Текст
                    
[2] 2020 Ежемесячный литературнохудожественный журнал Современный шведский рассказ Составление, перевод и вступление Елены Даль Шекспир Статьи, эссе NB БиблиофИЛ Авторы номера 3 Лидия Дэвис Конец истории. Роман. Перевод с английского Е. Суриц 153 Золтан Бёсёрмени "На крестовине слов Вселенная распята". Стихи. Перевод с венгерского и вступление Юрия Гусева 159 Елена Даль Три судьбы, три голоса 160 Анна Велиндер Цикорий. Изумруд 169 Давид Мохсени Захлебнись среди волн, утони... 184 Улине Стиг Птицы в Реймсе 201 Игорь Шайтанов Как комментировать двуязычное издание? 216 Джон Апдайк Эссе и рецензии. Перевод с английского Татьяны Головко. Вступление Александра Ливерганта 264 Ёко Тавада Кольцо Маяковского. Рассказ. Перевод с японского Марии Прохоровой 281 Книги вразнос. Что у нас переводят. И как. Экспресс-рецензии Даши Сиротинской 284 © “Иностранная литература”, 2020
До 1943 г. журнал выходил под названиями “Вестник иностранной литературы”, “Литература мировой революции”, “Интернациональная литература”. С 1955 года — “Иностранная литература”. Главный редактор А. Я. Ливергант Редакционная коллегия: Л. Н. Васильева С. М. Гандлевский А. В. Гладощук О. Д. Дробот Т. А. Ильинская ответственный секретарь Общественный редакционный совет: Международный совет: Ван Мэн Томас Венцлова Матей Вишнек Милан Кундера Кэндзабуро Оэ Роберт Чандлер Ханс Магнус Энценсбергер Л. Г. Беспалова Н. А. Богомолова Е. А. Бунимович Т. Д. Венедиктова А. А. Генис В. П. Голышев Ю. П. Гусев С. Н. Зенкин Г. М. Кружков А. В. Михеев М. А. Осипов М. Л. Рудницкий В. А. Скороденко И. С. Смирнов Е. М. Солонович Б. Н. Хлебников Г. Ш. Чхартишвили Выпуск издания осуществлен при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
Лидия Дэвис [ 3 ] ИЛ 2/2020 Конец истории Роман Перевод с английского Е.Суриц последний раз, когда я его видела — знать бы еще, что это в последний раз, — я сидела на террасе с подругой, а он вошел в калитку, весь потный, лицо красное, волосы взмокли, и вежливо остановился, чтоб с нами поболтать. Не то изогнулся над крашенным красной краской бетоном, не то пристроился на краешке щербатой деревянной скамьи. Был июнь, шпарила жара. Он выносил из моего гаража свои пожитки, перетаскивал в свой багажник. Собирался, что ли, перевезти в чейто еще гараж. Вот я помню, например, какой он был красный, а ботинки его — только стараюсь себе представить, и широкие бедра, и милое, открытое выражение, которое было же, конечно, у него на лице, когда он остановился поболтать с женщинами, ничего не требовавшими от него. Помню, я глядела как бы его глазами на нас с подругой — сидим, закинув ноги на шезлонг — и понимала, что при этой подруге кажусь ему еще старше, чем есть на самом деле, но я понимала вдобавок, что ему это даже может понравиться, да. В Он зашел в дом напиться, и вышел, и сказал, что всё, уложился, ему пора. © Penguin Books, 2015 © Е. Суриц. Перевод, 2020
[ 4 ] ИЛ 2/2020 А год спустя, когда я считала уже, что он про меня и думать забыл, он прислал мне французские стихи, переписанные его рукой. При стихах — ни письма, ни записки, хотя он прислал их мне, и в начале письма стояло мое имя в качестве обращения, а в конце стояло его имя в качестве подписи. Сперва, увидав конверт с его почерком, я решила, что это он возвращает мне долг, больше трехсот долларов, между прочим. Про деньги эти я не забыла, жизнь у меня изменилась, теперь они бы мне ох как не помешали. Стихи были присланы мне, от него, но я тупо недоумевала, что он хотел этим сказать, чего ждал от меня, на что рассчитывал. На конверте он поместил обратный адрес, ждал, выходит, ответа, да, но как на такое ответишь? Ждал от меня ответных стихов? — ну, это вряд ли. Ответные стихи отпадали начисто, а как отвечать, я себе не представляла. Прошло несколько недель, и тут только я сообразила, как можно ему ответить: сперва написала, что я подумала при виде его конверта, как обнаружила свою ошибку, как прочла стихи о разлуке, и смерти, и обетованном свиданье, и что я при этом думала, и всё вместе я облекла в форму рассказа — рассказ, он же ни к чему не обязывает, да? — в точности как стихи. А в конверт я вложила записочку о том, как трудно мне дался этот рассказ. Свой ответ я послала по адресу, указанному на конверте, и всё, и больше о нем не было ни слуху ни духу. Адрес с конверта я переписала к себе в записную книжку, вычеркнув прежний, давно уже не действительный. Разные прежние его адреса были давно не действительны, и бумага в книжке, где были все его прежние адреса, протерлась чуть не до дыр. Ну а потом — потом еще год прошел. Я моталась по пустыне с одним приятелем неподалеку от того места, где жил — он, и решила поискать его по самому последнему адресу. Вылазка както сразу не задалась, както сразу приятель этот показался мне странно чужим. В первый вечер я надралась до неприличия и, спьяну не различая дали и близи, все норовила нырнуть в белые впадины между холмов, принимая их за пуховики, а мой спутник меня оттаскивал. Вечером я валялась на мотельной койке, дула кокаколу и не отвечала ему на вопросы. А потом все утро промаялась на старой кляче, замыкавшей долгий строй лошадей и коекак вывозившей меня из одной расселины между скал, чтобы тотчас целеустремленно пуститься в другую, а он взял напрокат автомобиль и гонял по горам, махнув на меня рукой. Когда мы выбрались из пустыни, наши отношения сразу же потеплели, он рулил, а я вслух читала ему книгу о Христо-
[ 5 ] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории форе Колумбе, но чем ближе мы подъезжали к городу, тем свирепей меня одолевала тоска. Я уже не читала, я смотрела в окно и видела только разрозненные клочья того, что отмечала прежде на подступах к морю: лощины, лощины, а вот эвкалипты сходят чинной чередою к воде; черный баклан присел на древний валун, выветренный до того, что уподобился песочным часам; вот тянется вверх пирс, вот высится над городом купол, и к нему притулилась королевская пальма; а вот и мост, и разбег железнодорожных путей впереди и за нами. Когда мы берем к северу, к городу, рельсы покорно текут с нами рядом, но мы теряем их из виду, мы от них отдаляемся, стоит им вильнуть от берега прочь, а наша дорога по-прежнему бежит под угором, понад самой водой. На другой день я вышла одна, купила карту города. Я в нее вглядывалась, усевшись на камень, и камень мне холодил зад, несмотря на еще не простывшее солнечное тепло. Первый же прохожий сказал, что улица, которую я ищу, чертте где, пешком не дойти, но все равно я пошла пешком. Каждый раз, как взберусь в гору, оглядываю водный простор, а там парусники, мосты. И каждый раз, как спущусь в балку, меня обступают белые домики. Я себе не представляла, до чего громадным покажется мне этот город и как у меня будут гудеть ноги. Я себе не представляла, как надсадно солнце будет бить по белым фасадам и слепить меня, и фасады будут белеть и белеть, а потом померкнут, и вот тогда у меня разболятся глаза. Сяду в автобус, немного проеду, потом снова бреду пешком. Солнце палило весь день напролет, но под вечер в тени стало холодновато. Я шла мимо гостиниц. Я не знала, куда иду, и только потом, когда сменялись декорации, я видела, оглянувшись, откуда ушла. И вот, то угадывая, куда надо идти, то наобум забредая куда не надо, я добралась до его улицы. Был вечерний час пик. Мужчины и женщины, одетые поделовому, то обгоняли меня, то чуть не сталкивались со мной нос к носу. Медленно проползали автомобили. Низкое солнце обливало дома желтком. Я удивлялась. Вот не думала я, что его занесет в такую даль. Меня уж брало сомненье, что по скопированному по записной книжке адресу окажется хоть какойто дом. Да нет же, вот он, стоит, трехэтажный, голубенький, жалостный, сирый. Я разглядывала его с тротуара напротив, со ступеньки, в которой был утоплен ряд кафельных плит, составлявших название аптеки, хоть дверь у меня за спиной откровенно вела в бар. Больше года, с тех пор как списала этот адрес в свою записную книжку, я представляла ее так точно, будто она мне
[ 6 ] ИЛ 2/2020 приснилась, эту узкую, низким солнцем облитую улицу, желтые двухэтажные домики, и как люди входятвыходят вверхвниз по ступеням, а я тут как тут: сижу в машине, наискось через улицу, глаз не свожу с его двери и окон. И он выходит из дому, свесив голову, думая о своем, он сбегает с крыльца. Или он солидно спускается по ступеням, с женой, я два раза видела его с женой, а он и не знал, что я его вижу, один раз издали, возле киношки, второй раз я под дождем заглядывала к ним в окно. Я не знала, заговорю с ним или нет, вот как представлю себе всю картину, и стоп, не могу — такая злоба у него на лице. Удивление, потом злоба, потом испуг: он боится меня. Лицо у него сперва станет пустое, потом вытянется и передернется в смысле: ну что еще она выкинет? И он отпрянет, он попятится, как бы на самом деле норовя поскорей уйти, пока я не цапнула его за шиворот. Я убедилась, что дом под таким номером существует, да, но есть ли в нем квартира под указанным номером? И если существует такая квартира, где гарантия, что возле звонка есть табличка с его фамилией? И я перешла на ту сторону, и вошла в подъезд, где он жил еще в этом году, и прочла имена АРД и ПРУЕТТ на белой табличке рядом с его квартирой, честь честью под номером шесть. Потомто я поняла, что странная бесполая пара (ну кто это, Ард и Пруетт?) наследовала все, что он по себе, конечно, оставил: куски скотча, прилипшие к мебели, обрезки бумаги, булавки, застрявшие между половиц, ухваты, баночки со специями, всякую дрянь за плитой; пыль и крошки в углах ящиков, под ванной и под кухонной раковиной — затверделые, грязные губки, на которые он налегал, бывало, блистя кухонную утварь; понавешенное по закутам кладовой тряпье, разные заблудшие щепки, следы от гвоздей на штукатурке, и вокруг них или рядом — разводы грязи, царапины, происхождения которых ни Ард, ни Пруетт, конечно, не понимали. И вдруг я ощутила чуть ли не родство с этой парочкой (которая знать не знала меня, да и я их никогда не увижу), потому что они тоже как бы жили с ним бок о бок. Я, конечно, вполне допускаю, что до них были еще жильцы, и те первыми обнаружили всю эту прелесть, которая после него осталась, Ард же и Пруетт наследовали быт совершенно других обитателей данной квартиры. Но я тащилась в такую даль, чтоб его найти, и потому я нажала на их звонок. На всякий пожарный — не найду его, и на этом точка, перестану искать. Звонюзвоню, еще и еще — никакого ответа. Я долго стояла на улице, чтобы прочувствовать, что теперь уже всё, приехали.
[ 7 ] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории И я пустилась пешком к месту, заведомо настолько далекому, что пешком не дойти. Я шла и шла, пока не настал вечер, пока я не выбилась из сил. Когда я завидела тот голубенький дом, бодрость отчасти вернулась ко мне. А теперь я прошла мимо этого дома, к китайгороду, к улице красных фонарей, к пакгаузам подле бухты, к воде, и хоть его не оказалось в том доме, и я так устала, и мне приходилось идти пешком, то и дело карабкаясь в гору, на душе у меня стало легко, как не бывало с тех пор, как он меня бросил, как будто, пусть его и не оказалось на месте, я все же его нашла. Может, именно изза того, что его не оказалось на месте, я смогла уйти, и передо мной замаячил конец. Ведь если бы он оказался на месте — мало ли? — вдруг все завертелось бы снова. И мало ли, что я бы тогда отмочила, и вряд ли мне удалось бы сразу взять и уйти. А так, а так... — я хоть искать его перестану. Но та минута, когда я поняла, что сдаюсь, поняла, что всё, баста, поиски кончены, та минута пришла не сразу, пришла чуть поздней, когда я сидела в местной книжной лавке, с привкусом чая во рту, горького, дешевого чая, который мне принес незнакомец. Я туда зашла отдохнуть, в старый дом со скрипучим дощатым полом, и узкая лестница меня повела вниз, в тусклый полуподвал, потом наверх, где светлей. Так я ходила по книжной лавке, обходя стеллажи. Потом села, взяла книгу, но мне так хотелось пить, я так устала, что читать не могла. Я прошла к кассе у самой двери. Унылый господин в свитерке стоял у кассы и раскладывал книги по стопкам. Я спросила, не найдется ли у них воды, стакана воды, хоть сама понимала, что неоткуда взяться воде в книжной лавке. Он сказал, что воды у них нет, но можно пройти в бар, тут рукой подать. Я ничего не ответила, повернулась и прошла в комнату, которая выходила на улицу. Взяла стул и присела отдохнуть, а рядом спокойно тудасюда проходили люди. Я совершенно не собиралась хамить унылому господину в свитерке, просто я рта не могла открыть от усталости. Мне пришлось бы собрать все свои силы, чтоб вытолкнуть воздух из легких и вместе с воздухом звук, мне было бы больно, да, и все равно я бы ни слова не смогла из себя выдавить. Я наобум распахнула одну книгу, не стала читать, схватила другую, просеяла между пальцев страницы, не поняла ничего. Тут я подумала про господина за кассой, вдруг он меня принял за бомжиху, здесь хватает бомжих, таких особенно, которые норовят погреться в книжной лавке, пока выцветает и холодеет день, и клянчат у человека воды и даже могут ему на-
[ 8 ] ИЛ 2/2020 хамить, когда воды у него не окажется. Отвернутся, ничего не ответят, выйдут из комнаты. И вдруг до меня дошло, что, приняв меня за бомжиху, он, может, и прав. Мне и раньше случалось бродить по ночным улицам, под дождем, безымянной, безликой, когда ни одна душа не знала, где я, и это самое ощущение вдруг, сам того не желая, подкрепил господин за кассой. И мы с ним стояли, гладя друг на друга, разделенные прилавком и кассой, как белым густым туманом, и возле нас стихали топот и голоса, и я, чувствуя себя бомжихой, усталая, ошалелая до того, что ни слова не могла из себя выдавить, отвела от него взгляд и, ничего ему не ответив, вышла в другую комнату. Пока я, задумавшись, сидела у книжной полки, он подошел ко мне. Поклонился, спросил учтиво, не угодно ли мне вместо воды выпить чаю, и он принес мне чашечку чая, и я его поблагодарила и выпила чай. Чай был крепкий, горячий, хотя исключительно горький, я как будто обстрекала язык крапивой. *** Кажется, ну чем не конец истории, и даже — чем не конец романа, в этом обжигающегорьком чае такая была окончательность, да. Но потом, потом, хоть это и вправду был конец истории, я с него начала свой роман, мне надо было начать с конца, а потом продолжать, а потом досказать остальное. Проще было, конечно, начать сначала, но начало было бы непонятно без продолжения, а продолжение было бы непонятно в отсутствие конца. А может, мне вообще не хотелось выискивать начало для моей истории, может, мне хотелось рассказать обо всем и сразу. Как Винсент говорит, ей подавай невозможное, иначе никак. Когда меня спрашивают, про что мой роман, я отвечаю, что про исчезнувшего человека, ну не знаю я, как тут еще можно ответить. Я ведь и вправду давно не знаю, где его носит, то вдруг узнаю, где он, то опять потеряю его из виду. То он жил на окраине поселка в нескольких сотнях километров от меня. То он работал на своего отца, физика. Теперь он преподает английский иностранцам, или учит писать бизнесменов, управляет гостиницей — кто его знает. Может, он теперь уже в другом городе, или даже не в городе, хоть скорей это всетаки город, а не поселок. Говорят, жена у него все та же. И у них дочь, названная почемуто в честь одного европейского города. Как переехала в этот поселок пять лет назад, так мне и перестало мерещиться, что вот он, идет навстречу, ну, это
Лидия Дэвис. Конец истории всетаки вряд ли. Когда я жила в разных других местах, это было возможней. В трех поселках, по крайней мере, и в двух городах я все ждала — вот иду по улице, и вдруг он навстречу. Брожу по музею, а сама думаю: он в соседнем зале. Но так [ 9 ] я его и не встретила. Может, он и был на той улице, может, ИЛ 2/2020 в том самом зале, может, он даже видел меня. И ускользнул, пока я его не заметила. Я знала, он жив, гдето он есть, и несколько лет я жила в городе, где он наверняка должен был объявиться, в грязном, вытоптанном районе у порта. И чем ближе я подходила к центру этого города, тем уверенней я его ждала. Так и чудилось: иду следом за знакомой фигурой, мускулистой, широкой фигурой, чуть повыше меня, с прямыми светлыми волосами. Но человек обернется, и я увижу совсем чужое лицо, ни малейшего сходства, лоб не тот, и нос, и скулы, ну всёвсё не то, и лицо покажется мне безобразным, да, изза того, что я ожидала увидеть совсем другое лицо. Или ктото мне выйдет навстречу, издалека, его особенной, застенчивой, но горделивой походкой. Или в битком набитом вагоне подземки я увижу совсем рядом те самые синие глаза, веснушки по розовой коже, высокие скулы. Както раз черты оказались ну в точности, как у него, но доведены до абсурда, голова, как резиновая маска: цвет волос тот же, но резче, глаза выцвели чуть ли не до белизны, лоб и скулы выперли до безобразия, дрябло обвисла красная кожа, губы сжаты, как будто от злости, и весь он до нелепости поширел. А в другой раз очень похожее лицо, ускользая от определений, было так нежно, открыто, что сразу я себе представила, как со временем в нем проглянет то, другое лицо, которое я так люблю. На многих я видела его одежку: из прочной и грубой ткани, потертую или выцветшую, но всегда чистую. И сама сознавая, что это полная чушь, я наскоро сочиняла, что вот, многие в его одежке соберутся в одном месте, и тогда он какимто чудом материализуется там. Или мне мечталось, что в один прекрасный день увижу человека, одетого ну в точности как он — красный клетчатый пиджак, голубая рубашка, белые брюки, либо голубые обтрепанные понизу джинсы, — и у этого человека будут те же прямые рыжезолотистые волосы на косой пробор, тот же широкий лоб, синие глаза, резкие скулы, сжатые губы, широкое тело, та же застенчивая, но горделивая поступь, и всевсе сойдется вплоть до мельчайшей детали, до призрачных розовых точечек по белкам глаз, до взбегающих на губы веснушек, до щербинки на правом первом зубе, и всегото и понадобится одноединственное волшебное слово, чтобы превратить этого человека в него.
[ 10 ] ИЛ 2/2020 Вот я помню: солнечный вечер, октябрь, на верхотуре казенного здания, да, а по какому поводу устроен прием, хоть убейте, не помню. Я стою в толчее, в своего рода атриуме, не то восьмиугольном, не то круглом, и Митчелл меня подводит к нему, называет имя. Имя сразу вылетает у меня из головы, у меня всегда сразу вылетают из головы имена тех, с кем меня знакомят. Онто уже знал про меня, он моего имени не забыл. Митчелл улизнул, оставив нас вдвоем. И мы стояли среди сплошных женщин, медленно, наудачу прохаживавшихся по этому атриуму, поврозь и парами, то попадая в пыльный солнечный луч, то из него выходя. Он думал, что я старше, он сообщил. Меня удивило, что он вообще про меня думал. Меня многое удивило: его откровенность, странный наряд, как будто он по ягоды в лес собрался, тот факт, что он вообще существует, стоит тут, со мной разговаривает, а никто о нем ни разу при мне не упоминал. Я моментально про него и думать забыла, уйдя с этого приема, может, потому что он такой молодой. Но в тот же день, попозже, меня занесло в одну облезлую кафешку у прибрежного шоссе, поблизости от моего дома, а он там оказался со своими друзьями, чтото они пришли посмотреть и послушать, не помню, племенные песнопения какието. Когда я вошла, уже погасили свет, кроме огней рампы. Единственный незанятый стул был рядом с ним, хоть чьято одежда и, кажется, сумка свисали со спинки. Он увидел, как я топчусь возле этого стула, сгреб барахлишко в охапку и сдвинул в дальний конец стола. Подошла девица, сердито схватила свои вещи, когда представление уже началось, раздраженно перешла на другое место. Не знаю, кто такая. Он сидел в конце стола, оглядывал его вдоль, спиной к двери, в которую я вошла, и я села с ним рядом, слева, прямо напротив маленькой сцены, где были двое, один то пел, то срывался на речитатив, другой терзал гитарные струны. Справа от меня сидела Элли. Я тогда ее плохо знала. То и дело он наклонялся к ней через меня, чтото ей шептал: было дико шумно и тесно, и, если хочешь, чтоб человек тебя услышал, приходилось шептать ему в самое ухо. В те поры я любила выпить. Мне было необходимо подзаправиться, чтобы с кемто поговорить по душам. Если в заведении, куда я пришла, алкоголя не подавали, я скисала, скучала, а придя в гости на ужин, я сходу опрокидывала бокал. При первой же паузе я спросила у Элли и у него, подают ли тут спиртное, и они сказали, что нет. Тут я спрашиваю, где бы купить выпивку. Обнаруживается, что магазинчик совсем рядом, там пиво есть, и сразу он вскакивает со стула, вызывается меня проводить.
[ 11 ] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории Мы вышли, и он зашагал рядом со мной по убитой грязи на обочине, шурша сухой листвой и осыпью эвкалиптов. Не помню, о чем шел у нас разговор, я тогда вообще не запоминала, о чем говорила с человеком, которого мне только что представили, озабоченная другим. Не только тем, в порядке ли у меня одежда, прическа и прочее, но и тем, как я стою, как иду, правильно ли держу голову, шею, правильно ли ставлю ноги. А если разговор бывал не на ходу, а за едой и питьем, я беспокоилась о том, как бы мне, разговаривая, прожевать еду и выпить вино и не подавиться, но иногда я давилась, да. Все это занимало меня, и я помнила фразу собеседника ровно до тех пор, пока полагалось на нее отвечать, а потом забывала напрочь. Когда мы вышли, было не то полвосьмого, не то восемь часов, и улицу укутали сумерки. Точней, ту сторону улицы, по которой мы шли, озаряли фонари, и прожекторы, и огни магазинов, кафе, а другая сторона тонула во мраке, густым строем эвкалиптов отгороженная от света. Среди стволов мелькали редкие вывески и прятались рельсы, тоже темнея, а поперек было ложе ручья, заметное по оторочке из пышных трав, а дальше, вокруг подошвы голой горы, вилась другая дорога, поменьше, почти заброшенная, но залитая ярким электрическим светом. И по нашу сторону, за магазинами, за кафе, в нескольких сотнях метров отсюда холмы и утесы подтачивал океан, огромный и темный, невидимый мне, но своей тьмой он застил дорогу, борясь с электрическим светом. Точно не помню, по грязи мы шли или по асфальту и мимо чего проходили, и как он вышагивал рядом, неуклюже или уверенно, близко или отступя, не помню. Кажется, он пригибался ко мне, чтобы не проронить ни слова, и это было не такто легко: я очень тихо говорила. Не помню, какое мы купили пиво, помню только, что насчет марки вышел конфуз, забыла, платил он за мое пиво или только за свое. Кажется, я посягала на самую дорогую марку и купила две бутылки, а он осилил две бутылки подешевле, на свои последние деньги. Одним словом, на чтото он потратил свои последние деньги, потому что ночью уже, или, может, под утро у него кончался бензин, не на что было заправиться, и он попросил у прохожего доллар. Это он рассказал наутро Элли в библиотеке, а она рассказала мне, но только потом, потом. И вот мы вернулись в кафе, и началось: он приглашал меня пойти куданибудь, я не соглашалась, он наседал, я мялась, он напирал, я его не понимала, и машина у него тарахтела так, что я испугалась, а дальше было — ночной берег, мой ночной поселок, мой сад и розы, и сникший куст, живая изгородь, мой дом,
[ 12 ] ИЛ 2/2020 моя комната, металлические стулья, и наше пиво, наш разговор, его непонимание, и снова он напирал, ну и так далее. Когда он позвал меня пойти выпить с ним, а я ляпнула первое, что пришло на язык, мне, мол, надо домой, работать, я себя сразу почувствовала то ли неумелым переводчиком, то ли занудным профессором, и, главное, старой в сравнении с ним. Я чувствовала себя все старше и старше, может, потому, что на новом месте, в неожиданном положении както я не скоро свыклась с собой. Не такая уж я была старая, да, просто гораздо старше его. И коечего еще мне не хочется вспоминать — мои сомненья и нежданный стыд, когда я таки выскочила за ним следом, повела себя не по возрасту, старая дура. Он так решительно вышагнул из кафе, едва кончилось представление, вышагнул, не сказав мне ни слова, что я решила: обиделся изза моих сомнений. Мы и десятью фразами не обменялись, но уже я думала, что оскорбила его в лучших чувствах, что неудивительно, если учесть, как часто я считала его обиженным, даже когда знала его дольше, чем тогда, через несколько часов после знакомства. Конечно, раз я кинулась ему вдогонку, он бы должен понять, несмотря на все мои сомнения, как мне хочется с ним кудато пойти. И когда я его догнала, он сказал, что ему просто надо коечто выбросить из машины. И он, мол, так резко вышел из кафе исключительно по своей нескладности. Мы стояли возле наших машин, и он спросил, куда ж мы теперь. Потом — вот не ждала я от него такой прыти — спросил, а можно ему ко мне? Я снова замялась, и на сей раз он извинился. Мне понравилась его скромность. Я про него не знала почти ничего, и что он ни скажет, ни сделает, все открывало мне его с неожиданной стороны. Мне хотелось домой. Я устала. Я села в свою машину, он в свою. Я подождала, он поехал за мною следом, и на каждом повороте дико ревела его большая, белая, старая машина. Так ревела, следуя за мной, что у меня стучали зубы, и руки тряслись на руле, в который я вцепилась так, что у меня побелели костяшки пальцев. Сиянье его фар заполоняло зеркальце заднего вида, мои руки сжимали руль, и так мы проехали вдоль берега через другой поселок, и там валом валила публика из кино, мы проехали вдоль воды, еще поселок миновали, а потом взобрались по холму, мимо светофора, мимо кафе на углу, а потом — левый поворот, еще в гору, и вот он, мой дом. Мне кажется, он оступился во тьме, по взрытой грязи обходя кочку под кедром, а может, это я путаю, это сама я плюхнулась у смоквы на проезжую часть, через несколько дней, ко-
Предположим, тут я чтото путаю, это нисколечко меня не колышет. Но я сама не знаю, что оставить в тексте, что опустить. Мои сомненья, его напор, это еще в кафе, да? И как я выскочила за ним следом. И как ревела его машина, когда он ее заводил. И как свет фар и решетка старой белой машины заполонили мое зеркальце заднего вида. И как бережно он приподнял колкий розовый куст, чтобы не поцарапал меня. А потом были эти металлические жесткие стулья. И как нам [ 13 ] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории гда он уезжал. Я махала ему на прощанье. Собственно, я не то чтобы плюхнулась, просто споткнулась на высокой кочке перед домом, где росла эта смоква. Я всегда была при нем неуклюжая, не знала, что делать со своими рукаминогами, переходя через комнату, чтобы усесться на стул. Он говорил, что неловкость у меня от пылкости, мое тело, мол, не поспевает за ней. Ну вот, я, значит, иду впереди, он за мной, и он приподнимает высоко взобравшийся по фасаду колючий розовый стебель, чтобы мне не напороться на шипы. Или нет, во тьме он не мог такого проделать, это было не тогда, это было днем. А может, нам выпала прозрачная ночь. Или моя память о той самой ночи тонет во тьме, ведь на самом деле рядом с моим домом стояли два фонаря, и один запускал луч прямо ко мне в комнату. Мы пересекли въездную аллею, миновали пыльные розы у окна, где я так часто и подолгу сидела, глядя наружу, обошли дом со стороны встрепанных кустов. Прошли по брусчатке к белым крашеным деревянным воротам, встроенным в белый деревянный забор, нырнули под арку, прошли мимо окон моей комнаты к двери. И в глаза нам ударил свет электрической лампочки, укрепленной на белой штукатурной стене. И вот мы вошли, и уселись на двух складных металлических стульях между столом, за которым я работала, и взятым напрокат пианино. Я принесла из кухни два пива, и, сидя на жестких нелепых стульях, мы его распили. Он сказал, что только что кончил роман, но потом оказалось, что это неправда. Кончил он не роман, а двадцатистраничный рассказ, да и то он потом сократил его до пяти страниц. Но, может, я ослышалась, а может, он так нервничал, что сказал слово “роман” и сам не заметил? Я не знала ни его имени, ни фамилии, и потому он был для меня не вполне реальный, чужой, зато я ничуть его не стеснялась. В третий раз он меня спугнул, когда после того, как мы чинно болтали два часа ни о чем, сидя на жестких стульях, вдруг спрашивает: “А можно я ботинки сниму?”.
[ 14 ] ИЛ 2/2020 мешал яркий свет у меня над постелью. Мои мысли таким профессором, очкариком и педантом витали гдето в вышине, наблюдая за тем, что свершалось внизу, и порицая то одно, то другое. На рассвете я уснула, а проснулась оттого, что он, уходя, чтото мне говорил. Окончательно я проснулась, силясь разобрать, что же такое он мне говорил. А он цитировал мне стихи на прощанье, и я поняла, зачем ему понадобились именно эти стихи, но меня они ну нисколько не грели. И когда он уезжал от меня, снова ревела его машина, тревожа мирный сон окружных богачей. Даже если никто его не виделне слышал, все равно мне было неловко выпроваживать ни свет ни заря такого зеленого сосунка, да еще на машине, которая своим неприличным ревом нарушала покой элегантной приморской округи, и рев несся вниз по холму, мимо огороженных частных владений моих соседей, которые владели внушительным куском побережья, мимо их нарядного дома с пагодами, это уж потом они приглашали нас с Мадлен в числе других местных жителей на приемы в честь таких свершений и обретений, как новый бассейн, например; и рев несся вниз, вниз, мимо пожилой четы, чей образцовый кактусовый сад льнул к улочке, поспешавшей к круглосуточному магазину, где лично я пробавлялась сигаретами и кошачьим кормом; мимо молодоженов, живших еще чуть пониже, в белой миленькой дачке, не купленной, взятой внаймы, хоть тогда я не знала этих подробностей, как не знала того, что молодая супруга, служившая в магазине готового платья, откуда мне перепадали коекакие милые тряпочки, погибнет через несколько лет — за рулем, на шоссе, — многотонная фура в нее врежется сзади, когда бедняжка притормозит у изволока на подходе к следующему поселку; и рев несся вниз, вниз, вниз, по холму, мимо Норвежской церкви из мореной сосны с просадью эвкалиптов на подступах к паперти; а потом сворачивал вправо у подошвы холма, и несся дальше, дальше, пока не терялся вдали. Здесь я тоже живу близко к океану, и над головой у меня тоже рыдают чайки. А еще поблизости есть ручей, очень широкий, и я называла его рекой, пока Винсент меня не просветил. И впадает этот ручей в широченную полноводную реку, которую, как меня просветил Винсент, опять же не следует называть рекой, правильней — дельтой. И на косе, взрезающей эти воды, пристроился наш городок. Только океан тут совсем другой. И я не могу к нему подступиться, предварительно не одолев мили и мили городка, по-
Мне долго нравилось мусолить в памяти каждый миг того первого вечера, когда мы сидели с ним за столом, рядышком, а по другую сторону от меня, по другую сторону от него сидели знакомые; и все попытки поговорить таяли в грохоте представления, и мы вышли вместе, еще совсем чужие друг другу, купили по две бутылки пива и понесли в кафе, и выпили по бутылке, и еще по бутылке сберегли в бумажном пакете [ 15 ] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории строенного у самой воды. И здесь не растут ни инжир, ни пальмы. И глыбы здесь не из песчаника — из гранита. И почва не песчаная, красноватая, почва здесь темнобурая, глинистая, вот так. Сейчас март, холодина. Толстые хлопчатые носки Винсента несколько часов проболтались на веревке под солнцем, а всё сырые. Коегде еще лежит снег, но некоторые перелетные птицы пожаловали восвояси и щебечут, обсуждая, где бы им поудобней угнездиться. Зяблики порхают у заднего крыльца, у застрехи, и мы носим в кухню грязь на подошвах. Только что кончила перевод: длиннющая автобиография одного французского этнографа, жутко громоздкий, путаный стиль. Слава Богу, отделалась; странно: чем больше времени убиваешь на перевод, тем меньше на нем зарабатываешь. Теперь отправлю это дело в издательство вместе со счетом, буду чека ждать. С утра читала статью про одного японца, он живет в Англии, пишет поанглийски. Книги у него без сквозного сюжета, сбиты странно, небрежно, второпях, абы как. Но статья показалась мне важной, почему — непонятно, и я решила ее потом перечесть, да, но куда я задевала журнал? С романом дело у меня не клеится, и вообще ничего у меня не клеится. Когда мне приходилось то и дело бросать роман, это было еще извинительно. А теперьто, теперь я сижу над этим романом, как проклятая, чуть не каждый день, и все равно путаюсь, все равно забываю, на чем в прошлый раз остановилась, ну? Пришлось сочинять для самой себя шпаргалки, заводить карточки, со стрелкой на каждой. Увижу стрелку, прочту шпаргалку и вспомню, на чем остановилась, и продолжаю с того места, а потом завожу новую шпаргалку со стрелкой. Но выпадают гадкие дни, когда сижу нечесаная, в ночной рубашке, и теплый запах собственной немытости липнет к моим ноздрям. Слушаю, как бесконечным потоком машины свистят по шоссе под моим окном, и думаю — чтото должно ведь происходить, раз мимо свистит время. Так полдня и сижу, только потом одеваюсь. Даже душ не всегда принимаю, а только когда чувствую: так больше невозможно, пора.
[ 16 ] ИЛ 2/2020 у наших ног, на потом сберегли. Ну вот, и часто мне кажется, что это был самый лучший миг: чтото толькотолько начиналось. Откупорив те остатние бутылки, мы всё “откупорили”, всё, что потом длилось позднюю осень, и зиму, а пока не откупорили, мы оставались как бы на острове, и с далекого берега нам кивало счастье, а я и не знала, я потом только оглянулась и поняла. Оглядываться назад на тот вечер чуть ли не увлекательней, чем впервые его проживать, тут можно регулировать скорость и останавливаться, где хочу, и мне не мешают сомненья, я знаю, я знаю заранее, что сбудется — не сбудется, чем сердце успокоится, да. А потом уже, когда он бросил меня, это начало сделалось не просто первой в ряду несчетных радостей, нет, оно было вдобавок чревато концом, будто сам воздух кафе, где мы сидели с ним рядом, где он наклонялся ко мне, едва меня зная, и шептался со мной, будто сам воздух кафе, говорю, был пропитан этим концом, и стены были сложены из того же материала. Я обосновалась в поселке за несколько недель до той нашей встречи. Работа у меня была, но не было жилья. Я остановилась в опрятной квартирке, принадлежавшей паре выпускников, которые кудато уехали. Я сюда явилась с невнятной целью чтонибудь преподавать, но раньше я ничего не преподавала, и меня точила тревога. Одна в чужой квартире, я снимала с полок книги, которые, я надеялась, помогут мне отвечать на вопросы студентов. Я заранее себе представляла этих студентов: все они были блестящие и знали все в сто раз лучше меня. Но я наугад сдергивала книги с полок и так жадно их глотала, что ровно ничего не запомнила. Мой единственный знакомый здесь был Митчелл, и он таскал меня по городу, водил через кампус, отвечал на мои расспросы, знакомил со всеми встречнымипоперечными, причем иногда от стеснения забывал имена даже самых давних своих коллег. Что касается жилья, то по соображениям Митчелла, было два места на выбор, которые могли мне приглянуться: маленькая меблированная квартирка для меня одной и большой голый дом, который мне придется делить с другой женщиной. Начал он с дома, ну вот, и квартирку я уже не стала осматривать. Дом был прелестный, почти пустой; двери из обоих крыльев выходили на террасу, забранную оградкой и старым кустарником. Все это было похоже, помоему, на испанскую гасиенду, хоть убейте меня, я вам не скажу, что такое эта испанская гасиенда. В другом крыле жила женщина со своей
Кроме кошки с собакой, я в первый раз заметила только некрашеные, непонятные большие глиняные горшки, Мадлен их, как видно, сама сотворила и выставила сушиться на солнце. И какаято была электроника. Электронику эту я, кстати, потом никогда не видела. Я и сама нервничала при мысли, что буду жить вместе с этой женщиной, которую никто толком не знает, в этом доме, где невытравимо пахнет чесноком и ладаном, просом, чаем, кошкой, собакой и шампунем для чистки ковров. Свою половину Мадлен вылизывала до немыслимой чистоты, но куда деваться от блох при наличии кошки с собакой? В моей половине блох не водилось, но все покрыл слой застарелой пыли. Сперва в моей половине, кроме пружинного матраса, который мы с Мадлен выволокли из чулана в дальнем конце дома, было лишь содержимое моей машины, не зря же я все это перла в такую даль. Потом уже мы напали в том же самом чулане, кажется, на карточный столик, на металлические стулья. Живя под одной крышей, мы долго делали вид, что обе живем одиноко. Сами с собой разговаривали по своим комнатам. И бывали нескладные дни, когда в одной комнате шипело: “Говно собачье!”, в другой свистело: “Ссука!” Случалась и путаница: среди ночи Мадлен спохватится, что оставила на произвол судьбы недоеденный кусок пирога, и вскочит, чтобы его спрятать, а я его уже спрятала. И тогда она думает, что сама его спрятала и потом забыла. У Мадлен не было денег на машину, и на телефон у нее не было денег. Я завела в доме телефон, я взяла напрокат пианино. Стоило мне отлучиться, Мадлен тащила ко мне единственные свои ноты, затрепанные ноктюрны Шопена в издании Ширмера1 в круглых кофейных следках по желтой обложке, и снова и снова играла все то же, все в той же своей 1. Густав Ширмер (1829—1893) — основатель музыкального американского издательства. (Здесь и далее — прим. перев.) [ 17 ] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории кошкой, со своей собакой. Никто ее толком не знал, но у всех уже сложилось о ней определенное мнение. Митчелл через калитку ввел меня на террасу, и эта женщина, эта Мадлен, вышла нам навстречу из другого крыла. Высокая, волосы собраны рыжим хвостом, стоячая улыбка до ушей, явно от напряжения, от испуга; она явно дико испугалась меня, чуть ли не закоченела от страха. Мы с Митчеллом меж тем плавились в пекле полудня.
[ 18 ] ИЛ 2/2020 медлительнотонной манере. Частенько, придя домой, я застукивала ее за игрой, как бы еще подросшую, странно прямую, и либо радовалась, либо злилась — в зависимости от своего настроения или от перипетий наших вечно менявшихся отношений. Вечером, после ужина, я играла сонаты Гайдна. У меня манера известно какая: скучная, бездушная. И когда она играла на пианино, и откровенно плохо играла, она так бурно предавалась шопеновой страсти, что, походя, отмечая непрошеные завитки, промахи и вранье, все равно я считала ее исполнение верным. Изза того, что сама она никогда не сомневалась в себе, все, что ни делала, она делала с неколебимой уверенностью, я больше доверялась ее вкусу, чем собственному. Часто с ней рядом я себя ощущала нелепой, наивной до глупости. Но я совсем не наивная, нет. Потом, когда он к нам присоединился, вот кто оказался наивным, а ято что! Когда я въехала в дом, была сушь, небо висело низко и тяжело, взбухало, не проливаясь, дождем, лишь изредка брызгалось скудной капелью. Каждый день я преподавала в одном какомнибудь классе. Руля вдоль берега, я поглядывала на кучерявые волны и мечтала о первом глотке пива, когда доберусь до дому. Ну да, мне кусок не лез в горло, пока не глотну ледяного пивка, не сглотну стаканчик вина. Я так боялась завтрашних занятий, что ни с кем не виделась по вечерам, правила тексты, делала коекакие пометки. И улегшись в постель, преподавала во тьме, долго, не час и не два. И во тьме все выходило у меня убедительней, чем назавтра в классе. Если я проводила вечер накануне занятий на людях, мне хотелось, чтобы вино и пиво лились рекой. Я снимала очки, старалась их удержать на коленях, но они всё съезжали на пол. Тогда я их придерживала голой стопой. И очертания спадали с предметов, все нежнело, нежнели лица, и я цепенела. Но если вокруг переставали пить, мне делалось грустно: кончается вечер, жизнь вступает в права, и вот уже маячит передо мной неизбежный завтрашний день. И, завив горе веревочкой, я продолжала пить, хоть знала, что это нельзя, еще нарвусь на неприятности по дороге домой, знака “стоп” не замечу, и потом буду гримасничать от натуги, когда дорога начнет вилять, огибая холмы у самого берега, нырять вниз, снова взбираться вверх, и, наконец, я надолго застряну перед светофором в ожидании зеленого света на кромешно пустом перекрестке. Но оторваться от питья я не могла, потому что гдето на задворках сознания пряталась мысль, что если пить и пить и напиться до чертиков, до точки, когда мне откажут пальцы, и голова свесится набок, отя-
Лидия Дэвис. Конец истории желеют веки, до той точки напиться, когда почти напрочь теряется дар речи, и вот тогдато, пройдя весь этот путь до упора, я выйду на волю с другой стороны сознанья, в новый, неведомый мир. А дома, глядясь в зеркало, отмечу легкие пе[ 19 ] ремены: щеки горят, неопрятно висят вялые космы, и побе- ИЛ 2/2020 лели губы. Каждый день я сидела за карточным столом и работала как заведенная. Комната была просторная, пол кафельный, красный, две части потолка, будучи исподом коньковой крыши, тянулись вверх одна навстречу другой, и на стенах был такой толстый слой штукатурки, что меня пробирал озноб, даже когда снаружи лютовала жара. Я поднимала взгляд от работы, и темная хвоя приветно качалась в лазури, и пышный розовый куст полыхал за стволами, за ветвями, за сочными еловыми свечками, и с высокого кипариса, отклонявшегося от моего окна, на нежную пыль падали и падали шишки. Через дорогу от нас стояли решетчатые витые ворота в ориентальном стиле. И часто в эти ворота проходила облитая солнцем девочка в синем просторном платье, с ракеткой в руке, и две собачонки заливались ей навстречу ликующим лаем. Медленно плыли автомобили, то взбираясь в гору, то оскользаясь вниз. Ктото выходил погулять, тихо цокая подошвами по асфальту, и звенели голоса, и пожилые пары, припарадясь, осторожно брели в сторону океана или в сторону главной улицы за покупками, а не то поглазеть на витрины и сразу вернуться домой. Бродячие собаки трусцой проходили по блеску витрин, и тотчас же в них исчезали, осторожно принюхиваясь. Часто я слышала поезд за холмом, у самой воды. Ночью я его слышала лучше. Днем посторонние звуки во множестве вклинивались между мною и поездом: говор милых соседей, от нечего делать болтавших под самым моим окном, свист и шелест шин вверхвниз по пригоркам, грохот тяжелых фур за два квартала от меня на прибрежном шоссе и ровный гул стройки, взрезаемый то стуком молота, то взвизгом пилы, и еще невнятные, слипшиеся шумы, в которых я слышала добрую весть, потому что они длились и длились под жарким стоячим солнцем, среди душной зелени кустов и деревьев, на ковре из голубоватых и пунцовых цветов. По ночам воздух легчал, очищался от примесей дня, от несносного солнца и разнузданных красок; кусты и деревья тонули во мгле, прозрачными тенями льнули к стенам, и в пустом воздухе я слышала поезд, и колеса стучали на стыках рельс, и свист паровоза не уступал чистотой его единственному желтому глазу.
[ 20 ] ИЛ 2/2020 Днем я то и дело вставала изза стола, чтоб пройтись, а если невылазно торчать дома, мне бы потом не вынести сладковатого бриза и всей этой пестроты, настоенной на солнечном жаре. Иногда я возила Мадлен за глиной, а то в магазин за едой. Или я одна плелась на главную улицу мимо огороженных кактусов, обходя непросохшую грязь, мимо старикасадовода в соломенной шляпе и в комбинезоне с кожаными наколенниками, мимо норвежской церкви, мимо медицинских служб с безупречно оттертыми стеклами, мимо блеска и плеска хрома, шлангов и струй, мимо, мимо всего. А бывало, брожу вдоль моря, а не то по холмам, одна, или с Мадлен. Когда она ничего не сочиняла из глины, из папьемаше у себя в комнате, на террасе, когда она не стряпала, не жевала, не медитировала, не смотрела телевизор, ибо тому и другому и третьему она предавалась с равным усердием, да, она гуляла часами со своей собачкой, отвлекаясь только на то, чтоб поболтать со знакомым или разогнать мальчишек, поливавших ее смачной руганью за то, что она не такая, как все. Она бродила тудаобратно по главной улице, в тылу магазинов, шла в парк, мимо станции к берегу и далекодалеко вдоль воды и, сделав огромный крюк, возвращалась к исходному пункту, и все начиналось снова. Когда мы с Мадлен гуляли вдвоем, мы брели вдоль воды или мимо глядящего на океан утеса, а когда я гуляла одна, то уходила от дома, от воды, в гору, прочь. Наш поселок построили на косогоре, и все поселки вдоль побережья стоят в холмах, и всегда мне казалось, что живу я на выступе, на ступени, а сверху и снизу почти вертикально обрывается круча. Наш дом и терраса стоят на одной ступени. Прибрежное шоссе — на другой. Парк еще ниже, на третьей, и еще ниже железнодорожные пути проложены в скалах, понад водой. И дороги над моим домом то текут ровно, то забирают вверх, и, бредя мимо щедрых садов, насаженных по холмам, я удивлялась, бывало, что тут начинаются частные владения, но деревья таким тесным строем обступают дом, что его не видно с дороги. За собственностью нежно ухаживают, но на границах ее, при дороге, можно набрести на пустую пивную бутылку; будто дорога вобрала в себя приметы внешнего мира, днемто их уберут, а ночью они объявятся снова. И чуть не каждая тропка норовит взобраться на холм, а потом низринуться, и почти с каждого места виден океан, и сквозит между веток лазурь, а я все иду, иду и забираю вверх, где меня поджидает крутой спуск, будто тропка, взбрыкнув, стряхивает с себя тяжесть. А впереди, на перекрестке, я вижу крупную шишку, а может, это не шишка вовсе, а похожий на шишку
Здесь тоже проходит поезд, товарный состав, он так долгодолго ползет мимо, что когда наконец исчезнет, я успеваю о нем забыть. Этот тоже лучше слышен глубокой ночью, я тогда различаю, как, отскакивая от сонной насыпи, эхо подхватывает ритмический постук колес. А в сырую погоду рельсы как будто совсемсовсем близко, так и кажется, что вот они, рядом, за деревьями прячутся. Сегодня с утра у меня болят рукиноги, вчера намаялась: чистоту наводила и стряпала изысканное угощение для единственного гостя, одинокого господина, который кажется особенно одиноким изза того, что он такой длинный, тощий, да еще имя у него простейшее — Том, и вдобавок, возможно, в силу тех же причин, он кажется молчаливым, хоть на самом деле не прочь поболтать. Ужин прошел прекрасно, несмотря [ 21 ] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории темный голубок. И дух эвкалиптов, загустев на губах, мне мешает дышать. Непривычная к такому ландшафту, к такому климату, я приглядывалась и принюхивалась к округе, реже на ходу, во время моих одиноких прогулок, чаще из окна моей комнаты, моей машины. Прибрежное шоссе небрежно вторило линии берега, то и дело, резко вильнув от воды, перебегало сквозь цепь холмов, от океана прочь, или, взбежав на утес, свысока оглядывалось на океан. Ну а потом снова стройно бежало вдоль берега, и тогда я смотрела на волны, и волны вскипали, взмывали, как дельтапланы, как громадные птицы, и, шипя, выбрасывались на песок, под ноги серферам в черных костюмах, которые возвращались после борьбы со стихией, зажав локтями доски, сыны эфира, сыны песка и воды. А еще парили в эфире воздушные змеи, и раза два я видела, как спешили к берегу большие, полосатые аэростаты. По пляжу всё больше ходили парами; двое ныряльщиков в купальниках, отягченных множеством приспособлений для спасения утопающих; двое дюжих бородачей в шортах рядышком занимались гимнастикой; пожилая чета с одинаково загорелыми прямыми ногами, в одинаково безупречных майках и шортах быстрым шагом устремлялась кудато; мускулистый белокурый студент, сдвинув к макушке очки, сидя в шезлонге, листал грузный кожаный том, и белокурая нимфа загорала рядом на полотенце. Когда я бывала не на машине, когда пешком гуляла по пляжу, с одного определенного места мне открывался далекий вид на крошечную железнодорожную станцию, и крошечный поезд, запыхавшись, со стоном спешил к густой, готовой атаковать его толпе на платформе.
[ 22 ] ИЛ 2/2020 на то, что отец Винсента посильно мешал нам, сидя в кресле со мною рядом и требуя кусочка с моей тарелки. Господи, как давно я взялась за этот роман; с тех пор я успела переселиться к Винсенту, и потом еще к нам переселился его отец, и потом одна за другой переселялись сиделки. Ну вот, и на месте луга, который я топтала во время моих пеших прогулок, повырастали дома. А какие были цветы на том лугу, какое буйное разнотравье! В одном конце луга были хилые саженцы, на другом могучий дуб отгораживал его от насыпей за трамвайным депо. Дуба этого больше нет, его роль примеряют на себя новостройки. Луг исчез, да, и на его месте черным блеском змеится асфальт да ширится полоса земли, совершенно лысая полоса. На другом пустыре возле нашей станции возвели автомойку. А совсем недавно, несмотря на дружный протест местных жителей, был принят проект постройки офисных зданий. Скоро эти здания разрастутся вдоль большака на невозделанных землях, где некогда любил побродить мальчишкой фермер, занятый выведением цыплят. Фермы тоже давно уже нет, а бывший ее хозяин теперь строит скворечни и продает их в лавчонке возле шоссе. И это лишь немногие из перемен. У отца Винсента новая сиделка, сейчас она там, внизу, занята своими обязанностями. Так вроде ничего, ответственная, работящая и повеселей предшественницы, хоть время от времени куксится. На плече у ней татуировка, надо бы разглядеть, но както мне неудобно. В данный момент старик бунтует против меню завтрака, которое я для него сочинила. Все время, пока я тут, я вполуха слушаю их ленивую перепалку. С утра старик очень нежно ее встретил, даже обнял, хоть она у нас только второй день. — Небось, волос мой им понравился, — шепнула она мне. Волос — не волос, а если ей не удастся его укротить, он, как пить дать, станет требовать меня. Просто беда с этими сиделками. Старик им даже нравится, но надолго они у нас не задерживаются. Одна отработала только половину срока, на который был уговор, причем то и дело отлынивала, опаздывала, и, когда наконец заявлялась, каждый раз были у нее весомые оправдания: то болела она, то случилось чтото с машиной, то “месячные одолели”, то часы по сезону перевели, и тэ дэ и тэ пэ. Еще с одной мы договаривались на все лето, а еще трех недель не прошло, вдруг она отказывается от нас наотрез, якобы едет на Карибские острова преподавать искусство кулинарии, скажите пожалуйста! Я взялась было спорить, но тут она вздыбилась и исчезла с кон-
цами, и отец Винсента долго недоумевал, как мы ни старались ему это объяснить. В гостиной внизу, подо мной, новая сиделка кашляет от души и одним пальцем подбирает на пианино мелодию, видимо, намекая мне, что пора бы уж оторваться от писанины и ее подменить. У одной так вообще привычка была: поднимется ко мне и без обиняков объявляет, который час. И еще одна невозмутимо смотрела, как старик всползает по лестнице, а ему же это так трудно. [ 23 ] ИЛ 2/2020 Я не знала его фамилии, да и в имени сомневалась. Такое, как оно мне запомнилось, у него странное имя, я никого не встречала с таким именем. Вот, сразу не спросила, а потом уж как спросишь? И я понадеялась, что скоро услышу его или увижу на бумажном листе. Теперь мне странно — почему я не позвонила комунибудь, не узнала? Двоим, по крайней мере, могла позвонить. Но тогда я еще не была с ними накоротке, мы уж потом подружились. Легче понять, почему я не спросила его самого, это да. Но момент был упущен задолго до того, как я могла спросить его самого, при этом не чувствуя себя идиоткой. Не один день прошел, а я все не знала, как его называть, потому что все эти дни мы видались наедине. У меня для него Лидия Дэвис. Конец истории Ну вот, прошло, значит, несколько дней, и он мне объяснил, что ушел на рассвете в нашу первую ночь потому, что не знал, приятно ли мне будет проснуться с ним рядом. В то же утро, попозже, он пошел к Элли в библиотеку. Хотел с ней посоветоваться. Спросить, хорошо ли будет, если он подкараулит меня на дороге из аудитории, когда я выйду с занятий. Элли сказала, что да, это будет очень даже хорошо. Но он хотел знать, а вдруг мне будет неловко. И она сказала, что нет, мне, конечно, не будет неловко. Так что это с легкой руки Элли он тогда стоял в удобной, рассчитанной на долгое ожидание позе и то ли курил, то ли просто держал трубку в руке. Элли только через несколько месяцев это мне рассказала. А когда явился во второй раз, он остался со мной на весь день. Мы гуляли вдоль океана. Он прыгал на песок с пригорка, и я жмурилась, я не могла на него смотреть, почему — неизвестно. Мы долго брели мимо скал, мимо битых морских ракушек, шли и молчали. Мне было неловко. Я решила, что он молчит от застенчивости. Я пыталась его разговорить, это было трудно. Наше молчание все уплотнялось, мы не произносили слова, нет, мы их проталкивали свозь плотный пласт молчания. И я махнула рукой на свои попытки.
[ 24 ] ИЛ 2/2020 не было имени, и поэтому он для меня оставался как бы чужим, хотя очень скоро стал самым близким моим человеком. Когда узнала, наконец, как его зовут, я будто узнала заново имя брата, отца, или мужа, или родного ребенка. И потомуто его имя мне показалось случайным, необязательным, без ущерба заменяемым на любое другое, да уж. *** Два дня спустя после того, как мы познакомились, я поздно пришла домой, и легла в темноте, и стала думать о нем, и я дергалась, и хотела, чтобы он был тут, со мной, а потом вздремнула на минутудругую, и проснулась рывком, и опять стала думать о нем. Вдруг в третьем часу ночи мимо моего окна проревела машина, и фары обшарили комнату, и сразу мотор заглох и погасли фары. Я выглянула в окно возле моей постели и увидела белый капот, припаркованный у большого кедра у нас перед домом. Я услышала голос, голос бормотал, и коечто я разобрала: “Я не могу... без тебя... ну и карусель в этом центре... старая карусель...” Я не сомневалась, что это он, разговаривает сам с собой, потому что машина — белая, вопервых, и ревет, и остановилась у моего дома. И я подумала, что он слегка не в себе. Но я его тогда еще плохо знала. Не знала, в себе ли он, не в себе. Знала только, что иногда он вдруг отключается, проваливается кудато, не помнит, где он, о чем только что рассуждал. На том этапе я готова была принять все, что бы мне ни предстояло о нем узнать, хоть чуточку это меня пугало. Чтото я на себя напялила. Выскочила из дому, подошла к кедру, по въезду прошла до угла. И увидела, что эта машина куда меньше. Вообще ничего общего. Теперь меня трясло уже по другой причине: чужой человек, не в себе, мало ли. Я повернула к дому, фары выхватили меня из темноты, и голос спросил: — Чтото случилось? Я остановилась, спросила: — Вы кто? И голос ответил в том смысле, что “вот, хочу оправиться”. Я вернулась в дом. Прошла по коридору в ванную. Села на толчок и увидела, как трясутся, ходуном ходят у меня рукиноги. А потом мне приснилось, что я нашла на полу в коридоре исписанный им клок бумаги. Страничку, и на ней — мое имя, адрес университета. Все четко и внятно, но вдруг вклинивается лирика, Париж, всякое такое, и даже не без “ужасов вой-
Через три дня ктото при мне обратился к нему по имени, и я убедилась, что ничего я не напутала. Прошло еще два дня, и я узнала его фамилию, в библиотеке узнала, отправилась в отдел тонких журналов и увидела его фамилию, предпосланную стихам. Я обдумывала, как быть, если стихи мне не понравятся. Но я себе совершенно не представляла, до какой степени потрясет меня его фамилия, набранная на журнальной странице. Потрясение вызвала не сама фамилия, битком набитая согласными, не выговоришь, и раньше мне такая не попадалась и вряд ли попадется опять, будто у него на эту фамилию исключительные права. Нет, чтото другое меня потрясло, а что — сперва я сама не могла разобраться. С этой своей фамилией — после стольких дней безымянности! — он стал как бы реальней. Стал видней, да, наконецто я разглядела его. До тех пор он был порождением ночи, когда у меня путались мысли, и со всех сторон меня обстала плотная тьма, и он пришел и ушел не на свету, а во тьме. Ну вот, и пока я знала только его имя, он оставался как бы персонажем из рассказанной кемто истории, чьимто приятелем, скажем, шапочно знакомым со мной. Я ведь не оченьто близко знала его тогда, хотя в то же самое время мы были так близки друг другу, что ни единый сантиметр нас не разделял. Так, значит, я и фамилию его узнала, да, а как я этого дожидалась, и меня все не оставляло странное чувство, что он и есть тот, кого я никогда не видела днем, кто вдруг заявился вместе со мною ко мне среди ночи, когда я не знала его фамилии. Прочитав его стихи, я кинулась к Элли в отдел редкой книги, и там подстерегало меня новое потрясение: она мне сообщила, что его мать всего на пять лет меня старше. [ 25 ] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории ны”. Дальше опять все чинноспокойно. Последняя фраза короче других: “Вечно мы удивляем своих душеприказчиков”. Во сне я осталась довольна письмом, мне полегчало, хоть последняя фраза, помоему, оставляла желать лучшего. А когда проснулась, эта фраза, наоборот, мне понравилась больше всех. Теперьто я понимаю, что когда мне приснился тот сон, я еще не читала ни единой его строчки и наобум сварганила якобы его текст на свой собственный вкус. И хоть все это мне самой приснилось, а он тут был сбоку припека, те слова мне попрежнему кажутся не моими — его словами.
[ 26 ] ИЛ 2/2020 Я долго не знала, как мне назвать его в книге и как мне назвать себя. Одно я твердо решила: дать ему односложное имя, в лад подлинному, но как я ни нашаривала эквивалент, со мной произошло то же, что в переводе бывает: застопорит, заколодит, и всё, и единственный выход из положения — первозданное слово оригинала. В конце концов я решила позаимствовать для своих главных героев имена из его рассказа. Так что на том этапе я их назвала Хэнк и Анна. Потом дала Элли начало прочесть. Ну да, конечно, я ей говорила, мол, это не к спеху, не горит, но разве могло мне прийти в голову, что она так долго будет мусолить мою рукопись? Сперва я решила — ладно, пусть не читает, пусть, мне и самой все это поднадоело. Надо передохнуть. Но в конце концов всетаки захотелось узнать ее мнение. А ей, оказывается, не хотелось читать мой роман потому, что мой сюжет уж слишком напоминал историю, в которую тогда она сама влипла. Она крепко привязалась к человеку моложе ее. Он не бросил ее, нет, но она боялась, что бросит. А когда уж он ее бросил, еще трудней стало приступиться к моей рукописи, она обещала, что вотвот за нее засядет, но что поделаешь? Она в такой ярости, хоть на край света беги. Тем временем я раздумывала, не дать ли мой отрывок комуто еще, но не знала кому. Многие вызывались помочь, но от когото, я догадывалась, трудно ждать объективности, а на чьето мнение, наоборот, лучше заранее наплевать. От двоих, я прикинула, вполне мог быть толк, но только если сперва дать тексту отлежаться, ну, и поднакопить материалу. А Винсент все спрашивает, почему я ему не показываю рукопись. Ему явно хочется узнать коекакие подробности, которые, он считает, я от него скрываю, например, про мой, как он называет, “бросок” в Европу. Уж какой там “бросок”! — четыре ночи промаяться на гостиничной койке возле тощего дерганого мужчины, с единственной мыслью — только бы его не разбудить, а потом, поняв, что у самой сна ни в одном глазу, сидеть в ванной на кафельных плитах и читать, спьяну не понимая ни единого слова. Этому человеку вообще ужасно трудно бывало засыпать далеко от дома. Он часто уезжал и, когда возвращался к жене в свои Юрские горы, неделями отсыпался. Сам мне поведал. С белой, перекошенной физиономией, еле таская ноги по гостиничному номеру, он бормотал: спать, спать, спать. И лез под одеяло, калачиком сворачивался у меня под боком, чтото шептал мне в спину, и так часами. Потом ему удавалось вздремнуть. Зато я никак не могла приманить сон и шла в ванную, включала свет и садилась на кафель, а то и вовсе сбегала из той гостиницы.
[ 27 ] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории В первую ночь я благополучно сбежала из той гостиницы и вернулась в свою. Во вторую ночь уже светало и, соответственно, дверь подъезда была заперта. Не желая будить заснувшего, наконец, страдальца, я позвонила дежурному. Тот явился, злющий, в банном халате, и долго отругивался перед тем, как отпер подъезд. По нагретому вестибюлю, мимо золотых рыбок в аквариуме, я вышла на улицу, где несколько рабочих под свежим утренним солнцем подновляли желтую стрелку перехода, косясь на мое черное вечернее платье. Вход в мою гостиницу тоже был заперт, и я бродила по улицам и смотрела, как на базарной площади воздвигают ряды. Потом я поплелась на пляж, хотела поплавать, но мне было уж слишком не по себе. Я тупо стояла по пояс в воде, оглядывая горизонт и переводя взгляд на других любителей плаванья, которые лежали пластом на циновках или присаживались, руками защищая глаза от колкого ветра. Скоро меня стало мутить, я вылезла из воды, побрела по песку к пляжному кафе и просидела там не один час при всем параде под соболезнующими взглядами хозяина и официанток, и прикладывала лед ко лбу, и слизывала с пальцев соль. А когда уже солнце соскальзывало к закату, длинная англичанка проволокла меня по песку до стоянки такси, а затем, вручив мне стакан воды и снабдив аспирином, оставила в моем номере. Пока мне не хочется показывать эти строки Винсенту, он и так уж предубежден против моей книги. Вопервых, он приблизительно себе представляет, о чем тут речь, хоть напрямик я ему ничего не выкладывала, а вовторых, он считает, кажется, все мое романтическое прошлое просто отвратным. Ну, были у меня до него мужики, были, я же не отрицаю. Был художник, тот жил одиноко в старом лодочном сарае, и еще антрополог, так тот таскал меня в оперу вместе со своей мамочкой. Сразу после него был один, так тот без конца улыбался, и еще один до него, так тот пил как лошадь, а еще до него один таскал меня по пустыне, а перед тем еще один ревновал меня к абсолютным химерам. Но мои похождения всегда продолжались недолго, некоторые даже застряли на платонической фазе, причем все это были люди почтенные, в основном, университетские профессора, да. Ну вот, в конце концов Элли прочитала мои листки. Собраласьтаки за границу, но только на год, и вовсе не изза своего сопляка, и моя рукопись попала в число обязательств, которые она взялась выполнить до отъезда. В целом вроде бы ей понравилось, но имена! Это вообще ни в какие ворота! Ну какой герой, спрашивается, может получиться из Хэнка? Разве можно влюбиться в мужика по имени Хэнк? Ну хорошо, до-
[ 28 ] ИЛ 2/2020 пустим, ктото и влюбится в когото по имени Хэнк. И я, конечно, имею право выбрать любое имя для своего героя, хозяин — барин, но самомуто бедняге Хэнку и всем мужчинам и женщинам, которые в него влюбятся, не позавидуешь! У людей в таком положении не бывает выбора, нет! Элли так яростно ополчилась против Хэнка, что я до поры до времени назвала героя и героиню Гарет и Лора. Мне и самой не очень нравится имя Лора для героини, женщине по имени Лора положено быть уютной, ну, милой, по крайней мере. Может, лучше была бы Сьюзен, но у женщины по имени Сьюзен, конечно, хватит ума не мотаться тудасюда битый час, ночью, из одного края поселка в другой в поисках белого гремучего автомобиля и его водителя, пусть тот и с дамой, лишь бы одним глазком на него глянуть. И не стала бы Сьюзен рулить под проливным дождем к его дому, тащиться к балкону и заглядывать ночью в окно. В результате я назвала ее Анна, потом Мэг, потом снова Анна. Описала свою собственную комнату и как эта женщина, эта Анна, сидит за карточным столом, пытаясь работать, несмотря ни на что. В других вариантах за карточным столом сидит Лора, на пианино играет уже Ханна, а в постели и вовсе лежит Энн. Его я долгое время называла Стивен. На том этапе даже весь роман назывался “Стивен”. Но тут Винсент на дыбы, ни в какую, не нравится ему это имя, чересчур оно отдает Европой. Пусть Европой, да, но уж очень оно к лицу моему герою. Хотя чемто оно и меня не совсем устраивало, и я продолжала поиски. Одна моя подруга, написавшая кучу романов, мне рассказывала недавно, как она строчила один роман, буквально закусив удила, без оглядки, и потом, перечитав готовую рукопись, обнаружила, что имя одного персонажа в продолжение книги у нее менялось двенадцать раз. Когда он стоял и ждал меня на дороге после занятий, я увидела не только лицо, не только руки, не только позу даже, я всё сразу увидела: и красную фланелевую рубашку в черную клеточку, с замахрившимся воротом, и белую нитяную майку, штаны цвета хаки и походные сапоги. И трубку у него в руке, и сумку через плечо. Первое время, в начале, я с жадностью пожирала взглядом его всего, я скрупулезно отмечала, что с прошлого раза в нем изменилось, и немудрено поэтому, что я с потрясающей четкостью помню все его тряпки. Обниму его, и под пальцами чувствую, всей своей кожей чувствую ткань на его груди, и только когда прижмусь тес-
[ 29 ] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории ней, чувствую его мышцы, его костяк. Трону за руку — и нащупаю хлопчатый рукав, коснусь ноги — и вот она под моей рукой, потертая джинсовая брючина, к пояснице притронусь — и чувствую не только две гряды мускулов, твердых, как кость, но еще и мягкую шерсть его свитера, согретого моей горячей ладонью, а когда он притиснет меня к груди, я близкоблизко вижу плетево хлопковых нитей рубашки, или вязку свитера, или ворс пиджака, которому давно бы пора в отставку. И при каждой встрече он сперва казался мне чутьчуть другим, и при каждой встрече я открывала в нем чтото новое. И такое открытие то радовало меня, то огорчало, то почти не задевало, то било наотмашь. Когда мы сидели с ним в баре в тот день, в тот самый первый день, он меня удивил тем, что заговорил со злостью про одного моего студента, потом про Митчелла. В голосе проскакивали ревнивые нотки, но с чего бы ему меня ревновать? И когда говорил с этой злостью, он сразу мне казался незнакомцем, который мне ну нисколько не нравится. Только когда узнала его поближе, я поняла, что эта злость — от разочарования, а он часто, он то и дело разочаровывался. Кто его только не разочаровывал и не злил, мужчины особенно, чуть ли не все подряд, — соответственно, слишком многого он ждал от мужчин и заранее был готов ими восхищаться. Он сердился на многих мужчин, он негодовал на некоторых великих писателей, и все, помоему, вытекало из одного источника — из разочарования. Он читал великих писателей, как бы задавшись целью усвоить все самое лучшее в литературе. Прочтет большую часть того, что написал великий писатель, и — негодует. Нет, чтото тут не то, говорит. Он, конечно, глубоко уважает этого писателя, но — тут чтото не то. Берется за следующего, прочтет у него чуть не все подряд, и опять — нет, не то. Как будто эти мастера злостно подводят его. Не мог примириться с тем, что великое не всегда совершенно. Он перечислял, в чем эти мастера перед ним провинились, а я поддакивала — рассуждал он логично. И, читая запоем, читая взахлеб, он отвергал одного оплошавшего гения за другим. Но может, он искал оплошностей у великих перед тем, как подыскать свое место в их мире, а? Ну вот, и коечто я из него выудила, ну как выудила — в лоб спросила; и, оказывается, до меня у него было не то что несколько, а тьматьмущая женщин, причем я была даже не самая старшая. Тогда это меня ошарашило и както принизило то, что произошло между нами. Но время шло, и я сжилась с этой мыслью, смирилась.
[ 30 ] ИЛ 2/2020 Потом, потом уже я утешалась тем, что я, по крайней мере, последняя его любовница, раз он женился так скоропостижно после того, как меня бросил. А вообщето — может, тогда он мне просто врал? Он запнулся тогда, перед тем, как ответить, и он покраснел, вот я ему и поверила. А может, он запнулся изза того, что я в лоб задала ему такой неприличный вопрос, а на такой вопрос как можно ответить? — и пришлось человеку соврать. Когда я в первый раз призналась ему в любви, он ничего не ответил, только глянул задумчиво, как бы взвешивая мои слова. Тогда я не поняла значения этого взгляда. Слова вырвались у меня почти против воли, а он ничего не ответил. Теперьто я думаю: а может, он тогда любил меня больше, чем я его, и потому не ответил сразу? Может, я выпалила свое признание слишком рано, еще не прочувствовав, ну, и он это понял, да, а через несколько дней он сказал мне те же слова, потому что на самом деле меня полюбил или думал, что любит. Гдето, забыла, я пишу, что влюбилась в него чуть не с первого взгляда, когда мы при свечах смотрели друг на друга во все глаза. Но может, это натяжка, тем более не помню я никаких свечей. В первый вечер, в кафе никаких свечей не было, это точно, и у меня дома в первый вечер их не было, вот. И скорей всего, я не в первый вечер в него влюбилась. Но все же я помню, что наутро, когда я его увидела, меня чтото так и кольнуло в сердце. И если я тогда не влюбилась в него, что тогда, спрашивается, значил этот укол? Наверно, все со мной случилось между той минутой, когда он ушел от меня ни свет ни заря, и той, когда я снова его увидела, или в ту самую минуту, когда я снова его увидела, ну, я не знаю. А может, я в него влюбилась не сразу, а постепенно, и когда я снова его увидела, это была только первая фаза любви, и любовь нарастала, и в тот день, и назавтра, и послезавтра, а потом дошла до упора, ей некуда было расти, и она стала трепыхаться, пошла на убыль? Но какаято свеча все же горела тогда, когда я ему впервые призналась в любви, и это было не в ту минуту, когда я его полюбила, и насчет свечи все же остается вопрос. При свете я, конечно, разглядела бы его всего, каждую пору на коже я бы у него разглядела, а во тьме только его смутный очерк выделялся на гаснувшем синем квадрате в оконной раме; а с другой стороны, как ни подробно я тогда уже знала его лицо и выражение лица, но без света все равно терялись коекакие подробности.
Помоему, человек может влюбляться постепенно и влюбиться с первого взгляда, хоть опыт у меня невелик и как я могу судить? Помоему, я и влюбляласьто раньше всего один раз. Иногда я его любила, иногда нет, а он тонкий, он в таких материях дока, он был начеку и, конечно, улавливал, когда я его люблю, когда нет, и потомуто, скорей всего, он мне тогда не совсем поверил. Он тогда смутился, замялся и сколько дней потерял, сколько дней после того, как я ему призналась в любви, прежде чем ответить мне таким же признаньем, да уж. Наверно, сначала у меня было чтото вроде голода по нему, и только потом пришла нежность, и постепенно она нарастала, нежность к тому, кто вызывает голод и умеет его утолить. Вот что я, наверно, к нему испытывала, вот что я приняла за любовь. Но еще до этого, еще раньше первый же взгляд на него отозвался во мне одобрением, блаженным, мирным, — умный, крепкий, привлекательный молодой человек, и я ему тоже понравилась, а потому в тот же вечер, простонапросто двое жадных и алчущих, мы поняли: надо найти место, где никто нам не будет мешать, где можно уединиться, где можно не спеша утишить этот наш аппетит. [ 31 ] ИЛ 2/2020 Когда его со мной не было, я себя чувствовала раскованной, а при нем я завороженно смотрела на него, завороженно его слушала, это мне самой было странно, ведь деньдругой перед тем я даже не была с ним знакома. И такая это была тяга, что чем бы ни занималась, я все бросала, только бы увидеть его, побыть рядом, и завороженность моя разрасталась и оборачивалась голодом, и голод разрастался во мне и в нем. Лидия Дэвис. Конец истории Этот легкий голод, который мог утолить не только он, но всякий, кто обладал качествами, меня в нем пленившими, не сразу стал нарастать, не сразу стал тем особенным голодом, который мог утолить только он единственный и больше никто. И еще другое чувство я испытала сразу — через несколько часов? на другой день? когда снова его увидела? — чувство свободы, что ли, чувство раскованности. Он вошел в мою душу, очистив ее от прежнего хлама. И он так прочно угнездился в моей душе, так привольно раскинулся, так весь целиком уместился, что приходилось осторожно его обходить, чтобы подумать о чемто другом, но мысль о нем мигом выталкивала любую другую, как бы втихую набравшись сил за то короткое время, пока я от него отвлекалась.
[ 32 ] ИЛ 2/2020 Его жилье было в поселке, в километре от моего приблизительно, как пройдешь бега, ярмарку и длинную полосу грязи, служившую парковкой во время ярмарки и бегов. Когда была на машине, я рулила по шоссе, огибавшем ярмарку и бега, и с одной его стороны ночью зиял черный пустырь, полоса грязи жирно лоснилась с другой, и шоссе, вильнув, сворачивало к каналу; и дальше, к холмам, и по склону, глядевшему на ярмарку и на бега, не было ни единого дома, хотя по другому склону они стояли рядом с моим домом чуть не впритык, глядя на океан. Я одолевала узкий мосток над водой, начинавшейся скромным истоком в опушке из жалких карликовых кустиков, тихо точившимся над каменистым ложем, чтобы в конце мая разлиться полноводной рекой, несущей пивные бутылки и арбузные корки в океан, и она мелела и ширилась, и песчаные берега разъедало и постепенно сносило торопливой водой. А потом я поднималась по другому склону с видом на сушу. Отправляясь туда в первый раз, я сама нашла дорогу, руководствуясь его указаниями. За гаражами пряталось его жилье, единственная узкая комнатушка, и кровати там не было, не было даже матраса, только спальный мешок на ковре, и никакой мебели, а одежда и книги валялись или стояли вдоль стен, и была пишущая машинка, если только он ее не держал в гараже, и был набор индейских барабанов. К этой комнатенке примыкала крошечная кухня, где стоял маленький холодильник и стол, и на столе электрическая плитка, всё. Ванная была от кухни отдельно. Я выпила стакан чая или стакан воды, не помню, сидя на ковре. Он извинялся за тесноту, может, увидел мое вытянутое лицо, не знаю. Мы выпили, значит, по чашке чая, не то по стакану воды, не помню, и он продемонстрировал мне свой гараж. Он гордился своим гаражом. В помещении с бетонным полом было множество книг. Меня это впечатлило. О том, что почти все это книги друга, он умолчал. Потом еще была какаято неприятность в связи с этими книгами — чтото там с ними стряслось, хозяин за неуплату конфисковал, что ли, а друг разозлился, не помню. Против двери стояла конторка, на ней лампа, машинка, он тут работал. Часто долгими часами работал, писал, но мне так и не удалось выудить у него, что же такое он пишет. То ли он не хотел мне отчитываться, то ли я не хотела лезть к нему в душу. Я вовсю себя убеждала, что редко к нему хожу потому, что у него так темно и тесно, но когда он переехал выше по берегу в просторную, светлую квартиру с видом на соседские кактусы, я не то чтобы зачастила к нему, нет, раз както, помню,
помогала ему расставлять книги на низенькой этажерке, а еще раз, помню, он сварил нам на ужин громадную кастрюлю ужасающих щей, ну, и потом еще считаные разы, так что пришлось мне признать, что я предпочитаю видеть его у себя. А когда он съехал с той квартиры с видом на кактусы, мы уже не разговаривали с ним так много и так откровенно, и я знала, что он переехал, но не знала, куда именно он подался. А потом я сама переехала, и, помоему, он не слишком стремился раздобыть мой новый адрес. [ 33 ] ИЛ 2/2020 Когда только принялась за роман, я решила строго придерживаться фактов, ничего не менять, как будто, если я уберу эти индейские барабаны, как только он у меня заиграет на более приемлемом инструменте, все сразу рухнет, мигом рассыплется в прах. И я долго записывала все подряд, все без разбора, буквально всю правду. Но странная вещь, записав все без разбора, я сразу поняла: чтото надо менять, чтото надо выкидывать, хватит уже, получила свое удовольствие. Бывает, мне достаточно чистой правды, если, конечно, ее ужать, подновить, причесать. А то бывает, ну не нравится мне эта правда, но сочинять, привирать мне тоже неохота. И многое здесь сохранено в своем первозданном виде. Может, просто я не додумалась, чем заменить эту правду? Может, просто у меня фантазии не хватает? Так я и не бросала роман, нет, я без конца к нему возвращалась, потому отчасти, что думала: вотвот дело пойдет как Лидия Дэвис. Конец истории Он научился играть на своих этих индейских барабанах, или, по крайней мере, говорил, что научился, ну, и я ему верила. Он рассказывал, как мальчишкой жил в Индии. Рассказывал, как плыл в Америку на пароходе с матерью и сестрой. Предлагал поиграть для меня, а я долго мялась, прежде чем согласилась его послушать. От одной мысли о том, что придется слушать противную барабанную дробь, я краснела, в точности, как краснела потом, когда уже другой персонаж воспевал для меня свободу в рифмах и под истошные гитарные переборы. Както я ему предложила побарабанить у меня по спине, и он от души побарабанил, пальцами и ребром ладони. Когда наконец я разрешила ему поиграть для меня на барабане, дело у нас уже клонилось к финалу, мне с ним бывало неловко, охладела я к нему, что ли, не знаю, и вечно он на меня дулся, и мы стали выделывать такое, что раньше нам и не снилось, всё надеялись, кажется, а вдруг чтото удастся из себя выжать, чтото обновить, но ничегото, ничего я не испытывала, кроме той неловкости, которой и ожидала.
[ 34 ] ИЛ 2/2020 по маслу, я же все заранее знаю, верно? Но чем дальше я писала, тем меньше понимала, как все это разрулить. Не могла решить, что важно, что нет. Знала, конечно, что важно мне самой, но считала, что надо включать все подряд, даже те куски, над которыми я зеваю. Пробивалась сквозь скуку, чтобы потом насладиться увлекательным местом. Ну, и проскакивала это увлекательное место, не вникая, успевая только подумать вскользь: ну что тут увлекательного, не понимаю? И тут уж совсем скисала. Сколько раз мне хотелось все это бросить к чертям собачьим. Надоело. Хотелось чегото другого, в голове уже брезжил образ новой книги, и коекакие рассказики не грех бы подшлифовать, и вообще. Иногда хотелось, чтобы ктото за меня дописал этот несчастный роман, пусть, не все ли равно кто, лишь бы дописали. Одна подруга советовала, если роман не клеится, плюнуть на него, а коечто приберечь и пустить на рассказы, но както мне это не улыбалось. Если честно, мне вообще не хотелось ставить на романе крест, уж слишком много времени я тогда уже на него убила. Конечно, сомнительный довод, но иногда — и не такой уж сомнительный. Когдато я слишком долго промаялась с одним мужиком по той же логике: ах, мы так долго пробыли вместе, мы так сжились. А может, у меня были иные, более здравые резоны продолжать мою книгу, пусть я и не подозревала о них, а? Ну вот, так и не вышло у меня — шпарить дальше, механически, не задумываясь. Попробовала хронологический принцип, не вышло, ну и ладно, плевать. Тут сразу встала проблема: если без хронологии, на что же сюжет нанизывать? Решила: пусть одно у меня влечет за собой другое, каждый кусок пусть рождается из предыдущего и несет в себе облегчение и разрядку. Попытала прошедшее время, не пошло, коечто перевела в настоящее, хоть они у меня уже в печенках, эти внезапные эффектные переходы на настоящее время. В результате я самую малость оставила в настоящем времени, остальное вернула в прошедшее. И вечно приходилось отвлекаться на переводы. Я сказала Винсенту, что выдаю на гора меньше страницы в неделю, и он засмеялся, — можно подумать, я тут шутки шучу! Я ползла, как черепаха, да, но все надеялась, что вотвот дело сдвинется с мертвой точки, дело пойдет. Иногда этот роман мне кажется пробой, проверкой — для меня нынешней, для меня тогдашней. Сначала героиня совсем уж непохожа на меня; мне казалось, так легче смотреть на эту историю со стороны. Потом уже, когда я постепенно свыклась с шагом повествования, поймала верный тон, звук и
С ним я была совсем не та, что с другими. С ним я старалась не выпячивать свою занятость, вечную спешку, быть не такой, как бываю сама по себе, как бываю с друзьями. Старалась быть мягче, спокойней, но как это трудно мне давалось! И как я уставала от этого! Приходилось разлучаться с ним, чтобы отдохнуть. И для работы приходилось с ним разлучаться. Я безжалостно загружала своих студентов, и мне, соответственно, приходилось подолгу корпеть над их сочинениями. Днем в кабинете, вечером дома. Мой просторный кабинет между двумя профессорамиантичниками на седьмом этаже нового здания был заставлен пустынными стеллажами, и узкие стрельчатые окна глядели мимо эвкалиптовых рощ, мимо теннисных кортов, и дальше, дальше, на океан. Плотно закрытые окна не пропускали наружных шумов. Зато, как только отвлекусь от работы, прислушаюсь, сквозь стены с обеих сторон слышится то смешок преподавателя, то хохоток студента, то назидательное жужжание профессорских рифм, гул спрягаемых латинских глаголов — чаще всего, как мне теперь припоминается, глагола laudare, “хвалить”. А не то, прекратив работу, гляну в окно, поднесу к носу ладонь, уткнусь в предплечье, вдохну свой запах. И собственный запах духов и пота шепчет мне о нем. И еще один запах говорил мне о нем — мексиканского пледа у меня на постели. Часто он уходил спозаранок, тихотихо, чтоб меня не разбудить, но я все равно просыпалась и уже не могла заснуть. А через несколько часов он меня видел уже в кабинете. Если я вставала раньше, он тоже вскакивал с постели и бережно ее застилал. Начиная с нашего самого первого раза в наше самое первое утро. И всегда при этом в его жестах сквозила ласка, так заботливо, так бережно он обращался с чемто моим, и вообще помогал мне с уборкой. Я ждала его в переполненном зале. Он не пришел меня встретить, и я думала: больше он не придет, никогда не придет. Он бросил меня, я думала, ну что ж, и недельки не выдержал, бросил. И так пусто, так одиноко стало мне в битком набитом зале, и заныло сердце, и стало трудно дышать. Люди, кресла, [ 35 ] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории лад, мне удалось придать героине мои черты. Но иногда я думаю: будь я тогда подобрей, будь я посложней и поглубже, у меня все сразу бы сошлось. Но я была поверхностна и мелка, и ничего у меня не могло получиться сразу, хоть из кожи вон лезь, хоть ты тресни.
