Текст
                    


сочинений в п я m и томах том Издательство ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА Ленинградское отделение Ленинград 1968
Чапыгин Расска зы 19 16 - 19 3 0 Жизнь моя
Р2 419 Составление, подготовка текста и примечания Г. Ермаковой-Битнер Иллюстрации художников В, Петровой и Л, Петрова Оформление Б. Воронецкого 7-3-2 Подписи, изд.
Расска з ы

ЧЕМЕР Рослый парень Иван Рылов, с красным от натуги ли- цом, внес в токарное отделение завода три металличе- ских болванки и с грохотом опустил их около одного из станков. — Так возить зачнешь — сорвешься! — крикнул один токарь. — Ништо-о! Сила есть, — ответил парень и, переста- вив крепкие ноги, вытер грязным фартуком корявое вспо- тевшее лицо. Звенящие стружки сверкали вокруг станков, шипели ремни приводов, взвизгивали резцы токарей. В движе- нии машин и работы не слышно было, как шумно, с хри- пом, вздыхала широкая, но плоская грудь чернорабо- чего. Рылов недолго стоял — повернулся к выходу, а в отделение вошел мастер, пузатый человечек на коротких толстых ногах, и, заглушая шум машин, крикнул: — Рылов, тебя директор зовет! — Уй, а для че я ему, Карп Лукич? — Велено скоро, фут в фут, не рассуждай! — Дай ему отдышаться! — Один Рылов на все отделение болванки таскает, — раздались голоса токарей. — Мне что, пареньки, — зову по приказу! — Гони других! По отхожим сидят... Карп Лукич не стал слушать токарей и, живо повер- нувшись, пошел, а выходя, сказал Рылову: 7
— Жалованья прибавят — иди, паренек! Токаря хорошо знали, что Рылов впечатлителен и суеверен — боится темноты, одиночества, — что Рылов лучший работник. Старательного парня отпускать из от- деления не хотелось. Кто-то пошутил: — Вестимо, направят в покойницкую! — Прощевайте, токарики, ежели что. — Сторожем в калильное не соглашайся-а! Идя к директору, Рылов думал: «Врут робя! ништо ежели... Покойницкой при заводе нету...» На стенах директорской комнаты Рылову бросились в глаза большие листы — по зеленому белые. На листах по белому черным начерчены колеса и гайки. В комна- те — светло понизу, поверху плавает сумрак. За большим столом—директор. Его лицо в тени. Темный живот с пиджаком и жилетом освещены; на животе поперек — золотая цепочка. Белая рука дирек- тора, легко постукивая по зеленому полю стола, протя- нута и сжата в кулак. Директор говорит ровно, тихо и когда качает голо- вой, то на голове посредине белый пробор блестит. Инженер, в форменной одежде, сидит сбоку стола; он курит и неторопливо отвечает директору. «Сам дилехтур... ништо-о», — думает Рылов, стоя у порога. Парень слушает слова господ, но почти не понимает ни слова, хотя его голова по величине может вместить в себя маленькую голову сухопарого инженера и голову директора. — Всегда в пустяках не сходимся мы, Петр Петрович, но... оба напоминаем полководца на поле брани: как мне, так и вам безразлична жизнь или смерть человеческой единицы... Это взгляд верный! Полководцу, а также и руководителю большого предприятия нужно знать, как лучше направить и использовать мускульную энергию толпы... Психология толпы во все века одинакова — толпа больше ценит строгость и неуклонность, чем сантименты, мало свойственные самим низам... Но вот 8
вы за специалистов, я же за простую механическую единицу... — Еще раз позвольте вас спросить, Василий Макси* мыч, о разнице досмотра: специалист смотрит за прокал- кой или человек от сохи? — Но говорю же вам, Петр Петрович, — смотреть должен мастер, а поддерживать кучи угля на котлах — работа элементарная... Теперь остановите ваше внимание на специалистах: первое, народ своевольный, он быстро разберется в том, что говорят о пребывании у котлов люди науки: «Токсическое влияние на организм». Пода- вай ему отпуск, страховку и прочее. Кстати, специалист на простой работе начнет скучать, неаккуратно посещать завод... потребует прибавки чаще, а повышать жалованье не нужно... — Это, конечно, так, но рабочему нужно уметь не только сыпать уголь, а еще и огонь умерять... До сви- дания. Инженер встал, пожал руку директора и вышел. Парень отодвинулся от дверей, чтоб не запачкать грязным костюмом барина. — Как твоя фамилия? — Рылов, господин дилехтур! — Давно ты на заводе? — Полгода, господин. — М... мм... сколько получаешь? — Полтора рубли в день... — Я слышал, что ты исполнял тяжелую работу? — Ништо-о! Ежели так — мы привычны, госпо- дин ди... — Пора отдохнуть тебе! Рылов грузно переступил с ноги на ногу; пот его сразу одолел, и, утирая корявое лицо рукавом пиджака, он подумал: «Неужели расчет? уж ежели что — старал- ся, даже одышка...» Директор что-то писал, опустив причесанную голову к столу. Подняв голову, он сказал: — Я решил дать тебе легкую работу... «Слава богу, безоблыжно!» — мелькнуло в голове парня. Он взглянул вскользь на свои большие, черные* в красных ссадинах руки и ответил: 9
— Ежели что — грудь ноет, а так — мы привычны. — Ты любишь свою деревню, Рылов? — Ништо! Деревню-ту люблю, ежели, господин... — Послужишь, отпуск в деревню дадим, — будешь и там, пока гостишь, жалованье получать. — Як городку обык — ништо-о!.. — Наш завод большой... Он заготовляет для войны снаряды. — Слыхал это нынче... — Итак, Рылов... бомба на войне — смерть врагу, но слава родной стране... ну, скажем, слава твоей деревне... Всякое дело рабочего, который находится при выделке снарядов, священно: оно защита страны; рабочий — все равно что солдат. Вот ты — большой, годный в гвардию человек, — случись война, пойдешь воевать, а на таком заводе, как наш, тебя на службу не потребуют. — Понимаю ежели... — Понимаешь? Это мне и нужно. Еще надо преду- предить тебя, Рылов, предостеречь, что завистников много... всякий завистник — первый враг директора за- вода. Начнет говорить: «Берегись! Начальство поручило тебе вредную работу... на ней ты можешь заболеть, уме- реть...» — Спаси 6о... ежели... — Помолчи! — строго сказал директор и зорко по- глядел на Рылова. — Если такие люди найдутся, ты их примечай и говори мне или тому инженеру, который си- дел вот тут. — Ништо, ежели и говорить... — Запомни: о таких непременно говори!—Опять голос директора прозвучал строго, и зоркие глаза сму- тили парня. — Понимаю, господин дилехтур! — С сегодняшнего вечера ты мной назначен на но- вую работу и будешь получать не полтора, а пять рублей в день... — Коли ладно дело-то... — Рылов снова вспотел, но вспотел от радости. — Дело легкое: сторожить оболочки... Впрочем, иди и поскорее разыщи того мастера, который тебя ко мне послал: от него узнаешь все. 10
— Протцевайте, господин! — Будь здоров! Ты, кажется, из крепких, а? Ха-ха... Директор милостиво рассмеялся. Рылову стало весело, он, сжимая шапку в руке и по- ворачиваясь к дверям, сказал: — Сила ость! Вот грудь кабы ежели... — Еще один паренек! Говорил ведь я — торопись, а ты, дюйм в дюйм, с этими жеребцами-токарями мешка- ешь... Ну, проздравляю, — сказал мастер, похлопывая по широкой спине Рылова, — вот тебе ключ. Калильное от- деление вон там, длинное такое, в конце двора — вон оно! Дверь отопри и припри плотно... В отделении найдешь котлы, на котлах примечай, фут в фут, уголь кучей ле- жит, подгорает, а ты, ежели куча угля понизилась, под- сыпь лопаткой — в отделении угля много. — Понимаю ежели, Карп Лукич. — Знай похаживай — дело хлебное и вольное... Один себе. Угля подсыпал, хоть ты лежи, хочешь — сиди... по- сле гудка запри дверь на ключ... — Уй, просто дело-то! — Легкое, ха-ха-ха... Мастер тоже посмеялся, но Рылову его смех уже не понравился; он подумал: «Чего это они с дилехтуром грают?» На большом заводском дворе сгущался мрак. Рылов крупными шагами высокого человека подошел к зданию калильного отделения. Не доходя до двери, в сумраке увидал, как из высокой, почерневшей двери, на которой кто-то нари- совал мелом большой шестиконечный крест, беззвучно вышел высокий, худой человек с глубоко запавшими глазами. Дверь отделения легко, бесшумно отворилась и почти незаметно закрылась сама собой... Рылов, вздрогнув, попятился: костлявый был одет как он и при фартуке; лицо корявое, длинноволосое, но сходное с ним. /7
— Христе! Господи! Ты, что ли, был ежели, эй? — пробормотал Рылов. Рылов видел, что встречный, исчезая в сумраке, пере- крестился. — Хрещеный, вишь, а как я... ништо! Что-то холодное, как льдина, было зажато в кулаке Рылова. Это был ключ от отделения. Стуча зубами от суеверного страха, Рылов долго не мог попасть ключом в замок, а когда отпер дверь, то на него пахнуло душным воздухом. По стене отделения уныло горели три газовых рожка, один от другого на некотором расстоянии. Длинное помещение напомнило парню деревенскую церковь у входа на кладбище в ночное время, только около продолговатых огоньков не было икон да под ними не стояли гроба. Рылов перекрестился и, подбадривая себя, сказал: — Ну, бойся! Спужался, шальной, невесть чего... Хотел запеть песню, а запел молитву, но за работу принялся бодро. В трех котлах, стоящих врытыми в земляной пол, уголь, пылавший синим огнем, осел. Парень взял из кучи у стены на лопату угля и подсыпал. В один котел он опу- стил конец железной лопаты, а когда вытащил, то лопата засеребрилась. — Можно хошь ведра лудить... ежели оно... Попробовал лопатой содержимое второго котла — там тот же расплавленный свинец. От котлов к стеклянному потолку, утонувшему в синем, медленно струился голу- бой сладковатый дым. — Чемер! Угарно, вишь, и страховито ежели... Ни- што... До гудка Рылов расхаживал по отделению, стараясь больше петь песни, чем молитвы, и думал: «В этакой хоромине страховито одному, а зря это она мне казалась схожей с церквой — ништо!» Когда взвыл гудок, парень торопливо воткнул ло- пату в кучу угля и, запирая отделение, облегченно вздох- нул свежим воздухом двора. Потом передал ключ де- журному в конторе. 12
«Сгадаю вот... посчастливит на новой работе ай нет? — Рылов верил в приметы. — Ладно, ежели пер- вой встрену по пути Иру хозяйкину... божима душенька. А кого иного, то по-старому зачнет чижало. На старой- то, вишь, грудь ныла и дышалось больно...» По дороге почти до дому Рылов не встретил никого, кто бы обратился к нему, но, не доходя немного до квартиры, у стены нежилого дома, с окнами, давно за- колоченными досками, зашевелилась в сумраке какая-то тень. От стены на панель выдвинулся нищий, загора- живая парню дорогу. Рылов вздрогнул: костлявая рука протянулась к нему. — На пропитание рабу божьему! Рылов вскинул глаза: в монашеском платье, в лох- мотьях, перед ним стоял сгорбленный старик, без шапки, с голым заостренным черепом; узенькие глаза прятались в морщинах почерневшего от грязи лица. Рука Рылова плохо слушалась, когда он сунул ее в карман пиджака, а нищий каким-то костяным голосом, мало похожим на человеческий, заговорил, переминаясь медленно ногами в язвах: — Чесо, раб божий, зришь мя? Се человек! Ты с любовию озрись, не так... Се обносок тела моего — ибо я был как ты, ты станешь как я... Судьба подо- бия божия, странника по свету, во веки веков одна и та же... — На, прими на здоровье! Рылов достал двугривенный, сунул в руку нищего и спешно пошел дальше.. — На здоровье... ха-ха-ха... хи-хи! — заливался сума- сшедшим смехом за спиной уходящего парня нищий. — Заначка неладная! Аль не посчастливит? Ни- што-о... По обыкновению, у дверей квартиры Рылова встре- тила маленькая русая девочка, дочь хозяйки. Ребенок радостно вскрикнул: — Рыло пишол, мама-а! — Желанна ты моя! Зачем не раньше?.. 13
Рылов подхватил девочку на руки, пряча широкое лицо в пушистые волосы. — Не нюкай! Ай, Рыло, — мама, он нюкает голову: секотно. В дверях кухни появилась хозяйка, полная, румяная, тоже русая, как девочка: с русыми густыми бровями, с хитрыми глазами, которые от русых ресниц казались зо- лотистыми. Женщина сказала девочке певучим, полушут- ливым голосом: — Он любит тебя. Зачем, Ира, так зовешь Ивана Михайловича? Рылов, а не рыло, рыло — нехорошее слово.—Обращаясь к Рылову, она прибавила: — Вы уж извините, Иван Михайлович, вольная она у меня, скап- ризничает, так на образа лезет — снимай да давай. Без батьки родилась и без батьки растет. Рылов сказал: — А все недомекаю — спросить у тебя хочу, Степа- нида Петровна, где ее батюшка? Кто он? — Где знать какой! Я тоже вольная — их трое было: кто разберет, чья она, моя Ира, а вот люблю ее... Ви- дите, какая я даже на язык вольная. Иная с десятью пережила — не скажет, а я не боюсь — чего таить-то, что было? Да, с Ирой занялись — забыла я: у вас землячок сидит, Иван Михайлович, ждет. Когда Рылов вошел в комнату угловиков, то увидал на своем сундуке у окна парня, деревенского соседа. — Петрунька! Здорово-ко, милой. Приземистый, русый, слегка хмельной парень встал с сундука, пожал Рылову протянутую руку. — В деревню, Ваня, собрался, вишь, а перед ездой по землячкам маюсь, — сказал парень. Рылов вынул из кармана плотно смятый ситный. К его приходу на окне всегда стоял медный чайник с за- варенным чаем, прикрытый полотенцем. За лишним ста- каном Рылов сходил на кухню, налил гостю и себе горя- чего. Гость принял от Рылова стакан чаю, спросил, ука- зывая на кровать на козелках у сундука: — Твоя одра? — Моя! Парень выплеснул чай под кровать Рылова и, вынув из кармана штанов сороковку, сказал: 14
— Не примает душа горячего. Вот горького давай- кось спробуем. Он подул в стакан и налил водки. — Вали! - Не, не обучился, — сказал Рылов и, прихлебывая чай, помолчав, заговорил:—Пить тебе, Петруня, тоже мал след, едешь в деревню. Може, кабы не водка, и ты бы работал тутотка... — Можно жить здесь, конешно, Ваня, только не ле- жит душа к городской работе... В деревне пашешь да пля- шешь — ежели не на глине пашня, все горе прочь, а тут тебе всякий городовой — «ваше благородие» — нишкни. — Поди вот, деньги-то пропил, а с чем поедешь, коли мало не соскопил? — Что верно, Ваня, то в аккурат! Деньгу было за- шиб, да она царю пошла в кабак. Туда всякие капиталы гожи. — Мы с тобой, Петруня, вместях росли, в бабки играли, рыбу удили... Помнишь — кислое молоко у тет- ки в праздный день хлебали. — А ты, Ваня, дело зачал и не делом кончаешь. Все помню — только выручи на чугунку. — Я не затем... то само собой: что мое, то твое. Сколь надо-то? — Рублев двадцать надо. Рылов полез рукой под подушку, достал старый ко- шелек, спрятанный про запас. — Тут двадцать три. Возьми... я и поголодаю, ни- што, а тебе в дороге на хлеб гожи все... — Возьму — карман не сломят... Ты вот мало полу- чаешь — скопил, я и много зашиб, да растряс... И то сказать, на военное дело, может, вскорости пойдут. Худо, земляк... — опустив низко голову, как бы в раздумье, проговорил парень. — Не то хорошо, корявый!—он по- жал Рылову локоть большой руки. — Хорошо, Ваня, ей- богу, что ты не занимаешься водкой, завлекательная она, ежели по природе польется, а твоя природа, что моя, — вся пьяная. Батя твой пьет иной раз да приговаривает — помнишь? — Я родителев не осуждаю, — серьезно сказал Ры- лов, — грех! 15
— Грех не грех, а батя твой, когда в образе нахо- дится,— сверху питого пьет да приговаривает: «Пей в красу, чтоб опереться на носу». Помнишь? Хе-хе-е... по- мнишь, Ваня, как мы с тобой малышами колюху в реке вилками кололи? Ты раз уколол налима, да большан- ского, а портки-то у тебя засучены до самых пазух, и ты с налимом на радостях рысью ну бежать. Падаешь да бежишь. Граял я, на тебя глядючи... — Помню! С измалетства помнится долго... — Ну, извини. Я еще выпью — и на чугунку. — Лучше не пей, Петрушко! Право. Приедешь, всей деревне кланяйся. Родителю скажи: иную я должность заполучил. Скоро еще денег пошлю, да ежели что отпуск будет даден — сам приеду... Эх, Перша! Опять бы нам рыбы половить... — Приезжай! лучить поедем ночью, с козой, с огонь- ком на козе... Острогой-то шух-шух, — глядишь, либо на- лим, либо щука... Прости-кось! Большой ты мой, коря- вый... Век не забуду — выручил на последние... Был ведь я у земляков, да побогаче тебя, а как от берега шестом оттолкнули. С горя я эту склянку к тебе волок — думал: разопьем вместях, а ты, вишь, не научился... Полагал я, зарез — придется молодцу пятьсот верст пешком смо- нуть... Не пей, ей-богу, не пей. Батя твой... ну, не буду, не любишь родителей оговаривать... Прости-кось... Парни расцеловались, и земляк ушел. Рылов прошел в кухню, умыл грязное лицо и руки, вернулся. На его сундуке сидела Ира, ела положенный на окно ситный. Обтерев мокрое лицо, Рылов сказал ре- бенку: — Ах ты моя робя-а!—Он посадил ребенка на ко- лени. — Дай-кось я тебе из ситного ягодок дам. Парень, выковыривая из ситного изюм, отдавал де- вочке, она ела, смеялась и хлопала его по груди малень- кими руками. — Рыло! Ты колявый! — Ништо, мой божимый! — А ты в баньке мойся — будешь гладкий: я куклу примываю — она гладкая... Пусти, к маме с бабой хочу! — Поди с богом! 16
Свои два фунта ситного обыкновенно Рылов съедал за чаем с большой охотой, сегодня же не мог — не было аппетита. Сахар казался ему особенно сладко-приторным; он думал: «Что это? Хоть без сахару пей...» Чтоб провести время, как всегда делал, парень хотел было идти к хозяйке, но выжидал, ясно слыша за стеной чужой старушечий голос: — А не тужи ты, милая. Годы твои невелики — му- жички тебе найдутся... Не всяк мужичок любит бабу сухую, как рыба тарань, иной выбирает с телом, чтобы было на кого платье надеть, чтоб у бабоньки мяса ви- сели, а не то что... Мужичок только завсегда пугливой, как конь,—ежели сразу безо всего с обратыо присту- пишься, так тому и конец: не поймаешь! А ты, первое дело, погладь его по мордочке да кусок, как коню, по- кажи. Обедом подкорми, а можно да льзя рубаху, портки простирни — не гнушись... Там уж само дело наладится, сам, когда надо будет, к тебе подберется, голову подста- вит: «На, мол, надевай узду-то скорее да веди к венцу». Так завсегда, милая! Ну, я пойду. Слышно было, как хозяйка поцеловала гостью, звала заходить, и как та ответила: — Заходить-то зайду, да не часто — вишь, своих много... доглядывать, стряпать тоже... — Баба, посяй, — послышался голосок Иры. — Прости-кось, дитятко! Хлопнула дверь на лестницу, и зазвенел крюк запора. Когда хозяйкины шаги вернулись в комнату, Рылов решил: — Теперича можно! Он взял с подоконника кусок зеркала, взглянул на себя и пригладил волосы. Парень вошел к хозяйке. — У меня, Степанида Петровна, сегодня день лад- ный... — Чтой так, Иван Михайлович? — На новую должность дилехтур перевел. Заместо полутора буду получать пять рублев в день. — Ой, да это, вишь, благодать вам господня! Не каких-нибудь сорок рублей, будете огребать полторы сот- ни... уж истинно ладный день. Вы, Иван Михайлович, 2 А, Чапыгвя, т. 2 77
в комнатку перебирайтесь, теперь надо чисто жить, а в углу, известно, чисто не проживешь: вши, как ни пасись, общие — перебредают... Жилице я откажу — с прошлого месяца деньги запустила, не платит. В углу живете — мне стеснительно лишний раз к вам зайтить; в комнате иное дело, ежели не гнушаетесь, я загляну чайку попить, посидеть... — Уй, что вы, Степанида Петровна! Я рад, коли ежели... — Так-то ладнее, Иван Михайлович... — Мама! Гони Рыло — он челный, — сказала Ира и полезла к Рылову на колени. — Черный, а сама лезешь? Ты уши ей надери, Иван Михайлович, чтобы некрасиво не звала. — Лицо в ямках. Тут ямки... Тут... — Ямки у многих, Ирушка... и черный, да белый — хороший, чистый человек. Ведь вы женчинами не балуе- тесь— я не примечала? — Не люблю зря... и водки тоже... — Не пьете и не курите? — Не курю... — Сущий клад мужичок!—И, хитро поблескивая светлыми глазами, прибавила с усмешкой:—Может, Иван Михайлович, жалованье баловства не дозволяло? Бывает так. — Родителю обвещал держать себя... — Ну, а как родитель-то, ежели бы вы на вдове женились? — Все можно... насчет женитьбы не обвещался. Провожая Рылова в его угол и видя, что другие жильцы еще не вернулись, Степанида Петровна мягкой, теплой рукой обхватила парня за шею сзади. Он радост- но встрепенулся и, нагнувшись, подставил лицо: — Уй, ты, желанна! Поцеловав его торопливо, она шепнула: — Желанна, так и ладно, но покеле не... Она быстро ушла. Вытянувшись во весь рост на постели, повернувшись на живот, Рылов подмял грудью жесткую подушку и, глядя в окно через крыши невысоких домов на огни улиц, размышлял: 18
«Не думал, не чаял прибавки — привалило счастье! Что значит дилехтур-то... Теперь на хорошей отчего бы и не жениться? Затем люди маются по свету...» Ему долго не спалось. За окном вдали он видел боль- шой черный мост. По мосту прыгали пятна огней, кто-то как будто пробегал мимо них — огни мигали. Под арка- ми моста тусклая даль искрилась теми же золотыми круглыми огнями — огни аль не огни? Да это Степани- душкины глаза! Он пригнул голову в сторону хозяйкиной комнаты и прошептал тихо-тихо: — Желанна... а желанна? Повернувшись на спину, почувствовал во рту сладкую слюну. Утром Рылов проснулся раньше, чем всегда. Двор дома, где жил он, был извозчичий. Рылов слы- шал, как шумели извозчики, тпрукали и понукали с окриками лошадей. Потом заблеял озябший за ночь козел, любимец двора. Вот громко жалобным воем загудел гудок ближайшей фабрики. «Скоро наш запоет...» Где-то рядом, в чужой квартире, с плачем раскашля- лись дети. Рылов подумал: «Больные... Не дай бог... милые эки...» Там же начали пилить и колоть дрова; в комнате угловиков, где жил парень, с потолка стала осыпаться штукатурка. «Чего тут, вставать! А глаза-то у Степанидушки зо- лотые». — Иван Михайлович! Кипяток готов. — Встаю! Степанида Петровна, я чичас... «Дилехтур, грит, «доноси». Оченно я бажу ябедни- чать... Может, начальству лестно, что всяк друг на друж- ку с языком пойдет, — думал Рылов, подсыпая на котлы уголь. — Токарики ежели с обеда, завсегда шутят: «Сто- рож с покойницкой! из мертвецкой!» Пошто, робя? 2* 19
Може, здесь сторожа мрут? Не домекаю... Ежели бай- ка— то оно подходящее...» Порой из труб под котлами, сквозь трещины земли и глины вырывался огонь. Огонь лизал оранжевыми языками кучи угля, и кругом котлов двигались золотые воронки. Тогда подступиться к котлам было трудно. Уголь на котлах синел и таял быстро. В сумраке, особенно вечером, Рылову казалось, что бесчисленные злые глаза подглядывают за ним; в отде- лении все более становилось душно и жутко; парню то- гда хотелось бежать в кочегарню, кричать: — Меньше топите! Рылов знал, что не поможет его крик, и безвольно, весь какой-то размякший, ложился на земляной пол, упорно глядел в дальний темный угол, а сам пытливо шептал: — Пошто это мертвецкая? Не раз Рылову казалось, что он в бане, теплой и душной. Он видел: кругом густой голубой пар, кружа- щий голову. Подняв лицо вверх, разглядывал глянцеви- тые синие клочья стеклянной крыши. Уголь, сгорая, по- трескивал и напоминал банных сверчков. С потолка ка- пало. — Байна... В дальнем углу Рылов настойчиво искал всякий раз шаек, не находил, а сегодня наглядел что-то и, испуганно разглядывая это что-то, шептал: — По-ошто-о?.. Парню вдруг показалось, что из темного угла может выйти страшное. Он оглянулся, ища двери, но в голубом тумане дверей не видно было, и Рылов пополз туда на- угад... Дверь в отделение отворилась — Карп Лукич при- шел глядеть прокалку. — Полгода не прослужил, а уж пополз, дюйм в дюйм! Диви бы маленький, этакому да ядреному стыдно. Стыдно, паренек! Рылов, бледный, поднялся с пола. — Страховито мне чтой-то, Карп Лукич! — От страха есть хорошее лекарство, паренек. Ужо я смотр кончу, посоветуемся, а пока дверь-то отделения открой, но не широко... 20

Открыв дверь, Рылов, как всегда, видел, что мастер длинным крючком вроде кочерги с деревянной ручкой ходил и, разрыв на котлах уголь, доставал из жидкого свинца блестящие штуки, ловко вскидывал их кверху и вновь погружал в свинец. — Я, паренек, уголь-то поскидал, так ты, фут в фут, когда уйду, подбавь его, а то свинец сверху захолонет — все дело сгадишь, ломать придется... Брак в счет поста- вят,— делая свое дело, покрикивал парню мастер. Кончив осмотр, Карп Лукич вернулся к дверям, груз- но нащупал задом место на скамье у стены, сел и, отду- ваясь, сказал Рылову: — Садись! Ты, паренек, завсегда с собой бери вы- пивку— помни только: перепить вредно. Рюмочку-две выпить пользительно, — ни вдоль, ни поперек, дюйм в дюйм, мыслей не будет. Всю дурь как пальцем сощел- нет. Я завсегда выпиваю с умом, а разве меня видали в заводе пьяным? Пыо так: рюмочку перед чаем да закуской, две-три после обеда. Тебе беспременно пить надо, чтоб сласть в глотке не копилась... —• Беда мне, доскучила эта сласть — днем и ночью, потом брюхо чтой-то зачало маять... Зубы тоже кро- шатся. А иной раз хватит тя будто паралик — насилу разомнешься... Смеются да грают люди: «В покойниц- кой, говорят, служишь!» Мне, Карп Лукич, не до граю ежели... — Наплюй в глаза смехунам! Всё жеребцы токаря, поди-кось? — А все одно хто! «Дилехтур, говорят, умеет обря- дить человека в деревянный кафтан, только завлекись ему...» — Что ж ты не скажешь, кто это так? — Я не жалюсь, Карп Лукич, а страховито бывает, когда сумеречно. — Пить беспременно надо, паренек! — Родитель у меня пьет — не бажу глядеть! — До свиного рыла, конешно, дотянуть нехорошо, но ежели пить с головой, то спасенье. Да вот что — завтра получка, а ты, дюйм в дюйм, приходи в ресторан «Бе- режной», я тебя слатенькой угощу — всю хворь сымет. Сласть не от одной горечи прячется, она хмельного бо- 22
