской России отменена...» Товарищ Чичерин, получив женевское отношение, конечно, и не
 подумает передать его на заключение товарищу Дзержинскому. Все
 будет по-прежнему. А «Лига прав человека» на очередном своем засе¬
 дании торжественно возвестит: — Мы послали протест. Мы спасем студентов. Мы... Когда, когда прекратят свое ненужное существование все эти женев¬
 ские и всякие иные богоугодные заведения? Когда будет понято, нако¬
 нец, что ни отношениями, даже на шелковой бумаге, ни декламацией,
 даже самой вдохновенной, мерзостей большевистских не уничтожишь? Когда сентиментальные миротворцы, бесчисленные лиги, бюро и
 прочие институты благородных девиц осознают, наконец, что на со¬
 ветскую власть может подействовать только одно: штык! Ну хорошо, немецких студентов помиловали. Ибо они — экспорт¬
 ный товар. Ибо заранее эти жертвы были намечены в качестве обмен¬
 ного товара на осужденных в Лейпциге немецких чекистов. Господа
 из «Лиги прав человека» только напрасно тратят свои драгоценные
 силы, столь нужные еще благодарному миру. И без женевского отно¬
 шения политбюро знает, что делает. Но прекратятся ли советские наскоки на Европу? Конечно, нет. Даже освободив немецких студентов, перестанет ли Зиновьев приви¬
 вать политический яд к уже и так нездоровому телу мира? Разумеется, не
 перестанет. Даже испустив слезу умиления на сочинение «Лига прав че¬
 ловека» (на что в Женеве упорно надеются), прекратит ли Сталин ка¬
 инову работу по удушению русского народа? Конечно, нет! Для чего же тогда женевские и иные институтки в штанах пишут
 трогательные внеклассные работы на высоко-отвлеченную тему: «От¬
 мена смертной казни в России». Источники: сказки из «Тысячи и од¬
 ной ночи» и творимые легенды «Парижского Вестника». Для чего весь этот балаган, кажущийся нам издевательством над
 кровью миллионов русских мучеников, пролитой коммунистически¬
 ми палачами? Для чего, наконец, женевское богоугодное заведение
 называется «Лигой прав человека»? О каких правах и о каком человеке можно говорить, когда челове¬
 коподобное зверье возвело в догму такое попрание всяческих прав, что
 в тумане этого насилия и лжи явный, слишком явный террор кажется
 уже из женевского далека «отменой смертной казни!»?! (Новые русские вести. 1925. 31 июля. № 480) 353
ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО А.П. СТОЛЫПИНУ1 <» ♦ «♦> Милостивый Государь! В № 6 (от 1 октября с.г.) газеты «Вера и Верность» за Вашей под¬
 писью помещена статья «Врангель и монархия», посвященная издан¬
 ному генералом Врангелем приказу, по которому чинам Армии зап¬
 рещается вступать в какие бы то ни было политические организации,
 а в том числе и в монархические, на том основании, что Армия, ста¬
 вящая своей главной и пока единственной задачей свержение боль¬
 шевистского рабства усилиями всех верных сынов России, вне зави¬
 симости от их партийных группировок, — должна быть общенарод¬
 ной, национальной, надпартийной. В своей статье Вы критикуете образ действий Главнокомандующе¬
 го, находя его вредным для общего дела. Как солдат я не имею права критиковать действия своего высшего
 начальства. Как солдат я обязан беспрекословно исполнять все рас¬
 поряжения Главнокомандующего до тех пор, пока глава Армии в смуте
 и горечи черных дней непоколебимо верен прежним заветам, прошлой
 борьбе, связавшей нас, солдата с вождем, цепью общих жертв, надежд,
 крови и порывов в минувшем и лишений, обид, бездомья в настоя¬
 щем. Пока Главнокомандующий не ушел с поста, я не уйду со своего,
 пусть и безмерно тяжкого. Пока Армией руководит знакомая желез¬
 ная рука, я не опушу бессильно своей. Эта неуловимая связь, это, быть
 может, не всем понятное тождество мысли, настроений и воли обус¬
 ловлены не только дисциплиной, не только общей верностью долгу и
 традициям, традициям смертельной схватки с III Интернационалом.
 В ней, в связи этой, есть что-то более глубокое, я сказал бы — более
 прекрасное, более тонкое, чем соответствующие параграфы воинского
 устава. На одних и тех же полях битв мы оба, первый в Армии и по¬
 следний в ней, смотрели в одно и то же лицо смерти, одинаковой и
 для Главнокомандующего, и для солдата. Одно и то же слою: Москва — 1 Столыпин Аркадий Петрович (1903—1990) публицист. Сын премьер-министра
 России П.А. Столыпина. Занимался русской и французской журналистикой. Был
 председателем отдела НТС во Франции, редактором в информационном агентстве
 Франс Пресс. 354
Публицистика жгло все сердца, от заслуженного генерала до мальчика-добровольца.
 То же грозное неравенство сил, наших и красных, та же обывательс¬
 кая инертность, тот же длинный список жертв, та же двойственность
 союзников, те же вынужденные неудачи, поражения и, не по нашей
 вине, конечная катастрофа, что неотступно тревожили генерала Вран¬
 геля, так же неотступно тревожили и меня, ибо было немало момен¬
 тов в жизни Армии, когда и зигзаги на генеральских погонах, и трех¬
 цветные шнурки вольноопределяющегося одинаково стирались тяж¬
 кими испытаниями боевого и политического счастья, когда
 одинаковый гнет ложился и на зигзаги, и на звездочки, и на шнурки. Вот почему я считаю себя обязанным подчиниться Главному ко¬
 мандованию не только по писаной букве воинского закона, воинской
 дисциплины, но и по неписаным словам дисциплины духа, общего
 равенства перед долгом, общей боли. Но обязательное для меня и для многих может быть необязатель¬
 ным или, вернее, не во всех вопросах обязательным для некоторых
 чинов Русской Армии. Тем более не обязательно оно для Вас, не име¬
 ющего прямого отношения к Армии. Конечно, такое раздвоение области подчиненности, когда входя¬
 щие в состав Армии лица в вопросах военных чтут авторитет Главно¬
 командующего, а в политических — оставляют за собой свободу дей¬
 ствий, идущих вразрез со взглядами Главного командования, ничего,
 кроме явного вреда целости Армии, принести не может, невольно иг¬
 рает на руку красной пропаганде, и, хотя бы во имя сохранения по¬
 следних белых кадров, следовало бы воздержаться от скороспелых ре¬
 шений. Но, судя совершенно объективно, я, решительно не сочувствуя та¬
 кой раздвоенности, тем не менее не могу отрицать у противополож¬
 ного лагеря (противоположного мне не по политическим взглядам, а
 по своевременности проведения их в жизнь в рядах Армии) права быть
 немедленными монархистами, вступать в те или иные организации,
 выдвигать тот или иной лозунг. Мы переживаем страшное время, ког¬
 да, в поисках скорейшего выхода из беженского тупика, каждый из
 нас обречен на судорожные усилия прорвать этот заколдованный круг
 в том направлении, в каком он это считает полезным для России. Надпартийность, общенародность Русской Армии не всеми может
 быть признана, одобряема и, наконец, правильно понята, и в этом
 смысле с развиваемыми Вами в статье «Врангель и монархия» поло¬
 жениями можно соглашаться или не соглашаться, можно их оспари¬
 вать или утверждать, ибо, повторяю, оценка деятельности генерала
 Врангеля как политика в огромной степени зависит от общественных,
 партийных, а часто и просто личных взглядов, наклонностей и вку¬ 355
«Всех убиенных помяни, Россия...» сов критикующего. Следует лишь пожалеть, что государственная муд¬
 рость и такт Вашего покойного брата не являются и Вашим достоя¬
 нием. Но если суждения Ваши о политической деятельности Главноко¬
 мандующего, даже пригнанные под угодную Вам мерку, даже внося¬
 щие раскол в наши ряды, заслуживают внимания как отражающие
 настроение некоторой части Армии, то Ваша характеристика нрав¬
 ственного облика генерала Врангеля, его внутренних качеств, его лич¬
 ности как человека и офицера — ничего, кроме жгучего негодования,
 вызвать не может. Построив свое, затушеванное «беспристрастием»
 обвинение, в которое, я уверен, Вы и сами не верите, на подлых анек¬
 дотах, питающих социалистическую и советскую печать, Вы нанесли
 в лице Главнокомандующего оскорбление всей Русской Армии, а сле¬
 довательно, и мне, и я был бы недостоин звания солдата-доброволь-
 ца этой Армии, неразумно травимой со всех сторон, если бы не отве¬
 тил на Вашу статью. Когда «Последние новости» или «Дни» в километрических фелье¬
 тонах выливали на Армию и ее вождя ушаты помоев, когда разные
 милостивые государи, типа Милюкова, Зензинова, Бориса Мирско¬
 го, шрая на полевение, с захлебывающимся торжеством обвиняли ге¬
 нерала Врангеля в присвоении в Катаро серебра ссудной казны, тем
 самым пороча и наше имя, — это было понятно. Наглой ложью, кле¬
 ветой, подтасовкой фактов, молниеносными перебежками от побеж¬
 денных к возможным победителям на политической арене создают эти
 господа свою карьеру. Огненными буквами незаслуженной обиды,
 издевательств и травли выжжены их имена в наших сердцах. Когда «Известия», «Правда» и прочие советские официозы «для от¬
 резвления заблудших врангельских овец» аршинными буквами пове¬
 ствовали о том, как «генерал Врангель при нашумевшей в свое время
 атаке германской батареи в конном строю не удержался от соблазна
 пощипать в свою пользу немного чужих лавров, догадался сесть вер¬
 хом на орудие, сфотографировать себя в таком виде и на основании
 этого бесспорного документа получить Георгиевский крест» (это взя¬
 то не из «Известий», а из монархического органа «Вера и Верность»,
 № 6) — мы знали, что бездарная басня г. Нахамкеса не произведет ни¬
 какого эффекта в Армии, прекрасно осведомленной о всех подробно¬
 стях этого действительно выдающегося подвига генерала Врангеля,
 когда даже пленный германский офицер попросил разрешения пожать
 руку изумившему его герою (или и это, г. Столыпин, подстроено ге¬
 нералом Врангелем?). Но когда подобные инсинуации выходят из-под пера доныне ува¬
 жаемого общественного деятеля, ни с Милюковым, ни с Нахамкесом 356
Публицистика ничего общего как будто не имеющего, когда, после погрома слева,
 нам, кажется, готовым отдать все на борьбу с коммунистической за¬
 разой, неожиданно угрожает погром справа, порочащий честь того
 имени, от которого якобы делаются эти безответственные выступле¬
 ния, — мы не можем молчать. Ваша статья произвела удручающее впечатление на всех прожива¬
 ющих в Финляндии чинов не только Русской Армии, но и армий ге¬
 нерала Юденича, адмирала Колчака, генерала Пермикина. Не только
 мы, «врангелевцы», но и родственные нам по духу офицеры и солда¬
 ты других антибольшевистских армий глубоко чтут имя генерала Вран¬
 геля, последнего орла из славной стаи корниловских орлов. Не может быть никакого сомнения, что совнарком в тысячах эк¬
 земпляров будет распространять Вашу статью в балканских государ¬
 ствах. Уверен, что и г. Милюков, и г. Керенский, и г. Нахамкес с ра¬
 достью перепечатают на страницах своих газет. Для некоторых людей всякая цель оправдывает средство. В пылу
 политической борьбы иногда допустимы приемы, от которых брезг¬
 ливо отворачиваются в более спокойное время. Но никакими прин¬
 ципами, как бы святы они ни были, никаким раздражением, ника¬
 кой агитационной горячкой не может быть оправдано преднамерен¬
 ное разрушение единственной в наше подлое время стойкой
 национальной силы — Русской Армии, как никакими, даже высоки¬
 ми целями нельзя оправдать клеветы на Главнокомандующего, извра¬
 щения фактов и сознательных передержек, допущенных в Вашей боль¬
 ше чем неосторожной статье, под которой с любовью подписался бы
 любой «товарищ». (Русские вести. 1923. 16октября. М 388)
ПОРТРЕТ. ГЕНЕРАЛУ ВРАНГЕЛЮ <♦-■♦"»? На стене, где днем солнечные зайчики прыгают, а ночью зелено¬
 лиловой кистью пишет светлый мальчик — лунный луч — изумитель¬
 ные картины, — пусто. С угла до угла протянулся широкий квадрат
 обоев, сморщившихся, усыпанных темными пятнами сырости и пле¬
 сени. Ни ковра, ни изогнутых спинок кресел, ни глубоких мягких ди¬
 ванов. Пусто. Только разве четко видны на ней, на стене отсыревшей,
 набросок галлиполийского кладбища, блеклый вольноперский шну¬
 рок да Ваш портрет. Устану за день — нехорошо теперь жить, Господи! — подойду к сте¬
 не, смотрю. Дроздовец, опираясь на винтовку, с непокрытой головой,
 стоит у конусообразного памятника. Набросок маленький, в три чет¬
 верти вершка, с подписью художника — В. Зелинский, галлиполиец.
 Шнурок выцветший, как стебель сухого цветка, чуть колышется на
 ветру — сквозняк у меня вечно. А Вы смотрите ласково и строго. Этот желтый лист с Вашим лицом я вырезал из журнала немецко¬
 го — «Die Woche». Была внизу надпись: «Der Hartknakiger Feind von
 Lenin, — General Wrangel»1, таким кудрявым готическим шрифтом, с
 завитушками. Завитушки я отрезал — разве и так не знаю, что боль¬
 шего врага, чем Вы, у Ленина не было? — потом желтый лист с Ва¬
 шим портретом, осторожно посмотрев кругом, спрятал в кармане.
 Осторожно потому, что — простите меня! — портрет ваш я украл в рус¬
 ской библиотеке, порывшись в груде старых журналов. Нехорошо это
 очень и стыдно. Но, только что вырвавшись из красного плена, так
 хотелось увидеть Ваше лицо, а нигде достать не мог. И потом, все рав¬
 но, через месяц библиотека эта закрылась, книги ее и журналы про¬
 давались с пуда на рынке и заворачивали в них сельди. Вы в кавказской бурке, в папахе. Бледное лицо Ваше слегка зату¬
 шевано тенью с левой стороны. А глаза строго улыбаются. Мне всегда
 казалось странным и милым это сочетание: суровость и ласковость.
 В «Die Woche» особенность Ваших глаз, Ваших губ передана так вы¬
 пукло. Может быть, потому я и совершил кражу. 1 Упорный враг Ленина — генерал Врангель (нем.). 358
Публицистика Каблуков Ваших сапог не видно, и это жаль. Мне дороги как-то и
 памятны эти каблуки. В первые дни крымского наступления, когда могучей радостной
 лавой мы рвались вперед, Вы, где-то у Днепра, посетили нашу ди¬
 визию. — Господа офицеры, вперед! — громко крикнули Вы после смот¬
 ра. Эхо Вашего голоса гулко отдалось в степи. Я не понимаю, почему
 на Ваш зов ринулась вся дивизия — с офицерскими звездочками, со
 шнурками вольноопределяющихся, с гладкими погонами рядовых.
 Всем хотелось быть ближе к Вам, окружить Вас тесным кольцом.
 Я бежал с другими и думал: это нарушение дисциплины, Главноко¬
 мандующий цукнет нас. Но Главнокомандующий понял, что за лю¬
 бовь не наказывают. Главнокомандующий не цукнул. Вы долго гово¬
 рили с дивизией о задачах наших, о нуждах, об отношении к населе¬
 нию. Я стоял в десяти шагах от Вас. На Вас была та же бурка, та же
 папаха, те же сапоги, старые, с истертыми каблуками. На одном из
 них — кажется, левом — виднелась огромная латка из бурой кожи.
 И вот с той минуты я не переставал думать о ней, о заплате на сапоге
 Главнокомандующего. Когда теперь социалистическая грязь пытает¬
 ся очернить Ваше имя, Вашу честность, равной которой не знаю в
 наше подлое время, когда Керенские справа гнусавят о «бесконтроль¬
 ном расходовании казенных сумм в Крыму», мне хочется крикнуть:
 «Лжете! Сам генерал Врангель носил латаные сапоги». Из мелочей, из маленьких кусочков жизни сложился в моей душе Ваш
 хороший, Ваш такой любимый потрет. В конце безумного 1919 года я
 встретил Вас в Новороссийске. Тогда Вы были, кажется, в отставке, жили
 в вагоне у моря. Из-за угла Серебряковской вышел я на узкий, дырявый
 тротуар, сбегавший вниз, к набережной. Навстречу мне быстро шел офи¬
 цер. Моложавое лицо, статная фигура. Что-то знакомое показалось мне
 во всей этой фигуре. Но — сознаюсь — чести я не думал отдавать. Была
 тогда у нас такая мода: козырять только старым, заслуженным генера¬
 лам. А Вы показались мне издали ротмистром, подполковником. Нароч¬
 но повернув голову в противоположную сторону, я, с папиросой в зубах,
 прошел мимо. — Вольноопределяющийся, пожалуйте сюда! Я круто повернул назад. Генеральская шинель, генеральские по¬
 гоны. — Вы это почему чести не изволите отдавать, а? — Виноват, ваше превосходительство, не заметил! — солгал я. — Неправда, вы прекрасно видели меня и с целью смотрели в про¬
 тивоположную сторону. — В какой армии служите? 359
«Всех убиенных помяни, Россия...» Я несколько смутился. — В Белой, ваше превосходительство. — Не может быть. Вы подумайте хорошенько, может быть, вы в
 Красной армии служите? — Никак нет, ваше превосходительство... — По-моему, вы красный. Только там чести не отдают. Стыдитесь!
 Ступайте... Почувствовали ли Вы тогда, что никакой военный суд, никакое
 многочасовое стояние под шашкой не залили бы мое лицо такой крас¬
 кой, как Ваше краткое «стыдитесь»! Потом, в Крыму, в разгар наших успехов, Вы приехали в наш полк.
 Двойной нитью выстроились ахтырские гусары, стародубские драгу¬
 ны, белгородские уланы — поэскадронно, в пешем строю. На край¬
 нем правом фланге стоял я, впиваясь в Вашу фигуру, появившуюся
 из-за деревьев. — Смирно! Господа офицеры! Вы быстро подошли к нам, на несколько секунд задержались у пра¬
 вого фланга, в трех шагах от меня, сказали громко и отчетливо: — Здорово, орлы! — Здравия... жела... ваш... дит... ство! Я долго не мог понять, как я заставил себя не выйти из рядов впе¬
 ред, не подойти к Вам, не сказать Вам сквозь слезы: — Ваше превосходительство, позвольте сказать Вам, как я счаст¬
 лив видеть Вас. Есть в Вас, ваше превосходительство, что-то большее,
 чем глава армии. Есть в Вас, там, за сталью суровых глаз, большая,
 славная нежность и большая любовь. К России ли любовь, к нам ли,
 всегда готовым умереть за нее, — я не знаю, но вот хочется сказать
 мне Вам что-то очень нужное, очень светлое, такое, чтобы, вопреки
 всем воинским уставам и дисциплинам, все уланы, все драгуны, все
 гусары, все те, кто окован красным кольцом, понесли Вас на руках
 вперед, за Днепр, к Москве, понесли Вас как знамя, туда, где в крови
 и дыме рождается Россия! Так хотелось выйти из фронта, крепко, до боли крепко пожать
 Вашу руку, как жмут руку большому, верному, единственному другу.
