Текст
                    Валерий
вотрин

составитель
бестиариев




Валерий Вотрин СОСТАВИТЕЛЬ БЕСТИАРИЕВ Рассказы Jaromír Hladík press Санкт-Петербург 2021
УДК 821.161.1«20» ББК 84(2)6 В79 Валерий Вотрин. Составитель бестиариев: рассказы. — СПб.: Jaromír Hladík press, 2021. — 248 с. ISBN 978-5-6046601-8-8 Фантасты и авангардисты первой половины ХХ века регулярно пугали своих читателей грядущим восстанием машин. Образ этот не был исторически случайным: именно к началу ХХ века созданные человеком технические устройства образовали столь сложную и взаимосвязанную среду, что, казалось, только шаг отделяет эту среду от обретения автономии и превращения в угрозу. Важнейшая тема прозаика и переводчика Валерия Вотрина (р. 1974) — вмешательство оживших знаков и знаковых систем в человеческую жизнь: например, в рассказе «Икота Якова И.», написанном за несколько лет до пандемии COVID-19, шуточное заклинание от икоты превращается в сценарий всеобщей эпидемии. На первый взгляд рассказы Вотрина напоминают интеллектуальные игры, но их значение — намного глубже: они говорят о положении человека в мире, где дискурсы и знаки, подобно техническим устройствам за век до этого, превратились в среду существования человека, и законы этой среды ее живым обитателям приходится постигать заново, как путешественникам, наугад осваивающим новую, неизвестную прежде страну, где действуют, но в новом контексте и новых воплощениях, важнейшие силы человеческой психики — любовь и страх, властолюбие и бескорыстное стремление к познанию. © Валерий Вотрин, 2021 © Илья Кукулин, статья, 2021 © Настя Бессарабова, оформление обложки, 2021 © Jaromír Hladík press, 2021
Илья Кукулин В окружении восставших знаков …он понял: мир — один огромный Знак, который подан, чтоб проник узнал, что Знак — охотник, понял же — фазан, вернее — знак фазана, архетип добычи; и Охотник, то есть Знак Охотника — он знает, где сидит вся архидичь добычи: в том углу… Владимир Строчков1 Валерий Вотрин — один из самых своеобразных мастеров в современной русской прозе. О его романах пишут, хотя и не слишком часто. Их анализируют не только критики, но и исследователи-слависты2. О рассказах же почти не говорят. Впрочем, современному русскому рассказу вообще не повезло с критическим обсуждением. Любой маломальски заметный роман удостаивается, как правило, нескольких рецензий и обсуждений в социальных се1 2 «Проник» и «понял» в этой цитате — самостоятельные олицетворенные сущности. Lunde I. Language on Display: Writers, Fiction and Linguistic Culture in Post-Soviet Russia. Edinburgh: Edinburgh University Press, 2018. P. 167–178. 5
тях, сборники же рассказов даже таких известных авторов, как Владимир Сорокин, встречаются молчанием — скорее недоуменным, чем враждебным3. По-видимому, у критики нет сформированного языка, на котором можно говорить о такой материи, как сборник рассказов. О коротких произведениях Вотрина говорить особенно сложно. Его метод нов, но инновативность не слишком заметна и требует словно бы дополнительного наведения читательского зрения на резкость. Некоторые из его приемов кажутся близкими к концептуализму: так, вотринский Бармалей, переходящий из сказки Корнея Чуковского прямо в нынешнюю, вполне «реалистически» описанную африканскую страну Либерию, казалось бы, недалеко ушел от «детских» персонажей романа Павла Пепперштейна и Сергея Ануфриева «Мифогенная любовь каст», вроде Карлсона, которые из обаятельных и симпатичных становятся вдруг страшными, как в хорроре. Но эти, сходные с концептуалистскими, ходы перенесены у Вотрина в иную эстетическую систему, которую, используя академическую терминологию, можно было бы назвать семиотическим гилозоизмом. Гилозоизм — разделявшееся в старину некоторыми философами представление о том, что вся материя одушевлена. В рассказах — впрочем, и в романах — Вотрина любые знаки и абстракции могут оказаться одушевленными и тем самым — непонятными для человека и не подчиняющимися ему. Даже меры длины могут превратиться в магических существ, напоминающих водяных змей (рассказ «Мерный остров»). Ожившие знаки вторгаются в реальность и становятся сильнейшим способом остранения, позволяющим увидеть и повсе3 Так, сборник Сорокина «Моноклон» — одна из лучших его книг 2000-х — остался, кажется, почти незамеченным. См., впрочем, одну из немногих рецензий — текст Мартына Ганина на сайте Colta.ru: http://os.colta.ru/literature/events/ details/18052/. 6
дневные дела, и привычные способы их описания как зыбкие, готовые разверзнуться в любой момент и обнаружить стоящий за ними пугающий мир, куда более реальный, чем то, что нам кажется «нормальным». Поэтому так важны в рассказах Вотрина сны и галлюцинации, которые являются персонажам: они — проводники по ту сторону помутневшего, неверного зеркала рутины. В целом такой метод можно метафорически описать с помощью пассажа из ранней повести Андрея Платонова «Эфирный тракт» (1926–1927), в которой электроны оказываются живыми существами. Они могут есть, умирать, действовать. Еще одна черта, которая роднит этот пассаж с рассказами Вотрина, — это невозмутимый тон естественно-научного описания с указанием точных цифр и ясно видимых деталей: В зале стоял какой-то ровный и постоянный шум, на который наш корреспондент вначале не обратил внимания. Осветив залу, наш сотрудник обнаружил некое чудовище, сидящее на полу близ железной массы. <…> животное издавало ровный стон. Корреспондент его сфотографировал (см. ниже). Наибольшая высота животного — метр. Наибольшая ширина — около половины метра. Цвет его тела — красно-желтый. Общая форма — овал. Органов зрения и слуха — не обнаружено. Кверху поднята огромная пасть с черными зубами, длиною каждый по 5–4 сантиметра. Имеются четыре короткие (1/4 метра) мощные лапы с налившимися мускулами; в обхвате лапа имеет не менее полуметра; кончается лапа одним могущественным пальцем, в форме эластичного сверкающего копья. Животное стоит на толстом сильном хвосте, конец которого шевелится, сверкая тремя зубьями. Зубы в отверзтой пасти имеют нарезку и вращаются в своих гнездах. Это странное и ужасное существо очень прочно сложено и производит впечатление живого куска металла. 7
Шум в лаборатории производил гул этого гада: вероятно, животное голодно. Это, несомненно, искусственно откормленный и выращенный Кирпичниковым электрон. Метод Вотрина роднит с московским концептуализмом то, что оба они основаны на опыте рецепции знаковых систем. Московский концептуализм (первоначально) — на восприятии чудовищного и гротескновпечатляющего в своей абсурдности языка советских газет, книг, картин — в диапазоне от 1930-х до 1970-х. Вотрин идет от опыта чтения, восходящего к советским 1970-м, но лишь в небольшой части советского по духу и месту происхождения. В тех немногих случаях, когда Вотрин работает со явно идеологизированными реалиями, он их всегда остраняет, вплетая в текст аллюзии, внеположные по отношению к замкнутой эстетике соцреализма. Так, рассказ «Лишко Стаханов» можно описать как вывернутый наизнанку сюжет фильма Георгия Александрова «Светлый путь»: это ведь в нем героиня работает сразу на 150 ткацких станках, а потом получает орден. «Вывернут» же он с помощью сказки братьев Гримм про Румпельштильцхена и знаний о том, что происходило в СССР одновременно со съемками «Светлого пути» (1940) — основанных то ли на «Архипелаге ГУЛАГ» Александра Солженицына, то ли на других книгах о Большом Терроре. По стилю рассказы Вотрина напоминают гибрид европейских романтических сказок — например, Вильгельма Гауфа, Андерсена или уже упомянутых братьев Гримм — и сложных прозаиков-модернистов ХХ века из Европы, Латинской Америки или Японии; переводы из таких авторов публиковали в 1970-е годы в «прогрессовской» серии «Мастера современной прозы». Точнее, не сами эти сказки и эту прозу, а воспоминание об опыте их чтения. Здесь может помочь очень продуктивная идея историка культуры и психолога Ирины Каспэ: она 8
объясняет, что в фантастической реальности романов А. и Б. Стругацких велика роль реалий, которые парадоксальным образом делают фантастическое повествование более «достоверным», отсылая к знакомому читательскому опыту: Ассортимент вин из «Трудно быть богом» (1963) — «шипучее ируканское, густое коричневое эсторское, белое соанское» <…> — воспринимается одновременно в двух модусах: притягательный модус реальности просвечивает сквозь не менее притягательный модус книжности. В «мушкетерском романе» (повесть Стругацких, конечно, отсылает к этой полке домашней библиотеки) вино — заметная деталь… Именно читательское желание вообразить — вне зависимости от тех или иных сюжетных перипетий — вкус «реального», невымышленного вина фиксируют и вместе с тем провоцируют Стругацкие4. Вотрин использует этот эффект «книжного узнавания» (впрочем, не обязательно только книжного: «Либерия» местами напоминает рассказы знакомых, побывавших с деловой поездкой в какой-нибудь далекой, редко посещаемой туристами стране) всякий раз для того, чтобы проткнуть стену уютной нарративной реальности. Как работает этот нарративный прием, можно понять, если учесть объяснение самого Вотрина. Тут я вынужден попросить прощения за спойлер: рассказ «Составитель бестиариев», которым открывается эта книга, является одновременно манифестом писателя. Герой этого рассказа, дон Федерико, говорит: «К сожалению, я не могу сказать всего.<…> Я действительно ее видел, но видел своими глазами, а они не заменят ваших. В книге тоже не будет точного описания: бестиарии пишутся по сво4 Каспэ И. Смысл (частной) жизни, или Почему мы читаем Стругацких? // Новое литературное обозрение. 2007. № 88. 9
им правилам. Мы не занимаемся биологическими исследованиями». Не только знаки могут ожить, но и мир вокруг может предстать как набор путеводных знаков, подобно тому как в бестиарии животные становятся олицетворениями добродетелей и пороков. Нужно только всмотреться и описать эти знаки по своим правилам. Движение «к знакам» и «от знаков» идет в две стороны. Персонажи Вотрина всегда обращаются к собеседнику — но и к читателю! — с вопросом: кто я? Угадай, чтобы спасти меня! И всякий раз оказывается одно и то же: если угадаешь, то нужно пойти за тем, кого ты угадал, и тогда будет трудно. В ходе многолетней работы Вотрин, видимо, воспитал в себе дистанцированное отношение к читателю и к миру: его как-будто-вторичный стиль, обманчивый в своей узнаваемости, словно бы анестезирует проговоренный в каждом из рассказов психологический конфликт, делает его стилизованным и условным. Лишь странные, иногда шокирующие финалы рассказов Вотрина напоминают о том, что за остроумными литературными играми скрывается этический призыв: угадай, поверь в то, что угадал, прими ответственность. Но надеяться на благополучный исход приключений — рискованно и опасно. Лучше быть готовым ко всему. Такая поэтика и такая этическая позиция — редкость в современной русской словесности, особенно в прозе. На воображаемой карте литературы позицию Вотрина можно условно локализовать между Павлом Пепперштейном и — очень далеко отстоящими от Пепперштейна Станиславом Львовским — как поэтом — или даже Еленой Фанайловой. Самим фактом своего существования, своего письма Вотрин указывает на возможности развития литературы, о которых раньше никто не предполагал, что они есть, что в этом тумане — вспомним один из рассказов этой книги — можно найти путь. Оказывается, можно.
СОСТАВИТЕЛЬ БЕСТИАРИЕВ

Составитель бестиариев О приезде иностранного специалиста было сообщено загодя. Еще за три месяца до его прибытия директор Нижнехоперской биологической станции, профессор Тольберг, получил сначала телефонограмму из своего университета, а потом — письмо на бланке, в котором значилось, что испанский биолог Федерико Агилар Серрана прибудет на две недели изучать особенности поведения выхухоли и необходимо его на это время разместить и оказывать ему всемерное содействие. Письмо вызвало у профессора Тольберга удивление: он еще не встречал иностранцев, интересующихся выхухолью. За границей, как было ему известно, вообще мало знают об этом животном. Но даже себе Тольберг боялся признаться в том, что он, ведущий специалист по выхухоли, знает о ней так же мало, как и его иностранные коллеги. Биологическая станция стояла в живописнейшем месте — на низком левом берегу Хопра, в старой тенистой дубраве, подходящей к самому пляжу, песчаному, чистому, пустынному, — из тех, которыми так славится эта река. На той стороне возвышались крутые меловые склоны правобережья, а позади станции, там, где кончалась дубрава, начиналась майская полынная степь — зеленое пространство, иссеченное дорогами и балками. Тольберг, сухощавый, горбоносый, дочерна загорелый, жил на биостанции практически круглый год. Семьи у него не было: Тольберг был убежденным холостя- 13
ком. Со студентами он был приветлив, охотно помогал, но близко не сходился: по природе он был затворником и любил, казалось, одних собак — их, крупных лобастых псов, похожих на степных волков, на станции было семеро. Летняя практика еще не началась, и, кроме Тольберга, на станции жили еще аспиранты — Леня Крупицын и Кристина Введенская, оба из Ростова, оба черноволосые, живые, веселые, похожие друг на друга, как брат с сестрой, и так же, как и близкие родственники, непрестанно вздорящие друг с дружкой по всяким пустякам. Они еще не провели на станции и недели, а уже успели несколько раз крупно рассориться и вновь помириться. Биостанция была небольшая: она была основана специально для изучения выхухоли. Даже в лучшие времена научный и технический персонал не превышал десяти человек, а два года назад, после урезания финансирования и сокращения штатов, остался один Тольберг. Три другие штатные единицы никто не хотел занимать, поэтому директор станции одновременно был и инженером, и завхозом, и главным научным сотрудником. Биостанция состояла из трех деревянных зданий: двухэтажного главного корпуса, крошечного домика лаборатории и одноэтажного общежития. Все здания, построенные в 1950-х, изрядно обветшали, а домик лаборатории совсем завалился набок. Средства на реставрацию биостанции уже третий год обещал выделить университет — и каждый раз ремонт откладывали. Плохое техническое состояние зданий было излюбленной темой Тольберга, и, если он начинал об этом говорить, перевести разговор на что-то другое, как неоднократно пытались Леня с Кристиной, было непросто. Встречать ученого гостя в Волгоград Тольберг поехал сам: просто больше было некому. Встреча в аэропорту прошла очень сердечно: испанец хорошо говорил порусски и тепло поздоровался с Тольбергом. Это был высокий осанистый человек лет сорока, с приятным ум- 14
ным лицом. От него веяло искренним дружелюбием. Но больше всего поразила Тольберга его одежда: испанец был одет в строгий черный костюм и темную сорочку, над которой сверкал белизной жесткий воротничок. По этому одеянию Тольберг догадался, что на его биостанцию пожаловал католический священник. Видя растерянность Тольберга, тот рассмеялся: — Так вас не предупредили? Но я честно указал свой монастырь и цель приезда! — Монастырь? О монастыре мне точно никто не говорил, — развел руками Тольберг. — Пусть вас это не смущает: в стенах монастыря располагается очень известный научный центр и крупное издательство. Мы выпускаем довольно специфичную литературу, — произнес дон Федерико. Тольберг решил, что подробнее расспросит испанца позже. В дороге разговор вертелся вокруг общих вещей — погоды, политики, культурных особенностей. До этого, как выяснилось, дон Федерико никогда не бывал в России, а русский язык выучил специально для того, чтобы ознакомиться с научными работами о выхухоли. Заниматься этой темой он начал всего год назад, когда приступил к своему научному труду. Тольберг похвалил его русский, и дон Федерико скромно ответил, что у него дар к языкам — помимо русского, он говорит также на английском, французском, итальянском и немецком. На биостанцию приехали уже под вечер. Дон Федерико вылез из машины, глубоко вдохнул и с широкой улыбкой повернулся к Тольбергу: — Хорошо! Вместо ответа Тольберг поежился и с тревогой огляделся. Смеркалось. От реки веяло холодком. Вокруг в молчании стояли дубы, точно сошедшиеся посмотреть на приезд заграничного гостя. Во всю мочь верещали сверчки, и временами в их стрекотание раздельно вклинивался утробный жабий квак. Дорога заканчивалась у главного корпуса биостанции — побелевшего 15
от старости деревянного строения с крытой шифером крышей и покосившимся крыльцом. В левом крыле светилось забранное решеткой окно, и видно было, как кружат вокруг него и бьются в стекло большие темные мотыльки. Из сумрака выскочили огромные псы и молча, принюхиваясь, забегали вокруг дона Федерико. Он весело свистнул им, и они тут же скрылись среди деревьев, словно неправильно поняли команду что-то искать. — Пойдемте быстрее, — проговорил Тольберг, заметно нервничая. Он выхватил из багажника объемистый чемодан дона Федерико и почти побежал к крыльцу. Священник взял сумку и, восхищенно озираясь, большими шагами последовал за ним. Похоже, ему нравилось и древнее здание биостанции, и дубрава, и сгущающийся теплый майский вечер. Длинная дорога, казалось, совсем его не утомила. Он едва взглянул на свою комнату — полутемную даже днем из-за вплотную подступивших к окну деревьев, а сейчас освещенную голой лампочкой, с ободранными обоями и старыми плакатами советских рок-звезд на стенах, с койкой, застеленной страшным рыжим одеялом, с тусклым алюминиевым рукомойником. Дон Федерико сунул в угол свою поклажу и повернулся к Тольбергу: — Я готов. Тольберг мельком улыбнулся и жестом пригласил его за собой. Они пошли по темному коридору, на стенах которого мерещились едва различимые силуэты какихто животных, повернули за угол, и здесь Тольберг толкнул дверь. За ней оказался ярко освещенный директорский кабинет — длинная узкая комната, заканчивающаяся окном, что придавало помещению некоторое сходство с внутренностями подзорной трубы. По стенам стояли стеклянные шкафы с книгами, приборами, чучелами птиц. У окна помещался стол с разложенными по нему 16
стопками бумаг. В простенке между шкафами висел громадный плакат с изображением пучеглазой рыбы, разинувшей пасть от удивления, и надписью: «Карась обыкновенный». Под ним к стене была прислонена внушительных размеров удочка. Ближе к двери стоял другой стол, уже накрытый к приходу гостя. С одной стороны к столу был пододвинут видавший виды диван, с другой стояли два разномастных стула. Вокруг стола хлопотала Кристина, расставляя тарелки и миски. Она радушно приветствовала дона Федерико. На диване, развалившись, сидел Леня и уже что-то жевал. У обоих округлились глаза при виде одеяния дона Федерико, но оба промолчали. Тольберг незамедлительно пригласил гостя к столу и тут же поднялся с рюмкой в руках: — Ну, добро пожаловать на нашу биостанцию! — произнес он. В помещении он ожил, недавняя нервозность с него сошла, он даже стал немного вальяжен. — Коллектив у нас небольшой и дружный, — продолжал он, — живем мы тут душа в душу (Кристина при этих словах с пониманием улыбнулась, а Леня лениво хохотнул), природа у нас тут хорошая, красивая, сами увидите, а рыбалка — просто одно наслаждение. В общем, милости просим! — Большое спасибо! — произнес дон Федерико под общий благодушный смех. Все чокнулись и выпили, дон Федерико — чуть пригубив из своей рюмки. Возникла некоторая суета с передачей друг другу мисок с салатами, непременным потчеванием и расхваливанием блюд, а когда все снова расселись и принялись за еду, Тольберг заинтересованно спросил у дона Федерико: — Вы говорили, что в вашем монастыре располагается научный центр. Что он изучает? — Монастыре? Как интересно! — воскликнула Кристина. Дон Федерико весело кивнул. 17
— Да, Ла-Рабида имеет прекрасный исследовательский центр, у нас знаменитая библиотека, свое издательство. — Но какие работы вы публикуете? — спросил Тольберг с некоторым нетерпением. — Мы делаем бестиарии, — ответил дон Федерико просто. После этих слов за столом повисла тишина. Все прекратили есть. — Так это вы их выпускаете? — наконец изумленно спросил Леня с набитым ртом. — Я думал, их где-то в Ватикане печатают. — Нет, мы сейчас единственные в мире, кто продолжает эту древнюю традицию. Как вы знаете, традиция эта скорее западная, но с недавнего времени мы включили в ареал наших исследований и восточный мир, и даже Африку. Это несколько противоречит первоначальной задумке, но мы делаем поправку на современные условия, ведь средние века давно ушли в прошлое. Концентрироваться только на европейских животных — значит противоречить божественному замыслу, а также принципу инклюзивности. — Неужели вы теперь и крокодилов включаете в бестиарии? — восторженно спросила Кристина. — И крокодилов, — серьезно кивнул дон Федерико, — и гамадрилов, и тапиров. — Вот красота! — воскликнула Кристина. — О да, это очень красиво, — покивал дон Федерико. — Мы издаем очень красивые фолианты. — И кто же ваши покупатели? — спросила Кристина. — В основном университеты и церковные организации, но также много частных коллекционеров. — Подождите, — проговорил Леня, о чем-то догадавшись, — значит, вы и сюда приехали… Дон Федерико согласно кивнул. — Да, — сказал он. — Я составляю бестиарии. Сейчас участвую в работе редакторской группы по расширению 18
Большого европейского бестиария. Последний раз он выходил в 1969 году, а до этого — в 1767-м, в Севилье. Это очень масштабный труд: требуется включить множество животных, о которых раньше считалось, что они ничего не символизируют. Но сейчас принята иная точка зрения: каждое живое существо является символом творения, нужно только правильно истолковать этот символ. — Ну и что же символизирует выхухоль? — спросил Леня немного насмешливо. Дон Федерико взглянул на него и ответил: — Видите ли, о выхухоли ничего не известно. В Европе, по крайней мере. У нас есть всего две русские статьи о ней — и обе очень старые, вышедшие еще до вашей революции. По сути дела, это всего лишь краткие отчеты о наблюдении выхухоли — и в обоих случаях исследователям очень мало удалось разглядеть. Когда я начинал мою работу, я предпринял очень детальный поиск по доступным мне источникам, в том числе русским, — и опять ничего не нашел. Такое впечатление, что выхухоль скрывается, прячет себя. На свете есть еще несколько таких животных, но включить в бестиарий мы решили именно выхухоль — потому что считаем ее идеальным олицетворением смирения, а это высшая добродетель в глазах Господа. Вот поэтому я и приехал. — Зачем? — не понял Тольберг, напряженно слушающий его. — Чтобы увидеть ее и описать. Эти слова опять вызвали ту же реакцию — все застыли и перестали жевать. — Описать выхухоль?! — наконец произнес Леня заикаясь. — Да, — удивленно ответил дон Федерико. После продолжительного молчания Тольберг мягко произнес: — Вы, наверное, не то хотели сказать. Наверное, вы хотите описать экологические условия обитания выхухоли, да? Фоновые, так сказать, условия… 19
— Нет, — слегка нахмурившись, перебил дон Федерико. — Я хочу описать именно выхухоль. Я хочу увидеть ее и описать, — раздельно повторил он, обращаясь к каждому из собеседников. В ответ снова повисло молчание. Дон Федерико пытался встретиться с ними взглядом, но все как-то странно прятали глаза. — А в чем дело? — обеспокоившись, спросил дон Федерико. — С этим какие-то проблемы? — Ну, проблема тут одна, — прервал молчание Тольберг. — Мы и сами эту выхухоль никогда не видели. — Вы не видели выхухоли? — повторил дон Федерико, глядя на него во все глаза и пытаясь улыбнуться. — Не видели, — строго ответил Тольберг. — И я вам больше скажу — не увидим. — Но почему? — Потому что это опасно, — сказал Тольберг. — Выхухоль — крайне опасный ночной хищник. Мы знаем о случаях нападения на человека. — Откуда вы об этом знаете? Вы же ее никогда не видели! — Знаю. У людей спрашивал. Я, как-никак, здесь уже лет десять сижу, на этой биостанции, — прибавил Тольберг не без язвинки. — А вы? — спросил дон Федерико у Лени и Кристины. — И они тоже не видели, — ответил за них Тольберг. — Я их все время удерживаю, чтобы не бросились ее ловить. — Но как же вы тогда ее изучаете? — заикаясь от изумления, спросил дон Федерико. — По деревням ходим, — ответил Леня, бросая неприязненный взгляд на Тольберга. — По колхозам. Там людей расспрашиваем. — А они ее видели? — Говорят, видели, — пожав плечами, ответил Леня, и по нему сразу стало видно, что он не верит ни единому слову селян. 20
— Ну и какая же она? — Ну, какая… — протянул Леня, но его перебил Тольберг: — Разумеется, мы верим не каждому слову. Мы перепроверяем сведения — записываем рассказы на диктофон и затем сверяем. Картина у нас вырисовывается интересная. — Да? Расскажите. Тольберг нахмурился, немного помолчал и заговорил негромко: — Это довольно большой зверь, около восьмидесяти сантиметров в длину, приземистый, с жесткой черной шерстью и длинным, покрытым роговыми чешуйками хвостом, который увенчан ядовитым жалом. Живет по берегам водоемов в глубоких норах, обычно питается рыбой и водоплавающей птицей. Наши респонденты отмечали исключительную быстроту выхухоли, прекрасное зрение, слух и обоняние. Зимой впадает в спячку. Весеннее половодье выгоняет ее наружу, и в этот период выхухоль исключительно опасна — нападает на домашний скот, пришедший на водопой, может напасть на человека. Добычу она жалит и затаскивает в воду, туши прячет под берегом. Во многих окрестных деревнях считают, что выхухоль — это водяной, водный хозяин. Сохранились даже любопытные обычаи умилостивления выхухоли — в начале мая с лодки в реку сбрасывают живую овцу. Ночь — любимое время выхухоли. Перед закатом она нередко выходит на берег и может забрести достаточно далеко, особенно если голодна. Один из наших респондентов наблюдал охотящуюся выхухоль в километре от берега. Ведет себя она как всякий мелкий хищник — забирается в курятники, хлева. Через открытые окна может забираться в дома. И беда, если такое происходит: выхухоль жалит всех, кого увидит. При этом утащить добычу с собой она не в состоянии, поэтому ест на месте до отвала, а потом отсыпается где-нибудь в балке или у себя 21
в норе, если река близко. Несмотря на свои размеры, она довольно прожорлива: наши респонденты утверждают, что в одиночку она может сожрать полкоровы. Яд выхухоли смертелен, от него нет противоядия. Тольберг замолк. — Значит, — после продолжительной паузы произнес дон Федерико, — она может напасть и на нас? — Потому-то я с вечера и держу все окна-двери на запоре, — ответил Тольберг. — И решетки у нас на окнах, если вы заметили. — То есть сейчас нельзя встать и выйти подышать свежим воздухом? — шутливо спросил дон Федерико — и увидел, как Тольберг напрягся. — Я же вам сказал, — ответил он немного придушенно, глядя в сторону. — Я не могу рисковать жизнями. На прошлой неделе неподалеку отсюда пропала туристка — сплавлялась на байдарках с компанией, под вечер остановились на ночевку, она пошла к реке — и обратно в лагерь не вернулась. Считают, что она оступилась и упала в реку, но я-то знаю. И деревенские мою версию подтверждают — говорят, что ее наверняка утащил водный хозяин. Дон Федерико внимательно вгляделся в него, пытаясь угадать розыгрыш, но потом кивнул. — Хорошо, я не буду выходить из дома. Понимаю, дисциплина. А может, это была не выхухоль? Может, это действительно был водный хозяин? — полушутливо спросил он. Кристина и Леня засмеялись, Тольберг сдержанно улыбнулся. — Это довольно антинаучный взгляд, — сказал он. — Водяных не существует. А выхухоль — есть. И судя по тому, что мы слышали, она вполне может утащить под воду взрослого человека. Дон Федерико задумался. — Удивительно, — произнес он наконец. — Я представлял себе выхухоль совсем другой. 22
— Какой? — немного кокетливо поинтересовалась Кристина. — Не такой агрессивной, — сказал священник. — Даже странно, что такой опасный зверь совершенно неизвестен. В Европе схватки с ядовитой выхухолью стали бы сюжетом рыцарских романов. — Мне тоже показалось удивительным, что о ней не упоминают ни летописи, ни «Физиолог», — сказал Леня. — Зверь ночной, неуловимый, — проронил Тольберг. — Попробуй его увидать. — Ну, в Средние века добирались и не до таких, — заметил дон Федерико. — А мы вот не добрались, — вздохнула Кристина и осеклась, поймав строгий взгляд Тольберга. — Перед нами не стоит такая цель, — резко произнес тот. — Наша задача сейчас — наметить подходы, определить круг дальнейших действий, косвенными методами добыть описание животного, чтобы понять степень его опасности. И только потом постепенно, с использованием автоматических средств наблюдения, получить его изображение. Посылать живых людей — слишком большой риск. А на автоматику денег не выделяют. — То есть вы пока удовлетворены ходом исследования? — спросил дон Федерико. — Абсолютно, — решительно ответил Тольберг. — Накоплены сотни свидетельств, имеются зарисовки. Мы уже по многим признакам можем воссоздать облик животного. Думаю, уже на следующий год можно начать строить на берегу укрытие. Заявку на это я уже подготовил, надеюсь, что университет к концу года утвердит программу финансирования. — А что это будет за укрытие? — полюбопытствовал дон Федерико. — Бетонная будка. Наблюдатель будет находиться в ней всю ночь. Внутри будет довольно комфортно — стол, стул, удобства… ну, вы понимаете. 23
— Да, надеюсь когда-нибудь посидеть в этой будочке, — со вздохом сказал Леня. — А вы как собираетесь увидеть выхухоль? — не выдержав, спросила Кристина у дона Федерико. Тот улыбнулся и развел руками. — Да просто взять камеру, залезть в шалаш и пободрствовать в нем пару ночей. Тольберг вскинулся. — Я не могу вам этого позволить! — почти закричал он. — Это слишком опасно! Невозмо… — Я буду действовать на свой страх и риск, — спокойно ответил дон Федерико. Потом добавил настойчивее: — Вы ничем не рискуете. Если хотите, я подпишу соответствующую бумагу. Лицо Тольберга просветлело. — Бумагу? — переспросил он. — Да, это правильно… Хорошо. Значит, завтра утром я составлю от вашего имени заявление, и вы мне его подпишете. — И после этого я буду свободен во всех своих действиях? — Совершенно свободны, — заверил его Тольберг. Облегчение было написано на его лице. — Да, вот что, — подскочил он от внезапной мысли. — Я дам вам ружье! Вы будете вооружены! — Хорошо, — улыбнулся дон Федерико. — Правда, я в жизни не держал в руках ружья, но думаю, я сумею распорядиться им в случае опасности. — Да что там распоряжаться, — замахал руками Тольберг. — Целитесь, курок нажимаете — бум! Он испытывал такое явное облегчение, что все при взгляде на него засмеялись. Счастливо рассмеялся и он сам. — Завтракаем мы все вместе, — провозгласил он. — Готовим по очереди — мы тут как одна семья. Завтра очередь Лени нас удивлять. — Да чего там удивлять, — буркнул Леня. — Я, кроме яичницы, ничего готовить не умею. 24
— Вот и прекрасно! — вскричал счастливый Тольберг, сияя. — Съедим твою яичницу в сотый раз! Дон Федерико кивнул и рассмеялся. Ему нравились эти люди. Правда, они могли помешать ему, но он, кажется, сумеет убедить этого милого директора, что бояться ответственности нечего. А ведь именно ее этот человек, Тольберг, кажется, и боялся. Перед тем как отправиться в свою комнату, дон Федерико прошел к входной двери и толкнул ее. Дверь действительно была заперта. Дон Федерико добродушно хмыкнул в темноте. Спал он прекрасно: всю ночь за окном сонно шелестели деревья, в комнату задувал ветерок, несущий ароматы влажных трав, и временами какие-то ночные птицы издавали неожиданно громкие, но весьма мелодичные трели. Проснулся он в веселом и бодром расположении духа. В дубраву просачивались первые рассветные лучи. На кухне хмурый растрепанный Леня жарил невообразимый омлет. Он сразу сообщил дону Федерико, что это омлет, поскольку шипящая, коричневатая масса на сковородке была решительно на омлет не похожа. Тольберг и Кристина вот-вот должны были появиться. Кухня была крошечной — здесь едва могли уместиться три человека, — но прямо-таки сверкала чистотой. Кафельные стены и пол наверняка мыли каждый день, и, словно в подтверждение этой догадки, дону Федерико тут же представился висящий на видном месте график дежурств по кухне, разноцветный и заключенный в резную рамку, словно бесценный шедевр. Окно выходило на сплошную стену из старых замшелых дубов, которые будто пытались спрятать что-то за своими спинами. «Наверное, реку», — предположил дон Федерико и улыбнулся. Он был человек с живым воображением. Леня с ожесточением отодрал куски омлета от сковородки и разбросал их по тарелкам. В это время вошли, оживленно переговариваясь, Тольберг и Кристина. 25
— Уже поднялись? — бодро осведомился Тольберг, завидев дона Федерико. — Птицы у нас тут так громко поют — не заспишься! — Я бы спал еще, — улыбнулся дон Федерико, — но времени совсем нет. Тольберг с непонятным выражением глянул на него и вместо ответа сел за стол. Омлет был предсказуемо отвратителен, но дон Федерико из вежливости заставил себя съесть свой кусок. Другие, похоже, сделали то же самое. Один Леня совсем не притронулся к своему омлету, предпочтя ему стакан крепкого чая с сахаром. — Ты, Леня, покушай, — ласково предложила Кристина, — получишь заряд бодрости и здоровья на весь день. Леня лишь угрюмо зыркнул на нее. Говорил один Тольберг, обращаясь к дону Федерико, — рассказывал о здешних местах, об их истории, о каком-то таинственном скифском кургане неподалеку, где по ночам горит синий огонь, о старинных казачьих кладах. Это были интересные рассказы, и дон Федерико поначалу слушал. Но потом, заметив по часам, что прошло уже много времени, а рассказчик все никак не может остановиться, он вежливо поблагодарил за вкусный завтрак и поднялся, давая понять, что торопится. Однако Тольберг небрежно помахал ему рукой и повернулся к Лене и Кристине, продолжая какую-то увлекательную историю. Дон Федерико немного постоял и, неожиданно для себя замявшись, произнес: — Константин, я вас в вашем кабинете подожду. Тольберг изумленно замолк и какое-то время молча смотрел на него. Затем он, по-видимому, вспомнил и с заметным вздохом кивнул: — Хорошо, я сейчас подойду. Но еще минут сорок просидел священник в тольберговском кабинете, бесцельно рассматривая стеклянные шкафы с чучелами и удивленную морду карася обыкно- 26
венного. Наконец дверь открылась, и вошел Тольберг с выражением бесконечной усталости на лице, словно он только что вышел с длинного и изнурительно скучного заседания. Не глядя на дона Федерико, он сел за стол, нагнулся, вытащил из нижнего ящика бумажку и придвинул ее к священнику. Это было то самое заявление, в котором дон Федерико брал на себя всю ответственность за все происшедшее с ним в этой поездке. Дон Федерико подписал его и придвинул бумагу Тольбергу. Тот несколько раз кивнул, поднялся, подошел к высокому шкафу в углу и вытащил из него невероятный предмет — длинную, опутанную потертым ремнем бердану, похожую на средневековую фузею. Дон Федерико с любопытством смотрел на это чудо, а Тольберг тем временем выудил из стола другую бумажку и с серьезным видом пододвинул ее к дону Федерико. — Распишитесь, — велел он. — За выданное оружие. Священник нерешительно взглянул на оружие. Бердана лежала на краю стола — предмет, совершенно чуждый этому кабинету, этому зданию, этой эпохе. И дон Федерико спросил: — А она… стреляет? — Стреляет, — сказал Тольберг. — Правда, у нее мушка сбита. Не волнуйтесь, у нас есть на нее разрешение. Дон Федерико медлил. Тогда Тольберг, хмыкнув, полез в стол и достал оттуда коробку патронов. — Вот, — сказал он, кладя ее перед собой. — Патроны тоже есть. Дон Федерико, видимо, решился. — Не нужно, — произнес он и повторил громче: — Она мне не нужна. Не понадобится. Тольберг тяжело глядел на него. — Вы не понимаете, — произнес он. — Это опасно. Без оружия вы будете беззащитны. Дон Федерико энергично покачал головой. Впервые улыбка сошла с его лица. 27
— Нет! Я уже подписал бумагу. Я беру на себя ответственность! При упоминании о заявлении Тольберг смягчился. — Ну хорошо, — произнес он как бы в раздумье. — Действительно… Но вы все-таки это… поосторожнее. Дон Федерико кивнул, поднялся и, не сказав ни слова, вышел. Тольберг остался в кабинете один. Он сидел и глядел в одну точку. Его грызли сомнения. А вдруг этого иностранца необходимо всюду сопровождать? Что, если он отправится куда-нибудь и потеряется? Что, если его действительно ужалит выхухоль? Тольберг вдруг взмок от этих мыслей. Из университета ему не поступало никаких инструкций насчет пребывания иностранца на станции. Да, но ведь дон Федерико подписал заявление. Руководство станции не несет никакой ответственности за действия, совершенные гражданином Испании Федерико Агиларом Серраной, в период его пребывания на Нижнехоперской биологической станции. Вот оно, это заявление, его всегда можно предъявить кому следует. И все-таки за испанцем нужно присматривать, подумал Тольберг. Мало ли что. Это даже хорошо, что он не взял оружие, — меньше будет хлопот. Но присмотр нужен. Тольберг решил найти Леню и попросить его сопровождать дона Федерико. Леня в своей комнате вяло напяливал походные ботинки, когда вошел Тольберг. Заметив собранный рюкзак, Тольберг одобрительно кивнул и спросил: — В Давыдово? — Ага, — сказал Леня, продолжая завязывать шнурок. — А с кем ты там видишься? — С Луневым, трактористом. — Он же пьяница горький. — Не, это его брат. А он сам нормальный, не пьет. Фермер. — А, фермер. Он что, выхухоль видел? — Говорят, видел. 28
— Кто говорит-то? — Председатель. Что ты, говорит, с Пашкой не потолкуешь? Он их каждый день видит, у него выпасы возле реки. Давеча, говорит, корову у него утащила. — Ага, — сказал Тольберг. — Тогда поговори, конечно. Леня скучно поглядел на него. — Что толку-то, Константин Сергеич? — Как что толку? — вспылил Тольберг. — Мы должны составить полную картину! Видишь, корову унесла. Корову, Леня! — Ну, корову, — произнес Леня упрямо. — Как это нам поможет описать выхухоль? Это был уже не первый разговор такого рода, поэтому Тольберг только раздраженно махнул рукой и спросил: — А Кристина где? — В лаборатории, наверное. — Пойду найду ее. Надо испанца посопровождать. Ты, я вижу, занят… — Сегодня сопровождать? Он уже ушел. — Что? — вскинулся Тольберг. — Когда ушел? Куда? — Не знаю, — пожал плечами Леня. — Оделся попоходному — и ушел к реке. Тольберг всплеснул руками и выбежал из комнаты. Его переполняло возмущение. «Как он мог уйти, никого не известив?» — думал Тольберг, торопливо пробираясь меж деревьев к берегу. Деревья кончились, и открылся небольшой травянистый откос, полого сбегающий прямо к песчаному берегу. Миг — и Тольберг стоял на песке, в волнении оглядывая сверкающую под солнцем реку и окрестности. Он поймал себя на том, что заламывает руки, и зло сплюнул — он, опытный полевик, готов бегать по лесу и безутешно звать заплутавшего иностранца, словно мамка — сбежавшего шалуна. Он и не ожидал здесь увидеть дона Федерико. Тольберг просто не мог стоять на месте: впервые за много лет настоящая ответственность упала на него, как бич. 29
Он уже привык к тому, что его обязанности сводятся к присмотру за пустующим зданием да — раз в год — к приему практикантов. С ними он знал, как себя вести. Но вот свалились на него неожиданные обязательства, и он просто не знал, как поступить. Ему хотелось бежать, расспрашивать, поднять на ноги всю округу. Он поглядел влево. Там пологий откос переходил в небольшой, но довольно крутой обрыв, до пояса заросший камышом и густым кустарником, с обширной заводью у подножия. Трава на обрыве росла высокая, по грудь. Туда никто не ходил: это были выхухолиные места, здесь, под обрывом, по слухам, были норы. Тоскливый страх сжал сердце Тольберга, но он все же сделал несколько шагов в том направлении и пригляделся. Нет, кажется, трава не примята, на обрыв никто не заходил. Ближе Тольберг подойти побоялся. Всем известно, что выхухоль выходит на берег только с наступлением сумерек, но лучше не искушать судьбу. Он повернулся и почти бегом бросился обратно к станции. Он хотел найти и расспросить Кристину — и сразу же увидел ее: она как раз отпирала ключом дверь лаборатории. — Кристина! — закричал Тольберг таким дурным голосом, что ему самому стало страшно, а Кристина подпрыгнула и непроизвольно прижалась спиной к двери. — Кристина, — повторил он тише, подходя к ней, — ты не видела испанца? — Видела, — испуганно ответила она. — Он сказал, что по округе прогуляется. — Когда? — Да вот после завтрака. Что-то случилось, да? — Н-нет… то есть… он меня просто не предупредил, — сказал Тольберг, чувствуя, как улетучивается его беспокойство. — А когда он вернется? — Он сказал, что к обеду придет. Вы не волнуйтесь, Константин Сергеич, он сказал, что недалеко пойдет — так, вдоль берега прогуляется. 30
— Ну вот, — пробормотал Тольберг, — а Ленька меня совсем напугал. — Ленька, он такой, — рассмеялась Кристина. От ее испуга не осталось и следа. — Вечно всех пугает, потому что не запоминает ничего. — Ну ладно, — промямлил Тольберг. — Ладно. Спасибо, Кристина. — Не за что! — весело ответила она, переступая порог. Однако дон Федерико не появился ни к обеду, ни после него. День уже клонился к вечеру. Тольберг совсем ополоумел от тревоги. Он уже успел опросить всех рыбаков, сидящих с удочками на берегу повыше биостанции, и сбегать в ближнюю деревню, Давыдово, чтобы навести справки о пропавшем испанце и там. Но ни рыбаки, ни местные крестьяне не видели высокого черноволосого человека, прогуливающегося по окрестностям. Тольберг, уставший донельзя, возвращался на станцию, когда из-за деревьев вдруг вынырнул улыбающийся дон Федерико. — Константин! Тольберг застыл на месте и с неприкрытой ненавистью уставился на него. — Вы… вы… — Он не находил слов и только задыхался. Дон Федерико увидел его состояние. — Константин, простите меня, — произнес он примирительно. — Я гулял вдоль реки и зашел довольно далеко. Там такая красота! — мечтательно добавил он. — Почему вы меня не предупредили? — взвизгнул Тольберг. — Я вас обыскался! Даже в деревню бегал! — Но я же подписал бумагу! — удивился дон Федерико. — Бумагу! А если вас милиция задержит? Или еще что произойдет? — Послушайте, — сказал дон Федерико. — Я ценю ваше беспокойство и обещаю ставить вас в известность 31
о своих передвижениях. Хорошо? В остальном вы за меня не в ответе. Тольберг испытующе на него посмотрел. — Вы меня все же очень обяжете, — проговорил он, — если будете заранее предупреждать о том, куда направляетесь. Бумагу вы, конечно, подписали. Но всетаки для нас обоих будет лучше, если руководство станции — а я еще пока здесь руководитель, — будет в курсе ваших передвижений. Дон Федерико с улыбкой кивнул. — Обещаю. — И хорошо бы, если бы вас сопровождал кто-нибудь из местных — то есть из нас. Хотя бы Леня. Тольберг ожидал встретить сопротивление, но испанец снова кивнул. — Знаете, я сам собирался вам это предложить. — Очень хорошо, — совсем успокоившись, произнес Тольберг. — Пойдемте. Вы же даже не обедали. — Там такая красота, — повторил дон Федерико. — Я и не вспомнил о еде. За ужином священник неожиданно для Тольберга попросился с ним на завтрашнюю встречу с одним местным фермером. Это интервью, как называл его Тольберг, было частью большого опроса местных жителей, которые, по собственному их свидетельству, когда-либо сталкивались с выхухолью. Фермер — фамилия его была Луговой — жил на хуторе Пименовском, километрах в пятнадцати от биостанции. У него было небольшое хозяйство по разведению кроликов. Сам Луговой был родом из местных — бывший бригадир и зоотехник. В округе его уважали: хозяйство у него было крепкое, он и местным работу давал, и себя не забывал. Когда встала необходимость провести электроэнергию для нового крольчатника, Луговой добился, чтобы и в ближайшие дома электричество протянули. Выхухоль видел Луговой дважды. Оба раза — в сумерках, но он утверждал, что не мог ошибиться и что 32
это был именно тот самый зверь, о котором на ночь рассказывала ему мать — а она сталкивалась с выхухолью четырежды и всякий раз едва ноги уносила. Клялся Луговой и в том, что в те разы пьян не был. Тольберг давно хотел встретиться с ним и подробно расспросить, но Лугового было сложно поймать — то он в городе с заказчиками договаривается, то едет в соседний колхоз за кормом. Тольберг надеялся, что завтра сумеет его застать — они с Луговым случайно столкнулись в Давыдово, и тот сам пригласил Тольберга к себе. Что ж, пускай и дон Федерико задаст Луговому пару вопросов, от фермера точно не убудет. Утром Тольберг торопился так, будто не успевал на поезд. Он подгонял Кристину, которая в этот день была дежурной по кухне, подгонял дона Федерико, который оставил в своей комнате фотоаппарат, и ненадолго успокоился, только когда обжег себе язык горячим чаем. Ранние солнечные лучи еще только силились проникнуть в дубраву, где густой сумрак стоял меж толстых стволов. Тольберг и дон Федерико спешно погрузились в машину, Тольберг завел двигатель, и старый жигуленок с ревом вылетел на степную дорогу. Ночью прошел небольшой дождик, который прибил пыль на дороге и омыл степь. Тольберг лихо вел машину по грунтовке, петляющей между холмами и глубокими балками. Временами вырывались на участок асфальта, который затем незаметно уходил куда-то в сторону, и снова чуть размокшая грунтовая дорога со следами тракторов начинала весьма нелюбезно раскачивать и подбрасывать их машину. В ямах на дороге стояла зеленоватая вода. Солнце поднялось уже высоко и начало ощутимо пригревать — и вдруг волна ароматов хлынула на дона Федерико из открытого окна. У него словно раскрылись глаза: он увидел, что степь вокруг цветет и переливается красками. Тольберг, мельком глянув на него, кивнул. 33
— Да, — произнес он. — Весной в степи красиво. Летом здесь не так — солнце выжигает всё. Не снижая скорости, машина пролетела два старых деревянных моста, перекинутых через сухие балки, и скоро уже неслась по деревенской улице, между крепких домов, крытых железом и шифером. Из скупых слов Тольберга дон Федерико понял, что Пименовский считается зажиточным хутором, и живут здесь в основном фермеры и их работники. Проехали мимо разноцветного двухэтажного здания — детского сада, следом появилось новехонькое здание администрации с флагом над входом, и тут Тольберг резко затормозил и подал назад. Дон Федерико увидел, что из здания администрации вышел человек и стал тяжеловесно спускаться по ступенькам. Это был приземистый лысый мужчина с густыми черными усами, одетый в мешковатый серый костюм. Он направлялся к большому, заляпанному грязью внедорожнику, стоящему у самых ступенек. — Василий Михайлович! — позвал Тольберг, выскакивая из машины. Усач остановился и вгляделся. — Здорово, Сергеич! — густо пробасил он. — Ты ко мне? А я тут как раз у главы был. — Он неопределенно махнул рукой за спину. Дальнейший разговор дон Федерико уже не разобрал, но увидел, как они кивнули друг другу, Луговой сел в свой джип и тронулся с места. Тольберг тоже сел за руль и торопливо произнес: — Договорились встретиться у Веры в кафе. Это недалеко. Он опять куда-то уезжает, только чаю выпьем. Кафе и вправду было недалеко — неприглядное придорожное заведение под вывеской «Горячие пирожки. Чай. Кофе». Внутри было тесное грязноватое помещение с тремя столиками и подобием бара с выставленным напоказ пивом и сигаретами. В глубине бара 34
надрывался включенный на полную громкость радиоприемник: кто-то хрипатый радовал слушателей очередной песней про Магадан. Столики пустовали, поэтому они сели за ближайший к двери. Почти сразу же звук в приемнике приглушили, и к ним вышла усталая некрасивая женщина в косынке. — Вер, привет! — широко улыбнулся ей Луговой. Тень ответной улыбки скользнула по ее изможденному лицу, и она спросила глуховато: — Будете что-нибудь? — А мы кофейку выпьем, — ответил Луговой и тут же осведомился у остальных: — Кофейку, да? — Да-да, — торопливо подтвердил Тольберг. — Мне воды, пожалуйста, — сказал дон Федерико. Женщина молча ушла. — Знакомься, Василий Михайлович, — бодро произнес Тольберг, кивая на дона Федерико. — Наш гость дон Федерико, из Испании. — Из Испании, — уважительно произнес Луговой, протягивая через стол руку. — Очень приятно. Каким ветром к нам? Его ладонь оказалась большой и пухлой, но рукопожатие было крепким. Дон Федерико помедлил, прежде чем ответить. — Я изучаю выхухоль, — произнес он, наблюдая за Луговым. Однако он не ожидал, что на эти слова Луговой еле заметно усмехнется. — Выхухоль, — с выражением повторил он и глянул на Тольберга. — Вот и Константин Сергеевич ее у нас тут изучает, да, Сергеич? Дон Федерико не понял и посмотрел на Тольберга. Но тот как ни в чем не бывало кивнул и выложил на стол блокнот с ручкой. Появилась Вера, поставила на стол две чашки кофе и бутылку воды. — Значит, Василий Михайлович, — начал Тольберг, скоренько отхлебнув кофе, — вы мне все хотели рассказать о том, как видели выхухоль. 35