ится... Кстати, скажешь мне, кто так про директора го- ворит?.. — Уй, нет, Карп Лукич! — Там увидим — приходи! Карп Лукич было поднялся со скамьи, но Рылов его удержал: — Хочу твоего сказа послушать, ты пожилой, как мой родитель. — Скажу, что надо, паренек! — Лишние думы, Карп Лукич, може, от одиноко- сти, — как лажу я жениться. — Правильное понятие, — живал холостым, живу и женатым. Пил я тогда больше, а женитьба удержала от большого худа. И то скажу: мысли о бабе в голову лезут; бывало, идешь да этакую с улицы торговку ку- пишь... Пьяному все ладно, глаза пялишь, целуешь — чистенькая, нарядная, хоть под венец. Ночь проспишь, глаза на купчую вскинешь, а ее будто черт подменил: как старый горшок, вся в трещинах, царапинах. Маска тоже в пятнах, нс приведи бог... Только для ради ночи да пьяных кобелей была она в свое время, фут в фут, ровненько пудрой замазана. — Уй, Карп Лукич, таких-то боюсь! — Боишься, паренек, то по диаметру женитьба тебе в самый раз. Карп Лукич, напомнив Рылову прийти завтра в ре- сторан «для обучения», приказал подсыпать на котлы угля и ушел. Прошло больше месяца. Рылов пробовал пить слад- кую и горькую, — помогало: сахар не казался притор- ным, только грудь ныла все больше и живот болел силь- нее, а зубы крошились... Рылов знал, что сегодня хозяйка поздравит его с новосельем, и прихватил на всякий случай бутылку вод- ки с белой головкой. Действительно, его вещи из угла были перенесены в комнату, а на небольшом столе у окна постлана чистая скатерть; на столе стоял его чайник, прикрытый чайным полотенцем с расшитыми концами. В углу, справа от 23
стола, висел образ и золотился огонек лампадки. Была суббота. «Выпью сегодня ладом... будь, что будет, а Степа- ниду сговорю, тошно без ей...» Степанида Петровна встретила парня у порога в ком- нате и заговорила певуче-ласково: — Живите-ко по-иному, Иван Михайлович. С пере- боркой вас! — Вот спасибо. Я чичас деньги... — Поспеете. Не пропадут, с жилицы вот едва по- лучила. — С ребенком она, жалко ежели что... — Всех голых одной грудью не закроешь... жалко! Нынь в стирке, а вот ужо занавеску к окну прилажу, зеркало-то подобрала для вас, нарошно купила... На про- визию дадите, так и обед готовить буду... Белье ваше собрала, со своим выстираю — заодно дрова жечь, рас- считаетесь. — Уй, хорошо, Степанидушка. Только маеты тебе много... — Пуще всего Степанидушкой не зовите. Память у всех нас короткая, обычка скорая, при чужих назовете — зачнут худое говорить... Людям всего показывать да сказывать не надо... Люди, Иван Михайлович, рады худому, ябедой да охулкой больше век живут! — Ладно. Ежели что — я буду вас звать Степанидой Петровной. — Вот так! Скоро весна, комнатка маленькая и так теплая, а еще бок плиты к стенке приткнут; жарко зач- нет, можете на терраске спать. —• Тепла не бажу! — Знаю, не любите, — на терраске прохладно. Иной какой-то, Иван Михайлович, стали вы, не в пример как бы из благородных: глаза больше, светлее, щеки и лоб побелели, шадрынок мало знать, а это уж как у господ. Еще бы вам черную шляпу с полями, волосы длинные, костюмчик модный наладить, тросточку, и будете барин барином. — Все будет, Степанидушка... Степанида Петровна!.. Ужо еще получку-две заработаю, тогда ежели и новое заведу. 24
Когда хозяйка ушла по своим делам, Рылов, оглянув еще раз убранство нового жилья, сходил умылся, при- чесался. Наскоро оглядев лицо в дешевое зеркало, по- ставленное на рыночный комод, подумал: «По шадровитой роже и покупка ежели...» Перед тем как пить чай, он вынул из кармана пальто бутылку водки и кусок колбасы. Почти не пив чаю, Рылов опорожнил посудину, а колбасу неохотно жевал и думал: «Степанидушка заигрывает, да замуж не идет...» — Рыло, и я иду! — забежала в комнату Ира, полез- ла к хмельному парню на колени. Рылов, как всегда, сунул пахнущее водкой лицо в во- лосы ребенка. Он тяжело дышал и тихонько покашливал. Ира соскользнула на пол, взглянула на парня и убе- жала с криком: — Мама! Рыло стлашный. — Вишь, врет, сучонка!—рассердился Рылов, усме- хаясь недоброй усмешкой. — Дай-кось! Пошатываясь, парень встал, подошел к комоду и еще раз взглянул на себя в зеркало: в зеркале было не та- кое лицо, каким знал себя Рылов раньше. На него гля- дело что-то чужое, злое, с выпуклыми влажными гла- зами. Широкий искривленный рот полуоткрыт, изо рта кое-где торчат ломаные, почерневшие зубы. — К черту! Рожа не моя — косая... — разозлился па- рень. Он схватил зеркало, бросил на пол, тяжелым сапо- гом растоптал. Не раздеваясь, упал вниз лицом на кровать и сум- бурным сном беспокойно заснул. Утром шумело в голове, ныла грудь особенно тяжко, и была тошнота. — Пущай тошнит, лишь бы брюхо не болело да сласти не чуять... Хозяйка сама принесла в комнату Рылова кипяток. Покачала русой головой, подбирая осколки зеркала, и с укором в певучем голосе сказала: — Несчастливо зеркало разбить, а на новоселье со- всем худо. Чтой-то вы наделали, Иван Михайлович? — Куплю ежели новое, хорошее. — А то чем худо? С косинкой немножко, ну да..* 25
Рылов, превозмогая головную боль, заговорил: — Так как же, Степанида Петровна? Я ведь душу маю, денно и нощно о тебе думаю, коли ежели люблю, и вся жисть в тебе. Жениться бы вскорости. Золотистые глаза хозяйки засветились лукавым огоньком: — Чегой-то Ирка напужалась вчерась от вас, Иван Михайлович? — Мало ли что ребенку втемнится... — Зачем спешить? Поживем-ко так... И так не по- линяю я, лишняя-то позолота с меня сошла, медь из-под золота не боится... Вот ежели, Иван Михайлович, вен- цом голову закрепить — иные законы, а вольная полю- бовница завсегда вольна. И то сказать: карахтера ва^ шего еще не вызнала, только знаю, что плохие калоши узнаешь в мокреть, лихого мужа аль жену — после вен- ца... Сойдемся ближе да друг дружке восчувствуем — тогда иное. — Уй, так не ладно, Степанида Петровна! — Что не ладно, Иван Михайлович? Уж коли баба приспела к вам, на вас идет и, окромя венца да за- кону, ничего не боится, так вам-то чего бояться? Вас не убудет. — Не жил с тобой, а и так притягала — поживем, да удумаешь ежели что покинуть, так я в та поры куда? Нож ведь мне! — Ну, бог милостив, дорог кажинному человеку много... С этого дня Рылов стал много пить... — Мама! Рыло опять пяный... — закричала как-то раз из комнаты Рылова маленькая Ира, но на колени не садилась. — М-мо-л-чи-и!—Парень поймал девочку, втащил на колени, она вырывалась и кричала. — Чего ты, сучонка-а? — Пусти к маме! — Ирушка, м-молчи-и! — Стлашной... пяной... к маме я... — A-а, вот! 26
Рылов поднял высоко девочку, перевернул в воздухе и бросил, как шапку, к порогу. — Ирушка! Бедная моя девочка, что, он тебя уда- рил? Выгнал?—допрашивала Степанида Петровна. Ира визгливо без слов плакала и косилась на пьяного Рылова. Рылов сидел у стола с повисшей длинноволосой го- ловой. Парень поднял растрепанную голову и, глядя мут- ным взглядом на комод, где стояло новое, купленное им зеркало, закричал: — Ежели что — всех вдребезги! Дилехтуры и все к черту-у! Сучонки, барина захотели? Вишь, барин я-а!.. Зубы... Морда покойницкая, волосья, что поп. К черту! Он стал рвать на себе волосы и рубаху... Полуголый, с окровавленным бледным лицом, в судо- рогах, парень упал на пол... Тяжелый день. К котлам подступиться было нельзя, но Рылов с каким-то остервенением работал — ему было жутко в отделении, — работой парню хотелось отогнать жуткое чувство. Хмель с утра выдохся, а про запас вы- пивки не было. Рылов, горбясь, кашляя и сплевывая кровью, бросал сквозь стенки огненных воронок на котлы уголь. Уголь трещал и светился то рыжим, то синим огнем. — Ежели что, дилехтуры, штоб вас!.. В кочегарке, казалось, решили спалить огнем отделе- ние с Рыловым. Огонь, вырываясь и вспыхивая около котлов, плясал и посвистывал, как ошалевший. — Жги! Трещи — жарь, коли что... фу-у! Парень выбился из сил, бросил лопату и свалился на кучу угля у стены. Как только вытянулся на животе, то стал глядеть в дальний угол. Жуткое чувство подсту- пало, пугая. — Знамо, покойницкая, теперича, да... понимаю еже- ли... А, будь что будет! Вот беда, коли судрога хватит — враз изойдешь... Огонь стал утихать. Рылов решил не обращать вни- мания на дальний угол и стал разглядывать внимательно красноватые языки в трех местах на стене. Газ уныло
и слабо просвечивал сквозь голубой туман, но там, куда не хотелось глядеть Рылову, застучали кости, явственно, и все ближе, ближе... Кто-то как бы насильно повернул его шею. Рылов с испугом взглянул туда, куда не хотел глядеть: там в углу густой синий дым плыл по отделе- нию, имея какой-то страшный облик... Захолонув от затылка до пят, выпучив дико глаза, парень видел, как страшное подплыло к дальнему котлу, остановилось. Над углями растопырились большие кости- стые пальцы без ногтей... Рылова била лихорадка... Дрожа, он замечал, как, когда опускались к котлам синие руки страшного, от них, словно от ветра, загорались угли удушливым синим огнем-чемером. — Ко мне идет ежели... Дернув из последних сил одеревеневшее тело, парень, сбивчиво творя молитву, пополз к дверям... За окнами террасы — тепло по-летнему, пестро от блеска многих огней и иллюминаций. Уж поздно, но ули- ца гудит, и шумит пьяными шагами и голосами прохожих. Сегодня самый большой день трезвости: на заборах и в трамваях с утра расклеены афиши с крупными над- писями, пестрящие именами известных благотворителей и докторов, устраивавших по всему городу лекции «О вреде пьянства». У потолка террасы, под жестяным колпаком, слабо горит лампа. Степанида Петровна убирает со стола остатки ужина. На конце стола, упершись костлявой спиной в стену, си- дит на табурете, согнувшись над тарелкой, Рылов и, чавкая широким ртом, в котором осталось мало зубов, пережевывает кусок жирного мяса. Хозяйка с засучен- ными рукавами, в розовом шелковом платье, в белом пе- реднике, ловко и неторопливо ставит грязные тарелки одна на другую. Русые косы туго заплетены и модно расположены на ее красивой голове. От слабого света лампы под золотистыми ресницами мягко поблескивали зрачки глаз, но румяные губы Степаниды Петровны сло- жены в решительную и жесткую полуулыбку. 28
Иногда она искоса взглядывала на Рылова, который медленно звонко чавкал, — по подбородку у него за вспо- тевшую, сморщенную манишку тек жир. Большие руки держали у рта кость крепко, но неуверенно. — Так-то, Иван Михайлович, — проговорила она. — А-а-м!..— промычал Рылов. — Не по ветру мои слова: плохие калоши узнаешь в сырую погоду, лихого мужа — после свадьбы. Со стуком кинув кость на тарелку, Рылов пьяным го- лосом ответил: — Как донное грузило на уде ко дну тянет — твоя любовь мне... Пью больше, ежели оно к закону прий- тить-то хочется, а ты что? Ты — чует сердце — все от меня дальше и женой не желаешь... Об этом слезно про- шу— душа моя мается!.. — А, нет уж! бог миловал — не вышла и не выйду за вас, — никакой корысти нету выйтить. Пить зачали, что ни день — все шибче, а карактер у вас... у-у какой! Редко как бы и ладно, то как ветер сорвет, зачнете вешши бить да кидать... ночью и то кидаете вешши без угомону... Сегодня еще на терраске проспите, постельку налажу, а завтра, угодно, так в прежний свой угол по- жалуйте. Комнату вашу сдаю, — денег не платите, а мне за квартеру спуску нету — подай... — Не моги, сучонка, трогать мои вещи! — вскочил на ноги и, пошатнувшись, ударил по столу кулаком Ры- лов. — Ну, беда какая! Как это не смей, Иван Михайло- вич? Квартера моя и воля моя... С этой ночи я вам не полюбовница... Хватит меня с вас, да и худо вам... Гляди-кось, ночью вы, как утопленник, холодный, мок- рый— два-три раза в ночь надо вам рубаху менять... Полы все кровью заплевали... Женчину вам даже и вред- но ласкать. — Молчи ежели... Уй, молчи! Лютый нож твои слова... Парень с треском упал на скрипучий табурет, сунул острые локти на стол, уронил на ладони волосатую го- лову— по концам длинных волос, прижатых ладонями к лицу, закапали слезы... — Сгноил... потерял я себя, Степанидушка-а! 29
— Жалко мне вас, Иван Михайлович... передумала я... сердце мое отходчивое. Оставьте-ко вешши-то у меня да поезжайте в деревню, — может, наладитесь, верне- тесь, а там виднее. •— Некуда нынь ехать... Чую ежели что про себя... дума не та, зло на душе... — Что закручинились?.. Зло спокиньте — от него правды вовек нету... — Жисти мне мало, Степанида Петровна! За деньги прельстился, шальной был... Дилехтуры — погубители мои... — Ну, чтой так? Может, еще уберегете себя. Чего вешать голову, Иван Михайлович? Отдохнете... верне- тесь, деньги заработаете потом... — Нету мне ежели никакого «потом»! Лицо зачало синеть... Судрога, брюхом маюсь, а на одно еще гож... — Уж на что это гожи? Видно, худое что... А в ком- нате покель живите, бог уж с вами! Иру только не пу- гайте— боится она вас. — В комнате? Да-а... возьми, Степанидушка, мои вещи — все возьми! — Коли уедете, то я не за антирес хлопочу, сохранны будут... — Блазнители! Дилехтуры... теперь ежели что по- нял... Вещи возьми... Слышь! Даже хмурой ночью на террасе с большими покосив- шимися окнами было полусветло, — через низкие сараи и флигели двора высокие соседние дома, обступившие деревянный домишко, где жил Рылов, освещали террасу до поздней ночи призрачным светом. Тогда лишь, когда потухали огни кругом, терраса погружалась в сумрак. На террасе у стены стоял большой платяной шкап, ко- торому в квартире не было места. Под шкапом по ночам крысы, забежавшие со двора, грызли кости, с возней и стуком таская их из ведра. Кости Степанида Петров- на вываливала в ведро на террасу, чтобы при случае продать тряпичникам, не впуская чужих в квартиру. Стук костей в сумраке пугал и раздражал обыкновенно 30
хмельного Рылова; он кидал в шкап все, что попадало под руку. Чтоб не жечь лампу, скупая хозяйка повесила на террасу образ с лампадкой. Лампадка горела только но-- чыо. Боясь света, крысы реже воровали и грызли кости. Образ Спасителя, повешенный в углу, не нравился Рылову: он напоминал ему лицо когда-то встреченного им нищего монаха. Образ был писан тусклыми красками старообрядческих мастеров. Кругом головы Христа вил- ся резной серебряный венчик. Желтая, благословляющая двумя перстами рука была тоже заключена в обломок серебряной ризы. Убрав стол, Степанида Петровна вынесла и разло- жила на полу террасы матрац, постлала простыню и, откинув конец одеяла, пошла к себе. — Ты ежели, Степанидушка, не со мной?—грузно падая на одеяло, спросил Рылов и тяжко закашлялся. — Вот бог-то и наказал, Иван Михайлович! Гово- рите не дело, так и кашлюха сдолила. — Обра-а-а-з, как нищий! Не бажу... — отдышав- шись, проговорил парень. — Образ? Выдумываете всякое... — обернулась она в дверях в прихожую. — Конец — и все тут! Пожили, погрешили — бог простит. Улыбнулась и ушла. — Не за что прощать, ежели... потом... придется — ништо... Рылов тяжело поднялся с постели, укрепился на но- гах и пошел в квартиру. Роясь в ящике стола и комода, он слышал за стеной старушечий чужой голос: — Завсегда так, милая: мужичок как шалить по- чнет, воли ему давать нельзя, не можно. Худой окажется, то ворота настежь: поди, мужичок, гуляй, да воли с меня не сымай! — Чужие, вишь... уговорщицы. Сучонки!—провор- чал Рылов и, найдя то, что искал, сунул за голенище сапога. — Вы чтой-то забыли, Иван Михайлович? — дрог- нувшим голосом спросила хозяйка, выпроводив гостью- 37
Брось пропащего — спи, худа старуху и наблюдая за парнем в щель не запертой плот- но двери. Рылов повернул лицо к ней, шатаясь на ногах, от- ветил: — Желанна моя! тебе не сделаю, бог с тобой... Чужих ежели не слушай... подь! Он вернулся на террасу, вынул из-за голенища нож, положил под подушку и разделся. Потом, смутно белея, сползал в дальний угол, взял откупоренную бутылку пива, приполз обратно. — Прельстители... хмельное и все — вся жисть! Глотнул пива, но под шкапом завозились крысы. Ры- лов, оторвав бутылку от губ, выпучив на шкап глаза, крикнул: — Цыц! — и швырнул бутылку в шкап; она, глухо ударившись, стуча, откатилась к окну в полосу лунного света; из нее медленно на пол полилось пиво. Не раз на завод парень брал ножик, но его тянуло домой. Ночью старался на террасе спать с открытой голо- вой и, просыпаясь, часто вглядывался в образ, осиянный блеском лампадки .. — Примстилось... все одно ему, — бог молчит... Когда стало вечереть, Рылов, подбросив на котлы угля, ушел из отделения: — Пущай без меня изойдет чемер!.. Во всех отделениях было светло. Шипели и постуки- вали машины. — Ништо-о... сегодня-а... Обойдя двор, парень подошел к решетке завода, вы- ходящей на реку. Сумрак мало сгущался, белые ночи не пришли, но уже чувствовались, — фонарщики в городе не зажигали огней. За решеткой завода все тонуло в серой дымке теп- лого вечера; было безветренно. Рылову почему-то казалось, что он видит сон: сонно блестят сквозь сумрак огни за рекой. 32
«Сон не сон... жисть не жисть... голос не то...» — Не окончив мысли, он сплюнул соленым, но от решетки не отошел и видел, как на слабой ряби волн переливаются мутные пятна огней. Не сразу разобрал, откуда огни, но старался разо- браться во всем и во все вдуматься, как будто бы жил последний вечер. «Огни рыбацки... Эх, кабы к Петрухе, к родителю, да рыбки бы!..» С едва заметными очертаниями под мостом тихо, без шума, как во сне, скользит длинная полоса лодок с пят- нами огней. Люди почти не двигаются, черные, без лиц и глаз. Мимо, по берегу, в сумраке идут те же люди без лиц, без глаз... За рекой бегут лошади, стучат копытами, а не понять кто: может быть, не лошади, как будто кто-то что-то вко- лачивает... — Ништо... Один только светлый кусок недалеко в стороне злит Рылова: словно забытый сумраком, блестит одиноко на- хальным светом круглый фонарь. — Лесторан «Бережной»... пьяная болесть... ништо!.. Рылов все-таки встряхивается и уходит в глубину двора. — Ништо теперича... Парень видит, как в нарядном директорском флигеле светятся два окна. — Во, во, энто ежели... Он тихо, почти крадучись, идет к окнам. Низ окон — матовый, верх — глянцевый, сквозной. За одним окном близко чернеет знакомая спина и бле- стят приглаженные волосы. Через комнату у дверей стоит рослый парень с шапкой в руке, глаза глядят к окну. — Сменка мне! Ладно, ежели что... Рылов спешно ушел в калильное. Он зачем-то обошел все отделение и особенно внима- тельно, вытянув шею, разглядывал дальний угол, а в дверях стоял мастер и кричал: 3 А. Чапыгин, т. 2 33
—- Фут в фут, по диаметру! Вижу, паренек, что при- шла пора дать тебе отпуск. Рылов обернулся, схватил с земли лопату и кинулся к мастеру: — А хто ежели меня к слатенькой обучал?—захри- пел он. Мастер, не запирая дверей, попятился. — Ты, коротышка-а! Наша природа грудью болит вся от водки — уй ты — убью! Мастер исчез на дворе, а Рылов из дверей крикнул: — Ужо вам, дилехтуры!.. Он бросил лопату, пощупав за голенищем нож, вы- шел из двери... Шагнул бледный, с искривленным ртом, как бы что- то вспомнив, поднял длинную потную руку и перекре- стился...
НАСЛЕДЫШ Утро. Часы прошипели шесть. Старый Дуда уж си- дит у коптилки-лампы на чурбане и французскими нож- ницами вырезает из листового железа флюгарочных пе- тухов. Руки Дуды трясутся, глаза слезятся. Кровельщики подымались, плюя на руку, приглажи- вали волосы. После всех, почесываясь, встал со своего неуютного ложа рыжий хозяйский сын Аким Мосеич. Одевшись, крикнул: — Эй, мать вашу тетку! Живые-мертвые, чай пить! Стуча сапогами, все ушли, остались только ученики да старик. За большой белой дверью визгливо пропи- щал попугай: — Мосей! попка кушать... Из белой двери в мастерскую вышел хозяин, в синей рубахе, в заячьей куртке и мягких оленьих туфлях. — Ушли?—спросил он, не обращаясь ни к кому. — Ушли, — ответил Дуда. Хозяин, стараясь втянуть полный живот, прошелся по мастерской. Сказал, уходя к себе: — Того-сего, пойдем, Дуда! Дуда положил ножницы, опасливо оглядываясь на учеников, подбиравших обрезки железа и инструмент, юркнул быстрее, чем можно было ожидать, в белую дверь. Мосей Петрович сидел за столом под образом Ни- колы, над головой его горела неугасимая лампада — лицо 3* 35
было в тени; на голове хозяина, гладко подстриженной, белеЛ широкий круг от серебра лампады. На столе, кры- том ковровой скатертью, лежала толстая книга, а рядом с ней ременная плеть. Старик остановился перед столом и потупился. Хо- зяин сказал хрипло: — Ну-ка, выкладывай, плешивый, того-сего, что вче- ра без меня делали мой наследыш и другие кто... — Ты бы, Мосей Петрович, уволил... Ненавидят меня, а я и стар, да жисти жаль... Слезно прошу... — Уволить? Того... уволить завсегда можно!.. Ра- бота твоя плевая: ты стараешься — вижу, да руки и гла- за тупы, в богадельну пора... — Ты, Мосей Петрович, с управскими пиры даешь, так похлопочи... Много лет служил тебе... — С управой после, а теперь говори! Старик, вытянув шею и голову над столом, зачастил полушепотом: — Аким Мосеич от Фаньки мамзелей брал... пивом поил. Ученики, Васька да Мишка, за пивом и девками бегали... Мамзелей Аким водил в твою спальню... — Та-ак, того-сего, — ну! — На бильярде уходил играть... Митька Черный спьяну изрезал новых два листа железа в лом, тебя ма- тюкнул и сказал: «У Чудова шея и брюхо моих толще — выдержит!» — Потом? Того... — Уж и не помню больше. — Мосей, попка кушать! — прокартавил попугай вверху окна. — Слышу, попочка! Иди, Дуда... Через час работа в мастерской началась. Для непри- вычного уха был до головной боли грохот: стучали де- ревянные киянки, им вторили железные молотки. Изви- ваясь с шумом, сверкало серым блеском железо. Дуда, не оглядываясь, согнувшись, старательно вы- резал железные узоры. Ученики тряпками, пропитан- ными олифой, грунтовали новые ведра. 36
Когда перемежился шум, из комнаты хозяина власт- ный охрипший голос позвал: — Васька-а1 Ученик, шмыгая носом, исчез за хозяйской дверью. В мастерскую послышались удары плети и плачущий крик: — Дядюшка, я не ходил, ей-богу!.. — Зови сюда Мишку, мерзавец! Второй ученик сунулся в дверь, и снова — крик: — Дядюшка, не буду больше! Ученик выбежал, вслед за ним просунулось в дверь красное лицо хозяина: — Аким Мосеич, того, пожалуйте! Хозяин запер дверь, а хозяйский сын, разогнувшись, потянулся, бросил киянку и, одернув блузу, развалистой походкой пошел в комнату отца... Мосей Петрович сидел на синем бархатном диване, под образом Николы, над его головой пылала неугаси- мая лампада, он читал «Жития святых». Сын вошел, остановился за столом, взявшись грязными руками за спинку стула. Отец положил книгу на стол, заложил про- читанное голубой бисерной закладкой, подвинул в глубь стола зажженную лампу. Поднялся и, обходя стол, шаг- нул к сыну: — Ты зачем без меня девчонок звал? — Мать твою тетку!.. Тебе завидно, что ль? — Пивом поил? — Мое дело! — Где деньги взял? — Заказчики на чай дали! — Врешь! Мои воруешь... Мосей Петрович багровел и сжимал кулаки, дрожал. Сын стоял спокойно. — Заказчики дали, да я не давал... получи! В воздухе мелькнул массивный перстень — удар по уху: — Это за девок! Еще раз сверкнул перстень — второй удар: из уха Акима Мосеича показалась кровь, но рыжий не укло- нялся, стоял прямо. — А это за бильярд... 57
— Кончил ли?., твою тетку... — Шабашу ждешь, дьявол?! Вот тебе за то, что вы- веску прибил вверх ногами...—Удар снизу в подбо- родок. У рыжего щелкнули зубы. — Валяй! — Еще хочешь, того-сего, стервец? — За вывеску, батька, тебе самому следовает — гра- моте не учил. Я говорил: «Букву одну надо хвостами вниз», да подмастерья наперли вверх. — Мосей! попка кушать хочет... — Подожди, попочка... скоро я! — Акимку-у, Акимку-у!.. фью-у... — Ах ты мой милый! И, обращаясь к сыну, Мосей Петрович продолжал п ряду шейным голосом: — Доктор запретил мне... того — сердиться, а ты кровь мою... того — я капитал наживаю... С бардашными деньги мои пылишь! Того-сего — смотри! Женюсь ужо, и всё жене... Кто ты есть? Мерзавец, в гроб меня го- нишь! — Ты меня учил? тетку твою? Живу, сплю у тебя как скот... — Прогоню, Акимка! Того — я сам не учен, да в люди вышел... Родитель меня держал хуже тебя... того... Губы Мосея Петровича прыгали, лицо потемнело, сло- ва путались: — Пошел, стерва! Кровь текла из уха. Аким Мосеич размазал ее рукавом блузы по шее и неторопливо вышел. Приги- баясь к полу, подняв киянку, не взглянув ни на кого, крикнул: — Дуда! Спознаешь меня, сволочь... Сегодня кровельщики встали рано, не пили чаю. Уче- ники подали им кожаные мешки с инструментами. Мосей Петрович, оттягивая ворот сатиновой синей рубахи, ко- торый резал его короткую, в жирных складках, шею, хрипло говорил сыну:
— В мастерской живописца Дербужинского возьмете вывеску,., повесите на щипец... того, вровень со стоком крыши... Чай после работы... Не запоздайте — полиция не даст навешивать. Требуй план... того, без плана нельзя! — Без всяких планов пришпандорим! — Ты слушай, мерзавец! План — разрешение градо- начальника... За деньгами... того-сего — сам буду, а тут деньги на порцию всем, Держи! — Давай деньги, иное — знаю! Живописец — лысый, на бледном лице жидкие усы — вышел к кровельщикам в пальто поверх белья и в туфлях. — Эку рань вас гонят — не спит Чудов! Несите осто- рожно, не царапайте — фон сыроват! Вывеску вынесли. Аким Мосеич сказал: — Мать твою тетку! План подай. — Вот! — Еще наш пузан велел получить за работу! — Эк, парень, ты батьку зовешь! — Не тебя... он стоит... — Мосей Петрович говорил, будто что сам получит... Получи и распишись. — Тебе говорил, а мне приказывал, — давай деньги! — Ну, а расписка как же? — Батька распишется, я неграмотный. — Экой ты, брат, озорник! Аким Мосеич шел по панели, задрав вихрастую ры- жую голову, шапка сползла на затылок. Встречные сто- ронились его грязной жилистой фигуры. Мастера по до- роге несли тяжелую вывеску. — Эй ты, мать твою тетку! Дуда, не подгибайсь, ста- рый черт! — Уволь меня, Мосеич! Черепице больно. — Не гнись! А то по шее тяпну. Мастер языком работать! — Уволь, Мосеич! Ноги не идут. — Не гнись, старый черт! Тетку твою штоб... 39