 И опять-таки не страх перед наказанием удержал меня — Вы, знаю,
 поняли бы, Вы, знаю, простили бы, — а мысль, что, может быть, как
 тогда, в Новороссийске, пряча улыбку в глубине прозрачных глаз, Вы
 скажете: — Вольноопределяющийся, только в Красной армии солдаты вы¬
 ходят из строя. Стыдитесь! И стало бы до боли стыдно. 360
Публицистика Потом — эвакуация, лазарет в Джанкое, плен у красных. Потом
 долгие подвалы чрезвычайных комиссий. Потом пестрые плакаты,
 приносимые в застенки для вразумления пленных: «Наемник париж¬
 ской биржи — Врангель, черный барон, кровавый слуга капиталис¬
 тов, враг рабочих и крестьян...» А в Севастополе, когда в жуть и темень бездомья уходили Вы с
 орлами Вашими, рабочие плакали. А в северной Таврии крестьяне и
 теперь говорят: петлюровцы грабили, махновцы грабили, деникин¬
 цы, случалось, тоже грабили, красные грабят, а вот только вранге¬
 левцы никогда не грабили и землю хотели дать. А в Мелитополе еще
 целый год после Вашего ухода Вас ждали жадно, нетерпеливо, о Вас
 молились. Смотрел на убогие плакаты, и смешно было. Ваше, такое знако¬
 мое, такое близкое лицо, изуродованное карикатурой, — как странно
 это! — светилось прежней ласковостью. Хотелось любовно погладить
 советский лубок и сказать Вам, как говорят только матери, только не¬
 весте: — Ваше превосходительство, это ничего. Пусть бьют, пусть рас¬
 стреливают, мы знаем Вас, мы не поверим. Вы совсем близкий, со¬
 всем родной. Ваше превосходительство, если и я, полуубитый, упаду
 в общую могилу, знайте, что так любить Россию и гибнуть за нее на¬
 учили меня Вы. Бог спас меня. Видно, вымолила мне жизнь у Господа мать, отдав¬
 шая ему четырех сынов. Теперь — мутный квадрат стены, Галлиполи,
 шнурок и Вы. Не знаю, дойдут ли к Вам эти несвязные строки, этот
 портрет Ваш — мозаика, сложенная из маленьких, из пестрых кусоч¬
 ков былого. Но вы не скажете, ваше превосходительство: «стыдитесь»!
 Вы поймете, что крепко храню в памяти эти кусочки, берегу хорошую
 память о Вас потому, что с Вами связан гордый и чистый год послед¬
 ней святой борьбы с теми, кого да проклянет Господь самым черным
 проклятием! Знаю — не осудите Вы и поймете, что это, может быть,
 немножко смешно, но не стыдно, если я сейчас подойду к Вашему порт¬
 рету — желтому листу из «Die Woche» и, став во фронт, скажу Вам,
 вождю моему: — Ваше превосходительство, если России нужна будет моя жизнь,
 я отдам ее по первому Вашему зову! (Новые русские вести. 1924. 17августа. № 198) 13 — 772
СЛАЩОВ-КРЫМСКИЙ <» ♦ «♦> Когда в начале 1922 года советские газеты аршинными буквами из¬
 вестили, что «белобандит Слащов принес повинную совнаркому, рас¬
 каялся в своих преступлениях перед пролетариатом и просит разре¬
 шения вернуться в РСФСР», это показалось очередной коммунисти¬
 ческой уткой. Кто угодно, только не Слащов! В особенности трудно было поми¬
 риться с этой мыслью тем, кто имел случай наблюдать деятельность
 «Слащова-Крымского» на территории Вооруженных сил Юга России,
 где нынешний генерал-сменовеховец был значительной величиной с
 ярко-контрреволюционной окраской. С большим недоверием читая
 «Известия ВЦИКа» с сообщением о Слащове — это было в Петербур¬
 ге, — я как-то невольно вспомнил и неестественно затянутую фигуру
 «начальника обороны Крыма», и его вечно бледное от кокаина лицо,
 и его лаконичные приказы, вроде: «Сначала приказываю, потом рас¬
 стреливаю. Слащов», и висящего на телеграфном столбе в полной офи¬
 церской форме у окна слащовского вагона в Джанкое адъютанта на¬
 шумевшего в Крыму капитана Орлова. Несмотря на некоторую ненормальность, постоянную рисовку и
 нелепые приказы «под Суворова», Слащов пользовался большой по¬
 пулярностью в Белой армии, в особенности в действующих, не тыло¬
 вых частях: последние были положительно терроризированы свире¬
 пым генералом. Наряду с расстрелами и повешением подозрительных
 по большевизму рабочих, не всегда виновных, Слащов беспощадно
 преследовал расцветшую было махровым цветом спекуляцию, служеб¬
 ные злоупотребления и разгильдяйство на железных дорогах Крыма.
 Обнаружив непорядки на какой-то мелкой станции севернее Симфе¬
 рополя, Слащов обратился к служебному персоналу с приказом: «Об¬
 наружил упущения. Строго покараю. Предупреждаю. Слащов», после
 чего, спустя неделю, издал новый приказ по той же станции: «Разгиль¬
 дяйство прежнее. Всех, от начальника станции до смазчика, отправить
 на фронт рядовыми. Слащов». Не был он лишен и храбрости, даже в значительном количестве.
 Мне лично неоднократно приходилось видеть, как Слащов шел впе¬ 362
Публицистика реди горсти храбрецов, отбивавших яростные атаки красных на Си-
 вашах. Общепризнанная доблесть генерала как-то смягчала, затуше¬
 вывала его отрицательные качества: страсть к вину и кокаину, сума-
 сбродность, бессердечие к виновным, действительным и мнимым, и
 компрометирующий образ жизни, вроде постоянного присутствия в
 штабных вагонах подозрительных дам. С каховской катастрофой,
 преддверием катастрофы общекрымской, популярность Слащова упа¬
 ла. Отнюдь не считая себя авторитетом в этом гибельном для Добро¬
 вольческой армии вопросе, отражая лишь мнение широкой массы за¬
 щитников Крыма и ненадолго занятой Северной Таврии, массы, куда
 входил и я, хотел бы лишь указать, что, по мнению непосредственных
 свидетелей и участников последних событий у берега Днепра, в ката¬
 строфе в огромной степени был виноват Слащов. Утверждали, что ге¬
 нерал, получив задание защищать Каховку от красных, в массе сосре¬
 доточенных на противоположном берегу, сознательно допустил пере¬
 праву через Днепр значительного количества советской пехоты,
 кавалерии и артиллерии крупного калибра, предполагая завлечь за¬
 рвавшихся красных в мешок, окружить их и уничтожить. Однако, по-
 видимому, стратегические способности Слащова оказались значитель¬
 но слабее его неустрашимости: момент для ликвидации первого не¬
 многочисленного десанта советских войск был утерян или его просто
 проспал слащовский штаб, а с последними мощными десантами обес¬
 силенные непрестанными боями добровольцы уже не смогли спра¬
 виться, и красная артиллерия утвердилась на природных позициях ка-
 ховского тед-де-пона. Остальное известно. Спустя краткий промежу¬
 ток времени Белая армия была оттеснена за Перекоп, оказавшийся
 укрепленным далеко не так, как о том кричали ура-патриоты, а затем
 и за Черное море, в беспросветность продолжающейся и поныне эмиг¬
 рации. Вместе с другими, если не раньше их, эвакуировался и Сла¬
 щов, слишком «черный» для того, чтобы надеяться на красную амни¬
 стию. Можно себе представить поэтому, как были удивлены в советской
 России «раскаянием» Слащова все, кто знал его былую и, думаю, искрен¬
 нюю непримиримость к советской власти. Высказывалось даже предпо¬
 ложение, что Слащов «притворяется», Слащов прибыл в Россию исклю¬
 чительно в целях поднятия восстания. Увы, на это «герой Крыма» не по¬
 шел и с легкостью, презрения достойной, предал своих соратников и
 «продал шпагу свою». Правда, шпаги этой не приняли, командной долж¬
 ности в Красной армии Слащову не дали, но под вечным дамокловым
 мечом советской немилости и малому будешь рад: Слащов довольство¬
 вался ролью лектора красным курсантам, изредка поругивая в коммуни¬
 стических органах зарубежную «контрреволюцию». 13* 363
«Всех убиенных помяни, Россия...» Но, очевидно, этого было недостаточно для полной реабилитации
 «белобандита Слащова-Крымского». И вот, спустя два года после сме¬
 ны вех, генерал нашел нужным опубликовать свои воспоминания, не¬
 давно выпущенные Госиздатом {Слащов Я. Крым в 1920 году: Отрыв¬
 ки из воспоминаний / Предисл. Д. Фурманова. М.; JL, 1924.148 с.). В кратком, но выразительном предисловии говорится: «Слащов-
 вешатель, Слащов-палач: этими черными штемпелями припечата¬
 ла его имя история». После столь любезного комплимента товарищ
 Фурманов говорит, что «отрывки из воспоминаний» являются фак¬
 тически его, Слащова, защитительной речью, с чем нельзя не со¬
 гласиться. В продолжение всей книги генерал-сменовеховец открывает толь¬
 ко те места своей прежней деятельности, на которых нет, выражаясь
 словами товарища Фурманова, «черного штемпеля». Он утверждает,
 например, что контрразведка действовала без его ведома и даже, буд¬
 то бы, вела за ним самим наблюдение. Наряду с этим Слащов подчер¬
 кивает, что беспощадность он проявлял не только по отношению к
 большевистски настроенным рабочим, но и к офицерам, пытавшим¬
 ся его свергнуть (расстрел полковника Пивоварова), и что вообще он
 «карал только верхи» (стр. 49). Предполагая, что данный аргумент вряд
 ли подействует на ГПУ, генерал выдвигает смягчающие его «белогвар-
 действо» обстоятельства: «свою слепоту, обусловленную воспитани¬
 ем, свою полную политическую безграмотность, рассеянную лишь за
 последнее время, когда я понял всю преступность прошлой моей борь¬
 бы против рабочего класса». Стремясь в выгодном свете вырисовать
 собственную свою фигуру, Слащов, разумеется, не жалеет черной
 краски для обрисовки «вопиющей картины хищений, разврата (это
 пишет Слащов!), борьбы честолюбий на верхах Белой армии». Ока¬
 зывается, теперешний товарищ Слащов в продолжение всей своей
 крымской деятельности только и думал о «рядовой толпе, о пайке для
 рабочих и защите их интересов» (стр. 131). Заканчивается эта подлая
 в своем пресмыкании перед ГПУ книга описанием обороны Крыма,
 где автор стремится доказать чрезвычайную ценность свою как воен¬
 спеца, «могущего быть широко и плодотворно использованным
 СССР, поскольку я ныне пришел к признанию его и полному раска¬
 янию». Заслужила ли эта книга выдачу автору ее свидетельства о комму¬
 нистической благонадежности, пока знать не дано, да вряд ли это и
 интересно. Гораздо любопытнее и для всех будущих сменовеховцев
 поучительнее то двойственное положение, в какое попал бывший «на¬
 чальник обороны Крыма». Вот уж поистине: от одних отстал, к дру¬
 гим не пристал. Если в коммунистической среде за ним прочно уста¬ 364
Публицистика новлена кличка «Слащов-вешатель», то в эмигрантских кругах его ина¬
 че не называют, как «Слащов-предатель». И, только временно отойдя от партийных и бытовых условностей,
 беспристрастно проанализировав нашу бешеную эпоху, поймешь, до
 какого безумия должна была дойти жизнь, чтобы в ней стали возмож¬
 ны люди типа Слащова-Крымского, меняющие свои убеждения, как
 перчатки, и за большевистскую похлебку оплевывающие сегодня то,
 за что вчера боролись! (Новые русские вести. 1924. 12 августа. № 193)
ГОСПОДА ОБЫВАТЕЛИ <■» ♦ •»> Давно это было. Уж и не верится, что яркой надеждой горели все
 сердца, что могучей лавой шли когда-то вперед. И мнилось: еще на¬
 пор, еще месяц — и взовьется над Кремлем трехцветный стяг. Короче, это было летом 1919 года, когда Добровольческая армия по
 дороге в Москву вышла из Донецкого бассейна на просторы южной Рос¬
 сии, рвалась к Харькову, Курску, Орлу. Безмерны были жертвы тех, кто
 простой, незаметной, такой обыденной кровью кропил поля битв. Без¬
 молвно вставали кресты безымянных могил. Стойко шли другие. И что встречала армия на крестном пути своем? Чем поддержали
 ее, усилили ее мощь, что дали великому национальному делу те, во имя
 кого лучшая русская молодежь — офицеры, студенты, юнкера, каде¬
 ты, гимназисты, полуодетые, полуголодные юноши и мальчики — без¬
 ропотно шли на смерть? За неделю до освобождения своего города, местечка, села от крас¬
 ного рабства господин российский обыватель имярек говорил другим
 российским обывателям, пугливо забившимся в коридоре спешно эва¬
 куирующегося советского учреждения: — Господа, довольно слов, пора действовать. По примеру Мини¬
 на, заложим дома свои, имения, жен и детей, все отдадим на алтарь
 отечества. Все способные носить оружие обязаны вступить в ряды Добр-
 армии. Не говорю уже о себе — мне только тридцать четыре года, но и
 Евгений Сергеич, и Александр Иваныч, и вот вы, многоуважаемый
 Николай Андреевич, хотя вам и свыше сорока, должны пополнить со¬
 бой ряды дорогой армии. — Правильно, Степан Степанович! — Поскорее бы пришли, а там и мы повоюем! — Что и говорить, пора за ум взяться. — Не дай бог, вернутся опять большевики — камня на камне не
 оставят. За общее дело бьются добровольцы, — и нам, значит, идти
 надо. — Это верно, — долой шкурников! — Вы бы, Степан Степанович, списочек такой заготовили. При¬
 дут белые, мы и явимся все в комендатуру: вот, все идем. 366
Публицистика — Для крепости можно. Пожалуйста, в очередь, господа. Итак, за¬
 писываю: Степан Степанович... Приходили мы, «дорогие добровольцы», и господа обыватели пе¬
 реходили от слов к делу. Меньшинство закладывало дома и имения
 и... спешно уезжало «подальше от греха» — в Крым, в Берлин, в Па¬
 риж, в Ниццу — смотря по тому, какая часть имущества была ему воз¬
 вращена тысячами безымянных могил. Большинство, во главе с многоуважаемым Степаном Степаны-
 чем, — число же таких Степан Степанычей на Святой Руси Ты, Гос¬
 поди, веси! — действительно представляло белым властям список
 лиц... негодных к военной службе, причем вызывалось это очень
 вескими соображениями. — У меня острый ревматизм открылся, ходить даже не могу. — Не нравится мне направление Главного командования. Демо¬
 краты какие-то, прости Господи. Объявили бы прямо: идем за ца¬
 ря! — тогда другое дело. — Спрашиваю я у них, у белых: вы за что? За хозяина земли рус¬
 ской, говорят. Это как же, за императора? Черносотенцы они все, и
 больше ничего. — Старуху-мать и сынка не бросишь, батенька. Сынку-то, правда,
 двадцать восьмой год, да ненадежный он у меня, фабрика при нем ста¬
 нет. И, кроме того, племянник мой уже в Добрармии служит, в Осваге. — Почему не иду? Баптист я, нельзя мне и прикасаться к оружию. — Сон мне был: будто говорит мне архангел: пойдешь на войну —
 всему Белому делу капут. А сны, они вещие. Из любви к отечеству я
 остался дома. — Что вы ко мне с армией своей пристали?! Тут молотьба настает
 и усадьбу в порядок привести надо — большевики разграбили, а вы:
 долг, долг! Что я, занимал у кого и не отдал? Тут дела поважнее вашей
 Москвы. — Будь с немцами или с поляками война — пошел бы. А убивать
 своих же русских... по принципу не могу. Это, по-моему, даже некуль¬
 турно... Помощь обмундированием и деньгами была столь же обильна. — За чашкой кофе вспомни о тех, кто освободил тебя от красного
 ига, кто гибнет от голода и холода за твое благополучие! — Спасибо, но я уже жертвовал. Еще на прошлой неделе два носо¬
 вых платка дал. — Может быть, деньгами пожертвуете? С миру по копейке, доб¬
 ровольцу валенки... — Позвольте, не банкир же я! Тяжелым трудом зарабатываешь ка-
 кую-нибудь тысячу фунтов стерлингов, и все — давай, давай. На счет 367
«Всех убиенных помяни, Россия...» нашего завода уже содержится один раненый в местном лазарете. Как
 вам не стыдно даже так приставать... —Да, но еще несколько месяцев тому назад, получив приказ: в 24 часа,
 под угрозой расстрела, внести в губисполком пять тысяч золотом, две дю¬
 жины белья, десять пар сапог и столько-то сукна, — вы безропотно под¬
 чинились? И кому, кому давали под страхом смерти?! Власти, грабив¬
 шей вас. А нам, которые... — Уж не хотите ли вы большевистские приемы воскрешать? Хо¬
 рошее дело, нечего сказать! Смотрю я на вас, молодой человек, и удив¬
 ляюсь. Семь раз ранены вы — по нашивкам на рукаве вижу — и три
 Георгия имеете — и такие слова. Стыдно-с! Да, мы глубоко верили в человеческую совесть. Да, мы ждали сочув¬
 ствия, помощи, поддержки со стороны тех, кто за нашей спиной, на на¬
 шей крови пользовался благами, добытыми нашими руками. Да, мы не
 грозили, не приказывали, не требовали, не вырывали. Мы ждали, про¬
 сили, умоляли, нищенствовали. И, вероятно, потому покатились назад. То же повторилось и с попытками объединить русскую эмиграцию
 в силу, способную вырвать Россию из большевистских когтей. — Ничего из этого не выйдет. Пробовали. Не дам. — Членский взнос, говорите? У меня, батенька, жена в Монте-Кар¬
 ло сорок тысяч проиграла. Не могу-с. — Выгоните эсеров, тогда вступлю к вам. — Ого, одни монархисты! Нет-с, нам не по дороге. — Политикой не занимаюсь. — Понимаете, у меня большой шлем на руках, играем на золото, а
 этот дурак со своим объединением лезет. Чуть не хватил подсвеч¬
 ником. — Это на интервенцию?! Что вы, я еще с ума не сошел. И не угова¬
 ривайте. — Взрыв изнутри... никаких интервенций... волеизъявление... Ну
 и чепуха тут у вас написана. На большевиков, милый мой, силой идти
 надо. Создайте армию, тогда и поговорим... — Приходите завтра. — Ах, извините, пожалуйста, но, видите ли... Зайдите на будущей
 неделе... — Да, да... я помню... Через месяц мне пришлют из банка. Обяза¬
 тельно, обязательно... Я проживаю так много, что как-то неловко не
 дать на родину. Через месяц жду вас... — Барина нет дома. — Дома нет. — Барина нет. И не ходите вы больше. Калошами только следите,
 а я убирай... 368
Публицистика То же повторяется и с каждым русским общественным начинани¬
 ем за границей. — Ах, как жаль, что вы газету закрываете. Хоть и маленькая она, и
 новым танцам мало места уделялось, а все-таки пользу приносила на¬
 шему национальному делу. Я всплакнула даже, узнав, что... — Пардон, а вы выписывали ее? — Представьте, не успела. Все думаю: завтра подпишусь. Еще вес¬
 ной говорю мужу... — Узнал я, дорогой, что газета закрывается, и счел своим долгом
 выразить свое сочувствие... Очень сочувствую... Инертность обыва¬
 телей... — Спасибо хоть за это. Газету-то вы и не выписывали. — Д-да, я больше, знаете, по-шведски. Бумаги больше, и объявле¬
 ния там всякие... Скучно на нашем свете, господа! (Русские вести. 1923. 31 октября. № 21)
ПОКА НЕ ПОЗДНО <» ♦ •♦> Можно все забыть: и долгие годы освободительной борьбы, немно¬
 гими понятой, разочаровавшей многих, и ноющую боль утрат, и горь¬
 кий конец нечеловеческого напряжения, и вязкие эмигрантские до¬
 роги. Но людской неблагодарности, но шкурной черствости тех, во
 имя кого велась эта борьба и кто предал ее, ни забыть, ни простить
 нельзя. Пять лет пронеслось с тех пор, пять страшных лет. Многое ли
 осталось в памяти? А вот это осталось и жжет: бурлящие улицы
 Харькова летом девятнадцатого года, кричащие пятна сытости, бо¬
 гатства, воскресного мотовства, а на углу, на всех углах — стыдли¬
 во протянутые руки инвалидов. Если снарядом или ножом хирурга
 оторвана рука, — к груди приколота выцветшая английская фураж¬
 ка, почти всегда пустая. Если шрапнелью или красноармейским
 штыком размозжен рот, на потрепанном френче, рядом с Георги¬
 евским крестом, колышется плакат с робкой надписью: «Помогите
 инвалиду. Ранен в бою с большевиками тогда-то». Иногда, почему-то поверив благородству спасенных их ранами
 людей, искалеченные солдаты и офицеры приписывали к плакату пуг¬
 ливую, детски-беспомощную фразу: «Я ведь боролся за Вас». Но все «Вы» шли мимо. Но шла мимо сытая пошлость в котелках
 и шляпках. Мимо шел вынутый из большевистской петли хам. Пус¬
 тыми оставались фуражки, и, кружась на ветру, падал на заплеванные
 плиты тротуара плакат с заплаканными словами: «Я ведь сражался за
 Вас». А назавтра, в отделе происшествий никем не читаемой газеты, по¬
 являлись две-три строчки петитом: «...Сегодня ночью в городск. саду застрелился инвалид поручик Д., уча¬
 стник пере, кубанск. похода, георг. кавалер. Причина самоубийства —
 крайняя нужда. В оставленной записке Д. просит в его смерти никого не
 винить». И их не винили. По-прежнему суетились по улицам, ресторанам и
 спекулянтским кафе котелки и шляпки, убившие много тысяч «пору¬
 чиков Д.» в Харькове, Киеве, Ростове, Одессе, везде, где ослепшие гла¬ 370
Публицистика за, разбитые головы, оторванные руки и ноги умирающих под забо¬
 ром героев уже никому не были нужны. Поручик Д. сделал свое дело:
 вернул заводы, имения, дома, деньги, поручик Д. может умереть, на¬
 писав на обороте удостоверения о награждении Георгиевским крес¬
 том за выдающуюся храбрость слова прощения: «В смерти моей про¬
 шу никого не винить». Так было. И страшно становится от мысли, что так может быть
 опять. На днях в газетах появилось воззвание ста десяти русских инвали¬
 дов, революционной смутой занесенных в Болгарию, на Шипку. Сто
 десять беспомощных офицеров и солдат, потерявших трудоспособ¬
 ность от 75 до 100%, брошенных гибнуть в чуждой им стране. Сто де¬
 сять тех, кому многие из нас обязаны жизнью. «Полное отсутствие физической возможности заработать что-либо
 привело к тому, что нет у нас белья, костюмов, обуви, нет минималь¬
 ного количества денег, — пишут они, — чтобы купить себе мыла, ни¬
 ток, постричься, послать письмо, и т.п. мелочей, без коих немыслима
 жизнь и для человека, стоящего на самой низкой ступени культуры.