[ 36 ] ИЛ 2/2020 диваны, окна, шторы, кафедра, микрофон, стол и солнце в окне — все стало пустой шелухой, а нутро пропало. Но когда он в самом деле меня бросил, через несколько месяцев, мир уже не опустел, мир хуже чем опустел, а было так, что сама пустота свернулась и превратилась в яд, и, прикидываясь живым и здоровым, все сплошь было спрыснуто этим ядовитым составом. Но тогда еще он меня не бросил, а просто он опоздал. И стоял в толпе у дверей, когда я собралась уходить. И все вдруг ожило. Он мне объяснял, что забыл о времени. Вдруг отключился, забыл о времени, забыл, что делал тогда, с ним бывает, он не всегда помнит, что делал, что собирался делать, иногда ему трудно выполнить то, что он обещал. И мы ушли вместе, и пошли к знакомым, и вяло переругивались по пути. Пока была с ним, я семь раз, помоему, ходила на чтение стихов, а то и больше. Трудно так описать каждое чтение, чтобы было занятно, еще трудней сунуть больше одного в один роман, и вдобавок коекакие стихи меня буквально бесили, а из песни слова не выкинешь. Можно их заменить на чтото другое, на лекции, скажем, на танцы, но, если честно, на танцы я ходила только раз в жизни, одинединственный раз. Напоследок меня вообще угостили заумью, а это для меня — за пределами добра и зла. Поневоле я сидела, как аршин проглотив, а мой ум, не находя себе пищи, жадно шарил по комнате, бродил по цельным окнам и выискивал его одного, снова его одного. А переругивались мы изза Китти, изза этой его подруги. Сидели у него в машине, на узкой улочке, в солнечном пекле и переругивались. По обе стороны от нас выстриженная зеленая мурава стлалась до самых до белых тротуарных обочин. И на ней стояли белые одноэтажные домики с красными черепичными крышами. Возле одного росла куцая пальма, жалкий кусток бузины тулился к другому, вьюнок в красных цветиках взбегал по стене третьего. Как будто при каждом домике на этой улице должно расти чтото одно, и никак не иначе. Солнце отражалось от белых тротуаров и стен, те наливались добавочной белизной, и домики были маленькие, и деревья росли не густо, и нам широко сияла сизая высь. Мы не спешили выходить из машины. То ли приехали первые, то ли хотели сперва доругаться. А через несколько дней ему самому предстояло выступать со стихами. Кроме стихов он собирался читать рассказ. И
Его выступление было назначено на воскресный вечер, в чудесном старинном доме на пригорке, в захудалой части города. Здесь было все: степенный спуск ступеней, торжественные шторы с бархатными кистями, высоченные потолки с лепниной, люстры, альковы, эркеры. Он читал по очереди с одним поэтом, моим ровесником, да, но про того я совсем не помню, а может, я путаю это выступление с другим, в том же доме, но через несколько месяцев, когда он уже бросил меня, и с ним по очереди читала некая дама некую повесть — почемуто о Робинзоне Крузо. Я стояла сзади и мимо стульев и публики, сквозь арочный проем поглядывала в соседнюю комнату, совершенно пустую. Его я почти не видела. Он был от меня далеко, на кафедре, и я видела только его голову и плечи, возвышавшиеся над слушателями. Я готовилась к тому, что мне за него станет стыдно, вдруг он начнет бэкать и мэкать, вдруг заведет типичное не то. Но он читал четко, уверенно, и все, что он читал, было вполне на уровне, хоть сам рассказ, который он читал, мне не ахти как понравился. Китти не явилась. Я бы подробнее описала дом, где он читал, знать бы только, какую часть романа положено жертвовать на отступления. Я [ 37 ] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории вбивал мне в голову, что ему необходимо пригласить эту женщину, эту самую Китти, потому что она ему помогала готовиться к выступлению. В последний раз он мне говорил про нее у меня в кабинете. Скользнул за мной следом в коридор перед моим кабинетом, обнял меня и поцеловал, и я разнервничалась, а вдруг ктото увидит? И хоть в коридоре никого не было, мне показалось, что у меня за спиной мелькнула и мигом исчезла какаято тень. Усевшись напротив меня в кабинете, он с места в карьер стал жаловаться на нее, потом о ней же стал волноваться. А мне даже имя этой бабы было противно слушать, потому что, как только он ее поминал, он от меня отдалялся, исчезал, уходил прочь, и я сидела одна напротив его лица, отрешенного, печального, с легкой кислой гримаской. И я чувствовала: он совсем забыл обо мне, упустил из виду то, что нас связывает, уж не обознался ли он, не принял ли меня за старинного друга, которому поверяет свои жалобы на Китти, свое беспокойство о ней? А через несколько недель я застала у него эту самую Китти, и он чтото лепетал, объясняя причины ее присутствия, и хоть я честно пыталась в них вникнуть, ничего я не поняла.
[ 38 ] ИЛ 2/2020 и пейзаж описала бы: красноватый песчаник въевшийся в тротуары по краю, строем сходившие к океану скалы, подтачиваемые водой, овраги, лощины, и океан был от меня так близко, что я слышала шелест волн, шорох волн, будто падает занавес, снова и снова падает занавес. Буйной растительности здесь нет — слишком сухой климат. Часть года холмы стоят бурые, и зелень прячется по расщелинам, где копится влага, а не то по городкам и поселкам, где растения поливают, холят, поддерживая плодородие почвы, и жирный кустарник лоснистыми листьями укрывает дома. Такой пейзаж был для меня новостью и этим меня зацепил, я стала к нему приглядываться. Но не такто легко разглядеть пейзаж, когда его сплошь изрезали автострады, когда новостройки растут как грибы по бурым холмам, а на просторных долинах и вовсе теснятся, налезают одна на другую, будто в предвидении перенаселенности, а в неглубоких балках новые здания рядами выстраиваются вдоль новой дороги, и в конце ряда, глядишь, уже новый дом стоит в лесах деревянным остовом, а прежние, первые, дома оприходованы сплошь, чему свидетельством машины на каждой въездной аллее. Лишь изредка мелькнет странный призрак былого: далеко от шоссе старинное ранчо, и ведет к нему позаросшая стежка, да рощица сучковатых виргинских дубов, зажатая в кольце эвкалиптов. Эвкалипты со своим дымным, маслянистым запахом растут везде, высоченные, они долго тянутся вверх стволами, прежде чем выпустить ветки. Неопрятные деревья эти эвкалипты, с рыхлой, сырой древесиной. Они часто роняют ветки, и раны зияют у них на стволах. И все время они стряхивают узкие, темные, копьевидные листья, ворохами скапливающиеся на земле, и пластами, длинными струпьями, вместе с древесными бляхами, сходит с эвкалиптов кора, с одного бока темная, изрезанная крестами, и пыльноголубая с другого. Один старый профессор часто жаловался в университете, что по ночам не может заснуть, лежит в постели и никак не может заснуть: то гдето рядом кычет сова, то древесные бляхи падают на крышу над самой его головой, упадут — и катятся к краю, упадут и катятся, и так всю ночь напролет. *** После его выступления мы с ним, влившись в компанию, отправились в дом знакомых на другом взгорке поблизости, а над нашими головами пролегала летная трасса от бухты к аэропорту. Почти все время мы провели на заднем дворе, и то и дело огромные лайнеры на бреющем полете, грохоча, про-
[ 39 ] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории летали над нами. И каждый раз мы смолкали, выжидая, пока они пролетят. Двор порос сорняком, а возле самого дома росла прелестная юная липка. Двое карапузов подбрасывали вверх мячики, и те либо застревали в листве, либо приземлялись на крыше сарая в дальнем углу двора. А читал он не тот рассказ, который я уже знала, который он назвал романом в тот вечер, когда мы познакомились, — четкий, прозрачный, смелый рассказ о немолодом мужчине и немолодой женщине, встретившихся на курорте, она проводит на море свой отпуск, он работник гостиницы, огранка скорей отдает Европой, да? И были в этом рассказе тихие, четкие описания, одно особенно тонкое, про воздействие солнца на еще бледные, еще зимние ноги женщины, ну сколько ни перечитывай — прелесть. Мне до того понравилась большая часть рассказа, что я смирилась и с остальным. И вот я теперь думаю: может, меня привлек исключительно склад его ума, порождающий рассказы, какие мне нравятся, а его, может, привлек склад моего ума, склонный одобрять те рассказы, какие он любит писать? Хотя один мой приятель, например, прочитав рассказ, сказал, что ему категорически не понравилось, нет, персонажи молчат, как рыбы, и они так мало, кажется, друг другу нравятся, а в то же время так скованы своей бессловесной крепью, и ему уж никак не хотелось бы познакомиться с такой парочкой. Но я совсем про это не думала, а только про то, как написан рассказ, и всё. Потом он мне прочитал семь коротеньких стихотворений: он их написал для меня. Объяснил, что тут фишка в том, что каждое стихотворение соотносится с какимто цветком. Мне не отдал: надо, мол, доработать. Так и не отдал. Может, до сих пор дорабатывает. Вот у меня и нет их, этих стихов, а то бы я их перечитывала, примеряла на мой теперешний вкус, как перечитываю и примеряю тот рассказ. Рассказто — вот он, у меня, тут, в комнате, годами лежит в отдельной папке, хоть я стараюсь пореже в него заглядывать, боюсь затвердить наизусть и уже не найти в нем того, что когдато меня пленяло. И все же — когда решаюсь его перечесть, каждая фраза тихим звоном отдается в ушах, и душа откликается на каждый ход этой прозы, буквально на каждый. Из стихотворений я помню несколько строк, ту, например, в которой сообщается, что длина нашего берега равна одной миле. Но миля — это же точное расстояние от моего до его дома, ейбогу. Стихи мне нравятся, хоть от них попахивает авторским потом, труд, в них вложенный, чересчур очевиден, и они кажутся вымученными, вот, а в рассказе, помоему, насчет этого полный порядок. Я слышала эти сти-
[ 40 ] ИЛ 2/2020 хи, я слышала другие на его выступлении, и еще коекакие я потом читала в библиотеке, может, те самые, с какими он выступал, и я хорошо знаю один рассказ, а другой я слушала на его выступлении, и потом он читал мне коечто из своих записей, вот и все, что я знаю о его работе. Он все время работает, он мне говорил, что все время работает — над рассказом, над пьесой, уже над другой пьесой, потом над романом, но ничего этого я так и не видела, он, похоже, никогда ничего не доводил до конца, то и дело чтото бросал, откладывал — временно, чтобы перейти к другому, и он ни единой вещи не мог мне показать, он мне объяснял, пока она у него окончательно не отлежится. Он вел свои записи, я вела свои записи. Друг о друге мы тоже, конечно, пописывали, и время от времени читали эти записи вслух. Частенько мы писали такое, чего ни за какие блага не стали бы высказывать друг другу в глаза. А читать — читали, причем вслух читали, но обсуждать — это уж нет, извините. Ну и кое о чем я умалчивала, он тоже умалчивал кое о чем, и наше умолчание было красноречиво, и пряталось в записях, и потому на наших свиданиях мы молчали — если только вдруг не захочется открыть наши записи и оттуда коечто почитать. Будь он плохой писатель, я бы, наверно, сразу с ним расплевалась. И если бы я выказала неуважение к тому, что он делает, чем дорожит, он бы, конечно, сразу махнул на меня рукой, и всё. Но вот пишет он хорошо, а разве моя любовь к нему хоть на йоту изза этого сделалась глубже? И если я вообще любила его, то никак не за писательский дар, и когда я с ним заговаривала о писательстве, сразу я себя чувствовала уже не любовницей ему, нет, и мы превращались в далеких, почти незнакомых, чужих друг другу людей, почемуто испытывавших взаимное тяготение и симпатию. Даль, разверзавшаяся между нами в такие минуты, сильно смахивала на ту, которая нас разделяла на людях. На людях мы вели себя безупречно, комар носу не подточит, никто ни о чем не догадывался. В общем, если ктото и мог догадаться о нашей близости, так только тогда, когда мы вместе являлись на сборища, вместе с них уходили, и я смаковала эти минуты, отчасти за несхожесть с другими минутами, когда наша близость для всех все же оставалась тайной. И не то чтобы мне было неловко изза него, ну уж нет, но часто хотелось от него отодвинуться, отстраниться, чувствовать — вот он, рядышком, тут как тут, но с ним не соприкасаться. Странно — хотелось одновременно быть поближе к нему и от него подальше.
Потом еще выступал ктото, не помню, у меня в записях означенный шифром С. Б. После выступления мы влились в компанию, устремленную в мексиканский ресторан. Мы тогда часто паслись по ресторанам, по мексиканским особенно: студенты, профессора и заезжие гости университета любили вместе поесть. Дальше у меня в черновиках поминается ужин в японском ресторане, это когда я встала изза стола, пошла к автомату возле сортира и пыталась ему дозвониться. Но я не описываю ни блюд, ни присутствующих, хоть среди них попадались вполне занятные люди. Вообще, чего я только ни повыкидывала из своих черновиков, всего вместе на целую книгу хватило бы, этой не чета, а то и на несколько книг. А потом както мы уединились у одного друга в гостиной, и он разобиделся изза того, что я не захотела с ним целоваться. Решил, наверно, что я стесняюсь изза него, а я просто именно тогда не хотела с ним целоваться, и всё. Хоть убейте, не помню, кто такой этот С. Б. и что это было за выступление, совсем не помню. Хоть без конца смакую все, что происходило за неделю до того, как мы с ним познакомились. От той недели у меня остались всегонавсего две записи, и только одна косвенно связана с ним. Там я пишу про совершенно, помоему, незначительный эпизод: я обедала в университетской кантине с кемто, кого называю Л. Х. Да. И вот сидим мы, значит, на открытой террасе. И вдруг в кадке с пальмой объявляется скунс и вызывает переполох среди жую- [ 41 ] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории Может, мы ни на миг не забывали о том, как странно все это выглядит, боялись, что нас осудят: связался, мол, черт с младенцем, она ему в матери годится, и она ведь преподаватель, а он студент, — ну хорошо, ну студент, но не мой же, и кое с кем из преподов он дружит, и он постарше многих наших студентов. А может, мы понимали, что стоит нам хоть за руки подержаться на людях и тут же все нас начнут разбирать по косточкам, гадать, то ли во мне взыграл материнский инстинкт, то ли он посыновнему заботится обо мне. А ведемто мы себя, как ровесники. И чем же мы, интересно, занимаемся наедине — рычим друг на друга? лижемся? И вообще — какие мы друг с другом? Я знала, что мы с ним вызывали живейшее любопытство в поселке, пока я там жила, и даже когда уехала, все там остро интересовались жизнью друзей и знакомых, и даже незнакомых людей. Все там изголодались по занятным сюжетам — особенно настоенным на трагедиях и страстях, на любви и изменах; но в этом любопытстве обычно не было недоброжелательства, нет.
[ 42 ] ИЛ 2/2020 щих преподов и студентов. А я как раз смотрю на дверь в кафе, и там — он стоит с подносом в руках, с хмурым видом. Хмурится, может, изза того, что все расселись на солнышке, и нет ни единого свободного места, а может, изза того, что у него со зрением неважно, а солнце такое едкое, но он вообще часто хмурится, на солнце тем более. Вот только не помню, — он заметил нас и прошел мимо, или сел с нами рядом, или же развернулся и вышел. Раз я ничего не записала про ту неделю, значит, она совершенно стерлась из моей памяти, и не о чем тут писать, да? Книгу эту я пишу по памяти, но коечто беру из моих записей. Без своих записей, спасибо им, мне много чего пришлось бы похерить, но и в записях попадаются коекакие прорехи и ляпы. И есть там воспоминания, никакого отношения не имеющие к главной теме, и есть близкие друзья и подруги, которых я не поминаю, потому что они никакого, ну, почти никакого отношения не имели к нему. Вот вспомню, как он тогда стоял с подносом и хмурился, и сразу думаю: а может, я ошибалась все это время насчет другого случая, когда он тоже хмурился. На единственной его фотографии, которой располагаю, он хмурится, оглядывая меня с расстояния в пятнадцать шагов. Он в парусной лодке, в лодке одного моего родственника, руки заняты, чтото он закрепляет — веревку? канат? — а сам согнулся, хмурясь, глядя на меня искоса. Фотография так себе, сразу видно, что аппарат не ахти. И все время я считала, что он хмурится изза меня, мол, выбрала время для съемки, когда он мучится, стараясь чтото трудное сделать в лодке этого человека, который только что на него рявкнул, чтобы чтото он закрепил — веревку? канат? — и он явно не одобряет этого моего родства. А теперь я вдруг поняла, что он хмурится потому, что вдруг поднял глаза на слепящее солнце. Через год после того, как была сделана эта фоточка, я отправилась кататься с тем же родственником на той же лодке. Вернувшись домой, я почемуто вынула эту фоточку и снова стала разглядывать. И с трудом примирила то, что увидела, с тем, что я знала. На фоточке он стоит в лодке, и я на него смотрю, да, но в лодке его уже нет: ведь накануне буквально я там побывала и убедилась, что в той лодке его уже нет. Через час примерно после того, как я его щелкнула, его уже не было в лодке, так как на самом деле мы подплыли к причалу и готовились к высадке. Но пока мы с ним были вместе, он както еще оставался в той лодке, его отсутствие не проступало так ощутимо, как проступило оно через год.
Внизу сиделка играет на пианино, развлекая Винсентова старика. Я уже знаю, в каком месте она соврет. Я прислушиваюсь к вранью и не слышу слов, какие стараюсь записывать. А старик почемуто обожает ее игру. Жара, пауки оплетают паутиной лампы и — понизу — края абажуров. Странные черные мошки неустанно прядут воздух вокруг ламп. На всех дверях, на всех окнах у нас сетки, но коегде их прорвала когтями наша кошка. И пауки не дремлют в ночи, и даже за то время, пока я сматываюсь в угловой магазин, ухитряются ссучить толстенные нити, перебросить че- Лидия Дэвис. Конец истории Я все думаю, думаю про эту фоточку, недаром же я на днях помянула про нее Элли по телефону. Элли только на год съездила в Англию, а так все время живет у меня под боком. Сейчас, правда, она снова надумала переезжать, на сей раз на [ 43 ] югозапад. Рассказала мне, как вчера спустилась в подвал сво- ИЛ 2/2020 ей многоэтажки перебрать коекакое барахлишко. Ну и первым делом она обнаруживает, что не может открыть висячий замок на своей корзине. Другой жилец, сочтя корзину своей, велел секретарше сбить замок, который Элли поставила сто лет назад, и заменить новым. А замок этот — наследство отца! Единственная вещь, которая от него осталась! И вообще! Эти переезды — сплошная жуть! Надо же, совершенно чужой человек сбивает отцовский замок и заменяет на неведомо что, она собственную корзину открыть не может. Ну ладно, корзину она коекак открыла, но туда, оказывается — вот уж час от часу не легче! — попала вода и угробила многие бумаги и книги. Но звонит она мне не поэтому, а у нее в одной коробке оказалось несколько его фотографий, и она подумала, может, мне интересно? Тут две, — она продолжает со мной разговаривать, листая снимки, — вот тусовка какаято, она не помнит, вот еще люди, мы обе их знаем, а вот этих знает только она, и опять тусовка, и его заслоняют какието типы. Если я хочу, можно копии снять. Я сказала, что да, хочу, и зачемто прибавила, что, когда придет письмо, я не сразу вскрою конверт. Я уже привыкла к его лицу, сотканному из обрывков памяти плюс моментальный снимок, которым располагаю. И если увижу его четкую фотографию или, того хуже, несколько, снятых под разными углами, при другом освещении, мне придется осваиваться с его новой внешностью. А сейчас мне ни за что нельзя выбиваться из колеи. И я, наверно, вообще не вскрою этот самый конверт, да. Но ведь я умру от любопытства, ейбогу.
[ 44 ] ИЛ 2/2020 рез тропу во дворе, и на обратном пути они облепляют мои голые икры. Пока еще не выкосили луг под застройку, я училась различать виды полевых цветов, диких трав. Раньше эти самые виды меня ничуть не волновали. А теперь вот я подумываю, не научиться ли различать пауков — по форме, по рисунку кружев, по окрасу, по навыкам, в зависимости от того, где они предпочитают селиться, и соответственно их называть, вместо того чтобы делить их на “паучищ”, “паучков”, “темных паучочков” и прочее в том же духе. Иногда мне кажется, что ктото работает над этим текстом на пару со мной. Прочту пассаж, в который неделями не заглядывала, и — не узнаю, и говорю себе: а что, неплохое решение. А сама — ну не помню, когда я его принимала. И неужели это остроумное решение — мое? Не помню, не помню, когда я его нашла, но сразу меня отпускает, как будто бы я опасалась, что задачка тут как тут, подстерегает меня. Или еще бывает, вдруг решу вставить такоето соображение в такоето место романа, а потом оказывается, что несколько месяцев назад я уже поставила стрелку, в смысле тудато вставить тото, но стрелка стрелкой, а никуда я ничего не вставляла. И странное подозрение одолевает меня: а что, если ктото другой давнымдавно принял это решение за меня? Ну и что? И пусть. И прекрасно. Раз еще ктото принял это решение, значит, оно верное. Или, бывает, вдруг вижу, что моя непрошеная напарница работала наспех, спустя рукава, халтурила, напортачила тут, и теперь мне придется хорошенько забыть все, что она наваляла. И не только удалить весь пассаж, но понадежней забыть самый его звук, не то перепишу все заново, как под диктовку. Уж мне ли не знать, ведь когда перевожу, я в первом же варианте вылизываю, шлифую каждую фразу, чтоб туда не затесался фальшивый звук, а не то — беда, не то этот самый звук застрянет у меня в слухе и попортит мне всю обедню. Но иногда лучше сразу записать даже спорную фразу. И вывернуть ее так и эдак, и на свет проверить, и в конце концов окажется, что хоть она и прелестна сама по себе, и забавна, и своеобразна, но в окончательном варианте, но в романе она не сработает, она там окажется ни к селу ни к городу, она там не нужна, и всё. Долгое время наши дни и ночи проходили по одной схеме. Днем я работала, иногда захватывая вечер, или вечером я виделась с друзьями, а он шел на занятия, или писал, или встре-
[ 45 ] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории чался со своими друзьями, а уж на ночь глядя приходил, и мы пили пиво и заваливались в постель, а по утрам мы на целый день расставались. Мы редко спали поврозь, потому, вопервых, что я вообще с трудом засыпала одна, ну а вовторых, потому что у него в те первые месяцы и кроватито не было, только спальный мешок на полу. И зачем покупать кровать, если можно спать в моей, так он объяснял. Денег у него почти совсем не водилось. Он не мог себе позволить таких роскошных излишеств, как кровать. Кошелек его, на моей памяти, все тощал. Он ждал помощи от студенческой кассы, что ли, стоял в очереди, но та с недели на неделю отодвигалась. А на меня вдруг свалилась куча денег, я к этому не привыкла и сорила деньгами, и дважды отстегивала ему взаймы столько, сколько ему требовалось. Оба раза он сопротивлялся, в первый раз, правда, он сопротивлялся упорнее, чем во второй. В первый раз я одолжила ему сто долларов, хоть он и без моих денег комплексовал изза того, что на двенадцать лет меня моложе, и студент вдобавок. Тот долг он отдал тютелька в тютельку в срок, а вот вторую сумму, триста долларов, которую занял у меня перед тем, как мне укатить на восток, так и зажал. И ведь он в лепешку расшибался, искал работу. Ненадолго пристроился к университетской библиотеке, помоему. А к тому времени, когда меня бросил, уже он работал на автозаправке, да. Иногда я для него играла на пианино. Ему льстило, что я для него играю. Сидит тихохонько на краю постели или на жестком стуле на голом полу, смотрит на меня и — слушает. Лицо, как всегда, опечатано тайной, ни на йоту не выдает его мыслей. И еще мы с ним играли в теннис, пока я не поняла, наконец, что в этом виде спорта достигла своего потолка, и скисла, сдалась. Мы встречались с друзьями, правда, это все больше были мои друзья. С ним они даже раньше были знакомы, да, но так и не подружились, то ли потому, что он был намного моложе, то ли еще почемуто, не знаю, но вскорости они уже числились в моих закадычных друзьях. Ну вот, а както мы вместе с Элли выпивали в пышной старинной гостинице подле залива. Еще Элли мне пеняла потом, мол, нельзя так вести себя с молодым человеком: уселись втроем на диванчике, болтаем, пялимся на гостиничных постояльцев, а те шныряют мимо и замирают над паззлом, выложенным на ближайшем столе. Когда толькотолько познакомились, мы както вместе навестили Ивлин, нашу с Элли подругу, а она с двумя мальчишками занимала три комнаты в тылу небольшого дома. Дети,
[ 46 ] ИЛ 2/2020 как назло, в тот день бесились, носились на дикой скорости, то лопаясь со смеху, то ударяясь в рев, то с кулаками бросаясь друг на дружку, на мать. Мы болтали с Ивлин в большой комнате, где она стряпала, ела, спала, работала, читала библиотечные книги, покуда дети бесились, играли в бамбуковой роще, возле мусорных баков на улочке позади дома, или у себя в спальне прыгали с подоконника на постель, прятались и, раздевшись догола, рассаживались по большим плетеным корзинам. Ивлин то и дело вскакивала, бежала к ним, выговаривала им мягко и безрезультатно, мимоходом то выкручивая лампочку в ванной, то унося из сортира рулон туалетной бумаги, потому что она не умела делать запасы, и вечно перетаскивала чтото с одного места на другое. И как только Ивлин выйдет из комнаты, я смотрю, как он сидит тут, за большим, круглым обеденным столом, и чувствую, как мне хорошо, как ему хорошо, как нам хорошо — просто сидеть и смотреть друг на друга, и нигдето, кажется, мне не было проще и легче любить его, как тогда в гостях у Ивлин. Теперь уж я думаю, что тут играл роль характер Ивлин. Она на все смотрела не так, как смотрят другие. Свежо и ново было все, на что бы ни упал ее взгляд, все радовало ее по какимто ей одной ведомым причинам, и чем бы ни была занята, она обмирала, не в силах продолжать начатое, что сказывалось, увы, и на угощении: дальше одного сногсшибательного блюда дело у ней никогда не шло, да и то поспевало через часокдругой после того, как было обещано. Она ни о чем не судила, а если вдруг и судила, то мягко, не так, как все. И в ее присутствии все было заряжено драгоценными возможностями, и потому в тот день мне казалось, что все у нас с ним изумительно, дивно, все хорошо. Я слабо себе представляла, как он жил, когда был не со мной. Он почти не говорил об этом, был скромен, ну, может, и не то чтобы скромен, но говорил о себе всегда кратко, спешил сменить тему, как будто боялся, долго ее мусоля, чтото упустить, повредить. Так я и не знала, чем он занимался, когда бывал не со мной. Я себе представляла: вот он сидит один у себя в комнате. Я себе представляла его на службе, и служба была всегда какаято унизительная. Я себе представляла его в гараже. И были еще нудные мелочи жизни, на которые он убивал часть времени, когда бывал не со мной: покупка съестного, стряпня, уборка и постирушка. Я очень расплывчато его себе представляла с неведомыми мне дружками, обитавшими гдето по неведомым мне адресам. В большинстве своем они были его ровесники, а поскольку я не считала людей такого возраста
[ 47 ] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории интересными — будто сама не была когдато такая, — они для меня сливались в неразличимую массу. Вот рисую его себе в их компании, и, чуть ли не окончательно сбросив годы, он резвится с ними в одной песочнице, а я превращаюсь в его тетушку — не в мать, нет, хоть его настоящая мать была до того молоденькая, что даже ему самому могла казаться старшей сестрой. Я не знала, сколько времени он проводит с этими дружками, он мне не докладывался, и если докладывался, в подробности не входил. Но я не думаю, что при встречах речь у них шла о чемто существенном. Просто болтали, наверно, и этот пустой треп ничего не давал ни уму ни сердцу, так, убивали время, как бы в ожиданье поры, когда, поднабравшись опыта, они подрастут, и разговоры свои, мне казалось, они вели у когото в комнате или в баре кампуса, у когото дома, гдето в университете, но не в кафе, например, где он встречался со своим стариком. И единственный из его друзей, кто меня интересовал, это чудаковатый затворник — мне в какихто романах попадались такие, не помню, — старик по тогдашним моим меркам, хоть ему было, я теперь думаю, не больше шестидесяти, ну а теперь, когда я сама давно разменяла пятый десяток, он кажется мне все менее и менее древним. С этим другом он встречался в кафе, он ходил к нему в гости кудато в таинственную глубь поселка, в самый центр самой старой глуби, как мне казалось, но на самом деле не такой уж и старой, потому что и поселокто отстроен не так давно. Эта неведомая глубь, чем больше я о ней думала, казалась мне все таинственней и старинней, может, просто изза того, что я понятия не имела о том, где все это расположено. Этот друг жил в единственной махонькой комнатке, сплошь заставленной книжными полками, захламленной беспризорными книгами и пропитанной затхлым душком, неразлучником немытой бедности, и крепким, горьким табачным духом, но я там не бывала ни разу и, может, по заданному лекалу скроила одинокую жизнь всякого закоренелого холостяка? И еще я представляла себе этого старика отечным, бородатым, с брюшком, с вислыми сырыми брылями, но не знаю: то ли это он мне рассказывал, то ли бегло упомянул, что навещает одного старого книгочея в набитой книгами комнатке, и мое воображение дорисовало картину, которую я никогда не подвергала сомнению, вот она и отпечаталась у меня в уме как реальность. Ну а когдато, давно, я знавала другого старикакнигочея, которого тоже навещал один пылкий юный студент, да, и мо-
[ 48 ] ИЛ 2/2020 жет, я механически наложила знакомое мне лицо на эту сомнительную маску? И хотя старик, будучи интересней для меня всей юной своры, приподнимал его в моих глазах, тогда как молодые дружки сбивали ему цену, я испытывала к этому книгочею все же весьма умеренный интерес; эта связь мне казалась слегка подмоченной, потому что сам книгочей, подозреваю, на нее умиленно поглядывал со стороны: ах как трогательно, молодой талантливый идеалист подружился с человеком куда старше, образованней и бедней его самого, и под влиянием этой дружбы с него спадает юная суетность, он делается чистым и добрым или, на худой конец, считает себя чистым и добрым. Дада, я не сомневаюсь, он не только испытывал неподдельную приязнь к сирому существу, он еще и любовался собой, ах, как смиренно он слушает дряхлого отщепенца, как щедро расточает, дарит ему свою юность, свежесть, быстроту ума, свое благородство. Да, действительно, он тратил себя не скупясь, причем ничем не рискуя, потому что сама юность была залогом того, что эта приязнь не надолго, сама юность ему нашептывала, что он вправе не только бросать старика на недели, переключаясь на текучку собственных дел, но и рвануть вперед, оставя бедолагу далеко позади, когда приспеет пора. И хоть он говорил о старике с неподдельной нежностью, но и с призвуком наивного торжества, гордясь, как драгоценностью, этой своей дружбой со старым, вонючим психом, который по ночам не спит, а днем отсыпается, принадлежит скорей востоку, может, Европе, но уж только не западу, и то ли дело почтенные граждане, которые нам частенько встречаются на старых улочках, бредущих по зною к морю под плотным конвоем пальм. Многие из его друзей, вот, вдруг вспомнила, служили в местном театре, хоть не знаю, в каком качестве: студентовлюбителей? актеровпрофессионалов? режиссеров? а может, рабочих сцены? Помню, когда он рассказывал про театр и про друзей, голос его крепчал, становился уверенней, он надеялся, кажется, меня пронять хотя бы тем, что друзья, которые безусловно его уважают, вовлечены в такое обворожительное действо, как театральное представление. Да только вряд ли ктото или чтото в его жизни могло впечатлить меня, кроме людей и вещей того покроя, который всегда меня впечатляет в моей собственной. Например, я ценила его за то, что он читал, причем внимательно и систематически, те самые книги, которые я только еще собиралась прочесть. И я уважала его за то, как он пишет.
[ 49 ] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории Но мне не хотелось проводить много времени, ах, да что там, вообще никакого времени, в кругу этих его друзей, которые настолько меня моложе, что я бы при них чувствовала себя старушенцией, старой доброй учительницей, и они бы, уж конечно, почитали меня, как свою учительницу, но кому это надо? Хотя однажды мы всетаки выбрались вместе на какуюто пьесу, не помню, и виделись кое с кем из них, в памяти у меня остался только текучий, расплывчатый образ: закуток за входной дверью, и он трясет руку одному, другому, и так без конца. Вот не знаю, не помню, то ли мы в тот самый день пошли в кафе, то ли мы еще раз были в театре, и тогда уже встретили его приятеля и пошли — в кафе? в бар? — и говорили за пивом о пьесах и фильмах. Но я не любительница разговоров о пьесах и фильмах. И сценическое искусство меня не особенно греет. А ему хотелось себя попробовать в драматическом жанре. Перед тем, как мы окончательно разбежались, он мне впаривал, что поступает в драматургическое училище и даже заработал стипендию. И с нетерпением дожидается этой стипендии, чтобы от нее отказаться. Якобы, если он ее примет, у него начнется чересчур легкое житье. А вдруг так и было? Но что, если он все это выдумал, чтобы меня впечатлить, а? Если бы все это была правда, она бы поразила меня в самое сердце, но нет же, увы, я чувствовала, что все это сплошное вранье. Даже не знаю, хотел ли он, чтобы я побольше общалась с его молодыми друзьями. Он хотел, и это уж я точно усвоила, чтобы я была с ним поигривей, побольше дурачилась, он же мне в лоб говорил: “Если бы ты со мной побольше играла”. А еще он хотел, и это я тоже усвоила, чтобы мы проводили побольше времени у него. Но нет, мне, видите ли, было уютней у себя дома, где все мне близко, привычно, все со мной в сговоре, все со мной заодно. По тем же причинам, наверно, я никогда не садилась к нему в машину. Я открещивалась и отнекивалась, я объясняла, что не хочу на ней ездить изза дикого грохота, но теперьто, конечно, я вижу всю бездарность моих отговорок. Да я бы к любому, самому невозможному грохоту притерпелась, я бы им упивалась, я бы его обожала, этот грохот, если бы не опаска, что его мир сожрет меня с потрохами, как только перестану цепляться за свое — свою машину, свой дом, свой поселок, своих друзей. Ну и вот, я все силюсь припомнить внутренность его колымаги. И чтото вижу красное, не знаю, то ли его клетчатый пиджак, то ли плед, который он таскал с собой, то ли это си-
[ 50 ] ИЛ 2/2020 денья. Я знаю заранее, что под белым капотом окажется запах давно одряхлевшей машины, запах ссохшейся кожи сидений, их начинки, но эта вонь прослоена духом свежести от всегда свежестиранного белья. И я уверена, что на заднем сиденье, да и на переднем, вечно навалены книги, белье, карандаши и ручки, бумага, теннисные ракетки и прочая дребедень. Я знаю, что после того, как во второй раз лишился жилья и ночевал у одной своей бабы, и ему некуда было сунуть свои пожитки, он всю одежку таскал с собой в этой самой машине, и не только одежку, а все, что могло ему срочно занадобиться, мало ли. Ну вот, а когда он меня бросил, я все высматривала эту машину, и так я упорно ее высматривала, что потом, потом уже, долго не могла отделаться от вредной привычки: шарить взглядом по потоку машин, высматривая свою знакомую, так что белое чудище как бы обрело независимость, стало осмысленным существом, животным, кошкой, домашней собакой, верной и преданной, а то вдруг собакой опасной и злобной — дикой. Было дело — как подумаю, с каким младенцем связалась, снова и снова я удивляюсь. Ему было двадцать два, когда мы познакомились. Потом, на фоне нашей связи, ему исполнилось двадцать три, а когда мне самой стукнуло тридцать пять, я уже знать не знала, где его носит. Мысль о том, что я на целых двенадцать лет его старше, щекотала мне нервы. Я не знала, то ли продираюсь вспять сквозь чащобу своих лишних лет к нему навстречу, то ли он рвется вперед, чтобы меня догнать, то ли я его будущее, то ли он мое прошлое. Иногда мне казалось, что повторяю собственный давний опыт: опять я связалась с юным, талантливым, отважным идеалистом, но тогдато я и сама была молодая, зато теперь, будучи настолько его старше, я могла на него влиять, чего начисто не было с тем, прежним моим дружком. Но по той же причине между нами разверзлась даль, которой тогда, раньше, не было и в помине. Я говорила ему, что чувствую себя моложе оттого, что я с ним, он мне отвечал, что со мной он себя чувствует старше. Но верно и противоположное: рядом с ним я себе казалась чуть ли не старухой, ну а он, соответственно, рядом со мной чувствовал себя уж совершенным молокососом. Может, иногда я его подавляла своим возрастом, Господи, как же он боялся попасть впросак, говоря о предметах, давно мне известных, но изза этой же самой разницы в возрасте он делался рядом со мной, кажется, опытней, искушенней.
[ 51 ] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории Он был всегда начеку, сам признавался, как бы не ляпнуть чегото, что мне могло показаться мальчишеством. Теперьто я понимаю, каково ему было: уж совсем собраться чтото сказать, но вдруг спохватиться, что мне это покажется мальчишеством, и смолчать. Я знала больше него, по крайней мере, кое о чем я знала больше него, и, когда он ошибется, иногда поправляла его. Причем я не привыкла знать больше собеседника. Но в данном случае я знала больше исключительно изза того, что прожила на двенадцать лет больше. Я носила в себе больше знаний, да, но не потому, что за ними гонялась, как он, а просто они во мне скопились годами. Он смущался, он дергался изза того, что я знаю больше него. Но ято понимала, что у нас простонапросто еще и разное устройство мозгов, его мозги ведают одним полем, а мои — другим, и оба поля одинаково плодородны. Но ему бы хотелось кое в чем меня просветить, чемнибудь мне помочь, он говорил, ему бы хотелось найти мне работу, но работа у меня была уже. Найти мне работу! Ах, да где ему, он и себето, бедняга, не мог работу найти. Ему хотелось, сам не раз признавался, куданибудь меня умыкнуть. Вот забыла, поминались ли при этом какиенибудь более четкие адреса, чем Европа, чем пустыня. Но в пустыню мы с ним так и не выбрались, да, и он бы не осилил поездки в Европу, и никакой бы поездки он не осилил. Один мой приятель мне рассказывал про свой роман с женщиной куда его старше. Ему тоже хотелось ее умыкнуть куданибудь, где ничто бы не отвлекало ее и она безраздельно принадлежала бы ему, в край неподступный, диковинный, почти райский край. Он рассказывал мне всю историю от начала и до конца, во всех деталях, и по ходу пьесы мне открывались все новые совпадения, хоть я о них помалкивала: их первая ночь тоже началась с разувания, с той разницей, что в их случае она попросила снять с нее туфли, и он их снимал уже у нее в спальне. В их случае это она работала на заправке, это она его бросила, а он таскался на заправку доругиваться, объясняться, хоть он человек тонкий, не мне чета, и, казалось бы, по определению не мог быть таким настырным. Мой приятель рассказывал, что на какомто этапе начал коечто записывать, и потом все писал, писал о себе и о ней, прямо не мог перестать. Поговорить с ней ему не удавалось, она ничего и слушать не хотела, вот он и писал, чтобы хоть другие прочли, и, чем черт не шутит, вдруг она тоже прочтет, и коечто ее проймет — главное, что их история стала достоянием гласности. Ну а не прочтет — на нет и суда нет, он утеша-
ется тем, что публично облегчил душу, а любовь, длившуюся меньше, чем ему бы хотелось, обратил, он надеется, в нечто более прочное. [ 52 ] ИЛ 2/2020 Я как бы с самого начала участвовала в его судьбе, в его взрослой судьбе, и это вдохновляло меня. А какая в нем сила была — сила юности — и сознание своих безграничных возможностей, но это ведь все уляжется, утрясется, это все пройдет, я думала, возможностей поубавится через двенадцатьто лет. Сперва у всех такая куча возможностей, но с годами они улетучиваются, кто их знает куда? Ну и пусть, и до чего же приятно, когда рядом с тобой человек, с которым пока еще этого не случилось. Но вдруг на меня накатывало, припекало, вдруг позарез хотелось поговорить с кемто, кто пережил эти двенадцать лет и в свое время задавался теми же, что и я, вопросами, пришел к тем же выводам, одним словом, хотелось, вынь да положь, пообщаться с ровесником, и тогда я себе позволяла от него отворачиваться, отстраняться, да, вот сидим, предположим, гденибудь, ну, в ресторане, он о чемто меня спрашивает, я к нему поворачиваюсь, чтоб ответить, и вдруг отстраняюсь от него, будто он заразный, будто я боюсь, что он утянет меня вспять, и я утрачу связь с собственным поколением, соскользну в сырую, свежую, юную пору, неразлучную с беспомощностью. Нет, лично мне вторая молодость была не нужна, с меня и одной хватало. С меня и того хватало — что вот она, молодость, со мной, рядом, только руку протянуть. Но когда так явно им пренебрегала, я еще острей чувствовала, что он тут, рядом, сидит и молчит, ошарашенный моим поведением, не то прислушивается к общей беседе, не то думает о своем, а не то, проглотив мое хамство, завязывает разговор с соседом по другую руку, и, что интересно, помноженное на мое раскаяние, это вот ощущение, что он рядом, и радость от того, как он близок мне, обострялась, опять превращаясь в еще не раскрытый клад. Как будто бы, чуть отсроченный, раствор счастья, которым мы опаивали друг друга, делался только крепче, сильней. Но ведь онто, он, наверно, чуял мою странную раздвоенность и, конечно, на меня обижался. Ну а както вечером я его не ждала: то ли он был занят, то ли еще по какойто причине, не помню — и я пригласила Митчелла поужинать со мной и с Мадлен. Мы уже покончили с едой, но продолжали сидеть за столом в аркаде возле террасы, Митчелл рассказывал о своей недавней поездке, и
Когда он молчал со мной рядом, меня тяготило его молчанье. Теперь я почти уверена, он молчал, потому что боялся слово вякнуть, а вдруг я подумаю: нет, это не то, это не точно, банально, и зачем мне все это нужно? Даже не желая его обидеть, я его обижала, и он боялся при мне рот открыть. За его молчаньем пряталось многое, как многое пряталось за его лицом, и я на него смотрела во все глаза и старалась его раскусить, понять, что прячется за его молчаньем. Он никогда не оправдывался, не выяснял отношений не в пример тому, давнему, который вечно выяснял отношения так дотошно, что мне никогда ни о чем не приходилось гадать. А тут вечно я гадала — о причинах его поступков, о его мыслях, но Лидия Дэвис. Конец истории вдруг — он, входит в калитку и направляется к нам по террасе. При виде него я ощутила острый укол раздражения, ну не хотела я сейчас его видеть, а онто, бедный, даже заподозрить не мог во мне подобных чувств. Как ни в чем не бывало [ 53 ] уселся с нами рядом и стал слушать уже закруглявшегося ИЛ 2/2020 Митчелла. Потом Митчелл ушел, а он поволок меня вниз по холму, к бару в самом конце моей улицы, познакомить с одним преподом, который, мол, очень ему нравится. Там было еще двое студентов. Мое раздражение не унималось, оно вскипало, всходило, росло, пока я сидела, очень недовольная этим его преподом, этими ребятами, жадно ловившими каждое слово своего гуру, больше ничего не замечая вокруг. Так я и не разобралась: то ли моя неприязнь к этим троим субъектам подпитывала мое недовольство им и потому не рассеялась за весь вечер, то ли они мне так не понравились потому, что я была заранее предубеждена и всем недовольна. Но сейчас — как выгребу из завалов памяти начисто забытого мной препода, я заодно вспоминаю, что тот жил чуть к югу от меня, в моем поселке, и обычно проводил семинары у себя на дому, в тесном кругу двоихтроих молодых друзей. Ну вот, и я вспоминаю, что прежде, чем явиться ко мне на ночь глядя, он бывал на том семинаре то ли в качестве постоянного члена, то ли по особому приглашению. И когда вспоминаю это известное мне место, да, его голос даже теперь четко отдается в моих ушах, он будто снова мне докладывается, мол, будет сегодня поблизости и попозже ко мне заскочит, и сразу мне делается так хорошо и легко, как будто райское, румяное яблоко висит совсем рядом, только взглянешь — сразу увидишь, руку протянешь — бери, и, блаженноспокойная, я работаю допоздна, пока не начну ловить слухом громыхание его драндулета, шелест его шагов у калитки.
[ 54 ] ИЛ 2/2020 когда я его спрашивала, правильно ли я его поняла, он не отвечал, и опять я гадала, опять я недоумевала. Ну вот, и потому мое внимание сосредоточивалось на нем, и меня это иногда бесило. Сама понимала, нельзя дергаться изза его уклончивости и пауз, но нет же, дергалась. Хотела, чтобы все было разраз и готово, за исключением тех ситуаций, когда я хотела, чтобы все тянулось, все длилось, то есть я хотела, чтобы все было помоему, медленно, быстро — неважно, лишь бы помоему. Только вспомню, как дергалась тогда, как бесилась, сама удивляюсь: как же так, ведь я любила его. Наверно, я, что называется, играла его любовью. Забывала о ней, ею злоупотребляла. Лишь иногда, ну, найдет такой стих, я демонстрировала, как ценю ее, как берегу. А может, просто чтобы увериться в его преданности, я хотела его помучить, нисколько не мучась сама? Правда, и мне нелегко давались наши разговоры. Вот — позарез хочется поговорить, внутренний голос, отрепетировав фразу, держит ее наготове, и я уже взвешиваю слова, которые хочу произнесть, но, Бог ты мой, как они невзрачны на выходе — сухие, полые, и совсем они не передают того, что у меня на душе. И насколько проще было к нему прикоснуться или, не откладывая, все записать. И нередко между нами стеной отвердевала странная чинность, необъяснимая чопорность, и я терялась, терялся он, и тяжелело молчанье, и чаще падали вялые паузы. Наверно, в такие минуты нам просто не стоило разговаривать, но мы почемуто считали своим долгом вести нечто вроде светской беседы. И ничего у нас не получалось, и не стоило нам тогда разговаривать, нет. Коечто еще меня в нем раздражало, ну а он, кажется, все замечал. Я краснела, когда он в компании молчал как рыба, а потом вдруг отвешивал реплику, как дважды два доказывавшую, что он ни черта не смыслит в том, о чем идет разговор, и от смущения у него делалась особенно четкая дикция, и, Господи, как он чеканил тогда свои “че”, а после его смущенного хмыканья у него вдруг прорезывался блеющий тенорок. И даже его улыбка, его фирменная улыбка до ушей казалась мне тогда слишком старательной, будто, прячась за этой улыбкой, за своим широким телом, он предлагал мне всего себя, как струнка прямой, притихший. Помоему, тело у него было необыкновенно широкое, рукиноги необыкновенно крупные. Кожа у него была странно белая, и все в нем было широкое, белое и как бы сияло во тьме. Сияло в меркнувшей комнате, в бледном луче луны или уличного фонаря. Хорош
Сегодня я занималась подсчетами. Считала ссоры и туры. Надо же навести в том, что помню, хоть какойникакой порядок. Трудная штука этот порядок. В подобной книге особенно. Уж как ни трудны бывали мои сомнения, но когда сомневаешься в порядке событий, это уж вообще ни в какие ворота. Работать в поте лица — это я готова, это пожалуйста, но строчить наобум, сомневаться в том, что все делаешь правильно — это уж извините. Я пыталась рассказывать по порядку, но что поделать, если мысли путаются, наползают одна на другую, противоречат одна другой и, в довершение зла, сами мои воспоминания обманны, туманны, смазанны, слиплись — не разлепить. Мне и в жизнито своей навести порядок не удается. Все както недосуг. И в книге этой я так надолго увязла потому, что нет чтобы сперва провернуть в уме общую канву, заранее продумать порядок, я вслепую, одну за другой, предпринимаю попытки писать как Бог на душу положит, и ничегото у меня не выходит, вот. А сколько раз я возвращалась к началу, всё перепахивала. А сколько понаделала ошибок, заранее не учуяв подвоха! Да и сейчас еще сплошь и рядом забываю, что собиралась сделать, и делаю то, чего делать не собиралась. Вдруг чтото у меня получается неожиданно быстро: ишь ты, думаю, ничего себе, ловко такой кусок отмахала! Несколько недель назад я плакалась Элли, мол, задумывала короткий роман, а он все пухнет и явно разрастется до полного неприличия прежде, чем я смогу его сократить до предусмотренного объема. Но она сказала: что тут особенно- [ 55 ] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории собой, кто спорит, и лицо такое милое, хоть вздернутый нос резковато выдается на широком лице, и кожа бледнорозовая, веснушчатая, и веснушки взбегают даже на губы. Бывало, перепробовав одну за другой разные неудобные позы, запрокинув голову, он улыбался мне настороженно, или нежно, или, насупившись, глядел на меня исподлобья, без улыбки, плотно сжав рот, как будто сердясь и готовясь меня боднуть, но на самом деле он вовсе не сердился. И глаза светились чудной голубизной, бледнойбледной голубизной, и белки глаз иногда бывали в красных прожилках. А когда мы с ним окончательно разбежались, все, что меня в нем раздражало, начисто перестало меня раздражать. Мне стало трудно видеть в нем недостатки, и, хотя все его недостатки, конечно, остались при нем, както они скукожились, что ли, сократились в моих глазах почти до полной неразличимости.
[ 56 ] ИЛ 2/2020 го, так часто бывает, продолжай в том же духе, и все. У нее у самой похожая штука с диссертацией приключилась, ах, да когда это было! Сколько воды утекло! На какоето время я успокоилась. А теперь опять меня припекло. Если моя книга еще разбухнет, успею ли я ее разумно ужать, пока не кончатся деньги? И не могу я начисто отказаться от переводов. Недавно пробовала подсчитать, сколько трачу ежемесячно, сколько у меня сейчас в загашнике и сколько мне нужно зарабатывать на круг в ближайшие несколько месяцев, чтобы сводить концы с концами. Довольная собой, я сразу спустилась вниз и объявила Винсенту, что трачу примерно 2300 долларов в месяц, и у меня еще есть коекакая заначка, и мы спокойно продержимся до конца года, если буду хоть немного переводить. Но Винсент мне напомнил, что мне не впервой ошибаться в своих расчетах. И упускать из виду то, вопервых, что лично он называет непредвиденными расходами. И то, вовторых, что с моих доходов положено еще и налоги платить. Ну да, я вообщето бездарно распоряжаюсь своими финансами. Вопервых, как получу гонорар, относительно крупная сумма кажется мне безграничной. И я начинаю мотать свои кровные, и каждая купленная вещь кажется мне единственной, которую ну позарез необходимо купить, и ухлопанная на нее сумма кажется мне единственной предстоящей тратой. И мне тогда невдомек, что к первой сумме приплюсуется вторая и третья, и не успею оглянуться, как от гонорара останется кукиш с маслом. И рано или поздно наступает неумолимый срок, когда деньги у меня на исходе, причем впереди мне ничего не светит, договоров никаких. Я впадаю в панику. А Винсент, ну не то чтобы он не старался покрыть недостачу, когда я на нуле, но, если я не буду вносить свою долю в хозяйство, мы не сможем поддерживать стиль жизни, к которому уже привыкли. Тут я пересчитываю остатние ресурсы и, никуда не денешься, готовясь к режиму строгой экономии, составляю домашний бюджет в твердом намерении в него уложиться. И вот тутто, в самую эту минуту, бывает, звонит телефон, и я слышу бодренькое чириканье особы, мечтающей заплатить мне за то, что переведу некую книгу. Я отвечаю деловито, сдержанно, профессионально, — ей ни за что не догадаться о том, какое отчаяние обуревало собеседника на другом конце провода перед самой этой минутой. Переводы, что интересно, нисколечко мне не надоели. Кажется, впору стесняться того, что мне все еще, через столько лет, не осточертел перевод. Коекто удивляется, что женщи-
[ 57 ] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории на — в такиие годы! — занимается переводом, будто заниматься таким подлым ремеслом прилично студенточке, абитуриенточке, но — в такиие годы! — пора бы, кажется, угомониться. Ну, переводила бы поэзию, предположим, — это еще куда ни шло, но прозу — но прозу! Впрочем, перелопачивай себе на здоровье хоть бы и прозу, но только в рамках приличия, ради препровождения времени, от нечего делать, если уж приспичило тебе, прямо не можешь побороть в себе такое дикое хобби. А вот один мой знакомый, например, позволяет себе роскошь плевать на перевод, и это один из выразительнейших критериев писательского успеха. Бывает, конечно, он вдруг возьмет да и переведет мелочишку какуюнибудь, бирюльку, стишок, да и то чтоб уважить старого друга или подругу. Может, отчасти это объясняется тем, что переводчикам платят в зависимости от объема переведенной вещи, то есть чем тщательней работа, тем меньше плата за единицу времени и, соответственно, в переводческом деле за изощренную, кропотливую работу пристойно не заработаешь. И, как правило, чем тоньше, чем своеобразней книга, тем больше приходится над нею потеть. С двумятремя сложными книгами так у меня и вышло: я до того долго мусолила каждую фразу, что уж сколько заработала, даже сказать стыдно. Но не знаю, не знаю, не потому ли многие презирают переводчиков или просто предпочитают их не замечать. Когда я на приеме говорю какомунибудь господину, что я переводчик, он, мгновенно потеряв ко мне интерес, отдает швартовы. Но я и сама на приемах обхожусь с другими переводчиками не лучше, особенно что касается дам. Сперва разлетаюсь, захлебываюсь, так хочется поговорить о переводе с тем, кто знает толк в нашем странном деле, о всяких мелочах и трудностях, над которыми вечно бьюсь, но заботы свои держу при себе, ведь не каждый день встретишь другого переводчика, верно? Но скоро мое воодушевление гаснет, все, что слышу в ответ — сплошное нытье, и я убеждаюсь, что перевод для этой дамы — обуза, ее абсолютно не интересует собственная работа, не то что моя. Помню, одна особа была даже внешне на меня похожа, верней, казалась похожей, пока я не бросила контрольный взгляд в зеркало. Тощая дылда, волосы длинные, прямые, светлорусые, с обеих сторон защеплены у нее заколками, очки, правильные черты, да она была бы, скорей, недурна, если бы по лицу у нее не гуляло уныние, и одета она была тоже уныло и неказисто, без малейших покушений на моду, в линялый жакет с довольно невыразительной блузкой. Скучная, ограниченная и кислая — вот впечатление, которое она произве-
[ 58 ] ИЛ 2/2020 ла на меня. Но может, я точно такая же на посторонний взгляд? Может, для когото я тоже кислая зануда, хоть самой себе представляюсь вдохновенной энтузиасткой? А может, мой энтузиазм только усугубляет невыгодное впечатление — в смысле, ну и ну, нашла, ненормальная, чем увлекаться! Я одному другу плакалась — совсем, мол, увязла в этой своей книге. Он стал мне задавать четкие контрольные вопросы типа: “А сколько ты уже написала?” или “А сколько тебе осталось?” Как будто я могу на такое ответить! Он сказал, что всегда твердо знает, сколько страниц ему осталось до конца книги. Знает, что выдает на гора примерно страницу в день, и знает, что до конца ему осталось, например, сто страниц. Только одна книга, он сказал, была исключительно путаная, так он предварительно составил для нее подробнейший план. Ну а я вот не могу тратить такую уйму времени на планы, хоть согласна, опять же, что без планов потрачу в сто раз больше времени. Вчера в течение часа примерно я думала, что нашла выход из положения. Я рассуждала так: надо простонапросто взять и удалить все, что, помоему, не ахти. И тогда то, что останется, глядишь, и окажется вполне ничего. Но тут взял слово мой внутренний голос. Вечно этот голос перебивает меня, лишь бы с толку сбить. И вот он говорит: да не торопись ты, удалить всегда успеется. Может, лучше эти абзацы подправить? Куданибудь перенести? Перенесешь абзац на другое место, и сразу весь текст у тебя заиграет. Одноединственное словцо поменяешь в неудобочитаемой фразе, и что за прелесть получится, да? Даже запятую перенесешь — и какой эффект! Но вот я себе представила, как буду чиркать, подправлять абзац за абзацем и пристраивать в другие места до тех пор, пока не пойму окончательно, что никуда их не денешь, не сунешь, а лучше взять их и выбросить, да? Ну вот, а вообщето, может, и не надо тут ни над чем колдовать, а просто моя книга — пазл с трудным решением, и всё. И если бы у меня хватило выдержки, я бы это решение нашла. Когда пыхчу, например, над замысловатым кроссвордом, у меня всегда остается несколько незаполненных клеток, но, когда приходит ответ, я забываю в него заглянуть. А с этим пазлом я провозилась так долго, что ловлю себя на мысли — а не подглядеть ли ответ, ведь в данном случае, увы, недостаточно просеять сквозь пальцы все оставшиеся страницы. Такое же упадническое настроение на меня иногда накатывает при переводе. Я взываю: где же, где же ответ? — гдето, можно подумать, он существует и от меня прячется! Но может, он вынырнет — потом уж, когда оглянусь?
Пять раз, по моим подсчетам, мы ссорились. В первый раз это произошло в машине после его чтения со сцены. Во второй — сразу после нашей приморской вылазки. Не помню, изза чего мы поцапались, помню только, что не доругались изза настройщика, который пришел настраивать мое пианино и шлепал по темной, мягкой грязи подъездной аллеи с сумкой через плечо, насвистывая шлягер из бродвейского мюзикла, тогдашний писк моды. Два раза, помнится, мы довольно далеко выбирались вместе: один раз в город, книги покупать, и еще — к моему родственнику, который нас катал на своей лодке. Вообще у нас было две лодочных вылазки: одна под парусом моего родственника, другая на судне для охраны китов, со старикашкой, который демонстративно воротил от меня нос. Странно, я до сих пор, кажется, никуда не приткнула эту охрану китов, прогулку под парусом, вылазку в город, где мы обедали в переполненном ресторане, положив себе под ноги рюкзаки с новыми книгами, да? Три раза я уезжала одна. Один раз — на выходные. Второй — на три недели в начале зимы, на мои преподавательские каникулы. Мы писали друг другу письма, раздругой говорили по телефону. Последняя вылазка, дольше всех, выпала на конец зимы. Несколько раз я ему звонила, и я послала ему письмо, но оно не дошло. Это было, когда я жила в съемной квартире, а он — над экспозицией кактусов. Третья ссора была посерьезней двух предыдущих и произошла через пять дней после того, как нам помешал доругаться настройщик. Я собралась уехать одна, без него, ну да, это была первая моя отлучка, самая краткая. Наверно, он на меня злился изза того, что я уезжаю, да, и не желал слушать моих вполне серьезных резонов, и поэтому накануне вечером передал через Мадлен коротенькую записочку, которую та мне возмущенно передала. В записочке он сообщал, что, несмотря на наш уговор, не сможет меня проводить. И — никаких объяснений. [ 59 ] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории Потому что особый секрет данного пазла — вот он: никому, кроме меня, не узнать, что я вышвырнула впопыхах, не зная, куда приткнуть. Ах, да разве только это меня пугает? Даже больше меня пугает то, что вдруг, когда кончу роман, обнаружится, что истоки его не там, где я думала, и всето я написала шиворотнавыворот, а надо было совсем иначе писать этот роман. Но я уже не смогу вернуться к началу, все перепахать, и останется моя книга такой, какая есть — а другая книга, та, которую мне следовало написать, так и останется ненаписанной.
[ 60 ] ИЛ 2/2020 А вечер этот самый он провел с Китти, сперва сходил с ней в кино, потом беседовал с ней у себя дома. Якобы какието случились у нее неприятности, позарез надо было с ним посоветоваться. Я названивала ему, пока не дозвонилась, разругалась с ним по телефону, снова названивала, и, наконец, несмотря на поздний час, села в машину и покатила туда, где он жил. Чтобы хоть минуточку с ним побыть, вот. Изза позднего часа, изза дикости того, что я вытворяю, закусив удила, изза того, что противно второпях стягивать ночную рубашку, чтото не глядя напяливать, а может, по другим какимто причинам, не знаю, но когда за широким, плавным завоем дороги вокруг ипподромной парковки, дальше, дальше, в глаза мне сверкнуло шоссе, и парные красные точки мчали прочь от меня, и парные желтые точки мчали навстречу, а еще дальше, дальше, спешил на юг запыхавшийся паровозик с циклопьим немигающим глазом, двумя конусами блеска тонущим в зеркале влажных рельс, а меня слой за слоем кутала тьма, и смыкалась надо мной пустота, и в этой тьме, в этой пустоте — за колючей проволокой, за плоской полоской грязи, за черным каналом проступил черный бок горы, — тут уж я не оглядывала пейзаж, нет, теперь уж он, наоборот, приглядывался ко мне, и немудрено: здесь, подле пустыря, все замерло, все застыло, двигалась я одна, и наконец я посмотрела со стороны на себя, отражаемую пейзажем, и наконец я опомнилась, наконец осознала, что я творю. Осознатьто я осознала, но я ведь не развернулась, нет, я продолжала рулить, потеряв всякий стыд, закрыв на него глаза, уж слишком меня припекло. Сплошь да рядом я поступаю не так, как надо, и потом терзаюсь, но нет чтобы поступить, как надо, и успокоиться. Я покрывала ту пресловутую милю вдоль берега с единственной целью — поскорей проглотить эту милю, добраться до другого ее конца. Я застала его, но в комнату он меня не впустил. Мы разговаривали на пороге, и он извинялся. И я убралась восвояси, а наутро улетела, гадая, где в его истории правда, а где вранье. Был День благодарения. Я летела на север, в тот самый город, где потом, потом провела чуть не целый день, разыскивая его по последнему адресу, хоть в памяти у меня застряли как бы два разных города, ничуть не похожих. Вскоре после приезда меня повели в один дом, где я раньше никогда не бывала, а потом, уже совсем на ночь глядя, по темным улицам меня повели в другой дом, где я тоже никогда не бывала. Это был коттедж, отделенный от улицы ширью
[ 61 ] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории большущей лужайки, если только размеры лужайки с годами не разрослись в моей памяти. Я не знала, где я, не думала, что сюда еще попаду. И меня оставили ночевать в этом доме, где не было ни души, только чейто мальчикподросток спал наверху, но я его так и не видела ни ночью, ни наутро и считала, что я в доме однаодинешенька. А от него — от него меня отдаляли не только часы разлуки, но череда незнакомых мест, и мне предстояло одолеть долгийдолгий обратный путь во времени и в пространстве, чтобы снова его найти. Ну вот, а тут вдруг посреди ночи телефонный звонок, я беру трубку, и оказывается — это он! Откуда же он узнал, где я, раз я сама не знала? Как же так? А очень просто. Хотел найти — и нашел. Та же самая история произошла на несколько недель раньше, мне больше всего на свете захотелось его обнять, но я считала, что он гдето в гостях. Открываю дверь, выхожу за порог, а передо мною — он стоит, меня поджидает. И в такие минутки, может, даже только в такие минутки, когда я была от него далеко, а хотела быть рядом, все во мне успокаивалось, стихало, и ни закуточка не оставалось во мне, куда ему не было доступа. Ну вот, а два дня спустя приезжаю домой и вижу: на пианино букетик незабудок и записочка: он ждет меня в баре, внизу под горой. Казалось бы, скорей сполоснись и беги под гору, там ты найдешь его в переполненном баре, он сидит на стуле в последнем ряду, ко входу спиной, и нечаянно толкнет соседа, оборачиваясь, чтоб посмотреть, как ты к нему протискиваешься сквозь толчею. А потом обнимай его сколько душе угодно. Так нет же, я смаковала предвкушение, я мешкала, я просмотрела почту, открыла несколько писем и потом только я отправилась в бар. Оттягивала обещанную минутку, отодвигала ее — чутьчуть, самую малость, чтобы насладиться ею там, где она меня ждет: в ближайшем будущем. Наверно, счастливей всего я и бывала, когда он гдето рядом, он мне обещан, и хочется, чтоб он был совсем близко, вплоть, чтоб ничто нас не разделяло, и знать, что мое желание сбудется, вотвот сбудется. Такой крепчайший настой покоя, раствор тихости, не разбавленный ни малейшим недовольством или заботой. И таких минут ничто не может испортить, кроме попытки их растянуть силком. И как только до меня это дойдет, сразу в моих мыслях светает, яснеет: а может, когда он меня бросил, невыносимей всего было не то очевидное, что теперь мы врозь, теперь я одна, но другое, не такое уж очевидное, что я лишилась рай-
[ 62 ] ской возможности — кидаться искать его, где бы он ни был, и найти, заранее зная, что он мне обрадуется. И вот я хочу его найти, да, но не знаю, где его носит, а если бы знала, если бы вдруг я даже его нашла, он бы мне не обрадовался, нет. ИЛ 2/2020 А както он явился вдруг как подхваченный и внесенный моей жаждой, когда вечеринка в дверях моего дома уже кипела вовсю. Эту вечеринку мы с ним затеяли вместе, но хоть убейте, не помню, по какому поводу, да и был ли повод? В доме толокся народ. Мы пытались зажарить цыплят, разъятых, чтобы всех накормить, но не успели вовремя, провозились. Гости хотели есть, требовали еды, нас пугали масштабы их аппетита. Цыплят мы жарили на террасе, на гриле, без конца ворочая нежное мясо, игравшее жирным лоском в отсветах комнатной лампы, но чертова курятина никак не хотела зажариваться. Комуто удалось угоститься, комуто нет, но время шло, и кто наелся, а кто забыл про свой голод. А наутро по дому плыл приятный пивной дух, валялись на кафеле ошметки давленого черного мякиша, и на столе скучала сирая фетровая кемто забытая шляпа. Вскоре после своей короткой отлучки я навестила его в гараже. Я нечасто туда забредала. И не спрашивала, как он работает, где он работает. Както раз спросила, но почемуто, не знаю, может, по краткости ответа, заключила, что ему неприятно, когда я его спрашиваю. Ушла я с книжками, которые давно хотела прочесть. Я поставила их на полку в алькове, над постелью, рядом с другими сравнительно новыми книжками, которые мне надарили в поездке, которые мы с ним накупили за несколько дней до того. Я часто разглядываю книжные корешки. Их цвет, их названия — как отражение вселенских чудес, но и украшение интерьера, и хоть я месяцами, годами их не открываю, зато упаковываю по ящикам и распаковываю, переезжая с места на место. Вон коекакие до сих пор тут, на полке, уже в этом доме, а я их еще не прочла. Когда я навестила его в гараже, он мне показывал все, что было у него под рукой, когда он работал, и я впечатлилась количеством книг, пока еще не подозревая, что существенная их часть ему не принадлежит. Гараж был больше его жилья, притулившегося рядом. Жесткий желтый свет стекал с бетонных стен и заливал высокие стеллажи, странно стоявшие не по стенам, а посреди комнаты. Легко лавируя между стеллажей, он хвастался тем, как ловко расставил книги. Он не тратил движений зря. Даже двигаясь, казался неподвижным. Замирал, прежде чем двинуться, и двигался экономно, обдуманно, не в пример мне — вечно я дергаюсь, суечусь, на чтото наты-
Еще тогда я заметила, еще до того, как сама на него разозлилась, задолго до того, как Элли мне рассказала, как страшно он оскорбил одну женщину, предложив ей известные услуги за плату, — тогда, кажется, многие возмущались. И когда речь шла о деловых отношениях, денежных интересах, на него нельзя было положиться, и рано или поздно всех, кто свяжется с ним, он подводил и выводил из себя. Произвести для затравки хорошее впечатление, это пожалуйста — чистый, аккуратный, приятная внешность, открытое, умное лицо, — и, например, квартирный хозяин, купившись на все это, с ходу к нему проникался симпатией. Но потом он просил отсрочки, рассрочки, потом вообще забывал платить, и хозяин сперва недоумевал, потом сердился, потом бесился, и наконец железно требовал, чтобы он убирался вон. Те первые деньги, сто долларов, он мне отдал точнехонько в срок, но так и не отдал триста, как раз на установку глушителя, он их занял попозже, прямо перед тем, как меня бросил, и долг этот уже не мог испортить наши отношения, нет, но он хотел забыть его, как хотел забыть меня — чем скорей, тем лучше, — оставить меня позади, устремясь вперед. А потом я поняла, что с бабами он сходился примерно так же, как вселялся в квартиры, жил не тужил несколько месяцев и съезжал после первой же склоки с домовладельцем, и [ 63 ] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории каюсь. Он и думал, кажется, экономно, как бы замирал перед каждой фразой, смолкал и переводил дух, прежде чем высказаться. Конечно, даже и переведя дух, он иногда ляпал типичное не то, и тогда мне вспоминалось, как загнанный зверь замирает, прежде чем сделать ход, не раз испытанный ход, однако не достигающий цели, если в той беде, в какую он угодил, есть обстоятельства, которых бедняга не распознаёт, которых он распознать не может. Больше я, помоему, не заходила к нему в гараж. И не я помогала ему переезжать, когда он месяца через два перебирался в жилье, глядевшее на асфальтовый двор, сплошь уставленный кактусами. Вот не помню, не помню, когда он переезжал. Помоему, меня тогда не было, может, я снова махнула на восток? С этим его переездом ведь были связаны дрязги какието, что ли? Не то он задолжал за квартиру, не то хозяин придирался к нему, не то вернулся друг и потребовал, чтобы он выметался, а может, тот же друг или ктото еще разозлился на него изза книг, которые он оставил в гараже, или, наоборот, не оставил, или хозяин их удержал в счет неуплаты, или ктото испакостил их, или некоторые подевались кудато, ах, да ничего я не помню.
[ 64 ] ИЛ 2/2020 никогдато он не платил за квартиру в срок и всегда зажимал долги. Так и тут, ему надо было перекантоваться, пригреться под крылышком, не теряя голову, нет, но и не оставаясь совсем уж независимым. Ну а потом он и эту бросал, и привязывался к следующей. Женщина его на якорь ставила, что ли. Без женщины он бы пробкой плавал в волнах. Он спокойно жил, не замечая мелькания часов, лёта дней, не думая над тем, как заработать деньжат, как поднакопить, как потратить, хоть самто он всегда был чистенький и аккуратный, но, когда строил планы, это была сплошная липа, а когда доходило до дела, все у него лопалось, как мыльный пузырь. И не всегда он понимал, что делает, не умел взяться за работу, не всегда отдавал себе отчет в том, что говорит, не заморачивался насчет того, как связать концы с концами, соотнести новый шаг с только что сделанным, сплошь да рядом не хватало связности, прямоты не хватало — ни его речам, ни делам. Часто то, что он мне говорил, оказывалось враньем, а еще чаще — он забывал, что хотел сказать. Забывал потому, что пока говорил, его мысли витали гдето. Както сказал мне, что умеет варить изумительную португальскую уху, но сразу дал задний ход: он никогда ее не варил, но думает, что она бы изумительно у него получилась. Часто ему самому кажется, что он говорит правду, но он так зигзагообразно ее выражает, что получается чертте что. А иногда он просто путал, ошибался. Путал и нес околесицу на нервной почве и только потом спохватывался — и то не всегда. Коечто он намеренно искажал или преувеличивал. Иногда осознанно врал. Когда толькотолько с ним познакомилась, я не знала, что он любит приврать, и верила каждому его слову. Потом, потом уже, оглядываясь назад, припоминая, что он говорил, зная уже, что он не дурак приврать, я гадала, когда он врал, когда говорил правду. И каждый раз, усомнившись в его правдивости, я меняла свое мнение о нем. Помоему, он хотел забыть обо мне, как и о деньгах, которые мне задолжал, да, хоть и прислал мне эти стихи французские через год после того, как я в последний раз его видела. Наверно, нашло на него, минутный порыв. Наверно, воспоминание обо мне вдруг пробилось сквозь туман забвенья и мигом кануло в мутный подзол, и ко времени, когда он получил мой ответ, если он его получил, конечно, он успел уже снова вычеркнуть меня из памяти и, пробежав мой ответ глазами, сглотнул горечь, упрятал этот листок с глаз долой в надежде забыть обо всем чем скорей, тем лучше, и нарочно не сунул в
1. Мы (франц.). Лидия Дэвис. Конец истории ящик письменного стола, не положил в коробку, не бросил в мусорную корзину, а похоронил под спудом ненужных бумаг на столе, чтобы забыть — уже навсегда. Когда получила эти его стихи, я сперва пробежала их взгля[ 65 ] дом, в тот же день перечитывала несколько раз, пока чуть ли ИЛ 2/2020 не всё поняла, и потом уже не вынимала их из конверта — боялась вынимать, думала, такто лучше, от греха подальше. Но вот сейчас я снова вынула из конверта эти стихи, пролистнула коекакие антологии, на всякий пожарный, вдруг увижу и опознаю. Както, помню, нечто похожее мне попалось совершенно случайно. Может, это даже знаменитые стихи, по крайней мере, мне так показалось, когда я впервые случайно на них набрела. Может, мне их положено знать, по крайней мере, со стороны кажется, что мне их положено знать, учитывая мою профессию, но мои познания во французской литературе позорно бедны, а про историю лучше умолчим. Да. Странно, но на моей работе это не сказывается. Ну, в худшем случае цитату не опознаю. Хоть иногда мне это действует на нервы. Стихотворение у меня в конверте — это сонет, начинающийся словом Nous1. Пошарила в цитатнике, которому доверяю, в котором надеялась найти этот зачин, но нашла только несколько других зачинов на Nous, любезно переведенных сотрудниками словаря к услугам пользователя: “Мы с тобою вдвоем можем хорошо использовать наши руки”, “Мы смотрим с тобою на молодые липы”, “Мы не всегда будем жить в таких желтых местах”. Да. Искомой строки в словаре не имелось. В переводе словаря она звучала бы, думаю, так приблизительно: “Мы с тобою мыслили обычно о чистых вещах”. С меня этого хватило. И я сдалась — до поры до времени. А потом произошло нечто странное. Я будто издали наблюдала, как мои руки клали письмо обратно в конверт. Я не стала бережно, чуть ли не благоговейно его складывать, как совсем недавно сложила бы, — нет, коекак сунула, впопыхах, небрежно, кипятясь изза того, что не докопалась, откуда он взял эти стихи. А поскольку я привыкла ежедневно смотреть на мои руки, проделывающие ту же операцию с другими письмами, мне показалось, ну, может, какойто дольке моего разума независимо от меня показалось, что это — новое письмо и я вот сейчас его принесла с почты, чтобы спокойно вскрыть у себя за столом. И надпись на конверте его рукой на миг по-
[ 66 ] ИЛ 2/2020 казалась мне свежей, впервые увиденной, будто я получила срочное сообщение — от него! Но миг промелькнул как не был, чары спали с меня, я очнулась. И снова письмо обрело блеклую прочность и непреложность реликвии. Это письмо принадлежит к небольшой коллекции предметов в моем жилье, которые, забыв обо мне, живут себе собственной жизнью. Реликвии, они весомей и притягательней, чем весь мой прочий домашний дрязг. Те стихи, о которых шла речь, его рассказ, его фоточка, потом еще письма, потом страница, которую мы с ним исписали по очереди, где его поджарый почерк перемежается разлатым моим, и еще одеяло, которое он у меня забыл, клетчатая рубашка, он мне ее оставил, а еще одна клетчатая рубашка пошла на тряпки, так замахрились у нее рукава, ну и еще — три книги. Первую книгу, роман Фолкнера, я читала, когда он меня бросил, книга старая, в бумажной обложке, потрепанная, листы пожелтели, потемнели поля, клей не выдержал испытания временем, а тем более я перегибала книгу, читая, и часть страниц отстала от корешка, и поэтому я, не захлопнув Фолкнера на ночь, навзничь укладывала его спать на подоконнике возле моей постели, не то чтобы всю книгу укладывала, книги уже не было, остались листы, прикрепленные к корешку, а другие, разрозненные, беспризорные, долго еще и после того, как я их дочитала, по ночам проплывали под потолком, — и тяжко недужила женщина, и ветер выл, скрипели одичалые острожные пальмы, в подслеповатое окно заглядывала к узнику большая река, и он не мог толком скрутить цигарку, до того тряслись у него руки. Этого ощущения пустоты и холода, кажется, у меня не было до самого февраля. До февраля еще казалось — жить можно. Но, если честно, тоска давала о себе знать уже в декабре, перед тем как я впервые собралась на восток. Случалось и раньше, чуть ли не с самого начала случалось, но до того ли мне было сначала? Ну вот, а в декабре я уехала, и приехала, и забыла про эту тоску. Я по нему скучала, и он был опять при мне. Ну а в феврале тоска всерьез взялась за свое, и не унималась, и трепала меня изо дня в день. На восток я ездила дважды, но сама не знаю, излагать ли все по порядку — сперва про первый раз, потом про второй, — както до меня наконец дошло, что в хронологическом порядке, хоть он самый легкий, проку мало, и пора с ним покончить. Разве события, изложенные в хронологическом порядке, уже не подчиняются законам причины и следствия,
[ 67 ] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории жажды и утоления, не стремятся вперед по собственной воле, а просто их тянет за собою тяжело бредущее время? Или я просто встала сегодня с левой ноги? Нет, надо быть начеку, потому что, когда на меня находит, не только на хронологический порядок плюнуть хочется, а уничтожить к чертям собачьим все, что я накалякала. Уничтожить, уничтожить эту дрянь, я говорю себе с яростным восторгом, и этот абзац заодно — мне он никогда не нравился, вот! Но если я дам волю таким порывам, что же останется от моей писанины? Раздражение, которое я в такие минуты испытываю против этого текста, сродни тому, что я чувствую, когда старик начинает кобениться, и я натыкаюсь на глухую стену, стараясь его урезонить, или когда я спорю с Винсентом, а он не желает меня слушать: то закатит глаза к потолку, то зажмурится, то уткнется в газету. Вот и у этого текста, можно подумать, тоже своя жизнь, своя воля, и он отказывается исполнять мои предписания! Ну а бывает, я теряю веру в себя, ведь я никогда раньше не пробовала писать роман. Сперва я задумала нечто в духе тех романов, какие мне по душе. Потом спохватилась: мне же и совсем другие романы тоже нравятся. Потом решила остановиться на чемто вроде текста, который я переводила тогда, ну, когда он меня бросил, и не потому, что я тогда его переводила, просто мне нравится этот текст, и всё. Но если взять его за образец, мне же столько всего придется выкидывать! В том тексте, который я переводила тогда, персонажи исключительно выходят из комнат, входят в комнаты, открывают двери, закрывают двери, ходят вверхвниз по лестницам, смотрят из окон на улицу, заглядывают в окна с улицы, и еще они изредка обмениваются репликами, и тут уж сам черт ногу сломит. Потом я пробовала перенять высоко нравственный тон, каким отличаются творенья другого нравящегося мне писателя, но — не вышло, поскольку я, увы, не сияю столь высокой нравственностью. Моя тоска в декабре оборачивалась то скукой, то — еще того хуже — страхом погрязнуть в пустотах пауз, перемежавших наши попытки вести разговор. Както сидим мы с ним в ресторане друг против друга за столиком, я из кожи вон лезу, пытаюсь разговорить его, сама стараюсь быть поразговорчивей, и ничегото, ничего у меня не выходит. Я с трудом продираюсь сквозь неподатливое время, как бы волоча тяжкий груз от одной минуты к другой. И мне нисколько не легче от того, что через несколько дней я
[ 68 ] ИЛ 2/2020 уезжаю. И такая между нами простерлась пустыня молчанья и до того я устала, что предложила сыграть в такую игру: берем лист бумаги и, написав по одной фразе, передаем этот лист друг другу, и в результате должен получиться рассказ. Так мы и сделали, но рассказ у нас вышел дрянь, провальный рассказ, и это еще слабо сказано, и хоть каждая фраза вытекала из предыдущей, да, но все равно казалась притянутой за уши, производной от раздражения и скуки, и это скоро стало меня пугать, и уже я с отчаянием видела, как тяжко хромают строки, следуя одна за другой. Но когда мы бросили эту затею, разделявшая нас пустота стала еще безысходней. И до чего же странно мне теперь сознавать, что как ни пугала меня разделявшая нас пустота, в ней он был неповинен, виновата была одна я: всё дожидалась, чемто он меня побалует, чем попотчует, когда же начнет меня развлекать, ну? А ято, ято сама просто была неспособна поглубже вглядеться в него, но может, я ни в кого неспособна поглубже вглядеться? Но тогда я этого не понимала: он слишком поверхностный, слишком робкий, да просто молод еще и недостаточно сложный, а потому не может развлечь меня, постигнуть моих глубин, ах, скажите! Ну и по этой логике он во всем виноват. И еще одно было мне неприятно: с ним я становилась другой, я сама себя с трудом узнавала, как я ни уговаривала себя, мол, не все же быть одинаковой. Чуточку я всегда меняюсь, с кем бы ни разговаривала — с женщиной, с давним приятелем, — но с ним, но с тем, с кем делила постель не то чтобы иногда, нет, каждую ночь, с тем, к кому я возвращалась после разлуки, кто сам ко мне возвращался, с ним я разыгрывала роль особы, которую едва узнавала, которая мне не нравилась, и чем больше меня при этом корежило, тем противней делалась эта особа. И ведь я не играла роль, во всяком случае, нарочно я ничего не играла. И не оченьто я перевоплощалась. И не то чтобы та, другая, особа заявлялась ко мне на смену, нет же, а просто она сидела во мне, и пока я бывала одна, пока я бывала с приятелями, кудато она девалась, наглая, заносчивая, ядовитая, мелкая. И были во мне все эти черты, были, да, хоть сама я их просто терпеть не могла. В тот период, когда я вечно кисла и дергалась, Мадлен без конца злилась, и я не могла понять почему. Начиналось ни свет ни заря. Бывало: в млечнобелом, сияющем нимбе лениво потягивается рассвет. Небо наливается холодком и снежной лазурью. Вотвот и звуки проснутся: сосед скрипнет калиткой, заведет мотор и укатит. Шум разбудит птаху, та
[ 69 ] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории спросонья издаст тоненький стон, будто щипнули струну, и решит еще соснуть. Пока я разглядываю просветленное небо, мяукнет кошка. И тогда та же самая птаха опять проснется и щебетнет, подражая сверчку. Мадлен начнет чемто стучать, грохать, хлопотать на кухне, и под этот аккомпанемент я снова вздремлю. И заскрипят на ветру пальмы. Скоро Мадлен выйдет с граблями. И я, лежа в постели, услышу, как на въездной аллее заскрежещут по грязи деревянные зубья. Это Мадлен разгребает хвою. А потом она осторожно обойдет поросший инжиром бугор при дороге, мешки с красной глиной под кедром. Сгребет кучками иглы. И потом их сожжет. Мадлен обожает костры из хвои. Утро встанет теплое, ясное. Потом уже, после полудня, медленно всползет с океана и затянет холмы туман, и машины выступят из густой белизны с зажженными фарами, хоть возле меня воздух еще будет прозрачный. Но скоро туман занавесит мое окно, и деревья, те, что подальше, покажутся призрачными, а кусты возле самого дома вдруг четко проступят сквозь белизну. В эту самую пору года в холмах собираются по пятьшесть особей бабочекданаид. Рождество на носу, в церкви под горой служат особые службы, и оттуда летят ко мне то звуки органа, то певческие голоса. Слушая их, я из окна ванной смотрю, как понад крышами, над машинами, понад трубами кирпичного здания силою электричества очень медленно поворачивается СантаКлаус — сначала в одну сторону, потом в другую. Помню, Мадлен скрежещет граблями, хлопает дверьми. А то схватит телефонную трубку у меня под дверью, наберет номер, плюхнет трубку на рычаг. Или сгребет аппарат, с грохотом пронесет по коридору, свернет на кухню и говорит приглушенно зло — в основном поиспански, поитальянски, чтобы я не поняла, и несколько раз подряд ей подмяукнет кошка. Както она, я это точно знаю, вдрызг разругалась с подругой, с богатой испанкой, жившей выше нас по холму. У Мадлен, я не сомневаюсь, со всеми подругами, со всеми любовниками сложные отношения, хоть она мне ничего не рассказывает, а я не спрашиваю. Ест Мадлен в основном деревянными палочками, сдабривает еду чесноком и просом и выпивает на дню далеко не одну чашку чая. То и дело нашу светлозеленую кухонную раковину загромождают деревянные палочки, чайные ложки, зернышки проса, листья чая — не подступиться, и, когда Мадлен на меня злится, вся эта дребедень тоже приобретает сердитый вид.
[ 70 ] ИЛ 2/2020 Но несмотря на мою дерганость и уныние, мне не хотелось с ним расставаться, когда пришло время уезжать на восток. Как бы ни убывала наша любовь, гдето, за пределом тоски, он был попрежнему мой, я — его. Но, с другой стороны, я сама запуталась: то ли от моей любви к нему с гулькин нос осталось, то ли я по-прежнему сильно его люблю. А на востоке сразу меня обступили жуткие передряги, и пошла кутерьма и морока, не имевшая отношения к нему, ко мне самой не имевшая отношения, и мне, можно сказать, както было не до него. Но когда я уж думала, что душа моя под завязку набита посторонней мутью, ни с того ни с сего стою ли я на железнодорожной платформе, вхожу в чужой дом, выхожу из чужого дома, бреду вдоль аллеи, выхожу на холод, прихожу с холода, — вдруг вспомнится этот его особенный запах, и сразу все зайдется во мне и затоскуется, и захочется, чтобы вот сейчассейчас он меня обнял, вспомнится, как он весь затихал, готовясь меня обнять, будто всегда обо мне одной были все его мысли, да, а ведь перед ним был один, а до того, еще раньше, другой, так те совершенно обо мне забывали, твердые, плоские деревяшки, льдышки, и вечно они подрожат, подергаются, занятые исключительно своим делом, и всё это вне меня, всё мимо меня, только изредка они меня замечали, когда я тоже вдруг становилась их делом. А он смотрел на меня, и он меня слушал, и все он во мне примечал, всякую малость, и все мое ему было важно, и он думал обо мне, когда меня не было с ним, да. И даже во сне он был чуток, и просыпался загодя, и успевал сказать, что любит меня, а тем, другим, важней всего было выспаться, и я им мешала, они только шикали: “Да перестань ты ерзать!”. Я подумывала, не слить ли в романе две мои восточные поездки в одну ради экономии места, поскольку сама не знаю, какова была его роль в моей жизни, когда я уезжала в такую даль. Но мое отношение к нему даже на расстоянии менялось день ото дня, мое отношение к нему влияло на все, что происходило со мной, ну, не знаю, а может, просто мое отношение день за днем, ночь за ночью развивалось, как живое, отдельное существо, тучнело, хирело, худело, крепчало. Хотя первая моя отлучка второй не чета. В первый раз я жила в доме у матери, не в самом уютном для меня месте, и мы с ним друг по другу скучали отчаянно и очевидно. Он мне послал четыре письма по крайней мере, я ему отвечала, уж сколько раз, не упомню. Два раза ему звонила. А ко времени моего приезда на восток во второй раз тетка, сестра матери,
Както ночью лежу я в доме у матери и вот прямо чувствую, как мне надоело думать о главном герое книги, которую я читаю, герое добром, чистом, красавце собой, неграмотном, музыкальном, благородного и таинственного происхождения. Этот герой мне напомнил его, но не потому, что между ними такое уж сходство, а изза той роли, которую этот герой играет в книге, изза того, что прочие персонажи так носятся с ним. Ближе к полуночи я вылезла из постели, чтоб ему позвонить. Выношу телефон на кухню, закрываю за собой обе двери. У матери был чуткий сон, то и дело она просыпалась, и она не закрывала дверь своей спальни, боясь, вопервых, замкнутого пространства, а вовторых, предпочитая, по мере возможности, быть в курсе всего, что творится у нее в доме. И она слышала каждый звук, и нервничала, и гадала, что бы такое он значил, продолжая лежать в постели, а иногда выкарабкивалась изпод одеяла и шла выяснять. Но бывали ночи, когда она спала как убитая, и тогда все, что творится у нее в доме, ее не касалось, и я сочла, что сейчас она крепко спит, ничего не услышит, и грех не воспользоваться случаем. Лидия Дэвис. Конец истории уже переехала к ней, и я сняла жилье в центре, и вдруг почувствовала: то, что нас связывало, почти себя исчерпало. Сама вижу, что коегде чуть отклоняюсь от истины то случайно, а то и нарочно. Подтасовываю факты, чтобы не каза[ 71 ] лись уж настолько сомнительными, а выглядели бы чуточку ИЛ 2/2020 поблаговидней. Пойму, что не должна бы испытывать коекаких чувств к нему на столь раннем этапе, сдвину их поближе к концу, увижу, что какоето чувство меня не красит, вычеркну это место, и всё. Если он отколол какойто номер, я об этом умолчу, либо упомяну: так, мол, и так, он отколол номер, — но не стану вдаваться в подробности. А если я отколола номер, тут я либо смягчу тон, либо позволю себе умолчание. В концето концов, одно человеку приятно вспомнить, другое совсем неприятно. Мне приятно вспомнить те случаи, когда я оказывалась на высоте, или эпизоды, сами по себе интересные. Не хочется вспоминать те случаи, когда я сплоховала, и всякие серые, тусклые безобразия, хотя, если речь идет об эффектных безобразиях, я ничего не имею против. Неприятно вспоминать мою скуку, а еще некоторые эпизоды, например, наш с ним визит, уже когда мы разбежались, к знакомым, которые мне никогда не нравились, в их уродской съемной квартире, и я еще долго потом не могла взять в толк, почему именно этот визит мне так мучительно вспоминать.