Пошла белая мокрая изморозь. На крыше таяло. В желобки текла вода. Вывеску привязали, подняли на крышу, перетащили на гладкий, без окон, щипец, выхо- дивший на двор соседнего дома. — Надо, мать-тетку, крючки вколачивать! — Беда, Мосеич! Глянь, пошло как крыши лудить, не повесить, руки мерзнут, веревки осклизли, — сказал один из кровельщиков Митька Черный, встряхивая длин- ную курчавую бороду. — Ну, так что ж? — Да что — на порцию деньги есть, бросим ее — никто не утащит с крыши. Выпьем в трактире, — глянь, все замерзли! — Хорош, мать-тетку! Не для батьки дело, — надо заказчика словить да на чай содрать. — А кто полезет на такой беде крючки в стену бить? — Не хотите вы, тетку вашу, вяжите меня — я лезу! — Коли ты лезешь, ладно! Акима Мосеича привязали под мышки на веревку, спустили с гладкой стены пятиэтажного дома. Погода пошла белее и гуще. В седом тумане внизу чуть маячили золотые волны огней. Лошади, пробегающие по мосто- вой, и люди казались мутными черноватыми комками. В вышине на ветре крутился, как паук, хозяйский сын Аким Мосеич, и гулко пела кирпичная стена от ударов его молотка. — Со-о-двинь! Мать вашу — передвигай! Сидящие на крыше кровельщики поволокли по стене Акима Мосеича на другое место, и снова запела стена. — Отпустить разве веревку? — пошутил один кро- вельщик. — Тяпнет — костей не видать — одно мясо... верно! — В больницу нечего тащить! Помолчали. Кто-то прибавил: — Одним бы хозяином меньше! — С нами убьется... Век от батьки не видать хозяй- ства. — Ядреный черт Мосей! Сто лет проживет. — Эй, наверх! Мать вашу... Акима Мосеича подняли на крышу; опустили на вбитые крючья вывеску. Из белого моря с золотыми 40
волнами кто-то маленький, мутно-черный подавал голос: — План! План, че-ер-ти-и! — Опоздал, мать твою! Аким Мосеич плюнул на городового. —• Жаль, не долетит, тетку его!.. В трактире Аким Мосеич бросил деньги на чай й еду; наскоро хлебнув кружку пива, распорядился: — Пейте, ешьте, а мне некогда! Старый Дуда, жуя беззубым ртом моченный в чае ситный, прислушивался к голосу за стеной: — Режу десятку в правый угол!.. Есть. «Откуда у него деньги?» — думал старик. А голос продолжал: — Тут Мосеич — он грамотный! — Газеты почто не чтешь? — А, мать его! Век, ребята, батьке не прощу... Поучился бы, да отдоху не дает, толстый черт. Пятерку дублет от двух бортов в среднюю... Влезла! «Надо Мосею сказать, а и зачем? Все одйо улица мне», — думал Дуда. — Старик, чего задумался? — Хозяин норовит его наследником сотворить! — Так вон кому шапку скидать придется! — Ты уж не оставь без дела — слышь, Дуда! Кровельщики, подвыпив, шутили. — Доля, братцы, чижолая... Старость, а на улицу... — Брось! Все под старость на улице будем. С утра в груди Мосея Петровича покалывало. От этого тело становилось каким-то безвольным и дряблым. «Надо того... в баню: баня как рукой снимет»,— думал он, но послал мальчишку за доктором... Осмотрев Чудова и уходя, доктор, маленький, су- хонький старичок, почтительно говорил: — Если желаете себе добра, так следует вам, госпо- дин мастер, уехать куда-нибудь в деревню и основатель* но отдохнуть. — Мосей! Мосей! 41
— Кто это так ужасно пищит? — Попугай — любимая моя, можно сказать, забава..» — Так запомните наш совет — отдохнуть в деревне. — Мне другой доктор сказал, что не сердце у меня, а как его... ну — склероз! — От склероза пьют йод, но я вам настойчиво реко- мендую свое... — Как... того, ваше лекарство зовется? У вас не по- нашенски писано... — О, ежели угодно, то поясню: «дигиталис»... За- помните — ди-ги-та-лис... — Ав баню можно? Люблю, знаете, того, париться... банщика беру. — Ну, нет, бани остерегайтесь... Мыльный пар... сло- вом, баня вам вредна. — А я того, что ни говори, — люблю баню... Бывало, с пивом... эх, хорошо! Вы не сердитесь, я заплачу — день- ги есть. — Дело не в деньгах... Надо бы вас камфарой поле- чить... Ну, прощайте! Микстуру закажите скорее и при- мите... Прощайте! — Мишка! Собери, стервец, на кухне или найди в комнате мыло да мочалку... «Вам, доктора, деньги бы только... Один, того, врет одно, другой — другое, — ну что ж! Денег на себя не жалею. Разве можно русскому человеку без бани? Про- тухнет он...»—думал Мосей Петрович, идя в баню. В бане, когда Чудов раздевался, снова закололо в груди и сперло дыхание. Ему стоило немало усилий удер- жаться от обморока. «Скорее в тепло — пройдет!» Он сказал распорядителю: — Пришли-ка, того-сего, погодя банщика, а я пока погреюсь. В парной никого не было, кровельщик прошел на лав- ку, сел. Между двойными рамами уныло горел газ. В даль-* нем углу, как груда черепов, желтела пирамида шаек. Мосей Петрович сидел и растирал руками жирное холодное тело. 42
— Не в деревню... того, а женюсь вот и спокойную жизнь поведу... Лишнюю гульбу брошу, а то замотали приятели... С наследышем Акимкой надо кончить... Бан- щик... рано как? Дверь в парную отворилась, вошел сухонький ста- ричок в шляпе — «доктор». —• Зачем он, того... голый? Старичок из мутного воздуха плыл неслышно к Мо- сею Петровичу, поливая из шайки что-то удушливое. Кровельщику хотелось крикнуть, но он не мог и про- шептал : — Нельзя мне, того, пар... С посиневшим лицом Мосей Петрович оперся широкой спиной на стену и медленно, грузно соскользнул на пол. Через несколько времени банщик вошел в парную, быстро вернулся в раздевальню, крикнув: — Кровельщик Чудов запарился! Из бани Мосея Петровича принесли на квартиру, над мертвым хозяином старший ученик Васька затеплил в спальне у образа лампадку. Кровельщики пропили деньги, полученные на чай. Навеселе подымались по лестнице в мастерскую. Стем- нело. На лестнице дворничиха в длинном тулупе, заме- няя мужа, зажигала лампы. Бесформенная тень ползла за ней по мокрым ступеням каменной лестницы. Баба загораживала почти все окно на лестнице — стекол в окне не было. За окном чуть виднелись: клочок неба да крыша, засеянная тусклой изморозью. «Так вся наша жисть... А разве то жисть?—тюрь- ма... Всю жисть пьянство да черные, мохнатые бабы... матюкливые...» — думал старый Дуда, прихрамывая вслед за другими. Впереди шел Аким Мосеич, заломив на рыжие космы подобие шапки. Руки у него закинуты за спину, где за ремнем блузы поблескивала бородка молотка. Он про- играл полученные деньги и готовился принять побои от отца. Вверху лестницы младший ученик Мишка не то ра- достно, не то от страха визгливо кричал: 43
— Дядюшка Мосей по-о-мер! — Врешь, тетку твою, кошачий сын?!—крикнул удивленно Аким Мосеич и, вбежав на площадку лест- ницы, отпихнул с дороги мальчишку. Не останавливаясь в мастерской, не обтирая ног, как делал всегда, вошел в комнату с книгой на столе и неугасимой лампадой у образа. В комнате пусто. Хозяйский сын распахнул дверь в спальню. В блед- ном сумраке от красного стекла лампадки заглянул че- рез дубовую спинку кровати, но понять не мог: спит отец или в самом деле умер. Правая рука мертвого ви- села с кровати. На ней блестел золотой перстень. Аким Мосеич взял горячей рукой холодную руку отца, подержал ее, — она упала на прежнее место. «Женился... значит, выгонишь?» — злорадно подумал сын, но тут же, не снимая шапки, неумело перекрестился, глядя на образ... Постоял в тупом раздумье и вдруг, сорвав с головы шапку, бросил ее о пол. Приподняв левой рукой подуш- ку с мертвой головой, правой стал шарить, а нашарив то, что искал, сунул большой отцовский бумажник в во- рот блузы за пазуху и, не опуская головы, переваливаясь, пошел в мастерскую. Старший ученик стоял у окна, глядел на улицу. Аким Мосеич подошел, сказал, как говорил всегда, когда отца не было: — Поди-ка, Вася, в портерную — закажи три дюжи- ны пива, чтоб скоро принесли... Вот деньги, купи сыру, колбасы, канфет, да у Копаева прихвати водки две бу- тылки и наливки — три... Завтрева, видишь ли, я хо- зяин, а ты подмастерье... Сегодня пьем, такой уж день. — Я — подмастерье?! Спасибо, Мосеич. Ей-богу, я живо! — Да вот — справишь с выпивкой, забеги, зови Женьку и Таню, пущай бросят гостей к матери. Я пла- чу— гуляю, значит, тетку его!.. Ученик ушел. В мастерскую вошел Дуда и, пригнув- шись в углу, завозился в обрезках железа. Аким Мо- сеич шагнул к нему, выплюнул недокуренную цигарку. Остановился, не дойдя; выхватил из-за ремня молоток, бросил к ногам Дуды и крикнул: 44
~ Дуда, плешивый черт! На место мой молоток! Дуда, насколько мог скоро, нагнулся, поднял хозяй- ский инструмент, осторожно опустил в ящик. Сам стал у двери, не смея сесть, — так делал, бывало, при старом хозяине. Аким Мосеич отвернулся, подойдя к белой две* ри, распахнул ее настежь. — Мосей! попка кушать... — запищала птица вверху. — Зеленая морда! Хошь колбасы?—спросил попу- гая новый хозяин. Аким Мосеич, хмельной, с расстегнутым воротом блузы, из которого выглядывала крепкая жилистая шея, черной от грязи и краски рукой подносил подмастерьям пиво. — Пейте, мать вашу тетку! Нынче я хозяин — не буду на работе жидоморить да обсчитывать, как батька. Кто хочет пить — пей, не взыщу, сам таков! Один из подмастерьев столкнул со стола хозяйскую книгу. Аким Мосеич, мотаясь, полез под стол, поднял книгу. — Брось, Мосеич! Батькино — божественное. Я пе- сельники люблю. — А все же книга! Книги уважаю... Учителя най- му— пущай учит... Новую жисть почнем искать... Ста- рики ее не любили... новую... Черный весь, обросший бородой и кольцами волос, Митька-кровельщик, хозяйничая за столом, шутил: — Новая — это хорошо. Мосеич! Примером, была селедка, а тебе подсунут рубца в сметане — жисть! — Новую жисть, мать вашу, — эй, черномазые, к тетке! Барышни идут! — бросая стакан о пол, кричал, очищая место, Аким Мосеич. Две девицы, напудренные, обе в гусарских костюмах, сторонясь грязных мастеровых, пролезли на диван. — Вот, тетку его, сажайтесь! Женя, Танечка, будьте хозяйками, букиброды нам чтоб... канфеты для вас, на- ливка тоже. — Садитесь, Аким Мосеич, рядком, вот так вот... — говорила одна — брюнетка; другая — русая — вела себя молчаливо. 45
— Слуша-ю-сь! Аким Мосеич сел с брюнеткой рядом. К столу робко подошел Дуда, поклонился хозяйскому сыну и проси- тельно сказал: •«— Всех угощаешь, Аким Мосеич, — дозволь, старику с устатка, ноги, вишь, и башка... Аким Мосеич поднялся. Огонь неугасимой лампады мотнулся от взмаха его руки: — Дуда! Мать твою тетку, хотел тебя с лестницы плешью вниз, да новую жисть зачну — гуляй и ты... — Маленький я — а отец твой так любил. — Работай как все! Мне языка не надо. -— Садитесь, Аким Мосеич, — сказала чернявая девица, а когда он сел, обняла его, шаря руками по талии. — Не обнимай! Танечку люблю-у... Таня, кушай, ешь — канфеты и наливка, а прочих к матери! — Ах, Аким Мосеич! Дозволь и мне с тобой марья- жить, у нас нет того, чтобы гости обижались: час — с одной, два — с другой. — То люди, я, вишь, Парамон! Танюшу, Таньку люблю. Эй, Мишка, закуску долой со стола! Аким Мосеич сильно захмелел. Стол освободили. Хозяйский сын крикнул, стараясь глядеть гордо: — Аль думает кто, к матери тетке, я пьян? Кто я?.. Аким. Вот! Сдернув с дубового стола тяжелую скатерть вместе с посудой, Аким Мосеич вскочил на стол и начал пля- сать. От его тяжелых ног, ударявших каблуками в доску, трещало отцовское добро, погасла неугасимая лампада, мотались вихры волос на голове, сверкали зубы на тем- ном, давно не мытом лице. Подмастерья пьяными голосами хвалили Акима Мо- сеича, пока было что пить, и, окончив выпивку, разбре- лись кто куда. Хозяйский сын соскочил на пол, уронил стулья и, запнувшись, упал на пороге комнаты головой в мастерскую. Девицы ушли в спальню. Дуда с трудом поволок тяжелого Акима Мосеича* который хрипел и бормотал: — Всех к матери!.. 46

Старик втащил нового хозяина в мастерскую, поло- жил у стены на стружки, покрытые рогожей, поставил на табурет лампу, сел на опрокинутое ведро, закурил: «Берег старого, постерегу и молодого...» — подумал он. В спальной сидели девицы; русая — спиной к покой- нику на низенькой полированной скамейке, другая — на стуле, держа на коленях зеркало, взятое с комода. Ру- сая, глядясь в зеркало, старательно пудрила ряд темных прыщей около корней волос на щеке. Другая говорила: — Кому надо? — не заметят... — За ушами стали желваки, — сказала русая. — Завей волосы, опусти на висках... А ты слушай. ~ Ну! — Акимку обшарь — я у него нащупала за пазухой деньги. — Будет и того — он от меня болен. — Жалей их! Пойдешь по миру, сгниешь в боль- нице... Слушай, все пьяны, давай снимем с мертвого перстень. — Что ты? — боюсь! — Не укусит! Мне одной не снять. Дуда курил и поправлял коптилку-лампу. Мимо про- ходили девицы. Черная сказала: — Старого пса сон не берет! — Не сплю, разносчицы благодати, не сплю... — Чтоб тебе издохнуть!—тихо прибавила девица. Дуда не слыхал и, встав, запер за ними дверь. Из мастерской строгая белая дверь открыта. Хмура комната с погасшей неугасимой лампадой, из нее отво- рена дверь в спальню. В мутном сумраке лежал мертвый хозяин с темным лицом; на безвольной, к полу опущенной руке блестел перстень. В мастерской часы прошипели двенадцать, их ши- пенье разбудило птицу, она картаво, сердито крикнула: — Мосей, Мосей!..
СТРОИТЕЛЬ Хроника старого Петербурга На полу вповалку спали каменщики, за окнами под- вала голубело утро. Прежде всех проснулся дед Кузьма, сторож постройки, на которой работали парни. Он сел на полу, зевнул, вынув сапоги с портянками из изго- ловья, стал обуваться, громко сказал: — Ставай, дружки! Подымай головки — не опо- здайте... Рабочие потягивались так, что трещали суставы, зе- вая, спешно одевались. За окнами голубое стало белеть... и видно было в окна, как мельчают, выцветая, ночные тени в углах до- мов и закоулках. Прошел фонарщик, гася последние фонари. Распахнули дверь на двор. Со двора от чахлых де- ревьев повеяло запахом молодых листьев. Рабочие, не мывшись и не приглаживая волос, ухо- дили. Только Петруха, краснощекий, широкоплечий, платье которого еще пахло деревней, замешкался. Сапоги из деревенской кожи, размоченные в глине и извести, за ночь ссохлись, не лезли на ноги. Уходя, каменщики то- ропили: — Скорее ты! Штраф запишут. — Я, може, братцы, не пойду? се дни голова болит* — Иди! Полной партией больше сработаем... 4 а. Чаакгнй' т, 2 49
— Книжки ему читать охота. — Може, и книжки... Я, пра, таки останусь. — Поди, черт! Эх, жисть. Люди еще дрыхнут, а ты беги собакой. — Ништо! Осенью отдохнем. Вместе с рабочими проснулся сам домовладелец- строитель: за разбросанными чертежами он сидел у пись- менного стола, седой, с подозрительным выражением усталых глаз, в синем халате поверх белья, курил си- гару. Сизоватый дым мутными облаками вился по каби- нету, отраженная в зеркале за спиной инженера, его фи- гура потускнела, и в зеркале чуть-чуть рисовались седой затылок да часть красной шеи, отделенной синим воро- том халата. У двери кабинета, с фуражкой в руке, стоял в сером летнем костюме худосочный управляющий, говорил вкрадчиво: — Еще, Михаил Дмитрывич, я им говору... В прихожей хлопнула дверь, домовладелец покосился на щель двери кабинета. — Кто-то пришел? Взгляньте, Голынский. Управляющий, юрко пятясь, открыл дверь и нырнул в прихожую. Через минуту вошел вместе с малярным десятником. Десятник, не снимая шляпы, отдал поклон инженеру. Старик ответил на поклон только глазами, опустив веки. — Ну-с, Голынский, продолжайте! Управляющему не хотелось при десятнике говорить о рабочих, он сказал: — Надо мне быть на постройке, опаздывают многие... — А?.. Идите! Управляющий беззвучно исчез. — Ну-с! Вы, десятник, слышу и вижу я, плохо ве- дете свои дела. — То есть как? — А так-с! У вас на рабочих какие-то свои расчеты? К забастовкам вы их готовите — да, да-с! Знаю я все. — Не понимаю... 50
— О, вы хитрая каналья! Молод, а ловок, да и нас провести трудно. У вас рабочие делают что хотят — это не порядок. Инженер сильно повысил голос. — Зачем же кричать? Вам наговорил Голынский. — Он еще учить меня будет? Зачем кричать? Я до- ма. Черт вас возьми — дома я! — Мы так не сговоримся. — Это порядок? Вчера иду, гляжу, они на постройке крышу марают, пачкает каждый где хочет. Одна сторона не закрашена, они уж перешли красить другую... да-с! — Так приказал я. — Приказал? Отлично! Это порядок? — Вы подумайте только, Михаил Дмитрич, — время начинается жаркое, они же красят босиком, какая же там может быть работа — каленую крышу красить, вот и перевожу их на теневую сторону. — Пускай красят в сапогах! — В сапогах легко упасть — убиться. — Деньги с меня получают, так и работать шутя не должны. — Оттого, что мы будем на работе убивать людей, вам добра мало. — Деньги с меня получают? Да-с! — Не кричите, или я сдам ваше дело другому. — Дайте отчет! — Отчет дам. Оба вспотели. Инженер почувствовал, что от дыма сигары в кабинете душно, встал, открыл окно. Десятник, сдвинув запачканную шляпу на затылок, обтерев блед- ный лоб рукавом, шагнул к столу, вытаскивая из кар- мана пиджака расчетную книгу. — Подсчитайте, примите деньги и увольте! Людей я не привык мучить. Строитель притих, втягивая утренний воздух и от- дуваясь, повернулся от окна. — Оставим счеты! Мой принцип — десятников не обижать, и вас не хочу обидеть, но за рабочими глядите строже... — Это все Голынский? Инженер как бы не слыхал десятника, продолжал: 4* 51
— Рабочую эту скотину я изучил давно. Семь домов имею да два сверх того продал, — все строил сам... по- верьте, я поседел на постройках, а вы? Давно ли жить начали?.. Рабочий всегда лентяй, чуть оставил без при- смотра — курит и лясы разводит. — Извините, Михаил Дмитрич, — строите вы худо. — Это еще что? Да, да-с! — Чертежников берете неумелых, лишь бы дешево было... ненужных закоулков наделано... раскреповок, две- ри за пятки свода часто задевают... — Черт возьми! Молокосос, еще учит меня, да-с... учит. — Вот и в этом новом доме задний флигель дал тре- щину, и вы хорошо знаете отчего... — Ну-с! Отчего? — Оттого, что на два старых этажа надстроили три новых, фундамент выпадает, сыплется... — Я вас прошу об этом молчать! Слышите? Молчать! — Рухнет, задавит — отвечать придется. — Не ваше дело... Вы же упрямы, как пень, — будь- те строже с рабочими... Стойте! Я вас позвал — вы, слы- шал я, учились черчению? — Учился. — Вот что, начертите мне левый флигель... а кроме того, дам вам увражи, там отыщите лепные орнаменты потруднее. Да, да-с, потруднее... Начертите и дайте де- сятнику Васину... соблюдайте мои интересы — поденно вам прибавлю, да-с! — Зачем? У штукатуров уже готовы шаблоны. — Дело в том, что штукатуры взяли с меня три рубля с сажени тяги делать, так чтоб... да-с! Потруднее им из увражей. — У меня времени мало. — Не упрямьтесь! Время найдем. Идите! Поговорим на постройке. Десятник, выходя, подумал: «Хитрый, сатана! Чертй ему, чтоб его ошибки по- крыть... а нет уж». Проводив десятника, Михаил Дмитриевич сказал: — Упрямая каналья! Ну-с, ничего... уломаю — будет чертить. — Он позвонил лакея. 52
— Пришли? — Да, Михаил Дмитриевич! — Сколько их? — Пять человек, кроме архитектора. — Проводи в столовую... беги потом на кухню, по- торопи повара да прикупи коньяку... да-с! — Будьте благополучны. Михаил Дмитриевич, отпустив слугу, пошел оде- ваться. Лето наступало жаркое. В знойном тумане где-то над пыльным городом бродило чуть желтоватое, как платина, солнце. Затерянные в знойной вышине купола церквей и шпицы башен тускло светились. По пыльным улицам расхаживали дворники, поливая мостовую водой из ве- дер. На разные голоса пели торговцы зеленью: — Зе-е-лень молода-а-я! — А вот огурцы зе-е-лены-е! В распертые лесами ворота постройки Петруха-камен- щик прошел последним, на полчаса позже своей партии. Ему не хотелось идти, но побоялся двойного штрафа. Недалеко от ворот, во дворе, на краю широкого творила с известью, стоял управляющий Голынский. Засунув руки в карманы серого пиджака и задрав по-петушиному голову в фуражке вверх, громко кричал двум штукату- рам, носившим в ушате известку: — Эй, кацапы! Вы не можете, что ли, шагу приба- вить? Эй, я говору-у. Увидев Петруху, вошедшего из ворот во двор, сказал: — Еще один! Га, опоздал на полчаса... Твоя фами- лия, кацап? — Петр! — Я говору — фамилия? Петруха не ответил и молча спешно ушел на одну из лестниц. — Запишу, кацап! Голынский, вынув записную книгу, черкнул в ней что-то. Сидевший на обрубке дерева у ворот дед Кузь- ма, покуривая, крикнул управляющему: 53
— Тебя, господин крикун, сам бог поставил к тво-* рилу-ту! — Тебе чего, лысый кацап? — Да ничего... вижу я лишь, что штукатурики злят- ца, а тебе ба поопасаться чутку. — Молчи, черт! — Я не черт! а вот тебе ба, хороший, у черта в самый раз подручным быть и грешников считать. — Говору — закрой рот! — Я, вишь, сижу — дело правлю! — Ну, и сиди, молчи! — На утробе ништо — сытно, табак есть, жисть про- жил, а пока жив, еще говорить хочу! Голынский замолчал. Старик не унимался: — Я, чудак ты, прилагаю так: тебе честь и похвала, ежели ты для хозяина глотку дерешь... то мне даже по сердцу — ты своим усердьем город паскудишь... так ему, проклятому, и надоть, городу! Штукатуры подошли и, обойдя управляющего, по- черпнули снова ушат известки. — Я вам, кацапы, поганая кровь, говору-у! Так но- сить будете, то до обеда и трех ушатов не снесете. — Попробуй бегать с ношей! — Запишу штраф — побежите. Штукатуры, закинув концы коромысла на плечи, шли к управляющему, ушат болтался. Один из штукатуров, высокий, с хмурым лицом, проходя мимо Голынского вплотную, как бы поскользнулся и локтем столкнул управляющего в творило. Голынский, свалившись, хло- пал по извести руками, молча отдуваясь, вылезал из бе- лой массы, разбрасывая белые хлопья по сторонам. Из окон постройки вверху кто-то захохотал, а сторож Кузь- ма, вновь набивая трубку и видя белую фигуру вылез- шего на край творила управителя, сказал: — Вот и правильно! — Каца... черти, — прошипел Голынский и, грузно передвигаясь, ушел с постройки. На широкий двор, заваленный обломками кирпича, сломанными лесами и бочками из-под цемента, с часами в руке выступил высокий бородатый костромич, казен* 54
ный десятник Бородавкин; он, подбоченясь, пустил вверх к этажам звонким тенором: — Сле-е-завай, на обед! По лестницам застучали десятки ног, и пыльная мас- са людей быстро заполнила двор. Нарядный, с белой лоснящейся бородкой, Михаил Дмитриевич ходил и улыбался, но комиссия, во главе с городским архитектором, шаталась и шумела. — Хороший дом! — Михаил Дмитриевич — дом ваш на славу! — Хотите покупателя? — Миллион дадут! Михаил Дмитриевич деловито говорил, идя по двору« — Вот, господа, извольте! Каждый кирпич звенит» как металл... сам. все сам щупал и трогал... да-с! — Богатая постройка. — Вот моя гордость, господа! Видите флигель? Тя- жесть надстройки математически вычислена... — Только... белая полоса по кирпичу... — Это не трещина — просто уклон балки... и еще известью замарано. — Ну да... да... я так — постройка золотая... — Голынский! Пошлите кого-либо за лимонадом - жарко... Май месяц, и так жарит! Скоро в Стрельну,- ' не забудьте, господа, мою дачу... рад буду! — Непременно заглянем! — Лимонад? А, это неплохо. — Голынский! Бегите сами живо... да-с!.. нет, стой- те, лучше осмотрите комнату, что у ворот, — она оклеена? — Оклеена, Михаил Дмитриевич! — Господа! Пройдите сюда, — скоро лимонад... сюда» сюда... — Не мешает... — Душно, очень даже... — А дом — это капитал! — У меня, господа, половина дома уж снята и кон-» тракт заключен... — Хозяин вы... 55
Петруха-а! Идем обедать. — Слыхал, лучше в холодке полежу — не хочу я! — Эх ты! Деревню, чоль, упомнил? — Не, братцы, я в городе жисть узнал. — Хха-а! Жисть, хлебнешь ее, погоди. — А ну его! Идет время. — Глянь, с книгой грамотей! Выучил буку... Сдав членов городской комиссии на попечение Голын- ского, Михаил Дмитриевич пошел по двору постройки, оглядывая каждый предмет хозяйским глазом и тыча во что попало дорогой тростью. Казенный десятник, раз- глаживая бороду, почтительно следовал за инженером, прислушиваясь к каждому слову. • — Приказываю тебе, Бородавкин, перевести всех ра- бочих в задний флигель. — Понимаю, Михайло Дмитрич! — В нижнем этаже надстройки старые обои есть — только мусор убрать. Полы тоже целые — лучшего поме- щения этим скотам не надо... Нам же прямой расчет. Можно высчитывать с них за помещение — это одно... другое — если с каменщиками устроить штукатуров, а третье — и маляров, кто если без квартиры... — Это уж как есть... — Да, да-с! На своих квартирах они опаздывают, а если половина опоздает на пять минут каждый, то знаешь, сколько тратится времени? — Оно конешно... — Если же все пятьсот опоздают по пяти минут... а? — Оно так, Михайло Дмитрич! — Это что? — ткнул инженер палкой в кучу мусора. — Лом бочек от цемента. — Пускай даром не лежат! Голынский говорит, что вон та старая собака тратит дрова — чай кипятит, пускай топит этим хламом, — Слушаю! — Зови десятника Васина. — Ва-а-син! Барин кличет, — пропел своим тенором Бородавкин. 56
Из угловых квартир во дворе вышел штукатур, весь в известке, тонкий и длинный человек. — Здеся-а! Михаил Дмитриевич обратился к штукатуру: — Начали тяги делать? — Шаблоны режем! — Вы погодите... да, да-с! Малярный десятник вам даст чертежи новые. — Не дает он — говорит: «Делайте как начали». — Позвать его, Бородавкин! — Малярный, Михайло Дмитрич, ушел с малярами чай пить. — Сходи за ним! — Слуш... — Да, да-с! Погоди, Васин, сходи ты — десятника послушаешь, Бородавкин надобен здесь. Штукатур пошел в трактир за малярным десятником, а Михаил Дмитриевич вышел к воротам дома, где сидел Кузьма. — Ты, старая собака, дров не жги, бери кипятить чай обломки — Бородавкин укажет какие... — Мне все едино, Михайло,—хоть Голынского тво- во на дрова изрублю! — Я тебе не Михайло, а ваше превосходительство! — Все одно, хоть превосходительство, а на том свете оба нагие будем! — Не философствуй, старый черт! Ты чего сидишь? — А что мне, лежать? — Я тебе в обед и чай приказывал обходить дом, чтоб пи одна собака не была на постройке — материал воруют... обыски ленишься делать — прогоню! — Гони, коль хошь, Михайло! Теперь лето — тепло... все едино, что по миру идтить, что псом у твоих ворот лаять. — Старик встал и, упираясь на суковатую палку, пошел по дому, покрикивая: — А, нет ли тут овцы, кою волкам скормить? Эй, кто живой? — Я тут есть, дедушка! — отозвался Петруха из зад- него флигеля. — Читать? Мотри, парь, гнать в обед всех указано... — Я тут полежу, дедушка, — ништо!