 Помогите нам. Нас так немного уже осталось, что помочь нам в са¬
 мом необходимом и легко и просто». Да, их осталось уже немного: одних добил туберкулез, другие по¬
 просили в смерти их никого не винить. Но руки тех, кто еще живы,
 просят хлеба. Мы ли дадим им камень? Руки их протянуты к нам, таким же, как и они, обездоленным, но
 здоровым, таким же, может быть, нуждающимся, но работающим,
 пусть с трудом, но добывающим эмигрантский кусок хлеба, чего ли¬
 шены они — инвалиды. Тщетно было бы просить помощи у сильных
 мира, у слишком имущих, у слишком сытых, у тех, кто вместе с ко¬
 телком вывез из Харькова, Киева, Одессы, Ростова и шкурную чер¬
 ствость свою. Чем богаче человек, тем каменнее сердце его. И потому
 не для них эти строки. Нищий, я обращаюсь к вам, нищие: поможем инвалидам, русским
 инвалидам. Надрываясь за тяжким трудом, вспомним, подумаем, что
 вот крупным потом, а зачастую и крупными слезами, облит каждый
 грош наш, но, пока мы здоровы, он есть и будет, этот грош, а они, сто
 десять еще пока живущих «поручиков Д.», даже истекая кровью, ни¬
 чего заработать не могут, ибо нет у них рук, ног, глаз. Представьте себе
 хоть на минуту: вы остались в России, не смогли вырваться с красной
 каторги и ваш брат, сын, отец, муж, жених — инвалид великой или
 Гражданской, не менее великой войны, брошенный всеми, умер го¬
 лодной смертью в болгарской глуши. Разве вы не обвинили бы и не 371
«Всех убиенных помяни, Россия...» имели бы права обвинить нас, всю эмиграцию, в бессердечии? Не ска¬
 зали бы, что на нашей совести — гибель человека, доблестью и рана¬
 ми заслужившего права на помощь? Поможем же, пока не поздно. Они ждут, верят. И даже все сто де¬
 сять записок «в смерти моей прошу никого не винить» не смогут по¬
 том снять с нас вины в их одинокой смерти. (Новые русские вести. 1924. 8 июля. № 163)
союзники. <» ♦ •♦)— 15 ноября 1917 года была основана Добровольческая армия. 15 нояб¬
 ря 1920 года был эвакуирован Крым — последняя пядь родной земли. Ровно три года, изо дня в день, беспрерывно, неустанно продол¬
 жалась борьба, одиноко начатая, законченная одиноко. Перчатка, бро¬
 шенная в 1917 году Корниловым в лицо воцарившегося Ленина, ос¬
 талась почти незамеченной для тех, в чьей власти было усилить этот
 вызов широкой материальной помощью, мир интересовала очень мало
 эта неравная дуэль. ...Крупная победа на Западном фронте. После трехдневной артил¬
 лерийской подготовки доблестная союзная армия почти без потерь
 продвинулась вперед на полтора метра. Наступление успешно разви¬
 вается. Получены приветственные телеграммы от... особо отличивши¬
 еся части награждены орденами почетного... И если в это время в какой-то там России, на каком-то Дону, горсть
 безумцев проходит в день десятки, сотни километров, устилая путь
 рядами трупов, — то, извините, какое нам дело? И им дела не было. Изредка лишь нас удостаивали телеграммами,
 подобно той, что была получена в 1919 году, по взятии города Харь¬
 кова: «Союзное командование поздравляет с победой доблестного ге¬
 нерала Харькова...» Когда после «генералов» — Курск, Орел — пришел Новороссийск,
 потом Севастополь, — мы поняли, наконец, что русская кровь очень
 низко расценивается на международном рынке. Русская армия сде¬
 лала свое дело, армия должна была уйти. И она ушла, ушла стиснув
 зубы, затаив глубоко в сердце обиду и боль. Ушла, получив в качестве
 награды за храбрость, за кровь, за верность — Галлиполи... Вот почему нас победили. Вот почему над Кремлем до сих пор вьет¬
 ся кровавая тряпка. На днях английский министр иностранных дел Чемберлен, отме¬
 чая заслуги Локарнской конференции, по нашему афомному мнению
 столь же бесплодной, как и все предыдущие, сказал: «Конференция
 разрушила все перегородки между нациями, воздвигнутые политиче¬
 скими комбинациями военных лет. Термин «союзники» потерял свой
 смысл и значение». 373
«Всех убиенных помяни, Россия...» Вы это только теперь поняли, господин Чемберлен? А для нас, для
 русских, слово «союзники» давно уже звучит иронией, близкой к из¬
 девательству. Когда германская армия нарушила бельгийскую безопасность, га¬
 рантированную великими державами, о союзной России вспомнили
 в Париже и Лондоне с особой признательностью. Правда, очень ско¬
 ро просвещенные мореплаватели торжественно поклялись бороться с
 Германией до последнего русского солдата, но, пока падали на полях
 брани эти солдаты, термин «союзники» пользовался успехом, если и
 несколько материалистическим, то достаточно пестро окрашенным на
 берегах Сены и Темзы идейностью. А когда последний русский солдат ушел к Корнилову продолжать
 ту же борьбу с теми же немцами и ставленниками последних — боль¬
 шевиками, Сена и Темза так откликнулись на этот уход, что торже¬
 ственное слово союзники с тех пор стало неизбежно сопровождаться
 насмешливыми кавычками. Бросая на неминуемую смерть сотни тысяч людей ради спасения
 Парижа, русские были союзниками. А чем были вы, присылая на Ку¬
 бань и в Крым пушки с испорченными замками? Или винтовки без
 затворов? Или сапоги только на одну ногу? Или пулеметы одной сис¬
 темы с лентами для другой? Я понимаю, конечно, что русские вынуждены были брать все, что
 присылали им, разную заваль, негодные остатки военных запасов.
 Согласен и с тем, что не всегда мы оплачивали полностью испорчен¬
 ные консервы или гнилые шинели южнорусским хлебом, а доплата —
 кровь — торгового веса не имела. Но кто скажет, что «союзники» сами
 себя не окружили кавычками? Спасая в 1920 году поистине героическим прорывом во много раз
 сильнейшей советской армии на севере Крыма, спасая этим проры¬
 вом от полного разгрома большевиками друга Франции — Польшу,
 мы были не только верными союзниками Франции, но и союзника¬
 ми ее союзницы. А как назвать тех, кто в этом же году потребовал от
 генерала Врангеля в самой ультимативной форме немедленно прекра¬
 тить борьбу с большевиками, угрожая флотом его величества британ¬
 ского короля? Вот вы говорите теперь на бесчисленных конференциях о взаим¬
 ной помощи, верности договорам, поддержке союзников (без кавы¬
 чек). Вероятно, это хорошие слова, потому что их слушают, в общем,
 внимательно... А я вот вспомнил сейчас не слова, а дела ваши. Начало осени 1920 года,
 еще в Крыму. Рано наступившие холода, дожди с утра до вечера. Меся¬
 цами мы ждали обещанного обмундирования — мешки с пшеницей ведь 374
Публицистика вывозились исправно из крымских портов. Наконец доставили нам креп¬
 ко сколоченные ящики с разноязычными этикетками на крышках, с
 пломбами. И нашли мы во всех этих ящиках только одно: красные но¬
 совые платки. Понимаете: красные платки. И больше ничего. Так вот, как по-вашему: снабжать Белую армию только носовыми
 платками, да еще красными, — что это — помощь или издевательство? Если бы мы были большевиками, мы украсили бы этими подарка¬
 ми свои знамена. Если бы вы были союзниками без кавычек, вы не
 прислали бы этих платков. Но вы — «союзники», мы — давно уже бро¬
 шенные на произвол судьбы те самые последние русские солдаты, что
 спасли по очереди Сербию, Францию и Польшу от разгрома. И мы
 бросили ваш подарок в осеннюю грязь. Всего содеянного Белой России и до эвакуации Армии, и после ее
 эвакуации, этого жуткого ряда оскорблений, ударов из-за угла, обид
 и горечи, не вспомнить. Да и вряд ли это нужно теперь. Но, может
 быть, кое-кто из «союзников» понял теперь, почему наша правая,
 наша честная борьба закончилась нашим поражением. Быть может, ход событий в достаточной мере воздал каждому по
 делам его. Сначала посылка Белой армии красных платков и — воль¬
 ное или невольное укрепление советской власти, потом смута в Ки¬
 тае, коммунистическая пропаганда в Индии, Египте, Сирии, Марок¬
 ко, все прогрессирующее обеднение Франции и Англии. Став нашими «союзниками», вы тем самым стали союзниками
 большевиков. Что из такого альянса вышло — мы все свидетели.
 И будем свидетелями до тех пор, пока не будет начата решительная,
 прямая и напряженная борьба за некоммунистическую Россию. Мы,
 русские, готовы к ней. Готовы ли «союзники»?.. (Новые русские вести. 1925. 15ноября. Ns 571)
тысячи —<» ♦ ■»>— Каждая эпоха в жизни народа органически связана с предыдущей:
 от поколения к поколению тянется неразрывная, тайная нить, связы¬
 вающая предков и потомков, отцов и детей общностью устремлений,
 мысли и действа — причем преемственность эта не всегда основана
 на положительных началах, не всегда безупречна. Внимательному на¬
 блюдателю века нынешнего порою даже кажется, что он, век этот ны¬
 нешний, заимствовал у минувшего только мрачные или бесцветные
 стороны его, бросив светлые, как ненужный балласт. Чем была, с точки зрения духовной, дореволюционная Россия? Со¬
 знание своих ошибок, явились ли они следствием заблуждения или
 слепого упорства, все равно — обязательно для тех, кто хочет понять,
 осмыслить результаты их прошлой деятельности, понять, почему так,
 а не иначе сложилось их «сегодня», неразрывно связанное с «вчера».
 Сознаемся же, что Россия, Россия вчерашнего дня, представляла со¬
 бой конгломерат случайно сцепленных, нередко даже враждебных друг
 другу индивидуумов, пеструю сумму слагаемых, слишком разнород¬
 ных, чтобы их можно было слить в одно целое. Духовная жизнь захва¬
 тывала только верхний, очень тонкий слой нашего общества. У нас
 было народонаселение, не было народа. Да и народонаселение эти ус¬
 ловия бытия раскололи на три неравные части: миллионы серых, гнув¬
 шихся в любую сторону обывателей, сотни тысяч улавливателей лю¬
 бого политического курса, как и любой монеты, и только тысячи лю¬
 дей, которые действительно звучали гордо. Моральный разброд того, что называлось русским народом и что,
 в сущности, им не было, не замедлил с особенной наглядностью ска¬
 заться в первые же годы так называемой «свободы». Не успел еще не¬
 мецкий штык достаточно ясно объяснить, что значит эта самая «сво¬
 бода» в переводе на язык войны, как вся Россия, от хладных финских
 скал до пламенной Колхиды, уже стремительно катилась к анархии,
 умело использованной большевиками. Эпоха гражданских войн только обострила это раздробление, под¬
 вела бесспорные, пусть и мучительные итоги. Миллионы обыватель¬
 ской слизи покорно дали себя высечь коммунистическому кнуту: к 376
Публицистика сомнительной чести их надо добавить, что эта порка без различий пола
 и возраста принималась даже как нечто должное, ибо в такой среде
 власть силы понятней, если не приемлемее, власти права. Сотни ты¬
 сяч российских хамелеонов быстро перекрасились в «защитный цвет»
 компартии, как красились они в германскую войну в такой же цвет
 земгусаров, работы на оборону или дезертирства. И только тысячи
 ушли в холод, в темь, в нищету во имя национальной России. Заслуга огромной ценности этих тысяч не только в их личной доб¬
 лести, личной чистоте. Русская история знает множество примеров ис¬
 ключительного напряжения духа, героизма почти сказочного. Но те
 тысячи давно минувшего были костью от кости, плотью от плоти вме¬
 сте с ними восставшего народа, шли на смерть в окружении всеобще¬
 го воодушевления и энтузиазма. Наши тысячи, наши полураздетые
 офицеры, наши голодные, бездомные юнкера, студенты, кадеты, гим¬
 назисты, наша затравленная молодежь, принесенная в жертву молоху
 революции, шла на смерть под свист, брань и улюлюканье хамелео¬
 нов и покорный скрип обывательских флюгеров. Если бы не было их, этих тысяч, народ проклял бы нас, и мы про¬
 кляли б народ за духовную выжженность, за рабье непротивление злу,
 за самоуничтожение. Если бы не было их, этих жертв вечерних, и со¬
 временник, и историк имели бы полное право сказать: «Когда банда
 моральных и умственных психопатов подняла над Россией арапник,
 весь русский народ покорно склонил голову». Они, тысячи, не склонили головы. Оплеванные и осмеянные, пре¬
 данные и проданные, они исполнили до конца свой горький долг. Этого нельзя забыть, нельзя в достаточной мере оценить. Мало¬
 численные отряды безусых мальчиков, контуженых, раненых, изму¬
 ченных предыдущей войной офицеров, загнанные революционным
 сумасшествием в чуждую большинству из них окраину, брошенные на
 произвол судьбы недавними союзниками и злостно травимые недру¬
 гами — они спасли Россию от нынешней и будущей клеветы на ее на¬
 род. Этого нельзя забыть, это увековечено славой, славой и кровью. С особенной гордостью должно помнить об этом сегодня, в кор¬
 ниловский день. Корнилов первым пал на мученическом пути к рус¬
 ской России. Корнилов первым поднял ее стяг. И звездой первой ве¬
 личины светится это имя в темени недавнего прошлого. Не погаснет она, как и тысячи других огней, зажженных сильны¬
 ми духом в гиблом болоте революции. По плитам вечности прошур¬
 шат шаги лет, веков. И когда-нибудь прочтут в учебниках дети, что из
 миллионов обезумевших рабов только тысячи услышали зов Корни¬
 лова, первого добровольца. (Новые русские вести. 1924. 13 апреля. № 98) Ъ11
НАША ЗАДАЧА <» ♦ ■»> Один год издания газеты в условиях мирных — это такой юбилей,
 о котором и вспоминать не стоит. Праздновать же 365-дневный юби¬
 лей было бы даже как-то неприлично. Это сильно отдавало бы само¬
 рекламой. Совсем не то теперь, в жесточайшую эпоху русской исторической
 жизни, когда каждый день газетной борьбы дается с таким напряже¬
 нием воли и нервов. Как в Севастопольскую кампанию, день этот сто¬
 ит года. Как бы ни был скромен орган зарубежной русской мысли, он не¬
 обычайно ценен. Свободное слово там, в бывшей России, давно уже
 расстреляно. Давно уже оно заменено покорным, жалким лепетом под¬
 халимов, заливающих словесной макулатурой бесстыдные просторы
 советских листков. Задача огромной важности была возложена событиями на эмиг¬
 рантскую прессу. И мы счастливы утверждать, что задача эта вы¬
 полнена. Голосами десятков зарубежных газет миллионы русских людей,
 русских во всей глубине этого прекрасного слова, заявили: царство
 интернационала — не Россия. От имени всего русского народа его луч¬
 шие представители, не примирившиеся с красным злом, утверждали
 и не перестают утверждать, что не вечна оккупация коммунистиче¬
 скими башибузуками русского государства, что будет день и погиб¬
 нет советская Троя. Дала ли какие-нибудь результаты эта дружная проповедь? Услы¬
 шали ли нас те, кому сие ведать надлежит? s На эти вопросы лучше всего ответить новым вопросом: «Что было
 бы, если бы молчали?» Европа, а за ней весь мир признали бы СССР, то есть на долгие
 годы затормозили бы дело освобождения России, настоящей России.