[ 72 ] ИЛ 2/2020 Я не сомневалась, что, услышав мой голос, он ахнет и вскрикнет, но он был ровен, холодноват, и спасибо еще, что хоть оставался в рамках приличия. Ну, мы поговорили чутьчуть, положили трубки, а я продолжала сидеть на кухне, на табуретке, гадая, почему он мне так мало обрадовался. Я уже начала смиряться со своим разочарованием. И тут — звонок. Он отзванивает, чтоб извиниться. В голосе — все, чего ему только что не хватало: страсть, нежность — взахлеб. Он просит его извинить, он старался сжиться с тем, что я далеко, уже добился коекаких успехов, и, услышав мой голос по телефону, он растерялся, ком в горле застрял, все усилия насмарку. Он любит меня, он тоскует так, что даже сердце болит. И тут, перекрывая его дальний голос, по коридору шаркают материны шаги. Дверь распахивается, мать озирает кухню. Верхний свет грубо высвечивает опухшее со сна лицо, она щурится, лицо помятое. Я прикрываю рукой трубку, отвожу от уха, и его уменьшенный до комариного писка ни о чем не подозревающий голос все говорит, говорит, и мать спрашивает: — Умер ктото? *** И вот пришло от него два письма. Я их читала и перечитывала, и тот слог, в котором они написаны, страстный и притом изысканный слог так глубоко в меня въелся, что, написав письмо старому другу, я спохватилась, что переняла нервноизящную поступь тех фраз и почувствовала себя предательницей, только вот кого же я предала — его? старого друга? — не знаю. На расстоянии он казался еще молчаливей, да, но в своих этих письмах он мог со мной разговаривать без конца, стоило мне их перечесть и даже, не читая, уложить возле моей постели. И вот приходит третье письмо. Судя по всему, оно писано несколько дней назад, но дата проставлена месяцем раньше. Бывали у него такие провалы: ум блуждает неведомо где, не помня ни дня, ни часа, ни как устроен окружающий мир, какому следует расписанию. Он тогда отводил от меня глаза, а я подбиралась к нему ближе, чем тогда, когда он отлично себе представлял, какой теперь день и час и как устроен окружающий мир. И эти провалы, помоему, служили доказательством его искренности, потому что, когда не помнишь ни дня недели, ни числа, не станешь просчитывать свои ходы, хотя коекакие ходы он, конечно, просчитывал.
Когда вернулась, я была сосредоточена на своей работе. Часами над ней корпела, без единой мысли о нем. Были и еще перемены. Без конца менялась Мадлен. Вечно она чтото новенькое о себе сочиняла, впадала в какоето состояние, выпадала из какогото состояния, увлекалась какимто предметом, забывала про этот предмет, обращалась к специалисту, обнаруживала новое средство, новый способ, новое место для сбыта своих рукомёсел, и время от времени вступала в новые отношения, но выходили они за рамки бурной и пламенной дружбы или нет, я не знаю. Теперь взяла и постриглась, причем под мальчика. На ее бледное, морщинистое лицо стало страшновато смотреть. Она ходила к иглоукалывателю, и тот ей объявил, что все у ней шиворотнавыворот, вместо ян — инь, он ей объявил. Я хотела понять, что это значит, но допытываться у Мадлен не стала, себе дороже. И опять мы с ним поссорились. Два вечера подряд Мадлен у меня просила картофелину, запекала, и к этому сводился весь ее ужин. На третий вечер я нажарила роскошных бифштексов, а он вдруг принес бутылку вина. Мадлен напросилась ужинать с нами. Не могла же я ей отказать! Она экономила на еде и питье, елееле сводила концы с концами, и, кажется, эта скудость ей даже нравилась. Но вдруг, но иногда, когда я решу кутнуть, она присоединялась ко мне и сверкала остроумием и весельем, как бы окунаясь в свою юность. Ну вот, и в тот вечер она одолела солидный кусок мяса и выпила несколько бокалов вина. Я радовалась ее обществу, а он все злился: зачем я ее позвала. Наутро уже я на него напустилась, придралась к чемуто, мол, у них с Мадлен дикие застольные манеры, чтото еще, и [ 73 ] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории От той поездки остались, вообщето, только три вещи, достойные упоминания: мой телефонный звонок к нему, три его письма и то, что на приеме в сочельник мне представили одного человека. Тот записал для меня свой телефон, и я его сохранила, и я позвонила ему через два месяца, когда снова меня понесло на восток. Да, я сохранила его телефон, но не потому, конечно, что была тогда недовольна своей жизнью, нет, и даже наоборот, а рассуждала я так приблизительно: раз у меня гармоничный союз с одним человеком, я, видите ли, могу, куда бы я ни пошла, встретить другого и точно так же с ним слиться в полной гармонии, да? На приеме толклись все больше школьные учителя, я с ними была незнакома, и захолустье за сотню километров от города сковала стужа, и легчайший порыв ветра мне обжигал лицо.
[ 74 ] ИЛ 2/2020 опять мы поссорились. Ну а Мадлен — Мадлен жаловалась на расстройство желудка, такое количество вина и мяса ей ужасно вредно, оказывается. И давай ругать всех мясоедов на чем свет стоит, и пошла, и пошла, причем без пауз, явно не претендуя на мой отклик. А через несколько дней мы с ним опять поссорились. Я читала ему свой рассказ, в котором вывела его, и он был польщен, но перед тем как читать эту штуку на людях, я удалила его, и тут он разозлился, ах так, значит, я стесняюсь, что с ним связалась, да? Я все отрицала. Мы ругались все больше и больше злились. Особенно злилась я, может, я поняла, что он говорит правду и в чем его правда, хоть раньше я себе не отдавала в этом отчета. И лучше бы это была неправда, и зачем меня тыкать носом в эту самую правду, ну? Он ушел. Я легла, спокойная, злая, с книжечкой, а через несколько часов он вернулся. Он сам потом признался, что я до того взъярилась, провались он сквозь землю, мне было бы с высокой горы плевать, потомуто, значит, он и вернулся. Через несколько месяцев я его водворила на прежнее место в рассказе, жалея, что так получилось. Но ему это было уже все равно. Както на тех же днях, может, почуяв, что нас относит друг от друга, он предложил мне, что называется, руку и сердце. Но ведь он почти не сомневался, что я откажусь, да? — и получается, предложение было неискреннее. Внезапное, слегка отчаянное, оно, получается, означало только то, что он попытался меня не упустить, удержать. Кажется, я тогда подняла его на смех. Но когда он меня бросил, уже я сама объявила, что пойду за него, если он хочет, и когда это не возымело действия, было отвергнуто, я пошла дальше, я повысила ставки. Потом уж я выяснила, что могла ему тогда предлагать что угодно, ничем не рискуя, — поезд ушел, всё. То ли он обиделся, то ли ему стало стыдно за меня, как будто я унизила его былую любовь, а заодно и свою. Теперь, когда я хотела или говорила, что хочу отдать ему все, в чем прежде отказывала, ему уже ничего от меня было не нужно. Верней, ему от меня было нужно одноединственное: чтобы я от него отстала, а отстать от него я не могла. Я бреду по тропе, а кругом только скалы, утесы, песок, и ни кустика, ни травинки. Молодой человек пробегает мимо, оборачивается, встревоженный, растерянный, и говорит, что дом у него вечно меняется, он его не может узнать. И я на миг просыпаюсь, соображаю, что это сон, и сразу опять засыпаю. И мы с ним входим вместе в бревенчатый дом. Его дом, оче-
Опять мы поссорились, в пятый раз, помоему. В ту ночь он ушел от меня в бешенстве, но потом вернулся. Вернулся, кажется, против воли, еще не отбушевав. Назавтра и потом еще несколько дней он не казал глаз, и я не знала, где его носит. Чтото я ему сказала такое, чем просто его потрясла. Почему потрясла — непонятно, я ведь просто выложила ему то, о чем в последнее время думала, в чем ничего не находила обидного, захотела сказать, и сказала. Меня это потом, потом уже потрясло, когда я взглянула на все под другим углом и поняла, почему он не желал ничего подобного от меня выслушивать. Но ято думала тогда, что все подряд могу ему выложить, и он все поймет, всему посочувствует, он же не сам по себе, я тогда думала, мы — сросшиеся, он чувствует то же, что я, и, значит, то, что не потрясает меня, его тоже не должно потрясти. Сперва он спокойно слушал, пока я выкладывала то, что его потрясло, а потом разозлился, ушел. Ушел, но потом вернулся, все еще злобный. Сдернул с сушки простыню, расстелил, а я на него смотрела. Потом он улегся на постель и заснул, не сказав мне ни единого слова. На следующий вечер он не пришел и не позвонил. Я звонила ему, никто не брал трубку. Я вскакивала, шла к телефону, звонила, потом опять укладывалась в постель и пыталась читать. И с удивлением я отмечала, что, хоть он ночевал у меня чуть не каждую ночь с тех пор, как мы познакомились, я мигом вернулась к привычной, прежней моей ночной одинокости, будто бы никогда и не знакомилась с ним. И в то же время я о нем думала теперь неотступно, куда неотступней, чем когда он был со мной, и вечно он был тут как тут, у меня в комнате, и, о чем бы я ни пыталась думать, все он застил. И я наконец поняла, что предавала его, разговаривая с ним так, относясь к нему так, но за этим предательством сквозило такое раскаяние, такая надсадная преданность, верность, какой я прежде в себе не подозревала. И я лежала, одна, обреченная, видимо, на вечное одиночество, а он, как ни странно, при этом присутствовал, был тут как тут, он был рядом, он был у меня в комнате. Я боялась выключить свет, хотя был второй час ночи, потом два часа, потом три. Пока горел свет и я держала в руках книгу, время от времени в нее заглядывая, я была в безопас- [ 75 ] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории видно. Мы стоим в этом доме, и дом превращается в театральные декорации, они сменяются каждый раз, когда сменяется акт, и акты сменяются без конца, и я не помню, совсем не помню, что происходило в той пьесе, если в той пьесе вообще чтото происходило.
[ 76 ] ИЛ 2/2020 ности, защищенная от горьких мыслей. Самая жуткая, самая неотвязная мысль была: а вдруг он с досады, мне в отместку приволокнется за другой — и некуда было деться от этой мысли, чуть отпустит меня, и тут же давай снова гвоздить. А ведь так и вышло, потомто, потом я это выяснила, ну вот. Я поняла, что нельзя считать, будто я имею право делать все, что мне заблагорассудится, а он не имеет права, я могу питать известные чувства к другому мужчине, а он чтоб нини, хоть я толком не знала, что можно, а что нельзя, просто поддавалась мимолетной прихоти, и она меня мотала, кидала тудасюда, и что мне взбрендит, то я и делала, и ничегото я не решала. Под утро мне удалось немного вздремнуть, и во сне прошелестели по террасе его шаги. Во сне заскулил пес, он спросил у него дружески: “Дома?” Но когда я окончательно продрала глаза, в доме его не было. Ну а потом мы с Мадлен прошли квартал до углового кафе, сели за столик и занялись итальянским. Урок шел ни шатко ни валко, нам обеим было не до того: я все поглядывала, не идет ли он, Мадлен не сомневалась, что двое на углу говорят про нее. Она оглядывалась на них через плечо, бормотала чтото, и я, пытаясь писать под ее диктовку, с трудом разбирала слова. И скоро мы поставили крест на наших потугах, просто посидели, погрелись на солнышке. Ночью снова он не пришел, а я так ждала его, и мое ожидание оборачивалось бескрайним полем, черным простором, и моя комната отворялась в ночь, и гуляли по ночи траурные сквозняки. Я не знала, где он, и город, разросшийся город плыл ко мне в комнату, и простор становился черной дырой у меня внутри, и ведь гдето он был, и то странное место, где, я считала, он был, где он был с кемто, настигло меня и осталось у меня внутри — навсегда. А его не было, до такой степени его со мной не было, он так целиком, весь вдруг исчез, не сказав мне ни слова, не сговорившись ни о дне, ни о часе свиданья, и только усилием воли я его удерживала при себе, от минуты к минуте, и он оставался со мною весь, да, а в другие разы он только частично со мной оставался. И в точности как его запах застревал у меня в ноздрях, когда он еще был со мной, так же, но теперь уж не запах, не вкус — теперь его суть заполняла меня, проникала меня, переливалась внутри — навсегда. Вот что он со мной сделал. Вот что шло от него ко мне. Но главное, он меня очень любил, я же чувствовала, он меня заставлял страдать, да, но я на себе чувствовала его любовь. И чем дольше он пропадал, тем острей я чувствовала, как сильно он меня любит, тем тверже верила, что я тоже его люблю.
[ 77 ] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории Я попрежнему вслушивалась в шумы машин, не могла перестать, слухом ловя среди них грохот его колымаги. Я вслушивалась в их разные шумы, и у каждой был собственный голос. Так прошло двое суток, я ходила как в воду опущенная, как во сне, но под конец мне чуточку полегчало. Тоска уже не так донимала меня, уже не хватала меня за горло; но она разрослась и была вокруг меня, и внутри меня, и везде. И правя машиной, я старалась определить, в чем могу быть уверена, а чего я не знаю. Сама себе говорила вслух: я не знаю, где его носит. Но есть же он гдето. Он жив. Он один или с кемто, с женщиной или с мужчиной. Предположим, он с женщиной, и тогда он либо останется у нее, либо уйдет. Если он у нее только переночует — это одно. А если он с ней проведет весь следующий день и снова останется ночевать — это совсем другое, да. Я снова и снова повторяла себе: он жив, гдето он есть, вне сферы моего досягания. Он сидит, лежит, он идет. Но я так пристально, так надсадно о нем думала, что знала: когданибудь, гденибудь, а все равно я увижу его. Но как все у нас кончилось! — да разве могла я вообразить, что так у нас кончится? Теперь я уже не слушала, как грохот его машины все растет и растет, пока не затихнет возле самого моего дома, грозно отгрохотав, я ему не названивала, дожидаясь, когда же он, наконец, снимет трубку. Только две вещи я помню, связанные с его возвращением. Вопервых — как он припарковался в конце моей улицы, а слышала я еще чтото, нет ли, не помню, а вовторых — как мы столкнулись нос к носу, как встретились в баре внизу под горой, на задней террасе, и как я там еще долго топталась, дожидаясь его, и поневоле выслушала разговор об Австралии — уж не знаю, кого это может интересовать? — все ли там говорят поанглийски, что там пьют и какова численность населения в Сиднее, ну? Не помню, о чем мы говорили на этой самой террасе, наверно, я извинялась, и о чемто мы спорили, и до чегото мы договорились, не помню, зато очень помню, что потом, лежа ночью без сна, я долго не выключала свет и смотрела на то, как он спит. Он заснул ко мне спиной, выпростав широкое белое плечо изпод простыни. Я лежала рядом, опершись на локоть, и разглядывала все, что могла разглядеть, до мельчайшей подробности, особенно голову, особенно бледный лоб, то есть часть лба, поскольку он от меня отвернулся, и, главное, волосы, которые были прямо под лампой. Я смотрела на эти волосы, потом их потрогала — он не шелохнулся. Они у него были прямые, не длинные, и, поредев надо лбом, густели поближе
[ 78 ] ИЛ 2/2020 к макушке, рыжеватотемные волосы с пшеничносветлыми прядками. Я всмотрелась в их цвет, потом снова их потрогала. Кажется, ну, цвет волос, не все ли равно — но в ту ночь в нем для меня было важно все. Я любила эти волосы, этот их цвет, и я думала, что все в нем должно оставаться точьвточь такое, как есть, ничего нельзя менять, ничего. Потом он бормотнул чтото во сне. Я нагнулась над ним, спросила, что он сказал, хоть понимала, что это во сне. Но он повторил те слова, слова нежности и любви. Наконец, ближе к двум я встала, подогрела себе молока и присела с сигаретой на кухне. Я думала про его волосы и про то, что наконецто он снова со мной, и даже он теперь мне ближе, потому что он спит, а я не сплю, и если он опять меня бросит или я его брошу и мы будем разлучены навсегда, его волосы попрежнему будут рыжеватотемные со светлыми прядками, и теперь я в точности знаю все особенности его волос, а значит, черта его, часть его останется при мне навсегда, и уж этого ему у меня не отнять. Ну да, он меня бросил, но он же вернулся ко мне, и я из этого делала вывод: неважно, что скажу я, неважно, что скажет он, неважно, какое время он проведет в разлуке со мной, он будет всегда ко мне возвращаться, и не обязательно мне любить его до потери сознания, все равно он меня никогда не разлюбит. Грохот машин загустевает, сливается в непрерывный гул, перекрывающий шум дождя, шины шипят на мокром шоссе, и для меня это знак, что время близится к четырем, а может, сейчас даже больше, и мне вотвот придется прервать работу. Машины проходят под самым моим окном. Шоссе — главная магистраль на юг и на север вдоль нашего побережья. Сплошняком проползают тяжелые фуры, под ними дрожит земля. Самые тяжеленные сотрясают меня вместе с креслом. Целые дома проползают мимо. Мы с Винсентом купили это жилье, несмотря на грохот, уж очень приглянулся нам задний двор с виноградом, малиной, грушами и сиренью, каких там только не было кустов, цветов и деревьев. А потом уж мы стали думать о том, как спрятаться от этого грохота. Как выгляну в окно, увижу Винсента у палисадника, сразу пойму: это он прикидывает, где тут самый невыносимый шум. И я спущусь к нему, и мы порассуждаем про шум. Мы часто подолгу рассуждаем про шум, какие поверхности лучше его отражают, какие поверхности лучше его поглощают. Винсент возвел вдоль фасада, внутри живой изгороди, забор. Потом перед забором, мы высадили
Лидия Дэвис. Конец истории туи. Самые прыткие шумы, видимо, вползали в щель под забором, и мы сгребли с участка всю грязь и завалили щель. Потом Винсент нарастил забор таким образом, чтобы защитить наш участок с флангов, и перед строем туй мы посадили [ 79 ] болиголов. Один сосед отвалил нам от своих щедрот моло- ИЛ 2/2020 денького сосняку, и хоть в деревцах этих росту всего ничего, мы их высадили среди болиголова. А теперь вот подумываем, не защитить ли участок с тылу, пристроив к дому сзади сарайчик. Иногда моя работа не просто меня раздражает — иногда так прижмет, хоть вой, и тогда я думаю, что это у меня кризис, что называется, экзистенциальный. Потом я соображаю, что все куда прозаичней: я не завтракала, выдула натощак уйму кофе, нервы мои — на пределе, и меня чуть не до обморока доводит огромный гремучий грузовик, проползающий мимо окна, волоча один автомобиль в кузове и еще один на прицепе. Но, бывает, в самом деле не видя выхода, я себя чувствую не на шутку паршиво. Например, я пытаюсь выделить несколько страниц и впоследствии их сунуть в роман, а до поры до времени их положить в картотечный ящик, но как же мне озаглавить этот ящик? МАТЕРИАЛ, ГОТОВЫЙ ДЛЯ ИСПОЛЬЗОВАНИЯ? — но получится не оченьто складно, если на поверку окажется, что не совсем он готовый, этот мой материал. Можно, конечно, к скобкам прибегнуть: МАТЕРИАЛ (ГОТОВЫЙ) ДЛЯ ИСПОЛЬЗОВАНИЯ, но в скобках, или без — “готовый” может както слишком меня обязать. Или ввести вопросительный знак? МАТЕРИАЛ (ГОТОВЫЙ?) ДЛЯ ИСПОЛЬЗОВАНИЯ. Но это вопрошание мгновенно повлечет за собой куда больше проблем, чем я смогу выдюжить. Нет, лучше: МАТЕРИАЛ — ДЛЯ ИСПОЛЬЗОВАНИЯ, так я избегну многозначительных посулов, просто обозначу, что это можно использовать в той или иной форме, и я не обязана этот материал использовать, будь он даже волшебно прекрасен. Иногда мне кажется, что, если ненадолго кудато махнуть, у меня прочистятся мозги, и я стану работать лучше. На днях говорила с одним приятелем, он на две недели смотался на какойто горный курорт, недавно вернулся. Так за эти самые две недели он написал восемьдесят страниц! Работал, говорит, с утра до вечера, и после ужина тоже. Некоторые, говорит, каждый день по два, а то и по три раза ходили гулять. Удивительная там, говорит, тишина. Правда, был там один оригинал, через площадку, который включал какието записи, упражнялся на пианино, но это абсолютно
[ 80 ] ИЛ 2/2020 ему не мешало. Кормежка, он говорит, сугубо так себе. Американская стряпня ниже среднего, и это еще мягко сказано. Сперва как бы ничего, а потом — ну совсем кусок в горло не лез. Ветчину, например, нарезают толстенными ломтями, еще не распробуешь, а уже тошнит. Но он приспособился, за ужином ел поменьше, в обед и на завтрак — плотней: утром и днем, говорит, покачественней кормили. Я его закидала вопросами, мне ужасно хотелось куданибудь смыться, чтобы писать свой роман, правда, я уже один раз уезжала, а толкуто? Тогда я жила одна в городе. Получила грант, часть денег пустила на погашение кредита. Еще дороже мне обошлась дача на все лето. Набила там холодильник, отремонтировала машину, и от денег остались рожки да ножки, хоть я всего две недели назад получила грант. Дача стояла в группке летних одноэтажных домиков, которые лет шестьдесят назад возвела одна немка по имени Мэри со своим мужем. Двери выстроились не по ранжиру, стены и потолок пошли пузырями, всюду торчали шляпки гвоздей, линолеум горбатился по краям, в ванной, поближе к душу и обступившей его филёнке, пушилась плесень. Муж у Мэри умер, и через несколько лет она продала эти дачки одной из своих летних постоялиц, тоже Мэри, у которой как раз к тому времени тоже умер муж. В его память эта вторая Мэри воздвигла скамью на полпути от домиков к озеру по крутой тропе. И как раз перед тем, как я сняла эту дачу, состоялось открытие мемориала. Тишина там была удивительная. Большинство дачниц и дачников были лет на тридцать меня старше, и я на их фоне чувствовала себя юной и резвой. Спускаясь к озеру среди бела дня, чтоб поплавать посередке, подальше от прибрежной нитчатки, я неизменно встречала незнакомых старух, медленно и упорно топотавших вверхвниз по круче, садившихся передохнуть — либо на мемориал, либо приладив холщевые стульчики к горячим, щербатым доскам причала под пологом жадно вьющихся ос. Почти всех встречных дам звали Рут, а на худой конец — Мэри, это уж точно. Некоторые Рут и Мэри приходились одна другой сестрами или невестками, золовками, или даже свекровями, если на то пошло. Некоторые приволокли с собой мужей. Мне хорошо работалось на моей дачке, но я и отдаленно не выполнила того, на что предварительно замахивалась. Через год, уже познакомясь с Винсентом, я часто уезжала из города, чтобы с ним повидаться. Вдали от шумного города, думала, в тиши и покое допишу свой роман. Даже в автобусе,
Когда описывала нашу пятую ссору, я опустила слова, которые он сказал во сне. Упомянула, мол, это были милые, любовные слова, но цитировать не цитировала. А он тогда сказал: “Какая ты красивая”. Теперьто я не считаю их такими уж милыми и любовными. Это был, помоему, вопль отчаяния. Вопль бессилия — мол, если бы он не считал меня такой раскрасавицей, он уж постарался бы высвободиться изпод власти моих чар, и ведь знал, бедняжка, что это необходимо. В конце концов, он от меня все же избавился, но на это ушло больше времени, и мне пришлось чаще его обижать, чем если бы он не был по ногам и рукам опутан тем, что считал моей красотой. Кроме того, снова заглянув в свои записи, я обнаружила, что потеряла из виду несколько дней и слила их в один. Он ко мне вернулся, да, и якобы той же ночью, у меня получается, я разглядывала его сонного, особенно его волосы, как они выглядели под лампой и т. д. и т. п., а потом я вышла на кухню и курила, пока разогревалось мое молоко. А на самом деле на все про все ушло несколько дней, и коечто еще делалось в промежутке. Ну вот, он вернулся, и я его спросила, где он пропадал два дня и одну ночь, пока я его не видела, и он, значит, мне рассказал. Он мне рассказал, что ближе к вечеру пошел к Китти и с ней переспал мне назло. А потом он вернулся домой и слышал, как надсаживался телефон, когда я ему дозванивалась, и снова вышел, и отправился в прибрежный кабак, и там пил в одиночестве. А следующий день он провел в обществе того самого старика, своего закадычного друга. Но хоть я теперь знала, где он шатался, то, что я напридумывала, пока он отсутствовал, ничего не меняло, и две эти версии продолжали существовать бок о бок, и придуманная оказалась прочней, потому что так медленно во мне прорастала и так долго длилась во мне. [ 81 ] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории думала, прекрасно можно писать — а что, самое милое дело. На выезде ни свет ни заря, все пассажиры были помятые, не в духе, и потому в основном молчали. Правда, пока рассаживались, склочничали — то даму сдуру угораздит положить мокрый зонтик на поклажу соседа, то еще чтонибудь, — но потом они както стихали. А я, бывало, заткну уши обрывками бумажного носового платка, затяну голову косынкой, чтобы получше сосредоточиться. Смотришь вниз, на страницу, и ни о чем не думаешь, кроме работы. Но стоит поднять глаза — никакая работа на ум не лезет, только разглядываешь попутчиков. И хотя я написала в автобусе несколько мелких вещиц, для более крупных форм автобус, помоему, не самое подходящее место.
[ 82 ] ИЛ 2/2020 Но и это был еще не конец, не мог же он, натворив то, что он натворил, обо всем забыть и считать, что ничего не случилось, а считал бы, так Китти бы живо его стреножила, и пришлось бы ему срочно решать: расстаться с ней или остаться. Наутро мы с ним проснулись вместе, но целый день провели врозь, а когда я поздно вечером ему позвонила, он уже лег и не выразил желания со мной повидаться. Сказал, что завтра придет обедать, я так ждала его, а он на три часа опоздал. Я его ждала, а сама понимала, что никакие его извинения и уговоры не уймут моей тревоги, слишком уж они будут кратки, как всегда они бывали кратки, когда он чувствовал себя виноватым, кратки и злобны, как будто я сама виновата, вопервых, что довела его до того, что он был вынужден меня разочаровать, а вовторых, что в нем разочаровалась. Мы пообедали, значит, и сразу же он ушел опять к своей этой Китти, и, пока он был у Китти, я отправилась погулять с Мадлен. Вернулся он только уже на ночь глядя. Наутро он был со мной холодноват и сообщил мне, что сам не знает, то ли остаться со мной, то ли вернуться к Китти. И мне тогда показалось, что между нами все кончено. В три часа дня он ушел, но в четыре вернулся и уведомил меня, что решил остаться со мной. Собственно, он решил у меня поселиться, для ясности. У нас ведь есть свободная комната? Он переговорит с Мадлен. И я ему предоставила договариваться с Мадлен, а ей предоставила поступать, как ей будет угодно. Нет, она не хочет, чтобы он тут жил, даже слышать об этом она не хочет. Я догадывалась, что она так ответит, но стало ли мне от этого легче, сама не знаю. Хоть я всерьез не думала, что она его пустит в дом, я себя коекак убедила, что она, не исключено, польстится на деньги, которые он ей будет платить, — она их с трудом наскребала на свою долю оплаты жилья. И опять я недооценила Мадлен. Денег у нее правда никогда не было в принципе, но они для нее не были решающим обстоятельством, и, можно даже сказать, она их вообще не принимала в расчет. И она, помоему, была оскорблена в своих лучших чувствах — как можно предлагать ей деньги в обмен на гибельное потрясение всех ее основ! Переговорив, мы втроем сели в машину и отправились в гости на один день рождения. Всю дорогу молчали. Мадлен сидела сзади и дулась, оскорбленная нами, мы сидели впереди, злясь на нее изза того, что ответила на нашу просьбу отказом, и не зная, что нам делать дальше, правда, моято злость
[ 83 ] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории была не вполне искренняя. Я позволяла себе роскошь на нее дуться, не очень однако печалясь изза того, что она взяла всю тяжесть решения на себя. На другой вечер, несмотря на то, что он совсем было собрался меня бросить, а вот не бросил же, я поперлась на званый ужин с другим. У меня заранее был этот план, и я не собиралась от него отклоняться. Ему это, конечно, не очень понравилось. Пока меня не было, он читал один в моей комнате, потом пошел пройтись и, когда я вернулась, почти со мной не разговаривал, все норовил от меня отвернуться, я даже испугалась и, когда он заснул, никак не могла приманить к себе сон. Тогдато я его и разглядывала при лампе, а потом встала, пошла на кухню, и курила там, и читала, и, кстати, наблюдала за мышкой, которая вылезла изза плиты и рыскала между горелками в поисках съестного. Тогдато я и вернулась и легла, тогдато он и сказал как сквозь сон: “Какая ты красивая”. Наутро после того, как он сказал мне эти слова во сне, он сидел на том стуле, где накануне сидела я, держал на коленях и трепал по загривку котенка. Я стояла у него за спиной, я его обнимала за плечи. Я прижалась щекой к этим его волосам. Он снова со мной, мир, мир! ах, как же он меня напугал, и надо бы чтото срочно для него сделать, но что? Что? А через несколько дней мой порыв повыдохся, а скоро и вовсе увял. Одним словом, вся ссора, начавшаяся с того, что он ушел от меня, хлопнув дверью, и кончившаяся тем, что я разглядывала его белое плечо среди ночи, длилась неделю. А не записала я тех сонных слов по горячим следам, помоему, боясь показаться тщеславной; хоть мой роман задуман как художественное произведение, я же не выдаю его за случай из собственной практики, — и вообщето он высказал свое личное мнение, а мало ли, кто как считает. Просто он, приходится верить, видел то, чего мне самой не удавалось увидеть, глядя в зеркало или на свои фотографии; ято вижу напряженное, каменное, либо стянутое гримаской лицо, от силы миловидное раз в год по обещанию, с четырьмя уродскими родинками на щеке, посягающими на сходство с популярным созвездием, и плоские скучные волосы, широковатую голову, жилистую шею, вспугнутые глаза слишком светлоголубого, белесого цвета, пялящиеся изпод очков, а если сниму очки, такое бывает, я могу напугать человека, как мне вполне откровенно заявляла одна подруга, если не две. Ну вот, а еще я выбросила из текста один такой легкий штришок: когда мы с Мадлен занимались итальянским на тер-
[ 84 ] ИЛ 2/2020 расе кафе и урок не клеился, потому что обе мы — ну никак! — не могли сосредоточиться, последней каплей буквально стала маленькая, зеленоватая клякса, плюхнувшаяся на страницу учебника. Виновник же происшествия, воробей, как ни в чем не бывало сидел себе на ветке над нашими головами. И я не стала включать в свой печальный отчет о событиях дня эту деталь, которая на фоне общего духа повествования была ни к селу ни к городу. Не такой уж большой перерыв был у меня в работе, но усевшись опять за свой роман, я сразу запуталась в собственной новой системе. У меня четыре ящика с карточками. И на них, значит, надписи: МАТЕРИАЛ ДЛЯ ИСПОЛЬЗОВАНИЯ, МАТЕРИАЛ НЕ ДЛЯ ИСПОЛЬЗОВАНИЯ, МАТЕРИАЛ ИСПОЛЬЗОВАННЫЙ, НЕИСПОЛЬЗОВАННЫЙ МАТЕРИАЛ. Большая часть того, что означено просто “материал“, не имеет никакого отношения к моему роману, “Материал для использования” и “Материал не для использования” — как озаглавлены, то и обозначают: этот материал я собираюсь использовать, и этот материал я не собираюсь использовать, всё. Но теперь меня озадачило то, что между материалом для использования и не для использования на поверку нет никакой разницы. Потом только я сообразила, что в материале для использования все уже выверено, вылизано, а не для использования остались как бы черновики. Словцо “готовый” могло прояснить картину, если бы у меня хватило решимости так озаглавить ящик. Только что говорила еще с одним другом, который собрался уехать, чтобы писать роман в Мехико, в какойто отель. Ну надо же, сколько моих знакомых пишут романы, я со счету сбилась. Одна каждое утро уходит из дому и пишет в кафе по соседству. Ей удается писать только по два часа в один присест, она говорит, но если перейти в другое кафе, тогда утреннее задание удается продлить. Еще один знакомый пишет в старом сарае, пока дети в школе. Другой уходит писать в поселок художников, потом возвращается домой — поплотничать, подзаработать деньжат, чтобы иметь возможность писать свой роман у художников. Еще один пишет ночами, пока сосед по комнате водит в ночную смену такси. Он уже семьсот страниц отмахал, причем он затеял остроумный роман, но, говорит, трудновато острить на семистах страницах без передыху. Точно не знаю, почему именно тогда все у нас пошло наперекосяк, но настал день — это потом только, потом до меня дош-
Прошло трое суток, и опять я потащилась к нему, на сей раз вместе с ним. Но наша связь, наша крепь совсем истрепалась. Осталось только подобие связи. Одно подобие, и еще фамильярность, хоть никакая фамильярность не могла нас выручить и, как ни крути, нам стало неловко друг с другом. По пути мы купили колоду карт, несколько бутылок пива, пакет чипсов. Теперьто я понимаю, а тогда смутно чуяла, стараясь себе в этом не признаваться, что мне теперь скучно с ним, и без пива, без карт, без чипсов я не знала бы, что с ним делать, без этого всего между нами в комнате встала бы пустота, и вообще я здесь бы не задержалась, сразу бы меня сорвало, понесло домой, к моему одиночеству, есть хлеб с сыром, читать стихи, и это удовольствие захватило бы меня куда безраздельней, чем мог теперь меня захватить — он. Наверно, я очутилась с ним в этой комнате исключительно по старой памяти. И если он попрежнему был со мной, тот же самый, и я очутилась здесь, та же самая, так потому, что раньше между нами билось настоящее, глубокое, да, и случались бури, случался восторг, и куда все подевалось? В том, что мы те- [ 85 ] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории ло, — когда наши отношения окончательно испортились, не поправишь. Он мне сказал по телефону, что сидит дома, работает. Мы с Мадлен решили пройтись и забрели в картинную галерею. И, здрасте, — в галерее почти ни души, зато он тут как тут, стоит со своей армейской сумкой через плечо, преспокойно разглядывает картины. Увидев нас, он явно удивился и скис. Сказал, что попозже зайдет. Я отправилась в гости с дружеской парой, оставив ему записку, но, когда вернулась, его не было, он даже не заходил. Я ему позвонила, выждала пятнадцать гудков. Повесила трубку и покатила к его дому. Белая машина честь честью стояла у входа, но свет погасили, и я решила, что он не один. Подошла к двери, постучалась. Он впустил меня в темень, вернулся к постели, лег. И не шелохнулся, ничего не сказал, когда я прилегла рядом и попыталась вытянуть из него хоть словечко. Я встала. Сказала, что ухожу, и опять он ничего не ответил, разве что: “До свиданья”, не то “Как хочешь”. Дома я рухнула на постель, съела кусок хлеба с сыром. Потом встала, отрезала еще хлеба и сыра, и еще. Я ела и попутно читала сборник стихов одного друга, на днях пришедший по почте, я жадно рвала зубами хлеб с сыром, жадно пожирала глазами печатные строки, жадно ловила слухом подразумеваемые сдобные обертоны знакомого голоса, и от этого обжорства, от жадного утоления голода, от сытости понемногу меня отпустило, и както я успокоилась.
[ 86 ] ИЛ 2/2020 перь вытворяли, не было жизни, — осталось подобие, оболочка, по которой можно было с грехом пополам судить, каково было прежнее, живое, сбросившее эту оболочку нутро. Теперь, как вспомню, чего мы тогда накупили по дороге, сразу меня тошнит, и тошнота отдает теплым пивом, клеклыми чипсами, и все вокруг скользит, как игральные карты, засаленные по рубашке. Жалкие потуги! А все дряблость характера — ну почему нельзя было взглянуть правде в глаза и сознаться себе, что ничегото мне от него больше не нужно, а нужно одно: проститься с ним полюдски, со всем дружелюбием, которое еще во мне оставалось. Так нет же, зачемто понадобилось плестись с ним в один из тех магазинов, которые нас разят беспощадным светом, давят размерами, и покупать то, что покупают другие для приятного препровождения времени, как будто эти несчастные чипсы нам помогут приятно провести время, хоть ято уже не питала иллюзий, ято знала, что все напрасно, все зря, или я всетаки чувствовала, что надо же нам закруглиться полюдски, поставить все точки над i, что механическое повторение прежних обрядовых жестов изменит мое настроение, и то, что меня не греет, вдруг меня разогреет. Хотелось бы мне теперь побывать в той комнате той самой ночью. Любопытно взглянуть, послушать, что он мне скажет, что я отвечу, я ведь почти не помню его голоса, его интонаций, тех слов, которые он мне говорил. Зато я внесла бы теперь столько жару в наше свидание, что оно задышало бы жизнью, которой так не хватало нашей последней встрече. Стола у него не было, мы устроились с картами на коврике возле постели. Пили пиво, ели чипсы, играли в джин рамми. Игра получалась занудная. Мне бы знать, шевельни я легонько мозгами, что на игру надежда слабая: когда между людьми встала скука, любая игра будет занудной, и тут уж ничего не попишешь, нет. Мы играли, играли надсадно, как бы силком выжимая из джин рамми хоть какойто интерес. Пива пили больше, чем следовало, в меня, по крайней мере, оно больше не лезло, нет, пиво нас не брало. Алкоголь нас не пьянил, карты не развлекали, все шло мимо, мимо меня, а ято рассчитывала, что хоть пиво во мне взыграет, чтото изменится, пусть ненадолго. Мы ели чипсы и еще чтото ели перед тем, на обед, и, когда мы наконец улеглись в постель, меня стало тошнить, и я лежала без сна, и меня тошнило, и потом мне стало гадко до ужаса, и я без конца бегала в ванную и сидела там на полу, обнимая толчок, лбом уткнувшись в ладони, потом водружалась
на толчок, и снова сползала на пол, и меня выворачивало, и так чуть не всю ночь напролет. Один раз он приоткрыл глаза, но как будто бы не заметил, что я без конца бегаю тудасюда и почти не смыкаю глаз. Назавтра у него был день рождения. Мы сходили в кино. А после кино пошли ко мне, ели пухлый торт и мороженое, сидя в ногах кровати, а в другом конце комнаты, такой громадной, пустынной, что все предметы — кровать в одном углу, а пианино, карточный столик и стулья в другом — казались крошечными на плитчатых темных просторах пола, Мадлен сидела на жестком уродском стуле и при оголенной лампе читала нам вслух по журналу подробнейший гороскоп. И снова мне было не по себе, и снова я чувствовала, что без сладкого, без Мадлен опять между ним и мной встала бы пустота, что общество Мадлен, настолько от нас отдельной, худобедно меня с ним сближало, и к тому же так занимательно было все, что она читала, и так уморительны были ее комментарии. Я объелась, обхохоталась. Еда почти безраздельно поглощала мое внимание, но тревога принялась глодать меня снова, едва мы прикончили угощение. Но откуда такая скука и что она значит? Что ничегото у нас с ним больше не будет, точка. Сам он не скучный, нет, а просто я уже ничего от нашей связи не жду. Были ожидания, были, ну а теперь — всё. Но почему эта скука так мучит меня? Ах, да потому, что между ним и мной пролегла пустота и заполнила все вокруг. Меня бросили в застенок с этим человеком, с этим моим ощущением. И это ощущение — пустота и еще разочарование: то, что было так полно, теперь иссякло, и в осадок выпала пустота. [ 87 ] ИЛ 2/2020 Тот вечер перед моим последним отъездом тоже лучше не вспоминать, и причина — не только моя к нему холодность, тут все сошлось: само здание, где был прием, вроде амбара с бетонными стенами, и противный приторный привкус в дешевом белом вине, и потом еще ливень, и потом еще луг, весь лысый, ни кустика, ни цветочка, да и самое слово “прием” всегда мне действовало на нервы. Я проплывала от одного гостя к другому с бокалом этого сладкого пойла в руке, то и дело вглядываясь в толпу, и вдруг вижу: он, стоит со стайкой юных дружков. Я его здесь не ждала, хоть теперьто сама удивляюсь, почему не сказала ему про этот прием? Вот вопрос из тех, какие до сих пор меня мучат, потому что на них нет ответа, а в частности — до чего же мы Лидия Дэвис. Конец истории ***
[ 88 ] ИЛ 2/2020 с ним тогда докатились, если я чтото затеяла без него и ему не проговорилась? Может, мы к тому времени взяли такую манеру? — нет, все равно, все равно это странно, тем более я наутро собралась уезжать. Вот не могу я вспомнить, с кем он тогда был — или я не разглядела его дружков, или мне было на них с высокой горы плевать, — и не могу я вспомнить, подошла я к нему, как только увидела, или остановилась поблизости и, поймав его взгляд, ему помахала рукой, не прерывая разговора с другими, или вовсе не ловила я его взгляд, но краем глаза следила, как он перемещался по комнате. Да, вот эта гипотеза мне кажется убедительней, потому, наверно, что я ею пробавлялась все эти годы. Но чтото еще я, наверно, тогда сделала, учитывая мое первое впечатление при виде него, которое я ни с чем не спутаю. Какая тебя принесла нелегкая? — такое было мое первое впечатление, и я не рада была его видеть, и я думала: зачем он приперся, лишний, чужак и выскочка, не по чину замахивается, не по праву втерся в наш круг, и, когда я высматривала изза чужих плеч, как он передвигался в толпе, то самое лицо, которое так недавно меня завораживало, которое скоро снова зачарует меня, представлялось мне неприятным, тупым и мертвенным, и порочным, ни ума, ни доброты, и цвет землистый, как глина. Дождь припустил, у подъезда толпились, прикидывали, как добежать до машины. Как я оказалось с ним рядом, ейбогу, понятия не имею, но мы вместе пробежали по лысому топкому лугу к моей машине, прячась под моим зонтом и плащом, и я доставила его к собственной колымаге, до которой было рукой подать. И, конечно, вязкая, пружинная трава запомнилась мне подробней, чем то, что я говорила ему, что он мне говорил. Я спешила на званый ужин, ему тоже надо было в одно местечко: дружки ему закатывают день рождения. Он сказал, что попозже зайдет. К тому времени, когда он пришел, я уже не один час убила на работу, которую кровь из носу надо было кончить до утра, до отъезда, и в такой поздний час я с ней еще не разделалась. Он улегся на постель в другом конце комнаты и заснул. А я все корпела над занудным текстом, и, Боже ты мой, я даже себе не представляла, что бывает такое занудство! Я правила перевод одной подруги, причем исключительно за прекрасные глаза, за спасибо. Кстати, эта подруга даже толком меня не поблагодарила, по крайней мере, пропорционально моим трудам и учитывая, насколько это был для меня неудобный момент, хоть несправедливо было бы требовать от нее, чтобы она знала, насколько это для меня
Второй рабочий день — псу под хвост: мы с Винсентом возили нашего старичка на здешнюю ярмарку. Безбожно палила жара, мы на него надели панамку, и он одобрительно поглядывал изпод козырька. Мы его катили мимо быков и овец, и кроликов, и всяческой птицы, и нежно скользили по свежим опилкам резиновые шины колесиков. Гусыня просунула клюв в железные прутья, гагакнула, и он послал ей воздушный поцелуй. Интересно, о чем он думал? Нам хотелось его развлечь, оторвать от телевизионных мультиков и ужастиков, показать ему чтото еще, кроме вида с заднего крыльца, где он вечно сидит, бедняжка, и видит одно и то же — как кланяются ветру вязы, и ветки прыгают с хрустом, когда тудасюда припускают белки, и со стуком кидает на лужайку орехи зеленый пекан. Правда, когда мы, подхваченные водоворотом толпы, перешли от животных к выставочным залам, к колесу обозрения, под стоячее белое солнце, когда сладкие запахи помадки и сахарной ваты нам хлынули в ноздри, он явно воспрял духом: на щеках заиграл румянец, глаза сверкнули, взгляд изпод козырька стал острый, чуть ли не грозный, как у владыки курятника, бойцовского петуха. Были среди толпы и другие бессловесные мужчины и женщины, не понимавшие, что творится вокруг, старые и не очень, а то и совсем молодые, которых везли в колясках или держали за руку, под локоток, которых вытащили сюда в надежде развлечь, взбодрить, растормошить. Ну и мы своей группкой, своей кучкой среди бурлящей, кипящей толпы, двое немолодых людей во взмокших рубашках, толкали перед собой Лидия Дэвис. Конец истории неудобно, раз я и сама не знала, что это наша с ним — распоследняя ночь. Наконец я поставила точку, легла. Он проснулся, и мы потом чуть не битый час разговаривали, неожиданно дружески [ 89 ] и свободно, — всегда бы так! — будто спешили выговориться, ИЛ 2/2020 оправдаться, наверстать упущенное. Наутро мы сели в его машину, и он отвез меня в аэропорт. Вот и все, и потом я его четыре недели не видела, и спустя четыре недели он встречал меня в аэропорту на той же своей машине. Обождал, пока вырулил на шоссе, и тут только мне преподнес, что теперь все изменилось. Его далекость и чуждость сразу сказали мне яснее слов, что случилось чтото, хоть он не начинал серьезного разговора, пока мы петляли по переходам аэропорта, пока следили за вращением багажа, высматривая мой чемодан. И эта далекость и чуждость были в нем потому, что он сходу стал вести себя со мной подругому, хоть ято с ним вела себя, как всегда.
[ 90 ] ИЛ 2/2020 третьего, маленького, старенького, и лысина во всю голову пряталась под белой панамкой, и тело тонуло в слишком просторной блузе. Костлявые веснушчатые руки слегка загорели. “Они сами на себя непохожие. Странные какието”, — доложила сиделка, проведя с ним всего несколько минут. Я уверила ее, что он просто устал. Ночью снился мне сон: я ищу его фоточку поудачней, наконец нахожу. И странно — на этой фоточке черты у него отчетливей и точней, чем те, которые я наяву извлекаю из небытия усилием памяти, и, когда я проснулась, это лицо, правда, слегка подтаяв, еще постояло передо мной. Значит, гдето в глубинах мозга у меня хранится это лицо, раз оно вдруг проявилось фотографией у меня во сне? Я теперь работаю собранней, почти не отвлекаюсь. Но коекаких деталей, хоть убей, не могу припомнить — исходный план романа, например, когдато накарябала на какомто клочке, кудато сунула, где уж теперь найти. Разве что случайно нашарю. Хоть вряд ли это был план всей истории, большие куски целиком провалились кудато. Найду, скажем, чтото такое, а сама не знаю, что дальше найду. И раздражаюсь, и злюсь, будто ктото другой, не я, делал беспечные наметки, рассовал кудато, а мне теперь расхлебывать эту кашу. Сейчас, скажем, мне надо разобраться, когда я ему звонила, отправившись во второй раз на восток и сняв квартиру у знакомого, отправившегося на запад. Был один полуночный звонок, когда от меня ушел мой незнакомец. И еще один, когда я слышала стрекот машинки по ту сторону провода. И еще был разговор, из которого я уяснила, что он видится с другой женщиной, с одной подругой, она еще подарила ему на день рождения торт, вечером накануне моего отъезда, на которой, короче, он потом женился. И еще был разговор, когда он уверял меня, что это полный бред, и я для него гораздо, гораздо ее важней, и ничего она не меняет. Но я даже не уверена, что все это были разные телефонные разговоры. Кажется, один разговор я записала дважды и совершенно поразному. Только что обнаружила более раннюю запись, менее, помоему, точную, а уж соплей там — жуть! Я, например, говорю, что, когда он мне рассказал про другую, мне стало так больно, так больно, потому что я, видите ли, все еще храню его в святыне сердца. Сейчас мысль о том, что у моего сердца есть, оказывается, святыня, меня удручает, и коечто еще в этом пассаже меня удручает. Кстати, я там еще уверяю,
Я ему написала письмо, и оно лежало на столе, а я на него смотрела, не отправляя, и думала, что это за средство общения такое, если письмо написано, а отправить его невозможно, например, изза позднего часа, или, скажем, письмо напи- Лидия Дэвис. Конец истории что помню, как я бывала счастлива якобы, заслыша его смех, завидя его улыбку, ну вранье же сплошное! И в более ранней записи есть вещи, которые я потом изъяла, потому что, связанные с моей тогдашней жизнью, они [ 91 ] совершенно не связаны с романом: как я слушала такуюто ИЛ 2/2020 лекцию и какой был тогдато обед с бледными профессорами; и как я после лекции не могла понять их вопросов; и как высоченные окна конференцзала смотрели на тускло мигавшие фонари беднейших, опаснейших городских окраин; и про широкие коридоры опустелого здания; и про мусорные баки на каждом повороте, и про громадный переполненный лифт, когда мы расходились восвояси. И как мне потом снились какието знакомые, и как я во сне злилась на них, наяву никогда ни на кого так не злюсь. А квартира, где я жила, забилась в спальный район, где было сплошь старичье, и вечно они раскачивались на тротуарах, бедняжки, со своими клюками и ходунками. И как я пыталась найти ответы на коекакие вопросы, которые заведомо могли явиться ко мне только потом, потом, только путем проб и ошибок. В общемто, я, кажется, мало в чем могла тогда разобраться. Не могла разобраться в том, что тянет меня к нему и что такое любить и уважать человека, и даже в том, что он говорил мне по телефону, я не могла разобраться. Я вверялась одним мыслям и не доверяла другим. Те, которые я браковала, казались мне слабыми, дряблыми, а на поверку отвергнутые мысли были как раз самые нужные, и лучше бы мне на них и остановиться. Были вопросы и были ответы, явно неправильные ответы, а других я найти не могла. Что значит любить человека — да разве на такое сходу ответишь? Не ломая голову? Но был, например, вопрос и попроще, мне по зубам: почему я не выношу, когда он играет на барабане? И нигде нет отчета о литературной тусовке, куда я потащилась, и там один писатель мне сказал: “То, что всякий готов купить по дешевке, — вот что такое ваш покорный слуга”. Недавно нашла телефонный счет за тот период: пять моих звонков на его номер за двенадцать дней. Один разговор длился тридцать семь минут, ну? — это, наверно, когда они хлеб пекли, а может, хлеб пекли накануне, когда мы разговаривали всего тринадцать минут?
[ 92 ] ИЛ 2/2020 сано и, пожалуйста, отправляй, но всетаки оно не отправлено. Можно ли назвать это дело общением, если он не прочел письма? В более ранних записях я, кажется, выразила уверенность, что письмо, которое я разглядывала, было то самое, которое ко мне вернулось по почте, а потом уже я в этом засомневалась. Ну, не знаю я, почему в один день я сомневалась, в другой нет. То письмо, которое не дошло до него и было отослано мне обратно по почте в нераспечатанном виде, хоть я правильно написала адрес, по которому он жил, когда я уезжала, и попрежнему жил, когда я вернулась. Оно было отослано мне обратно, оно у меня, и потому я могу читать его, вот только что перечитала. Не знаю, то ли самое впечатление, как у меня сейчас, сложилось бы у него. Письмо веселое, никакого нытья, очень юное, в смысле — открытое, без подковырок, недомолвок, намеков. Это там я ему написала, как позвонила человеку, с которым меня познакомили на рождественском вечере, и пригласила к себе. Сама не знаю, и зачем я про это ему написала, тем более свидание с первым, что называется, встречным не увенчалось особым успехом и, уж конечно, меня не красило. А дело было так: я отправилась вечером в гости со старым другом, но ему пришлось уйти пораньше — выгуливать своего пса. И мне взгрустнулось одной в чужих четырех стенах. И хотя, встреться мне тот господин на улице, я бы его не узнала, я ему позвонила и пригласила зайти. Ну, стукнула в голову мысль, которая только потом уже мне показалась дикой. Захотелось чтото такое выкинуть, отмочить, мало ли, чем черт не шутит? И чем скучать и маяться, всегото и нужно набрать телефонный номер, пригласить к себе человека, который мне приглянулся, и я развлекусь. Но когда он явился и, отдуваясь на предпоследнем марше, глянул на меня снизу вверх, а я глянула сверху вниз, как он одолевает лестничный пролет, и увидела, что лицо у него ну совсем непохожее, типичное не то, одним словом. А войдя, он сходу стал распространяться о своей вере, он еще долго оттаптывался на этой теме, да. Надо же, так измениться за две недели, ну совсем другой человек! Как! Быть тогда таким ярким и жарким, а теперь — через две недели! — в верхнем этаже узкого кирпичного чужого дома так измениться к худшему; не понимаю, то ли черты лица у него чуть сместились, скукожились, то ли загрубели, а мысли застопорились, он их никак не мог сдвинуть с места. Ну а я сидела себе, помалкивала, а время утекало, ползло, и поздно уже было чтото ме-
[ 93 ] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории нятьотменять, и я рассчитывала, что, когда до дела дойдет, совсем выдохнусь плюс буду слегка под мухой. В постели он тоже бубнил про свою эту веру. Потом, когда он управился, а я повернулась к нему спиной и только мычала, когда он ко мне взывал, он, видимо, сообразил всетаки, что мне хочется, чтобы он ушел, и — он ушел, да, наконецто ушел, и едва за ним захлопнулась дверь, я встала, накинула махровый халат и прошла в гостиную. Меня бил озноб, у меня зуб на зуб не попадал. Я схватила телефонную трубку. Там время у них на три часа раньше, я это учла. Оказалось, он не один, тут они хлеб пекут. Он задал мне вопрос насчет хлеба, я сказала, не надо, мол, допускать, чтобы слишком долго всходило тесто. А сама подумала, что, если они пекут хлеб с той бабой, значит, между ними чтото есть и у нас с ним все кончено, тем более перед моим отъездом дела у нас уже шли вкривь и вкось. Чтото в таком смысле я ему высказала, а он, разозлившись ни с того ни с сего, буркнул, мол, с чего я взяла, и не надо говорить глупости. Эта вспышка убедила меня в его искренности. Я сказала ему, что соскучилась. Я не стала ему рассказывать про своего богобоязненного визитера, который сейчас трясся в метро на пути домой, оставя мне в дар три своих книги, и я на них глянула после его ухода, не собираясь ни читать, ни хранить, ни даже дарить — ну что с ними делать? Отдать в ближайшую книжную лавку? Но вместо этого я простонапросто бросила их в мусорный бак. Чтобы книги — книги! — вышвыривать подобным манером, нет, такого за мной пока еще не водилось. На моем письме с отчетом о тягостном госте есть дата, и можно прикинуть, когда тот ко мне заявился, да, а потом я позвонила и задала свой жалостный, горький вопрос, и, оказалось, все сходится: это был именно тот разговор, который продолжался тридцать семь минут. И еще я выяснила благодаря тому же письму: он мне в более раннем разговоре сообщил, что видится с этой бабой, и я по этому поводу ужасно комплексовала, совсем осатанела. Я поняла: она с ним живет, она проводит с ним ночи. Поняла: тут не просто одна из школьных подруг, ну нет уж. Но пахнет ли у них постоянными отношениями, или все лопнет, когда я вернусь — вот что меня мучило, вот что мне хотелось от него самого услышать, а он уклонялся от прямого ответа, юлил, извивался, как угорь на сковородке. Я не хотела, чтобы он виделся с другой, хоть сама принимала у себя другого. Но я принимала другого потому, что это меня не могло задеть, а я избегала всего, что меня может задеть, и гонялась за тем, что мне сулит удовольствие.
[ 94 ] ИЛ 2/2020 Ну не хотела я, чтоб он виделся с другой, да, но была это не просто ревность. Встречаясь с другой, он сразу, мигом отодвигался от меня в далекую даль. Его забота, его ласка относилась уже к ней, не ко мне, как бывало, даже на расстоянии. Луч его ласки грел теперь ее, не меня. Мы говорили целых тридцать семь минут, но мне на это было плевать, чего не могу сказать о телефонной компании, и, пока я горько гадала, что бы такое мог значить весь этот разговор, сперва в тиши чужой квартиры, потом уже далеко от нее, телефонная компания составила счет и вместе со счетами других моих междугородних переговоров с тем же абонентом отослала по моему адресу, а кто оплатит счета, ей было наплевать. Сама не знаю, и зачем я мусолю эти подробности? То ли мне это важно по причине, до которой когданибудь еще докопаюсь, то ли я просто люблю отвечать на вопрос, когда заранее знаю ответ. Он встретил меня вечером в аэропорту, как обещал, на своей машине, но не блистал особой любезностью, и, когда мы выехали на шоссе, мне сообщил, значит, что у него есть для меня неприятная новость. Я знала, какая новость, но не хотела, чтобы он мне ее выкладывал прежде, чем мы усядемся в баре и у меня будет кружка пива в руке. И тогда он сказал мне, что наши отношения пойдут теперь подругому. Сказал, что с прежним покончено, и зачем, мол, тянуть резину, нет смысла, и всё. Мы заказали уйму еды оба. Но после того, как он меня так огорошил, мне кусок не лез в горло, а он, прикончив свою порцию, преспокойно умял и мою. Денег у него с собой, естественно, не оказалось, за еду расплатилась я. Я не злилась, не плакала. Я старалась быть милой, ведь пока мы сидели тут вместе, мне не верилось, что все кончено. Наевшись, слегка разнежась от пива или изза моих жалких слов, не знаю, он меня поцеловал и сказал, что ему, наверно, еще придется заскочить ко мне и что ему негде жить. Потом он отрицал, что сказал такое. Даже мне это показалось дичью, ведь жил же он гдето. Ну да, он жил себе в прежней квартире. Жил со своей ровесницей — кругленькой, крепенькой каракатицей, как доносила Мадлен. Видела она этих голубчиков в супермаркете. Мадлен кипела. Бросить меня, пока я в отъезде, да я же его из таких передряг выручала! Потом уже, оставшись одна, я жалела, что была с ним мила. В последовавшие дни и недели я срывалась на крик, я рыдала, разговаривая с ним по телефону. Но когда я его видела, мне чудилось, что еще не все потеряно, и опять я с ним бывала мила.
А ночью я никак не могла уснуть. Только в два часа я забылась, и приснился мне — он. В шесть, перед самой зарей я проснулась и лежала без сна. И мне привиделось с четкостью яви чтото сумрачное, мгновенное: будто бы мне стук[ 95 ] нуло сорок, и жизнь у меня пустая, работа скучная, я ее вы- ИЛ 2/2020 полняю тяпляп, и никогото я не люблю, по крайней мере, взаимно. Только часть моих прозрений сбылась. Мне стукнуло сорок, вот, а моя жизнь совсем не пустая. Над коекакой работенкой, правда, приходится поскучать, и я ее исполняю тяпляп, даже самой стыдно, но по большей части я работаю на совесть, и работа у меня в основном интересная. Двоих я любила, но они не любили меня, во всяком случае, когда я их любила, но одного я любила тогда же, когда он меня любил, и вот когда, помоему, мне исключительно повезло. Да уж, были у меня и после него мужики, были, а что? — одни для меня совсем мало значили, другие побольше, но жар, который только ему одному удалось раздуть, остывал куда медленней, чем я могла предвидеть. И где я хранила тот жар все эти годы? В какой святыне сердца? Может, отворить только дверцу в эту святыню — и снова он меня опалит? Назавтра время тянулось медленно, будто не час за часом мелькал, а тяжело ворочался день за днем. И никак я не могла свыкнуться с переменой своей участи. Как будто меня всего минуту назад о ней известили. Беда и правда не приходит одна; и посыпалось, правда, по мелочи. Сломалась сушилка. Мадлен, оказывается, щеголяла в моих тряпочках, и одну блузку, грешным делом, сожгла — у плиты сушила. Чистосердечно призналась, что позволила одному своему хахалю, полицейскому, спать у меня в комнате, пока я в отсутствии, и он оставил по себе такой дух, уж как только ей удалось это выветрить! И с машиной у меня пошли нелады. Сперва не заводится, а как заведется — ревет благим матом. Онто свою машину, небось, починил, а долг мне, между прочим, не отдал. И теперь его машина скользит как по маслу, а моя грохочет, ну? И он, не исключено, чинил свою машину на мои деньги в тот самый день, когда я к себе зазвала ту богобоязненную, едва знакомую личность? Ну вот, и поскольку сушилка сломалась, я развесила стирку по стропилам в пустой комнате, и ветер, задувая в окно, то и дело пускал в пляс по комнате шелковые белоснежные облачка. Лидия Дэвис. Конец истории ***
[ 96 ] ИЛ 2/2020 Я делала что положено, но все у меня валилось из рук, потому что я думала о нем непрестанно. Я со страхом ждала вечера, ночи. Мне как будто сжимали горло, трудно было глотать, я без конца одергивала на себе ворот свитера. Ах, да при чем тут свитер, когда чтото душит тебя изнутри? Я почти не могла есть, а нужно ведь было хоть слегка подзаправиться. Меня тошнило от одного запаха съестного. Я с трудом себя заставляла съесть кусочек яблока, черствую хлебную корку, выпить немного воды или соку. Я как будто плавала в невесомости, все плыло — без парусов, без руля. И все было будто бы ненастоящее, и стирались границы между настоящим и выдуманным. Нехитрые комнатные предметы истончались, становились прозрачными, призрачными, стряхивали с себя очертания, форму и цвет. Ну вот, а когда наконец улеглась в ту ночь, я все кашляла и не могла уняться, и старалась не шелохнуться. Хоть заведомо не могла узнать по звуку его машину — он же ее починил! — я привычным слухом ловила ее грохот, и некоторые тарахтели так же, как когдато она тарахтела, но ведь то раньше! И вот я лежала и кашляла, и не спала, и все больше и больше злилась. Было поздно, но я вскочила с постели и позвонила ему. Трубку не взяли. Тут я окончательно разозлилась: его нет дома, да, но гдето он всетаки обретается, и, значит, он не один, а если он не один, ему уж точно не до меня. Вот что меня больше всего мучило — что ему теперь почти наверное не до меня. Ну, забыл человек, где я, что я. Но ято, я знала, что вот она я, та же, там же, знатьто я знала, но толку? И я снова легла и взяла книгу, но не смогла прочитать ни строчки, и выключила свет, и стала злиться на себя, а заодно и на всех подряд. Стала проваливаться в сон, рывком проснулась, снова закашлялась. И так повторялось несколько раз, а потом, положив две подушки на валик, я коекак устроилась и уже под утро заснула с мокрой бумажной салфеткой на лбу. Утром Мадлен позвала своего приятеля, механика на вольных хлебах, и тот пришел взглянуть на мою машину, и возился с ней сперва под дождем, а потом, когда завелся мотор, в гараже. И пока я следила за свободным художником из окна, засвиристел телефонный звонок. И вот тут затаилось еще одно трудное воспоминание. Он, оказывается, звонит сказать, что мы званы к одной паре, которой пока неизвестно, что мы разбежались. Ну, и придется включить в мой роман этот эпизод, что было, то было, да? — хоть меня это дико раздражает. Мы, все четверо, забились в крохотную гостиную, и я смотрела на него, минуя взглядом
Слишком резко он мне объявил, что все кончено, так что прочее стало мне безразлично. Ах, что он со мной сделал; мне было так гадко, будто известная мерзкая субстанция просочилась в душу — то отхлынет, то снова прильет, то есть она, то ее нет, — как смутный запах, как странный привкус. Вроде бы уж совсем растает, я чувствую — нет во мне этой пакости, мне полегчало, но сразу взметнется вал и накроет, и вот уже снова все мне постыло, и все горчит. И никак я не могла отогнать мысль, что он вернется, он же так сильно меня любил, не мог он вдруг взять и меня разлюбить, я и знала его только по уши влюбленным в меня мальчишкой. Первые несколько дней я приставала к нему, чтобы он со мной объяснился. Пусть он теперь с другой — мнето что! Я ему названивала. И он поневоле снимал трубку, он же не знал, кто звонит. И приходилось ему выдавливать из себя хоть несколько слов во избежание откровенного хамства. С него хватит, он говорил, он не желает больше тянуть резину, он говорил, баста, и я с ним не спорила, да, но я требовала объяснений. Ну, не хочешь говорить мне тех слов, кото- Лидия Дэвис. Конец истории ковер, и меня мутило, и я щипала себя за шею, чтобы не грохнуться в обморок, только этого не хватало, и переводила взгляд с него то на витражные окна, то на пригласившую нас чету. Муж, кстати, в свое время возил нас на китобойном суд[ 97 ] не и оказывал мне чрезвычайные знаки всяческого невнима- ИЛ 2/2020 ния. Через час приблизительно мы встали и ушли, и он довез меня до дому. Сама не знаю, и почему тот вечер так мучит меня? Глядя сквозь витражные окна наемной квартирки, я видела зеленую квадратную латку лужка, и дальше, дальше под охраной высоких трав, не то камышей, текла небольшая речка. Эту самую речку, только с другой точки, я видела, когда мы с ним брели вдоль берега к ларьку за пивом, ах, да когда это было! Может, дело в том, что я толком не знала эту чету, и оба они не слишком меня пленяли? Или их эта меблирашка, тесная и уродская, с хозяйской сумрачной мебелью, темными обоями, желтоватыми шторами как бы под бронзу так на меня давила? Или все потому, что нам с ним пришлось в таком месте, перед такими людьми ломать комедию, изображая семейное счастье? Срок их пребывания подходил к концу, остались последние приготовления к отъезду, в их числе — наш обязательный и ненужный визит, а еще через два дня они позвонят ему и попросят их подбросить к аэропорту.
[ 98 ] ИЛ 2/2020 рые бы меня успокоили. Так хоть скажи, что раньше очень сильно меня любил, и ты, мол, все тот же, только чувства твои переменились по некоторым причинам, которые можно и объяснить. Ну, возьми и объясни полюдски, какие питал ко мне чувства и почему перестал питать. Признай, что бросил меня без предупреждения, и, когда уверял меня по межгороду, что все попрежнему, все в порядке, ты простонапросто врал, да? Предположим, встретиться нам невозможно, он не желает со мной разговаривать — имею я право хотя бы знать, где его носит? Иногда я его отыскивала, чаще — нет. Но даже когда мне не удавалось его найти, все равно лучше было мотаться, рыскать за ним, чем торчать дома. Както вечером я проехала несколько станций к северу — ужинать с Митчеллом. Я почти все время молчала, и меня тошнило от одного вида в трубочку свернутой ветчины и художественных изделий из масла. Митчелл всегда с большой торжественностью преподносит угощение, а потому и хлеб у него какойто божественный, и чарующие маринады, и обворожительная горчица. Он сосредоточился на очередности блюд и на сервировке, я же думала только о том, как бы мне высидеть все это и не сорваться. Наконец он упомянул чтото, настолько не вязавшееся с моим настроением, что я не могла больше есть, я отложила вилку. Сразу после ужина я ушла и покатила вдоль берега к дому. Дождь лил как из ведра, но дорога шла мимо станции, где жил он, и, не в силах проехать мимо, я свернула, проехала отделявший его от шоссе квартал в сторону океана, мимо фонтана в скверике. Потом я взяла вправо, оставила позади скверик, остановилась у обочины, откуда изза конька чужой крыши выглядывал его балкон, его озаренные окна. Штор не было, но я все равно не могла как следует разглядеть, что делается внутри, слишком было высоко, слишком далеко, и мешал дождь. Я опустила окно в салоне. Тень тудасюда порхала по кухне. Порхала проворно, он не мог так порхать, да и волосы у этой тени вроде были темней. И я решила подняться к балкону и выяснить, что там творится. Снова я подкатила к парковке перед его домом. Дождь хлестал по цементу балкона, заглушая мои шаги, пока я тихонько пробиралась по лестнице. Я прошла вдоль балкона и увидела крышу теплицы и тот сад, где росли те нежно лелеемые, драгоценные кактусы. На мне был темный дождевик и резиновые сапоги. Снаружи, там, где я затаилась, была темень, а внутри, в его комнате, было светло.
[ 99 ] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории Я заглянула в комнату и вижу: женщина, темная, стриженная, на постели, с книжкой. И ноги скрещены у лодыжек. На расстоянии — нас разделяла просторная комната — и сквозь сетку дождя ее лицо показалось мне неприятным, самодовольным. Я перевела взгляд вправо и увидела, как он с чемто возится, мечется по своей крохотной кухне. Я отвела взгляд, снова глянула на женщину у него на постели, и тут вдруг он показался в дверях, вдруг совсемсовсем рядом, отделенный от меня только сетью дождя на стекле, и чтото он ей сказал, я не расслышала, видела только, как у него шевелятся губы. Я отпрянула от окна. Слезла с балкона, прошлепала к машине, покатила. У меня горели щеки. Я врубила радио. И только потом уже поняла, что дождь мне подыграл, спасая меня не только от всего, что я видела из машины, но и от меня самой, от моих мыслей. Дома, скинув резиновые сапоги и плащ, я с ходу принялась нанизывать на карнизы крюки выстиранных штор. Я работала ловко, быстро, отгоняя непрошеные мысли. Потом — я же выяснила, где он, — оставив в покое шторы, я позвонила ему. Он был не то чтобы нелюбезен, согласился завтра прийти. Я повесила шторы, рухнула, не раздеваясь, в постель, но потом, хоть была уже ночь, засела за стол работать. Мои глаза глядели широко, не мигая. Я не чувствовала усталости. Я ужинала у Митчелла, возвратилась под обломным дождем, виски, который мы с Митчеллом употребили, меня не сморил, и вот я работаю у себя за столом, и мысли мои в полном порядке. Есть мне не хочется, хоть я чувствую пустоту в желудке. Я пошарила, поискала, чего бы поесть. Меня чуть не вырвало от одного вида еды. Я работала вовсю, и работа спорилась. Но все время, все время я чегото ждала, чего — сама не знала. Потом только поняла: я жду, когда смогу с уверенностью сказать, что они, отлюбившись, заснули. Тогда и сама засну. Наутро я уселась за стол и снова принялась за свой перевод. Он сказал, что придет утром, и час назначил, но он не пришел в назначенный час и не позвонил. То и дело я поднимаю глаза от текста, смотрю в окно. И каждый раз вижу одно и то же: перегороженную улицу, крышу дома за оградой, строй усталых вязов. То и дело чтонибудь затеняет мою недальнюю перспективу, и я смотрю на эту помеху, пока она не растает. Вот идет домой та самая девочка, теннисная ракетка в руке, свитерок перекинут через плечо. Старик осторожно спускается меленькими шажками с горки. Я то и дело его вижу на коленях, среди цветов, в палисаднике впритык к церкви.
[100] ИЛ 2/2020 Красные цветики, кланяясь легкому ветру, ряд за рядом ложатся в мягкую пыль. Две собаки проходят под самым моим окном. Большая вдумчиво внюхивается в куст, вытянув морду и шею. Та, что поменьше, вытянув морду и шею, нюхает большую под хвостом. Я мечусь по коридору в ванную, причесываюсь, косясь в зеркало, полощу рот, и так без конца. Потом иду в магазин, возвращаюсь, звоню ему. Трубку не берут. Я звоню еще, потом в третий раз. Наконец он взял трубку, сказал, что звонил мне — ну полное вранье, я же знаю, Мадлен была дома, когда я выходила. И тут он меня спрашивает, о чем нам еще разговаривать, толкуто? Назавтра я его уломала встретиться после работы. Чтобы убить время до вечера, я отправилась в центр, в магазин пластинок, оттуда к Элли, где мальчики Ивлин паслись на диване и на ковре. Мы вышли под дождь, прошли полквартала до дамбы, постояли, поглядели на взмыленные, высокие волны, потом сели в машину Ивлин и поехали ужинать в ресторан. От влажной тесноты, от наших мокрых тряпок дымилась машина Ивлин. Я так подгадала, чтобы вернуться домой тютелька в тютельку, но он не явился. Только позвонил и сказал, что прийти не может, завтра ему вставать ни свет ни заря. Попросил на завтра мою машину. Надо подбросить к аэропорту ту пожилую чету. И с чего он взял, что моя больше подойдет для такой оказии? Я сказала, что машина стоит в гараже, я ему оставлю ключи. Он смотался в аэропорт, поставил мою машину в гараж, потом мы встретились в прибрежном ресторане, позавтракали. Я паниковала, а вдруг у меня изо рта посыпятся крошки или я уроню вилку, и тогда все пропало, ну не бред, а? Мы сидели рядом на дощатой скамье, и плющ вился над нашими головами. Упираясь в спинку скамьи плечом, он на меня смотрел. И говорил, говорил, и все о себе, о своих планах, а я слушала. Из наваленной на тарелке еды мне удалось проглотить только жалостный, крохотный тостик. И дико хотелось курить. Мы расплатились, вышли, постояли на террасе под солнцем, и он добросовестно, крепко стиснул меня. Снова однаодинешенька, я в своей машине ехала восвояси и думала о разной муре, которую он нес, сперва проверяла, все ли дошло до меня, потом удостоверялась, что все поняла правильно.
Да уж, воспоминание о том завтраке тоже во мне засело занозой. Потому что ну нельзя нам было встречаться, нельзя, только попусту время убили, и так жутко меня трясло и мотало на хлипкой лонже пустопорожних надежд! И все, кажется, против нас сговорилось: заунывный пейзаж за окном, бурая грязь, землечерпалки, дом в лесах, а внутри это вялое солнце, глупый плющ, и жестокость его лучезарной улыбки, жестокость его откровений, ядовитая бледность настенной филёнки, зряшный груз ресторанных блюд. [101] ИЛ 2/2020 Попозже позвонила Элли, сказать, что наша общая подруга созывает гостей. Я подумала: звякну ему, а вдруг захочет со мной пойти. Позвонила, он не ответил. Съездила на заправку, потом к его дому. А потом — давай колесить по поселку. Вспомнила, что какието его друзья живут у самой воды, но где в точности, неизвестно. Все наши улицы ниже шоссе были у самой воды, и я все их исколесила, искала его машину. Уже я не собиралась вести с ним беседу, не стану же я ради этого в чужую квартиру звонить! Но, начав его искать, я готова была расшибиться в лепешку, чтобы его найти. Но найти его на сей раз мне не удалось. Наконец, на ночь глядя, я его застала по телефону. Он грубо спросил меня, чего мне еще надо. В гости идти отказался. Потом чуть сбавил тон, подтаял, даже хмыкнул разок, из вежливости, помоему. Ну на что это похоже, не понимаю: с утра был сахар-медович, а к вечеру стал как льдышка? Вот сижу я за столом и работаю, да? — но как подниму глаза, надо мной всходит его лицо. Мне бы усвоить, что надежды нет никакой. Но целых четыре дня после того, как приехала, я талдычила — он вернется, вернется, хотя он никак меня не обнадеживал, ну, разок тиснул, разок чмокнул, и два, не то даже три раза вспоминал какието эпизоды из своей жизни, имевшие отношение ко мне. Уже совсем к концу пятого дня, возвращаясь из гостей, я остановилась у заправки, слегка под мухой. И так бодренько у него спрашиваю, не сменил ли он гнев на милость? Пока мы стояли возле насосов, стояли нелепо, будто дожидались чегото, по другую сторону от шоссе медленно проползал товарняк. Вот прополз, и за ним, чуть поодаль, встала гора, обсаженная поверху пальмами. А у нас за спиной, прячась за одноэтажными домиками, висело над океаном сплющенное солнце, оранжевым, теплым лучом гладя пальмы на Лидия Дэвис. Конец истории ***
[102] ИЛ 2/2020 горе и другие, потолще, приземистей, которые охраняли фонтан в самом центре поселка. И от того, что далеко внизу дышал и ворочался океан, клочок асфальта под заправкой мне показался высоким плато. Вечерний холодок вступал в права, весенний воздух был легкий, душистый. Рядом остановился автофургон, оттуда выпорхнула крутобокая дамочка, робко спросила, где бы ей запастись — пропаном? бутаном? — не помню. Перед тем, как я уехала, он тоже бодренько, мне в тон, ответил, что еще ничего не решил, спасибо, что проведала, ну, покапока. Покуда стояла с ним рядом, я, кажется, все могла превозмочь, но, снова оставшись одна, я уже ничего превозмочь не могла. Вокруг была пустота, и не было под боком Мадлен, чтобы меня образумить, и я позвонила ему на заправку. Полчаса переливали из пустого в порожнее. Ему то и дело приходилось класть трубку, чтобы обслужить клиента. И каждый раз я обдумывала, что бы такое сказать ему дальше, как будто я знаю петушиное, волшебное слово, и, услышав его, он мигом растает и приползет ко мне на карачках! И когда он снова брал трубку, я воспроизводила заготовленный текст. И в заключение я объявила, что хочу его видеть, а он сказал, что больше не надо приезжать на заправку. И он, мол, даже после работы ко мне не приедет. Мы положили трубки, но тут же я снова села в машину и отправилась на заправку. Уже с шоссе, уже издали я вижу, как он сидит у себя в конторе, и вся она светится в темноте, как витрина, и он плавает за стеклом в световых волнах. Сидит за столом и читает. Я вхожу; он встает, огибает стол и расправляет широкие плечи, будто готовясь к обороне против меня, прямо смешно, ейбогу. И с ходу затевает разговор о книге, которую он читает: не хочет выяснять отношения, ясно как божий день. Оказывается, он читает роман Фолкнера. Он перечел всего Фолкнера, как за несколько месяцев до того перечел всего Йейтса. Ему хочется поговорить о Фолкнере, да мнето не хочется, вот, и этот наш разговор ведет в никуда, потому что мне невмоготу поддерживать установившийся между нами этот стилёк, этот стёб, а он не желает мне потакать. Я разревелась, он обнял меня за плечи. — Уйди, — говорит. Ему еще заведение запирать, говорит. И ведет меня к машине. А сам возвращается в свою контору. Я сажусь в машину и реву, и реву, уронив на руль голову. Он выходит из своей заправки, окликает меня, минуту молчит, потом заявляет, что
После этих пяти мучительных дней я сдалась, во всяком случае перестала так настырно его преследовать, но тут вокруг меня сомкнулась другая напасть. Ох, как я злилась, и мне хотелось ранить, обидеть, избить когонибудь. Я вспоминала, какой он безответственный, тщеславный, поверхностный, злобный, какой он бесчувственный, какой он нечестный. Ни стыда, ни совести, предает друзей, оскорбляет женщин, бросает любовниц. Вспоминала, какой он эгоист, даже близкие друзья его раздражают, даже когда стараются его выручить, они его раздражают. Меня ежеминутно кидало от одного настроения к другому: сперва ярость, потом облегчение, потом надежда и нежность, потом отчаяние и снова ярость, и всё по новой, и вечно приходилось следить за собой, чтобы окончательно не свихнуться. Меня одолевали мысли о нем, и это было так больно. Я понимала, что все у нас кончилось отчасти и по моей вине, изза того, что я так часто скисала, срывалась и дергалась. Да, я сама все разрушила, постаралась, чтобы все кончилось, и какого же мне еще рожна? Так и не научилась его любить. Ленилась, не дай Бог ради него лишний раз палец о палец ударить. Не желала ничем поступиться. Подавай мне все, чего моя левая нога захочет, а на все остальное плевать. Во мне больше нежности, больше заботы о нем оказалось, когда он меня бросил, но я знала, ведь знала, что стоит ему вернуться ко мне, чувства мои тут же увянут. Я на все была готова, лишь бы его вернуть, но это же потому, что мне его не вернуть, ни за что не вернуть. Я бывала с ним несговорчива, я с ним бывала груба. Теперьто я стала мягкая, как воск, стала шелковая, но откуда ему про это знать, и я со своей шелко- [103] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории изза моего поведения невозможно ничего продолжать. Не понимаю, какое такое мое поведение? И что невозможно изза него продолжать, а? Опять он убегает клиента обслуживать и возвращается злобный, с замасленной тряпкой в руке. Ему еще тут сортиры драить, говорит, до полдесятого надо управиться, после полдесятого что ни делай, тебе ни шиша не заплатят. И такая злоба по этому поводу дрожит у него в голосе, скажите пожалуйста! Значит, несчастные четыре доллара в час ему важнее меня! — я стервенею и наконец уезжаю. Его гнев всетаки лучше, чем его снисходительная, равнодушная ласка. Я, может, долго бы еще не уехала, если бы он не разозлился и не разозлил меня. Но тут я взяла себя в руки, я овладела собой.
[104] ИЛ 2/2020 востью торчала дома одна. Раньше я его песочила, не щадя юного самолюбия. Теперь мне бы самой было больно от этих нотаций, но, конечно, не так, как бывало больно ему. Ах, как я тогда заслушивалась себя, а его слова все больше пропускала мимо ушей. Но теперь, когда он вообще не желает со мной разговаривать, как бы я его слушала! Обдумав и взвесив эти дела, я сгоряча решила начать все по новой. Решила вести себя с ним совсем подругому, лишь бы он согласился. Ну не чушь? Дурацкие, пустые мечты. Ничего ему теперь от меня не надо, разве не ясно? В первые несколько дней я мучилась, все у меня валилось из рук, все против меня сговорилось. Потом я стала злиться, я его ненавидела, я себя ненавидела и коекого еще, не помню, а заодно и все в моей комнате. Ненавидела свои книги: почему не увлекают меня, не отвлекают от него — ни жизни, ни смысла, пустая бумага. Ненавидела свою постель, боялась ложиться спать. Подушки, простыни — все мне претило и все от меня отворачивалось. И я на одежду свою злилась, под ней сквозило мое тело, и это тело я ненавидела. А вот на пишущую машинку свою я не злилась: под этот послушный стрекот я забывала о нем. И на словари не злилась. И на пианино. Просиживала за пианино часами, для разгона играла гаммы, потом две вещицы, без конца шлифовала их. А сколько во мне скопилось ненависти, ох. И все время хотелось от чегото избавиться. Горы, бурые в сентябре, теперь буйно зеленели. И я ненавидела их, я все вокруг ненавидела. Мне хотелось смотреть на чтото уродское и унылое. Душа у меня не принимала прекрасного. Все прекрасное сдвинулось в невозвратную даль, и мне там не было места. Мне хотелось, чтобы все потемнело, пошло пятнами, покрылось пленкой, и под ней бы стерлись черты, вылиняли бы краски. И чтобы все увяло, поникло, чтобы в складках красных и лиловых цветков проступила гнильца. И чтобы кувшинки иссохли, чтобы утратили запах эвкалипты у подошвы горы, чтобы выдохся сам океан. Чтобы волны растеряли разгон и напор, и слабеньким шепотком обернулся их рев и грохот. Я ненавидела все места, где мы с ним бывали вместе, а ведь это куда ни кинь. Увижу женщину лет на десять меня моложе — и ненавижу ее. А сколько молоденьких женщин порхает мимо по улице, по большей части высокие, легкие, светловолосые, в нежном сиянье, а та — приземистая, чернявая, кислая, насколько я успела ее разглядеть. Я даже имени его не произносила. От греха подальше. Мадлен, та пожалуйста, пусть произносит, но я в ответ говорила он, и всё.