Трактир помещался в подвале. Окна распахнуты, спу- щены занавески. У буфета стоял купец в поддевке, пот- ный, без шапки, с красным лицом. Под мышкой у него зажат веник, с веника текли капли воды. Он выпил вод- ки, жуя закуску, сказал слуге: — Завинтил бы ты, парень, машину! Трактирный слуга, мотнув салфеткой в левой руке, правой покрутил железную ручку сбоку шкафа, на стекле которого было крупно написано золотом: «Оркестрион». В шкафу заходили металлические рычаги, и медные трубы за стеклом заиграли звучно: Снежки белы, белые пушисты, Позакрыли все луга... За окнами, примешиваясь к трескучей музыке, тре- щали извозчичьи пролетки, а рядом с буфетной, за- ткнув пальцами уши, сидел за столом малярный десят- ник с бледным потным лицом, читал бумажку, писанную на гектографе. Над его головой, на серых, полинявших обоях, висел в багетовой раме золоченой портрет песен- ника Молчанова, в красной рубахе, перетянутой голубым пояском, с серебряной медалью на узкой груди. Этот пе- сенник и плясун когда-то был любимцем всех трактир- щиков и купцов города. У двери в углу копошились, спо- рили и пили пиво какие-то хмельные мещане — они кри- чали, стараясь заглушить звуки оркестриона. — Не играй мазиком! — Ты пьян или глуп? Кием я сукно порву... — А, нет, ты кием вали! — Ты пьян или глуп? Все едино обыграю. — А вот спробуем! Они, шатаясь, ушли в то время, когда штукатур Ва- син вошел в комнату. — Тебя, браточек, ищу! Сам кличет. Малярный десятник отвел глаза от бумажки, обтер рукавом потное лицо, сказал устало: — Садись, десятник! — Слышь, некогда! Ждет. — Теперь лето — небойсь, подождет... Осенью — дру- гое дело, его ждать приходится. т— Оно коли на минутку? 58
— Зовет, чтоб я тебе чертил тяги? — И то верно! — А ты сиди и читай... Писана правда: «Фабрикан- ты, заводчики, домовладельцы — враги рабочих...» — Видал бумажки эти... как их? Малярный десятник огляделся, сказал: — Прокламация. — За эту бумажку, коли ее держать при себе, в тюрьму... — Надо будет — пойдем в тюрьму, а свое сыщем! Зовет, чтоб я тебе задал работу потруднее... он мучить людей привык, и чтоб твоя артель много не выработала... рабочего, скупой черт, жмет, где может, и рабочий для него не человек — муха! Ты, Васин, подговори своих, мои готовы, и мы ему праздник устроим... — Десятник при- гнулся, понизил голос:—На фабриках идут забастовки» мы тоже бросим работу, поддержим товарищей. — Ой, ты! А кусать будем что? — Проживем... потребуем сбавки рабочих часов, по- денную плату другую потребуем, и на квартиры тоже, а то рабочие спят в мусоре... да еще велим убрать его пса — Голынского. — Сед ни мои того управителя в творило пихнули. — Ночью бы пихнуть в творило! — Ой, ты! Ночью известка кипит — сварится. — Не уберет ябедника, мы его все одно сварим! — Ну, браточек, пойдем! — Пойдем, только я чертить ему не буду. Душная вечереющая улица пахла сухим навозом. Во двор постройки Михаила Дмитриевича, разгла- див русую бороду и положив на ладонь левой руки тя- желые карманные часы, степенно вышел десятник Боро- давкин. Его звонкий тенор взвился к вечернему небу: — На ша-а-баш, молодцы, сле-за-ва-ай! Десятник всегда любил слушать, как по лестницам постройки стучат сотни ног, и сегодня также стоял вытянувшись, выжидая. Сегодня вместо стука ног на его крик в ответ кто-то глухо крякнул. Зазвенели стекла. 59
Загрохотало... Бородавкин попятился. Минуту казалось, что боль- шой пожар, огонь которого невидим, дымит белым ды- мом. Дым, клубами подымаясь в небо, пронизанный за- катом, серебрился, так казалось, недолго. Бородавкин понял, что задний надстроенный флигель, которым так гордился строитель, рухнул до основания. Пыль слепила глаза, залепляла волосы и бороды в ис- пуге выбегавших из боковых флигелей рабочих, в воро- тах, распертых лесами, шла давка, всем казалось, что все рухает, что строил седой его превосходительство инженер. Бородавкин все еще пятился и видел перед собой вместо высокой-стены с дырами окон, как холодно и ярко сверкали стекла чужого дома, до обвала закрытые рух- нувшей постройкой. ... — Беда, робята! Голынский, беги скореича за хозяи- ном.— Но Голынского уже не было. Малярный десят- ник, привычно двинув на затылок измятую шляпу, сказал громко: — Вот как с людьми... теперь пойдем за правдой! Он ушел с постройки. На месте обвала шевелилась гигантская куча мусора, шипела; во все стороны катились камни и обломки кир- пичей, уродливо переползали в сырой массе железные исковерканные балки, замаранные пылью и человеческой кровью. В самом низу обвала, с новой рамой и уцелевшими стеклами, ехидно чернело под грудой нависших бревен и дранок окно помещения Голынского с надписью на по- доконнике белым по черному: «Контора». Старик Кузьма, упираясь на суковатую палку, при- храмывая, спешно брел к обвалу и хрипло кричал: — Петру ха-а! У него упала изо рта трубка, он не заметил пропажи, продолжал кричать: — Ах, нехрещеные! Вот-те и город твой... Ой, па- рень! Ой, ты, бедный!
ОСОБНЯК — Фо-то-гр-а-а-фи-я! — прочел на вывеске плотный человек в коричневом картузе на голове и, спускаясь сту- пеньки три в подвал, подумал: «Дожили, вот! Убьют, гляди, а наследью и патрета родителева не останется...» В конце короткого коридора на клеенчатой двери стояло по белому полю черным: «Отолье Свет-Тени. По- жалуйте! Художник по фотографии Ермолай Петров». Щупая грузными ногами пол, человек вошел в полу- темную прихожую и, раздвинув полы лисьей шубы, на- правился в сторону фотографа, выбритого как актер, с взъерошенными белобрысыми волосами и острым носом. Фотограф тоже подвинулся на своих коротких ногах к вошедшему и, не то кланяясь, не то просто, по живости натуры, сгибая и разгибая туловище, потирая, словно намыливая, маленькие руки, заговорил часто и тонко: — Ага, снимок. Пжалте! Раздеться ежели — Мар- фу шка-а! На звук писклявого голоса фотографа послышался из темноты частый топот ног — сзади «снимка» появилась толстая, румяная девица в голубом платье. — Экой ты субъект не особо важный! Никогда дверь не запрешь!—запищал фотограф. — Мало ли жуликов ходит, а с приличных и пальто не сденешь... — Во всех прибасах валяй! — сказал «снимок». — Ежели угодно. Иди, Марфушка! 61
Ермолай Петрович провел посетителя в следующую большую комнату с широким горизонтальным окном, за- вешенным серыми холстинами. Торопливо, но не вдруг поймав в углу длинную палку, фотограф отодвинул в окне один лоскут, мотнул носом и, прищурив глаз на дневной свет, сказал: — Свет и тень чтоб! Бросив палку, затараторил, хватая стул: — Сядьте! Так... Шубу откиньте — мех, знаете, бо- гатая штука, а декорацию сообразно... так, так... Он подскочил к стене и выдвинул сзади «снимка» полотно на ножках с тусклым зимним пейзажем. На пер- вом плане декорации в воздухе висел написанный ярки- ми красками чайный прибор. Суетливый фотограф, за- пинаясь, придвинул к чайному прибору круглый столик и приказал «снимку»: — Положьте руку. Так... Оно будет означать ориги- нальное чаепитие на воздухе... Будто бы отчаялись толь- ко что... да... Останетесь довольны — снимочек загну не то что другие... А какую желаете: поясную, визитную или кабинетную? — Кабы тебе рыжую бороду — ты бы как петух... Валяй кабинетную, под купецкий лад! — То есть как это — петух? — Топчешься больно часто. — Такая обычка. Люблю, скоро чтоб... Так купече- скую? Купеческая проще, а можно и поблагороднее... — Благородство — наш карман-с!.. — Желанию не препятствую, не притесняю... Эх, был бы я известностью, если б бог привел поселиться в такой вон хоромине, поглядите-ка! Вздернув кверху острый нос, фотограф указал паль- цем в окно. «Снимок» не спеша вскинул за рукой фото- графа угрюмые глаза: там, через двор, за высоким дощатым забором стоял трехэтажный особняк со стек- лянной террасой, выходившей в сторону окон Ермолая Петровича. — Видите? Шевельните головой, папаша. Зачем им, не особо важным, такая штука? А-ась? Бал да пир, и снова бал с музыкой... професьи никакой! Вечером — люстра горит, на задней стене — портреты, а сами хо- 62
зяева на галдарею сюда с гостями только курить хо- дят... Шевельните-ка мозгами. Разве место портретам зимой под стеклами?.. С них даже краска лупится, пле- сень... правда, что они топят... печка. — Живешь в хлеве, а чихнуть норовишь как в гор- нице! Зря ты своим говорилом шлепаешь... — доставая папиросу, угрюмо проворчал «снимок». — Капиталисты-с, им подобает жить под музыку, потому еще и герб дво- рянский и карман тугой... главное — карман-с! Ермолай Петрович весь вздернулся и, шевеля бело- брысыми клочками волос, зачастил: — Позвольте, папаша! Нет, позвольте. Да я-то кто, дрянь, что ли? Разве я не специалист благороднейшей професьи? — Это наплевать-с! Потому твое благородство ты сам придумал. — То есть, как же так, сам? Нельзя курить, папа- ша,— свету вредит, мутно будет. Да я бы цветные сним- ки в рост... Можете мигать... Глядите прямо... Свободно. Раз, два, три, четыре, пять!.. Я бы там цветные снимки закатил на удивленье всем, а им, не особо важным, пле- вать на такое шикозное к фотографии помещение... Го- тово! Через неделю — пробный; я не притесняю: деньги потом. — Валяй гуще! За деньгами не стою, а вот ско- реича бы... — Скорее — свет не дозволяет и время, ретушеры да печатчики ходят — не работают... свобода и прочее..* шум... «Снимок» ушел. Ермолай Петрович вынул из аппарата кассет, отнес в темную комнату и, покуривая трубку, стал перед окном, глядел на особняк и думал: «Цена, снимочек, мне не дорога, все-таки ты, купец- кая морда, не мне радеешь, а этим, не особо важным. Куда им такая галдарея? Ну, куда?» Дверью хлопнули, фотограф оглянулся: «Еще, что ль, снимок?» В пальто, шапке и калошах торопливо вошел подро- сток, печатник чужой фотографии. — К вам, Ермолай Петрович! 63
— Прошу пожаловать. А как твой Стуколов? — Кормит худо — я ушел... — Печатчика возьму — хочешь, так иди ко мне. — Что ж, можно... - Ну, вот! Бери вещи, тащи. — Ох, Ермолай Петрович, на улице беда. Солдаты пачками дуют по городовым. — Солдаты пошли, слава богу! Так и надо городо- вым, пущай этаких вот, не особо важных, не оберегают. Гляди, вон таких. Гляди! — В окно? — Да, вишь галдарею? Вот, малый, когда солдаты разгонят лишних богачей, — мы с тобой зачнем сни- мочки орудовать в хороших помещениях. Под стеклами занавески прикрепим, не то что в подвале... Твой Стуко- лов цветных снимков не знает. Ха-ха!.. Ему деньгу надо... ха-ха!.. Сними кто не особо важный или увидать попробуй правильно, как вижу я... Сонная явь, напри- мер. Свет и тени... По потолку, по карнизам свет, клинья- ми, пятнышками, а где и кружочками... Ермолай Петрович зажмурил глаза и, понизив тон- кий голос, продолжал: — Вот она висит, картина, ночью... а разве на ней краски?., все слилось — потому тут главное — тень... днем иное дело — свет... то, что ночью тускло, днем ярко и пестро... На полу, на стеклах свой свет-тени, на белом — синий, голубоватый с разводинками, а разберись от- куда: от фонаря с улицы аль от месяца? На окне в инее ветки, листики цветов — тоже свет-тень. В темноте сидит человек на кресле, а разве он человеком себя оказует? Нет, милый, вещью... И все-то можно снять. Цветной только... хром тут и кое-что на негативе ножичком.^ остальное — свет... — Я буду у вас стараться, Ермолай Петрович! — Да... я из тебя и печатчика и ретушера объявлю. Теперь же будет киснуть, пойдем на улицу — там на- стоящая свет-тень! Накрапывало вроде дождя, таял снег, а в сумраке умирающего дня кое-где, то вверху, то внизу, стучали выстрелы. 64
— Слышите, Ермолай Петрович? Больше все горо- довые. От протаявших местами, тускло блещущих камней мостовой вставал туман. — Идем-ка, малый, к Неве! — Идем, Ермолай Петрович. За хмурой Невой, пестрой от неровного льда и по- лыней, прорубленных ледоколами, на другом берегу, за выступами черных строений, не было видно горевшего фонаря, но его свет широким пятном выдвигал за строе- ниями розовую стену дома; в побелевшем от света огня желтоватом тумане стена всплывала отчетливо; ее чер- ные окна искрились точками льдистого блеска. Недалеко чернели большие ворота, а рядом, куда не доставал свет, та же стена висела в пространстве черной клочко- ватой завесой. Ермолай Петрович показал печатчику на стену за Невой: — Учись, не особо важный, свет-тени... видишь? — Вижу... — А чем возьмешь такое? Разумей — только цвет- ной пластинкой, и, главное, чтоб галдарея!.. — А вон, Ермолай Петрович, глядите-ка! Фотограф оглянулся: в сером тумане по длинной ули- це пара черных лошадей тащит нечто похожее на телегу Стеньки Разина, когда его везли на виселицу; на высо- кой площадке чернели человеческие силуэты и в сумраке, под выстрелами, походили на теней из прошлого — люди в косматых шапках, и оттого с большими головами, чи- нили провода трамвая. — Пжалте! Я думал — эшафот тем, не особо важ- ным, а это зря чинят — трамваю не ход... Они перешли мост и углубились в город. На широ- кой улице было жутко и казалось все каким-то притаив- шимся. Сумрак чернел. Местами вверху матово свети- лись окна и озаряли мутно противоположные панели. В жуткой тьме по панелям и по дороге двигались черные, неотделимые друг от друга люди. — Тра! Тра-а! — постукивало вверху. У одного подъезда на тонких столбах свет от элек- трической лампочки. 5 А. Чапыгин, г. 2 65
— Ну-ка, малый, — читают. — Это из Думы, хозяин исполнительный с автомо- биля... когда я шел... — Знаю, знаю... Прижавшись к стеклу парадной, стоит студент; глаза в очках, близко у глаз серый лист; по черной шинели желтые пуговицы, бледные руки почему-то дрожат, держа бумагу. — Ты громче, товарищ! Толпа, неразличимая на дороге, теснится к подъезду; оживают глаза, усы, лица, платки и шляпки. Из-под черного платка сморщенные губы слабо кричат: — Батюшки-и! А где царь-от нынче? — Вот тебе царь, бабка! Ермолай Петрович сует под нос старухе холодный маленький кулак. Толпа проплывает, задерживается у света, как волна у камня, и движется дальше. Новая толпа, иные лица... На миг вынырнула у подъезда высокая фигура в се- ром, с военной выправкой, торчат густые усы; из-под солдатской фуражки на чтеца поднялись острые глаза, и фигура кричит: — Эй, студент! А где князь Николай Николаевич? — В сообщениях нет, и я не знаю, — отвечает чтец.. Фигура в сером чернеет, удаляясь. — Ни Николаев, ни Мишек, ни Гришек! Не особо важные. Будет, пошалили, — кричит Ермолай Петрович и идет от подъезда. В одном месте на перекрестке, неведомо зачем, чер- ная тень возится с круглым фонарем... — Спросонья, что ли, эк ты, субъект, — тараторил фотограф. Фонарь, напоминая белую птицу с круглым брюхом и короткими лучистыми крыльями, скрипуче поет, мед- ленно подымаясь кверху. От ее сияющего брюха тьма убегает и раздвигается, а на землю падают мерно колеб- лющиеся обручи света; они всё шире, всё ярче озаряют проталины снега и изъяны мостовой. — Видишь, малый, знакомое, а не приглянешься — .чужое, и все-то свет-тень!
— Вижу! Идемте-ка, Ермолай Петрович, на Нев- ский— там светлее. — Иди, малый, да примечай — фотограф должен глаз наметывать, и прочее. Я пойду домой: снимки про- являть надо... — Спать не хочется — я похожу... — Ты, не особо важный, по стенке держись—убить могут. Входя к себе, фотограф видел, что у особняка стоят грузовые автомобили; при свете электрических фонарей мелькают руки и фуражки; люди не то вносят в особняк, что-то тяжелое, черное, не то выносят, но Ермолаю Петровичу кажется, что выносят. — Вещи берите. Вещей не надо, а галдарейку-то опростайте — и добрый вам путь! В полусвете огня лампадки до прихода Ермолая Пе- тровича Марфушка затопила печь и ушла спать. — Экий субъект! Ну, и то свобода... Пускай девка выспится. В печи изредка обрушивались подгоревшие поленья, тогда в большом зеркале, стоявшем на подставке между окон, перед которым «снимки» всегда оправляли при- ческу и платье, вспыхивал яркий отблеск. Он короткими пучками, словно посеянный невидимой рукой, на миг озарял пол и теплый сумрак комнаты. Когда же угасал яркий отблеск, то зеркало казалось шкапом, беспорядочно вместившим в себя кусок дивана, стул и часть столам оно казалось пыльным и мутным, лишь одна его поли- рованная грань, не угасая, сверкала длинной кровавой полосой. Сидя в кресле у печки, Ермолай Петрович глядел в сумрак знакомой комнаты, прислушиваясь к голосам на улице: — Граждане-е!.. — Тащите-е! Отсюдова будем... — Ббу-у-у-у!.. Вздрогнул воздух и дом, задребезжали легкие вещи* — Валяй по ним! Галдарейку завоюете, и вот Ермо* лай Петров — знаменитость! Эх ты... 5* 67
Фотограф идет в спальню. Не раздеваясь, он ло- жится. — Проявлю снимки потом... Устал... В его спальне тот же полусвет. Свет лампадки любит Ермолай Петрович, привык к нему с детства, а когда разглядывает огонь, то всегда думает о лице Спасителя в кивоте и всегда скептически: «Брови, глаза очерчены... всякая морщинка выведена до точности, но лицо выходит шевеленное — контура правильного нет... Свет-тень главное, а тут плоско — потому примитив...» Сегодня он не думает, как всегда, — чувства его взбу- доражены, цель близка: завтра он пойдет. Фотограф не может спать: в глазах огоньки, огни, лошади, солдаты... Вон белый фонарь, как птица, медленно взлетает на ко- ротких, светлых крыльях и поет: Галдарейка-а... галдарейка-а-а... Утром Ермолай Петрович встал рано, а когда при- шел печатчик со своим обычным выкриком: «Стреляют, хозяин! Всё стреляют!» — фотограф уж бегал кругом вскипевшего самовара, обжигая руки, пил чай, выплески- вая из стакана без блюдечка, и пищал тонким голосом: — Пускай по ним стреляют, малый! А ты учись, приглядывайся к свет-тени. Вон, видишь, пролетел го- лубь, мы его самого не видели, а тень мелькнула против окна и заметалась — значит, сел... А вот снимок красо- точки, я ее, не особо важную, увеличил на большой пла- стйнкё ради ее личика. Гляди, влюбиться можно! Но ежели в рост снять — иное дело: тень от нее безобраз- ная, ногами слаба, хромая... Ну, пойдем-ка. Пора за галдарею приняться... — Я за вещами... перетащусь к вам! — Тащись, тащись. Низ домов хмур и отчетлив, верх скрылся в серой дымке тумана. Кое-где чернеют зевы чердаков без окон, и как бы с самого неба, слитого с крышами домов, раздаются 6.8
иногда выстрелы. Они огненными струйками показы- вают, что вверху живут еще вражда или отчаяние... — Конец вам скоро! — кричит торопливо фотограф и грозит чердакам. Группы солдат, в измятых распахнутых шинелях, меся ногами мокрый снег, из улицы в улицу перетаски- вают пулеметы, порой, скрывшись под воротами, обстре- ливают из винтовок отдельные чердаки. Толпы черных людей, смешавшись с солдатами, кричат: — Вон там они! Эй, товарищи, там! — Вы толковее показывайте, где? — А вот поесть бы чего — мы не ели еще... Ермолай Петрович видит, как в густую толпу вре- зался грузовой автомобиль с людьми — рабочими и сол- датами. Стоит оратор, бледный, в шляпе, и кричит, раз- махивая руками. — Дело революции к концу, граждане! Слышит фотограф отрывочные слова: — Министры арестованы... Питирима взяли в рясе и с посохом... Протопопов выдал пулеме-е-ты! Толпа шумит и снимает шапки. — Так их, не особо важных! Ермолай Петрович срывает с головы мятую шляпу, бросает вверх и не глядит, куда она упала: он следит за автомобилем, который увозит оратора. — Главное — галдарея... На одном углу фотограф видит, как худосочный субъ- ект, склонившись к проститутке, шепчет ей что-то, другой такой же тянет первого за рукав и кричит громко: — Брось ты! На Зелениной навернем... — Ах вы псы собачьи! — возмущается, поравняв- шись с ними, Ермолай Петрович.—Такое ли время нын- че... Люди жизнь новую... — Шапку-то где потерял, пьяница? — Кикимора всклоченная — туда же учить! — сер- дятся парни и уходят. — Ну-ка, ближе к галдарее. На своей улице Ермолай Петрович увидал подходя- щую группу солдат — у них была пушка. ~ Эй, вон они там, в особняке с галдареей! 69
— А ну-ка, где? Фотограф, тая заветную мысль, повел солдат. — Пушку-то не оставьте, везите... «— Пушка гожа — везем! От суетливости Ермолай Петрович вспотел, его бело- брысые волосы слиплись, лезут в глаза и торчат в раз- ные стороны. Манишка съехала набок, галстух развя- зался, и концы его треплет ветер. На остром носу висят капли пота. — Эй, товарищ, как тебя? — Я фотограф! — Фотограф! Ты где выпил-то? Может, и нас уго- стишь... Ха-ха, хе-хе! —• Только галдарейку — и вас, солдатики, к аппа- рату, всех сниму. — Ладно, ладно — сними! — Показывай, где они! Особняк окружили. Втащили легкую пушку во двор, где жил фотограф. — Дуй, братцы, отсюдова в стекла, — скомандовал один солдат, размазывая грязный налет от орудия по лицу и сдвигая шапку на затылок.—Я зарядил — дуй! — Неведомо кого — дуй... В голове Ермолая Петровича мелькнула строгая мысль: «Врешь ведь, там никого нет!» — И нет, да есть — галдарейка! Эй, милые, вы с па- радной— окажутся они... — Верно! Пьяный правду сказал — раньше осмотр сделаем... — Дом хороший, под милицию гож! Поправив на плечах винтовки, солдаты подошли к парадной. Кто-то ударил прикладом в дверь. За стек- лами показался седой высокий швейцар и громко крикнул: — Чего вам — шерсть? — Отпирай — дом смотреть! — Здесь не казарма. Пошли прочь! — А вот-те казарма! Навалились на дверь. Зазвенело стекло, и затрещало дерево. Седой швейцар исчез. 70

— Жик, жик, жик! — щелкнули из разбитой двери выстрелы. Два солдата упали на ступенях парадной, другие ки- нулись прочь. — Ах, вы, не особо ва... Я говорил, я говорил! — суетился Ермолай Петрович, не обращая внимания на убитых солдат, подскакивал и кричал с радостным лицом. — Жик, жик! — Из автомата дуют! — Лупи из дворницкой! Со двора солдаты начали обстрел террасы. — Галдарейку-то! Эх. товарищи... — Тут не до галдарейки — берегись! С террасы начали отвечать часто и метко. — Не одни автоматы — пулеметы есть! — Тащи пушку на улицу! —> Верно! Надо под ворота. Ермолай Петрович помогал вытаскивать пушку, суе- тился и забегал вперед. — Эй, ты, как тебя? — Он пьян — ему все одно! — Мы за революцию, а ты чего к смерти лезешь?! — Я тоже... Галдарейку бы вот... — Возьми, на винтовку, фотограф! — Я в парадную гляну —туда бей, ребятушки! Ермолай Петрович побежал к парадной. — Пьяному ништо — все ладно! — Суетлив он! — Жик, жик!—свистнули пули. Одна черкнула Ермолая Петровича по волосам. Он присел в снег. — Горячая, поди-кось? —• Нич^го-о. Я за галдарейку хоть в гроб! Вдали улица была запружена толпой, но близко к особняку никто не шел. — Жик, жик, жик! — Иванова взяло... Тащи дальше пушку! На грязном снегу остался лежать один солдат с по- темневшим от налета орудия лицом. — Эй, фотограф, береги-и-сь! <— Мм-бба-аах!. 72
— Забегали черти! Ожгло! — Мм-бба-а-ах! — Жик! — Не особо ва!.. Ермолай Петрович, забежавший вперед, за середину дороги, сел в мокрый снег, рядом с убитым солдатом. — Прыткий был! — Много зря канителился! — Сыпь! Фотограф посидел скорчившись, но вдруг стал с уси- лием выпрямляться. — Ожил! Молодец, брат... Ермолай Петрович поднялся и, не открывая почти глаз, беспорядочно взмахнул маленькими руками и про- пищал: — Вон они! Не быть им, не особо ва..^ кон... галда- рей-ка-а!.. — Фотограф волчком повернулся, намереваясь бежать куда-то... — Жик! — свистнула близко пуля, и хотя она не задела фотографа, он, раскинув руки, сунулся в снег лицом и вытянул ноги в старых штиблетах. Из черной толпы любопытных в конце улицы выдви- нулась новая группа солдат с ружьями. Они зашагали к особняку. На облюбованной Ермолаем Петровичем террасе время от времени вспыхивали огоньки и делали ее при хмуром свете зимнего дня похожей на усыпальницу. От огонька на миг, кое-где в глубине, оживали ста- ринные портреты... сыпались стекла от пуль... Барский дом тревожно хлопал дверьми и чем-то по- громыхивал...