 Европа, а за ней весь мир ничего не знали бы о том, что в действи¬
 тельности происходит там, за красной чертой. Ведь общепризнано, что 378
Публицистика европейскую печать в очень малой степени интересует нынешняя рус¬
 ская жизнь, быт, общественные настроения и чаяния — словом, все
 то, что тщательно скрывается большевиками от постороннего слуха и
 глаза. Только так называемая «белогвардейская» пресса является той
 мировой радиостанцией, с вышки которой правда о советском рае раз¬
 носится по всему миру. Если бы мы молчали, Европа, совершенно не осведомленная о
 невозможных, абсолютно невыносимых условиях жизни в СССР,
 приняла бы меры к возвращению нас в лоно «отечества», что уже,
 впрочем, имело место, правда в виде исключения, в Польше и Ру¬
 мынии. Как убойный скот нас погнали бы под чекистские пу¬
 ли. Последняя твердыня небольшевистской России потонула бы в
 крови. От укрепления во всем мире авторитета советской власти, от за¬
 малчивания правды о ней, от последнего убийства последних русских
 патриотов оберегла, спасла нас Белая печать. Черная летопись второ¬
 го смутного времени отметит этот тяжкий подвиг, этот долгий искус
 бездомного русского слова. Если моральная и материальная поддержка газеты доброго ста¬
 рого времени была делом вкуса, политического настроения или
 привычки каждого читателя, то ныне такая поддержка должна счи¬
 таться священнейшим долгом каждого из нас. Легкомысленно ду¬
 мать, что бесцельно пытаться каплей остановить море. Капли, бес¬
 прерывно, неустанно долбящие камень, в конце концов разруша¬
 ют его. Разумеется, куда спокойнее и до поры до времени выгоднее быть с
 красным морем, куда проще, как в священный камень Мекки, верить
 в советскую скалу. Но капризна история, неисповедимы пути Господ¬
 ни. Право силы неизбежно должно привести к силе права. Никогда
 еще на земле преступному во всех отношениях меньшинству не уда¬
 валось долгое время властвовать над большинством. Мы уверены, мы
 твердо знаем, что чистые капли служения своему народу уже подто¬
 чили насилие над ним и не сегодня завтра с грохотом рухнет оно в не¬
 бытие. Эта уверенность, это знание всем покинувшим Родину свою,
 всем работникам свободного могучего русского слова дает неиссяка¬
 ющую силу с открытым забралом сражаться во тьме за свет, на чуж¬
 бине — за Россию. Та же непоколебимая уверенность в правоте своего дела харак¬
 теризует и «Новые Русские Вести», скромный юбилей которых хо¬
 чется отметить несколькими словами. Неуклонно идя по пути сво¬
 их предшественников — «Новой Русской Жизни» и «Русских Вес¬ 379
«Всех убиенных помяни, Россия...» тей», — сегодняшний именинник ни разу не свернул с прямой до¬
 роги — на Москву. Ни на один миг не изменил своей основной ори¬
 ентации — на Россию. Да благословит Господь этот незаметный, этот тяжкий труд на бла¬
 го родной страны! (Новые русские вести. 1924.16декабря. № 301)
ПРАВДА О МАРИНЕ ВЕНЕВЦЕВОЙ Мои встречи с героиней рассказа Вл. Лидина1 <» ♦ •♦> Часто врезывается в память надолго — совсем маленькое, случай¬
 ное. Уходят, бледнеют картины огромные, лица, казалось бы, слиш¬
 ком четкие, чтобы их можно было забыть. А маленькое, случайное ос¬
 тается на всю жизнь. И горит. Может быть, потому и теплился в моей памяти этот длинный-
 длинный плетень, изогнувший мохнатую свою спину между двумя
 усадьбами. Как исполинские часовые, стояли у плетня старые клены,
 неподвижно и гордо. Местами сквозь пыльный хворост пробивались
 желто-красные цветы на длинных вьющихся ножках. Назывались они
 смешно — «крученые панычи». По ту сторону плетня, в нашем саду, разбегались во все стороны
 заросшие дорожки. Стояли, нахохлившись, яблони. Под старой че¬
 решней, с десятками вороньих гнезд в облысевшей ее верхушке, тем¬
 нела вишневая заросль, окруженная, как проволочным заграждени¬
 ем, колючей малиной. По ту сторону плетня, в саду соседа, недавно насаженном, рядком
 стояли тоненькие сливы, карликовые груши вокруг огромного, акку¬
 ратно выстриженного цветника. Треугольники серебристых елей
 окаймляли крокетную площадку. Лежал на ней укатанный песок ярко-
 желтым ковром. Как только в смуглом небе бессильно загоралась первая звезда, из-
 за серебристых елей выплывали три белых платья. Три дочери соседа
 каждый вечер неторопливо ходили по желтому ковру, смеялись мо¬
 лодо и звонко, говорили обыкновенные, но казавшиеся мне необык¬
 новенными слова. Защищенный сторожевой цепью кленов, я пугли¬
 во сидел у горбатого плетня, и сердце мое билось так, как может оно
 биться только в шестнадцать лет. Иногда девичий смех сразу обрывался. Лукавые серьге глаза появ¬
 лялись в сетке плетня, встречались с моими. Грудной задорный голос
 спрашивал: «Вы здесь?» (как будто я мог бьгть не здесь...) — и перевя- 1 Ответ на публикацию в журнале «Новый мир» в апреле 1926 г. повести В. Ли¬
 дина «Марина Веневцева». Лидин Владимир Германович (1894—1979) — советский
 писатель, участник Гражданской войны. 383
«Всех убиенных помяни, Россия...» занный шелковой травой букетик левкоев падал к моим ногам. В от¬
 вет я бросал скомканный листок со стихами, в которых было много
 «грез» и «слез», но мало смысла. Вероятно, смысла и не надо было,
 потому что вслед за листком моим в саду соседей раздавалось друж¬
 ное «браво», а грудной голос бросал через плетень ласковое «спаси¬
 бо». Краснея до ушей, я неловко подымался и кланялся «крученым
 панычам», как будто они что-нибудь понимали в поэзии. Цветы и ласковую благодарность посылала мне младшая из гуляв¬
 ших по желтому ковру песка, высокая не по годам девочка-подрос-
 ток, с которой связывала меня долгая детская дружба, немножко по¬
 хожая на любовь. Звали девочку Марией. (Простите, далекий друг, что имени вашего не заменил другим. Но
 мало ли Марий на белом свете, как мало ли Иванов? Если когда-ни-
 будь задрожат эти строки в ваших руках, примите безгневно мой рас¬
 сказ о ребячьей любви, вашей и моей, этот цветок иван-да-марья, слу¬
 чайно засушенный в книге вашей и моей жизни...) Глаза у Марии были темно-серые, острые, в раме длинных упругих
 ресниц, которые колыхались, как маленькие веера. Смотрели эти глаза
 спокойно, чуть надменно. Девочка часто щурила их, и тогда что-то со¬
 всем недетское, мудрое и дразнящее лилось из темно-серой глубины. Смеялась она неожиданным для своего низкого голоса тонким,
 прыгающим смехом. Говорить любила намеками, мысль свою обле¬
 кала в слова намеренно неясные, обрывала фразы загадочным «хотя
 это все равно...» или «впрочем, прощайте...». Стрелы этого наивного кокетства больно ранили меня. Где бы я ни
 попадал под обстрел кокетливых глаз и слов — у мохнатого ли плет¬
 ня, в нашем ли доме, куда изредка заходила сероглазая девочка, наве¬
 щая мою сестру, в высоких ли покоях соседа, отца Марии, болезнен¬
 ного, молчаливого старика, из мелких подрядчиков выбившегося в
 миллионеры, — я равно смущался, ронял папиросу, закуренную тай¬
 ком, неловко теребил пряжку своего гимназического пояса и с тру¬
 дом выдавливал из себя фразы, в которых не было даже «грез» и «слез»,
 не говоря уже о смысле. Осенью Марию увозили, вместе со старшими сестрами, в инсти¬
 тут. Но эта разлука не прерывала нашей милой игры в любовь. Игра
 продолжалась — по переписке. Пожалуй, никакой дипломат не обдумывал с таким вниманием ноты
 государственной важности, с каким обдумывал я свои послания к Ма¬
 рии. Я знал, что мои письма читает весь институт, что из рук Марии пе¬
 реходят они в руки сотен неведомых мне девушек в белых пелеринах, пер¬
 вых моих критиков. К тому ж как раз в это время наша губернская газета 384
Приложение стала печатать (даже с гонораром!) мои стихи, густо пересыпанные са¬
 мым отчаянным пессимизмом и соответствующей ценности рассказы.
 И мне надо было поддерживать реноме литераторское. Но знал я и то, что все мои письма, прежде чем попасть под по¬
 душку Марии, попадают в институтскую цензуру, прочитываются
 классными дамами. А послание без высокой страсти и романтиче¬
 ских вздохов, как известно, гроша ломаного не стоит. Вот и приходи¬
 лось бедному литератору заволакивать любовную контрабанду мыс¬
 лями хотя и изысканными, но самыми благонамеренными и неопас¬
 ными для благородных девиц. Мария писала так же, как и говорила: полунасмешливо-полупри-
 зывно и, что большая редкость у милых всего света, очень грамотно.
 Только намеки — дань той же цензуре — были еще туманнее да фразы
 типа «впрочем, прощайте...» в эпистолярной игре в любовь заменя¬
 лись обильными многоточиями, которые я, вполне безуспешно, пы¬
 тался разгадывать. Из писем сероглазой институтки можно было заключить, что раз¬
 вита она не по возрасту, много, хотя и беспорядочно, читала, наблю¬
 дательна и умна. Иногда сиреневые ее листки, написанные характер¬
 ным круглым почерком, огорошивали меня то странными мечтами о
 странном будущем: безрассудном, хмельном, порочном, то большой,
 настоящей грустью. Но казалось это мне тогда оригинальным. Да и сам я в те розовые
 годы не прочь был надеть на себя черный плащ Чайльд Гарольда. Не помню уже, кто из нас первый прекратил эту игру в любовь. Ка¬
 жется, прекратилась она сама собой, когда постепенно потускнел общий
 наш козырь — детство, и успевшие примелькаться карты выпали из на¬
 ших рук. Мария бросала букетики левкоев и лукавые взгляды другим.
 Я втискивал свои «грезы» и «слезы» в тесные рамки стиха для другой ми¬
 лой, третьей, четвертой... «Их было много. Что я знаю?»... Вместе с последними мне брошенными взрывами смеха Марии от¬
 звучали раскаты орудий на русско-германском фронте. Загрохотала
 февральская революция, потом октябрьская. В бешеной смене надежд
 и отчаяния, недолгого хмеля и долгой крови пронеслись над нашим
 южным городом десятки властей, армий, отрядов, правителей и са¬
 мозванцев. По широким пыльным улицам влилась в город герман¬
 ская армия, без выстрела выгнав из уезда разрозненные толпы крас¬
 ногвардейцев. В доме миллионера В. поселился комендант, веселый,
 румяный эльзасец, одинаково дурно говоривший и по-немецки, и по-
 французски. Вниз и вверх по уставленной пальмами лестнице забега¬
 ли вылощенные адъютанты в плотно затянутых мундирах, с нафабрен¬
 ными усами на самодовольно-наглых лицах. 385
«Всех убиенных помяни, Россия...» Опять, как раньше, в столовой с готическими окнами разливала
 вечерний чай в китайские чашечки стройная седая хозяйка, еще не
 утратившая следов былой красоты, с тонко очерченными бровями над
 прекрасными и строгими глазами. Как раньше в большом кабинете с
 тяжелой ореховой мебелью, только что возвращенной владельцу из
 разгромленного исполкома, невысокий, угрюмый старик, приставив
 ладонь к больному уху, сонно слушал доклад управляющего имением
 его «Ровное», проверял счета, присланные с винокуренного завода и
 мельницы. Жизнь казалась налаженной надолго, если не навсегда. По вечерам за зеркальными стеклами дома соседей гудели тру¬
 бы военного оркестра, мелькали затянутые в корсет фигуры лейте¬
 нантов и бальные платья дам. В бесконечную, бравурную песнь сли¬
 вался звон посуды, шпор и женского смеха. В городе говорили о
 слишком шумном веселье в доме В., о море вина, об игре, уже не
 детской, Марии и ее сестер во что-то, уже не похожее на любовь.
 О том, будто по ночам в саду соседа три нагие девушки плясали пе¬
 ред немецкими офицерами. Сколько было правды и сколько обывательских сплетен во всех
 этих слухах, я не знаю. Но если и был он, пьяный угар за мохнатым
 плетнем, не могло это слишком поразить меня. Жизнь так долго была
 налита безысходной тревогой, ужасами и кровью, что минутный от¬
 дых, брошенный нашему краю его величеством императором Герма¬
 нии, музыка, вино и смех, привезенные его офицерами, втягивали в
 обманчивую свою сладость девушек и женщин устойчивее маленькой
 Марии. Да и не о таких ли днях мечтала она, когда ее перо скользило
 по сиреневым листкам? Ушли неожиданно лейтенанты и майоры. На полуноте оборвался
 веселый рев трубы, иссякло вино. Неожиданно ворвались в город
 странные воины в маскарадных костюмах с длинным клоком волос
 на голом черепе. В новогоднюю ночь их неожиданно сменили пьяные
 всадники с красными бантами в лошадиных гривах, со связкой руч¬
 ных гранат за веревочным поясом. Все тогда свершалось с кинематографической быстротой. Как буд¬
 то нас хотели развлечь сменой впечатлений и властей. Семью Марии
 выгнали из дому, как и много иных семей. Потом разбитого парали¬
 чом и окончательно оглохшего соседа вызвали по телефону в какое-
 то учреждение — дать отчет по управлению имением, любезно при¬
 слав за ним коляску, захваченную в его «Ровном». Та же коляска от¬
 везла миллионера на выгон за кладбищем, где его, полуживого,
 бросили в общую могилу. В последний раз я видел Марию в яркий августовский день, самый
 темный день моей сумрачной молодости. 386
Приложение На выгоне, за городским кладбищем, пленные красноармейцы
 рыли высохшую за лето землю, извлекая из ее затвердевших пластов
 полуистлевшие трупы расстрелянных. Два доктора — один военный,
 в слишком большой для его головы английской фуражке, то и дело
 сползавшей ему на глаза, другой земский, маленький круглый стари¬
 чок, трясущимися губами говоривший коллеге: «Я больше не могу. Это
 последний» — склонялись, стараясь не дышать, над очередным тру¬
 пом и быстро отходили к стоявшему неподалеку столику, за которым
 сидел судебный пристав, заносивший результаты медицинского ос¬
 мотра на большие, с казенной печатью, листы бумаги. Делая вид, что все это его очень мало трогает, между столиком и раз¬
 рываемыми могилами спокойно ходил худой, с рыжими баками на ло¬
 шадином лице, военный прокурор. И только когда мимо него пробегал
 доктор в английской фуражке, бросая на ходу фразы о выколотых гла¬
 зах, вырезанной груди или подковном гвозде, найденном в ключице вновь
 отрытого трупа, по длинному лицу прокурора пробегала судорога ужаса,
 смешанного с сознанием своего бессилия сделать все эти пьггки небыв¬
 шими, судорога, пробегавшая по лицу каждого из нас в этот яркий авгу¬
 стовский день. Цепь студентов сдерживала натиск толпы, мешавшей
 красноармейцам работать. В толпе слышались крики, истерический плач.
 Какая-то старуха с выбившимися из-под платка седыми жидкими воло¬
 сами ударила меня палкой по руке и, смотря на меня остановившимися,
 безумными глазами, рассказывая заплетающимся языком о сыне, рас¬
 стрелянном еще весной, закричала: — Пусти! Может, он еще живой. Пусти, душегубец! Я загородил ей дорогу. Старуха вдруг повалилась на землю и, це¬
 луя мне ноги, заплакала: — Родненький мой, пусти. Может, Вася еще живой... Солнце с утра жгло невыносимо. Мучительный смрад разложив¬
 шихся трупов стоял непроницаемой удушливой стеной. При легком
 ветре от могил к нашей цепи этот сладковатый, гнойный, вызываю¬
 щий рвоту запах обдавал нас с такой силой, что слезы показывались
 на глазах, мутилось сознание. Закрыв лицо платком, обильно смочен¬
 ным нашатырным спиртом, задевая нетвердыми ногами за землю, я
 несколько раз убегал из цепи в рощу за кладбищем, но и туда густыми
 волнами доходил трупный смрад. У одной из уже открытых могил я увидел Марию. Ни кровинки не
 было в этом обычно румяном лице. Открыв рот, она судорожно гло¬
 тала отравленный воздух. Рядом, на осыпанной землей траве, лежала
 без сознания ее мать. Кто-то лил ей на голову холодную воду. Я хотел
 пройти мимо. Пошатнувшись, Мария схватила меня за руку и сказа¬
 ла, все так же, не закрывая рта, отчего я не сразу понял ее: 387
«Всех убиенных помяни, Россия...» — Вот. Это папа... То, на что она мне указала легким поворотом головы, давно уже
 не было ее отцом, вообще не было человеком, даже мертвецом. Я уви¬
 дел бесформенно распухшее тело с обтянутым лопнувшей кожей ша¬
 ром, на котором уже нельзя было разобрать лица, свисавшего с ого¬
 лившихся костей липкими кусками зловонного, серо-коричневого
 мяса. Руки, как и на многих других трупах, были стянуты проволо¬
 кой. Какая-то густая, зеленая слизь покрывала то, что было когда-то
 животом; в рыхлой массе его была видна глубокая колотая рана, из
 которой медленно капал гной. Убивающее зловоние здесь давило еще невыносимей. В глазах за¬
 кружились доктора, прокурор, Мария, ясное летнее небо. Я упал на
 чьи-то руки... Новое возвращение, Марии и мое, в родной дом было опять толь¬
 ко минутным отдыхом на бешеном пути, злостной шуткой русского
 лихолетья. Очень скоро девятый вал революции опрокинул карточные
 домики наших надежд. Потеряв из вида Марию, выброшенную тем
 же валом из родного города, я ушел на юг. Через два года бесконеч¬
 ных потерь и горя неугомонный ураган вынес меня на гранитные бе¬
 рега Невы, в мертвый, пустой, но прекрасный и в страшной своей
 смерти Петербург, потом — на хладные финские скалы... И вот сначала робко, будто опасаясь, что их выгонят, как надоев¬
 ших нищих, потом смелее, чаще, все с большей мольбой о помощи,
 которой я дать не мог, стали приходить ко мне письма Марии. Толь¬
 ко они, эти большие листы плохой, вырванной из канцелярских книг,
 бумаги, исписанные знакомым крупным почерком, связывали меня
 с родиной. Я отвечал. Завязалась переписка, так горько непохожая на
 ту, детскую. И письма уже не те. Ничего не осталось от сероглазой девочки.