[105] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории И пошлопоехало, ни дня ни ночи, все слиплось, утра, вечера. Утром, бывало, никак не могу встать с постели. Лежу и слушаю, как ктото месит грязь под самым моим окном, а это стучит мое сердце, стучит в ушах, как песок в часах. Я подумать боялась о том, что меня ждет. И битый час, бывало, лежу с закрытыми глазами, дремлю, потом тревожусь, потом строю планы. Тогда все рисовалось мне куда отчетливей, чем до и после, я ни от чего не ждала добра. По горло сытая бесплодными планами, бывало, пытаюсь продрать глаза. Вот мне удается, наконец, разлепить веки, и я обвожу взглядом комнату. Думаю о нем, а стараюсь думать о чемто другом. Но ни о чем другом думать я не могу, совсем не могу, будто бы мое тело само этому противится, будто я вся погружена в раствор, и раствор этот — он, а сама я в нем, снизу доверху, мозг и всё, а он крепчайший, этот раствор — вот почему я могу думать только о нем, хочешьне хочешь. Но наконец я встаю. И сажусь за работу прямо в пижаме и в банном халате, и только потом переодеваюсь во чтонибудь легкое, просторное, не сильно отличающееся от пижамы. Обычно мне удавалось просидеть за работой все утро. А послеобеденное отяжелевшее время тащилось, ползло, ползет и ползет, пока не умрет на ходу. Мне нравилось, когда снаружи светло, еще далеко дотемна. Но выходить на свет мне почти никогда не хотелось, и я задвигала шторы. И всетаки я любила смотреть на свет сквозь щели неплотно сдвинутых штор. Там, снаружи, светло, ну и ладно. А когда уж небо померкнет, наступит вечер, тогда я включу свет. Чего я только ни придумывала, лишь бы отвлечься. Вечно чтото чищу, скоблю, изредка выхожу пройтись, треплюсь со знакомыми, выслушиваю их треп, а то хватаю книжку, стараюсь в нее вникнуть, или чтото перебираю на своем рабочем столе, чтобы только не думать, не думать. Иногда место на письменном столе прямо передо мной превращалось как бы в такое плато, единственное плоское место среди бумажных осыпей, среди бумажных развороченных глыб. Самое милое дело для меня в подобных случаях — перевод, а тут мне как раз заказали одну повестушку. Сиди себе за карточным столиком на жестком металлическом стуле и валяй, трудись. Перевожу я обычно с утра, но иногда и в другое время, мало ли. Переводить — о, это я всегда могу, мне даже лучше работается, когда на душе у меня кошки скребут, нет, правда, когда мне весело, я никак не могу сосредоточиться, чуть что — отвлекаюсь. Чем хуже мне, тем глубже я погружаюсь в дебри чужих слов, в чужие конструкции, тем ретивей кидаюсь навстречу задачам, которые надо решить, а если я долго
[106] ИЛ 2/2020 не могу с ними справиться, я бьюсь, колочусь, пока не найду решения, и мой искомый переводной текст без зазоров уляжется в форму, заданную оригиналом. Книжица была небольшая, но заковыристая, а я была уж совсем не в себе, уж слишком, и перевод у меня на сей раз, как я ни старалась, получился не ахти, как я над ним ни корпела, ни потела. На выходе возник, как я потом обнаружила, странноватый продукт. Пока вчитывалась во фразу оригинала или отстукивала перевод, или углублялась в словарную статью, я как бы сдавалась на милость чужим голосам — не то что героев повести, те все больше помалкивали, нет, — я заслушивалась авторского голоса, мной помыкали черствые, педантичные голоса лексикографов, предлагавших свои услуги, и куда более живые и естественные голоса писателей, ими цитируемых для примера. Но как только перестану печатать, листать словари, отвлекусь секунд на пять и гляну в окно, передо мною всходит его лицо, заслоняет работу и причиняет мне острую, свежую боль. Только что удалось от него избавиться, его побороть, запихать в дальний закоулок сознания, за груду ненужных слов — и нате вам. А еще ведь и письма приходилось писать. Одно я настрочила автору повести, которую переводила, — сижу, пишу, мельком вижу себя в зеркале и думаю: здрасте, полюбуйтеська на нее, этому пишет, а забыть не может того, на заправке, у шоссе. Но мой автор как раз все бы понял, онто именно что падок на такие сюжеты. Обычно бывало: поработаю за столом, а потом чтото чищу, вожусь по дому, на кухне, или свои тряпки стираю, или моюсь сама. Лезу под душ без конца, скребу себя в бешенстве, как будто не грязь с себя соскребаю, а всё, всю кожу, все тело до самых костей. А как я тогда окна мыла! Каждое стеклышко скоблю изо всех сил, с обеих сторон, до полной невидимости, и вот — как бы нет их, и цветы и кусты на красной террасе видны во всей красе, и даже на бледном исподе аркады в сырую погоду, отражая мокрый, красный бетон террасы, проступает румянец. Но скоро зарядили дожди. Вдруг ни с того ни с сего стемнеет, столпятся плотные тучи, дождь польется как из ведра и так же вдруг перестанет. И в ясном небе опять засияет солнце. Лужи ловят его и пускают бойкими зайчиками по темному дереву кухонных шкафов. Мигом сохнут мокрые крыши, ветер их обметает по скатам, от черной кровельной дранки валит пар. Но недолго нас балует солнце, снова накатывает темнота, а я смотрю через всю комнату на кровать и, кажет-
[107] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории ся, вижу, как темнота выползает оттуда, изпод черного покрывала. Но не могу я вечно делать то, что положено. Например, часто даже не утруждаю себя уборкой, причем со всеми вытекающими отсюда последствиями. Както пролила на кухонный пол томатный соус да так и оставила. И, вслух разговаривая с ним, шлепала по кухне в носках. И вляпалась, естественно, в соус и, не меняя носков, бухнулась на кровать, стала читать рассказ, тихий, убаюкивающий, нудный рассказ про оленью охоту, и, свисая с постели, моя нога в мокром носке тем временем просто закоченела. И мне же надо было все обдумывать четко, уверенно, чтото решать, а я не могла. Никак не могла сосредоточиться. То кажется — вот оно, вот, а потом удивляюсь, когда пойманная было мысль сорвется с крючка. Иногда знаю, как надо, но не хватает пороху; а то, бывает, и порох есть, а все равно ничего не могу. Короче, я стала врагом самой себе, и надо было както себя побороть, переиначить, както перестроиться, что ли. А то, бывало, напрочь отказавшись от этой своей манеры все подвергать сомнению, уйдя в себя, я прочно забывала о том, как ктото обидел меня, как я когото обидела. А иногда кручусь как заведенная, не могу остановиться, и разум у меня кипит, не дает ни минуты покоя. И во всем, за что ни возьмусь, я подозреваю скрытые смыслы. И смыкается вокруг одиночество, густое, круглое, как воздушный шар, и такое плотное, прямо давит на меня — больно давит. И только когда в этом шаре окажется течь, мои одинокие мысли смогут сквозь нее просочиться. И каждую мысль я спешу записать, какой бы клочок бумаги ни подвернулся под руку: список покупок, чековая книжка, титульный лист книги, над которой сижу. Не запишу — забуду, это уж точно, хотя иногда обнаруживается, что коекакие мысли лучше бы и забыть. Не успею записать, значит, всё, не вспомню, разве что потом они проступят по кромке памяти, как бы бельмом на странице. Но я бы еще больше убивалась, если бы не усвоила, что каждая, ну каждая мысль случайна, да. В те времена я подолгу висела на телефоне, хваталась за каждый повод, лишь бы отвлечься, только отвлекаться на еду не хотелось, ела я тогда только, когда голод так припечет, что ни о чем другом невозможно думать, а потом жую и хожу по комнате из угла в угол. И все равно еда была принудиловкой. Во мне столько всего скопилось, что для еды, видимо, не оставалось места. Я будто со стороны смотрела, как меня мутит, когда впихиваю в себя тост, например: откушу, медленно, долго жую,
[108] ИЛ 2/2020 через силу глотаю — и та же история с яблоками. А иногда удастся затолкать в себя ложку супа, немного сырой морковки. День на день не приходится, то чуть полегче, а то караул. И я истязала свое тело без жалости — хожу, бегаю без конца — и даже стала заглядывать к Элли в спортзал, не ради здоровья, конечно, а просто я считала, что закалившись, смогу сбросить дряблые, трясучие чувства. Я исхудала, от меня остались кожа да кости. Брюки висели на мне, как на вешалке, со среднего пальца то и дело соскальзывало кольцо. И я не вынимала сигареты изо рта: курю в постели, курю в машине, захожу в магазин и курю. В легких, как видно, образовался застой, меня бил сухой кашель, мучил без роздыху. Я кашляла с тех пор, как вернулась домой. Бывало, часами не могу заснуть, встану, съем ложку меда или воды попью и снова пытаюсь заснуть, и все чтото глотаю, глотаю. Самое жуткое время — ночь. Ято надеялась хоть читать побольше буду, как бы не так! Дико трудно было сосредоточиться. Трудно лежать неподвижно. И ложиться в постель пораньше тоже я не могла. Такая мука лежать, не шелохнувшись, а трудней всего выключить свет. Приходилось закрывать глаза, совать в уши затычки, но и это меня не спасало. Иногда хотелось заткнуть ноздри, глотку, причинное место — всё. Черные мысли, как мухи, лезли в постель, ополчались против меня, черные чувства давили на грудь, дышать не давали. Лягу на правый бок, костлявые ноги давят одна на другую, дело до синяков доходит, поворачиваюсь на левый. Ложусь навзничь, потом ничком, сперва головой на подушку, потом снова ворочаюсь, сползаю с подушки, отталкиваю ее, потом обнимаю рукаминогами, снова ложусь навзничь, три подушки под голову, и уже меня клонит в сон, и я просыпаюсь рывком, от ужаса, что сейчас засну. И как бы глядя на себя со стороны, из далекадалека, я гадала, что же это будет, если стану еще меньше есть, еще похудею, буду еще больше думать о нем, совсем потеряю себя, гоняясь за ним, разыскивая его, требуя от него объяснений, да, что же это будет? Я позвонила одному англичанину, Тиму, и его милый голос был как бальзам для моих ушей. Я спросила, не хочет ли он со мной пообедать. Но, повесив трубку, я поняла, что разговор меня не взбодрил. Ну вот, думала, я на бобах, он оставил меня на бобах в пустом мире, где ничегото нет, ничего, кроме тонких, воспитанных англичан. Я рассчитала, что мы с Тимом спустимся под гору в угловое кафе и сядем на открытой террасе поближе к шоссе. Я ся-
Ну так вот, Мадлен все уговаривала меня не ездить к нему на заправку, если он даже телефонными разговорами со мной брезгует. Нужно хоть какуюникакую женскую гордость иметь. Ей лично женская гордость бы не позволила такие номера откалывать. Да, предположим, но не будь ее рядом, я бы опрометью кинулась на заправку. Иногда я предлоги выискивала. Сама понимала, что неубедительные, но как быть? — закусила удила. Например, я на тусовки его звала, по крайней мере три раза. Знала, что пойти на эти тусовки ему хочется, а кроме меня никто его не пригласит. Он ни на одну не пошел, хотя каждый раз колебался, прежде чем отказаться. В первый раз несколько минут колебался, во второй взял на размышление полдня, в третий — неделю. Во второй раз я его увидела на парковке, над пляжем, недалеко от его дома, он играл в баскетбол. Чайки кружат в вышине, рыдая над соснами. Я сижу в машине и на него смотрю. В машине дым коромыслом буквально: я не вынимаю сигареты изо рта. Смотрю на него поверх автомобильных крыш, он играет на дальнем конце площадки, а я жад- [109] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории ду к шоссе лицом и буду следить за проезжающими машинами. И все устроилось так, как я хотела. Тим человек интеллигентный, с ним было бы вполне интересно, если бы меня хоть чтото интересовало, кроме проезжих машин. Долго сидела я над своей тарелкой, беседуя с Тимом, но не отрывая глаз от потока машин. И вот, в ту секунду, когда загорается красный свет, — могла ли я рассчитывать на такое везенье! — прямо возле нас останавливается его машина, и он поворачивается, смотрит на меня, пока не загорится зеленый свет. Я краем глаза все это наблюдаю. Кажется, постыдилась бы такого приличного человека, как Тим, использовать в своих целях, чтобы коекто увидел, как я обедаю с другим, ах, скажите! но у меня уже не осталось, видимо, ни стыда ни совести. Вечером Мадлен буквально меня умоляла не ездить на заправку. Как можно закатывать сцены человеку на рабочем месте? Я, небось, старше него, мне бы и поумнее быть. Долго она сидела со мной и меня уламывала. И хоть я все сама понимала и могла привести те же доводы в пользу такого решения, что и Мадлен, меня уже понесло. И уйди она в ту минуту, я бы мигом ему позвонила. Она предлагала сходить в кино или в картишки перекинуться. Потом приготовила ужин. Сказала: — Хоть поужинали. И на том спасибо.
[110] ИЛ 2/2020 но ловлю взглядом рыжую зачаточную бородку, рыжие волосы, надо лбом прямые, курчавящиеся на затылке, раскрасневшееся лицо, по вырезу майки треугольником загорелую шею и все это щедрое тело, а он прыгает и вдруг поворачивается, и как он собран, как держит себя в руках. Да, он чудесно играет. А мне, много ли мне надо? Вот он, передо мной, я знаю, главное, где он, что он делает, и с безопасного расстояния могу за ним наблюдать, и могу не беспокоиться о том, как выгляжу, что говорю, и никак он не может мне причинить боль. Когда мы с ним были вместе, я знала, где он, а если вдруг не знала, ни чуточки не беспокоилась, он надолго не разлучался со мной, не хотел разлучаться. А теперь его нет со мной, почти никогда его нет со мной и не будет, пока я сама его не уломаю, не уговорю прийти на свиданье. Но ведь бывает и хуже, да? — вдруг он окончательно, бесповоротно исчезнет, и мне никогда уже его не найти. Мы были сросшиеся, я проросла в него, он в меня, всё. И обратного хода нет. И глядя на него, я вижу не только его, но и ту свою часть, которая в нем. А самой меня, той, на которую он глядел, которую он любил, уже нет. И его ли часть от меня отдирают, мою ли часть от него отдирают, всё больно. С час примерно я курила и на него смотрела. И разве мне было скучно? Разве хоть на минуточку я увидела в нем просто мальчишкустудента, играющего в баскетбол? Разве мне хотелось так его низвести, лишь бы обезвредить? Или я сейчас только рассуждаю о том, скучно мне было, не скучно, а на самом деле потребность ежедневно, ежечасно знать, где его носит, была так сильна, что мне бы только глядеть и глядеть на него, и уж какая тут скука? А потом он пошел с площадки прямиком к моей машине, которую я нарочно поставила так, чтобы он не мог ее миновать на пути с площадки домой. Он подошел совсем близко, и, облокотясь на спущенное окно, я его окликнула. На второй мой оклик он с удивлением огляделся, подошел, засмеялся и сел в машину со мной рядом. Окно машины запотело, так он жарко дышал. И, забыв на лице улыбку, он сзади положил ладонь мне на шею. О чемто мы говорили, неважно, не помню, и я подвезла его поближе к дому, с недоумением ощущая на своей шее тяжесть его руки. Наконец он ее убрал. А я потащилась следом за ним в квартиру. Села на край постели, он сел на пол, притулившись к стене. Может, решал, идти ли со мной на тусовку? Он был весь мокрый, красный. Пот просыхал и, кажется, его пробирал озноб. Я поняла, что он ждет не дождется моего ухода, чтобы залезть под душ, и поскорей ушла.
Лидия Дэвис. Конец истории Винсент сидит в цветастом кресле у нас в гостиной и кривится при мысли, что я понапущу в свою книгу романтики и соплей. Если книга, он говорит, именно такая, как я расписываю, интимным сценам там вообще не место. Резонно, [111] помоему. Интимные сцены, которые я напозволяла себе до ИЛ 2/2020 сих пор, мне самой не оченьто нравятся, изза чего, не пойму. Может, надо в этом разобраться прежде, чем их выбрасывать, или, наоборот, надо сперва их выбросить, а разбираться потом? И мне, например, абсолютно не нравится мой отчет о визите к нему после баскетбола, уж как я его сокращала, как сокращала! Но абзац, в котором описаны мои мысли, пока я сижу и курю в машине, помоему, вполне ничего. Винсент как раз читает одну книгу, и там понапиханы страстимордасти, которых, он надеется, у себято в романе я не допущу. Им и в той книге не место, там, оказывается, героиня вожделеет к герою, и тот в конце концов к ней снисходит, а потом через несколько часов все равно бросает ее, и Винсенту, помоему, эта книга нравится, как кость в горле, и вряд ли он ее одолеет. Но он, подозреваю, вдобавок надеется, что я выброшу все свои чувства, ну, или почти все. Онто сам огого как ценит сильные чувства, у него самого уйма сильных чувств, но он терпеть не может рассусоливать такие вещи, и еще он считает, что никакие чувства не оправдывают неблаговидных поступков. И хоть книгу я пишу, конечно, не для того, чтоб ему потрафить, его мнения я уважаю, несмотря на то, что он бывает уж слишком категоричен. Задает слишком высокую планку. Кстати, вдруг подумала, что хотя в свое время я без конца таскалась по тусовкам, в романе изображаю всего две, причем относительно второй касаюсь только того, чего ей не хватало. Ну а теперь, теперь даже слово “тусовка”, мне кажется, относится к другому времени, к другому поколению. Не то что я такая уж домоседка, просто не так часто выхожу в люди, чтобы считаться заядлой тусовщицей. Да, кстати, всего несколько дней назад мы с Винсентом выбрались на прием. В колледж неподалеку, в честь назначения нового ректора. Мне лично даже официальное приглашение не показалось искусительным, но, по какимто причинам, которых сам не мог объяснить, Винсент счел, что нам прямотаки необходимо пойти. Пошлем официальную открытку, мол, согласны, попросим сиделку слегка задержаться, и всё. К вечеру полил дождь, и Винсент неоднократно привлекал мое внимание к этому обстоятельству. Возможно похоло-
[112] ИЛ 2/2020 дание, он мне сообщал, и как нам быть в том случае, если мы выйдем с приема и обнаружим, что дорогу стянуло льдом? И мы, он говорил, не исключено, никого не встретим знакомых, но тут же назвал какихто двоих, которые, по его расчету, должны там быть. Сказал, что придется переодеться, и мы переоделись. Я надела свой костюм джерси, он поддел свежую рубашку и галстук под старый спортивный пиджак, и мы вышли под дождь. Мы дико опаздывали. Но прием был в разгаре. Господа постарше в темных костюмах, с виду трезвые молодые люди и женщины в коктейльной оснастке стояли плотной стеной. Свободное место выискалось только возле джазового трио. Вряд ли Винсент хоть когото здесь знал, потому что, когда меня уносило в сторону вин или к блюду с сырами и виноградом на угловом одиноком столике, он поспешал за мной, улыбчивый, готовый с ходу нырнуть в разговор, с бумажным стаканчиком теплого сидра в руке. Мы потолклись в толпе, потом пошли в холл, полюбовались огнем в камине, потом в библиотеку в тылу дома. Вернувшись в главный зал, мы там застали все тот же оглушительный гомон, попрежнему не обнаружили ни единого знакомого лица, и, нашарив в прихожей свои плащи, двинулись к двери. У порога любезная юная дама с бейджиком над грудями поговорила с нами минуткудругую, поблагодарила за то, что пришли. Я ничего не пила, съела несколько виноградин, и всё. По дороге домой Винсент рассказывал, что одного знакомого всетаки встретил и поздоровался с ним, но тот, по всей вероятности, его не узнал. И вполне возможно, он добавил, что коекакие наши знакомые пришли туда раньше нас и до нашего прихода ушли. Но странно: изза того, что залы старинного здания так просторны и величавы, изза того, что нас потчевали живой музыкой, вином, чемто еще, и юная дама с бейджиком так любезно с нами прощалась, и, главное, изза того, что вокруг сияли, улыбались, болтали, пусть не с нами, какая разница, — вчерашнее ощущение праздника еще долго не таяло, оставалось внутри, и при этом совершенно неважно, что почти никто не заметил, как мы с Винсентом пришли, как мы ушли. Часто Мадлен сквозь стены, из своего крыла чуяла, что я собираюсь отмочить чертте что. И срочно заявлялась, заговаривала мне зубы, вытаскивала меня погулять. Два раза минимум мы ходили в кино. Она рассказывала, как встретилась с одним человеком, потом еще в Италии с ним жила. У нее тогда был другой, мо-
[113] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории ряк. И вот както моет она лодку, которую любовник собрался перегнать на Таити, и вдруг швабра у нее в воду плюхается. А рядом как раз оказался один итальянец, и вот он шлепает по воде, выуживает эту швабру и ей подносит. А через пять дней опять сидит она у пирса и плачет. Оказывается, моряклюбовник двинул ей в зубы. Ну, и тут итальянец ее пожалел. Потом она жила с ним на Кубе, а еще в Италии вместе с его семьей, так там у ней слуги были, белье ей стиралигладили, она холодной воды не касалась. Ей прямо стыдно было. А я подумала, что порт, где были пришвартованы те лодки, был подле городка, где он жил, где он потом, потом собирал морских ежей, а может, это у меня разыгралась фантазия? Другие подруги тоже мне скармливали всякую всячину. Элли рассказывала про свою замужнюю жизнь. Когда она согласилась за него выйти, он, в общемто, ей уже разонравился, а ведь раньшето нравился, да? И поехали они на курорт на берегу Атлантики, и там он вдруг оказался жутко низеньким, раньше никогда таким низеньким не был. А как поженились, пошли у них вечные споры. Она кипела, она свирепела, он отмалчивался, старался поскорей замять разговор, ее это еще больше бесило. Ждут они, например, гостей к ужину, и обязательно у них затевается спор, и только тогда прекращается, когда раздается звонок в дверь. Тут они сразу делают вид, что все у них чудно, хоть по всему полу разбросаны сыр и крекеры, ее рук дело. Наконец все уходят, муж думает, что вопрос давно исчерпан, но в ту самую секунду, когда за гостями захлопнется дверь, она все начинает по новой. Жить с другим человеком трудно, по крайней мере, мне это трудно, когда рядом ктото есть, у меня сразу открываются глаза на то, какая я эгоистка. Мне и любить другого человека было трудно, хоть теперьто я стараюсь исправиться. Теперь я уже могу быть покладистой месяц подряд, пока верх не возьметтаки мой эгоизм. Уж как я старалась понять, что значит — когото любить! Выписывала цитаты из знаменитых авторов, Ипполита Тэна, Альфреда де Мюссе. Тэн, в частности, указывает, что любить — это значит целью жизни ставить счастье другого. Попробовала применить мудрость Тэна к своему случаю. Но если любить когото значит ставить его интересы выше своих, как ято могу исполнить заповедь Тэна? Для меня, я так понимаю, возможны три варианта: поставить крест на своих попытках любить другого, побороть свой эгоизм или научиться любить другого, оставаясь причем эгоисткой. Помоему, первые два варианта явно не про меня, но, может, мне удастся всетаки побороть свой несчастный нрав
настолько, чтобы любить другого, ну, не все время сплошь, а так, когданикогда? [114] ИЛ 2/2020 Я распечатала конверт, который прислала мне Элли, глянула на фотографии. Вряд ли я снова на них взгляну, спасибо, с меня и одного раза хватит. Чужие лица, я их не знаю, не узнаю. Не знаю этих высоких скул. И самого скуластого человека не знаю. А заставить себя подробней вглядеться в снимки, чтобы к ним притерпеться, тоже я не могу. Разглядывая эти фотографии, я поняла, что толком не знаю, что он за человек, потому, наверно, что никогда на него не смотрела со стороны. Только полдня и была с ним знакома, прежде чем стала с ним такой близкой, что уж поздно смотреть со стороны. Ну а теперь, что я бы теперь про него подумала? В памяти засели осколки, обрывки его фраз, моих впечатлений, иногда противоречивых, то ли потому, что он сам был противоречив, то ли изза теперешних моих метаний: когда злюсь, он для меня черствый, заносчивый, плоский, а в иную лирическую минутку сразу он делается отзывчивым, кротким, глубоким. Среднего не дано, центр сдвинут, утрачен образчик, и едва ли я сумею из этих осколков, обрезков склеить чтото, хоть отдаленно похожее на оригинал. Это как в мире природы: все живое умирает, оставя по себе оболочку, пленку, стручок, панцирь, щиток, обломок руды с оттиском уже не существующего былого, и мертвый оттиск надолго переживет то, что когдато дышало и шевелилось. Я так давно уж не знаю его и, может, наобум приписываю ему свойства и чувства, каких за ним никогда не водилось, а может, не разлучаясь теперь с Винсентом, я коечто беру у него напрокат, да? Вот разгляжу на просвет какоето свойство и вдруг увижу: да ведь это Винсент типичный, кто же еще? В первый раз отправляясь в кино, мы с Мадлен проехали несколько остановок к северу до уютной киношки, нежно озаряющей тьму. И смотрели фильм, перепугавший нас до смерти, о политической обстановке, о какихто отовсюду угрозах. Во второй раз мы подались в ту же киношку. Явились загодя, и пришлось нам смотреть хвост предыдущего сеанса, потом странную короткометражку: фотографии того городка, где кино, причем не в фокусе, и вдобавок в сопровождении несусветной и неуместной музычки. А когда начался сам фильм, нас с первых кадров спугнули римские бани плюс некие бледнолицые в тогах, и мы срочно смотались. Я про него забыла, пока сидела в кино, но на обратном пути, вдоль берега, мы проезжали мимо его станции, и потом,
Лидия Дэвис. Конец истории дома уже, его лицо всходило передо мной и застило страницу, едва я принималась за чтение. Надо такие книги читать, я себя убеждала, какие заставят забыть все на свете. А сама в ту ночь читала, я же помню, Ген[115] ри Джеймса. Ну при чем тут, спрашивается, Генри Джеймс? ИЛ 2/2020 Может, просто у меня тогда запросы были повыше? Теперь какую муть мне ни подсунь, я все проглочу, лишь бы сюжет навороченный — про суд над медицинской сестрой из городской больницы, отчет английского миссионера, сопровождавшего китайских детишек по кручам к Желтой реке, рассказ женщины, геройски победившей рак в мексиканской клинике, автобиографию учительницы младших классов в Новой Зеландии, историю потомственных певцов Траппов, и тому подобную прелесть. Сейчас, чтоб отвлечься от горьких мыслей, я потребляю такое чтиво, да. А тогда я предпочитала книги, не полностью захватывавшие меня, но отпускавшие часть моих мыслей на волю, на поиски все той же мозговой косточки, которую я не уставала глодать. Книга лежала передо мной открытая, но я не понимала ни слова, а если мне и удавалось вникнуть в витиеватый абзац, даже уяснить себе, в чем там соль, едва его дочитав, я мигом все забывала. Напрягалась, силилась сосредоточиться, и наконец измаявшись в неравной борьбе, я тактаки ничего не могла вспомнить из нескольких страниц, которые одолела. И я уже не думала ни о чем, о других краях, о других людях, изза которых тоже я натерпелась. Например, он же не единственный задолжал мне деньги, ну да. Владелец одной захудалой газетенки мне всучал негодные чеки за то, что я на него горбатилась вместо наборщика, потом еще одна парочка из Аризоны задним ходом своего фургона расквасила мне машину. Коекто считает, я знаю, что долги по истечении срока давности надо забывать и прощать, а я вот так не могу, и всё. А еще была у меня квартирная хозяйка, ведьма, не одной квартирой владела поблизости, так та содрала с меня кучу денег за те дни, когда я уже от нее съехала, ну? Просто жуть, как вспомню эти ее обшарпанные большие голые комнаты, и как в мое незанавешенное окно заглядывали фонари, и как в немоте утра щелкал, меняя цвет, светофор, а днем грузовики и фургоны грохали на выбоинах асфальта под самым моим окном, и как она зажимала деньги, взимаемые с меня якобы на ремонт, правда, потомто ее укокошили в собственном гараже, ну вот. А еще вспоминаю улицы, по которым я спозаранок топала в те поры на работу, и отпирала пустое здание газеты
[116] ИЛ 2/2020 своим ключом, чтобы потом в безоконной полуподвальной каморке набирать рекламу и новости. Изза чеков, которыми со мной расплачивались, вечно была морока: банк возвращал их, я снова вносила на счет, и коечто таким манером безвозвратно пропало. Но тогда у меня был регулярный доход поприличней, больше денег на прожитье. Потомто я дважды садилась на мель, профукав буквально все, что у меня оставалось, и мне не светило нигде ничего, кроме тринадцати долларов, которые мне задолжала подруга. Онато свой долг отдала, конечно, а вот уж как я дальше выкручивалась, не помню, кажется, тутто и подоспели уроки языка для двух дам. Они предлагали заниматься у меня на дому, но очень мне надо, чтобы они видели мое жилье, ну вот, и перед первым уроком мы договорились встретиться в ресторане неподалеку. И тут со мной случился странный конфуз, буквально затмение какоето: договорились на час, а я вообразила, что мне нужно выйти из дому в час. Когда я пришла, они, махнув на меня рукой, уже приканчивали свои бутерброды, вымазав майонезом пальцы. И не могли дотронуться ни до пера, ни до бумаги, да толком и говорить они не могли. И нет чтобы придумать благовидный предлог — я им выложила все как на духу, чем окончательно их запутала. Они из вежливости мне предложили оплатить урок, на который не оставалось времени. Стыдно, сама признаю, но денежкито я взяла, вот. И не хотела брать, да взяла, в карманах свистал ветер. В результате одна дама чуть не сразу отпала, другая, которая побогаче, месяцдругой продержалась. Я снова взялась за книгу и силой пустила взгляд по страницам. Мне было тяжко, темнота пригнетала меня, об этой несчастной книге я думать не могла, держала ее подальше от глаз, но потом строка за строкой себя принудила читать, и, как мне ни было трудно, стала проникать в густое сплетение вокабул. И постепенно, понемногу перевернутые страницы щитом оградили меня от моей боли, каждая четырьмя своими углами образовала убежище, где можно перевести дух. Я читала, читала дальше, и наконец удовольствие от хорошо закрученной фабулы и моя печаль стали соперничать на равных. Убедившись в надежности этого соотношения, я погасила свет и сразу же заснула. Но чуть забрезжит свет, я будто бы просыпаюсь. То есть на самом деле я сплю, но во сне я открываю глаза, и мне снится, что я просыпаюсь. Я лежу на боку, и рядом со мной, у стены, вижу его лицо. Протягиваю правую руку, тяну, изо всех
И так неделю за неделей первая мысль, как проснусь: а сегодня увижу его или нет? ну, хоть его машину? Както утром я въехала на парковку колледжа прямо перед ним, он увидел меня, подкатил поближе. Мы вышли из машин, поговорили. Я увидела, как он бросает монету в счетчик, и тут только опомнилась, заплатила. Наша беседа шла ни шатко ни валко. Он чтото спросит, я отвечу, но как бы начерно, не вникая в смысл. А через секунду отвечу уже осмысленно. И он отвечал мне в том же духе. Так мы и прошли с ним вместе от парковки к колледжу. Возвращаясь на парковку через часдругой, я не сомневалась, что его машины уже не увижу, — и не увидела, да. На ее месте стояла чужая машина, которая мне никогда не встречалась, глубоко неинтересная мне и, на мой взгляд, уродская, потому что не белая, не большая и старая, а темная, юркая, новенькая с иголочки, она как бы воротила от меня нос, и показалась мне гнусной, явно из другой, чуждой жизни, такой же меленькой, юркой, как эта машина. Укатил и ни словечка, ни записочки! Толькотолько был со мной, вот тут, и наши машины час или больше прижимались боками, и укатил, и, главное, я не знаю, где он теперь. Правда, коечто я усвоила: по средам с утра он бывает в кампусе, надо запомнить, а вдруг пригодится? Если и не встречу его, он, бывает, мелькнет в просвете улиц. Или у своей заправки стоит, или от нее уходит, оставя машину на тротуаре, а не то заворачивает за угол на своей колымаге, сидя очень прямо, — один или с бабой. А то увижу его машину и давай колесить вокруг кампуса, и уже вблизи убеждаюсь, что это его машина, или — что не его. Один раз видела возле супермаркета точно такую же, белую, старую, той же модели, только номера другие. Я их заучивала, пока загружала корзинку, решив запомнить номера всех старых белых машин в округе. Вышла, а той машины и след простыл. Вскорости мне удалось установить, что поблизости были еще три старых белых машины, с номерами на “С”, на “Е” и на “Т”, и на этом всё. В тот вечер, отправляясь на ужин с друзьями, я завидела его вдалеке. Смотрю — идет под меленьким дождиком к за- [117] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории сил тяну, дотрагиваюсь до его лица. И мигом исчезает лицо, ничего, ничего нет, кроме голой стены. И боль, которую мне стоило стольких трудов побороть, снова на меня наваливается, и слезы закипают в глазах. И они стоят в глазах, эти слезы, и стекают стеклянными бусинами по щекам, и я не могу шелохнуться от недоумения, и влага застаивается во впадинах под глазами.
[118] ИЛ 2/2020 правке в своей синей джинсовой курточке. И как только мы вошли в китайский ресторан, я кинулась к автоматной будке рядом с сортиром. — А он пять минут, как отбыл, — сообщил веселый мужской голос. Я еще постояла в будке. Будка была както ближе к нему, чем остальной ресторан, здесь, если повезет, его уменьшенный расстоянием голос может влиться мне в ухо, накладываясь на это лицо, занозой засевшее у меня в душе. На обратном пути я проехала мимо заправки, там было заперто, пусто, насосы тонули во мраке, и плескался в мерцающем свете большущий мусорный бак. Я проскочила его поселок, потом свернула и вдоль берега поехала восвояси. Но как ни уговаривала себя, что не надо, невозможно, хватит уже гоняться за его тенью, но совсем близко к дому вдруг решительно взяла вправо, не влево, проехала в сторону железной дороги и медленно, медленно поползла по заповедным улицам. Вчера я видела подозрительно похожую машину, но мне почемуто было не с руки останавливаться, и теперь та машина была тут как тут. Я проехала мимо, развернулась, чуть сдала назад. Номер был вроде не тот, но, чтобы окончательно в этом удостовериться или увидеть вдруг, что это все же его машина, я опять развернулась и устремилась к ней по встречке, высвечивая ее фарами. Машина была не та. Если я, исколесив весь поселок, не находила его, я скисала, сникала и заглядывала подряд во все окна, и в ответ мне почти неизменно подмигивал голубой экран. А дома грубые ветки, потягиваясь над выложенной кирпичом дорожкой, стегали меня, и набрякшие дождем глянцевитые листья, как зверьки, мне грозили из темноты. Белый месяц висел в черном небе, и рядом сквозь мглистые пасмы туч проклюнулись три ярких звезды, и терраса тонула в месячном свете, а я стояла на этой террасе, мешкала, и тени темнели на исподе аркады. Дома Мадлен первонаперво мне загадала загадку: — Вот что толькотолько сейчас было, а? Я, конечно, не могла этого знать. — Он, — сказала Мадлен, — только что заходил. Пес залаял, она выходит, а тут, здрасте, он. Пешочком в гору протопал. Минут пять поболтали. Уж потом она увидала: у круглосуточного его машина стоит. Вот она и сообразила, что у него машина сломалась, не иначе, тутто я ему и занадобилась. — Хотел, как видно, вашим транспортом воспользоваться, — заключила Мадлен.
Раз он не хочет меня видеть, раз он больше не хочет быть со мной, выходит, гоняясь за ним, пренебрегая его желаньями, потому исключительно, что я хочу его видеть, обонять, осязать, я низвожу его до некоей пассивной субстанции, которую мне хочется потреблять, которую можно без разрешения съесть, или выпить, или прочитать. И гоняться за ним мне не надо было, нет, лучше бы уж ничего не делать; ведь я хотела его залучить, а там будь что будет, да? Так вот и надо было оставаться в полном бездействии, но легко сказать! Даже мои глаза так с ним свыклись, так привыкли жадно вбирать его разом, всего, что теперь болят, не видя его перед собой. В тот день, когда пригласила Лори на ужин, попросив прихватить флейту, я пыталась ему дозвониться, но никто не брал трубку. Темнело, стал накрапывать дождь. Я шла по главной улице под дождем, вглядываясь в машины, потом повернула к дому и тут увидела, как скользит мимо его машина, помоему, и там сидят двое. Я вгляделась, но машина уже промелькнула. И поручиться, что это его машина, я не могла. Я прошла мимо своего дома глянуть, пришла ли Лори, она не пришла, и я поплелась к супермаркету. Если его машина окажется там, на парковке, честное слово, больше я не буду его искать, всё. Мне ж всегонавсего надо знать, где его носит. Я шла по проезжей части. Я приближалась к повороту, когда передо мной вырос фургон, выхватив меня фарами из темноты. Я провалилась в выбоину, так и торчала там, пока фургон проезжал мимо. Потом только выкарабкалась. И еще постояла, застыв, в резиновых сапогах, в дождевике, ну что погнало меня, бабу не первой свежести, кружить в ночи, под дождем, нет, не полюдски это, нет, скорей шелудивому псу впору. Я вышла на середину другой дороги, широкой дороги, круто сбегавшей с далекой вершины к парку на берегу океана, и снова замерла, озираясь. Оглядела парковку перед супермаркетом, где меньше всего ожидала увидеть его машину. И не увидела, нет. Когданикогда он наведывался в этот супермаркет, я знала. Мадлен недели две назад его там засекла. Не оченьто ве- [119] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории Сколько раз я рисовала в воображении этот его приход во всех подробностях, включая собачий лай. Вот все и осуществилось. А меня в это время носило тудасюда мимо белой старой машины, не его, не его машины, совершенно чужой.
[120] ИЛ 2/2020 селый, она говорит, не то что раньше, прямо пришибленный какойто. Она думала, он остановится с ней поболтать, как же! Держи карман шире! Мигом потрусил в мясной отдел. Со своей девушкой был. — Молоденькая на вид, — рассказывала Мадлен. — Лет семнадцать. Ну прямо очень молоденькая. И миленькая. Да, очень даже хорошенькая. Сама я к тому времени еще не видела его эту красотку. Вообще, я ее видела, помоему, дважды. Один раз сквозь завесу дождя в окне, а второй, когда мы с Элли от кино отъезжали. Мрачная это была округа, пустыри, пустыри, и мы уезжали с просторной парковки возле просторного кинотеатра, мимо длинного ряда крохотных, как теперь мне кажется, черных фигурок, дожидавшихся следующего сеанса, и тут Элли, глядевшая в правое стекло, тогда как я за рулем сосредоточенно глядела вперед, вдруг мне показала на него, и он стоял со своей девицей и еще с одной, сокурсницей, что ли, до того длинной, что, разговаривая с ней, обоим приходилось запрокидывать головы, но все трое казались крохотными и черными на белом привольно раскинувшемся просторе. Конечно, такими крохотными, как я их запомнила, они не могли быть, но они становились меньше и меньше, а все остальное больше и больше, по мере того как время катило вспять. И зачем было допытываться у Мадлен, хорошенькая она или нет? Ну не все ли равно? Ну, хорошенькая, подумаешь, чудеса в решете! А самой, небось, хочется выглядеть получше, на случай, если он увидит меня, мне, значит, это не все равно, хотя он всегда принимал меня такую, как есть, усталую, с гусиными лапками возле глаз. А сейчас я вообще как воронье пугало. В парикмахерской меня обкорнали, мне не идет, меня старит, и что ни надену, висит, как на вешалке. Целыми днями я торчу в четырех стенах, и лицо у меня белесое, все, небось, станет белесым без солнца. А иногда утром, глянув в зеркало, как глядят в небо, глядят в газету, я отмечаю, что сегодня лицо у меня не белесое, а желтое, красноватое, или пошло розоватыми пятнами, и стали меньше глаза. Иногда у меня не хватает времени снова обследовать весь городок, уже обрысканный из конца в конец. Но бывает, и получится. А то дойду до конца и думаю, а вдруг он там, где я была только что, и спешу туда. Но время идет, идет непрестанно, и всегда оставляет мне утешную вероятность того, что просто мы с ним разминулись. Вернувшись домой, я услышала, как рядом остановилась машина и щелкнул засов калитки. Это Лори явилась. Если бы
Лидия Дэвис. Конец истории она только знала, как мне сейчас не до нее! Готовилась вкусно поесть, обсудить то да се, помузицировать, думала, что и я жду не дождусь исполнения этой программы. Сияла улыбкой, заговорила с порога. Но мне застлало глаза и уши, мне трудно [121] было слушать ее. Мои мысли были под завязку забиты другим, ИЛ 2/2020 тягостным, и мне все не удавалось понять, что она говорит, и еще трудней хоть чтото выдавить из себя в ответ. Я старалась ее слушать, соображала, что бы такое ответить, и одновременно готовила ужин. Элли, той можно было сказать, что мне тошно, но Лори не стоило говорить такого, нет, она обожала сплетни и радовалась чужим несчастьям, чувствуя себя счастливицей на их фоне. Радовалась, что одну подругу разнесло до неприличия, а другая пострашнела, как черт, на их фоне чувствуя себя стройной и прелестной, хоть она и так была стройна и прелестна, куда уж больше. Радовалась при виде чужого одиночества, потому что при этом чувствовала, что комукому, а уж ей одиночество не грозит. Дождь перестал, мы вынесли карточный столик на террасу, хоть стало уже темно. Слабо светили свечи на столике и электрические лампочки под аркадой, но еду уже трудновато было разглядеть. Жаркое мне, кажется, удалось, но салат я до того пересолила, хоть выброси. Лори нахваливала салат. Лори принесла на сладкое коробку пирожных. Мадлен вышла из своего крыла, подошла поздороваться, я ее попросила составить нам компанию. Она взяла пирожное и стояла, жуя, чуть отступя от нас в тень куста под стеклянной стеной аркады. Она сказала Лори пару слов с подковыркой, которую вряд ли уловила Лори, не включавшая Мадлен в число тех, в чьи слова следует особо вникать, и удалилась в свое крыло. Потом она будет высмеивать Лори, я знала, потому что таких женщин, как Лори, Мадлен презирала: уж больно прыткая, кокетничает с кем ни попадя, любопытная, прямо жуть, а чтобы посочувствовать человеку, на это ее не хватает. Лори, конечно, обладала и другими, более привлекательными, качествами, но как она могла их проявить при Мадлен? И еще я знала, что в то самое время, когда Мадлен сидит у себя и мается изза своей неприязни к Лори, и лицо у ней не то милое, нежное лицо, каким я иногда его вижу, а кислое, ехидное, — в то самое время Лори, тут я тоже уверена, да, думает о Мадлен с особенной сластью, сознавая, до чего же ей повезло по сравненью с Мадлен, с ее одинокостью, выходками, с ее деревянной суровостью, линялыми индийскими тряпками, запахом затхлости и чеснока, с ее нищетой.
[122] Когда мы простились с Лори, уже несколько часов прошло с тех пор, как я брела под дождем, и часы эти надежным частоколом отгородили меня от всего, что я перечувствовала под дождем. ИЛ 2/2020 А наутро я принялась за длинное письмо к нему. Писалаписала и бросила, не в силах преодолеть свою беспомощность, ни ее влачить, и до чего же они были хиленькие, эти черные, тесные буковки, страница за страницей сетовавшие, взывавшие, убеждавшие, и как это все у меня выходило не про то, не про то. Кстати, я поняла наконец, что за инициалами Л. Ч., возможно, упрятана Лори, и это с ней я завтракала, когда среди преподов и студентов объявился тот скунс. Поздней ночью, когда затихнут городские шумы, я слышу не только, как, дробясь о берег, гремят валы, нет, все вокруг меня звучит на разные голоса: сперва почти членораздельно мяукнет кошка, потом, охрипший спросонья, тявкнет в ответ пес, а потом, когда я читаю, озвучатся прочитанные слова и, если я злюсь, кряхтя, сварливо и склочно, гуськом, наискосок побредут по странице. Пытаясь уснуть, я складывалась калачиком, коленями зажав стиснутые ладони. Или ложилась навзничь, скрестив на груди руки, сплетя ноги, всё надо было сложить так, как будто меня связали, привязали к матрасу. И если долго лежать, замерев в этой позе, все тело истает, растворится в матрасе, и останется только голова на подушке, да в ней мигают глаза, работает ум. А иногда, чтоб заснуть, приходилось принимать почти сидячую позу, подложив под голову валик и две подушки. Так меня почти отпускал кашель, так мне меньше давило грудь. А если вдобавок горела лампа, я, совсем уж в не сонной позе, засыпала с легким сердцем, почти сразу. Я долго училась просыпаться, едва начну проваливаться в дрему, приноровилась себя одергивать на пороге сна. Это дурной сон, и всё, шептал мне очнувшийся разум, и, срочно проснувшись, я с ходу начинала смотреть другой, уже более положительный сон. Но иногда мой разум долго отказывался мне подчиняться. А то сон вдруг навалится на все мое тело сразу, на каждую клетку, и разум, обнаружив такое, меня будит. Или меня будит странный ночной звук, и у меня екает, падает сердце, сперва сердце, да, и я злюсь, и тогда, очнувшись, сходу заводится разум, и работает все быстрей и быстрей.
[123] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории А посреди ночи, бывает, кошка, поурчав над трофеем, прыгнет на окно и, увязив коготок в сетке, сладострастно ее дернет, шумно взорвет. Или машина, взревев, остановится на углу, и у меня распахнутся глаза. Или я лежу себе тихо и вслушиваюсь, или, встав на колени в постели, гляжу в окно. Но она проезжает мимо, эта машина, и я снова укладываюсь, укладываюсь спать. Веки у меня сомкнуты, но глаза под ними широко открыты и пялятся в темноту. Если включить свет, хоть от него глазам больно, и записать мелькнувшую мысль, на этом можно и угомониться. Но я продолжаю читать или встаю, иду на кухню, и, подогрев молоко или чай, возвращаюсь с чашкой в постель. Может, успокаивает меня не само питье, а то, что обо мне позаботились так любовно, как мать, как сиделка, как няня, и при этом совершенно неважно, что позаботилась о себе я сама. А то мой разум откажется за мной следить, мои мысли незаметно перетекут в сны, и все спутается, все превратится во чтото еще, подкарауливая тот миг, когда я окончательно махну на себя рукой. Или так: я засну, и на сцену выйдет — он, и меня разбудит, или это не он, а его тень, и, смешавшись с другими тенями, его тень войдет ко мне в сон. И во сне он скажет: “Такой, как ты, у меня никогда не было”, — скажет так и уйдет, на работу в кафе, он скажет. Но я потащусь за ним в это кафе, я чегото не успела договорить, я же вечно чегото не успеваю договорить. И тут он окажется за рулем маленькой темной машины, а в машине полно народу, включая немыслимую красотку на заднем сиденье. И я понимаю: меня надули, кинули, обвели вокруг пальца, он с другими, он не со мной. И тут он выйдет из машины, пойдет в мужской сортир. Туда мне, понятно, нельзя, и я войду в автоматную будку. Но я не стану ему звонить. Вообщето, во сне я бывала с ним еще беззащитней. Но иногда так утешно было, что он рядышком, и сейчас ночь, и пусть это только сон. Както раз приснилось, что он меня разыскал в одной непонятной столовке. Он переменился: лицо исхудало, в морщинах, очень строгое лицо. Неважно, неважно, главное, он вернулся. А значит, конец моим мрачным фантазиям. Значит, неотвратимо рокочет кода, стоп, баста, и больше не надо слов. Ясно одно: теперь мы поженимся, всё. Я сообщила матери, она удивилась, не потому что уже вовсю шли приготовления к моей свадьбе с другим, ну да, а потому что она по моим рассказам его путала с одним чернокожим эстрадником. А утром я долго валялась в постели, нежась в неоконченном сне, притихшем на моих простынях.
[124] ИЛ 2/2020 Из другого сна я только запомнила, что его вульгарность нисколько меня не колышет, я и сама не знаю, в чем она проявилась, эта вульгарность. Еще както приснилось, что моя мать, старая, хворая, но попрежнему независимая, вдруг сообщает мне, что ей требуется сопровождающее лицо. Краснея, она мне поверяет, что он согласился ехать с ней в Норвегию, если университет выплатит ему в двойном размере какойто там грант. Ну вот, а както ночью читаю я Фрейда, и все положения книги примеряю непосредственно на него. Он, было дело, дал мне почитать три книги, и я их зачитала. А еще однажды промозглой ночью притащил свой зеленый плед, и плед я тоже зажала. И вот лежу я под этим пледом и рядом две его книги, третью читаю. Читаю про забывчивость. Забывчивость, оказывается, служит оправданием только для самого человека, который все забывает. Но больше ни для кого. Все, кто его окружает, скажут: “Просто ему было неинтересно делать тосе, вот он и забыл”. Фрейд вводит термин “противоволие”. И тут я подумала: он же все забывал, да, все, что лично его не касалось в данный момент. Хотя нет, ну почему же? Когда ему надо, он умел начисто забыть все вообще, в особенности неприятное, давних кредиторов, давних любовниц, всех, кому он когданибудь насолил. Выключив свет, я лежала и, расслабленная, тихая, ткала из тьмы его тень, чтоб на нее любоваться, ну и ради компании, да, а на большее я и не посягала изза усталости — только лежать и любоваться этой тенью, и всё, и я ее перемещала туда, где светлей, к стене. И все же он был тут как тут, он был со мной, хоть и сердитый с виду, но как только сон брал свое, тут же он от меня отворачивался, уходил со сцены, таял в кулисах, и я пугалась. Мигом я просыпалась и думала, что же это такое: я его вызвала, да, но не смогла удержать, пороху не хватило. Он был только тень, сотканная мной из тьмы, но оставаясь при всех своих чувствах, он явился ко мне против воли, и, как только я ослабила хватку, уже не могла его удержать, он повернулся, скрылся из виду, был таков. До сих пор заснуть для меня дикая проблема. Вечно я мучаюсь от недосыпа. Если бы я побольше спала, ух какой румянец снова заиграл бы у меня на щеках, мне легче было бы удерживать в памяти мысль, а то даже две сразу, и никогда бы меня не тошнило. Но не такто все просто: если сегодня ночью, скажем, я высплюсь, назавтра либо ворочаюсь допоздна, либо проснусь ни свет ни заря и тут же начну терзаться.
[125] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории Так что не надо мне долгого сна, спасибо, лучше недолгий, да крепкий. То и дело лежу без сна, не могу успокоиться и обдумываю всяческие реформы, не касающиеся нашей нехитрой диеты, нет, а насчет дома, что хорошо бы изгнать из него всю синтетику и заменить на дерево, глину, шерсть, камень, хлопок и тэ дэ и тэ пэ; либо насчет соседей, что им не стоило бы рубить деревья в своих дворах, жечь листья и мусор; или насчет муниципалитета, что хорошо бы разбить побольше парков в округе, по сторонам каждой улицы настелить тротуары, чтобы население побольше гулялоотдыхалодышало, и все такое. Еще думаю, как бы окрестным фермам помочь. И что неплохо бы завести поросенка, он сжирал бы за нами объедки, и местному пенсионному фонду, кстати, тоже не грех завести поросенка, старичкито вон как мало едят, столько еды пропадает зря, в этом я убедилась, когда водила обедать нашего старичка. Откормили бы этого поросеночка под праздник, старички бы полакомились на Рождество. А весной купили бы нового, пусть откалывает разные номера, тешит пенсионеров, да? В последнее время, правда, мне не дает спать все больше отец Винсента, взял манеру колобродить посреди ночи. Ходит по коридорам, верней, ползает, медленномедленно, и каждый раз, как скрипнет под ним пол, я вскакиваю, и каждый раз я пугаюсь, в свете фонаря, в свете фар завидя эту фигурку: белая ночная рубашка, маленькое белесое личико, рукикрюки вытянуты для подстраховки, и витает вокруг запашок, кислый, как сама старость, и бродит по губам светская улыбка. А наутро, ох, наутро я никакая, то ли изза этого, то ли еще чтото меня вышибло из колеи, мало ли, и, когда я сижу, работаю, краем глаза я вижу, как мыши осторожной побежкой одолевают комнату, но стоит мне оглянуться, вглядеться, а мышейто и нет, а просто темнеет свиль в половицах. Измаявшись, я пробую извлечь смысл из слова, которое только что написала. Нет, ничего не пойму. Но тут чейто голос отдается в моих ушах. Ба, да это же мой собственный голос! И произносит он то самое слово, на которое я продолжаю пялиться, как баран на новые ворота, ну? Или моя рука отстукивает слово за слово, торопясь кончить фразу, пока та еще не созрела в уме, будто нарочно мешая мне досказать то, что хочу досказать. Старик не спит по ночам, зато днем отсыпается теперь вволю. И когда не спит, сидит себе тихотихо, уставясь в пустую даль. Его общество уютно, как общество, скажем, коро-
[126] ИЛ 2/2020 вы. Но ведь совсем недавно, стоило войти в дом постороннему, он кипятился и вскакивал, опираясь на свои ходунки. Спросите его о здоровье — он прочтет вам лекцию о коммунизме. А в последнее время мне трудно засыпать еще потому, что опять меня исподволь точит забота о гонорарах, о строках и сроках. Думала, с романом в год уложусь, даже если время от времени буду отвлекаться на переводы. В первый раз отвлеклась, и дико трудная оказалась повесть, восемнадцатый век и вообще, а я и об авторето до тех пор понятия не имела. Повесть дурацкая, про какоето обручение в беседке. Но все равно это был роздых, поскольку главные решения заранее взял на себя автор. Потом я во второй раз отвлеклась, и опять на восемнадцатый век, потом в третий. А дальше уж мне стало ясно, что это глупость, год пролетел, а мой роман не стронулся с места. Нет, я решила, так дело не пойдет. И подмахнула договор на некий грандиозный проект, получила грандиозный аванс и, наплевав на этот самый проект, плотно засела за свой несчастный роман. Правда, скоро, хочешь не хочешь, придется снова отвлечься на перевод, а что делать? Ну так вот, а вскоре изза всех этих передряг у меня забарахлили кишки. Приятного мало, но конструктивных выводов я не сделала. По утрам выдувала по тричетыре чашки кофе, а знала же, что мне нельзя. Овощей и фруктов попрежнему не потребляла, сплошные крекеры, сплошной белый хлеб. Мое здоровье всерьез пошатнулось. А может, ведя себя так вызывающе, я копила оправдания на тот случай, если не уложусь в срок, и так уж я на каникулах подцепила простуду, та перешла в средней тяжести пневмонию, от кашля у меня сломались два ребра; а то, что принимали за острое отравление, оказалось желудочным гриппом. А уж грипп этот тянулся, тянулся, привел к полной потере аппетита, и когда я, поняв, что все эти желудочные дела от самовнушения, начала выздоравливать, — тутто я и загремела с дикой простудой, осложненной свищом. На днях, когда, устав от работы, я отправилась в ванную и глянула в зеркало, мне пришла в голову глупая мысль. Когда я толькотолько рискнула попробовать свои силы в собственной прозе — ох, как это было давно! — я считала, что с виду я типичная переводчица, а на писательницу не тяну. Теперь мне иногда кажется, что вотвот проступят во мне писательские черты. Чушь, сама понимаю, но я решила, что так и увязну в романе до тех пор, пока не стану похожа на человека, способного его написать, и вот тутто я и поставлю последнюю жирную точку, да?
[127] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории Кстати, я сама удивлюсь, если его кончу. Так долго он был у меня не окончен, я так с этим свыклась, что, возможно, найду способ и дальше тянуть резину. Но если и дальше волынить, я же окончательно утрачу способность что бы то ни было править, даже если увижу, что правка необходима. Слишком долго я себе вдалбливала, мол, надо, надо кончить этот несчастный роман, как бы далеко ни сносило меня в сторону от первоначальной затеи, вот и загнала себя в угол. Даже не знаю, буду ли я довольна, если его кончу? Радостьто я испытаю, это уж точно, а вот буду ли я довольна тем, как рассказала свою историю, или просто вздохну с облегчением, скинув с себя непосильное бремя, — это еще вопрос. Както все пошло у меня наперекосяк. Както роман перестал мне подчиняться; или он никогда мне не подчинялся? Сперва я считала, что у меня безраздельная власть над текстом, право выбора, ну и куда это все подевалось? Оказывается, роман сам себя пишет, ставит меня перед фактом, ставит в тупик, и всё. Я считала, что могу отбирать варианты, а вариантовто и нет никаких, просто один абзац требует, чтобы его удалили, другой диктует единственный способ повествования, и себе дороже качать права. Например, я долго прикидывала, буду ли использовать в романе свой переводческий, испытанный в битвах с оригиналом словарный запас, или смогу его видоизменить, а если очень повезет, так и расширить. Раздумывала, не полистать ли тезаурус, ведь явно же койкакие слова подзабыла, не грех освежить. Есть, конечно, такие слова, которых не употреблю ни за какие коврижки. Помню, одна дама с пеной у рта мне доказывала, что слово “достать” как составная часть оборота “он меня достал” обладает невыразимой прелестью, и как, мол, жаль, что не все это способны понять. Я бы поддержала ее в борьбе за столь изысканный оборот, но, как на грех, не могу сказать, что лично я от него без ума, мне он чужд, хоть я позволяю себе иногда блеснуть им в переводе. А потом окончательно до меня дошло, что от моего произвола и выбор слов не зависит, нет, и слова у меня еще борются за независимость от меня, и много чего еще от меня не зависит, включая длину романа, и столькото строк, хочешь не хочешь, придется изъять, столькото вставить, столькото заменить, столькото убить на описания природы, гдето придется выбрать строгий стиль, скупобуквальный, гдето следует шикануть метафорой, гдето наводить четкость, гдето темнить, какойто абзац подсушить, в какойто подсыпать соли, и гдето напрашивается назывное предложение, гдето стяженное, и какие уж тут варианты.
[128] ИЛ 2/2020 Двое поэтов, приглашенных университетом из Англии, на денекдругой собирались остановиться у нас, и мы с Мадлен квохтали, как две вековухи, не видывавшие мужчин в своем доме. Один был молоденький, другой постарше, с брюшком и седой бородой. Спали они на двуспальной кровати в так называемой гостевой. А под вечер, на террасе, нам демонстрировали свое искусство. Деликатные гости, они завели у нас в доме обычай — оставлять мытые кофейные чашки вверх дном на скобленом кухонном столе. Вежливые, улыбчивые, время от времени они хихикали тоненько, и младший, медлительный, с тяжелым взглядом, все больше сидел на кухонном стуле, а старший, пошустрей, то и дело вскакивал и стоял, выпятив брюхо, с чашкой в руке или без. После их отъезда я обнаружила на раковине в ванной седые волоски, они еще налипли потом на мои черные штаны. Поэты выступали перед нами на террасе, на фоне стеклянной стены. Через стекло, в тусклом свете, я видела двор с кирпичной стеной, украшенной портретом бородатого островного вождя. И темная пуща эвкалиптов заглядывала к нам с кампуса поверх кирпичей. Поэты сначала читали вместе, и в том, что они читали, не было слов, только колкие, ломкие слоги, только звуки, из которых рождалась музыка. И в этих звуках, в этих слогах не было смысла, и мой праздный ум, не зная, за что зацепиться, шарил впотьмах, выискивая — его. Я не знала, где он, я наугад помещала его в огромную тьму, и он разрастался, он все собой заполонял, он застил тьму, застил ночь. Но вот младший уселся, и старший стал читать свои новые стихи, на сей раз сложенные из слов. И слова эти он цедил через час по чайной ложке. И звучали они так же пусто, как звучали прежде полые слоги, и, кажется, так и были задуманы, чтобы стряхивать с себя всякий смысл. Ну, не знаю, не знаю, для менято они смысла не стряхивали, и каждое слово рождало картину, и картина уносила меня в недостижимую даль, и моя душа рвалась вслед за нею. Вот у поэта изза длинных желтых зубов на седую бороду выползала “изгородь”, за ней выдвигалась “стена”, и меня обступала Англия, и цвело английское лето, и я стояла возле живой изгороди, возле стены, и живая лохматая изгородь пахла всеми цветамикустами сразу, а стена состояла из тесно пригнанных неправильной формы нагретых солнцем камней. Еще, еще слов, просила моя душа, но поэт долго потом не произносил ни единого слова, только полые слоги, лишенные смысла.
Бывало, ночью, когда переделаю все дела и Мадлен уйдет восвояси, когда суета рядом со мной и на долгие мили вокруг постепенно пойдет на убыль, когда тишина, ширясь, накроет город, и тьма, отворясь, отпустит меня на волю, тогда я, усевшись за карточный столик на металлическом стуле или устроившись на постели, опираясь на валик и кучу подушек, вот так, — тогда я пишу про него. Я строчу, я записываю все подряд, все, что хотя бы отдаленно с ним связано, как он мелькнул за поворотом, как я его искала и не нашла. Про все, что сбылось и что не сбылось, и даже про все мои давние и недавние мысли о нем я пишу. Все, все связано с ним. И даже теперь, когда все кончено, меж нами связи нет, само по себе его отсутствие, неучастие в том, о чем пишу, только усиливает его роль в моей жизни. И я строчу все подряд, что только вспомню о нем, а если, скажем, спутаю даты, вернусь к сомнительному месту, честно выловлю и поправлю ошибку. И даже когда засну, я буду писать и во сне, я все запишу, всевсе, за мной и во сне не заржавеет. Не захотел плясать под мою дудку — и ладно, какнибудь, худобедно, и без тебя перебьюсь. Я тогда еще, когда он был со [129] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории Потом, у себя в постели, уже выключив свет, я призывала образы из книги, которую читала. Чтоб отгородиться от непрошеных мыслей. Из книги, которую тогда читала, я взяла напрокат дубовый скобленый стол, буфет, утонувшую в темноте кладовку, серые гречишные оладьи, кислосладкий соус из чернослива, крыльцо, капель, бусинами сияющую под застрехой, и багровые стрелы цветов пустыни. Еда, крыльцо, свет в окне самой своей простотой мне помогали одолевать — его. Я лежала, свесив руку с постели, и, залетая в окно, прогулявшись по плитам пола, холодный ветер ее студил, и я старалась думать только о том, что близко, рядом, — о дорогах, сбегавших к воде, о равнинах, об изволоках, о балках между пустыней и морем, об отмелях, оголенных отливом, о меленьких, мельтешащих тудасюда человечках, как они были видны с утеса. Я прислушивалась к тиканью ходиков, к свисту проносившихся мимо машин, к смутному рокоту океана. Но рокот океана меня не тешил. И рокот проходящего мимо состава не тешил тем более: схожий с рокотом океана, он был надсадней, грузней, и у него было начало и был конец. Все звуки ночи на меня нагоняли тоску, навязывали мне все те же, все те же мысли. Они уводили меня кудато, я увязала в топи, и когда пыталась выбраться из трясины, пыталась вернуться в английское лето, рокот океана еще тяжелел, темнел, а живая изгородь и стена истончались, сплющивались, мне уже не удавалось держаться за них, и они исчезали.
[130] ИЛ 2/2020 мной, про него записывала такое, что меня удивляло. Теперь я тоже коечто пишу с удивлением, но то, что я про него пишу теперь, както не вяжется со всем остальным. Я пишу о нем, без конца пишу, и сама не знаю почему, то ли на радостях, что преодолела свою боль, то ли потому, что стараюсь преодолеть ее, да. И еще — не могу понять, пишу ли скорей со злости или скорей любя, или злость поборола во мне любовь, или во мне разыгралась страсть гораздо сильней любви, и любви отведена в ее составе скромная роль — немая? в массовке? Началосьто со злости, да, но потом, когда меня все сильней и сильней разбирала тоска, потом я решила, что коечто надо записывать. И если какуюто мысль, какоето воспоминание мне удастся ухватить, передать со всей точностью, на меня низойдет совершенный покой! И, главное, боль отпустит. Я пишу с яростью, я пишу с кротостью, чтобы все это вместе взболтать. Я такую силу в себе чувствую, пока пишу: нанизывая абзац на абзац, я ощущаю важность того, что делаю. Но стоит мне зазеваться, расслабиться, и ощущение силы улетучивается, и то, что я написала, уже кажется мне ненужным. Бывает, так много пишу о нем, что он делается на себя непохож, и столкнись мы с ним, с таким, нос к носу на улице, я бы его не узнала. Я ухитрилась выкачать из него всю суть и перенести в свои записи, то есть в некотором смысле я убила его, да? Но стоит мне опомниться, суть возвращается к нему, где бы он ни был, а то, другое, пустое и мертвое, застревает у меня в записях. Может, мне бы следовало поуступчивей быть, а? Правда, когда у нас дошло до точки, до ручки, я шла на все, лишь бы его вернуть. И на короткое время оставалась в ладу с собой, будто бы моя боль была не напрасна, ятаки заставила его коечто мне отдать, и у меня есть еще власть над ним, и я спасла то, что иначе бы, конечно, погибло! Хотя, честно говоря, ничего я не заставляла его мне отдавать, просто все сама отбирала, силком. И вот его самого нет со мной, а остались мне только мои записи, но пусть он только попробует отнимет их у меня! Я пыталась вообразить, что все происходящее теперь на самом деле случилось в прошлом. Настоящее так быстро проходит, становится прошлым, верно? и почему не вообразить, что, варясь в настоящем, я в то же время озираюсь на него из будущего? Так я чуточку отодвину от себя настоящее, мне станет легче, и всё. Коечто я писала от первого лица, но, когда слишком уж больно или слишком уж стыдно, переходила на третье. А в
Лидия Дэвис. Конец истории один прекрасный день с маху заменила все “я” на “она”, когда и третье лицо показалось мне недостаточно от меня отдаленным. Но ни четвертого, ни пятого лица нет в языке, а жаль. [131] Поневоле я продолжала писать от третьего лица, но скоро ИЛ 2/2020 итог показался мне жидковат. Ну, и я задалась вопросом: все эти Энн, Анна, Сьюзен — ну кто они такие? Хорошо, не я, но кто? Ни единого характера, одни имена. Ну вот, я еще долго писала от третьего лица, и мне стало казаться, что все это происходило — с Энн? с Анной? с Сьюзен? — да с кем угодно, но не со мной, и я вернулась к первому лицу, с некоторым даже трудом себя убедив, что все это происходило со мной, и только. Сама не пойму, почему мне никак не надоедало про него писать? Наверно, я так долго про него писала, а раньше так долго вынашивала свой замысел, и так долго длилась моя тоска, что никакой возможности не было все это бросить на полуслове. Ну, а может, тому была еще причина: я так и не получила сносных ответов на свои вопросы. Мне всегда удавалось накопать несколько ответов на каждый вопрос, но несколько — это мало, нужен единственный, иначе вопрос не уходит, вопрос висит. Почему, например, он тогда, когда я ему звонила по межгороду, сказал мне, что все хорошо, он попрежнему мой, и не надо, мол, говорить глупости? Может, он действительно собирался вернуться ко мне, когда прилечу? И зачем было присылать мне аж через год эти французские вирши? И получил ли он мой ответ? И если да, почему не ответил? Где он жил, когда я его разыскивала по тому адресу на конверте? И раз он объявился тогда, почему же потом о нем не было ни слуху ни духу? Тутто я и стала подумывать, не выстроить ли из этих записей повесть, стала присматривать начало, искать конец. Тогда, когда он просился на постой в гараже, я за это ухватилась еще и потому, что такой штришок мог послужить отличной концовкой. Но когда он просился в гараж, и Мадлен ему отказала, тут и не пахло концовкой, тем более это не я ему отказала, верно? Однако что было, то было, из песни слова не выкинешь, и пришлось снова искать, чем бы кончить мою повесть. Можно бы, конечно, придумать конец, но мне не хотелось. Я вообще решила поменьше придумывать, почему, сама не знаю, коечто выкинуть, коечто поменять местами, отдать слова и поступки одного персонажа другому, спутать сроки — да на здоровье! — но сочинять, но брать с потолка — ни за что!
[132] ИЛ 2/2020 Только что пялилась в записку, которую когдато составила для собственного потребления. Типичная беспомощная записка, сколько я таких понаписала! В ней два пробела, и тогда все было так очевидно, без слов понятно, а теперь не восстановить. Я возвращаюсь к этой записке снова и снова и ничего не могу понять. Может, пробелы в ней изза вычеркиваний, замен, чтото, скажем, до поры до времени казалось мне верным, а потом оказалось неверным, да? Кто же теперь скажет... Другими чернилами, на той же карточке, я наставляю самоё себя, мол, данную мысль о нем следует вставить тудато, но если эта мысль как в воду канула, куда, интересно, я теперь ее вставлю, а? Не люблю, когда ускользает мысль, а эта мне особенно дорога, потому что так и вертится в голове, вотвот ухвачу, сейчас вспомню. Но я вечно теряю мысли, сама знаю. И каждый день проходит и прячется, исчезает за следующим и уносит с собой все, чем был заражен и заряжен. И я из кожи вон лезу, чтобы ничего не напутать, но тем не менее многое путаю, а еще больше безвозвратно теряю. Вынимаю другую карточку, начинаю читать, и тут вообще первая строка написана вверх тормашками! Верчу так и сяк, ну ничего не пойму. Сперва думаю: да не может быть, мне это все прибрендилось, и мимоходом отмечаю, как у меня испортился почерк. Наконец вижу, что последняя строчка стоит как вкопанная, и тут уж меня осеняет, что сперва коечто не уместилось на карточке, и я пустила строчку вверх по правому полю, и она вернулась поверху влево, сделав крутой вираж. Вот еще одна карточка, и опять сплошные помарки: видно, когда писала о нем, я его из него вычитала, причиняла ему ущерб, о котором он и не подозревал. И мне самой было тошно, но не изза того, что я ему причиняла ущерб, а изза того, что при этом получала удовольствие, да уж. Но стоит мне осознать это — я пугаюсь, я готова просить у него прощенья. Но я же все равно буду продолжать в том же духе, так зачем прощенья просить, спрашивается, а? Иногда я побаиваюсь, как бы он не объявился сейчас, пусть только по телефону, но вдруг, без предупреждения. Я так много о нем думаю, неужели он этого не чувствует, где бы его ни носило? Да уж, как ни трудно мне выводить такие слова на бумаге, но не знаю, не знаю, что было бы, если бы он вдруг объявился. А ведь вполне возможно, что, если бы он не пожалел на меня минуткудругую и членораздельно мне все объяснил, и,
Но коекакие друзья, те, кто в жизни руководствуется самыми строгими правилами, теперь составляют мне компанию, даже когда их нет рядом, да! Их голоса звучат у меня в душе, недаром же я в свое время так прилежно их слушала. Я предоставляю им право решать то, что сама решить не могу, и удерживать меня от глупостей. “Да ты что! — кричат они возмущенно. — Еще чего выдумала!” [133] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории главное, меня бы выслушал, выслушал, да, скольких забот и трудов я могла избежать! И не стала бы я писать этот несчастный роман! Потому что теперь мне совершенно ясно: я не выношу, когда меня отказываются выслушать, пока не выложу всего, что хочу. Помоему, я говорила бы не умолкая, лишь бы ктото согласился меня слушать. Я у почты стояла бы и читала лекцию о текущих событиях, лишь бы меня слушали. О текущих событиях у меня множество твердых мнений. Винсент соглашается меня слушать, но до поры до времени. Затем он просит меня успокоиться, затем круто меняет тему. А во время наших дружеских посиделок я себя одергиваю, слишком увлекшись тем, что сама говорю. Но ведь когдато, давнымдавно я рта не могла открыть от застенчивости и вставляла свое словцо, только когда повисала долгая пауза. И никого оно не интересовало, это мое словцо, хоть было вполне резонное. А теперь опасаюсь, что, дойдя до распоследней страницы в моем романе, не захочу ставить точку, и всё. Бывает, подруга, Элли например, долгодолго выслушивает меня по доброте сердечной, и я же сама вижу, как по моей милости у нее осунулось лицо. Много лет после того, как я вернулась с востока, мы с Элли дружили, водой не разольешь, и звонки ведь стоили дешево, и она жила у меня под боком, даже когда я переехала за город. А теперь вот она уехала, да, и я по ней скучаю. Но странная штука: когда она сообщила, что уезжает, я совсем не расстроилась. Может, поняла, что по семейным обстоятельствам ей самое время уматывать, а может, сочла, что смогу с ней видеться почти так же часто, ну, я не знаю. Или я подумала, ей надо уехать, и пусть, зато я кончу роман без ее консультаций. Это вовсе не означает, вопервых, что, принимая важные решения, Элли учитывает мои закидоны и мои текущие планы, а во вторых, что она мне помогала писать роман, ну нет, я только в самом начале давала ей почитать первые страницы, подумаешь, дело большое. Но в осадке осталось почемуто странное чувство: я дошла до определенной точки в моей работе, вот Элли и уехала, оставив меня один на один с моей рукописью.
[134] ИЛ 2/2020 И я сказала себе: мне нужно побыть одной, и мысль эта была утешна. Чтото во мне как бы умерло, онемело, отсохло, и я рада была ничего не чувствовать, ну, почти ничего, как когдато рада была хоть чтото почувствовать, пусть даже боль. Я тогда была вообще никакая не женщина. Страннобесполое существо. Но както раз, в ресторане, я сидела, поставив ногу в сандалии на краешек стула, и ктото совсем незнакомый подошел, перекинулся со мной парой слов, вернулся за свой столик, а потом, уходя, наклонился и потрогал мои голые пальцы. Смешно, но это выбило меня из моей колеи, вышибло из моей безнадеги. И когда вернулась в прежнюю свою колею, я была уже чутьчуть другая, и всё. Я вспомнила, что во мне кроме разума, нудно, до одури, талдычащего свой ежедневный урок, есть еще коечто, и тело мое создано не для того исключительно, чтобы обслуживать разум, нет, мое тело, в случае чего, может и на другое сгодиться. Както раз, было дело, сижу я у Элли в спортклубе на кафельных ступенях бассейна с горячей водой и разглядываю голых баб всевозможных пропорций, мастей и размеров. У одной груди мелкие, плоские, у другой они грузные и висят до пупа, у когото пухлые, покатые плечи, у когото плечи острые, одни кости. У когото откляченный зад, ягодицы в ямочках, а у когото зад узкий и чуть ли не втянутые ягодицы. И вот что удивительно, у когото ободья вокруг сосков большие и темные, а у других они мелкие, бледные, почти незаметные, и у когото волосы от лобка взбегают аж на живот, и они не темные, а вполне себе блондинистые или рыжие. И все эти чужие тела, дивя меня несходством с моим, нескончаемой чередой выныривали из душевых кабин, из парилок, спускались по кафелю в воду, поднимались по кафелю из воды. И все до единого, на мой взгляд, были приманчивей моего, к своемуто я попривыкла, и я использовала его для чего угодно, кроме радостей плоти. Мои груди, большую часть времени прячась под блузкой, тупо сопровождали меня, когда я брела по городу, шла за покупками, вела машину, а то с тарелкой в одной руке и с рюмкой в другой выстаивала на тусовках. Когда я сидела у стола за работой, спинной хребет тупо держал меня, зад вжимался в сиденье, ноги с обеих сторон стискивали стул, либо вытягивались вперед, свившись у щиколоток, и когда я, утомясь, опиралась на локоть, вжавшись ребрами в угол стола, груди нежились на столешнице. И когда мое тело, измаянное скучной заботой, просило иного и главного, мне это казалось случайной, ни с чем не сообразной причудой.
*** Лидия Дэвис. Конец истории Както раз были у меня гости, узкий круг, а потом все ушли, а один замешкался и, кажется, не хотел уходить. Приятный че[135] ловек, я подумала, пусть себе остается, меня не убудет, а я от- ИЛ 2/2020 влекусь, ну, и получу удовольствие; но какое уж там отвлечение, какое там удовольствие? так себе нечто, в чем сама не участвуешь, а терпишь и пережидаешь, глядя со стороны. Все стонало во мне: не он, не он! — и, привычная к другому, рука отдергивалась, не узнавая, все было не то, не то, ягодицы, бедра, все незнакомое и чужое. Ну а далее этот господин стал меня вежливенько инструктировать, и я лежала и думала, что все это стало похоже на дистанционное управление, только вот чем? И так это мне показалось дико, как будто я, укладываясь в постель, забыла снять очки и вижу все слишком четко, или я разглядываю происходящее под микроскопом, слишком научно и слишком подробно разглядываю, или я смотрю на витрину, где мы сношаемся под слепящим светом, и между нами, между нашими шкурами большой лист стекла, и, глядя на происходящее сквозь это стекло, я не чувствую ничего, ничего, только чтото холодное, гадкое. И не было той, прежней, нашей слитности, спутанности. Сейчасто я отлично знала, какая рука — моя, а какая — нет, и чья где нога, и живот, и плечо. Я не целовала собственную руку, ногу, плечо, все, что впопыхах ни подвернется под поцелуй. Случайный, малейший жест не перетекал сам собою в другое чтото. И не было той затягивающей нас обоих воронки, и мы не сходили с ума, и не было того забытья и напряженья души. Ну и не обрывалось вот так — вдруг и некстати. Он проснулся ни свет ни заря, мнето больше всего на свете хотелось еще вздремнуть, но он закурил сигарету, и я, лежа рядом, ждала, когда же он ее выкурит. Потом он отложил сигарету и снова заснул, а я никак не могла заснуть, лежа рядом. Попозже я встала, и он встал, но не было во мне радости, не было легкости, когда я ходила по комнате, проходила мимо него по кухне, протискивалась по коридору. Каждое мое движение было рассчитано, каждое замечание нарочито, а его ответы были выморочные, и я вспомнила, насколько мне тогда было веселей и легче, что имеем не храним, да уж, но потом я вспомнила, что тогда я так же точно проходила по кухне и протискивалась по коридору, и с каким трудом я из него вытягивала каждое слово, и как я взвешивала каждое
[136] ИЛ 2/2020 свое замечание, а он молчал, только смотрел на меня своим ищущим взглядом, и чего он во мне искал? Он все улыбался, а говорил мало, и ни с того ни с сего он заходился от хохота, но это когда на меня не злился, и сначала он почти никогда на меня не злился, хотя часто, кажется, обижался, вот, и он, бывало, меня упрекал, почему я с ним не шучу, почему не дурачусь. А я не дурачилась, и мне не хватало покладистости, да. Вот мне казалось, что я давнымдавно по нему тоскую, да? а ведь он, в общемто, не такто и давно меня бросил. И тогда приблизительно, когда друзьям надоело спрашивать про мои дела, мне самой расхотелось про них рассказывать. А както утром, толькотолько я разлепила глаза, к горлу подкатила все та же тоска, но тут я сказала себе: стоп, с меня хватит. Тоска свое взяла, я сказала себе, родилась, пожила, умерла. А теперь довольно, хватит маячить передо мной постоянно, теперь иногда и час, и два проходит, а я и не вспомню о нем, теперь я сама по себе, и всё. И тут я так обрадовалась, как будто услышала дивную новость, которую стоит спрыснуть. А дальше я почемуто решила, что раз я исцелилась от своей горькой тоски, не грех бы нам с ним вступить в простые дружеские отношения, и на радостях пустилась его разыскивать. Вечно я себя обманываю, да, умнаяумная, а дура, но это неважно. И тогда я его отыскала, и он сказал, что согласен со мной поужинать, и не стал отменять уговор. Явился после работы, принял душ, и пел в ванной, пока одевался, с помощью пения, наверно, соблюдая дистанцию, наверно, отчуждая меня. Из ванной вышел весь в чистеньком, с мокрыми волосами. Мы спустились в угловое кафе и после ужина вернулись ко мне. И он не уходил допоздна, но не потому он не уходил, что хотел побыть со мной, нет, а потому что надо было гдето убить время. Вернуться к себе он не мог, пока там все не улягутся спать. И не стал объяснять почему. Сказал только, что обычно торчит вечерами в библиотеке. Поговорили о библиотеке, поговорили о пустыне, что там сейчас, наверно, все в цвету, о всякой всячине поговорили. Идя к машине, он меня приобнял. Сказал, что у меня очень милый дом, я не поняла, к чему это сказано, и он объяснил, что скучает по этому дому. Тут я спросила, не хочет ли он пойти со мной на прием. Это я в третий раз приглашала его на прием. Он сказал, что там видно будет, не исключено, через неделю он позвонит с ответом. Он ушел, и я твердо надеялась, что теперь у нас пойдет совсем новая жизнь. Что теперь мы то и дело будем проводить вечера вместе. Но я просчиталась, и никогда ни на что нельзя твердо надеяться, да.
Я думала, он вернется ко мне в тот же вечер, и снова я просчиталась, и зря размечталась сдуру, что он еще до конца недели мне позвонит. [137] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории Я в театральном оркестре, я иду к толпе у дверей, прошу всех: уйдите, уйдите, а за углом, вижу — он, стоит тихо, смотрит дерзко. Я просыпаюсь, засыпаю опять, и вот я на заднем сиденье такси, темень, и рядом — он, берет меня за руку, шепчет: “Все хорошо”. Снова я стараюсь заснуть, но белизна простынь мне мешает, белизна мне овевает глаза, и, когда наконец я проваливаюсь в сон, белизна оборачивается разговором, разговором двоих, без слов, немота — белизна, белизна — немота, и последнее слово остается за белым безмолвием. Утром, когда я проснулась, грохотала буря, по морю с воем носились валы, земля дрожала, у самого дома все тряслось и гремело, стонал ветер, и деревья склонялись в глубоких поклонах, громко скрипя. Я рассказала Мадлен про свой разбитый сон, а она в ответ рассказала, что ночью ей тоже выпал ужасный час. Лицо у нее при этом стало строгое, чуть ли не злое. — В три часа ночи меня колотил озноб, — она сказала. — Мне не было холодно, но меня колотил озноб. Чисто нервное, не иначе. Я себе представила вид с птичьего полета: лежим по разным крыльям дома, одну бессонница мучит, другую колотит озноб. Буря прошла, разгорелся день, знойный день. От меня через улицу несколько мужчин пилили дерево на участке соседа. Возвращаясь домой с покупками, проходя мимо их синей, щербатой и ржавой машины, я глянула на переднее сиденье, а там, томно раскинув лапы, открыв глаза, лежал черный пес, и длинный поводок свисал из окна и петлей возвращался в окно. Дома, усевшись за стол, пытаясь работать, я увидела напротив через улицу ту синюю машину уже под другим углом. Все вокруг жарилось и пеклось на солнце, и порывами ветра далеко разносило чад. Никнущий куст у ограды слал ко мне в окно свой лимонный дух. И запах кожи, его кожи встал между мной и работой, потом между мной и книгой, которую я пыталась читать. Ну когда это кончится? Он все еще моя часть, он у меня внутри, и его тело со всей своей сладостью, прелестью, ширью во весь рост растянулось во мне. Побыл со мной вечерок и ничего по себе не оставил, замкнулся в своем молчанье. Тем грозовым молчаньем его отнесло от меня в дальнюю даль, умчало в чужую страну. Про-
[138] бую догадаться, что у него на душе, и не понимаю, не понимаю. И бескрайность его молчанья плющит пейзаж за окном, и все живое, склонясь к земле, ждет не дождется просвета под грузной и душной тучей. ИЛ 2/2020 На той неделе, дожидаясь его ответа, я трижды обедала с тремя разными господами. Первый — университетский профессор античности. Второй — до того смирный и скромный, что я напрочь забыла его, несмотря на то, что, не зная, куда податься, он заночевал у нас в гостевой и в ту ночь, и на следующую. Только через несколько месяцев я о нем вспомнила, и то потому, что случайно среди бумаг набрела на скромную записку, которую он оставил на вторую ночь: “Лег спать. Чувствую себя не очень”. Третий был все тот же Тим. Мне пришло в голову, что все трое — англичане, и я подумала, а вдруг я никогда не отвыкну от тонкого обхождения англичан, и как бы так слить троих англичан в него одного, или его расщепить на троих англичан, а? Ну так вот, и на той же самой неделе, как снег на голову, заявились погостить мать с теткой, и сразу в доме стало тесно и шумно, они говорили гораздо больше и громче, были еще безалаберней, чем мы с Мадлен, и они строили громогласные планы, и сеяли свитера, кошельки, газеты, журналы, ручки, очки в каждой комнате, куда заглянут на минутку. Мадлен не выдержала и переселилась к подруге, вверх по холму. И когда они гостили в доме, мне приснился самый пакостный, хоть вроде бы и простой сон: будто я ласкаю какогото дикого зверя, бородавчатого кабана, что ли. Наконец в самый вечер приема он звонит и говорит, что, пожалуй, пойдет, и тут же мямлит скороговоркой, что собирается взять с собой свою девушку. Я злюсь, говорю, что вот это лишнее. Тут уже злится он. А я бешусь изза того, что он, видите ли, посмел на меня злиться. Повесив трубку, я снова и снова воображала, как он входит в зал с этой девчонкой. Застрянут, небось, парочкой на пороге, толкучку создадут. И еще я воображала, как буду при этом беситься. Сижу у себя дома, то и дело вскакиваю, хожу, кружу и опять сажусь, представляя себе, как я бешусь, а он ничего не чувствует, где бы его ни носило. И наконец я решила: ну, бешусь, это ж не преступление, в концето концов! Весь вечер я не упускала из виду дверь, я ждала его, попутно болтая и выпивая, и зал мне казался пустынным безлюдьем, хотя там яблоку негде было упасть. И о чем бы я ни болтала, часть души рвалась из меня наружу, на черное ночное
[139] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории шоссе, текущее вдоль берега под охраной дорожных светящихся знаков, к той машине, где он сидит со своей девчонкой, вперясь глазами в шоссе, и чьито задние фары на обгоне румянят им лица, вот, — ну а потом и на узкие улочки поближе к месту приема, где уже позакрывали все лавки, и городские огни багрецом подпаляют низкие облака, и чернеют на этом свету высокие и низкие пальмы, а старые, одноэтажные домики пятятся прочь с дороги на кочковатые, быльем поросшие лужайки, под защиту кирпичных заборов и ржавых железных жердей. С приема я возвращалась под утро. Оглушенная тишиной после долгого гулкого трепа, я терпеливо ждала на совершенно пустом перекрестке чуть ли не у самого дома, когда погаснет красный и вспыхнет зеленый свет, — и вдруг откудато грянула музыка и осеклась, и чтото такое сошлось, чтото мне подсказало: вот оно, вот, сейчас будет мне откровение. Но откровение не состоялось, кругом была пустота, одна пустота. А вечером я уселась на террасе погреться на солнышке. Мелкие цветики лаванды повысыпали среди куцых придорожных ромашек, как бы посылая мне нежданный привет. Рядом сияли более крупные желтые чашечки, и на тяжелом кусте, склонившемся над оградой, были крохотные беленькие цветочки, и сочный лимонный дух часто овевал мою комнату, и, когда я сворачивала с дороги под эти деревья, он обдавал меня плотной волной. Несколько часов подряд я просидела на террасе, пряча голову в свежую тень, и, помня, что мать с теткой пошли в зоопарк, ждала, когда они вернутся. Я долго ждала. Его злость застила книжные строки. Не нужна ему эта моя опека, надоело! — так и кинул в лицо. Ну да, я думала, понятно, он разозлился, ему же хотелось пойти на этот прием. Так дети злятся, пока не научатся думать о комто, кроме себя. И эта внезапная вспышка, это его бешеное “Нет!”, каким он отразил мой самый невинный вопрос. Утренние голубки, хлопая крыльями, ворковали в кедровой пуще. Эхом отскочил от стены чейто хохот совсем рядом. А дальше, дальше чтото, я видела, парило среди облаков — воздушный змей? или птица? Я еще горше томилась по нем после приезда матери с теткой, видно, мне на роду написано обострение муки при каждом, даже пустяшном повороте событий. В тот вечер я бросила их и пошла к себе в комнату, правда, дверь за собой не закрыла. Уселась за карточный столик работать, а сама только тупо смотрела в окно. Было еще рано, но я до того устала, что не могла работать, и улечься в постель тоже я не могла.