СТАРШИЕ Трофим Петрович в мастерскую пришел первым. Вой- дя в каморку учеников, сел к столу, липкому от жира, где обедали ученики; подостлал под локоть бумагу, об- локотился. Ученик, открыв дверь, снова сунулся в грязное тряпье на койку: захрапел. С утра на улице свежо, в пути до мастерской Тро- фим Петрович озяб, а в каморке теплой стала долить дремота; от нее тело старика делалось дряблым, только мысли были назойливо ясны. «За мою песью службу лишь срам получил!..» За день до своей смерти хмельной самодур хозяин осмеял старика перед всей мастерской... Кто-то неведомый прислал хозяину донос, что стар- шой Трофим Петров отбивает у мастерской заказы, что он имеет мастеров на дому и платит им не в пример больше, чем хозяин. Самодур обиделся на последние строчки письма — «платит им не в пример больше». — Старый пес! Смеешь народ портить? Прогоню-у! Не прогнал, но сделал обиднее: принял на работу парня, которого старшой терпеть не мог. Филат-Фекла, усевшись за мольберт, кричал стар- шому: — Эй, Трофимко, старое грызло, зачнем быть вме- стях?! Хозяин пришел в мастерскую, при всех сказал: 74
— Смотри, Филат, ты старшой! Сказано это было во хмелю, но у старика от пьяных слов хозяина в горле стало нехорошо. Трофим Петрович решил бороться: когда все ушли обедать, влил в масляный лак, мордан, деревянного масла; таким лаком Филат-Фекла подготовил под золото вывеску. — Ha-ко вам с хозяином, дружки! Старик знает, что смешанный с деревянным маслом масляный лак год не высохнет и все придется скоблить... Вполне порадоваться своей затее Трофиму Петро- вичу не удалось: в ту же ночь хозяина пьяного привезли из гостиницы, не то отравленного, не то избитого, а к полудню следующего дня он умер. Трофим Петрович раньше бы пришел в ужас, услы- хав о смерти человека, которому всю жизнь служил. Сказал: — За мои слезы покарало тебя, ирод! Знает также старшой, что когда Филат-Фекла на- рвется с позолотой, то отказать ему за порчу материала пустяки стоит, но тут замешалась хозяйская воля, и суеверный старик боялся нарушить волю мертвого, — теперь, сидя в тишине, искал предлога сделать это... Потирая шершавой рукой лысину, окруженную ред- кими длинными волосами, поднял голову, уперся уста- лым взглядом в койки учеников. Разглядывая бледные, сонные лица, сказал громко: — Злодей он! самолюб! Вишь, спят — люди! буду- щие люди, не то что мы, кои жисть промотали... Пар- нишкам жить, а на кого похожи? В грязи, во вшах,— кормят их, как собак, — хлеба вволю не дадут... И кто? кто?—-я помогал тебе в этом иродстве: веку-то не одному мальчонке половину отнесли. К черту, откажу Филатку! Он стукнул жестким кулаком по столу. Один из уче-* ников проснулся, испуганно спросил, протирая глаза: — Вам чего, Трофим Петрович? Старик сказал ученику: — Спи, рано еще! В каморке было душно и до головной боли скверно пахло. Трофим Петрович, шатаясь, вышел в мастерскую* 75
Светло на улице. На темных, испачканных краской стенах развешаны золоченые цинковые крендели, боль- шие деревянные сапоги с пятнами подсыхающей шпа- клевки. Выпильные деревянные буквы, деланные под се- ребро. Недалеко от входных дверей, на самом видном месте, стоит стеклянная витрина: старик Трофим когда-то для выставки писал на стеклах витрины цветы. Мастерская за нее получила серебряную медаль. Трофим Петрович заботливо нагнулся к знакомому рисунку, рука потянулась за тряпкой — стереть с него пыль, но тут же обида отдернула руку. «Вся жисть в этих колерах! Кому славу-честь, дурак, добывал? Все ему, толстому самолюбу!» Он усиленно заморгал красными глазами, кряхтя на- гнулся под стол, держась за столешник, стал тащить молоток: «Разбить ее, бросить все! а куда?.. Э, дадут дело...» Нагибаясь, покосился на хозяйскую комнату, — в гла- за ему лезла филенка двери хозяйского кабинета: на двери написаны купидоны с вазой цветов, над цветами летают бабочки. «И дверь сломать?» — спросил кто-то беззвучно внутри старика. Он бросил молоток. «Много ее, моей работы... бордюр, потолок в хозяй- ской комнате —г все мое!..» По сырому железу крыши невысокого дома, за окнами через улицу, играет раннее солнце. Светлый отблеск бе- лой паутиной падает в окна мастерской, от светлых лу- чей ожили, выступили золоченые, утонувшие в глубине стекол узоры орнаментов и пятна перламутра, по по- толку медленно поплыли рефлексы-зайчики. Пришли мастера. Ученики, прерывая чаепитие, пода- вали подмастерьям краски, мыли кисти, расставляли по мольбертам надписи. Был понедельник, а потому на работе казалось шум- нее, чем в другие дни. Трофим Петрович, принявшись за работу, забыл оби- ду. Он увидал, как один из подмастерьев взял для золо- чения работу Филата-Феклы. Старик строго спросил: — Золотить хошь? •— Да... 76

— Ты ее подготовлял? — Нет! Филат... — Чего суешься? — Ежели вы Филатке пасете работу — правду ска- жу: он не придет, а лак пересохнет. —* Не учи — молод! не пересохнет... Подмастерье отошел, Трофим Петрович взглянул на часы, подумал: «Пускай испортит золото, чертов старшой! Все уви- дят, что дрянь мастер». Ставя на мольберт неоконченную надпись по белому черным, еще раз взглянул на часы, подумал: «Поганый — на час опоздал!» — и, расправляя щети- ну кисти, подошел к окну. Мастерская выходила на две улицы; невольно Тро- фим Петрович взглянул в окно — там, вдали, заложив руки за спину, неторопливо шел Филат-Фекла. «Сегодня мы тебя намылим, — выскользнешь, как налим!» Невзлюбил парня Трофим Петрович давно, когда он еще вышел из ученья и стал на работу. Сидел старик тогда, как будто теперь, медленно во- дил рукой по муштабелю, думал: «Вот она, весна! На могиле моей бедной старухи, поди-ко, на деревцах листочки распустились, ветерок гуляет, травкой наносит, душной, свежей... богомолье вешнее...» А за его спиной Филат-Фекла с жесткими кудрями цвета латунной проволоки рассказывал цинично хохочу- щим мастерам об одном из своих похождений: — Муж-от, ребятки, в спальню ломится, а я в шта- нину ногой попасть не могу! Да сгреб ейную рубаху, напялил, благо скоро и рукавов нет, а свое барахло под мышки — и хлысь в окно... — Тьфу, погань!—отплюнулся старик; перекрестясь, сказал с досадой:—Ты, кот мартовский, грязно шпа- руешь и золотить не умеешь... Мастеровые с того времени к имени Филата приба- вили Феклу. Не любил старик Филата-Феклу и за то, что он душился. 78
«Нарядится петухом, да еще фальшивым духом пах- нет, не разберешь — гниет человек или так просто во- няет...» Новых людей и слов старшой не любил, а душиться считал за грех. Они со своей покойной женой век пахли природным запахом; лишь под праздники, зажигая лам- падки, мазали волосы деревянным маслом, которое на- зывали «древяным». Филат-Фекла подходил к дверям мастерской... «Иди, иди, лодырь!» — Ты, сосед, глупенькой не брезгуй!—хриповатым тенором кричал Филат-Фекла кому-то в глубине мастер- ской. — Стара ежели, да богата — бери-и! Спешно золотил свою вывеску, не замечая, что паль- цы, когда он притыкал золото, сильно липли к мордану- Другой что-то прокричал в ответ. В мастерской шумели листами железа. Старику ненавистен был голос Филата; чувствуя злую дрожь в руках и не желая мешать парню испортить ма- териал, отошел в дальний угол. Там двое, сидя на низ- ких скамьях, поставив сороковку на табурет, распивали водку; один из выпивающих выкрикивал: — Скоро и наше время! Царю с пауками — конец... облопались дьявола-а... мм... Другой торопливо возражал: — Покудова, Чижик, князья да богатеи облопаются, мы с голодухи спухнем! — А я тебе говорю: солдаты с войны побегли, цар- ским законам крышка-а!.. Трофим Петрович строго сказал: — Не быть бы вам, мастера, у дяди Михнева1 на даче! — Ты, старшой, в пауки царю нанялся? — Пущай идет, доносит! А мы его по дороге изло- вим в мешок. — Правильно-о! в отхожий люк, плешь золотить! 1 Выборгской стороны тюрьма. (Здесь и в дальнейшем при* мечания в сносках принадлежат автору.) 7Р
— Не донесу, но слышу — не по уму разговор ве- дете, — богатые завсегда ими будут! — Ужо увидишь, Трофим, как хозяев наших да бога- теев перетряхнут! — Пух и перья! — Нынь на улице весна! Подьте гулять, а то еще вещи смажете... Подмастерья, допив водку, ушли. Филат-Фекла про- должал кричать: — С глупой, молоденькой просто ладить! Я, сосед, этих луковок чуть не безъязыких встречал. Раззудишь ее обидой аль ревностью — заголосит, уши затыкай! Трофим Петрович осадил парня: — Золоти! Знай свое дело, кот мартовский... Филат-Фекла, не обращаясь к старику, кричал про него: — Кабы вы не старые черти, не притеснители рабо- чих да не хозяйские ябедники были, то мыли бы свою плешь, и помадой помадились, и жили бы весело да лю- били тех, кто весело живет, грамоту востро знает. В те- атры ходили бы, в цирк полюбоваться, как ученые блохи на ладошке у клоуна камаринскую пляшут. А то весь век на хозяйском добре спите да вареным хлебом воняете — запечные кикиморы! — Мели!.. Намелешь полно, другой мешок под- вяжем! Филат-Фекла продолжал, выкидывая золото на сы- рой лак: — Жен вы своих колотите до синяков, а я, сосед, луковку не ударю, — потому с фонарным столбом жить не хочу! — Хо-хо-хо! — гоготали ему в ответ. — Тут вот некие вонючие стариканы меня прозвали котом. Я не кот Федот... Я гулящих баб видеть не мо- гу— я больше по семейным делам ходатай! Трофим Петрович стерпел обидное слово и с ехидцей посоветовал: — Болтай! Пальцем в золото не тычь — лишек после подберешь, а то пятна будут — на пальцы мел пристает! Вишь, фон намелил, все одно заштукатурил. 80
Видя, что золота парнем испорчено много, подошел полюбоваться, нагнулся над плечом врага и вкрадчиво прибавил: — Корешка у книжки не рви, не поталь...1 От чер- вонного книжки в обрат идут золотобою... Филат-Фекла легкомысленно и весело крикнул: — Думаю, от золота зайчики по потолку бегут, а это, сосед, от твоей плеши! Отстраняясь, Трофим Петрович сказал: — Ну-ка, протри золото, потом о зайчиках пого- ворим! Несколько минут Филат был озадачен: каждая буква под его протиркой стиралась до железа, на месте блеска золота оставалось зловеще черное пятно. — Навоз волосатый! на сырое выкидал золото. Филат-Фекла, вскочив с табурета, пнул его: — Черт с ним, золотом! Хозяин не взыщет... Эй, Да- нилки, Захарки, сюда! Ученики знали, что подмастерье так называл их, при- бежали. — Зашкурьте эту дрянь! да хорошенько мелом ее! Старик махнул рукой ученикам: — Не трожьте! У шел на минуту в хозяйский кабинет, оттуда вынес приготовленные заранее деньги и расчетную книжку Фи- лата: — Получи свое и уходи... Материал портить не до- зволю... покуда я хозяин! — Не ты, врешь! Все видели, как хозяин меня над тобой старшим поставил, — ответил Филат-Фекла, но расчет принял привычно и спокойно:—Хозяйка должна рассчитать... — Хозяйка не в себе — хозяин я! Филат-Фекла, отходя в глубь мастерской, шутил: — Не терплю голоплеших! Но когда стану хозяи- ном, ты приходи, Трофимко,— возьму! Будешь у меня в мастерской заместо медвежьего чучела у дверей стоять, кланяться да заказчикам калоши подавать... 1 Листовая медь, имеет вид золота. 6 А. Чапыгин, т. 2 81
— Хо-хо-хо! придумает же, шельма!—смеялись ма- стера. Эти слова старика разозлили. Он схватил с пола кле- пальную железную полосу, затопал ногами и закричал, кидаясь к парню: — Уйди с добра, бабий выкормок,.— убью! Филат-Фекла отошел подальше и, садясь на табурет, сказал: — Уйду, драться с тобой не буду, — помрешь! Не зорок вот, а поди-кось приметил: от работы у нас горб растет, у хозяев брюхо. Я, сосед, хочу брюхо отра- стить,— скоро, увидишь, стану сам хозяином. В полдень подмастерья ушли на обед. Трофим Петро- вич не пошел с ними: одержимый какой-то заботой, все ходил по мастерской, заглядывал в банки да кульки с красками, прибирал обрезки железа и, насколько воз- можно, прислушивался к говору Филата, который тоже не ушел, а, сидя в каморке учеников, заказывал свой обед: — Поди, Захарик, в лавку, купи колбасы путей со- общения... — Чего, дяденька? — Рубца на пятак! Еще на такую же деньгу коровь- его патрета... — Чего еще? — Опять чего? Ще-ко-ви-ны! Да квасу малинового, семь раз подливанного. «Погань этакая!» — подумал Трофим Петрович и, уйдя к столу, сел за работу. Филат слышал уходящие шаги старика: — Погляди, Данилка, что делает грызло-старшой... Мальчуган проворно выглянул и, вернувшись, со- общил: — У стола... план рисует... — Хозяйка, Захарик, где? — Дома, Филат Дмитрич! — Лежит? сидит? — Сидит... — Кто еще с ней? 82
— Никого... Зайдешь печь топить, она и не огля- нется, все плачет... — Иди скорее в лавку. Да постой, дверь к ней из кухни не на замке? — Нет... — Иди! Филату-Фекле казалось, что сегодня как-то особенно ясно пестреют за рекой на солнце крыши домов, усеян- ные светлыми трубами. Неторопливо идя по улице, па-: рень дошел до набережной. Из-за домов справа всплыла белая церковь с зеленым куполом, а там далеко золотая тычинка башни. Ближе ее и ниже, как плоский дневной месяц, разграненный черными линиями, блестит пятни- стым светом слуховое окно многоэтажного дома. Внимание Филата привлек бегущий по набережной фургон с золотой надписью по голубому: «Фабрика Лан- дрин». — Кто медали тушевал, а? Ну, будущий хозяин, рас- цени, чего работа стоит... Грунт — первое, сушка — вто- рое, шпаклевка — третье, краска, золото, лак... Фу, черт! скушно... Охваченный разнеживающей, прохладной дымкой от домов, слитых вдали с голубовато-тусклым, знойным не- бом, Филат, потряхивая желтыми кудрями, шел все даль- ше и думал: «Радошно... даже очень, сосед! Что-то, видать, хоро- шее со мной сочинится... А ну! сегодня же надо хозяи- ном стать». Глаза его забегали по вывескам мастерских и магази- нов. Увидав нужную надпись: «Гробовщик», Филат во-« шел в мастерскую. Входя, думал: «Восковых свечей да книгу, и мы тебя, Трофимко, с твоими делами из мастерской выкурим и вычитаем... Двое старших? Нет! так не будет... будет как хочу...» Степанида Григорьевна много плакала, и не оттого, что жить теперь не с кем и мастерская без хозяина при- дет в упадок, но оттого плакала пожилая женщина, что 6* S3
только теперь нашла время оглянуться на прожитую жизнь, пожалеть молодость. Плакала о том, что седые волосы проросли в темных. Вспомнила обиды, как пья- ный муж приводил женщин с крашеными бровями, гу- бами, а ее заставлял служить им — и они, эти чужие, смеялись над ней, она не смела ни ругаться, ни про- гнать их... Стало темнеть в комнате. Степанида Григорьевна с глазами, затянутыми свет- лой пеленой, поправила, с трудом поднявшись на стул, лампадку и снова села беззвучно и незаметно. Она смут- но слышала, как отворило дверь, словно ветром, в ком- нату кто-то осторожно вошел, понизу потянуло холодком. Она сказала: — Вася... не надо печку — тепло. В ответ ей раздался хриповатый тенор, монотонно читавший: — «Егда мертвыми твориши чудеси или врачеви вос- кресят...» Ей кинулось в глаза новое пятно света в углу, заме- тила, как по бледным листам книги поплыл отблеск вос- ковой свечи. Степанида Григорьевна с трудом подняла голову, лицо читающего будто знакомо: — Тебя Шумилов прислал? Слабо спросила и дружески оглядела человека в чер- ном. Кругом головы чтеца вились светлые волосы. Он промолчал, тряхнул головой, вскинул глаза в ее сторону: — «...и правда твоя в земли забвенней...» — Это хорошо, что читает... — Нечего плакать, луковка: глаза, сосед, поберечь надо! Его заботливые слова ей понравились, она, вздохнув, сказала: — Чего их беречь... некому... не то... не так я... — Годятся глаза — лучше за работой, сосед, глядеть будут... — Без мужа — работа?., нет! Увидала — он слегка придвинулся в ее сторону. Кни- га, хлопнув листами, закрылась. — Покойный тебя, бывало, пьяный завсегда ругал бесплодной... 84
— Ах, что ты! Он сам только... обижал и не жил со мной. — «Оттого с пропащими гуляю, что бесплодна по- стылая жена!» — Как ты? как... — Пьяный, Степанида Григорьевна, да и трезвый не лучше был: «Жизнь мою заела!» Почувствовав в глубине себя враждебное, она испу- галась, но любопытство и ревность тянули в разговор с человеком, которого она смутно боялась. — Да откуда ты все знаешь про Якова? — Уж ты, Григорьевна, не обижайся, гулял я часто с ним, Яковом Филиппычем! Припоминая совет гробовщика, помолчал и заторо- пился: — У него, покойного, поди-ка на правой ноге цара- пина должна быть? Ту царапину девица ему ножом рез- нула, и за дело: ругал тебя всячески, сам к девке лез, я уговаривал домой, к тебе, а он кричал: «Штоб я к по- стылой жене, да сгинь она со свету!» — Было такое на ноге... Он говорил: «Конь ляг- нул»... мальчиком когда... — Кобыла в юбке — отвались моя голова по самые плечи! Плачь, не плачь, а ребяток у тебя нету, порадо- вать некому... — Ой, то правда! некому порадовать... — Ничего! Все еще придет, годы не ушли... мужа по- мянуть— и замуж. Деньги на помин есть? — Что мне в них — есть! — Толково надо хозяйство вести, а так денег не на- долго... Верный человек беспременно требовается с забо- той по делу... — Был старшой — верный, да покойный ему что-то не поверил... — Знаю — Трофимко! ведомый вор! старик хитру- щий... Яков Филиппыч взял меня за ним догляды- вать... — Ты не от Шумилова? Ой, грех! то-то лицо зна- комое... — Ваш выученик — Филат Дмитрев! — Как же ты? Ах, я ничего не понимаю!.. 85
Одежда тяготила Степаниду Григорьевну, она встала и расстегнула кофту, но раздеться не хотела... Нехоро- шее чувство к умершему росло, и удивляла дерзость чужого. Стыдливость робкой женщины боролась с уста- лостью. Филат-Фекла угадал ее чувства. — Григорьевна! лампадка тухнет. Она устало подошла к освещенному лампадкой углу, влезла на стул и зашаталась. Он подскочил и не дал ей упасть. Сбрасывая с себя чужое черное платье, подхватив Степаниду Григорьевну, снова поставил на стул. От его прикосновений, грубых и плотных, она задрожала — он не отходил, поддерживал... Ее руки тряслись, она долго не могла тонкими руками с короткими пальцами вытянуть фитиля и за- жечь. Рядом, догорая, вспыхивала еще одна лампадка. От сплошного мелькающего сияния ризы на ее худощавом лице синели тени. Каблуки башмаков подвертывались. С его помощью сошла со стула и тут же почувство- вала нестерпимую боль пяток от башмаков. Держась за кровать одной рукой, другой стала снимать их. Ее шею за ухом согрел поцелуй, щекотный и обидный ей: — Луковка, эх, ты-ы! — Вот! ах — уйди... Филат-Фекла, обняв ее сзади, ощутил на руках сле- зы, но держал ее и целовал. За ними стукнуло слегка. На табурете с книгой, подтаяв, упала свеча. От стука она вздрогнула, толкнула его локтями в грудь, он отошел, стал раздеваться. Она видела, что сел на табурет, на книгу, которую читал: — Безбожник... на божественное сел... — упала на стул комком и еще прошептала:—Спасите!., буду кричать. Он уверенно босыми ногами прошел по комнате, запер дверь, повернув ключ в замке. Вернулся, поднял ее, су- нул на кровать головой, слегка толкнув в спину. Она по- корно, тихо стоная, упала поперек кровати, подобрав то- щие ноги, повернулась, закрывшись в одеяло по самый подбородок. Почувствовала тепло от мягкого и покой в теле, лицо ее стало покорным и сонным. Перед ней была широкая спина чужого, который по- чему-то казался своим — от него пахло помадой и крас- ft
ками, как от прежнего хозяина, как от всех вещей, с ко- торыми эта женщина давно сжилась. Его голос звучал знакомо. —• Ты, сосед, луковка, не гляди на меня как на вора- насильника... Обыкнешь, спасибо скажешь: без мужчины тебе не обойтись, а где его искать зачнешь? Не дев- чонка, чтоб бегать по садам за нашим братом! Зазорно тебе искать кобелей. Она молчала. — Если теперь какие долги есть, и чтоб делов не описали, мастерскую вали на мое имя и живи себе... Она продолжала молчать. — Мужчину надо тебе, который дело знает... не каж- ного, и воля Якова — царство ему немецкое! — была та- кова, чтоб я делами ведал. Зато взял перед кончиной, сказал: «Гляди за всем!» Да разве ты не боишься про- тив его воли идтить? Медленно свертывая и раскуривая цигарку, он ждал ее ответа, но Степанида Григорьевна не нашлась, что ответить. — У меня на бронзировке бронзу не украдешь. Зо- лото не утянешь. Сам вор, дока по этой части. Жало- ванье знаю, кому какое положить, — без хозяйского глаза тебя по миру пустят, а я от твоего дела выгоду большую хочу иметь: подмастерьев убавлю, на учениках поеду — много этой подростковой дряни! Старое железо за новое пущу, ништо поймут заказчики. Мы, увидишь, сосед, лучше прежнего поведем хозяйство... — Ох, Яша мне сниться будет! — Сны — это дело бабье! Подвинься малость... Он вытянулся на постели, закинув на нее тяжелую горячую руку, и быстро заснул, как дома. Пока он говорил, Степаниде Григорьевне было по- койно, хотелось дремать и дремотно слушать, но лишь смолк его голос, она перестала ему верить, вспомнилась псалтирь, на которую он сел. И чувствовала, как стыд мешает ей кричать, а уйти прочь не было силы. Мысли о грехе, о муже стали мучить. — Ты меня покинул, Яков, — прости!.. Живой поки- дал, а нынче сатана в душу вошел, опутал... слабая я...— бормотала она, как в бреду.
Все больше дрожала женщина, потом села на кро- вати. Путаясь в одеяле, поползла через сонного Филата. Филат-Фекла, всхрапывая крепко и привычно, спал. Со- шла на пол. Шатаясь на ногах, подняла желтевшую под табуретом свечку. С трудом влезла на стул, не глядя на образ, стыдясь, зажгла от лампадки, — свечка дрожала в ее руке, слабо звенело стекло от дрожащих колебаний руки. Подошла к кровати; долго испуганно разглядывала лицо сонного парня: видела загорелую крепкую шею, румянец на верхней щеке — волны жестких волос, отли- вающих блеском желтой меди. Потрогала холодной ру- кой горячий лоб сонного; в волосах, замирая, холодея от суеверного страха, искала спрятанных рогов. Он засопел от ее прикосновений, но не проснулся, а бессознательно проведя рукой по лицу, повернулся на другой бок. — Все... все слепота моя... злоба к покойному... грех! Уронила свечку. В сумраке желтом, пахнущем мас- лом и воском, сбросила с себя одежду, голая стала к стене — бледная, тощая. Дрожа, прижалась к серым обоям и, раскинув руки, шептала: — Я стою... видишь, Яков. Я стою... Любил так... ты... Она помнила, как пьяный муж заставлял ее иногда раздеваться, стоять, дрогнуть у стены, пока он не за- снул. Глумясь, кричал: — Мерцай, постылая, будь как чухонской святой! Теперь она долго шептала и молила умершего: — Батюшка родной, Яков... ты меня прости... прель- стилась... грешница!..—И начала всхлипывать. Филата-Феклу всегда раздражали женские слезы, те- перь во сне он их почувствовал: всхрапнув, повернулся, открыл глаза, долго глядел, не понимая, потом встал, сказал спросонок: — Луковка... такого не обожаю... сосед!.. Отвел на кровать, положив, закрыл одеялом до го- ловы и накинул сверх одеяла на нее тяжелую руку. Без сна ходил по мастерской Трофим Петрович, ко всему прислушивался. Не раз пробирался неслышно в хозяйский кабинет. Показалось ему, что слышит какой-то 88
разговор... Попробовал дверь — на замке, а к другой две- ри, с кухни, не пошел, чтоб не беспокоить хозяйку: — Не до меня ей... Последний раз выйдя в мастерскую, увидал, что ма- стера разошлись. Только в глубине, далеко светилась лампа на табурете. На другом сидел подмастерье Чижик, слегка хмельной. Он что-то рассказывал ученикам; уче- ники, обступив Чижика Книгочея, жадно слушали и рас- спрашивали. «Книги таскает, неладный... портит народ!» — по- думал сердито Трофим Петрович, подошел, стал слу- шать. — Теперь, ребятки, скоро — хозяев к черту! Царя, министров уберут, управу к зелениной матери... — А когда это будет, дяденька Чижик? — Не Чижик я — Иван! Скоро будет. Свобода ста- нет, правды пойдем искать... В первой свободе мало прав- ды будет... а мы найдем тех, кто за народ! за простой народ. Найдем, тогда будем скопом работать... Сами своими делами заправлять, и вас, ребятишки, перестанут вшам кормить... Оно идет! время! — И ты иди-ко, парень! С утра выпроводил вас с Матвеем гулять, нет, опять приперся, смутьян! — за-* ворчал на подмастерье Трофим Петрович. — Пойду, Трофим! Старик, а только таким, как ты, крышка! — Иди, иди... Без спецьяльности никому не жить, а мы пожили на свой пай... — Крышка вам, хозяевам! Трофим Петрович, сухой, курносый, с желтой боро- дой, с такими же идущими вниз от желтой лысины се- дыми волосами, золотящимися на концах, сгорбясь нес в руке взятую с табурета лампу. По грязному сводчатому потолку шла за ним, перегибаясь и прыгая, большая тень его тела. — Крышка!—еще раз сказал подмастерье, выходя на улицу. — Иди-ко, иди, пророк. Ребята, спать!.. Обойдя мастерскую с провожающей тенью по потолку, Трофим Петрович заботливо оглядел все углы и вещи, 89
запер дверь. Потом, войдя в кабинет хозяина, поставил лампу на стол, начал рисовать для выпиливания столяру буквы: — К утру оно, может, приготовлю... За мольбертом, подняв вверх лысую голову с корот- ким носом, сидел Трофим Петрович и выводил по крас- ному сукну желтым: «Вся власть Учредительному со- бранию». Отстранился, вытирая запачканный краской мушта- бель, крикнул: — Ребята! Мастерскую полить водой, подмести,— хозяин сейчас выйдет... Двое учеников принялись подметать мастерскую, а Трофим Петрович снова приналег на «Учредительное». «Власть настоящую прогнали, царя тоже... Куда-то вас эта воля вольная приведет?! Новые... все крикуны! Где ни послушаешь, язык ходит, — руки без делов... кри- чат, продтить по улице страшно...» — думал старшой. Расписанная цветами дверь из кабинета хозяина распахнулась, вышел Филат-Фекла: — Здорово, старикан! — Здравствуй, каково почивал с чужой женой? — Ничего! скоро свою заведу, сосед, — тряхнул жел- тыми, сверкающими волосами новый хозяин. Одет он был в красную сатиновую рубаху и плисовый пиджак. Подошел ближе к старику, сказал весело и легкомыс- ленно: — Ладно, сосед, старикан, что мы поладили, — я то- бой доволен. — С умными не спорят, — меня запряги, а глупую бабу выпряги, так ей и надо, — пущай на молодых не зарится! — Не ворчи! все ладно — вчера мастерскую на меня перевела, сосед... — Ты, Митрич, ученика Гришку прогони, — по со- браниям шляется, книжки приносит, ученикам в башку вбивает все это новое... — Упрыгается, сосед! гнать что! Вишь, теперь время какое? Удержаться бы только... 90
В мастерской от выстрела вздрогнули стекла. — Никак пушка? Снова зазвенели стекла. — Да, стреляют! Опять что не поладили?—забеспо-» коился Филат-Фекла. — Теперь пойдут! Что ни день, то закон новой...— отозвался угрюмо Трофим Петрович, все усерднее нале- гая на муштабель. — Люди бегут! Поди-кось, сосед, дай оденусь да погляжу. Не успел новый хозяин одеться, дверь распахнулась, в мастерскую вбежал юркий подмастерье Чижик и, раз- махивая шапчонкой, зажатой в руке, кричал: — Матросы из Кронштадта на Зимний дворец идут! Наша власть, рабочая-а! — Ты, Чижик, не сердись, сосед, что я тебя рассчи- тал, говори толком, садись... — сказал хозяин. Бросив кисть, муштабель, Трофим Петрович встал и крикнул Чижику: — Зря, воробей, о весне чирикаешь! Я так думаю: царские солдатики убирают прочь новое, ваше... Стекла от выстрелов задрожали, а Чижик, гордо су- нув на затылок шапчонку, сказал: — Хозяевам да богатеям — крышка! — повернувшись, пошел вон, крикнув ученикам: —Эй, ребятишки-и! Наша, народная власть идет — марш за мной! встречать, петь... За дверями мастерской, по серой булыжной улице октябрьский ветер гнал мусор и клочья рваных афиш: «Учредительное», «Вся власть»...