— Ага, — медленно наклонил голову Луговой, глядя мимо него. К своему кофе он не притрагивался. — Где вы ее видели? — Кого? Выхухоль? — очнулся Луговой, переводя взгляд на него. — А, ну это… дай вспомнить… — Он наморщил лоб. — У реки? — подсказал Тольберг. — Ну да! — оживился Луговой. — У самой у реки! Знаешь, недалеко от пристани. — А в котором часу это было? — спросил Тольберг, строча в своем блокноте. — В котором часу? — опять наморщился Луговой. — Дай вспомнить… — Вечером? Только смеркаться начало? — Точно, — облегченно кивнул Луговой и послал извинительную улыбку дону Федерико. — Только-только, помню, смеркаться начало. Дон Федерико перевел непонимающий взгляд на Тольберга, но тот строчил в блокноте. — А когда это случилось? В первый раз? — спросил он, не поднимая глаз, готовый записать каждую буковку ответа. — Когда случилось? — переспросил Луговой, и Тольберг чуть было не записал его слова. — Да, — недовольно ответил он, подняв голову. — Когда случилось? — Ну, — задумчиво произнес Луговой, блуждая взглядом по помещению. — Давно… как-то не упомню, когда именно. В прошлом году вроде. — Летом? — Летом. В июле. Или в августе. — Вы один были? — Один, один, — отчего-то с грустью ответил Луговой. — Я на машине еду — а тут она бежит. — Так это возле дороги было? — Ну да. Возле дороги. Прямо возле самой дороги. Я еду — а она бежит. Здоровая такая. 36
— А куда вы ехали? — Куда ехал? Не помню. А, я на рынок у пристани ездил. Оттуда еду — и тут она. Я аж глазам не поверил. Дальше было все в том же духе — Тольберг задавал короткий вопрос и получил короткий же ответ, чаще всего утвердительный. Наконец дошли до описания. — А как она выглядела? — спросил Тольберг, прищуриваясь. — Как выглядела, — по своему обыкновению, протянул Луговой и задумался. — Ну как… здоровая такая, величиной с… — С кошку? — Не. С собаку. — Так. Какого она была цвета? — Цвета? Ну, такого… — Черного? — Ну да, точно — черного. — А хвост? Луговой глубоко задумался. — В общем, был у нее хвост, — наконец пробормотал он вполголоса. — Я точно видел… длинный такой. — Длинный? — живо переспросил Тольберг. — Длинный, — кивнул Луговой, снова взглянув на дона Федерико. Тольберг записал это и, очень довольный, откинулся на спинку стула. Тут только он заметил свой кофе, потянулся к чашке, стал пить, задумчиво глядя в окно. Луговой сказал: — Мать хозяина четыре раза видела. Последний раз чуть ее под воду не утянул. — Да-да, вы говорили, — безразлично произнес Тольберг. Он, казалось, совершенно потерял интерес к Луговому. А тот перевел улыбающиеся глаза на дона Федерико. — У нас тут хозяина все боятся, — пояснил он, кивая в подтверждение своих слов. — Кого ни спроси — все пуганые. А у вас в Испании как — есть водяные? 37
— Может, и есть, — серьезно ответил дон Федерико. — Вот и я говорю, — сказал Луговой. Они обменялись долгим взглядом. — Ну, — сказал Луговой, обращаясь к Тольбергу, — еще вопросы будут у тебя, Сергеич? А то мне пора. Тольберг встрепенулся. — Спасибо, Василий Михайлович! — с чувством поблагодарил он, пожимая Луговому руку. — Да чего там, — добродушно отозвался Луговой, поднимаясь. — Всегда готов внести свой маленький вклад в науку. До свидания! — сказал он дону Федерико со значением. — До свидания! — улыбнулся дон Федерико. На обратном пути они с Тольбергом молчали. Уже не осталось никаких следов от ночного дождя: солнце жарило вовсю, и степь вокруг начала желтеть. Над дорогой висела легкая, но ощутимая пыль. Только на самом подъезде к биостанции дон Федерико прервал затянувшуюся паузу. — Вы с ним еще планируете встречаться? — спросил он. — С кем — с Василием? — переспросил Тольберг. — Вряд ли. Оба раза он ехал на машине и видел ее лишь мельком. А матушкиным россказням веры нет — у страха глаза велики. Он мне главное подтвердил — форму, размеры, окрас. Нужно еще шесть человек опросить — и всё, можно приступать к научному описанию. Дон Федерико осторожно взглянул на него, чтобы убедиться в серьезности его слов. Тольберг глядел на дорогу, губы его были плотно сжаты. — Константин, — произнес дон Федерико, пытаясь улыбнуться, — помните — я подписал вам бумагу. — Помню, — ответил Тольберг и нахмурился. — Но вы мне тоже обещали… только в сопровождении кого-нибудь из нас. — Конечно, — сказал дон Федерико. Они нырнули в дубраву, и вот уже машина подъехала к зданию 38
станции. Дон Федерико выбрался из машины и полной грудью вдохнул воздух, остающийся прохладным и влажным здесь, в тени огромных деревьев. Сквозь их ветви неугомонное солнце пыталось проникнуть в дубраву, накалить воздух, выпарить влагу, но громадные плотные кроны пропускали лишь отдельные лучи, отвесно упирающиеся то в груду валежника, то в лысый бугор. Тольберг сразу же заторопился к зданию, оставив дона Федерико у машины. Он спешил: разговор с Луговым навел его на множество разных мыслей. Главное, у него появился очередной свидетель — пусть недалекий, пусть не шибко внимательный, но все же сумевший в общих чертах описать увиденного зверя. И общий этот набросок совпадал с описаниями других, тех, что тоже видели выхухоль. Скоро, уже очень скоро можно будет приступать к натурным наблюдениям. В своем кабинете Тольберг пробыл допоздна — составил подробный отчет о встрече с Луговым, запротоколировал их беседу, внес корректировки в описание животного. Вернее, корректировок он не вносил, а подшил в толстую папку еще одно свидетельство того, что животное именно такое, каким его и описывали все и каждый свидетель. Важным отличием был длинный хвост — его отмечали практически все свидетели. Именно этим хвостом, увенчанным ядовитым жалом, выхухоль убивала скот и людей. Именно благодаря ему она считалась смертельно опасным хищником. В кабинет давно уже вползли сумерки, Тольберг включил настольную лампу — и тут вспомнил о доне Федерико. Немедленно беспокойство захлестнуло его. Последний раз он видел испанца три… нет, четыре часа назад. — О господи! — негромко произнес Тольберг и бросился вон из кабинета, так и не выключив лампу. Кристина была в лаборатории — что-то записывала в растрепанный лабораторный журнал. За ней на столе 39
с тихим жужжанием работала центрифуга. При появлении Тольберга она подняла голову. — Кристина, — произнес Тольберг, стараясь не волноваться, — ты Леню не видела? Кристина не смогла сдержать улыбки, что моментально вывело Тольберга из себя. — Видела или нет? — повторил он сердито, не дожидаясь ответа Кристины. — Нет, Константин Сергеевич, — ответила Кристина серьезно, убрав улыбку с лица. — Чья сегодня очередь дежурить? — Моя. — А! — вырвалось у Тольберга. — Я думал, Леня дежурит. Ладно, пойду поищу его. — Я с вами, — неожиданно сказала Кристина, выходя из-за стола. Тольбергу это понравилось. Охватившее его беспокойство все возрастало, и нужен был кто-то, с кем это гложущее беспокойство можно разделить. Вдвоем они отправились искать Леню. Тольберг почти бежал, и Кристина еле успевала за ним. Первым делом они зашли на кухню, но она была пуста. Пусто было и в Лениной комнате. Они вышли из общежития и остановились перед главным корпусом. На Тольберга было жалко смотреть: таким растерянным и бледным Кристина видела его в первый раз. — Куда же он делся-то, а? — произнес Тольберг дрожащим голосом. Кристина ободряюще прикоснулась к его плечу. — Не волнуйтесь, Константин Сергеевич, сейчас появится. — Не волноваться? — внезапно завопил на нее Тольберг, выкатив глаза. — У меня тут человек пропал, а ты — не волнуйся! Нет, даже двое — он ведь с этим… как его… с испанцем ушел. Сопровождает его! Кристина с недоумением смотрела на него. — Константин Сергеевич! — тихо произнесла она. 40
И Тольберг так же внезапно успокоился. Было заметно, что ему полегчало. — Извини, — буркнул он, не глядя на нее. — Где теперь их искать? Они же… выхухоль пошли наблюдать. Он в отчаянии, совершенно театральным жестом, заломил руки. — Константин Сергеевич, — так же тихо, но настойчиво произнесла Кристина, — они вернутся. Давайте пойдем поужинаем, а тем временем и они подойдут. Тольберг что-то проворчал, подчинился — но на кухне вдруг разразился отвратительной бранью в Ленин адрес. Это было настолько неожиданно и стыдно, что Кристина крикнула: — Прекратите сейчас же! Как вы можете? Тольберг осекся. Тяжело ворочая языком, он извинился. «Совсем ошалел от страха», — подумала Кристина. Ей стало гадко на него смотреть. Быстро разогрев суп, она поставила полную тарелку перед Тольбергом и вышла. В своей комнате она опустилась на кровать и долго сидела без движения. Давно уже ей не было так мерзко на душе. У нее словно открылись глаза, и сейчас ей разом вспомнилось множество эпизодов, связанных с Тольбергом, по отдельности рядовых, но вместе составляющих такую пакостную мозаику, что ее передернуло. Ведь он мог и поддеть, и сказать сальность, и ругнуться в ее присутствии — и всё с осознанием абсолютной правоты, будто они с Леней были здесь приживалами, будто не им, что ни неделя, кидал он безразличным тоном: «Так, сегодня в село надо съездить, продуктишек подкупить». Или: «Леня, давай-ка на бензин, не жмись», — словно Леня жался! Научный руководитель в Ростове предупреждал их, что расходы придется нести — такие уж сейчас времена. Но эта развязная хамоватость, истеричность, несдержанность — она отвращала. Он словно испытывал их терпение — и теперь Кристина физически ощущала, как терпение ее надорвалось. 41
Тольберг хлебал суп, когда на кухню внезапно зашел Леня. Тольберг поднял на него глаза и перестал жевать. С минуту они смотрели друг на друга, а потом Тольберг спросил ровным голосом: — Где пропадал? Леня, не отвечая, мялся на месте. — Здесь тебе не город, — повысил голос Тольберг. — Просто так не погуляешь. Может, все-таки скажешь, где ты пропадал? Мы искали тебя повсюду. Ты ушел, никого не предупредив. Где ты был? — Я был с доном Федерико, — пробормотал Леня, не глядя ему в глаза. — С доном Федерико, — повторил Тольберг. — А где он сейчас? Леня поднял на него виноватые глаза. — Где-то на берегу, — почти прошептал он. — Он туда за этой… за выхухолью пошел наблюдать. Тольберг при этих словах издал горлом странный звук, точно подавился. — А ты почему не с ним? — спросил он совершенно спокойным голосом. Леня опять забегал глазами по комнате. — Как же я с ним пойду? — проговорил он. — Это же опасно. Вы же сами говорили. — Опасно! — дико заорал Тольберг на все здание. — Еще как опасно! А ты его отпустил. Тебе было сказано — ходи за ним повсюду. Повсюду! Сказано было тебе? — Он сказал, что бумагу для вас подписал. Что снял ответственность, — проговорил Леня. — Бумагу! — взвизгнул Тольберг и от недостатка слов принялся молотить кулаком по столу. Из тарелки выплеснулись остатки супа. — Бумагу, так его и так! — вопил Тольберг, извергая обильные потоки ругани. Леня под этим напором отступил к двери и вжал голову в плечи, как школьник. На шум прибежала Кристина. 42
— Константин Сергеич! — крикнула она так звонко, что перебила рев Тольберга. — Как вам не стыдно?! Вы, профессор, интеллигентный человек… как на базаре! И Тольберг снова ее послушал и замолк. Он тяжело дышал. Вытянув руку, он тыкнул пальцем в Леню. — Этот вот… сам побоялся, а человека отпустил. Иностранца! Кристина повернулась и оглядела Леню. — Это правда? — Он бумагу написал, что мы за него ответственности не несем, — набычившись, произнес Леня. — Тебе все равно не нужно было уходить, — твердо сказала она. — А что мне было делать? Он меня с собой потащил! — Что делать? Сюда его привести! — угрюмо проговорил Тольберг и с усилием поднялся. — А теперь уже поздно, — добавил он, глядя в темное окно. — Молиться надо, чтобы обошлось. И он вышел, оставив их одних. Страшная усталость завладела им, и он спешил поскорее добраться до постели. Но стоило ему лечь, и сон улетучился. Вновь наливаясь бессильной злобой, лежал он в темноте и думал о Лене и об испанце. Они подставили его, подвели под монастырь. И руководство тоже — просто сбросило на него этого испанца, ничего не объясняя. А спрашивать небось будут с директора биостанции! В этих безотрадных размышлениях он уснул и увидел сон. Он стоял на морском берегу. До самого горизонта простиралось сверкающее зеленое море. Поодаль были скалы, бесчисленные птицы с резкими криками кружили над ними. Повернув голову в другую сторону, он увидел дона Федерико — тот стоял у самой кромки воды и, казалось, чего-то ждал. Тольберг шагнул было к нему, но в это время море у берега взбурлило, и из него показалась голова какого-то зверя. Еще мгновение — и громадное чудовище вышло на берег. Все оно было чер- 43
ное, гладкое, в острых ядовитых шипах, с узкой злобной мордой. Потоки воды стекали с него. Тольберг от ужаса обезножел. «Беги!» — хотел он закричать испанцу, но язык перестал слушаться. Тольберг мог только в страхе наблюдать, как кошмарный зверь надвигается на дона Федерико. И вдруг все переменилось: дон Федерико поднял руку, зверь изогнул шею и, как собака, сунул голову под руку монаха. Улыбнувшись, дон Федерико погладил ее, эту жуткую шипастую голову, и зверь лег перед ним. «Не трогай его! — беззвучно завопил Тольберг. — Он ядовитый!» Но громовой голос дона Федерико ответил: «Прекрасный!» Тольберга сотрясла крупная дрожь, и он пробудился. Наставало утро. За окном сквозь ветви деревьев сквозило светлеющее небо. Победными голосами распевали птицы, будто только что сообща одолели самую темную ночь на земле. В окне маячил какой-то силуэт. — Извините, что разбудил, — произнес голос дона Федерико. — Такое замечательное утро, и воздух прекрасный! Я думал, вы уже поднялись. Тольберг неподвижно лежал, перебарывая в себе ненависть. — Я сейчас, — сдавленно отозвался он, но прошло еще какое-то время, прежде чем он вышел из здания. Дон Федерико ожидал его перед входом. Он был в походной одежде, на плече висела объемная фотосумка. При появлении Тольберга он улыбнулся. «Как ни в чем не бывало!» — подумал Тольберг и еще больше разъярился. Встав перед испанцем, он раздельно произнес: — Я от вас такого не ожидал. Да! Вы преступили все рамки! Дон Федерико покачал головой. — Константин, — произнес он, — вы живете в удивительной стране. Здесь чудеса на каждом шагу. Неужели вам не любопытно? 44
Тольберг нахмурился. Он ожидал какой угодно реакции, но не риторических вопросов. — Не понимаю, — буркнул он. Дон Федерико заговорил. Он говорил о том, что в Европе все уже изучено и расставлено по полочкам поколениями биологов, внесено во все мыслимые энциклопедии, кодексы и бестиарии. Он говорил об огромной стране по соседству, чьи безлюдные пространства еще ждут своих исследователей. Кто знает, каких зверей встретят эти ученые? Возможно, они уже заранее поражены страхом, ведь нигде в мире люди так не подвержены суевериям и предрассудкам, как здесь. Тольберг ошеломленно его слушал. Это он должен был говорить об этом. Его словами изъяснялся испанец. Вот это его и возмутило — о неизведанных российских просторах говорил иностранец, впервые приехавший в страну, знавший о ней по книжкам. — Значит, так, — перебил его Тольберг. — Все у нас делается. Работа ведется. Целые институты работают. Средств не хватает — это да. Но чтобы совсем неизученная страна — это вы по незнанию. Будьте уверены — мы не так уж ленивы и нелюбопытны. — Просто есть и другие проблемы, — подсказал дон Федерико. — Да, есть и другие проблемы, — подтвердил Тольберг со сварливыми нотками в голосе. — Это вы правильно подсказываете. И все же исследования проводятся. Снаряжаются экспедиции. Ведется работа, ведется. У нас тут не Гиперборея — табуны неизвестных животных не бегают, как вы, наверное, считаете. Дон Федерико на это утвердительно кивнул. — Считаем, — сказал он. — И ошибаетесь! Очень ошибаетесь! — Константин, давайте не будем спорить, — сказал дон Федерико примирительно. — Смотрите, уже рассвело. Я любовался рассветом там, на реке, это восхи- 45
тительное зрелище. Правда, ночью было холодновато. Сейчас мечтаю о кофе. Тольберг уставился на его сумку, словно внутри сидела выхухоль. — Вам удалось… вы ее видели? — спросил он медленно. — Возможно, — обыденно сказал дон Федерико. Тольберг пошатнулся от неожиданности. — Как… как она выглядит? — Совсем не так, как вы ее себе представляете, — спокойно сказал монах. — Значит, — торжествующе произнес Тольберг, — вы ее не видели! — Нет, такого зверя я не видел. — Их очень трудно увидеть, — сказал Тольберг. — Это скрытное и злобное животное. Видимо, рядом не оказалось голодной выхухоли, иначе вы бы ее увидели. Но тогда уже не увидели бы меня. — Я бы с удовольствием выпил кофе, Константин, — мягко напомнил дон Федерико. Тольберг молча повернулся и повел его на кухню. Уже совсем рассвело, но в дубраве еще стояли сумерки. Впрочем, здесь, под густыми кронами дубов, было сумеречно даже в солнечный полдень. Тольберг сделал чашку растворимого кофе, пару бутербродов и поставил всё перед доном Федерико. Себе он заварил крепкого чая. Он был расположен говорить, спорить, он еще не всё высказал. Но сейчас заводить разговор снова было бы невежливо, и он решил подождать, пока дон Федерико не закончит есть. Но дон Федерико опять обманул его ожидания: быстро расправившись с завтраком, он поблагодарил Тольберга и поднялся. — Пойду отдохну, — произнес он с извиняющейся улыбкой. — Э… может, чайку попьем? — растерявшись, спросил Тольберг. 46
Но дон Федерико, поблагодарив, отказался и отправился к себе. Вернувшись в свою комнату, он торопливо раскрыл сумку и вытащил фотоаппарат и два мощных объектива: один особенно пригодился ему сегодня ночью. Не снимая куртки и ботинок, он сел на кровать, включил камеру и принялся отсматривать сделанные снимки. Ночью ему показалось, что он сумел сфотографировать какое-то странное существо, и теперь он искал его на снимках. Вскоре у него зарябило в глазах. Он разделся, вытащил лэптоп и скопировал на него снимки из фотоаппарата, чтобы просмотреть их на экране. Терпеливо отсмотрев пару дюжин фотографий, он со вздохом откинулся на спинку стула. На фотографиях были одни выдры и лисы, подозрительно глядящие в его сторону. Что ж, впереди еще несколько ночей, и в какую-то из них, возможно, ему повезет. Он улегся на кровать и моментально заснул. Проснулся он уже под вечер, почувствовав голод. Уже стемнело. Дон Федерико поднялся, зажег настольную лампу, и тут в комнату без стука вошел Тольберг. Он распахнул дверь, вошел и встал, покачиваясь, на пороге. С первого же взгляда на него дон Федерико понял, что Тольберг сильно пьян. — Извините, — не очень разборчиво произнес Тольберг, не двигаясь с места, — что без приглашения. Дон Федерико поднялся, всем своим видом говоря, что Тольберг ничуть его не побеспокоил. — Проходите, Константин! — приветливо произнес он, делая приглашающий жест. Но Тольберг не двигался с места: он стоял и, мигая, глядел на лампу. Казалось, он совсем забыл, зачем пришел. Вдруг он искоса бросил взгляд на дона Федерико, сделал шаг и почти упал на кровать. — Извините, — произнес он бессмысленно. — Я как раз хотел пойти поесть, — сказал дон Федерико. — Простите, если опоздал на ужин. 47
— А никто еще не ужинал, — проговорил Тольберг. — Они там сами… а я сам… Он сделал неопределенный жест рукой и снова уставился на лампу, словно завороженный ее светом. — В таком случае можно я приглашу вас? — вежливо произнес дон Федерико. — Все можно, — ответил Тольберг, и в глазах его загорелись нехорошие огоньки. — Тут все можно. Иди куда хочешь. Делай что хочешь. Тут все можно! Дон Федерико стоял перед ним в затруднении. — Да-да, — покивал Тольберг, глядя на него снизу вверх. — Никаких ограничений. Спрашивать никого не надо, делай что хочешь. Тут у нас ни начальства, ни милиции — полная свобода! Приехал — и твори все, что тебе угодно. — Я не понимаю, — проговорил дон Федерико. — Все ты понимаешь, — сказал Тольберг и с трудом встал. Он был сильно ниже дона Федерико, но веяло от него такой злобой и ненавистью, что дон Федерико отступил. — Все ты понимаешь, — повторил Тольберг и, прищурившись, покрутил перед носом пальцем. — Ишь какой — не понимаю! Думаешь, бумажку подписал — и всё? А спрашивать с кого будут? С этого… с Лопе де Вега, да? С меня будут спрашивать! Вот тебя эта гадина сейчас ужалит — а спрашивать будут с меня! Почему, скажут, допустил? Почему дал разрешение этому… иностранному гостю, чтобы опасного зверя, значит… А я что? Бумажку им покажу? — Послушайте, — произнес дон Федерико, поморщившись. — Не-ет, это ты послушай! — прошипел Тольберг. — Я здесь — царь и бог, понял? Пока ты здесь, ты слушаешься меня. Это у вас там, в Испании, небось никто никого не слушает. Привыкли небось. А у нас тут слушают старших. Как в армии. Был в армии? Ну вот. Порядок у нас тут, понял? Как на войне: высунулся — погиб. Я здесь единственный специалист. А вы? Вот вы кто? 48
— Я тоже специалист, — сказал дон Федерико. — В чем вы еще там специалист? — презрительно сморщился Тольберг. — Все это компиляции. Знаю я эти ваши бестиарии — одни мифические животные, выдумки сплошные. Дон Федерико через силу ответил: — Не только. Там символы. И нужно быть специалистом, чтобы суметь передать божественное слово через образы. Тольберг только отмахнулся. — В общем, так, — сказал он. Хмель, по-видимому, в пылу спора немного выветрился, и он стал говорить тверже: — Я не разрешаю вам больше ходить ночью на берег. Не разрешаю, и всё. Можете на меня жаловаться, но это мое последнее слово. — Вы препятствуете моим исследованиям, — констатировал дон Федерико. — Я буду препятствовать, — сказал Тольберг, дыхнув ему в лицо запахом спиртного, — любым исследованиям, если они представляют опасность для исследователя. — Но сначала, — произнес дон Федерико, еще не утративший надежду его убедить, — нужно установить степень такой опасности. — И она установлена. Можете не сомневаться! Я что, зря здесь все эти годы сидел? Так, по-вашему? — Я не знаю, чем вы здесь занимались, — сказал дон Федерико прямо. Тольберг молча уставился на него, будто переваривая смысл этих слов. — Вот оно как. Вот, значит, как, — проговорил он, но было видно, что он просто не может найти слов. — Я, пожалуй, пойду поужинаю, — решительно произнес дон Федерико. Спускаясь по лестнице, он слышал позади неровные шаги и недовольное бормотание Тольберга. Но до кухни тот не дошел, и дон Федерико поужинал в одиночестве. 49
Он думал о Тольберге, и мысли были отнюдь не мирные. Этот человек раздражал его, приводил в бешенство, и в какой-то момент дон Федерико был готов броситься на его поиски, найти и заявить о том, что он наперекор всему отправится сегодня ночью на реку. Но, окончив есть, дон Федерико закрыл глаза и тихо помолился Пресвятой Деве — и благодетельная сила молитвы в очередной раз сотворила с ним чудо, изгнала гневные мысли, навела на правильное решение. Он поступит по-другому. Завтра он сходит в Пименовский и найдет Лугового. А потом он ляжет спать. Дон Федерико вздохнул и кивнул сам себе — да, ничего не поделаешь, нужно будет лечь спать, чтобы увидеть зверя во сне. Утром он постарался подняться раньше всех. Был предрассветный час, за окнами царила темнота и тишина, лишь где-то далеко в деревне брехала одинокая собака. Дон Федерико закинул на плечо собранную с вечера сумку, где был фотоаппарат, пакет с бутербродами и бутылка воды, прикрыл дверь и стал тихо спускаться по лестнице. Только внизу, при виде входной двери, он вспомнил, что она, должно быть, заперта. Он замер. На окнах первого этажа решетки, значит, придется както из своего окна… Но тут что-то подтолкнуло его попробовать ручку двери — и она открылась прямо в шелест ночной дубравы. Он боялся, что псы поднимут лай. Они действительно сбежались к нему со всех сторон, как только он вышел, но голоса не подавали, а только молча обнюхивали его одежду и руки. Удостоверившись в чем-то, они тут же отошли и повалились перед крыльцом в самых разнообразных позах. Путь был свободен. Закинув сумку за спину, дон Федерико ровным шагом вышел из дубравы и зашагал по дороге в направлении далеких огней, мерцающих впереди. Воздух уже начал сереть, на востоке разливалось розоватое свечение. Он прикинул, что идти до хутора около двух часов, но 50
могло быть и больше. Поэтому шел он скоро, не останавливаясь и почти не глядя по сторонам. Над степью разгоралась заря. К окраинам хутора он подошел, когда солнце уже встало. Пробудилась жизнь. Мимо протарахтел трактор. Люди ждали автобус на остановке. Магазинчик под вывеской «Продукты» рядом с остановкой уже открылся. Дон Федерико зашел внутрь и спросил заспанную продавщицу, как найти дом Лугового. Не удивившись ни акценту, ни вопросу, она хрипловато объяснила ему, как дойти. Он поблагодарил и вновь вышел на улицу. Дом у Лугового был знатный — обширный, трехэтажный, облицованный красивой красноватой плиткой. За широкими металлическими воротами, во дворе, стоял тот самый внедорожник, который теперь сверкал чистотой. Перед домом был разбит розовый цветник, и запах роз, белых и огромных, выплескивался на улицу. Все здесь было большое, словно заботливо выращенное до нужных размеров. Дон Федерико приблизился к воротам и нажал на кнопку звонка. Он был готов к тому, что Лугового не окажется дома, и приготовился к длинным розыскам и расспросам. Им владела странная решимость, основанная на вере, не на разуме. Сжав зубы, он еще раз нажал на звонок и на этот раз держал кнопку подольше. На крыльцо вышел Луговой. Он что-то дожевывал. Секунду он всматривался, а потом неожиданно быстро сбежал по ступеням, подошел к воротам и пробасил, улыбаясь: — Так я и знал, что снова в гости пожалуете. — Простите, я только на минутку, — начал говорить дон Федерико, но Луговой добродушно перебил его: — Да что там на минутку. Сейчас завтракать будем. — Он настежь открыл ворота и вышел на улицу. — А где Сергеич? — спросил он, оглядев окрестности. — На станции, — сказал дон Федерико. — Я сам пришел. 51
Луговой потрясенно поглядел на него: — Пешком? Это во сколько же вы вышли? Ну, Сергеич! Увижу — шею намылю! На крыльце их встретила полная приветливая женщина — Галина, жена Лугового, радушно поздоровалась и провела на прекрасную светлую веранду, где пахло свежим хлебом и чабрецом. Дон Федерико пил чудесный травяной чай и слушал Лугового. — Мужик он хороший, — говорил тот, намазывая ломоть хлеба маслом и подавая на ладони дону Федерико со словами: — Вот, кушайте, масло местного завода, нигде такого не попробуете… Да, Сергеич хороший мужик. Только малость двинутый. Считает, что выхухоль — хищный зверь, ядовитый. Помню, сначала мужики подумали, что он шутит, ну и решили поддержать — да, говорят, какой еще ядовитый, она у нас тут всех коров перекусала. — Луговой хохотнул. — А потом видят — человек вроде как всерьез. Ну, стали его маленько сторониться. Он ведь тут ко всем с вопросами приставал. — А давно он тут живет? — поинтересовался дон Федерико, беря из рук Лугового второй ломоть. И хлеб, и масло были восхитительны. — Давно. Лет пять, а то и больше. До него-то станция считай что заброшена была, долго никто там не жил. Сергеич ее, в общем, возродил. Ну и к нам зачастил. Галина, проходя мимо стола, остановилась. — Ой, ну, комедия! — с улыбкой покачала она головой. — Ко мне тоже, помню, пристал — вы ее видели? А у самого глаза такие круглые, как будто выхухоль эта сейчас из кустов выскочит. А я говорю — видела? Да она меня однажды чуть живьем не сожрала! Луговой хохотнул. — И откуда это он взял? Ну, мы с мужиками, в общем, решили, что вреда тут никакого нет, а польза имеется. Как эти… амазонские индейцы. — Извините, не понимаю, — сказал дон Федерико, подумав, что ослышался. 52
Луговой снова хохотнул. — Ну да, индейцы. Они же время от времени возьмут какого-нибудь туриста да и слопают, чтобы другие к ним не шастали. Вот и мы подумали — а что, ядовитая выхухоль, опасный зверь. Он же, то есть Сергеич, раззвонил об этой выхухоли повсюду, даже на конференциях выступал. И мы с тех пор всячески его поддерживаем, то есть единогласно. И коров она у нас крадет, и на людей накидывается, и вообще опаснейшее животное, хуже волка. Недавно даже визит губернатора сумели отменить — напугали, что как раз выхухоль в это время на воле гуляет. А уж инспектора разные к нам теперь только зимой ездят — во все остальное время у нас тут выхухоль шалит. Они даже проверить решили, к ученым обратиться, вот и обратились… к Сергеичу. А он им: разумеется, выхухоль — один из опаснейших для человека хищников! Дон Федерико удивленно рассмеялся: — Но ведь факты можно проверить. Здесь есть целая биостанция! — Вот она и работает, — сказал Луговой. — Факты, так сказать, производит. — А Константин… он ведь не слепой. Он же ученый! — Ну и что? — спокойно сказал Луговой. — Ему же платят за это. За опасность ему платят. Так что ему выгодно говорить, что он каждый божий день опаснейшей водяной выхухоли голову в пасть сует. Этим, в городе, главное, чтобы отчеты вовремя представляли. А Сергеич у нас на это мастак — отчеты лепить. В месяц по отчету! Те еще не успели прежний дочитать — а тут новый приходит, с результатами опроса еще пяти очевидцев. Он уже сам поверил в опасность своей работы. Дон Федерико молчал. — Давайте-ка еще чайку вам налью, — сказал Луговой, наклоняя чайник над его чашкой. — Спасибо, — машинально сказал дон Федерико, глядя на льющийся в чашку чай. 53
— Василий, — сказал он потом, — а вы сами когданибудь видели выхухоль? — Нет, — ответил Луговой. — Робкая она, выходит только по ночам. Стыдливая. Ее тут… как бы это сказать… уважают. Живет себе тихо, никого не трогает. А народ тут такой: ты никого не трогаешь — и тебя не тронут. Волков вот регулярно истребляем — житья не дают. А выхухоль что? Тихий зверь, уважительный. — А кто-нибудь из ваших односельчан ее видел? — настаивал дон Федерико. Луговой задумался. — Да, кажется, никто. Ну, разве только деды-прадеды. Мне вроде как бабка рассказывала, что выхухоль из себя такая небольшая, живет под берегом, питается разными ракушками да пиявками. Мех у ней красивый. Днем ее вовек не увидишь — осторожная. А у вас-то там, в Испании, выхухоль есть? — вдруг поинтересовался он. — Нет в Испании выхухоли, — ответил дон Федерико, и ему вдруг стало грустно. — Ну вот, — удовлетворенно заметил Луговой. — А у нас есть. Правда, никто ее не видел. Но у нас это в порядке вещей. Главное, все знают, что есть такая, живет, прописку имеет. — Он хохотнул. — Да, Константин мне рассказывал. Но на детальные исследования денег нет. — А на что есть? Денег нет ни на что. Это нормально. Они ведь там думают — зачем еще какого-то зверя изучать? Всем и так известно, что живет он в своей норе тихо-спокойно. А начнет высовываться — сразу его картечью. Дон Федерико улыбнулся. — А вы? Вы ее видели? — спросил Луговой. Дон Федерико перестал улыбаться. — Еще нет, — ответил он, помолчав. Лишь под вечер Луговой привез дона Федерико на биостанцию. От посещения фермы дон Федерико веж- 54
ливо отказался, но с удовольствием принял предложение Лугового осмотреть окрестности. Они съездили в близлежащий природный парк, где прогулялись по роще реликтовых сосен и посетили кипящий ключ — бьющий из белого песка родник, вода которого, по преданиям, лечит все болезни. Вырываясь из земли, родник издавал басовитое шипение, как если бы из-под земли било ледяное шампанское. Белая шипучая кипень приковывала взор, и дон Федерико поймал себя на мысли, что не хочет возвращаться на станцию. Он уже видел перед собой лицо Тольберга, слышал его сердитый голос — но тяжелее всего было осознавать, что сегодня, именно сегодня он должен увидеть сон. Мысль об этом теснила, вызывала сосущую тоску. Последний раз, когда ему пришлось обратиться к этому способу, он так и не увидел зверя (это был китоврас, существо капризное и переменчивое), а лишь услышал его насмешки и проснулся с дикой головной болью, которую не мог унять несколько дней. И вот теперь опять придется приманивать зверя во сне. Он попросил Лугового высадить его перед дубравой — не хотелось наткнуться на Тольберга и отвечать на ненужные вопросы. Но Тольберга он не встретил. Ему попалась только Кристина, выходившая из лаборатории. Она торопилась куда-то, поэтому лишь удостоила его кивком и скрылась в дверях корпуса. Тихо опускались сумерки. С реки веяло холодком. В теплом воздухе реяли комары. Дон Федерико постоял немного, словно решаясь, и направился к себе. Ноги после длительной ходьбы гудели, и он надеялся, что быстро уснет. Ему нужен был крепкий и долгий сон. В комнате он включил лампу и долго молился. Потом разделся, забрался в постель и раскрыл книгу. Это была Библия. Он прочел: «И подлинно: спроси у скота, и научит тебя, у птицы небесной, и возвестит тебе; или побеседуй 55
с землею, и наставит тебя, и скажут тебе рыбы морские». Медленно до него дошел смысл этих слов. Кажется, настало время отходить ко сну. Он выключил свет, лег на спину и закрыл глаза. И тотчас же оказался у реки. Широкий Хопер плавно нес мимо него свои гладкие воды. Тихо опускались сумерки. В теплом воздухе реяли комары. Все было как взаправду. Неужели сейчас появится? Его объяла дрожь — он остро почувствовал свою неопытность и незаметно сжал под одеждой крест, вознося молитву Господу. Это были темные пограничные земли, где могло случиться все, что угодно, и где только вера могла спасти. — Вот и тогда ты так же ждал, — раздался позади насмешливый голос, и дон Федерико вздрогнул от неожиданности. Это был китоврас. Он стоял, сложив руки на груди, и неприятно усмехался. Конское туловище лоснилось, точно он вышел из реки, от него шел пар. — Не ожидал тебя увидеть, — признался дон Федерико. — Ты не завершил начатое, — высокомерно произнес китоврас. — Я бы завершил, но ты скрылся. — Ты бы мог поискать меня немножко. Дон Федерико покачал головой. — И заблудился бы? — спросил он. — Этого ты хотел? Китоврас шумно переступил с ноги на ногу. — Перед тем как увидеть ее, ты должен увидеть меня. Увидеть и описать, — заявил он. — Ах, вот зачем ты пришел. Ну что ж, повернись-ка немного, я должен тебя рассмотреть. — Ты не можешь мне указывать, монах. Здесь никто не может мне указывать. — Я пришел не к тебе, — веско произнес дон Федерико. 56
— Посмотри на меня! — сказал китоврас вместо ответа, выпячивая грудь. — Видел ли ты когда-нибудь создание прекраснее меня? Хоть я и сотворен, высшие сущности с легкостью входят в меня, когда захотят, — и тогда они вещают моими устами. Я — царь мудрости, больше самого Соломона. — Кто царь мудрости — ты или они, твои хозяева? Мне это безразлично. Вся ваша мудрость — ложь и блеск, что слепит глаза. Отойди в сторону, дай ей пройти. — Зачем она тебе? — повысил голос китоврас. — Она ничто, маленькая нелепая зверюшка. В ней нет ничего, ничего. Она живет в норе и слепа, как крот. — Отойди в сторону, зверь. Дай ей пройти. В ярости от его слов китоврас захрапел и встал на дыбы, но неожиданно быстро успокоился. — Хорошо, я пропущу ее, — сказал он мягким голосом. — Но ты должен сказать мне одну вещь. Буду ли я в бестиарии? — Да, будешь, коли захотел явиться. Теперь отойди, не мешайся. Китоврас по-лошадиному помотал головой. — Не только это, монах, — сказал он. — Скажи мне, кто я. — Спроси это у своих хозяев. — Они молчат, — сказал китоврас. — Но мне нужно знать. — Что тебе нужно знать? — грубовато спросил дон Федерико. — Свое место. Свое назначение. Вернее, обозначение. — Так ты за этим пришел? Тебя просто мучило любопытство? — Ты так и не смог найти меня тогда, — самодовольно произнес китоврас. — Пришел вот как к ней, словно я обычная мелкая скотинка, на которую может поглядеть всяк кому не лень. Но я — царь. И сейчас я хочу, чтобы ты включил меня в книгу. 57
— Ты будешь в книге, — кивнул дон Федерико. — Рядом с ней. — Рядом с ней? — сморщился китоврас. — Да, потому что ты — ее противоположность. Ты — воплощение гордыни. Китоврас молчал, обдумывая сказанное. — Вот зачем я, — произнес он негромко. — А она? — Мне нужно посмотреть на нее, чтобы удостовериться. Китоврас задумался. Белый туман начал подниматься от реки. — Хорошо, — наконец сказал он. — Я позову ее. Дон Федерико благодарно склонил голову. Китоврас поднял ногу и несколько раз гулко топнул копытом оземь. Потом он вошел в молочную пелену тумана и исчез. А на его месте появилось странное существо, долгоносое, длиннохвостое, покрытое жестким на вид, темно-серым мехом. Оно сидело на земле, смешно озираясь, моргая слепыми глазками и подергивая влажным хоботком, — маленькое, нелепое, бокастенькое, похожее на комок слипшегося меха. Но появление его не вызвало у дона Федерико ни удивления, ни смеха, ни разочарования. При виде этого создания, ничтожнейшего из ничтожных, на священника нахлынуло вдруг благоговение, словно он оказался причастен божественной тайне, тайне Творения. Он жадно разглядывал выхухоль, отмечая малейшую подробность ее облика, древнего, как мир. Он успел запечатлеть ее в памяти, прежде чем наполз белый плотный туман и скрыл ее из виду. К яви он перешел с такой быстротой, что лишь мельком заметил этот переход — когда уже сидел за столом, лихорадочно записывая увиденное. Сначала он в подробностях описал внешность выхухоли, потом методично описал китовраса. Придется внести изменения в план издания и убедить редколлегию, но проблем с этим дон Федерико не ожидал: китоврас был самый 58
лучший претендент на изображение греха гордыни из всех имеющихся, а последнее, очень поверхностное его описание было сделано в XVI веке. Прошло не менее часа, прежде чем дон Федерико оторвался от своих записей, поглядел в окно и увидел, что уже рассвело. Он совершенно потерял счет времени. Гора исписанных листов лежала перед ним. Нужно было записать еще кое-какие подробности, но это могло и подождать: он понял, что очень проголодался. На кухне его ждал Тольберг. Лицо его не предвещало ничего хорошего. Кроме него, на кухне никого не было. — Очень хорошо, что вы наконец появились, — громко произнес он, словно стараясь перебить резким тоном приветствие дона Федерико. — Я даже не хочу знать, где вы были последние сутки. Просто хочу вас уведомить, что я сигнализировал в университет о нарушении правил пребывания гостей на биостанции. И мне обещали разобраться. Правда, результаты этих разбирательств меня не волнуют. Сегодня к вечеру вы должны выехать со станции. Он замолк и торжествующе уставился на дона Федерико. Дон Федерико кивнул. — Хорошо, Константин, — произнес он. — Я уже попросил, чтобы сегодня меня отвезли в аэропорт. Тольберг моргнул и нахмурился. — В аэропорт? — переспросил он. — Да, — подтвердил дон Федерико. — Моя миссия выполнена. Я завершил свое исследование и покидаю станцию. Хотел вам об этом сообщить, но вы меня опередили. — Но… — произнес Тольберг и замолчал. Видно было, что заявление дона Федерико глубоко его уязвило. Он сидел и барабанил пальцами по столу. — Видели ее? — наконец коротко осведомился он. Дон Федерико покачал головой и улыбнулся. — Это тайна, — произнес он. 59
Тольберг пожал плечами и поднялся. — Ну, значит, решили, — заявил он таким веским тоном, будто именно его последнее слово разрешило ситуацию. — Вы тут завтракайте, собирайтесь, в общем, занимайтесь тут. А я поехал по делам. Мне сегодня еще пятерых опросить нужно, — не без гордости сообщил он, направляясь к двери. — Константин! — позвал дон Федерико. Тольберг остановился. — Понимаете, они говорят вам то, что вы хотите слышать, — сказал дон Федерико. — Они дурачат вас. Хотя, может быть, вам это и так известно. В глазах Тольберга мелькнул страх. Он резко толкнул дверь и вышел. Через минуту за окном послышался звук заводимого двигателя и рев удаляющейся машины. Вошла Кристина. — Что случилось? — удивленно спросила она. — Константин Сергеевич пробежал мимо меня, чуть с ног не сбил. Вы тут что, опять схлестнулись? — Схлестнулись? — повторил дон Федерико незнакомое слово. — Нет, мы уже всё уладили. Больше не будем спорить. — И очень хорошо! Еще кофе? — Нет, спасибо. Я уезжаю сегодня. Кристина изумленно застыла. — Это он вас заставил, — наконец произнесла она утвердительно. — Ну, не совсем. Я завершил свою работу здесь. Немного раньше срока, но редколлегия этому только обрадуется, ведь сроки выхода бестиария очень жесткие. — А когда он выйдет? Хотелось бы почитать. — Я пришлю экземпляр. Книга должна выйти к Рождеству. — Уже в этом году? Так быстро? — Да, вся подготовительная работа почти завершена. Я — один из последних должников. Но теперь материал я сдам быстро. 60
— Значит, вы видели ее? — тихо спросила Кристина. — Да? Ленька отказывается говорить, а Константин Сергеевич только злится. Ну скажите — видели, да? — Видел, — ответил дон Федерико. — Но не здесь. — Как не здесь? А где? — Не могу вам сказать. Но я ее видел и смог описать. Кристина подошла поближе. — Скажите, какая она, — тихонько попросила она. Дон Федерико грустно улыбнулся и долго молчал, подбирая слово. — Скромная, — наконец произнес он. — Ядовитая? — живо поинтересовалась Кристина. — Нет, — покачал головой дон Федерико. — Вот и мы с Леней давно так считаем! — восторженно закричала Кристина. — Все вокруг врут! В это время дверь открылась, и вошел Леня. Выглядел он встревоженным и сразу понял, о чем речь. — Врут, — медленно повторил он. — Да, врут! — Дон Федерико сегодня уезжает, — объявила Кристина. — Как же так? — выговорил Леня, обращаясь к дону Федерико. — Вы же здесь и недели не пробыли. — Он закончил свою работу, — ответила за того Кристина. — И он ее видел, да, дон Федерико? — Видели? — поразился Леня. — К сожалению, я не могу сказать всего, — произнес дон Федерико. — Я действительно ее видел, но видел своими глазами, а они не заменят ваших. В книге тоже не будет точного описания: бестиарии пишутся по своим правилам. Мы не занимаемся биологическими исследованиями. — Дон Федерико, — произнес Леня жалобно, — когда вы уезжаете? Священник взглянул на часы. — Через полтора часа. Мне еще нужно собраться. — Без вас он нас тут живьем съест, — мрачно заявил Леня. — С каждым днем хуже и хуже. Позавчера напился. 61
— Я знаю, он заходил ко мне, — сказал дон Федерико, не вдаваясь в подробности. Ему не хотелось смотреть на их растерянные лица, но и просто уйти он не мог. Мгновение он медлил в нерешительности, потом сказал им: — Не отчаивайтесь. Вы молоды и сумеете добиться своего. Если вы захотите увидеть выхухоль, вы ее увидите. И если захотите, то опишете и сделаете ее предметом своих научных изысканий. Возможно, вам придется преодолевать барьеры на своем пути — с этим сталкивается любой ученый, да и вообще любой человек. Помните одно: на ловца и зверь бежит. Это была первая русская пословица, которую я выучил. И только у двери его настиг горестный вскрик Кристины: — Но что же нам делать? — Сначала попробуйте снять решетки, — ответил дон Федерико. Потом он ругал себя за этот ответ: ведь не в их власти было снять решетки с окон. Но слово — не воробей, вылетит — не поймаешь. Эту поговорку он тоже знал. Луговой подъехал на своем внедорожнике ровно в назначенное время. Немедленно со всех сторон сбежались молчаливые тольберговские псы, принялись деловито бегать вокруг машины, обнюхивая колеса и вышедшего Лугового, который весело покрикивал на них и свистел. Псы недовольно поглядывали на него, но продолжали свою проверку. Закончив обследовать машину, они скрылись в лесу. Дон Федерико вышел, сопровождаемый Леней и Кристиной. Перед тем как сесть в машину, он немного помедлил, повернулся и благословил их. Они стояли как громом пораженные, не зная, что делать, и в это время машина отъехала. Тольберг уже возвращался на биостанцию, когда увидел едущий навстречу джип Лугового. Проносясь мимо, Луговой махнул ему, и Тольберг посигналил в ответ. 62
«Что он здесь делает? Странно», — думал Тольберг, въезжая в дубраву. Потом он увидел стоящих у входа Леню с Кристиной, заметил их растерянные лица и всё понял. Но лишь в кабинете он с облегчением почувствовал, что бремя свалилось с него. Только сейчас он понял, как иностранец мешал ему, с какой ответственностью было связано его пребывание на биостанции. И ведь вздумал преступать правила, повел себя неадекватно, взялся высказывать какие-то сомнения. Молодежь вот смутил. Да, тяжелая выпала задача, но теперь его здесь нет. Тольберг предчувствовал жалобы, разбирательства, но ему было все равно — он наслаждался освобождением от тяжких пут обязательств. Он не знал, что события только разворачиваются. Разбирательства на уровне университета начались позже, — а тем же вечером оба аспиранта дружно отказались подчиняться требованию оставаться в помещениях после темноты и потребовали убрать решетки на окнах. Более того, оба высказали намерение в ближайшее же время приступить к натурным исследованиям и наблюдениям выхухоли в природе. Он спорил и кричал на них до хрипоты — но так и не добился от них согласия соблюдать правила проживания на биостанции. После одиннадцати вечера он зашел в их комнаты — и нашел их пустыми. Он не стал искать их на территории станции, а методично составил протокол нарушения правил, для себя решив, что завтра же, не дожидаясь повторения, попросит их покинуть территорию. Он был взбешен — и одновременно торжествовал. Он выкорчует эту европейскую заразу со своей станции. Он заставит уважать правила. Леня и Кристина покинули биостанцию через три дня после отъезда дона Федерико. Тольберг имел крупный разговор с их научным руководителем, но сумел настоять на своем — во время пребывания на станции все исследователи обязаны строго соблюдать правила безопасности, и неоднократные нарушения режима вле- 63
кут за собой досрочное прекращение договора о пребывании исследователя на территории Нижнехоперской биологической станции. Собеседник, кажется, его понял, но пообещал досконально разобраться, что к чему. И Тольберг высказал свою готовность ему в этом помочь. Ему не терпелось заняться делом. Прежде он никогда не оставался на станции один — вечно рядом толкался кто-то, задавал вопросы, о чем-то просил. Где-то с месяц, до начала летней практики, здесь никого не будет, и Тольберг решил этот месяц целиком посвятить науке. Необходимо было разобрать записи, составить таблицу соответствий, сделать первые зарисовки — уйма дел была впереди. Он засел за работу, иногда отвечая на звонки из университета — там, похоже, разгорался скандал в связи с нарушением иностранным исследователем правил пребывания, что Тольберга уже не волновало. Это началось, когда со дня отъезда дона Федерико минуло три недели. Однажды ночью собаки подняли страшный лай, они надрывались и повизгивали, будто до смерти напуганные чем-то. Тольберг только смотрел на них из окна. Они носились перед крыльцом, истошно лая на что-то в темноте, и Тольберг внезапно почувствовал спокойствие оттого, что находится за запертыми дверями и зарешеченными окнами. Как хорошо, что он не пошел на поводу у тех двоих и не снял решетки! Вот она, реальная опасность, таится в темноте. Ему стало страшно за собак, но их было много, и он тешил себя надеждой, что они справятся с нападением любого существа, каким бы опасным и крупным оно ни было. Лай вскоре замолк, собаки успокоились и улеглись перед крыльцом. Но уже под утро все повторилось снова: донельзя возбужденные псы носились вокруг здания, надрываясь истеричным лаем. Заспанный Тольберг решился и с ружьем в руках выскочил на крыльцо. Испуганные псы ринулись к нему и, чуть не сбив с ног, забежали в дом. Тольберг напряженно вгля- 64
дывался в предрассветный полумрак, но вокруг царила тишина, лишь верхушки деревьев шелестели под утренним ветерком. Он еле сумел выгнать собак из дома: они жались по углам, а один пес забился под его кровать, и больших трудов стоило вытащить его оттуда. На следующую ночь события приобрели еще более жутковатый оттенок. Лишь стоило стемнеть, псы подняли дикий лай, а потом все разом сорвались с места и, отчаянно голося, пустились по дороге в сторону деревни. Долго еще были слышны их заполошные вопли. Тольберг решил не выходить и притаился с ружьем возле окна. Долго ничего не происходило. Потом вдруг под самым окном раздался отчетливый шорох. Следом зашуршало на крыльце. Тольберг весь обратился в слух. Нечто скреблось в дверь, как будто пытаясь процарапать себе щель. Одновременно возобновились шорохи под окном. Тольберг понял, что там, в дубраве, перед домом бродит несколько существ, и он уже не сомневался в том, кто они такие. Он высунул ствол в окно и бабахнул в воздух. Выстрел был таким громким, что у Тольберга заложило уши. Настала звенящая тишина. Тольберг вслушивался в нее, пока его не начало клонить в сон. Но он упорно просидел у окна еще пару часов, вглядываясь в темноту, прежде чем его сморил сон. Псы вернулись наутро. Выглядели они виноватыми. — Что же вы, братцы, — сказал он им без злости. Весь день он думал о предстоящем. У него не было никаких сомнений в том, что в эту ночь что-то обязательно произойдет. Станут ли неизвестные твари штурмовать дом? Накинутся ли на собак? Что им вообще надо? Он поймал себя на том, что с тоской смотрит за окно, где под кронами деревьев сгущался предзакатный сумрак. Он занял свой пост уже в десятом часу, когда темнота еще окончательно не сгустилась. Бдительный, собранный, он зорко оглядывал площадку перед зданием, которая освещалась скудным светом одинокой лампочки, 65