 Только разве недомолвки, оборванные фразы, многоточия — дань цен¬
 зуре, уже не институтской. Ничего не изменяю в их прозрачной недо¬
 сказанности. «...Почему у меня нет ребенка? Почему? Своим сладким, буйным
 вторжением он внес бы восторженную радость, почти чудо в глупую
 мою жизнь. Я думала часто и думаю: ребенок собственный, свой. Ска¬
 зать самой себе: мой, мой... Сказать другому: наш. Ведь этот наш сын,
 твой и мой! Так думала я, расшвыривая свои поцелуи по чужим хо¬
 лодным постелям... Но им — дети не нужны. И не для детей я нужна им. И чем больше
 я об этом думаю, тем глубже и больней врезываются в ладонь мои паль¬
 цы с покрытыми лаком ногтями. Только кого испугают эти бессмыс¬
 ленные кулаки? Может быть, кому-нибудь из них и это понравится, 388
Приложение как нравится мой смех. Кто-нибудь скажет: «Это мило... выпей вот и
 рассердись еще раз...» А ребенка по-прежнему не будет. Моего, нашего...» «Шесть месяцев тому назад я часто бывала в милой комнате мило¬
 го человека. В первый раз, когда я переступила этот милый порог, за
 окном посвистывала метель (помните есенинское: «Я ответил милой:
 «Нынче с высоты кто-то осыпает белые цветы...»). Мои волосы, пле¬
 чи, ресницы были в этих белых цветах тогда. Милый человек снимал
 снежинки губами, говорил бестолково и нежно: «Сладкая моя, при¬
 шла? Люблю, навсегда люблю». Шесть месяцев он любил меня (другие меньше) и не хотел жениться
 на мне: «Ты самая прекрасная, самая нежная... Не мыслю жены иной...
 Но революция для меня дороже женщины». А на днях я узнала, что он
 женился. На богатой. Значит, революция дороже не всякой жены...
 И это был безусловно милый и добрый человек. Чего же мне, далекий
 мой друг, ожидать от немилых и злых?.. Я долго думала, думала, плакала и думала без конца: если мысли¬
 мы рядом революция и жена — то почему не я, а иная? А если иная,
 то почему мне недавно в простоте душевной показывала сестра этой
 иной свою грудь с синяками от поцелуев этого милого человека? Зна¬
 чит — теперь очередь за матерью этой иной? Боже мой, Боже...» «...Никогда в строках ваших писем нет осуждения. Но если — меж¬
 ду строками? Если только в брезгливости да по маленькой любви к
 давно уже мертвой институтке с серыми глазами — вы не бросаете в
 меня камнем? Если — искренне? Простите, что недоверчива так. Отвыкла я так
 от утешений и ласки. Спасибо вам. Никогда не забуду. Я хочу, я расскажу все по порядку. Мы ведь ели один раз в день.
 Меня познакомили с ... (Можно его называть Иксом? Вам ведь все
 равно, а мне нельзя.) При его протекции брат мой мог бы устроиться.
 Сестры получили бы службу. Для этого надо было так немного. Не¬
 сколько рюмок коньяку, несколько томных слов, несколько поцелу¬
 ев в широкий, красный, потный затылок. И потом, что всегда. И я сде¬
 лала то, что всегда делается. И вот у брата деньги, сестры втиснуты в
 какое-то учреждение, мы едим два, три раза в день, ура! Все хорошо,
 все так просто и чудесно! Милый мой, милый, я боюсь, что вам покажется это позой. Памя¬
 тью папы клянусь, что мысль о рисовке не приходила мне в голову
 никогда. Разве от этого кому-нибудь легче станет? Потом я ушла к другому. У него было молодое, всегда веселое лицо,
 крепкие зубы, властный, упрямый подбородок. И прелестная жена.
 Право, как не сказать, что мне везет на менаж-ан-труа... Но это ниче¬ 389
«Всех убиенных помяни, Россия...» го, что я опять оказалась, как говорится, — «сбоку». Много недель я была
 счастлива. Медовый месяц мы провели в большом шумном городе.
 Я любила его настоящей любовью... Окончилось это обычным — он бро¬
 сил меня. Кто теперь «сбоку»?.. Теперь у меня новое пальто, моднейшие
 туфли, тонкое белье. Хорошо еще, что раздел для того, чтобы одеть. Дру¬
 гие делают только первое... Я опять дома. Мама, бедная моя седенькая мама, думает: так про¬
 сто, помог добрый человек бедной девушке... Бедная моя седенькая
 мамочка, что я тебе скажу, что?.. Милый брат мой, родной мой друг, не браните меня! Еще немнож¬
 ко сил, и я стану другой! Хотя вру. Я не знаю, как надо стать другой. И потом, здесь все та¬
 кие. Не хочется выделяться...» «...Только потому, что некуда, некуда было пойти, а брата опять
 выгнали (он грубый, дерется), я опять пошла к ним. Вот разговоры: — Мариэт, Мариэт, идите доканчивать коньяк с голой женщиной! — Вино и любовь. Ноги вверх!.. — Предлагаю поддержку. Финансовую, морально и физически.
 Ваше мнение? — По женщине, по женщине возьмем, возьмем, возьмем, и дьяво¬
 ла и Бога вином зальем, зальем... Я только что из церкви, где молилась долго и горячо. Встала, что¬
 бы уйти. Заперли двери. Вспомнились строки вашего последнего письма: каждому, пришед¬
 шему к вам по постельному делу, скажите просто и громко — пошел
 вон! Если не поможет, плюньте в физиономию. Сказала и плюнула (так хотелось стать «другой»). А они подумали,
 что я «мило шучу», нашли это забавным. Аплодировали... Было весе¬
 ло и пьяно. Весело ли — вопрос. Но пьяно — вне сомнения...» «...Откуда это: «Много мне нужно и много мне надо...»? И разве,
 действительно, так уж много надо мне? Только горку книг, кусочек
 синего неба да чтобы там, за институтской рощей, всю жизнь, всю
 жизнь бледно-розовой, перламутровой головкой своей кивал цветок
 «глод», предсказывающий ясные холодные дни. Так в детстве мне го¬
 варивала старая няня Бабичка. Это еще до гувернанток. Те таких чу¬
 десных примет не знали... А знаете, давно уже нашего плетня нет. Оба сада соединены. Под на¬
 шими елочками — окурки, разбитые бутылки, рвота и 1рязь. Там, где зо¬
 лотыми пчелами прожужжали наши детские годы, теперь городской сад.
 А в доме вашем — «камсамольский клуб», как сказал мне наш бывший
 кучер, пьяный, как всегда, любезно навестивший нас «в глуши забытого
 селенья», привезший нам в подарок мешочек муки и связку бубликов. 390
Приложение Здороваясь с мамой, он сказал: «Здравствуйте, гражданка»... «Ровное»
 ломится от яблок, то есть не «Ровное», а «Червона з1рка», по-теперешне¬
 му. Так жаль, что в юности не пришлось мне быть с вами в этой «3ipKe».
 Была я девочка румяная и надменная. И папы боялась... Но когда придут к нам годы исключительно воспоминаний, мы
 встретимся — встретимся, да? — в аллеях «Ровного». Мы будем уже
 стариками. И, я думаю, никто нас, старых, оттуда... не выгонит. Я по¬
 веду вас в самую глушь, куда с трудом просачивается солнце дрожа¬
 щими мячиками. Изодрав в кустах старенький мой салоп, я нарву для
 вас маленьких-маленьких белых цветов, похожих по форме на неза¬
 будки. Они — как жемчуга на шее вашей мамы в дворянском собра¬
 нии... И расскажу вам и самой себе искренне и подробно, как дошла
 я до жизни такой. Или... меня «дошли»?.. Я, кажется, перехожу к «кожаной куртке». Пожалейте меня, ми¬
 лый...» * * * «...Где были вы на первый день Пасхи? Я была в гостях у... прости¬
 туток. Панельных, двухрублевых. И мне было нечеловечески горько в
 этот день. Зачем я пошла? Знаете, когда зуб болит, хочется почему-то
 все время ковырять в нем, усиливая боль... Мне хотелось сравнить себя
 и их, хотя я и знала, что все мое настоящее только дебют по сравне¬
 нию с их прошлым. Скажу прямо: хотелось понять, проститутка ли я
 сама. Или мне еще рано заботиться о желтом билете, знакомиться с
 настоящим «гулянием по улице», куда, крещусь издали, я не выходи¬
 ла сама, куда меня выгнали... Встретили меня с застенчивой ласковостью. На столе белели сахар¬
 ными верхушками папушники (купили в складчину). В стакане лилове¬
 ли фиалки. У иконы горела лампада. Все «как в лучших домах»... Гово¬
 рили со мной почтительно, называли меня «панночкой» и «барышней».
 Когда я завела разговор об их «ремесле» (думая о своем...), радушные мои
 хозяйки быстро отмахнулись от него, не желая, очевидно, меня грязнить...
 И я не могла понять: не посвятили они меня в свои тайны потому, что
 действительно считали меня «чистой, порядочной барышней»? Или это
 только робость, которую испытывает спившийся любовник провинци¬
 альной драмы перед столичным гастролером?.. Так и ушла я, не разрешив своих сомнений...» * * * «...Долго не хотелось об этом писать. Этот эпизод, кажется, мне не
 к лицу. И вы просто могли не поверить, что я способна на такую лю¬
 бовь «за тридевять земель». А ведь это правда. Как правда и то, что я 391
«Всех убиенных помяни, Россия.. хватаюсь за каждую соломинку, могущую вытащить меня отсюда, дать
 мне, наконец, человеческую жизнь, настоящую, прочную любовь и...
 ребенка... Еще в прошлом году я вышла замуж... по переписке. Муж
 мой, с которым я до сих пор не знакома (наша здешняя жизнь богата
 и не такими еще анекдотами, мой друг!), фамилию которого ношу, в
 то время блуждал по пескам у Гумилевского «озера Чад» — служил в
 Иностранном легионе. Он русский, немного, кажется, инвалид, с про¬
 стым, широким лицом, судя по карточке. «Муж» меня очень любит
 (я его тоже). Сделав меня своей женой, он писал мне из Африки та¬
 кие нежные (как никто и никогда), такие без1рамотные письма, что
 долго-долго этой безграмотной нежностью я только и жила. Мы оба
 копили средства, жалкие копейки, на мою поездку к нему. Потом он
 уехал из Африки. Кажется, в Париж. И замолчал. Что с ним? Умер,
 просто забыл? А ведь только он любил меня по-настоящему, и горько
 ему будет узнать, что я так глупо гибну. Отыщите его! Напишите, что жду и люблю. Вот его последний адрес...» «...Раскройте десятую книгу московского журнала «Новый мир».
 Узнаете ли вы в «Марине Веневцевой» меня? Странно читать о себе.
 Такое чувство, будто щупают тебя миллионы рук. В марте встретилась
 в поезде с JI. Писатель уезжал из нашего города в Москву. По дороге
 мы оба остановились в X., были в каком-то «Доме ученых». Я с нога¬
 ми забралась на широкий диван, грызла, подперев подбородок, сухие
 пирожные; он проверял корректуру и курил. Звали его Владимиром,
 называла «Дымочком». Было хорошо, спокойно... А потом... В долгом
 и интимном с ним разговоре я рассказала ему о своей жизни, как умела
 и могла. Он вывернул ее наизнанку, сгустил, сделал меня убийцей и
 выгнал меня на широкую читательскую дорогу. Бог с ним! Но вот уже сколько дней, плача над собой, одетой в про¬
 зрачный псевдоним «Марины Веневцевой», я до истерики думаю: по¬
 чему же, если я такая, что обо мне пишут в книгах, — почему же ни¬
 кто не поможет? Почему неписатели видят во мне только красивый
 кусок женского мяса, писатели — только «тип», но никто не видит
 просто человека, которому больно? Другой, покрупнее и поталантливей JL, сказал мне однажды: «Ка¬
 кая вы хорошая». Хорошо. Но если я хорошая, то почему же, почему,
 Господи, никто... Эх, да что говорить...» * * * (Руль. 1927. 23, 24января. № 18, 19)
письмо —t» ♦ ■»>— Если когда-нибудь эти строки — чудом ли, невнимательностью ли со¬
 ветского цензора — задрожат в Ваших руках, не гневайтесь на меня за
 то, что острым скальпелем вскрываю Вашу заплеванную душу, расска¬
 зываю о ней простыми и страшными, вульгарными и нежными, цинич¬
 ными и святыми словами Вашего же письма! Поверьте, жалкая, поверь¬
 те, упавшая в красный хмель, — Ваш грех не радостен. Как распятие, как
 бешено свистящий бич, как удушье долгого издевательства — мучителен
 Ваш девичий, Ваш детский, Ваш безрассудный грех. Поймите, безум¬
 ная, — Вас много, слишком много. Вас — тысячи, миллионы безволь¬
 ных, преступно-слабых, но все вы невиновны в преступлении своем. В каждой из вас — слизь кровавой грязи, позора и безнадежности,
 и над каждой из вас — еле видный, смутно-белый венчик Божьего про¬
 щения... И нам ли, познавшим раскаленную кару Его гнева, судить Вас, сго¬
 рающую в этой каре?! 11,28 октября 1922г. ...Знаете, мне все кажется, что детство мое — ложь, красивая и на¬
 ивная. Кто-то сочинил рождественскую сказку, елку, залитую огнем,
 девочек белых, фарфоровых, чистоту, смех — и мы поверили, глупые
 такие... Где же она теперь, эта сказка? Ведь с тех пор прошло только
 восемь—десять лет... Только десять лет, а теперь... я каждый день пья¬
 на, крашу губы до омерзения ярко и получаю записки: «Сегодня за¬
 еду на автомобиле. Танька тоже. Достал шипучки...» Таня, Вы ее знаете, — бывшая смолянка, — и я еду. Не все ли равно
 куда? К «ним» на квартиру, в гостиницу последнего сорта, летом — в лес,
 в городской сад. Мне не противны уже грязные простыни, пьяная брань,
 самогон, кокаин. Ничего. Плевать! А ведь оно было когда-то, прошлое. Ведь было же, правда? Ну,
 скажите, ответьте, было? Был когда-то наш парк, березки, прямые
 тополя, такой светлый дом, живой папа, вера в Боженьку, и во всем
 этом — ощущение какой-то большой радости. Я сказала бы — сча¬ 14 — 772 393
«Всех убиенных помяни, Россия...» стье, но какое оно, расскажите! Похоже на книги, которые я так
 любила, на музыку? Не помню. Мне двадцать лет. Я не замужем, но... как сострил недавно один
 из моих поклонников: «Ты, Маруська, кажинную ночь замужем!..»
 Тогда мне это показалось забавным, я была пьяна в доску, я хохотала,
 а теперь... Мне так больно. Если бы Вы знали, как мне здесь больно! Так не¬
 удержимо, так сильно хочется чистой, самое главное — чистой ласки,
 доброй привязанности, без шипучки и галифе. Получить от кого-ни¬
 будь и отдать свою душу взамен — пусть лепят из нее что хотят. Но
 кто возьмет ее, загаженную? Будь я только одна такая, только одна
 продавала себя за пару шелковых чулок, я, может быть, боролась бы,
 но мы все здесь такие. Честное слово, — все. Это как зараза, своего
 рода «развратный тиф». Прямо страшно иногда: девочке 14—15 лет, а
 она уже «гуляет». Началось это просто — с куска хлеба, мы очень голодали. Первое
 время это было так мерзко, что я не мылась по неделям, чтобы казаться
 еще грязнее, не смотрелась в зеркало — было стыдно самой себя. По¬
 том — театр, платья, духи, безделушки, к которым я так привыкла...
 Потом, вдруг как-то сразу поняв, что возврата нет, привыкнув и плю¬
 нув на все, я опустилась на самое дно. И вот теперь это дно куда хуже
 «Ямы» Куприна — вонь, спирт, грошовые подарки и редкие, такие
 редкие минуты стыда, с той только разницей, что денег я не беру. Кля¬
 нусь Вам моей продажной, но все же несчастной душой, поверьте, —
 денег я никогда не брала! В такую-то минуту я и пишу Вам. Родной мой, добрый, научите
 меня — что делать, как — не исправиться, это неисправимо уже — как
 хотя бы остановиться, не падать глубже? Я не могу уже больше. Вчера
 брат Володя, озверев (я понимаю его), крикнул на весь дом: «Прости¬
 тутка!» Мама — ничего, плачет. Мне некому сказать, как я мучусь, как
 мне стыдно. Помню, когда-то Вы, не то шутя, не то серьезно, говори¬
 ли, что я плохо кончу, что меня надо воспитывать по Домострою...
 И вот я так кончаю. Или, может быть, это еще не конец? Может быть,
 еще можно что-нибудь сделать? Знаю, я — гадость, гулящая девка, руб¬
 левая дрянь, я безмерно, глубоко виновата, но вспомните, что, может
 быть, Ваша сестра, Ваша невеста — тоже такие. Здесь все захлебыва¬
 ются в грязи, никто не скажет, не знает. У Вас там — чище. Много
 есть там, много хороших, чутких, чистых девушек, матерей, сестер.
 Спросите у них: что делать? Как забыть все это, все? Чем смыть?
 Я опускаю руки... Мария В. 394
Приложение Вы, ясными, добрыми глазами пробегающие эти строки, вы, де¬
 вушки и женщины, невесты и сестры, волею счастливого Рока пере¬
 живающие Голгофу русской женщины здесь, за гранью изнасилован¬
 ной России, — научите меня словам утешения, внимания, совета!.. (Русские вести. 1922.12 декабря. № 146) 14* /
ПИСЬМА ИВАНА САВИНА <» ♦ ■»> 15 мая 1923 г. Гельсингфорс Знаю, будет большой для Вас неожиданностью получить от меня
 письмо, милая далекая Рива! Все эти годы, месяцы, дни было грус¬
 тно, сегодня же взгрустнулось в особенности. В памяти — кто ее
 просит? — всплыло все — нежное, юношеское, невозвратное, та¬
 кое любимое и мертвое. Всплыло, а некому передать свою ноющую
 боль, не с кем тихонько, по-детски, глупо заплакать. Вот и пишу
 Вам, другу нашему родному, привычному, чуткому. Черноглазой
 сестренки моей Нади — нет. Никого нет. Но именно поэтому Он —
 неизменно близкий к ней и нам всем человек — теперь еще ближе
 мне, роднее. Я молчал все это время потому, что слишком истерично закрича¬
 ли бы все мои слова. Слишком было больно жить. Теперь вся горечь
 и полынная тоска ушли внутрь, улеглись где-то там — глубоко. Я не
 тревожу их, не бужу. Ведь не вернешь ни Надю, ни Губочку, ни Борю,
 ни всех. Не вернешь ведь. С этим нельзя примириться, но надо. Тако¬
 ва логика жизни, вздорной, жестокой, мучительной жизни. Я ясно вижу вас сейчас. Ясно. Я даже глажу вашу руку, благодарю.