КЛИМКО-СТРЕЛЕЦ Белеет вечернее небо. Среди кустов ольхи извивается, поблескивая, ручей. На фоне светящихся струй от тихо- го ветра качаются желтые болотные цветы. На дале- ком горизонте хвойный лес кажется серой высокой тра- вой. Из болот на пространных полях встает бледный сумрак тумана. На горе над ручьем деревня. Скот промычал, проблеял и побрел на ночное пастбище. Звенят в белесом воздухе белой ночи комары, иногда жужжат редкие овода. Слышно, как на болоте тюлю- люкает кулик, а в поле, разъезжая с бороной по полосе, поет девичий голос. Голос звучит по-северному — уныло и нескладно. На запольке, потрескивая высоко, разгорается пастуший огонь и дребезжит берестовая труба. В деревне собираются ужинать; только ребятишки, копошащиеся постоянно, затевали что-то свое: — Клим... Клим! Попади в клин! — Съешь блин! Клим... Дразнили сынишку охотника Петра Курчавого. Маль- чишке надоело, он сказал: — Чего граете? Попаду! —► Ой ли? Ты из батькина уружья? — Пошто из батькина, у меня свое есть. Пошел домой, вернулся с ружьем. Темно-русый худощавый мальчишка продул ружье, наложил пистон, всыпал пороху и ловко протолкнул в 92
дуло шомполом пулю. Другие, пока он заряжал, при- тихли. Ждали. — Куды стрелять? — Чичас мету сделаем на анбаре топором! — Пойдемте лучше задворенке Марфе в избу дунем! — Эх, вы! А как ее убьет? — Ништо-о! В клеть саданем. — К задворенке, к ей — пошто батькам на нас жа* лится! — Ланно! Шумная орава шмыгнула за дворы изб к одинокой хибарке бобылки Марфы. — Не шумите, а то она с колом выскочит. — Надо, робяты, сопляков лишних прогнать. — Ну их к водяному! Пущай. — Ты, Клим, как дунешь — утекай, а мы тоже. Маленькая избушка задворенки приютилась на crop- ке и одиноко чернеет старыми пазами, утыканная по стене до самой крыши кольями, по которым весело изви- вается кудрявый хмель. — Стрель, Климушко, скорее!.. — Погодь! Отходи с мишени, а то пулей чирнет. И темно-русый мальчишка, отойдя к дальнему хлеву, положил дуло ружья на неопиленный, далеко выдав- шийся угол. — Меть воно в сверловку-то, на ней полки с яйцами! — Не учи! — А попадешь ли? Место дальне. В деревне поужинали, бабы готовили постели. Послы- шался громкий выстрел, мужики всполошились. — Никак опять робята бонбу рвут? — Есть их в лесях! Агличаны много наоставляли. — Надо ребят укоротить, того гляди деревню щеп-» ками возьмет! За окнами в одной рубахе, без платка, растрепав седые космы, с колом гонялась за ребятишками Марфа- бобылка. — Кара-ул! Убивают! Крещеные, уймите своих дья- велят! Деревня высыпала на улицу. — Пошто народу спать не даешь? Эй, старуха! 93
— Где тут спать! Карраул! — Што те надо? Глотку дерешь! — Што! Как што? Вон Петрушин Климко стрелил мне, клин вышибло, а на клину полка держалась и рюхнула вся, на ей сметана, яйца, да все в грязь! Кре- щенные, што я зачну делать с разбойником? Стрельцы окаящие! —’Ты погодь! — Чего погодь? Твой дьяволеныш! А, а! Твой — вот пущай матка мне ускоп отдает, а то я в исполком нажалюсь— узнаешь, как волю давать с уружьями. Кто-то пошутил: — Ай да Клим! Угодил в клин. — Съел блин! — С уружьями да бонбами робятам ходить не след! — В сам деле, укоротить надо! — Отобрать уружье, вот и все! Петр Кудрявый сам учил сынишку стрелять. Приду- мывая, как бы спасти мальчугана от неприятности, он подвинулся ближе к старухе и сказал: — Слушь-ко, Марфа! Сметана — дело коровье, а яйца — куричье, моя баба тебе всё отдаст, но худо тут иное... — Чего хорошего в избу палить! — Ты пойми — худо, вишь, что у деревни земли мало... Мужики насторожились и перестали говорить о ружье. — Поди в мою клеть, волосатый бес, погляди! Али я сказку сказываю? Твой разбойник стрелил, а ты о &емле... Ну што земля? — Погодь! Волосат, да мало усат, не отпираюся — Климко стрелил, потому дело такое, — отец — охотник, а сыну кем быть? Не кричи, поглядим, сколь убытку, отдадим столько тебе, но по-ладному, а ежели вла- сти ввяжешь, то мы тебя заставим избу снести, по- тому изба твоя не в обмере, а стоит на обчественной земле. — Ай да Петр! — Он правильно! 94
— Бобылкина земля не в обмере, а курицы и корова ходят, как у всех! — Тьфу! Провалитесь вы со своей землей. Старуха примолкла, ушла. Мужики и бабы разошлись по избам. Голые ветки ольх подчеркнули раскидистыми штри- хами снеговую линию ручья. За снежными полями синяя полоса ельника отделила серое небо от белых полей. В деревне тихо — звуки улицы вобрали в себя серые избы с белыми крышами, только будущее деревни шум- но, неугомонно копошится в снегу: ребятишки, выбрав крутой сгорок, на лыжах летят вниз с визгом и смехом, белые от снега лезут обратно на кручу. Наверху сгорка, с серьезными лицами покуривая намятый из березового листа табак, Климко-стрелец и мельника сын Гришка на время меняются обувью. — Бери, Климко, валенки... В валенках ловче на лыже стоять. — Ланно, а ты в моих бахилах походишь. — Сходишь — из уружья дашь стрелять? — .Дам! Стреляй... — Тятька! Я теперича в валенках — бери, брат, в лес. - Ты где не украл ли? — Пошто! Гришкины — на время. — Ну, робята! У вас, значит, свои законы. Пойдем, хлеб снесешь. Ружья не бери. — Эвося! Без уружья с тобой я не ходок. — Не по деревне идти — далеко! Ружье грузить будет. — Пущай грузит! Птицу убью какую... — Хвастай знай — убьешь, пойдем коли. К вечеру Климко с отцом пришли на лесную полянку. — Тут избушка!—сказал отец. Сделали лопату, отец стал рыть и отрыл в снегу ма- ленькую черную дверь. Влезли, сняли мешки с хлебом, накололи дров. Климко затопил каменку; колом проковы- рял в снегу отдушину против дымового ставня. 95
Натаяли в котле снегу, стали варить кашу. Под на- рами двумя огнями горели глаза сучки Мохнатки; ей хо- телось есть, она тихонько скулила. — Поспеешь ужо, — сказал собаке мальчишка. Отец сидит на нарах, курит трубку. — Ты, тятька, мне дай покурить, я, брат, курю! Отец выпустил вожжой дым изо рта. — Курево, сынок, дорогое — на хлеб меняю, а хлеба у нас мало. — Падет удача — заработаем хлеба! —• Там когда еще падет... Покудова курить тебе не дам... Вот как ловче зверя доходить, расскажу — учись. — Ну, расскажи. — Примером, идешь за куницей, то бери сетку. Ежели собака отвела пень с куницей, перво — отопчи снег и сетку расставь, собаку возьми ближе к пню и тут уж руби пень или колоти, куница скочит да как рыбина в сетке запутается... А как выдра зимой в ручье попадет, и ежели промоин нету, проколоти прорубь, карауль вер- но— выдра походит подо льдом и беспременно пышать выйдет в прорубь, тогда стрели ладом!.. Медведи бывают по улике двояки — один берлогу строит, другой, катюстник, ходит всю зиму, а где вале- жина подходяща — в снег зароется, спит; потом, коли сбудили ево, идет в ино место и там так же. Ежели бер- логу нашел, стрелять зачнешь, противу берлоги не стой... Оно и ладно стрелишь, а он все-таки скочит, с ног со- бьет, лежать под ним копоско. Ну, будет! Давай-ко кашу есть да спать. Поели, собаку покормили, отец вышел из избы, а ко- гда вернулся, Климко уж, лежа в тепле, дремал, но слы- шал, как отец сказал: — Звезды крупнущие — завтра мороз! Уснули. Двенадцатилетнему Климке снилось, что он схватил куницу за хвост, а куница обернулась, сорвала с его руки варежку и с ней ушла в нору. Он держал ружье и караулил, когда она выскочит, а от холодного ружья у него зябли руки... Проснулись рано. Отец схо- дил в лес, принес дров, стал таять в котле снег, курить и варить еду. Климке отец сказал: 96
— Выпросился на промысел, так и вставать надо как охотники, нечего валяться... Ну, да лежи, лежи. Климко быстро справился. Собака выскочила раньше хозяев, не дожидаясь еды, ушла в лес отыскивать добычу. — Старательная, тятька, собака наша! — Ладная, — согласился отец. Вышли. Отец приостановился, внимательно поглядел на бледное небо. В морозном тумане над лесом плыло красное, как будто только что выкованное, плоское солн- це. Туман серебрился колючими искрами. — Ты што, тятька? — Шубенка, парень, твоя худая, думаю — не остать* ся ли тебе в избе, я похожу один! — Стерплю мороз — ништо-о. — Никак собака лает? — Лает! Ты пойдешь, тятька, али я? — Оба пойдем! Вершины обледеневших деревьев светились в сумрач- ном воздухе рыжими огоньками. — К лосю сегодня не подойдешь, да и белка далеко лыжу чует — скрипит, — сказал отец. Отошли с версту. Лай собаки отодвинулся дальше — пошла в ход; куница, может быть? Жаль, сегодня не дой- дешь ее! — Надо, тятька, шибче бежать. — Я знаю... Да как с тобой побежишь? Уломаешь- ся — тебе не под силу с большими бегать. Сели на валежину, отец закурил. — Ты вот что, Клим, побудь здесь, далеко не уходи от нашей росстани, а я побегу, может, кого и спро- мыш ляю. — Ланно. Отец поправил ремни у лыж и быстро скрылся из вида. Климко долго стоял под сосной, глядел вслед отцу, потом ему стало скучно и холодно. Хотел петь, но от мороза слипались губы. Сделал бегом на лыжах боль- шой круг, вернулся к росстани... Постоял, о чем-то по- думал и пошел на восток, на солнце. Мальчик долго шел, в голове стояло: 7 А. Чапыгин, 2 97
«Ничего, по лыжне к росстани верну!» От ходьбы вспотел, устал и, сбросив лыжи, влез на валежину, занесенную густо снегом. Рядом с длинной лежала другая валежина — короткая. Климко сел на ко- роткую, свесив ноги, и заметил, что от нее идет слегка пар< «Снутри, видно, сгнила... Гнилье завсегда теплое», — мелькнуло в уме. Мальчуган зорко глядел по вершинам деревьев, за- метив перелет косачей. Вот недалеко на березу сел ко- сач, стал клевать мерзлые почки и уркать: — Урр!.. урк!.. у-у-рр!.. Климко взвел курок, подвел дуло и, взяв на мушку черное с белым пятно косача, выстрелил. Косач взмет- нулся вверх и, перевернувшись, упал в снег. У мальчишки забилось сердце радостью, но он не успел соскочить с валежины, валежина под ним всколых- нулась, приподнялась. Климко перевернулся с нее, как косач с березы, — упал назад к лыжам, но ружья из рук не выпустил. Когда высвободился от снега, то увидал: большой бурый медведь, облепленный комьями снега, не спеша уходил от того места, где сидел Климко. «Капостник? Вишь ты — не уйдешь!» Климко спешно зарядил ружье, не продув даже кап- сюля, наложил пистон, торопливо вскочил на лыжи и, обогнув длинную валежину, пустился стороной обгонять медведя. Медведь, разбуженный выстрелом, неохотно оставлял нагретое место и, разгребая широкой полосой снег, иногда оглядывался, приостанавливаясь. Увидев впереди худощавое, маленькое подобие чело- века, присел на задние лапы и, как бы надумав что-то, громко рявкнул: — К-ха! х-а-х! Климко прицелился в глаз медведю, спустил курок, пистон зашипел и осекся. Мальчишка не струсил, но за- торопился, руки от нетерпения дрожали, когда он выни- мал новый пистон. Пистон Климко зажал в зубах и на- чал прочищать проволокой капсюль ружья. Медведь как бы понял, что делает охотник, поднявшись быстро на задние лапы, пошел, отмахивая передними ле- дяные сучья ельника, переграждавшие дорогу, и рявкая: — К-хо-х! К-ха-а! 98
Климко заторопился и уронил пистон; медведь был близко; мальчуган передвинулся на другое место, но медведь не отставал, рявкал и преследовал его. «Худо, как еще осекется!» — подумал охотник. Медведь взмахнул лапой, зацепив Климкину заячью шапку, смахнул ее куда-то. «А, леший! ужо пистон...» Климко сделал быстрый круг на лыжах, медведь на минуту отстал, а когда был надет пистон, и взведен ку- рок, и Климко спрятался за толстой сосной, медведь уж был тут. «Надо стрелить, а то лыжа сдаст — беда-а...» — уже с опаской мелькнула мысль. Медведь решил сделать пры- жок, он отодвинулся от сосны, а когда высунулась из-за ствола мохнатая голова с разинутой пастью, Климко почти в упор выстрелил зверю в ухо. — К-ха-х! — отрывисто рявкнул медведь. Размашисто, обеими лапами, шлепнул по коре сосны, удар одной лапы задел часть дула. Климку ударило при- кладом в плечо, сорвало с лыж; сзади медведя, в сто- роне пролетая, он задел пень, шлепнулся в него и, отско- чив, перекатился через ближайшую валежину, ткнулся без чувств — головой в снег... — Кли-м-ко-о-о!.. а-а-а! Рыжие, огневые пятна померкли. Вечерело быстро... — Кли-м!.. Кли-м-ко-о-о!.. Надо поворачивать к рос- стани... За этой куницей не угонишься, в ночь уйдешь... Кли-и-и-м-ко-о! Молчит, штоб его! Искать. Петр Кудрявый все больше налегал на лыжи. Со- бака бежала стороной, любопытно обнюхивая снег и де- ревья. — Брось, Мохнатка! Давай-ко сына искать... Ведь вот, поди, от росстани убрел, а росстань здесь. Собака кинулась вперед и вздыбила шерсть. — Чего ты, падина? Али зверя какого чуешь? Собака кинулась еще быстрее и исчезла. — Стой, Петруша! Кажись, парень тут сидел? Куда это он повернул? Погоди! Никак медвежий след? Вот те Климко. Смелый у меня мальчишка, не отступится, знаю... Спаси бо... как мальчишку медведь сломал! Ружь- ишко у него легкое... Наддай, Петруша, беда, брат! 7* 99
Старший охотник вскоре увидал собаку и на примя- том снегу бурую тушу. Собака теребила медведя так, что шерсть летела клочьями! — Вот беда! Не под медведем ли? И вдруг охотник увидал недалеко, в стороне за вале- жиной, серые валенки. У него задрожали ноги. — Черт! Что ты с парнем?.. Столкнул лыжи, добрел по снегу и бережно вытащил Климка из снега, покачал его на руках, подул в нос. Климко открыл глаза. — А где мое уружье, татка? — Леший с ним, ружьем! Хоть ты живой — ладно. — Плечо вот спомнет, да бок болит. Петр засмеялся радостно и набил трубку. — Ha-ко, покурь, ты седни лучше меня промыш- ляешь. — И как он меня, тятька, ляпнул моим уружьем, — не знал, куда лететь! — Ладно, по уружью пришлось... Убит зверь! — В пень меня отнесло, а от пня уж не помню. — Ладно и то — угодил в снег, а то бы обмерз. — Шапку с меня содрал — надо искать. — Вот плат, обвяжи голову — шапку завтра сыщем и медведя оснимаем. Хлеба ты, сынок, заработал. — На, кури! Я еще косача убил. — Завтра сыщем, а теперь к избе, вишь паморока идет, надо поспеть. — Мои лыжи целы ли? Меня с них сорвало. Отыскали лыжи, справились и пошли... Вдали на редколесье, среди косматого бурелома, вста- вал крупный месяц. Все ярче и ярче золотились обледе- невшие сучья елей и сосен и гладкие бока столетних сушин.
ПОДРОСТЕЛЬНИК Вечер. Длинный рыжий мужик лежит, вытянувшись, на лавке, в головах армяк. В избе душно, надоедают мухи, пахнет старыми йомоями, хлебом и махоркой. Ры- жий, свертывая цигарку за цигаркой, курит. За столом в большом углу высокий тонкий мальчуган ест хлеб с лу- ком, запивая водой. В сенях ласковый голос бабы при- ветствует кого-то: — Здорово-ко, матушка Еремевна! Дверь в избу распахивается, рослая фигура жены за- ведующего потребиловкой тяжело и медленно входит в избу. Рыжий лежа свертывает цигарку, и чиркает спич- ку, далеко от лица держа разгорающийся огонь, и го- ворит: — С товаром опять пожаловала, мать? Жена рыжего стоит в дверях и ждет, что скажет мужу бывшая купчиха. — Послушай-ка, Дмитрий! Я пришла жаловаться — и это последний раз, не поможет — пойду в исполком, там у меня кум служит. — Жаловаться? Жена рыжего поспешно говорит: — На Мотьку! На кого больше — на ево, пучегла- зого! — Тебя, баба, не стригут — молчи!—строго оста- навливает мужик. 101
— Она права! На сына твоего жалуюсь, проучи, озорник он. — А што такое? —• Да будто бы и не знаешь — не первый раз. — Не знаю — обскажи ладом! — Нежилую избу разоряет, рамы выбил, печь разо- брал, изба моей родни — в ней, может быть, еще жить будут. — Ну, вот род купецкий новую соберет, а изба, знаешь ты, осыпается, срыть ее постановлено. — Ну нет! Я избу трогать не дам! — Ты перед миром мала птица. — Как же это можно без дозволения хозяев? — Писали им, а ени молчат, бросим баять—еще што? — Мальчишка твой озорничает, даже сказать нехо- рошо... похабными словами ругается... — А ты умнее, чего вяжешься? — Под подол мне живого воробья сунул! — Живого? Ловко! Ха-ха. Да ты, мать, спала, што ль? — Ты не скаль зубы! Не спала, а из-под моста. — Оченно ты, мать, степенно ходишь, как в поговор- ке: «Ешь—потей, ходи — холодей: сто лет проживешь». — Ты худой отец! Вон у Димки отец — ежели пожа- луешься, сейчас и выпорет при глазах, а Димка делает все по науке от твоего парнишки. — Скажу тебе, мать купчиха, во што: подростель- ника свово я бить не стану — от битьев толку мало и мозги тупятся! — Хорошо! Пойду с жалобой в исполком, а тебе скажу, что до сих пор обувала вас, одевала, меняла хорошие вещи, а ты скот неблагодарный! — Ой, озорник пучеглазый! Знаю, матушка, озорник он у нас, — вставила свое слово жена рыжего и, выйдя, заперла дверь в избу. — Нишкни, баба!—Рыжий сел на лавке. — Я те, мать, во еще што скажу: нас родня била да пугала, и мы всево боялись, а дураками росли... Кабы дали смо- лоду разгуляться, не такие бы были, да поучили бы гра- моте толком... Знаю — вы поклоны да улесы любите, да попреки, ежли не по-вашему... Сама меняла вешши за 702
наше доброе, да и што те стоит: муж в потребиловке си- дит, как встарь в лавке, на нашей шее, и весь капитал ваш от нас, мужиков, пошел! — Много с вас возьмешь! — Много ли — мы не знаем, тупы грамотой, ущитать не можем. Нас били, гоняли, а научили только попам да купцам поклоны бить. — Молоко найду у других, и нога моя больше не будет здесь! Темно-серая в белесом сумраке грузная фигура куп- чихи сердито зашевелилась и вышла. Рыжий снова лег на лавку. — Всех ладных людей отводит — поучи ты ево, Мит- рий! Ну, налопался, вылезай да молись богу, — погнала баба из-за стола черноволосого длинноногого маль- чишку. — Не молись, Мотька! Худо ен нас милует — все больше на руки надея, — сказал рыжий. — Ты, Мотька, не скули... —• А ну тя! Не от парнишки, от тебя озорство идет. — Мне да лошади довелось потеть; пахамши новину, пуп смозолил, а она, толстая, прохлаждается, ползет, от жиру еле ноги волочит... бают, большаки всех купцов ста- рых извели, а где у черта! ихний корень, как у крапивы, в одном месте скосил, а она в другом выросла да в порт- ки лезет... Ейный пузан в потребиловке стоит, у писку- лянтов товар купляет, а мужику втридорога продает и делит товар-от: «Это ваш обчий, а это мой особый», соб- ственное завел. Писал бы «Лавка купца Еремеева», а то, вишь, для отвода глаз — «потребиловка». Я бы вот ка- муной хотел жить, а где ей быть, болыпацкой камуне, ежли мы своей родней от родов забиты всяк в свой угол и друг на друга што волки зримся... Вся надея на под- ростельник! пущай-ко молодежь по-новому живет — толь- ко бы обучить, да обучить-то не на што. Царство от войны отощало, а мужика на школу скласться палкой не загонишь. От тьмы тьма идет! — вслух размышлял ры- жий покуривая. — Я, татка, хочу на остров перебрести, мелко... уду захвачу, с острова щука берет! — сказал Мотька. — Ой, ты! Да где те — быстро захлебнешься. 103
— Не потону — увидишь! — Ты рассуди—на ногах не стоять, снесет, а сне- сет, сглизнешь в омуты, в омутах воронки! бревна по получасу вертит, человеку прямой конец. — Поду ежли — справлюсь! — Погодь... што я хотел? да... ты пожди плавать... следовает, брат, дело править, не барский сын — мужик... Мне некогда—новину в заовинье пашу, заросла, друго- рядь пашу, сенокос близко, а ты косы тупые вывяжи — точить надо, вострые заклинь, да у граблей зубья поло- маны — изладь. — Это я живо слажу! — То-то, да ище чужих робят не мани, потонут — греха не оберешься. — Ладно. — Сам хоть в омут головой — шкура твоя, сам себе и ответ дашь. Река наша, сам знаешь, — зверь! В избе стали мутны предметы и видно только на лав- ке между окон ярко-рыжий огонек цигарки; он, вспыхи- вая время от времени, освещает конец носа да клок ры- жей бороды. У печи чернеет силуэт бабы, она не то дрем- лет, не то что-то вяжет, шевеля пальцами рук. В углу, около стола, к лавке никнет тонкая черноголовая фигура Мотьки. У нежилой избы, на жарком песке под черемухой, двое ребят — черноволосый Мотька и румяный, русый толстяк Димка — устанавливают птичью клетку, у клетки сломаны дверцы. — Надо изладить!—говорит Мотька. Димка наблюдает, как быстро и ловко двигаются с обломком перочинного ножа Мотькины руки и как начи- нает затворяться и отворяться клетка, говорит с удивле- нием: — Ты мастак, Мотька! Мотька гордо отвечает: — Это што, я и хомут свяжу! — Ну? — Грабли, вилы дома я делаю. К дверце клетки Мотька прилаживает бечевку, кру- гом клетки по песку сыплет овес. Воробьи бойко чири- 104
кают у ребят над головами и, перелетая по веткам чере- мухи, срывают зеленые листья и завязавшиеся ягоды. — В окно залезай! Забравшись в избу, приятели устраиваются: подбо- родки на подоконнике, а ноги на полу, и хотя ребята лежат тихо, но воробьи с дерева на землю не летят. — Кыш! Коротколапые...—пугает воробьев нетерпе-* ливый Мотька и косится на стадо куриц. Рыжий дально- видный на корм петух ведет шумное пестрое стадо прямо к клетке; куры, растопырив перья, радостно клохчут и, выклевывая овес, разгребают песок, от их лапок золо- тистая пыль облаками клубится вверх. — Кыш, штоб вас! Пыльно и жарко в нежилой избе, крыши нет, потолка тоже. Гладко струганные стены блестят желтыми, режу- щими глаза пятнами; на матице густыми кистями сереб- рится паутина. Ребята неподвижны, только взъерошен- ные тени от их всклокоченных голов ярко-сини, шеве- лятся на лавке и на полу, когда в избу повеет ветром... Мимо окон избы идет Еремеиха — она в сиреневом платье, в руках купчихи синий раскрытый зонтик, на ее лицо, потное, красное, падают сиреневые тени, и лицо Еремеихи кажется сиреневым, под цвет платья. Мотька громко говорит, скосив глаза к окнам: —» Опять сволочь пошла! — Меня татка за нее сдрал! Учует, я боюсь. — Пущай чует! не робят с ней крестить... скупущая, стерва, молоко купляет, потом и похлебать нече... матка с ней хороводится. Услыхав ребят, Еремеиха подходит к окну: — Вы опять тут, голоштанники?! — А пошла ты! Слышь куда?—кричит на купчиху Мотька, Димка молчит, уткнув лицо в подоконник. — Чужой дом разоряете, ужо в исполком! — Мы тебя не замаем! — Ужо пожалуюсь — узнаете! Мотька вылезает из избы и говорит: — Лезь, Димка! пойдем ласток ловить — те шустрее воробышей... Ребята бегут под гору, к баням. В прогалках между низкими избушками бань, сердито бормоча по камням, 105
сияет белым блеском вода реки. Бани стоят над обрывом. Светло-желтый обрыв источен норами ласточкиных гнезд. — Пошто те ластка, Мотька? — Молчи и прячься. Ребята прячутся за банями и ловят ласточек, закрыв нору шапкой. — Суй в клетку! Моя уж там. — Вот! — Теперь, значит, бегем купчиху злить! — Ой, сдерут меня за тебя — вот хрест! — Я тако место знаю, што и не сдерут. Еремеиха прошла деревню, идет сгорком реки, а сто- роной по высокой траве до моста крадутся за ней две головы — черная Мотькина, русая Димкина. Купчиха вошла на мост, перекинутый через ручей, ребята ис- чезли в кустах под мостом. На берегу реки, на опроки- нутом челне, Еремеиха раздевается. Ребята подгляды- вают за ней, скрытые кустами. — Мяса нарастила, кажный день полоскать ево хо- дит... — говорит тихо Мотька, покуривая самодельную цигарку из сушеных листьев. Димка сидит с клеткой, в клетке бьются о прутья клювом и лапками ласточки. Жалко Димке птиц, и выпустил бы их, да Мотьки боится: драчун, изобьет. Слышно ребятам, как болтыхается в воде купчиха, охает, фыркает и держится, обхватив голыми руками камень; быстрое течение полощет и охлаждает ее тело. Наполоскавшись, она медленно идет, с отвислым живо- том, к берегу, придерживает чрево руками и, сев на опро- кинутый челн, растирает и руки и ноги полотенцем с вышитыми концами. Мотька, покуривая, ворчит: — Нам рожу нечем трать, а она, дьяволица, ляшки смонет баским местом. Еремеиха оделась и взяла в руки зонтик. — Идет! Подай клетку. — На! Мотька, вынув одну птичку, сунул ее Димке: — Не спусти — улетит. — Ланно! 106
Трещит старый настил моста от грузных шагов. Мотька чутко следит за каждым шагом Еремеихи. — Давай ластку! — Во! бери. Руки Мотьки плотно приложены к щели настила; когда широкий подол купчихи накрыл щель, Мотька разжал руки: — Пшли! — А-а-й! Ах ты окаянный! Опять? —визжит во весь голос Еремеиха. Она роняет зонтик, полотенце, вертится, приседает, шлепает себя по бедрам и животу, а шустрые птицы мечутся у ней под подолом и не могут вылететь на волю. — Кажи сеяльницу! — кричит Мотька. Но купчихе не до того. Она не слышит мальчишки и, чтоб избавиться от щекотки, задирает подол на го- лову. Птицы улетают. — Бежим, Димка! — Может, спрячемся здеся? — Злющая! Справится, орясиной шибанет, — бежим. По траве стороной быстро мелькают две головы — черная Мотькина, русая Димкина. Голос купчихи грозит им вслед: — Вот только до деревни! десятского пошлю в испол- ком... поганцы! паршивцы! ужо, ужо... В руках у Мотьки две удочки, он голый, худой и костлявый. Рубаха и портки скручены в узел и привя- заны сзади на шею. Димка, тоже голый, стоит на кромке берега и боязливо глядит на прыгающую по камням реку. Река сверкает то голубыми, то зелеными отблесками. Жарко. Солнце припекает. На желтый откос обрыва с пятнами ласточкиных нор падают от реки и бродят свет- лые полосы. Над водой в теплом воздухе ныряют светло- серые чайки, плаксиво кричат, садятся от зноя на воду, плывут до шумящих падунов и, взлетая, снова плачут в воздухе. У камней по реке катится белая пена, иногда оторвется рыхлый, как шалый снег, комок и, словно чайка, плывет и лишь у падуна не может взлететь чай- кой, а падает в черный омут, медленно кружится, потом 107
беззвучно исчезает в блестящей воронке посредине ому- та. На средине реки зеленеет большой, поросший ку- стами остров. За рекой, у дальних, блеклых берегов, по- росших осокой, блестят золотом плывущие бревна и подчеркивают берег светлой линией. Иногда, словно толкнутое кем-то на реку, бежит бревно по воде, плывет, раскачиваясь в падунах, и попадает в омут. В омуте кружится все быстрее и быстрее, потом, сверкнув обруб- ленным концом, погружается в черную глубину, и да-» леко на реке вынырнет, и, словно ожившее, радостное, плывет вдаль спокойно и неторопливо. — Димка! Побредем на остров. — Уй, страшно! Собьет. — Справимся! — А как унесет в омуты? — Не унесет, справимся! Толстая на пас десяцкому да в исполком жалилась — тебя спорют, а меня, гляди-к, ище посадят... Уйдем на остров, а ночью вернемся — светло... ночью не пойдут искать. — Тебе зачинать — чур только. — Знамо, не тебе первому! Мотька бредет, его сбивает с ног, но мальчуган, не выпуская удочек, направляется по течению туда, где больше камней. Среди камней встает и бредет, цепляясь за камни. Ближе к острову течение тише — мальчуган торжествующе выходит на берег и одевается. Димка стоит и не решается брести. Мотька кричит: — Бреди, дьяволеныш! Не то спорю-ут. Димка бредет осторожно и медленно, но это не помо- гает, и на том же месте, где Мотьку сбило с ног, и его сбивает. Мотька видит, как в мелких сверкающих струях мелькает то голова, то рука. Мотька кричит из всех сил: — К камням норови-и! К камням, а то в омут сне- се-ет! Поощряемый криком товарища, Димка наконец справ- ляется, встает на ноги и благополучно добирается до берега. Одевшись, оба идут по острову, а Мотька го- ворит: — Пущай-ко толстая зубами скыркает! Сюда в челне не поедешь, с омута совсем не попасть, а завтрева иные забудут, ее не боимся. 108

Потревоженные в гнездах чайки взлетают и пронзи- тельно кричат, шумят над их головами серыми крыльями; Мотька отмахивается удочками: — Кышь вы, плаксы! Давай-ко удить, Димка... Я чер- вей захватил... Ребята садятся на камень и удят. — Быстры тучи, не будет брать! — говорит Димка. — А воно там — тише!—Переходя на другое место, Мотька говорит: —Я завтрева косу сюда приволоку, соб- ча траву скосим, зарод выставим. — Вдвоем-то чижало будет. — Ище робят прихватим. — Пойдут ли? боязно идти, брат. — Пойдут! Обчину разделаем, лесу наплавим, избу срубим... Камуну заведем. Мой рыжий татка все твер- дит: обчина — это камуна. — В разлив все утопит и каку хошь избу сплавит. — Не сплавит... Мы реж зарубим, плотину поставим, отведем воду... — фантазирует Мотька. — В деревне земля под оммером вся, а здесь ничья—строй што хошь. — Рыба, вишь, клюет, — а наудим, как вынесем? — В портки завяжем — унесем! Запахло травами. Забелела кое-где роса. Потускнела вода реки. В белесом небе встал серебристый, тусклый ободок месяца... В омутах на черном фоне воды неиз- менно, как вечные странники, кружатся белые комки пены, исчезают в воронках омутов и вновь рождаются у камней, чтоб снова исчезнуть. Изредка без крика над водой пронесется мутно-серая чайка. На горе в белесом тумане скрылась деревня, и пропел вечеровое петух. У реки, на острове, два неясных силуэта, один про- говорил: •.— Мотька, ты зачинай!