укрепленной над входной дверью. Сидел он долго — три или четыре часа, пока не задремал. Пробудил его громкий шорох и попискивание. Он кинул взгляд на площадку перед зданием и замер, пораженный небывалым зрелищем. Площадка кишела странными крысовидными зверьками. Их длинные хвосты волочились по земле, длинные хоботки к чему-то принюхивались, лапки топотали по земле. Зверьки сновали туда-сюда, размеренно попискивая, и Тольберг вдруг разглядел, что они водят хоровод. Тесно прижавшись друг к дружке, они кружились по часовой стрелке — а вокруг, создавая другое кольцо, неподвижное, разлеглись Тольберговы псы, молча и внимательно следя за происходящим. Время от времени один из них одобрительно ворчал и снова замолкал. Когда в окне появился Тольберг, все сборище оживилось, зверьки задвигались быстрее, собаки повернули морды к окну и пару раз гавкнули, словно говоря — гляди-ка, что вытворяют! «Это они для меня устроили, — замирая, думал Тольберг, глядя на танцующих зверюшек. — Это они мне показываются». Он раз за разом протирал глаза, но хоровод никуда не пропадал. Тольберг тихонько отошел от окна и бросился на поиски фотоаппарата. Когда он нашел его и вновь приблизился к окну, чтобы поймать в объектив танцующих зверьков, площадка уже опустела. Исчезли даже собаки. Тольберг застонал от огорчения. Сколько лет он ждал этого дня, сколько готовился — и оказался совершенно неподготовлен. Хотя он хорошо рассмотрел зверьков, он был все еще не уверен в том, что он видел выхухолей. Интуиция подсказывала ему, что это так, но был склонен доверять не интуиции, а фактам. А факты, свидетельские показания говорили о том, что выхухоль должна быть крупнее и на хвосте ее должен быть хорошо оформленный шип, которым она сражает добычу. Что же за зверьки явились ему? И что они делали? 66
Нежданная дремота тяжело навалилась на него. Он пытался ей противостоять, даже сумел записать обрывки своих наблюдений, но сон был сильнее. Властно и непреклонно увлек он Тольберга в свои владения. Тольберг оказался лицом к лицу с доном Федерико. Тот приветливо улыбался, глядя на него. Они находились в помещении, похожем на типографию, — с ровным гулом работали печатные машины, выбрасывая напечатанные листы, ходили какие-то люди, собирали листы, куда-то относили. — Я хотел вам кое-что показать, — произнес дон Федерико, протягивая Тольбергу огромный, затейливо изданный том в тяжелом золотом переплете. Книга была велика и тяжела, страницы раскрывались, показывая богатые иллюстрации. Дон Федерико ткнул в одну пальцем. — А вот и она. Тольберг вгляделся. На иллюстрации красовалось чудное существо с носом-хоботком, подслеповатыми глазками и длинным хвостом — именно такие существа только что водили хоровод под его окнами. Рядом с иллюстрацией черным строгим шрифтом, похожим на готический, значилось: «Зверь, зовомый ВЫХУХОЛЬЮ. Собою мал, сер, усат, обитает в норах под речным берегом, ест улиток и жуков водяных. А нос длинный, будто бы хобот слоновий. А глаза как у крота. А уши как у бобра. А ноги как у выдры. А хвост как у крысы. А тело как у ондатры. Нрава кроткого, выбирается только по ночам, ибо думает о себе как о самом ничтожном создании Божием, и посему символизирует смирение, коя есть высшая добродетель, угодная Господу». — Что это за книга? — спросил Тольберг, поднимая глаза от текста. — Это наш бестиарий. Вернее, бестиарий в том виде, в каком он существует в воображении его авторов. Идеальная книга, можно сказать. Разумеется, окончатель- 67
ный ее вид может отличаться от того, что вы только что увидели. Но содержание — вряд ли. Скажите, есть ли у вас какие-либо замечания? Какие-то поправки к тексту? Смотрите, вот тут вам выражается благодарность за деятельный вклад в подготовку издания. Тольберг покачал головой. — Мне только надо встретиться с ней, — проговорил он. — Спросить ее. Узнать кое-что. Но как мне это сделать? Она такая скрытная. И вдруг понял как — и сразу проснулся. Встретиться с выхухолью действительно оказалось несложно. Это произошло на следующую же ночь. А наутро он уже звонил в Волгоград, чтобы заказать билет на Севилью. Ему срочно требовалось сообщить дону Федерико, что выхухоль символизирует не только смирение. Не зря она так редко показывается исследователю; не напрасно так мало известно о ней. Ее никто не видел, но все знают, что она существует. Выхухоль есть воплощение Божественной тайны, тайны Творения. Необходимо было немедленно вымарать статью из Большого европейского бестиария. 2011
Икота Якова И. Молодой журналист Кирилл Трубников только что возвратился из поездки в дальнее карельское село, где брал интервью у икотного мастера. Этот икотный мастер, хитроватый рыжебородый мужик по имени Федот Маслов, чуть ли не весь день водил Кирилла по селу, показывал изумительной красоты деревянные высокие резные дома, банный городок у речки, потчевал потрясающей ухой, много и с охотой рассказывал — об истории села, о том, какая рыба водится в местной речке, о способах плетения неводов — неводы были в избытке развешаны всюду, и можно было воочию убедиться в мастерстве плетельщиков. Охотно и много рассказывал Федот и о своем даре. Но уже на втором вопросе Кирилл бросил записывать, а только с нарастающим подозрением слушал. Федот же Маслов разливался соловьем — о том, как в старину икали, какая бывает икота — затяжная, колючая, дергучая, обморочная, кричалая и подсаженная, то есть насланная колдуном, и какие травы какую икоту лечат. С этого перешел Федот на историю села, на то, какая рыба водится в местной речке — звалась речка, кстати, Сяркийокки, и о происхождении этого названия Федот поведал отдельную и длинную историю, — о способах плетения неводов, — и вот тут Кирилл окончательно уверился в том, что Федот Маслов не хочет говорить о главном. А ведь они условились, что икотный мастер в самых исчерпывающих подробностях расскажет столичному журналисту о том, откуда приходит икота, как 69
ее можно заговорить и как вообще действует заговор, в общем, посвятит в подробности своего ремесла. Однако ни о чем таком Федот Маслов не поведал, а на прямые вопросы Кирилла только крякал, хитро ухмылялся и порывался рассказать об истории села в десятый раз. В итоге материала удалось наскрести разве что на небольшую заметку, и Кирилл возвратился с тяжелым сердцем, чувствуя, что никак не удастся избежать неприятного разговора с Искаковым. Искаков был главный редактор их газеты, назначенный новым собственником совсем недавно и сразу завоевавший искреннюю нелюбовь всего коллектива. Искакова, впрочем, это мало заботило. До этого он возглавлял более крупное издание, что, по-видимому, было для Искакова достаточным поводом относиться к новым подчиненным с плохо скрываемой брезгливостью, сменяемой вспышками раздражительности, когда кто-нибудь, по мнению Искакова, не справлялся с заданием. А учитывая то обстоятельство, что карьеру Искаков начинал в органах, имеющих к журналистике не самое прямое отношение, то претензии свои к сотрудникам он излагал на характерном профессиональном жаргоне. «Допрашивать надо уметь», — говорил он своим неприятным голосом, растягивая слова. А потом битый час читал нотации, хотя мог и наорать — это за ним водилось. На следующее утро Кирилл за пару часов набросал черновик статьи. В материал ради объема ему пришлось впихнуть и историю села (благодаря Федоту Маслову он выучил ее наизусть), и изумительной красоты деревянные высокие резные дома, и банный городок у речки, и местную уху, и даже неводы, так что икотный мастер и его уникальный дар отступили на второй план, словно не за этим ехал Кирилл в этакую даль, а чтобы узнать этимологию слова «Сяркийокки». Раз за разом перечитывал Кирилл написанное, и ему становилось все тоскливее. Физически ощущая надвигающийся нагоняй, он отослал файл главному редактору. 70
В последние годы газета, в которой работал Кирилл, публиковала много материалов на тему икоты. С тех недавних пор, как икота приняла в стране характер эпидемии, к этой теме возник повальный интерес. Врачи терялись в догадках, пытаясь объяснить характер коварного недуга, внезапно сделавшегося заразным. Объявляли икоту эпидемией истерии, нервно-психическим состоянием, вызываемым не то просмотром телевизионных программ, не то увлечением компьютерными играми, не то долгими разговорами по мобильному телефону. В спешном порядке запустили в оборот несколько лекарственных средств, направленных на ослабление и снятие симптомов болезненной икоты, и даже одну вакцину. Средства, однако, не помогали (а вакцина и вовсе вызвала занятные и неаппетитные осложнения, факты которых замалчивались), зато пышным цветом разрослись повсюду всевозможные знахари, целители, икотные мастера и мастерицы, предлагающие свои темные услуги. По телевизору показывали научные передачи, объясняющие, отчего на деле бывает икота, — и после этих передач икота нападала на целые регионы. Газета следила за географией этих эпидемий, публиковала аналитические материалы, мнения ученых, проливающих свет на этиологию и развитие нового заболевания. Особенно любопытен был тот факт, что икотная эпидемия со временем перестала вызывать страх и порождать массовые фобии среди населения. Люди быстро научились справляться с приступами икоты наиболее эффективными, как оказалось, средствами — заговорами. Теперь, если на человека нападала внезапная икота, он привычно произносил скороговоркой слова заговора, и икота перекидывалась на кого-нибудь другого. Механизм этой передачи был еще слабо изучен медиками, но средство действовало безотказно. К тому же быстро выяснилось, что некоторые люди невосприимчивы к икоте. Их было очень мало, и считалось, что такой иммунитет переходит по наследству от предков-знаха- 71
рей. Безыкотные люди не могли ни передавать, ни насылать икоту, они были полностью ограждены от нее своей мощной защитой. Многие им завидовали. Считалось, что на них-то и пытается сесть икота, только не может — и еще пуще ярится, отыгрываясь на обычных людях. В редакции время от времени поикивали все — кроме двух человек. Одним был Кирилл Трубников. Когда очередная волна икоты накрывала редакцию и коллеги забивались по своим углам, сквозь судорожную икоту шепча заговоры, Кирилл молча горбился за своим столом. Ему было стыдно. Он не икал, как все, словно был лекарем, знавшим некое тайное средство против икоты. Но никаким лекарем он не был, и тайное средство против икоты, которое могло бы помочь его коллегам, было ему не известно. Он вообще сомневался, существует ли оно в природе. И коллеги Кирилла ценили его за то, что он, обладая таким редчайшим свойством, не заносится, а даже стыдится его и не выставляет напоказ. Тем заметнее было отношение к икоте второго безыкотного человека в редакции. Этим человеком был Искаков. Сотрудники уже знали, что с приступом икоты главному редактору на глаза лучше не попадаться. Тот при виде судорожно икающего подчиненного отшатывался с брезгливой гримасой, выуживал из кармана платок, прижимал его к лицу и быстро уходил в свой кабинет. Это вызывало вполне объяснимый ропот среди сотрудников. «У него же все равно иммунитет!» — возмущались они пренебрежительным поведением Искакова. Но для того, похоже, ропот подчиненных был не в новинку: возмущенных взглядов Искаков просто не замечал, а провинившихся икотой сотрудников вызывал к себе и долго, по собственному выражению, «прорабатывал». Искаков считал, что икотного заражения можно избежать, если, к примеру, носить марлевую повязку. При этом сам он марлевой повязки никогда не носил. 72
Вскоре, как и ожидал Кирилл, раздался звонок — главный редактор вызывал его к себе. В очередной раз с чувством внутреннего протеста увидел Кирилл это сытое брюзгливое лицо, дорогой костюм. Когда Кирилл вошел, Искаков даже не оторвал глаз от экрана компьютера — так велико было его недовольство. Поэтому начал он разговор не с Кириллом, а со своим компьютером, словно читая по его экрану: — Ну что, вижу, уже возвратились. — Возвратился, Яков Борисович. — Сколько, говорите, вам пришлось туда добираться? — Почти двое суток. Искаков от этих слов передернулся, словно Кирилл произнес какую-то непристойность. — Четверо суток, значит, только на дорогу. Ну и чего привез? Вот это привез? Эти неожиданные переходы с «вы» на «ты» были для Искакова характерны. Так он, наверно, разговаривал с подчиненными и на прежнем месте. Кирилл начал рассказывать о том, как сложно, почти невозможно оказалось разговорить икотного мастера, но Искаков не стал его дослушивать. — Допрашивать надо уметь, — произнес он с ехидностью, на его взгляд, убийственной, ожидая, что Кирилл сейчас сгорит со стыда. Но поскольку этого не произошло, он моментально вскипел и рявкнул: — Уметь! Тебе задание было дано, могли бы кого опытного послать, понадеялись на то, что ты поднабрался опыта, — а ты что? Опять облажался! Искаков гремел так, что его, несомненно, было слышно в самых дальних углах редакции. Это-то и было неприятно — то, что Кирилла теперь встретят сочувствующие взгляды сослуживцев. — Послали! Понадеялись! — гремел Искаков. — Дело плевое, яйца выеденного не стоит! Кирилл только слушал. Он-то считал, что дело плевым не было. И послали на задание именно его потому, 73
что никто другой ехать не захотел. Причина заключалась в том, что Федот Маслов считался особенным мастером. Вообще-то, о нем многое было известно, причем из источников весьма компетентных. Считалось, что Федот один из пяти икотных мастеров, чье влияние распространяется на огромные территории. При желании он, находясь в своем селе, мог наслать икоту даже на жителя Мурманска, невзирая на время суток. В народе сложилось мнение, что Федот Маслов добр и охотно исцеляет страждущих. Одно время к нему в село устраивались настоящие паломничества: измученные икотой люди готовы были платить любые деньги, чтобы избавиться от напасти. Поначалу их чаяния вроде оправдывались: польщенный Федот без лишних слов избавлял от икоты толпы паломников. Но однажды он заперся в своем доме и не вышел к ожидающим. То же самое повторилось и на следующий день. Толпа перед его домом росла, люди в голос умоляли его выйти, помочь. Федот не выходил. Собравшиеся перед его домом страждущие днем и ночью оглашали окрестности громкой икотой. Прошло семь дней, и толпа начала помаленьку рассеиваться. Перед домом Федота осталась горстка самых упорных. Утром девятого дня перед ними появился Федот. Он улыбался. Люди устремились к нему с жалобными воплями. Их было семеро — четыре женщины и трое мужчин. С каждым, включая женщин, Федот поздоровался за руку, спросил их имена, подробно расспросил каждого, как давно насела на него икота. Опросив присутствовавших, он глубоко задумался и думал долго. Потом, придя к какому-то решению, подозвал одного мужчину, окинул его оценивающим взглядом и произнес: «Ты им и будешь!» И при этих самых словах икота сошла с шестерых несчастных, а седьмой, этот самый мужчина, принялся икать с невероятной силой и частотой. Мужчина не мог ни говорить, ни даже взглядом выразить свое негодование, потому что икота сотрясала его с ног до головы. Прочие с ужасом смотрели на него. 74
А Федот удовлетворенно оглядел его и произнес: «Во! Теперь через него все будет. А от него к другому будет уходить. Поняли?» Но исцеленные ничего не поняли, да и не желали понимать. Спешно они покинули село и разъехались по домам, и больше затяжная икота никогда в жизни их не беспокоила. Лишь позднее они осознали, что тому мужчине пришлось принять их икоту на себя, но, каким образом удалось Федоту это сотворить, они так и не поняли. О том, что Федот Маслов — особенный мастер, газете сообщил директор Центрального научного центра гастроэнтерологии, доктор медицинских наук, профессор, член-корреспондент Академии наук Владимир Осипенко, давно и успешно занимающийся вопросами эпидемиологии икоты. Изучая распространенность икоты среди жителей Северо-Западного региона, Осипенко обратил внимание на то, что на протяжении двадцати лет в одном из районов Карелии уровень заболеваемости икотой превышал средний по стране в несколько раз. И вдруг в начале девяностых заболеваемость икотой в районе резко снизилась, став почти нулевой, — и это без выделения средств на ввод новых медицинских учреждений. Одновременно с этим подскочила статистика новых случаев патологической икоты в соседних регионах, особенно в Архангельской области. Осипенко заинтересовался этой странной закономерностью. Ему не потребовалось много времени, чтобы узнать причину сокращения заболеваемости икотой в отдельно взятом районе. Просто в 1992 году в селе появился Федот Маслов. Кто он и откуда, никто не знал. Просто он появился здесь, рыжебородый, веселый, общительный, пошел по селу, и в тех домах, где он побывал, люди переставали икать. А потом уже и сами люди поняли, что в их селе живет икотный мастер. И вскоре все знали, что Федот Маслов отводит икоту от их села и от всего района. Со временем до них дошло, что икота перекинулась на соседние об- 75
ласти, но страдания соседей их мало трогали: главное, им самим не икалось. Но, вычислив одного икотного мастера, Осипенко не остановился и вскоре путем анализа региональной статистики обнаружил еще четверых: одного — на Кавказе, двух — в центральных районах и одного — в Восточной Сибири. Этот последний жил в Якутии, однако «работал» на весь Дальний Восток и был ответствен по меньшей мере за две масштабные эпидемии икоты в Амурской и Читинской областях. Таким образом, Осипенко предположил, что эти пятеро управляют колоссальными волнами икоты, прокатывающимися по стране. Или вызывают их? Ответа на этот вопрос Осипенко не знал, но предполагал, что отчасти это так. Озадачивало его только то, что икотные мастера не пользуются своей властью и живут очень скромно, практически отшельниками. Осипенко и его сотрудники сделали несколько попыток увидеться с икотными мастерами, живущими в центральных регионах, однако встретили твердый отказ. Один из икотных мастеров даже пригрозил спустить собак на приезжих исследователей. Кирилл только посмеялся, когда ему об этом рассказали. Что бы ни говорил там Искаков, а опыта Кирилл Трубников уже поднабрался. Проработав в издании каких-то два года, он сделался настоящим серьезным специалистом по икотным или, иначе говоря, кликовым напастям. Сейчас он уже с первого взгляда мог отличить шарлатана от настоящего лекаря — а этих последних было на удивление много. Только сила у всех была разная. Чаще всего лекарь выдыхался после лечения двух-трех пациентов в день и после этого пару недель отлеживался — икал да силы набирался. Ведь чужую икоту такие мастера брали на себя и избавлялись от нее какими-то только им известными способами. За лечение они денег не брали — считалось, что корысть губит дар. А вот шарлатаны, напротив, требовали со своих пациентов огромные суммы, а лечили травами, потому 76
что их заговоры все равно не помогали или помогали на короткое время. Икота потом возвращалась с утроенной силой, словно воздавая за попытку от нее избавиться. Траволечение тоже имело кратковременный эффект, но тогда хотя можно было бы все списать на несвежую или неправильно собранную траву. Лжемастеров было легко найти, они давали рекламу в газетах, нанимали секретарей, которые отвечали по многоканальным телефонам. Настоящие же лекари людей сторонились. Считалось, что лечение для них оборачивается настоящим страданием, поэтому их надо было еще уговорить. Обращение к настоящим икотным мастерам требовало соблюдения определенных ритуалов. Так, нормой считалось просить у мастера избавления от недуга, стоя на коленях. Мастер мог отказать, но это не значило, что он отказывает совсем. Поэтому многодневное бдение у дверей икотного мастера, иногда сутками напролет, было обычным явлением. Владимир Осипенко был в редакции признанным экспертом. К нему часто обращались, ибо был он человек живой и общительный и охотно делился информацией. Но, по мнению Кирилла, Осипенко, хоть в свое время и сделал ряд важных шагов в сторону понимания того, каковы истинные причины икотной эпидемии, в последнее время остановился на достигнутом. В распоряжении Осипенко был целый научный центр и сотни сотрудников, однако он продолжал продвигать свою гипотезу о том, что икоту контролируют и перенаправляют пятеро мужиков, живущих в разных глухих уголках страны. В отношении причин возникновения икоты Осипенко скорее разделял мнение большинства ученых об ее истерическом происхождении. Пятеро же икотных мастеров, по его мнению, играют роль щита для своих регионов, отводя от них волны икоты и перенаправляя их на соседние области. Недовольство Кирилла подкреплялось еще и тем, что личную встречу с икотными мастерами Осипенко после 77
своих неудачных попыток быстро объявил невозможной. По его словам, икотные мастера выходили горделивыми и замкнутыми, а некоторые — даже склонными к насилию. Главное, Осипенко и его сотрудники не предприняли ни единой попытки проанализировать уже имеющийся материал. Никто, например, не обратил внимания на то, что всех пятерых икотных мастеров зовут Федотами. А ведь получалось, что не невесть какой Федот, а пятеро вполне конкретных Федотов являются действующими элементами известного заговора против икоты, выступая в роли своеобразных ее реципиентов. Кирилла это наблюдение заставило задаться вопросом, не зовут ли Федотами и других икотных мастеров, поменьше. В редакции уже собрана солидная база данных по практикующим икотным мастерам, среди которых были и настоящие, и шарлатаны. Около месяца ушло на ее пополнение и обновление: Кирилл просматривал объявления, опрашивал знакомых, которые когда-либо обращались к икотным мастерам за помощью. Результаты только подтвердили его предположение: среди двух сотен известных и новонайденных мастеров оказалось всего одиннадцать Федотов, и все они, судя по отзывам, обладали уникальным даром отводить икоту. Это вовсе не значило, что мастера с другими именами все подряд оказались шарлатанами — нет, опрошенные Кириллом люди с похвалой отозвались о многих не-Федотах. Удивительным было другое: все известные Федоты-мастера проживали в сельской местности, причем будто соревновались друг с другом, чья деревня глуше. Некоторые проживали в брошенных деревнях и ликвидированных поселках, трое жили в лесных заимках. В городах Кириллу не удалось обнаружить ни одного икотного мастера по имени Федот. Возможно, где-то такие и были, но для этого требовалось более масштабное исследование. Он надеялся разузнать больше из первых уст — от Федота Маслова, но надеждам этим не суждено было 78
сбыться. И теперь он стоял и молча выслушивал выговоры Искакова. — И ты думаешь, что это можно пустить в печать? — гремел тот. — Какая уха там вкусная? Ты должен был помнить, зачем тебя туда послали. А послали тебя, чтобы ты выяснил все про этого Федота, про Якова и про всякого, понял? Тут внезапная догадка пронзила Кирилла. — Яков Борисович, — произнес он медленно, — дайте мне еще один день. Я доведу статью. Искаков замолк и подозрительно смотрел на него, по-видимому решая, стоит ли принять предложение. Наконец привычная презрительная гримаса вернулась на его лицо, и он, фыркнув, произнес: — Ну, попробуй. Но только чтобы полноценная статья. Недоделок нам не надо. Понял? — Понял, — сказал Кирилл и вышел, тут же о нем забыв. Стремление проверить новую догадку захватило его. Конечно, он ничего не узнавал ни о каком Якове, только о Федоте. Но если Федот — действующее звено заговора, то, стало быть, Яков — равносильное звено! Получается, что у каждого действующего Федота есть свой Яков, это ясно как белый день. Получается, что Федот не может переводить икоту сразу на всякого, ему нужен Яков. Без Якова Федот бессилен. Получается так — но как это выяснить? В глубокой задумчивости сидел Кирилл за своим столом, у окна, выходящего на набережную и обширный парк за ней. Напротив редакции с начала года развернулось бурное строительство: уродливый бетонный каркас — скелет будущего торгового центра — вырастал прямо на глазах. Кирилл отсутствующим взглядом смотрел на движение тяжелых машин по стройплощадке внизу. В голове у него крутились, словно считалка, слова заговора: «И-ко-та, и-ко-та, пе-рей-ди на Фе-до-та, с Фе-до-та на Я-ко…» Безучастный взгляд упал на толстый телефон- 79
ный справочник, и немедленно странная мысль явилась Кириллу. Еще не понимая, что делает, он потянулся к справочнику и раскрыл его на первой попавшейся странице, на букве «Д». Притянув справочник к себе, он принялся просматривать подряд все фамилии и вскоре наткнулся на то, что искал: «Дергачев, Яков Николаевич, улица Маршала Супрунова, д. 11, кв. 76». Следом был указан телефон. Кирилл снял трубку и набрал номер. После третьего или четвертого гудка в трубке раздался неуверенный мужской голос: — Алло? Кирилл был захвачен врасплох. Мысли его заметались. Голос в трубке повторил с ноткой растущей тревоги: — Алло? — Алло, алло, — быстро сказал Кирилл. — Яков Николаевич? Человек на том конце провода громко и утвердительно икнул в ответ. — Яков Николаевич, — заговорил Кирилл, особенно не думая, что говорит, — им владела странная уверенность в своих словах, — я по поводу Федота. Хочу сказать, вашего Федота. Если вы мне позволите, я хочу узнать. Я журналист. Хочу вот прояснить. Он ждал, что его собеседник спросит, какого Федота, возмутится, скажет, что Кирилл набрал неверный номер, — но тот лишь затаил дыхание, даже икать перестал. — Хочу выяснить насчет икоты, — произнес Кирилл и замолчал, надеясь на ответ собеседника. После паузы тот ответил, запинаясь: — Я… не знаю Федота. А вы откуда? — Я журналист. Веду расследование, — и Кирилл назвал свою газету. — Я не знаю Федота, — повторил на это Дергачев жалобным голосом и сильно икнул. 80
— Тогда, пожалуйста, запишите мой телефон. Записали? — спросил он, но услышал только гудки — на том конце уже бросили трубку. Кирилл еле сдержал восклицание досады. Ведь он наверняка попал на правильный номер! Этот Яков явно что-то знал, но не желал говорить. Может, съездить к нему на Маршала Супрунова? И Кирилл уже принял решение ехать, как телефон на его столе зазвонил. Он поднял трубку и произнес отрывисто: — Да? — Я вот… насчет… Дергачеву вы звонили? — произнес, путаясь, незнакомый голос, очень похожий на дергачевский. — Да, я. — Я вот… встретиться хотел. Меня Яков зовут. — Это вы, Яков Николаевич? — не понял Кирилл. — Нет. Но это он мне сказал, что вы звонили… что вы интересуетесь. Я хотел рассказать… про Федота. Но Кирилл уже схватил ручку. — Говорите адрес, — сказал он коротко. Неизвестный Яков хотел встретиться через час в центре, недалеко от редакции, в небольшом кафе. Кирилл хорошо знал это место — частенько обедал здесь. Войдя в кафе, он сначала внимательно огляделся, но никто из малочисленных посетителей не отозвался на его ищущий взгляд. Тогда он взял поднос и встал в немногочисленную очередь. Когда Кирилл с полным подносом уже устроился за столиком в углу, в кафе опасливо вошел небольшого роста худощавый седоватый мужчина лет сорока и остановился на пороге. Кирилл из-за своего столика на всякий случай махнул ему. Мужчина посмотрел в его сторону, долго вглядывался, потом кивнул чему-то своему и, лавируя между столиками, подошел. — Вы извините, я тут… — показал Кирилл на тарелки. — Не желаете присоединиться? 81
— С-спасибо, — сказал человек и осторожно присел за столик, — я уже кушал. Он оглянулся и вдруг сунул через стол руку Кириллу, словно пробивая стену: — Яков Сергеевич. Кирилл пожал ему руку и тоже отрекомендовался. — Да, Дергачев мне сказал, — покивал Яков Сергеевич. — Не возражаете, если я… — Нет-нет, конечно. Я-то уже кушал сам. Яков Сергеевич внимательно, с каким-то участием смотрел, как Кирилл ест гороховый суп. — Я, собственно… — начал Кирилл. — Да, Яков Николаевич мне всё передал, — перебил Яков Сергеевич. — Я потому и пришел — невозможно уже стало. Понимаете? Каждый день жду, устал уже бояться. — Скажу вам откровенно, Яков Сергеевич, — произнес Кирилл, наклоняясь к нему, — не понимаю. Я ведь потому и позвонил — хочу прояснить. Яков Сергеевич закивал. Глаза его расширились, и он зашептал: — Я ведь три года икал. Случилось все в новогоднюю ночь — только начали часы бить, а я им, значит, в такт. Они пробили — а я не останавливаюсь. Все смеются, ты, говорят, хоть шампанское выпей, отметь Новый год, запей икоту. А я всё ик да ик. — Он боязливо оглянулся и прибавил: — Икаю, значит. Так и пошло — волнами. То целый день икаю, то на сутки передышка, а потом — словно кто-то под дых даст, я и пошел заново. Три года икал. — Он сделал паузу и со значением, строго поджав губы, заглянул в глаза Кириллу. — А заговоры не пробовали? — Какой там заговоры? — махнул рукой Яков Сергеевич. — Заговоры! Не действуют ваши заговоры. Я уже потом понял, что к чему. Но перед этим три года отыкал. — Ну и что же? 82
— А то, — сказал Яков Сергеевич. — О Федоте узнал. — Так-так. — Да, узнал. Бабка одна сказала. Она не мастерица сама, просто ее мать научила когда-то. Она с тех пор людей видит. Меня к ней жена отвела. Как на меня взглянула бабка эта, так сразу побелела и говорит — он же у вас передатошный! Такие вот передатошные — им хоть заговор, хоть что. Потому как они сами — заговор. Понимаете? — Понимаю, — напряженно ответил Кирилл. Он старался не упустить ни единого слова Якова Сергеевича. — Ну и вот. Заговор ты, говорит. Ищи, говорит, своего Федота. Потому что это он на тебя переводит. А не найдешь его — так и будешь икоту на других людей напущать до конца жизни. А жизни самой тебе останется немного — Федоты, они таких, как ты, не жалеют. — Ну и как — нашли? Яков Сергеевич помолчал и кивнул. — Нашел… одного. Только он не моим Федотом оказался. Так мне и сказал. — А чьим же? — У него свой Яков был. Он вообще мне многое рассказал. Ну, поддали мы с ним, то-се… — Вы его в деревне нашли? — перебил Кирилл. — Да, в деревне. У людей спрашивал, они и указали. Он ко мне с жалостью отнесся. Икать, говорит, тебе до конца жизни. Я ему — а как избавиться? А никак, говорит. Это Федот тебя выбрал, сердцем нашел. Ему ведь тоже несладко — на него икота садится, а куда ее девать? Яков нужен. Только на него и можно ее перекинуть. — Простите за вопрос, — сказал Кирилл, — а Якову что делать, на кого ее переводить? — Икоту-то? — обыденно переспросил Яков Сергеевич. — Да на всякого. На вас вот можно. — На меня нельзя, — с гордостью, которой он от себя не ожидал, ответил Кирилл. — Я безыкотный. 83
— Так понятно, что безыкотный, — кивнул Яков Сергеевич. — Я вон, когда разобрался, что к чему, как раз и начал на безыкотного переводить — на соседа по даче. И все заработало. «Как на безыкотного?» — хотел спросить Кирилл, но неожиданно нахлынувший страх не дал вымолвить ему ни слова. Он просто не мог поверить в то, что его защита может быть так легко прорвана. А Яков продолжал: — Можно и на рядового всякого немного икоты перевести. Чтоб чуть-чуть облегчиться. Да только обычный всякий не выдюжит постоянной икоты — вот она толком и не переходит к нему. У него ведь какой-никакой иммунитет к икоте — можно сказать, заразой этой переболел. А который к икоте привычки не имеет, который икотой нетронутый — такой находка для нашего брата, всю нашу икоту на себя принимает, до самого донышка. Безыкотный только своего Якова ждет. Вот и мой сосед, сволочь, дождался. А нечего было забором своим землю у меня оттяпывать. Я как про икоту понял, сразу о нем подумал. Ну, думаю, попался, друг ситный. — А тот на кого ее переводил? — напряженно допытывался Кирилл. — Борис-то, сосед? Да не на кого ему было икоту переводить, — со страшным спокойствием сказал Яков. — Он же безыкотный был, царствие ему небесное. Все в нем и оставалось. — Но как же защита? — оторопело спросил Кирилл. — А что защита? — улыбнулся Яков Сергеевич. — Когда Федот с Яковом выбирают — тут твоей защите и конец. Заговор-то ведь кем заканчивается? Всяким! То-то и оно. — Ну, всяким, это же фигура речи, — попытался возразить Кирилл. — Не всяким, а Всяким, — поправил Яков Сергеевич. — И не всякому Якову своего Всякого найти доводится, многие так и сохнут, с Федотовой икотой-то внутри. 84
— Это вам Федот рассказал? — Да нет, это я сам понял. А Федот — ну, он вот, например, знает другого Федота, который за их район отвечает. Чтобы, значит, икота на земляков не садилась. Вот тот ее и отводит. У него для этих целей свой Яков в городе сидит. У некоторых по пять-десять штук Яковов есть. — А ваш Федот как вас нашел? Яков Сергеевич испуганно сжался. — Я точно не знаю, — тихо произнес он, оглядываясь. — Мне тот Федот рассказал, в деревне. У него однажды тоже что-то такое с Яковом вышло. Помер тот или еще что. В общем, не на кого стало переводить. Ну, он и поехал в город. Стал там по улицам ходить. — Зачем? — Якова искать. Они ведь, Федоты, нас сердцем чуют. Ну, ходил-ходил, целый день, говорит, ходил. А потом высмотрел одного. На рынке. Так он к нему подошел и просто по плечу похлопал. И всё. И тот стал его Яковом. Яков Сергеевич помолчал, на его лице была написана настоящая скорбь. — И я вот тоже, — заговорил он опять, — видно, не заметил его — а ему много не надо, подошел да толкнул или дотронулся. И после этого три года я проикал. — А сейчас? Или вы все еще… — Нет-нет! — почти закричал Яков Сергеевич. — Сейчас нет. Месяц назад все кончилось. И я знаете, что думаю? Мне ведь тот Федот рассказал — икать, говорит, перестанешь, когда с твоим Федотом что-нибудь случится — заболеет там или помрет. Вот я и думаю, что он помер. Месяц уже не икаю. — Я вас искренне поздравляю! — произнес Кирилл. — Да чего там! — махнул рукой Яков Сергеевич. — Сейчас еще хуже стало. Я словно голый по улицам хожу — все Федота в толпе высматриваю. Сами знаете, свято место пусто не бывает. Тот Федот рассказывал, что они по пятницам в город наведываются. Вот я по пятни- 85
цам дома и сижу. Да и по другим дням тоже стараюсь по городу не гулять… А чего вы не едите? Кирилл очнулся от раздумий. — Не хочется, — ответил он и отодвинул тарелку. — Ну, я вам скажу, и история. — Вы об этом напишете? Только не говорите, что это я рассказал. — Понимаете, Яков Сергеевич, — произнес Кирилл, взвешивая каждое слово, — газета у нас авторитетная, не желтое издание какое-нибудь. Если мы выложим ваш рассказ как есть, нам никто не поверит, да еще, чего доброго, скандал выйдет — обвинят в антинаучности. Он остановился, захваченный новой мыслью. Яков Сергеевич смотрел на него затравленными глазами. — Яков Сергеевич, — сказал Кирилл, — а где, вы говорите, живет Федот, которого вы нашли? Яков Сергеевич, немного поколебавшись, назвал деревню и область. — Подождите, это что, Мещера? — спросил Кирилл. Яков Сергеевич закивал. — Насилу добрался, — признался он. — Чуть в болото не залез. Там ведь кругом болота, торфяники, и лес такой, что враз заблудишься. По компасу шел, поворачивал всё направо. — А спросить было не у кого? — Какой! — махнул рукой Яков Сергеевич. — На станции еще можно людей расспросить, да что толку, если от станции там еще шагать и шагать. Дорогу еле разглядишь, вся заросла — колея, а не дорога. Только к вечеру и добрался. — Так он один там живет? — Один. Там даже летом никто не бывает. Раньше ходили к нему, но он такой — не лечит. — Как же вы с ним столковались? — С трудом, как. Дикий он. Заставил меня в сарае ночевать. Кружки воды не подал. Утром, правда, отмяк. Поддали мы с ним, то-се… Вы осторожнее с ним. При- 86
едете оттуда — позвоните Дергачеву, он мне передаст. Яков-то Николаевич сам еще под Федотом и Всякого своего не найдет, сохнет… Может, что полезное вызнаете, — закончил он с оттенком безнадежности в голосе. — Яков Сергеевич! — вдруг вспомнил Кирилл, когда тот поднялся было с места. — А вы уверены.. ну, что защита не поможет, если он… если они… ну, Федот и Яков… Яков Сергеевич поглядел на него с нескрываемой жалостью. — Не дай Бог вам это проверить, — ответил он. Вернувшись в редакцию, Кирилл собрался с духом и зашел к Искакову. Тот разговаривал по телефону, но при появлении Кирилла быстро извинился и положил трубку. — Яков Борисович, простите, — торопливо произнес Кирилл, — но мне нужны еще два дня. Хочу встретиться… — Два дня? С кем? — перебил Искаков, скривившись. — Я нашел источники. — Где? В Петропавловске-Камчатском? — Нет, Яков Борисович, — тихо произнес Кирилл. — Это компетентные источники. Я… — Но Искаков перебил с непередаваемой гримасой отвращения: — Трубников, ты сколько еще будешь меня подводить? Четкие сроки сдачи статьи у тебя были? Были. А ты сначала не смог взять интервью у какого-то колхозника лопоухого, подогнал мне халтуру, а теперь говоришь, что теперь тебе нужны еще целых два дня. — Яков Борисович! — Слушай меня сюда. Даю тебе эти два дня. И буду с большим-пребольшим нетерпением ждать того, что ты там родишь. И если мне плоды твоих трудов не понравятся, ты мне не статью — заявление положишь на стол. Понял меня? Кирилл, с трудом сдерживаясь, кивнул. 87
— Всё, свободен, — процедил Искаков и взялся за трубку. Кирилл вышел, кипя от злости. Отдельные слова Искакова вспыхивали в памяти: «В Петропавловске-Камчатском?.. Халтуру… Заявление положишь на стол…» — и Кирилла прямо передергивало от ярости. «Я тебе положу на стол! — шептал он, бросая в сумку затрепанный блокнот, ручку, диктофон. — Я тебе такую халтуру положу на стол!» Но к злости примешивался и страх: он никак не мог забыть слов Якова Сергеевича. Чтобы не терять времени, Кирилл решил отправиться на поиски Федота сегодня же, хотя на часах было уже три. Он понимал, что к темноте может не добраться, однако и в редакции оставаться не мог: сама мысль об этом была ему отвратительна. Его просто трясло при воспоминании о брезгливой мине Искакова, об их разговоре. Поэтому он коротко предупредил коллег, что отправляется на редакционное задание, подхватил сумку, купил внизу, в буфете, пару запакованных в целлофан бутербродов и минут через двадцать уже был на вокзале. День клонился к закату, когда Кирилл сошел на маленькой железнодорожной станции. Небольшая площадь была пуста, только фырчал, дожидаясь неведомо кого, старенький автобус. Рядом начинался лес, и Кирилл пошел к нему мимо пристанционных домиков, магазина продтоваров и урчащего автобуса, водитель которого напряженно смотрел на несостоявшегося пассажира сквозь грязное лобовое стекло. Перед самым лесом асфальт обрывался, и дальше вела грунтовая дорога. Уже скоро Кирилл пробирался по заросшей лесной тропе, часто останавливаясь на развилках и все время поворачивая направо, как советовал Яков Сергеевич. По бокам лесной дороги открывались то широкие поляны, то вырубки, то заросшие осиной торфяные болота. Несколько раз дорогу пересекали старые ржавые узкоколейные пути, ведущие неизвестно куда. Однажды — к тому времени начало смеркаться — дорога 88
уперлась в огромное, черное, как смоль, озеро. На его поверхности неподвижно, точно приклеенные, застыли две утки. Кирилл остановился, чтобы поглядеть на это диво, и словно в ответ на его любопытство глухо и недовольно плеснула у берега огромная рыба. Внезапно впереди проглянуло, дремучий лес оборвался, и дорога пошла мимо черных от древности изб, старой каменной церкви, покосившихся сараев. Судя по всему, это и была заброшенная деревня, где обитал Федот. В окнах одной избы обрадованный Кирилл увидел огонь. К тому времени солнце уже закатилось, и угрюмые избы вокруг едва виднелись в упавшей темноте. Он поспешил к освещенным окнам, но наткнулся на высокий частокол. Насколько он мог разглядеть, перед ним в зарослях черемухи стояла небольшая, крытая тесом изба. Тепло светились оба ее оконца, обращенные на улицу. Кирилл попытался открыть калитку, но на скрип вырвался откуда-то из своего укрытия здоровенный голосистый кобель и поднял страшный лай. Немедленно дверь избушки открылась, и на пороге выросла громадная фигура с высоко поднятым фонарем. Фонарь выхватывал из тьмы кусок лохматой бороды. Кобель при виде человека моментально убрался с глаз. Человек поднял фонарь еще выше. — Яков? — донесся его басистый шепот. Кирилл понял, что нужно отвечать. — Э… Добрый вечер! — произнес он громко. — Федот… э… Иванович? Я от Якова Сергеевича, помните? Человек медленно опустил фонарь. Его фигура неподвижно громоздилась на фоне освещенного проема двери. Чувствовалось, что он растерян, захвачен врасплох. Наконец он сошел с крыльца и отпер калитку. Дышал он шумно, странно екая нутром. Отперев калитку, он не впустил Кирилла, а сначала осветил его фонарем. Кирилл беззащитно зажмурился. — А! — пробасил человек обескураженно, опуская фонарь. — Безыкотный. Ну, входи. 89
Пропустив Кирилла, он запер за ним калитку и провел в дом. Внутри изба состояла из одной комнаты, в которой были только печь, стол, два стула и лежанка. На стене висело ружье. С потолка свисала лампочка, окутанная желтой плотной бумагой. Тот угол, который, как смутно помнил Кирилл, звался красным и где положено было быть образам, занят был пучками каких-то трав. Ими и пахло в избе — резко, беспокойно, неприятно. Хозяин остановился посреди избы и задул фонарь. Сейчас Федот не выглядел таким великаном, как поначалу с перепугу показалось Кириллу, хотя ростом его природа не обидела. Большой, широкоплечий, с окладистой темной бородой, он напряженно смотрел на Кирилла. На сельского жителя он был до странности не похож — скорее можно было сказать, что он переехал сюда несколько лет назад из города, устав от столичной суеты. И выговор у него был городской, четкий. Икотный мастер внезапно прервал паузу. — Ну, как там Яшка? — спросил он хрипло. — Все икает? — Яков Сергеевич-то? Да вроде перестал — видно, с Федотом его что-то приключилось, — неосторожно сказал Кирилл. — Ну, знать, скоро оседлают, — покивал Федот, не сводя с него напряженного взгляда. — Свято место пусто не бывает. Хороший он, Яков. Кирилл уловил в этой фразе потаенный смысл, некую нотку сожаления. И тут Федот икнул. Кирилл навидался всяких икотников — кто-то квакал, кто-то рыдал, кто-то екал нутром, — но такого еще не видел. Глаза Федота вдруг выпучились, он широко открыл рот и издал непередаваемый звук, словно выхаркивал проглоченную кость. Приступ, видимо, стоил ему сил, потому что он изнеможенно прислонился к стене. — Одолевает, проклятая, — глухо, невнятно произнес он и вытер ладонью рот. — Ты вот что. Ты проходи. Садись вон за стол, чай пить будем. 90
Кирилл послушался, неуверенно присел на шаткий скрипучий стулец. Федот возился у печи, наливал воды из жестяного ведерка в электрический чайник. До Кирилла доносились его тягостные вздохи вперемешку со звучной икотой. Чайник моментально и бурно вскипел. Федот тяжело ходил по избе — стонали половицы. На столе появились две большие чашки с дымящимся чаем, нарубленная толстенными ломтями колбаса, хлеб, блюдце с вареньем. Федот рухнул на стул и одним долгим глотком осушил свою чашку, будто в ней была колодезная вода. Глаза его повеселели. — А ничего так забирает, — пояснил он Кириллу. — Третий день уже. Сейчас хоть на ноги встал, а до того — валился, сил двинуться не было. — Икота одолевает, да? — осмелился спросить Кирилл. — Она, — торжественно кивнул Федот. Помолчали. Кирилл отхлебнул чаю — тот был горьким, пахучим, с добавлением каких-то трав — верно, тех, что висели в красном углу. — Ты пей, пей, — ухмыльнулся Федот. — Другому-то этот чай небось враз бы икоту снял, а тебе — так, вода. Но чай был не просто водой: у Кирилла вдруг закружилась голова, он почувствовал сонливость. Показалось, что лампочка под потолком начинает медленно меркнуть. Он вскинулся — Федот сидел за столом и рассматривал его в упор. — Крепкий ты, безыкотный, — негромко сказал он. — И через лес прошел, и чайку вот попил. Чего хотел-то? Кирилл, опомнившись, полез непослушной рукой в сумку, вынул блокнот. При виде его Федот нахмурился. — Ты журналист, что ли? — Да. Я, Федот Иванович, хотел… — Тебя как звать-то? Кирилл? Ты мне вот что лучше скажи. Яшку-то давно видел? — Сегодня. 91
— Хороший он, Яков, — протянул Федот и обвел избу взором, словно подыскивая Якову Сергеевичу в ней подходящее местечко. Не отыскав, повернулся сердито к Кириллу и заговорил тихо: — Я ему сказал — сиди, дескать, дома, никуда не выходи. Не я, так другой. Судьба такая, понимаешь? У него, у меня. Я ведь, если хочешь знать, не хотел этого. Прятался. Здесь, видишь, схоронился. Нет, нашла, настигла. Мой будешь, не уйдешь. — Речь его становилась все невнятнее, глаза уставились в одну точку. — Она такая — раз найдет, не отпустит. А мне что делать? Тут выхода два: или внутри ее похоронишь, или напустишь на кого. А на кого? На всякого разного она не идет, у ней свои правила. Вот я и дал слабину — не схоронил в себе, значит. На другого человека напустил. И пошло-поехало. Другой-то тоже человек, он пострашнее меня страдает. Вот и не выдерживают. А схоронил бы в себе — меня бы одного она и склевала, на другого не пошла. Взял грех на душу. Взял. Теперь один пропадает — я другого иду ищу. Крепкого. Ведь такой страх берет — с ней внутри оказаться. — Федот Иванович, — умоляющим голосом проговорил Кирилл, — скажите, откуда она берется? — Откуда берется? — без выражения повторил Федот. — Я тебе одно скажу — кому бы я голову свернул, так это тому, кто заговор этот сволочной придумал. Пошутил, значит. А она раз просочилась — и пошла гулять. С того на этого, с этого на энтого. Она ведь с нас только сильнее становится. А? — Он просверлил Кирилла веселым страшным взглядом. — А вот у меня есть информация, что ее пятеро больших икотных мастеров по стране гоняют. — Это как же — гоняют? — Ну, отводят от своих областей. Федот покрутил головой. — Ты, верно, путаешь чего-то. Ее так просто не попереводишь. Это какой Федот тебе об этом рассказал? 92
— Никакой. Это у специалистов такая версия. Гипотеза. — Специалисты! — хмыкнул Федот. — Они только гадать умеют. Тут другое дело — вот назвали тебя Федотом — и ты уже не отвертишься. Рано или поздно придется с ней встретиться. А эти пятеро… просто у них Яковов много. — Федот Иванович! — произнес Кирилл, обмирая от своей догадки. — Ваш Яков… он что… он… — Потерял я его, Кирюшка, — просто сказал Федот и поднялся. — Ну, пойдем, спать будем. Ты не обессудь, но я тебя в сарае положу, там места поболе, да и стоню я по ночам. «Ночевать мне на сеновале», — уныло подумал Кирилл, следуя за хозяином по затопленному густой лесной тьмой двору. Но в сарае свет фонаря выхватил из тьмы нечто потрясающее — растянутый между столбами гамак невообразимых тропических цветов. Федот повернулся к Кириллу. — А? — спросил он, кивая на гамак. — А ты думал, мы тут на сеновале спим? Кирилл не успел ответить. Федот неожиданно выронил фонарь и согнулся пополам. В наступившей тьме слышно было, как борется Федот с икотой. Приступ был, по-видимому, серьезный: жуткие харкающие и всхлипывающие звуки заполнили сарай — и вдруг прекратились. Федот с тяжелым вздохом выпрямился. — От взыкал, чтоб ей, — произнес он сквозь зубы. — Наседает, значит. Кирилл стоял рядом, остро сознавая свою беспомощность. — Ты ложись, — сказал ему Федот, нагибаясь и подбирая погасший фонарь. — Утречком разберемся. — Может, помочь чем? — Утром поможешь, — безразличным тоном ответил Федот и вышел, закрыв за собой скрипнувшую дверь. 93
Кирилл забрался в гамак. Спать здесь можно было только на спине, а он на спине спать не любил. Тем не менее заснул моментально. Приснилось ему огромное черное озеро. Все оно ходило волнами, вздыхало, в темной глубине шевелились тени громадных серых рыб. Кирилл переплывал озеро на продолговатом плоту. Он каким-то образом знал, что таких, как он, единицы, а большинство должно добираться до берега вплавь. И впрямь, куда ни кинь взгляд, все озеро кишело плывущими людьми. Все они плыли в том же направлении, что и Кирилл, — туда, к далекому берегу, где радостно, празднично светлела березовая роща. Озеро, похоже, было бездонно, и Кирилл поэтому не пользовался шестом, а направлял и двигал плот своей волей. Неожиданно взгляд его упал под ноги, и он заметил, что плот как будто уступает и погружается — черная вода уже проступала между бревнами. Он осознал, что среди пловцов есть такие, которые своим весом могут погрузить плот в воду. И люди вокруг, словно прочитав мысленные опасения Кирилла, подняли радостный вопль и принялись раскачивать плот с криками: — Безыкотный! Безыкотный! Кирилл не удержался и полетел в ледяную черную воду. Он пришел в себя на покрытом соломой полу. Рядом стоял с фонарем Федот. — Безыкотный! — еще раз позвал он выпавшего из гамака Кирилла. Голос его был неузнаваем — слаб, прерывист. Рассвет просачивался в сарай, но было еще темно. Кирилл поднялся на ноги и в свете фонаря увидел, что за ночь Федот переменился — глаза запали, губы потрескались, весь он как-то осунулся. Грудь его ходила ходуном, он то и дело сильно икал, не икал даже, а выпускал из себя резкий икливый вопль, словно кричало терзаемое кликовой напастью нутро. 94