 За что? Не понять. То ли за детство наше, за молодость; то ли за ком¬
 нату, где был маленький туалетный стол и смешная качалка, за ком¬
 нату, откуда мы все — полудети — выглядывали на улицу, кланялись
 незнакомым, смеялись, пели; то ли за длинные летние вечера в город¬
 ском саду, у нас, у Сони Зальцман, у Маруси Шиманской; то ли за то,
 что мы с Вами, хорошая моя, славная Рива, — последние из когда-то
 большой и дружной семьи, жалкий осколок тихого, ласкового, неза¬
 бываемого юношества. В холодный, дождливый день я кричу Вам отсйда... Нет, не кричу —
 говорю... просто шепчу, что — нет друга, бесприютно кругом. Это я —
 один, совсем один. Что я падаю от не ослабевающей ни на минуту тяже¬
 сти, такой острой и, право, незаслуженной. Что, живя, может быть, луч¬
 ше, сьггнее, богаче вас многих, я духовно — нищ, нравственно -- бива-
 ем, что у меня огромное и замученное сердце. Что скоро я сбегу с ума от
 безысходности своего горя. Что я прошу у всех и у Вас, особенно у Вас — 396
Приложение лучшего друга Нади, хоть каплю утешения, ласки. Боже, я сам не знаю,
 чего мне надо! Как живете Вы, чем наполняете пустынные дни? Я весь с Вами, с Ва¬
 шим городом. Помню все до мелочей. И всех помню, Витю милого — и
 где он? Шуру Гяул — где? Гриша Василевский в Москве — я с ним из¬
 редка переписываюсь; последнее время замолчал он что-то; помню Фро¬
 сю Б. — славная, хорошая девушка. Я, не теряя, несу ее образ в себе, бе¬
 режно храню все бывшее когда-то близким, любимым. Может быть, все
 еще она таит в себе обиду, горечь? Не надо, ведь не хотел я ей зла, не хо¬
 тел. Серд це у меня такое несуразное. Как часто, часто думаю я: лучше бы
 я остался с ней, с простой, кроткой девушкой! Лучше! И нехорошо мне
 становится; и хотелось бы получить от нее несколько теплых слов. Про¬
 стила ли? Поняла? Помню Марусю Шиманскую. Вышла она, кажется, замуж за агро¬
 нома какого-то? Низкий ей поклон. А больше всего помню железную
 калитку, на которой желтым карандашом написано: «Здесь живу я».
 Помните, Рива? Получаете Вы что-нибудь от Сони Зальцман? Я переписывался с
 ней, сообщил все, что знаю о Вас; она хотела Вам написать. Потом
 переехала куда-то, написала мне, я ответил. С тех пор — ничего. Ког¬
 да получу от нее известие, сообщу Вам ее адрес. Переписывался из¬
 редка с Володей, Колей, Мишей. Знаю, что Шура К. вышла замуж, знаю когда и за кого. Но почему
 я живу еще все-таки — не знаю. И как можно жить с такой раной на¬
 вылет — я не знаю. Полгода тому назад, в сочельник, получил от Гри¬
 ши письмо с вестью об этом. Много недель мне было просто больно
 дышать; теперь я боюсь ходить — все мне кажется, что я стеклянный,
 что упаду и разобьюсь. Поймите, родная наша, — можно перенести
 смерть, гибель мечты; но если мечту, единственную, неповторную,
 если цель и оправдание всей жизни закопали в землю живой, предва¬
 рительно изнасиловав ее, — это разве перенесешь? Если она кричит
 день и ночь, и знаешь, что ничем не поможешь, не разроешь гнету¬
 щую, давящую ее землю. Между Вами и Шурой К., кажется, всегда была рознь; вы не лю¬
 били друг друга и, вероятно, не знали. И поэтому сможете ли Вы по¬
 нять мою непередаваемо глубокую, детскую, рабью привязанность к
 Ней? Мою любовь, которую прошлой осенью выгнали вон? Не суди¬
 те меня строго. Я и сам знаю, что нет у меня ни самолюбия, ни логи¬
 ки, ни, может быть, даже вкуса: стоит ли любить ее? Ничего у меня
 нет. А вот хочется безропотно упасть к ее ногам и сказать: ударь! Вы не знали Ее. Не знали Ту, о Ком я не могу даже думать с ма¬
 ленькой буквы. Вы не знали, что в Ее улыбке, в глазах, в руке, в по¬ 397
«Всех убиенных помяни, Россия...» ходке — такая невыносимая нежность, что даже теперь, вспоминая, я
 крепко держусь за стол, чтобы не упасть, не зашататься в приливе не¬
 нужного уже зноя. Когда думы становились слишком режущими и потеря слишком бе¬
 зысходной, я думал, убаюкивал себя: а вдруг — неправда, шутка? И на
 всю жизнь отданное Ей сердце начинало верить. Жестоко обиженный,
 выброшенный в такую холодную ночь, я не смог поверить во что-нибудь
 порочащее Ее и создавал наивную, смешную, глупую картинку — будто
 те, кто писал мне об этом, просто обманули меня. Будто Она — прежняя,
 ослепительно ласковая и такая родимая, что с Ней — все утраты, все бе¬
 шенство наших дней, все невзгоды, пытки — ничто. Будто по-прежнему
 я мучусь, задыхаюсь, работаю, создаю себе славу, стойко переношу все,
 все, все — только для Нее, только во имя Ее. Но... все это правда. Нет Ее больше. Один я. Жить не для кого. И, глав¬
 ное, я не могу себя убить, потому что даже смертью не верну ее. Рива, мне очень больно. Мне так больно, подружка моя далекая,
 что вот и сказать нельзя. Я совсем, совсем потерял голову. Я беспре¬
 дельно, безрассудно, вопреки всему с каждым днем все горячее и му¬
 чительнее люблю Ее. Что мне делать? Может быть, Вы скажете: что?
 Я так люблю Ее. Сил больше нет. Ни забыть, ни проклясть. Ни разу в
 самые горькие минуты ни одно слово возмущенья, брезгливости, зло¬
 бы или издевательства не горело во мне. Никогда. Мне не понять даже,
 как можно обидеть Ее даже мысленно. Она положительно распяла
 меня и, может быть, свою семью; загадила самое чистое, что было на
 земле, — Себя. Это правда. Но ведь я люблю Ее. Как же брошу в Нее
 хоть одним упреком? Разве можно? Разве не убьет меня Бог? Если хотите сделать мне огромную радость, за которую отпла¬
 чу, чем хотите, напишите мне сейчас же, сейчас же все, что Вы зна¬
 ете о Ней: как она живет сейчас, где, видели ли Вы Ее, когда, с кем.
 Опишите, ради Бога, все мелочи: не заметили ли большого счастья
 у Нее на лице или, наоборот, горечи, в чем Она была, в платье или
 пальто, в шляпе или платке, в каком, на какой улице или в доме.
 Может быть, она нездорова или, не дай Бог, нуждается? Может
 быть, ожидает ребенка? Правду говорю Вам: это будет мне неимо¬
 верно трудно перенести — но все равно, пожалуйста, Рива, напи¬
 шите. Именем моей и Вашей Нади умоляю Вас не щадить меня.
 Сообщите мне только голую правду. Меня ведь так долго били... и
 лишний раз — не все ли равно? Если будете случайно идти за Ней — поднимите с земли песчинку
 или листок, на который Она наступила, и пришлите. Хорошо? Я так
 буду ждать Ваших писем. 398
Приложение Этого, конечно, никогда, кажется, не будет, но я иногда, в часы
 нечеловеческого страдания, думаю: а вдруг позовет? Вдруг захочет
 стать прежней? Пусть немедленно <нрзб.> обратится ко мне: я все
 прощу и пойму, как прощаю теперь все, не понимая. Я один ни¬
 когда, ни за что, даже тогда, когда все так называемые порядочные
 люди заплюют Ее, не брошу в Нее камнем, поделюсь последним,
 отдам последнее. Если захочет сюда, даже теперь, сейчас, сию ми¬
 нуту — да благословит Бог ее пришествие. Я сделаю все возможное,
 все необходимое для этого; я вышлю все нужное; я приложу все уси¬
 лия к этому, чтобы Она отдохнула здесь, забыла все, стала истинно
 прежней; я дам Ей мудрую, тихую, прекрасную жизнь, дам честное
 имя, маленькую пока — славу и такую сверкающую любовь, что по-
 прежнему, по-далекому улыбнется Она, радость моя единственная,
 последняя, бесконечная. Скажите Ей это, скажите! Смешон я? Жалок? Нелеп? Рива, Рива, друг мой отзывчивый, — я
 люблю Ее. Спасите мою голову от безумия. Мне ничего не надо. Все
 возьмите, все взяли. Но хочу Ее. Дайте мне Ее. Рива, поймите меня.
 Что мне делать? Я падаю. 19 мая 1923 г. Гельсингфорс Сейчас белое, бесстрастное утро. И все же, дрожа от стыда, я не
 могу, не смею взять обратно ни одного слова, написанного четыре дня
 тому назад. Ни одного. Светлая, да будет воля Твоя! Ибо это о Тебе сказано в Евангелии:
 оставьте все, что имеете, и идите за Мной! Иду. Иногда мне хочется учиться, но сразу же наталкиваюсь на препят¬
 ствие: нет аттестата зрелости, где-то я потерял его. Я Вас очень про¬
 шу достать мне из гимназии копии моей метрики и аттестат (осенне¬
 го, 1919 г.) и выслать по адресу: Finland, Gelsingfors, IV linjen, № 6,
 tr. A, lok.l (gemvall), мне. Думаю, что Вас это не затруднит слишком и
 что это исполнимо. Обратитесь к Александру Ивановичу, отцу (?). Он
 такой энергичный и настойчивый, а бумаги мне эти бесконечно нуж¬
 ны. Их, как и Ваших писем, буду ждать с нетерпением. Пишу Вам по памяти один из стихов своих, по поводу которых
 один видный критик писал, что я «поразительно талантлив и, несмот¬
 ря на свою молодость, владею мастерски словом». Конечно, это очень
 лестно и еще больше укрепляет меня в мысли, что я буду когда-ни-
 будь большим поэтом, но... для кого, опять-таки? Я совершенно бе¬
 зумен. 399
«Всех убиенных помяни, Россия...» ОБРЕЧЕННОСТЬ Ты одна беспощадно утеряна, Ты одна нестерпимо близка. Долгой пыткой дорога измерена, И в горючей крови берега. Я закован. Все громче и меднее, Обреченней звенит моя боль. Урони мне безумье последнее, Пустотой захлебнуться позволь! Истомленному пляской мучительной, Дай не помнить Тебя. Отпусти! Но бесстрастен Твой лик изумительный
 На поросшем изменой пути. Ни вернуть. Ни забыть. Ни с покорными
 Славословьями пасть на копье. Ни молиться, чтоб трубами черными
 Было проклято имя Твое! 23 апреля 1923г. Пишите же поскорей Вашему вздорному другу, поливающему сол¬
 нцем лед. Ваня Савин 26 июня 1923 г. Гельсингфорс Я еще не настолько безумен, чтобы не сознавать... как все это глу¬
 по. Вы меня простите, да? Душа, так тонко натянутая над пропастью,
 может быть, ценна для поэта, живущего только несуществующим. Убе¬
 дившись, в последние месяцы особенно, в несомненной значитель¬
 ности своего таланта, я, конечно, должен культивировать грохочущую
 пену образов и призраков в своей душе. Но... не слишком ли Вы —
 призрак? не слишком ли Вы — беспощадно утеряны? Даже говоря не о Вас, где-то живущей, где-то коверкающей жизнь, где-то нагло лгу¬
 щей на самое себя, а о Той, что сидит сейчас у меня, рисует на спи¬
 чечной коробке какой-то вздорный цветок и говорит мне: «милый»?! Правда, на коробке никакого цветка — нет. И в комнате — пусто. И я
 сам себе шепчу — милый!.. Но разве это не все равно? Важен порыв в
 невозможное. Важен безумный, нерассуждающий прыжок в «хочу». Кра¬
 сота важна. Если бы я увидел Вас сейчас воочию, я даже не испугался 400
Приложение бы. Это было бы просто конечным звеном таких прыжков в «хочу». Про¬
 сто было бы логичным завершением мысли и жажды, гипнотизирующи¬
 ми меня в одном направлении — в Вашем. Так просто. Конечно, я не верю ничему из того, что я о Вас знаю. Буквально.
 И в этом — единственный гвоздь, на котором я повис над миром.
 Я не хочу знать ни о чем таком, во что я не верю. Perpetum mobile1.
 Замкнутый круг. Размеренный круговорот представлений и дум. И вот
 почему я не совсем безумен. Не знаю, сможете ли Вы понять удивительную красоту моей тепе¬
 решней, внутренней жизни. Помните, у Ходасевича (хотя он — из но¬
 вых): «Я сам себе целую руки, сам на себя не нагляжусь». Я тоже. Це¬
 лую свои руки так же ласково, как когда-то Ваши. Откуда она — эта
 красота? В ней много от Вас, от прежней. Это так. Но такой готовно¬
 сти сразу, со всех концов загореться лазурным огнем — никогда еще
 во мне... не было. Странно все-таки. Я говорю сейчас с Вами как с равным. Как с
 хорошим, чутким другом. Как с матерью. Как с той (извините, я на¬
 писал это слово с маленькой буквы — голова кружится), какой Вы
 были когда-то. Мне не страшно сейчас, что вы вырвете у меня мою
 высоту. И не жаль Вас. Ни себя. Никого. Просто я начинаю соглашать¬
 ся с тем, что у меня мое «я» — все беды и горечи наших дней заливает
 всесжигающим солнцем, о чем мне непрестанно жужжат мои литера¬
 турные критики. Никакой новой клеветой на себя Вы не сделаете мне больно. Вот
 смотрю в окно. Пройди Вы сейчас мимо него — я, ей-богу, не запла¬
 чу. Я открою Вам дверь с изысканным поклоном времени Медичи,
 предложу Вам бокал старого вина и даже вышью для Вас на желтом
 шелке бледно-серым шелком прелестный триолет — хрупкую тесьму
 средневековых скальдов. 17 августа 1923 г. Гельсингфорс Я учу себя быть мудрым. Видеть явь и верить в действительность
 учу я себя. И днем — хорошо. Пишу спокойные, тихие стихи; вспо¬
 минаю о том, что послезавтра годовщина смерти Нади; немножко,
 совсем капельку плачу; с блестящими глазами сажусь за пьесу, кото¬
 рую ставлю осенью в местном театре. Но ночью... Ночью мой рассудок — он в ссоре с Вами — засыпает, и остаюсь я
 без охраны, ненужный и бездельно-ласковый. И приходите Вы, тоже 1 Вечный двигатель (лат.). 401
«Всех убиенных помяни, Россия...» ненужная. И, выбрасывая рассудок в дождливую ночь, я протягиваю к
 вам руки, тянусь к Вам той, прежней, с нерассуждающей дрожью. Как
 тогда, как дома, как давно я целую подушку обугленными отчаянны¬
 ми губами, зову Вас и смеюсь, смеюсь так бездонно-радостно, осле¬
 пительно, что перестает дождь, столетняя сосна заглядывает в окно,
 качая хмурой головой. Вы — бывалая, Вы — прежняя! Если и Вам ка¬
 жется, что уже — довольно, уже — не надо, уже — нельзя, оставьте меня
 одного, не приходите больше, даже ночью. Я разорвал вчера Ваше по¬
 следнее письмо — «видит Бог, как я тебя люблю и всегда буду любить...».
 Оно долго казалось мне правдой... Ромашка у меня еще есть — цветы,
 рассказ с таким названием, восемь стихов... Есть... Я целую теперь четырех девушек в один и тот же день. И всем го¬
 ворю: люблю! Хочу быть откровенным — простите меня, простите! —
 все они чище Вас, может быть, тоньше — светскость, языки, музыци-
 рование и прочие не трогающие меня погремушки, у одной — старин¬
 ная корона на кружевных платках и белье, но... Но ведь они — не Вы.
 В них нет той пригибающей меня к земле нежности, которая — по¬
 мните? — невыносимым напором расцвела в последний раз февраль¬
 ским вечером в Нурганино, когда Вы послали за мной брата... Я хотел закончить этот смешной бред чеховским: «Если Тебе нуж¬
 на будет моя жизнь, приди и возьми ее...» Потому что ничем не может
 быть убита моя верность к Вам. И если когда-нибудь Ваше настоящее покажется Вам таким же,
 каким оно кажется мне, — гнойным, гнусным, оскорбляющим Вас как
 человека, как женщину, христианку и — да минует Вас чаша сия! — и
 мать, и загрустите Вы о прошлом, — не отчаивайтесь, бедная не моя,
 хорошая не моя. Вспомните, прошу Вас, обо мне! Никогда не поми¬
 нал Вас лихом и не помяну. Вы были когда-то чуткой, были. Пойми¬
 те же, Ал., что если бы действительно кровью я исписал эти листки,
 то они не были бы искренни — ведь, право же, я... Только одно слово
 Ваше — и я вырву Вас у изнасиловавших Вас, помогу Вам приехать
 сюда. Когда хотите: сейчас, сию минуту, через месяц, через год. Ког¬
 да хотите, птичка неразумная! О, моя девочка, о, моя ласточка в мире холодном... Нет благостнее тепла, разбрасываемого даром... А вдруг не даром?..
 Господи...
молодость (драматический этюд в одном действии) <» ♦ -Ф> Посвящаю Людмиле Владимировне
 Савиной (Саволайнен)1 ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА Андрей Федорович Сумцов, бывший генерал. Мара 1 его дочери, Оля / молодые девушки. Дмитрий Петрович Лесницкий, дальний родственник Сумцовых,
 молодой человек. Анатолий Борисович Грен, жених Оли, молод. ДЕЙСТВИЕ ПРОИСХОДИТ В НАШИ ДНИ Бедно обставленная комната. Прямо дверь, налево окно. Сумцов в крес¬
 ле направо читает газету. В глубине комнаты на табуретке сидит Марай что-
 то шьет. Лесницкий, заложив руки за спину, ходит из угла в угол. Летний вечер. Стекла в окне окрашены пурпуром заката. 1 Небольшая пауза. Лесницкий. Когда-то люди любили жизнь. А нам она в тягость.
 Мне по крайней мере. (После молчания.) Я похож на часы, которые ис¬
 портились раньше, чем вышел весь завод. Человек заводится в сред¬
 нем на пятьдесят — шестьдесят лет, а я в двадцать четыре начал от¬
 ставать. Скоро совсем встану. Сумцов. Не брюзжи, Дима. Это тебе не идет. Лесницкий. Я не брюзжу... или как там? Словом, первое лицо
 настоящего времени от глагола брюзжать. Кажется, так. (Помолчав.)