ЛОБОДЫРЫ Река широкая, угрюмая. За рекой в стороне деревня. Деревни здесь редки. Река идет на восток, в одном месте дает поворот к северу — на повороте шумят пороги. В по- рогах вода бурлит день и ночь, зиму и лето. Летит чайка — белый воздушный парус; за чайкой по откосу мотается ее тень и тоже летит, чуть-чуть от- ставая от поздней одинокой чайки. Солнце, большое, ярко-розовое, идет к закату. Шумят пороги... По берегам кое-где еще не скошены наволоки \ В траве пестреет ромашка с желтым сердеч- ком, кашка белая и розовая выглядывает из травы. От реки пахнет мокрой сосновой корой, порывы вет- ра наносят со сгорка запах ржи; вдали на полосах вид- неются шапки суслонов. Вспоминая вслух домашнюю размеренно-ленивую су- толоку, по берегу реки уныло бредут фигуры мужиков, парней, они баграми толкают приставший к берегам сплав. Бревна лениво, так же как гонщики, раскачиваются, медленно пошевеливаясь, но, попав на плесо, идущее к склону в пороги, начинают плыть быстрее, ближе к по- рогам они уже несутся, задевая за камни, отскакивают, словно сердятся, что их задержали... Над обрывом в пороги бревна зацепились за камни, их прижали вновь 1 Наволоки — поемные луга. 77/
приплывшие, а вода шипит, свистит, нагоняет все новые и новые партии бревен, громоздит их в косматую кучу — растет залом. Вода все сильнее и больше злится — раскидывает бревна то вверх, то по бокам, они скрипят, шуршат и, успокоившись, плотно улегшись в заломе, составляют великую заботу и труд человеку протолкнуть их к морю, к заводам. Идущие люди по берегу с баграми изредка кричат: — Робяты-ы! — Чего? — У порогов эаломило-о! — А лешой с ним — ломи-и! — Значит, становой на не делю-у! — Выспимси-и у огонька-а! Людям с баграми в руках все равно, доплывет ли сплав до места или зазимует... Они знают одно: их со- брали в исполком, послали в выгонку, обещали через неделю смену, а придет ли смена — не знают. Солнце село. Стало кругом быстро чернеть. Везде угомонилось, только на заломе идет беспрерывная ра- бота: камни у порогов зацепили голову сплава, вода на- гоняет хвост — все новые и новые бревна летят к залому. Из кустов, с берегов и перелесков партиями тянется к залому народ, чтобы побалагурить, сварить еду и вы- спаться у прибрежных костров. — От-до-о-х, робятки-и1 С обрывистого берега черная фигурка десятника по- дала голос: — Лободыры-ы, при-ивал! — Ы-ры-ы... а-а-лл!—идет по реке пространный от- звук. — Сказался, милай! Привалим... — Спать — не работать! Черны берега, лишь матово сияет вода реки. Гребень пены сверкает, ползет по залому вверх. Шум ветра сли- вается с шумом воды. Шумит, размахивая ветвями да вершинами, старый лес, подступивший к берегам. Северное сияние, вспыхнув, выделяет на миг в чер- ной стене деревьев породу леса: то ствол сосны, то бе- резу, то ель. В зеленовато-белом сиянье ясно видно рас- 772
простертую над чревом пропасти косматую громаду бре- вен, она становится все неприступней и зловеще растет. Гонщики говорят: — Река, робяты, мосты мостит! — Лободырам могилу стряпает! — Робятки-и! У кого спички-и? — Руби знай! Спички тут. Звенят топоры, трещит дерево, костер за костром, очерчивая прыгающие круги, блещет красными пятнами по реке. На горе, над рекой, когда-то была деревня — вы- мерла. Избы свезли, а бани еще кое-где остались. У одной из бань на сгорке фигура часового, она смутно чернеет и кажется такой же заброшенной, как и постройка, кото- рую он стережет. В оконце бани тусклый огонек, из бани время от времени два голоса выкрикивают песню: Как схватил медведь корову за рога! Ну, теперь, млада, я мужу не слуга! На плоте у харчевой будки под таганом свой огонь —* там десятники и досмотрщики по лесной готовят чай. На берегу лободыры варят кашу, похлебку. У костров мелькают то черные, то серые лохмотья, иногда лоскут красной рубахи, сапог желтый, плохо смазанный дегтем, то лапоть или голые заскорузлые ступни ног. — Шумит водяного мельница!—говорит один. Другой замечает свое: — Шолонник1 дует! Того гляди, завтра памороку с дождем натянет. — Да, под дождиком неладно быть... А те, черти, в байне-то поют. — Их не замочит! им тепло... — Дров много — у леса дров не занимать... — А хто это, братцы, в байне-то? :— Старые лободыры! Микишка с Харитонком—* сысовляна. — Вишь! А пошто они? — Сказано от начальства—«труддизинтёры»! — Врешь! 1 Юго-западный ветер. 8 At Чапыгин^ г, 2^
’— А как по-твоему? — Камиссар бает — «саболдажники». Самогонку, вишь, гнали в байне-то. Гыт: «Не спущу, города опро- буете!» — Спустит! — «Не спущу», гыт! — Спустит, потому без них нельзя... — Ну-у? У другого костра кто-то рассказывает: — Бродил, бродил — в церькву зашел, холодно мне было, и голодуха долит... В церькви темно — лучина го- рит, поп что-то мелет, а что — разобрать не могу, язык у него в холоде тоже заплетается. Огляделся — гроб стоит, а на гробу написано в разных местах: «Торговый дом Синицына»; из каких-то, вишь, канфетных ящиков сколочен. Думал я — купчиха померла, а поспрошал: «Нищий представился». Плюнул, пошел смышлять еды, потому знают чудотворцы, что робята не богомольцы, ежели в брюхе кишка к кишке. Эй, робятцы! Искорье от вас да на нас — чуете? — Ни-што-о! Наши да ваши бархаты не горят — заштрахованы. У того же костра, с другой стороны, еще голос: — Приехал эдакой в деревню, уружье купил. «Я, гыт, ныне из дворянского звания, ком-беднота-а!» Изба у ево старая да большая. Ну, известно, скушно, зачал стрелять в окна да образа... Запрягет, бывало, братни- ных коней пару в челн, к челну колеса приладит, едет да колом пихается, будто по воде — галуха, право! Ро- бята юром, бабы сзади... Нашлась дура, замуж пошла... Гы-ы! Осенью рано мороз пал — холодина в избе, спят на соломе, а постелей с подушками окна затычут... Сго- ношил он шальной бабе робенка и помер, штоб ему цар- ство небесное!.. Пахнет травой, водой от реки, дымом костров. Под- ростки стараются, рубят ближайшую изгородь, кусты можжевельника, кидают в огонь, огни трещат, сыплют мелкие звезды в черное небо. До половины реки пляшут на гребнях волн рыжие гривы; у берега, в тусклом от- блеске неровных струй, изгибаются тени людей, а водо- пады шумят... 774
У другого костра кто-то громко рассказывает сказку, и люди тянутся туда, обступили плотно, даже снизу не видать огня, светятся лишь головы и лица. — Жили два старика, и ништо им, робятцы-братцы, не удавалось, а надумают — бестолково выходит. Вот раз надумал один: «Давай-кось торгованами станем?»—- «А какой товар повезем, али старух своих на мясо из- рубим?»— «Нет, пошто старух! Давай ты снегу сани наклади, я песку, да поедем в город». На сгорке поют: Все мужья до жен горазд добры, Обрядили своих баб в бобры! — Ишь черти! — Н-да, робятцы-братцы! Не продали старики свой товар, едут домой. Один опять надумал: «Давай менять- ся товарами?» — «Давай». — «Тебе песок, мне снег.: Только песок дороже снегу: снег растает, а песок ни- когда. Придачи прошу три копейки!» — «Ладно, дома от- дам!» Приехал старик домой и дома вспомнил: три-то копейки попу за требу отдал, а больше нет. Только знает, что другой старик по бедности своей долгу не простит. Подумал, надумал, сказал: «Пойдем, старуха, на кладбище в часовню, разденусь я, а ты привяжи меня к доске. Придет сосед долг про- сить, плачь и скажи: ,,Помер“» Ну, старуха так, робят- цы, все и сработала. Только другой старик ей не пове- рил, пришел на кладбище, залез под часовню, ждет, думает: «Врешь, есть захсшь — оживешь!» Мой-от муж злодей недобрый был, Ни куницу, соболя не подарил... — Запоете ужо, банники, как в город свезут! — Ни черта они не боятся! — Так вот... Лежит старик под часовней и чует: пришло туды много людей, а были то разбойники, об- ирали церькву. Зачали тут делить краденое, атаман и говорит: «Саблю надо сготовить, неровен час, имать придут», — и вынул саблю, застукал ей и ище говорит: «Тут покойник — это, значит, мертвое тело, а дай-кось я об ево саблю попробую, востра ли? Неужели нараз не 8* 115
перерублю?» Скинул он шапку, засучил рукава да ка-ак замахнется, а старик с перепугу сорвался с доски да как заорет что есть духу: «Вставайте из гробов все мерт- вые!» Другому старику примстилось что-то страшное, он как почнет под полом возиться да головой стукать, а разбойники — бежать. Отбежали верст пять, одума- лись. «Надо, братцы-робятцы, глянуть, сколь мертвецов повылезло?» Только никто не идет, но один сыскался: «Дай пойду, погляжу, а вы ждите меня!» Подполз он к часовне, приткнулся к стенке и слушает: «Ты мне три копейки должен, я беру за то атаманову шапку!» Вер- нул разбойник к своим и говорит: «Их столько вылезло, что нашего добра им не хватило и по три копейки твою, атаман, шапку делят!» — Надо спать! — говорит кто-то. В другом месте еще рассказ: — Принес кузнецу железо: «Скуй топор!» — «Ладно, приходи завтря». Пришел. «Нет, гыт, топор не вышел, ножик выйдет!» — «Ну, черт с тобой — куй ножик!» — «Приходи завтря». Пришел. «Нет, гыт, ножик не вышел». — «А что выйдет?» — «Да шило, гыт, вый- дет!»— «Куй шило, в хозяйстве гоже». — «Приходи завтря!» Пришел. «Нет, гыть, шило не вышло». — «Да что ж у тя выйдет-то?» — «Да шип выйдет». — «Когда прийти?»—«А не уходи, гыт, я живо!» Взял он, накалил железо и в воду бросил — зашипело. «Вот те, гыт, вишь, на энтот раз своего добился!» — Таких кузнецов по всякому делу много! — Эй, слушь! Камиссар идет. — Пущай идет! К лободырам подошел комиссар. У огня расступились, дали место. Он сел на обрубок дерева, поправил кобур с револьвером, закурил, потом сказал громко и раздель- но, чтоб было слышно многим: — Кто из вас, товарищи, по сплаву ловчее и смелее? — Удалых тут много! — Едреные мужики есть! — Сколько вас здесь, по реке, и у огней? — С подростельником сот пять наберется! — Кто из вас залом разберет? Таких, правду тебе сказать, нету! 116
•— Нет? А как же быть? — Нету, ей-ей! — Врет он, товарищ комиссар! — Я тоже думаю: не может быть такого! Неужели в толпе?.. — Двое есть, они разберут! — Ну вот! Зовите их сюда. — Позвать нельзя — там часовой! — Ах, это те, в бане? Дезертиры труда? — Они из веков такие, товарыш! — Не может быть! Из веков ничего не делали? — Ничего! Только пьянствовали, на балалайке аль гармошке играли, ну, а когда залом — работали, и день- ги им за то давали немалые... Комиссар встал, пошел в гору к бане. Вслед ему кто- то крикнул: — Им раз плюнуть — разберу-ут! В черной тесной бане с черными стенами от дыма, с черным лоснящимся потолком, с черной каменкой, с полка, тоже черного, торчали четыре подошвы потрепан- ных лаптей; из глубины полка на комиссара глядели че- тыре глаза. В стене воткнутая в паз смольливая лучина коптила. От нее было больше дыма, чем света. Длин- ный уголь змеился впереди огня, окаймленный серыми каемками пепла. Близко в стороне, на маленьком окон- це стекла, тускло маячил тусклый отблеск. Комиссар вошел, нагибаясь, чтоб не запачкать о потолок фуражки, придвинул плотнее к стене хромую скамью, сел. — Поди-к ты! Товарыш камиссар... сам товарыш... Честь, значит, — слышь, Харитон? эй, слышь?! — А ну яво в куричий хвост! — Пришел поглядеть, не сбегли ли? Не сбегем. < Все мужья до жен горазд добры~ы! — Слышь, погодь, Харитон! — Гожу. Это он нас наладить хочет в город... Ну, да погоди-и-т! — Я пришел поговорить с вами, товарищи. 1Т7
— Мы не товарыши — мы бобыли деревни Сысовы. — Слушайте! Я освобожу вас и, если разберете за- лом, выхлопочу вам наградной паек. — Заломило? Значит, лободырам масленица! — Она самая! Делать нечего, а баб да девок мно- го— гуляй! — Беретесь? — Залом как залом. Сперва багром, а там хошь по- мялом... — Часового я сниму, идите к кострам и завтра начи- найте! — Надо сторговаться, товарыш, без торгов не нач- нем! — А вы знаете, за что посажены? Вы посажены за саботаж и самогонку, которую здесь гнали, и я ее на- шел... На работе вы не были и от десятника багров не приняли. — Пошто ты, товарыш, пришел сюды? Ведь народу у реки тма. Оно правда, багров не взяли, а пошто нам их? Бревна толкать не то мужики, мальчишки могут... Наше дело залом ломать. У тебя, товарыш, закон: всяк будь на месте, дела не делай, а от дела не бегай. Не работашь — лодырь! Наша правда така: «Крой да песни пой, а почнешь кручиниться — вошь наки- нется!» И ходим мы с балалайкой, покеда придется за триста глупых двоим умным работать, — тогда давай нам багры!.. — Это всё рассказы! Не выйдете разбирать залом, то за самогонку и труддезертирство вас будет судить Ревтрибунал. Поняли? — Пустое! Сам нас не выдашь, а вот по твоим законам, товарыш, правда судить надо... Самогонщик иной последний фунт ржи варит, да спортит и пьет кисель, столбун окаянный! Вот мы с Харитонкой ко- гда-ся пили, а еще всё полупьяны, — потому выпьешь воды, а закваска в брюхе бродит, и тошно, ой, как тошно! — Если так скверно, зачем пьете? — В городу тебе пымать самогонку дело скорое, и милиции там много, и народу густо... В деревне с само-
гонкой дело затяжное — место широкое, и закон тут мало значит... Комиссар презрительно улыбнулся: — Какой же, по-вашему, должен быть закон для деревни? Говоривший, с лицом, замаранным сажей, сел на полке, размахивая заскорузлой, тоже черной лапой, сказал: — Простой! Вот моя думка: старикам да взрослым, кои обсеменились, подай водку; подростельник, моло- дежь то ись, чтоб ни-ни! Их, ежели в свином образе сы- щутся,— сажай в чулан да на работу без отдоху. Тогда, по моей арихметике, и самогонка изничтожится, и хлеб цел останется, кому захотца бурду пить? Стариков, бы- лых пьяниц, спасать нечего — пропьются, небойсь, опа- сутся! Лежавший на полке потянул приятеля за рубаху. — Перед начальством, Микифор, сидеть негоже — ложись! — Ну, я не о том с вами пришел говорить: вы знаете, что вас ждет, — строго сказал комиссар. Никишка лег и лежа заговорил: — Не пужай — пуганы! Подумай: сколь раз мы смерти в зубы глядели?.. Ты нас расстрелять можешь, а залом дальше по реке на аршин не двинешь. Вся сила в нас. Нас двое немудрых, опрахотелых суседа, Микиш- ка шальной да Харитонко... Водки мы на своем веку ведра выпили, платьишко носили дешевое, жили глупо, но ты нас не перешивай и не пужай. Расстреляй возьми, а залом-от в порогах обмерзнет, сгниет, водяному на огородь гож будет. Но ежели твое начальство правиль- ное, то тебя тоже за лес судить будут!.. Комиссар встал, сгибая под низким потолком голову. Тот же голос продолжал: — Часового ты убери — ветер на него, потому сго- рок крутой, дождит часто, а мы и так не побегем, хошь спи на нас — смирны! — Часовой солдат — не баба и должен быть там, куда назначен! Еще вас спрашиваю, Харитон и Ники- фор, идете вы разобрать залом и похвалу получить или..* П9
— Ежели на двоих даст он бутылку спирту, фунт табаку и старухам нашим чаю, сахару, — разберем! — сказал другой голос. Комиссар ушел. Из бани послышалась песня: Ты пальто мое, пальто-о! Не берет тебя никто! Выйду в люди, закричу: Караул, пиджак хочу-у! Утром комиссар стоял на сгорке. Десятники собира- ли людей. По небу громоздились густые тучи, слегка мо- росило. Ветер, пробегая полями, сгибал местами несжа- тую рожь. На воде извивались белесые барашки, а залом все рос, но рос не в вышину, а в ширину, — прибывающие к залому бревна располагались по реке плотными, широ- кими массами. Лободыры подшучивали: — Кончило городить! Зачало мостить. Бревна наводопели, лоснились. Народ, собравшись, гудел. Кто-то в толпе бормотал песню, другой кто-то подхватывал скороговоркой: Лободыры, речные печальники, Выгоняли вас к лесу начальники. Гналн лес, подгоняли да такали, Выводили буренку да плакали — Было дело в недавних годах, — Вишь, оставили портки на рогах! Напрягая голос, комиссар крикнул: — Перестаньте петь! Слушайте-е! Кто из вас, това- рищи, разберет залом, получит наградной паек: чай, са- хар, крупу, табак! Лободыры молчат, упершись баграми в землю. Головы опущены. Слышен шум ветра, шум водопа- дов, слышно шуршанье бревен. — Стыдно, товарищи! Неужели в такой толпе нет смелого разобрать бревна? — Да, вишь, товарыш! Залом-от надо разбирать с лица. — Там как знаете! — Затылок-от, вишь ты, на реку глядит, а лицо в пороги! 120
— Не мне вас учить — вы знаете, как и что делать! — Теперича так: тронь-ка ево с порогов-то, душу не уволокешь... Один гром от ево на пять верст пойдет! — Я скажу еще: тот, кто пустит лес дальше, получит за работу продуктами! — Конешно, мы о продуктах соскучали... Мы бы, ежели что не смерть... — Ну, принимайтесь! — Чуем, товарыш, примемся!... Народ направился по мостам к залому, засуетились нескладно, вяло принялись вышибать из залома брев« на, откатывать вниз и для виду покрикивали, предуч преждая друг друга. Комиссар оглядел копошащихся у залома людей, суч рово, не без гордости, оглянулся на гору, на черную ла- чужку с часовым у дверей, пошел к себе, а вслед ему кто-то крикнул: — Ослобони банных! Наши зря будут время вадить. Каждый день лободыры, выгнанные десятниками разбирать бревна, работали не покладая рук, смело хо- дили по сплошному, широкому мосту, который от бе- рега до берега все плотней мостила буйная река, выши* бали застрявшие в заломе бревна, бревна скатывались вниз, скользя и глухо постукивая, иные перекатывались через залом, водопады жадно подхватывали их и с треском гнали мимо каменных выступов, омываемых бе- шеной водой, а залом стоял недвижимо. С каждым днем работа велась скучнее, ленивее, лободыры посмеивались сами над собой: — Один рубит, а семеро в собачий хвост трубят! Вечером пожилые гонщики разводили на берегу на прежнем месте костры, кипятили воду, ели сухари, по- хлебку и черствый хлеб. Иногда, у кого была, варили соленую рыбу и, поужинав, устраивались спать, наго- ворившись вволю. Младшие, наскоро поев, мылись, причесывались одним гребнем на двадцать человек и по мостам, как по суше, уходили за реку, в одинокую деревню за три версты от залома. Деревня была боль- шая, девок много, а парней мало, и лободыры считались 121
желанными гостями на «сбеганье» и вечеринках. Пока было светло и сухо, играли среди деревни, плясали «шином» вроде польки, а натоптавшись под звуки гар- мошки, забирали каждый свою пару, уходили сидеть за гумна или бани. Возвращались утром не к работе, а в перелески и кусты, спали. После обеда, позевывая и поплевав на руки, тянули из залома баграми бревна, но залом от бесцельной работы, казалось, окреп, осел на целый год. Комиссар приходил, долго и зорко смотрел за рабо- чими, удивлялся, что, несмотря на все усилия, залом не поддается. Сегодня лунная ночь. За рекой в деревне молодые лободыры затеяли «сбеганье» по скошенным наволокам, прятались с девками да садились под зароды, потому что из деревни их мужики погнали: — Кажинную ночь в гумно с цигарками, еще пожар учините, чужие! Парни не унывали, ночь светлая, теплая. Девки — те надумали свое: откупили для вечеринки избу и с полу- ночи перебрались гулять туда. У залома лободыры долго не ложились спать, бала- гурили с парнями, шутили, когда те собирались на гу- лянье: — Во што, робяты! Стоять мы здеся ище долго бу- дем— лесу много, хошь избу строй. А вы девок приво- дите сюды, и нам весело будет. — Правда, женачи! Ужо вам баб приведем. На сплошной помост залом кидал огромную косма- тую тень, верхушка залома серебрилась от пены, пена выползала все выше, крутилась на ветре и разлеталась в сизом лунном воздухе. Над водопадами, выше залома, вверх к небу стоял голубой блестящий столб мелких брызг. Над сонным жнивьем летала медленно и деловито крупная серая сова, иногда садилась на изгородь и, присвистывая, щелкала клювом. Водопады бормотали свое, однообразное, многове- ковое. 122
Комиссар постоял на обрыве над порогами, с за- миранием сердца поглядел в глубину пропасти, куда бесконечно уходили гигантские полосы белесой с ярко-синим воды, выкурил папиросу, пошел, медленно разглядывая залом и огни под горой. Подошел по сгор- ку к бане, освободил с поста часового, потом спустился вниз, где лободыры благодушно устраивались около огней на ночлег, вызвал из харчевой старшего де- сятника: — Как быть с теми, в бане? — Правду сказать — полагается им спирт... Комиссар, махнув сердито рукой, ушел к себе. Старший десятник, войдя в баню, развернул свер- ток, поставил бутылку на скамью. На полке четыре бе-' рестовых подошвы мигом исчезли — два черных чело- века, словно большие налимы, неслышно соскользнули с полка. — Приказано передать! Тут все, и закуска... Только, ребята, лес должен быть завтра в порогах. — Оно взаправду?—сказал один, дрожащей рукой хватаясь за посудину. — Погоди, Микиша! Надо толком, тут где-то кринка была... — Эво, нашел! — Помаленьку... с водушкой надо! с водушкой! — Слышите, ребята? Лес должен быть завтра в по- рогах! — Слышим... Ты говори, милай! Ты, видать, недавно в десятниках? — Да, первый сплав... Я в комхозе... — Так, в коньем возе? Лес завтря не будет в по- рогах. — Жаль, а хотелось бы скорее. — Погоди, Микиша! Надобно вместях, а то ты... — Ты, милай, воздай товарышу камиссару — чтоб ему долго жить! — спасибо, да скажи, лес никак не будет завтря в порогах! — Они, вишь, пятнадцать верст... Эй, Харитонко! Лешай, не переливай... Не, брат ты мой... не зарабо*. тано-о... 123
— Ты о песне суди! чего с работой.,. — Так не будет в порогах? Жаль! Очень уж надо- ело глядеть, как люди зря трудятся... Ну, я иду, про- стите — ухожу. — Уходи — добрый день! — Теперь еще ночь! — Оно ты верно, что ночь, а мы-ы? Мы день, по- тому в черном — белое, а в белом все черное. Ты глянь: рожи черные, руки черные, а саван белой, ежели на тот свет обрядят ладом... Ты стой, десятник! Ты товарышу так и скажи: Харитонко да Микишка баяли — лес завтря не будет в порогах, будет за порогами. Понял? Десятник ушел, подумал: «Скоро как напились и хвастают, черти!» Костры потухли, народ уснул. Луна передвинулась за полночь, стала еще ярче. За рекой песни и отдален- ный шум гуляющих лободыров, скрип гармошки, визги и визгливые припевки девок смутно спорили с шумом во- допадов. Без шапок, обросшие, взъерошенные, слегка пошаты- ваясь, расправляя длинные руки, вышли из бани двое черных, обнялись и, тычась лицом в лицо, закурили друг от друга. Покурив, ощупываясь, как слепые, сели iia крутой сгорок, свесив ноги в лаптях, запели: Да не глупой я у батюшки росла, У родителя разумницей слыла! На поскотину коровушку сведу, Отшачу свою кручинушку-беду. Може, леший там коровушку возьмет?.. Из-за копоти, приставшей к волосам и лицам, они по- теряли отличие друг от друга. — Ладно угостил! Ты, Харитоша, как? — Ей-богу, ладно! Во што, браток Микишка, поло- вина у нас осталась, но пить погодить... по-о-годить. —• Верно! дело кончить, а там хошь в звонари най- муйся али в попы иди... — Ты все о деле? Дело плевое, а песня, брат, штука ежели... 124
— Нет, дело перво. А слышь? — Что-о? — За рекой наши лободыры гуляют, девок грабают... Слышь? — Право... оно так! — Покеда залому не было, боялись в лодке ехать туды... — Обосновались... зимовать ладят!.. — А знаешь, Харитон! Пущай-ка они там верст де- сятку окбла дадут, а? — Верно! — Эх, головушка! Ночь месячная, иголки собирай. Из-под шаркающих лаптей посыпались мелкие камни. Двое сошли к берегу реки, ходили около спящих лобо- дыров, трогали ряд воткнутых в землю багров, один сказал: — Черт народ! Жир копит, а багры ладом насадить лень. — Я нашел по руке! — Гляди насадку! Найдя по руке багры, двое черных пошли к залому, и чем ближе шли, тем шаги их делались быстрее и легче. Поблескивали подмокшие лапти. Когда полезли на гору залома, один подал голос: — Гляди-и! — Вижу, торцевые здесь! — Не трожь покеда! Багры в их руках сверкали и постукивали, вонзаясь то тут, то там, — черные появились на гриве залома и, не трогая ни одного бревна, исчезли с другой стороны над шумящей пропастью. Снова окрики, уже громкие, во весь голос: — Бе-ери-сь! — Держу-у! — Скачи в сторону! — На дальное — знаю! — Вышибай! — Ска-а-чи-и! Начался оглушительный треск. Вертелись, ползли, кувыркались в глубину водопадов бревна. Голубой столб водяной пыли, казалось, до самого неба засиял над 125
пропастью. В глубине ее, среди белой пены, торчали каменные косы. Двое черных, теперь мокрых, с прилипшими к телу рубахами, как существа, родные подводному миру, неслись вниз на бревнах, среди бревен. Вот бревно одного, брошенное страшной силой воды, летит на каменный выступ. Черный, стоя на нем, не дал ему уда- риться с ним вместе — среди пены й брызг он мельк- нул, молниеносно поймав багром другое бревно, а преж- нее, ударившись об острый камень, расщепалось и пере- ломилось. Черные мечутся молча в аду брызг, шума, скрипа и треска, они знают каждый выступ в берегах, каждую бухту и к одной такой пристали, оттолкнув бревна. Брев- на, оставленные ими, понеслись каменным руслом, а мок- рые черные, прижавшись плотно к стенке узкого уступа, норовят закурить и высекают огонь. Мимо их каменным руслом гремят, пролетая, бревна, иногда обломки бревна, щепки и пена. — Вымыло, брат Микиша! — Протрезвило — надо ище выпить! От треска, грохота, шума люди у огней просыпались, вскакивали и спрашивали спросонок: — Кто? — Залом-от? — Залом! — Глянь — вишь, у байны часовой ушел! — Нечистая сила эти сысовляна! — Да... Теперь, лободыры, забирай кошели — в по- рогах скоро! — Ночи доспать не дали, черти! Залом быстро таял. Вот уж тронулись мосты. Хар- чевую десятники крепили, а то бы ее унесло — пороги глотали и тянули в себя лес. С другой стороны реки, в лунном свете, по серовато- зеленому берегу бежали черные человечки, подавали го- лоса за реку: — Плоты-ы!.. Эй, пло-ты-ы! «— Ы-ы-ы... ты-ы... — Давай-те-е пло-о-ты! — Ы-ы-ы,— стоял по реке отзвук* 126

Со стоянки у залома неторопливо советовали: — А вы, парень-ки-и, еще гуляй те-е! — Баб веди-и-те-е! — Шйшкайте-е-сь! — Е-е-е-сь... — Пло-о-о-ты! В той же бане, теперь уже не охраняемой никем, на полке, при дымном свете лучины, лежали двое голых, Никишка с Харитоном. В бане было тепло, платье их сохло на грядке над каменкой. Никишка тренькал на балалайке, рука плохо слуша- лась и худо попадала на струны. Харитонко сонно полу- пьяным голосом напевал: Во саду ли бабу вздули— Девка убежала-а!