— Веди меня в город, — израсходованным голосом выдохнул Федот и ухватил Кирилла за руку. — В город! Там покажешь мне Якова. Не могу более. Не могу. — Но я не знаю никакого Якова! — вскричал Кирилл, стараясь спихнуть с себя вцепившегося Федота. — Не знаешь? — выдохнул тот, приближая к нему лицо с вытаращенными, красными от бессонницы глазами. — Зато я одного знаю — Якова Сергеича, дружка твоего. Вот к нему я и пойду, ежели ты мне кого-нибудь другого не покажешь. — Как вы можете?.. — начал было Кирилл, но тот повелительно тряхнул его: — Веди, слышишь? Они вышли из сарая. Уже просветлело на востоке, проступили в предрассветных сумерках старые избы и заброшенная церковь, высокие деревья на бывшей площади. Где-то далеко — не в деревне — буднично и нескончаемо лаяла собака. — Как увидишь его, — прохрипел Федот, — не говори ему ничего, а только подведи меня к нему и скажи: «Вот те, Федот, и Яков!» Понял? Кирилл угрюмо молчал. Федот тяжело висел на его руке: своих сил идти у него, видимо, уже не было. Они медленно, время от времени останавливаясь на передых, двинулись по дороге, которой Кирилл пришел сюда. Кирилл чувствовал, как дрожит всем телом Федот, словно терзаемый трясавицей. Пальцы его больно вцепились Кириллу в руку, ни на секунду не ослаблялась эта хватка. К станции вышли, когда солнце было уже высоко. Последние метры до вокзальной скамьи пришлось Федота волочь: идти он был больше не в состоянии. Уронив его на скамейку, Кирилл сбегал в привокзальный магазинчик и вернулся с бутылкой минеральной воды. Попив, Федот немного воспрял духом, но потом икота вновь принялась за него, так что в электричку его пришлось втаскивать вдвоем с проводником. Кирилл забот- 95
ливо помог ему сесть на свободное место. Дачные тетки на соседних сиденьях ласково улыбались. — Дедушку везешь? — спросила одна. Кирилл остолбенело поглядел на Федота. Тот и вправду мог сейчас сойти за старика — икота сгорбила его, истощила, покрыла лицо глубокими морщинами и складками. — Дедушку, — ответил Кирилл без тени юмора. — Приболел вот. В город везу. Тетка участливо поглядела на Федота, который в этот момент сильно икнул и без сил откинулся на спинку сиденья. — Дак он же икает у вас! — удивленно сказала тетка. — Пускай заговор скажет, и все как рукой снимет. Федот заворочался, приоткрыл один глаз, и страшный этот глаз глянул на тетку. Та замерла и до конца дороги молчала, стараясь не смотреть в Федотову сторону. Всю дорогу, глядя на возникающие в окне полустанки и переезды, Кирилл думал о том, где отыскать подходящего Якова. Вернее, сначала он хотел удрать — такая мысль появилась, когда электричка задержалась на одной из станций. Сделать это было, наверное, легко, но тут Федот будто почуял ход Кирилловых мыслей, приоткрыл глаза и погрозил ему пальцем. И хотя жест вышел довольно вялым, больше мыслей о побеге не возникало. Вместо этого Кирилл, вдруг решившись, принялся думать об Искакове. Вообще-то, Искаков с самого начала пришел ему на ум. Во-первых, его звали Яковом. Во-вторых, он осточертел Кириллу до невозможности. В-третьих, он до невозможности осточертел всем, кого Кирилл в редакции знал, и не мешало бы наказать негодяя, напустив на него икотного мастера. Правда, безыкотному Искакову никакой Федот был нестрашен, так что пускай хотя бы немножко попугается. Таким, как он, это полезно. А пугаться было чего. Федот посерел и стал похож на выходца с того света. Дачные тетки давно пересели от 96
них на дальние места — от греха подальше. Лица их уже не цвели ласковыми улыбками. Стоило Федоту легонько шевельнуться, тетки разом вздрагивали и начинали вжиматься в свои сиденья. Когда поезд наконец прибыл на столичный вокзал, тетки разом снялись с мест и выкатились из вагона. Кирилл поднял Федота с места, и они вышли на перрон. Всю дорогу до редакции, на улицах, на перекрестках, в метро, Федот время от времени встряхивался и каркал: — В город. В город!.. К Якову, к Якову!.. Оказавшиеся рядом пассажиры с любопытством смотрели на них. Кирилл, конфузясь, делал вид, что не имеет к Федоту никакого отношения. А тот, закрыв глаза, безвольно покачивался в такт колышущемуся вагону. Из метро Кирилл, внезапно потеряв терпение, выволок Федота за руку. Ему хотелось побыстрее покончить со всем этим. В редакции их появление вызвало тихий ужас. Сотрудники, сразу поняв, кто к ним пожаловал, бросились по разным углам, но Кирилл проволок Федота мимо всех и без стука раскрыл дверь кабинета главного редактора. Брюзгливое, сытое лицо Искакова повернулось к ним. Глаза его мазнули по Федоту и остановились на Кирилле. Кирилл ждал, что Искаков испугается — Федот, покачиваясь, стоял у двери, его взгляд блуждал по кабинету, он был похож на лунатика, — но Искаков будто его и не заметил. Вместо гримасы испуга на его лице появилось знакомое насмешливое выражение. Главный редактор откинулся на спинку кресла и сцепил пальцы рук. Без сомнения, он готовил язвительный вопрос. И тот, казалось, уже был готов слететь с его языка, когда Кирилл торопливо выступил вперед и произнес заикаясь: — Вот те, Федот, и Яков! Вопрос застыл на устах Искакова, он изумленно поднял брови. И тут сзади Федот ожил. Он отпихнул Кирил- 97
ла в сторону и шагнул к столу Искакова, на мгновение закрыв его от Кирилла своей широкой спиной. Он вытянул к Искакову руки и что-то сделал ими — дернулись его плечи. Кирилл не отрываясь смотрел. Федот отступил в сторону. Искаков сидел за своим столом. На лице его было новое выражение — глаза выпучились словно от удивления, рот приоткрылся, он будто прислушивался к тому, что происходит внутри. Это было настолько странно, что Кирилл не выдержал и произнес: — Яков Борисович! Глаза Искакова выпучились еще больше, он поднатужился и вдруг сказал детским голосом: — Ик! Кирилл, пораженный, обернулся посмотреть на Федота — и не узнал его. Улыбающийся здоровый Федот стоял подле него и с удовольствием рассматривал Искакова. А тот раскрыл рот, и из него снова вырвалось: — Ик! — Вот, — любовно вымолвил Федот, тыкая в сторону Искакова пальцем, — хороший Яков. Нетронутый. При этих словах Искаков поднялся, вышел из-за стола и двинулся к ним. Кирилл решил, что он идет на Федота. Но Федот спокойно, с улыбкой, глядел то на Искакова, то на Кирилла. — Извини, Кирюшка, — сказал он, будто оправдываясь. И Кирилл увидел, что это к нему идет Искаков. В то же мгновение рука главного редактора легла ему на плечо. — Всякий, — тяжело дыша, но ласково произнес Искаков. Они с Федотом обменялись понимающими дружескими улыбками. Кирилл почувствовал, что в нем треснул какой-то экран. Или это вокруг него экран треснул? Так или иначе, что-то лопнуло одновременно в нем самом и вокруг 98
него, и Кирилл ощутил, как нарастает в нем, подкатывает к горлу неведомая прежде волна. И когда могучий приступ икоты сотряс его, Кирилл осознал, что теперь он неразрывно и страшно связан с Федотом и Искаковым и что отныне так будет до самой его смерти. Пол стал зыбким, ушел из-под его ног, и ледяная черная вода хлынула ему в глотку и захлестнула с головой. 2009
Либерия Я обрадовался, узнав о предстоящей поездке в Либерию. В детстве я частенько там бывал — выбирался в Либерию тайком от родителей и проводил дни напролет, гуляя по ее обширным низким холмам и наблюдая за антилопами. Домой я часто возвращался весь вымокший, потому что летом в Либерии постоянно льют тропические ливни и воздух тяжел и влажен. Родители тогда сразу понимали, что я только что из Либерии, и поднимался скандал. «Ты опять убегал в Африку! — гремел папа. — Сколько раз тебе говорить, что это опасно? Там акулы, гориллы, крокодилы и еще черт знает кто!» Мама просто молчала, бледная от страха. Говорить она не могла, только кивала в подтверждение папиных слов. Она тоже считала, что в Либерии водятся гориллы. Не рассказывать же ей о том, что горилл в Либерии нет и что я всегда смотрю в оба, когда гуляю по Либерии. В нашей школе Либерия не пользовалась особой популярностью. Гораздо больше любили Центральную Африку, где водятся слоны и носороги. Особым шиком считалось на них прокатиться, хотя слоны и носороги были осторожны и избегали советских школьников. Тем не менее многие пацаны из нашего класса утверждали, что в Африке они только и делали, что катались на слонах. А один жлоб из параллельного класса даже говорил, что участвовал в настоящем сафари, но никаких трофеев предъявить не мог, поэтому ему не верили. 100
Вообще в школе про Африку было принято врать. Многие сбегали с уроков, а потом гордо заявляли, что бегали гулять в Африку, хотя все прекрасно знали, что ни в какой Африке эти вруны не были, потому что боялись родителей, а признаться в этом стыдились. Называли таких презрительно — «африканцами». Они еще вечно — со слов родителей, конечно — рассказывали про Африку разные ужасы: будто и звери кровожадные в Африке, и насекомые злющие, и ужасные болезни. Сплошные враки, в общем. Насчет малярии я, например, лет до шестнадцати думал, что болеют ей исключительно маляры и уж, конечно, не в Африке, потому что никаких маляров там не встречал. Среди нас, настоящих путешественников, про Африку вообще болтать было не принято. Я так просто молчал о Либерии — знал, что найдется множество охотников там погулять и пострелять из рогаток по антилопам. Нет, у меня не было ни малейшего желания выдавать мой тайный уголок. Я всегда ходил в Либерию один. Не помню, сколько раз я там бывал, — но в один прекрасный день обнаружил, что ход в Либерию мне закрыт. Кажется, я был тогда в шестом классе. Передо мной внезапно выросла глухая стена, и я, как ни старался, не мог перебраться через нее. А ведь раньше я мог выбраться в Либерию из любого места, буквально из любого. Помню, мне стало так горько, что я разревелся, как девчонка. Родители не могли понять, что со мной происходит. Мама считала, что у меня проблемы с одноклассниками, папа — что начинается переходный возраст. Сам же я понимал, что мой переходный возраст завершился, ведь я уже не мог свободно переходить в Либерию. Ее пестрые птицы снились мне каждую ночь. Годы проходили, я окончил школу, поступил на юридический факультет, как и хотели родители, — но всегда жадно ловил новости из Либерии. Странные, дикие вести приходили оттуда: там шла война, правительства сменяли друг друга, лилась кровь. Я не хотел в это ве- 101
рить — разве могло такое происходить в моей Либерии, где антилопы мирно паслись в просторных саваннах, бродя между громадными термитниками? И вечно шумящее океанское побережье представало передо мной, каким я его видел, когда гулял по Либерии. По окончании университета мне на время пришлось забыть о милой моему сердцу стране. Другой мир образовался и зашумел вокруг меня — мир коммерческого права, юридического сопровождения хозяйствующих субъектов, правовой поддержки при проведении слияний и поглощений. Вскоре я обнаружил себя принятым на работу в юридическое управление крупной горнодобывающей компании. В те годы она активно росла и приобретала множество самых разных промышленных активов по всей стране. Передо мной, как во сне, мелькали Челябинск, Волгоград, Саяногорск, Кандалакша, Абакан. Множество малых и больших городов прошли перед моими глазами и в одночасье забылись, как будто я там и не бывал. Компания прирастала заводами, словно понимая, что с ними делать. Одновременно со мной в управление пришел Толя Колюжин. Он был на три года старше меня и успел сменить несколько работ прежде, чем появиться здесь. В первые же минуты знакомства он упомянул о папе, работающем в МИДе, и о любимом горнолыжном курорте. Потом выяснилось, что Толина школа находилась по соседству с моей, и разговор немедленно зашел об Африке. Это в последнее время стало модной темой среди бывших одноклассников и просто знакомых, чуть ли не мерилом социального статуса, — кто где побывал в Африке, когда учился в школе. И обнаруживалось, что ктото обошел чуть ли не всю Африку и побывал даже в сердце Сахары, кто-то скромно ограничился Египтом. Вот когда настал час «африканцев»: можно было без особого риска нагромоздить гору вранья о прогулянных в Африке уроках. И когда мой собеседник принялся разглагольствовать о том, как легко запрыгивал на спину бегемота 102
и бил из рогатки по крокодилам, я сразу понял, что он — «африканец». Сам же он не упустил возможности подтрунить над тем, что, кроме Либерии, я нигде не был. — Либерия? — сморщился он. — Но там же ничего нет! Там и слонов с носорогами нет. — Есть, — коротко ответил я. — Хотя и не так много, как в Намибии. — Ну, не знаю, — сказал он с видом знатока и больше в разговорах со мной африканской темы не касался, видимо считая, что я в ней недостаточно разбираюсь. Но именно ему, Толе Колюжину, я был обязан новостью, что мы едем в Либерию. К тому времени прошли годы, он сделался начальником управления, а я — его заместителем. Компания стала огромной и начала засматриваться на интересные активы за рубежом. Помню, я сердцем почувствовал, что первым делом руководство обратит взгляды на Африку — ее огромные минеральные запасы и дешевая рабочая сила просто не могли не притягивать глаз. Так оно и случилось. Однажды Толя вернулся с крупного совещания у руководства и сообщил, что в ближайшее время нам, видимо, придется поехать в Либерию: там наметилась сделка по приобретению крупного месторождения бокситов. Он глядел на меня и ждал, что я сейчас будут прыгать до потолка, и по его лицу было видно, что предстоящее это зрелище ему заранее неприятно. Поэтому прыгать до потолка я не стал, а спокойно сообщил, что рад этой новости и готов ехать. Еще несколько секунд Толя разглядывал меня, видимо решая, стоит ли подпортить мне жизнь и не брать меня в поездку. Но потом, по-видимому, ему пришла в голову мысль, что никто в компании не разбирается в либерийских делах лучше меня, поэтому он просто кивнул и выразился в том смысле, что, мол, ладно, тебе ехать сам бог велел. Вот когда меня охватила настоящая радость. Я еду в Либерию! Сколько, интересно, займет подготовка к поездке? Мне еще не верилось, что мы едем. 103
Подготовка заняла около месяца, ушедшего на переговоры с либерийскими государственными органами. В этих переговорах участвовала также нанятая нами небольшая либерийская фирма инвестиционных консультантов, которую возглавлял некий Балуевский — судя по всему, русский, давно осевший в Либерии. В начале ноября мы вылетели в Монровию. Нашу небольшую делегацию из четырех человек возглавлял технический директор компании, опытный, старый и сухой Алексей Алексеевич Никандров, который перед этим уже участвовал в покупке одного африканского актива — комбината в Гвинее. Летел также с нами и главный геолог, Дубягин, жизнерадостный коротыш, полжизни проработавший на золотых приисках в Якутии, чему словно служили наглядным свидетельством два ряда его золотых зубов. Перед самой поездкой коллеги дружно пичкали нас самыми жуткими новостями про Либерию, про Монровию, и мы ожидали увидеть еще не оправившийся от недавних военных действий город, развалины, жалкую нищету. Но встретил нас город живой и жужжащий, полный пальм и ооновских джипов, где высокие бетонные здания чередовались со старинными желтыми особняками в колониальном стиле, а улицы были названы в честь американских президентов. Сильный теплый ветер дул с океана. По Брод-стрит лился неостановимый поток желтых такси. Этот город стоял здесь задолго до моих прогулок по Либерии, и я не мог в это поверить. Мы остановились в старом респектабельном отеле, стоящем на самом берегу океана. Весь он утопал в зелени, а внутренний дворик был заставлен джипами с эмблемами ООН. Террасы со столиками выходили на океан и гостиничный пляж, огражденный с двух сторон колючей проволокой. Номера были небольшими и уютными, обслуживание — отменным. Это был, как нам объяснили, едва ли не лучший отель в Монровии. 104
Вечером сидели на террасе отеля. За соседними столами было оживленно — там собрались многолюдные компании постояльцев, и по частоте мелькавшего в их разговорах словосочетания можно было с уверенностью сказать, что все они — работники ООН. Похоже, эта организация обосновалась здесь надолго — даже один из проспектов Монровии был назван в ее честь. О завтрашнем дне говорить не хотелось, поэтому разговор естественным образом соскользнул на Африку. Никандров и Дубягин оказались бывалыми африканскими путешественниками: они начали сбегать в Африку со второго класса. Узнав, что и я таким же образом в свое время впервые побывал в Либерии, они принялись наперебой делиться рассказами. Выяснилось, что Дубягин — большой специалист по Эфиопии (там ему впервые захотелось стать геологом), а Никандров много путешествовал по Родезии. Сначала я тщательно взвешивал каждое их слово, но в рассказах их было столько реалистичных деталей, столько мелких подробностей, что я в конце концов уверился, что мои коллеги — не лживые «африканцы». В свою очередь, и они сперва недоверчиво прислушивались к моим рассказам, задавали осторожные вопросы, слушали молча, но очень внимательно. Когда мало-помалу каждый из нас уверился в правдивости собеседника, беседа пошла легче. — Меня чуть из школы не отчислили, — рассказывал Дубягин. — Мы-то целым отрядом в Африку ходили — семь или восемь пацанов. По пустыням шатались, натащили домой всякого барахла — бивней всяких, костей. У меня один бивень ископаемый до сих пор где-то валяется. Другие из нашего класса, конечно, тоже кудато ходили, но настучали именно на нас. Однажды возвращаемся — а нас уже милиция дожидается. Так в школу и отвели, с этими бивнями. Ну, скандал, педсовет, разбирательство. Таскали всех по одному к завучу, требовали сознаться, указать на сообщников. Сами знаете, какие тогда нравы были. Никто не сознался. Сейчас все 105
геологи, Боря Аверьянов — членкор, институтом командует. — Это Борис Николаевич? — живо спросил Никандров. — Ну да. Мы с ним в одном классе учились. — Подумать только! — покачал головой Никандров. — У меня сестра под его руководством защищалась. — Да? — весело удивился Дубягин. — Вот тесен мир! А как нас стращали! Там, мол, и акулы, и крокодилы, и повстанцы с ружьями. Чуть не отчислили. А потом других ребят, постарше, поймали — те куда-то там в горы забрались, где-то в Центральной Африке. Вот им правда досталось, одного даже отчислили — так, говорят, он в другой школе тоже принялся в Африку бегать. — Да, — улыбнулся Никандров. — Нас, правда, не ловили, но пугали основательно. Но мы ничего не боялись. Помню, даже акулы были не страшны — был слух, один мальчик акулу камнями закидал, так она со страху утонула. — Верно, — подтвердил я. — Даже у нас в школе такой слух ходил, и вообще считалось, что акулы не опасные, а очень трусливые. — Мы тоже большой группой ходили, — сказал Никандров. — Не то чтобы боялись кого, а просто всем вместе интереснее. С нами даже девчонки ходили. Мы домой в основном фрукты таскали. Помню, в магазинах шаром покати, а дома — всегда свежие фрукты, да еще какие — африканские. — А мы вот девчонок с собой не брали, — сказал Дубягин. — Да они сами за нами увязывались, — ответил Никандров. — Мы им — «нет», а они в слезы. Хлопот от них много, конечно, они ведь гусеницу какую-нибудь увидят — визжат. Ну, походили-походили с нами, потом остыли немного, любопытство утолили — и отстали. А мы долго еще убегали в Африку. 106
— До какого класса? — поинтересовался Дубягин. — Да не помню уже. Просто в какой-то момент будто стена выросла — не могу перейти, и всё. — Вот и у меня так же, — признался я. — Где-то в шестом классе. — Ага, где-то так, — согласился Никандров. — А на бегемотах вы не катались? — раздался ленивый голос Толи — он, кажется, тоже решил принять участие в разговоре. На это Никандров тихо, но веско произнес: — А ты, Толя, в Африке никогда и не был, так что сиди, не выступай. И Колюжин съежился и больше в разговор не вмешивался. К тому времени совсем стемнело, со стороны океана доносился мерный рокот, веселых ооновцев за соседними столиками еще прибавилось, и мы уже начали перекидываться с ними вежливыми шутками. В это время к нам присоединился наш инвестиционный консультант, господин Балуевский. Это был худощавый, подвижный, улыбчивый старик в очках, с бородкой клинышком, вылитый уездный лекарь, сошедший то ли с чеховских, то ли с тургеневских страниц. На инвестиционного консультанта он был совершенно не похож. Говорил он очень правильно, но чувствовалось, что думает он давно на другом языке. Звали его Вениамин Владимирович. Никогда я не видел столь обходительного и приятного в общении человека. В минуту он очаровал и Дубягина, и Толю, и даже сухого подозрительного Никандрова. Все они разулыбались шуткам любезного старика, а господин Балуевский сидел, опираясь руками на трость, приветливо улыбался и посверкивал стеклами очков. — Как вам тут живется, Вениамин Владимирович? — спросил кто-то из нас. — Слава богу, слава богу, — ответствовал Балуевский, кивая. 107
— Давно вы здесь? — спросил Никандров. — В Либерии-то? Не так давно — лет двадцать, — с ласковой улыбкой отвечал Балуевский. — А в Африке почитай что всю жизнь. Можно сказать, родился тут. Всю ее исходил, каждый камушек знаю. Мы переглянулись. — Родились тут? — осторожно спросил Дубягин. Балуевский неопределенно кивнул, не переставая улыбаться. — Вижу, и вы тут не впервой, — произнес он, обводя нас взглядом. Взгляд этот ни на ком из нас особенно не остановился, но всем нам вдруг показалось, что милый старик знает о каждом из нас гораздо больше, чем нам кажется. За всех ответил Никандров, и было видно, что он тоже старается быть непринужденно-любезным: — Да, тут народ бывалый собрался. — Прекрасно, прекрасно, — расцвел улыбкой Балуевский и легко поднялся. — Ну, не стану задерживаться, завтра у вас длинный день. Вопросы какие-нибудь ко мне есть? Отчеты вы получили? — Получили, смотрим, — ответил я за всех. — Прошу незамедлительно связываться со мной при возникновении любых вопросов, — сказал Балуевский и откланялся. После его ухода мы еще немного посидели в молчании. — Стреляный воробей, — негромко сказал Никандров. — И старый — а по виду не скажешь. Интересно, как он сюда попал? — Говорит, родился тут, — отозвался Дубягин. — Это ты, Толя, его нашел? — повернулся Никандров к Колюжину. — Мне его порекомендовали. — Кто? — Фокин. Они с ним по гвинейской сделке работали. 108
— А, так он и ту сделку обслуживал? — Ну да, — неохотно произнес Колюжин. Он, кажется, еще не оправился от резкого замечания Никандрова. Вскоре все разошлись по своим номерам. А наутро нас уже ждала машина министерства — так начался день переговоров. График был очень плотный — за три дня нам нужно было обсудить множество вопросов и успеть посмотреть рудники, расположенные на севере, у самой границы с Гвинеей. Я отчего-то решил, что обойдусь моим английским — и можно сказать, что обошелся, но к концу дня оказался совершенно измотан. Мы переходили из кабинета в кабинет, где нас встречал очередной чиновник в строгом костюме, и вновь начинались разговоры о том, как нужны инвестиции Либерии, пострадавшей от кровопролитного гражданского конфликта, но сейчас возрождающейся под опекой демократически избранного правительства. Осторожно и умело расспрашивали либерийцы об источниках нашего капитала, выясняли, сможем ли обеспечить работой жителей деревень, расположенных рядом с рудником, надолго ли собираемся задержаться. Нам представили на рассмотрение кипу различных документов — проекты контрактов, соглашений об организации совместных предприятий, оригиналы разрешительной документации и прочее, без чего на этом этапе не обходится ни одна сделка. Предстояло также внимательно изучить и документы, подготовленные фирмой Балуевского, — отчеты о проведенных независимых оценках, экономические расчеты, результаты проверки подтверждения запасов. Это был бесконечный день. Когда мы вышли на улицу, выяснилось, что уже девять часов вечера. Следующий день обещал быть таким же. Нам с Колюжиным предстояло вновь провести его в министерстве — осталась куча необсужденных дел, нужно было добрать кое-какие документы. Поэтому мы договорились, что не поедем вместе с Никандровым и Дубяги- 109
ным осматривать месторождение — они отправятся туда вдвоем в сопровождении работников министерства и ооновского конвоя. Все равно ни я, ни Толя ничего не понимали в технических аспектах разработки бокситового месторождения и не смогли бы провести квалифицированную оценку. Итак, мы буквально приползли в отель и тут же разошлись по номерам. Но, оказавшись в этой уютной комнате, уставленной забавными эбеновыми статуэтками, мне вдруг расхотелось спать, и я решил выйти на террасу и чего-нибудь выпить. Здесь уже почти не было свободных столиков — веселые работники ООН умудрились всё занять. Я сел за единственный свободный столик в самом углу и заказал пива. На душе у меня было беспокойно, и я относил это к предстоящей сделке. Все шло как-то чересчур гладко. Чиновники были невероятно предупредительны, обещали всестороннюю помощь, а бумаги в целом выглядели так, что не придраться. Это-то и беспокоило. Я не участвовал в гвинейской сделке, но слышал, что там необходимо было сначала урегулировать кучу вопросов. Здесь же, казалось, все вопросы сняты изначально. Независимые эксперты — фирма Балуевского — тоже ничего не нашли: в отчетах по технической и социально-экологической оценке содержались минимальные рекомендации. Оставалось надеяться, что Никандров с Дубягиным завтра проверят всё сами. И тут я увидел, что на террасу вышел Алексей Алексеевич. Выглядел он усталым. Заметив меня, он подошел, тяжело присел за мой столик и тоже заказал пива. — Ну как, Алексей Алексеевич? — спросил я. Он уронил только три слова: — Все слишком хорошо. — Вот и у меня такое же впечатление. — Бумаги у них в порядке? — спросил он. — Вроде да. Он помолчал. 110
— Не бывает так, — произнес он наконец. — Либо они чего-то не договаривают, либо все действительно хорошо, а в это не очень верится. Ты оценочные отчеты смотрел, Олег? Они же должны были их нам перед поездкой прислать. — Они не успели. Отчеты только вчера появились. Я их смотрел — там ничего серьезного, мелочь всякая. Ну, рекомендации по строительству очистных сооружений и так далее. — Ну, завтра посмотрим, — бросил Никандров. Чтобы унять беспокойство и перевести разговор на легкую тему, я спросил, почему его влекла именно Родезия. Лицо Никандрова оживилось. — Водопад Виктория, — сказал он. — Ты его когданибудь видел? — Нет. — Это потрясающе. Он низвергается в глубокое ущелье, над которым постоянно клубится словно дым — облако брызг. Стоит оглушительный грохот от падающей стены воды. Это невероятно, приковывает тебя к месту. Я, наверное, сотни раз убегал в Родезию, чтобы на это посмотреть. — А родители знали? — Нет, конечно. Никто не знал. — А вот мои знали. — Откуда? — Ну, я им сам рассказал. Не мог врать. Он посмотрел на меня — нет, не насмешливо, как я ожидал, а с симпатией. — Ишь ты, какой честный, — сказал он. — Нет, мои бы с ума сошли от страха. У нас же как считалось — крокодилы, гориллы, Бармалей. Я засмеялся. — Ну уж, Бармалей. Мне кажется, это сказки всё. — Ничего не сказки, — строго произнес Никандров. — Бармалей действительно был. Мне о нем дядь- 111
ка рассказывал, он его своими глазами видел однажды на Лимпопо. Тот его чуть не сцапал, но мой дядька шустрый был — удрал от него. А вот у его одноклассника братишка однажды сбежал в Африку погулять, так Бармалей его съел. — Серьезно? — не поверил я. — Конечно серьезно. Тот маленький был еще, в одиночку удрал, а там залез, видать, не туда, ну, тот его и схапал. Много он, конечно, детворы нашей поел. Родители нас всегда предупреждали, но в таком возрасте разве слушаешь? Ну, ты-то безопасную страну выбрал — Бармалей больше в Центральной Африке орудовал. — А что с ним потом случилось? — Точно не знаю. Слышал, что вроде поймали его и бросили крокодилам. — Я думал, это всё выдумки. — Это болезненная тема, о ней предпочитают помалкивать. Вообще вся эта история с побегами наших детей в Африку. На государственном уровне было разбирательство — кто допустил, где дыра. Видимо, не сразу, но нашли. Нынешние-то в Африку не бегают — всё, граница на замке. Я согласился с ним — так оно и было. Современные школьники знали об Африке только по книжкам. — Вот такие дела, — заключил Никандров. — Ну, нам завтра вставать рано. Местные говорят, что туда полдня ехать. Я пожелал ему счастливого пути, и мы разошлись по своим номерам. Той ночью я долго не мог уснуть, а потом вдруг сразу провалился в сон — сон о Либерии. Там, во сне, бродили огромные стада антилоп, а я, мальчишка, целился в них из рогатки, чего на самом деле никогда не позволял себе. Антилопы смотрели на меня строгими глазами, как родители. Потом вдруг появился Колюжин, стал занудливо разъяснять, почему либерийский актив так важен для нашей компании. «Потому, — говорил он, — что в этой 112
стране не водятся разбойники. Здесь покой и тишина, и этим Либерия всегда выделялась среди прочих африканских стран». Я хотел что-то возразить, но проснулся. Сон вспомнился мне, когда я, выйдя к завтраку, обнаружил в ресторане одного Толю — Никандров с Дубягиным уже уехали на месторождение. — А ты мне снился, — с усмешкой произнес он на мое приветствие. — Рассказывал мне о каких-то разбойниках. Я изумился и, в свою очередь, рассказал ему о своем сне. — Страна такая, — вяло посмеявшись, сказал он. — Тут каждый готов поделиться с тобой рассказами о том, какие безобразия здесь творились во время войны. Вот твой мозг и трансформировал это в тревожные образы, а мой — уловил эти сигналы. И не такое бывает. Вот я читал, что незадолго до извержения вулкана Кракатау… Мне пришлось перебить его — нас должна была уже ожидать министерская машина. По дороге в министерство я вдруг почувствовал острое сожаление, что не поехал вместе с Никандровым на месторождение. Рудник располагался в горах Гвинейской возвышенности, царстве саванн и мощных рек. Неподалеку лежал хребет Нимба с его величественной, одетой густым лесом главной вершиной. В свое время я трижды посещал те места, чтобы полюбоваться горой Нимба. Гордым пиком она осталась в моей памяти, и я даже не поверил, когда кто-то из министерских чиновников рассказал, что сейчас великолепная вершина вся изрыта штольнями и карьерами — там добывают железную руду. Невыносимая досада поднялась во мне — я больше никогда не увижу первозданной красоты горы Нимба, обезображенной горнодобытчиками. И я все еще пребывал в дурном настроении, когда раскладывал свои бумаги в очередном министерском кабинете. Его хозяин, начальник одного из департаментов, был любезен и предупредителен, как все чиновники этого министерства. Родом он был как 113
раз из округа Лофа, где и располагалось месторождение, и я сразу, довольно сварливо, спросил его: — Что же, большой рудник? — Смотря с чем сравнивать, — ответил он. — Если с железорудными шахтами в Нимбе, то совсем маленький. На нем ведь и добычи настоящей никогда не было. Зачем добывать в Либерии, если можно добывать в Гвинее. Добыча бокситов у нас совсем неразвита. — Ну, в Гвинее есть свои риски. — Мы знаем, — ослепительно улыбнулся он. — В Гвинее очень нестабильная обстановка. А у нас хоть месторождения и не разработаны, но вам никто не помешает их разрабатывать. Можете приступать хоть завтра. Мы очень заинтересованы в притоке инвестиций в наши северные районы: они очень пострадали от войны. Уверен, местные власти окажут вам всемерную поддержку. — Как вы понимаете, сначала мы должны произвести оценку активов и всех рисков, с ними связанных. — Разумеется. Мы предоставили вам всю информацию. — А как там в смысле безопасности? Он серьезно и печально покивал. — Это очень важный вопрос для нас, господин Царев. Вы должны понять меня правильно — недавняя вспышка насилия не была направлена против сотрудников международных организаций. К сожалению, племенная рознь остается в тех местах большой проблемой. Можете быть уверены, что мы примем все меры, чтобы обеспечить безопасность вашего персонала. Вы сможете также беспрепятственно использовать свои охранные фирмы. Его искренность меня тронула. — Мы весьма на это надеемся, — произнес я. — Признаться, для меня лично вести из Лофа стали потрясением. Я всегда полагал, что Либерия — очень спокойная страна. 114
Только тут я понял, что сморозил глупость. Но он расхохотался, приняв мои слова за шутку. — Да, мы очень спокойная страна, — произнес он, трясясь от смеха. — Мы уже два года не воюем. Пришлось посмеяться ему в тон. Этот день был таким же нескончаемым, как и предыдущий, и закончили мы тоже поздно, около восьми. Все документы были собраны. Толя предложил, не теряя времени, приехать в отель и обсудить в его номере предварительные результаты нашей оценки. Мы долго раскладывали бумаги, проверяли и перепроверяли сроки лицензий, просматривали финансовую отчетность. Закончили мы за полночь. На этом наша работа была практически завершена, осталось только дождаться возвращения технических специалистов и услышать их мнение. Я предложил Толе спуститься в бар. Он покачал головой. — Я лучше лягу. Умотали они меня вконец. Я же никакой усталости не чувствовал, наоборот, меня наполняла непривычная бодрость. Правовая оценка не выявила серьезных вопросов — но все зависело от результатов технической оценки. Некоторые риски можно было обозначить уже сейчас — нормальных дорог в районе промысла, скорее всего, нет, окрестное население к приходу иностранцев настроено враждебно. Все это можно исправить — при условии, что шахта в приемлемом техническом состоянии, дополнительные средства на доразведку не требуются, и промышленную эксплуатацию можно начать быстро и при минимальных затратах. Час был уже поздний, и посетителей в баре было немного. В дальнем углу за большим столом собралась компания стариков — все седые, коренастые, похожие на нефтяников или моряков. Я было скользнул по ним взглядом, но потом незаметно оглядел их внимательнее. Примечательный народ сидел за тем дальним столом. Лица многих были покрыты грубыми шрамами, на 115
руке того, кто сидел ближе ко мне, не хватало двух пальцев. Все это возбудило мое любопытство. Переговаривались они негромко, и я тщетно силился разобрать, на каком языке они говорят. Но тут один из них наклонился, и я увидел, что во главе стола восседает не кто иной, как Балуевский. Он, по-видимому, давно заметил меня и с улыбкой кивнул. Вслед за этим на меня воззрился весь стол. Теперь я мог разглядеть их получше. Это были, как на подбор, крепкие костистые старики довольно угрюмого вида. Было их человек восемь, и все они пристально и недобро разглядывали меня. Все, кроме Балуевского. Он с приятной улыбкой поднялся и, опираясь на трость, подошел ко мне. — Добрый вечер, добрый вечер, Олег Евгеньевич! — сердечно приветствовал он меня. — Вижу, зашли, что называется, промочить горло? — Да, только что из министерства, — ответил я. — Тяжелый денек выдался. — Могу себе представить. Не угодно ли за наш стол? Я взглянул в тот угол — компания продолжала неподвижно меня разглядывать. Идти к ним не хотелось. — Спасибо, Вениамин Владимирович, я тут посижу, отойду маленько, — произнес я. Он, по-видимому, не спешил возвращаться к своим, потому что сказал: — Как хотите, — и, лучась улыбкой, присел рядом. Некоторое время прошло в молчании: он сидел прямо, опираясь на трость, и с дружелюбной улыбкой разглядывал меня без малейшего намерения начать разговор. Заговорил он, только когда молчание стало невыносимым. — Ну, как вам Либерия? — задал он вопрос. — Хорошая страна, — искренно сказал я. Он, похоже, остался доволен этим ответом. — А наши отчеты? Как вы их нашли? — На этом этапе — вполне информативно. Он опять довольно кивнул, словно не ожидая услышать ничего другого. 116
— Алексей Алексеевич поехал на месторождение? — спросил он еще. — Да, они должны вернуться завтра. — Это если у них получится, — заметил он. — Дороги в тех местах аховые. Кажется, мы упоминали об этом в отчете. Я ведь, Олег Евгеньевич, север Либерии знаю прекрасно, участвовал в разведке всех крупных месторождений. Добычи там, конечно, никогда большой не было — война, знаете, боевые действия. Но разведка одно время велась довольно активно. Здесь и англичане были, и американцы, и немцы. Интересовались ресурсами. Вообще интересное было время. — Да, — не удержался я, — ведь и страна интересная. Он внимательно посмотрел на меня и, видимо, счел достойным подробностей. — Это так, — произнес он, кивнув, и вдруг мечтательно улыбнулся. — Если бы вы знали, как здесь было хорошо когда-то. Я ведь воевал — да-да, воевал на стороне Национального патриотического фронта. Был большим человеком при Тейлоре — военным советником. О, это замечательная личность, сейчас на него всякую напраслину возводят, но он работал на благо своей страны и был большим другом горняков. Жаль, что его не поняли, посадили в тюрьму. А ведь у него были планы, он пользовался огромным авторитетом в регионе, развивал добычу алмазов. Помню, на это я лишь спросил его: — Кажется, в Лофа есть алмазные рудники? — О да! Очень большие. Алмазы пользуются огромным спросом в Западной Африке, говорю вам как специалист. Я ведь одно время занимался ими — много ездил по региону, был по поручению президента Тейлора в Гвинее, Сьерра-Леоне. Тогда у нас были грандиозные планы. Я бы вам посоветовал сразу наладить отношения с местными. Они люди незлые, просто долгие войны ожесточили их. Вы их просто на работу берите, прямо деревнями. Тогда они будут вам благодарны и не ста- 117
нут обижаться. Все беды от нищеты, от безработицы, — вздохнул он. — Политика компании, — заметил я, — отдавать предпочтение местным кадрам. Мы ведь если приходим, то надолго, и хотим не только добывать, но и развивать. Он взглянул на меня с некоторой хитринкой. — Это все так говорят, Олег Евгеньевич. Западные компании поначалу так и утверждают. А когда дело доходит до подписания договора, начинают выклянчивать себе льготы. Он глянул через мое плечо и поднялся. — Извините, ребята зовут, — сказал он. — У нас сегодня, что называется, встреча ветеранов, однополчан, так сказать. Все мы знаем друг друга много-много лет. Раз в год собираемся и сидим всю ночь — вспоминаем былое. Вы завтра улетаете? Я ответил утвердительно. — Ну, если я понадоблюсь, звоните. А так желаю счастливого перелета. Эх, Москва, Москва! — добавил он. — Сколько лет не был. — Так приезжайте, Вениамин Владимирович, за чем дело стало? — Да дело-то за многим стало. Но это длинная история, как-нибудь в другой раз, когда наведаетесь. Ну, до свидания, Олег Евгеньевич. — И вам всего хорошего, Вениамин Владимирович. Помню, на том мы и попрощались. Я поднялся и пошел к выходу из бара, спиной ощущая пристальные взгляды из дальнего угла. Больше я его никогда не видел. Никандров с Дубягиным вернулись на следующий день. Рудник они нашли в удручающем состоянии, гораздо худшем, чем описывалось в отчетах Балуевского. Единственная штольня была когда-то укреплена временными деревянными крепями, которые на нескольких участках давно сгнили, что привело к обвалам. 118
По многим признакам, некоторые отсеки штольни затоплены водой. Как мы и подозревали, обустроенных дорог в районе месторождения не было. По самым примерным прикидкам, инвестиции в реконструкцию рудника и строительство инфраструктуры исчислялись колоссальными цифрами, и это не считая серьезных затрат на доразведку. В довершение всего, к самым рудникам лепилась большая деревня, которую нужно было переселить. Условия для покупки складывались самые неподходящие. Окончательный ответ продавцам было давать не в наших полномочиях — мы еще должны были доложиться на совете директоров, — но и так было ясно, что компания откажется от покупки актива в Либерии. Завтракали мы на террасе. Выдалось изумительное безоблачное утро, душистый соленый ветер задувал с океана. Никандров уже поделился своими соображениями насчет состояния рудника и судьбы сделки и теперь рассказывал о джунглях, о птицах невероятных расцветок — и я живо представлял себе этих птиц. Когда он закончил, я поведал о своей встрече с Балуевским. — Старая лиса, — только усмехнулся Никандров. — Что ж, свои деньги с обеих сторон он отработал… Ну, мы сейчас с Виктором Павловичем соснем часика два — всю ночь не спали, ехали, — а там можно и в аэропорт. Толя предложил мне погулять по городу, но я отказался. Честно говоря, мне хотелось быстрее покинуть эту чужую страну. От нечего делать я принялся изучать документы, делать пометки. Еле дождался, когда проснутся Никандров с Дубягиным. Когда за нами приехала министерская машина, чтобы отвезти нас в аэропорт, я выбежал к ней первым. Домой возвратились мы без приключений. Руководство внимательно выслушало наш доклад и, не долго думая, отказалось от сделки. А через месяц Толю Колюжина без лишнего шума попросили уйти из компании. Я до сих пор не знаю причин его увольнения, но вместо 119
него назначили меня. Об Африке на уровне нашего руководства больше речь не заходила: видимо, компания раздумала расширять там свое присутствие. Время от времени я вспоминал милого лукавого старика, когда от него приходили письма — фирма, ссылаясь на успешный опыт работы с нами, предлагала дальнейшее сотрудничество, перечисляла возможные проекты, которые могли бы нас заинтересовать. Мы оставляли эти письма без ответа. Тем, наверное, все бы и окончилось — но последовало продолжение, неожиданное для всех, кто участвовал в этой истории. Да вы наверняка знаете об этом из новостей. Со времени нашей поездки прошло больше года, когда имя Балуевского прогремело на весь мир: Специальный суд для Сьерра-Леоне выдал санкцию на арест международного преступника Бармалея, который последние двадцать лет скрывался на территории Либерии под именем Вениамина Балуевского. Помимо участия в военных преступлениях во время гражданской войны в Либерии, его обвиняли во множестве других преступлений против человечности, совершенных на территории различных африканских государств. Были обнародованы леденящие кровь подробности этих преступлений — десятки засвидетельствованных случаев детского каннибализма, массовые ритуальные убийства людей и животных, формирование детских батальонов для использования в боевых действиях, нелегальная торговля алмазами для финансирования военных конфликтов. Бармалей и не думал скрываться: его взяли в собственном доме, расположенном в престижном квартале Монровии. Ведущие мировые агентства несколько дней показывали сюжет: улыбающегося благообразного старика выводят из дома и сажают в автомобиль. Говорили о скором суде — ввиду собранного огромного количества доказательств. Но прошло уже больше года с тех пор, как его передали Сьерра-Леоне, 120
а суд все еще не состоялся — адвокатам Бармалея все время удается добиться отсрочки в связи с преклонным возрастом и плохим состоянием здоровья своего подзащитного. В компании если и были ошеломлены новостью, что Балуевский — на самом деле Бармалей, то виду не подали. Никандров вообще заявил, что с самого начала обо всем подозревал и что в Африке, если копнуть, разбойник на разбойнике, так что он ничем не удивлен. Реакция же официальных властей была вполне предсказуема: арест Бармалея они обошли молчанием. Что до меня, то я несколько дней ходил сам не свой. Всё вспоминал его слова, как хорошо было в Либерии при Тейлоре. Если бы я понимал тогда, о чем он говорит!.. Теперь он часто снится мне. Стоит под огромным развесистым деревом, вокруг порхают пестрые райские птицы, садятся ему на плечи, а он с доброй улыбкой смотрит на них и что-то приговаривает. Что-то вроде: — Карабас! Карабас! Пообедаю сейчас! 2010
Карибу Ничего из своих ночных похождений Молочаев обычно не помнил. Но оставались следы — отпечатки копыт в коридоре, ошметки шерсти по всей квартире и боль в желудке, набитом травой. Он знал, что происходит по ночам, кто следует за ним, и теперь вот увидел в коридоре капли крови. Память тут же вернулась к нему. Значит, она все-таки решилась его схватить. Вечером, после работы, он зашел к ней. Инна Андреевна жила этажом ниже. Они встречались уже три месяца, и не только днем. По ночам он постоянно замечал следующую за ним стремительную клыкастую тень. Но доныне она не нападала на него, а только наблюдала издалека, как он пасется в заснеженной долине, вырывая из-под снега островки зеленой травы. — Инна! — укоризненно сказал он. Она отвела глаза. — Я не смогла с собой совладать, — произнесла она глухо. — Можно к тебе? — спросил он, делая шаг. — Нет-нет! Не входи. Может быть, потом… Потом. А ведь как было им хорошо раньше. Они ходили на выставки и в театр. Молочаев делился с ней своими опасениями насчет судеб России. Его волновали эти судьбы. Будущее России рисовалось ему в мрачном свете. Он говорил о нефтяной игле, об истощении природных ресурсов, об инновационном развитии, так необходимом для страны. Она внимательно слушала, 122
пристально его разглядывая. Он был невысок, начинал полнеть, он рассуждал с жаром. В нем было нечто трогательное. Он был аппетитен. Свои ночные похождения она помнила прекрасно. С другими волками она не связывалась — они были хулиганы. А вот олени ей были по душе. Ей нравилось мирное философское существование этих животных. Она ни за что не призналась бы себе, что стадо ей нравится больше стаи. Бывало, она часами с завистью наблюдала пасущиеся стада оленей, мечтая очутиться среди них, ощутить братскую поддержку. Но и быть одиночкой ей тоже нравилось. Молочаев, тот тоже был одиночка. Днем это было незаметно. Он говорил о гибели демократии и был нуден, как все. А ночью он пасся один, забредая за город, где простирались необозримые волчьи охотничьи угодья. Но он их не боялся — то ли по неосторожности, то ли от врожденной смелости. Она никак не могла понять его и, оставив свои наблюдения за стадами, стала следить только за ним. Он ее словно не замечал. Всей грудью Молочаев вдыхал холодный, пахнущий снегом воздух и искал взглядом на черном небе сполохи северного сияния, закинув увенчанную рогами гордую голову. Тоска по заполярным просторам терзала его. А Инна Андреевна, любуясь им издалека, говорила себе: «Так вот он каков, северный олень!» Может, она тоже полярная волчица? Где-то с месяц она наблюдала за ним издалека и однажды не удержалась. Что влекло ее к нему? Днем он мог без конца говорить о работе и о каких-то проектах, связанных с иностранными инвестициями. Он был как все. Но ночью! Он пасся один, посреди волчьих угодий, и волкихулиганы не трогали его. Она не могла этого больше вынести — и напала. Инна Андреевна не ожидала такого отпора. Он извернулся и ударил ее рогами. Потом настиг и больно долбанул острым копытом. Скуля, она откатилась в сторону. 123
Зачем он ее так? Это несправедливо. Она любит его! Она хочет слизать с его бока кровь от нанесенных ею ран. Постой минутку, я залижу твои раны, моя слюна целебна! Но он сшиб ее грудью и снова поддел рогами. Он ее не любит! Ты не любишь меня! С жалобным визгом она метнулась прочь. Вечером он появился на пороге — но она больше не хотела его видеть. Он предстал перед ней словно в новом свете — невысокий, лысоватый, с брюшком. Сейчас начнет говорить о будущем России. Где же олень, тот гордый олень, любующийся звездным ночным небом, грезящий об арктических просторах? Нет-нет, лучше волкхулиган. Лучше отдаться на волю стаи. Она захлопнула дверь. А Молочаев страдал. Он лишился женщины, которую любил, более того — он лишился слушателя. Ему хотелось поговорить о преемнике, но не с кем было это обсудить. Только она понимала его. Только она. Неожиданно для себя он всхлипнул. Весь вечер он метался по квартире, и Инна Андреевна слышала его смятенный топот. Прошла неделя, и она поняла, что давно не слышала звуков наверху. Она поднялась наверх и тихонько стукнула в его дверь. Пусть лысый, пусть брюшко, но она больше не может выть с волками. Никто ей не открыл. Квартира была пуста. Куда он делся? Неужто уехал не попрощавшись? Куда? Кажется, он говорил что-то о долгой командировке. Неожиданно для себя она разрыдалась. А утром в ящике обнаружилось письмо. Оно было от Молочаева — из Ханты-Мансийска. Она спешно разорвала конверт. Внутри была сухая веточка ягеля. 2007