 Я совсем не брюзжу, дядя. А просто очень устал. Помните, у Гумиле¬
 ва: «что я — влюблен или просто смертельно устал?..» Мара. Вот сейчас мне кажется, что вы рисуетесь. Иногда в вас мно¬
 го искренности. 1 Супруга И.И. Савина. 403
«Всех убиенных помяни, Россия...» Лесницкий. Когда мама умерла от голода, я начал нелепо улыбаться
 и как-то глупо ерошить волосы. Тогда это тоже показалось неестествен¬
 ным, рисовкой. Вообще, я ходячая нелепость, и все у меня — полтора
 людского. Сумцов. Это потому, братец ты мой, что всех вас, современную
 молодежь, в детстве мало драли. Покойница Женя, мать твоя, души в
 тебе не чаяла, избаловала вконец. Ну, и получилась хныкающая шля¬
 па, а не мужчина. Лесницкий. Ты все о том же, дядя. Драть — это не значит на¬
 учить любить жизнь. Да и кто знал, что жизнь станет таким ужасом.
 (Смотрит в окно.) Все небо красное. Будет большой ветер. Мара. Завтра Оле двадцать лет. Как бежит время! Давно ли, ка¬
 жется, мы с ней в коротких платьицах бегали, в саду мертвых воро¬
 бьев хоронили с неподдельными слезами. Милое наше детство...
 (Помолчав.) Пирог надо сделать. Господа, с вишнями или с ябло¬
 ками? Сумцов. Все равно, только подешевле. Получка у всех нас еще не
 скоро, можем сесть на мель. (Перелистывая газету.) Ничего нового.
 Разве в «Руле». Мара, был сегодня «Руль»? Мара. Степан Иванович взял, через час принесет. Лесницкий. Когда я вижу человека, читающего газету, мне ка¬
 жется, что это нарочно, что человек этот притворяется. Разве можно
 интересоваться этими дурацкими репарациями, если душа налита до
 отказа другим тупиком, другой болью? Сумцов. Можно и должно. Во-первых, это отвлекает, а затем —
 нельзя же барахтаться на свете с завязанными глазами. (Кричит.)
 Оленька, принеси мне, детка, стакан воды, только холодной. (Чита¬
 ет.) Франк опять упал. Лесницкий. Франк... Вы говорите франк: упал... Скажите, по¬
 чему никто не замечает, как колоссально падает жизнь, ценность
 ее, смысл? А ведь это поважнее франка. Представьте себе биржу,
 на которой котируется жизнь... Хотя слишком много было бы пред¬
 ложений и мало спроса. Мы неблагодарный материал для спеку¬
 ляции. Сумцов. Смотря кто. Есть и теперь люди, стоящие не одну тыся¬
 чу фунтов стерлингов. Люди с закалом, не нытики. За тебя, конечно,
 никто и медного гроша не даст. 404
Приложение Лесницкий. Вы думаете, только за меня? Мы все такие. Мара,
 вам хочется жить? Мара. Прежней жизнью — да, а теперешней... но разве это
 жизнь? Лесницкий. Вот видите, дядя. У меня много единомышленни¬
 ков. И разве это странно? Нисколько. У вас, дядя, и у людей вашего
 возраста было хоть прошлое, полная чаша радости, любви, была мо¬
 лодость. Какое это прекрасное слово: молодость! А у нас ничего не
 было, нет и не будет. Только до крика натянуты нервы. Мы все теперь
 сумасшедшие. Те, кого называют новым поколением. Сумцов. Сами виноваты. Не надо было ждать чудес каких-то, осо¬
 бенно счастья. Жизнь есть прежде всего жизнь — сумма больших бед
 и маленьких радостей. При известной энергии эти радости можно ум¬
 ножить. А ведь вам сразу тысячу и одну ночь подавай. Все журавлей в
 небе ловите. Мара. Ты несправедлив, папа. Какие там журавли!.. У нас... и си¬
 ницы в руках нет, вырвали. Нет даже воспоминаний. Лесницкий. Как это вы хорошо сказали, Мара: нет даже воспо¬
 минаний. Да и откуда их взять. Мы были еще подростками, когда гу¬
 сто потекла кровь, — война, революция. Не спишь иногда и думаешь,
 Бога пытаешь: почему у других было все, почему другим Ты дал мно¬
 го солнца, а нас пустил по миру?.. (Помолчав.) Таких, как я, много,
 тысячи, и все мы прокляты за что-то. Еще на школьной скамье меня
 больно ударило по голове жесткое время; потом озверение Граждан¬
 ской войны, холод, контузия, эвакуации, скитания за границей. Те¬
 перь вот — копоть завода и тоже нищета. А будущее... боже мой, если
 бы хоть оно у меня было! Сумцов. Уж не станешь ты утверждать, что и ждать тебе нече¬
 го? Порядочная ты калоша, Дима, баба, тряпка! Нет, нет, это глу¬
 боко верно: мало вас драли. Попал бы ты к моему отцу на воспита¬
 ние, тот бы в два счета превратил тебя в человеческий вид. Годик-
 другой порол бы по субботам, как меня, так ты бы и в семьдесят
 лет был молодым, а не то что в двадцать четыре. И слушать тебя не
 хочется! Л е с ницки й. Вы не волнуйтесь, дядя. Что ж, я не виноват во всем
 этом. Надо быть правдивым. Вы говорите — будущее. Но пусть даже
 завтра, сегодня даже падет советская власть, — жить так, как вы ког¬
 да-то жили и как только и можно жить, мы никогда не будем. Должно 405
«Всех убиенных помяни, Россия...» пройти по крайней мере полвека, пока наладится жизнь, а тогда она
 потеряет всякий смысл. И потом... Я люблю Россию, страшно люб¬
 лю, но мне нужна не только она. Нужна семья, родной дом, привыч¬
 ный труд. А у меня вся семья погибла, дом сожжен, трудиться мне не
 для кого. Если я и хочу, очень хочу вернуться в Россию, то исключи¬
 тельно потому, что у меня там осталось... Хотя это не важно. (После
 паузы.) Писем мне не было? Мара. Нет. Может быть, с вечерней почтой. Лесницкий (про себя). Это так мучительно, если не пишут... За сценой слышен голос Грена. Г р е н. А я скажу, что ты куришь! А я скажу! 2 В комнату вбегает со стаканом воды в руках Оля, за ней Грен. Оля. Папа, Анатолий меня дразнит! (Спотыкается и роняет на пол
 стакан.) Мара (вздрагивает и быстро вскакивает с табуретки, крича). Аа...
 Это невозможно, наконец! Ты не ребенок! Вечно, как угорелая... (Успо¬
 коившись, виновато.) Извини меня, Оля. Я просто испугалась. (Уходит.) Сумцов. Что это с Марой творится? Такая раздражительность. Лесницкий (негромко). Мы все теперь сумасшедшие. Оля. Мара теперь от каждого шороха вздрагивает, но я ведь не на¬
 рочно. (Подбирает осколки стекла и уходит.) Грен. Нервы. И то сказать: играя в душном кафе ежедневно до двух
 часов ночи, кто не станет нервным, а у Марьи Андреевны и так пло¬
 хое здоровье. Господа, знаете последнюю новость: в Москве бунт. Сумцов. По сведениям из Риги? Грен. Почему непременно из Риги? Сумцов. Оттуда вылетают все утки. Вероятно, рижский климат
 располагает к вранью господ собственных корреспондентов. Грен. Нет, это из местных источников. Часть ЧОНа, под коман¬
 дой какого-то бывшего полковника... позвольте, как его фамилия?.. 406
Приложение забыл... окружила Кремль; в самом городе погром. Говорят, правитель¬
 ство бежало на аэропланах. Сумцов. Ерунденция. Гр е н. За что купил, за то и продаю. Входит Оля. Сумцов. В этом, конечно, нет ничего невозможного, так оно в
 конце концов и будет, но придется еще потерпеть. Перевороты не де¬
 лаются так — хапай-лапай. Кроме того, слишком уж неудачно сфаб¬
 рикован ваш бывший полковник. Будьте уверены, милый мой, что к
 ЧОНу и близко не подпускают нашего брата, старых офицеров. Разве
 какой-нибудь отъявленный мерзавец. Грен. Может быть, может быть. (Лесницкому.) Дмитрий Петрович,
 у нас с вами с понедельника сверхурочная на заводе. Лесницкий. Да. Мне это все равно. Если не дано урочно жить,
 надо сверхурочно работать. Грен. Почему так мрачно? Лесницкий. Нет причин веселиться, знаете. Грен.Положение у всех нас пиковое, это верно. Но выход все же
 есть. Лесницкий. Какой? Грен. Отсутствие выхода. Лесницкий. Это оригинально. И, следовательно, надо сми¬
 риться? Грен. Никогда! Следовательно, надо искать его, пробивать голо¬
 вой, прогрызать зубами. Для этого прежде всего надо верить в свои
 силы. Лесницкий. А если их нет? Гр е н. Не может быть. Это вам только кажется. Оля. По-моему, Анатолий не совсем прав. Иногда чувствуешь себя
 совершенно раздавленной. Хочешь сделать что-нибудь, поднять ру¬
 ку — и не можешь. Как связанная. Раньше этого у меня не было. Сумцов. Ну, если и Олюша начинает философствовать, лучше
 бежать. И какая вы молодежь, спрашивается? Вот только Анатолий 407
«Всех убиенных помяни, Россия...» Борисович держит марку, а остальных — в пушку зарядить и выстре¬
 лить. Пойду-ка я вскопаю две-три грядки. (У двери.) Господин песси¬
 мист, сегодня ваша очередь воду таскать и поливать. (Уходит.) Лесницкий. Хорошо, дядя. (Грену.) Живу я с вами третий год в
 одной комнате, вместе добываем насущный кусок хлеба, а я вас мало
 знаю. Вы намного старше меня? Грен. Кажется, на два года. Лесницкий. Так. Значит, двадцать шесть. Скажите, вы еще не
 устали? Грен. Что? Лесницкий. Ну, вот... жить? Грен. Откровенно говоря, — да; мне тоже пришлось много испы¬
 тать. Но я стараюсь не распускать себя, держу свою персону в ежовых
 рукавицах. Лесницкий. Это, должно быть, очень трудно. (После паузы.) Раз¬
 решите еще один вопрос. Молодости у нас нет, мы колоссально ограблены судьбой. Для чего
 же вы тогда живете? Гр е н. Я живу из гордости. Лесницкий. Объяснитесь. Грен. Да, из гордости. Вы говорите, нет молодости, усталость? —
 хорошо. Бездомье, нищета, горький кусок хлеба? — прекрасно. Так
 вот я живу для того, чтобы доказать, что не единым хлебом жив чело¬
 век. И в самом деле, правда, конечная правда — у нас, а не у них.
 А опуская руки, я этим самым сдаюсь без боя, то есть унижаю себя и
 свою правду. Ведь так? Лесницкий. Да, я с вами согласен. Грен. Ну вот. А отсюда вывод: выжить, во что бы то ни стало вы¬
 жить, оказаться победителем, не отступить перед жизнью — в этом
 вопрос простого самолюбия. Да и с какой стати падать духом? По ка¬
 кому праву? Если они выгнали нас из России, то это вовсе не значит,
 что они выгнали из нас Россию. Лично во мне Россия жива, и буду¬
 щее ее дорого мне, как никогда раньше, а это обязывает к сопротив¬
 лению, к борьбе. Лесницкий. Я понимаю вас, да. Хорошо быть гордым, житей¬
 ски. А я вот не могу. Мне, Анатолий Борисович, часто кажется, что 408
Приложение меня уже раз расстреляли, а я каким-то чудом опять ожил, живу. Это
 очень глупое и мучительное ощущение. Грен. Вас ставили когда-нибудь к стенке? Лесницкий. Ставили, два раза. Грен. Да, это не забывается. Пауза. Оля. До обеда я перебирала наше, как мы говорим, «Святая свя¬
 тых» — шкатулку с фотографиями. Только ее и вывезли из дому. Вы,
 кажется, видели, Дима? Лесницкий. На крышке перламутровый слон? Оля. Да, а внутри, под крышкой, костяные обезьяны; дедушка из
 Японии привез. Перебирала и нашла ужасно смешную карточку: наша
 беседка вся в снегу, наверху папа в романовском полушубке и сеттер
 Джек. Папа с ружьем в руках, в торжественной позе, а у Джека какая-
 то тряпка в зубах вместо зайца. Долго думала, зачем это они на бесед¬
 ку забрались, а потом вспомнила: в тот день папа вернулся с охоты с
 пустой сумкой, и мы решили поставить памятник горе-охотнику. Это
 было перед самой революцией. В то время вы с тетей Женей гостили
 у нас. Лесницкий. Мама очень любила ваш сад. Он и зимой был чу¬
 десен. Оля. Разве его можно было не любить? Он такой славный, Гос¬
 поди! Совсем заросший, как густой лес; идешь, идешь — и конца
 не видно. Соловьев — тысячи. Его все так и называли — «Соловьи¬
 ный сад». А помните, Дима, огромный двор, весь в траве, как будто
 ковром зеленым покрыт? Скат к реке, ромашки, наша лодка «Зо¬
 лотая рыбка»? Лесницкий. Помню. (Помолчав.) На реке, в вашей «Золотой рыб¬
 ке», я в первый раз полюбил. Было мне тогда пятнадцать лет. Несклад¬
 ный такой, в измятой гимназической фуражке. Нарочно сломал ко¬
 зырек, вырвал подкладку — почему-то считалось шиком. А ее, девушку
 ту, имя ее — забыл уже. Помню только синее платье и тяжелую русую
 косу. Оля. Не ценили мы прошлого, не берегли. Все казалось — не так,
 все мало. А теперь... не знаю даже, было ли все это или так, присни¬
 лось? (Небольшая пауза.) Комната моя стоит, как живая. Хорошая моя 409
«Всех убиенных помяни, Россия...» детская. Солнечные зайчики на стенах; в углу, на крохотных кресли¬
 цах — куклы. Смешные такие. За стеной Мара играет, любила она тог¬
 да музыку. А откроешь окно, — липы, красная и белая сирень. Спря¬
 чешь в них лицо, дышишь сладким запахом. Иногда даже перекрес¬
 тишься украдкой: хорошо жить, Господи! Грен. Мне детство и юность пришлось провести в городе, в Пе¬
 тербурге: терпеть не могу этого слова — Петроград! Лесницкий. АЛенишрад? Грен. И подавно. Природу, особенно южную, знаю очень мало.
 Как-то был на Волыни, да и то проездом. Но всегда тянуло меня к де¬
 ревне, к заброшенным старинным усадьбам. Хотелось побродить в
 лесу, жаворонка в поле послушать, поудить рыбу. Как это, должно
 быть, хорошо: полежать на песке, под знойным солнцем, и потом ныр¬
 нуть в холодную воду. Лесницкий. Было в русской провинции что-то такое, чего не
 расскажешь словами. Какая-то радушная дремота, сонный уют, ти¬
 шина. Я вырос и учился в маленьком уездном городке. Вернее, это
 было просто большое село с десятком-другим каменных домов и
 необычайным количеством церквей: четырнадцать. Ни электриче¬
 ства, ни железной дороги; мостовая только на главной улице. Ко¬
 нечно, сплетни, ужаснейшая пыль летом, невылазная грязь осенью
 и весной, целая галерея чеховских, даже гоголевских типов. Но ни¬
 где так свободно не дышала грудь, нигде так близок не был Бог, про¬
 стая человеческая радость, покой, как в этом медвежьем углу, в са¬
 дах и старосветских домиках этих. И оттого, что все это отнято, и,
 может быть, навсегда, — еще больнее и дороже память о нем. Грен. Почему же навсегда? «Будет буря, мы поспорим и поборем¬
 ся мы с ней!» Вернем все утраченное. Клянусь вам, Россия будет, мы
 будем! Лесницкий. Мы не можем быть, нас уже нет. Мы уже не люди, а
 «нарочно». Грен. Вы невозможны, Дмитрий Павлович. Только тоску наводите
 на всех. Оля. Если сойти с балкона, несколько шагов вправо, — большой
 овальный цветник. Был там когда-то фонтан, потом его засыпали. По
 краям — шелковая трава, а в середине — левкои, штамбовые розы, ас¬
 тры. Астры цвели до поздней осени. На дворе октябрь уже, по утрам
 иней, а они все стоят, красные, белые. У беседки — море гвоздик. До 410
Приложение сих пор каждую ночь снятся. (Помолчав.) И флигель наш все снится.
 Вы не забыли его, Дима? Лесницкий. Не забыл. Оля. «Летний дворец», как он у нас назывался. Две малюсень¬
 кие комнатки с окнами в сад, в малину. Нелепые обои, сборная ме¬
 бель, но какой уют, сколько солнца всегда! Наберешь полную та¬
 релку черешен — какие у нас были черешни! — сядешь с ногами на
 диван с продавленными пружинами и блаженствуешь. Рядом все¬
 гда кот спал, мягкий, будто совсем без костей. Да... Никак не могу
 избавиться от чувства, будто именно в этом диване, в его скрипу¬
 чих пружинах детство мое похоронено. Вместе с косточками от че¬
 решен... Лесницкий. Вам все же легче, думаю. В вас годы молодости не
 успели еще заглушить воспоминаний, вот солнечных зайчиков этих,
 мягкого кота. А я оглянусь назад, — сплошная темь. Ни одного свет¬
 лого пятна. Если что и было, оно затушевано кровью, запеклось в кро¬
 ви. (Смукой.) Жизнь погибла. Оля, родная моя, жизнь погибла... Се¬
 годня как-то... боюсь я гибели. Я хочу жить, смеяться, счастья мне
 надо. Как же без счастья? А нет его. Походим еще на земле и захлеб¬
 немся. Ау, молодость! (Оля начинает плакать.) Не вернешь. Ничего.
 Ничего. Так просто. Грен. Оля... что такое? Плачешь?! Господь с тобой, что случилось? Лесницкий. Простите, я только расстраиваю себя и других. (Це¬
 лует Оле руку и уходит.) Грен. Нудный человек. Другой раз просто разругать хочется: да пе¬
 рестаньте же вы ныть, наконец. Кому от этого легче! А потом посмот¬
 ришь ему в лицо: в глазах такая боль, что и самому жутко становится.
 Не поймешь его. Оля (после паузы.) Трудно ему очень, тяжело. Мать умерла голод¬
 ной смертью; сестру, Зину, на его глазах... Зина после этого за¬
 стрелилась. Теперь вот около года писем нет от невесты, в России она. Грен. Как много теперь горя все-таки. Всюду, куда ни посмот¬
 ришь. Вдвойне бережешь свое счастье, кутаешь, как ребенка: а вдруг
 случится что нехорошее... (Нежно.) Люблю тебя, Оля. Не надо грус¬
 тить. Мы дойдем как-нибудь домой, ты не бойся. Оля. С тобой не страшно. Ты сильный, не согнешься. И самое
 главное: ты мой. И хорошо это, и странно: мой. Мой жених. (Загля¬
 дывая Грену в глаза.) Любишь? 411
«Всех убиенных помяни, Россия...» Грен. Разве можно спрашивать? Песенка есть такая английская:
 люблю тебя, люблю тебя, а больше не сказать. Слов еще таких не вы¬
 думали. (Прижимается щекой к голове Оли.) Оленька... (Помолчав, шут¬
 ливо.) Да и как не любить такую девочку пухлую, совсем девочку. Ан¬
 дрей Федорович уверяет, что ты и теперь не прочь куклу купить. Оля (капризно). Куплю. Пять, двадцать кукол. И буду играть до
 седых волос. И замуж за тебя не выйду, вот! Грен (смеется). Разрешите спросить, мадемуазель, вам завтра
 двадцать лет или двенадцать? Какой вы еще ребенок, Оля, право!