[140] ИЛ 2/2020 Отодвинула работу, стала складывать пазл. Коекак убила часок. Вечер был теплый, в окно плыл цветочный и кедровый дух. Вместе с запахами в комнату несся шум празднества, бушевавшего через дорогу: там бренчали на пианино, истошно ржали, и хлопали дверцы машин. Мать с теткой затеяли в коридоре разговор в приглушенных тонах, явно беспокоились обо мне. Потом мать вошла в тонком платьице, остановилась, теребя угол стола с преступным выражением лица: ей хотелось бы поговорить по душам, нам не мешало бы выяснить отношения. Но я была не расположена к излияниям, отвечала ей скупо, и скоро она ушла. Их непрошеная забота меня вышибла из колеи, пазл так и остался неконченным. И я вышла за порог и пошла по дороге от дома прочь. Мне надо было купить кошачью еду. Я шла по темной, пустой дороге. Кошка была на сносях, мы со дня на день ждали ее потомства. Беспокоились: самато почти котенок. По дороге я курила, в магазине, купив кошачью еду, прикупила сигарет и закурила в буквальном смысле слова не отходя от кассы. И очень медленно побрела по улице. Забрела на парковку у супермаркета. Я часто туда забредала, это вошло у меня в привычку. Там у меня было больше шансов его найти, если искать, хотя бы его машину найти. Но темная ночная дорога всегда мне приводит на память другие ночные дороги, где легче дышится и думается, где так хочется надеяться, что все обойдется. И в отдаленье от дома медвяный густой запах тоже висел в воздухе, уже от других цветов, уже из чужих садов. Тудасюда по дороге брели старики. На стоянке я увидела много машин, но его машины там не было. Сколько раз я высматривала ее, и всегда напрасно. На обратном пути я взбиралась в гору. В густой древесной тени, далеко от огней супермаркета тихо стоял скрюченный старичок, прижимая к груди полный бумажный пакет. Когда я с ним поравнялась, он спросил со старомодной учтивостью, что бы такое могло означать обилие машин перед церковью и возле супермаркета. Я не сразу связала концы с концами, но, поразмыслив, ответила, что у молодежи неподалеку большая гульба. Он сказал только “благодарствую”, повернулся и поплелся вверх по холму, а я пошла своей дорогой, темной и узкой. Но после разговора со стариком мне вдруг полегчало, как будто тот на себя взвалил мою ношу и уволок в гору. Его достоинство, простота вопроса, ну что тут такого? — а вот поди ж ты, мне полегчало. Потом, ночью, когда в доме напротив стихла гульба, стали слышны ровные трели цикад, и вдали пересмешник завел
После этого я его видела всего три раза, как будто день ото дня разгоравшаяся весна норовила просушить мокрое место, остававшееся от него в моей жизни, да уж. Както вечером является ко мне домой. По моей позе, по моему тону сразу смекает, что теперь я не увяжусь за ним на том основании, что по какимто его интонациям, по какомуто его жесту сочту, что он меня умоляет к нему вернуться. Мы вышли на улицу, он обвел взглядом дом и округу и обронил так, будто эта мысль вот сейчас его осенила, — а не поселиться ли ему у меня в гараже? Я прошла с ним в гараж, мы помолчали во тьме. В тусклом свете можно было разглядеть пятна керосина на бетонном полу. Он спросил, не считаю ли я после этого, что у него поехала крыша? В гараже было сухо, пахло чистотой. А что, я подумала, пусть бы он жил под боком, и сюда можно электричество провести, и я бы всегда знала, когда он явился, когда удалился, и пришлось бы ему, хочешь не хочешь, быть со мной полюбезней — живя у менято в гараже! Неизвестно только, собирался ли он приволочь сюда свою девку? Но Мадлен ему наотрез отказала, вот. Она этого не выдержит, ни за что, и его это не спасет, и нас это не спасет, и где это видано, чтобы рядом с такой шикарной публикой ктото по гаражам ютился? Ну, думаю, теперь все, теперь он ни при какой погоде ко мне не сунется. С какой стати? И опять я прикинула, как бы соорудить из всего этого повесть, хоть тогда еще концом и не пахло, тогда еще чтото тянулось, да? Начну в солнечный день, я решила, и в солнечный день закруглюсь. Начну в его гараже и кончу уже в другом гараже, в моем. Хоть он не переселился ко мне в гараж, что мне стоит написать, что переселился, а? И к середине повести все утонет в обломном дожде. Но я ошиблась. Через несколько дней вдруг звонит. Вечером. Хохот и гам составляют аккомпанемент разговора. А нескладно с гаражом получилось, он говорит. Вообщето, ночевка ему обеспечена, только работать негде. Он же не посягает на гостевую, верно? Ему сгодился бы и гараж. Но теперьто чего уж. Через две недели опять звонит: вещи сунуть некуда. Можно, он их закинет ко мне в гараж? А я как раз иду засовывать [141] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории свою песню, и она все менялась и длилась, и длилась во тьме без конца. Стоя под душем, я смотрела, как подмокший мотылек взбирается по занавеске. Обои свисали клочьями с пегой штукатурки в темных разводах плесени. Ложась в постель, я увидела серые, песочные разводы на простынях.
[142] ИЛ 2/2020 в машину мать и тетку с их поклажей. И чтото бурчу, в смысле, перезвоню. Ну вот, отвезла я своих в аэропорт. Не помню, кажется, тогда именно я увидела в аэропорту такую уйму солдат и матросов, будто бы началась война и объявлена мобилизация. Бродят парочками, молча сидят с родителями, бритые под ноль, уперев взгляды в пол, локти в колени. И гдето, помню, тренькала музычка, поразительно не вязавшаяся с моим настроением, про парней с родителями уж и не говорю, а снаружи, распятый черной тенью, прилип к стеклу мойщик окон. Мы следили за его движениями и молчали, дожидаясь, когда объявят посадку на рейс. Ну а вещи свои он поместилтаки у меня в гараже, вот только не помню, когда он их туда сунул. Я подходила глянуть, как они с приятелем разгружают какойто грузовичок. Да, он сунул свои вещи ко мне в гараж, и Мадлен вдобавок расщедрилась на походную собачью палатку, потому что, оказывается, теперь им с девкой и жить было негде. Палатку они разбивали на ночь в чащобе эвкалиптов на кампусе, а днем честь честью ходили на лекции. Весь май напролет я его не видела, а может, и весь июнь? Один разок я его тогда всетаки повидала. Иду по кампусу мимо кафе, он меня окликает, а я не могу с ним постоять поболтать, и он, вижу, изза этого сразу скисает. Мне было все еще трудно его видеть. Вот не знаю, то ли это ныл свежий шрам от разрыва, или знакомая боль напрочь срослась с его видом, и это никогда не пройдет, никогда, и даже теперь, через столько лет, я почувствую при виде него ту же боль, так странно не вяжущуюся со всей остальной моей жизнью? В июне открылась ярмарка. Ярмарочные огни при дороге ночами дрожали на черной воде, переливались на штурвале парома. Издали шум штурвала был как ровный, упорный гул ветра в листве. И уже остывали ночи. Над улицами повис запах костров, вокруг дома как будто веяло жимолостью. В гостевой, пустой и холодной, верховодил едкий эвкалиптовый дух. Занятия кончились, все поразъехались; на поселок тяжело навалилась мертвая тишина, и мне стало особенно одиноко и грустно, и в моих глазах безбожно разрасталась каждая мелкая неприятность. Но иногда вдруг пискнет живое какоенибудь существо, как правило, насекомое, а я и рада: оно же по доброй воле ко мне залетело, верно? Никто ведь не заставлял его, верно? И даже такая встреча утешала и радовала меня. Жук с твердым щитком разжужжался в углу потолка, на лету примериваясь, где бы ему приземлиться. Рыжеватый моты-
[143] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории лек щепкой влип в белую стену. Серый устремился ко мне из чулана, издали облюбовав для парковки мои очки. Пошла на кухню, увидела на полу прусака, бережно через него переступила. А когда улеглась с книжкой, большая ночница угодила в мою чашку с водой и там давай биться, кружить кругами. Я мужественно продолжала читать. Но в конце концов разжалобилась, спасла ее с помощью бумажной салфетки, а она, чуточку передохнув, с новой силой атаковала лампу, шлепнулась на книгу, плюхнулась мне на очки, огрела меня крылышком по щеке. Для того я, что ли, ее спасала, чтобы она и дальше надо мной измывалась, да? Ну ничего, ничего, моя милая, несмотря на твою настырность, долго ты не протянешь. Собака все входит ко мне, тихохонько, сперва я ее не замечаю. А на влажно плюхающийся звук поднимаю глаза, и она, уже устроившись в уголку на прохладном кафеле, хищно выгрызает блох, — морда яростная, шерсть дыбом, желтая, как солома. Неодушевленное оборачивается одушевленным, втираясь в знакомство, набиваясь в друзья: например, краешком глаза вижу, как пепел недобитой сигареты стал паучком, и, спеша через стол на залетном ветру, побежалпобежал и с разгона запнулся в раздумье. Одинокая чернильная буква сбоку, на поле, став букашкой, забредает на середину страницы. Или прядь волос, переместившаяся было с моей головы, став мошкой, семенит восвояси. Я подолгу торчала одна и с тоски призадумалась, как бы привнести в свои начинания побольше логики, что ли. Ну хорошо, предположим, мне это удастся, и что? Нет, лучше уж систему поощрений испробовать, да? Скажем, продержалась без единой сигареты до вечера — получай приз. А можно составить расписание для своих занятий. Или взять за правило сразу отвечать на все письма, ну хотя бы на одно письмо в день. Но даже такую ерунду я не могла осилить. Большую часть писем так и оставила без ответа. Да, а еще я решила ежедневно под вечер прогуливаться для загара, а что? Но и тут меня ненадолго хватило. Идея строгого режима, в общемто, мне улыбается, да, но сам по себе режим так скоро надоедает. Был вагон вещей, которые сделать надо, хоть тресни, и маленькая тележка вещей не то чтобы необходимых, зато приятных, и еще имелись койкакие занятия, не очень нужные и не то чтобы уж такие приятные, скажем, читать и одновременно жевать, валяясь в постели. Правда, и в этом занятии тоже может проглядывать цель, если, скажем, вам надо отдохнуть от нужной или от приятной работы. Одиночество само по себе гнетет к земле, как силой притяжения, что ли, и вгоняет в депрессию. Стараюсь думать —
[144] ИЛ 2/2020 какое! В голове — полная пустота. Тело и душу поразил паралич. И выхода нет, ничего не хочу, что ни напридумываю в противовес параличу, натыкается на мой же бессловесный протест. Както ночью, засыпая, спрашиваю себя сквозь дрему, что мне поделать с двумя этими бедами: “пустотой” и “параличом”, а дальше, во сне они застывают двумя головками сыра, и одну я сразу бракую как менее вкусную. И опять надо мной смыкаются волны сна, и мне снится, что спасаясь от грозной опасности и пересекая пустыню верхом, вдруг я слышу: кости бренчат — или это не кости? — на корабельной мачте. И я опять засыпаю, и проблесковый огонь маяка преследует крохотного мышонка, мечущегося у порога. Иногда, на людях, я не находила ответов на вопросы, которые мне задавали. Прямо цепенею, бывало. Мозг работает, со стороны наблюдает за тем, как я не в состоянии из себя слово выдавить, не могу набрать побольше воздуха в легкие, разомкнуть губы, языком шевельнуть. А то вообще слов не разберу, только вижу: висят сталактитами, только слышу: льдисто позвякивают. Я тогда получила письмо от одного друга. Открывалось оно обращением “голубушка” плюс мое имя. И сколько ни вглядывалась в эти два слова, я не могла их связать воедино. А заключил он письмо пожеланием: “Держись”, и с удивлением я обнаружила, что как взгляну на слово “держись” в конце страницы, так сразу мне легче держаться, чем за миг до того. Я положила это письмо прямо в конверте возле постели. И как гляну на свою фамилию и адрес, выведенные знакомой рукой, сразу то и другое вдруг озвучивается знакомым голосом, и сразу я себя чувствую уверенней и спокойней. А через несколько дней мне приснилось, что я молю этого друга о помощи. Но он ограничен очерком своего тела, ему не хватает роста, чтоб мне помочь. Ктото незнакомый подходит к калитке, чтото спрашивает, и, не отпирая калитки, я ему отвечаю. Такой вполне ничего, приличный, воспитанный, даже, можно сказать, привлекательный, если бы только не эти чудные очки. Еще одного в супермаркете встретила. Тот помоложе и поспортивней, даже вполне ничего, если бы только не эта чудная прическа. Я сама замечала, как выздоравливаю. Время шло, много всякого разного поднакопилось в душе, между прошлым и нынешним как бы воздвигалась стена. Чтото случалось, прокатывало. Время менялось. Менялась и моя жизнь.
Пока все оставалось попрежнему, мне еще казалось: а вдруг, чем черт не шутит? Пока все шло так, как при нем, его место оставалось за ним. Но едва чтото стронулось, его место в моей жизни позарастало, заглохло, он уже не мог бы ко мне вернуться, а в случае чего, ну мало ли, пришлось бы ему идти еще не хоженой стежкой. [145] ИЛ 2/2020 Катилось и таяло жаркое лето, к нам то и дело наведывались разные люди, оставались на денек, на недельку, потом уезжали. Мадлен вроде бы предупреждала меня, мол у нас будет гость, поживет деньдругой. Но тишина у нас в доме не нарушалась. То ли Мадлен их застращала, якобы мы не выносим шума, то ли просто нам попадался сплошь тихий народ, но они на цыпочках крались из комнаты в комнату, боялись звякнуть посудой, шептались. Самая тихая из всех была пампушка в веющих длинных шелках, буддистка, что ли, так эта ходила медленно, медленно говорила, медлила прежде, чем ответить на ваш вопрос. Помоет рис в раковине, вынесет сушиться на солнце. Нако- Лидия Дэвис. Конец истории А както в разгар лета я его видела в последний раз, это когда он пришел забирать свое барахло из моего гаража, но теперь я вспоминаю тот эпизод несколько поиному: он зашел на террасу через калитку, весь потный, остановился на минуточку поболтать, спросил, можно ли воды напиться. Но теперь я не берусь утверждать, что у него тогда было якобы милое и открытое выражение лица. Может, его смущало присутствие посторонней тетки, или даже мое присутствие, или то, что мы обе вылупились на него? Может, он с трудом выдавил из себя улыбку, может, он заикался и мямлил? Помню только, что из моего гаража он перевез свои вещи в гараж к приятелю, потом еще дошел до меня слух, будто бы он их забрал гораздо позже, чем тому приятелю обещал. Я было огорчилась изза того, что он видел меня в компании другой немолодой тетки, тем более когда поняла, что это наша с ним распоследняя встреча. Но потом я вспомнила: он же любитель разных и всяких женщин, молодых, старых. Не нравились ему разве что гусиная кожа, да в ниточку поджатые губы, да жидкие груди, зато он любил широкие бедра, а груди и грузные он любил, и маленькие, и мощные плечи, крепкие икры, острые коленки, двойной подбородок, складки на шее, морщинки у глаз, и ваше истомное утреннее лицо тоже он любил. Всевсе делалось для него драгоценно в женщине, когда он ее любил, куда драгоценней, чем сама она могла догадаться.
[146] ИЛ 2/2020 нец на мой вопрос, зачем это нужно, она ответила, что сама не знает, но так ей рекомендовали. При посторонних Мадлен злилась чаще, уж и не знаю, что именно ее злило. В самый жар полдня встанет, бывало, к плите и печет батат, кухню превращая в жаровню, весь дом заполняя чадом. А не то упрячет свои сковородки, кастрюли, горшочки, не доищешься, забьется к себе и выходит только тогда, когда улетучатся все посторонние, вот такто. Шли месяцы, а я ничего о нем не знала. Попрежнему, оказываясь поблизости, забредала на заправку. Знала, что он тут уже не работает, а все надеялась увидеть его, хоть бы его машину. Палатку у них, я слышала, скоро сперли вместе со всей начинкой, и они с девчонкой угнездились у друзей, но спустя недолгое время их оттуда попросили. Теперь перебрались вроде в город, в центр, он в ночную смену работает в доках, пакует морских ежей, что ли. Я предавалась фантазиям: темень, ночь, я ищу его возле доков у самой воды. Он, весь потный, загружает и носит корзины, позади него чернеет вода, а вокруг склады, склады, и луч прожектора выхватывает из темноты то пирс, то пришвартованную шаланду, то заплаты света, плывущие по черной воде. И остро пахнет морем, дохлой рыбой и нефтью. Он подходит ко мне, остальные стоят, глазеют. Кажется, он конфузится, он недоволен тем, что его отвлекают, и теперь этой ночи не будет конца, а может, он конфузится изза того, что я вижу его за этой подлой работой, или ему перед товарищами неловко, что у них на глазах его навещает какаято тетка, а может, наоборот, он доволен: выдался перерыв в монотонной работе, нежданнонегаданно явился к нему собеседник, да, на глазах у товарищей, ну и что? Зная, что теперь он живет гдето в центре, я пыталась какнибудь выведать номер его телефона, но у него тогда, кажется, уже не было телефона. Наверно, он задолжал дикие деньги телефонной кампании, недаром же одна дама оттуда все названивала мне и, как ни странно, очень вежливо осведомлялась, где его можно застать. Небось, указал в качестве контактного телефона мой номер. Ну, и я ей столь же вежливо отвечала, что мне неизвестно, где его можно застать. Уже потом ктото мне говорил, что, так и не погасив долга, они завели другой телефон, на девицу записали, и снова не смогли заплатить по счетам. Чтото до меня доходило насчет торгового флота, потом насчет мытья посуды в какойто забегаловке. И еще — что он затеял якобы какойто журнал, и еще — что он подался на севе-
[147] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис. Конец истории ра и там ищет работу. Я ловила каждую новость, хоть бы пустяшную, и ее приплюсовывала к тому, что знала раньше. И ничего не говорившая ни уму, ни сердцу новость летела ко мне стрелой, а неприятная новость доходила кружным путем: скажем, женщина, которую он разобидел, все доложит второй, которой он тоже насолил, та перескажет третьей, которой надоело терпеть его хамство, а уж та поспешит поделиться этими ценными сведениями со мной. Я всегда интересовалась его судьбой, да, а как же иначе, и меня беспокоило, что с ним дальше будет. Услышу о нем скверную новость и думаю: нет, добром это не кончится. А буду ли я ходить к нему на свиданья в тюрьму, еще неизвестно. Ну так вот, все эти новости я узнала еще до отъезда на восток. Элли тоже еще не уехала, хоть собиралась даже раньше меня, и как раз онато мне и сказала, что он женился. Дело было в ЛасВегасе. Брат счастливой избранницы ей донес, они вместе работают в библиотеке, вот он ей и донес. Да уж, и все это Элли мне выкладывает под вечер, а я сижу в пальто у стола перед стеллажом и жду, когда она освободится. Мы в отделе редкой книги за металлической блестящей задвижкой. Элли сидит напротив меня перед другим стеллажом. Задернутое шторой большое окно справа от нас прячет вид, знакомый мне наизусть: глубокий ров за библиотекой. Выложив мне свою новость, Элли, взглядом обегая книжные стопки, буквально взглядом заскакивая мне в глаза, допытывается, огорчилась ли я. А я даже не могу ей толком ответить, хотя, пытаясь это ей объяснить, по ходу пьесы сама понимаю, что мне, собственно, уже плевать на его передряги, все кончено, меж нами связи нет никакой, но каждая новость о нем меня вышибает из колеи, просто напоминая, что он теперь всегонавсего некто, о ком я узнаю стороной, и столько есть всякой всячины, которую я про него не знаю, а хотела бы думать, что знаю про него все, но ведь то, чего я не знаю, того и нет, и его самого тоже нет, кроме того, что я о нем знаю, верно? А пока мы разговариваем, брат счастливицы — теперь это шурин его, или как? — расставляет книги по полкам. Шныряет тудасюда, ныряет за стеллажи, выныривает то с пачкой книг в обнимку, то он катит тележку, останавливаясь покалякать со знакомым или разрешить недоумение читателя. И как только он вынырнет, я пожираю взглядом его черные штаны, его белую блузу. Потом, бредя с Элли к лифтам, я краем глаза вижу, как он, склонясь к конторке, разговаривает по телефону. И опять я на него уставилась, как будто мне так уж необходимо видеть
[148] ИЛ 2/2020 этот его вид сбоку, его профиль. И я четко ощущаю наше странное сродство, а он, если бы оглянулся, увидел бы исключительно незнакомую тетку, и всё. Но вообщето его женитьба ничего для меня не меняла: все так же я о нем думала, выслеживала его, высматривала, задействовав, правда, лишь часть души, а другая часть ведала моим избавлением от него. Не знаю, может, ловить и высматривать его просто вошло у меня в привычку, а может, я утешалась тем, что жениться для него — такое же нехитрое дело, как напрашиваться на постой у меня в гараже — ему так удобней, и ладно. Но вот снова настала весна, и он прислал мне эти свои французские вирши, и пришлось мне признать, что, хоть я об этом знать не знала, все же он обо мне думал, да. Все менялось, а время шло, и чем больше проходило времени, тем заметнее все менялось. Наша кошечка окотилась. Мадлен держала котят на полу у себя в кладовке. Блохи пили их кровь, а Мадлен, нежно ворковавшая над потомством своей подопечной, то ли не знала, как с этим бороться, то ли не хотела знать, и котята поумирали в самом нежном возрасте. Одного за другим мы хоронили их во дворе, в красноземе, под высокой сосной у торца нашего дома. Когда Мадлен уехала, кошка осталась на вольных хлебах, точней на попечении сердобольных соседей. Нам, хочешь не хочешь, пришлось съехать, хозяйка поставила вопрос ребром, решив перестроить дом и сюда вселиться со своими чадами и домочадцами. Я съехала раньше Мадлен и поселилась в здании для семейных студентов, сильно напоминавшем казармы. Там были другие запахи, там были другие шумы. Там к самому порогу ластилось пустое широкое поле, и вблизи был каньон, весь по склонам в шалфее, и в небе, бывало, кружит воронье, и на краю поля стоит желтый бульдозер, а я возвращаюсь с воли, сплошь пропахнув шалфеем, сплошь в желтой пыльце — на одежке и под ногтями. Желтая пыльца выстилала жилье, а циновки под дверью пахли соломой. Я слышала воронье карканье над каньоном, вскрики теннисистов на корте, стук мячей. А за стеной я слышала голоса и бабаханье, и обрывки опер до меня доходили в виде комариного писка, и шелестела вода, и в ванной я слышала чтото — шелест? стон? — и на плоской крыше урчал ливень и шуршали камешки, перекатываясь в воде. Я там продержалась несколько месяцев. Мадлен, когда съехала, стала мотаться из дома в дом. В роли сторожихи? консьержки? — както я не уловила. Ну вот,
Знакомые, которые устраивали тот прием, куда я его в последний раз приглашала, скоро уехали, так что гостиная, где шла гульба, и дверь, с которой я не спускала глаз, ожидая, когда он заявится со своей девчонкой, все это, буквально врезавшееся в память, будто я и сейчас там стою, да, при новых съемщиках изменилось, конечно, но как? — но откуда ж мне знать? И не только те, а многие, многие знакомые с тех пор поразъехались, подевались кудато, и коекого я вообще потом никогда не видела, и теперь мне приходится воображать знакомые лица в стенах неведомых зал. Лидия Дэвис. Конец истории а потом, когда я снова подалась на восток, она писала мне слезные письма, сообщая, что нигде теперь не живет, причем я не понимала, что она хочет этим сказать. Я, во всяком случае, всегда писала ей на одно и то же почтовое отделе[149] ние, до востребования. Я к ней наведалась одинединствен- ИЛ 2/2020 ный раз, когда она опять поселилась в просторном, прекрасном доме на самом верху горы, под которой мы с ней вместе жили когдато. Там, достигнув преклонного собачьего возраста, приказал долго жить ее пес. Мадлен меня известила о своей утрате, добавив, что душа покойного всегда пребывает с ней рядом. Дом расширили после отъезда Мадлен. Она с горечью повторяла мне в каждом письме, что наши любимые кусты у калитки вырублены под корень. В одно письмо она вложила фотографию ожерелья, которое сама смастерила. На снимке она в этом ожерелье, да, и честь честью видна ее шея, плечи, но лица нет: отрезано. В том же письме она извещала меня, что опять приютила кошку, но ей эта кошка несимпатична, и вообще она не кошатница. В ответ я попросила прислать мне такую же фоточку, но включая лицо, и она прислала, причем сразу три — но какие! — на всех трех она заслоняется кошкой, тыча ее в камеру. Кошка явно недовольна, и такая она большущая, эта кошка! В то время, когда телефонщики меня баловали своим вниманием, рядом с утлым, узким мостком, по которому я добиралась до ярмарки и до скачек, строили новый, широкий мост. И когда постройка моста кончилась, тот, прежний, сперва перекрыли, а потом разобрали, и теперь всё, теперь его нет. И я поняла, что через годикдругой никто и не вспомнит, что раньше здесь был мосток. А если понастроят домов по этим грязным, плоским участкам — ято уверена, что понастроят, — все забудут, что раньше эти участки были голые, темные, и ежегодно на время ярмарки народ превращал их в парковку, добираясь до нее по тряским, крутым бороздам.
[150] ИЛ 2/2020 И та гостиная, где шла гульба, где я напрасно прождала его целый вечер, — она ведь в том самом доме, где всегото за несколько месяцев перед тем был совсем другой прием, в честь его выступления, да, прием во дворе, и мы стояли под той, под прелестной липкой, и самолеты летали над нашими головами. Но между двумя этими приемами пролегла для меня эпоха, мне даже трудно себе представить, что два этих вечера произошли в одном и том же месте! На прием в саду мы с ним вошли через калитку с торца, а в дом не входили. Потомто мы, конечно, бегали пополнять запасы пива из холодильника, но это с черного хода, прямо на кухню. И большая часть этой кухни за давностью лет растворяется во мгле того вечера, одновременно служа декорацией для других вечеров, когда я бегала к холодильнику за подкреплением, когда безрезультатно искала бумажное полотенце, когда мыла салат над раковиной, уже загроможденной грязной посудой. А в тот вечер мы не заходили в столовую, закрепленную памятью уже за другим вечером, или нет, за двумя, когда мы сидели за большущим столом, играли в слова, это раз, а еще раз справляли чейто день рождения, что ли, и у стола подломилась ножка, и торжественный торт, весь в свечах, чуть не плюхнулся, а то и действительно плюхнулся на пол. Мои воспоминания в чемто соответствуют действительности, сама знаю, а в чемто я путаюсь, да, то стол стоит у меня не в той комнате, то книжная полка подевалась кудато, и другая выросла вместо нее, и лампа горит там, где никогда не горела, и кухонная раковина смещается метра на два, или целая стена исчезает, и вдвое просторней становится комната. Но не меняется еда на столах и в буфетах, не меняется гул голосов, и те же самые туманные тени, ускользая от моего напряженного взгляда, тают вдали. Он, небось, говорил, что вовсе не я пригласила его на этот прием. Небось, говорил, что устроители сами его звали. И он вправе ходить куда захочет и с кем захочет, и с чего я взяла, что могу ему запретить, а? И просто он пощадил мои чувства, поэтому не явился, вот. Может, все так и было. Может, коечто я путаю. Я старалась придерживаться истины, но коечто, может, коечто и подбавила, коечто упустила, случайно или нарочно, ну, я не знаю. Но онто наверняка считает, что я намеренно исказила все факты да еще приплела свои из пальца высосанные теории, ну? А я ведь писала про то, что сама видела, что видел он, и другие могли увидеть, если бы не пожалели секундочку своего драгоценного времени. Немногие друзья, может, коечто до сих пор не забыли, да, но, если бы я сдуру пустилась с ними
в воспоминания, сразу они бы вставили свое словцо, всю мою эпопею показали в совершенно ином свете, напомнили бы мне о какойто упущенной чуши, о какойто забытой жути, и пришлось бы мне всевсе перекраивать, да, — ах, но ведь поезд ушел давно. Встречаются у меня и коекакие нестыковки, коекакие накладки и ляпы. То я говорю, что он был со мной откровенен, то, что чужая душа потемки, и он тому яркий пример. То оказывается, что он все время при мне молчал, то — что он говорил без умолку. То он у меня скромник, то он нахал. То я знаю его как облупленного, то он для меня загадка, ну? То я не могла жить без общества, то, будь моя воля, я бы век торчала одна в четырех стенах. То у меня было шило в заднице, то я вечно валялась в постели, не в силах пальцем шевельнуть. Или все бывало и так, и эдак, или мои вспоминания меняются в зависимости от зигзагов теперешнего моего настроения, да? [151] ИЛ 2/2020 Последнюю новость о нем я узнала от Элли несколько месяцев назад: ни с того ни с сего возник в офисе нашего общего друга, вполне себе сносно одетый, во всяком случае, не бросая вызов дресскоду. Вот не помню, по какому случаю он возник. Не то Элли знала и мне сказала, не то Элли сама не знала. Чтото, помоему, было связано с давним ходатайством — об одолжении, информации? ну, я не знаю. Он тогда в отеле работал. Теперь Элли на югозападе, далековато от наших общих друзей, теперь уж вряд ли я еще чтонибудь про него узнаю. Солнце висит над самой горой, там оно, вон, я вижу его из окна моей спальни. Если он сейчас на этом побережье, он, наверно, кончает работу — многие в пять кончают работу — или он чтото еще кончает, мало ли, читать, например, у себя в Лидия Дэвис. Конец истории Наверно, мне потребуется комунибудь показать свой роман прежде, чем я объявлю, что все, закруглилась. Может, Элли? — хоть она и так чуть не наизусть выучила мой сюжет. Или Винсенту, а? — но сперва пусть ктото еще удостоверит, что моя история доведена до конца. Нет, сперва надо самой убедиться, что вещь закончена. И самой разобраться в том, что не удалось, во избежание очередных печальных сюрпризов. Винсент спрашивает, кому я собираюсь это показывать, я называю несколько имен, и он удивляется: — А из мужчин — никому? Ну я и прибавила еще одно имя, жалко, что ли, и с какой стати начисто исключать мужчин?
[152] ИЛ 2/2020 комнате. И сейчас он выйдет из дому и побредет по улицам, они здесь, небось, постаринней, чем на том побережье. Ровно с тем же успехом он может сейчас оказаться и на том побережье, но там сейчас два часа дня, а я терпеть не могу это время, и поэтому вряд ли он сейчас может там оказаться. Я не стала сдвигать эту чашку горького чая с начальных страниц к финалу, а теперьто, возможно, нет смысла объявлять концом истории чашку горького чая, поднесенную мне в книжной лавке, где я сидела в кресле, измочаленная долгими поисками адреса, указанного на некоем последнем конверте. И все же я чувствую, что это и есть концовка, и теперь я, помоему, даже могу объяснить почему. Сначала, правда, мне надо решить вопрос, который давно меня гложет: хоть в этомто эпизоде я ничего не переврала, нет? И я действительно сразу же по лицу человека за кассой поняла, что он счел меня бомжихой? Или я только потом извлекла это лицо из завалов памяти и увидела, что оно выражало? и наклон его тела я извлекла из завалов, и как он застыл над кассой с удивленным лицом? и я сперва вспомнила это лицо, а потом уж вернулась к минуте, когда стояла перед ним, разглядывая его? и я куда больше прочитала на этом лице постфактум, когда у меня поднакопилось материала, и тут я увидела на этом лице сочувствие, да, недаром же он принес мне потом чашку чая, а значит, за выражением удивления на этом лице сквозило сочувствие или вотвот должно было просквозить? Наверно, одна из причин, почему я считаю ту чашку чая в книжной лавке концом истории, хоть самато история еще длилась и длилась, одна из причин, говорю, та, что с тех пор я перестала его искать, зареклась. Правда, мне и потом еще долго чудилось, что вот, только за угол заверну — а там он стоит, правда, я жадно ловила все сведения о нем, но с тех самых пор я ни разу не попыталась с ним связаться ни по почте, ни по телефону — как отрезало, да. А другая причина, которая, пожалуй, еще важней, состоит в том, что чай, предложенный мне для поддержания оскудевающих сил, стал не только добрым жестом первого встречного, знать не знавшего о моих печалях, но церемонией, причем совершенно неважно, что чай был дешевый и горький, и разоблачительный бумажный пакетик болтался над краем кружки. И хоть у меня по тексту рассыпано даже слишком много концовок, но ими ничего не кончалось, все цеплялось одно за другое и длилось, и длилось, и потому мне понадобилась для концовки эта чайная церемония, вот и всё.
Золтан Бёсёрмени [153] ИЛ 2/2020 “На крестовине слов Вселенная распята” Стихи Перевод с венгерского и вступление Юрия Гусева Золтан Бёсёрмени (р. 1951) — венгерский писатель. Автор более двух десятков книг стихов и прозы. Лауреат нескольких литературных премий, в том числе — престижной венгерской премии им. Аттилы Йожефа (2012). Бёсёрмени — фигура в венгерской культурной жизни очень заметная, яркая — и несколько загадочная; недаром лирический герой многих его стихотворений носит имя — Майорана: имеется в виду, конечно, не огородное растение, а итальянский физик-теоретик Этторе Майорана (1906— 1938), которого великий Энрико Ферми назвал “таинственным гением” и который, успев блеснуть серией эпохальных открытий и прозрений, в один прекрасный момент бесследно исчез. Нет-нет, Золтан Бёсёрмени, слава Богу, не исчез — напротив, он появляется тут и там (иногда кажется, что в нескольких местах одновременно). Удивление вызывает его изобилующая почти невероятными зигзагами линия жизни. Родившийся и выросший в Трансильвании (с 1919 года это, как известно, территория Румынии), он, едва приобщившись к литературе, привлек к себе пристальное внимание Секуритатэ (румынского КГБ) и, не став испытывать судьбу, перешел (с риском для жизни) границу — и не останавливался аж до Канады. В Торонто учился в университете, получил ди© Bnsznrmеnyi Zoltаn, 1969, 1999, 2005, 2014, 2017 © Юрий Гусев. Перевод, вступление, 2020
[154] ИЛ 2/2020 плом философа, но после этого занялся бизнесом и достиг на этом поприще немалых успехов. После краха “реального социализма” распространил свою деятельность на Венгрию и Румынию, занимаясь, например, производством и внедрением уличных осветительных приборов. В то же время все более втягивался в литературу; сейчас именно литературное творчество он считает своим основным занятием. При этом Золтан Бёсёрмени — активный меценат: он основал и содержит — подчеркнем, на весьма высоком уровне — журнал “Иродалми Елен” (“Литературное настоящее”; если поискать более ловкое русское выражение, то, вероятно, лучше было бы перевести это название так: “Литература сегодня”), спонсирует издание книг и т. п. В сущности, во многом благодаря ему продолжает жить и в общем процветать венгерская литература в Трансильвании, регионе, который на протяжении многих столетий был важным очагом венгерской культуры. Если добавить к этому, что Бёсёрмени чувствует себя дома не только в Восточной Европе, но и практически повсюду, в обоих полушариях (например, зимы он проводит на острове Барбадос), то его, мне кажется, смело можно назвать гражданином мира. Неудивительно, что и творчество его — многолико. В поэзии он легко и охотно пишет свободным стихом, но с успехом пользуется и традиционными формами. Поскольку нашему русскому вкусу в поэзии по-прежнему наиболее близка, скажем так, пушкинская традиция (авторитет которой не смогли подорвать даже бури и цунами авангарда), то для данной публикации я отобрал те стихи Золтана Бёсёрмени, в которых можно видеть отражение, продолжение этой (а также и классической венгерской) традиции. Октябрьская зарница Ведь если мы молчим, никто не скажет о том, что душу нам теснит и рвет, что тащим непосильною поклажей с тех пор мы дни и ночи напролет. Ведь если мы не видим, не увидит никто, чем стали мы за столько лет. Отцы, страдая и по тюрьмам сидя, горды бы нами были — или нет? Ведь если мы не слышим, то услышит хоть кто-нибудь, что в сердце мы таим? Отцовский стяг поднять сумеем выше, чтобы вручить его сынам своим? Ведь если мы не отстоим того, что свято, затянет мир трясиною болот... На крестовине слов Вселенная распята. Лишь человечье нас за край зовет.
Пустые поезда Уходят без тебя, приходят без тебя рассветы. Пустые поезда. Под пенной полосой расплавленного горизонта мелькнет, как вспышка, блеском страз, как утренняя чистая звезда, прищур твоих лукавых глаз. Обрывки незабытых фраз в ландшафтах незабытых проступают и уплывают неведомо куда, устало по своим следам ступают. Опять акации столпились у реки, лишь редкие из них осенним ветром биты, сейчас их бережно шевелят ветерки. Соседи ночью не стучали в стену, пуста в соседней комнате кровать, раскрыто настежь ложе для соитий, кому теперь на нем лежать, лишь сон давнишний паутиной тянет нити, и радость бы вернулась им на смену, но через реку некому ее перенести и даже просто на руки поднять. [155] ИЛ 2/2020 Поэзия святая — белый лебедь, Плывущий молча по волнам холодным. Даниэль Бержени Поэзия — ты свет взрывающихся звезд, твои лучи мы ловим тонкой сетью и укрываем музыкой Вивальди, сооружаем сверху купол звуков, чехол натягиваем прочных облаков, покров бескровный неба. Что в пустоте застряло и погибло, то возродится к новой жизни в поле. Мелодия хранит и защищает магическое, в землю брошенное семя, теплицей служит в нем живущим силам, грядущее творит, магнитным куполом для горсточки любви. Золтан Бёсёрмени. “На крестовине слов Вселенная распята” В озере пространства
[156] ИЛ 2/2020 Поэзия — ты смутная догадка, пробившаяся из времен античных. Твоя воздушная, прозрачная вуаль слегка колышется под влажным ветерком. В туманных далях вспыхнули костры, их свет доходит к нам сквозь сумрак, за ним ползут, как загнанные звери, бесформенные тени. Смешаны лучи со свежим ароматом сочных трав. А сверху коршуны следят, что вырастит земля, готовые тотчас схватить добычу. Поэзия — ты вечности безмолвный белый лебедь, плывущий в озере бескрайнего пространства. Темный свет Hommage ` Paul Celan темный блеск слова темное сияние разума темные ледяные узоры на стекле превращаются в искрящийся пепел во тьме ходит солнце от восхода к закату сверкают черные молнии твои признания в черной коробке в темных кругах времени заблудившиеся горы темная шелестит на деревьях листва темные указатели уличных перекрестков мрачно колышутся над твоей головой в комнате темной твоей — черные оконные рамы бродит слепая мысль не находя себе места над бумажным полем листа черные строчки угольно-черные тучи Симметрия море дует в ладони волны усталые гонит
в сердце сожженном любовью нет ничего кроме боли море штурмует сушу солнце сжигает душу красные листья клена клейма на коже паленой [157] ИЛ 2/2020 в сердце сожженном любовью нет ничего кроме боли клейма на коже паленой красные листья клена солнце сжигает душу море штурмует сушу море дует в ладони волны усталые гонит Несу я в гору прах Голову свесив на грудь, вверх по склону уныло бреду я. Ветер, меня подгоняя, порывами резкими дует. Крут каменистый подъем, в облаках еле видно вершину. Бог, забавляясь, мне груз добавляет на хилую спину. Вот поднимусь я наверх, с плеч котомку тяжелую сброшу... Люди, а жили ли мы, или просто несли свою ношу? Вспоминая Коложвар На восьмидесятипятилетие Шандора Каняди Вытянешь руку, вспыхнет багрянец, черно-пунцовый огненный танец. Золтан Бёсёрмени. “На крестовине слов Вселенная распята” Прах я несу на плечах, уповая душою на Бога. Тяжек запас сухарей, что с собою мне дали в дорогу.
[158] ИЛ 2/2020 Жизнь удалая, сердце наружу, черные беды одна другой хуже. Горе забыть никому не удастся. Радости помнить будем стараться. Храбрые парни, девки — как розы. Выдюжим бури, вытерпим грозы. Молча, отрешенно ждут они заката, глядя чистым взглядом, как сестра на брата. Предзакатным светом небо красит щеки. Скоро месяц выйдет в небесах высоких. Храбры парни, девки красны, жизни пламя светит ясно. Парень в черном — тополь стройный, щеки девичьи пунцовы. Речка Самош плещет в берегах угрюмых. Реют над водою тягостные думы. Грустно звезды смотрят в зеркало речное. Коложвар окутан тишиной ночною. Коль ты не плясал ни разу, знать, младенца кто-то сглазил. Храбры парни, красны девки. Тут народ отменно крепкий. Жизнь удалая, сердце наружу. Черные беды одна другой хуже. Черно-пунцовый, огненный танец. Вытянешь руку — вспыхнет багрянец.
Современный шведский рассказ Составление, перевод и вступление Елены Даль Три судьбы, три голоса Три шведских автора, новеллы которых вошли в эту подборку, принадлежат разным поколениям и разным традициям. И жизненный, и писательский опыт у них, разумеется, очень разный, даже просто несопоставимый. Анна Велиндер и Давид Мохсени — дебютанты. Они еще очень молоды, и даже у них самих нет уверенности в том, что пробы пера приведут их на стезю профессиональных писателей. Третий автор — Улине Стиг, напротив, уже известная писательница, автор сборников новелл, пьес и одного романа, лауреат многих литературных премий, ее знают и в Швеции, и за ее пределами. Конечно, каждый из этих трех голосов исполняет сольную партию, пишет о самом волнующем и главном, о судьбоносной встрече или о смертельной опасности. Но есть что-то, что их объединяет, — исповедальность, отсутствие пафоса и фальши. Каждому из героев предстоит сделать выбор: остаться самим собой или пойти на компромисс, следовать своему предназначению или стать таким, как все, победить или смириться. А может, и погибнуть. Незавидная судьба выпадает на долю юного беженца — героя автобиографической новеллы Давида Мохсени, начинающего писателя, который четыре года скитался в поисках страны обетованной и наконец попал в Швецию. Героиням Анны Велиндер и Улине Стиг, живущим вроде бы во вполне благополучных условиях, никакие опасности не угрожают, но они — не такие, как все, — выбирают нелегкую судьбу одиночек, сопротивляющихся неумолимым законам среды, чужим представлениям о комфорте и благосостоянии. “Я успела ощутить одиночество, более тягостное, чем когда-либо в жизни”, — признается героиня новеллы Улине Стиг “Птицы в Реймсе”. “Меня зовут Малин, мне 16 лет, и я самая одинокая на свете”, — вторит ей героиня новеллы Анны Велиндер “Цикорий. Изумруд”. Герою новеллы Давида Мохсени “Захлебнись среди волн, утони...”, афганскому беженцу, который еще подростком стал очевидцем и участником трагедии, — в горах Афганистана талибы разорили и сожгли ферму его родителей, — не до рефлексий. Пока. “В открытом море ближайшая земля — морское дно”, — мрачно философствует он, пережив страшный опыт голода, холода и скитаний, когда разница между жизнью и смертью становится почти неуловимой. Когда выжить можно только ценой невероятных усилий — физических и душевных. Героям современных шведских новелл приходится пережить и тревоги, и трагедии, и свои и чужие, научиться сопереживать — и все-таки они находят в себе силы вырваться из головокружительных экзистенциальных ловушек, когда стрелка морального компаса бешено вибрирует и в конце концов застывает на опасном вираже. © Елена Даль, Перевод, вступление, 2020 [159] ИЛ 2/2020
Анна Велиндер [160] ИЛ 2/2020 Цикорий. Изумруд В Ы только взгляните на нее, на эту новенькую, на эту брюнетку, с белыми зубами, все парни хотят ее, а она их не хочет... Школьные стены шушукаются между собой, что она из тех, кому парни не нравятся вообще, во всяком случае, нравятся не так, как она им. Наплевать, что ей там нравится, лишь бы она к нам не приближалась, не подсаживалась слишком близко, не дотрагивалась до нас, пусть она будет какая угодно, лишь бы держалась на расстоянии. Я киваю. Хорошо, пусть держится на расстоянии, пусть не подходит слишком близко. И я не хочу, чтобы она ко мне прикасалась. Не хочу, потому что, если она вдруг до меня дотронется, я рассыплюсь на части. Современный шведский рассказ Привет, меня зовут Малин. Меня зовут Малин, и мне 16 лет. Меня зовут Малин, мне 16 лет, и я самая одинокая на свете. Малин, магнолия, меланхолия, малиновка, маг, магнифико, мазила, марципан, морковник, мальтийский мак, массакра мотопилой, Манхеттен, М31. Каждый вечер я умываюсь, раздеваюсь и укладываюсь в постель. Закатываю глаза назад, вглубь головы. Там ничего нет, Рассказ публикуются с любезного разрешения автора.
это я уже поняла — по крайней мере, ничего такого, что можно увидеть. Прижимаю пятки к матрасу. Рассуждая теоретически, под матрасом имеется четыре этажа, на каждом из них — люди, а под людьми — земля, потом еще земля, потом каменная оболочка и кипящая лава, это мне известно, все это я проходила. А на практике там, где я заканчиваюсь, нет ничего: пятки, спина и светлые волосы на затылке. Дальше пустота. Я знаю, не потому что я это проходила, просто я так чувствую. Я протягиваю руки к потолку, а за пределами потолка, рассуждая теоретически, есть и люди, и атмосфера, и галактика Андромеды, М31, в трех миллионах световых лет от нас, а на практике — ничего. Кончики пальцев моих ног — конечная остановка Вселенной. [161] ИЛ 2/2020 Ходили слухи, что она оставалась на второй год и жила одна в своей квартире, потому что родители выгнали ее из дома, вышвырнули ее, но как это может прийти в голову — вышвырнуть такое сокровище, нет, вслух я этого не говорю, но думаю так громко, что, наверное, меня все-таки слышат. Я о ней ничего не знаю, кроме того, что говорят, и ее я не знаю, но хочу узнать, хочу, хочу, хочу, и нет ничего, чего бы я хотела больше, чем хотя бы немножко узнать ее. Об этом я, конечно, никому не рассказываю, ни за что на свете, одно дело, когда ты психованная и у тебя нет бойфренда, и совсем другое — Анна Велиндер. Цикорий. Изумруд Вообще-то я не одинока. Или скорее так: вообще-то я одинока, но по мне этого не скажешь. У меня есть подруги, немало подруг, но они — ненастоящие, потому что они меня не знают и никогда не знали. Мы общаемся друг с другом уже полжизни, но какое это имеет значение? Годы ничего не значат, если людям неинтересно узнать друг друга, если они не спрашивают, как ты на самом деле, о чем ты мечтаешь, что ты мысленно видишь перед собой, когда по вечерам закрываешь глаза? Моим подругам все равно. Они никогда в жизни ничем не интересовались, только собой и своими противными парнями, которые все на одно лицо. Их всех зовут Симон, Антон или Виктор, они играют в футбол, хоккей или бенди, какая разница, они так похожи друг на друга, что их можно было бы заменить одного на другого, и никто не заметил бы разницы. Я тоже однажды завела себе парня, исключительно для того, чтобы никто не подумал, что я больная на всю голову или еще что-нибудь такое. Его звали Юханнес. Он был точно такой же унылый и коматозный, как и все они, но все-таки достаточно сообразительный, чтобы до него дошло, что он мне, собственно, не нравится. Через три недели он меня бросил.
[162] ИЛ 2/2020 вот такое помешательство. Нет, ни за что на свете. Люди обычно говорят, что им все равно, нравятся кому-то парни или девушки, но все это вранье, я-то знаю, я-то достаточно знаю своих подруг, чтобы понимать, что они думают, что все это мерзко и ненормально. Я не хочу быть мерзкой и ненормальной, я просто хочу быть с ней. Ее зовут София, София Сесилия. Они считают, что она выпендривается — она всегда называет оба своих имени, когда знакомится. Воображает, что она не такая, как все, что она какая-то особенная. А она и есть особенная, особеннее всех остальных, она сияет и сверкает такими яркими красками, что по сравнению с ней все вокруг выглядит серым, она — драгоценный камень посреди асфальта и бетона. Потому-то они ее и не любят, частично за то, что она такая, но больше всего за то, что она их самих превращает в асфальт и бетон. София Сесилия, София Сесилия Изумруд. Современный шведский рассказ В школе я пишу ее имя в тетради, потом пишу что-нибудь сверху, чтобы никто не видел, сижу и глазею на часы, размышляю, интересно, а какой у нее там сейчас урок. И вдруг я слышу за спиной: — Привет! У нас следующий урок — английский? С Мари? Ее голос я слышу впервые, но знаю, что именно так он и должен звучать. Как звучит мой голос, я не знаю, слов, которые слетают с моих губ, я не слышу, но что-то все-таки, наверное, я произношу, потому что она вдруг подсаживается ко мне, рассеянно улыбается, а потом смотрит прямо перед собой. В тетрадь до окончания урока я больше уже ничего не записываю. Мне надо что-нибудь сказать ей, всю следующую неделю я только и думаю об этом, мне надо о чем-то с ней заговорить, я, собственно, большая трусиха, но в ней есть что-то, что придает мне смелости, а я хочу быть смелой. У нас снова английский, и я ничего не понимаю и веду себя как лунатик, но вдруг с моих губ срываются слова. — Ты уже выбрала книгу? Нам нужно выбрать тему для сочинения... Она спокойно отвечает: — Да. А ты? До меня вдруг доходит, что я сама еще не выбрала и что с моей стороны глупо было спрашивать. — Н-нет, не выбрала. Пока ничего не приходит в голову. Пойду в библиотеку и попробую что-нибудь найти.
Лестница пахнет кухней и дымом, как и все лестницы, пол в трещинах и металлические перила в форме спирали, которые поют, если к ним прислониться. Она отпирает деревянную дверь, и мы заходим в квартиру, где пахнет не дымом и кухней, а теплом и чистотой, как пахнут еще не остывшие простыни прямо из сушилки. Квартира маленькая и уютная, не знаю, что я ожидала там увидеть, но, скорее всего, что-то менее благоустроенное, раз уж ее собственная семья выгнала из дома. — Да, вот тут я и живу! — говорит София Сесилия и обводит руками, показывая совмещенную гостиную и кухню. — И мама тоже, в те выходные, когда она не работает, хотя это случается редко. Большей частью она живет в Осло. — А я-то думала... — начинаю я. Она усмехается. Ее это явно веселит: — А ты думала, что меня выгнали из дома? Ты не первая. И кстати, не буду отрицать — в этом есть доля правды. У новой [163] ИЛ 2/2020 Анна Велиндер. Цикорий. Изумруд — А у меня, чтоб ты знала, есть куча книг, — отвечает она и широко улыбается. — И на английском тоже есть. Могу, если хочешь, одолжить. Как тебя, собственно, зовут? Я отвечаю: — Малин. — Малин, — повторяет она задумчиво, смакуя мое имя, как карамельку. Мне никогда особенно не нравилось мое имя, а тут вдруг я его полюбила, потому что у нее во рту оно перекатывается как карамелька. — Меня зовут София Сесилия, но это, конечно, тебе уже известно, — говорит она. Я киваю. Кто ж этого не знает? — Что ты скажешь, Малин, если я предложу тебе перекусить после школы и осмотреть достопримечательную библиотеку, принадлежащую Софии Сесилии? Говоря это, она так хитро улыбается, что в глазах у нее сверкают молнии, мои руки слабеют, и я только и могу кивнуть в ответ, как заводная кукла. Мы едем на велосипеде, тут круглый год все ездят на велосипеде, в любую даль можно добраться на велосипеде. Декабрьский воздух щиплет лицо, оставляет на щеках красные розы, кусает руки, застывшие на руле. Серое небо пеленой укутало дома, угрожая напустить на них дождь или снег, или же навалиться и раздавить весь город своей тяжестью. София Сесилия смотрит на все это серое вокруг, и кажется, что она сердится, глаза ее приобретают темный оттенок. Она энергичней жмет на педали, чтобы побыстрей оказаться в тепле.
[164] ИЛ 2/2020 жены моего отца только что родился ребенок, и мне стало с ними тесновато. А у мамы есть квартира, которой она редко пользуется, и мы решили, что будет лучше, если в ней буду жить я. Мои родители — не какие-нибудь монстры, мы прекрасно с ними ладим. Мне очень нравится жить одной, это так здорово! А ты любишь клубнику? — Конечно, — отвечаю я с сомнением в голосе, все еще огорошенная всем этим потоком информации. — Но разве сейчас сезон? — Да ладно, для клубники всегда сезон. Особенно если есть морозильник. Она смеется, и ее смех отскакивает от стен, от светло-зеленых обоев, чтобы потом, подобно теплому бризу, залечь у меня в животе. Она высыпает замороженные ягоды в миску, ставит в микроволновую печь и ждет, пока не раздастся сигнал, что готово. Потом с наслаждением вытаскивает одну из ягодин, которые от нагревания превратились почти в пюре, подносит ко рту и раскусывает пополам своими белыми зубами. По ее подбородку бежит красный ручеек, она опять звонко смеется, ловит каплю языком и смотрит на меня: — У меня на зубах клубника? Она задирает уголки рта повыше, так, что видны ее белые зубы. — Да, есть немножко между зубами. — И так всегда! У меня не получается поесть клубники и не выглядеть так, будто я ела сырое мясо. Я не могу не хихикнуть. — Ты действительно выглядишь, как волк, — говорю я. — Волк! Ой! Это как раз по мне! София Сесилия опять смеется, закидывает голову назад и завывает. Современный шведский рассказ *** Она перестает ходить в школу, ее нет несколько дней, дни растягиваются в недели. Все спрашивают — она что, бросила школу? Нет, нет, не бросила, кто-то шепчет, что у нее проблемы, но какие проблемы? А еще кто-то шепчет: с головой, нет, не опухоль в мозгу и не инсульт, кто-то, кто раньше с ней был знаком, говорит что-то о депрессии. Иногда она вдруг прекращает ходить в школу и отгораживается от мира. Не знаю, кто как, но лично я чувствую, что должна что-то сделать, хотя бы увидеть ее, а все мои подруги сделаны из бетона, их бессмысленная трескотня вызывает у меня ощущение гравия во рту. Я должна увидеть ее, иначе мне не выдержать. Может
быть, я ей тоже нужна, я надеюсь, хоть и знаю, что надеяться на это не следует, что это просто не реально. Я устремляюсь к ней, вверх по лестнице, пахнущей кухней и дымом, нажимаю дрожащим пальцем на звонок и четыре раза чуть не сбегаю, пока она мне не открывает. Она смотрит на меня безразличными глазами, которые выглядят как темные шары на ее бледном лице. Ее длинные волосы выглядят грубыми и колючими, она побледнела на несколько оттенков, она похожа не на себя, а на кого-то, кто не хочет со мной общаться и вообще ни с кем не хочет общаться. С моих губ срывается скороговоркой: — Привет, я узнала, что ты нездорова, в школе сказали, что с тобой иногда такое случается... Я слышу, как слова патетически отскакивают от каменных стен и приземляются на пол, к ее босым ногам. Я думаю, что она сейчас рассердится, хлопнет у меня под носом дверью, но вместо этого она улыбается, нет, не улыбается, она задирает вверх уголки рта и обнажает свои белые зубы, хотя глаза ее не улыбаются. Она выглядит как оскалившийся хищный зверек. Сухо смеется, звуки скрипят между губами, словно ее губы забыли, как следует их произносить. Словно ей хочется поскорее от них избавиться. Она мигом затихает, у нее такое выражение лица, словно она съела какуюто дрянь. Потом она смотрит на меня своими темными глазами, они вялы и безжизненны, но я замечаю, что где-то в глубине ее зрачков все-таки сверкают молнии, от которых, как обычно, у меня слабеют руки. — Я тяжело переношу зиму. Я вернусь, когда наступит весна, и все такое прочее. Так что не волнуйся. Она натужно улыбается и закрывает дверь. [165] ИЛ 2/2020 София Сесилия Цикорий Изумруд, думаю я, изумруд, потерявший блеск, огрубевший, угловатый и матовый... Скоро, я знаю, ты опять станешь изумрудом. Я отправляюсь домой, чтобы дождаться весны. *** И в самом деле, в один прекрасный день она возвращается, как будто ничего не случилось, впрочем, так оно и есть, в повседневном мире действительно ничего не случилось. Ничего, Анна Велиндер. Цикорий. Изумруд Цикорий. Неброский стебелек, полый, жесткий, грубый, куцый и серо-зеленый с голыми растопыренными веточками и матовой зеленью. Солнечный свет обращается к крупным небесно-голубым корзинкам с просьбой раскрыться.
[166] ИЛ 2/2020 кроме весны, осторожной, холодной весны, тайком приземлившейся между домами, весны, по которой я тосковала больше, чем кто-либо когда-либо вообще тосковал по весне. Солнце прыгает как мячик между немытыми окнами школьных построек и освещает пыльный асфальт и кучи гравия, скрывающие последний нерастаявший снег, и все углы и вся грязь внезапно извлекаются на свет. И посреди всего этого стоит она, по-прежнему бледная и угловатая, но в ней есть и что-то новое, на ее лице снова появилась улыбка, хотя для нее это немного непривычно. Она улыбается, я подхожу к ней и обнимаю ее, этот жест — импровизация. Я не собиралась ее обнимать, но по-другому у меня не получается. Только позже до меня доходит, что сейчас мы впервые прикоснулись друг к другу. Весна катится как камень с горы — сначала осторожно, а потом набирает обороты, подснежники сменяются сциллами, потом им на смену приходят нарциссы, а следом и тюльпаны, зацветают клены, и воздух начинает пахнуть медом. Почки лопаются, бутоны распускаются, ничто не причиняет боли, ничто нигде не натирает, когда мы катим на велосипедах, жмем на педали, съезжаем с горы на дорогу, посыпанную гравием, к лесному озеру, и наши руки покрываются мурашками, потому что вечерний воздух все еще прохладный. — Когда потеплеет, мы искупаемся, первого июня обязательно надо искупаться, потому что тогда начинается лето! — говорит она, когда мы стоим и смотрим на безмятежную гладь воды. Она опускает в воду руку и содрогается от холода. — Надеюсь, к тому времени потеплеет, а сейчас жуть какая холодрыга, — говорит она и восторженно смеется, а я улыбаюсь. Улыбаюсь и думаю, возможно ли, чтобы стало еще теплее, чем сейчас, внутри меня так горячо, что просто обжигает. Современный шведский рассказ *** Я отдалилась от подруг, и произошло это как-то само собой, потому что я все время размышляла о Софии Сесилии и о том, что мы будем делать после школы: Хочешь поесть мороженого, Малин, или давай купим некрепкого пива в ларьке, там мужик не спрашивает удостоверений1, а ты видела, в ICA уже про- 1. Молодежь при покупке алкогольных напитков должна предъявлять удостоверение личности, поскольку в Швеции установлена возрастная граница потребления алкоголя. (Здесь и далее в рубрике — прим. перев.)
*** [167] ИЛ 2/2020 Анна Велиндер. Цикорий. Изумруд дают голландскую клубнику, правда, уже такое чувство, что скоро лето? Я даже не заметила, как удалилась от них, но они, кажется, заметили, потому что однажды, когда я приближалась по коридору к своему шкафу, чья-то рука схватила меня и потянула к себе. — Малин! Постой! Я хочу с тобой поговорить. Почему ты с нами больше не общаешься, мы видим, что ты все время проводишь с этой Софией, ты что, не хочешь с нами дружить, мы чем-то провинились перед тобой? У Айлар целый каскад вопросов, они вырываются как водопад, а я размышляю, как давно ей хотелось меня расспросить и как долго она готовилась к этому допросу. — Да нет, все в порядке, — отвечаю я, — просто мне нравится с ней общаться, с ней приятно общаться, она новенькая, и я просто не хотела оставлять ее одну. Айлар косится на меня и хитровато улыбается: — Так вы вроде бы пара, так что ли? Кровь бросается мне в лицо, я чувствую, что моя веснушчатая кожа пульсирует и заливается красным цветом. — Нет, нет, мы просто дружим, — бормочу я и смотрю себе под ноги, чтобы избежать ее взгляда, потому что страшусь того, что я увижу в ее глазах. — А жаль! Я слышу, что она сказала и поднимаю глаза, не веря в то, что я только что услышала. — Что ты сказала? — Я говорю, жаль. Жаль, что вы не пара. Вместе вы были бы такие симпатяшки! Я смотрю на Айлар, стараясь уловить оттенок иронии, жду, что ее лицо исказится презрительной гримасой, но этого не происходит, она мне улыбается, и вполне искренне. Оказывается, я не знаю своих подруг, я-то жаловалась, что это они меня не знают, а тут вдруг до меня доходит, что я и сама ни разу не удосужилась узнать их получше. Но я все-таки их достаточно хорошо знаю, чтобы сообразить, когда они откровенны и искренни. А на лице Айлар — только искренность. — Мне пора, у меня встреча... — я начинаю извиняться, мне не удается закончить предложение, а вслух произнести имя Софии Сесилии я не могу. Айлар добродушно смеется надо мной. — Беги, беги! Но послушай, приведи ее как-нибудь к нам, мы все-таки хотели бы с ней потусоваться!
[168] ИЛ 2/2020 Мы едем к озеру, велосипеды шуршат по гравийной дорожке, воздух вибрирует на лесной опушке, где на маленьком пляже в лучах послеобеденного солнца несколько семей с детьми затеяли пикник. — Кто не успел, тот опоздал! — кричит София Сесилия, сбрасывает с себя одежду, надетую прямо на бикини и ныряет с мостков. Через несколько секунд ее лицо всплывает на поверхность, она фыркает и отбрасывает волосы в сторону. — Черт, ну и холодрыга! Ну давай, прыгай! Она улыбается — ее волчьи зубы сверкают в солнечном свете, и все сливается воедино — ее глаза, вода и капли воды в волосах. Я разбегаюсь, ныряю с мостков, разрезая тяжелую холодную воду, выталкиваю из легких воздух так, что падаю камнем вниз и достаю дно ногами. Я задираю голову к поверхности, она как крыша надо мной, сверкающая колышущаяся крыша, и простираю к ней руки. Там, где кончаются пальцы моих рук, рассуждая теоретически, есть лишь вода и небо, а заодно и галактика Андромеды, М31, на расстоянии трех миллионов световых лет. Но на практике там — все. Несколько секунд я разрешаю тяжелому холоду обнимать себя и остаюсь на дне до тех пор, пока не ощущаю в руках знакомое покалывание, сигнал, что последний кислород израсходован, а потом упираюсь пальцами ног о жесткий песок и проталкиваю тело ввысь, к поверхности. Современный шведский рассказ Когда пальцы моих рук разрезают водную гладь, они становятся первой остановкой Вселенной.
Давид Мохсени [169] ИЛ 2/2020 Захлебнись среди волн, утони... 1 дому подкатывает такси. Десять вечера. — Ты Дауд? — спрашивает водитель. — Я. — Садись! Сидя в машине, я молюсь Богу, чтобы послал мне сил пережить тяготы пути. Я мечтаю воссоединиться с братом. Пытаюсь заснуть, но безуспешно. Думаю о тысяче самых разных вещей. К В двенадцать звонит Али. Сообщает, что найти проводника в Урмии1 не удалось. — Тебе придется искать самому. В Урмии они на каждом шагу... — А как мне его найти? — Не имею понятия. Придется поспрашивать. Только будь поосторожнее. В Урмии вор на воре сидит и вором погоняет. — Но это же полная фигня... Откуда мне знать, вдруг я у когото там спрошу, а он меня выдаст полиции? Я боюсь сболтнуть чтонибудь лишнее. Еще одно слово — и водитель может доставить меня прямо в участок. В пять утра мы добираемся до центра Урмии. Я выкладываю водителю небольшую сумму. До рассвета еще далеко, и круРассказ публикуются с любезного разрешения автора. 1. Урмия — город в Иране, административный центр остана Западный Азербайджан, расположенный на западном берегу озера Урмия.
[170] Современный шведский рассказ ИЛ 2/2020 гом царит темнота, но всетаки я передвигаюсь с большой осторожностью. Полиция ни в коем случае не должна меня обнаружить. Кружу по улицам. А здесь, я смотрю, многих таких же, как я, которые тоже вроде чегото опасаются. На широкой улице встречаю человека. Он устремляется прямо на меня и все время оглядывается. Я решаюсь обратиться к нему. Когда рассветет, все проводники разбегутся кто куда, потому что они тоже боятся полицейских. — Привет, может быть, ты... Я не уверен, проводник он или нет, и не решаюсь продолжить. Он проходит мимо, не удостаивая меня ответом. Я бегу за ним вслед. Тогда он оборачивается и с силой бьет меня по лицу. Я останавливаюсь. В ухе громко звенит. — Не смей меня преследовать! — говорит он с угрозой в голосе и шагает дальше. — Прости! Не знаешь ли ты когонибудь, кто может проводить меня до Вана? Он останавливается и возвращается. Я напуган и даю задний ход, но он велит остановиться. — Не могу! Ты же меня убьешь. — Да постой ты! Тебе надо в Ван? — Да. — Тогда стой на месте. Поговорим. Наверное, он проводник. Через час уже будет совсем светло, и, если ктонибудь на улице увидит меня, паренька с сумкой в руках, тут же настучит в полицию. Я останавливаюсь. — Ты что, идиот? Прямо так на улице и ищешь себе проводника? — Прости, я не знал, как это делается. — Урмия — как раз на границе Ирана и Турции. Здесь всюду шныряет полиция. Здесь все покупают и продают контрабанду, так что полицейские особо не церемонятся. Ты собрался в Ван, а деньгито у тебя есть? — Нет, но брат заплатит. — А где у тебя брат? — В Швеции. Он забирает у меня телефон и проверяет адресную книжку. Там всего три имени. Звонит брату. Али сначала не отвечает, и я говорю: — Позвони еще раз, он, наверное, спит. На этот раз Али отвечает. — Я проводник и могу доставить твоего брата в Ван, — говорит он. — Ты заплатишь, когда он будет в Ване? Не знаю, что ему ответил Али, но проводник велит следовать за ним.
В одиннадцать вечера проводник отсылает меня обратно. В конюшне все уже спят. На остальных много одежды, а на мне — лишь тоненькая курточка. Я спрашиваю проводника, не одолжит ли он мне еще чтонибудь. Он протягивает мне лошадиную попону и уходит. Я направляюсь к яслям, где лошадям задают корм, собираю в кучку сено и ложусь. Укрываюсь попоной и тут же засыпаю. [171] ИЛ 2/2020 Давид Мохсени. Захлебнись среди волн, утони… В Урмии зима и лютый холод. Снега выпало мало. Проводник ведет меня в конюшню без окон. Там гуляет ледяной ветер, и я начинаю замерзать. В конюшне еще трое, проводник велит мне подсесть к ним. Я трясусь от холода. Никто не произносит ни слова. Проводник выходит за нагревательным прибором. Понемногу путники заговаривают друг с другом. Один из них из Афганистана, двое — из Ирана. Все направляются в Турцию. Они взрослые, я их не знаю и не решаюсь заговорить с ними. Проводник возвращается с крошечным нагревательным прибором. — Дорога в Ван почти что совсем перекрыта, — сообщает он. — Кругом полиция. Перейти границу сложно. Наверное, он хочет сказать, что нам придется несколько дней переждать. Но боюсь, это невозможно. Холод дикий, одежды на мне мало. В Тегеране ведь было совсем не холодно. К концу дня я замерзаю так, что у меня начинает болеть живот. Проводник видит, как мне плохо, и берет к себе в дом. Там тепло. У него две дочери и сын. Я чувствую себя в безопасности. Я жил в подвале в Тегеране три года, а сейчас вдруг оказываюсь в семье. Одна из его дочерей — моя ровесница, и я думаю, что у всех, кроме одного меня, есть отец, мать, братья и сестры. Несколько жизней прожить не дано, и если в этой жизни у тебя нет родителей, то они, наверное, будут в следующей. Многие так думают, но я с этим не согласен. Жизнь дается только один раз. Жена проводника растапливает печку. Я грею руки. — Тебе летто сколько? — спрашивает она. — Тринадцать. — А где твои родители? — интересуется проводник. Я молчу. Спустя несколько часов мне уже становится получше. Конечно, мне неохота возвращаться в конюшню, хочется до самого отъезда остаться в этом доме. Но не мне решать. Я наблюдаю за детьми, за тем, как они играют. Они иногда начинают ссориться и бегут жаловаться маме. Я думаю о себе, о том, что у меня тоже когдато были родители, братья и сестры. Чувства переполняют меня, на глаза наворачиваются слезы. Я молча наблюдаю за ними, за тем, как они играют.
[172] ИЛ 2/2020 Утром меня будит проводник. — А ты молодец! Выискал себе самое теплое местечко. Мой пес точно так же поступает, — смеется он. Он приносит нам хлеб и фруктовый сок. — Вечером мы, скорее всего, отправимся, будьте готовы, — говорит он. Он возвращает мне телефон и велит никому, кроме брата, не звонить. Остальные номера в адресной книжке он стер. Во второй половине дня проводник приходит за нами. У двери в конюшню уже стоит пикап. Мы забираемся в кузов. Крыши нет, всем приходится лечь на пол, чтобы нас не засекли. Через двадцать минут машина останавливается. Слезаем у подножья горы. Нас встречает новый проводник и ведет в небольшой домик. Там уже больше двадцати человек. А ято думал, что только я один стремлюсь попасть в Турцию. Современный шведский рассказ 2 В домике мы проводим два дня. Никого из них я не знаю, а с незнакомыми я обычно стараюсь не разговаривать. Остальные говорят много и громко. Многие изъясняются на чужом языке. Я сижу в уголке и грызу орехи, которые взял с собой. На третий день во второй половине дня мы выходим из дома. Выпало много снега. Мои потрепанные ботинки моментально промокают насквозь. Мы взбираемся на гору, и чем дальше мы взбираемся, тем больше снега. Облачно, ветрено и холодно. У меня появляются дурные предчувствия. Я плетусь в хвосте, ступая по чужим протоптанным следам. Мы в пути уже целый час. Все успели устать, и проводник разрешает сделать привал. Кругом снег. Мы садимся прямо в снег и отдыхаем. — Здесь нельзя задерживаться, — говорит один из проводников. — Надо продолжать путь. Уже стемнело. Мы поднимаемся в гору наискосок. Громко разговаривать, кашлять и кричать запрещено. Нам велено молчать. Три часа спустя мы уже преодолеваем половину подъема. Одиннадцать часов вечера. Опускается плотный густой туман, и дует сильный ветер. Мы проваливаемся в снег почти восьмидесятисантиметровой глубины. Отстанешь на десять метров, и группу уже не найти. Мы идем гуськом. Я замотал полотенцем рот, чтобы защитить дыхание от резкого ветра. К часу ночи многие устают
Уж не знаю, когда мы добрались до вершины — в два или в три ночи. Теперь нам предстоит спуститься, а это всетаки полегче. Уже не так сильно дует, но снегопад не унимается. Я устал и все время падаю. Говорю одному из проводников, что мне надо чутьчуть передохнуть. — Нам некогда. Надо идти, — говорит тот и пинает меня ногой, потому что я лег в снег. Потом он хватает меня за руку и тащит за собой. Хорошо, что я сам сумел забраться на гору, вниз они смогут меня просто тянуть за собой, нести уже не придется. Идти, когда тебя тянут, довольно приятно, снег мягкий. Через некоторое время нам разрешают сделать привал. Я ложусь в снег. Хочется пить. Глотаю немного снега. Отдыхаем примерно минут двадцать, потом мне становится лучше, и мы продолжаем путь. — Скоро мы уже будем на месте, а там, в доме, можно поесть и согреться. Мы прошли уже почти всю гору, — говорит один из проводников. Во мне вспыхивает крошечная искорка надежды, что я, может быть, останусь в живых. В четыре утра мы подходим к деревне. Нас разбивают на три группы. Первую группу ведут к дому, а остальным велят подождать. Я попал во вторую. С нами остается один проводник. Еще через полчаса нас ведут в дом. Когда мы туда заходим, то обнаруживаем, что там нет ничего. Ни еды, ни огня — ничего. Провод- [173] ИЛ 2/2020 Давид Мохсени. Захлебнись среди волн, утони… так, что падают прямо в снег. Одного выворачивает наизнанку. Все голодны. Проводники говорят, что до вершины осталось немного. Я им не верю, они нам все время врут. Мы продвигаемся очень медленно. Прямо передо мной идет очень высокий и грузный человек. Он говорит на непонятном мне языке. Наверное, пакистанец. Он все время падает и в конце концов остается лежать лицом в снег. Встать он не может. Я пытаюсь его поднять, но он слишком тяжелый. Проводники велят нам помочь ему. Он не двигается. Двое мужчин переворачивают его и сообщают, что он не может говорить. Ждем десять минут, что он пошевелится, но человек не встает. — Ждать больше нельзя, не то все замерзнем насмерть. Пошли, — говорит один из проводников. Объясняет, что отставшего подберут. Мы продолжаем путь. Через десять минут его занесет снегом целиком. Боюсь, что ночь напролет здесь пережить невозможно. Думаю о нем и плачу. Время от времени оборачиваюсь — вдруг он всетаки идет за нами. Если бы так, то я отдал бы ему все оставшиеся орехи. Единственное, что я могу сделать. Но его нет.
[174] ИЛ 2/2020 ники говорят, что топить мы должны сами. Мы собираем все, что годится в топку, и в конце концов нам удается развести огонь. Нас очень много, и все хотят сесть поближе к огню. Начинаются стычки. Мне приходится сесть далеко от огня, потому что другого места для меня не нашлось. Через час я пытаюсь снять с себя обувь, но не получается. Обувь примерзла к носкам. Я протискиваюсь к огню и прошу одного из спутников пропустить меня поближе лишь затем, чтобы согреться и снять обувь. Подумав, он уступает мне место. Я грею ноги, лед тает. Когда мне, наконец, удается снять обувь и носки, я вижу, что ноги стали темносинего цвета. Как только они оттаяли, я почувствовал боль. Проводники приносят хлеб, сыр и воду. Это, конечно, не густо, но очень вкусно, хоть сыр я вообщето не люблю. — Завтра мы отправим вас в Ван. Сегодня на дороге слишком много полиции, — говорят они. Ноги болят страшно, боюсь, что я не смогу сделать и шага. Так распухли, что обувь не налезает. 3 Современный шведский рассказ Через сутки являются проводники. Они разделили всех, кроме меня, на две группы. Сначала уходит первая, за ней вторая. — А ты останешься здесь, твой брат не заплатил, — говорит один из проводников. Сердце у меня чуть не разрывается. — Не могу. Мне нельзя оставаться, — говорю я. — Останешься, пока твой брат не заплатит. Я плачу. Пытаюсь выскочить на улицу, но проводник пинками загоняет меня обратно и запирает дверь. Я совсем один. Мне страшно, я в отчаянии. Пытаюсь дозвониться до брата, но нет сигнала. Нужна другая SIMкарта. Мы уже совсем рядом с турецкой границей, и моя иранская SIMкарта не годится. У меня есть иранские деньги, проводники об этом не знают. Я думал, что мой брат за меня заплатил. Я плачу навзрыд и не могу остановиться. Я не сомневаюсь, что меня убьют. Вечером ктото отпирает дверь. Заходит один из проводников. — Вот тебе хлеб и сыр. Завтра не приду, так что придется тебе обойтись без еды. Сквозь слезы я говорю, что у меня есть иранские деньги. Спрашиваю, не возьмет ли он их. Проводник чтото бормочет.
— А сколько там у тебя? Я отдаю ему все, что есть в кармане. Там всетаки довольно много. Говорю: это все, что у меня есть. Он обшаривает мои карманы. Коечто у меня припрятано в кальсонах, но денег он не находит. Деньги он прячет. — Маловато, но ладно уж, так и быть, отправлю тебя. Я счастлив, я не знаю, как его благодарить. — Сегодня уже поздно, да и машины нет. Может быть, завтра. Он уходит и запирает меня, хотя я и отдал ему деньги. Но мне всетаки немного легче, ведь он сказал, что меня, наверное, завтра отправят. Иначе я не смог бы пережить эту ночь. У меня страшно ноют ноги, в доме очень холодно и такое чувство, будто ночь никогда не кончится. [175] ИЛ 2/2020 Я бреду по дороге и даже не знаю, что делать. В конце концов, сажусь на обочину и извлекаю припрятанные деньги. Надо какнибудь найти автобусный или железнодорожный вокзал. По улицам ходят женщины без паранджи. Впервые в жизни такое вижу, мне это кажется непривычным. Мне хочется спросить, где автовокзал, но я не знаю, на каком языке спрашивать. Мимо меня идет старик. Я обращаюсь к нему на фарси: — Автобус Стамбул, автобус Стамбул. Пытаюсь показать на пальцах. — Ты говоришь на фарси? — спрашивает он меня. — Да. А ты откуда знаешь фарси? Давид Мохсени. Захлебнись среди волн, утони… Проводник появляется только в одиннадцать. — Пошли! Машина ждет. Я шагаю с большим трудом, и он помогает мне залезть в машину. — Зачем тебе в Ван? — спрашивает проводник. — Мне в Стамбул, — отвечаю я. — Ты собираешься оставаться в Стамбуле или поедешь оттуда в Грецию? Я отвечаю, что, скорее всего, поеду в Грецию, хотя еще точно не знаю. — Мой двоюродный брат переправляет из Стамбула в Грецию. Хочешь, дам тебе его телефон? Позвони ему, когда приедешь в Стамбул, он заберет тебя на автовокзале. Он дает мне номер своего двоюродного брата. Мы уже почти приехали в Ван. Проводник предостерегает меня: “Не нарвись на переодетых полицейских”, высаживает в центре и уезжает.
[176] ИЛ 2/2020 Он отвечает, что тут почти все говорят на фарси. Сам он курд, а все курды немного знают фарси. Я радуюсь, что мы понимаем друг друга. Ему тоже надо на автовокзал, и мы идем вместе. Он берет у меня иранские деньги и покупает мне билет на свои турецкие. Пока мы ждем автобуса, он спрашивает, почему я один. — Где твои родители? Я начинаю врать. — Вообщето мы живем с родителями в Стамбуле. А в Иран я ездил к старшему брату. Я не слишкомто горазд лгать. Помоему, он понял, что я сочиняю. Но он старый и очень славный. Современный шведский рассказ Я выхожу на автовокзале в Стамбуле. Прекрасное место, чистые улицы, нарядные люди. С моего телефона не удается позвонить двоюродному брату проводника, а деньги у меня только иранские. Брожу по улицам и спрашиваю, не одолжит ли мне ктонибудь свой телефон, но меня никто не понимает. Мне кажется, что меня принимают за психа. Я устал и проголодался, спустя час я присаживаюсь на землю. Мимо проходит женщина, она подает мне милостыню, немного турецких денег. Я только сейчас сообразил, за кого меня принимают, я устал, однако бегу за ней, бросаю деньги ей в лицо и кричу на фарси: — Я не нищий! О’кей? Она чтото отвечает мне и подбирает свои деньги. Я снова сажусь на землю и плачу. Ко мне приближается мужчина в длинном черном турецком халате. Чтото говорит потурецки, я не понимаю. Но я догадываюсь, что он хочет мне помочь и вытаскиваю номер телефона, который мне дал проводник. Человек звонит и чтото говорит потурецки. Потом протягивает мне телефон. — Алло! — Кто ты такой? Я отвечаю, что номер мне дал его двоюродный брат, который помог мне добраться из Ирана в Ван. — Мне нужно попасть в Грецию. — Хорошо, подожди меня на месте. Буду через десять минут. Повезло, что одолжили телефон. Иначе я бы не смог с ним связаться. Вскоре появляется двоюродный брат, и мы направляемся к его машине. На улице очень холодно. В Стамбуле тоже идет снег. Я сажусь в машину. Проводник говорит на фарси. Рас-
Меня заточили в подвале одного. Если я высуну нос на улицу, полиция может схватить меня и выслать обратно в Афганистан. После наступления темноты я всетаки выхожу, чтобы купить немного хлеба и сыра. Надо, чтобы еды хватило на 24 часа. Приходится экономить. От Али я ничего не слышал с тех пор, как говорил с ним, находясь в Иране. Неизвестно, пришлет ли он деньги. Лежу на полу и смотрю в потолок. Я живу в подвале. В Иране мне пришлось жить в подвале, и в Турции. Наверняка, и в Греции мне тоже придется жить в подвале. Мне опостылела такая жизнь. Сколько еще можно терпеть вот такое, сколько времени я еще смогу протянуть? Лежа на полу, я засыпаю. Нечего подстелить и нечем укрыться. Я много раз просыпаюсь — потому что холодно и пол слишком жесткий. Но выбора нет. Приходится приспосабливаться. Спустя пятнадцать дней, проведенных в подвале, у меня появляется такое чувство, будто я провел там целый год. Тогда является проводник и говорит, что мы отправляемся сегодня ночью. Я укладываю в сумку запасные носки и свитер. Ем немного сыра. Хлеб уже съеден. 4 Вечером за мной заезжает проводник и провожает меня до машины. Машина полна людей. Водитель жмет на газ. Все из- [177] ИЛ 2/2020 Давид Мохсени. Захлебнись среди волн, утони… сказывает, что он иранец, но сейчас живет в Турции. Он высаживает меня у подвала и велит дожидаться там. Через час он возвращается. — Кто за тебя заплатит, если я отправлю тебя в Грецию? — спрашивает он. — Мой брат, — отвечаю я и даю номер Али. — Еду покупать и готовить будешь сам. Он показывает, где можно обменять деньги. За мои иранские деньги я вымениваю 200 евро и 100 турецких лир. Утром до прихода проводника я прячу евро у себя в одежде. Турецкие лиры я оставляю на покупки. Проводник приходит в десять. — Ты звонил моему брату? — Звонил. — И что он сказал? — Не волнуйся, он за тебя заплатит. — А мне можно с ним поговорить? — У меня деньги на SIMкарте кончились, — отвечает проводник.
[178] Современный шведский рассказ ИЛ 2/2020 рядно напуганы, люди сидят молча. У всех одна цель: переправиться на другую сторону, в Грецию. Через два часа нас высаживают в лесочке. Водитель достает надувную резиновую лодку и два весла. — Идите прямо. Через десять минут дойдете до берега моря. Там вы ее надуете, а потом будете грести по направлению к Греции, — говорит он. Пока мы там стоим, подходит еще одна машина. Теперь нас уже точно не меньше двадцати пяти. Среди нас есть семья с грудным младенцем. Холодно, дует сильный ветер. Младенец плачет не переставая. Трогаемся в путь. Ступаем в глину, воду и снег. Плач младенца сливается с воем ветра. Выходим наконец на побережье. Перед нами расступается Средиземное море. Проводник уверял, что лодка большая, что места хватит всем. Но когда мы ее надуваем, то выясняется, что она рассчитана максимум на двенадцать человек. А нас двадцать пять. Половина заходит. Мест больше нет. Сидим друг на друге, нас так много, что самой лодки почти не видно. Я сижу в лодке впервые в жизни, и впервые в жизни вижу такое обилие воды. Мы подобны песчинке в гигантском океане. Сам я и десяти сантиметров не проплыл бы. У нас всего два весла и ни одного спасательного жилета. Двое впереди начинают грести. Я сижу у борта, примерно посередине. Сильный ветер бьет в лицо. Грести очень тяжело. Мы плывем уже почти час, и я оборачиваюсь. Мы отдалились от берега всего лишь на двадцать метров. Мы гребем и гребем. Нам удалось немного продвинуться, но накатывает большая волна, и нас опять отбрасывает к турецкой стороне. Мы гребем уже несколько часов, но никуда не можем продвинуться, кажется, это безнадежно. В лодку прибывает вода, у всех промокли ноги. Скоро мы утонем. Все хотят усесться поближе к краю, чтобы было за что держаться. Женщина с ребенком отморозила ноги и не может сдвинуться с места. Она сидит по пояс в воде. Младенец вначале плакал, но около часа назад он затих. Надо решать, продолжать ли путь или возвращаться. Как только рассветет, нас может засечь полиция. Вперед нам не продвинуться — значит, надо возвращаться. На берегу все выходят, кроме матери с ребенком, которая идти не в состоянии. Трое несут ее на руках. Говорят, что ей поможет полиция, а нам пора идти, иначе попадемся. Мы оставляем женщину и скрываемся в лесу. Оттуда видим, как приближаются полицейские. Те, кто несли ее и младенца, сообщают, что уже тогда видели, что младенец мертв.