Мерный остров Озеро Меро лежит в густых лесах на границе Костромского края и Вологодской области. Хоть ближайшая деревня всего в паре километров, места здесь совсем глухие, лишь идет от автомобильной трассы на Солигалич к озеру через лес неприметная дорожка, по которой и на телеге-то не проехать. Само озеро невелико, овальной формы, с прозрачной зеленоватой водой. От самого обрывистого берега дно озера круто уходит в темные глубины, где дремлют громадные лещи. Множество ручьев втекает в озеро, а вытекает только один — Мерьский. Одиноко течет-петляет он среди лесов, пока не впадает в огромные Клементьевские болота, что сбирают в себя все окрестные ручьи и речки. Вода в ручье зеленоватая, озерная. Тихо, без обычного журчания и плеска течет ручей Мерьский — и тихо растворяется в безмолвных Клементьевских болотах. Крутизна берегов, непривычная для местных озер глубоководность — неудивительно, что рыболовов на озере Меро не встретишь. Но есть и другая причина, почему берега озера безлюдны. Смутные жутковатые истории связаны с озером Меро: якобы водится в озере змей, которому поклонялись некогда древние меря — племя, в старину населявшее окрестные земли. Меря давно вымерли, а змей продолжает время от времени появляться. Обиталищем его считается большой остров. Всего островов в озере три: Мерный, Болотный и Ольховый. Большим называют Мерный. Он идеально кругл, 125
низок и покрыт старым лесом, так что со стороны кажется, что огромные сосны растут прямо из середины озера. Говорят, есть в этой сосновой роще обтесанный камень — святилище меря. Это древнее капище снискало острову дурную славу: местное население свято верит, что на острове когда-то приносились человеческие жертвы. Там якобы и появляется змей, которому в те давние времена и было посвящено капище. Досужие эти россказни проверить нынче нет никакой возможности: еще в тридцатых годах остров был передан какому-то институту для организации научной базы. Доступ на остров был ограничен. Вплоть до начала девяностых наезжали сюда из столицы ученые, что-то, к ужасу и возмущению местных, химичили, даже спилили и увезли с собой пару сосен. И до сих пор пару раз в год приезжает человек из института — смотритель, как с замиранием зовут его местные, — обходит остров, что-то там проверяет. Исчезает он так же незаметно, как и появляется. По поводу того, какой институт его присылает, местным остается только гадать. Одни считают, что островом владеет Институт физики, другие утверждают, что там окопалось Минобороны. Сходятся в одном — остров до какого-то времени служил полигоном для секретных испытаний, и лучше туда не соваться. Так вот и вышло, что древнее капище, уникальный памятник, дошедший до нас из эпохи владычества меря, многие годы располагается на территории особого допуска. Святилище, конечно, обследовалось — но еще до революции и весьма поверхностно — любителями-краеведами. В Новейшее время археологи даже не пытались проникнуть на остров, дружно объявив, что капище не представляет собой интереса и, скорее всего, принадлежит к эпохе более поздней, чем эпоха меря. Опровергнуть эту теорию с энтузиазмом взялся Владимир Щиглецов, научный сотрудник Института древней истории и археологии, один из самых авторитетных в стране специалистов по истории меря. До этого он при- 126
нимал участие в раскопках на территории Сарского городища и древнего Клещина, обследовал десятки предполагаемых мерянских святилищ. Имеющиеся скудные сведения о Мерном острове волновали его чрезвычайно. Щиглецов был худой, подвижный человек, совершенно седой, несмотря на свои сорок с небольшим. Говорил он быстро, а вернее, частил, глотая слова и не заканчивая фраз. Он был заядлый путешественник и в компании друзей, таких же любителей активного отдыха, побывал в самых затерянных уголках необъятного Русского Севера — на Белом море, Таймыре, Новосибирских островах, Чукотке. Вообще на работе и в быту Щиглецов был человек неугомонный и не мог сидеть сложа руки. Его переполняли разнообразные замыслы. Он буквально бредил дославянскими культурами и видел свою мерянскую Трою в каждом подмосковном кургане. В нем было то, чего не хватало большинству его коллег, отказавшихся от исследования Мерного острова, — задор. Он быстро сообразил, что информацию о таинственном владельце острова можно запросить в районной администрации, и направил туда обстоятельное письмо на бланке своего института. На успех он особенно не надеялся — просто верил в силу официальной бумажки. И по вере ему воздалось — уже через две недели из администрации пришла короткая, но весьма информативная бумага с указанием контактных данных собственника. Им оказался не Институт физики и не какойнибудь секретный НИИ Минобороны. Мерный остров принадлежал Институту метрологии и стандартизации. Хотя Щиглецов сразу подметил эту перекличку в названиях, долго раздумывать он не стал, а скоренько отыскал телефон института и набрал номер. Ему пришлось несколько раз объяснять подходившим к трубке людям, по какому делу он звонит, пока наконец его не соединили с заместителем директора института, Львом 127
Григорьевичем Лазарусом. Щиглецов по привычке зачастил: — Лев Григорьевич, Щиглецов моя фамилия, я из Института археологии… по поводу исследований на Мерном звоню… мне тут в администрации указали на вас, я вот хочу узнать… Лазарус слушал его не прерывая. Он имел привычку всегда дослушивать человека до конца. Слушая торопливую скороговорку на том конце провода, он еще и еще раз убеждался в правоте слов покойного академика Фирсова, долголетнего директора института. «Они обязательно появятся, — твердо говорил тот. — Наши или иностранные — но археологи обязательно придут на остров, это лишь дело времени. Поверьте, они никогда не забудут, что на острове есть древнее святилище, и обязательно захотят его немножко покопать». «Вот они и пришли», — спокойно думал Лазарус, слушая сбивчивый разговор Щиглецова. Когда же тот умолк, Лазарус размеренно сказал: — Я вас понял, Владимир Петрович. Нам понадобится официальная бумага из вашего института… — Все, что угодно, — перебил его Щиглецов с горячностью. — Все, что в моих силах! — Очень хорошо, — терпеливо сказал Лазарус после некоторой паузы. — Мы обычно недолго рассматриваем такие… — Лев Григорьевич! — горячо произнес Щиглецов. — Лев Григорьевич! Если возможно, я бы хотел встретиться… поговорить… и бумагу предоставлю лично. Лично! Лазарус задумался. «Эк у него горит!» — промелькнула усталая мысль, и следом снова вспомнились слова академика Фирсова: «Они будут спешить — ведь остров был закрыт более полувека. Конечно, им не терпится осмотреть его». — Хорошо, — сказал он. — Подъезжайте. Адрес наш знаете? 128
— Знаю, знаю, — торопливо подтвердил Щиглецов. — Вот и подъезжайте… можете завтра, я весь день на месте. Не забудьте паспорт, у нас пропускная система жесткая. — Это я уже понял, — ответил Щиглецов, и Лазарус услышал радостную улыбку в его голосе. «Надо помнить о том, что остров закрыт распоряжением сверху, — звучали в голове слова Фирсова. — Но ссылаться на него не надо. Ведь даже объяснить всё толком мы не можем: нам просто не поверят». В Институте метрологии и впрямь была жесткая пропускная система: несмотря на то что пропуск на Щиглецова был заранее заказан, охранник долго листал паспорт, заносил данные в какой-то толстый журнал и вернул документ с явной неохотой, будто сомневаясь, что списал все, что необходимо. Щиглецову была вручена специальная бумажка, которую следовало отметить перед уходом — написать дату, время и подписать у ответственного лица. Без выполнения этих формальностей посетителя могли и не выпустить. Щиглецов бережно сложил ценную бумажку и поместил ее в нагрудный карман, напротив сердца. Идя по длинному коридору и поглядывая на двери, он то и дело нервно поглаживал карман. Так он и вошел в кабинет Лазаруса — держась за сердце. Кабинет был большим, полутемным — окна закрывали тяжелые шторы. Здесь было тихо, только стучал метроном на полке — так-так-так. Еще увидел Щиглецов большие шкапы с тяжелыми темными книгами и портрет Менделеева над громоздким столом. Из-за стола поднялся крупный человек в очках и осторожно улыбнулся Щиглецову. Они пожали руки. Лазарус опустился на свое место и, приготовившись слушать, сцепил пальцы. Бросались в глаза его волосы — Лазарус был удивительно, огненно рыж. На широком бледном лице его, казалось, застыло выражение терпеливого внима- 129
ния, но прозрачные глаза из-за очков смотрели неожиданно остро. У Щиглецова с порога возникло неуютное ощущение, что его не то взвешивают, не то смеряют. Но он заговорил в своей привычной манере, одновременно выгребая из портфеля кипу бумаг: — Так вот по поводу Мерного — бумага из нашего института у меня с собой, все официально, вот посмотрите, исследования хотели бы провести, то есть пока обследование, ну, походить-посмотреть, туда-сюда… Лазарус взял протянутый ему лист бумаги и внимательно вчитался. Вздохнув, отложил его в сторону. — А откуда вы узнали? — Так ведь обследовали его уже, есть две статьи в каком-то «Вестнике», в тысяча девятьсот, кажется, шестом году опубликованы… — Нет, — терпеливо сказал Лазарус. — Откуда про нас узнали? — Написал в администрацию, — прямо ответил Щиглецов. — Ах вот оно что. — А что, нельзя было? Так вы бы их предупредили… — Да не в том дело. — А в чем тогда дело? — допытывался Щиглецов, напрягаясь и готовясь громко убеждать. — Вы мне прямо скажите — там территория секретная какая-то? Радиация, что ли? — Нет там никакой радиации, — бесцветным голосом сказал Лазарус. — Научная база там. Вы что думаете, мы людей будем на радиацию посылать? Щиглецов на это хитро прищурился и повертел в воздухе пальцем. — Научная база! — только и сказал он, но так умело выразил свои эмоции, что Лазарус будто услышал его слова: «Знаю я, какая у вас научная база. Нога человека там лет пятнадцать не ступала». — Мы туда регулярно наведываемся, — ровно произнес Лазарус, стараясь не выходить из себя. — Вот 130
и в администрации об этом знают — наши данные там есть. Сотрудники едут туда по необходимости. Но это, вообще-то, неважно, — оборвал он сам себя. Повисла пауза. Щиглецов видел, как медленно вызревает в Лазарусе отказ. И Щиглецов ничего не мог с этим поделать, он просто не знал, что сказать. — Послушайте, — произнес он, теребя в руках портфель, — а вы сами-то его обследовали? Это же уникальное место, таких по всей России только поискать. Лазарус, нахмурив лоб, подумал. — Насколько я знаю, нет. То есть замеры мы производили, конечно… фотографировали что-то. — Вы понимаете? — горячо вскричал Щиглецов, подпрыгивая на месте от азарта. — Это единственный в стране известный древний памятник дославянской эпохи — и никто никогда полноценно его не исследовал. Несмотря на то, что находится он на территории научной базы! Лазарус глядел в сторону, и Щиглецов видел, что замдиректора до конца не убежден, что его что-то удерживает. — Я один поеду, — тихо и убедительно сказал он, пытаясь поймать глазами взгляд Лазаруса. — Мы оформим межинститутское соглашение… договоримся об условиях публикации… Лазарус поднял глаза. — Одного вас не пустят, — произнес он. — Вопервых, у вас должен быть официальный пропуск института. Во-вторых, у нас по правилам туда никто в одиночку не ездит — только группами. А сейчас все заняты. — А вы? — спросил Щиглецов. — Вы тоже заняты? — Ну… — сказал Лазарус, запнувшись от неожиданности, но Щиглецов с воодушевлением перебил его: — А что, Лев Григорьевич? Мне нужен всего один день. Заодно рыбки бы половили — говорят, озеро это совсем непуганое. 131
Лазарус дернулся и неестественным голосом проговорил: — Там никто не ловит. — А что? Рыба плохая? — Боятся, — коротко сказал Лазарус. — Слыхали, что они там болтают про озеро? Вот и боятся. — Ну, многих озер боятся, — отмахнулся Щиглецов. — Я вон недавно побывал в Якутии, там тоже есть нехорошее озеро. Встретили шамана, так он рассказал, что если поешь рыбы из этого озера, то сам в рыбу превратишься. Даже рассказал, что они, местные шаманы, это практикуют, чтобы превращаться в зверей или рыб. А мы ничего, наловили рыбки, такую уху сварили!.. Щиглецов замолчал, потому что лицо Лазаруса внезапно осветилось. Будто нечто новое и поразительное открылось ему в словах Щиглецова, и Лазарус весь подался вперед и не проговорил — выдохнул: — Превращаться? — В общем, да, — осторожно ответил Щиглецов. — Вроде как новые свойства открываются… и человек, шаман то есть… ну, я не знаю, как там это происходит… но он приобретает новые свойства… превращается… — Обретает новые свойства, — произнес Лазарус задумчиво. Но вот его лицо стало прежним, глаза вновь приобрели прозрачную остроту, и он произнес твердо: — Значит, решили — допуск я вам оформляю… — резко крутанувшись на кресле, он сверился с календарем в углу, — послезавтра будет. В субботу сможем выехать. Щиглецов только мигал. Впрочем, он быстро пришел в себя и закивал: — Отлично, в субботу так в субботу. — Но чтобы никого с вами, — сказал Лазарус строго. — Хорошо, — немедленно согласился Щиглецов и с надеждой спросил: — Фотографировать можно будет? Лазарус в задумчивости поводил глазами по комнате. 132
— Только с моего согласия, — произнес он. Через два дня Лазарус позвонил сказать, что все бумаги оформлены и завтра утром можно отправляться. Договорились о месте встречи — Лазарус собирался ехать на своей машине и подобрать Щиглецова у одной из станций метро, где поудобнее. И вот прохладным субботним утром Щиглецов уже стоял у выхода из метро и, щурясь от солнца, провожал глазами каждую проезжающую машину. Одет он был по-походному — видавшая виды куртка, прочные штаны, высокие ботинки. С собой захватил он небольшой, но вместительный рюкзак, где лежали фонарик, фотоаппарат, теплая одежда, средство от насекомых и другие необходимые вещи. У остановки притормозил серебристый «фольксваген», Лазарус вышел, открыл багажник и помог Щиглецову уложить рюкзак. Сев в машину, тронулись. Стояло раннее утро, и на шоссе было совсем мало машин. Лазарус вел аккуратно и уверенно. «Как немец», — с неудовольствием подумал Щиглецов, который сам вечно гонял, без предупреждения перестраивался из ряда в ряд и ругал других водителей плохими словами. Лазарус покосился на Щиглецова, спросил не без усмешки: — Подготовились? Сам он был в костюме, хороших туфлях и выглядел так, словно ехал на деловую встречу. «Нет, не полевик», — подумал Щиглецов и, чувствуя насмешку, с достоинством промолчал. — И давно вы этой темой занимаетесь? — спросил Лазарус через пару минут, ловко обогнав замурзанный автобус. Щиглецов сначала ответил кратко, что давно, но потом постепенно разговорился, стал рассказывать о меря, с них перешел на дославянскую угрофинскую цивилизацию, ее древние города и святилища, уникальные археологические находки, — а Лазарус кивал, быстро и ловко 133
обгонял попутные машины и при этом умудрялся слушать внимательно и вопросы задавать толковые. Чувствовалось, что тема ему не чужая, что с литературой он знаком, — и вскоре Щиглецов уже проникся к нему симпатией. — А вы-то сами, Лев Григорьевич? — спросил он подобревшим голосом. — Вижу, интересовались. — Не без того, — покивал Лазарус. — Святилище-то в нашем ведении. Дмитрий Иванович очень этот остров любил, провел там много времени. — Дмитрий Иванович? — Менделеев, — пояснил Лазарус. — Он очень интересовался культурой меря, считал их методы поверки исключительными для того времени. — Совершенно согласен, — живо заговорил Щиглецов, — исключительные!.. даже в раскопах это видно… словно по линеечке мерили, семь раз — а потом вжик!.. четкие ребята. — Да, — кратко сказал Лазарус. — Давайте-ка остановимся, кофейку попьем. Они выпили кофе и перекусили в небольшом придорожном кафе. Здесь уже начинались подмосковные леса: строгие опрятные ели с трех сторон окружали кафе, словно прислушиваясь, о чем говорят случайные посетители. Сзади на ели напирали другие деревья, становились на цыпочки, заглядывали через плечо, и казалось, что крохотную полоску заасфальтированной земли теснит, отжимает к шоссе старый темный лес, дикий и неудержимый в своем любопытстве, и не находится на него ни пилы, ни топора. В глубине леса требовательным инспекторским голосом кричала какая-то птица. Кофе против ожиданий навел на Щиглецова дремоту. В неглубоком сне так же проносились мимо деревья, мелькали дорожные указатели. Щиглецов очнулся от зыбких видений вблизи Галича и уже не засыпал: здесь начиналась тряская колдобистая — даже не дорога, а путь сообщения, по которому Лазарус ехал странны- 134
ми рывками — видимо, с непривычки. Темный высокий лес возвышался по обеим сторонам неторного пути. Щиглецову были знакомы эти места: в свое время облазил он и окрестности Галича, и близлежащие деревни исследовал. До лесной дорожки на озеро оставался, по его подсчетам, еще добрый десяток километров, когда внезапно Лазарус свернул на обочину и заглушил мотор. — Приехали, — сдержанно объявил он. Щиглецов издал громкое восклицание, в котором смешались удовлетворение и удивление. Выбравшись из машины, он глубоко вдохнул вкусный влажный лесной воздух. Время подбиралось к пяти часам. Усеянная глубокими яминами трасса была пустынна. В плотной стене леса углядел он незаметную на первый взгляд щель, словно бы просеку, давно заросшую и скрытую темной растительностью. Лазарус уже шел к ней, осторожно ступая чистыми красивыми туфлями. Взвалив на плечи рюкзак, Щиглецов поспешил за ним — и тотчас очутился под пологом леса. Давно он не был в здешних лесах — года три, нет, четыре назад посещал он последний раз древние галичские деревни, осматривал и обследовал курганы. Тогда до полноценной экспедиции дело не дошло — средств не выделили. В этот раз он добьется, чтобы средства были предоставлены, добьется любой ценой. Вокруг темными и светлыми пятнами, хитрой чересполосицей солнечных столбов и черных провалов стоял лес — глаз не ухватывал, не мог ухватить деталей в этом скоплении древесной жизни, а городское ухо было удивлено слитным шорохом, стрекотом, воркотанием, шелестом, в котором тонули, становились неслышными и так еле различимые звуки машин с трассы. К лицу, шее нежно и беззвучно льнули прохладные тельца комаров. Дорожка заросла матерым кустарником, в старых ямах, оплывшей колее стояла вода. Целые участки бывшей дороги покрывала ровная, как бы подстриженная зеленая травка, точно кто-то умелыми усилиями со- 135
здавал здесь газон. Лазарус однажды остановился и коротко показал пальцем — к стволу дерева был приколочен ржавый щит с надписью: «Научный объект. Проход строго воспрещен!» «Значит, скоро озеро», — догадался Щиглецов и не ошибся. Они вышли к озеру. Темная безмолвная гладь лежала перед ними в крутых, обрывистых берегах. Ничего не росло на этих берегах, словно лес боялся подступить к озеру. Лишь веселые облака не боялись отражаться в водной поверхности — но получались мрачными, грозовыми, непохожими. Где-то уныло крякала утица. Впереди на озере виднелся остров — скопление высоких серых сосен, сквозь которые проглядывали островки зелени. До него было недалеко — около сотни метров. — Вот, — произнес Лазарус, кивая на озеро. — Как котлован — у берега уже тридцать метров. Будто специально копали. Лодка там, под берегом. С высокого берега пришлось спрыгнуть к самой воде, где к колышку ржавой цепью прицеплена была старая лодка с порыжевшими бортами. Щиглецов отметил, что Лазарус при этом здорово испачкал свои шикарные туфли, и не отказал себе в удовольствии сказать: — Куда же вы в такой обуви, Лев Григорьевич? Но Лазарус не ответил. С выражением суеверного трепета смотрел он на остров, буквально не мог оторвать от него взгляда. — Вы знаете, Владимир Петрович, — проговорил он, — я никогда здесь не был. — Так и я никогда, — пожал плечами Щиглецов. Лазарус с неудовольствием посмотрел на него. — Вы не понимаете, — сказал он и замолчал. «Странно», — подумал Щиглецов, но вопросов задавать не стал. Вместо этого он ступил в лодку, бросил рюкзак на дно, начал возиться с веслами. Лазарус все стоял неподвижно и смотрел на остров со странным выражением — словно тот и манил его, и страшил. 136
— Садитесь в лодку, Лев Григорьевич, — довольно резко произнес Щиглецов, берясь за весла. Его начинало грызть раздражение — они от святилища в сотне метров, а с места никак не сдвинутся. Лазарус вздрогнул, помедлил и сошел в лодку. Щиглецов греб и поглядывал на него. Лазарус безучастно сидел на корме и следил за тем, как быстро и ловко Щиглецов управляется с веслами. За бортом была непроницаемая зеленая глубина. Дна не было видно. Лазарус видимо поежился, глянув за борт, — и больше туда не глядел. Скоро лодка с размаху ткнулась в берег, и Щиглецов, споро выскочив на сушу, привязал лодку к дереву. Здесь не было ни мостков, ни какого-либо причала — сразу от берега начинались мощные сосны. Они преграждали им дорогу, и Щиглецов произнес: — Ну что, показывайте. — Он должен быть в самой середке, — сказал Лазарус. — Где-то вон там. — А, вы же здесь не были, — скороговоркой произнес Щиглецов и вдруг, развернувшись, поспешил прочь от Лазаруса. Тому ничего не оставалось, как последовать за проворным археологом. Никогда в жизни не видел Щиглецов таких сосен. Он даже не знал прежде, что такие деревья могут вымахать на острове, где пространство ограниченно, а почвы бедны. Но эти сосны — они поражали воображение. Их возраст трудно было угадать. Ровными рядами росли они, словно были когда-то насажены, чтобы образовывать стройные колоннады, и не было видно ни одного упавшего дерева, ни единого сгнившего пня. Землю между стволами устилал толстый рыжевато-серый слой палой хвои. Одна такая колоннада вывела их на другой край острова. Здесь, на берегу, стоял невообразимо древний шалаш. Лазарус с трепетом приблизился к нему. Казалось, сейчас он падет ниц. С минуту он благоговейно взирал на вет- 137
хое сооружение, а потом, вспомнив о Щиглецове, проронил: — Дмитрий Иванович в свое время прожил здесь несколько месяцев. — Менделеев? — Да. Это вообще менделеевские места, мы даже хотим музей здесь устроить — разумеется, ведомственный. Вот даже кострище сохранилось, видите? Щиглецов посмотрел с интересом на черное пятно, кивнул. — Да, — с воодушевлением говорил Лазарус. — Жил здесь в одиночестве несколько месяцев. Думал, размышлял. И вернулся с блестящими теориями. Великий человек! — И недовольно прибавил, видя, как Щиглецов в нетерпении переминается с ноги на ногу: — Ну, пойдемте, вам, я вижу, не терпится. Они углубились в один из коридоров, образованных исполинскими соснами, и неожиданно вышли к громадному синевато-серому валуну, который глубоко врос в землю посередине полянки, образованной расступившимися соснами. Весь он был бугристый, неровный, ноздреватый — обыкновенный валун, — но тревожно и странно было глядеть на него, и чем дольше Щиглецов вглядывался, тем больше находил в этом камне смутных схожестей и подобий — то взглядывало на него хмурое лицо из-под нависших бровей, то змеились волнистые узоры, знакомые по прошлым находкам в курганах, то неровности вдруг складывались в рисунки зведного неба, и загорались тогда на миг — Кит, Лебедь, Персей. — Его называют Змеиным камнем, — негромко произнес сзади Лазарус. Щиглецов оторвал взгляд от камня и посмотрел на Лазаруса. Бросилась в глаза поза того — Лазарус стоял поодаль, чуть склонившись, словно не смел приблизиться к камню. 138
— Это потрясающе, — произнес Щиглецов искренне. — Ничего подобного я еще не видел. Фотографировать можно? Солнце уходило, меж сосен вставал полумрак. Горестными голосами перекликались в верхушках лесные птицы. — Фотографируйте, — разрешил Лазарус. Следующие минуты Щиглецов был занят — обходил камень, делая снимки, обмерял, немного покопал землю у подножия валуна. Время от времени он поглядывал на Лазаруса, но тот не двигался. Наконец Щиглецов закончил. Он постоял в нерешительности, а потом обратился к Лазарусу: — Лев Григорьевич! Понимаю, что это дерзость с моей стороны… вернее, просить об этом… но вы же понимаете всю важность…это может быть невероятным открытием… согласился бы ваш институт на участие в экспедиции… совместной, конечно… тут нужны серьезные изыскания… возможно, шурфовочные работы… без вашего согласия мы не можем… здесь могут быть уникальные находки! Лазарус молчал. В сумерках было трудно разглядеть выражение его лица, но Щиглецову показалось, что Лазарус мыслями где-то далеко и даже его не слушает. — Лев Григорьевич! — воззвал он громко. Лазарус пошевелился и произнес: — Пойдемте на базу, Владимир Петрович, смеркается. Немного обескураженный, Щиглецов последовал за ним. Они шли по темной колоннаде из сосен, и толстый ковер хвои скрадывал их шаги. Впереди маячила большая спина Лазаруса. Шагал он быстро, и Щиглецов со своим рюкзаком еле за ним поспевал. Так неожиданно выскочили к небольшому деревянному строению с заколоченными окнами, похожему не то на сарай, не то на бытовку для хранения инструментов. Это, как понял Щиглецов, и была база. В насту- 139
пившей темноте Лазарус долго звенел ключами, потом закряхтела дверь, и Лазарус, не заходя внутрь, обошел строение и исчез за углом. Слышно было, как он запустил генератор — тот зафырчал и закашлял. Лазарус появился из-за угла, молча зашел в дом, послышался щелчок, и зажегся тусклый свет. Лазарус появился на пороге. — Заходите, — сказал он без выражения. Внутри было тесное продолговатое помещение. Под потолком горела нездоровым светом голая лампочка. Посередине стоял стол, покрытый древней клеенкой, рядом несколько стульев. В дальнем углу навалены были лопаты, громоздились массивные ящики с иностранной маркировкой. Тут же, у стен, стояли две койки с наваленными на них одеялами. Лазарус включил электрочайник. — Воду они тут из озера берут, — произнес он, не дожидаясь вопроса. — Говорят, вкусная. Сейчас проверим. — Непохоже, что вы тут в первый раз, — заметил Щиглецов, ставя рюкзак у стены и присаживаясь у стола. — Хозяйствуете уверенно. — В первый раз, — сказал Лазарус. — Говорю совершенно точно. В молчании попили чаю, поели взятую из дома нехитрую еду — хлеб, сыр, колбасу. Лазарус вышел ненадолго, сказал, вернувшись: — Какая луна вышла, посмотрите. Щиглецов вышел наружу. Над соснами стояла полная луна — белая, костяная. Он поежился и вернулся в помещение. Лазарус сидел на кровати и снимал туфли. — Давайте-ка спать, — сказал он. — И все же — как насчет экспедиции? — спросил Щиглецов. Лазарус тяжело вздохнул. — Вы ведь понимаете, что это не от меня зависит. Я обсужу это с руководством. Но не ждите ответа сейчас. Давайте лучше спать. 140
Он поднялся и выключил свет. Щиглецов кивнул и лег, но это, скорее, было данью вежливости. Спать он не мог. Его разрывало от впечатлений, ему нужно было срочно с кем-нибудь обсудить увиденное — но впереди была долгая ночь, и обсуждать увиденное было не с кем. Он неподвижно лежал на спине, мучимый бессильной злостью, неспособный уснуть. Лазарус лежал на боку и прислушивался. Удостоверившись, что беспокойный археолог, судя по ровному и глубокому дыханию, крепко заснул, он осторожно спустил ноги на пол, взял туфли и осторожно вышел наружу. Здесь он на мгновение зажмурился — так ярко светила луна. Он быстро обулся и рысцой припустил в лес. В лунном свете хорошо были видны на стволах сосен мерные пятна — точки, оставленные слизью змееметров. Никогда в жизни Лазарус не видел их своими глазами — лишь слышал о них от коллег, побывавших на острове. Все сосны в лесу были дотошно промерены — мерными пятнами были покрыты даже мелкие ветви. В лунном свете казалось, что сосны покрыты недвижными светляками. В отсутствие настоящей работы змееметры обмерили на острове все, что можно было обмерить. Лазарус быстро шел по сверкающему лунными светляками лесу к Змеиному камню. Однажды он наклонился, чтобы подобрать обломившуюся ветку, и теперь шел, небрежно ударяя ею по толстым стволам. От этого звука старые сосны с удивлением просыпались, шевелились в ветвях сонные птицы. Не доходя до поляны с камнем, он резко свернул влево, где сосновый коридор выходил на берег озера. Здесь он поискал на земле разные палочки и веточки, стараясь, чтобы они были потолще, потом подобрал камень и принялся громко забивать колышки в землю. Звуки размеренных ударов разнеслись по спящему озеру. У Лазаруса получался неровный четырехугольник, словно он размечал чью-то могилку. Временами он останавливался и поглядывал на озеро, словно 141
кого-то ждал. От усилий Лазарус взопрел и тяжело дышал. Луна на несколько мгновений скрылась за тучей, а когда выглянула вновь, Лазарус увидел, что у его колышков извивается змееметр. Он, видимо, только что выполз из озера — змеевидное тело влажно блестело, свет луны переливался на серебристой чешуе. Существо было словно вылито из лунного металла. Обнаружив колышки, змееметр несколько раз быстро, точными движениями вытянулся между ними и оставил на земле пару капелек светящейся слизи там, куда неверно вбитые колышки должны были быть перенесены. При этом он все время цвикал, поскрипывал, толстое мускулистое тело невидяще сновало у ног Лазаруса, словно тот был деревом или камнем. Все это время Лазарус собирался с духом. В руках у него была тяжелая ветка, и он примеривался, чтобы удар был точным и сильным. Но у него не получалось ударить. Он смотрел, как у ног его ползает счастливое первобытное существо, которое в кое-то веки занималось тем, зачем создал его Творец. Оно было так поглощено своим занятием, что ничего не замечало вокруг. И Лазарус то заносил палку, то опускал ее — у него просто не поднималась рука нанести убийственный удар. И вот когда он не то в десятый, не то в пятнадцатый раз занес свое оружие, сзади раздался шорох. Лазарус испуганно обернулся и увидел, что из-за дерева вышел человек. Ветка выпала из руки Лазаруса. — Добрый вечер, Лев Григорьевич! — раздался знакомый голос археолога. — Что это там у вас — угорь? Услышав человеческий голос, змееметр сделал молниеносное движение — и только всплеск раздался в озере. Лазарус с тоской поглядел ему вслед. — Нет, не угорь, — произнес он чужим голосом, осознавая, что навсегда упустил свой шанс. — Это змееметр. — Змееметр? — с интересом переспросил Щиглецов, подходя поближе. — Это еще что такое? 142
Лазарус смерил его взглядом, долго молчал, раздумывая, можно ли рассказать все этому постороннему человеку. Но Щиглецов смотрел так искренне, столько веселого неподдельного любопытства было написано на его лице, что Лазарус неожиданно для себя произнес: — Как вы думаете, что такое этот остров, Владимир Петрович? Щиглецов удивленно оглянулся. — Этот? Ну, это ваша научная база. Закрытая. Лазарус покачал головой. — Нет, Владимир Петрович. Это секретный заказник метрических существ. — Метрических существ? — изумленно выговорил Щиглецов. Его изумление было Лазарусу неприятно, он даже переступил ногами с досады, но делать было нечего — сам речь завел. — Институт является управляющей организацией заказника, — злясь на себя, продолжил он сварливым тоном. — Все, что вы здесь видите, находится под охраной в соответствии с особым постановлением правительства. Но тут Щиглецов перебил его. — Как вы сказали — змееметр? — спросил он. — На угря здорово похож. Лазарус сделал глубокий вдох. — Это метрическое существо, — произнес он, понимая, что от этих слов жизнь Щеглецова полностью изменится. — Метр-эталон, если хотите. Сейчас они сохранились только здесь, а раньше водились еще во Франции, где их во времена революции использовали для измерения Парижского меридиана и введения метрической системы. Разумеется, методы измерения остались в тайне: использование живых существ в качестве меры и тогда, и сейчас было бы сочтено антинаучным. Между тем змееметры использовались для измерения еще в глубокой древности, прежде всего друидами при постройке 143
мегалитов. Успешно пользовались ими и дославянские народы, особенно меря. Где нужно было намерить гать или построить здание, призывались змееметры. Разумеется, так их называем мы — тогда они назывались, наверное, иначе. Мы знаем, что в древние времена в этом озере их водилось несметное множество, и были они самых разных размеров — измерения длины и расстояния у меря были другие, да и в России до 1917 года, как вы знаете, метрической системы не было. Поэтому водились здесь и аршины, и вершки, и сажени, и локти. Были даже версты, хоть и немного, — озеро небольшое, поэтому одновременно в нем могло жить всего две-три версты. — Куда же они все потом делись? Лазарус помолчал, прежде чем ответить. — Если ответить коротко, все они были съедены. — Браконьерство? — живо поинтересовался Щиглецов. — Нет. Видите ли, вплоть до начала двадцатого века на измерителей-межевщиков не учились — ими становились. И стать межевщиком можно было одним-единственным путем — съесть метрическое существо. Тогда человек обретал дар измерения без выполнения сложных расчетов — он мог на глазок прикинуть точную длину или расстояние. Расчеты же служили скорее для отвлечения внимания. Так же и различные измерительные инструменты — все они сначала поверялись обитателями этого вот озера. Впервые Лазарус позволил себе улыбку. — И что, их вот так просто выловили? Они разве не размножались? — спросил потрясенный археолог. — Мы не знаем. Мы просто не знаем их биологии и так далее, эти вопросы никогда не изучались. Ведь знали о них только представители нашей профессии, а для любого метролога это — священный зверь, объект поклонения. А сейчас даже метрологи не знают, что змееметры еще существуют в природе. Во всех учебниках написано, что они давно вымерли. Мы знаем только, 144
что в один прекрасный день в озере исчез последний аршин. И было это, когда на острове жил Дмитрий Иванович Менделеев. — Вы хотите сказать, что… — Да, — торжественно подтвердил Лазарус. — Это зафиксировано в его дневниках. Как вы знаете, Дмитрий Иванович вел подробные дневники. Там он зафиксировал и то, как в течение нескольких недель упорно вылавливал из озера длиннотных существ. Дмитрий Иванович был сторонником введения в России метрической системы — это бы сблизило нас с Европой. Поэтому он практически в одиночку подорвал всю местную популяцию аршинов, вершков и так далее. Практически только ими он здесь и питался, что, в конце концов, наделило его невиданными свойствами. Не напрасно он считается основателем российской метрологии — без досконального изучения дометрических систем он не пришел бы к своим революционным выводам. — Поразительно! — вымолвил археолог. — Да. Без этого озера не было бы периодической системы, ничего не было бы. Поэтому это сакральное для каждого метролога место. «Видно, луна действует, — думал Щиглецов, разглядывая Лазаруса. — Надо же, а казался совершенно нормальным человеком. Замдиректора института! Надо его как-то успокоить… увести отсюда… вон лунища какая, любого с ума сведет». — А пойдемте в дом, Лев Григорьевич, — по-свойски проговорил он, подходя к Лазарусу и беря его под локоть. — Утро вечера мудренее… а до утра уже недалеко… соснем часок, а там обратно… Лазарус бросил на него сардонический взгляд. «За сумасшедшего посчитал, — подумал он. — Не мудрено, тут никто не поверит». Но он позволил Щиглецову увести себя с берега. Темным сосновым коридором — будто и не было наверху огромной странной луны — они прошли к базе, зашли 145
в дом, молча разделись и улеглись по койкам. Лазарус уснул сразу, а Щиглецов так и проворочался до утра, мучимый нелепыми снами, в которых он один посреди безбрежного темного моря голыми руками ловил скользких безглазых рыб. Утром небо над озером затянули низкие, с пушистым туманным подбрюшьем тучи, зарядил плотный мелкий дождь. Завтракали Щиглецов и Лазарус долго, в молчании. Оба чувствовали, что вчера произошло некое поворотное событие, хотя какое это событие, мог бы разъяснить только Лазарус. Щиглецов же ощущал одно сплошное беспокойство, потому что спал плохо — и в одной комнате с сумасшедшим. Едва появились в тучах над озером просветы, оба не сговариваясь поспешили по мокрому берегу к лодке, Щиглецов не спрашивая сел за весла, быстрыми решительными гребками привел лодку к берегу. Лазарус нахохлившись сидел на корме и глядел на озеро. Ему было словно бы все равно, привезут ли его на берег. Но на берегу он встряхнулся и быстро зашагал по направлению к машине. Шоссе было пусто. Рваные темные тучи спешили куда-то над шоссе. — Насчет экспедиции с руководством не забудете поговорить? — будничным тоном осведомился Щиглецов. Лазарус молчал, глядел на дорогу. Щиглецов ждал, искоса посматривая на него. — У вас будет возможность обследовать святилище, — наконец произнес он странным тоном, словно высказывая недвусмысленную угрозу. — Очень надеюсь на это. Когда? — решился спросить Щиглецов. Полоса разбитой дороги кончилась, и Лазарус немного расслабился, сел посвободнее. Машина плавно набрала скорость. 146
— Видите ли, Владимир Петрович, — сказал Лазарус, не отрывая глаз от дороги, — никто не знает, что я здесь. — Он быстро глянул на Щиглецова, чтобы увидеть его реакцию. — Я в институте сказал, что у меня срочные дела и мне надо отлучиться на пару дней. — Значит, никто не знает, что я был на острове? — после продолжительной паузы спросил Щиглецов. — Никто, кроме меня. — Не понимаю. Вам-то это зачем? — Понимаете, я метролог по образованию. Но, помимо этого, я занимаюсь еще историей метрологии, поэтому многое знаю. Знаю, например, о существовании секретного заказника, о том, что змееметры не вымерли. Вот и решил — разговор с вами меня к этому подтолкнул — стать настоящим метрологом, посвященным. Ведь эти все книжки-формулки, это все тьфу, длинный окольный путь. Я захотел стать настоящим метрологом, получить дар. Но не вышло у меня. Не поднялась рука его убить, да и съесть бы его я не смог. А тут и вы помешали. Они умные и больше ко мне не выползут. Говорил он спокойно, но Щиглецову стало неуютно — находиться в одной машине с безумцем было страшновато. Но внешне он постарался не выказывать своих чувств. «Надо вести себя естественно», — сказал он себе. — Мне не спалось, — веселым извиняющимся голосом объяснил он. — Смотрю — вас нет. Пошел искать — а вы, оказывается, рыбку ловите при луне. — Рыбку, — повторил Лазарус и усмехнулся. — Нет, Владимир Петрович, не рыбку. — Ну, значит, не рыбку, — успокаивающе произнес Щиглецов. — Вы только не беспокойтесь. «Зачем я это сказал?» — ужаснулся он внутренне, но Лазарус бесстрастно ответил: — А я и не беспокоюсь. Остальную часть дороги проехали в молчании, и только в преддверии города Лазарус спросил: — Вас куда подвезти? 147
— А у метро выкиньте, — отозвался Щиглецов беззаботным тоном, и это прозвучало так фальшиво, что он опять испугался. «Надо официальнее, тогда не почувствует», — указал он себе. Лазарус кивнул — и вскоре уже подруливал к входу в метро. Здесь, как всегда, было полно машин, бестолково понатыканы были всюду частные такси, и найти местечко было трудновато. Лазарус справился с этим мастерски — он пристроил машину в узкий зазор между двумя стоящими маршрутками. — Ну, спасибо, — с широкой улыбкой произнес Щиглецов, суя ему руку. — Завтра к вечеру позвоню насчет экспедиции, вы уж там разузнайте. Лазарус смотрел на него без выражения, даже не кивнув. Щиглецов вгляделся ему в лицо, перестал улыбаться и полез вон из машины. — Владимир Петрович! — сказал ему в спину Лазарус. — А? — обернулся Щиглецов. — Поступайте к нам на работу. — Что? К вам? — не понял Щиглецов. — К нам. У нас ведь не только метрологи работают. Кого у нас только нет — есть даже лингвисты. И ограничений у вас никаких не будет на обследование святилища. Мы давно хотим его обследовать, только специалистов нет. Щиглецов, наклонившись, смотрел на него. В машину он не садился. — Я серьезно, — сказал Лазарус. — Да зачем? — спросил Щиглецов, пожимая плечами. — Таков порядок. Вам сейчас обязательство о неразглашении подписать мало — вы должны стать нашим штатным сотрудником. Он видел страх в глазах Щиглецова, видел, что тот только лишний раз уверился в своих подозрениях. 148
— Владимир Петрович, — еще сказал Лазарус, — все это очень серьезно. Понимаете? — Я-то тут при чем? — вскричал вдруг Щиглецов. — Я был с вами! — Да, это моя ошибка. Мне следовало быть внимательнее. Но вы видели. Понимаете? Щиглецов наставил на него палец и закричал на всю улицу, словно его прорвало: — Вы сумасшедший!.. сумасшедший человек, вам надо лечиться! И с силой захлопнул дверцу. Лазарус смотрел, как он, подпрыгивая и оглядываясь, спешит к входу в метро. Лазаруса мучила жалость, но он знал, что поддаваться ей нельзя. Согласно завещанию Менделеева, никто, кроме метрологов, не должен знать о тайне Мерного острова. 2010
На углу Караванной По вторникам к дому на углу Караванной сходились барабанщики. Они начинали приходить с самого утра, зная, что барабанный мастер встает с первыми лучами солнца, до обеда принимает в починку дырявые барабаны, а потом его мастерская, занимающая первый этаж узкого, темно-серого, с хмурыми купидонами на фасаде дома, стоит закрытой во все остальные дни недели. Об этом доме было известно, что, помимо самого барабанного мастера, в нем живут кладбищенские сторожа, погонщики слонов и унтер-офицерские вдовы — народ все исключительно безмолвный. Ни звука никогда не доносилось из немытых, словно затянутых бельмами окон, и глубокий темный двор за аркой всегда был пустынен. Любовью к тишине отличался и сам барабанный мастер. Во всяком случае, так о нем говорили — ведь никто ни разу не слыхал ни барабанной дроби, ни хотя бы какого-нибудь стука, доносящегося из его мастерской. Барабанного мастера и в лицо-то никто не видал: считалось, что это тот низкий горбатый человек в черных очках и высокой шляпе, что изредка появлялся из арки и исчезал в городе по каким-то своим неведомым делам. Хотя некоторые полагали, что барабанным мастером был добродушного вида дядька в картузе, передвигавшийся с удивительной кошачьей грацией, — мягко и внезапно выныривал он из тьмы арки, на секунду застывал, озирая улицу, потом быстро перебегал ее и исчезал в суматохе 150
площади среди толп, валивших на очередное цирковое представление. Барабанщики сходились с обоих концов улицы, ступая осторожно, как по льду. На руках они бережно, как больных детей, несли барабаны. Барабанщики были старые и молодые, низкие и высокие, тонкие и толстые, и было не распознать, военные они или гражданские, потому что все они были в партикулярном, — традиция предписывала скрывать свою принадлежность при обращении к барабанному мастеру. И по барабанам определить ее было нельзя: все барабаны были укутаны в пальто и пледы, плащи и одеяла, женские платки и всевозможные шарфы — лишь бы закрыть, заслонить, затушевать пресловутую принадлежность. Пошло это, по-видимому, исстари, когда принято было считать, что барабан прорывается по вине барабанщика при ненадлежащих обращении и хранении. Поэтому барабанщики и прибегали сюда украдкой, хотя давно за порчу барабана никто не превращал в барабаны их самих, прогоняя сквозь строй. Ремонт барабана мог занять несколько недель. Все это время барабанщики бродили окрест. То один, то другой в неурочные дни вырастали перед домом и начинали неторопливо проминаться по улице, делая вид, что интересуют их исключительно угрюмые лупоглазые купидоны на потемневшем трещиноватом фасаде. Если их собиралось больше трех, они сходились вместе и, медленно кивая головами, тихо обсуждали свои барабанные дела. Иногда один из них делал шаг назад, вскидывал руки и показывал — отбивал дробь на воображаемом барабане. Остальные внимательно наблюдали за его движениями и в конце либо одобрительно кивали, либо отрицательно качали головами — что-то было не так. Вперед выходил другой и отбивал свою безмолвную дробь, а остальные наблюдали. Посовещавшись около часа и бросив прощальный, полный надежды взгляд на неприглядный фасад, они расходились, и улица снова становилась пустынной. 151
За починенным барабаном барабанщик приходил в парадной форме. Ему больше не было нужды скрываться — это был его триумф. Все ошибки были исправлены: теперь и речи не могло быть даже о воображаемой вине. Барабан был цел, в него можно было бить, его можно было предъявлять как доказательство. Барабанщик в парадной форме с починенным барабаном выходил из арки, становился посреди улицы и выбивал долгую торжествующую дробь, слышную во все концы. Открывались окна, выглядывали лица, озаренные радостью от того, что еще один хворый барабан вылечен и может рокотать, как прежде. А барабанщик, улыбаясь во весь рот, все барабанил и барабанил, не в силах удержаться. Тогда-то и выяснялась его принадлежность. Чаще всего он оказывался полковым барабанщиком, но бывали у мастера и барабанщики цирковые. В красной униформе, в фуражке с околышем, стоял барабанщик из цирка посреди улицы, ладный, как картиночка, и самозабвенно колотил в барабан. Цирковые барабаны звучали не по-военному: в их голосе не слышно было грозных рокочущих нот, они звали не в бой, а на праздник — на засыпанную опилками арену, где дрессированные тигры, и клоуны, и медведи, и гимнасты летают под куполом. И вот уже дети высыпают на улицу и окружают барабанщика, а он, сияя улыбкой, всё выстукивает свою призывную дробь. Саломаткин умирал. Уже третий месяц неведомая болезнь подтачивала его, и он, тщедушный от природы, совсем истаял. Ему казалось, что при ходьбе он шуршит, как пергамент. Врач был у него один раз — и быстро ушел, что-то выговорив соседке, старухе Альбертовне, которая взялась ухаживать за Саломаткиным. Альбертовна, костлявая, желчная, с желтым лицом вековой склочницы, приняла в Саломаткине участие не потому, что ей стало его жалко, а потому, что теперь стало кого шпынять. Обычно она шпыняла других соседей по па- 152
радному, но они себя в обиду не давали и отвечали равно обидными словами. Саломаткин же был человек кроткий. На все замечания он только застенчиво улыбался. Сквозило в его лице что-то светлое, чего Альбертовна, человек с опытом, никогда ни в одном другом лице не видела. Она пыталась раскусить, почему Саломаткин не огрызается в ответ на ее браньбу, отчего невозможно вывести его из этого состояния тихого, светящегося душевного равновесия. Ее безмерно раздражало то, что он лишь улыбается и отворачивается к окну. «Блаженненький», — в сердцах решила она наконец и продолжила за ним ухаживать — что тут поделаешь, не бросать же, раз начала. И скоро они привыкли друг к другу: он — к ее непрерывной воркотне и топоту по квартире, она — к его немногословному, отрешенному бытийствованию — существованию человека, осознавшего и смирившегося с тем, что конец его близок. Саломаткин часто сиживал у окна, глядя на дом на углу. В болезни слух у него обострился, поэтому, наверное, он один на всей улице знал, что дом барабанного мастера вовсе не безмолвен. Кладбищенские сторожа разговаривали с мертвецами, погонщики слонов покрикивали на предметы обстановки, унтер-офицерские вдовы вздыхали. Из барабанной мастерской под вечер доносилась меленькая, не слышная никому дробь — мастер проверял готовые барабаны, слушал, звучат ли. Саломаткин с прозрачной улыбкой представлял себе, как тот слушает — склонив голову, немного скосив глаза к носу, как умная птица. Как и остальные, Саломаткин никогда не видел барабанного мастера в лицо, но по косвенным признакам давно пришел к выводу, что им не был ни горбун в черных очках, ни добродушный дядька в картузе. Барабанный мастер был, во-первых, человеком пожилым: Саломаткин слышал, как он шаркает в своей мастерской, как задевает предметы и вполголоса бранится в адрес затерянных очков. Голос его старчески 153
дребезжал. Во-вторых, мастер никогда не выходил на улицу: он боялся уличного шума, гомона праздничных толп, грохота барабанов. Особенно он боялся барабанов, ибо прекрасно знал, на что они способны. Он полагал их созданиями, склонными к буйству, баловству, беспорядкам. Он считал, что один малый барабан может поднять большой тарарам. С теми барабанами, что ему приносили, он проводил беседу, разговаривая с ними строго, как с кающимися грешниками: — Что, явился? Надоело бедокурить? Ах, у тебя порвался бок! Чего же ты раньше думал? Ну да, тебе ведь только погрохотать-покуролесить! Сколько народу небось сбил с панталыку! Но, видя состояние озорника, мастер смягчался. — Ну-ка, давай посмотрим, что там у тебя, — бормотал он. — Так-так. Кто же это тебя? Ого, да ты, братец, совсем плох. Ну-ка, пойдем, пойдем. Барабанщиков мастер в грош не ставил, считая их живыми приложениями к их барабанам. Именно он, барабан, был в глазах барабанного мастера активной, живой сущностью, повелевающей не только барабанщиком, но и всем, что оказывается в диапазоне ее звука. Все вещи, живые и неодушевленные, обретали под бой барабана новую жизнь — начинали вибрировать, подпрыгивать, маршировать. Барабан отдавал им приказания, заставлял повиноваться. Даже безобидный цирковой барабан был для мастера вещью вовсе не безвредной — такой сугубо гражданский барабан умел подчинить своей воле не хуже армейского. Барабан мог кинуть в бой за родину, а мог и подвигнуть на мятеж. В этом барабаны подобны людям — те тоже склонны к нравственным перепадам. Поэтому симбиоз людей и барабанов так естествен. Вечерами к Саломаткину захаживал с бутылкой сосед, мастеровой Пилипчук. Альбертовна терпеть его не могла и с порога накидывалась: — Опять ты, идол, прилез больного с толку сбивать? 154