 У-у-у, как серьезно сдвинулись брови. Оля (шутливо). Вы, конечно, взрослый. Подумаешь, двадцать
 шесть лет! Терпеть не могу мальчишек. Мне нравятся лысые, очень
 глухие и чтоб обязательно на костылях. А вы — так, на безрыбье. По-
 лучили-с? Грен. Благодарствую! Должен сознаться, у вас тонкий вкус.
 (Меняя тон, серьезно.) Оля, ты не замечаешь, что Мара с каждым
 днем... Входят Мара и Лесницкий. Мара. У нас в доме было два культа: культ Наполеона и культ
 Шопена. Папа положительно бредил маленьким корсиканцем. Его
 кабинет, и в городе и в деревне, был увешан огромными полотнами
 битв при Аустерлице, Ватерлоо, эпизодами из египетской и русской
 кампаний. Отовсюду выписывались всевозможные статуэтки, гипсо¬
 вые слепки с руки Наполеона, гипсовые маски, книги по наполеоно-
 ведению. Кажется, была такая наука. Страстное увлечение Шопеном
 у меня наследственное, от бабушки. Бабушка всего Шопена, от пер¬
 вой до последней ноты, знала наизусть. Не правда ли, изумительная
 память? Лесницкий. И изумительная влюбленность. Мара. Долго и я была, так сказать, в шопеновском плену. Года за
 два до нашего бегства я изменила ему ради Бетховена. Тоже ночи про¬
 сиживала за роялем. Грен. Красивая есть легенда о его «Лунной сонате». Лесницкий. Какая? Мара. У Бетховена была знакомая девушка, слепая от рождения.
 Глядя и перебирая листья, она кое-как могла их себе представить. То 412
Приложение же и с лицами родных, окружавшими ее вещами. У слепых ведь чув¬
 ство осязания необычайно остро. Солнце она понимала, воображала
 его яркость и тепло по горячим лучам, согревавшим ее. Но лучи хо¬
 лодной луны ничего не давали безжизненным глазам слепой. «Я не
 могу понять, — сказала она однажды Бетховену, — что такое лунный
 свет. Расскажите мне о нем, дайте почувствовать». И Бетховен, сев за
 рояль, в потоке лунного света сыграл впервые экспромтом свою «Лун¬
 ную сонату». Оля. Бабушка, помню, рассказывала, что невеста Шопена, умер¬
 шая до свадьбы, удивительно серебристо смеялась. Смех этот и выра¬
 жен в его седьмом вальсе. Грен. Хорошо, что сегодня суббота. Завтра можно поспать доль¬
 ше. Люблю, грешный человек, поваляться в кровати до одиннадцати,
 двенадцати, чаю выпить не спеша. Кстати, самовар уже закипел. Оля. Пойду посмотрю. (Уходит, за ней Грен.) Мара. После двух лет фокстротов, тустепов, джимми — музыка
 мне опостылела. Верите ли, подчас каждая нота, каждый звук мне
 физически противны. Будто потная, прокопченная сигарным дымом
 рука водит вам по лицу. Добарабанишь как-нибудь и решаешь: баста,
 не могу больше, завтра брошу. Но есть ведь надо. Ну и идешь в это
 проклятое кафе. И весь ужас в том, что отвращение к кабаретной му¬
 зыке постепенно переходит и на другую, настоящую. Лесницкий. Это время как-то сразу переоценило все ценности.
 Милое стало ненавистным. Мара. И какая ирония судьбы! Я мечтала, жила мыслью прово¬
 дить бессонные ночи за роялем. И вот (горько улыбаясь) — провожу:
 хриплое пианино, танцовщицы второго сорта, пьяные крики. Да и
 Оле... очень повезло. В детстве самой для нее большой радостью было
 шить куклам платья. Теперь она тоже шьет наряды куклам, только
 взрослым, капризным и грубым. И за что все это, Боже, — не пойму. Лесницкий. Есть какой-то тайный смысл в нынешней бессмыс¬
 лице. Не может быть, чтобы мы гибли даром! Но смысл запрятан глу¬
 боко, не сыщешь. Мара. Любви ждала жадно. И — тоже ребячество — любви безот¬
 ветной. Ненужной тому, кого любишь. Казалось, что так трогательно
 и тонко, что ли, — молча страдать, видеть холодное равнодушие на
 любимом лице... (Опуская голову.) И это теперь исполнилось, к несча¬
 стью. Напророчила сама себе. 413
«Всех убиенных помяни, Россия...» Лесницкий. Мара, вы не сердитесь на меня? Мара. За что? Лесницкий. Все время чувствую себя виноватым без вины.
 Я ведь знаю, что... любите вы меня, и не могу ничего дать взамен. Ни¬
 чего не могу. М ар а. Не надо об этом, Дима. Мне больно. Лесницкий.Я уже давно сам себе не принадлежу. Отдан весь, без
 остатка. Пауза. Мара. А если та, от кого вы так ждете писем, забыла вас, вышла
 замуж? Лесницкий (вздрогнув, почти крича). Это невозможно! Мара. Теперь нет ничего невозможного. Если и вы станете ненуж¬
 ным? Лесницкий (упавшим голосом, спокойно). Тогда я умру. Сей¬
 час же. Мара (вполголоса). Нет, не надо. Пусть я задохнусь молча, только
 бы вы жили и были счастливы. Пусть лучше она... (Громко.) Не слу¬
 шайте меня, Дима. Я говорю вздор. Лесницкий. Я подумал сейчас о том, что мне следовало бы уехать
 отсюда куда-нибудь. Мара. Не знаю. Может быть. Входит Сумцов. Сумцов. Что это вы, господин хороший, на огород не изволили
 прийти, а? Лесницкий. Ах да, я и забыл. Иду. (Заметив в руках у Сумцова
 письмо.) Это не мне, случайно? Сумцов. Тебе, из России. Только не получишь, пока не выпол¬
 нишь наряда по поливке. Лесницкий. Разве этим шутят, дядя?! Сумцов. Ну, на, на. Я же понимаю. (Лесницкий берет письмо и ухо¬
 дит, разрывая на ходу конверт.) Теперь, дай Бог, успокоится. А то хо- 414
Приложение дат все, шляпа, как в воду опущенный. (Садится рядом с дочерью.) Чего
 это девочка моя такая грустная? Обидел кто? Мара. Нет, так. (Кладет голову на плечо отца.) Нехорошо теперь
 жить, папа, совсем нехорошо. Сумцов (ласково). Стыдись, Мара! В двадцать два года такую
 пессимистику надо в бараний рог гнуть. Была бы здорова, детка, а
 все остальное приложится. Жизнь хороша, поверь мне, старому пи¬
 столету. Мара (улыбаясь). Ты сам, папа, иногда грустишь втихомолку.
 Правда, по ночам больше, когда не спится. Сумцов. С чего это ты вздумала? Мара. Еще прошлой ночью ты пришел к нам в комнату, попра¬
 вил Оле одеяло и сказал про себя, — ты ведь часто сам с собою разго¬
 вариваешь: «Бедные мои девочки, горько вам пришлось». И перекре¬
 стил нас. Сумцов (смущаясь). Ну, это, тебе приснилось. Мара. Ничего не приснилось. После этого ты еще поднял с полу
 гребенку и положил на стол. Что, скажешь, неправда? Сумцов.Ахты сыщица этакая, все знаешь! Однако пора вечерять,
 как говаривала наша нянюшка, где-то она теперь мается? Пойдем по¬
 можем Оленьке по хозяйству. (Оба идут к двери.) Пить чай на балко¬
 не не придется: ветер начинается и пыльно очень. Интересно, быва¬
 ют ли здесь наши воробьиные ночи? (Уходит.) На сцене некоторое время никого нет. Входит Лесницкий. Лихорадочно
 сжимая в руке письмо, тревожно оглядывается, будто к чему-то прислушиваясь,
 затем тяжело опускается на стул у стола, расправляет скомканный листок письма
 и читает его, упав головой на кисти рук. Лесницкий. «Боюсь я очень, что это письмо совсем замучит тебя,
 Дима. А молчать нельзя уже. Сказать ведь надо когда-нибудь, надо.
 Скоро полгода, как я замужем. То есть это и не замужество, а так —
 живем вместе. Записали нас где-то, и в церкви не были. Сама теперь
 не пойму, зачем так вышло. Любила тебя крепко и сейчас, прости, ка¬
 жется, люблю. И вот ушла от тебя, хороший. Тяжело это очень, ты по¬
 верь. Нравился мне чем-то он, муж мой. Встретились мы в канцеля¬
 рии, служила я тогда. Он дикий был какой-то, глаза горят. Может
 быть, и красивый. Да, красивый. Несколько дней всего прошло — и
 забылся ты, мой. Ведь мой ты, Господи! Как будто и не было тебя. 415
«Всех убиенных помяни, Россия...» И еще есть было нечего, с квартиры меня гнали. Ты не думай, что оп¬
 равдываюсь. Смешно это и не поможет. Атак говорю, к слову. Пошла
 раз к нему, потянуло, он и взял меня. Потом женой его стала, думала,
 что хоть любит. Я не то пишу, совсем не то. Он прямой, грубость была
 в нем тогда желанная, коммунист. Да, вот и думала: любит. А теперь
 бьет он меня часто, площадная ругань. Выбилась я из сил. Вчера еще
 ударил очень больно кулаком по груди, а я ребенка жду. Ты пойми,
 страшно горько мне. Загадила тебя, все хорошее наше, молодость
 свою, а жить как? Как же жить дальше, Боже ты мой? Дима, мальчик
 мой светлый, ты это письмо порви, и все порви. Не надо ничего. И не
 кляни меня. И так уже наказана, не твоя, я и сама не знаю чья — Галя».
 (Плачет, разрывая письмо на куски.) Да... (Встает, думает о чем-то.)
 Да... (Решительно.) Да! (Быстро уходит.) Через минуту за сценой слышится выстрел. Большая пауза. Входят Сумцов, Мара и Оля. Сумцов (неся самовар). Хоть в суд подавай. Каждый день говорю
 этому стрекулисту: желательно вам ворон стрелять — идите в поле, в
 лес, а нечего тут нам под окнами хлопать. (Ставит самовар на стол
 налево и садится в кресло.) И добро бы хоть в одну ворону попал, а то
 мажет все, шляпа. Мара. Выстрел как будто не ружейный. Сумцов. Понимаешь ты, берданка, заячьей дробью. Оля. Анатолий за ним пошел. (Разливает чай.) Завтра воскресе¬
 нье, отдых от работ. Поедем на лодке. Мара. А для меня суббота самый тяжелый день. Только под утро
 приходишь домой. (Смотрит на часы.) Вот уже скоро и идти надо. Входит Грен. Грен (неестественно весело). Эх, яблочко, да куда катишься... Сумцов (читая газету). Попадешь в ге-пе-у, не воротишься. Грен. Совершенно правильно. Вашими устами глаголет истина.
 (Протягивая Маре модный журнал.) Полюбуйтесь, последний крик
 моды. Платье такое, что (делано смеется) нельзя разобрать, где низ,
 где верх. Эх, яблочко... у Софы Александровны для вас стащил. Оля (рассматривая с сестрой журнал). Это же ужас, какие
 платья! 416
Приложение Грен (Сумцову). А в Болгарии опять что-то начинается. Мара (сестре). Вот это очень оригинальное. Грен (подходя к Сумцову). Горячая кровь у наших братушек.
 (Тише.) Все не могут успокоиться. (Тихо.) Андрей Федорович, Дима
 застрелился... ЗАНАВЕС Гельсингфорс, 1924 (Дни нашей жизни. 1925. Февраль. № 5)
СОДЕРЖАНИЕ Н. С. Михалков. К читателям 5 ЭЛ. Каркконен, Д.В. Кузнецов, В.В. Леонидов. Предисловие 6 СТИХОТВОРЕНИЯ «Ладонка» (Белград, 1926 г.) «Я — Иван, не помнящий родства...» 19 «Оттого высоки наши плечи...» 19 Первый бой 20 «Идти в юдоль не вброд, а вплавь...» 21 «Любите врагов своих... Боже...» 21 Корнилову 22 I. «В мареве беженства хилого...» 22 II. «Не будь тебя, прочли бы внуки...» 23 Возмездие 23 «Все это было. Путь один...» 24 России 25 «Кто украл мою молодость, даже...» 25 «Законы тьмы неумолимы...» ; 26 «Не бойся, милый. Это я...» 27 «Мальчик кудрявый смеется лукаво...» 28 «Одна догорела в Каире...» 28 «Ты кровь их соберешь по капле, мама...» 29 «Кипят года. В тоске смертельной...» 30 «Ты не думай, все запишется...» 30 «Помните? Хаты да пашни...» 31 «Когда палящий день остынет...» 32 «Поток грохочущих событий...» 32 «У царских врат икона странная...» 33 418
Содержание На Сайме 34 «Ты брошен тоже, ты поймешь...» 34 «Пели под окнами клены...» 35 «Можно стать сумасшедшим от боли...» 36 «Сегодня месяц совсем весенний...» 37 Ревность 37 В поезде 38 Закат 39 «Пять лет, пять долгих терний...» 39 «И канарейки, и герани...» 40 «А проклянешь судьбу свою...» 41 «И смеялось когда-то, и сладко...» 42 <Невозвратное> Carte postale 43 Проза 43 Терцины 44 «В пути томительном и длинном...» 45 «Когда в товарищах согласья нет...» 45 «Я любил целовать Ваши хрупкие пальчики...» 46 России 46 «В этом городе железа и огня...» 47 «Никто не вышел ночью темной...» 47 Новый год 48 Сонет 49 Ты 50 Chanson triste 51 Колыбельная 52 Невозвратное 53 «Все медленнее караваны...» 53 «Какая радость — любить бессвязно!..» 54 «Ты ушла в ненавидимый дом...» 54 «Падай! Суровыми жатвами...» 55 «До поезда одиннадцать минут...» 55 «Мы все свершаем жуткий круг...» 55 Кто? 56 «Огневыми цветами осыпали...» 56 «Придут другие. Они не вспомнят...» 57 Звенящая мысль 57 419
Содержание «Птичка кроткая и нежная...» 58 Крещение 59 «В больном чаду последней встречи...» 59 «Что мне день безумный? Что мне...» 60 «Это было в прошлом на юге...» 61 Завтра 61 У последней черты 62 «Я был рожден для тихой доли...» 63 «В смятой гимназической фуражке...» 63 «Мне больно жить. Играют в мяч...» 64 Буря 65 «Был взгляд ее тоской и скукой...» 65 «Блажен познавший жизнь такую...» 66 «Когда судьба из наших жизней...» 66 Александрийский стих 67 «Как близок этот день вчерашний...» 68 «Иногда мне бывает тихо...» 69 Весенняя осень 70 «Ты одна беспощадно утеряна...» 70 «Но, синие роняя капли...» 71 «Снова грусти тяжкая ладья...» 71 «Ночь опустит траурную дымку...» 71 «Что ты плачешь, глупая? Затем ли...» 72 Любовь 73 Молодость 74 «Двадцать три я года прожил...» 74 Петру 75 «И за что я люблю так — не знаю...» 76 РАССКАЗЫ И ОЧЕРКИ Плен (Крым, 1920 г.) 79 Предисловие 79 I. Джанкой 80 II. Глава из книги «Плен» 91 III. Плен 95 IV. В немецкой колонии 101 V. Чонгарский мост 106 VI. Дневник 108 420
Содержание Дым отечества 110 I. Сливки общества 110 II. В деревне 114 III. Комячейка 118 IV. Сашенька 125 V. Дом ребенка 128 Книга былей 133 I. Трое 133 II. Дроль 136 III. В паутине 142 IV. Огнь пожирающий 146 V. Чудо 152 VI. Четки 155 Очерки о Соловках 158 I. Из Соловков в Финляндию 158 II. Северные лагеря особого назначения 161 III. «Лечение» больных в Соловках 163 IV. Социалисты на Соловках 165 Очерки о Валааме 168 I. Встреча с Вырубовой на Ладоге 168 И. Валаам — святой остров 170 III. Валаамские скиты 172 IV. На скитах Валаамских 177 Роман рижанина-декабриста (историческая быль о живом мертвеце) 181 Пароль 188 Майский Барин (рисунок с натуры) 193 Кусочек рая (рисунок с натуры) 197 Пасхальный жених (из «Крымского альбома») 200 Правда о 7000 расстрелянных 205 Белой ночью 209 Новые годы (страницы из дневника) 213 Крымский этюд (отрывок из дневника) 219 Пьяная исповедь 223 Там 226 421
Содержание В мертвом доме 229 Лафа 237 Дневник моего дяди 243 Записки лысого дурака (глава из повести) 246 Во второй раз 249 Балда (рассказ «сознательного» пролетария) 253 Глава из неоконченной повести 258 Пепел (сказка) 261 Без заглавия 264 Лимонадная будка 267 У заветного предела 273 Ромашки 277 Моему внуку. Завещание 280 ПУБЛИЦИСТИКА 1 августа 1914—1924 гг 285 Век нынешний и век минувший 287 История великой русской революции 290 Политическая сатира в 1905—1906 гг 294 Анна Вырубова о себе, царице и Распутине 298 Молодежь и контрреволюция 302 Мещанские мысли 307 О мещанстве 310 О свободе (размышления обывателя) 313 От царского гимна к «Двенадцати» 315 Александр Блок. Литературный силуэт (к трехлетию со дня смерти) 317 Брюсов 323 Репин 326 Петербургу 329 Петр 332 Русские в Финляндии 335 Параллели 338 Да, но Каутский утверждает 341 Кронштадтское восстание 344 Еще о разногласиях по отношению к Армии 350 Институты благородных девиц 352 Открытое письмо А.П. Столыпину 354 Портрет. Генералу Врангелю 358 Слащов-Крымский 362 422
Содержание Господа обыватели 366 Пока не поздно 370 Союзники 373 Тысячи 376 Наша задача 378 ПРИЛОЖЕНИЕ Правда о Марине Веневцевой 383 Письмо 393 Письма Ивана Савина 396 1. Письмо от 15 мая 1923 г 396 2. Письмо от 19 мая 1923 г 399 3. Письмо от 26 июня 1923 г 400 4. Письмо от 17 августа 1923 г 401 Молодость (драматический этюд в одном действии) 403
Иван Савин «ВСЕХ УБИЕННЫХ ПОМЯНИ, РОССИЯ...»
 Стихи и проза Редакторы Э.В. Каркконен, Д.В. Кузнецов, В.В. Леонидов
 Художник B.C. Голубев
 Корректоры Н.Ю. Стронина, М.Г. Смирнова
 Оригинал-макет Е.Г. Щербаковой
 Набор АН. Дорошенко Подписано в печать 23.04.07 г.
 Формат 70x100/16
 Тираж 1000 экз. Заказ №772 Российский Фонд Культуры
 119019, Москва, Гоголевский бульвар, 6
 Тел.: (495) 739-20-70
 Факс: 291-71-80 Электронный вывод и печать в ППП «Типография «Наука»
 121099, Москва, Шубинский пер., 6