Выйдя из леса, гдето вдалеке мы видим огни. Там, наверное, город. Отправляемся на свет. Дойдя до городка, ищем автобус в Стамбул. Из двадцати пяти нас осталось двенадцать. Пятеро афганцев, остальные из других стран. В шесть утра мы находим автобус. Водитель сначала не впускает нас. Один из нас говорит поанглийски. Оказывается, он не хочет впустить нас потому, что мы грязные. Все промокли и перепачкались в глине. В конце концов, мы залезаем в автобус и ждем, что он тронется. Но когда мы признаемся, что денег у нас нет, он достает свой мобильник и предлагает нам на выбор — или выйти из автобуса, или заплатить. А не то он позвонит в полицию. Тут все моментально заявляют, что деньги есть. Приходится заплатить по 120 евро за каждого за три часа пути в Стамбул. Думаю, что обычно билет стоит примерно пятнадцать. Всем ясно, что водитель на нас наживается, но у нас нет выбора. Если мы не уедем, нас схватит полиция, а это гораздо хуже. В автобусе я снимаю носки. Ноги — как дряблые картофелины. Мне удается одолжить телефон и позвонить проводнику. Рассказываю, что пересечь море не удалось, и я возвращаюсь в Стамбул. Он обещает меня встретить и забрать. Как только мы приезжаем, все растворяются, каждый исчезает в своем направлении, кроме четырех афганцев. Им не удается дозвониться до проводников. Они едут со мной. Мой проводник потирает руки. Теперь он заработает вчетверо больше. В подвальчике нас сейчас пятеро афганцев. Двоим по шестнадцать, одному девятнадцать и один старик. Не понимаю, как он сумел горным перевалом пробраться из Ирана. Наверное, они шли другим путем. Вечером они молятся Богу. Старик велит мне тоже помолиться, хотя мне всего тринадцать лет. Мы все из разных городов, ктото приехал прямо из Афганистана, коекто из Ирана. Все рассказывают о своих злоключениях. Теперь, когда нас целая компания, время летит быстрее. Все разговорились, рассказывают анекдоты. Мы смеемся. Утром появляется проводник. Говорит, что дорога на побережье труднопроходимая, глина размокла, идет снег. Вчера потонула лодка с восемью на борту. Придется несколько дней переждать. [179] ИЛ 2/2020 Давид Мохсени. Захлебнись среди волн, утони… Пронзительно холодно. Падает снег и дует ветер. Ноги промокли до самых колен. Спутники говорят, что надо возвращаться в Стамбул. Мне приходится идти за ними. Все звонят проводникам, но ни один из них не отвечает. Четыре часа утра.
[180] ИЛ 2/2020 — На этот раз я гарантирую, что вы попадете в Грецию. Теперь, когда нас несколько, я осмеливаюсь заметить: — Ты и в прошлый раз говорил то же самое. — Тогда ты был один, и я отправил тебя с другим проводником. А сейчас вас целая группа, и в Грецию я переправлю вас сам. К концу недели в подвале мои турецкие деньги на исходе. У других тоже деньги кончаются, или же они попросту прибедняются. 90 евро надо отложить — они мне позарез понадобятся на первое время в Греции. Когда проводник, наконец, появляется, я сообщаю ему, что у меня кончились деньги. Он дает мне тридцать турецких лир. Вообщето трудно себе представить, чтобы проводник раздавал деньги. А вдруг у меня началась полоса везения? Я подумал, что мой проводник, наверное, очень хороший. Современный шведский рассказ Эти девять дней в Стамбуле тянутся как целый месяц. Вечером является проводник и говорит, что надо поторопиться. За руль он садится сам. — Твой брат хочет тебе сказать пару слов. Только давай побыстрее, у меня нет аккумулятора, — говорит он. Я беру трубку. — Ты еще живой? — спрашивает Али. — Да, я жив. — Позвони из Греции, когда доедешь. Проводник отбирает телефон. Я даже не успеваю попрощаться. Спустя два часа мы уже достигаем побережья. Проводник помогает надуть лодку. Она маленькая, но на этот раз нас всего пятеро. Скорее всего, мы поместимся. — Осторожно, не порвите ее о кусты, — предупреждает проводник. Я несу насос и весла, остальные — лодку. Мы приближаемся к берегу. Вода по колено, кругом кустарник. Лодку надо нести над головой. Вдруг один из нас разжимает руку, и лодка падает на кусты. За скалой мы опять видим бескрайнее море. Опуская лодку в воду, мы сразу замечаем, что в ней стало меньше воздуха. Наверное, мы ее прокололи, когда уронили в кусты. Все замолкают, чтобы услышать, выходит ли из нее воздух. На одной стороне мы находим небольшую дырочку. Одному из нас придется все время затыкать ее пальцем, а другому одновременно накачивать. — Назад нам уже не вернуться, — говорит старик. — Нам остается или грести, или захлебнуться среди волн и утонуть...
[181] ИЛ 2/2020 Давид Мохсени. Захлебнись среди волн, утони… В лодке мы сидим рядком. Я сижу спереди и должен грести. Одно весло я уронил в воду и в темноте не нашел. Осталось одно, последнее. Мне его вручают и велят грести. — Я не умею, — возражаю я. — Никогда не греб. Но из остальных тоже никто не умеет грести. Старик сидит на корме и качает насосом, еще один держит палец на дырке. Значит, грести должен ктото из остальных троих. Я начинаю грести. Нервы на пределе. Лодка крутится на месте. За четверть часа мы не проплыли ни одного метра, потому что я все время гребу с одной стороны. Пробую грести с другой стороны, лодка начинает вертеться в другую сторону. Тогда я несколько раз перекладываю весло из одной руки в другую и вижу, что лодка начинает продвигаться. Я велю тому, кто позади меня, хлопать меня по плечу после каждых двух гребков, чтобы я перекладывал весло в другую руку. Через какоето время я вижу, что мы уплыли уже довольно далеко. — Теперь уже нам нет дороги назад. Если не будем продвигаться вперед, то погибнем, — говорит старик. Я гребу очень медленно. Я проголодался. Парень, который затыкает пальцем дырку, плачет. — Я отморозил палец. Замените меня. Но меняться местами никак нельзя. Лодка для этого слишком мала. Одно лишнее движение, и все мы отправимся на дно. — Теперь жить нам осталось недолго, — говорит тот, кто сидит за мной. Он поддался панике и пытается грести одной рукой. Кругом вода — черная и холодная. Надежды выжить у меня почти не осталось. Ни на ком нет спасательных жилетов, плавать никто не умеет. Каждый из нас знает, что если мы вывалимся за борт, то погибнем. В открытом море ближайшая земля — морское дно. Целых два с половиной часа никто из нас не верит в спасение. Дырка увеличивается, лодка в любой момент грозит пойти ко дну. Все гребут руками. Я гребу веслом, но руки отказываются подчиняться мне. До берега осталось около тридцати метров. Лодка начинает заполняться водой. Я гребу как подорванный. Мы довольно быстро продвигаемся к берегу. Чувство такое, что мышцы рук рвутся на части. Тут я начинаю плакать и кричу, что не хочу умирать. Спутники велят мне заткнуться. Но мне наплевать, я просто больше не могу. Сидящий сзади говорит, что теперь уже недалеко. Мы очень близко, до берега остается всего несколько метров. Один из нас кидает на берег насос. Я должен сойти пер-
[182] Современный шведский рассказ ИЛ 2/2020 вым, потому что сижу впереди. Волны бьются о крутые скалы, выйти не такто просто. Я хватаюсь за куст и выбираюсь на сушу. Держась за тот же куст, вытягиваю следующего с помощью весла. Когда выходит четвертый, лодка отталкивается, и весло до нее теперь не достает. В ней остается старик. До весла, которое мы протягиваем, ему не дотянуться. Лодка отходит обратно в море, и нам остается только смотреть, как в нее продолжает набираться вода. Старик кричит и молит о помощи, но мы ничего не можем поделать. Нам надо продолжать путь. Он остается в море, а мы идем в лес. Все горюют о его судьбе. Никто из нас не знает, где мы оказались. Проводник уверял, что там, на той стороне, Греция. Не знаю, может, мы в Греции, а может, просто заплыли не туда и так и остались в Турции? В лесу полно льда и воды. Под нашими ногами громко трещит лед. Примерно в час ночи мы выходим к железной дороге. Тут уже не так оледенело, идти стало легче. Но одежда на всех промокла, все голодны. В три часа ночи мы видим огни небольшой деревни. Она вроде как пуста, и ктото говорит, что это, наверное, Греция. Я мерзну, ноги болят. Мы бежим по деревне, чтобы согреться. Я радуюсь, что мы, наконец, в Греции, после более чем месяца пути из Ирана. Но одновременно я искренне горюю, вспоминая о старике. Мы бежим по улице, рассказываем друг другу всякие смешные истории и смеемся. Вдруг отворяется дверь, и из нее выходит человек с бейсбольной клюшкой. — Бежим отсюда, а то он нас убьет! — кричит один из нас. Мы даем деру, он бежит за нами. Он долго за нами гоняется, но поймать не может. В конце концов, он кричит нам чтото погречески и возвращается к себе домой. Мы идем в деревню, усталые и напуганные. — Чего это он за нами гонялся? — спрашивает один из нас. — Мы бегали по улице и, наверное, его разбудили, — говорю я. Какоето время размышляем над тем, почему он за нами гонялся. Потом начинаем смеяться и называть друг друга трусишками. 5 Утром мы не знаем, что делать. Мы все еще боимся нашего преследователя и направляемся в соседнюю деревню. Там много людей из разных стран. Нас собирается большая груп-
па — человек тридцать. Мы решаем вместе искать полицейский участок. По дороге нам попадается полицейская машина. Нам приказывают сесть на холодную землю. Через полчаса подкатывают еще три машины. Нас везут в полицию. Там нас выстраивают в ряд в ожидании регистрации. Это занимает много времени. В конце концов нам выдают бумагу на греческом языке. Переводчик объясняет, что срок ее действия — один месяц. Рядом с участком — тюрьма. Туда препровождают всех. Я пугаюсь. Зачем нас ведут в тюрьму? Впервые в жизни я вижу тюрьму изнутри. Она большая и очень грязная. Пахнет там отвратительно. [183] ИЛ 2/2020 Давид Мохсени. Захлебнись среди волн, утони… На следующий день в одиннадцать полиция выпускает нас и сажает в автобус, чтобы везти на станцию. В автобусе мы радуемся. Шутим, смеемся и танцуем. Автобус доставляет нас к поезду в Афины. Все, кроме меня, идут покупать билеты. Моих восьмидесяти евро не хватает. Что делать, ума не приложу. В конце концов я всетаки сажусь в поезд. Сажусь так, чтобы все время видеть, откуда идут контролеры. Как только я вижу их, иду в туалет и отсиживаюсь там по четверть часа. Два раза ктото барабанит в дверь, но я только кашляю, и тогда они уходят. Когда я выхожу, контролеров уже нет. Я сажусь на место и сплю до конца пути. Просыпаюсь, когда мы подъезжаем к Афинам, и смотрю в окно. Там красиво. Мне кажется, я попал в хорошее место.
Улине Стиг [184] ИЛ 2/2020 Птицы в Реймсе ТИЦЫ в Реймсе даже в темноте не давали о себе забыть, в том-то и заключалось самое примечательное. В миниатюрном парке, который приходилось пересекать по дороге в центр, они устраивали страшный шум и гам. И не то чтобы мило и невинно щебетали, а отчаянно и хрипло надрывались. Они — а их было не меньше сотни — восседали на обнаженных кронах деревьев. И сама сцена, и ее звуковое сопровождение казались зловещими. Они так галдели, словно их жизням что-то угрожает. Или как будто они разузнали что-то, никому более неведомое и хотели предостеречь. Современный шведский рассказ П Первое воспоминание: я иду по парку с Жан-Полем. Мне хочется сказать ему, что это — непривычно. По вечерам птицы обычно замолкают. Как сказать по-французски “непривычно”? Я говорю “strange”, и при этом показываю на деревья. Но Жан-Поль не знает английского. А еще — он даже мое имя не может толком выговорить, хотя и очень старается, кривит губы и шипит: “Шшаштиин”1... Решили, ладно, так уж и быть — пусть я буду “Жюстин”. ЖанПоль почти на голову короче меня, и это меня утешает. Он показывает мне город, ведь я только что приехала, и я здесь впервые. Жан-Поль работает помощником в конторе, хотя и сам Рассказ публикуются с любезного разрешения автора. 1. Героиню зовут Чарстин.
живет в этом же самом доме. Le maison des jeunes travailleres. Хостел для молодых рабочих. В нем я и живу — единственная шведка. А как еще иначе можно выучить французский? Чувство нереальности преследует меня, будто я парю гдето в воздухе, над собой. Я брожу по чужому городу, рядом с чужим мужчиной. Собственно, его следовало бы назвать парнем, ему всего двадцать три, но в своем длинном темном пальто он выглядит мужчиной. Так выглядит начало моей самостоятельной жизни! Меня вышвырнули, нет, не так, это я сама бросилась в омут с головой, нырнула в неведомое, частью которого я стану в самом ближайшем будущем. Первое испытание пройдено. Я живу тут целых два дня, и даже уже успела побывать в неволе, но умудрилась вырваться на свободу... [185] ИЛ 2/2020 Реймсские записки — дневником их никак не назовешь, потому что я не каждый день что-то записываю. Моя комната выглядит так: кровать, письменный стол, полка. Электроплитка. Комната маленькая, но функциональная. Хостел для молодых рабочих представляет собой трехэтажное здание бурого цвета на шестьдесят комнат. Я живу на третьем этаже с видом на двор и большое дерево, которое успело полностью оголиться. Я приехала позавчера из Парижа, поездом в восемь утра. В университете проводили перекличку. Университет очень современный, совсем как космическая база, кругом белые здания с обтекаемыми контурами. Похоже, все однокурсники старше меня, а некоторые, как мне кажется, успели даже состариться. Есть еще одна шведка, Луис. Я пообщалась с ней. Она живет здесь уже полгода, у нее есть парень, и он родом из Туниса. Она хочет освоить французский как следует, чтобы гово- 1. Понимаешь? (франц.) Улине Стиг. Птицы в Реймсе Мы приближаемся к собору. Фасад освещен, собор огромный, он больше, чем собор Парижской богоматери. Жан-Поль читает целую лекцию и при этом размахивает руками. Я ни слова не понимаю и, не отрываясь, смотрю на его руки. Они маленькие, почти детские, с обкусанными ногтями. Он очень милый, этот Жан-Поль, и очень своеобразный. Темно-карие глаза, полные женственные губы. В нем чувствуется какая-то нерешительность, неуверенность, возможно потому, что его звонкий голос контрастирует со стариковским одеянием. — Tu comprends?1 — спрашивает он. Я качаю головой и улыбаюсь. Он тоже улыбается, и я замечаю, что зубы у него — кривые. Нет, он явно не из тех, в кого можно влюбиться.
[186] Современный шведский рассказ ИЛ 2/2020 рить так, как сами французы. У Луис выпирает живот, не поймешь, то ли она беременна, то ли просто раздобрела. Я не решалась признаться, что занимаюсь французским уже четыре года и все равно не понимаю ни слова. Французский, который мы изучали в школе, не в счет — французы говорят так, будто проглатывают все слова. Так-то вот. Я водрузила свой старый чемодан на полку и заклеила его открытками, чтобы в комнате стало немного поуютней. Туалеты в коридоре общие, типа дырки в полу. Какая гадость... Семь дырок в полу. Дамских туалетов нет, в хостеле обитают преимущественно парни и мужичьё. Пока я видела только трех девиц, одна из них работает в конторе. Ректор университета заявил, что для девушек это место неподходящее. А вполне возможно, что и опасное, добавил он, а я по глупости ему поверила. Меня уговорили отказаться от комнаты в хостеле еще до того, как я вообще сходила туда посмотреть. И я угодила в жилички к настоящей МЕГЕРЕ. Я выдержала всего одну ночь. Ужас, все загромождено мебелью, кругом фарфоровые кошки и бутылки из-под шампанского — подумать только, в качестве украшений! Мегера не меньше получаса пилила меня — как следует после себя мыть ванну и какие двери должны стоять открытыми, а какие следует закрывать, и типа когда я должна приходить домой по вечерам. В моей комнате преобладали розовые тона — сущая парилка и душегубка. Я всю ночь проревела. Потом, когда я встала к завтраку и заявила мегере (к счастью, она говорила по-английски), что, к сожалению, да, к сожалению, остаться у нее я никак не смогу. Шведская подруга пригласила меня к себе пожить, и я не могу отказаться. Всетаки соврать иногда очень даже выгодно! По сравнению с мегериной квартирой хостел для молодых рабочих — истинный рай. Получить обратно комнату, от которой я отказалась, ничего не стоило. Я уверена, что мне тут будет хорошо, вот только бы научиться понимать, о чем идет речь. На следующий день я увидела мужчину, в которого можно было влюбиться. Не могла отвести от него глаз. Он сидел в гостиной хостела с парнями, с мужичьем, с мужиками — я все еще не определилась, как их называть. Они были разных возрастов. Один из тех, кто постарше, оказался горбуном. Некоторые выглядели маргиналами, многие, несмотря на название дома, были, как мне рассказали, безработные. Отстойная одежда, жирные волосы. Но этот отличался от всех. Он был очень высокого роста, стройный, в черном тренчкоте и бритоголовый. Руки огромные, но грациозные и красивые. На вид опасен и по-своему очень привлекателен, чем-то похож на Игги Попа.
1. Анри Мишо (1899—1984) — французский поэт и художник, был близок к сюрреалистам, не будучи одним из них. В 1950—1960-е годы экспериментировал с мескалином, гашишем, ЛСД. 2. Все в порядке? (франц.) 3. Да, все в порядке (франц.). [187] ИЛ 2/2020 Улине Стиг. Птицы в Реймсе Как только я вошла, все прекратили играть в карты и уставились на меня, будто бы я свалилась с другой планеты. Все, кроме Игги Попа, который, как ни в чем не бывало, продолжал сдавать карты. Я купила чашку кофе в автомате и села поодаль в видавшее виды кресло, обитое манчестером. Я решила проигнорировать их назойливое внимание. Пусть себе глазеют, они ведь охочи до блондинок. Я раскрыла книгу, стихи Анри Мишо1 на французском, потому что решила впредь читать только пофранцузски, и тайком поглядывала на большерукого парня. Примечательно, что, не понимая языка, очень многое замечаешь, потому что восприятие как-то обостряется. Жесты у Игги Попа очень выразительные, я понимала почти все, что он говорил, по одним его рукам. Потом появился Жан-Поль и подсел ко мне. — •a va?2 — Oui, »a va3. Жан-Поль явно взял на себя роль моего ангела-хранителя. И не слишком-то обрадовался, когда вдруг к нашему столу подсел Игги Поп. Они, кажется, не были друг с другом знакомы. Обменявшись с Жан-Полем приветствиями, он протянул мне руку. Моя хрупкая ладошка утонула в его ручище. Он сказал, что его зовут Кретьен, и спросил, что я читаю. Вот так и возникла наша троица. Жюстин, Жан-Поль и Кретьен. Как три магнита, которые парили в пространстве и ничего не знали о существовании друг друга, мы, приблизившись, почувствовали друг к другу неодолимое влечение. Спустя несколько недель мы стали неразлучны. Но до этого я успела раздобыть велосипед. Благодаря занятиям в университетском подвале, где все участники, включая меня, непрерывно курили, мой французский стал заметно лучше. Преподавательница расхаживала с миниатюрной жестяной пепельницей в руке и стряхивала в нее сигаретный пепел, не прерывая своих разглагольствований. Я успела посетить кладбище и три парка, где деревья росли не как попало, как у нас, а ровными рядами, и совершить три велосипедных экскурсии по окрестностям Реймса. И заодно наполовину разориться в городских кафе.
[188] Современный шведский рассказ ИЛ 2/2020 Я успела ощутить одиночество, более тягостное, чем когда-либо в жизни. Словно в глубину моей души угодила фруктовая косточка. Косточка жала и натирала, а потом вдруг стала угрожать взорвать меня изнутри. Похоже, что все остальные участники курса уже успели перезнакомиться. Луис бежала к своему тунисцу сразу после окончания занятий. Японцы, а также испанцы и американцы активно общались со своими земляками. В хостеле для молодых рабочих я большей частью сидела у себя в комнате. В гостиной я не выдерживала, потому что приходилось притворяться, что меня не задевают все эти липкие взгляды, причмокивания и присвистывания. Я пользовалась только университетскими туалетами, чтобы не дышать вонью из дырок в хостеле, и по утрам терпела, пока не приеду на автобусе в университет. По вечерам ходила в кафе, где был туалет с унитазом. Жан-Поль уехал. Поговаривали, что у него заболела мать, жившая в Ла-Рошели. О Кретьене я ничего не знала. Кажется, у него, в отличие от многих обитателей хостела, была работа. Он уходил рано и возвращался поздно, я видела в окне, как он пересекает двор с черным зонтиком в руках и как полы его тренчкота развеваются на ветру. Жизнь по-прежнему напоминала фильм. Хотя черно-белый и, честно говоря, довольно-таки бессобытийный. Так миновал месяц. В Реймсе я все уже знаю, город небольшой. Темнеет довольно рано. Из университета я возвращаюсь домой во второй половине дня, пересекаю маленький парк с галдящими птицами. Напротив собора располагается “Cafе Palais” с хрустальными люстрами и красными коврами. Обычно я сажусь там и созерцаю публику, но если сидеть дольше часа и ничего, кроме кофе, не заказывать (кофе стоит 15 франков!), то из кафе выставляют. А вообще я чаще сижу у себя в комнате, читаю и пишу письма. Обитатели перестали на меня пялиться, они примирились с моим существованием (и наконецто сообразили, что мне на них наплевать). В Реймсе очень много безработных, от тридцати до сорока процентов среди молодежи. Люди нищают, и социальные проблемы обостряются, считает наша преподавательница. Она же и предостерегает нас выходить из дома по вечерам. Но я по вечерам никуда и не стремлюсь. В хостеле многие увлекаются наркотиками. Каждый вечер под деревом собирается компания и курит травку. Однажды в гостиной я видела, как несколько человек в открытую чем-то кололись. Но чаще всего они играют в бильярд или дразнят несчастного Гаспара, горбуна, похожего на звонаря из собора Парижской богоматери. Они кричат и чем-то кидаются в него, а он никак не отвечает, просто встает и уходит. Он переезжает в соседнюю со мной комнату. Рань-
На этом мои реймсские записи заканчиваются. Остальные страницы в тетради с черной обложкой так и остались незаполненными. Тогда-то все и началось, но мне некогда было писать об этом. От осени 1983 года не осталось и фотографий, все что есть — калейдоскоп моих воспоминаний. Даже как-то не верится, что за такое короткое время успело произойти так много событий. В моей памяти месяцы растягиваются и становятся годами. Я досконально помню все, что я носила тогда. Темно-зеленое замшевое пальто, коричневые туфли на низких каблуках, цокающих по коридорам. Длинные светлые волосы, чаще всего распущенные, темные глаза, подведенные тушью, и черное платье без рукавов, купленное на парижской барахолке, до такой степени заношенное, что черная ткань уже отливала зеленоватым оттенком. До чего же мне нравилось это платье, оно стало моим новым “я”! И сигареты “Голуаз” без фильтра, которые раскрасили мои пальцы в шафрановый цвет. [189] ИЛ 2/2020 Улине Стиг. Птицы в Реймсе ше он жил в другом отсеке, и там его не оставляли в покое, даже когда он находился у себя в комнате. По утрам я любезно здороваюсь с ним. А он отворачивается, думает, наверное, что и я его дразню. Мне хочется что-нибудь ему сказать, чтобы он понял, что я дразнить его не собираюсь, но я не решаюсь. Не уверена, хочется ли мне с ним подружиться. Неизвестно, хороший ли он человек только потому, что мне его жаль. Раздобытый мной велосипед я выкрасила в желтый цвет. Управляющий сказал, что его можно забрать. Он стоял брошенный, с отпертым замком, на велопарковке уже в тот день, когда я въехала. Целый день я возилась с ним, красила, зато теперь он в отличном состоянии (хоть я и не уверена, что в магазине мне дали именно ту краску, которая требовалась — она не целиком прокрасила, а кое-где уже потрескалась). Плоские окрестности Реймса напоминают блин. Сплошная глина, насколько может охватить глаз. Там и сям разбросаны деревушки с устремленными ввысь церковными колокольнями. То, что плоские — это хорошо, на велосипеде ездить легко, но странно, что везде так безлюдно. И так серо. Вчера во время велосипедной прогулки мне показалось, что я одна на целом свете. Словно произошла какая-то катастрофа, например, на землю сбросили атомную бомбу, и вот я осталась совсем одна. На велосипеде солнечного цвета, в чужой стране. Эта мысль так меня ужаснула, что я остановилась, села на край канавы и заплакала. Мимо меня проехал трактор. И тракторист, карлик, помахал мне рукой. Я размышляла — наверняка, это какойто особый трактор, иначе он не смог бы достать ногами до педалей. Я увлеклась своими мыслями и даже забыла, что была расстроена.
[190] Современный шведский рассказ ИЛ 2/2020 Каблуки об пол, цок, цок, цок, мимо вонючих туалетов, вниз по лестнице в отсек, где живет Жан-Поль. Стук в дверь три раза, наш тайный сигнал. Кретьен сидит на полу в позе портного, он раскидал вокруг себя пепел и набивает самокрутки из табака “Drum”. Жан-Поль, сидя за письменным столом, ворчит на него, а сама я пристраиваюсь на кровати, как ленивая кошка, потягивая пастис из красного стакана для зубной щетки. Солнце садится за здание закрывшейся фабрики, расположенной рядом, опускаются сумерки. Кретьен травит анекдоты, мы покатываемся со смеху, Жан-Поль прикрывает рот рукой, пряча свои кривые зубы. Все трое под одним зонтом. Все трое на переднем сидении кретьеновского фиата, я посередине. Все трое на моем желтом велосипеде, Кретьен жмет на педали, Жан-Поль на багажнике, я на сидении, руки Жан-Поля — на моих бедрах. Его обветренные холодные маленькие руки, всегда без перчаток, жаждущие до меня дотронуться. Его умоляющий взгляд, который не может на меня наглядеться. И мой взгляд, направленный на Кретьена, на которого я не могу наглядеться. И Кретьен, которому безразлично. Кретьен жмет на педали, благодаря ему нам и удается соблюдать равновесие. Если мы откроем друг другу свои чувства, наша святая троица распадется. Дружба требует определенных жертв. Жан-Поль и Кретьен выглядят рядом очень забавно — как Пат и Паташон. Разница в росте почти сорок сантиметров. Но не только в росте дело, разумеется. Они — полные противоположности во всем. Жан-Поль — ботаник, Кретьен — мачо, Жан-Поль говорит шепотом, Кретьен — громогласен, ЖанПоль — романтик, Кретьен — реалист. Второй раз, после того как мы подружились, мы встретились в баре, куда все трое случайно зашли одновременно — обычно я забегала туда около одиннадцати вечера, чтобы прогуляться в туалет. Был ноябрьский вечер, шел мокрый снег. Кретьен заказал водки на всех троих и рассказал о своей работе. Он был массажистом, и у него был свой салон в центре. В хостеле он жил только потому, что не успел еще как следует раскрутиться. В день у него была только пара клиентов. Потом он рассказывал о детстве в Лионе, о своей чокнутой мамаше, у которой была мания собирательства. Она завалила дом старыми тряпками, потому что вознамерилась соткать самый длинный половик в мире. Или хотя бы во Франции. Она уже наткала сто семьдесят восемь метров. А Жан-Поль рассказывал об отце, который собирал почтовые
Я призналась им, что мне семнадцать лет, и я бросила гимназию, не доучившись. Всем остальным я говорила, что мне девятнадцать. Наверное, я доверилась им потому, что они меня опекали. Но я изо всех сил пыталась корчить из себя многоопытную девицу. В бар мы ходили каждый вечер. Угощал Кретьен. Казалось, что у него водились денежки, хотя на работу он ходил все реже. Работа Жан-Поля тоже оказалась под вопросом. Управляющий хостелом, жуткий тип с фарфоровым глазом, косившим, потому что его неправильно вставили, пригрозил его уволить, если он не будет вовремя являться по утрам. А я уже просекла, что сдать экзамен мне не удастся, и более или менее перестала посещать занятия. Но зато я научилась говорить по-французски лучше, чем когда бы то ни было. Особенно пополнился мой запас сленговых выражений и ругательств: “»a craint, »a bouge, merde alors, »a pue”1. Я выучила и другие, более философские выражения. Теперь, чтобы сказать по-французски “палка о двух концах”, я морщила лоб и изрекала: “Cґest ` double tranchant”2. Во второй половине дня мы торчали в комнате у Жан-Поля, потом шли в гостиную и играли в бильярд. В хостеле все уважали Кретьена, никто на меня не смел и глаз поднять, когда он был рядом. Они даже Гаспара оставляли в покое. Когда мы окружали бильярдный стол, Гаспар мог спокойно сидеть рядом с нами на диване. Я чувствовала, что он наблюдает за нами, хотя каждый раз, когда я смотрела в его сторону, он отворачивал взгляд. Помимо горба, у него был еще какой-то дефект лица, одна сторона провисала, будто отваливалась. По расслабленной стороне изо рта стекали длинные слюни и капали на стол. Но глаза у него были красивые, темно-карие и печальные. Из его комнаты иногда по ночам доносились звуки джаза, но чаще всего там была тишина. 1. “Отстой, все, что движется, дерьмо, он воняет” (франц.). 2. “Палка о двух концах” (франц.). [191] ИЛ 2/2020 Улине Стиг. Птицы в Реймсе марки. Моего французского не хватало на длинные фразы, но я все же умудрилась объяснить моим друзьям, что зимой в Швеции я окунаюсь в прорубь. И как моего деда однажды боднул лось, но он выжил. Кретьен заказал еще водки, и в конце концов я так опьянела, что им пришлось тащить меня домой. Когда меня рвало у велопарковки, они с двух сторон держали меня за голову.
[192] Современный шведский рассказ ИЛ 2/2020 Когда я расспрашивала Жан-Поля, известно ли ему чтонибудь о Гаспаре, тот пожимал плечами. Сказал только, что хостел обязан сдавать определенное количество комнат психически неполноценным. Психиатрические больницы Франции закрывались, вполне возможно, что Гаспара оттуда выкинули, он не знал. Когда по вечерам мы направлялись в центр, то всегда шли через парк с галдящими птицами. Кретьен и Жан-Поль на их счет выдвигали разные теории. Кретьен утверждал, что это перелетные птицы, которые остались дома и их крики — реакция ужаса, вызванного созерцанием этой проклятой дыры на севере Франции. Жан-Поль считал, что причина птичьего гвалта — более метафизическая. Никаких сомнений в том, что они пытаются что-то сказать, просто мы не понимаем их языка. Их, считал Жан-Поль, наверняка отрядила высшая сила, чтобы напоминать нам о мировой скорби. И не надо ничего понимать, как он говорил, достаточно просто почувствовать. Целый день шел снег, мы шли по парку, то и дело увязая в снегу. На Жан-Поле была синяя вязаная ушанка, мы с Кретьеном, как всегда, без головных уборов. Жан-Поль шел рядом со мной по узенькой тропинке, Кретьен держался позади. Едва только Жан-Поль открыл рот, чтобы продолжить свои рассуждения о мировой скорби, как мне в затылок угодило что-то холодное как лед. Я закричала. Холод проник за шиворот, я метнулась в сторону, укрылась за деревом и слепила снежок, чтобы отомстить. Хорошенько прицелилась. Получилось прямое попадание — в голову. Кретьен взвыл, погнался за мной, поймал и повалил в снег. Одно из воспоминаний: темное небо, раскидистые кроны деревьев и крики птиц. И еще вереница машин на дороге, примыкающей к парку, — как четки из света. Кретьен сидит верхом у меня на бедрах, изо рта идет морозный пар, он ухмыляется и лепит новый снежок. Я кричу ему, чтобы он перестал: arrgte1, arrgte. Вдруг он бросает снежок в сторону и наклоняется ко мне. Его губы прикасаются к кончику моего носа. Я шепчу, что он похож на Игги Попа. Тогда он кладет мне на щеку мокрую от снега ладонь. И я удивляюсь, как от чего-то такого холодного можно так воспламениться. Свет автомобильной фары выхватывает Жан-Поля. Он стоит в стороне и зовет нас, молотя себя руками, чтобы не замерзнуть. В этот вечер я поцеловала Жан-Поля, или, скорее, разрешила ему себя поцеловать. Мы отправились на вечеринку к 1. Стоп (франц.).
1. Добрый день (франц.). 2. Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ, Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ, Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ (франц.). [193] ИЛ 2/2020 Улине Стиг. Птицы в Реймсе друзьям Кретьена — в компанию хиппарей на отшибе города. Это был старый, наполовину развалившийся домик, и здесь в трех комнатах обитали десять человек. На кухонном столе лежала лепешка гашиша величиной с футбольный мяч, и все уже так накурились, что языки заплетались. Кретьен тоже отрезал себе перочинным ножом кусочек лепешки и выкурил косяк. После этого идти домой он был уже не в состоянии. Когда мы уходили, к нему на колени взгромоздилась чернокожая девица с распрямленными кудряшками, в красных кожаных, а может быть и пластиковых, лосинах. Мне стало не по себе от ревности. Кретьен покосился на нас, улыбнулся и вяло помахал рукой, как старший брат несносным малышам. По дороге домой Жан-Поль взял меня за руку. Это было кстати, потому что я замерзала. Птицы в парке приутихли. И мы тоже. Когда мы пришли домой, он пошел следом за мной в мою комнату. Я не хотела, чтобы он шел ко мне, но не знала, как ему об этом сказать. Вместо этого я встала и посмотрела ему в глаза, мы оба стояли и смотрели друг другу в глаза целую вечность. Наверное, он истолковал это так, будто между нами что-то возникло. Будто бы у меня действительно появилось желание его поцеловать. Меня мучила совесть, что это было не так. И когда он своими маленькими руками дотронулся до моих щек и приблизил ко мне свои мягкие губы, я не стала сопротивляться. На следующий день я проснулась рано и отправилась в столовую. По воскресеньям нам подавали горячие круассаны. В дальнем углу в одиночестве сидел Гаспар. Я стояла с подносом и думала — может быть, подсесть к нему за стол? Но вспомнила, как у него текли слюни, а мне так хотелось насладиться круассаном. И я вспомнила, что Жан-Поль говорил о психических болезнях. Гаспар поднял голову, я пробормотала bonjour1 и села в другом конце столовой. Когда я вернулась к себе, меня ждало письмо на десяти страницах от Жан-Поля. Оно было просунуто под дверь. Наверное, он сочинял его всю ночь. Я пролистала страницы, заполненные каллиграфическим почерком. Чтобы прочесть письмо, мне понадобился бы не один час, многие страницы письма состояли из стихов, там попадались сложные слова, которые я еще не выучила. Но конец письма понять было легко. JE T’AIME, JE T’AIME, JE T’AIME2. Вся последняя страница состояла из этих фраз. Я легла в постель и уставилась на сырые пятна на потолке. Святая троица распалась.
[194] Современный шведский рассказ ИЛ 2/2020 Когда после полудня я спустилась в гостиную — поиграть в бильярд, Жан-Поль и Кретьен уже сидели там. Увидев меня, Жан-Поль поднялся как по стойке смирно. Кретьен понимающе ухмыльнулся, вытащил табак и начал сворачивать самокрутку. Он выглядел усталым, под глазами пролегли темные круги, несколько дней он не брился. Бритая голова тоже уже начинала обрастать, но волосы там пока еще стояли торчком. ЖанПоль тоже, наверное, устал, но он так блаженно улыбался, что выглядел законченным психом. Он даже забыл прикрыть рот рукой и, протягивая мне кий, продемонстрировал все кривые зубы, какие у него только имелись. Игра не ладилась. Атмосфера была напряженная. Я избегала взглядов Жан-Поля, и это приводило его в отчаяние. Он все время промахивался. Кретьен действовал оперативно и точно, он, конечно, и выиграл, ято ведь была новичком. Но вид у него был свирепый, движения резкие и энергичные. Когда игра закончилась, он сказал, что ему пора готовиться к завтрашнему дню. К нему придет новая клиентка, надо прочитать ее выписки. Он похлопал Жан-Поля по спине и мрачно взглянул на меня. Что я такого натворила? Я стояла и смотрела, как он вышагивает по направлению к лифту в своем черном тренчкоте, по времени года слишком легком. К тому же нормальные люди обычно дома снимают с себя такую одежду. Жан-Поль шепнул, что нам надо поговорить. — Позже, — сказала я. И ушла. Примерно за неделю до поцелуя мы попытались добраться до Парижа автостопом. Счастливое воспоминание, хотя и несколько трагикомичное. Конечно, нас не хотели подвозить. Никто не подсадит к себе троих, один из которых двухметрового роста, даже если в качестве приманки имеется блондинка. Пока Жан-Поль и Кретьен прятались в канаве, проблем не было, но как только они оттуда вылезали, машины рывком стартовали и пропадали из виду. В конце концов, мы — все трое — залегли в канаву и начали говорить о Париже. Кретьен родился в Париже, его родители были актеры. Они жили в пятом аррондисмане, в старом фабричном помещении, которое служило одновременно и театром, и жильем. Жан-Поль побывал в Париже всего один раз, но мечтал переехать туда и изучать философию. Он так прожужжал нам все уши со своими философами и премудростями, что мы покатывались со смеху. Мы не обращали внимания на время. Как по команде зажглись автомобильные фары, и наступила кромешная тьма.
Для снегопадов было еще рановато, но холода уже наступили, и эти часы, проведенные в канаве, закончились для меня катаром мочевого пузыря. Но я об этом нисколько не жалею. [195] ИЛ 2/2020 Улине Стиг. Птицы в Реймсе Я снова начала посещать университет. Оставалось всего три недели до окончания, и если удастся улучшить показатели посещаемости, то мне хотя бы выдадут диплом о прохождении курса. Преподавательница спросила, не была ли я больна, и похвалила мое произношение. Шведка Луис все-таки оказалась беременной, теперь это уже было ясно, она походила на дом и ходила по коридорам, покачиваясь, с самодовольной улыбкой. Ее парень ждал ее в университетском кафетерии каждый день в конце занятий. Иногда я пила с ними кофе. Будущего отца звали Арман, на вид он был так же счастлив, как и Луис. Он был строительным рабочим и мечтал переехать в Швецию. Жан-Поль каждый день подсовывал мне под дверь новое любовное письмо. Я пробегала их по диагонали и складывала на подоконник, рядом со стопкой маминых писем, которые я даже не распечатывала. Жан-Поль целую неделю выстукивал мне в дверь тайный сигнал, но я не отпирала, и он прекратил стучаться. Мама хотела, чтобы по окончании курса я вернулась домой. Но я и не думала возвращаться. Вместо этого я решила уехать в Париж. Там можно было найти работу. А возвращаться домой еще рано. Ничто не изменилось, я ведь была все та же самая, прежняя Чарстин, в конце сентября покинувшая дом на Архивной улице в городе Векшё. Снег растаял, а под ним обнажилась скользкая как лед голая земля и дул пронзительный ветер. Каждый вечер я стояла у окна и смотрела на серое небо, пока не опускалась темнота. Ветер рвал голые кроны деревьев. Я нередко пропускала обед и курила, чтобы заглушить голод. Неизвестно, что меня мучило больше всего. Потерянная дружба? Или сожаление по поводу того, что я сильно ранила Жан-Поля? Навязчивые мысли о Кретьене? Я размышляла о смерти — она могла бы стать выходом из положения. Переход из серого в серое, подумаешь, ничего бы не изменилось. Иногда я видела, как они вместе шли мимо в кафе. ЖанПоль смеялся, прикрывая рот ладошкой, а Кретьен возвышался как покосившийся фонарный столб на суровом ветру, в своем чертовом тренчкоте, похожем на черный парус за спиной. Они выглядели буднично, словно ничего не произошло. Не хватало только самой малости — меня. В последнюю неделю в Реймсе я увидела в кафе Кретьена. Он сидел на барном стуле у окна. Убедившись, что Жан-Поля там нет, я зашла. Когда я увидела его вблизи, меня словно то-
[196] Современный шведский рассказ ИЛ 2/2020 ком пронзило. Мы общались всего лишь три недели назад, но сейчас казалось, что это было в прошлой жизни. — Салют, — кивнул Кретьен и повертел зубочисткой в уголке рта в знак приветствия. О чем нам было говорить? Я заказала пива. Мне хотелось, чтобы Кретьен сказал хотя бы что-нибудь. Но он молчал. Он просто сидел, вертел зубочисткой во рту и критически меня разглядывал, будто у меня в лице чего-то не хватало, и он хотел вычислить, чего именно. — Ты ведь знаешь, что он страдает из-за тебя, — сказал он наконец и допил пиво. — Знаю, — ответила я. — Несчастная любовь убивает, — проговорил он серьезно. И заглянул мне в глаза. Его взгляд точно просверлил меня. Словно он имел в виду и еще что-то, совсем другое. Я выпила глоток пива и, когда подняла глаза, увидела, как он копается в своем портфеле. Пока он не захлопнул его своими ручищами, я успела разглядеть, что портфель полон малюсеньких пластиковых пакетиков. Я наклонилась немного в сторону, чтобы почувствовать его запах. Пот, дым и одеколон для бритья. И что-то еще, сладковатое, я не могла разобрать что. Наверное, мазь для рук. — Мне пора идти, — сказал он и натянул на себя тренчкот. Как-то получилось, что я увязалась за ним в его комнату. Не потому, что он меня туда пригласил. Но он и не запрещал мне туда ходить. Я никогда у него не бывала, и Жан-Поль тоже не бывал, насколько мне известно. Кретьен всегда ссылался на беспорядок, да и жил он высоковато, на четвертом этаже. Когда мы зашли к нему, я поняла, почему он никогда нас не приглашал. Я села на стул в мини-кухне, не снимая куртки. Кретьен показал мне взглядом на мои ботинки и на мокрые следы на полу. Я это проигнорировала, потому что не собиралась оставаться. Наверное, он заметил, что я расстроена, хоть и ничего не говорила. Он повернулся ко мне спиной и стал вытаскивать из портфеля свои пластиковые пакетики. — Знаешь ли ты, как трудно найти вот такие мини-пакетики? — сказал он с наигранной веселостью. — Я обегал все магазины в Реймсе, и знаешь, где я их в конце концов обнаружил? В игрушечном магазине, в отделе самоделок. Mon dieu1, если бы ты только могла это себе представить... 1. Боже мой (франц.).
[197] ИЛ 2/2020 Улине Стиг. Птицы в Реймсе Комната Кретьена походила на полуразграбленный склад медикаментов. На столе в беспорядке громоздились открытые и запечатанные коробки. На полу — кучи блистеров. И прямо передо мной на столе — гора маленьких беленьких таблеток. — Не знала я, что ты этим занимаешься, — сказала я тихо. Он сел рядом со мной. Вытащил табак и положил его на стол рядом с таблетками. Начал медленно сворачивать самокрутку. — Это не так, — возразил он. — Я этим не занимаюсь. Я просто продаю. — Зачем? — Жить-то надо, — ответил он и лизнул бумажку, перед тем как свернуть самокрутку. — Но у тебя же есть фирма. Ты — массажист. — Фирма-то есть. Только клиентов нет. Зато есть больница, битком набитая лекарствами. И в нашем доме полнымполно заинтересованных покупателей. — Звучит не слишком-то убедительно. — Я — бизнесмен, — заявил он и положил ладонь мне на колено. Слегка его сжал, будто бы проверял, из чего оно состоит, под черными колготками. Я закрыла глаза. — Наплюй на все, — прошептал он. — Это всего лишь наши старые дерьмовые жизни. А твоя у тебя впереди. Ты скоро уедешь отсюда. Мне не хотелось плакать, но я все-таки расплакалась. Мои дурацкие крупные слезы катились по щекам и капали ему на руку. — Послушай, — сказал он. — Помоги мне. Надо расфасовать эти таблетки по пакетикам. Одному мне придется возиться с этим целую ночь. Поможешь? Я покачала головой и вытерла слезы шалью. — Если поможешь, то помассирую тебе ноги, — обещал он и ухмыльнулся. — Иди сюда, Жюстин, я тебя поцелую. Он выпятил губы. Я взяла пустой пакетик. — Это что, героин? Кретьен разразился смехом. — Ты что, спятила? — Тогда что это такое? — Это успокоительные пилюли. Они успокаивают и примиряют с жизнью. Он включил настольную лампу, в свете которой вокруг его головы возник ореол. Я смотрела на него. Волевое лицо, ру-
[198] ки, запихивающие по три таблетки в пакетик. Я смотрела на него, и чем дольше я на него смотрела, тем яснее мне становилось, что я не знала этого человека. Он был чужой, и у меня не было ни малейшего желания его целовать. Современный шведский рассказ ИЛ 2/2020 В мой последний вечер в Реймсе я все-таки это сделала. После обеда Кретьен и Жан-Поль постучались ко мне. — Мы пришли попрощаться! — крикнул Кретьен и забарабанил в дверь, пока я не открыла. У них была с собой бутылка виски и три красные розы. Я поставила розы на подоконник, в стакан для зубной щетки. Воспоминание: я на кровати, Жан-Поль на стуле, Кретьен на полу в позе портного. Бутылка идет по кругу. Мы демонстративно дуем прямо из горла. Хотим побыстрее опьянеть и отключиться. Почти не разговариваем. А о чем нам говорить? — Значит, ты едешь домой? — спрашивает Кретьен и хватает меня за ногу. Я его пинаю, освобождая ногу из его клещей. — Non, non1, — отвечаю я, — в Париж. — Ага, вот как. У Жан-Поля такой вид, словно он вот-вот расплачется. Он замечает гору своих писем на подоконнике. Качаясь, он отправляется в туалет. — Ты так и не получила своего поцелуя, — объявляет Кретьен и встает с места. Он садится на меня верхом. Слюна у него холодная, поцелуй жесткий и решительный. У меня такое чувство, словно я ломаюсь изнутри, подобно оседающему горящему дому. Жан-Поль вернулся до того, как Кретьен успел встать с постели. Он видит. Я вижу, что он видит и понимает, но ничего не предпринимает. Просто садится на стул и откручивает колпачок с виски. — Все было хорошо, но все когда-нибудь подходит к концу, — говорит он и поднимает бутылку. — Твое здоровье! Будь счастлива, Жюстин! — Да, твое здоровье, и счастья тебе! — соглашается Кретьен и поднимает пустую ладонь. — Спасибо, — отвечаю я. Потом мы молчим. Просто сидим и передаем бутылку по кругу. 1. Нет, нет (франц.).
Гаспар покончил с собой в ванной. Он вскрыл вены на обеих руках и пустил воду. Вода, затекавшая в комнату, была окрашена в красный цвет. Управляющий обещал, что завтра придут рабочие со шлангом и откачают воду, а сегодня придется просушить самим, насколько это возможно. Мы трое стояли у окна, когда его выносили, чтобы везти в морг. Двое в комбинезонах несли узкие носилки, труп был накрыт светло-голубым пледом. Я дрожала так, что у меня стучали зубы. Но плакать я не могла. Жан-Поль и Кретьен обнимали меня, каждый со своей стороны и пытались утешить. — Почему он это сделал? — спрашивала я шепотом. — Наверное, он был одинок, — предположил Кретьен. — У него никого не было. — Никого, кто любил бы его, — добавил Жан-Поль. Дольше оставаться в комнате мы не могли. Мы оделись и вышли. В темноте валил снег. Держась за руки, мы пошли по направлению к парку. Но там было тихо, птицы куда-то делись. Мы уселись на землю спиной к одному из вековых дубов. Жан-Поль протянул мне жевательную резинку. — Что ты будешь вспоминать о Реймсе? — спросил он. [199] ИЛ 2/2020 Улине Стиг. Птицы в Реймсе А еще я размышляла обо всем, что у нас было, что мы потеряли и как это случилось. И я прокляла любовь, потому что другого объяснения в тот момент не находила. Во всем была виновата любовь. Вдруг в дверь постучали. Три резких стука и голос: — Откройте! Я встала с места, шатаясь. В коридоре стоял управляющий с фарфоровым глазом и двое мужчин в комбинезонах. Коридор заполнился водой, не меньше десяти сантиметров, она уже начала проникать и ко мне. — Мадемуазель, мы вынуждены вас побеспокоить, — заявил управляющий. — Нам придется воспользоваться вашим окном. Я кивнула и впустила их в комнату. — Когда вы в последний раз видели вашего соседа? — спросил меня управляющий. Я покачала головой. Сказала, что не помню. С тем же вопросом он обратился к Жан-Полю и Кретьену. Они тоже не помнили. Один из мужчин в комбинезоне вылез через окно и забрался в комнату к Гаспару. Взломать его дверь из коридора оказалось невозможно, она была заставлена мебелью. Он забаррикадировался.
[200] ИЛ 2/2020 Я запрокинула голову, прижалась к стволу дерева и закрыла глаза. — Я буду вспоминать о вас, — сказала я. Я думала и о разных других вещах, но мне понадобились бы такие высокопарные слова, что я испугалась: это будет звучать слишком пафосно. — И о птицах, галдящих в темноте, — сказала я и склонила голову на плечо Жан-Поля.
Шекспир Игорь Шайтанов Как комментировать двуязычное издание? О своей работе над комментарием и попутно над переводом шекспировских сонетов на страницах “Иностранной литературы” мне приходилось рассказывать дважды, что было приурочено к годам шекспировских юбилеев. И прежде чем я вспомню, о чем речь шла тогда и что я хотел бы добавить теперь, я хочу произнести слова благодарной памяти моему редактору обеих этих публикаций — Тамаре Яковлевне Казавчинской. Работа редактора с автором теперь не требует личного общения — все происходит в быстрой переписке, но у нас оно было личным даже в коротком обмене мнениями уже потому, что мы были знакомы более тридцати лет, когда в первый раз нас свела профессия. Правда, тогда роли были распределены прямо противоположно: я составил и редактировал сборник английской публицистики XVIII века “Англия в памфлете” (“Прогресс”, 1987), Тамара Яковлевна переводила сложнейшие для современного языка (все термины должны были соответствовать тогдашнему словоупотреблению и современному пониманию) документальные тексты Дефо, включая трактат “Совершенный английский торговец”. Самая популярная (более часто издаваемая в свое время — даже в сравнении с “Робинзоном”) книга Дефо. А наше время тогда было самым началом “перестройки”. Помню, мы шутили, что надобно бы издать целиком эту книгу, рассказывающую бизнесмену, как вести себя и вести свое дело, как поддерживать отношения и писать письма. Работа с Тамарой Яковлевной была человеческим общением с понимающим профессионалом. И сейчас вспоминаю ее с радостью и скорбью. Итак, дважды я рассказывал о работе над шекспировскими сонетами на страницах журнала. В первый раз (“Комментарий к переводам, или Перевод с комментарием” — ИЛ, 2014, № 9) речь шла о том, почему нужен новый перевод сонетов и © Игорь Шайтанов, 2020 [201] ИЛ 2/2020
[202] Шекспир ИЛ 2/2020 чем не устраивает ни классический (и небывало успешный) перевод С. Маршака, ни вся совокупность последующих попыток перевести “лучше, чем у Маршака”. В качестве примера я приводил тексты двух прославленных сонетов (the best lyrics in the language, как говорят англичане) в прежних переводах и в своем: сонет 15, один их тех, где впервые сквозь формальность заказа, который мог послужить Шекспиру поводом начать писать сонеты, пробивается личное отношение; и сонет 129 из второй части, посвященной Смуглой Леди, — один из самых яростных, в котором очевидно, что в лирический жанр пришел великий драматург. Вторая публикация представляла хронологическую гипотезу, вслед которой было предложено новое прочтение ряда текстов: “Перевод как интерпретация. Шекспировские ‘сонеты 1603 года’” (ИЛ, 2016, № 5). К этому времени моя работа определилась в подготовке нового издания сонетов, обязательно двуязычного, где на правой странице книжного разворота был бы английский и русский текст, а на левой — комментарий. Русский перевод, вопреки установившейся традиции (продемонстрировать, что сонеты переводили давно и многие — до и после Маршака), я выбираю лишь один по степени его адекватности тексту оригинала. Адекватность, разумеется, понята не как буквализм, а как более полное соответствие смыслу и способу выражения, соответствие тому жанру, каким был ренессансный сонет, на три века сделавшийся основной формой лирического высказывания. Что обеспечило ему столь устойчивую популярность? Каким образом можно (если можно) воссоздать память о том значении сонетной формы, а не приспосабливать ее сознательно или бессознательно к ожиданиям сегодняшнего читателя? Сонет (согласно гипотезе Пола Оппенгеймера) — первая лирическая форма со времен поздней Античности, не требующая музыкального сопровождения! Жанровые возможности и жанровое ожидание — это не то, что зависит от сознательной установки автора или читателя. Это то, что возникает в самой речи, что она может выразить и выражает, то, что можно определить как речевую риторику. О ней я и хотел бы сказать подробнее в небольшом введении, а потом показать ее в комментарии к сонетам в собственных переводах, ранее не публиковавшихся. Словом “риторика” я не предполагаю выяснения меняющихся (более всего на протяжении Ренессанса) отношений между грамматикой, риторикой и “второй риторикой”, как была первоначально определена поэтика (этот ряд можно было бы
1. Б. М. Эйхенбаум. Мелодика русского лирического стиха // Эйхенбаум Б. М. О поэзии. — Л.: Советский писатель, 1969. — С. 331. [203] ИЛ 2/2020 Игорь Шайтанов. Как комментировать двуязычное издание? продолжить еще и музыкой). Слово “риторика” употребляется в современном значении — речевая организация текста, в данном случае — поэтического текста. Так что в большей мере к теме разговора имеют отношение не классические риторики с их фигурами речи, а классификация Б. М. Эйхенбаума в “Мелодике русского лирического стиха” (посвящение ОПОЯЗу помечено летом 1921 года): “Выдерживая интонационный принцип деления, я различаю в лирике следующие три типа: декламативный (риторический), напевный и говорной”1. Поскольку работа была написана о русском лирическом стихе и отправной точкой для нее послужила поэзия Жуковского, то основным интонационным принципом, разрабатываемым в ней, был “напевный”, относящийся “к слову как к мелосу” (Б. Эйхенбаум. С. 344). Два других типа ориентированы не на музыкальную мелодику, а на разные типы речи — ораторский или разговорный. Их приемы Б. Эйхенбаум подробно не разрабатывает и оценивает лишь по случаю. О риторическом стихе он говорит в связи с Тютчевым, отмечая, что “развитых приемов мелодизации у него нет. Его ритмические и эвфонические приемы гораздо разнообразнее и интереснее” во многом за счет возврата к риторической традиции: здесь и антитеза, “и вопросы, и подхваты выражений — совершенно в духе русской классической оды” (Б. Эйхенбаум. С. 407, 400). Это именно то, что характерно для шекспировского сонета и чаще всего не было переведено Маршаком, предложившим даже не перевод текста, а перевод жанра — ренессансного сонета на язык русского романса, то есть из одного типа поэтической речи в совсем иной. Я не буду здесь останавливаться на том, какими причинами и обстоятельствами как литературными, так и внелитературными был обусловлен выбор формы и ее успех у советского читателя, который в 1940-е годы (когда были опубликованы переводы Маршака) если и мог рассчитывать на новую лирику, то лишь транслируемую через классический оригинал. Всякая иная была фактически под запретом. Сонетная риторика — внутренняя речь, лишенная декламации, но исполненная рефлексии, рождающейся непосредственно перед читателем. Один из первых сонетов такого рода риторики (считающийся одним из лучших и самых известных в сборнике) — сонет 29: “When in disgrace with fortune and men’s eyes, / I all alone beweep my outcast state...” И именно ему в переводе была уготована романсовая судьба.
[204] Шекспир ИЛ 2/2020 У Шекспира — ревность к другим и презрение к себе, у Маршака — горестное сетование на судьбу: мотив, наличествующий у Шекспира, но проходящий вторым планом и не рассчитанный на сочувствие, а скорее исповедально повествующий о собственном несовершенстве. Важнейшие и пронзительные строки о презрении к себе за то, что герой фактически впадает в отчаяние, — тяжкий грех! — оказались незамеченными, непереведенными, как, например, и это небанальное признание: “With what I most enjoy contented least...” (“То, что меня более всего радует, менее всего мне приносит удовлетворение”). С первого же катрена начинается движение в сторону романса, даже если кажется, что отклонение от оригинала невелико. Как известно, даже малый градус отклонения, принятый при начале движения, в результате дает большое расхождение. Вот вторая строка в переводе Маршака: “Припомнив годы, полные невзгод”, — чем она так уж отличается от оригинала: “I all alone beweep my outcast state”? Но отличие есть — и смысловое, и, так сказать, грамматическое. Вместо настоящего времени: “Я оплакиваю свою отверженность” (вероятно, с намеком на свое низкое происхождение и позорное ремесло актера?) в переводе — элегически-романсовый вздох о прошлом. Во втором катрене у Маршака нагнетается чувство обреченности, появляются “удел” и “жребий”; в оригинале же судьба и все к ней относящееся осталась в первом катрене, а далее речь — об отношениях с людьми, о собственном чувстве зависти к тем, кто более удачлив. Кстати, fortune в первой строке — это тоже не судьба, а удача; судьба (fate) лишь завершает первый катрен идиоматическим “проклятием судьбе”. Так что, акцентируя мотив судьбы, перевод разошелся с оригиналом. Почти каждому выражению переводчика можно найти соответствие в оригинале, но речевой эффект несколько сдвинут: “В глухое небо тщетно рвется стон” — не совсем то же, что “Я тревожу глухое небо своим бесцельным плачем”. Оригинальная строка имеет отношение к потрясенной вере, а перевод — к мелодраме. Маршак упорствует и в третьем катрене, проводя линию судьбы, о которой уже ни в каком смысле в оригинале речи нет, а в переводе она снова вмешивается в ход событий: “И жаворонком, вопреки судьбе, / Моя душа несется в вышину”. Надо сказать, что это стратегия у Маршака: накапливать расхождения с оригиналом, в третьем катрене уже совсем мало с ним считаясь, чтобы в заключительном двустишии снова с
[205] ИЛ 2/2020 Игорь Шайтанов. Как комментировать двуязычное издание? ним афористически совпасть, делая вид, что никогда от него и не уклонялся. Нужно признать, что повод к смысловому сдвигу в восприятии шекспировского сонета подсказан и некоторыми моментами его интерпретации у английских комментаторов и даже текстологов. Я имею в виду расстановку знаков препинания. Единственное прижизненное издание сонетов Шекспира (1609) не может быть безусловно признано авторизованным. Это позволяет современным публикаторам, подозревая переписчиков и наборщиков в ошибках, править их, а расстановку знаков препинания корректировать — тем более что она не полностью соответствует современной практике (в английском языке в гораздо большей мере, чем в русском, диктуемой интонацией, а не правилами). Что мы имеем в результате? Нередко шекспировские запятые кажутся избыточными и ненужными. Вот и в только что приведенном сонете 29 снимают всего одну запятую — перед последней строкой: “For thy sweet love remember’d such wealth brings, / That then I scorn to change my state with kings”. Отменена пауза на размышление, часто превращающая дополнение в то, что англичане называют afterthought, — в мысль, догоняющую высказывание, пришедшую на ум в процессе говорения. Здесь это, быть может, не так заметно, но весь небольшой цикл из четырех текстов (29—32), открываемый сонетом 29, представляет собой первое размышление с отчетливой внутренней речью. И в других сонетах аналогичная редактура имеет место — с тем, чтобы интонация не “спотыкалась” на лишних запятых, подчинялась напевной мелодике, мелосу. Так в следующем сонете 30 снимается запятая между первой и второй строкой: “When to the sessions of sweet silent thought, / I summon up remembrance of things past...”. А в последней строке в оригинале слова my dear, выделенные скобками, заменяют на запятые, которых требует современная орфография, но не требовала шекспировская, поскольку обращение чаще всего вообще не выделялось запятыми. В данном сонете выделенное превращается в отчетливый речевой жест, который при замене на запятые попросту смазывается: “But if the while I think on thee (dear friend) / All losses are restored, and sorrows end”. В свете такого понимания сонетной формы предложу несколько примеров комментария из подготовленного мною сборника шекспировских сонетов. Комментарий к двуязычному изданию — это проблема чаще всего не осознаваемая, не рефлектируемая. Обычно комментируют текст на иностранном языке, идя вслед за его англоязычными комментатора-
[206] ИЛ 2/2020 ми, работая на его понимание. Достаточно ли этого? Такой посыл противоречит природе двуязычного текста, оставляя часть его — в переводе на родной язык — незамечаемой, как будто перевода здесь и вовсе нет. Обычное разъяснение лексических трудностей оригинала в комментарии к двуязычному изданию отступает на второй план. К нему логично прибегать лишь в том случае, если русскому переводчику (или переводчикам) оно осталось непонятным и смысл был искажен. А также если с толкованием слова и у английских комментаторов возникали значимые разногласия (см. ниже в комментарии к глаголу to twire). Мне хотелось написать комментарий между двумя текстами, акцентируя то, что обязательно должно быть переведено, компенсировано, поскольку иначе переводной текст непозволительно расходится с оригиналом, с его речевым строем. Переводы выполнены мной; сонеты 28 и 33 прежде не печатались. Сонет 28 Шекспир Как суеты дневные превозмочь, Когда мне не дано забыться сном? День удручает тягостную ночь, Ночь тяготится удрученным днем. И та, и тот (враги между собой) Меня, сойдясь, на муки обрекли: Днем изнуряет труд; ночной порой Мысль, что тружусь я от тебя вдали. Я убеждаю небо, мол, твой свет Сквозь облака струится лишь ему; Льщу черномазой ночи: если нет На небе звезд, позолотишь ты тьму. Но день-деньской мне полнит сердце грустью, Ночная грусть и ночью не отпустит. How can I then return in happy plight That am debarr’d the benefit of rest? When day’s oppression is not eased by night, But day by night, and night by day, oppress’d? And each (though enemies to either’s reign) Do in consent shake hands to torture me; The one by toil, the other to complain How far I toil, still farther off from thee. I tell the day to please him thou art bright And dost him grace when clouds do blot the heaven:
Жалоба на труд, изнуряющий днем, и на бессонную ночь, не дарующую покоя, — устойчивый мотив в петраркистской традиции, изящно организованный в этом сонете сочетанием противопоставлений и повторов. Ключевые слова — день и ночь. Естественные противники, они сближаются в мучительном для Поэта союзе, который в заключительном двустишии подчеркнуто закреплен двукратным повтором каждого из этих слов. Хотя и не прибегая к сложным кончетти, Шекспир в полной мере демонстрирует эффектную риторику сонетного остроумия, отличную от стилистики романса, привычной после Маршака. В переводах смазывается отчетливость антитез, но значительно усиливается жалобный тон, особенно ощутимый в произвольных добавлениях к оригиналу: “Тружусь я днем, отвергнутый судьбой, / А по ночам не сплю, грустя в разлуке” (С. Маршак). Романс называет то, что сонет предлагает ощутить в рассказе о противоборствующих лирическому герою дне и ночи. Если “отвергнутый судьбой” — фантазия переводчика, то “грусть в разлуке” — стилистическое усиление, но весьма значимое. В оригинале сказано, что ночь угнетает тем, что лирический герой вынужден трудиться вдалеке (слово повторено с усилением: far I toil, still farther off). И справедливой здесь будет не опережающая ассоциация с романсовой грустью в разлуке, а с куртуазной способностью “любить издалека”, пусть и мучительной. Иногда не только переводчик, но и комментатор английского текста теряют логику противопоставлений и начинают фантазировать. К. Данкен-Джоунз предполагает, что строки в начале третьего катрена о способности Друга сделать ясным день, когда небо скрыто облаками, — абсурдная шутка в духе Петруччо из “Укрощения строптивой”1. Ложное предположение, поскольку весь катрен построен на утверждении светлого образа Друга, чей свет способен пробить и дневные облака, и ночную мглу. Маршак также потерял ясность этого метафорического аргумента, смазав смысл придуманным рассветом, который якобы сам становится объектом сравнения: 1. Мнения англоязычных комментаторов — Ф. Довера Уилсона (1966), Стивена Бута (1977), К. Данкен-Джоунз (2013) — приводятся из текста их примечаний к отдельным сонетам. [207] ИЛ 2/2020 Игорь Шайтанов. Как комментировать двуязычное издание? So flatter I the swart-complexion’d night, When sparkling stars twire not thou gild’st the even. But day doth daily draw my sorrows longer And night doth nightly make grief’s length seem stronger.
[208] ИЛ 2/2020 “Чтобы к себе расположить рассвет, / Я сравнивал с тобою день погожий”. Что бы это значило? Изящный формализм этого сонета сам по себе оказывается непростой проблемой для современного восприятия. Stars twire — первому редактору сонетов Э. Мэлоуну это слово было неизвестно, и он заменил его на twirl — кружиться; но продолживший его работу по редактированию Джеймс Босуэлл-младший обнаружил слово twire в пасторали Бена Джонсона “Печальный пастух” в значении “выглядывать, подсматривать”, а также — “блестеть”. Сонет 33 Шекспир Не раз мне утром открывался вид: Верх гор ласкает царственное око, Божественный алхимик золотит Зеленый луг и серебро потока; А то, сокрывши лик небесный свой За низких облаков угрюмой грудой, Незримое, стыдливою стопой Влечется солнце к западу отсюда. И я знал утро, когда ранний свет Струился на чело лучом могучим, Но минул час, и солнца больше нет: Как маской скрыто облаком летучим. Земному другу не в укор пятно, Коль на небесном солнце есть оно. Full many a glorious morning have I seen Flatter the mountain-tops with sovereign eye, Kissing with golden face the meadows green, Gilding pale streams with heavenly alchemy; Anon permit the basest clouds to ride With ugly rack on his celestial face, And from the forlorn world his visage hide, Stealing unseen to west with this disgrace: Even so my sun one early morn did shine With all triumphant splendor on my brow; But out, alack! he was but one hour mine; The region cloud hath mask’d him from me now. Yet him for this my love no whit disdaineth; Suns of the world may stain when heaven’s sun staineth. Первый раз омрачились отношения Поэта с Другом, но сонет, написанный по этому поводу, — объяснение того, по-
Ugly rack — уродливая масса облаков, гонимая ветром. Один из архаизмов, которые окрашивают стиль этого сонета; слово, впрочем, неоднократно употребляемое Шекспиром (OED). [209] ИЛ 2/2020 Игорь Шайтанов. Как комментировать двуязычное издание? чему упреков не последует. Отсюда особая стилистическая сдержанность, напоминающая стиль высокой классики с добавлением архаических слов в большем объеме, чем обычно в сонетах Шекспира. Сдержанность классического стиля не была для Шекспира обычной, так что здесь она указывает на целевую сознательность выбора. Описательная изобразительность и эмоции минимизированы, “жуткая вещественность” (Гёте о Горации) предполагает называние и узнавание предметов, подсказывающих некие обобщенные смыслы или иносказание. Именно этой цели служит природная метафорика первых двух катренов, в третьем распространенная на личную ситуацию. Здесь нет пейзажа ради пейзажа, как нет и его эмоционального переживания. Эпитеты не столько описывают, сколько оценивают, указывая на нравственную суть в том числе и природных явлений. Связующая метафора выступает в роли научной гипотезы: хотя пятна на солнце могли быть различимы невооруженным глазом, но как объект научного наблюдения и рефлексии они современны шекспировскому сонету. Только в 1613-м Галилео Галилей издаст в виде гравюр три письма под общим названием “Описания и доказательства, относящиеся к солнечным пятнам”. Задача переводчика в данном случае — не пытаться добавить яркой описательности, не включать эмоции, что в той или иной мере пытаются делать, тем самым не просто дописывая нечто не предусмотренное оригиналом, но вступая в противоречие с ним. Пейзаж первых восьми строк — это не индивидуальное впечатление, а обобщенное знание, которое, однако, следует передать, не впадая в банальность. Увы, ни одного из этих просчетов не удается полностью избежать в русских текстах. Маршак, опуская точные подробности, отметился как знаком простонародного сентиментализма “солнышком” и раскрасил тучу: “хмурая, слепая”. В этом месте многие пошли на сгущение красок. Финкель напустил мрак: “покрылось тучей черной”, “и в этой мгле”... Микушевич предался почти апокалиптическим видениям: “...до погружения во тьму // Постыдной будет мглой омрачено”. А между тем в оригинале речь идет о набежавшем “соседнем” (region) облаке, как маской прикрывшем солнце.
Сонет 36 [210] ИЛ 2/2020 Вдвоем, но порознь будем мы с тобой, Хоть на двоих любовь у нас одна: Не поделюсь с тобой своей виной, Со мной одним останется она. Нам на двоих — одна любовь и честь, Но в жизни нашей — горестный разрыв, Он у любви, какой была и есть, Часы крадет, их срок укоротив. Мне не пристало узнавать тебя, Чтоб ты со мной позора не делил, И ты не признаешься, честь любя, Любовью чтобы честь не умалил. Пусть будет так: и все же мы вдвоем, Ты — мой, и я чтим в имени твоем. Шекспир Let me confess that we two must be twain, Although our undivided loves are one; So shall those blots that do with me remain, Without thy help, by me be borne alone. In our two loves there is but one respect, Though in our lives a separable spite, Which though it alter not love’s sole effect, Yet doth it steal sweet hours from love’s delight. I may not evermore acknowledge thee, Lest my bewailed guilt should do thee shame, Nor thou with public kindness honour me, Unless thou take that honour from thy name: But do not so, I love thee in such sort, As thou being mine, mine is thy good report. Мотив вины Друга сменяется мотивом недостойности Поэта, впервые возникшим в сонете 25 и далее сопровождающим их отношения. Здесь эта мысль посещает Поэта, устыдившегося своей настойчивой склонности простить и тем преувеличить обиду, нанесенную ему Другом в предшествующем сонете 35. Связь мотивов в стыке стоящих рядом сонетов не редкость в сборнике, свидетельствующая в пользу неслучайности композиции... Что подразумевает “пятно” или “вина”, о которых уже в отношении себя говорит Поэт? Здесь нет ясности в том, что служит препятствием к соединению двух “я”. Но ясно, что пока они остаются раздельными в объединяющей их любви, позор Поэта не ложится пятном на репутацию Друга, которая, таким образом, оказывается спасительной и для доброго име-
Public kindness — здесь: любой знак публичного узнавания, в том числе — приветствие. Respect — обстоятельство (consideration, circumstance); честь, восхищение (D. Crystall). Сонет 39 Мою хвалу невместно петь тебе, Как ты и есть часть лучшая меня: Как самого себя хвалить себе, Себя при том хвалой не уроня? Всегда раздельно были мы и есть, Не составляя и в любви одно, Когда твои достоинства вознесть Мне только в разлучении дано. Отсутствие! Сколь горько коротать [211] ИЛ 2/2020 Игорь Шайтанов. Как комментировать двуязычное издание? ни самого Поэта (об этом речь в заключительном двустишии). Источник комментаторы усматривают в словах апостола Павла ефесянам об отношении Христа к Церкви по аналогии с отношением мужа к жене (5: 25—33), о чем напоминает и слово twain, используемое в английском брачном обряде. Ситуация изначально двусмысленна уже в силу слова twain, которое, согласно OED, имеет в качестве специальных значений и раздельность, и слитность, причем на оба приводятся шекспировские примеры. В первом значении (separate, parted asunder; disunited, estranged) приведен именно 36-й сонет; а в качестве противоположном (a group of two; a pair, couple) фраза из “Бури” (IV, 1, 104): “To blesse this twaine, that they may prosperous be”, предваряющая брачный союз героев. Поэтика метафизических двусмысленностей трудно дается переводчикам. Они пытаются прояснять ситуацию, конкретизируя расставание вопреки оригиналу. “Простимся несмотря на единенье...” (И. Фрадкин), “С тобою врозь мы будем с этих пор...” (А. Финкель)... Однако в оригинале ничто впрямую не указывает на разлуку (даже если предположить, как делали некоторые комментаторы, что она все еще продолжается). Попытка передать ситуацию раздельного существования в единстве любви приводит к уродливым выражениям и даже такому поразительному признанию: “На две любви у нас один предмет” (В. Микушевич). Домысливание обстоятельств не спасает дела: “Внезапно павший на меня позор” (А. Финкель). Трудно сказать, справедливо ли предположение, что позор — пятно рождения или актерского ремесла, но ничто в оригинале не заставляет предполагать его “внезапности”.
[212] ИЛ 2/2020 Пришлось бы твой досуг, когда б не ты Дарило время о любви мечтать, Ей сладко внемлют время и мечты; Ты учишь: мы вдвоем, хоть я вдали, И потому могу его хвалить! Шекспир O, how thy worth with manners may I sing, When thou art all the better part of me? What can mine own praise to mine own self bring, And what is ‘t but mine own when I praise thee? Even for this, let us divided live, And our dear love lose name of single one, That by this separation I may give That due to thee which thou deservest alone. O absence, what a torment wouldst thou prove, Were it not thy sour leisure gave sweet leave To entertain the time with thoughts of love, Which time and thoughts so sweetly doth deceive. And that thou teachest how to make one twain, By praising him here who doth hence remain! Размышление, развернутое в форме аргумента, подхватывает рефлективную интонацию предшествующего сонета. И в то же время этим текстом завершается весь мини-цикл, начатый сонетом 36: открывавшийся рифмой twain — remain, теперь он ею и закольцовывается. Ключевое слово twain, играющее оттенком смысла “вдвоем-двое”, задает проблему для обсуждения: хотя и в единой любви, мы обречены быть отдельно друг от друга. Но в этом есть и свое преимущество, поскольку лишь взглядом со стороны Поэт имеет возможность воспеть Друга, восполняя их единство. Смысловая игра по поводу близости-далекости, сопровождаемая в цикле перебором числительных one — two — twain, приобретает метафизический характер (ср. слиянность-неслиянность у А. Блока) и не может быть сведена к разлуке, что постоянно делают русские переводчики и порой делали английские комментаторы. Так, Довер Уилсон, предлагая свой порядок лирического сюжета, полагал, что в ситуации разлуки написаны сонеты с 25-го по 59-й (с небольшими изъятиями). Переводчики со всей определенностью усиливают, договаривают мотив разлуки сверх того, что написано в оригинале: “Разлука тяжела нам, как недуг, / Но временами одинокий путь...” (третий катрен в переводе Маршака). У Шекспира речь (и лексический ряд) не о разлуке — то ли она есть, то ли ее нет, — а о расставании как о раздельности (separation), отсутствии (absence). Именно это последнее слово как ключевое отме-
чает С. Бут и дает ему подробный комментарий (приводя его к сонету 97, но делая общим для обоих текстов): “...поскольку шекспировское слово ‘absence’ в значении ‘separation’ передает не-географическую идею отчуждения (estrangement), то оно приобретает метафорическое значение...”. Это значение точно охарактеризовано как не-географическое, непространственное, имеющее отношение не к разлуке, по крайней мере, в первую очередь: разлука может быть, но не о ней сейчас речь. [213] ИЛ 2/2020 Слово “риторика” позволяет сделать еще один логический ход — к современной периодизации культуры, где риторика властвует в словесности и в школьном образовании на огромном временном протяжении — более двух тысяч лет: с IV века до н. э. вплоть до XVIII столетия. Понятно, что такой огромный отрезок культуры не мог оставаться совершенно неизменным, но сторонники периодизации (С. Аверинцев), сосредоточившись на традиционализме и риторике, лишь маргинально и вскользь упоминают о происходящих переменах. Этот второй поворот нельзя без остатка прикрепить к какому-либо веку или тем более десятилетию. Пожалуй, он предвосхищается на самом исходе Ренессанса (“Дон Кихот”, трагедии Шекспира, “Опыты” Монтеня) и в тени барочно-классицистической культуры (принципиальная антириторичность Паскаля)...1 1. См.: С. С. Аверинцев. Древнегреческая поэтика и мировая литература // Аверинцев С. С. Поэтика древнегреческой литературы. — М.: Наука, 1981. — С. 7. Игорь Шайтанов. Как комментировать двуязычное издание? Сонет 39 — один из тех у Шекспира, где он предвосхищает метафизическую образность, и в данном случае можно назвать конкретное стихотворение, способное пролить свет на смысл в слове absence, — “Прощание, запрещающее печаль” Джона Донна. Там лишь обычные (dull sublunary) влюбленные не могут вынести absence в смысле разлуки, в то время как истинная любовь способна удерживать связь поверх физического отсутствия. Рождение новой стилистики угадывается в сбивающейся интонации, как будто сопровождающей спонтанную мысль, в смысловой зыбкости, которую придает тексту не вполне стандартное словоупотребление в случае ряда ключевых понятий, и вязь местоимений. Так, в заключительных шести строчках “ты” (thou) — обращение к absence, а в первых двух катренах — к Другу, чье отсутствие в рифмованном заключительном двустишии подчеркнуто местоимением третьего лица: “...могу его хвалить”.
[214] Шекспир ИЛ 2/2020 “Второй поворот” — поворот на рефлексию, на личность, на индивидуальность (находящуюся не во власти жанра, а свободно рефлектирующую жанровые формы) — так и оставлен в неопределенности, “в тени” и в скобках на правах оговорки. Он так и не “прикреплен” ни ко времени, ни к событию... Хотя благодаря М. Бахтину его связывают с “победоносным подъемом романа, этого “незаконнорожденного” жанра, как бы “антижанра”, самым своим присутствием “разрушившего традиционную систему жанров...” (С. Аверинцев. С. 7). Мне уже не раз приходилось говорить о сонете как о жанровом аналоге романа в поэзии, как о жанре, неизвестном античности и установившем новую речевую условность: “Сонет стал одной из первых манифестаций этого мышления, поскольку представлял новый тип поэзии, создаваемой в расчете не на музыкальное сопровождение, а для чтения про себя”1. Этот новый тип речевой условности рождается в связи с темой, определившей “новую жизнь” — с любовью. Обновленная риторика сонета обеспечивает жанровую новизну и трехвековой успех жанра. Во всяком случае, я не знаю более убедительной гипотезы или догадки. Сонет, подобно роману, переводит действие на “продуктивную историческую горизонталь” (М. Бахтин), произведя соответствующий этому событию речевой сдвиг доступными ему средствами. Ощущение особой речевой/риторической природы сонета оказалось утраченным в процессе развития других, более свободных лирических форм, на фоне которых сонет утратил свои рефлексивные возможности. Это хорошо видно на примере русской поэзии, где сонет так и остался строфической игрушкой (даже если в отдельных образцах блистательной или блистательно пародируемой), не преодолевающей своей условности. Как и роман, ренессансный сонет открывает настоящее, но в силу своей формы интериоризирует ощущение времени (со свойственным ему стремлением постичь inwardness), дает время не событийно и повествовательно, а во внутренней рефлексии. В отличие от романа, сонет не стал знаковым жанром для современности в целом, уступив место другим лирическим формам, но не случайно три столетия в Европе при начале Нового времени прошли под знаком сонета. В заключение я хотел бы впервые привести два перевода из цикла “сонеты 1603 года”, которые мной не были переве1. P. Oppenheimer. Inception and Background // Oppenheimer P. The Birth of the Modern Mind: Self, Consciousness, and the Invention of the Sonnet. — N.Y.; Oxford, 1989. — P. 28.
дены, когда три года назад я печатал в “Иностранной литературе” статью о цикле и тексты из него. Сонет 109 Ты сердцу за измену не пеняй, Хотя в разлуке пыл любви слабей; Как вне меня нет жизни для меня, Так вне тебя — нет для души моей: Там — дом моей любви; влечет меня, Как путника, — поближе к дому быть, Чтобы, меняясь, но не изменя, Мне самому пятно слезами смыть. Пусть слабости, но низменная страсть Мне не пятнала самое нутро С тем, чтобы, надо мною взявши власть, Ничто вручить за все твое добро. Да, я зову вселенную ничем: Ты — цвет всего, а я владею всем. Сонет 115 Признать я должен лживость прежних строк, Тех, где писал, что не смогу сильнее Любить тебя; помыслить я не мог, Что пламя вспыхнет ярче и яснее. Превратностей у Времени толпа: Втираются меж клятв, не чтут законы, Пятнают красоту, умы тупят, Смешав их планы в беге непреклонном. Тогда сказать бы: “Славлю миг любви”, — Припомнив, сколь коварно Время к людям, Но в силы сильно верил я свои, Живя в сомненье, что там дальше будет? Любовь — дитя, сказать бы мне тогда, Предвидя рост в грядущие года? [215] ИЛ 2/2020
Статьи, эссе [216] ИЛ 2/2020 Джон Апдайк Эссе и рецензии Перевод с английского Татьяны Головко Вступление Александра Ливерганта Апдайккритик Классику американской литературы ХХ века Джону Апдайку подвластны были многие литературные жанры. Апдайк — автор двух десятков романов (многие первоначально печатались в “ИЛ”), рассказов, фельетонов, стихов, эссе, статей. В том числе и об изобразительном искусстве: после окончания Гарварда Апдайк в середине пятидесятых обучался живописи в Оксфорде, по возвращении в Америку рисовал карикатуры в “Нью-Йоркере”, где регулярно печатался на протяжении десятков лет. В США нет ни одной престижной литературной премии, которая бы “обошла” автора “Кентавра” и тетралогии о Гарри Энгстреме; в обширной премиальной коллекции писателя и Американская книжная премия, и Пулитцеровская, и Высшая премия Национального объединения литературных критиков. Получая очередную награду, Апдайк заметил: “В наше время, когда значительно легче жаловаться на жизнь, чем поддерживать мир и порядок, я растроган тем, что благодаря этой премии приобретает всеобщее признание обычное, нормальное существование моего героя — человека средних лет, обыкновенного и “посредственного” в той мере, в какой понятия эти можно распространить на всю Америку”. Удостаивался похвалы Апдайк у многих властителей дум нашего времени, даже у такого строгого и капризного “литературного экзаменатора”, как Владимир Набоков, который к “обыкновенному, посредственному” герою, как известно, большого интереса не испытывал. Литературные симпатии этих двух писателей были, впрочем, обоюдны, Апдайк неизменно отдавал должное автору “Лолиты” и “Пнина”, в особенности же филигранной форме его сочинений. “Его фразы вне контекста прекрасны, вдвойне прекрасны внутри него. Он сочиняет прозу именно так, как она и должна сочинять1 ся, — с упоением”, — пишет Апдайк в рецензии на “Защиту Лужина” . Сам Апдайк также писал свою прозу — и художественную, и критическую — с упоением, особое внимание, как и Набоков, уделяя форме. Как критик был со своими собратьями по перу строг; строг и в своих оценках DUE CONSIDERATIONS by John Updike. Copyright © 2007, John Updike, used by permission of The Wylie Agency (UK) Limited. © Татьяна Головко. Перевод, 2020 © Александр Ливергант. Вступление, 2020 1. ИЛ, 2017, № 6, с. 186.