— Отойди от меня, сатана! — высокомерно бросал Пилипчук, протискиваясь мимо нее в комнату. Альбертовна обрушивала на него шквал брани, но Пилипчук не обращал на это никакого внимания: у него была цель. Он считал, что может вылечить Саломаткина. Пилипчук был твердо убежден в целебных качествах водки и полагал, что с ее помощью даже безнадежные больные в кратчайшие сроки встают на ноги, если, конечно, начинают вовремя употреблять. Водка, по его мнению, лечила бóльшую часть человеческих недугов и хворей. В запасе у него было множество историй о знакомых и родственниках, которым водка вернула здоровье и полноценное существование. Знакомый флотский вылечил водкой застарелую килу, племянник — воспаление легких, а дворник из соседнего дома — цирроз печени (после чего, правда, вскорости помер). Главным препятствием для успешного лечения были врачи. Их Пилипчук ненавидел лютой ненавистью. Мало того что врачи сами не употребляют в достаточном количестве, так еще и людям голову морочат. У Пилипчука в запасе было множество историй о знакомых и родственниках, которым врачи затуманили голову разговорами о вреде пьянства и до времени свели в могилу. Знакомый гвардейский по совету докторов бросил пить и от тоски застрелился, двоюродный брат — повесился, а известный всему городу актер театра, завязав, так растолстел, что вот-вот, того и гляди, Богу душу отдаст. В комнате Саломаткина Пилипчук с грохотом ставил бутылку на стол, вытаскивал из кармана завернутую в газету закуску и звал: — Вставай, Митька, доктор пришел! Саломаткин в ответ мог лишь слабо улыбнуться. Пилипчук совал ему полный стакан, но Саломаткин с прежней улыбкой качал головой. На что Пилипчук с сожалением говорил одно и то же: — Помни, Митька, от лекарства отказываешься! 155
По его мнению, Саломаткин был сам виноват в том, что заболел. Хворь, она просто так не приключается. Крепкий, в меру пьющий человек никогда ничем не болеет. А потом дурость делает — либо пить бросает по совету какого-нибудь докторишки, либо на диету садится, — вот и ослабевает, и тут же цепляется всякая болесть. А так вино только укрепляет, хоть врачи и болтают всякое. Кабы Саломаткин пил, то и не болел бы, только бы здоровел. И Пилипчук в два-три приема сам опустошал бутылку, перед каждым стаканом приговаривая: — Так что пей, Митька, растудыть тебя тудыть, пей, как дядя Гриша пьет, и будешь здоровенький! Напившись, он становился любознателен. — Вот ты скажи мне, — произносил он, прицеливаясь в Саломаткина неточным пальцем, — вот ты, лично ты чем болеешь? Нет, скажи, что у тебя болит? — Не знаю я, дядя Гриша, — отвечал Саломаткин, застенчиво улыбаясь. — Как это «не знаю»? А кто знает? — Ну, доктора, наверное, знают. Упоминание докторов приводило Пилипчука в гневное расположение духа: — Доктора, тудыть их растудыть! Да ничего они не знают, твои доктора! И он пускался в рассказы о своих бесчисленных знакомых, которых врачи лишили целебного спиртного. Слушая его, Саломаткин погружался в тихую дремоту — не дремоту даже, а сон, полный прозрачных силуэтов и обликов. Были здесь рано умершая мать, тени детских лет, учеба на историческом, которую ему пришлось оставить по причине слабого здоровья. Саломаткин был еще совсем молодой человек, толком ничего в жизни повидать не успевший, но обладавший умом и проницательностью, которым, как он знал, применения уже не найти. Тихо сползая в смерть, он осознал это и смирился, взамен, словно в награду, получив другую мудрость, которая 156
приобретается иным, нежизненным опытом и потому непостижима для людей, сотрясаемых мятежными жизненными соками. Однажды Саломаткин спросил Пилипчука, что он думает о барабанном мастере. Пилипчук задумался. Вопрос был неожиданный, к тому же Саломаткин в последнее время вообще много не разговаривал, лишь слушал да тихо улыбался. — Ну-у, барабанный мастер, — протянул Пилипчук, шевеля пальцами от напряженной работы мысли, — кто его знает… Барабанный мастер! Одно тебе могу сказать, Митька: недоброе это дело — барабаны чинить. Они ведь чокнутые, барабаны эти. Бьют. А барабанщики еще хуже. Мне тесть рассказывал: у них там правило — в рот ни капли. А это ж совсем не по-людски, это ж лекарство! Вот и тарабанят целый день, пока мозги не отсохнут. Нет, темное это дело — барабаны чинить. — А мне кажется, он для многих единственная надежда, — тихо произнес Саломаткин, закрывая глаза. Раз в год к барабанному мастеру являлся барабанщик Адриан. Адриан был главный барабанщик городского военного оркестра, поэтому его знали все. На парадах он, сверкая регалиями, шел немного поодаль и выбивал такую восхитительную дробь, что сердца молодых девушек и некоторых замужних дам начинали биться в такт. Адриан был красив и бесшабашен. Он был знаменит своими выходками: то офицера в канале искупает, то на Масленицу бьется с мужиками стенка на стенку. Барабан у Адриана был тоже знаменитый. По преданиям, он участвовал еще в Бородинском сражении. Это был самый звонкий барабан во всем городе, мечта любого барабанщика: пузатый, с корпусом, украшенным яркими желто-красными ромбами. Такой барабан хранить бы в особом месте и обращаться с ним возможно бережнее — но барабан попадал в переделки вместе со своим хозяином, словно Адриан нарочно впутывал его во все 157
драки и поединки, чтобы барабан набрался боевого духа. Попадет Адриан в участок — с ним барабан. Завяжется в трактире бой — Адриан тут как тут, и барабан с ним. И только один барабанный мастер знал, что это благодаря барабану Адриан не пропускает ни одной потасовки. Такой забиячливый барабан нужно было еще поискать. Не зря под его бой в окружающих, даже самых миролюбивых, просыпалось желание раскровянить кому-нибудь нос. Армейские барабаны вообще склонны к разжиганию в людях воинственных страстей, а те, что побывали хотя бы в одном сражении, отличаются особо подстрекательским нравом. Такие барабаны, по мнению мастера, необходимо ставить на особый учет и, как произойдет в городе большая драка, пожар или переполох, немедленно проверять, не случился ли поблизости один из таких бунташных барабанов. И к лету мастер уже поджидал, когда Адрианов барабан явится на ремонт. В том, что это обязательно произойдет, барабанный мастер не сомневался. Последние двадцать лет барабан каждый год исправно являлся на ремонт. Не знал мастер только того, в каком состоянии будет барабан на этот раз. Последний раз барабан прибыл к нему совсем плохой — кожа прорвана в нескольких местах, корпус помят. Адриан взялся что-то объяснять, но мастер его не слушал. Он тщательно осматривал барабан, надеясь, что это он как виновник происшедшего захочет хоть что-нибудь поведать, — но барабан молчал. Судя по повреждениям, в него как будто били ногами, по корпусу ударили чем-то тяжелым — но барабан не желал ни в чем признаваться. Вид его хозяина был ничем не лучше: губа разбита, на щеке ссадина, рука на перевязи. — Вы, батенька, поменьше бы дрались, — сухо заметил мастер, бросив мимолетный взгляд на эти отличия. Адриан виновато развел руками. — Поверите ли — ничего не могу поделать! Словно бес вселился. 158
Мастер решил почерпнуть сведения хотя бы из этого ненадежного источника. — В трактире, что ли? — спросил он мельком, продолжая осматривать барабан. Адриан не ответил. Мастер сердито обернулся и увидел, что барабанщик тщетно пытается что-то припомнить. — Не могу знать, — наконец ответил он с натугой и опять развел руками. «Болван! Пьяница!» — сердито подумал мастер и опять оборотился к барабану. Через минуту-другую бросил Адриану через плечо: — Три недели. — Но… — заикнулся было тот. Мастер резко повернулся. — Не раньше! — вскрикнул он, сверкая очками. — Повреждения слишком серьезны. Вы думаете, что их можно устранить за несколько дней? И, отвернувшись, услышал за спиной тяжелый вздох и удаляющиеся шаги. Это было в прошлом июле — и вполне ожидаемо в начале августа Адриан появился. Утром одного вторничного дня Караванная огласилась развеселой песней. Моросило, дул резкий порывистый ветер. По улице, шатаясь и распевая во всю глотку, в полном парадном обмундировании двигался Адриан. Он был пьян до умопомрачения. В руках у него был барабан — и каждый, кто выглядывал из окон и видел этот барабан, невольно охал. Барабан выглядел так, будто в него попало пушечное ядро. Один раз Адриан поскользнулся и растянулся во весь рост. Барабан с дребезгом покатился в сторону. Медленно Адриан поднялся, долго отряхивал промокшие колени, долго, раскачиваясь, наклонялся за барабаном. Наконец, подняв его, он двинулся снова, затянув очередной куплет. Это было жалкое и стыдное зрелище. Головы в окнах молча поворачивались друг к другу, делали гримасы, 159
подмигивали. Дойдя до барабанной мастерской, Адриан остановился, некоторое время, пошатываясь, стоял, глядя на слепые окна, а потом медленно опустился на колени. Из глаз его потекли слезы. Он вытянул вперед руки с искалеченным барабаном и затрясся в рыданиях. И тогда произошло то, о чем долго еще будут вспоминать обитатели улицы. Двери мастерской вдруг отворились, и из них, опираясь на трость, вышел прямой сухощавый старик. Никто из обитателей соседних домов никогда старика этого не видел, поэтому все вдруг поняли, что это и есть знаменитый барабанный мастер. А мастер, морщась от налетающего ветра, подошел к рыдающему Адриану и бросил ему что-то резкое. Адриан зарыдал еще пуще. Тогда старик стал негромко, с брезгливой миной, что-то говорить, обращаясь, как показалось многим, не к барабанщику, а к барабану. Длилось это довольно долго: мелкий плотный дождик успел изрядно намочить всех троих. Старик несколько раз чтото отрывисто спрашивал, и Адриан отвечал — многим показалось, что он несколько раз произнес слово «баран». Наконец мастер, покачав головой, вырвал из рук Адриана искореженный барабан, не попрощавшись, вошел в мастерскую и захлопнул за собой дверь. Адриан остался на улице один. Он уже не плакал. На его лице, обращенном к мастерской, появилось молитвенное выражение. Он тяжело поднялся с колен и пошел по улице. Походка его стала увереннее: было видно, что он уже протрезвел. Так и не взглянув на множество голов, высунувшихся из окон и глазеющих на него, он дошел до конца улицы и скрылся за углом. Эта сцена вызвала множество пересудов. Обсуждали личность воплотившегося барабанного мастера, поведение Адриана, вид барабана. Ожидали, что через неделю-другую Адриан явится за починенным барабаном. Но вот прошел месяц — а беспутный барабанщик всё не являлся. 160
В это время до барабанного мастера начали доходить разные толки. Доносили, например, что, отдав барабан в ремонт, Адриан совершенно переменился — стал вести жизнь скромную и умеренную, прекратил наведываться в трактиры и начал ухаживать за дочерью одного полковника — девушкой исключительно добропорядочной. Но главная новость заключалась в том, что у Адриана появился новый барабан. Этот барабан был выдан ему взамен старого, якобы украденного неустановленными любителями старины. Говорили, что Адриан в нем души не чает, хоть барабан маленький и невидный. Наведя справки об этом барабане, мастер разведал, что барабан всю жизнь прослужил в одном заштатном полку и не был замечен в устройстве мятежей и переполохов, отличаясь на редкость дружелюбным поведением и веселым звонким боем. Его даже ни разу не отдавали в ремонт. Недавно полк расформировали, а имущество выставили на торги. Адриан случайно увидел барабан в какой-то лавке и сразу же его приобрел. Так барабанный мастер понял, что Адриан никогда не придет за своим барабаном. Радости ему это не доставило. Хоть барабану и следовало еще немного подлечиться, он уже пошел на поправку и должен был быть вскоре выписан. Вот только отдать его было некому: у всех барабанщиков, которых знал мастер, были свои барабаны, и все эти союзы были крепки. Брошенному барабану просто некуда было деться. И мастер пока оставил его в лавке. В конце концов, до полного выздоровления барабану было еще далеко. Правда, места он занимал много, но с этим пришлось смириться. Все свободное время мысли мастера были заняты тем, как донести до Адриана, что барабаны просто так не бросают. Он послал к Адриану человека, но человек был прогнан взашей. Без ответа были оставлены и несколько записок. До Адриана невозможно было достучаться. 161
Однажды светлой ночью Саломаткин проснулся. В глаза ему била луна, круглая и выпуклая, как бубен, но проснулся он не от ее пульсирующего света. Ему слышалась негромкая мелкая барабанная дробь. С трудом повернув голову, он оглядел залитую лунным светом комнату. Она была пуста. Но как только он открыл глаза, барабанная дробь зазвучала громче и превратилась в отчетливый сигнал к подъему. Скорее движимый любопытством, чем услышанным приказом, Саломаткин приподнял голову, но и в окне никого не увидел. Он выпростал из-под одеяла руку и, опираясь на нее, попытался сесть. Барабанный бой в это время звучал не переставая, словно подстегивая его усилия. Наконец Саломаткин, весь в испарине, сел и привалился к стене. Он уже не сомневался, что это его зовет невидимый барабан, велит встать и идти. «Но я не могу! — успел подумать он, спуская ноги на пол. — Я и до двери-то дойти не сумею!» Но и сам не понял, как под равномерный барабанный бой ему удалось добраться до двери и выйти в коридор. Он шел, опираясь на стену, ноги его дрожали, все тело было в поту — но он чувствовал небывалый подъем. Силы прибывали в нем с каждым ударом невидимого барабана. Спустившись по лестнице, он вышел из парадного и, волоча ноги, побрел через двор. Ночь была настолько лунная, что этот двор, который, как колодец, и в солнечные-то дни был всегда темен и сыр, сейчас был заполнен призрачным, не отбрасывающим теней лунным светом. Добредя до арки, Саломаткин, опершись на стену, немного отдохнул и вышел на улицу. Странное дело: в квартире ему казалось, что барабан стучит за стеной; когда он вышел в коридор, бой барабана был слышен уже во дворе; а во дворе он понял, что барабан бьет на улице. Но вот он вышел на улицу — и барабан совершенно смолк. Тихая и пустынная в оба конца, простиралась 162
перед ним Караванная. В растерянности он стоял и оглядывал улицу в поисках полночного барабанщика — и тут взгляд его упал на барабанную мастерскую. Он понял, что ему нужно туда. Без вдохновляющего боя барабана идти было тяжело — колени подгибались, колотилось сердце. Но он, словно сомнамбула, пересек улицу и вошел в арку. Выбеленная лунным светом массивная дверь была не заперта и легко открылась, когда он толкнул ее. Внутри были барабаны. Пожалуй, столько барабанов он не видел ни разу в жизни. Большие и малые, старые и совсем новенькие, они стояли на стеллажах, подставках, креслах, громоздились друг на друге массивными тумбами. Он понял, что они ждут своей очереди на ремонт. Тщетно искал он глазами среди этого скопища живого человека — барабанщика, который выстукивал сигнал к подъему. В помещении, кроме самого Саломаткина, не было ни души. И вдруг властный голос позвал его. Голос шел из соседней комнаты — тум! тум! тум! — и Саломаткин сразу же понял, что это зов самого главного барабана в городе — барабаньего царя. Ему невозможно было отказать, и Саломаткин послушно направился на повелительный голос. Соседняя комната была вдвое больше первой. Здесь стояли огромный верстак, шкафы с инструментами, пахло клеем, кожей, деревом. В углу притулилась кровать, на которой спал сам барабанный мастер. Но на все это Саломаткин едва обратил внимание. Высокий табурет, стоявший посредине комнаты, венчал большой красивый, весь в желто-красных ромбах барабан, в котором Саломаткин тотчас узнал барабан Адриана. В этом барабане сразу чувствовались царская стать, властное высокомерие. Саломаткин приблизился к нему и в замешательстве остановился. Он не знал, что делать. Силы, влитые в него извне, начали покидать его: колени мелко затряслись, и он почувствовал, что 163
вот-вот сползет на пол. Барабан словно тянулся к нему, подставлялся под удар — но у Саломаткина не поднимались руки на то, чтобы побить его царское величество. — Возьми жезлы, — прошелестел из угла старческий голос. Саломаткин повернулся и увидел, что барабанный мастер лежит на своей кровати и смотрит на него. Лицо старика в свете луны было совсем белое, даже в глазах плескалась луна. — Только жезлами дозволено дотрагиваться до царя барабанов, — добавил он значительно. Саломаткин проследовал взглядом за его рукой и увидел, что она указывает на две палочки, лежащие подле кровати. «Я не могу! — все в нем закричало. — Он слишком тяжел! Я слишком слаб!» Но от барабана донесся гулкий утробный звук, словно кто-то ударил в него изнутри, и, повинуясь этому приказанию, Саломаткин взял в руки барабанные палочки. И сразу чувство неловкости, недозволенности пропало. В барабан подобало бить, для этого барабаны и созданы. Так, через удар, через звук проявляется их сущность, изливается их воля. Бить в барабан — значит служить ему. На секунду Саломаткина взяло сомнение — но от палочек шел такой ровный властительный ток, что руки сами поднялись, готовые ударить, возвестить, возгласить волю. Этот ток передался ему, наполнил, распрямил. С удивлением обнаружил Саломаткин, что не так уж и слаб, не так подточила его болезнь. Не спеша, издалека еще примериваясь, приблизился он к барабану, как атлет к снаряду. Немного постоял — и вдруг закинул ленту за голову и поднял барабан. Тот был неожиданно легким — или это Саломаткин стал вдруг сильным. Он поднял палочки и неловко стукнул — барабан ответил мощным громким гудением, завибрировал под ударами, словно долгое время нетерпеливо дожидался этого часа. Звук исполнил Саломаткина незнакомой ему доселе уверенностью. Не силой даже — сила влилась в него еще до этого, а уверенностью в том, 164
что теперь он — владелец барабана. Теперь он барабанщик и имеет полное право барабанить. Саломаткин прекрасно знал, что на деле всё не так — это он служит барабану, провозглашая его волю. Но что с того? В людском понимании этот необыкновенный барабан отныне принадлежит ему. Было раннее утро, на улице показались первые прохожие. Мало кто видел, как Саломаткин, расправив плечи, высоко задрав подбородок, выступил из-под арки. Он дошел до середины улицы, остановился, поднял палочки и ударил в барабан. Громовая дробь покатилась по Караванной, проникла в дома. Словно целый полк барабанщиков в тесном пространстве улицы выбивал оглушительную дробь, от которой дрожали стекла, подпрыгивала в домах посуда и грудные дети поднимали крик. Из домов начали выбегать люди, зажав руками уши. Барабанный бой достиг такой силы, что в некоторых домах одновременно, не выдержав, начали визжать женщины. И лишь старый барабанный мастер у себя в мастерской, полузакрыв глаза, с удовольствием кивал в такт. Барабанный бой носился по улице, как шальной ветер. Под оглушительной дробью распахнулись окошки в соседних домах, посыпались разбитые стекла. Грозная воля барабаньего царя напоминала о себе городу. А барабанщик Саломаткин всё стоял посреди улицы, самозабвенно отбивая тарабарский марш. 2011
Регенсбургский фестиваль В начале ноября в Регенсбург пришел туман. Так происходило каждый год — за пару дней до того, как город наполнялся участниками и гостями фестиваля, туман начинал подниматься от реки. Он приплывал по течению огромными белыми кипами, которые, дымясь, приставали к набережным и здесь медленно распадались, застилая окрестности тяжелым плотным занавесом. В этой непроницаемой пелене глох всякий звук, и жители шутили, что сама природа восстает против фестивального шума и затыкает себе уши туманом, словно ватой. В день торжественного открытия фестиваля город целиком застилало мглой, в которой едва-едва брезжили фонари и редкие огни автомобильных фар. На две недели устанавливалось в городе совместное царство тумана и фестиваля. Регенсбургский фестиваль был самым известным международным фестивалем хорового искусства. Задолго до начала торжеств в город со всего мира начинали съезжаться музыкальные коллективы, и громадный древний собор Святого Петра, а также бесчисленные капеллы по всему городу превращались в площадки для репетиций. Неофициально фестиваль начинался с этого момента — а потом, когда в первых числах ноября объявлялось его торжественное открытие, всякое здание в городе, обладающее минимальной акустикой, превращалось в концертный зал. Повальное хоровое пение охватывало Регенсбург. Поющие голоса звучали в самых 166
неожиданных местах — то доносились из окон старой ратуши, то слитно гремели в торговом центре, то гулко разносились по подземному паркингу, то, приглушенные туманом, внезапно раздавались посреди улицы. И конечно, пели в бессчетных погребках и барах. Всюду люди чувствовали внезапную и неодолимую потребность схватиться за руки и, раскачиваясь, сообща запеть — настолько была мощна энергия фестиваля, его властительная сила. Вместе с фестивалем в город пришел Вортон. Он явился тайком, прибыв на первом утреннем поезде. Крадучись пробирался он по узким улицам старого центра, чтобы попасть в свою давно пустующую квартиру, ключи от которой все еще оставались у него. Вортон был высокий, очень худой человек с мрачным изможденным лицом и растрепанной гривой белых волос. Он медленно пробирался в густом тумане по неузнаваемым улицам. Его терзали дурные предчувствия. Уже третий раз он непрошеным приезжает на фестиваль. Его присутствие здесь нежелательно настолько, что стража фестиваля заранее оповещена о его упрямых попытках проникнуть в город. В прошлые годы его узнавали по фотографии, останавливали где-то на подступах к центру и вежливо выпроваживали за пределы Регенсбурга. Один раз он попытался вернуться, но стража фестиваля не дремала и быстро отловила его на одной из улиц, напротив кабачка с вывеской в виде ухмыляющегося курящего карпа. Он хорошо запомнил это место. Теперь он петлял кривыми переулочками, держась подальше от основных пешеходных улиц и с трудом находя путь в плотной желтоватой пелене. Здесь, в старом центре, власть тумана особенно чувствовалась: за какие-нибудь три дня он успел отстроить себе другой город — призрачный, искаженный до неузнаваемости, лабиринтообразный. Где раньше был тупик, оказывалась улица; где раньше можно было свободно пройти, выросла сырая каменная стена. Туман 167
закрасил надписи на указателях улиц, и они стали неразличимы. Вскоре Вортон понял, что заблудился. Он остановился и принялся оглядываться. В грязно-молочной завесе, окутавшей всё окрест, виднелась только часть стены со слепым окном и фонарный столб. Вортон сделал несколько шагов по направлению к стене, чтобы отыскать номер дома, но стена уходила в невидимое измерение, даже двери он не нашел. Он повернул за угол с твердым намерением рассмотреть табличку с названием улицы — и нос к носу столкнулся с человеком, одетым в черную военизированную форму с серебристыми нашивками на груди. В руке человек держал витой жезл, увенчанный скрипичным ключом. Это был стражник фестиваля. Столкнувшись с Вортоном, он автоматически извинился, а потом подозрительно вгляделся в его лицо. — Герр Вортон? — вырвалось у него, и он крепко схватил Вортона за руку. Вортон не стал вырываться, а лишь молча кивнул. Не сказав ни слова, стражник повел его сквозь непроглядный туман. Вортон покорно следовал за ним, стараясь попадать в ногу. Узкими средневековыми улочками они двигались куда-то, и древние дома, неожиданно выныривая из туманного небытия, тотчас же возвращались в него обратно. Стражник, не отпуская Вортона, что-то говорил в рацию, и вскоре к ним присоединились еще двое стражников. Потом из ближайшей улочки вынырнуло еще двое, и, когда подошли к ратуше, Вортон был окружен уже целой толпой стражников, молчаливых и серьезных, — их собралось вокруг него не меньше дюжины. Старая ратуша стояла в тумане, похожая на огромный холм. Длинными пустынными лестницами Вортона провели к бургомистру. Просторный кабинет с мебелью из темного дерева украшали портреты хмурых стариков в сюртуках с орденскими петличками — прежних бургомистров города. Среди них был и портрет нынеш- 168
него бургомистра: на нем бургомистр, человек далеко не пожилой, был изображен уже стариком — с капризно выпяченной губой и тусклым моноклем в левом глазу. Когда Вортона ввели в кабинет, бургомистр поднял голову и молча воззрился на него из-за своего громоздкого стола. Бургомистр был плотный лысоватый человек с кислым выражением лица. Перед ним на подносе стоял изящный фарфоровый кофейник, и в комнате, темной и неуютной, хорошо пахло свежесваренным кофе. Вортон отлично знал его, знал скверный его характер, способность внезапно срываться в визгливый крик, фанатическую любовь к хоровому пению, странную даже для Регенсбурга и совсем уж удивительную в человеке, начисто лишенном музыкального слуха. К моменту его избрания в Регенсбурге парадоксальным образом не было городского хора — горожане упрямо предпочитали петь в кабачках и на улицах. И бургомистром овладела навязчивая идея — создать хор, который бы прогремел на весь мир, хор, приличествующий городу, в котором устраивается самый знаменитый хоровой фестиваль. По его распоряжению был создан сначала хор медиков, потом хор пекарей, затем хор барменов и, наконец, хор музейных работников, потому что бургомистр отчего-то считал, что творческие наклонности человека расцветают именно в профессиональной среде. Однако ни один из этих хоровых коллективов не добился успеха — медики желали не петь, а оперировать, пекари безбожно фальшивили, бармены после бессонных ночей засыпали стоя, а музейные работники были немногим голосистее своих экспонатов — каменных глыб из музея минералогии. И только с хором Вортона бургомистр преуспел. Теперь он молча смотрел на вошедшего Вортона. Наконец, кивком отпустив стражника, он произнес: — Герр Вортон! Не ожидал увидеть вас в городе. Вы, кажется, без приглашения? 169
Вортон произнес: — Прошу вас — верните мне мой хор! Он хотел, чтобы эти слова прозвучали твердо и решительно, а вышло умоляюще. Бургомистр тонко усмехнулся, покивал. — Когда мне сообщили о вашем приезде, — произнес он сварливым тенорком, — я хотел было распорядиться, чтобы вас выгнали из города, как в прошлый раз. Но потом я подумал — а зачем? Пускай приезжает. Пускай приезжает и подает официальный запрос о рассмотрении просьбы. Закон мы знаем, — добавил он с удовлетворением. — Я читал распоряжение, — сказал Вортон. — На нем стояла ваша подпись. — Какое распоряжение? — быстро спросил бургомистр. — Распоряжение о передаче хора другому руководителю. — Я только утвердил решение городского совета. Вы прекрасно понимаете, что решения у нас принимаются коллегиально. Вортон заговорил: — Господин бургомистр, я был смещен с должности руководителя хора и изгнан из города. Это было сделано в соответствии с вашим распоряжением. Мне не дали никаких разъяснений и предписали покинуть пределы города в три дня. Я дважды пытался попасть к вам на прием, чтобы получить официальное разъяснение касательно причин моего увольнения, но оба раза меня снова высылали без достаточных объяснений. Тогда я направил вам письменный запрос — но он был оставлен без ответа. — Официальные ответы даются только гражданам города, — пожал плечами бургомистр, который все это время скучливо рассматривал узор на кофейнике. — Понимаю, — сказал Вортон. — Я не гражданин города. Я иностранец. Но я много для города сделал. Я со- 170
здал хор, который признан одним из лучших детских хоровых коллективов в мире. На наши концерты собираются целые площади, господин бургомистр. И, позволю заметить, был создан не просто хор — хоровой коллектив был создан из детей-сирот. Я взял талантливых детей из приютов, где они прозябали… — Послушайте, — поморщился бургомистр, делая протестующий жест. — Повторяю — прозябали! — повторил Вортон, повышая голос. — Я стал им отцом. Обеспечил им кров, пропитание, возможность учиться и развиваться. Тогда как в ваших приютах… — Хватит! — с привизгом вскрикнул бургомистр. — Это наши дети! Они принадлежат городу! Они его граждане и должны служить ему! — Вы заставите их трудиться в работных домах? — осведомился Вортон. — Нет! — завопил бургомистр и трахнул рукой по столу, отчего крышка на кофейнике брякнула. — Их талант! Они должны служить городу своим талантом! Здесь, сейчас — а не мотаться по всему свету в бесконечных гастролях! — Но они певцы, — тихо сказал Вортон, когда бургомистр немного успокоился. — Их жаждут увидеть везде — за океаном и даже в Сибири. Наш график был расписан на два года вперед. — Мне до этого дела нет, — сказал бургомистр. — Пусть те, кто хочет их видеть, приезжают сюда. Хору здесь выделен отдельный концертный зал, предоставлены все удобства. Заодно и бюджет пополним за счет туристов. — А где живут дети? — так же негромко осведомился Вортон. — Живут где? — повторил бургомистр, немного замявшись. — Пока пришлось вновь вернуть их под опеку. В дальнейшем будем думать об отдельном жилом комплексе… 171
— То есть вы вернули их в приюты? — перебил его Вортон, бледнея. — Ну да, — сказал бургомистр. — Гостиниц-то у нас для них нет. Мы пока поместили их в приюты. На время, уверяю вас. Контроль их жилищных и прочих условий ведется, жалоб со стороны детей не поступало. — Господин бургомистр, — произнес Вортон, стиснув руки. Он почти плакал. — Прошу вас об одном — дайте мне с ними увидеться. Я хочу видеть моих детей. Убедиться, что с ними всё в порядке. Если, как вы говорите, они ни в чем не чувствуют недостатка и трудности с размещением лишь временные, если они довольны — я сниму все претензии. Я смирюсь, господин бургомистр. Но молю вас — дайте мне с ними увидеться! Бургомистр покачал головой. — К сожалению, у меня нет таких полномочий, герр Вортон. Хор находится в ведении городского совета, и только совет может позволить вам как бывшему руководителю хора увидеться с детьми. Очередное заседание совета завтра. Вы можете прийти и изложить свою просьбу. Я же буду рад исполнить любое решение совета. Вортон помолчал, обдумывая его слова. — Значит, мне позволено оставаться в городе до принятия советом решения? — спросил он. — Разумеется, — благосклонно кивнул бургомистр. — В таком случае я приду на заседание совета завтра, — торжественно произнес Вортон. Покинув ратушу, он заспешил к своему дому. По пути он пару раз столкнулся с группами поющих граждан, в вокальном раже перекрывших улицу, и пришлось протискиваться и проталкиваться сквозь горланящую толпу. В одном месте, там, где несколько проулков сходятся и образуют небольшую площадь, Вортон остановился: ему показалось, что это другая площадь, которая как раз располагалась рядом с его домом. Но потом он разглядел в центре площади несколько темных фигур, и ему стало ясно, что он ошибся. 172
Эти каменные фигуры некогда были уличными певцами. В свое время живший неподалеку композитор Фридрих Бургмюллер так разгневался, услышав их фальшивое пение, что произнес проклятие, от которого несчастные тотчас же окаменели. Почти две сотни лет простояли они, до неузнаваемости облепленные голубиным пометом, в центре площади, потому что суеверные жители не решались их перенести в какое-нибудь другое место, боясь, что проклятие Бургмюллера падет и на них. Известно, что сам Бургмюллер здорово испугался последствий своих гневных слов и больше никогда ни на кого не бранился. Многие пытались вызнать у него секрет заклятия, но незадачливый композитор так и унес свою тайну в могилу. В середине девятнадцатого столетия заклятием Бургмюллера заинтересовался Рихард Вагнер, горевший желанием обратить в камень враждебных критиков, в первую очередь Эдуарда Ганслика. В 1865 году Вагнер на три дня приехал в Регенсбург, чтобы повторить опыт Бургмюллера. Три дня гонялся знаменитый композитор за бродячими музыкантами Регенсбурга, проклиная их последними словами и призывая на их головы все громы и молнии небесные. За это время двух уличных скрипачей хватил кондратий, трех певцов облепило чирьями, а один шарманщик провалился сквозь землю — но в камень Вагнеру так никого обратить и не удалось. Разъяренный и обескураженный, он покинул Регенсбург. Эту историю Вортону рассказали чуть ли не в первый день его пребывания в Регенсбурге. В тот же день он отправился посмотреть на каменных певцов. Его поразил их малый рост. Неужели в те времена, как утверждают ученые, люди действительно были меньше ростом? Или бедные певцы были детьми? Он бы сумел научить их петь. У него был такой талант — в невероятно короткие сроки его стараниями прорезывался голос и проклевывался слух даже у глухонемых. «У Вортона и камень запоет», — говорили про него. Да, он научил бы петь этих 173
бедняг. Много раз приходил он на эту площадь, которую назвали именем незадачливого композитора-мага — Бургмюллер-плац. Отсюда он уже знал дорогу. Квартира Вортона располагалась на третьем этаже современного пятиэтажного дома, втиснувшегося между двух старинных зданий, — их потемневшие фронтоны были украшены витиеватыми каменными гербами. Два года назад Вортона выставили из этого дома так, что он едва успел забрать самое необходимое. Все эти годы он со страхом ждал известия, что в его квартиру кого-то вселили. Но друзья — их у него в городе оставалось немало — передавали, что квартира так и стоит пустой и ничего из пожитков Вортона не тронуто. С трепетом вошел он в темноватый холл и поднялся по лестнице на третий этаж. Проходя мимо почтовых ящиков, он заметил, что его ящик доверху забит пожелтевшими рекламными газетами и письмами, но выгребать и разбирать эту груду не хотелось — Вортон вдруг изнемог, ему хотелось прилечь. Открыв дверь ключом, он немного постоял на пороге и сразу прошел в спальню. В квартире царил полумрак: шторы были задернуты. В воздухе стоял отчетливый пыльный дух нежилого помещения. Вортон прямо в одежде, не снимая обуви, лег на кровать и почти сразу заснул. Проснувшись через много часов, он с минуту лежал, не понимая, где находится. Полумрак давно стал темнотой, тишина давила на уши. Вортон повел ладонью по покрывалу, и прикосновение знакомой рубчатой ткани успокоило его. Он наконец попал домой. Не без труда поднявшись, он прошел в ванную и ополоснул лицо водой. Потом прошелся по комнатам и раздернул шторы. Снаружи уже наступил вечер, напротив дома еле просвечивал сквозь туман желтоватый фонарь. Несмотря на то что Вортон проспал почти пять часов, при взгляде на этот фонарь его опять неудержимо потянуло в сон. Ощущение было болезненным, как при 174
начале тяжелого недуга. Видимо, сказывалось нервное напряжение, в котором он пребывал последнюю неделю перед отъездом в Регенсбург. Хотя он целый день ничего не ел, голод совершенно не ощущался. Огромная усталость навалилась на плечи — но Вортон нашел в себе силы спуститься по лестнице и выйти на улицу. Нужно было поесть и хоть как-то провести остаток дня. Смешавшись с вечерним сумраком, туман превратился в сырую пепельную мглу, наделенную особенными светонепроницаемыми свойствами. Вортон почти на ощупь брел сквозь эту волглую тьму, в которой плыли и пропадали слабые пятна фонарей, похожие на потонувшие солнца. Он помнил, что где-то рядом расположена уютная таверна, где он прежде частенько ужинал. Но, завернув за очередной угол, Вортон понял, что сбился с пути. Дома вокруг, еле видные в мглистой темени, были совсем незнакомы. Конец переулка — или узкой улицы — тонул во мраке настолько непроницаемом, что вообще трудно было поверить, что там тоже стоят дома и живут люди. В надежде что-либо разглядеть Вортон повернулся в другую сторону — и далеко впереди заметил мерцающий огонек. Словно пловец к мигающему сквозь мрак маяку, устремился он к желтому пятну, и оно вскоре увеличилось, выступило из тумана и приобрело очертания круглого фонаря, горевшего над уличным ларьком китайской еды. Вортон приблизился и остановился перед витриной, разглядывая выставленные подносы с мясом, рыбой, креветками, овощами. Яркий фонарь заливал все это грошовое великолепие ненатуральным густым, с примесью тумана светом, словно желтым молоком. Желтой была рыба, желтыми были овощи, желтым — лоснящееся лицо продавца-китайца. Стоило сделать шаг назад — и ларек заволакивался волокнами тумана, становился призрачным. Еще шаг назад — и он превращался в широкое размытое пятно света. Вортон взял себе в картонной коробочке мясо с ростками сои и сел перекусить на каменную скамейку. При- 175
нявшись за еду, он отметил, что у пищи неявный болотный, даже гнилостный привкус, и понял, что это привкус тумана. Ощущение было омерзительным, и он быстро выбросил коробочку в урну. Надо было скорее возвращаться — его пробрала дрожь, вкус тумана стоял во рту. Стараясь дышать пореже, он пошел наугад через незнакомую площадь — здесь до него донеслись обрывки развеселого пения, в тумане мелькнули и пропали обнимающиеся фигуры, — и неожиданно вышел к чему-то темному, громадному, уходящему в белесую мглистую высь. То был Регенсбургский собор. Вортон вышел к нему по боковой улочке и теперь оказался в густой толпе. Соборная площадь была полна народа, здесь царило ярмарочное оживление. Вокруг слышались дружно поющие голоса, взрывы смеха, обрывки разговоров. При этом людей было почти не видно — только выныривали неожиданно и сразу скрывались в тумане расплывчатые темные фигуры. Вортона пару раз сильно толкнули и тут же извинились — и он тоже налетел на кого-то и тоже автоматически попросил прощения. Еще несколько столкновений с невидимыми людьми — и он вдруг оказался подле собора. Внезапно надвинулся темный боковой фронтон, и в клубящемся воздухе даже стало возможным разглядеть некоторые скульптуры, украшающие его. Вортон остановился и задрал голову. Он прекрасно знал этот собор, его статуи — знаменитую Юдензау, улыбающегося ангела, бесчисленных святых, апостолов, пророков, населяющих его стены и приделы. Десятки каменных горгулий — обезьян, кабанов, псов, грифонов — взирали на него сверху, разинув пасти в беззвучном вопле. Эти немые пасти смотрелись дико в городе, охваченном певческой лихорадкой. И вдруг Вортон понял то, о чем прежде при взгляде на эти застывшие фигуры лишь смутно догадывался. Уродливые звери тоже хотят петь! Уже много столетий хотят петь — и не могут. Они уже пели когда-то — но 176
были после этого превращены в камень. А ведь они любят петь, отчетливо понял он. У них дурные голоса, но петь они любят. «Хорошо, — подумал он бесстрастно. — Теперь я знаю, что делать завтра, если мне не разрешат увидеться с детьми». Он все еще стоял, задрав голову, и пытался разглядеть статуи на стене собора, когда туман неподалеку, там, где находились соборные врата, вдруг осветился, послышался гул голосов — и Вортон понял, что закончилось очередное выступление. Он сделал несколько шагов по направлению к пятну яркого света и оказался в самой гуще выходящей из собора публики. Люди были заметно подавлены, они негромко переговаривались, обсуждая концерт. До Вортона долетали лишь обрывки фраз, но он уже уловил знакомое название и тотчас же, не раздумывая, стремительно бросился вперед, к дверям собора. Отчаянно выглядывая поверх голов, он видел залитый светом неф, ослепительно горящие люстры. Но пробиться внутрь было положительно невозможно — плотная толпа выходила из храма, а по бокам от входа неподвижно застыли стражники фестиваля. Вортон повернулся, снова нырнул в темный туман и бросился бежать вдоль стены собора, туда, где, он знал, была боковая дверца, через которую он когда-то являлся на репетиции. Но и эту дверцу охраняли молчаливые черные фигуры. Вортон уныло остановился неподалеку. Ему хотелось броситься к ним, толкать, молить, браниться. Вместо этого он лишь переминался с ноги на ногу и бросал умоляющие взгляды на освещенные изнутри витражи. За этими витражами были его дети. По разговорам он понял, что только что хор — его хор — закончил выступление, которое собрало рекордное число слушателей — и слушатели эти были явно разочарованы пением мальчиков. Вортон не был удивлен этим обстоятельством — он и не ожидал ничего другого от нового руководителя хора, назначенного сверху. Гораздо больнее для него было то, что он, Вортон, отверженный руково- 177
дитель этого хора, даже не мог видеть своих детей. Ломая пальцы и всхлипывая, Вортон повернулся и бросился обратно, в темноту. Не разбирая дороги, едва сдерживая рыдания, он почти бежал по еле освещенным улицам, погруженным в непроницаемый туман. Перекрестки и повороты возникали перед ним, и он сворачивал автоматически, поглощенный горькими мыслями. Он уже было заставил себя примириться с тем, что увидит детей нескоро — если увидит вообще. Он уже настроился на долгую борьбу. И вдруг появился шанс увидеть их прямо сейчас, хотя бы краешком глаза. Призрачный лукавый шанс подмигнул и тут же пропал — и охватившие Вортона тоска и отчаяние были просто невыносимы. Неожиданно улочка, по которой он шагал, уперлась в широкую, хорошо освещенную улицу. Даже всепоглощающий туман не мог затушевать дома на этой улице, и нарядные их фасады, украшенные статуями и бюстами, оснащенные красивой подсветкой, были хорошо видны. Вортон в растерянности остановился, не зная, в какую сторону пойти. Но прежде чем он успел сообразить, где находится, слева на него упал огонь фар, и из тумана с тихим урчанием выплыл огромный темно-синий автобус — на таких в город привозили туристов. Автобус мягко притормозил перед Вортоном, передняя дверца отъехала в сторону, и Вортон увидел, что место водителя занимает стражник фестиваля в черной униформе. — Добрый вечер, герр Вортон! — любезно поздоровался он. Вортон не ответил, настороженно разглядывая автобус. — Если вы заблудились, я могу вас подвести, — предложил водитель. — Вы что же, следили за мной? — спросил Вортон. — Ни в коем случае, — улыбнулся водитель. — Я вас увидел и притормозил. Мне показалось, что вы заблудились. 178
— Я просто решил прогуляться, — ответил Вортон. — Вы меня не помните? — вдруг сказал водитель. — А мы ведь уже встречались. Ну, когда вы в последний раз сюда приехали… а мы вас задержали. Это я вас оформлял… помните? — Вас тогда было много. Очень много, — медленно проговорил Вортон. Человек за рулем наклонился к Вортону. Он больше не улыбался. — Что вам тут делать? — неожиданно спросил он. — Вы один, и помочь вам некому. А ведь существует и другая возможность. Нам известно о ваших стесненных обстоятельствах. Садитесь, обсудим всё по дороге. Вортон непонимающе глядел на него. — Ну что же вы! — уже с раздражением произнес водитель. — Я могу отвезти вас куда угодно. Могу на вокзал. Мы оплатим все ваши расходы на возвращение. Вы также можете выдвинуть любые условия по выплате компенсации. Понимаете? — Так вы все-таки не просто так мимо проезжали! — вырвалось у Вортона. Водитель подмигнул, и вышло это настолько отвратительно, что Вортон сделал шаг назад. Водитель это заметил. — Значит, не поедете? — спросил он с неподдельной печалью. Вортон обреченно покачал головой, ожидая, что вот сейчас из автобуса появятся вооруженные стражники и затолкают его внутрь. Но ничего не случилось. Водитель нажал на кнопку, дверца с шелестом закрылась, автобус негромко взревел и скрылся в тумане. Вортон снова остался один. Страх и раздражение сменились радостью, словно он одержал первую победу. Тоскливая боль, пригнавшая его сюда, тоже прошла. Он ощутил прилив сил. Туман будто почувствовал перемену его внутреннего состояния и сделался реже, слабее, 179
ложные улицы, построенные для запутывания Вортона, рассеялись. Вортон быстро нашел дорогу к дому. В квартире стоял волглый запах тумана, сочащийся в приоткрытое окно. Вортон закрыл его и крепко, с хрустом завернул ручку, будто раздавил вредителя. Потом в задумчивости остановился посреди комнаты. Усталости он совсем не чувствовал, спать не хотелось. Пройдя в гостиную, Вортон подошел к книжной полке и вытащил томик своего любимого Хосе Эскарсеги. Присел на кресло, открыл книжку наугад, и первым же стихотворением, попавшимся ему, была знаменитая «Песня», которую Эскарсега написал, когда ему еще не исполнилось восемнадцати: Вон в вышине открылся медный рот: На колокольне колокол поет. Возносится до неба гулкий зык: Понятен металлический язык. Как истина, слова его просты: Ударить стоит — зазвучишь и ты. Когда настанет твой черед запеть, Ты от удара загудишь, как медь. Вортон замер, его губы беззвучно шевелились: он повторял слова стихотворения. Сорвавшись с кресла, он принялся расхаживать по комнате. Перед его глазами мелькали разверстые рты статуй со стен собора, ухмыляющееся лицо бургомистра. Вортон остановился посреди комнаты и медленно проговорил: — Я ударил в них, и они зазвенели слишком сильно. Кое-кому пришлось зажать уши. Он замер и несколько мгновений постоял, словно оглушенный этой мыслью, — и неожиданная усталость, 180
точно волна, нахлынула на него, повалила в кресло. Вортон уснул. Спал он так крепко, что не услышал звонка в дверь. Однако звонили долго и настойчиво, и эти трели наконец пробудили Вортона. Кое-как размяв одеревеневшую поясницу, он доплелся до двери и открыл ее. На пороге стояли двое стражников фестиваля. Выглядели они настороженно. В одном Вортон узнал давешнего водителя автобуса — только теперь тот выглядел строгим и немного раздраженным. — Герр Вортон, вас ждут в ратуше, — произнес он натянуто. Вортон вспомнил. — Ох, боже мой! — пробормотал он. — Прошу прощения! Вчера был тяжелый день… задремал. — Вам следует поторопиться, — оборвал его второй стражник, низкий крепыш воинственного вида. — Заседание совета уже началось. Вортон еще раз извинился, бросился в ванную, наскоро совершил туалет и вышел из дома, сопровождаемый стражниками. Теперь он не смог бы узнать улиц, даже если бы захотел. Туман за ночь загустел до почти вязкого состояния. Он лез в глаза и в ноздри, как густой влажный горький дым. Стражники не замечали его и шествовали с исполненными важности лицами, воздев перед собой свои жезлы. А Вортон шел, неловко прижав к лицу платок. Но уши его при этом оставались открытыми, и он слышал вокруг удивительное безмолвие — Регенсбург, город, в котором никогда не затихала музыка, сейчас умолк, словно ему зажали рот. Как и в прошлый раз, громадный бугор ратуши вынырнул перед ними неожиданно. Стражники с теми же торжественными лицами провели Вортона в неприметную дверцу сбоку здания, поднялись вместе с ним на второй этаж и здесь, перед большими белыми с золотом дверями, знаками приказали ждать. Оба, двигаясь 181
синхронно, прошли к дверям, приоткрыли одну, по очереди заглянули внутрь, затем распахнули обе створки и, повернувшись к Вортону, одинаковым церемонным жестом пригласили войти. Он вступил в двери — и оказался в большом безмолвном зале. Сделав несколько шагов, Вортон остановился, потому что стук его каблуков по начищенному паркету показался ему оглушительным. Стены зала были увешаны огромными картинами, изображавшими различные батальные сцены. На одной стене в штыковую атаку шли дюжие усатые гренадеры. На другой, все в пушечном дыму, бушевало морское сражение двух парусных флотилий. На третьей, висевшей прямо напротив дверей, какой-то баварский монарх верхом на белом скакуне во главе внушительной армии шел на приступ крепости, больше похожей на кротовую кучку. Под картиной стоял стол, и за ним сидели члены городского совета. В середине возвышался бургомистр. Обычно хмурый и неприветливый, сейчас он весь сиял. Когда Вортон вошел, бургомистр как раз наклонился к своему соседу справа, лысоватому неприметному человеку в очках с очень толстыми стеклами, и что-то весело ему говорил. Тот кивал — смешно переливались в толстых стеклах его глаза, словно голубоватая жидкость в запаянных сосудах. Одновременно кивал чему-то и сосед бургомистра слева, надменный господин в синем дорогом костюме. Четвертое кресло с правого края пустовало. Вортон откашлялся. Бургомистр с явной неохотой повернулся к нему, и лицо его разом поскучнело. — А, герр Вортон! — сказал он официальным голосом. — Мы вас давно ждем. Уже решили, что вы заблудились в тумане. Он раскрыл рот и выдохнул: «Ха! Ха!» — засмеялся. Никто его не поддержал, члены советы по его бокам сидели неподвижно. 182