неизменно оригинален. Выверенность слога, взыскательность сочетаются в его статьях и рецензиях с самобытным взглядом на творчество писателей, о которых, казалось бы, все уже сказано. В “Старике и море” Апдайк увидел “редкий пример взаимодействия средств массовой информации с серьезной литературой”. “Кровожадность метафор” Бабеля, по мнению американского писателя, созвучна творчеству русских символистов, Блока и Белого, рассказы из “Конармии” “очень похожи на публицистические статьи”, а в “Одесских рассказах” “прослеживается разочарование в большевистской революции”. Поэзия Чеслова Милоша, по Апдайку, “говорит о войне осторожным, сдержанным голосом скользящей памяти и скрытых намеков”. Апдайк — критик-космополит. Литература для него, о чем свидетельствует и эта подборка, — единое целое, она не делима на французскую, американскую или русскую. Критический диапазон Апдайка необъятен: Хемингуэй, Сарамага, Бабель, Милош, Гюнтер Грасс — всемирная отзывчивость, сказал бы Достоевский. Представлен на этих страницах и Апдайк-художественный критик: “Вещь в себе”. И Апдайк-мемуарист: “11 сентября 2001 года”. Что бы Апдайк ни писал — рецензию, искусствоведческую статью или фельетон, — первое, что бросается в глаза, это его сопричастность; сопричастность в равной мере и тому, о чем, и тому, о ком он пишет. Без чего, заметил однажды писатель, нет демократии. И, уж точно, — литературы. [217] ИЛ 2/2020 Эрнест Хемингуэй Для меня получение этой премии, безусловно, является прекрасным итогом уходящего века. Из классиков американской литературы века двадцатого Хемингуэй — единственный, с кем у меня сложились самые длительные и динамично развивавшиеся отношения. Познакомились мы в моем глубоком детстве, когда мне взбрело в голову записаться в местную библиотеку, чтобы прочитать его “Смерть после полудня” — не совсем обычное место для знакомства с творчеством Хемингуэя. Но фотографии матадоров и игривые беседы автора с загадочной старушкой, перемежавшие повествование, втягивали меня в жестокий, но интригующий мир, описываемый сдержанно и беспристрастно. Как ни странно, первым прочитанным мной романом был “Иметь и не иметь” с его нетипичными переходами повествования от автора к женщине: в романе описываются ощущения от занятий любовью с одноруким мужчиной (с ампутированной по плечо рукой или культей) и мысли женщины во время самоудовлетворения. Много позже я познакомился с бо- Джон Апдайк. Эрнест Хемингуэй Речь на церемонии вручения ежегодной литературной премии имени Эрнеста Хемингуэя на Международном литературном фестивале имени Эрнеста Хемингуэя на острове Санибел в 1999 году
[218] ИЛ 2/2020 лее известными романами Хемингуэя, такими как “Прощай, оружие!” с его трагическим финалом (“Это просто скверная штука”, — говорит Кэтрин) и “Фиеста” (“И восходит солнце”), который прославил писателя и назвал его современников “потерянным поколением”. Роман “По ком звонит колокол” я прочитал не так давно, хотя много лет назад посмотрел фильм с Гэри Купером и Ингрид Бергман. Подобно миллионам других читателей я проглотил повесть “Старик и море”, как только ее напечатал журнал “Лайф”, — редкий пример взаимодействия средств массовой информации с серьезной литературой. А его непревзойденные рассказы? Путешествуя за Железным занавесом в качестве представителя Министерства культуры в 1964 году, я возил с собой сборник рассказов “В наше время” в мягком переплете, для того чтобы по ночам в гостиничном номере не забывать, что значит быть американским писателем. Став литературным критиком, я прочел “Острова в океане” и “Райский сад”, опубликованные после смерти писателя. Книги были подготовлены к печати другими людьми — Хемингуэй никак не мог завершить их при жизни, но на каждой странице волшебным образом чувствуется его присутствие. С удовольствием и восхищением я даже прочел девятьсот с чемто страниц “Оставаться самим собой (избранные письма 1917—1961 гг.)” и сборник репортажей “От собственного корреспондента Эрнеста Хемингуэя”, выпущенный издательством “Пингвин”. Я отыскал экземпляр повести “Вешние воды” и несколько раз перечитал его примечательное предисловие к антологии “Люди на войне”. Мне кажется, что Хемингуэя стоит читать, чтобы проследить за его отношением к происходящему: он старался изо всех сил, чтобы быть честным, не разглагольствовать о литературе во имя литературы. Он был деятельным и в то же время книжным человеком, в какойто степени все писатели такие, но не в таких масштабах. Он преподал всем нам, писателям этого столетия, уроки ведения беседы, изображения неприкрытой и нарочито завуалированной правды, использования черного юмора, описания рискованных ситуаций — вещественной поэзии, отточенного повседневного терпения. Даже те из нас, которые, казалось бы, пропустили все его уроки, пишут лучше благодаря ему и более уважительно относятся к нашему ремеслу и профессии. Статьи, эссе 11 сентября 2001 года Волею судеб становясь невольными свидетелями какогонибудь грандиозного и ужасного события, мы делаем все возможное, чтобы не ограничить его масштабы личным восприятием. Из
[219] ИЛ 2/2020 Джон Апдайк. 11 сентября 2001 года окон апартаментов на десятом этаже здания в Бруклинхайтс, где я случайно оказался, навещая родственников, разрушение башенблизнецов Всемирного торгового центра выглядело нереально понастоящему, как будто на экране телевизора. Четырехлетняя девочка и ее няня позвали нас в библиотеку и показали на дымящиеся верхние этажи северной башни, находившейся менее чем в миле от нас. Сначала происходящее показалось нам скорее любопытным, нежели устрашающим: клубы дыма с парившими на его фоне обрывками бумаг поднимались в безоблачное небо, а по рифленой поверхности небоскреба неслись вниз причудливые черные потоки. Из окон наших бруклинских апартаментов Всемирный торговый центр казался бледным фоном Нижнего Манхеттена, не таким любимым, как увенчанные пиками каменные небоскребы Среднего Манхеттена, считавшиеся до его постройки самыми высокими зданиями НьюЙорка, но, тем не менее, прекрасным при определенном освещении изза сочетания впечатляющих по масштабам структурных элементов премодернизма и характерной для постмодернизма сдержанности архитектурного исполнения. Мы смотрели, как языки пламени охватывают вторую башню (изза стоящего впереди здания не было видно, как пролетел второй самолет), и не могли избавиться от ощущения нереальности происходящего: нам казалось, что искаженное изображение на экране телевизора можно отрегулировать и что башни, символизировавшие достижения технического прогресса, смогут справиться с огнем и повернуть время вспять. А потом, спустя час, пока мы с женой наблюдали за происходящим с крыши здания в Бруклине, южная башня исчезла из поля зрения: она внезапно рухнула вниз, как сорвавшаяся с троса кабина лифта, огласив воздух дребезжанием и грохотом в радиусе мили вокруг. Мы знали, что только что стали свидетелями гибели многих людей, и крепко обнялись, как будто сами падали вниз. Среди пассивно мерцающих офисных зданий на противоположном берегу ИстРивер, на фоне чистого голубого неба с единственным желтоватозеленым облачком, плывущим к югу в сторону океана, неизборожденному следами реактивных самолетов и поэтому казавшемуся какимто зловеще спокойным, словно по нажатию кнопки на пульте управления появилось пустое место. Оставшаяся часть Нижнего Манхеттена быстро исчезала в облаке дыма и пыли. Обрушение второй башни мы увидели лишь по телевизору в сюжете о несущемся к цели реактивном самолете, извергающем авиационное топливо и взрывающем башню, который повторяли вновь и вновь, словно тщательно отрепетированный эпизод из фильма ужасов.
[220] Статьи, эссе ИЛ 2/2020 Ужас все еще продолжается. Все еще идут репортажи о телах под завалами, о телефонных звонках, сделанных за минуту до взрыва, — многие из них были необыкновенно спокойными и нежными, — звук пролетающего самолета все еще таит в себе непривычную угрозу, мысль о путешествии на самолете, что раньше было делом само собой разумеющимся, постепенно уходит в прошлое. Непреклонные люди, принявшие решение принести себя в жертву, все еще могут причинить вред, в который трудно поверить. Война ведется с неистовством, требующим забвения, превращающим самолет с мирными пассажирами, в том числе и детьми, в ракету, направленную на безликого врага. Забвение на другой стороне; нам остается лишь выполнить обязанности выживших: собрать фрагменты тел, похоронить погибших, предпринять больше мер безопасности, чтобы продолжать жить. Свобода передвижения, которой гордились американцы, попала под удар. Можем ли мы позволить себе открытость, позволяющую будущим пилотамсмертникам поступать в летные школы Флориды? Соседка Мохаммеда Арта из Флориды вспоминает, как тот говорил ей, что ему не нравятся Соединенные Штаты: “Он говорил, что мы слишком расслабленные. Что может поехать куда угодно, и никто не сможет его остановить”. Странный повод для недовольства — кажется, будто он хотел, чтобы его остановили. Странной была и тишина в небе в те дни, потому что полеты над территорией США были приостановлены. Но мы снова должны летать, ведь риск — это цена свободы, и, когда в тот день я шел по Бруклинхайтс, с неба падал пепел, на дорогах почти не было машин, но за столиками перед многочисленными ресторанами и кафе на улице Монтегю попрежнему было многолюдно, как будто ничего не случилось, и я почувствовал, что эта страна достойна, чтобы за нее бороться. Свобода, заполнившая улицы и проникшая во все сферы повседневной жизни, вибрировала в воздухе. Это чудодейственное зелье для человечества, даже если есть люди, которые превращают его в яд. На следующее утро я вернулся на то место, с которого мы смотрели на обрушение башни. Восходящее солнце освещало восточную сторону здания. По реке медленно плыли лодки. Дым все еще поднимался из руин здания, но Манхеттен выглядел великолепно. Начинался новый день, как будто ничего не изменилось. Вещь в себе Ничего необычного не было в том, чтобы лететь в НьюЙорк из Бостона ровно через месяц после разрушения Всемирного
[221] ИЛ 2/2020 Джон Апдайк. Вещь в себе торгового центра, уверенно пройти предполетный досмотр под пристальными взглядами усиленной охраны опозорившего город международного аэропорта Логан (высокие офицеры из полиции штата в темносиних галифе с ремнями крестнакрест, розовощекие резервисты в камуфляжной униформе, седые полицейские, недовольные длинной сменой с легким режимом работы, прежние охранники, проникшиеся новым чувством ответственности по мере волнообразного движения пищащего металлодетектора) и, зачарованно глядя на раскинувшийся внизу штат Коннектикут с кронами деревьев, пылающими осенним багрянцем в лучах солнца, приближаться к НьюЙорку по измененному безопасному маршруту, достаточно удаленному от Гудзона и пострадавшего Манхеттена, подлететь к аэропорту ЛаГуардия, оставив позади больше полей для гольфа, чем я мог себе когдалибо представить, и взять такси (огорченный водитель жаловался на упавшую за прошедший месяц выручку) до прелестной небольшой выставки Питера Брейгеля Старшего, проходившей той скорбной осенью в музее Метрополитен. На выставке были представлены пятьдесят четыре из шестидесяти одного сохранившегося рисунка, шестьдесят гравюр, сделанных по рисункам художника, и еще двадцать рисунков его подражателей или ему приписываемых. В мире Брейгеля, подобно нашему, отражается зияющая пропасть между безобразным и прекрасным, извращенным и дьявольским, адскими фантазиями Иеронима Босха и пейзажами, кажущимися райскими в своем непроницаемом великолепии. Подобно нашему, мир Брейгеля раздирали религиозные конфликты: на его родине, в Нидерландах, бывших в то время провинцией католической Испании, росло число протестантов, и незадолго до конца короткой жизни Брейгеля (он умер в 1569 году, предположительно в возрасте чуть больше сорока лет) король Испании Филипп II послал в Нидерланды герцога Альбу с двадцатью тысячами солдат для подавления восстаний, установления тирании и наказания неверных. Искусствоведы тщательно изучали скудные свидетельства о жизни художника и его загадочное творчество, чтобы понять, каких убеждений придерживался Брейгель. Несмотря на то что некоторые из наиболее влиятельных покровителей художника были католиками, его картины проникнуты симпатией к простому народу, пытавшемуся работать и веселиться, а не только бороться с церковниками и знатью. Брейгель рисовал крестьян с такой душевной теплотой, что его первому биографу, Карелу ван Мандеру, даже казалось, что Брейгель сам был крестьянином. При этом только один рисунок, “Волынщик”, датируемый серединой 1560х годов, выстав-
[222] Статьи, эссе ИЛ 2/2020 ленный в музее Метрополитен, представляет собой нечто похожее на набросок фигуры человека, соответствующего представлениям художника о монументальности сельских жителей, жителей, выразительно представленных на более поздних картинах художника. Ряд таких набросков, приписываемых Брейгелю, с красочными описаниями по обыкновению сопровождающими картины, были выставлены двумя независимыми искусствоведами в 1960е годы, однако оказались написанными Рулантом Савереем (1556—1639). Выяснилось, что братья Савереи занимались сомнительным бизнесом, копируя Брейгеля; Якоб Саверей (1565—1603) нарисовал пером двадцать пять пейзажей, снабженных фальшивой подписью Брейгеля, считавшихся подлинными работами художника вплоть до середины ХХ века. Искушение подделать и сымитировать работы — из них некоторые долгие годы считались подлинными произведениями Брейгеля и действительно ничем не отличались от оригиналов — возникало изза огромной популярности художника, ничуть не уменьшившейся после его смерти, а также изза небольшого количества сохранившихся набросков. Мартин РоялтонКиш, в сопроводительном очерке к каталогу графических работ Брейгеля, сетует, что “шестьдесят один сохранившийся рисунок (и шесть копий утраченных работ) может быть лишь ничтожной частью его объемного наследия”. Дразня читателя, ван Мандер в краткой биографии художника заявляет, что на смертном одре Брейгель приказал жене сжечь часть рисунков, “потому что... беспокоился, что изза них у нее будут проблемы или ей придется за них отвечать”. Он прекрасно понимал, в какое ужасное время живет. Основная часть сохранившихся рисунков представляет собой подробные, тщательно прорисованные различными оттенками коричневой тушью сюжеты, предназначавшиеся для изготовления гравюр или для продажи известным антверпенским издательским домом “На четырех ветрах” (Aux Quatre Vents), возглавляемым Иеронимом Коком. Помимо этого, на выставке представлены и другие работы: знаменитый автопортрет “Художник и знаток” (середина 1560х годов); не совсем типичный по скрупулезности проработки деталей рисунок “Охота на зайцев”, для которого сам Брейгель изготовил офорт (1560); еще более поверхностное изображение путешествия Христа в Эммаус, датируемое годом написания “Охоты на зайцев”; с этого изображения гравюры не печатались, и семнадцать итальянских пейзажей, нарисованных молодым Брейгелем во время своего путешествия через Альпы в Италию и обратно в 1552—1554 годах, вероятно совершенного по поручению и на средства Кока, чтобы собрать материал для изготов-
[223] ИЛ 2/2020 Джон Апдайк. Вещь в себе ления живописных гравюр. Эти пейзажи изумительны своей масштабностью и глубиной; несмотря на то что пояснения на стенах и каталог подробно рассказывают о приемах пейзажной живописи художников Северной Европы в сравнении с художниками Южной Европы, зритель восторгается самими картинами — божественными бескрайними альпийскими пейзажами, впервые увиденными с высоты путешественником из Фландрии. Самый первый “Пейзаж с монастырем у подножия горы” (датирован 1552 годом собственноручно Брейгелем) выглядит незамысловато плоским: заросли кустарника на другом берегу озера похожи на пушистый ковер из точек и мельчайших завитков. Монастырь у подножия холма и окружающие его сады переданы с изящной точностью, лишь деревья и фигуры на переднем плане выдают нетвердую руку молодого художника. Этот пейзаж считается одним из немногих, нарисованных Брейгелем непосредственно с натуры. Какую бы цель ни преследовал будущий владелец — он так дорожил рисунком, что решил улучшить его, раскрасив акварелью. На “Лесном пейзаже с мельницами”, следующем в хронологическом порядке, с голландскими мельницами (ветряными и водяными) и домами с остроконечными крышами на переднем плане изображено дерево, кажущееся итальянским не только изза холмистого рельефа, но и благодаря впечатляющей рельефной манере изображения, свойственной итальянцам. Это дерево необъяснимо напоминает дерево на тициановской ксилогравюре, изготовленной десятилетие спустя. Остается догадываться, что изучал Брейгель во время своего путешествия в Италию и как он учился. Благодаря распространению гравированных оттисков технику флорентийских и венецианских художников можно было освоить в Антверпене. Из большого количества рисунков римских построек и развалин, предположительно сделанных Брейгелем, сохранился лишь скромный набросок морской таможни на противоположном берегу Тибра. Но во время двухлетнего странствия (двигаясь на юг, Брейгель добрался аж до Сицилии) его пейзажи приобрели размашистость штриха и глубину изображения, диагональную направленность композиционного построения и отчетливую контрастность между светом и тенью (“кьяроскуро”). Два рисунка с изображением деревьев, сделанные в конце путешествия (приблизительно в 1554 году), свидетельствуют об уверенной, поставленной руке художника. “Пейзаж с группой деревьев и буйволом”, где стволы, листья, земля, облака, животные схематично собраны вместе в единое целое с отдельными, выделенными штриховкой композиционными пят-
[224] Статьи, эссе ИЛ 2/2020 нами, выглядит, как говорится в пояснении, “совершенным рисунком, сделанным словно бы пролетевшим вихрем”. Другой рисунок — “Речной пейзаж с рыбаком” — более проработан и полноцветен, но и здесь штрихи создают единое пространство. На рисунках Брейгель предстает более темпераментным художником, нежели на своих бесстрастных, хотя и насыщенных композиционными элементами, картинах. На “Пейзаже с укрепленным городом” изображен увенчанный башнями обнесенный крепостной стеной город на склоне горы, прорисованный до таких мельчайших подробностей, что одно время его принимали за Авиньон, но это город воображаемый; возможно, так художник представлял себе Иерусалим. “Альпийский пейзаж” (приблизительно 1553 года) поднимает нас на головокружительную высоту над возделанным полем у подножия труднодоступной, изобилующей скалистыми уступами, но заселенной людьми горы; такое восхищение монументальным ландшафтом (и изображение крошечных человеческих фигурок, копошащихся на его фоне) должно было послужить мотивом для создания амбициозной серии гравюр под названием “Двенадцать больших пейзажей” (датируемых 1555—1556 годами). На них вздымающиеся горы производят потрясающий и динамичный эффект. Религиозные персонажи, иногда помещаемые Брейгелем на передний план — святой Иероним, Мария Магдалина, даже Христос и два апостола в остроконечных шляпах на рисунке “Иисус с учениками на пути в Эммаус” (приблизительно 1555—1556 годы), — выглядят столь незначительными и эпизодическими, что можно предположить нарочитое, если не богохульственное умаление их значимости. В действительности рисунок для гравюры о путешествии в Эммаус называется “Пейзаж с тремя странниками”, и центральный странник, сам Христос, изображен спиной к зрителю, без нимба, еле заметного на клише; возможно, нимб добавил гравер по указанию издателя, чтобы увеличить продажу отпечатанных гравюр. Уистен Хью Оден восхищался этим качеством художника, посвятив стихотворение картине Брейгеля “Пейзаж с падением Икара”, на которой в правом нижнем углу знаменитый мифологический герой изображен в виде едва заметной белой ноги, почти исчезнувшей в море. Что даже мученическая смерть должна свершиться — Как бы там ни было, всегда найдется Какойнибудь грязнющий закуток, Где псы живут своей собачьей жизнью, а лошадь истязателя О дерево скребет невинный свой задок.
[225] ИЛ 2/2020 Джон Апдайк. Вещь в себе На картинах Брейгеля огромное количество незаметных персонажей и немного религиозной полемики. На самой большой сохранившейся картине “Христос, несущий крест” (1564) Христос изображен в самом центре дубовой доски в окружении многочисленной толпы, но он практически спрятан под Тобразным крестом в окружении группы из девяти глумящихся над ним истязателей. Нужно сильно постараться, чтобы найти его на картине, как и святого Павла на картине “Обращение Савла” (1567), и, возможно, в этомто и состоит весь смысл. Бог видит то, что нам не дано. Спустя три сотни лет после византийского и высокого средневекового искусства, подаривших нам классические портреты с минимальной прорисовкой природного или архитектурного фона, художники все больше намекают, что все, что мы видим вокруг — природный фон: дома и горы, деревья и люди и что Бог невидимо присутствует везде. Романтизм зарождается в эпоху Возрождения. Изза отсутствия религиозной темы брейгелевские гравюры, полные дидактического смысла и аллегорических аллюзий, не так просты в восприятии, как его пейзажи и бытовые сцены. В композиционном плане картины художника напоминают расстановку фигур на шахматной доске, заставляющую зрителя подумать, прежде чем сделать следующий ход. Лишь в самом конце своей короткой творческой жизни Брейгель в своих великолепных картинах из цикла “Времена года” приступает к изучению способов разграничения переднего и заднего плана и организации композиционного пространства в единое, удаляющееся от зрителя целое. До той поры Брейгель склонялся к простому перечислению сюжетов на определенную тему — подбирал детские игры или пословицы или, как на картине “Безумная Грета” (1562), взирал на женскую непокорность сверху вниз, как будто бы на сцену с балкона. В его детально проработанных гравюрах с изображением семи пороков (1556—1557) сюжеты глубоко шутовские — фантастические постройки вырисовываются на фоне многочисленных гротескных сцен, полных аллегорического смысла; человеческие фигуры разных размеров соревнуются с фантастическими чудовищами, изображенными в виде антропоморфных рыб и земноводных, увенчанных человеческими головами. У домов есть лица, они похожи на луковицеобразные тропические растения с остроконечными листьями, начинающими будоражить воображение европейцев. Каждая деталь наделена смыслом, при этом у сегодняшнего исследователя уйдет бессонная ночь, чтобы расшифровать спрятанные на картинах ребусы и загадки, вызывавшие у современников Брейгеля улыбку и понятные им с первого взгляда.
[226] Статьи, эссе ИЛ 2/2020 Брейгеля называли новым Босхом. Иероним Босх (приблизительно 1450—1516) всю жизнь прожил в брабантском городе Хертогенбосе в сорока милях к северовостоку от Антверпена, от окончания названия которого он взял себе псевдоним. Подобно Брейгелю, о его жизни практически ничего неизвестно, но, так как он жил на три поколения ближе к Средневековью, сведения о нем еще более обезличены. Ни об одной работе нельзя с уверенностью сказать, что она принадлежит кисти художника, — по сути, талант его безграничен. Когда сравниваешь его фантасмагории с картинами Брейгеля, кажется, что они религиознее и ближе к ужасам Средневековья, церковным горгульям и летающим сильфидам и нечисти суеверных народных преданий. Лавка “На четырех ветрах” успешно торговала гравюрами, изготовленными в подражание Босху; почему они пользовались спросом, остается для нас такой же загадкой, как современные увлечения и вкусы могут показаться странными историкам культуры будущего. Представления о мироустройстве Босха, наиболее полно отраженные в его самом известном триптихе “Сад земных наслаждений” (1480—1490), хранящемся в музее Прадо, описываются искусствоведом Полем Ванденбруком, как “мироздание, одержимое сексом, вселенским эротизмом, воплощенным в постоянно повторяющихся формах цветов и стручков”. Такая версия о сотворении мира вполне соответствует книге Бытие и могла бы сыграть роль в объяснении долговременной популярности работ Босха на уровне подсознательного восприятия. В той мере, в какой его картины можно сравнить с гравюрами Брейгеля, Босх более иллюзорен, колюч, он тревожит воображение и приводит в оторопь своим сюрреализмом. В то время как Брейгель реалистичен, основателен, комичен и человечен. Босх заставляет нас думать о стрекозах, Брейгель — о жабах. Чудовища Брейгеля срисованы с реального мира, где умалишенные, калеки и попрошайки изображены среди антропоморфных существ, напоминающих зверей и рыб, с активно функционирующим задним проходом и удручающе злобным, как у соседа за дверью, выражением лица. Современный зритель задается вопросом: а встал ли ктонибудь на путь истинный под впечатлением от карнавальных образов этих поучительных гравюр? Если не принимать во внимание эпоху создания картины и отбросить благочестивые манеры, то в картине “Искушение святого Антония” (1556) нет ничего соблазнительного: причудливой конструкции нелепое строение, скорее изображение огромной пустой головы с окном в пустой глазнице, застекленной ромбовидными стеклами, со струей дыма вместо языка и шляпой в виде рыбы, достаточно большой, чтобы вместить рыцарский
[227] ИЛ 2/2020 Джон Апдайк. Вещь в себе поединок. Ваза на ножках на переднем плане выглядит как очаровательное домашнее животное, которое научили ходить в уборную. Не удивительно, что святой Антоний отвернулся — аллегории режут глаза. Реализм Брейгеля примечателен тем, что на его картинах мы видим XVI век более явственно и достоверно, чем у других художников того времени. Ощущение реальной атмосферы при смене европейских времен года на зимних пейзажах “Охотники на снегу” (1565), “Перепись в Вифлееме” (1566) и “Поклонение волхвов” (1567); ощущение тяжелой, изнурительной летней жары на рисунке “Жатва” (1568), где одежда двух основных фигур изображена с такой тщательностью, что по ней можно воссоздать крестьянский костюм. Ощущение испуга на Хэллоуин, запечатленного на единственной сохранившейся ксилогравюре, изготовленной по рисунку Брейгеля “Дикарь, или Маскарад Орсона и Валентина” (1566), символ широко распространенных языческих верований — фантастических празднеств и костюмов, оживлявших однообразную повседневную жизнь так же, как в наши дни украшенные электрическими гирляндами развлекательные программы. Брейгель запоминается сюрреалистической жизненностью “Пасечника и разорителя гнезд” (1567—1568) с корзинами вместо голов; величественными судами с замысловатыми снастями, у некоторых из них паруса надуты ветром так, что чуть ли не разрываются на офортах, изготовленных по утраченным рисункам художника. Запоминается будничной жизнью, изображенной на более приземленном уровне, нежели та, что явлена на мифологических картинах итальянских художников. Необходимо отметить, что изготавливая гравюры, руки и глаза мастера становятся важным подспорьем рукам и глазам художника. Рисунки Брейгеля для механического воспроизводства отличаются тщательностью, ясностью прорисовки. При этом все граверы разные: Ян и Лукас ван Дутекум демонстрировали крайнюю осторожность при изготовлении гравюр с бледным изображением; Питер ван дер Хейден, изготовивший гравюры по семи смертным грехам и большинству детально проработанных и перегруженных символами рисунков Брейгеля, тщательно копировал линии художника, при этом упуская некоторую динамичность и полутона; Филипп Галле, работавший с семью добродетелями, добился более маслянистого темного тона с заметными темными штрихами и трехмерными тенями; Франц Хейс работал с изображением судов и другими рисунками — возможно, он был самым лучшим в этом трудоемком виде искусства. Даже если гравюры Брейгеля в отличие от гравюр Дюрера или Рембрандта сами по себе не счи-
таются шедеврами художника, они содержат в себе мощный потенциал и способствуют всестороннему восхищению творчеством великого живописца. [228] ИЛ 2/2020 Игра в прятки Статьи, эссе The Complete Works of Isaac Babel, edited by Nathalie Babel, translated by Peter Constantine. 1072 pp., boxed. W.W. Norton, 2001 Исаак Бабель родился на Молдаванке, в бедном районе Одессы с сомнительной репутацией, в 1894 году, а умер (дата смерти была установлена лишь десять лет назад) ранним утром 27 января 1940 года в тюрьме на Лубянке. Он был расстрелян на следующий день после двадцатипятиминутного допроса в личных покоях Лаврентия Берии, печально известного главы НКВД, предшественника ФСБ. Бабеля обвинили в “активном участии в антисоветской троцкистской деятельности” и “членстве в террористической организации, а также в шпионаже в пользу Франции и Австрии”. В течение восьми месяцев тюремного заключения писатель признался в шпионаже, но напоследок свои признания опроверг: “Я невиновен. Шпионом не был. Никогда не совершал никаких действий против Советского Союза... Прошу только об одном: дать мне возможность закончить свою работу”. Так трагично оборвалась жизнь писателя, которого в 1926 году Максим Горький в письме Андре Мальро назвал “лучшим из того, что может предложить Россия”. Четверть века спустя современник Бабеля Константин Паустовский напишет в своих воспоминаниях: “Для нас он был первым подлинно советским писателем”. Еврей Бабель приветствовал большевистскую революцию 1917 года, как освобождение от антисемитских преследований. Героями лаконичных, отточенных коротких рассказов Бабеля становятся жестокие еврейские банды с Молдаванки, брутальные кавказцы, с которыми он путешествовал, будучи военным корреспондентом во время бесславного похода Красной армии на Польшу летом 1920 года. Его литературная звезда зажглась под протекцией Горького, засияла после публикации сборника рассказов “Конармия” в 1926 году и потускнела с началом правления Сталина, задушившего свободу слова и развязавшего террор. Бабель и поэт Осип Мандельштам, погибший в лагере в 1938 году, являются самыми известными писателями — жертвами сталинского режима.
[229] ИЛ 2/2020 Джон Апдайк. Игра в прятки В своих мемуарах Илья Эренбург, еврей и журналист, чьи навыки выживания на порядок превосходили бабелевскую неосторожность, впервые упоминает о своем старом друге, описывая игры, в которые играют писатели: “Исаак Бабель прятался от всех, и не потому, что ему могли помешать в его работе, а потому, что любил играть в прятки”. Бабель был человеком, часто менявшим место жительства, мастерски владевшим разнообразными литературными стилями, использовавшим несколько псевдонимов, знавшим несколько иностранных языков; у него было трое детей от трех женщин, в течение многих лет он скрывал гражданскую жену и московскую квартиру от своей законной жены, с которой расписался в 1919 году и которая уехала во Францию в 1925м. Дочь от первого брака, Натали, родившаяся в 1929 году, выжила с матерью в оккупированной Франции, иммигрировала в США в 1961 году, где спустя четыре года мать умерла. С отцом она встречалась еще ребенком в 30е годы во время его двух поездок в Париж. В 1960е под редакцией Натали Бабель был опубликован сборник писем и мало известных рассказов Бабеля; чуть раньше она встретилась со своей сводной русской сестрой Лидией и ее матерью, Антониной, — необыкновенным человеком, первой женщиной инженеромконструктором, проектировавшей Московский метрополитен, а в возрасте 80 лет подготовившей к изданию самое полное на тот момент собрание сочинений Бабеля на русском языке в двух томах. Позднее, в переводе Питера Константайна на английском языке выходит еще более полное собрание сочинений Бабеля под редакцией семидесятидвухлетней Натали Бабель. Его творческое наследие: рассказы, дневники, заметки, запрещенные пьесы, сценарии к фильмам, поставленным и не поставленным, — больше не может “играть в прятки” — оно собрано в этой тысячестраничной книге. Бабель, сын торговца сельскохозяйственной техникой, получил прекрасное образование, изучал английский, французский и немецкий языки. Большое впечатление на него произвели новеллы Мопассана, и свои первые рассказы мальчик написал на французском языке. Первый рассказ на русском языке “Старый Шлойме” Бабель опубликовал в 18 лет; главный герой, восьмидесятишестилетний старик, совершает самоубийство, чтобы не менять веру и избежать выселения. Бабель пишет о евреях с отрывистой, зачастую презрительной осведомленностью; кажется, он больше гордится тем, что был одесситом, ребенком этого черноморского порта, примечательного (как описывается в очерке “Одесса”) “сладостными и томительными весенними вечерами, пряным ароматом акаций и исполненной ровного и неотразимо-
[230] Статьи, эссе ИЛ 2/2020 го света луной над темным морем”. Бабель утверждает, что Одесса — “единственный в России город, где может родиться так нужный нам наш национальный Мопассан”. “Если вдуматься, то не окажется ли, что в русской литературе еще не было настоящего радостного, ясного описания солнца?” — вопрошает он. В своих ранних рассказах он восполняет этот пробел: “Солнце свисало с неба, как розовый язык жаждущей собаки” (“Любкаказак”); “Солнце... лилось в тучи, как кровь из распоротого кабана” и “Солнце взлетело кверху и завертелось, как красная чаша на острие копья” (“Закат”); “Оранжевое солнце катится по небу, как отрубленная голова” (“Переход через Збруч”). Кровожадность этих метафор чемто созвучна творчеству русских символистов — Александра Блока и отчасти Андрея Белого, которые придали русскому языку иррациональную избыточную метафоричность, что лишь в редких случаях было характерно для английского языка со времен Шекспира (за исключением произведений Джерарда Менли Хопкинса и Харта Крейна). Питеру Константайну пришлось изрядно потрудиться над переводом изощренных образов Бабеля: “Звезды рассыпались перед окном, как солдаты, справляющие нужду помаленькому” и “Бархатные скатерти сбили его глаза с ног” (“Закат”); “Я сидел в стороне, дремал, сны прыгали вокруг меня, как котята”) (“Солнце Италии”); “И от земли пахло кисло, как от солдатки на рассвете” (“Сашка Христос”); “...небеса надо мной разворачиваются, как многорядная гармонь” (“Жизнеописание Павличенки, Матвея Родионыча”); “Спокойствие заката сделало траву у замка голубой. Над прудом взошла луна, зеленая, как ящерица” (“Берестечко”). В нескольких рассказах c отголосками юношеских воспоминаний, написанных после “Конармии”, меньше вычурного символизма, хотя и встречаются отдельные жемчужины вроде: “Стиснутый этими людьми, я смотрел, как проносятся мимо меня обручи чужого счастья” (“Ди Грассо”) и такие ставшие уже классическими описания, как “Ночь была лилова, тяжела, как горный цветной камень. Жилы застывших ручьев пролегали в ней; звезда спустилась в колодцы черных облаков” (“Колывушка”). У Бабеля часто встречается образ одинокой звезды, и кажется, будто он одиноко бредет по пути литературного творчества в постепенно сгущающейся тьме. В рассказах из “Конармии”, очень похожих на публицистические статьи, которые в это же время писал Бабель, неосторожно упоминаются Командармы, в том числе Семен Буденный и Климент Ворошилов, поднятые на щит Сталиным. В 1928 году советская критика упрекает Бабеля, что тот мало пишет, “молчит”; путешествуя в 1929—1930 го-
дах “в поисках нового материала”, писатель оказался свидетелем кровавой коллективизации и голода на Украине, и он мог решиться сказать совсем немногое. “Революция! Ищисвищи ее! — говорил он Юрию Анненкову, русскому художнику, жившему в Париже. — Теперь, братец, напирают Центральные Комитеты, которые будут почище. Им колеса не нужны, у них колеса заменены пулеметами! Все остальное ясно и не требует комментариев, как говорится в хорошем обществе”. При этом он не воспользовался возможностью остаться в Париже. Работе таксистом во Франции Бабель предпочел напряженную и опасную работу писателя в России. В своих воспоминаниях Паустовский говорит об эстетике Бабеля: “Надо писать такой же железной прозой, как Киплинг, и с полнейшей ясностью представлять себе все, что должно появиться изпод пера. Рассказу надлежит быть точным, как военное донесение или банковский чек”. Он описывает Бабеля за работой: [231] ИЛ 2/2020 Вспоминается Хемингуэй в Париже, оттачивающий свой стиль до кристальной ясности. Причем Хемингуэй читал Бабеля, о чем он упоминает в письме к Ивану Кашкину в 1936 году: “Бабеля я читал еще тогда, когда появились первые его переводы на французский и вышла ‘Конармия’. Я от него в восторге”. Однако в своей антологии “Люди на войне” (1942) он Бабеля не упоминает. В “Конармии” мельком говорится о войне, нет описания батальных сцен; и даже непонятно, что поляки разбили наступавшую Красную армию и кавказскую кавалерию. Книгу Бабеля критиковали из политических соображений за придание широкой огласке этого “провального похода”, поспешной попытки большевистского режима “насадить коммунизм по всему миру”. Кроме того, Бабеля обвиняли за реалистичные немногословные описания зверств, сопровождавших военные действия: расправы над заключенными, изнасилования женщин, убийства, издевательства над детьми и стариками, оскверненные церкви и синагоги, даже подожженные ульи. Несмотря на то что в тридцати четырех рассказах из цикла “Конармия” (некоторые рассказы не длиннее выделенных кур- Джон Апдайк. Игра в прятки Подходя к столу, Бабель осторожно поглаживал эту рукопись, как плохо укрощенного зверя. Часто он вставал ночью и при коптилке перечитывал тричетыре страницы...Каждый раз он находил несколько лишних слов и со злорадством выбрасывал их. “Ясность и сила языка, — говорил он, — совсем не в том, что к фразе уже нельзя ничего прибавить, а в том, что из нее уже нельзя больше ничего выбросить.
[232] Статьи, эссе ИЛ 2/2020 сивом виньеток с описанием отголосков войны в сборнике Хемингуэя “В наше время”) повествование ведется от имени разных лиц, в том числе от имени бесчувственного солдата, создается впечатление, что он, голодный, невыспавшийся, определенный на постой к галичанам, таким же сбитым с толку и беспомощным, пытается отследить ход военных действий. Описание многочисленных еврейских местечек на границе Западной Украины и Восточной Польши отражает не столько попытки молодого образованного еврея изучить войну, “проникнуть в душу солдата”, “познать жизнь, осознать ее суть”, сколько обрести еврейские корни через переживание страданий своего народа. Все это можно более наглядно представить, ознакомившись с записями в дневнике, который Бабель вел летом 1920 года. Отрывистые лаконичные описания создают мистическую атмосферу, подобную всполохам разрывающихся в темноте снарядов. Из дневниковых записей видно, как Бабель постепенно утрачивает свои иллюзии и начинает симпатизировать евреям, наблюдавшим за происходящим со стороны: “Разговоры с евреями, мое родное, они думают, что я русский, и у меня душа раскрывается”. “Старый еврей — я люблю говорить с нашими — они меня понимают”. “Слоняюсь по местечку, внутри еврейских лачуг идет жалкая, мощная, неумирающая жизнь”. О синагоге: “Никаких украшений в здании, все бело и гладко до аскетизма, все бесплотно, бескровно, до чудовищных размеров, для того чтобы уловить, нужно иметь душу еврея. А в чем душа заключается? Неужто именно в наше столетие они погибают?”. Евреев грабили и насиловали польские и советские солдаты попеременно. Проезжая мимо одного местечка, Бабель записал в дневнике: “Страшное, жуткое местечко, евреи у дверей, как трупы, я думаю, что еще с вами будет?”. Накануне кровопролитного польского погрома в Комарове Бабель наблюдает за своей армией: “Наши ходят равнодушно, пограбливают где можно, сдирают с изрубленных”. В “Одесских рассказах”, написанных и опубликованных в журналах незадолго до “Конармии”, также прослеживается разочарование в большевистской революции. Беня Крик, главный герой рассказов, бесстрашный король бандитовналетчиков, в зените своей славы рассуждает о положении евреев в России: Но разве со стороны бога не было ошибкой поселить евреев в России, чтобы они мучались, как в аду? И чем было бы плохо, если бы евреи жили в Швейцарии, где их окружали бы первоклассные озера, гористый воздух и сплошные французы?
[233] ИЛ 2/2020 Джон Апдайк. Игра в прятки Однако попытки бандитов создать благоприятные условия для жизни в Одессе, встречают отпор нового режима. И когда Чека арестовывает и расправляется с бандитами, их глава, одноглазый старик Фроим Грач, приходит к председателю Чека, приехавшему из Москвы Владиславу Симену, и умоляет: “...кого ты бьешь?.. Ты бьешь орлов. С кем ты останешься, хозяин, со смитьем?..” Симен предлагает Фроиму Грачу коньяк, и тут же организует его убийство двумя красноармейцами, которые, стоя над трупом старика, рассуждают о его непомерной силе, и один из них добавляет: “Такого старика не убить, ему б износу не было...”. Когда следователь из коренных одесситов говорит Симену, что тот не может понять, что “тут целая история с этим стариком”, москвич отвечает: “...зачем нужен этот человек в будущем обществе?” На это следует неохотный ответ: “...наверное, не нужен”. Бабель так и не опубликовал рассказ “Фроим Грач” в России, впервые он был опубликован в ньюйоркском альманахе на русском языке в 1963 году. Рассказ “Как это делалось в Одессе” начинается с приглашения: “...поговорим о Бене Крике. Поговорим о молниеносном его начале и ужасном конце.” Но ужасный конец Бабель показывает лишь в сценарии к немому фильму “Беня Крик”. Главу криминального мира, который “получил, что заслуживал... потому что был страстным, а страсть не властвует над миром”, обводят вокруг пальца красноармейцы, в то время как его ребята захватывают вагон с арбузами и стреляют в него сзади: “Подбритый затылок Бени. На нем появляется пятно, рваная рана, кровь, брызгающая во все стороны. Затемнение”. Лаконичный имажинистский стиль и любовь Бабеля к гротеску прекрасно соответствовали духу немого кино. Пять сохранившихся сценариев (три для немого кино, один для звукового и один незаконченный сценарий из двух сцен) вызывают в воображении дрожащие быстро сменяющиеся картинки из мира длинных теней, мерцающих фонарей, жутких злодеев и эйзенштейновскую крупноплановую съемку. Сценарий “Блуждающих звезд” начинается: “Угол двухспальной кровати. Ночь. Широкая спина местечкового богача Ратковича. Старик спит. Голая чьято рука, трепеща, лезет под подушки. Раткович ворочается, во сне придавливает руку вора, старик снова движется, рука высвобождается, выхватывает связку ключей изпод подушки, исчезает”. И заканчивается: “Рука Рогдая, сжимавшая вставную челюсть Кальнишкера. Пуля пробивает руку, пальцы мертвеца разжимаются, выпускают челюсть. Тело удавленника вертится и оборачивается спиной. Диафрагма”.
[234] Статьи, эссе ИЛ 2/2020 Комедия Бабеля “Китайская мельница” (“Пробная мобилизация”) представляет собой скрытую пародию на усердие, проявленное комсомольской ячейкой для достижения ненужной цели. Сценарий к звуковому кино “Старая площадь, 4” также является завуалированной сатирой на существующий политический строй. Возможно, гражданская жена Бабеля, Антонина, послужила прототипом героини — напористого инженера-воздухоплавателя. Оба сценария и две пьесы “Закат” — премьера которой состоялась во МХАТе в 1928 году, но была раскритикована за неоднозначное отношение к буржуазии и не удержалась в репертуаре, и “Мария”, опубликованная в 1935 году, но снятая с репетиций, изза чего покровителю Бабеля Горькому пришлось осудить своего подопечного за “бодлеровскую тягу к тухлому мясу”, — наводят на мысль, что после “Конармии” Бабель пытался приспособиться и испробовать иные литературные жанры, чтобы скрыть или замолчать свою роковую честность. “У меня нет воображения, — говорил он Паустовскому. — Я не умею выдумывать. Мне нужно разобраться во всем до мозга костей, иначе я ничего не смогу написать. Мой девиз — подлинность”. В своих поздних рассказах Бабель возвращается к относительно безопасным сюжетам своего детства в Одессе и в Николаеве. В самых известных из них, например в “Истории моей голубятни”, он описывает смерть деда во время еврейского погрома, а в “Пробуждении” рассказывает, как не смог оправдать надежд своих родителейевреев и стать выдающимся скрипачом. Эти рассказы более приемлемы для сборников, чем агрессивные и разномастные произведения раннего периода его творчества. И все же рассказ с неприкрыто сексуальным мотивом “Мой первый гонорар”, в котором молодой писатель заплатил за секс с проституткой своей историей, опубликован не был. (Проституция — любимая тема Бабеля, в своем дневнике он с меньшим воодушевлением пишет о коммунизме, нежели о женщинах Красной армии: “Они с задравшимися юбками скачут впереди, пыльные, толстогрудые, все б..., но товарищи, и б... потому, что товарищи, это самое важное, обслуживают всем, чем могут, героини”). Случайная реплика, оброненная героиней “Моего первого гонорара”, может служить лозунгом обличающей прозы и публицистики Бабеля: “Чего делают мужики, — прошептала Вера, не оборачиваясь, — боже, чего они делают!” Синтия Озик в изящной статье, сопровождающей собрание сочинений Бабеля наряду с предисловием Натали Бабель и вступительным словом переводчика, пишет, что пришло время сравнить Бабеля с Кафкой. Оба “остро ощущали себя евреями”, — говорит она. “Каждый создал свою разновидность модернизма”.
Обоих “можно назвать европейскими координатами двадцатого века”. Она подчеркивает, что оба умерли в возрасте сорока с лишним лет и оставили после себя частично уничтоженное и разрозненное писательское наследие; они — израненные писатели. Но, несмотря на всю неоспоримую очевидность и зажигательную, проникнутую героизмом прозу Бабеля, музыкальность и жанровую остроту которой можно передать только русским языком, с Кафкой его сравнить трудно. Кафка умел придумывать, и силы, сломившие его, были обусловлены проблемами внутренними психологическими, никак не связанными с порочащими его слухами. Бабеля сломили внешние силы: ханжицензоры и параноидальные строители превращающейся в тоталитарный строй революции, когдато им поддерживаемой, но со временем разочаровавшей; строители, с которыми он до последних своих дней пытался сотрудничать. Но никакие литературные средства, никакое молчание, последовавшее за признанием его писательского таланта, не помогли ему избежать преследования, не позволили примириться с этими людьми. Творчество Бабеля расцвело на обманчивой заре ленинской эпохи. Пришедший к власти Сталин стал тюремщиком его таланта. [235] ИЛ 2/2020 Выживший / Верующий Из одиннадцати американских граждан, награжденных Нобелевской премией по литературе с 1930 года, начиная с Синклера Льюиса, Чеслав Милош, лауреат Нобелевской премии 1980 года, меньше всего известен американским читателям. Льюис, Перл Бак, Эрнест Хемингуэй и Джон Стейнбек были кассовыми авторами, такими же, как Сол Беллоу и Тони Моррисон. Возможно, что модернистская бескомпромиссность Уильяма Фолкнера отталкивала среднестатистического читателя, но в конечном счете способствовала росту его огромной популярности. Юджин О’Нил был самым выдающимся американским драматургом всех времен. Исаак Башевис Зингер писал на идише, но много публиковался в переводе на английский язык, а русский поэт Иосиф Бродский принес на наш континент славу непримиримого антисовет- Джон Апдайк. Выживший / Верующий To Begin Where I Am: Selected Essays, by Czeslaw Milosz, edited and with an introduction by Bogdana Carpenter and Madeline G. Levin, translated from the Polish by Levine, Richard Lourie, Louis Iribarne, Catherine S. Leach, Lillian Vallee, Jane Zielonko, Robert Hass, and the author. 462 pp. Farrar, Straus and Giroux, 2001
[236] Статьи, эссе ИЛ 2/2020 ского диссидента и горячее желание писать прозу и поэзию на английском языке. Милош, друг и поклонник Бродского, продолжал писать на польском языке, несмотря на то что после Второй мировой войны выучил английский и четыре с половиной года работал на дипломатической службе в Вашингтоне. Он переехал на постоянное место жительства в США в 1960 году, после того как принял предложение отделения славянских языков и литератур в Беркли. Для американской литературы Западное побережье слишком далеко, чтобы принимать его во внимание, и о Милоше мало кто слышал, особенно после падения Железного занавеса, когда он смог восстановить связь с Восточной Европой, и теперь в возрасте девяноста лет1 живет то в Беркли, то в Кракове. И, тем не менее, эта странная перелетная птица, угнездившаяся в нашей стране, прекрасно здесь прижилась. В стильно оформленном увесистом сборнике стихотворений “Новые и избранные стихотворения: 19312001”, недавно выпущенном издательством “Эккопресс”, четыре пятых стихов написаны до 1960 года и, что примечательно, почти треть — после 1991 года, когда Милош разменял восьмой десяток. В этом десятилетии сначала на польском, затем на английском опубликованы четыре сборника его новых стихотворений. В 2001 году, помимо стихотворений, вышел ряд других публикаций: отдельным изданием в новом переводе автора и Роберта Хааса была переиздана длинная поэма “Трактат о поэзии”, написанная Милошем в 1957 году; “Азбука” Милоша — сборник коротких эссе, научных и автобиографичных, выстроенный в алфавитном порядке; и “Начать сначала” — сборник прозаических произведений под редакцией и со вступлением Богданы Карпентер и Мадлен Г. Левин, переведенных с польского языка многими переводчиками, в том числе и самим автором. Самое раннее произведение, написанное в форме письма в страшные военные годы, датировано 1942 годом, а последнее — “Счастье” — написано в 1990е годы на закате благодатных дней калифорнийского изгнания и сентиментального возвращения на родную землю. Написанное на английском языке, впервые опубликованное в 1998 году в “Архитектурном обозрении”, “Счастье” описывает поездку в Литву, где когдато в глубоком детстве маленький Милош жил в имении бабушки и дедушки: Я смотрел на луг. Внезапно я осознал, что во время долгих лет моих странствий напрасно искал я такую композицию листьев и 1. Милош скончался в августе 2004 г.
Вспоминается другой писательславянин, радовавшийся счастью, счастью, окрашенному и подпорченному перипетиями изгнания, — Владимир Набоков, покинувший американский рай сразу же после приезда Милоша. В кратком вступлении к “To Begin Where I Am”, озаглавленном “Намерения”, автор излагает свое жизненное кредо, в соответствии с которым личный опыт важней абстрактных понятий: “Я прочитал много книг, но, поставь все эти книги друг на друга и заберись на них, я выше не стану. В извлеченной из них мудрости мало толку, когда я пытаюсь понять неприкрытую действительность, в которой отсутствуют общепринятые понятия”. Он пытается остаться “свободным, чтобы быть недоверчивым и задавать наивные вопросы”; его “уверенность в том, что у него есть чтото важное, с чем поделиться с миром, чего не выскажет никто другой”, колеблется, при “мысли обо всех людях, которые были, есть и будут”, при мысли, что “наши книги в их красочных обложках будут причислены к массе вещей, которые канут в небытие и утратят свои имена и названия”. И, тем не менее, он продолжает писать, возвышенным и одновременно доходчивым слогом. Его проза и поэзия автобиографичны в своей основе: он пишет о том, как родился в семье поляков, живших в Литве, принадлежавшей Российской Империи до 1918 года, изза чего ученикам в школе запрещалось говорить на другом языке. О годах обучения в старших классах в Вильнюсе, древней столице Литвы. О переезде в Варшаву в 1937 году, где он переживает ужасы Второй мировой войны, сочиняя “идиллические вирши” и принимая активное участие в движении Сопротивления. О послевоенной службе в дипломатическом корпусе коммунистической Польши (притом что он никогда не был членом партии). О своем бегстве в Париж в 1951 году и, наконец, о своей иммиграции в США и получении американского гражданства. Такую жизнь, несравнимую с жизнью, скажем, Вордсворта или Уоллеса Стивенса, невозможно отразить в стихах, не отвлекая внимания от сопутствующих ей размышлений. В примечании к стихотворению “С ней”, к примеру, написанном в Беркли в 1985 году, приводится парадоксальное описание бьющейся в конвульсиях разоренной Европы. 1. Перевод Анатолия Ройтмана. [237] ИЛ 2/2020 Джон Апдайк. Выживший / Верующий цветов, какую нашел здесь, и что я всегда мечтал о возвращении. Или, говоря точнее, я понял это только тогда, когда меня поглотила огромная волна чувств, которую могу назвать лишь одним сло1 вом — счастье .
[238] ИЛ 2/2020 В 1945 году во время масштабной миграции населения после окончания Второй мировой войны моя семья покинула Литву и была определена на постой в доме, принадлежащем немецким крестьянам около Данцига (Гданьска). Там осталась одна старушка. Она заболела тифом, и за ней некому было ухаживать. Несмотря на предупреждения, частично вызванные всеобщей ненавистью к немцам, моя мать выхаживала ее, заболела и умерла. Статьи, эссе Исходя из своего авторитета выжившего свидетеля, Милош, в своем эссе о Борисе Пастернаке, выступает против критиков “Доктора Живаго”, критикующих писателя за огромное число случайных встреч, описываемых в романе: “Все, пережившие войны и революции, знают, что, когда горит людской муравейник, необычайных встреч и невероятных стечений обстоятельств случается в разы больше, чем в мирное время и в повседневной жизни”1. Милош не навязывает читателю свой опыт пребывания в горящем муравейнике; он проявляется ненавязчиво, нередко в прозе, из описания событий, происходящих с друзьями и коллегамипоэтами, которые не выжили, чьи судьбы ложатся на плечи поборников фашизма или коммунистической идеологии. Поэзия Милоша говорит о войне осторожным, сдержанным голосом скользящей памяти и скрытых намеков. Но в длинном, со временем опубликованном письме своему другу писателю Ежи Анджеевскому его голос звучит более уверенно, более твердо, нежели голос католикаинтеллектуала, окруженного ужасом в оккупированной Польше, которую сами немцы называли “клоакой мира”. Не каждый писатель присутствует при крахе цивилизации. Милош пишет: “Привычки цивилизованных людей характеризуются определенной устойчивостью, и немцы в оккупированной ими Западной Европе, очевидно, смущались и скрывали свои намерения, тогда как в Польше они действовали совершенно открыто”. В другом эссе он заявляет: “То, что мы пережили, невозможно себе представить в самом страшном сне”. Тоном антропологической отрешенности он пишет Анджеевскому о всеобщей утрате “праздничного отношения к смерти”: Иначе обстоит дело, когда, как сегодня, рождаются новые понятия, например, понятие массового истребления людей, подобного истреблению клопов или мух... Вырабатывается некая “насекомоватость” жизни и смерти, как я бы это назвал. Подозреваю, что на че- 1. Перевод Андрея Базилевского.
ловека начинают смотреть как на живое мясо с пучками волос на голове и на половых органах, немного как на смешную игрушку, которая говорит, двигается — но достаточно поднять руку и спустить курок, и на том же месте лежит обыкновенный предмет, равнодушный, как деревья и камни. Кто знает, не ведет ли эта дорога к полному безразличию — также и по отношению к собственной смерти. Может случиться, что при хороших навыках и соответствующем обучении люди будут умирать легко, от нежелания жить; что будут относиться к этому как к будничному делу, между двумя рюмками 1 водки с сигаретой, которую уже не закурят . [239] ИЛ 2/2020 По воскресеньям я иду в церковь и молюсь вместе со всеми. Кто я такая, чтобы отличаться от других? — Достаточно того, что я не вслушиваюсь в то, что бубнит проповедник. А то пришлось бы допустить, что я не в ладах со здравым смыслом. 1. Перевод Анатолия Ройтмана. Джон Апдайк. Выживший / Верующий Он ищет, среди разгула садизма и внезапной смерти в Польше, “надежное основание, отличное от какойлибо веры”, и предлагает человеческий “этический инстинкт”, в то же время допуская эластичность иерархии этических ценностей: “Немец, образцовый сын, муж, любящий отец будет издеваться над недочеловеком, евреем или советским солдатом, сообразуясь с идеей справедливости, которая велит очистить Европу от подобных червей”. Завершая свой спор с Анджеевским (ответы которого на девять писем Милоша были опубликованы на польском, но не на английском языке), он отстаивает свою моральную позицию в рамках доктрины католической церкви, отличной от “пути гуманизма и реформации”. Он прослеживает развитие данного понятия от Лютера к Руссо и Ницше и затем к нацистам “поклонявшимся прекрасному чудовищу в человеке” и Альфреду Розенбергу, печально известному министру оккупированных территорий Восточной Европы и автору нацистских теорий, оказавших радикальное влияние на юного Гитлера. Милош, оставаясь преданным тому, чему его учили наставникисвященники в детстве, все еще верующий католик. Этот факт, по всей видимости, его нисколько не обескураживает. Стихотворение “Хеленина вера” из сборника “Придорожная собачонка”, опубликованного в 1998 году, описывает и его отношение к религии:
И далее Милош выражает убеждение, доказательство квазитомизма: [240] ИЛ 2/2020 Не мне рассуждать о рае и аде. Но этот мир переполнен мерзостью и ужасом. Должны же хоть гдето быть доброта и правда. А значит, гдето должен быть Бог. Статьи, эссе В своем эссе “Если бы это можно было сказать” (1991) он пытается определить свое отношение к религии: “Должен ли я пытаться объяснить, почему я верю? Не думаю. Мне кажется, достаточно, если я попробую передать атмосферу или тональность. Если бы я был уверен, что человек может поступать хорошо, руководствуясь собственными силами, я бы не интересовался христианством. Но он не может, потому что он раб своих хищных инстинктов, которые мы можем назвать proprium или себялюбием”. Он пишет, как уверенный в себе человек, но свидетельства обуревавших его сомнений представлены в двух эссе на английском языке, посвященных теологам, повлиявшим на него в пятидесятые годы: Симоне Вейль и Льву Шестову. Не собираясь следовать суицидальноаскетичному образу жизни Вейль, Милош восхищается незамутненной чистотой ее решения проблем зла, страданий и очевидной отстраненности Бога от участия в происходящем. Вейль утверждает преобладание la pesanteur — силы тяготения и ее законов, которые она называет необходимостью: “Отсутствие Бога в мире — самое необыкновенное свидетельство совершенной любви, вот почему так прекрасна чистая необходимость, необходимость, явственно отличимая от блага”. Иными словами: “Сотворение мира подразумевает самоотвержение. Но (Бог) вездесущ, поскольку его самоотвержение добровольное”. Наша задача — “любить Бога беспрекословно, сквозь разрушение Трои и Карфагена и без всякого утешения. Любовь не утешение, а свет”1. Среди всеобщего детерминизма Бог действительно дарует бытие, порождение из области, находящейся за пределами механической необходимости: “Невозможность — врата в сверхприродное. Мы можем только в них стучаться. А открывает их ктото другой”2. С нарочитой математической сдержанностью (Вейль, по образованию преподаватель философии, прекрасно разбиралась в матема- 1. Перевод Н. Ликвинцевой. 2. Перевод И. И. Гарина.
[241] ИЛ 2/2020 Джон Апдайк. Выживший / Верующий тике и физике), отсеивая лишнее через отрицание, она возвращается к традиционным постулатам христианства. Шестов, родившийся на Украине в 1866 году, спорил с некогда знаменитым апологетом христианства Николаем Бердяевым и был поставлен Камю в ряд представителей новой “философии абсурда”. Перефразируя Милоша, Шестов, следуя “Запискам из подполья” Достоевского, был тем, кого Платон называл misologos, — человеком, ненавидящим здравый смысл; вместо того чтобы сыграть в шахматы с философами здравого смысла, Шестов “пинком опрокидывает стол”, вопрошая: “Почему ‘я’ должен принимать ‘мудрость’, явственно противоречащую моему самому сильному желанию? Зачем подчиняться ‘непреложным законам’?” Опрокидывание стола пинком импонирует врожденной веселости Милоша, его “отчаянной жизнерадостности”, притом что, возможно, умаляет действительную pesanteur убеждений материалиста. Однако итоговый расчет силы тяжести происходит со смертью каждого человека, а убеждения того, кто жил во время, когда “смерть была на каждом шагу”, могут и пошатнуться. Милош — один из последних верующих писателей, живших в пятидесятые годы; он переводил Вейль и Т. С. Элиота на польский язык, и благодаря знакомству с произведениями Шестова он и Иосиф Бродский “смогли понять друг друга на интеллектуальном уровне”. В “Начать с начала”, переработанной американскими редакторами с тем, чтобы книга отличалась от “Азбуки” Милоша, изобилующей интригующими моментами польской истории, собраны эссе о Бродском, Пастернаке, Элиоте, Роберте Фросте и Робинсоне Джефферсе, при этом ни одному из перечисленных поэтов не достаются такие подробные и энергичные описания, как двум мыслителямтеологам. Всесторонне начитанный, владеющий несколькими иностранными языками и при этом искренний приверженец натурализма, Милош производит впечатление человека, сосредоточенного на своей жизни, на которую теология и история повлияли больше, чем литература. Он рано сформировался как личность, и такие эссе, как “Словарь виленских улиц” и “Путешествие на Запад”, рассказывающие о юности писателя, являются наиболее проработанными и законченными в литературном плане. Последнее эссе, рассказывающее о пешеходнобайдарочном путешествии Милоша и его друзей Слона и Робеспьера в Париж в 1931 году, путешествие беззаботное и в то же время предвещающее недоброе; многие немецкие подростки, встречавшиеся им по дороге и в гостиницах, вели себя вежливо, но пресекали любые попытки славян сблизиться с ними. Вспоминая о совместном проживании в общежитиях, Милош пишет: “Сре-
[242] Статьи, эссе ИЛ 2/2020 ди этих кроватей уже наступило будущее. Сегодня я иногда думаю, что ближайшим соседом Слона мог быть офицер гестапо, позднее пытавший его на допросах”. Жизнерадостный, добрый Слон, чей разум был “либеральный и скептический, не подверженный искушениям героизма”, после пыток выпрыгнул из окна и разбился насмерть. Иная участь была уготована суровому, костлявому Робеспьеру, главарю тройки. Его пронзительный голос звучал на московском радио, и к 1950 году он превратился в важного и “высокопоставленного бюрократасталиниста” в Варшаве. В других эссе Милош рассказывает о друзьях юности, чтобы высветить, подобно горящим спичкам, насилие, поглотившее Польшу. В 1943 году восстало варшавское гетто, и в отместку его обитатели были уничтожены; в 1944 году польские подпольщики под командованием польского правительства в изгнании подняли восстание, на подавление которого у немцев ушло два месяца, в то время как советские войска, находившиеся рядом, на другом берегу реки Висла, заняли выжидательную позицию и позволили немцам истребить повстанцев, которые при ином исходе могли помешать намерениям коммунистов разделить завоеванную Польшу. Многие знакомые Милоша погибли в “этих безумствах добровольного самопожертвования”; прежде чем отступить на запад и встретить конец своей империи, немцы депортировали оставшееся население и сожгли город. Но Милош пишет не только о жертвах насилия. Он вспоминает своего двоюродного брата, французского поэта Оскара Милоша; польскую актрису, застрелившую любовника по его просьбе и ставшую монахиней после вынесения оправдательного приговора. В “Пани Анна и пани Дора” он снова воскрешает пару “старых, бедных и беспомощных” старых дев только потому, что “никто, кроме меня, их не помнит”. Для эмигранта важны любые воспоминания о людях или событиях для постижения тайны бытия. Поэтический проект Милоша, подобно уитменовскому, заключается в воспевании человека, человека во всех его проявлениях, а не получеловека современного авангарда, “созданного поэтом в виде существа с головой, покрытой буграми из математических формул, с непомерно огромными линзами вместо глаз, страдающего от атрофии сердца и почек”. Он противопоставлял таким “узковыхолощенным взглядам” свои свободные реалистические убеждения: “В поэзии я пытаюсь выразить реальность, то, что погречески называется epifania”. И вновь: “Язык должен описывать объективную реальность, всеобъемлющую, материальную и ужасающую в
[243] ИЛ 2/2020 Джон Апдайк. Выживший / Верующий своем конкретном проявлении”. При этом для изображения травмирующей реальности необходима “некая дистанция для ее художественной трансформации”. В одной из лекций нортоновского цикла под названием “Руины и поэзия”, прочитанных Милошем в Гарварде в 1981 году, он заявляет: “Реальность военных лет — прекрасная тема, но одной лишь прекрасной темы не достаточно, более того, она еще больше высвечивает недостатки писательского мастерства”. “Многие наводящие ужас стихотворения” времен Холокоста не так хороши, как стихотворения, написанные более ясным и простым, даже примитивным языком; стихотворения, рисующие крах цивилизации: “человек создает поэзию из обломков культуры, обнаруженных в руинах”. Многие категории поэтов вызывают недовольство Милоша: “глашатаи идей коммунизма” Элюар и Арагон; рефлектирующие пессимисты Фрост и Ларкин; а также те, кто, подобно Фрэнсису Понжу и Уоллесу Стивенсу, заменяют “истинную сущность” вещей” на “чисто интеллектуальную деконструкцию, на составляющие их компоненты”. Он признается: “Такие конструкции нередко завораживающе замысловаты, но меня они не привлекают”. Что касается Милоша, в поэзии ему нравится “напряжение, нагнетаемое противопоставлениями”. Он восхищается Элиотом за его “почти невероятную способность создавать свои произведения из пустоты, из руин”. Культурная разобщенность, раскол общества случались и раньше: “Человек эпохи Возрождения жаловался на окружавший и завладевший им хаос, но именно это и привело к появлению великих Марло и Шекспира”. Положение, в котором находился человек эпохи Возрождения, разрывавшийся между мудростью церкви и мудростью возрожденной античности, между верой и здравым смыслом, между (подобно Гамлету) грехом действия и грехом бездействия, характеризует положение современного человека, и Милош призывает сопротивляться “нигилистическому давлению” материализма и буддизма. “Что поделать, наш фундаментальный опыт двойственен: душа и тело, свобода и необходимость, зло и добро и, конечно же, бытие и Бог. Аналогичная ситуация с нашим протестом против боли и смерти. В стихотворениях, отобранных мной [в антологию мировой поэзии “Книга просветления” (“A Book of Luminous Things”)], я не пытался убежать от страха, наоборот, мне хотелось показать, что человек может испытывать страх и благоговейный трепет одновременно”. Верующий, обуреваемый обоснованными сомнениями американец, сердце которого осталось в Литве, а душа — в ра-
[244] ИЛ 2/2020 зоренной Варшаве и нерушимом Париже (“для меня самое удивительное в Париже то, что он до сих пор существует”), прозаик, с недоверием относящийся к сопричастности в европейском смысле, но никоим образом не снимающий с себя ответственности за происходящее, житель Калифорнии, восхищающийся нашей природой, но остающийся безучастным к нашей культуре, Милош отказывается от амплуа гения, спрятавшегося в толпе. Затаенные зверства Статьи, эссе Crabwalk by Gtnter Grass, translated from the German by Krishna Winston. 234 pp. Harcourt, 2003 Весь прошлый год из литературного мира Германии просачивались слухи о том, что титулованный немецкий писатель Гюнтер Грасс в свои семьдесят с лишним лет написал лучший бестселлер десятилетия. Говорят, что признанный корифей немецкой литературной критики, Марсель РайхРаницкий, сдержанно отзывавшийся о последних произведениях Грасса, сказал, что новый роман “Траектория краба” растрогал его до слез. Теперь роман опубликован на английском языке под названием “Crabwalk”. В книге с некоторой долей вымысла приводится авторская интерпретация исторических событий ХХ века, сопутствующих развитию основного сюжета — гибели пассажирского лайнера “Вильгельм Густлофф”, перевозившего беженцев. Лайнер был потоплен 30 января 1945 года в Балтийском море советской подводной лодкой; погибли более девяти тысяч пассажиров и членов экипажа, изза чего это происшествие и считается самой масштабной морской катастрофой в истории. Общее количество жертв в несколько раз превосходит погибших во время крушения “Титаника” (1500 человек) и “Лузитании” (1200 человек). Правда, как мы узнаем из “Траектории краба”, это сопоставимо с потерями при крушении двух других немецких судов “Кап Аркона” и “Гойя”, потопленных войсками союзников незадолго до окончания Второй мировой войны — тогда на обоих судах утонули почти пятнадцать тысяч человек. По мере наступления советских солдат с востока, чинимые ими зверства сеяли панику среди населения Германии. И хотя “Вильгельм Густлофф” вез тысячу матросовподводников, следовавших в Киль на подводные лодки, триста семьдесят девушеквоеннослужащих из вспомогательных подразделений военноморского флота, раненых солдат и несколько зенитных
1. Здесь и далее перевод Б. Хлебникова. [245] ИЛ 2/2020 Джон Апдайк. Затаенные зверства установок, основная масса пассажиров была представлена беженцами из Восточной Пруссии, бежавшими от наступавшей Красной армии. На борту было много стариков и маленьких детей. Они набились на борт в Готенхафене, согласно информации из “Траектории краба”, на борту находилось “более четырех с половиной тысяч детей и подростков”, из которых “не удалось спасти даже сотни”. Как и в случае с “Лузитанией”, затонувшей за 30 лет до “Вильгельма Густлоффа”, больше всего ужасаешься, когда думаешь о раздавленных, замерзших и утонувших детях. Тулла Покрифке, вымышленный Грассом персонаж, выжившая во время крушения лайнера, вспоминает: “Все они падали с корабля головками вниз. Так они и застряли в своих громоздких жилетах ножками вверх”1. Подобно размышлениям В. Г. Зебальда о бомбардировке немецких городов войсками союзников, опубликованным в прошлом году в журнале “Нью Йоркер”, “Траектория краба” привлекает внимание к нападению на агонизирующий Третий рейх, о котором умалчивали и победители, и побежденные. После войны, когда мир, уже знакомый с жестокостью немцев, оцепенел от ужаса, узнав о концлагерях, немцы не могли рассчитывать на сострадание, они намеревались стойко и молча переносить оккупацию и восстанавливать разрушенное, что кажется Зебальду беспрецедентным. Что касается “Вильгельма Густлоффа”, то советские войска, оккупировавшие Восточную Германию, хранили молчание: о потоплении лайнера не упоминалось в официальных сводках Краснознаменного Балтийского флота, а командир подводной лодки, Александр Маринеско, заядлый выпивоха и бабник из Одессы, фамилия которого по отцурумыну писалась Маринеску, вопреки своим ожиданиям так и не был представлен к награде. Несмотря на то что он потопил “Густлоффа” водоизмещением в двадцать пять тонн и еще один немецкий корабль “Генерал фон Штойбен”, погубив более двенадцати тысяч врагов, его не представили к званию Героя Советского Союза. Вместо этого после войны его лишили командования подлодкой, разжаловали в старшие лейтенанты и в конце концов уволили из военноморского флота по причине “халатного отношения к исполнению служебных обязанностей”. Позднее, после обвинения директора склада стройматериалов во взяточничестве, Маринеско признали виновным и приговорили к трем годам лагерей. И только в начале шестидесятых ему вернули звание капитана и пенсию.
[246] ИЛ 2/2020 На Западе о “Вильгельме Густлоффе” не совсем забыли. Один из оставшихся в живых, восемнадцатилетний помощник казначея “после войны принялся собирать материалы и писать обо всем, связанном со светлыми и темными сторонами истории “Вильгельма Густлоффа”. Его книги были опубликованы в ФРГ, но не в ГДР. В “Траектории краба” упоминается также “книга английских авторов Добсона, Миллера и Пейна”. По мотивам трагедии в конце пятидесятых годов американцем немецкого происхождения Франком Висбаром был даже снят чернобелый фильм “Ночь над Готенхафеном”, в котором участвовали звезды немецкого кинематографа. Как и в “Титанике”, снятом через 40 лет, любовная мелодрама разворачивается на фоне катастрофы, воскрешая в памяти при помощи спецэффектов ужасные подробности. Грасс пишет: Статьи, эссе На экране обезумевшая толпа, забитые людьми переходы, смертный бой за каждую ступеньку трапа, ведущую вверх; переодетые пассажирами статисты изображают тех, кто оказался заперт на застекленной прогулочной палубе, угадывается сильный крен лайнера, внутри корабля вода прибывает, люди барахтаются и тонут. А еще на экране дети. Дети без матерей. Дети с куклами в руках. Дети, затерявшиеся в уже опустевших переходах. Детские глаза крупным планом. Впрочем, даже по финансовым соображениям не было возможности изобразить в фильме каждого из более чем четырех тысяч погибших младенцев, детей и подростков — поэтому сама цифра была и остается некоей абстракцией, равно как и цифры со многими нулями, которые и прежде, и теперь поддавались и поддаются лишь весьма приблизительным оценкам. Кажется, что катастрофа, которую Грассу удается изобразить нагляднее, чем в описании фильма, — дает возможность задуматься о случайных жертвах и военных преступлениях. Можно ли воевать против правящего строя, не воюя против людей, живущих под его руководством? Является ли понятие “военное преступление” тавтологией, учитывая, что оно совершается в условиях ведения военных действий? Как сказал Кофи Аннан, Генеральный секретарь ООН, несколько недель назад: “Война — всегда катастрофа”. Можно ли провести различие между необходимой и излишней бомбардировкой, правомерным и зверским потоплением судна, законными боевыми действиями вооруженных солдат и такой тактикой, как использование гражданского населения, в том числе детей в качестве живого щита или маскировки? Американский солдат, недавно раненный во время подобного налета, давая ин-
1. Франкфуртер сдался полиции, заявив: “Я выстрелил, потому что я еврей”. Швейцарский суд приговорил его к лишению свободы сроком на восемнадцать лет, после освобождения он иммигрировал в Палестину и устроился на работу в Министерство обороны Израиля. [247] ИЛ 2/2020 Джон Апдайк. Затаенные зверства тервью на телевидении, пожал плечами и с поразительным хладнокровием согласился, что, учитывая огромный перевес в огневой мощи коалиционных войск в сравнении с иракскими войсками Саддама Хуссейна, он едва ли может обвинить атаковавших за их ничем не мотивированную жестокость. “Траектория краба” не усугубляет вину Маринеску, который был неудачником, пытавшимся улучшить свой скромный послужной список, совершив неординарный поступок. В начале 1945 года Германия терпела поражение за поражением, однако еще не вышла из игры, поскольку Гитлер призвал в армию юношей и стариков, дабы продлить агонию войны. Тысячи молодых матросов направлялись для укомплектации “экипажей новейших, удивительно быстрых и практически бесшумных подлодок класса XXIII”. Автор соглашается, что “выкрашенный в серый цвет “Густлофф” представлял собой неоднозначную цель”. Это было “не госпитальное судно Красного Креста, не транспортный корабль... а подчиненный военноморскому флоту вооруженный лайнер, на борт которого чего только не погрузили”. Короткий послужной список судна позволяет вспомнить историю нацизма. “Густлоффа” собирались назвать “Адольфом Гитлером”, но при спуске на воду в 1937 году лайнер окрестили в честь руководителя НСДАП в Швейцарии, убитого двумя годами ранее молодым еврейским студентоммедиком Давидом Франкфуртером1. Сияющий белизной круизный лайнер, построенный в рамках программы “Сила через радость” (“СЧР”), осуществлявшейся Германским трудовым фронтом Роберта Лея, возил отличившихся на производстве рабочих на короткие каникулы к таким живописным местам, как норвежские фьорды, Дуврский пролив и остров Мадейра; кроме того, на нем после окончания гражданской войны в Испании вернулись домой немецкие добровольцы легиона “Кондор”. После 1939 года лайнер долгие годы стоял у причала, пока не пришло время отправиться в свой последний рейс. Побочным результатом длительного бездействия и аварийного пуска двигателей оказалось наличие на мостике четырех капитанов, из которых самым главным стал разменявший седьмой десяток капитан Петерсен. В результате споров на капитанском мостике было решено, что лайнер должен идти с включенными ходовыми ог-
[248] Статьи, эссе ИЛ 2/2020 нями на скорости не более двенадцати узлов в час по чистому от мин глубоководью, а не по насыщенному минными полями, но неудобному для подводных лодок мелководью и, подобно “Лузитании”, не двигаться противолодочным зигзагом. Примечательно, что все четыре капитана спаслись! В книге читателю несколько раз напоминают о том, что дата потопления лайнера, 30 января, совпадает с датой рождения Вильгельма Густлоффа и приходу к власти Гитлера. Эти многочисленные исторические сведения, а также события вымышленной семейной драмы, сравниваются с траекторией движения краба — перебежками и остановками. Повествование в “Траектории краба” ведется не Грассом, а от лица Пауля Покрифке, заурядного журналиста, родившегося во время потопления лайнера при эвакуации своей беременной матери с “Густлоффа” на единственное сопровождавшее его судно, миноносец “Леве”. Матери Пауля, на тот момент незамужней семнадцатилетней Тулле Покрифке из Данцига, отведены второстепенные роли во втором и третьем романах Грасса “Кошкимышки” и “Собачьи годы”. Она обосновывается в родном городе Грасса Шверине и, с легкостью разлюбив Гитлера, начинает поклоняться Сталину, идет по стопам отца и устраивается работать на местную мебельную фабрику. Даже в романе “Кошкимышки” от нее пахнет столярным клеем, теперь она беловолосая от шока, пережитого в ночь потопления лайнера. Ее сын в пятнадцать лет убегает в Западную Германию, становится журналистом и женится на студентке Габи, которая на десять лет его младше; она забеременела, родила сына, которого назвали Конрадом, и подала на развод. После падения Берлинской стены Конрад начинает чаще встречаться со своей бабушкой, которая рассказывает ему о “Густлоффе” и дарит компьютер; он становится ярым поклонником интернета. Тем временем Пауль — несмотря на настойчивые просьбы матери он так и не написал о своем удивительном появлении на свет и о “Густлоффе” — устраивается на работу, чтобы написать об этом “другому человеку”, “исписавшемуся старику”. Кем может быть этот человек, если не Гюнтером Грассом? Занимаясь поиском информации о потоплении “Густлоффа”, Пауль обнаруживает ценный интернетсайт с чатом, администрируемым, как выяснилось позднее, его сыном, свежеиспеченным неонацистом. В этом чате сын участвует в жесточайших, но полушутливых спорах с другим подростком, юдофилом по имени Давид. Ярость постепенно угасает, сменяясь рассуждениями о просчетах родительского воспитания и утрате контакта с детьми, а также о трагической на-
циональной истории. Покрифке заявляет: “История, с которой мы, немцы, соприкасаемся, похожа на засоренный клозет. Промываешь его, промываешь, а дерьмо все равно всплывает”. Эта моральная сентенция не нова, не нов и используемый Грассом способ построения повествования в виде траектории краба: для того чтобы двигаться вперед, нужно немного отступить назад. На этот раз автор останавливается на проблемах, взятых из основ философии националсоциализма и современного столпотворения в интернете, бурлящих, как мировое подсознание и распространяющих достоверную и ложную информацию, и по Ницше, — “ресентимент” (негодование). Главные действующие лица: мать, сын, внук — немного невнятны, но мы все такие, заверяет нас автор. Пауль, не знавший отца и не сумевший им стать, рассказывает свою историю, руководствуясь наставлениями своего невидимого работодателя, “Заказчика”. “Он, претендующий на то, что досконально знает меня, утверждает, будто я не знаю моей собственной крови и плоти”. Он не позволяет Паулю цитировать сына: “Никто не знает, о чем он думал и продолжает думать. Каждый лоб заперт наглухо, и не только у него”. История хранит свои секреты. Гламур нацизма импонирует скинхедам, заглядывающим в пропасть жестокости и разрушений прошлого. “Ничто нас не оправдывает, — заключает Пауль, с усталостью старушкиЕвропы1. — Нас даже не оправдывает необходимость действия, необходимость идти вперед”. [249] ИЛ 2/2020 Третий лишний После получения Нобелевской премии по литературе в 1998 году португальский писатель Жозе Сарамаго (р. 1922) не остановился на достигнутом. Он поздно занялся писательским трудом, до пятидесяти лет работал государственным служащим, время от времени подрабатывая журналистикой. Сарамаго нашел себя в историческом романе “Воспоминание о монасты- 1. “СтарушкаЕвропа” — получившая скандальную известность фраза, сказанная министром обороны США Дональдом Рамсфельдом в ответ на возражения европейских стран против американобританского вторжения в Ирак в 2003 г. Джон Апдайк. Третий лишний The Double, by Josе Saramago, translated from the Portuguese by Margaret Jull Costa. 324 pp. Harcourt, 2004
[250] Статьи, эссе ИЛ 2/2020 ре” (опубликован в Португалии в 1982 году, когда писателю исполнилось 60 лет, в США в 1987 году), написанном литературным стилем, сочетающим барокко и магический реализм, и объединил размеренный и обезоруживающе искренний интерес к фантастике с иронически уважительным интересом к повседневной жизни в романах “Слепота” (1995, 1997), “Книга имен” (1997, 1999) и “Пещера” (2000, 2002), написанных уже после того, как ему исполнилось семьдесят лет. На страницах его произведений философские и психологические рассуждения сочетаются с непритязательной народной мудростью, а фантастические отступления уравновешиваются описанием повседневного быта и труда, для большинства людей являющихся смыслом существования. Сарамаго — убежденный коммунист, в чем нет ничего необычного для интеллектуалов Испании и Португалии. Герои его нового романа “Двойник” — государственные служащие: тридцативосьмилетний учитель истории с вычурным именем Тертулиано Максимо Алонсо работает в средней школе, его разведенная подруга Мария да Пас — сотрудница банка, двойник Тертулиано, Антонио Кларо — актер второго плана, снимающийся под псевдонимом Даниэл СантаКларо, его жена Элен служит в турагентстве. Их взаимоотношения, столь же запутанные, как во французском эротическом фарсе, проясняются в рабочие дни и во время отпуска, тогда же происходит и пробуждение от ночного кошмара, преследующего Тертулиано и Антонио, в котором они встречаются со своей точной физической копией в достаточно крупном (но не названном) мегаполисе с пятью миллионами жителей, c их автомобилями, апартаментами, безликостью. Бурно развивающийся сюжет отдает спонтанностью, но на поверку оказывается хорошо проработанным и получает логическое завершение. При этом цельная сюжетная линия сопровождается беспристрастным бормотанием автора с отступлениями и поправками вроде: “Это не совсем так” и “В повествовании бывают такие моменты, и этот, как вы можете видеть, один из них, когда любые высказывания автора касательно возможных чувств или мыслей героев необходимо категорично запретить, как противоречащие законам правильного письма”. У Сарамаго дар красноречия. Он напоминает Фолкнера уверенностью в собственных силах и в способности претворить в жизнь любую фантастическую идею, подобрав для этого соответствующие слова. Красноречие трудно продемонстрировать на небольшом примере, поэтому приведем сравнительно краткое описание, граничащее с фактической непробиваемостью:
Реальная жизнь всегда представляется нам более скупой на подобные случайные совпадения, нежели роман и прочие порождения вымысла, разве что мы признаем сцепление таких совпадений истинным управителем мира, но тогда должно иметь одинаковое значение то, что проживается на самом деле, и то, о чем пишут, и 1 наоборот . [251] ИЛ 2/2020 А вот еще одно, похожее на некую шутку: Роман сопровождается двумя эпиграфами: первый придумал сам автор, а второй взят из “Тристрама Шенди” — шедевра Лоренса Стерна, предвестника модернизма, бросившего ироничный вызов условностям реалистического романа и, после своего первого оглушительного успеха в Лондоне, оказавшего большее воздействие на европейских писателей, чем на английскую литературу. Даже на первый взгляд в произведениях Сарамаго нет ни малейшего сходства с общепринятыми канонами оформления англоязычных литературных произведений, свои мысли он излагает абзацами, зачастую растягивающимися на страницы. У прямой речи отсутствует тире, не говоря уже о кавычках; реплики в диалогах следуют друг за другом, выделяясь лишь запятой и заглавной буквой, показывающей начало предложения, — вероятно, такой стиль более приемлем для португальского языка, чем для английского, где местоимение “я” (“I”), пишущееся с большой буквы после запятой, может быть ошибочно принято за реплику другого лица. Читатель, должно быть, удивляет- 1. Здесь и далее перевод Елены Голубевой. Джон Апдайк. Третий лишний Если мы вспомним, что в прежние времена детям, чтобы показать им, какая бывает неумолимая связь между ничтожностью причины и серьезностью следствия, рассказывали о сражении, проигранном только потому, что в какойто момент у одного из коней отлетела подкова, то ход логического рассуждения, приведший Тертулиано Максимо Алонсо к вышеупомянутому выводу, не покажется нам более сомнительным, нежели тот, что содержится в сем поучительном эпизоде из истории войн, в котором виновной за поражение оказалась в конечном счете профессиональная несостоятельность кузнеца побежденного войска. Вопрос в том, какое решение примет теперь Тертулиано Максимо Алонсо. Возможно, тщательно проанализировав сию проблему, он предпочтет осторожную тактику медленного приближения к цели, предполагающую постоянную готовность к отступлению.
[252] Статьи, эссе ИЛ 2/2020 ся, о чем думает писатель, упрощая синтаксическое оформление текста: поток сознания Молли Блум в последней главе “Улисса”, переданный длинными абзацами без знаков препинания, позволяет оригинальным и всесторонним образом показать женскую точку зрения; манера австрийца Томаса Бернхарда писать плотным текстом без использования разметки выражает его безграничное презрение к читателю, к Австрии и жизни в целом. В случае с Сарамаго, смешивание диалогов с прозаическими описаниями должно указывать на слияние речи героев с их мыслями и ощущениями, которые, в свою очередь, сливаются с присутствующим на всех этапах повествования голосом автора, доминирующим и властным, словно проповедующим мораль викторианской эпохи. “Двойник” становится все более интересным по мере развития сюжета, от описания расстройства и недоумения Тертулиано изза обнаружения своей точной копии, вмешивающейся в его жизнь, от ответных мер двойника и к растущему участию в повествовании двух женщин, Марии да Пас и Элен. Эти женщины (что характерно для Сарамаго) здравомыслящие, сердечные и осторожные, и их присутствие создает цивилизованную атмосферу, указывает на возможность мирного урегулирования конфликта, переросшего между двумя внешне одинаковыми мужчинами в безжалостную и мстительную войну, окрашенную примитивным ужасом утраты личности и верой в триумфальную победу над противником через совращение его женщины. Трагичность концовки заключается в пренебрежительном отношении к чувствам женщин, мужчине сопереживаешь меньше. Тертулиано, скромный и одинокий учитель истории, сначала страдает от депрессии, но, в отличии от “Двойника” Достоевского и “Уильяма Уилсона” По, в “Двойнике” Сарамаго двойник существует в реальности, а не в воспаленном воображении главного героя или в выплескивающейся наружу раздвоенности внутреннего мира. Сходство между мужчинами существует на самом деле, вплоть до родинок и отпечатков пальцев, и комизм ситуации, по определению Ани Бергсона, заключается в “образовании второго ‘я’, покрывающего первое ‘я’” (дословно: “чемто механическом, покрывающем органическое”). В английском языке слово “клонировать” (“cloning”) отличается от слова “кривляться” (“clowning”) всего одной буквой и вызывает у нас улыбку и ужас одновременно. Двойник Тертулиано, в отличие от Уильяма Уилсона, — не шепот совести: Антонио Кларо — второстепенный актер видеофильмов, закоренелый соблазнитель, каратист (он сильнее Тертулиано, но, на первый взгляд, так не кажется) и подлец, носящий с собой оружие, — словом, плохой актер. Читатель
Ох уж эти проклятые слова, нам кажется, что мы произносим только те, которые считаем необходимыми, но вдруг у нас вырывается некое словечко, мы и сами не понимаем, каким образом, и мы даже потом не всегда можем его вспомнить, но благодаря ему направление разговора резко меняется, и мы начинаем утверждать то, что ранее отрицали, и, наоборот, наша беседа лучший тому пример, я не собирался говорить своей матери о безумии, вторгшемся в мою жизнь. Здравый смысл фактически является одним из главных героев этой истории, его голос, звучащий в голове Тертулиано, [253] ИЛ 2/2020 Джон Апдайк. Третий лишний поддерживает желание Тертулиано избавиться от своего двойника. По замыслу автора, роман со всеми этими элементами фарса не затягивает в головокружительный водоворот проблем самоопределения, он, скорее, сохраняет комизм, чем утрачивает его, в нем нет внутренней динамики и резонанса “Слепоты”, в которой, подобно “Чуме” Камю, создается аллегорический образ тотального распада и экзистенциального страха. Большинство боится ослепнуть; сравнительное немногие беспокоятся о существовании двойника. При этом у Сарамаго пытливый и разносторонний ум, терпеливо изучающий человеческую натуру. С тем, чтобы полностью развернуть свою малособытийную сюжетную линию с участием всего лишь четырех персонажей, он размышляет о тех сложностях, которые возникают изза подбора языковых средств и трудности объяснения наших поступков здравым смыслом. Возможно, и то и другое вызвано непредсказуемостью человеческого поведения. Люди слишком сложны и противоречивы, чтобы описать их действия словами. “Все словари, вместе взятые, — говорит Мария да Пас Тертулиано, — не содержат и половины слов, которые нужны нам, чтобы понимать друг друга”. Из стеснения или осторожности он не может рассказать своей подруге о существовании двойника и, отправляя почтой накладную бороду без всякой объяснительной записки Антонио Кларо, подталкивает его к ответному удару: “Боже мой, какое ужасное преувеличение, скажут те счастливчики, которые никогда не встречались со своей копией и никогда не получали по почте оскорбления в виде коробки с фальшивой бородой без всякой объяснительной записки, хотя бы какихнибудь двухтрех шутливых слов, смягчающих удар”. С другой стороны, письмо в кинокомпанию от имени Марии да Пас, написанное Тертулиано, приводит к роковым последствиям. После разговора с дотошной и заботливой матерью Тертулиано задумывается:
[254] ИЛ 2/2020 жалуется на то, как складываются их отношения: “Ты и я, твой здравый смысл и ты, мы так редко встречаемся и беседуем. Да, нечасто, и, если быть откровенным, от наших встреч мало пользы”. По мере развития сюжета здравый смысл все меньше вмешивается в происходящее, и в конце автор сообщает, что “при минимальном вмешательстве здравого смысла тем бы дело и кончилось”, и объясняет проблемы человеческих взаимоотношений неправильным общением: Доказательством того, что Вселенная была задумана далеко не так удачно, как следовало бы, является тот факт, что Создатель назвал освещающую нас звезду Солнцем. Назови он ее Здравым Смыслом, мы бы увидели, каким просветленным был бы сегодня человеческий дух. Удивительно, что словосочетание “здравый смысл” (“common sense”) на португальском звучит почти так же, как на английском (“сomum senso” или “bom (“хороший”) senso”). Но при этом некоторые метафизические нюансы лексического значения могут быть при переводе утрачены. Действительно ли здравым смыслом можно решить все наши проблемы? Мы узнаём, что Тертулиано не только переживает депрессию и тоскует, но, со слов матери: “какаято часть тебя спит с самого твоего рождения”. Возможно, что решение проблемы с двойником разбудило его; у сердца есть причины, которые разуму не понять. Застывшие чувства приветствуют встряску, даже если это приводит к неприятностям и опасностям; призыв к безрассудству нельзя запретить в утопии. Если бы вселенной правил здравый смысл, не нужны были бы священники, волшебники, косметологи, руководители рекламных агентств. И писатели. Психо -физические проблемы — III Статьи, эссе The Possibility of an Island, by Michel Houellebecq, translated from the French by Gavin Bowd. 341 pp. Knopf, 2006 К чести французского романиста, поэта и провокатора Мишеля Уэльбека, в своем новом романе “Возможность острова” он дерзко, c потрясающей энергией и эрудицией, поднимает фундаментальные вопросы существования человека или, цитируя его завуалированную ссылку на Андре Мальро: “то, что один пафосный писатель двадцатого века назвал ‘условиями человеческого существования’. К стыду Уэльбека или, по
[255] ИЛ 2/2020 Джон Апдайк. Психо-физические проблемы — III меньшей мере, к недостаткам его романа следует отнести полное презрение и резкая нетерпимость писателя к человечеству во всех традиционных проявлениях деятельности и чувств, что мешает ему создать персонажей, проблемы и устремления которых могли бы понравиться читателю. Типичный лирический герой Уэльбека, узурпировавший монополию на самовыражение, проявляет себя в одной из двух ипостасей: либо он разочарованный одиночка, страдающий от скуки и апатии, либо толстокожая порнозвезда мужского пола. При любом раскладе он не ищет и не встречает сочувствия. Мишель, главный герой предыдущего романа Уэльбека “Платформа”, вместе с идеально подходящей и охочей до сексуальных развлечений сотрудницей турагентства Валери, решает заняться продвижением сети азиатских отелей, специализирующихся на предоставлении услуг секстуризма, что мгновенно производит фурор на европейском туристическом рынке. В новом романе, представляющем собой пространное повествование в жанре научной фантастики, главный герой по имени Даниэль участвует в создании новой мировой религии “элохимизма”, которая обещает своим последователям бессмертие путем замены умершего человека выращенным из его ДНК клоном, обладающим не только теми же самыми внешними данными, но и сохранившим все воспоминания. Первый Даниэль, Даниэль1, живет в наше время то в Париже, то в Андалузии, а его последний клон, Даниэль25, — через две тысячи лет в обезлюдевшей Испании. Они и появляющиеся Даниэли становятся, благодаря гениальным основателям элохимизма, как их называют в романе, “неолюдьми”, которые живут на территориях, обнесенных оградой с колючей проволокой под током, вяло контактируют друг с другом по электронной почте и ждут с равнодушием, вызванным сочетанием буддийского отрешения от мира и генетической модификации, когда умрут и возродятся в восемнадцатилетних клонах. За эти тысячелетия Землю постигли различные катастрофы: таяние ледников, которое привело к снижению населения планеты с четырнадцати миллиардов до семисот миллионов человек, потом Великая Засуха, после которой остались жалкие племена дикарей, кочующих по выжженной равнине за огороженной территорией, и их убивают, если они приближаются слишком близко к ограде, как иногда поступают просящие милостыню матери, протягивающие своих голодных детенышей. Даниэль24 убивает их с “чувством совершения законного и необходимого акта”. Звучит привлекательно? Хотите попасть туда? Любопытно, что из отдельных чередующихся нитей повествования
[256] Статьи, эссе ИЛ 2/2020 относительно немногословные и лишенные сексуального контекста рассуждения неолюдей, Даниэля24 и Даниэля25, представляют наибольший интерес: они держат читателя в напряжении, будоражат воображение терминологией и аскетизмом, своей смягченной эсхатологией. В сравнении с ними более полная автобиография Даниэля1, подробно описывающая взаимоотношения Даниэля с женой Изабель и любовницей Эстер, которую он завел в зрелом возрасте, и повествующая о его равнодушном участии в спешном создании секты “элохимитов”, впоследствии имевшей большой успех, кажется занудством, бесконечным виртуальным дневником из ниоткуда. По большей части вымысел выглядит низкопробным: выбор Канарских островов местом расположения посольства пророка новоиспеченной секты наводит на мысль о шикарном логове злодеев из фильмов про Джеймса Бонда, а две возлюбленные Даниэля — любящая жена, ненавидящая секс, и нелюбящая его двадцатичетырехлетняя сексуальная блондинка из Испании — кажутся несуществующими в реальности отретушированными подружками из журнала “Плейбой”. В действительности “Возможность острова” выписан из “Плейбоя”, Уэльбек наряду с Хью Хефнером предлагает хворающему миру лекарство — самодовольный гедонизм. Искорка в глазах Хефнера становится безумным огнем у Уэльбека. Как знатоки и ценители они уделяют особое внимание физическому совершенству обнаженных девушек, которых они представляют частью утопии, граничащей с педофилией; как пишет Даниэль: “Мечта любого мужчины — встретить испорченную девчонку, невинную, но готовую на любое извращение; собственно, таковы почти все девочкиподростки”1. Герои Уэльбека уверяют, что секс — это не просто часть жизни или одно из жизненных удовольствий, это все: “Любая энергия имеет сексуальный источник — не помимо прочего, а исключительно: когда животное утрачивает репродуктивную функцию, оно больше ни на что не годится”. Нас уверяют, что любимая Эстер, “подобно всем очень красивым девушкам, по сути, годилась только для секса, и глупо было использовать ее както иначе, видеть в ней нечто большее, нежели роскошное животное, балованное и испорченное во всех отношениях, избавленное от любых забот, от любого тяжелого или скучного труда, чтобы целиком посвятить себя сексуальному служению”. 1. Перевод Ирины Стаф.
Первые четверть часа на экране методично разносили головы младенцам из крупнокалиберного револьвера: я предусмотрел и замедленную съемку, и легкое ускорение — в общем, целую хореографию разлетающихся мозгов, в духе Джона By. В фильме обличалось существование “целой сети детоубийц, прекрасно организованных и исповедующих принципы, близкие к фундаментальной экологии. MEN (“Mouvement d’Extermination des Nains” — “Движение за истребление карликов”) выступало за уничтожение человеческой расы, оказывающей пагубное и необратимое воздействие на равновесие биосферы”. Эй, зеленые, где ваши пушки? Даниэль признает, что испытывает “законное отвращение, какое чувствует любой нормальный мужчина при виде младенца” и “что ребенок — это нечто вроде порочного, от природы жестокого карлика, в котором немедленно проявляются все худ- [257] ИЛ 2/2020 Джон Апдайк. Психо-физические проблемы — III Уэльбековское формально откровенное описание сексуальных сношений непристойно или является таковым, насколько такие вещи могут считаться непристойными в сексуальном возрасте; но одно дело — пропагандировать секс, а другое — помещать пространное описание “скабрезных подробностей” в насыщенный конфликтными ситуациями и психологизмом сюжет романа. Читатель искренне верит в то, что ничем не примечательный в физическом отношении Даниэль, которому за сорок, страшно переживает, когда его любимая испорченная девчонка Эстер теряет к нему интерес; здесь читатель мог бы сопереживать герою. На самом деле, читатель радуется, когда они расстаются, и удивляется, почему Эстер не бросила Даниэля раньше. Уэльбек не пытается изобразить своего героя и его взгляды приемлемыми. Даниэль заработал себе имя и состояние (сорок два миллиона евро) в качестве нарочито скандального актеракомика и видеосценариста, один из спектаклей которого назван “100 % ненависти”. Больше всего он ненавидит мусульман и детей. Спектакль “Мы выбираем палестинских марух!” стал “бесспорной вершиной моей карьеры — само собой, в медийном плане”, — говорит Даниэль1, с тонким намеком на фурор, вызванный антимусульманскими высказываниями из романа “Платформа” и последующими появлениями не раскаивающегося Уэльбека в суде и на телевидении. Даниэль1 снимает пародию на порнофильм под названием “Попасись у меня в секторе Газа (мой толстый еврейский барашек)” и готовит сценарий с названием “Дефицит социального обеспечения”, обозначая основные социальные проблемы:
[258] Статьи, эссе ИЛ 2/2020 шие видовые черты и которого мудрые домашние животные предусмотрительно обходят стороной”. Ненавистник карликов не любит и великанов, по крайней мере, в литературе: Шекспир у него “печальный деревенщина”, Джеймс Джойс — “полоумный ирландец”, писавший “нудную прозу”, а Владимир Набоков — “посредственный, манерный псевдопоэт”, стиль которого напоминает “непропеченое тесто”. Писатели, которых он уважает, правда, иногда “со скрипом”: Бальзак, Марсель Пруст, Агата Кристи, Артур Шопенгауэр и Генрих фон Клейст. Нельзя сказать, что Даниэль1 ненавидит все вокруг. Он любит свою собаку Фокса, который на протяжении всех своих инкарнаций не просто привязчив, но счастлив: “Мы спим вместе, и каждое утро для меня начинается с ликующих прикосновений его языка и скребущихся маленьких лапок; он откровенно радуется жизни, новому дню и яркому солнцу. Его восторги идентичны восторгам его предков и останутся идентичными у его потомков; в самой его природе заложена возможность быть счастливым”. Трудности, возникающие у людей, с достижением и сохранением собачьего счастья, вызывают эмоции, граничащие с жалостью и описываемые как “ужас, самый настоящий ужас перед той непрекращающейся голгофой, какой является человеческое бытие”. При этом, каким бы дерзким и даже дурашливым ни был Уэльбек, нельзя умалить его достоинств. Четыре романа Уэльбека (помимо “Возможности острова” речь идет о “Расширении пространства борьбы” (1994), “Элементарных частицах” (1998) и “Платформе” (2003)) свидетельствуют о его прекрасных знаниях в области математики и технических наук, которыми может похвастаться далеко не каждый писатель научнофантастического жанра. Он остро чувствует глубинные антропологические причины, обуславливающие текущие тенденции в области информации, моды и прочих аспектов жизни современного общества; описываемые им картины зловещего будущего вызывают в памяти последние новости, такие, как случай каннибализма с согласия жертвы в Германии и гибель сотен оставленных без присмотра французских стариков во время аномальной жары. Его пространные описания создания новой религии из последнего романа основываются на ценностях современной культуры: “Элохимизм шагал, так сказать, в ногу с потребительским капитализмом, который, сделав молодость высшей, исключительно желанной ценностью, тем самым постепенно подорвал почтение к традициям и культу предков, поскольку сулил возможность навечно сохранить эту самую молодость и связанные с нею удовольст-
вия”. Используемый Уэльбеком язык для описания социологическопсихологическофилософских сентенций усложняется по мере того, как он обращается к Паскалю и Ларошфуко и раскрывает свои излюбленные темы одиночества и отсутствия счастья в жизни: [259] ИЛ 2/2020 Самые амбициозные научные идеи Уэльбека представлены в романе “Элементарные частицы”, где одного из главных героев, ученогобиолога Мишеля Джерзински, он представляет “одним из самых проницательных и ведущих инженеров” третьей “метафизической мутации, дающей начало новому периоду мировой истории”: предыдущими мутациями были падение Римской империи, возникновение христианства и последующее возникновение современной науки, повлекшее за собой крушение средневекового христианства. Джерзински и его сводный брат, Брюно Клеман, разделяют типичного лирического героя Уэльбека на две части: Мишель (снова!) — практически полное воплощение эмоционального аутизма, в то время как Брюно выполняет роль порнозвезды, отобранной после стыдливого кастинга. Переплетающаяся история их жизней, по мере приближения к концу воздающая хвалу наисложнейшей для понимания “Книге кельтов”, перемежается такими вычурными словами, как “лобковокопчиковый”, предложениями, подобно “Согласно гипотезе Маргенау, индивидуальное сознание можно уподобить полю вероятностей в пространстве Фока, определяемом как прямая сумма пространств Гилберта”, и страницами тенденциозного описания сходства между квантовой тео- Джон Апдайк. Психо-физические проблемы — III Разделение субъекта и объекта вызывается конвергентной чередой неудач в процессе познания... Субъект складывается из неудач и посредством неудач, и переход от людей к неолюдям с его необходимым коррелятом — исчезновением любого физического контакта — никак не изменил этой основополагающей онтологической данности... Между тем уже неоднократно было доказано, что физическая боль, сопровождавшая существование человеческих существ, была неотделима от них, ибо являлась прямым следствием неадекватного строения их нервной системы, точно так же как их неспособность устанавливать межличностные отношения в какойлибо модальности, кроме противодействия, являлась следствием недоразвитости социальных инстинктов по сравнению с теми сложно устроенными обществами, какие позволял создавать их интеллект: это противоречие возникало уже на стадии племени средних размеров, не говоря о гигантских конгломератах, с которыми оказалась связана первая стадия их окончательного исчезновения.
[260] Статьи, эссе ИЛ 2/2020 рией и процессами в области молекулярной биологии. Теории Джерзински приводят к созданию новой, бессмертной, мирной, бесполой, безликой расы, к представителям которой, к нашему удивлению, причисляет себя автор, посвятивший роман вырождающемуся человечеству. Развитие сюжетной линии, демонстрирующей коренные сдвиги в сознании главных героев, напоминает более схематичный и догматичный роман “Возможность острова”, литературные достоинства которого уступают “Элементарным частицам”. Тем не менее самое лучшее произведение Уэльбека, единственное, в котором опыт преобладает над теорией, — это его дебютный роман, повествование в котором ведется от первого лица и представляется таким аморфным и насыщенным разномастными размышлениями, что переводчику на английский язык пришлось придумывать название (“Whatever”)1 из французского (“Extension du domaine de la lutte” — “Extension of the Field of Struggle”)2. Состоящий из коротких перескакивающих с темы на тему глав в духе трогательного абсурда Раймона Кено и Робера Пенже, роман начинается как французская версия “Счастливчика Джима” Кингсли Эмиса или “Яркие огни, большой город” Джея Макинерни, и повествует о похождениях хорошо зарабатывающего молодого повесы и курьезных ситуациях с выпивкой и женщинами. Неназванный рассказчик представляется “аналитикомпрограммистом из фирмы по обслуживанию компьютеров”, получающим заработную плату “в два с половиной раза больше минимальной”. После окончания Национального агрономического института он одиннадцать лет работал системным администратором в правительстве Франции, от современных романистов отличается большим опытом офисной работы, знанием применяемых технологий и нездоровых отношений в коллективе. В двух из своих последних романов служащий с удовольствием занимается проектированием организационной структуры сексуально раскрепощенного Клубамед и основанной на клонировании всемирной религии. Застенчивый, но компетентный в профессиональном плане системный инженер из “Расширения пространства борьбы” пытается найти ответы на конкретные эстетические вопросы: “Это постепенное ослабление связей между людьми представляет известные проблемы для романиста... Жанр романа не приспособлен для того, чтобы описывать 1. “Что бы ни” (англ.). 2. “Расширение поля борьбы” (франц., англ.).
безразличие или пустоту; надо бы изобрести какуюто другую модель, более ровную, более лаконичную, более унылую”. По мере того как развивается сюжет, он приходит к типично уэльбековскому неизбежно пуританскому выводу: [261] ИЛ 2/2020 Однако, на эти пространные пессимистичные мысли накладываются изменения в личной жизни героя: после гибели своего коллеги в автокатастрофе, а также изза сексуальной неудовлетворенности и злоупотребления алкоголем, сигаретами и седативными препаратами главный герой “Расширения пространства борьбы” впадает в депрессию, бросает работу, обращается к психотерапевту и попадает в больницу. Женщинапсихолог просит его “говорить общими фразами”, он обобщает, что “идея старения и смерти невыносима для человека”, и приглашает ее, единственную женщину, с которой он на тот момент общался, заняться с ним любовью. Она благоразумно заменяет себя на молодого психолога, и через какоето время героя выписывают из больницы: “Я вышел из клиники 26 мая; помню яркое солнце, жару, раскованных, веселых людей на улицах. Это было невыносимо”. Герой “Постороннего” Альбера Камю незримо присутствует на страницах произведений Уэльбека, он изнемогает от солнцепека на африканском пляже; даже умеренное французское солнце беспокоит незнакомца шестьдесят лет спустя. Он много плачет, капризничает, чувствуя то “с безмерной яростью возможность радости”, то, что “кожа стала чемто вроде границы, которую силится продавить окружающий мир”. При этом в “Расширении пространства борьбы” присутствует повседневная реальность, заселенная героями, не все из которых отвратительные глупцы или покорные развратники. Мы наблюдаем за искренней попыткой героя обрести счастье (“Не могу сказать, что чувствую себя не- Джон Апдайк. Психо-физические проблемы — III Любовь, то есть невинность, способность поддаваться иллюзии, готовность сосредоточить стремление к особям противоположного пола на одном, любимом, человеке, редко сохраняется в душе после года сексуальной распущенности, а после двух — никогда. Когда в юном возрасте сексуальные связи сменяют одна другую, человеку становятся недоступны сентиментальные, романтические отношения, и очень скоро он изнашивается, как старая тряпка, напрочь теряя способность любить. А дальше живет, как и положено старой тряпке: время идет, красота блекнет, в душе накапливается горечь. Начинает завидовать молодым, ненавидеть их. Эта ненависть, в которой никто не отваживается признаться, становится все лютее, а потом слабеет и гаснет, как гаснет все. И остаются только горечь и отвращение, болезнь и ожидание смерти.
[262] Статьи, эссе ИЛ 2/2020 полноценным; скорее цена окружающего мира стала для меня слишком высокой”), а его отчужденность кажется нам вызванной причинами личного характера, а не проблемами с окружающим миром. В своих последующих романах Уэльбек все больше стремится к обобщениям, осуждая реальный мир и пытаясь придумать мир более подходящий. В эпилоге к “Возможности острова”, занимающем менее сорока страниц, герой находит умиротворяющую красоту, в чемто схожую с пейзажем, обнаруженным во время решительного побега выздоровевшего главного героя из “Расширения пространства борьбы”. Встревоженный исчезновением своего электронного контакта, Марии23, из своего места обитания, Даниэль25, как его теперь называют, с легким рюкзаком и любимым Фоксом покидает свой дом и уготованное ему бессмертие. Он собирается идти на югозапад через территорию бывшей Испании к канарскому острову Лансароту, колыбели элохимизма. Для удобства ученыеоснователи секты преобразовали человеческое тело, чтобы оно могло жить благодаря воде, солнечной энергии и небольшому количеству минеральных солей, устранив тем самым необходимость питаться и выводить из организма продукты жизнедеятельности. Фокс быстро адаптируется к жизни на лоне дикой природы, ловит кроликов и других мелких животных, по мере того как хозяин и собака пересекают безрадостную местность. Даниэль25 в своем усовершенствованном теле может идти по двадцать часов без остановки, и дикари боятся его больше, чем он их. Идеализация Уэльбеком полового акта прекращается, когда испуганные дикари преподносят Даниэлю, как богу, человеческую жертву в виде юной дикарки, раздвигающей перед ним ноги. Зная “коечто о приемах человеческой сексуальной активности”, несмотря на то что после двух тысячелетий воздержания остались только теоретические знания, неочеловек начинает ублажать себя, но “чувствует тошнотворный запах, исходящий от ее промежности... несло смесью застоявшегося дерьма с тухлой рыбой”. Охваченная беспокойством, она поползла к нему, чтобы сделать минет — уэльбековский эталон эротической валюты, — но изо рта у нее тоже воняло, зубы были черными и гнилыми, и неочеловек “ласково” отправляет нетронутую дикарку назад к сородичам. Ослабевший, оплакивающий гибель верного Фокса, пронзенного стрелой дикаря, Даниэль25, спотыкаясь, идет по безликой пыльной равнине, называемой Великим Серым Простором, и через два дня, исчерпав запас минеральных солей, выходит к “веренице небольших озер и болот с почти стоячей водой”, туда, где раньше был океан. Соленая вода восста-
навливает силы, и он готовится прожить отведенные ему шестьдесят лет, пока смерть и необратимая физиологическая деградация не сотрут его с лица земли. Перед ним более двадцати тысяч совершенно одинаковых дней: “Я иду избегать мысли и избегать страдания”. В “Элементарных частицах” говорится, что Мишель Джерзински “всегда был склонен путать счастье с комой”. Любовь его жизни, умирая, “кажется ему безмерно счастливой”. Исполнение последнего желания может быть самым лучшим, что может предложить Уэльбек, несмотря на все утехи в прошлом. Даниэлю1, рисующему скандальные скетчи, приятно услышать от друга: В интеллектуальном плане я на самом деле немного выше среднего уровня, а в моральном ничем особым не отличаюсь от остальных: слегка сентиментальный, слегка циничный, как большинство людей; просто я очень честный, именно в этом моя главная особенность, по общепринятым у людей нормам я почти невероятно честен. Но насколько же честна картина мира, в котором отсутствует радость отцовства и материнства, удовлетворенность от принадлежности к обществу, интерес к повседневной жизни и чувство ответственности в широком смысле, чтобы наилучшим образом прожить всю свою жизнь до последнего дня? Остров, на котором можно реализовать свои бездушные подавляемые желания, обделен природными ресурсами. Последний клон Даниэля опускается до состояния примитивного организма: “Я купался долго, под солнцем и под звездами, и не испытывал ничего, кроме легкого, смутного ощущения комфорта”. Уэльбек пробуждает в нас совсем не комфортные чувства. [263] ИЛ 2/2020
NB [264] ИЛ 2/2020 Ёко Тавада Кольцо Маяковского Рассказ Перевод с японского Марии Прохоровой Н ЕСМОТРЯ на одинаковое название — “штрассе”, улицы бывают самые разные. Некоторые идут прямо, некоторые извиваются змейками, а некоторые посередине вдруг разветвляются на несколько маленьких улочек. Есть и тупики, и такие длинные улицы, что делятся на несколько отрезков, и у каждого свое название. А иногда встречаются улицы, которые замыкаются в круг. Такие улицы называют не “штрассе”, а “ринг” — кольцо. Такое же название, как и у обручального колечка. Что уж там, бывает, что и “Кольцо нибелунга” Вагнера называют просто “кольцом”. Так незаметно маленькое колечко превращается в большое. Маленький кружок, служивший символом уз между возлюбленными, становится частью большого круга людей, целого рода. Когда с приходом Нового времени городской замок сносили и вокруг его бывшей ограды появлялась дорога, круг, который она описывала, получался очень большим. Такая история, например, у бульварного кольца в Вене: это огромное кольцо, на котором помещается аж несколько трамвайных остановок, опоясывает весь центр города. Кольцо Маяковского в Берлине не идет с ним ни в какое сравнение. Оно гораздо меньше, и минут за семь можно обойти его целиком. Сойдешь с проспекта на это кольцо — и тут же растворяется весь шум машин, будто его и не было, и наступает тишина. Вскоре барабанные перепонки начинают улавливать птичий щебет, не успеваешь оглянуться, как уши до краев наполняются птичьим пением, и ты напрочь забываешь о существовании какого-то там проспекта — вместо этого в легкие потихоньку льется дыхание просторного парка, почти что леса, расположившегося в стороне от проспекта. Это по-настоящему большой парк, в котором есть даже замок. Куда ни посмотри — везде стоят могучие деревья, вытянувшиеся выше, чем © Shinchosha, 2017 © Мария Прохорова. Перевод, 2020
[265] ИЛ 2/2020 Ёко Тавада. Кольцо Маяковского башенки церквей. Дерево, дерево, дерево, Baum, Baum, Baum! Вот и в тот день мне незамедлительно захотелось поблуждать по этому парку, но у меня еще было несколько дел на кольце Маяковского. Тогда я решила, что погуляю немного по кольцу — по крайней мере, пока не вспомню, что это были за дела. Я была как послушник, медленно ступающий по галерее монастыря. Казалось, что если упорно продолжать ходить вокруг внутреннего садика, один круг за другим, то однажды я найду ответы на все свои вопросы. Только вот не было у меня священной книги, из которой можно было бы что-то процитировать. В этом, наверное, и заключалось мое отличие от монастырского послушника. Пока я неторопливо прогуливалась по пустынной улице — ни магазинчика, ни прохожего, — прямо мне под ноги из-под ограды выкатился котенок и принялся играть со шнурками на моих ботинках. И правда, шнурки-то развязались. Котенок был белоснежный, пушистый, как вата, и хвост у него танцевал, извивался, будто самостоятельное существо. Шнурки я завязала, но взамен подняла ногу и помахала ей. Котенок радостно взвизгнул и забегал вокруг, пытаясь поймать мою ногу. Вдруг из-за ограды вылез еще один, такой же белый котенок, и вцепился в... нет, не в мои шнурки, а в хвост своего собрата. Тот, пойманный врасплох, весь изогнулся и даже привстал на задние лапы, подняв коротенькие передние. Тогда из-за ограды появился третий котенок. Наверное, из того же семейства. Этот был поспокойнее и просто тихонько наблюдал за тем, как те двое задирают друг друга, не пытаясь в этом поучаствовать, — но четвертый котенок врезался в него головой и случайно втолкнул в самый центр драки. Примчались, будто наперегонки, пятый и шестой... только мама-кошка так и не появилась. Все шестеро котят были белоснежными. Может быть, это потому, что они чистокровные, но я это слово употреблять не буду. Слово “чистокровный” сейчас уже не используется, оно напоминает о нацистах, но, когда речь заходит о кошках, многие употребляют это слово абсолютно спокойно. Невероятная жестокость. Вдруг котята замерли на месте, навострили уши и в следующую секунду, сорвавшись с места, помчались в одном направлении. Наверное, услышали какой-то звук, не различимый для моих ушей. Я поспешила за ними — и незаметно для самой себя оказалась напротив здания ресторана, который, по слухам, разорился некоторое время назад. Название я вспомнить не смогла. Оно было какое-то странное, что-то вроде “Приют комедианта”.
[266] NB ИЛ 2/2020 Во дворике, хаотично засаженном кустами, стояло несколько столиков, а за ними изящно возвышалось дощатое здание виллы. Дверь была открыта, и висела табличка — “Добро пожаловать!”. Так значит, это были просто слухи и ресторан вовсе не разорился. Я вздохнула с облегчением. Если бы слухи оказались правдой, я бы сейчас переживала, что не успела сходить сюда с ним. “А может...” — подумала я и застыла от страха. Может быть, я очутилась в прошлом, в том времени, когда ресторан еще работал? Если так, то это ужасно. Вдруг я поверну за угол не в том месте, моя судьба изменится, и мы с ним даже не встретимся... Вдруг это свяжет меня с совершенно другим человеком? А может, так даже и лучше. Может, если бы я пригласила того, другого, попить кофе на кольце Маяковского, он бы не стал придумывать отговорки вроде “Ну и зачем так далеко?” или “Я бы с удовольствием, но в последнее время так занят на работе...”, а появился бы в этом ресторане в назначенное время, как положено, и мы бы пили кофе, сидя напротив друг друга, и разговаривали о вещах, которых здесь нет, о далеких странах, и в глазах у него плясали бы веселые огоньки. Может, ему, как и мне, был бы близок восток. Он бы лежал на скамейке под названием Берлин и, слегка потянувшись, легко доставал головой до Польши, а раскинув руки и зевнув, касался кончиками пальцев России, — вот таким он был бы великаном... Не то чтобы я их сравнивала, но он не такой человек, чтобы потягиваться просто так, без необходимости. Свою территорию он защищает и контролирует до последнего миллиметра, но на чужую из простого любопытства вторгаться бы не стал. Если бы я пригласила его попить кофе на кольце Маяковского, вот что отразилось бы на его лице: “То есть ты предлагаешь поехать в округ Панков, хотя у нас даже нет там никаких дел? Что за безумие!”. Потом ему пришло бы в голову, что, возможно, это потому, что мне нравятся стихи Маяковского, и он бы поспешно ответил: “Если закончу работу пораньше, то приеду. Так что заходи первой и жди меня там”. Но эта его работа ни за что не закончилась бы раньше положенного. Всю студенческую пору он наблюдал Берлинскую стену с ее западной стороны, но при этом загадочным образом всегда был обращен к западу. Он иногда навещал родителей, живущих в Мюнхене, а летом брал отпуск и ехал в Тоскану, на Майорку, на Пальму — и никогда даже не думал о том, чтобы съездить в Краков или в Одессу. То есть был самым среднестатистическим берлинцем.
[267] ИЛ 2/2020 Ёко Тавада. Кольцо Маяковского Мне же всегда хотелось на восток. На север. Округ Панков, где я находилась, уже и так расположен на северо-востоке Берлина, но мне хотелось еще дальше на восток, еще дальше на север. Если бы можно было не заботиться о его чувствах, думаю, я бы уже уехала далеко-далеко. И вот я вновь стояла на перепутье своей судьбы и сжимала во вспотевшей ладони игральный кубик. Если я выберу другой путь, то наши с ним судьбы никогда не пересекутся. Тогда я смогу никого не ждать, ни на кого не оглядываться и идти, пока самой не захочется остановиться. Смогу даже выйти за пределы Берлина. И даже за пределы Федеративной Республики Германия. Сниму и выброшу прочь эти цепи, связывавшие меня раньше, и без всяких сожалений устремлюсь вперед. Но может случиться и так, что даже если моя судьба изменится, я буду страдать, не смогу забыть его, и в конце концов окажусь у него дома с абсолютно неубедительными объяснениями вроде: “Ты, наверное, думаешь, что мы незнакомы... но это не так. Ведь если бы я повернула не на том углу, а на следующем, мы бы встретились!” Я попробовала представить, как это выглядело бы в его глазах. В один прекрасный день раздается звонок в дверь. За дверью стоит ужасно вымотанная на вид девушка, вернувшаяся из будущего. Естественно, незнакомая. И вот что она говорит: “Дело в том, что мы с тобой были женаты пятнадцать лет. Но сейчас я вернулась на двадцать лет назад и выбрала другую дорогу, не ту, что в прошлый раз. Из-за этого мы с тобой разминулись и так и не встретились. Ты, наверное, меня не помнишь, но зато я тебя помню”. Конечно, такие слова всколыхнут в нем какие-то чувства, но сколько бы он ни буравил взглядом мое лицо, вряд ли у него вот так внезапно проснется любовь ко мне. На улицах города полно людей, с которыми мы могли бы встретиться, могли бы подружиться. Может быть, поэтому, хоть у меня и есть давние близкие друзья, я все никак не могу выбросить из головы мысли о тех, с кем мы волей случая не совпали, не встретились. Поэтому я называю каким-то абстрактным местоимением человека, с которым мы уже целых двадцать лет ложимся спать и просыпаемся в одном доме и делим на двоих одну буханку хлеба, и все думаю о том, что было бы здорово еще раз назначить с ним встречу где-то в лабиринтах этого города и познакомиться заново, как будто мы видим друг друга в первый раз. Как было бы замечательно сидеть с ним в кафе и торопливо размешивать ложечкой кусковой сахар, как будто у нас времени всего на одну чашечку кофе, и по-
[268] NB ИЛ 2/2020 тягивать горячий напиток, раз за разом вглядываясь в его лицо, потому что это может быть нашей последней встречей, потому что это такие бесценные минуты... И даже перед нашим обычным домашним ужином мне хочется поправить воротничок, купить цветы и немножко разволноваться, как будто я приглашена на романтический ужин при свечах. Когда идешь по чужой улице, можно по-настоящему расслабиться. Даже если заметил, что на одной из крыш уютного терракотового оттенка износилась черепица, не нужно вспоминать, сколько осталось на банковском счету, и прокручивать в голове варианты ремонта. Даже если в Центре польской культуры царит запустение, не надо ломать голову над тем, как привлечь посетителей. И даже если территория бывшего посольства Китая заросла сорняками, это не твоя забота — их косить. А проходя мимо дома, где жил Иоганнес Бехер, можно не стесняться, что не читал ни одного его стихотворения. Какая же роскошь — просто наслаждаться прогулкой, зная, что это место в тебе совершенно не нуждается! Но иногда встречаются здания, которые вызывают неподдельный интерес. Хочется зайти внутрь. Входная дверь, как загадочные витиеватые инициалы, бросается в глаза и не отпускает их... Стараясь ступать мягко, как осторожная кошка, я вошла в ресторан. В голове хаотично качались чаши весов. Я проверила пол носом туфли — вроде надежный. Но вот во мне самой то, что было тяжелым, вдруг стало легче, а то, что было легким, обрело вес. В ресторане было сумрачно и тихо. На стене все так же висело фото Маяковского. Я вспомнила, что, когда впервые пришла сюда и наткнулась взглядом на это фото, ужаснулась, будто увидела призрак. Маяковский часто бывал в Берлине, не то чтобы с этой улицей его связывало что-то особенное. Впрочем, раз эту улицу, а потом и ресторан назвали его именем, внутри повесили его фотографию, а посетители, глядя на нее, стали обсуждать поэта за чашечкой кофе, в конце концов его призрак мог услышать собственное имя и прилететь сюда. Говорят, призракам, чтобы спуститься на землю, нужно, чтобы кто-то назвал им конкретное место. Поэтому Маркса можно встретить на улице Маркса, Канта — на улице Канта... а вот с Гете связано слишком много улиц, поэтому у него все никак не получается выбрать одну улицу для визита. Что касается Маяковского, он наверняка выбрал именно эту улицу, берлинскую. В России тоже, кажется, была площадь Маяковского, но от России сейчас даже призраки, на всякий случай, предпочитают держаться на почтительном расстоянии. Вдруг стихи, которые он на-
[269] ИЛ 2/2020 Ёко Тавада. Кольцо Маяковского писал при жизни, прочитают как критику нынешней власти, и ему придется иметь дело с полицией? Поэтому призрак Маяковского вполне мог скрепя сердце отказаться от России и выбрать Берлин. Я пристально всмотрелась в лицо Маяковского на фото. Лицо было такое, как будто он спал, напившись до беспамятства, и тут его внезапно разбудили пощечиной, надели наручники и поставили к стене, чтобы сфотографировать. Поэт сердито смотрел на камеру сверху вниз — с толикой осторожности, но без всякого страха. На нем было что-то вроде просторной рубахи. Он был по-особому обаятелен на этом фото, и это обаяние вызывало из памяти смутный образ Дэвида Боуи. Конечно, это было просто фото и запаха оно передать не могло, но непонятным образом волновало обоняние. Мой взгляд торопливо бегал по портрету, пытаясь выяснить, откуда доносится этот аромат. Во взлохмаченных, будто после сна, волосах поэта запутались нотки эротизма. Маяковский выглядел сердитым, но в глазах у него было столько грусти, что хотелось обнять его. — “Приду в четыре”, — сказала Мария. Восемь. Девять. Десять, — прошептал Маяковский. Одиннадцать, двенадцать, тринадцать часов, — продолжила я про себя. Четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать. Ведь я так же долго и упорно ждала его. Семнадцать, восемнадцать, девятнадцать. Сколько бы я ни ждала, он так и не появлялся. Если бы я пошла домой и подождала его там, то наверняка дождалась бы, но мне хотелось, чтобы именно он пошел на эту уступку, чтобы это он пришел ко мне, в ту даль, до которой я добралась. Двадцать, двадцать один, двадцать два. А что если, продолжив считать, я дойду до двадцати трех часов и в конце концов перешагну страшный порог в двадцать четыре? Упущу возможность вернуться к нулю, и придется в одиночестве продолжать свой путь сквозь вакуум несуществующего времени: двадцать пять, двадцать шесть, двадцать семь часов. Такое время уже ни с кем не получится разделить. — “Приду в четыре”, — сказала Мария. Восемь. Девять. Десять, — повторил Маяковский. Я хотела сказать ему, что отлично понимаю эту пустоту на сердце, эти муки в ожидании человека, который все никак не приходит. Но стоило мне на мгновение отвлечься, как с моих губ сорвалась совершенно иная реплика: — Да сколько же можно ее ждать? У вас все еще впереди, перед вами светлое будущее!
[270] NB ИЛ 2/2020 Все это были избитые фразы. Слово “Zukunft” (“будущее”1) оставило после себя лицемерное послевкусие. И вообще, с какой стати я говорю с Маяковским на немецком? Такое часто случается в снах — разговариваем на языке, который собеседник не знает. Я слышала, что в Нью-Йорке судьба свела Маяковского с русской эмигранткой Элли, которая переводила ему немецкие стихи. Их тайные переводческие свидания привели к зачатию и появлению на свет одной новой поэтессы. Выходит, что немецкого Маяковский не знал. Или же он просто делал вид, что не знает немецкого, чтобы был повод видеться с Элли? — Ну и где оно, это твое будущее? — нетерпеливо воскликнул Маяковский. — Пусть приходит прямо сейчас! — Ну-ну, не надо так спешить. Времени еще полно, — ответила я с как можно более спокойным видом, и только после этого поняла, насколько жестокими были эти слова. Ведь он мог расценить это как намек на то, что он все равно уже мертв и поэтому впереди у него целая бесконечность. Представлять будущее — это что-то вроде зарядки для ума, которую мы проделываем постоянно, с самого детства. Все началось в пятом классе, с вопроса учителя по рисованию и труду: “Как вы думаете, ребята, как будут выглядеть столицы развитых стран через сто лет?”. С тех пор я бессчетное количество раз перерисовывала у себя в голове картинку города будущего. Каждый раз, когда пытаюсь представить себе такой город, с экрана у меня в голове моментально все стирается, и даже становится труднее дышать. Но если потерпеть и успокоить дыхание, то постепенно начинает проявляться картинка. В такие моменты имеет смысл для начала вспомнить какие-нибудь странноватые здания из тех, что уже существуют. Например, здание Рейхстага, где сейчас заседает немецкий парламент. Следуя плавным линиям прозрачных стен купола, снизу и до самого верха тянутся спиральные лестницы. Поднимаясь по этим лестницам, и простые горожане, и мигранты, и туристы могут сквозь стеклянную перегородку наблюдать за работой политиков. Прямо как в океанариуме. “Гласность!” — восхищаются некоторые. Если забраться на самый верх купола, то можно полюбоваться на макушки политиков. Многие из них наклонены. Иногда выдается случай увидеть своими глазами, как даются взятки. Это даже интереснее, 1. Некоторые из немецких слов переведены автором, а некоторые нет. Недостающий перевод немецких слов выполнен переводчиком и выделен в скобках курсивом. (Прим. перев.)
[271] ИЛ 2/2020 Ёко Тавада. Кольцо Маяковского чем прямой эфир из парламента. Правда, не то чтобы политики перестали заниматься коррупцией, понимая, что на них смотрят. Если уж их в чем-то уличили, они честно признают свою вину и, склонив голову, приносят гражданам чистосердечные извинения, но непохоже, чтобы они чувствовали какую-то особую ответственность за свои проступки. Ведь “граждане” для политиков как клиенты — ради собственной выгоды можно и на коленях перед ними постоять, не убудет. Машины по центру города не ездят. Здание Рейхстага, резиденцию канцлера, центральный вокзал и Дом культур мира соединяет река с величественным названием Шпрее, по которой можно легко передвигаться на небольших теплоходах. На палубах теплоходов туристы за кружкой пива болтают с депутатами. Так можно доплыть и до острова, на котором, будто дворцы, возвышаются здания музеев и картинных галерей. Если зайти в картинную галерею с главного входа, увидишь огромный зал с высоким потолком, где удобно устроились в своих лачужках бездомные. Из сумрака позади них любопытно выглядывает Рембрандт: “Интересно, видно ли меня от входа?”. Яблоки Сезанна всё поют свою соблазнительно-аппетитную песенку, но никто не берет их и не откусывает. В Историческом музее по соседству дети спокойно играют с первобытными каменными орудиями, и никто не делает им замечаний вроде: “Не прикасайтесь к музейным экспонатам!”. Сотни археологических находок разбужены и освобождены с душных складов любознательными детьми. В католических церквях висят фотографии молящихся мусульман. В мэрии бородатый мужчина, одетый в женское, вежливо объясняет посетителям правила заполнения бланка регистрации. Ряды демонстрантов неторопливо перетекают от одного посольства к другому. Полицейские в форме тоже вместе с ними выкрикивают лозунги о вреде атомных электростанций. Если присмотреться, у каждого облака — человеческое лицо. Больше никто не употребляет слова “воображение” или “креативность”. Оба эти понятия вошли в категорию здравого смысла, прочно закрепились в головах людей и постепенно начинают управлять политикой. Такое ли будущее представлял себе Маяковский? Город, похожий на музей современного искусства. Город, прогулка по которому избавляет от страха перед жизнью. А вот его от бесцельных блужданий по центру города неизбежно охватывает тревога. Каждый день он повторяет как молитву, что больше всего хотел бы купить старый фермерский домик на севере Бранденбурга, где-то на границе между лесом и полями, и переехать туда. Чтобы накопить достаточно де-
[272] NB ИЛ 2/2020 нег для этого, он работает с утра до вечера. В его мире гулять по городу и спускать деньги на кофе, пирожные и кино — это просто бесполезно растрачивать жизнь. Я — не такая. Сколько бы я ни любовалась полями и лугами из окна фермерского домика, сколько бы ни ходила по лесу, во мне не рождаются слова. Когда я вижу дерево, я думаю — Baum (дерево), но я не могу даже предположить, дуб это или бук. Когда слышу щебет, я понимаю, что рядом Vogel (птица), но совершенно не представляю, кто это: сердитый дрозд или влюбленная малиновка. Нет, сами названия птиц я знаю. Такие слова, как Amsel (черный дрозд) или Rotkehlchen (малиновка). Но это только потому что я когда-то видела их в стихах. Эти слова не связываются у меня с птицей, у которой ярко-рыжая головка, или, например, с черной птицей, которая ловит червяков у обочины. Слова — это слова, они сами по себе свободно развеваются на ветру. А птицы — это птицы, и они тоже сами по себе, сидят на ветках с таким видом, будто их это все не касается. Когда понимаешь, что на самом деле слова не имеют никакой связи с реальным миром, на душе вдруг становится как-то одиноко. Город же в точности повторяет контуры моего мозга, надписи на вывесках неустанно обрушивают на меня волны ассоциаций, шумная болтовня прохожих льется оперой в мои уши, путешественники рассыпают иностранные слова по полам музеев, вычерченная на камнях война продолжает рассылать предостерегающие сигналы, пьяные в метро вдохновенно пересказывают предвыборные речи, за соседним столиком в кафе постоянно разворачивается новая загадочная драма, чашки чая и пирожные под звучными названиями непрерывно отправляются в рот и перевариваются в желудке, а в это время из кошельков в кассы, из компаний в банки перетекают деньги, и люди становятся все старше и старше, так и не научившись сложению. Город — это манящий парк аттракционов, тренировочная площадка для революции, ресторан, где подают одиночество, завод по производству слов. Когда вокруг тебя городской пейзаж, воплощающий собой будущее, кажется, что и само будущее окажется в твоих руках с минуты на минуту. Особенно когда ждешь кого-то очень важного. В такие минуты в голове нет и мысли о том, что даже если долгожданная встреча состоится, то после нее снова придется смиренно и терпеливо плестись в ногу со временем, текущим тонкой струйкой сквозь песочные часы. Хочется всего сразу, полностью, прямо сейчас. Не боишься, что тебе могут причинить боль. Просто бросаешься на арматуру всем телом. Если оттолкнут —
[273] ИЛ 2/2020 Ёко Тавада. Кольцо Маяковского можно просто отскочить обратно, как мячик. Нет никакой необходимости чувствовать себя уязвленным. Сколько бы тебя ни отвергали, у города всегда совсем близко, за следующим поворотом, припасено для тебя новое счастье. Щёки у Маяковского пылали, глаза сверкали. Может, у него жар? — Я потратил целый вечер, чтобы сложить из слов десять тысяч роз, и на следующее утро подарил все их Лиле. А она... она разозлилась, растоптала все розы ногами, зашлась смехом и закричала на меня: хочешь писать стихи, так пиши, что же ты, проведи остаток жизни под этими своими мятыми бумажками! — Ну, если насильно совать человеку розы, то он может автоматически среагировать на это отрицанием. Ведь это абсолютно естественный инстинкт — защищать свое личное пространство. — Ну и что мне тогда следовало сделать, по-твоему?! — А что, если замедлить ход времени настолько, чтобы стерлась граница между ожиданием и неожиданием? Идти так медленно, что забудешь даже, с кем именно ты хотел увидеться? А еще... — тут я остановилась на полуслове. Во взгляде Маяковского, направленном на меня, уже читалась саркастическая полуулыбка. Наверняка он посчитал мой подход слишком трусливым. Разбавлять желание встретиться в десять, двадцать, сорок раз, пока не достигнешь состояния, когда уже неважно, встретишься ты или нет. Тогда не нужно и переживать, что все может закончиться разочарованием. План для слабаков. Как бы там ни было, то, что Маяковский стоит за стеклянной перегородкой, стало казаться мне странноватым. Хотя, наверное, так и должно быть — это же фотография. Но было даже не до конца понятно, из двухмерного мира он или из трехмерного. Чтобы получше рассмотреть его, я шагнула чуть ближе к фотографии... и поняла, что оттуда на меня смотрит кто-то незнакомый. Это было определенно не лицо поэта — а мое собственное лицо, отразившееся в защитном стекле. Человеческое лицо с подрагивающими ресницами и чуть приоткрытыми губами, из которых с трудом вырывается дыхание. Кроме меня в ресторане больше никого не было. Меня тут же окутало холодным облаком одиночества, по спине пробежали мурашки. Выходит, здесь и не было никакого Маяковского с самого начала. Я почувствовала невероятную слабость и, будто старая развалина, медленно осела на стул возле окна — чтобы дождаться официанта, который, конечно же, никогда не появится. Столик был подернут тонким
[274] NB ИЛ 2/2020 слоем пыли. Я потерла его пальцем, и это место заблестело под солнечным светом. Откуда-то послышался гулкий стук, но дверь в глубине зала не собиралась открываться. Интересно, если бы она вдруг открылась, то кто бы за ней появился? Как только воображение подсказало мне его образ, я ощутила на щеке теплое, влажное дыхание и чуть не подскочила от неожиданности. Рядом со мной сидел Маяковский. Это было невозможно, но тем не менее происходило. Маяковский действительно был здесь. — Дверь отворится, и появится он, — беспристрастно проронил поэт. — Не появится. Вам просто кажется, что это был бы неплохой поворот. — Дверь отворится, и появится он. — Появится кто? — Мой друг и Лилин муж. Мужчина по имени Осип. Он войдет, и нас станет трое: Осип, Лиля и я. Это не была подлая измена исподтишка. Мы ничего не скрывали. Мы обнимались втроем и делили слезы на троих. А потом мы трое поклялись любить друг друга вечно. — Прямо-таки проект семьи будущего. — Но это оказалось невозможно. Если быть втроем, то ктото один всегда остается лишним. — Зачем вы вообще влюбились в замужнюю женщину? Эдакие страдания юного Вертера? — Я хотела задать этот вопрос как можно более легко и непринужденно, но мой голос прозвучал неожиданно серьезно. — Думаю, я хотел освободить ее, помочь сбежать с корабля буржуазии. Но знаешь, тут есть одно противоречие. Я и сам это понимал. Наверное, меня привлекло в ней то, что от ее тела веет настоящим теплом, что ее жизнь стабильна и устойчива. У нее были свои сомнения, волнения, но она никогда не уснула бы в сугробе пьяная и не умерла от холода. Она никогда не сказала бы: “Давай умрем вместе”. Но как у нее получилось сохранить эту стабильность? Может быть, как раз благодаря тому, что ее защищало буржуазное общество. Вот где оно, это противоречие. — Но ведь она сама не была удовлетворена своей стабильной жизнью, правда? — Похоже, она страдала от бессонницы. Не то чтобы она была недовольна чем-то конкретным, но ее постоянно мучила тревога, заставляющая искать другую жизнь. И вот однажды мы встретились. Лиля увидела во мне что-то, чего нет в ее муже. Но ее муж был моим близким другом. Очень важным для меня человеком — не менее важным, чем любимая женщина. К
[275] ИЛ 2/2020 Ёко Тавада. Кольцо Маяковского тому же разводиться Лиля не собиралась. У нее не было ни малейшего желания разводиться, чтобы потом вместе со мной пойти по миру. Поэтому я решил, что нам надо жить втроем. — Решительный поступок! — Но... как только открывается дверь и входит третий, все рушится. Каждый раз. Как в какой-то театральной постановке. Открывается дверь, и кто-то входит — только и всего. Но это простое действие рождает целую драму. И никакого сложного сюжета не надо. Кто-то кому-то изменил, встречался сразу с двумя, расстался и так далее, — это все не нужно, нужно просто, чтобы открылась дверь и вошел третий, и драма тут же завяжется сама. Будет тяжелый разговор. Даже неважно, о чем именно. Один из троицы уйдет. Что будет с оставшимися двумя — никому не интересно. Наверное, они достанут из холодильника ананас, аккуратно порежут его на кусочки и будут есть его с серебряных вилочек, усевшись на диван и включив телевизор. Слово “ананас” и по-немецки, и по-русски звучит одинаково. Недавно я была во фруктовой лавке, которая принадлежит русским. Один из посетителей оживленно разговаривал о чем-то с хозяином лавки. “Ананас”, “ананас”... “Ананас” — как “анархисты”, “ананас” — как “Анна Каренина”. Из всех фруктов только у ананаса название было подписано кириллицей. Если бы я насильно заставила его прочитать это название, он бы, наверное, прочитал его как “ахахак”. Увидев кириллицу, он даже не попытается спросить, что это за буквы. Потому что с самого начала не настроен их читать. Буржуазным супругам, кушающим ананас в гостиной, больше не нужны зрители. Да и зрители, пришедшие на спектакль, не хотят платить деньги за то, чтобы смотреть на такие будничные вещи, ведь точно такие же ананасы и диваны ждут их дома. Поэтому зрители отворачиваются от мужа с женой, оставшихся в комнате, и устремляют свои взоры на того третьего, который покинул комнату. В этот момент спектакль сменяется фильмом. Камера следует за выбежавшим мужчиной. Тот пробегает по улице, освещенной фонарями, садится в трамвай, через две остановки выходит, открывает дверь кабака, залпом опустошает у стойки стакан прозрачной жидкости, бросает на стойку яростно бренчащие монеты, тут же направляется дальше, стучится в дверь мастерской своего друга-художника, но друга все нет, и тогда он бежит к служебному входу в театр, но охрана его не пропускает. Делать нечего — он ложится на скамейку в парке. — Непростое сейчас время, не так ли? Не пристало в такой ситуации сидеть дома и есть ананасы. Надо выходить на ули-
[276] NB ИЛ 2/2020 цы, — тихо проговорил Маяковский, много-много раз обматывая вокруг шеи широкий серый шарф. У меня с языка чуть не соскочила неудачная шутка о том, что он так сильно затягивает шарф, будто повеситься на нем собрался. Но голос вдруг сел, и рот отказался открываться. Я думала, Маяковский говорит о несчастной любви и ананасах, но не успела я оглянуться, как он уже перешел на политику, на “непростое время”. Разговоры о фруктах всегда связаны с разговорами о политике. В социалистической Европе бананы и кофе были в дефиците. Наверняка и ананасы тоже. Обозначает ли дефицит ананасов низкий уровень жизни? Нужно серьезно рассмотреть такую вероятность. А еще в таких случаях обычно появляется высший слой населения, который может позволить себе дефицитные товары. Чем больше в обществе дефицита, тем сильнее выделяется привилегированный класс. О чем это говорит?.. Вдалеке раздался взрыв. Я решила одним глотком допить сок из Brombeere (ежевики) и выйти на улицу, но никакого сока передо мной не оказалось. Да и официант так и не появился. Этот ресторан уже не работал. Все-таки разорился... Я вспомнила, что сейчас лето. Несмотря на это, Маяковский был в шарфе и зимнем пальто. Кстати, он тоже незаметно исчез из виду. Когда же он успел выйти на улицу? Если сейчас за ним побегу, может, еще успею догнать! Внутри кольца Маяковского стояла абсолютная тишина. Вокруг не было ни одного человека. “Может, он вышел на проспект?” — подумала я и направилась туда же. И действительно, на проспекте я увидела знакомый силуэт, за которым сзади развевался шарф. Искусно лавируя между “фольксвагенами”, поэт перебежал широкую дорогу и встал на трамвайной остановке по ту сторону улицы. Я попыталась последовать за ним, но движение было слишком оживленным. Один за другим мимо проползло три больших грузовика, загораживая мне обзор, а когда они проехали, Маяковский уже испарился. Перейдя, наконец, дорогу, я увидела, что остановка называется “Улица Чайковского”, а рядом находится кабак, и входная дверь его гостеприимно открыта. Я заглянула внутрь. За центральным столиком сидел он и внимательно смотрел на меня. Не может такого быть! Протерев глаза, я посмотрела еще раз. На этот раз там сидела Лиля. Строгий мужчина плотного телосложения рядом с ней — наверное, тот самый Осип Б., ее муж. Следы от бритвы сверкали уверенностью, взгляд был острый, наблюдательный, но не холодный. В глазах некоторый проблеск восхищения — как остаток, который непременно выходит при делении восхищения
[277] ИЛ 2/2020 Ёко Тавада. Кольцо Маяковского на волю к победе или на чувство ответственности. Толщина его грудной клетки была прямо пропорциональна толщине кошелька, туфли отполированы до блеска, как панцирь жуканосорога. Как только он назвал женщину рядом по имени: “Лиля!”, та тут же прижалась к его руке, склонила голову на его плечо и сладко прошептала ему на ухо: “Осип!”. При этом взгляд ее был устремлен в мою сторону и определенно посылал кокетливые сигналы. Наверное, Лиля думала, что я — Маяковский? Я не могла простить ей такое поведение: заигрывать с мужем и одновременно флиртовать с нами... — Обещала прийти в условленное место в четыре, а сама здесь? — возмутилась я нарочито громко и четко, чтобы ее муж тоже услышал. Возможно, в четыре Маяковский договаривался встретиться и не с Лилей, а с другой своей возлюбленной, Марией, но сейчас это не играло никакой роли. Ярость Маяковского заполнила все мое сердце, и я жаждала прямо сейчас отомстить за него этой женщине. Проигнорировавшая мою реплику Лиля заглянула Осипу в глаза и назойливо улыбнулась. Осип ответил ей заботливой улыбкой, а потом так же ласково посмотрел на меня и спросил: — Стихи-то написал? Он совершенно не ревновал. В том, что он видел во мне Маяковского, сомнений не было, но при этом возможность того, что этот Маяковский уведет у него жену, он даже не учитывал. Лицо Осипа чем-то напоминало мне его лицо. — Может, останешься, поешь с нами? — предложил Осип мне, точнее, Маяковскому, в чьем обличии я была. Я присела на третий, свободный, стул. Дарить букет бордовых роз Лиле напрямую я постеснялась, поэтому отдала их Осипу. Взглянув на цветы, Осип весь расцвел: — Какие замечательные розы! Никто больше так не может! К тому же, в этих розах не чувствуется узкой, индивидуальной направленности. Это фундаментальные розы, которые изменят весь уклад общества. Вот тебе от меня маленькая благодарность, — он проворно вытащил из кармана пачку купюр и протянул ее мне. Слегка опешив, я взяла деньги. Не знаю, что это были за деньги, но кипу денег толщиной со словарь я получала впервые, поэтому даже сердце само собой забилось чаще. Сделала из Маяковского жалкое существо, которое принимает деньги от своего соперника и радуется... — Как ты похудел! Ты хорошо питаешься? Сегодня я угощаю, так что поешь нормальной еды, пожалуйста. Беспокойство Осипа было искренним. Так же, как и его постоянное беспокойство по поводу моего самочувствия. Поду-
[278] NB ИЛ 2/2020 мав об этом, я вдруг почувствовала злость. Лиля наверняка помнила тот день, когда, окончательно уставшая от пустой буржуазной жизни, загнанная в угол, она исступленно вцепилась в тело поэта. И при всем этом сейчас она с видом приличной жены прижималась к своему мужу. Чем он был лучше Маяковского, так это стабильным доходом, готовностью помочь со всякими бытовыми мелочами, аккуратностью, любовью к детям, — какими-то такими вещами. В любом случае все это не то, чему поэт мог бы позавидовать. Проникшись желанием поиздеваться над этой парочкой, я сказала: — Похоже, у твоей жены есть склонность восхищаться богемой и влипать в опасные интрижки. Как бы она в один прекрасный день не сбежала вдруг от тебя с кем-нибудь из творческих. — Вот, значит, как? — Осип расхохотался и обнял жену за плечи. — Да ты у меня бедовая девочка! Слова эти звучали слегка наигранно, но у Осипа вряд ли было намерение играть на публику. Тут мое внимание привлек его портфель из натуральной кожи, лежавший на соседнем столике. С такими портфелями обычно ходят бизнесмены. Молния была расстегнута, и я увидела корешки книг, которые лежали внутри. На них блестели выгравированные золотом фамилии Толстого и Достоевского. Выходит, что Осипу нравятся оба великих писателя? До сих пор я не видела ни одного такого человека. Да нет, наверное, он просто выбрал эти две книги наугад, чтобы портфель выглядел более внушительным. Или, может, он носит их с собой для собственного спокойствия, как амулет? Отчего-то это вызвало у меня приступ раздражения. Если бы на моем месте был Маяковский, наверное, он вскипятился бы и сбросил портфель со стола. В этот момент Лиля откинулась на спинку стула и закинула ногу на ногу. Из-под юбки показались бедра, белые, как рыбий живот. Видно было даже кружевную отделку нижнего белья. Лиля достала из букета одну розу и принялась щекотать собственное бедро. Взгляд ее (и только взгляд) был направлен четко в мою сторону. Лепестки, как собачий язык, облизывали кожу ее бедра. Постепенно роза поднималась все выше и в конце концов залезла под юбку, проникая между бедер. С места Осипа этого не было видно. Это была провокация, адресованная лично Маяковскому. Мне следовало что-то сказать. Но если бы я открыла рот, оттуда наверняка полился бы поток оскорблений. Вдруг в этом и заключался Лилин расчет? Возможно, ей хотелось насладиться сценой драки между мужем и лю-
[279] ИЛ 2/2020 Ёко Тавада. Кольцо Маяковского бовником. Хотелось заглотить эту сцену целиком как доказательство любви к себе. Я на эту уловку поддаваться не собиралась. Всем своим видом выражая полное равнодушие к Лилиному поведению, я повернулась к Осипу и спокойно сказала: — Если б не ты, я бы не смог писать стихи. Мне кажется, ты самый важный человек в моей жизни. — Наша с тобой дружба действительно глубже, чем любовь, — ответил мне Осип. Лицо у него при этом было по-ослиному доброе. Наверное, где-то внутри он чувствовал усталость от того, что чувства к противоположному полу вертят его жизнью как хотят, и испытывал желание укрепить мужскую дружбу, сделать ее своей опорой. В нем просто смешалось множество разных ощущений, и все искренние. Он не лгал. Для Лили такие вещи были чужды и непонятны, поэтому сперва она недовольно насупилась, а потом бросила розу, которую держала в руке, и безжалостно размазала ее по полу шпилькой туфли. — Что ты делаешь?! Жалко же! — прикрикнул на нее муж и бросился поднимать с пола останки цветка. Лиля фыркнула ему в ответ: — Их же целая куча, ничего страшного, если я раздавлю один цветок, — бросила она. — Все равно за них уже заплачено, так что мы можем распоряжаться ими, как хотим, тебе не кажется? — Да ты же сама ни одного стихотворения, ни одной строчки не сможешь написать! Просто паразитируешь на чужих деньгах и больше ничего! — не выдержав, я все же обругала Лилю. Наверное, в ней я увидела себя. Поэтому и сказала так — только с собой можно так жестко разговаривать. Лиля утрированно, как посредственная актриса, зарыдала. Осип на секунду засомневался, но потом, видимо, решил, что в такой ситуации ему следует встать на сторону жены, и тоном, не терпящим возражений, велел мне: — Уходи отсюда, немедленно! Губы у него подрагивали, но в глазах никакой злости не было. Скорее в них плескалось сострадание к поэту, которому теперь придется слоняться по городу на пустой желудок. Что ж, хоть меня и выгнали на улицу, поводов расстраиваться не было. Я ведь люблю гулять. Если днем я больше двух часов нахожусь дома, то хочется поскорее выйти наружу. Да даже словам из стихов не всегда нравится быть запертыми в книгах, а потом еще и в кабинетах и библиотеках — наверняка и у них время от времени возникает желание забраться на какой-нибудь постер и раскрыть свое нутро всему городу.
[280] ИЛ 2/2020 На стене трамвайной остановки как раз висело несколько постеров. “Аптекарь, дай мне лекарство! Не яд, а лекарство, которое вылечит эту рану!” Интересно, какой продукт этот загадочный постер рекламирует? Если это реклама лекарства, то какая-то нелепая, а если кампания против наркотиков, то слишком хитро закрученная. “Несбыточная любовь рождает жар, который плавит общество и постепенно меняет его”. Что это? Реклама фильма? Или предвыборная агитка? Даже такие по-пропагандистски застывшие фразы, если разобрать их подробно и добраться до самых истоков, могут привести в совершенно невообразимые места. Мне пришла в голову идея распечатать некоторое сообщение в виде такого постера и расклеить его по всему городу. Если я сделаю постером личное письмо, адресованное конкретному человеку, и вывешу его на всеобщее обозрение, “снаружи” и “внутри” могут поменяться местами, и, может быть, город обнимет меня, как обычно обнимает меня изнутри моя душа. Вот что будет написано на постере: “Два, три, четыре, я все это время ждала тебя. Но ты не пришел. Я слилась с городом в одно целое. Домой больше не вернусь. Прощай, прощай”. Я и не заметила, как дошла до самой кромки леса. Обернувшись, я нашла взглядом кольцо Маяковского. Оно было еще так близко. Если бы я захотела, то могла бы легко вернуться туда. Дорога, тянувшаяся между лесом и городом, поясом света выделялась на общем фоне, и от этого почему-то было не по себе. Я всегда так цеплялась за город, что даже не думала, что смогу выйти за его пределы. Однако покинуть это кольцо оказалось неожиданно легко. Без всяких на то причин раньше я была уверена, что за пределами города нет ничего, сплошная скука — но, похоже, я ошибалась. Взмахи крылышек пчел сочной нотой дополняли аромат сухой травы, пропаренной солнцем. Когда ветер, промчавшись по сладкой земле, запускал пальцы мне в волосы и шалости ради взлохмачивал их, по щеке пробегал приятный холодок. Что это за время года так ласково поглаживает меня по лицу? Как же хорошо! Как же приятно расставаться. Расставаться — это как весна...
БиблиофИЛ Книги вразнос. Что у нас переводят. И как Экспрессрецензии Даши Сиротинской Джованни Боккаччо Декамерон / Перевод с итальянского А. Н. Веселовского, реконструкция перевода Л. В. Бессмертных — М.: Ладомир, серия “Литературные памятники”, 2019 Еще одна, на первый взгляд, сомнительная новинка от “Литпамятников”. Уж этотто мохнатый автор, что он забыл на страницах рубрики, посвященной новинкам переводной литературы? А между тем “Литпамятники”, поиграв мускулами, снова показали всем, что такое настоящая “литературная новизна”. Наверняка многие знают, что все это время мы читали “Декамерон”, мягко говоря, не целиком. А точнее — отфильтрованные многоярусной цензурой фрагменты итальянского opus magnum, переменившего, как нам неустанно повторяли, ход мировой литературы. Это мы, и в самом деле, затвердили назубок — а вот в чем, собственно, заключается эта мистическая родовая связь между новеллами Боккаччо и литературой современной, понимали весьма условно. И немудрено, ведь доброй доли этого смелого, парадоксального, удивительного по своей пестроте текста мы и в глаза не ви- дели. Как это всегда бывает с цензурой, из текста ушло все самое дерзкое и неожиданное (а вовсе не только фривольное, как можно было бы подумать). И полная реконструкция перевода Веселовского как по волшебству приблизила и тематически, и стилистически текст к нашей эпохе, к манифестированной откровенности текстов XX и XXI веков. Новое издание “Декамерона” стирает временные границы; мы видим отчетливо, как никогда: сколько бы столетий ни разделяло нас, важным, смешным, отвратительным и трогательным нам кажется одно и то же. Старинная книга о юношах и девушках, которые, заливаясь веселым хохотом, рассказывают друг другу легкомысленные истории и дышат отравленным воздухом, — скажите на милость, что может быть современнее? А сопроводительные материалы — неизменная “фишка” “Литпамятников” — по сути, превращается во второй роман, ничуть не менее увлекательный и поучительный: это история переводческих и исследовательских метаний в жестоком и бескомпромиссном мире книгоиздания — и просто в жестоком и бескомпромиссном мире. А уж если включить все это в сюжетную рамку работы над изданием со- [281] ИЛ 2/2020
[282] ИЛ 2/2020 временных литературоведов — получается настоящий метароман! Итак, перед нами истинный Боккаччо — певец “секса, наркотиков и рокнролла”, который все это время сидел с нами возле походного костра и горланил под три аккорда. Просто мы его раньше не замечали. БиблиофИЛ Дёрдь Шпиро Дьяволина Горького / Перевод с венгерского В. Середы — М.: Издательство АСТ : Corpus, 2019 Седьмой класс, задание по истории: прочтите параграф и перескажите его от лица одного из героев. Задание, спору нет, увлекательное — и Дёрдь Шпиро, быть может, с ним и справляется, но разве что ровно настолько, чтоб отвязалась учительница. Задумано все было как исповедь маленького человека, попавшего в круговорот больших исторических событий, — служанка, а затем домашняя медсестра Горького Липа рассказывает о нескольких десятилетиях своих наблюдений (для человека простого на диво скептических и подчас даже снисходительных) за жизнью этого писателя и его семьи. Беллетристическую завлекательность здесь обеспечивают влюбленность Липы в Горького с одной стороны и цветистая эротичность биографии этого автора — с другой. Могло бы получиться чтото вроде “Сумерек” про русскую революцию, но не получилось и этого, потому что, напомню, Шпиро нам пересказывает параграф. Бесчисленное множество исторических персонажей входят в текст, получают от автора оплеуху топорной невнятной характеристики и отправляются обратно в небытие. Характеристика эта создается посредством не слишком углубленного переосмысления первой же попавшейся статьи из Интернета. Гляньте, как это делается: Мура Будберг была авантюристкой, шпионкой и любовницей всевозможных выдающихся мужчин? Значит, она очаровательна, лукава и прикуривает одну от другой. А вот невестка Горького Тимоша. Посмотрим на фото и, пораскинув мозгами с полчаса, наконец напишем: была она очень красива, даже чересчур. А рассказчица? Рассказчица выбрана интересная, мы хотим знать про нее побольше. Расскажите нам про эту Липу, давайте! Но Липа тут самая липовая из всех. Нам ничего не понятно ни про ее жизнь, ни про характер. Образ не развивается, потому что его нет. Мы должны все выводы сделать из того только, что она с вполне понятной фамильярностью влюбленной женщины честит бедного Горького на чем свет стоит. Он у нее и фальшивый, и както не так усат, и шут заискивающий. И видит она его насквозь, потому что кругом сплошные интеллигенты с длинными пальцами, а они вдвоем крестьяне в сшибающем с ног потоке модернистского хаоса. И так далее. Главная беда, однако, в том, что в художественном отношении текст, что называется, нулевой. События мертвенно бредут (иногда — лихорадочно скачут) друг за другом, и ни автор, ни Липа не в состоянии вдохнуть жизнь в их по-
слушное хронологическое шествие. Перевод похвалить, в принципе, можно, но переводчику, прямо скажем, особенно трудных задач решать не пришлось. Учительница истории отвязалась — да и учительница литературы довольно оглушительно храпит. Джеймз Стивенз Горшок золота / Перевод с английского Шаши Мартыновой — М.: Додопресс : Фантомпресс, 2019 Горячо всеми нами любимая формула “луч света в темной царстве” при чтении этой книги просто не может не прийти на ум. Появление на русском языке “Горшка золота” — логичное продолжение публикации “Ирландских чудных сказаний”, которые увидели свет в 2018 году. Вообще ирландская тема — все эти диковатые истории о непонятных мистических существах, сумасшедших священниках, говорящих животных и нагловатых бродягах — обычно воспринимается как закрытый мир, своего рода клуб, в который вхожи чудаковатые знатоки (и, что всегда следует одно из другого, обожатели) ирланд- ской мифологии и литературы. Они способны часами говорить об Ирландии — и оказавшиеся поблизости непосвященные не поймут из этой беседы ни словечка. Так вот, книги Стивенза в переводах Шаши Мартыновой, я уверена, способны указать широкому читателю на то, что ирландская литература — это не только какоето мутное чернокнижничество: это чарующие тексты, которые настолько хороши, что вовсе не обязательно “быть в теме”, чтобы это понять. Тут вполне достаточно языка красоты, неразбавленным воплощением которого являются эти книги. Шаши Мартынова архаизировала язык и сделала его подчеркнуто необычным, а между тем читать стивензовские версии народных сказаний и легко, и смешно, и увлекательно. Вот почему на страницах ее перевода можно отыскать давнымдавно утраченное чувство волшебства — и литературного, и жизненного. Сами подумайте: в маленькой, скромной, не раскрученной, стослишнимлетней книжке о далекой и совершенно не понятной большинству из нас стране поджидает нас чистая радость литературы. Ну разве это не чудо? [283] ИЛ 2/2020
Авторы номера [284] ИЛ 2/2020 Лидия Дэвис Lydia Davis Американская писательница, лауреат многих престижных наград, в том числе Международной Букеровской премии [2013]. Золтан Бёсёрмени Bnsznrmеnyi Zoltаn [р. 1951]. Венгерский поэт, прозаик, деятель культуры. Лауреат литературных премий Венгрии и Румынии. Обладатель государственных наград Венгрии. Юрий Павлович Гусев [р. 1939]. Литературовед, переводчик с венгерского, доктор филологических наук. Лауреат премии Тибора Дёри [1997], международной литературной премии Памятный меч Балинта Балашши [2008], премий Инолит [2011], Милана Фюшта [2011], кавалер ордена Золотой Почетный Крест Венгерской Республики [2009]. Елена Павловна Даль Переводчик с шведского и английского языков, а также с русского на шведский. Член Союза писателей Швеции, член Восточного центра переводчиков [Стокгольм]. Кандидат филологических наук. Автор нескольких сборников рассказов и сборника эссе о литературном переводе Пруст, Бланшо и жещина в красном [Proust, Blanchot and Woman in Red, 2007]. Переводчик произведений М. Пруста, М. Бланшо, М. Бютора, М. Фуко и др. На русском языке вышел сборник ее рассказов Что-то со мной не так [2016]. В ИЛ опубликованы ее рассказы [2017, № 4]. Перевод романа Конец истории выполнен по изданию The End of the Story [London: Penguin Books, 2015]. Автор поэтических сборников На крыльях вихря [Orvеnyszаrnyon, 1969], Золотой трамвай [Aranyvillamos, 1999], Аромат любви [A szerelem illata, 2005], Майорана на ладони площади [Majorana a tеr tenyerеn, 2014], Эллипс милосердия [Az irgalom ellipszise, 2017] и др., романов Ванда навсегда [Vanda nrnk, 2005; рус. перев. 2008], Мягкая плоть ночи [Az еj puha teste, 2008; рус. перев. 2010], Регал [REGАL, 2011; рус. перев. 2012], Сиротство [Sоvаrgаs, 2019; рус. перев. 2019] и др. Публикуемые стихи взяты из разных сборников. Переводил Л. Немета, М. Сабо, К. Микеша, Д. Конрада, И. Кертеса, Я. Хаи, П. Фаркаши, Ш. Мараи, М. Корниша, Л. Дарваши, Л. Краснахоркаи, С. Эрдега, Д. Ийеша, Д. Драгомана, И. Силади, Д. Петри, И. Оравца, Б. Балашши, Ф. Кёльчеи, Л. Сабо, Я. Хаи и др. Неоднократно публиковался в ИЛ. Автор сборника стихов Летнее время и зимние часы [Sommartid och vinterklockor, 1999] и романа К тебе возвращаюсь. Костюмированный роман без одежды [Till dig jag vbnder cter. En naken kostymroman, 2009; совместно с В. Оравски и К. П. Ларсеном], вышедших на шведском, а также работ по стиховедению на русском, шведском и английском языках. Ею составлена и переведена на шведский двуязычная антология Семь русских поэтов Стокгольма [1996]. В ее переводе звучали стихи Э. Тегнера, Э. Ю. Стагнелиуса и Г. Экелефа для
передач Радио Швеции. Рецензирует художественную и гуманитарную литературу для периодического издания Kulturtidningen. В ИЛ опубликованы ее переводы шведских поэтов [2015, № 8] и шведских журналистов Три репортажа с места событий [2017, № 11]. Анна Велиндер Anna Welinder Шведский прозаик. Давид Мохсени David Mohseni [р. 1998]. Шведский прозаик. Афганский беженец, приехал в Швецию через Иран, Турцию и Грецию. Этот путь занял четыре года. Учится в гимназии по программе естественных наук. Улине Стиг Oline Stig [р. 1966]. Шведский прозаик, критик. Преподает писательское мастерство в Лундском университете. Лауреат премий журнала Vi [2007], Общества Людвига Нурдстрёма за лучший рассказ [2008], Зимней премии Общества Девяти [2011]. Игорь Олегович Шайтанов [р. 1947]. Литературный критик, эссеист, доктор филологических наук, профессор, главный редактор журнала Вопросы литературы [с 2010]. Лауреат академических и литературных премий журналов Литературное обозрение [1981, 1982, 1989], Вопросы литературы [1998], Арион [2004]; Мо- Публикуемая новелла Цикорий. Изумруд [Cikoria Smaragd] взята из антологии Как прекрасен этот мрак! [Vilket bra mnrker. Albins Folkhngsskola Landskrona, 2017]. Автор книги Швеция — это в Иране? [Ligger Sverige i Iran? 2017]. Публикуемый рассказ Захлебнись среди волн, утони... [Eller sjunk i havet] взят из сборника Новеллы [Novellix. I samarbete med Hallpressen, 2016]. Автор сборников новелл Семейная жизнь и девять других [Ett familjeliv och nio andra, 2003], Другие небеса [Den andra himlen, 2007], Мираж [Hbgring, 2017], романа Глаз Юпитера [Jupiters nga, 2010]. По-русски опубликован ее рассказ Тилли из дебютного сборника В безопасности [Звезда, 2007, № 12]. Публикуемая новелла Птицы в Реймсе [Fcglarna i Reims] взята из сборника За гранью [Over grbnsen. Bonniers fnrlag, 2013]. Автор 30 книг и учебников, в том числе Федор Иванович Тютчев: поэтическое открытие природы [1998, 2004, 2006], Дело вкуса. Книга о современной поэзии [2007], Компаративистика и/или поэтика. Английские сюжеты глазами исторической поэтики [2011], Шекспир [ЖЗЛ, 2013]. В ИЛ опубликованы его статьи [2014, № 5; 2016, № 5]. [285] ИЛ 2/2020
[286] сковского государственного педуниверситета [1991, 1992, 1998], премии им. А. Л. Шанявского [РГГУ, 2012]. ИЛ 2/2020 Джон Апдайк John Updike [1932—2009]. Американский писатель, член американской Академии искусства и науки. Лауреат Национальной книжной премии [1963, 1982], Национальной книжной премии общества критиков [1981], Пулитцеровской премии [1982, 1991], премии Ри [2006] и др. Александр Яковлевич Ливергант [р. 1947]. Литературовед, переводчик с английского, кандидат искусствоведения. Лауреат премий Литературная мысль [1997] и Мастер [2008], обладатель почетного диплома критики зоИЛ [2002]. Ёко Тавада Японская и немецкая писательница. Лауреат многих премий, в том числе имени Рюноскэ Акутагавы [1992], имени Дзюнъитиро Танидзаки [2003], Генриха Клейста [2016], Национальной книжной премия США за лучшую переводную книгу [2018]. Пишет на японском и немецком языках. С 1982 г. живет в Германии. Автор романов Кентавр [The Centaur, 1963; рус. перев. ИЛ, 1965, № 1—2], Кролик, беги [Rabbit, Run, 1960; рус. перев. 1979], Кролик исцелившийся [Rabbit Redux, 1971], Кролик разбогател [Rabbit Is Rich, 1981; рус. перев. 1986], Кролик на отдыхе [Rabbit at Rest, 1990] и др. В ИЛ напечатаны его романы Ферма [1967, № 4], Давай поженимся [1979, № 7—8], рассказы и эссе из книг разных лет, рецензии [1984, № 5; 1992, № 10; 1995, № 7; 1996, № 10; 1999, № 9; 2003, № 7, 8; 2006, № 1; 2009, № 1; 2014, № 1; 2017, № 6]. Перевод выполнен по изданию Due Considerations. Essays and Criticism [New York: Alfred A. Knopf, 2007]. Автор книг Редьярд Киплинг [2011], Сомерсет Моэм [2012], Оскар Уайльд [2014], Фицджеральд [2015], Генри Миллер [2016], Грэм Грин [2017], Вирджиния Вулф: “моменты бытия” [2018]. В его переводе издавались романы Дж. Остин, Дж. К. Джерома, И. Во, Т. Фишера, Р. Чандлера, Д. Хэммета, Н. Уэста, У. Тревора, П. Остера, И. Б. Зингера, повести и рассказы Г. Миллера, Дж. Апдайка, Дж. Тербера, С. Моэма, П. Г. Вудхауса, В. Аллена, эссе, статьи и очерки С. Джонсона, О. Голдсмита, У. Хэзлитта, У. Б. Йейтса, Дж. Конрада, Б. Шоу, Дж. Б. Пристли, Г. К. Честертона, Г. Грина, а также письма Дж. Свифта, Л. Стерна, Т. Дж. Смоллетта, Д. Китса, И. Во, В. Набокова, дневники С. Пипса и Г. Джеймса, путевые очерки Т. Дж. Смоллетта, Г. Грина и др. Неоднократно публиковался в ИЛ. Автор более 30 книг прозы, самые известные Подозрительные пассажиры твоих ночных поездов [2002], Мемуары полярного медведя [2011], Эмиссар [2014], стихов, сборников эссе. В ИЛ опубликована ее повесть Собачья невеста [1996, № 9]. Публикуемый рассказ Кольцо Маяковского взят из сборника Столетняя прогулка [Shinchosha, 2017].
Дарья Дмитриевна Сиротинская Филолог, переводчик. В ее переводе опубликованы сопроводительные тексты для выставки Лейденской коллекции в ГМИИ имени А. С. Пушкина [2018]. В ИЛ в ее переводе опубликованы очерки Кэтлин Джейми и Алистера Боннета и интервью с ними [2018, № 10], отрывки из романа Германа Мелвилла Марди и путешествие туда [2019, № 7]. Постоянная ведущая рубрики ИЛ Книги вразнос. Пе ре во дчи ки Еле на Су риц В ее переводе издавались произведения Дж. Остин, У. Голдинга, ДЖ. Стейнбека, С. Беллоу, С. Хилл, В. Вулф, Б. Бейнбридж, М. Спарк, Р. Ная, К. Ишервуда, С. Сэвиджа, Д. Томаса, Р. М. Рильке, К. Гамсуна, А. Стринберга, Э. Ионеско, И. Бергмана и др. Неоднократно публиковалась в ИЛ. Тать я на Го лов ко В ИЛ публикуется впервые. Ма рия Сер ге ев на Про хо ро ва Автор книги для изучающих японский язык Лучшие истории о любви [2018]. В ИЛ опубликованы ее переводы рассказов Адзути Моэ [2019, № 1] и Хироми Каваками [2019, № 4], а также стихи Митио Мадо [2019, № 9]. [Елена Александровна Богатырева] Переводчик с английского, немецкого, французского и скандинавских языков. Лауреат премий Инолит [1994, 2009], Единорог и Лев [2006], Мастер [2006]. Переводчик с английского языка. Переводчик с японского, поэт. Аспирант Токийского университета международных исследований. Обладатель приза Япония—Евразия за лучшее хайку. [287] ИЛ 2/2020
Подписаться на журнал можно во всех отделениях связи. Индекс 72261 — на год, 70394 — полугодие. Льготная подписка оформляется в редакции (понедельник, вторник, среда, четверг с 13.00 до 17.30). В оформлении обложки использован фрагмент картины канадского художника Джейсона де Граафа [р. 1971] Художественное оформление и макет А Б   , Д  Ч  . Старший корректор, секретарьреферент К Ж  . Компьютерный набор Н  Р  . Компьютерная верстка В  Д   . Главный бухгалтер Т " Ч  . Исполнительный директор М  М   . Менеджер по правам М" С   . Журнал выходит один раз в месяц. Адреса редакции: 115035, г. Москва, Космодемьянская наб., д. 44/2, корп. А (юридический); 125315, г. Москва, Ленинградский просп., д. 68, стр. 24 (фактический, почтовый); м. “Аэропорт”. Телефон: (495) 225-98-80. E-mail: zhurnalil@yandex.ru Купить журнал можно: в Москве: в редакции; в книжном магазине “Фаланстер” (М. Гнездниковский пер., д. 12/27); в киоске “Лингвистика” (ВГБИЛ им. М. И. Рудомино, Николоямская ул., д. 1); в Санкт-Петербурге: в книжном магазине "Все свободны" (ул. Некрасова, д. 23); в книжном магазине “Книжные мастерские” (Каменноостровский пр., д. 10; наб. реки Фонтанки, д. 15); в киоске “Книжные мастерские” (наб. реки Фонтанки, д. 49А, 3-й этаж, новая сцена Александринского театра); в книжном магазине “Подписные издания” (Литейный просп., д.57); в интернет-магазине “Лабиринт” (http://www.labirint.ru) Официальный сайт журнала: http://www.inostranka.ru Наш блог: http://obzor-inolit.livejournal.com Оригинал-макет номера подготовлен в редакции. Регистрационное свидетельство ПИ № 8С77-63040 от 18 сентября 2015 г. Подписано в печать 27.01.20 Формат 70х108 1/16. Печать офсетная. Бумага газетная. Усл. печ. л. 25,20. Уч.-изд. л. 24. Заказ № 4948. Тираж 2200 экз. Отпечатано в ОАО “Можайский полиграфический комбинат”. 143200, г. Можайск, ул. Мира, 93. Сайт: www.oaompk.ru Тел.: (495) 745-84-28; (49638) 20-685. Присланные рукописи не возвращаются и не рецензируются.