— Ну-с, приступим, — произнес бургомистр и нагнулся над бумагами. — На заседании совета присутствуют Иоахим Штакенштайнер, директор городских театров (надменный господин наклонил голову), Йозеф Опиц, глава управления по делам молодежи (лысый человечек моргнул), и я, Герхард Фогт, бургомистр. Еще один член совета вот-вот должен подойти. Итак, слушается дело герра Вортона. Всем нам известный герр Вортон изъявил желание присутствовать на заседании, чтобы изложить…ну, вы сами знаете, что намерен изложить герр Вортон. Итак, мы вас слушаем, герр Вортон. От волнения Вортон не мог говорить. Он только переступил с ноги на ногу, но сказать ничего не смог — вдруг перехватило горло. Прошла нескончаемая, как вечность, минута, прежде чем он смог выдавить из себя такие привычные уже слова: — Отдайте мне моих детей! — и в просторном помещении эти слова прозвучали как шепот. Бургомистр поморщился, Опиц наставил на Вортона стекла своих очков, начальник театров громко фыркнул. — Мой хор, — почти выдохнул Вортон. Бургомистр откашлялся, но заговорил Опиц. — Мы понимаем ваши чувства, герр Вортон, — произнес он тихим проникновенным голосом. — Ваши заслуги в создании хора неоспоримы. Вы не просто сумели разглядеть одаренных детей — вы смогли взрастить их талант, объединить их в творческий коллектив и привести этот детский хор к мировому успеху. Мы весьма ценим ваш вклад в профилактику сиротства, улучшение репутации нашего города на международной арене. Однако, скажем так, не обошлось без проблем. — Да, не обошлось без проблем, — веско и с явным удовольствием повторил бургомистр и замолчал, дожидаясь ответа Вортона. — Господин Опиц! — волнуясь, заговорил Вортон. — Я рад, что могу наконец разговаривать с вами лицом к лицу, до этого мне приходилось общаться только с ва- 183
шими подчиненными. Как вам известно, я взял детей из приютов, куда они были помещены службой по делам молодежи, оторваны от родителей по мелочным доносам соседей и прочих недоброжелателей. В то время я как раз набирал хор. По счастливому стечению обстоятельств до меня дошло, что в нескольких приютах есть музыкально одаренные дети, и я поехал их посмотреть. После чего выяснилось, что талантливые дети есть и в других приютах. Я подал прошение в вашу службу на временное изъятие детей, как это у вас зовется. Мои частные спонсоры предоставили мне общежитие со всеми удобствами и обслуживающий персонал, так что я смог доказать вам, что дети будут содержаться в превосходных условиях и получать необходимое образование. С городской администрацией был заключен долгосрочный договор о партнерстве, по которому в городской бюджет шла бóльшая часть… Бургомистр издал возглас протеста, а Опиц быстро произнес: — Все было именно так, как вы говорите, дорогой герр Вортон. Условия проживания детей, качество их обучения действительно были превосходны, что доказали результаты наших проверок. Но позвольте вам напомнить, что по договору на вас лежала еще одна, и весьма важная, обязанность. Вы не должны были допускать контакта детей с родителями. Согласитесь, герр Вортон, — добавил он с тихой усмешкой, — что с того момента вы брали на себя обязанности родителя по отношению к этим несчастным детям, чьи настоящие родители доказали свою непригодность к выполнению своих обязанностей. Что же мы увидели при внеплановой проверке — ее результаты, кстати, запротоколированы? Мы обнаружили, что вы не только не препятствуете контактам детей с их неспособными родителями, но и всячески поощряете эти контакты! Более того, выяснилось, что вы регулярно отпускали детей в семьи, и нами зафиксированы случаи отпуска детей на два и более дня! Это не 184
только нарушение статей договора, герр Вортон, — это правонарушение! — Если это правонарушение, почему вы не подали на меня в суд? — спросил Вортон. Вместо ответа члены совета шепотом посовещались между собой, причем говорил один бургомистр, а прочие только кивали и отпускали короткие реплики. — Мы также получили информацию от службы интеграции, — приосанившись, заговорил бургомистр. — Вы прекрасно осведомлены, что по законодательству вы были обязаны с момента своей регистрации по месту пребывания пройти интенсивный языковой курс. Однако, по свидетельству нашей службы интеграции, вы постоянно игнорировали это требование. Что вы на это скажете? — Я посещал интеграционные курсы первые полгода своего пребывания здесь, — удивленно произнес Вортон. — Это засвидетельствовано сертификатом, в котором сказано, что я прошел весь необходимый курс. До сих пор никаких претензий по этому поводу мне никто не предъявлял. Члены совета опять долго совещались, время от времени бросая в его сторону настороженные взгляды. Вортон понял, что теперь дело подошло к самому главному. — Герр Вортон, — внушительно откашлявшись, взял слово директор театров, — нашими общими усилиями — я имею в виду усилиями инспекторов органов попечения и управления по делам культуры — было выявлено более серьезное нарушение. Вы, без сомнения, знаете, о чем речь, герр Вортон, потому что мы неоднократно выносили вам замечания. — Я догадываюсь, — произнес Вортон с некоторым вызовом. — Это касается ваших… мм… творческих взглядов, — морщась, произнес Штакенштайнер. — Ваших теорий. Я присутствовал на нескольких репетициях 185
хора. Вспомните, что вы говорили детям? Герою нужен хор! Хор помогает ему противостоять условиям существования! — Герой — это, несомненно, сам герр Вортон, — тихо смеясь, вставил Опиц. — Герой! — презрительно повторил директор театров. — Всем нам известна ваша неуемная жажда славы, герр Вортон, ваши амбиции, ваше неприкрытое честолюбие. И вы не постыдились говорить детям — нашим детям — эти бесстыдные слова о себе! Вы использовали наших детей в своих целях! Вортон чувствовал, как при каждом слове остатки терпения улетучиваются из него. Но он еще крепился. И когда директор театров после своего обвинительного возгласа удовлетворенно откинулся на спинку кресла, Вортон произнес раздельно: — Я действительно говорил это детям, господин Штакенштайнер. И потом вам, когда вы пытались меня наставить. Но, как вы только что правильно заметили, у меня свои взгляды. Благодаря им я создал и выпустил в свет уже не один творческий коллектив, слепленный из детей, которых лишили шансов. И я признаю, что эти дети — герои. Их лишили всего — родителей, дома, детства, — а они поют. Они настоящие художники. Вы можете лишить их всего, но не их дара. Потому что в природе художника — противостоять обстоятельствам. Однако это очень трудно делать в одиночку, поэтому часто певцам приходится объединяться. Это и называется хором. В хоре их голоса не тонут — нет, здесь каждый развивает свою тему, каждый творит. Рано или поздно художник выходит из хора, чтобы творить индивидуально. Но делает он это, когда осознает, что набрался достаточно сил, чтобы противопоставлять себя миру. Хор помог ему в этом. Хор — собрание героев. Вот, господин Штакенштайнер, что я говорил вашим детям. За его словами сначала последовало гробовое молчание. Наконец слово взял бургомистр. 186
— Герр Вортон, — произнес он с укоризной, — вам следовало бы внимательно ознакомиться с условиями договора. Все, что вы говорите, не имеет никакого отношения к главной его цели. Мы заключили с вами договор как с талантливым музыкальным педагогом, потому что нам нужен был хор. Понимаете? Хор, а не сборище индивидуальностей. Поверьте мне, — добавил он с сарказмом, — уж я-то знаю, о чем говорю, потому что я тоже создавал хоровые коллективы, и не раз. Хор — это хор. И нечего нам забивать головы вашими теоретическими выкладками. В хор люди объединяются именно для того, чтобы петь. Вот справа, как выйдете из ратуши, вы увидите бар «У Жирного Петера», так там каждый вечер собирается хор. Очень известный хор в городе. И как они поют — особенно когда опрокинут по паре-тройке кружек! Все за столом добродушно посмеялись, — Так что не надо, герр Вортон, — морщась, продолжал бургомистр. — И особенно с детьми. Ведь это нежные ранимые души. А вы им — индивидуальность, художник! Они сами все поймут, когда вырастут. Они умные дети. Смотрите, как они хорошо поют, несмотря на все ваши нелепые идеи. Это очень и очень недурной хоровой коллектив, герр Вортон. И мы хотели, чтобы он оставался таким, пока вы его окончательно не испортили… Ага, вот и наш герр Дункле! В зал уверенной походкой вошел молодой мужчина, темноволосый, полноватый, в расстегнутой белой рубашке и модном черном пиджаке, немного узком для его плотной фигуры. Темные глаза на мгновение задержались на Вортоне, и новоприбывший проследовал к своему креслу за столом. Сел он с полновесным достоинством, широко расставив колени и скрестив руки на груди. — Ну вот, — произнес бургомистр, с мягкой улыбкой разглядывая его. — Это наш Лотар Дункле, руководитель хора мальчиков. Вашего бывшего хора, герр Вортон, — с мстительной обстоятельностью добавил он. 187
Дункле и Вортон обменялись взглядами. Вортон сухо кивнул. Дункле не ответил. — Расскажите о своем коллективе, герр Дункле, — предложил лучезарный бургомистр и повернулся к Вортону: — Сейчас герр Дункле расскажет о своих успехах… — Об успехах говорить рановато, герр бургомистр, — несколько бесцеремонно перебил Дункле. — Я, как известно, руковожу хором немногим меньше года. Что же до хора… Вы, наверное, не станете со мной спорить, что коллектив достался мне непростой. Точнее сказать, таких упрямых мальчишек мне видеть еще не доводилось. — Неправильное родительское воспитание? — тихонько подсказал Опиц. — Не знаю насчет родительского воспитания, — отрезал Дункле. — Но эстетическое воспитание они точно получили неправильное. Он неприязненно глянул на Вортона и продолжил: — И дело здесь не в репертуаре. Дело в их мировоззрении. Вы будете смеяться, но проблема в их взглядах на искусство. Эти дети говорят о себе так, будто они уже добились своего места в искусстве! Они рассуждают так, словно… ну, не знаю, в общем, как не должно рассуждать в этом возрасте. — А вы знаете, как должно в этом возрасте рассуждать? — спросил Вортон. — Я — не знаю, — высокомерно ответил Дункле. Он продолжал говорить со скрещенными на груди руками. — Я не детский психолог. Зато я точно знаю, что переделать этих детей очень трудно, потому что в них вложены неправильные взгляды на искусство. Каждый из них… слишком индивидуален. Все вместе они не хор, не единый коллектив, каждый стремится выделиться, если вы понимаете, о чем я говорю. Хор должен быть единым голосом, послушным руководителю. Никаких других мнений в хоре быть не должно. — Они что же, поют вразнобой? — обеспокоенно спросил бургомистр. 188
— Да нет, — раздраженно ответил Дункле. — Просто у них собственные взгляды на то, что они делают. Понимаете? Чтобы заставить их что-то спеть, нужно сначала убедить их, доказать значимость этого творческого акта. Их не убедишь сделать что-то для пользы города. Спеть в церкви на праздник, например, или на площади в День города. Он метнул в Вортона убийственный взгляд, потому что тот хмыкнул. Члены совета переглянулись. — Что же они хотят петь? — осторожно осведомился Штакенштайнер. — Да то же, что и раньше, — скривив губы, ответил Дункле. — Моцарт, Бах, разные малоизвестные композиторы эпохи барокко. — И что дурного, по-вашему, в этих композиторах? — осведомился Вортон. Дункле покосился в его сторону. — Ничего дурного, — проворчал он. — Просто, слушая их, быстро забываешь о своих корнях. Вортон подумал, что ослышался, и изумленно спросил: — Что? — Корни, герр Вортон! — напористо повторил Дункле. — Ваш хор стал слишком международным. А в детях необходимо развивать патриотические чувства. Поэтому я включил в репертуар немецкие народные песни. Вортон изумленно рассмеялся. — Не вижу ничего смешного, — поджав губы, сказал бургомистр. — Между прочим, это ваша вина, герр Вортон. Вы оставили нам неуправляемый хор. Вортон покачал головой: — Нет, господин бургомистр. Мальчики вполне управляемы, если я правильно понимаю то, что вы под этим разумеете. Просто они провели много времени в моем обществе. А мои взгляды на искусство известны. Повторюсь — их верность доказал мировой успех моего коллектива. И я счастлив, что мои мальчики развивают 189
эти взгляды. Скажите, господин Дункле, неужели вчера в соборе хор исполнял немецкие народные песни? Я был там и видел выходящую публику. Таких расстроенных лиц мне не доводилось видеть очень давно. Дункле густо покраснел и не ответил. Бургомистр поспешил ему на выручку: — Наследство герру Дункле, что и говорить, досталось непростое. А мы не торопимся. Главное — результат. — Результат уже заметен, — молвил Вортон. — Мой вам совет, господин Дункле — наберите себе другой хор. С этим вы ничего не добьетесь. Дункле уже открыл рот, чтобы возмущенно возразить, но в разговор вступил Опиц. — Давайте вернемся к обсуждаемому вопросу, — негромко произнес он, сверкая очками. — Герр Вортон, ответьте — если бы вам разрешили вернуться на место руководителя хора, вы нашли бы в себе смелость не повторить своих ошибок? — Не понимаю вас, господин Опиц, — ответил Вортон, — Смелость, герр Вортон, — терпеливо повторил Опиц. — Я говорил про смелость не повторять… — Я знаю, что такое смелость, господин Опиц. Но я не понимаю, в чем мои ошибки. Опиц с сожалением покачал головой: — Вот как. Мы тут уже час рассказываем вам, в чем заключаются ваши ошибки, а вы всё отказываетесь понять — и принять их. — Да-да, — печально подхватил бургомистр. — Совет, конечно, еще посовещается, и, разумеется, вам будет выслано письменное решение… но если откровенно, герр Вортон… не думаю, что в сложившейся ситуации вам стоит рассчитывать на возобновление договора. Повисло молчание. Вортон смотрел на людей за столом. Бургомистр с кислым видом перебирал бумаги, Опиц огорченно качал головой, директор театров блуждал взглядом по картинам, Дункле, упершись подбород- 190
ком в грудь, рассматривал свои внушительные колени. И когда бургомистр собрался продолжать, Вортон оборвал его: — Господа, мне кажется, вам с самого начала было все понятно. Разумеется, я буду с нетерпением дожидаться вашего письменного вердикта. Однако устное решение было мной только что услышано, и у меня нет резонов надеяться, что вы пойдете мне навстречу и выполните мою просьбу. — Он сделал паузу и с нажимом произнес: — Сегодня я покину Регенсбург. Но перед этим я наберу новый хор. Ваш город богат музыкальными талантами, и новых певцов я сумею найти теперь же, до своего отъезда. И когда это произойдет, вы об этом услышите. Он развернулся и твердыми шагами, громовым эхом отдающимися в огромном зале, вышел. На миг у него возникло искушение оглянуться и посмотреть, какое впечатление произвели его слова на членов совета. Но он подавил это желание. Слишком важное дело ждало свершения, надо было беречь силы. У дверей его встретили стражники. Видимо, к ним еще не поступил четкий приказ относительно его персоны, поэтому они просто пошли рядом с Вортоном — двое сзади, двое спереди. Спустились по лестнице. У выхода те, что были впереди, заслонили собой дверь, и Вортону пришлось остановиться. Один из охранников долго кому-то звонил, напрасно дожидался ответа — но не дождался, медленно опустил трубку на рычаг и кинул на Вортона полный тоски взгляд. И Вортон, поняв, что свободен, двинулся вперед, обошел растерянных стражей порядка и вышел из ратуши. На улице стояла белесая непроницаемая мгла. Не видно было даже земли под ногами. Однако Вортоном владела странная уверенность — он чувствовал, что эта тусклая пелена ему не преграда. Будто какое-то внутреннее око открылось в нем, теперь он ясно видел ловушки предательски узких улиц, тупики — и успевал обогнуть 191
их. Ноги сами несли его знакомым маршрутом — на Бургмюллер-плац. Лишь однажды на мгновение он остановился, будто споткнувшись. Это подкралось сомнение, на миг покинула уверенность в собственных силах. Но он тряхнул головой и отогнал мимолетную слабость. Ярость переполняла его, ярость и любовь. И, выходя на Бургмюллерплац, он знал, что ему делать. Каменные певцы были скрыты туманом, как и всё вокруг, но Вортон быстро отыскал их. Четыре уродливые человекоподобные фигуры, покрытые пластами окаменевшего от времени голубиного помета, торчали перед ним. Вортон смотрел на них, оглаживая глазами каждый изгиб, каждый выступ. Колоссальная сила таится в неисполнившемся желании. И поистине гигантской силой может обладать пение. Оно обрушивает многовековые башни и возвращает из мертвых. Какую же чудовищную силу может иметь тогда неутоленная жажда пения! Нужно только освободить эту силу, разбудить ее. И Вортон, приблизившись к ближайшей статуе, ударил ее коротким резким словом: — Пой! Сначала ничего не произошло — статуя как стояла, так и осталась стоять. Но потом она со скрежетом шевельнулась, повела каменными руками, медленно раскачавшись, оторвала ступни от мостовой и отошла в сторону. Здесь она снова, будто в раздумье, застыла. Казалось, ей нужно сначала свыкнуться со своим новым состоянием, прежде чем выполнить приказ Вортона. Сейчас она уже выглядела по-другому: вырисовалось лицо с почти человеческими чертами, на теле появились контуры одежды. Постояв с минуту, статуя повернулась и рывками приблизилась к своим окаменевшим братьям. Тут она издала странный и страшный звук — как будто камнедробилка прочистила глотку. Это было похоже скорее на зов, чем на начало песни, и Вортон понял, что статуя приглашает петь остальных, хочет, чтобы они спели хором. Ему было 192
и жутко смотреть на это пробуждение камня, и радостно. Ожившая статуя неловко прикоснулась короткопалой лапой к каменному плечу одного из своих братьев и беспомощно поворотилась к Вортону. Он понял, набрал в грудь воздуху и приказал уже громче, обращаясь ко всем троим: — Пойте! Будто двести лет они только и дожидались этого приказа — рывками задергались, подняли руки, пытаясь счистить с себя налипший за десятилетия птичий помет. Их каменные глаза осматривали соседей, их губы двигались, но ни единого звука пока не доносилось из глоток. Вортон ждал. Статуи, точно исполняя какой-то ритуал, сначала разошлись далеко в стороны, так что Вортон перестал различать их в тумане, а потом, уже быстрее, оставляя за собой дорожки из сухого белесого помета, сора, пыли, снова сошлись. Метаморфоза произошла уже со всеми ними — это были уже не каменные безликие уродцы, — нет, они на глазах приобретали человеческие черты, их каменные глаза ожили и задвигались в глазницах, в открывающихся и закрывающихся ртах были видны зубы и шевелящийся язык. Вортону на миг почудилось, что они собрались водить хоровод. Но они внезапно, будто вспомнив о приказе, выстроились в ряд, открыли рты и запели. Никогда, ни разу за свою долгую жизнь не слышал Вортон таких чудовищных звуков. Статуи пели самозабвенно, закрыв глаза, и даже туман не мог спасти обывателей от этого ужасающего рева — слышно было, как раскрываются окна и перекликаются удивленные жители. Вортон удовлетворенно вслушивался. Эти кошмарные звуки были музыкой для его ушей. Наконец, когда булыжные голоса сделались непереносимы, он хлопнул в ладоши и крикнул: — Хватит! Не сразу, по очереди, они замолкли. Слышно было, как они переминаются с одной каменной ноги на дру- 193
гую в ожидании нового его приказа. И тогда Вортон скомандовал: — За мной! Сейчас он шел по городу так, словно никакого тумана не было и в помине. Уверенно и легко он сворачивал на нужных углах — а за ним, громыхая и гулко топая, двигалось четыре статуи. Немногочисленные встречные реагировали на них по-разному: одна женщина быстро и бесшумно свалилась без чувств, водитель спортивного автомобиля нырнул в уличку, движение по которой было запрещено, а двое стражников фестиваля, патрулировавшие улицу, мгновенно растворились в густом тумане. Вортон вел каменных певцов к собору. Статуи шагали медленно, но Вортон их не поторапливал — чего доброго, еще рассыплются. Величаво выплыл из тумана силуэт собора, и вот уже они вышли из узкой улицы к его подножию. На брусчатке площади шаги статуй должны были звучать особенно звонко, но туман успешно гасил эти звуки, превращая их в глухое эхо чьей-то далекой поступи. Вортон подвел своих питомцев под одну из стен собора, ту, которую рассматривал давеча. Ему показалось, что в глазах горгулий, населяющих стену, мелькнуло нечто похожее на надежду. И опять мгновенное сомнение завладело им — стало страшно обмануть этих каменных зверюг, столько веков мечтавших запеть. Целую минуту или даже две боролся он с собой, подавляя безволие и неуверенность. А когда снова взглянул на стену, то понял — миг настал. И, воздев руки, Вортон закричал наверх, всем этим раскрывшим немые пасти обезьянам, кабанам, псам: — Пойте! Последовавшее за этим трудно было описать. Лишь каменные ангелы и пророки продолжали хранить молчание. Остальные статуи зашлись в немыслимом вопле. Они, конечно, всегда хотели петь, но, получив 194
такую возможность, петь не сумели. Звериное нутро взяло верх — обезьяны заверещали, грифоны заревели, кабаны захрюкали, псы зашлись истошным лаем, и над всем этим стоял заполошный визг Юдензау-свиноматки. А тут еще вступили каменные уличные певцы. Выстроившись кружком, они взвыли в четыре глотки, и собор ответил удвоенным несусветным воплем соскучившихся по ору страшилищ. Но Вортон властно воздел руки, и сотни каменных глаз скосились на него с высоты, кошмарный ор на стенах собора поутих. Псы принюхивались к нему, виляя хвостами, свиньи с готовностью повизгивали, будто в ожидании корма, грифоны хлопали крыльями. Тогда он, не оборачиваясь, махнул своим четверым, и те заревели нечто похожее на мотив «Тихой ночи» так, что у него заболели уши. В другой раз он остановил бы их, но сейчас Вортон довольно ухмыльнулся — и дал знак собору. Каменные горгульи споро подчинились его воле и на свой лад зарычали, заревели, заблекотали «Тихую ночь». А Вортон самозабвенно дирижировал, и по взмаху его рук новые и новые раскаты воплей срывались со стен собора, разбиваясь о стены окрестных домов. Вот тогда в ратуше и услыхали, что Вортон набрал новый хор. Им владело неожиданно радостное чувство. Вот чего, оказывается, он желал — высвободить замурованный звук, услышать, какова на слух песня измученной немотой горгульи. Вортон начал понимать их язык — язык каменных тварей, жуткими пугалами водруженных на стены собора. Они пели песню гнева — иной они не знали. В воздухе перед Вортоном словно повисли сотни едва видимых туманных нитей, и каждая была голосом. Он вытянул руки вперед сколько возможно, накрутил на них множество этих скользких волглых нитей, разом дернул — и собор затрясся в пароксизме нечеловеческого визга. Горгульи вдохновенно орали, закрыв гла- 195
за и разинув пасти. Когда вопль немного утих, Вортон прислушался. До него донесся ответный вой, но то вопили аварийные сирены. От взбесившегося собора бежали прочь посетители фестиваля, местные жители в панике покидали дома. Своим вновь обретенным внутренним зрением Вортон видел, как по городу бестолково носятся полицейские машины и кареты «скорой помощи». И всюду бежали, спотыкались люди, спасаясь от звуковой напасти. Но он не видел своих детей. Тогда он набрал в воздухе еще больше нитей, зажав по толстому пучку в каждой руке, дернул изо всех сил — и каменные глотки издали второй, еще более сильный и продолжительный вопль, от которого обвалились крыши некоторых домов по краям площади. Вот вопль утих, и только на одной галерее, забывшись, продолжала гулко брехать каменная собака. Но вот замолчала и она — и явственно стали слышны слитные автомобильные гудки, отдаленный вой сирен, гул вертолетов. Улицы были забиты автомобилями, в которых спасались, уезжали напуганные жители. Но среди них не было его детей. Вортон ощутил, как на него наваливается усталость. Но уставать было еще рано. Он пока ничего не добился. Город не сдавался и не желал отдавать детей. Он взглянул на стены собора. С них глядели на него, скалясь, тысячи оживших каменных рыл — принюхивались, повизгивали, подвывали. Они ждали его сигнала. Они признали его дирижерский авторитет — или нет, скорее они признали его вожаком стаи. В одной из ниш он внезапно увидел четверых певцов — было непостижимо, каким образом и когда они сумели забраться по фасаду. Их безобразные, пегие от голубиного помета рожи довольно ухмылялись, глядя на него сверху. Он невольно улыбнулся им в ответ. В таком хоре этим мастерам, конечно, самое место. 196
Томящее отчаянное чувство наполнило его, и он воздел сжатые кулаки. Пусть споют. Хватит бессмысленных воплей! Хор вы или не хор? Так пойте же! Пойте!!! И они запели. Он не знал, что им захочется исполнить. Они грянули «Оду радости». Вортон засмеялся. Он хохотал и не мог остановиться. Это было самое кошмарное исполнение, которое ему только доводилось слышать, но монстры прекрасно знали слова и пели с великим удовольствием. Вортон чувствовал, что силы его на исходе. В ушах звенело, он почти оглох и был на грани потери сознания, как после контузии. Он находился в самом центре кошмарного звукового вихря — запредельный адский визг наполнял воздух, и даже туман, казалось, разредился и поплыл клочьями под этим неземным напором. В этом визге невозможно было думать, двигаться, жить — весь мир превратился в один бесконечно длящийся, невообразимый по громкости вопль. И когда каменные монстры на секунду запнулись, этого благодатного мгновения хватило Вортону, чтобы ясно осознать, что скоро он не выдержит. Он успел оглядеться и увидеть сквозь туман обезлюдевший город — опустевшие улицы, покинутые дома. Скоро и слаженно, как во время чрезвычайной ситуации, эвакуировали жителей и гостей городские власти. Но на улицах не было, не было его детей. Детей нигде не было. Внезапно чудовища умолкли, довольно поглядывая вниз, на своего властелина, готовясь по первому его приказу петь опять. Последовавшую тишину Вортон принял за глухоту и в отчаянии зажмурился. Но нечто заставило его встряхнуться и прислушаться. Прошло еще несколько минут, пока он привыкал к тишине и постепенно убеждался, что слух его не обманывает. Да, ошибки быть не могло — город капитулировал. И Вортон с облегчением приказал ожидающим горгульям: — Довольно! Хватит! 197
И он уже больше не смотрел на них, медленно застывающих в своих страдальческих позах, с раскрытыми пастями. Он всматривался в туман, и лицо его расплывалось в счастливой улыбке. До него доносился нарастающий звук — топот спешащих, бегущих, подпрыгивающих от нетерпения детских ног. 2012
Сорок дней Ниневии И сказал Господь киту, и он изверг Иону на сушу. Ион. 2:11 Уже почти год прошел, как Шепрату, чеканщик, перестал отличать правую руку от левой, но это не вызывало у него никакого беспокойства, а только одно удивление, отчего это он, человек вроде разумный и трезвый, перестал различать, где лево, где право, где запад с востоком, где север с югом, а все стало для него смешано в одно кучу, так что частенько становился он где-нибудь на перекрестке и застывал подолгу, гадая, как ему пройти туда-то и туда-то. И с ним на перекрестке стояло в раздумье множество других людей, гадая, как им пройти, куда они хотели, потому что они тоже почти как год утеряли всяческое понимание того, какая у них рука левая, а какая — правая. И с ними множество их жен, детей и домочадцев ровно так же перестали находить себя и предметы в пространстве и только крутились по улицам, ничего не находя, потому что население целого огромного города, все сто двадцать с лишним тысяч человек, стало внезапно, словно дети малые, лишено способности отличать левую руку от правой, а правую — от левой и целыми днями только и занималось тем, что спрашивало друг друга, как им пройти туда-то и туда-то. Скажем, идет Шаррукин, гончар, по улице и видит: сосед Адом сидит под глиняным забором и плачет. Что 199
плачешь ты? — спрашивает его Шаррукин. И Адом в ответ: шел он на базар, про который рассказали ему, что он всего в двухстах шагах — нужно только повернуть один раз у лавки торговца сурьмой, второй раз — там, где стоит древняя статуя, и вот ты уже на базаре, а там покупай что знаешь, никто тебя ни о чем не спросит. Сделал Адом, как сказали, а никакого базара не нашел. И вот сидит плачет, и никто ему не может помочь, потому что никто не знает, где базар, а тот человек, который показал Адому, где базар, пропал, потерялся в пространстве, и никто уже не сможет сказать, как этого человека найти. Базар, говорит Шаррукин с печалью. Когда-то и я знал, где он. Но давно прошли те времена, и теперь, когда мне нужно пройти на базар, я просто иду куда придется и случается, что нахожу базар. Правда, бывает, что для этого мне приходится обойти весь город, и где-то под вечер, когда лиловый сумрак опускается на дома и деревья, я выхожу на освещенное факелами место и узнаю в нем базар — притихший вечерний базар, неузнаваемый и пустынный, на котором только и удается что добыть горсть фиников и несвежую курицу. Вот и сейчас я иду на поиски базара — хочешь ли ты пойти со мной, Адом? И Адом, ободренный, встает на ноги, и вместе они бредут на поиски базара, и по пути к ним прибивается куча других людей, тоже ищущих базар, и так вереницей они переходят с одной улицы на другую, держась друг за друга, будто слепые, и всех встречных спрашивают с надеждой: не знаешь ли, добрый человек, где базар? Может, он в конце той улицы? А может, ближе? Так и Шепрату, чеканщик, бродил по городу часами, стремясь попасть в какое-то место, и выходил то на главную площадь, к храму Иштар, то к крепостной стене, то к роднику. И когда оказывался он у храма Иштар, никогда не приходило ему в голову вознести молитву великой богине и попросить ее избавить город и его самого от этой напасти, потому что искал он совсем дру- 200
гое и слишком был этими поисками поглощен. А когда наконец собирался он посетить храм Иштар, то выходил к базару, и тут уже ничего не оставалось, как хватать все, что попадалось под руку, потому что другой возможности попасть на базар могло и не случиться. Хорошо хоть дорога домой каким-то непостижимым образом была всегда известна ниневитянам — видно, затем, чтобы каждый новый день начинали они с того, что закрепляли в пространстве свой дом как центр мира и уже от него отсчитывали бесконечные свои шаги на поиски того, что было им необходимо. Но то базар — а что было делать Шепрату в мастерской? Нужно ему взять молоток да зубило, а он и не знает, какой рукой взять одно, а какой — другое. Берет зубило левой, а думает, что правой, и бьет по молотку, а потом еще удивляется, почему не выходит узор. Сердится, кричит, ругается на молоток, а потом — на жену, детей начинает гонять по дому, отлично понимая, что не их это вина. А чья — не знает. Зато старый Тикульти знал, по какой причине несчастье пало на Ниневию. Это было наказание богов — ведь только они могли затмить людям разум, чтобы глаза у тех скосились и перепутали стороны тела. Но сделали это не боги Ниневии или Ашшура или другого города под началом могучего царя Салманасара — нет, в других пределах, находящихся под властью чужих богов, нужно искать исток этого проклятия. В чем-то мы прогневили далеких богов, говорил старый Тикульти, сидя в тени глиняного забора. Он был незряч, и зубов у него не было, но видел он далеко и слова произносил ясно. Или бога, добавлял он. Одного бога, но этого одного хватило, чтобы целый город забыл, с какой стороны у человека находится сердце. Никто не слушал Тикульти, один чеканщик Шепрату, да и то потому, что Тикульти вечно попадался ему на пути. Идет Шепрату вдоль городской стены — и натыкается на Тикульти, который начинает рассказывать ему 201
о чужих богах. Или выходит Шепрату на главную городскую площадь — а Тикульти, оказывается, уже добрался сюда прежде него и расстелил свою циновку в глубокой и прохладной тени от храмовой стены. Ты слышишь, говорил он, смеясь и тыча в Шепрату коричневым пальцем. Ты меня слышишь. А ведь никто больше не слышит меня. Знаешь ли ты, где базар? — спрашивал у него Шепрату с надеждой, но Тикульти только отмахивался. На базар он не ходил, а кормился подаянием да тем, что падало с деревьев, чьи усеянные плодами ветви перевешивались на улицу. В то время появился в городе странный человек с голосом громким и резким, как у верблюда. Явился он со стороны моря, и пахло от него морем — смолой, солью и рыбой, как от финикиянина. И выглядел он так, как будто был мокр много дней, а потом обсох, но остался облеплен плетями водорослей и чешуей рыб. Шепрату первым заметил его, потому что случился возле городских ворот как раз, когда тот человек вошел и завел разговор с городской стражей, спрашивая дорогу на главную площадь. А городская стража пришла в недоумение и не нашлась что сказать, хотя до того всегда находила что сказать, а бывало — и сделать, так что мало у кого хватало духу задавать вопросы или даже вообще заговаривать с городской стражей. А тот человек не убоялся, не замешкался, а просто подошел и спросил громким голосом: где тут у вас городская площадь? А стража как-то сробела и так, переглядываясь: это самое, вон там, кажется? Или постой, туда надо идти! А тот человек: точно туда? А стража: так это вроде как оно получается туда, если не вон туда. А тот человек: да вы, что ли, право от лева не можете отличить? А стража: эй-эй, ты тут не очень-то это самое, кто сказал, что не можем, очень даже можем! А человек: да вижу, как можете, на простой вопрос ответа не знаете. Ну ладно, вот пойду и сам найду! И пошел — а на том месте, где стоял, только кучка сухой рыбьей чешуи осталась. 202
А Шепрату повлекся за ним — просто потому, что любопытствовал, как захожий человек может найти площадь в городе, где никто не может объяснить, как ее отыскать. Поначалу он надеялся увидеть, как тот начнет блуждать по разным закоулкам, и тыкаться в тупики, и возвращаться, и закатываться в другие тупики, которыми были полны улицы Ниневии, и снова возвращаться, и постепенно выходить из себя, и честить город и местных богов хриплым шепотом. Но человек шагал вперед размеренно и широко, и уверенно сворачивал, и отстранял своей палкой с пути всяких попрошаек, которые лезли к нему за подаянием, и ни разу не спросил дорогу, и вышел прямиком на городскую площадь — и вслед за ним там же оказался Шепрату, изумленный и немного напуганный. Он уже не знал, чего можно ожидать от необычно осведомленного чужеземца, и только пялился на него распахнутыми от удивления глазами. А чужеземец так же размеренно и спокойно зашагал к царскому дворцу, и за ним тянулся горький запах моря и след из сухих чешуек, а когда дошел, то остановился, осмотрелся по сторонам и закричал невозможным голосом: слушайте, жители Ниневии! Слушайте слово Господне! И пространство вокруг него моментально наполнилось людьми, словно они все вмиг прозрели, и научились различать стороны света, и прибежали к нему отовсюду, словно к центру земли, чтобы послушать, что он им скажет своим невозможным голосом. А он откашлялся и продолжил: так мне повелел Господь Израиля, Господь всемилостивый и долготерпеливый — встань и иди в Ниневию, город великий, и говори его жителям: вот, злодеяния их дошли до Меня. Так повелел мне Господь: проповедуй в Ниневии и скажи — минет сорок дней, и будет Ниневия разрушена за грехи ее! Словно звонкий камнепад, падали его слова на столпившихся вокруг него, и вздох поднялся среди них. Начали спрашивать его: что делать нам? Как спастись? 203
Но человек их не слушал и продолжал говорить, и невозможный его голос, громкий, как сигнальная труба, разносился вокруг, возглашая: конец Ниневии, городу великому. Вот конец настанет через сорок дней, и никто не спасется. Так говорит Господь Бог Израиля: сорок дней еще, а потом — конец. А в паузах, когда человек переводил дыхание, доносился от стены тихий смех старого Тикульти — ага, теперь и вы услышали. Поняли теперь, какой бог на вас разозлился? Бог Израиля, вот какой! А вы небось и не слыхали о такой стране. Невежество — бич наших времен! С того дня начал ходить человек по Ниневии, меряя шагами каждую улицу, каждый закоулок и оставляя за собой след из сухой чешуи. И вскоре этой чешуей стали покрыты все улицы Ниневии, все ее площади, ибо обошел человек Ниневию за три дня, и не осталось ни одного уголка в ее стенах, хотя бы самого потаенного и укрытого от глаз людских, где бы ни лежала сухая рыбья чешуя. А за ним толпами ходили ниневитяне, и следили за каждым его движением, и ловили каждое его слово, и плакали в один голос, потому что поверили, что это — пророк. И многие оделись во вретища сразу, и те, что были недоверчивее, — попозже, но все в конце концов оделись во вретища, весь город от мала до велика, и перестали есть мясо животных, объявив голодный пост в надежде, что грехи их простятся. А на исходе третьего дня открылись ворота дворца, и на площадь вышел сам царь Салманасар. Он тоже был одет во вретище и был окружен одетыми во вретища придворными, и все они сели в пепел и стали слезно каяться и молить грозного Бога Израиля изменить решение и пощадить город. И Шепрату тоже зашелся в плаче, потому что увидел, что самое бедное вретище самого младшего придворного выглядит как его, Шепрату, праздничная одежда. 204
И тогда старый Тикульти обратился к человеку с моря и сказал: что же твой бог, пророк? Вот уже и царь вышел на площадь и простерся в прахе и пепле, и народ весь рыдает, и даже скот больше не пасется на зеленой траве, а трясется от страха. Пощадит ли нас твой бог, отвратит ли пылающий гнев свой? Но человек с моря ничего не ответил, потому что был занят. Он уже больше не кричал и не возглашал, а расхаживал по городу, и останавливался на углах, и осматривался, и хмыкал, и посмеивался. Ишь зданий понастроили, бормотал он себе под нос. Небось думали, что на века? А вот изведаете гнев Господень и узнаете, что не на века совсем. Вон какой храм стоит — весь крепкий, стены из толстенных плит, колонны из твердого камня — а дунет Господь, и станет храм этот пылью. И так он ходил всюду, случайно наступая на кающихся, которые лежали во прахе. Вон какая стена, бормотал он с усмешкой. Небось думали, не рухнет? Рухнет как миленькая! Уж мы-то с Господом позаботимся. И так истекли все сорок дней, отпущенных городу, — а на исходе сорокового пошел человек прочь из Ниневии, и выбрался за городскую стену, и добрался до близлежащего холма, и сел там с удобством, укрывшись от солнца ветвями, чтобы наблюдать, как Господень гнев будет палить город. И весь город замер в горестном ожидании, и больше никто не заходился в плаче, потому что плакать было поздно. Но солнце закатилось и наутро взошло — а город лежал цел и невредим, разве ночью испустило дух положенное количество старых и больных да на западной окраине завалился от ветхости чей-то сарай. Шепрату открыл глаза и понял, что дом его стоит, а вместе с домом стоит в неприкосновенности и весь город. Это обрадовало Шепрату, но он вспомнил о пророке и задумался. Был ли тот не прав, предрекая гибель городу, или многодневный покаянный пост сумел отвратить беду? Сам не зная, каким образом, он выбрался за город 205
и побежал туда, где сидел пророк. Его слегка удивило, что он так быстро нашел дорогу, но он не стал об этом думать, а продолжил путь и вскоре оказался у холма. Он очутился у холма и увидел, что старый Тикульти опередил его и на этот раз, потому что уже сидел рядом с пророком, поддерживая его голову своими коричневыми руками. А пророк был не похож сам на себя — он изнемог, и лишился сил, и потерял свою уверенность, и был весь в слезах. Старый Тикульти поил его водой из бутылки и приговаривал: да, да, очень хорошее было дерево, очень тенистое дерево, очень его жалко. Не плачь, а лучше еще попей. И человек сосал воду ну точно как младенец, только что не гулил и не чмокал. Напоив пророка, старый Тикульти сказал: а теперь тебе нужно уходить, божий человек, потому что дело свое ты сделал, целый город спас от кары небесной. А человек капризно: я не хоте-ел. Я хотел, чтобы его испепелили! А Тикульти: ну-ну, мало ли что ты там хотел. А человек: не хочу никуда идти — хочу умере-еть! И тогда старый Тикульти сказал: ишь ты, умереть. Тебе вон дерева жалко и себя жалко, — а представь целый город, полный заблудших, и кривых, и слепых. Неужто ты бы испепелил их просто за то, что они такие? И человек просто смотрел на него снизу вверх и ничего не говорил. Вот то-то, сказал Тикульти. А теперь вставай и иди вон туда — покажи ему, Шепрату, где начинается дорога на Таршиш. И Шепрату показал, а человек ему: не вижу. Сказал Шепрату: как не видишь — вон же она! А человек беспомощно: не могу определить, куда идти. Тогда взял его Тикульти за руку и повел, нащупывая дорогу своим посохом, а Шепрату стоял и смотрел им вслед. Отсюда, с холма, было ясно видно, где дорога в Таршиш. Вон она, прямо — левее как раз виноградники, а справа лежит Ниневия, град великий. Виноградники, значит, левее, а Ниневия справа. 206
Шепрату поднял руку, и с изумлением оглядел ее, и нашел, что она — правая. Поднял другую руку — глядь, а она левая. Солнце взошло, и встало над его головой, и осветило город, и Ниневия стала видна вся как на ладони. Нельзя было медлить. Со всех ног бросился Шепрату к городским воротам. Наверняка все сто двадцать тысяч обитателей города уже разобрались, где у них какая рука, и огляделись, и всё поняли. Теперь они знали, как найти базар. Надо было успеть туда прежде них, пока всё не расхватали. 2018
Лишко Стаханов Ткацкая фабрика была старая, сложенная из потемневшего красного кирпича, с маленькими запыленными окнами. Никто их никогда не мыл, поэтому в цехах под низкими потолками тускло светились электрические лампочки — для облегчения труда ткачих. Их на фабрике работало ровно восемьдесят человек. Была среди них и Ангелина. Миловидная, совсем юная, она воспитывалась в детском доме и своих родителей не знала. Говорила тихо и тем разительно отличалась от других работниц, шумных и наглых. «Одинокая», — насмешливо говорили про нее и не любили. Подруг у нее не было, даже в общежитии. И лишь толстая повариха Кириллина жалела ее. «Бедная, — говорила она другим работницам. — У ней мамки с папкой нету». В цехах было шумно. Там работали станки марки «Нортроп». Пушистая пыль стояла в воздухе, скапливалась большими рыхлыми комьями в проходах и под станками. От этой пыли чихали ткачихи, привычно кашляли мастера. Сначала Ангелина обслуживала комплект из 16 станков. Работала она споро, жалоб на нее не было. Через два года доверили ей уже 52 станка — «большой комплект», потому что она сумела доказать свою ответственность, других таких ответственных работников на фабрике было еще поискать. А в перерывах Ангелина мечтала — об улучшении жилищных условий и чтобы замуж вый- 208
ти за доброго да красивого, вообще о том, о чем всегда мечтают молодые ткачихи. На собраниях трудового коллектива она помалкивала, но слушала внимательно — что говорит директор фабрики Буклеев, с чем выступают другие представители руководства. К ним у Ангелины было отношение разное — например, товарищ Буклеев ей нравился прямотой и суровостью. Он напоминал ей директора детдома, товарища Трошина — тот тоже был прямой, немногословный и справедливый. А вот начальника ткацкого производства Штырова она не любила — тот был человек недобрый, придирчивый. Но больше всех невзлюбила Ангелина одного из мастеров ткацкого цеха, Витьку Бунцова. За постоянную ухмылку, за вертлявость, за вечные шутки-прибаутки не любила она Витьку всей своей строгой девичьей душой. И Витька это чувствовал — и еще больше лип к Ангелине, и подсмеивался, и появлялся из-за угла именно тогда, когда совсем не хотелось его видеть. Она ему, видимо, нравилась, крепко приглянулась, и отставать от нее он не желал. А поскольку служебное положение позволяло, вился Витька Бунцов около Ангелины постоянно. И особенно мерзко было видеть, как работницы постарше перемигиваются и ухмыляются Витькиным шуточкам, словно состоят с ним в сговоре. Осенью фабрику поразила новость о рекорде ткачих Виноградовых. Обслужить 70 ткацких станков — о таком тут даже и не думали. Но, посовещавшись несколько дней, руководство решило включиться в соревнование. В Вичуге могут — а чем мы хуже? Несколько недель шло переоборудование одного из цехов, где устанавливались сразу 100 станков. А одновременно решали, кого поставить на эти станки. Решить было непросто: работник должен был быть опытным, ответственным. И молодым, крепким — ведь обслуживать целых 100 станков в смену нелегко, одной волей здесь не справишься, здоровье нужно. 209
Решали долго. Уже и цех расширили, и станки установили — а по кандидатуре никак не могли сойтись. Тут-то и подвернулся на одном из производственных совещаний Витька Бунцов. — Я думаю, товарищи, Ангелину Пояркову надо на это дело бросить, — предложил он без обиняков. — Кандидатура по всем статьям подходящая — молодая, упорная, по цеху чуть ли не вприсядку носится. Другие руководящие товарищи переглянулись. Не понравилась им ни кандидатура молодой ткачихи, ни Витькина дурацкая ухмылка, словно он разыграть всех решил. И только начальник производства Штыров задумчиво произнес: — Стоило бы подумать над этим предложением, товарищи. И тогда директор фабрики, товарищ Буклеев, неожиданно согласился: — А ведь верно Виктор предлагает, — и просветлел лицом. После чего и другие руководящие товарищи разом закивали и единогласно поддержали кандидатуру Ангелины. И больше всех старался начальник производства Штыров. Когда ее вызвали к руководству и объявили о возложенной на нее задаче, она оторопела. — Чего обмякла-то? — спросили ее требовательно. — Не обмякла я, — тряхнула она головой. — Просто… — Что просто? — Можно мне подумать? — Иди думай, — разрешили ей. — Но только до завтрашнего утра. Выйдя из директорского кабинета, Ангелина пошла по коридору. Ноги не несли ее, но она упрямо переставляла их, непослушных. «Не обмякла я! — повторяла она себе. — Не обмякла!» Вместо своего отправилась она в соседний цех, который перед этим расширили, — осмотреться и прики- 210
нуть. Ровно сто новеньких станков стояли в цеху, сверкая чистотой. Она оглядела эти ряды станков. Их было много — в два раза больше станков в ее «большом комплекте», в два раза больше того числа, которое она уже привычно могла обслужить. И ведь не откажешься, иначе потеряешь доверие. Ноги Ангелинины совсем ослабли, опустилась она на скамью и заплакала от страха и бессилия. Рядом послышался шорох. Она подняла лицо из мокрых ладоней и увидела человечка в запачканной черной пылью робе. На голове кепочка, сам чумазенький, горбатенький, страшненький, но веселый — рот до ушей. Никогда в жизни Ангелина его не видела. Как он проник на фабрику? — Вы кто? — спросила она строго, и слезы мигом высохли на ее щеках. — Что делаете здесь, в цеху? — Чего плачешь-то, девка? — спросил ее в свою очередь мужичок и подмигнул. — Али милок бросил? Ангелина нахмурилась. — А ну, пропуск покажи! — приказала она, делая шаг к нему. Человечек только ухмыльнулся. — А я знаю, чего ты ревешь, — хихикнул он. — Сто станков не можешь одолеть, вот что! — Не твое дело! — вдруг рассердившись, крикнула Ангелина. — А вот и мое, — сказал мужичок и перестал ухмыляться. Сделав шажок, он вдруг оказался совсем рядом и снизу вверх заглянул Ангелине в глаза. — Я могу помочь тебе, Ангелина, — почти шепотом произнес он и прищурился. — Только скажи. — Помочь? — растерялась она. — Как… помочь? — А вот так, — спокойно ответил мужичок. — Обслужу эти сто станков за тебя. А если нужно, и двести станков обслужу, и даже триста. Да столько станков нельзя в одном цеху установить, сколько я обслужить могу. 211
— Хвалишься! — презрительно бросила Ангелина. — А вот и нет, — сказал человек и склонил голову в кепочке набок. — Ну? — Что — ну? — растерялась она. — Помочь тебе? Только скажи. Тут Ангелина что-то заподозрила. — Помочь! — протянула она, и лицо ее вспыхнуло. — Знаю, чего тебе надобно! Проваливай давай! У! И она замахнулась на него. Но мужичок только поцокал языком. — Эва, дура какая! — произнес он вполголоса. — Я как с человеком с ней… Она опустила руку, обескураженная такой странной реакцией. — А чего тебе тогда? — Это другой разговор, — произнес мужичок довольно. — Смотри же, Ангелина. Я поставлю за тебя абсолютный рекорд по обслуживанию ткацких станков «Нортроп». Три дня буду беспрерывно ткать. А ты каждый вечер будешь угадывать, как меня зовут и где я живу. Угадаешь — вся страна тебя примет, сам товарищ Сталин отметит. Не угадаешь — горбатиться тебе на фабрике весь свой век. Ангелина долго смотрела на него. — А не соврешь? — Ха! — только и сказал человечек, а лицо у него сделалось обиженное-преобиженное. Тогда Ангелина решилась. — Ладно, — произнесла она. — Делать мне все равно нечего. — Вот и уговор, — молвил человечек. — Завтра с утра начальству скажешь, что согласна, но пускай никто в цех не заходит. А потом сюда приходи. Молвил и пропал. Всю дорогу до общежития Ангелина была поглощена единственной мыслью — сможет ли странный человечек обслужить сто станков. Ведь он такой маленький. 212
И только проснувшись, задумалась она о том, как его зовут — ведь сегодня ей в первый раз предстояло угадывать его имя. На часах была половина седьмого утра. Спохватившись, Ангелина побежала на фабрику. По уговору с черным человечком первым делом отправилась она к руководству. — Ну что, подумала? — спросили ее. — Подумала, — спокойно ответила она. — И что надумала? — Да чего там… согласная я. Могу сегодня же приступить. — Молодец, Ангелина, — похвалили ее. — Иди и приступай, раз можешь. — Только, — сказала Ангелина, — вы пока в цех не заходите. Я сама справлюсь. — Ишь ты, — удивилось руководство. — Сама справится! В одиночку-то? Только смотри, чтоб без браку! И Ангелина пошла в цех. Ровно сто новеньких станков стояли там, сверкая чистотой. Вдруг, откуда ни возьмись, вынырнул перед ней человечек. Улыбается, подмигивает: — Ну, Ангелина, приступим. Гляди да учись. И станки вдруг как один заработали, зашумели. А человечек принялся расхаживать между ними — внимательный, сосредоточенный. Покосился на Ангелину, прикрикнул: — Чего стоишь, давай сымай ткань с валиков! И Ангелина бросилась помогать, снимать наработанную ткань с товарных валиков, укладывать рулоны. За этим занятием и счет времени потеряла. Уже и обеденное время прошло, и вечер близко. Огляделась Ангелина — ох, это ж сколько ткани наработано! А станки всё стрекочут. Вдруг вырос перед ней человечек. Стоит, смотрит. — Ну! — потребовал он, капризно перекосив рот. — Говори, как меня зовут! Ангелина вгляделась в него. 213
— Витька! — произнесла она потрясенно. — Витька Бунцов! — Нет! — ответил человечек и вроде как огорчился. — Совсем не так. — Не Витька? — переспросила Ангелина. — А как же тогда? Может, Константин? Это имя само пришло ей на ум, — так звали товарища Трошина. — И не Константином, — ответил человечек, скривившись. — Пробуй в третий раз. Ангелина задумалась. Думая, она осматривала человечка — а он смирно стоял рядом и, затаив дыхание, ждал. — Иваном тебя зовут, — наконец решительно произнесла Ангелина. Человечек вздохнул и покачал головой. — Плохо, — сказал он грустно. — Очень плохо, Ангелина. Недогадливая ты. Но, может, ты сможешь угадать, где я живу? — В доме! — с ходу уверенно произнесла Ангелина. — Горячишься, — заметил человечек. — Торопишься. Ты подумай, поразмысли, а потом говори. В доме! Да я сроду в домах не жил! И он обиженно надулся. Ангелина вновь оглядела его. Действительно, и как она могла подумать? Грязный такой. И она предположила: — На заводе? — Нет, — отрезал человечек. — В бараке? — Холодно, все холодно, Ангелина. Не в ту сторону думаешь. Ладно, есть еще время. Но помни — сам товарищ Сталин отметит, вся страна примет. Думай, Ангелина! И пропал, будто сквозь землю провалился. Долго думать Ангелине не дали. В цех зашли люди и, увидев рулоны, бросились в дирекцию. Вскоре туда 214
же вызвали и Ангелину. В кабинете директора уже собрались главный инженер, начальник ткацкого производства, мастера участков. — Товарищ Буклеев! — с порога начала она. Но директор жестом остановил ее. Лицо у него было довольное. Он поднялся из-за стола — невысокий, но очень прямой и твердый, как военный, — и подошел к ней. — Я вижу, вы справились, товарищ Пояркова, — после паузы произнес он, схватил ее руку и крепко пожал. — Обслужено сто станков! Значит, можем, а, товарищи? — обернулся он к остальным. Те согласно загомонили, закивали. — Вот так-то, — сказал директор и вдруг подмигнул Ангелине. — Однако торопиться не станем. В трест сообщать не будем. Поработайте еще, товарищ Пояркова. Обвыкнитесь. Все-таки сто станков, не пятьдесят. Верно, товарищи? Снова раздался согласный гул. — Товарищ Буклеев! — вдруг произнесла Ангелина. — Я тут ни при чем… — Ни при чем? — перебил ее директор и повернулся к присутствующим. — Слышали, товарищи? Она тут ни при чем! — и он комедийно развел руками. Те дружно грохнули смехом. — Товарищ Пояркова! — повернулся директор к Ангелине, и лицо его стало серьезным. — Мы ценим вашу скромность, но и успехов своих занижать не следует. Идите работайте. Весь вечер она раздумывала, как зовут черного человечка. Еще днем, после неудачных своих попыток отгадать его имя и место проживания, она пришла к выводу, что он не может носить обычное прозвище. И жить в обычном доме тоже. Ведь он, видимо, что-то вроде домового или даже цехового — старые работницы рассказывали, что в царские времена такие обитали на каждой фабрике и к ним можно было обратиться за помощью, 215
если хозяева начинали лютовать. Но теперь времена другие, нынче ведь такие цеховые, верно, повывелись. А что, если нет? Жаль, некого было расспросить о том, как обращались с такими цеховичками раньше, загадывали ли те такие же загадки, как этот загадал Ангелине. И какое имя у него, если не обычное, не человеческое? С утра сеял холодный дождь, задувал острый ветерок, но Ангелина их не замечала. Она шла к фабрике мимо черных деревянных бараков и думала только о том, как звать мужичка да где он живет. В цеху было пусто и прибрано — станки вычищены, рулоны унесли. Не успела Ангелина оглядеться, а мужичок уже стоит перед ней, ухмыляется: — Пришла? — Пришла, — кивнула Ангелина. — И помогать, значит, будешь? — Отчего же не помочь? Помогу, — просто ответила Ангелина. Он весело кивнул, потянулся всем телом. — Иэх, маловато станков тут у тебя! Мне простор нужон. Вот бы двести поставить! — Хватит тебе, — строго оборвала она его. Он взглянул на нее искоса. — Хватит так хватит. Ну, примемся, что ли. И как по волшебству станки разом заработали, зашумели. Человечек принялся сновать меж ними, как и в прошлый раз, и перестал обращать на Ангелину внимание. И она тоже перестала его замечать, потому что рулоны накручивались быстро, и снимать их с валиков надо было споро. Так прошел второй день. К вечеру мужичок вырос перед ней — довольный, смеющийся, нисколько не уставший. — Принимай работу, Ангелина, — молвил он, счастливо поводя рукой вокруг. — Ух, хороши станки, сами ткут-стрекочут! 216
— Вижу, — сказала Ангелина и похвалила: — Молодец. Он хмыкнул. — Молодец-то молодец… но приспела пора имя мое отгадывать. Ну, как меня зовут? Ангелина решила испробовать те имена, которые пришли ей на ум. Их было ровно три — больше ничего не смогла она припомнить. — Дормидонт! — выпалила она и во все глаза уставилась на него. Улыбка сошла с его лица. — А я думал, ты за ночь догадаешься, — произнес он. — Нет, Ангелина, не так меня зовут. Совсем не так. — Ну, тогда Мартимьяном, — предположила она. Он только тихонько вздохнул. И Ангелина с некоторой гордостью назвала третье имя, которое ей вспомнилось: — Поликарп! — Нет, Ангелина. Очень холодно. Очень. Видно, не осознаешь ты, какое будущее тебя ждет, коли догадаешься. — Да я же стараюсь! — в сердцах крикнула она. — Стараться стараешься, да всё проминаешься, — произнес он сурово. — Ну, теперь давай угадывать, где я живу. Ангелина молчала. От стыда и злости на собственную тупость хотелось плакать. — Да что же ты, родненькая, — сострадательно произнес мужичок. — Ты поднапрягись. Это ведь несложно. Только взгляни на меня. И он повернулся перед ней на одной ножке. — На угольном складе? — несмело предположила Ангелина. — Во-во, — обрадовался мужичок. — Близко, очень близко. Ну, давай! Давай, хорошая! Давай, лапушка! — А где ж там жить? — удивилась Ангелина. — В кочегарке, что ли? 217
Мужичок зажмурился и заскрипел зубами. — Нет, нет! — выкрикнул он. Ангелина опять замолчала. — Ну! — подбодрил ее мужичок. — Это же так просто. Ангелина еще немного подумала, и потом ее осенило: — В печке! У мужичка подкосились ноги, и он с грохотом рухнул на пол. Придя в себя, он поднялся и долго, тщательно отряхивался. Поднялась угольная пыль. Ангелина в страхе смотрела на него. — Ты вот чего, Ангелина, — кончив отряхиваться, произнес мужичок. — Ты думай. Как выдастся свободная минутка, так сейчас начинай думать. Я тебе серьезно говорю. И человечек исчез, словно его и не было. Наработанной ткани было так много, что она еще долго снимала готовые рулоны и относила их на склад. Думать она пыталась, но никак не думалось. Голова была светлая и пустая. Так она и ходила по цеху от станка к станку — машинально, бездумно. К вечеру она спохватилась. «Господи, да я же ничего не надумала!» — вспыхнула мысль, и тотчас же Ангелиной завладел холодный страх. А что, если она ничего не надумает? Что, если обманет ожидания руководства и трудового коллектива? Вот тогда, словно почуяв ее неуверенность, и подкатил к ней Витька Бунцов. Встал у одного из станков и стал смотреть, как медленно и уныло передвигается по цеху Ангелина. Его она не замечала. Тогда он вполголоса позвал: — Эй, Пояркова! Она безучастно оглянулась. — Слушай, что скажу, — продолжал Витька. Только теперь она вгляделась в него и обнаружила, что он не ухмыляется, не подмигивает, а стоит серьезный и собранный. 218
— Чего тебе? — спросила она, и он впервые за долгое время уловил в ее словах интерес. — Прогуливался я тут давеча, — заговорил он. — Вижу — в леске костер горит. Любопытно мне стало, я и подошел. Смотрю, мужичок какой-то черный возле костра сидит, в котелке что-то варит, а сам тихонько так напевает. Мне не особенно слышно было, я только кусочек уловил. Поет так, значит: Я работы не бегу, Строить, шить и ткать могу, Землю рыть, сапог латать – Нужно только угадать, Как зовусь и где мой дом – Отгадаешь, но с трудом! Ангелина, не ленись! Посильнее напрягись! Звать меня Стаханов Лишко, В шахте у меня домишко. — Ох ты! — вырвалось у изумленной Ангелины. Бунцов подмигнул. — Знакомый какой-то? — Знакомый, — медленно кивнула Ангелина. И, не успел Витька ответить, поблагодарила: — Спасибо, Витя! Она отвернулась и не увидела, как Витька усмехнулся. Оставалось полчаса до конца рабочего дня. Эти полчаса Ангелина провела как во сне. Голова кружилась, хотелось смеяться, прыгать, танцевать. К себе в общежитие не шла Ангелина — летела. Ей хотелось поскорее лечь спать и, проснувшись назавтра, бежать на фабрику. Хотелось побыстрее увидеть смешного черного мужичка, посмотреть на то, как он встретит ее правильный ответ. Она даже немножко погадала, что он сделает, когда она скажет, как его зовут и где он живет. Зажмурится? Взвоет? Засмеется? Он, кажется, хочет, чтобы она ответила 219
правильно, так вот — она и ответит. Но она ему не скажет, откуда она узнала, а то, чего доброго, он заподозрит ее в обмане. А лучше она его немного помучает — пускай он уже разуверится, перестанет надеяться на ее догадливость, а она — раз! — и скажет ему, как его зовут да где его домишко. Она быстро поужинала и легла — и сразу уснула, будто ее просьбу о том, чтобы эта ночь пролетела побыстрее, удовлетворили где-то в высшей инстанции без лишних проволочек. И увидела себя Ангелина в Колонном зале Дома союзов. Она шла по проходу под нескончаемые овации. Улыбающиеся лица были вокруг, блеск орденов, вспышки фотоаппаратов. Это ей хлопали, ее приглашали на сцену. На сцене был Иосиф Виссарионович Сталин. Он стоял там и ждал ее, а она всё шла к нему и шла сквозь нескончаемый, гремящий овациями зал. И все четче становилась залитая огнями сцена и товарищ Сталин на ней. Вот Ангелина взошла на сцену. Аплодисменты не стихали, они превратились в бурю. В нескольких метрах от нее был товарищ Сталин — высокий, румяный, с большими черными усами, в белоснежном генеральском кителе. Преодолевая робость, она приблизилась к нему. Слезы счастья застилали глаза, она почти ничего не видела, только услышала знакомый голос: — Спасибо, товарищ Пояркова, за беззаветный труд и высокие достижения. Поздравляю с высшей наградой социалистического государства — орденом Ленина! И товарищ Сталин крепко пожал ей руку. Тогда в едином порыве весь зал поднялся и разразился такими овациями, от которых, казалось, рухнет высокий потолок. И эти овации предназначались ей, Ангелине Поярковой, простой работнице ткацкой фабрики, кавалеру ордена Ленина. 220
Орден был приколот к левой стороне груди. Она притронулась к нему, идя сквозь ликующий зал на свое место, — и отдернула руку. От ордена исходил холод, проникал в самое сердце, разливался по телу. Прозвенел будильник. Ангелина открыла глаза. На часах была ровно половина седьмого. Сон уже успел улетучиться, а слева, там, где сердце, все еще кололо ледяными иголками. Ангелина встряхнулась и побежала на фабрику. Мужичок уже ждал ее в цеху. — Здорово, Ангелина! — весело приветствовал он ее. — Ну что, помогать будешь? — Да ты ж без меня не управишься, — так же весело откликнулась она. Он глянул на нее, удивленный ее хорошим настроением, но станки уже работали, и он бросился к ним, забыв про удивление. В их стрекотании незаметно пролетел третий день. К вечеру мужичок вырос перед Ангелиной — глазки сверкают, кепочка сдвинута на затылок, сам приплясывает от нетерпения. — Что, наткал? — спросила Ангелина, еле сдерживая смех от охватившего ее предвкушения. — Сама видишь, — с некоторой заносчивостью ответил он. — А ты? Надумала? — Надумала, — спокойно ответила она. Он подпрыгнул. — Ну, давай же! Давай отгадывай! Как меня зовут? Она немного помедлила, с удовольствием наблюдая, как он корчится от нетерпения. — Крышка тебя зовут, — отчеканила она. В ужасе он застонал, закрыв руками черное личико. — Нет! Нет! Не так! — Не так? — делано удивилась Ангелина. Он с подозрением уставился на нее. — Ты что, Ангелина? — произнес увещевающе. — Ты что, не понимаешь… 221
— Всё я понимаю, — перебила она. — Ну, давай в другой раз, что ли. И она снова принялась тянуть с ответом, глядя, как он заламывает руки, постанывает от невыносимой муки ожидания. — Звать тебя… — Ну! Что же ты тянешь, Ангелина! — закричал он, не выдержав. — Пустышка! Он застыл с отпавшей челюстью. Придя в себя, произнес тихо: — Ангелина, Ангелина! Что ты делаешь, Ангелина? — А что я делаю? — отозвалась она. — Отгадываю. — Нет, нет! — замотал он головой. — Ты в игры играешь. Не надо, Ангелина! — Давай-ка в третий раз, — предложила она и задорно подмигнула. Он не ответил, только обреченно посмотрел на нее. — Звать тебя… Он затаил дыхание. — Я знаю, как звать тебя, — громко произнесла она на весь цех, и эхо загудело под потолком. — Звать тебя Лишко Стаханов, а живешь ты… в могиле?.. Он жалобно вскрикнул. — …в кабаке?.. Он закрыл лицо руками. — В шахте! — провозгласила она. При этих словах черный человечек отнял ладони от лица. Он стоял и с тихой улыбкой глядел на Ангелину. — Ты догадалась правильно, — произнес он. Она жадно ждала, что он станет теперь делать. Мужичок сделал шажок вперед, к ней. Потом еще шажок и еще один. И оказался совсем рядом, встал почти вплотную. — Теперь страна тебя примет, — бормотал он, жадно глядя на нее снизу вверх. — И товарищ Сталин отметит. Он сейчас многих отмечает. 222
Он потянулся и взял ее за руку. Ангелина с удивлением посмотрела на эту черную ручку, легшую на ее кисть, и грозно произнесла: — Отпусти! А ну, кому сказала! Он покачал головой и сжал пальцы так, что ей стало больно. — Не отпущу. Больше не отпущу, — пробормотал он, не сводя с нее глаз. Вокруг слышался шорох. Ангелина беспомощно огляделась. Рулоны наработанной ткани начали распадаться в серый прах. Станки на глазах покрывались ржавчиной. — Пойдем-ка, Ангелина, — ласково произнес Стаханов. — Тебя уже ждут. — Где ждут? — спросила она, еще не понимая. — В Сибири, в Казахстане, на Дальнем Востоке. Это уж куда определят. Вся страна тебя ждет. С этим словами он вцепился ей в руку и куда-то поволок. «Выписка из протокола заседания тройки при управлении НКВД СССР по Ивановской Промышленной области от 21 октября 1935 года. СЛУШАЛИ: Дело № 8120 по обвинению Поярковой Ангелины Васильевны, 1910 года рождения, уроженки г. Иваново, б/п, работницы ткацкой фабрики им. Интернационала. Обвиняется в участии в контрреволюционной вредительской группе, лично повредила 91 ткацкий станок на фабрике им. Интернационала. ПОСТАНОВИЛИ: Пояркову Ангелину Васильевну приговорить по ст. 58-10 УК РСФСР к 15 годам ИТЛ с поражением в правах на 5 лет. Направить в Севвостлаг для отбывания наказания». Той же ночью, когда исчезла Ангелина, взяли директора фабрики Буклеева, главного инженера Связловско- 223
го и других из числа руководства. За помощь в раскрытии этой группы вредителей был отмечен мастер цеха Виктор Бунцов. А директором фабрики был назначен ответственный и бдительный работник с большим опытом работы на производстве — Николай Штыров. 2014
Ленин в Тюмени Прилечь удалось только после двух суток пути, но тут его позвали по фамилии. Збарский поднял голову. В дверях брезжила темная фигура — угадывалось пальто, кепка, — и Збарский задохнулся, сразу поняв, кто это. Знакомый картавый голос произнес с нажимом: — Збарский, вас надо расстрелять как врага революции! — Уходите! — изо всех сил закричал Збарский. — Вас не может здесь быть. Я лично вас бальзамировал! Он дернулся, больно ударившись локтем о перегородку, и открыл глаза. В купе стоял густой, непроглядный мрак, в который лишь изредка, как всполох, залетал из окна желтоватый огонек семафора — и тут же исчезал, отскочив от этой осязаемой тьмы. Збарский привстал, открыл окно и закурил — в основном затем, чтобы при свете огонька спички удостовериться, что в купе никого нет. Страх, испытанный во сне, не отпускал его, и он долго еще дымил папиросой, глядя в темноту за окном. Он не спал двое суток, с самого момента отбытия, но сон будто рукой сняло. Да, он боялся, но не тьмы египетской, что заволокла его купе. Не в том он был возрасте, чтобы бояться ночной темноты. Профессору Збарскому было пятьдесят шесть лет, и последних двадцать из них он занимался сохранением тела Владимира Ильича Ленина. И сейчас оно, это тело, ехало в том же поезде, в тяжелом, обложен- 225
ном льдом саркофаге, в особом бронированном вагоне, через два вагона от того, в котором ехал Борис Ильич Збарский. Немецкие бомбардировщики, возможно, уже бомбили Москву, и в черном облаке взрывов скрылся, погиб мавзолей, которому Збарский отдал столько сил, — но драгоценное тело вождя мировой революции вовремя вывезено из обреченной Москвы, спасено. Спасено ли? Збарский судорожно сжал окурок в кулаке. Боль от ожога немного отрезвила его, но страх не отпускал. Какой ужасный сон! Да он будто и не спал вовсе: каждая подробность стояла перед глазами. Даже запах — резкий запах бальзамировочных химикатов — явственно чувствовался в купе, будто тот, кто лежал в саркофаге через два вагона отсюда, принес его с собой. Проснулся и пришел, тяжело ступая через весь состав, обдавая всё вокруг запахом смерти. Вот чего боялся Збарский, а с ним — и вся охрана, сопровождавшая поезд с Лениным. Запас льда при транспортировке не рассчитали, и он стремительно иссякал. Тело, двадцать лет хранившееся при температуре шестнадцать градусов, в июльской жаре могло ожить в любой момент. Такое уже случалось прежде — Николай Пирогов из-за изменений температурного режима просыпался дважды, и каждый раз стоило больших трудов усыпить его вновь. А в 1927 году в результате перебоев с электричеством и поломки холодильного оборудования ненадолго проснулся в своем мавзолее Григорий Котовский. Оказалось, знаменитый герой Гражданской все еще жаждал расквитаться за свою смерть, поэтому, едва проснувшись, взломал крышку саркофага, выбрался из мавзолея и побрел искать своего убийцу. Однако местным жителям удалось накинуть на Котовского мешок и спеленать до приезда специалистов, которые с помощью льда и формалина вновь погрузили легендарного революционера в глубокий сон. Но то Котовский — а что делать с Лениным, если он проснется? 226
Что будет, если известие об этом дойдет до Иосифа Виссарионовича? Руки Збарского внезапно задрожали, он всхлипнул. Нужно утром же узнать, когда прибудет лед. Им нужен лед, много льда. До Тюмени еще несколько суток пути, временный мавзолей уже подготовлен, но надо как-то продержаться. * * * А жара в июле 1941 года действительно стояла адская. За день вагоны нагревались на солнце, как котлы, и людям внутри не помогала ни вода, ни открытые окна. Лед подвезли только к следующему вечеру, но это уже не помогло — наутро к Збарскому в купе прибежал очумевший лейтенант Кирюшин, начальник охраны поезда. Збарский завтракал, но при виде трясущегося лейтенанта замер с куском во рту. — Ворочается! — заикаясь, проговорил Кирюшин. — Как? — невнятно проговорил Збарский, торопливо дожевывая. — Своими глазами видел, — сказал Кирюшин. — Охранников пришлось сменить — один, как бы это… не выдержал. Сейчас приводим в чувство. Збарский уже овладел собой. — Лед, — произнес он решительно. — Завалите его льдом. Побольше льда, слышите? — Уже сделали, — отвечал Кирюшин, щелкая зубами. — Только того… — Чего? — вскричал Збарский. — Он… пытается подняться, — проговорил Кирюшин, дрожа. — Он, Борис Ильич, кажется, это… — Ну не тяните же! — Он проснулся, Борис Ильич. Надо что-то делать. Збарский приблизился к нему и схватил за плечи. 227
— Кирюшин, Кирюшин! — проговорил он, глядя лейтенанту прямо в глаза, дикие от страха. — Лед подействует, слышите? Холод сделает свое дело. Нужно только время. Я сейчас подготовлю препараты, мы его успокоим, а остальное довершит холод. Но тут оба застыли, прислушиваясь. Где-то звучали приглушенные крики, какой-то шум. Потом они услыхали шаги. По коридору кто-то шел — но шел поособенному, гулко, не по-человечески, выбрасывая непослушные ноги в стороны и задевая стены. Не выдержав, Збарский рванул в сторону дверь купе. В коридоре стоял Ленин. Он был какой-то совсем низенький, кривобокий, в разлезшемся френче, — и Збарский автоматически отметил про себя, что френчу уже года два, пора бы заменить. Но хуже всего было лицо. Оно распухло и стало невероятного изжелта-зеленого цвета. Один глаз закатился под верхнее веко, а другой, мутный и необычайно широкий, вперился в Збарского. Тяжелый, муторный запах висел в коридоре. Кирюшин сзади тихо взвизгнул и сполз по стене. — Душно, — глухо произнес оживший. — Жара… не могу уснуть. Говорил он медленно, глотая слоги, как тугоухий. Знаменитая картавость исчезла. — Кто вы? — промолвил он, оглядывая Збарского. — Я профессор Збарский, — произнес Збарский твердо. — Я — ваш врач, Владимир Ильич. В этих словах, видимо, послышалось что-то знакомое, — лицо ожившего приняло более осмысленное выражение, закатившийся глаз вернулся на место и тоже уставился на Збарского. Ленин поморгал. — Вра-ач, — протянул он уважительно. — Да, я нехорошо себя чувствую. Мне нужно… в постель. — Разрешите помочь, — бросился к нему Збарский. Вдвоем они прошли через обезлюдевшие вагоны в середину состава. Ленин шел своей новой, жуткова- 228
той походкой, раскачиваясь и ударяясь об стены. Коридор для него оказался слишком узок. Когда добрались до особого вагона, Збарский обнаружил, что тяжелая крышка саркофага отброшена далеко в сторону и теперь валяется в углу. Всюду были разбросаны куски тающего льда, стояли лужицы. Сам саркофаг был полон воды и прозрачных, оплывающих ледяных глыб. Класть Ильича в такую постель не представлялось возможным. Збарский обернулся и увидел, что все это время за ними крался Кирюшин, который, похоже, успел прийти в себя. Он был белый от страха и тихонько подрагивал. Но Збарскому было некогда обращать на это внимание. — Немедленно льду! — приказал он отрывисто. — И вылить всю эту воду. Нам нужна сухая постель. При этих словах Ленин захихикал. Это было так неожиданно, что Збарский с Кирюшиным подскочили. — Вылить воду, — повторил Ильич своим новым тягучим голосом, при этом левый его глаз опять закатился под веко. — Но не выплеснуть младенца. Збарский молчал, не зная, что сказать. А Кирюшин молчал, потому что готовился упасть в обморок. Саркофаг, сухая постель и лед были готовы через несколько минут. Но ложиться в ящик, выстланный чистым бельем, Ильич не захотел. — Что-то не спится, — объяснил он, подумал и прибавил: — Товарищи. Збарский и Кирюшин посмотрели друг на друга округлившимися глазами. — Владимир Ильич, — начал Збарский успокоительно. — Вам необходим отдых, постельный режим. — Куда мы едем? — осведомился Ленин, не обращая на него внимания. — Мы едем в Россию? И опять Збарский не нашелся что сказать. Он просто зачарованно смотрел, как Ленин с вялым любопытством поворачивает голову по сторонам, вглядывается тусклыми, словно невидящими глазами в стены вагона, 229
в ждущий его саркофаг, и рот его скашивается, губа отвисает, становятся видны желтые зубы, левый глаз опять медленно закатывается под веко. Внезапно он с хрустом повернул лицо к Кирюшину и страшным, режущим ухо голосом выкрикнул: — Принять все меры к радикальному разрушению железнодорожного пути на возможно значительном расстоянии! Кирюшин отшатнулся и с шумом ударился спиной об стену. — Владимир Ильич! — умоляюще произнес Збарский. — Не допуская идиотской волокиты, — проговорил Ленин. — Налягте изо всех сил. Неожиданно он зевнул и сладко потянулся. — Устал, — промолвил он. — Хочу прилечь. Что? Збарский бросился к нему и помог улечься в саркофаг. Ленин закрыл глаза и застыл. Когда саркофаг вновь накрыли крышкой, Збарский, сразу обессилев, повернулся к Кирюшину. — Будете сообщать в Москву? — почти шепотом спросил он. Кирюшин уже пришел в себя. — Он же заснул, — произнес он. — Да. — Как считаете — надолго? — Надеюсь, — прямо ответил Збарский. Кирюшин подумал. — Тогда пока погодим, — сказал он. Ленин не шевелился несколько дней, до самой Тюмени. * * * Кирюшин снова прибежал к Збарскому, едва поезд прибыл в Тюмень. 230
На этот раз лейтенант не был испуган, скорее встревожен. — Снова проснулся, — доложил он. — Когда? — Только что. Поезд немного тряхнуло, и он сразу открыл глаза. Пока бежали по коридору к особому вагону, Збарский выспрашивал: — Как вы его находите? Как выглядит? Но Кирюшин в ответ ничего не говорил, а только озабоченно крякал. В особом вагоне все было как в первый раз — отброшенная далеко в сторону крышка саркофага, разбросанные повсюду куски льда, тяжелый запах. Ленин сидел в саркофаге — мокрый, по пояс в воде. Его глаза были закрыты, губы беззвучно шевелились, руки судорожно ощупывали края саркофага. — Владимир Ильич! — громко позвал Збарский. Ленин открыл глаза. Теперь оба его глаза закатились под веки так, что был виден один белок. Даже опытному Збарскому зрелище показалось жутковатым. — Приехали? Приехали? — отрывисто спросил Ленин. — Приехали, — в тон ему ответил Збарский, делая знаки Кирюшину и столпившимся у двери обомлевшим охранникам вытащить Ленина из воды. Промокший Ильич без сопротивления дал себя извлечь из саркофага, превратившегося в ванну. Понадобились усилия четырех человек — таким он оказался тяжелым. — Арестуют ведь, — проговорил он, когда его начали переодевать в сухое. При этих словах его правый глаз выкатился из-под века и встал на место. Но глаз этот был таким мутным, что цветом был схож с белком. — Петербург, товарищи? — спросил Ильич, особенно ни к кому не обращаясь. И потом: — Точно арестуют. Все это время вокруг него кипела молчаливая работа — на нем застегивали китель, поправляли ремень, вытирали лицо. 231
— Что? — сказал Ленин, когда охранники закончили и выстроились у двери. — Мы прибыли, Владимир Ильич, — громко произнес Збарский. — Пора сходить. — Не посмеют, — сказал Ленин. И вдруг быстро-быстро побежал к двери. Збарский кинулся за ним, но Ленин был уже на перроне. Утро выдалось жарким. Тюменский вокзал был полностью оцеплен — люди в форме погранвойск были повсюду. Не обращая на них внимания, Ильич с невероятной быстротой пересек перрон и скрылся в здании вокзала. По сравнению с ним солдаты из оцепления двигались как сомнамбулы — его кособокая, неловкая фигурка давно пропала из виду, а они едва начали поворачиваться в его сторону, недоуменно переглядываясь. В этом странном мире движущихся автоматов Збарский был наравне с Лениным — он так же быстро выскочил на перрон и длинными прыжками последовал за Ильичом, который бежал боком, нелепо семеня ногами, но стремительно, как краб. За секунду они промахнули здание вокзала, уставленное неподвижными людьми в форме, и выскочили на вокзальную площадь. Как и вокзал, она тоже была оцеплена НКВД. Но Ильич не обращал на это внимания. Он остановился и поискал глазами. — Владимир Ильич! — умоляюще крикнул Збарский. Но Ленин уже вскочил на скамью. Отовсюду подбегали солдаты. — Товарищи! — закричал Ленин своим новым голосом, таким же тягучим, но громким, как сирена воздушной тревоги. — Приветствую вас. Передовой отряд. Мир. Хлеб. Земля. Начало войны в Европе. Недалек тот час. Крах империализма. Заря занялась. Завтра и каждый день. Открыли новую эпоху. Да здравствует социалистическая революция! Подбежал Кирюшин и вполголоса начал раздавать приказы столпившимся вокруг скамьи солдатам. 232
— Ленин! Владимир Ильич! — слышал Збарский и, когда взгляды стоявших падали на него, кивал со значением. Когда Ленин закончил, повисла пауза. Но Кирюшин дал знак, и вся площадь загремела аплодисментами. Ленин, счастливый, расплывшись в улыбке, стоял и смотрел на толпу. Когда аплодисменты стихли, Кирюшин подошел и тихонько произнес: — Пойдемте, Владимир Ильич. Пора. Но Ленин отчего-то идти не желал. — Броневик, — сказал он и вдруг с недоумением поглядел себе под ноги, на скамью. Збарский сразу понял, что он ищет. — Там, Владимир Ильич, — показал он. — Вон там. Вас ждет. — Ждет, — откликнулся Ленин и соскочил со скамьи. — Броневик ждет. Его провели через всю площадь и посадили в машину. По пути Ленин продолжал произносить речь, ставшую вконец бессвязной, так что ни одного слова разобрать было невозможно. Солнце стояло высоко, жара сгустилась и стала почти невыносимой. — Быстрей! — приказал Збарский шоферу. Машина еще несколько раз свернула и резко остановилась перед двухэтажным кирпичным зданием, обнесенным массивной чугунной оградой. Это было бывшее здание реального училища, а ныне — сельскохозяйственного техникума. Не успела машина затормозить, как Ленин ловко открыл дверь и выскочил наружу. Своей странной косой побежкой он проскочил в ворота, будто знал, куда идти. Збарский и Кирюшин бежали следом, громко зовя его. Но Ильич их не слушал. Он добежал до самого входа в здание, запнулся об нижнюю ступень и повалился ничком. — Архиважно, — произнес он явственно, пока Збарский и Кирюшин поднимали и отряхивали его от пыли. 233
Оказалось, что оба глаза его опять закатились под веки, и он просто не заметил препятствия. В здании бывшего реального училища Ильичу предстояло провести почти четыре года. * * * Первый год пролетел незаметно. Бóльшую часть времени он тихо спал в своем саркофаге, который смастерили для него тюменские умельцы. Но уж когда Ильич просыпался, Збарскому и остальным доставалось хлопот. Целыми сутками он бродил по зданию, заглядывал в комнаты, буквально во все уголки вплоть до котельной. С ним можно было поболтать, и отвечал он охотно, только вот ответы его и реплики состояли из случайных фраз. Любимой была «Повесить, непременно повесить» — так он мог ответить и на вопрос о самочувствии (простые охранники, не зная, о чем с ним говорить, справлялись о его здоровье) или отреагировать на очередную просьбу пойти отдохнуть. Отдыхать Ильич решительно не желал. Ему, кажется, нравилось бродить по особняку, подолгу, вставая на цыпочки, смотреть в те редкие окна, которые не были заложены кирпичом, пробираться в котельную и часами глядеть на пылающий в маленьком окошке огонь. Он сильно уменьшился в размерах и ходил, скособочившись влево, словно с той стороны из него вышел воздух. Иногда он разражался речами. Эти речи, которые длились полчаса, а то и час, произносились в самых произвольных местах — так, однажды Збарский застал его держащим очередную речь в котельной, перед печью. Что хуже, понять эти речи иногда было затруднительно, потому что состояли они из маловразумительных или попросту неизвестных слов, будто Ильич заполучил вдруг библейский дар говорения на языках. 234
Тем временем обстановка на фронте продолжала ухудшаться. Несмотря на то что еще полгода назад немецкие войска были отброшены от Москвы, враг рвался вперед на других направлениях. В конце мая был потерян Крым. Началось отступление советских войск в районе Воронежа, открывая немцам проход на Сталинград. После сводок с фронта все ходили тихие, подавленные. На Ленина общее состояние удрученности произвело неожиданный эффект. Он стал чрезмерно возбужден, часто заливался смехом, повторяя: «Революция свершилась!» Теперь, если он хотел дать утвердительный ответ, он вместо обычного «да» отвечал: «Есть такая партия!» Вскоре он выучил выражение «От Советского Информбюро», и радостный его голос, повторяющий эти слова, можно было слышать в любое время дня и ночи на разных этажах здания. Збарский отмечал, что он стал похож на прежний голос Ленина, появилась даже картавость. Летом 1942 года Ленин не спал почти два месяца. Его удалось уложить в саркофаг только к середине августа. * * * Впоследствии Збарский говорил, что никогда не забудет день 29 августа 1942 года. Утром он, как обычно, явился в комнату, где был установлен саркофаг Ленина. Строгая процедура требовала, чтобы первым делом было произведено визуальное обследование целостности саркофага, осмотрены все болты и заклепки на наружном коробе, изучено стекло на предмет трещин. Збарский был так занят этим, что даже не взглянул на Ленина. А когда взглянул, то ахнул. В гробу лежал Карл Маркс. И только приглядевшись, Збарский сообразил, в чем дело. За ночь у Ленина отросла огромная борода из черно-серебристой плесени, на голове появилась такая же шевелюра. Даже несмо- 235
тря на шок от увиденного, Збарский не смог не подивиться поразительному сходству с великим немецким мыслителем. Однако медлить было нельзя. Ленину грозила настоящая опасность. Черная плесень была способна разрушить мягкие ткани за несколько часов. Следующие сутки Збарский с ассистентами, непрерывно сменяясь, обрабатывали пораженные участки разными химикатами и кислотами. При этом главной их заботой было сделать так, чтобы Ленин от этой суеты в очередной раз не пробудился. Поэтому попутно они вкололи в тело Ильича большое количество снотворных веществ. Им удалось остановить разлагающее распространение плесени. А вот надежда на снотворное оправдалась не совсем. Ленин все-таки проснулся, но только через год. Проснулся он страшно злым на врачей. * * * За год на фронтах наметился коренной перелом. В результате начавшегося осенью 1942 года контрнаступления советским войскам удалось окружить и полностью разбить противника под Сталинградом, а в январе 1943 года прорвать блокаду Ленинграда. В июле началась Курская битва. 23 августа 1943 года Совинформбюро передавало: «Наши войска в результате ожесточенных боев сломили сопротивление противника и штурмом овладели городом Харьков». 23 августа Ленин опять проснулся. Утром Збарский вошел в комнату Ильича и обнаружил, что гроб снова опустел. Крышку сорвало будто ураганом, по всей комнате валялись болты, обломки дерева и осколки стекла. В углу комнаты лицом к стене стоял Ленин. Он стал еще меньше ростом. Зимой его пере- 236
одели в новый темный костюм, но теперь он торчал на Ильиче колом. Зато Ленин где-то раздобыл кепку и натянул ее на самые уши. Его маленькая фигурка выглядела бы комично, если бы не разгром, царивший в комнате. Услышав, что кто-то вошел, Ленин медленно повернулся к Збарскому, и того поразила гримаса звериной свирепости на знакомом лице. — Збарский! — нестерпимым голосом завопил Ленин. — Вас надо расстрелять как врага революции! — За что, Владимир Ильич? — только и сумел произнести Збарский. Давний кошмар оборачивался невыносимой явью. Но Ленин уже мчался мимо него, топоча вывернутыми ступнями. Выскочив в дверь, он куда-то понесся по коридору. — Держите, держите! — слабо крикнул Збарский, устремляясь за ним. Здание было большое, с широкими коридорами. Завернув за угол, Збарский заметил полу темного пиджака, мелькнувшую на следующем повороте. Там была лестница, ведшая к выходу. — Охрана! — взвыл Збарский. Отовсюду бежали солдаты. — К выходу! — скомандовал Збарский. Появился Кирюшин, сразу сообразил, что произошло. — Не беспокойтесь, Борис Ильич, — произнес он. — Двери заперты. Мышь не проскочит. Збарский посмотрел на него. — Этот проскочит, — сказал он. Они пустились было к выходу, как сзади внезапно раздался топот. Повернувшись, они увидели, что прямо на них несется Ильич. Уже не прежней крабьей побежкой — он мчался грудью вперед, прижав локти к бокам, как заправский бегун. За короткое время он успел обежать весь этаж. — Все враги революции должны быть истреблены! — крикнул он, останавливаясь возле них. 237
Збарский уже пришел в себя и свыкся с мыслью, что действия снотворного хватило всего на год. — Совершенно с вами согласен, Владимир Ильич, — произнес он успокоительно. — Как бешеных собак! — крикнул Ленин. — Как собак! Всех, без исключения! — Всех, — кивнул Збарский, беря его за локоть. — Конечно всех. — Никого не оставлять в живых, — продолжал Ильич уже тише. — Никого, — согласился Збарский, делая знак Кирюшину и охране. — Всех как бешеных собак. — Хорошо, — произнес Ленин. — Хорошо. А куда мы? — Отдохнуть, — сказал Збарский. — Вы утомились, нужен отдых. — Не время отдыхать, — сказал Ленин, но дал себя повести. По дороге он то и дело ронял: — Страна в огне. Наступление Колчака. Змеиное отродье. Массовый террор. Без промедления. Не допуская идиотской волокиты. Перед дверью в свою комнату он резко остановился и не пошел внутрь. — Нет, — явственно сказал он. — Нет и нет! — Владимир Ильич! — настойчиво произнес Збарский. Ленин повернулся к нему и вопрошающе сказал: — Революция? — Революция, революция, — сказал Збарский, теряя терпение. — Но и отдых… Ленин не дал ему договорить. — Революция в опасности! — внезапно завопил он и, обращаясь к охранникам: — Солдаты и матросы! Все на защиту революции! Уничтожить врагов без промедления! И он указал на Збарского желтым пальцем. 238
— Товарищи, — с улыбкой заговорил Збарский, пытаясь перекричать Ленина, — надеюсь, вы понимаете. Никаких врагов революции здесь нет. Владимир Ильич… хм… болен. Ему нужен отдых. Но охранники в ответ только молчали и не двигались — а Ленин продолжал кричать и размахивать руками. Хуже того, молчал даже Кирюшин, и Збарского внезапно пробрал страх. Наконец Кирюшин нарушил паузу. — Разойтись! — скомандовал он охранникам. — А как же этот? — беспомощно спросил Збарский. — Пускай побегает, — бросил Кирюшин, и Збарскому показалось, что на губах у него мелькнула улыбка. * * * Так начался год ленинского бодрствования. Для Збарского, да и для всех остальных, кто теперь постоянно жил в доме, это был год непрекращающихся страхов и беспокойств. Никогда не было известно наперед, что выкинет Ильич. Он мог сорваться с места и начать бегать по этажам, выкрикивая пламенные лозунги и кляня контрреволюцию. Мог спрятаться где-нибудь в темном углу, так что его приходилось искать часами. Мог тыкнуть маленьким острым кулачком кого-нибудь в бок и назвать похабным словом. И конечно, всем, кто находился в здании, уже давно довелось бы быть расстрелянными, если бы Ильич был у власти. Не прошло и месяца, как он встал всем поперек горла. Кирюшин, жалея о своем решении, начал болеть, похудел и осунулся. Не раз и не два он в частном порядке обращался к Збарскому со слезными просьбами усмирить Ильича какими-нибудь сильнодействующими препаратами. И Збарскому действительно несколько раз удалось заманить Ленина в его комнату под предлогом меди- 239
цинского осмотра и вкатить лошадиные дозы формальдегида и чего-то еще, что попалось под руку. Беда в том, что никакие препараты уже не действовали. Ленин был не в состоянии уснуть. Хуже того, химикаты произвели на него какой-то противоествественный обратный эффект, и Ленин стал носиться по зданию с удвоенной энергией. Однажды он закатился на кухню, где кухарка тетя Катя резала морковку для супа. — Это что? — завелся он с порога. — Это почему? Расстрелять! Но тетя Катя не спасовала. Она давно невзлюбила проснувшегося Ленина и за глаза именовала его исключительно хулиганом. — Да я тебя сейчас сама расстреляю! — напустилась она на него. — Ишь какой! А ну давай отсюда, пока кипятком не ошпарила! Это неожиданно понравилось Ильичу. Притихнув, он бочком приблизился к плите и заглянул в огромную кастрюлю с бурлящим супом. — Архиважно! — произнес он, подняв палец. Тетя Катя одобрительно хмыкнула. — Конечное дело, — сказала она. — А то — расстрелять, повесить. Небось на пустое брюхо не настреляисси. С этого дня Ильич полюбил заходить к тете Кате на кухню. — Готовый нарком! — любовно восклицал он. Збарского Ленин не любил и называл оппортунистом, что в его устах звучало страшным ругательством. — Не соглашусь! — возражал Збарский Ильичу, но тот будто его не слышал и продолжал наскакивать при всякой встрече. Лишь однажды Збарскому удалось заставить Ленина замолчать. Это было тем более удивительно, что Ленин как раз собирался произносить очередную речь, забравшись на широкой подоконник на втором этаже здания. 240
Хотя окна были заложены кирпичом, Збарский все равно забеспокоился. — Прошу вас слезть, Владимир Ильич, — попросил он. — Высоковато. Ленин с высоты презрительно посмотрел на него. — Владимир Ильич! — вдруг передразнил он. — Вождю революции приказываете? Что? Збарский ощутил нарастающий гнев. — Да ничего, — произнес он. — Я ведь тоже Ильич. Ленин замолчал и кинул на него взгляд сверху вниз — как показалось Збарскому, довольно растерянный. — Ильич? — спросил он. — Вот именно! — Не может быть, — сказал Ленин. — Ильич — это я. — А вот и неправда, — сказал Збарский. — Я тоже Ильич, и вы поэтому должны меня слушаться. — Но я — вождь, — произнес Ленин неуверенно. — Революция? Правое дело? — А я — врач, — перебил Збарский. — И не позволю вам подвергать свое здоровье опаасности. А ну-ка, сойдите вниз! Помедлив, Ленин сполз с подоконника. — Да вы, батенька… оппортунист, — выпалил он — и побежал прочь по коридору. * * * Через пару дней к Збарскому подошел Кирюшин. — Плохо дело, Борис Ильич, — произнес он с запредельной тоской. — Ходоки пришли. — Что? Кирюшин молча смотрел на Збарского. Многое читалось в этом взгляде лейтенанта НКВД, но прежде всего досада и страх — не сохранили государственную тайну, дали просочиться в массы, и сейчас начнется поиск виновных! 241
Они вышли из здания и увидели, что у входа собралась небольшая молчаливая толпа. Здесь были в основном кряжистые бородатые старики. Спиной ко входу, полукругом и тоже молча выстроились охранники. Нехорошая тишина повисла в воздухе, словно намечалось какое-то противостояние, и, пытаясь разрядить обстановку, Збарский деловито спросил: — Что такое, товарищи? Появление человека в белом халате подействовало успокоительно, и старший в толпе, высокий, кривой на один глаз дед, произнес: — Дак мы это, товарищ доктор… нам бы Ленина повидать. — Что-то вы поздновато явились, товарищи, — сказал Збарский, стремясь обратить всё в шутку. — Ленина Владимира Ильича давно нет с нами. — А вот и есть, — сказал дед. — Люди-те говорят, что тута он, Владимир-от Ильич, в Тюмени. Проснулся, значит. Рядом со Збарским шевельнулся Кирюшин. — Это кто же такое говорит? — мягко осведомился он. — Народ говорит, — буркнул дед. — Это дело известное. — Несознательные элементы болтают, — сказал Кирюшин. — А вы поверили. — Не проснулся бы — не поверили, — отрезал дед. — Видели его тута, вот оно как, значит. — Идет война, товарищи, — произнес Збарский, стараясь говорить уклончиво. — Жизненно важные объекты эвакуированы подальше от линии фронта. Выделены кадры сохранять их, пока война не кончится. В толпе закивали. — Оно понятно, подальше от войны, — согласился дед. — Вот мы и хотим с Ильичом, значит, погутарить, пока он тута. Авось поможет с нашей бедой. — От председателя жизни не стало, — заговорили в толпе. — Последнюю шкуру дереть. Указ вышел о твер- 242
дых нормах зерна, а он, Мытов-от Федор, всё до зернышка гребеть. — Тут, дорогой товарищ доктор, один Ильич нам подмога, — подытожил дед. — Мы это… мы быстренько, два словечка — утомлять не будем! Повисло молчание, а потом Кирюшин тихо сказал: — А ну, разойтись! Дед крякнул, словно услыхал нечто знакомое и давно ожидавшееся. — Нельзя, значит? — на всякий случай уточнил он. — Разойтись! — повторил Кирюшин. Толпа колхозников стала медленно отступать. — Смотри, милок, — негромко произнес высокий дед. — Правда, она завсегда выход находить. Сколько Ильич по тюрьмам да по ссылкам сидел, да всё на свободу выходил. И сейчас-от выйдеть. Збарский вздрогнул. С томительным чувством он смотрел, как ходоки неспешно уходят со двора, временами оглядываясь. А внутри здания ждал Ленин. Сунув руки глубоко в карманы, сгорбившись, он стоял, покачиваясь с пятки на пятку и глядя на них одним глазом — второй опять закатился под веко. Подождав, когда они подойдут поближе, он раскрыл рот и провизжал нечеловеческим голосом: — Гнать народ от моих дверей? Пустить немедленно! — Они уже ушли, Владимир Ильич, — произнес Збарский, но Ильич его не слушал. — Не позволю! Пустить! Сейчас же! Збарский и Кирюшин снова обменялись взглядами, и в глазах чекиста Збарский неожиданно прочел решимость. — Так больше нельзя, — зашептал Кирюшин, отведя его в сторону. — Нужно что-то делать, Борис Ильич. — Но что? Препараты не действуют! — Препараты! — скривился Кирюшин. — Я знаю простой метод, народный. 243
— Народный? — Не беспокойтесь, Борис Ильич. Управимся. * * * И опять стучали колеса — секретный состав несся сквозь весеннюю метель обратно, в Москву. Збарский курил, глядя в окно. Три года и девять месяцев пролетели как один миг, и он до сих пор не мог поверить, что все кончилось. «Бессонный сон, который глубже сна», — это же было про любовь? Но как точно это сказано — то ли про него самого, то ли про того, кто едет теперь в том же поезде, в особом вагоне, в тяжелом, обложенном льдом саркофаге. Народный метод, простой, ясный. Кирюшин улучил момент и, схватив Ленина за рукав, загнал в комнату, где стоял саркофаг. Ильич принялся дико вопить и бегать по комнате. Но Кирюшин вдруг запел тонким, бабьим голосом: Баю-бай, баю-бай, Хоть сейчас усыпай, Неохота усыпать — Хоть сейчас умирай. Ленин сладко зевнул, пробормотал: — Это детская левизна какая-то. А Кирюшин все пел, монотонно, усыпляюще: Тебе вытешем гробок Из осиновых досок, На погост увезем И земелькой затрясем, Грядку луку насадим, Станем перышки щипать И Володю поминать. 244
Ноги у Ленина подкосились, и он мешком повалился на пол. Его бережно подняли и уложили в гроб. А Кирюшин всё пел и пел, пока последняя складка на ленинском лбу не разгладилась. Ленин уснул и даже не заметил, как Збарский легонько кольнул его иглой, а потом еще раз и еще. И еще. И еще. * * * Дорогая мамочка! Как здоровье твое? Как Маняша и Митя? Уже не помню, когда получал от тебя в последний раз письмо. По правде сказать, с памятью моей чтото худо. Ничего не помню, зато Шушенское очень отчетливо. Врачи говорят, мне нужно меньше работать и больше отдыхать. Не понимают, что отдыхать мне никак нельзя — нас душит Германия, на нас наступает Япония, а они — отдыхать! Не представляешь, как много приходится выступать и докладывать, а также — спорить, уговаривать, убеждать. Действовать, одним словом. Устал я, моя дорогая, но бодрюсь и не даю себе унывать. Да и некогда, некогда. Погода стоит пакостная: то жарко, то холодно. Сейчас вот холодно так, что дышать трудно. А еще недавно было очень жарко, так что я ночами просыпался и не мог уснуть. Иной раз не могу понять, на каком я свете — то ли в России, то ли в Сибири, то ли в Deutschland, не будь к ночи помянута. Помню, Маняша спрашивала, что я бы желал из-за границы, а Митя попросил стальные часы. Часы у меня, кажется, были, хоть я их, кажется, затерял, а вот будильник был бы кстати (или вы его засылали, а он тоже потерялся?) — не помню! Сплю я здесь непростительно долго, словно хватил лишку. Хотя святенькие мои доктора так не думают и настаивают на отдыхе. 245
Все крутится в голове какая-то мелодия и слова — твоя ли колыбельная вспомнилась? Удивительная вещь память. Будто хоронят меня. И мелодия простая, но такая заунывная — хоть в гроб ложись. Но уж нет, я живой еще. Скоро увидимся, дорогая мамочка. Я уже еду домой и жду не дождусь нашей встречи. Недавно выступал с броневика! Целую тебя крепко. Твой В. У. 2017
Содержание Илья Кукулин. В окружении восставших знаков . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 5 СОСТАВИТЕЛЬ БЕСТИАРИЕВ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 11 Составитель бестиариев . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 13 Икота Якова И. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 69 Либерия . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 100 Карибу . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 122 Мерный остров . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 125 На углу Караванной . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 150 Регенсбургский фестиваль . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 166 Сорок дней Ниневии . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 199 Лишко Стаханов . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 208 Ленин в Тюмени . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 225
Валерий Вотрин Составитель бестиариев 18+ Издатель Игорь Булатовский Заказ книг Jaromír Hladík press через сайт: hladik.mozello.ru или по e-mail: hladikpress@gmail.com Подписано к печати 17.09.2021. Заказ № . Отпечатано в типографии ООО «Аллегро» 197342, Санкт-Петербург, ул. Коли Томчака, 28