БЕЛАЯ РАВНИНА Епифаныч лесом вышел в чужую волость... Мутная тень от проходящего поезда ненадолго сре- зала со светлого пятна зреющей ржи серую высокую фигуру старика с ружьем за плечами. — В несусветной глуши пошли, вишь ты, эти чугун- ные звери! — проговорил он вслух по привычке и поко- вырял в ухе ушекопкой, после того как зверь длительно прокричал железной глоткой:—Замычал, епишина мать! И, вспомнив, забеспокоился: он видел, что до появ- ления поезда его любимая собака Грунька по полотну гоняла зайца. — Грунька! Эво-о, эво-о!.. Собаки не было, и на крик старика она не прибежа- ла. Епифаныч, торопливо обойдя рожь, зашагал опушкой туда, где последний раз мелькнул заяц, поднялся на по- лотно и увидал: недалеко на рельсах лежала задняя часть собаки, изуродованная, с вырванными кишками, а передняя — с высунутым языком — сползла на откос. — Ах ты, штоб тя! епишин сын... — Старик всплес- нул руками, его длинная тень по желтому откосу тоже вся колыхнулась, взмахнула:—Прощай, Грунька! вот те и Грунька! Нагнул голову, замолчал; ушел в лес, а в ушах почему- то звучало свадебное причитание старухи над невестой: Прилетайте вы, птицы, носы железные... Уж вы повыдергайте, птицы, гвозди шеломчатые! 9 А. Чапыгнк, т. 2 129
«Да-а... вот они, птицы, носы железные... вот они, звери, змеи горынычи, от их переведется лес — пусты- ня... Выстанет из дальних далей зверь с боками желез- ными, и на месте съеденных лесов состроит зверь свое логово с воротами чугунными... Заревет медным рыком, пойдут в разные стороны зверята железные, почнут уво- зить пиленый лес да мох-пурдежь, а привозить зачнут посуду цветную, стекло узорчатое...» Обернулся назад Епифаныч, снял шапку и долго слушал, пригнув упрямую голову, далекое, смутное по- стукиванье колес и отзвуки замирающих гудков. Пошел обратно домой через лес, считавшийся у мно- гих непроходимым. Жил старик от чугунки далеко. Оби- да какая-то тлела в нем; обида неясная, но иногда необъ- яснимо колючая. А когда ложился спать у огня, то после еды, перед тем как зажмурить глаза ко сну, вспо- минал: «Грунька! Ах ты милая ты!» Снилось старику в пути одно и то же: взрывает же- лезный зверь болота — осушает их. И видит Епифаныч, вознесшись на колокольню, как обсохли болота — зыбу- чие пустыри, и с ними вместе высохли родники и лесные реки. Видит старик: мечутся люди — воды ищут, мычит и ревет скотина — пить просит, а новые люди пришли, стоят на высохшей равнине, машут руками и велят рас- пахивать обсохшие места плугом. — Эй, епишина мать! А удобрять чем будете? — вскрикивает во сне Епифаныч и всегда просыпается, а проснувшись, вспоминает: «Ах ты Грунька! Ведь заре- зало! Зверь железный, штоб ему...» Спит снова, а утром встает для нового пути, разво- дит огонь, ест кашу, щупает на вороту медную ушекоп- ку, ту, что висит на грязном шнурке вместо креста, ко- выряет в ушах, заросших седым пухом, и говорит вслух, разглядывая небо: — Вишь ты, что... К мокрети, видно, уши зало- жило. Идет. Матерые сосны слегка шумят вершинами; играет на вершинах с отливами их влажных сучьев ран- нее солнце. Неоглядная даль синеет меж рыжими и серыми стволами; пахнет багульником, с низин морош- 130
кой потягивает; под его лаптем, окрашивая бересту в кровавый цвет, мнется черника. — Вишь вот, рябина зачинает краску давать, не уви- дишь— и лето минет... которое ужо на веку?.. Согнал Епифаныч, проходя, стадо косатых, одна те- тера прилепилась на сук сосны, втянула меж крыльев пугливую голову и клохчет. Старик привычно застыл на месте, лишь медленно тянет из-за спины ружье. «Ах ты Грунька!» Нашел мушку на дуле, рукой нажимает спуск, а вы- стрела нет. Глядит старик, а у ружья нет курка: соско- чил курок, винт перержавел. «Кончено, епишина мать! ружье не бьет, собаку за- резало». Пощупал за ремнем топор: «Тут!» Вынул капшук, набил трубку. Закурил. Бросил спич- ку; зажег сухой хворост; затрещало. Прижал лаптем, потушил и сказал, как всегда, громко: — А что, ежели все спалить?.. От своего голоса оглянулся кругом: стоит лес, про- стирает к нему зеленые объятия; легкий ветер застав- ляет молодые березки сгибаться — они кланяются Епи- фанычу, словно угадали его жестокую думу: «Смилуйся, старый! Али не мы тебя приветили здесь? Али не нами ты грелся в дожди и оживал в тепле?» — Да-а... не вами!—понимая, что думают деревья, сурово говорит Епифаныч, идет на яркий свет и выходит на берег озера. Ширина — едва взгляд хватает. Под но- гами старика высокий, мшистый берег; за озером даль синяя, и оттуда на озеро двигается еще синее дали лес- ной — туча. Сбросил Епифаныч ружье, топор выдернул из-за рем- ня и приостановился, наморщивая упрямый лоб: «Побегут из эстих мест от нор звери... будет над гнездами кружиться птица, покеда не сгорит...» Страстно захотелось старику увидать трепыхаю- щие, жаркие крылья пожарища. Послушать, как па- дают подгоревшие тяжелые сосны, поглядеть, может быть, последний раз, как загорится мох отдельными огоньками, будто свечечки, вспыхнет, погаснет — низко- низко проползет золотой змейкой и снова свечкой вста- нет. И знает старик, что сюда не придут люди с 2* 131
топорами, с лопатами, хотя дай по фунту золота. Знает и то, что когда сгорит лес да пойдет следом пожарища буря, то вывалит, сломит все, что не сгорело, но плохо держится на подгоревшей земле. Нашел Епифаныч смолья, натесал; в старом большом пне нутро вынул, чтоб лучше принялось, и умелой рукой разложил смоль- ливую щепу внутри пня: «Вот вам, молодые, — царствуйте!..» А пока возился с тесом, не заметил, как туча закрыла небо и по озеру синим пологом легла ее тень. И едва он успел снять шапку да встать под густую ель — гря- нул гром, и молния огневыми разбросанными трещи- нами мелькнула по воде. Грянул гром, а в стороне с сухим треском раскололась от молнии и рухнула вековая сосна. — Пошла падера — епишина мать! Вихрем крутило, роняло, ломало сушины, а на вол- нующееся синее озеро с белыми отсветами молнии пошли глухие отзвуки из мшистой лесной пустыни. Часа три ждал конца бури Епифаныч. Когда смолкло, открылось солнце и синяя даль, еще более ароматная, поманила к себе, старик собрал свою прикладь и, обходя берегом озера, подумал вслух: — До зимы, значит, епишин сын, домой! А там в лес, ты его не извел... Он тебе не простит — замает насмерть... увидишь! Старинная изба у Епифаныча. Потолок в избе чер- ный был, да выбелили бабы. Потолок высокий. К чер- ному устью печи приделана палатка, а по печи новый дымоход выложен — дымник заколочен. Противился нов- шеству Епифаныч, но что делать, молодые царствуют в доме — настояли: — Оченно уж лопотье всякое грязнится и дымом пахнет. — Зато изба, епишина мать, с вашим новьем скоро сгниет. — Ой, старик! Столетня тюрьма, да жильцы силом туда идут. 132
Лавки остались прежние, широкие, дедов тяжелыми задами по лавкам увалы выезжены. На лавках спереди узоры выпилены, как в боярских теремах... Сухие бледные ступни ног Епифаныча с печи торчат, па пальцах засохшие мозоли. Длинное туловище ста- рика в белой домотканой рубахе растянулось по печи; светится, пошевеливаясь от дыхания, пышная борода, — бредит во сне старик. За широким столом сидят два рослых бородатых сына старика с женами. Пришли с работы, паужинают молча, слышно лишь, как стукнет о край чашки деревян- ная ложка да рты чавкают. Одна из снох, ядреная русая баба, вывалив из кофты крупные груди, кормит ребенка да отгоняет от родущего личика, беспомощно чмокающего, мух. Мухи жужжат. Мычит за окном и топочет, разбегаясь, скот, пригнанный с заполька оводами. Крупная, широкопле- чая старуха, жена Епифаныча, подает на стол и гово- рит, не обращаясь ни к кому: — Пастуху баяли — гоняй ночью... Так, вишь вот, не слушает... — Ты бы, матушка, садилась за стол-то, сами пода- дим! — говорит одна сноха, помоложе и поласковее, дру- гая молчит. — Ешьте, сяду ужо со стариком. Снится Епифанычу досельное: вот он, пьяный, в красной кумачовой рубахе, в белых портках, перевитых до колен ременными оборами лаптей, с колом в руках, идет впереди своих мужиков на чужую деревню. — Не сдавай, епишина мать!—хрипло во сне кри- чит старик. Знает, что его силы боятся все. — Чего на гузно глянули?! Не пять!—И видит: бегут от него прочь все, и никто не смеет ввязаться в драку:—Ага, так-то, епишин сын! В лесу. Один идет Епифаныч на медведя, — в руке нож, другая обмотана бычьей шкурой. — Дай-к ось, давай, дедушко, сборемся! В лесу шум, треск, буря валит деревья, а в зелени и синеве сияет белый огонь — молния. Епифаныч идет, сорвало с головы шапку, треплет волосы, а он, не поды- мая шапки, кричит и посвистывает собаке; 133
— А-а-а! о-о-о!—и просыпается. Сыновья отпаужи- нали, знакомый голос зовет: — Старик! слазь-ко,— давай паужинать. Епифаныч слезает с печи, моет руки, крестится, ло- мает хлеб и говорит сыновьям, покуривающим, сидя на лавке: — Не глубоко пашите... Заденете голодную землю, вверх вывернете — урожаю не видать... Ужо приду в поле, сам запашку сделаю... — Лежи, старик! без тебя управимся. — Я лежу, а за вами глаз надобен! — Ну, твой глаз! Где он был, когда у ружья курок отпал? Собака была — огонь... посеял в лесу! — Железный зверь съел, не я посеял... — Летом на печи спишь, и не жарко! — Лежу на печи в жару... Зима подойдет, в снегу просплю — спал везде... — Управимся, батя! Чужое половье берем1—своего мало... — То ладно! правьте, да ладом чтоб... Сыновья ушли. Епифаныч, поковыряв лапоть, лезет на печь, лежа на печи, набивает трубку, и розоватые вспышки огня медленно, долго освещают высокий лоб и большой нос с горбом. — Вырастил, вскормил, землю наладил, избу со- строил— охомутал вас, молодые, поезжай... Пятна золотисто-желтые на старом самоваре; пятна блестящие на чайных чашках, не убранных со стола. За окнами — укатанная тяжелыми возами дорога, желтая от талого навоза, но за гумнами — начавший оседать дев- ственно-белый снег. Сквозь серые облака голубеет небо. Горизонт заволокло синей, как деревенская крашенина, полосой; каплет с крыш; поют только что выпущенные на сарай петухи; суетливо ссорятся на коньем навозе воробьи, трепыхаются в мелких лужах и топорщатся — зима сдвинулась, скоро весна... Малорослая девка, пол- ногрудая, с русыми кудряшками на лбу и щеках, про- 1 Брать полов ье~ работать за половину урожая. 134
несла в баню своего ребенка — любовный плод вече- ринок... Епифаныч перестал спать на печи, пытливо погля- дывает в окна, слышит — люди шумят по-весеннему. Со- бираясь в путь, понимает, что природа скоро выдернет из-под ног зимнюю дорогу. — Не опоздай, епишина мать! — ворчит старый, в белой рядовке, в белых валенках, вставая на лыжи. Его сутулая, но ширококостная подруга поправляет у мужа за плечами неловко сидящий пестерь с харчем. — Тяжко мне, старик, тебя снаряжать, сидел бы ты дома! Молчит Епифаныч. Идет к лесу, оглядывается; втя- гивает, словно зверь, воздух в себя и не курит. Видит старик, как, чувствуя весну над белыми берегами неза- мерзающего ручья, крякают кое-где взлетевшие селез- ни— птичьи зимовщики на севере. Завидев уток, про- бредет талым снегом охотничья лайка, взвизгнет, осто- рожно обнюхивая подтаявшие берега. «Эх, Грунька! жалко мне...» К весне ночи светлее, но знает старик, что до лесной избы не добрести на колжоных 1 лыжах, и спит у костра: варит кашу на снеговой воде, ест, потом, стащив с ног валенки, греет чулки и онучи. Спит, видит сон: по бе- лому полю, окруженному на далекое расстояние зеленым огнем, словно молодым кустарником, кто-то по белому наделал пространных, синеватых кругов, — спрашивает себя: — Епишин сын! уж не твоя ли это лыжня? С зарей встает, оставляет догорающий костер тлеть, идет, оглядывая в лесу на высоких местах начавшие зе- ленеть проталины, а когда проходит глубоким снегом, то под ним с глухим шуханьем оседают сугробы. Епи- фаныч, разглядывая следы зверей, ворчит громко: — Куничку бы сковырнуть, — ружье мелкого зверя возьмет, а снег еще глубокий... да-а! 1 Колжоные — обитые лосиной шкурой. 135
Куньих следов нет, но видит старик другие, крупные, глубоко вдавленные до черного кокорья. — Лось? вишь, до дна бредет... давай лося! Ружье не возьмет, да повадку его знаю: ему тяжело — мне легко брести на лыже; ужо на рога сяду — и то- пором. Жарко. Снял меховую шапку, — солнце припекает, и, нюхая воздух, чувствует, как из синей лесной дали по- тягивает запахом ранней травы на проталинах. Какая-то птица близко пищит на голых ветвях берез. Уркают косачи, ток начинают; синие, паутинно-тонкие тени от голых ветвей лежат на лесных полянах. Куропатки круп- ным жемчугом белеют, перелетая поляны и прогалины, падая в снег, пестрят махровыми, лапчатыми узорами следов синеватые равнины. Остановился было Епифаныч, загляделся на куроп- тей, но тут же упрямо сказал: — Идешь за лосем — нечего с птицей! Сидит у огня на пне Епифаныч, дремлет, умаял его сильный зверь. Снится старику старое — не нонешнее, а досельное. Зеленая стена расцветающей ржи — она за- слонила в поле наполовину желтый от зари горизонт, а на золотом фоне ее виднеются разноцветные фигуры баб в праздничных одеждах, среди баб самая видная — грудастая его жена Степанида, в ее руке блестит, как полумесяц серебром, новый серп. В дреме двигается ста- рик к золотому полю заката — тычется в огонь, обжигает руки, трещит его желтовато-белая борода; пахнет овчин- ным смородом от шапки. Проснувшись, он понимает, что соскользнул с пня. Снимает с полушубка рядовку, снимает полушубок и, развалясь у огня на шерстнатой овчине, прикрывшись рядовкой, снова дремлет. Слышит, будто бы идет по лесу ветер, посыпает кругом листвен- ным дождем, стонут деревья, иные трещат, как тетерев- глухарь на току: тра-а! тра-а! Видит старик, сквозь вет- ки деревьев сияет вода озерок, и соображает: луна лунит? Не вода это — лед!.. Просыпается — опять тре- щит его подпаленная борода и тлеет шапка, пахнет палениной.. 136
— А где-то моя добыча-^ лось? Спит, как я, умаял- ся? Знаю — ходко идешь, а не поможет! Боишься, зверь, погони — на бегу и на ночлеге не пьешь, не ешь, потому смерть чуешь... А я тут кашки пожую, толокна, и худо# а высплюсь, с зарей в ход... Тихо бреду — годы умаяли, набреду, когда отощаешь... набреду, епишина мать! С версту впереди и немного в стороне чутко спит лось — зверь... Спит потный, а бока обледенели, ночь хо- лодная — инеем шерсть прихватило, из темной стала седой. В большом желудке зверя пусто. Горько во рту, слюна течет и мерзнет. Иногда опустит теплую морду в белую могилу снега, зобнет его со злобой, хочется ему съесть весь снег на пути, чтоб бежать легче, и знает, что глубок снег, не хватают до дна его сильные ноги. Под снегом цепкое колет и режет, рвет шерсть и мясо. Не хочется зверю есть — где-то глубоко гнездится забо- та с испугом, погоняет вперед, заставляет бежать шибче, а силы все меньше, и долит пот... Дрожит зверь днем на ходьбе и ночью в тревожном сне... Втягивает запах, чуждый лесу, и понимает, что оно близко, это страшное, неизбывное, похожее на березовые пни... Он не знает, откуда оно? Может быть, с вершин деревьев пришло с ветром. Иногда, когда в лесу цветут травы, жжет сверху светлое, то вверху также стучит, палит жарким,, страшным деревья, и они падают, а то, что идет за ним, тоже сверкает; иногда стучит и колется по мясу жгучим и не дает бежать. Усталость смыкает зверю обледенев- шие ресницы, закрывает пугливые, плачущие глаза, и чудится зверю жаркий день. Тучи жужжащих, колю- щихся до чесотки облепят тело. Вот он отряхнулся, мот- нул рогатой головой, побежал, и шумящей тучей поле- тел за ним рой колющихся. Лось добежал до озера, за- брел в воду до ушей, в прохладе отдыхает, а жужжащая тварь исчезла. Привольно зверю на быстрине устья лес- ной речки в озере, полощет вода разъеденные в кровь бока, только ноги засасывает жидкое дно, лось подтяги- вает ноги, чтоб плыть. Кругом шумит вода. Поводит во сне зверь ушами, и уши передают глазам тревогу. Открыв глаза, лось понимает, что не вода шумит, 137
а шарчат по снегу деревянные длинные лапы страшного, что идет за ним и несет ему смерть... Перед сном лось, как всегда, из предосторожности прошел вперед, а спать повернул назад, но не прямо, а вбок, чтоб слышать, когда пойдут по его следам, и, не дав врагу добраться до конца петли, броситься в сторону... Глубок снег, не держит на себе тяжелого зверя, и не след за ним, а глубокая борозда с чернеющим ко- корьем вьется, как страшная улика, туда, куда прошел он. Кидает лось комья снега во все стороны, ломает рогами встречные на пути сучья, а смерть бежит ле- гонько по верху снега на скользящих лапах, и слышит по запаху ее близко лось. — Седьмая ночь!—ворчит Епифаныч. — Харч вы- ходит... Зверя не загнал... Сильный — ломит снег, ломит кокорье... Я тоже прахотеть зачал, да не уйти тебе, епи- шина мать, — загоню... снег, вишь ты, глубо-ка-ай... за- гоню!.. Э, брат чайничек, плеваться зачал — кипишь?.. Я вот чайку всыплю... толокно тоже готово. У Епифаныча одна забота — дойти зверя, растянуть, а куда идет — нет заботы, покончит — тогда оглядится. Лес он знает, выйдет к дому. Худо только то, что лес редеть начал. Недалеко бре- дет загнанный зверь — ноги ободраны до мяса, на брюхе висят клочья шерсти, и кровь каплет, кровянит снег. По снегу из рта не переставая слюна тянется. Сзади нето- ропливо, сберегая силу, Епифаныч скользит и думает о том, когда зверь не пойдет, а будет смирно стоять, ждать смерти. Курит Епифаныч на ходу и с плеч ружья не снимает. Ружье не убьет, а только напугает и, того гляди, лишней силы прибавит зверю, и вдруг старик закричал: — Вишь тя понесло, епишина мать! Видит Епифаныч, что выбрел зверь на мхи. Знает охотник место, знает, что мхи эти бесконечны, ни корму на них зверю, ни человеку поживы. На мхах поблески- вают незамерзающие озера. Ветер поднялся, как только вышли на равнину, завевает снежной пылью в лицо, слезятся у старика от ветра глаза, и ноги леденеют на лыжах, — холод идет снизу. 138
— Да вот, поди-кось, смолоду человека с пят до пупа берет тепло... В старости тот же низ до пупа леденеет, и от этого человеку на свете жисти мало остается. Впереди бредет лось, покорно опустил рогатую го- лову, иногда лишь нагнется низко, хватит в рот снега и с морды стряхнет одолевающую слюну. — Скоро тебе становой — епишина мать! И завел меня, что и харчу не хватит домой выбраться. Белым клубом ненадолго показалось солнышко, скоро растаяло в серых облаках. Хмуро, холодно. Ветер по- стоянный гуляет на равнине и поет свои вольные, веко- вечные песни. —• Век ты поешь, как разбойник безликий, не пой- мать тебя, не посадить на цепь... Лицо морозишь, руки, ноги знобишь... От твоих зимных погудок — епишина мать! — зуб на зуб не попадает, а тебе, поди, весело?. Аль темнеет? И то... пущай себе добыча идет, здесь не в лесу — видно, где стал; мне же не худо погреть кости. Дошел старик до кучки малорослых сосен, что оди- нокой семьей расположились в белой пустыне. Пестерь сбросил, снял ружье, стал готовить ночлег. А лось, как завороженный, привернул в сторону несколько шагов и недалеко, в двадцати саженях от старика, подогнул на снегу окровавленные ноги, улегся, согнув голову набок, одним глазом в сторону врага, — голову на снег поло- жил и назначил торчащее вверх ухо часовым. Пошеве- лится старик — пошевелится и лосиное ухо, а глаз спит. Сырые сосны худо горят. Ветер неугомонно закиды- вает робкое пламя белым пухом, шипит от снега огонь, не разгорается. Ноги у старика стынут, и все тело жар- кой сугревы требует, и ворчит Епифаныч, заставляя тревожно двигаться лосиное ухо: — Штоб те околеть, епишина мать, животина! В тру- щобу завела... сухого места нет! Полез рукой Епифаныч в пестерь и вспомнил: нет ни масла, ни толокна, одни сухари по бересту кошеля шаростят, — все, брат, к концу! Кое-как вскипятил старик чайник с чаем, намочил, пожевал сухарей — голодно. Стал еще кипятить воду. Поднялась на болотах-мхах белая падера, метет воро- хами колючую пыль, а от белой пыли в глазах у Епи- 139
фаныча столбы стоят то синие, то зеленые, и не видит он ничего впереди, только ясно, когда перемежится вьюга, лежит и шевелится перед ним, как на скатерти, лосиное ухо. — Огонек ты зачахлый! Дай-кось, я тебя при- бавлю-у... Остервенело рубит Епифаныч сухую, обмерзлую ко- корину, в замирающий огонь подкладывает торопливо. Силы у старика много, но холод одолевает и зубы сту* чат. Зубы еще наполовину целы, и волосы седые только в бороде, но кровь стала не прежняя. — Захолонешь, епишина мать! того гляди захоло- нешь, коли оно... без сушины, без смолья,—надея малая. И понесло тебя!.. А не отступлюсь, врешь!.. Выбился на работе из сил. Без смолья закидает ветер снегом огонь и тебя, епишина мать, с головой зароет. Чтоб не потерять в снегу, топор к дереву приставил, снял рядовку, снял полушубок, лег у огня на полушубке, ногами в сторону лося, а голову повыше на пенек поло- жил, рядовкой плотно покрылся и бока подтыкал. Едва лег, начала долить дремота, но мысль назойли- вая не дает покою: «Не проспи огня, епишин сын! Огня! помнишь ли? огня! Не прос... что-о?» Открывает глаза, под боком еще пылает огонь с одной стороны; разложил было его стари** с другой тоже, но сырое дерево не принялось... Вдали, в молочно-белом сумраке, торчит вверх лоси- ное ухо, торчит мохнатое и не двигается. — Эк мы с тобой, дружок зверь, ухлябались... А дойду — тебе конец!.. Ежели огонь цел — с зарей я встану... Потух — ты пойдешь... Ветер тебе помогает.,, живит, наносит запахом пути... Все я про тебя смыслю... Меня ветер не любит, — я человек и его работать на себя заставляю, а он вольный... Ветер, лось, лес, мед- ведь—свои... Я чужой, я человек... у меня сила... у тебя помощь — сила да ветер... Лежит Епифаныч на мху, спит не спит, но видит далеко, ясно видит — растут у него ноги, вытянулись по белой равнине и пятками в озеро уперлись, что незамер- зающей водой сквозь белые туманы сверкает, и холодеют 140

ноги Епифаныча все больше и больше. Сбоку горит огонь, но он позеленел и подымается, как сверкающая льдина... Сегодня с зарей первым встал лось — пошел медлен- но, медленно. Человек забеспокоился и тоже кое-как размялся — встал, оставив на ночлеге ружье и пестерь, а вечереть стало — лег человек на лыжи, не снимая ни рядовки, ни полушубка. Зверь покорно лег в трех саженях от чело- века, но человек, имея топор, не в силах к нему дви- нуться, прикончить добычу. С зарей опять первым встал лось. Зашатался на окровавленных ногах, лизнул обледеневший бок и опасливо фыркнул в сторону чело- века. Старик, собрав силы, крикнул: — Видишь, я лежу, епишина мать! Лежи... я еще погреюсь под снегом... За ночь ветер намел на старика снегу — под снегом тепло... Лось, шатаясь, брел к первому озерку; дошел, погля- дел назад, напился, забрел в воду и медленно поплыл на другую сторону, откуда тянуло запахом далекого леса и лесных проталин.
НАСЕЛЬНИЦА Дня два как моросил мелкий дождь — дороги ослиз-* ли. В полях стоял туман. Кричали вороны. Лето конча- лось, с полей не возили сжатой ржи, ждали, когда обсохнут мокрые суслоны, а кто из старательных мужи- ков успел убрать сухую рожь, те уже пахали подзимки. У избы Василия Аксенова, прозвищем Лапа, валялась перевернутая вверх ральниками соха, мокла и ржавела; у изгороди приваленная, облепленная землей, серела борона с редкими поломанными зубьями. Поперек крыль- ца лежали брошенные грабли, а в сенях валялся хомут с веревочной супонью, со сбитой набок хомутиной. Василий Лапа, веселый, принаряженный, ходил по избе, гремел самоварной трубой, дул в самовар, тусклый, давно не чищенный. Вынув из стенного шкапчика чайные чашки, расставил их на столе. Две нарядных бабы сиде- ли у стола в ожидании чая и любопытно оглядывали неприбранное жилище Лапы. Одна, пожилая, в тем- ном платье, говорила другой — круглолицей, часто хихи- кающей: — Уж правда, Матренушка! Лучше тебе этого же- ниха не сыскать... Василий, в красной рубахе, в синих штанах навыпуск поверх рыжих сапог, подошел и прибавил к словам бабы: — Конешно, правда! Весь тут, ни свекрови, ни свек- ра.— Он тряхнул длинными волосами с пробором и, пряча за спиной большие руки, пригнулся к молодой. 143
— Мне оно и ништо... хи-хи... Мама моя супротив Василья Аксеныча, да соседки худо про него бают... — Эх, Матрена, Матрена, как оно? — Михайловна изотчеством. — Матрена Михайловна! Да нешто сосед соседа ко- гда хвалит? Что говорят, знаю: «Жену в гроб забил, другая от худого житья сбежала... Ищет третью, чтоб хозяйство наладила». Это ли? — То самое... хи... — Вывороти душу! Правду скажу — первая баба по- пала дохлая, другая героем прельстилась: был Архан- гельский фронт, сама знаешь, красных понаехало, бабы, девки с ума будто сошли, потому идут за революцию люди... красноармейцы! спасители! — Да чего тут! Матрене лучше тебя, Василий, искать нечего. — Я што? я иду... мама вот как ужо? — Ой, Михайловна! Тебе замуж, не маме идти... И кто иной возьмет? С красным военкомом ребенка при- жила— бросил... Все знаю, не гнушусь, беру — потому сам не свят. А, вот он, самовар! Василий поставил на стол самовар, заварил чай, при- нес на тарелке масленые колобки: — Ешьте, пейте! чай настоящий, из города земляк достал. А тебе особо скажу, Матрена Михайловна: за- приметил я тебя давно и письмо тебе составил... Не пой- дешь ежели, то махну в чужую сторону, на озера сва- тать... Те девки пойдут — манит их наша сторона! Пожилая, неискренно улыбнувшись, всплеснула ру- ками: — Ну, что ты, Василий свет, бери-ка наших! Чего озеруха смыслит? Да ей корову по-нашему не подоить. Не хозяйки они... — Хи-хи! озеруха — старуха... Говорят: тамо, как девка родилась да чутку подросла, ее загоняют в воду рыбу ловить!.. — Тутошних бери, Василий! — Вывороти их душу — тутошние, видишь, ломливы, а ежели на озерах девки кажутся старее наших, зато ядреные. >— Хи... дай-кось письмо-то! 144
Василий Лапа достал из кармана брюк потрепанную бумажку. Топыря рыжие усы и выставив правую ногу вперед, стал читать. — Ты сядь, Аксеныч! Василий не сел, а только спрятал свободную руку за спину и выпятил грудь: — «Ты, Матренушка, цветок, посажу тя на шесток, буду часто поливать, красавицей называть! Тебя вижу я во сне — зазнобила душу мне; ежли вижу наяву — то не знаю, где живу: на земле или в раю, только песенки пою... Я куплю тебе наряд, приживу с тобой ребят! Будешь матерью-женой, не работай — песни пой...» — Такие песенки я часто составляю, да еще на кли- росе пою... Родитель мой был дьякон, а не благословил на церковные дела — грубый был человек; помирал, сказал: «Держись, сын, за землю — земля прокормит! Наше, поповское, ремесло худое». Мне же наплевать... Я прямой человек и правду скажу: не обожаю пахоты, не люблю хозяйства... Вот ежели с бабой, то это дело иное — бабы к земле плотны! Плотны бабы, вывороти их душу... — Мне писано — давай письмо-то! хи-хи... — Погодь, Матрена Михайловна, ранее ответствуй: идешь за меня или балуешь? — Мама вот как?.. — Письмо сделаю на твое имя, и все прочее, а ду- маю, ежели когда в гости к тебе приду... — Не ходи! Мама тебя не пустит в избу... не любит она... — Жаль, а с мамашей твоей можно бы поговорить, не понимает, что я за человек есть! Я вот тут в школе актером играл, даже учитель, он у нас коммунист — хва- лит: «Ролю хорошо учишь!» Старики учителя того не обожают, молодежь — та с почтеньем, потому многих на путь жизни просветил... грамоте обучил. «Играй, гово- рит, толк выйдет!» А мне когда? Сам корову дою, хлеб пеку; вот колобки кушаете, а я сам их пек. — Я слыхала, сказки ты, Василий, мастер сказы- вать. Ну-ка, потешь нас с Матреной-то... Письмо уж куда ласково, только читаешь громко и нескладно слу- шать. 10 А. Чапыгин, т. 2 145
*— Хи-хи... баско писано, да не мне — вишь, дать не хочет. — Писано тебе, Матрена Михайловна! Не даю, зна- чит — когда перепишу. С улицы раздался стук палки в раму окна: — На собрание к десяцкому, эй! Бабы встали. — Двор не глядели да корову, а тебе вот идти надоть? — Ништо, любезные, поспею! А то, может, вы но- чуете? — Ой, худое скажут про нас: с ночевкой — это, зна- чит, шляются... — Ну, так подьте, а я подожду! Бабы прошли во двор. Посмотрели хлев, сарай. По- трогали вымя у коровы, пересчитали рубцы на рогах. Старшая сказала: — Тринадцать рубежей — тринадцати телят, старая! — А не пойду я за него, Мавра! — Так, бабонька! Это не жених: ни пахать, ни ко- сить— сказками сыт не будешь. Гляди, дождик, а ему лень соху в сарай занести — ржавит. Нешто это хозяин? Поповское дите! — Хи-хи! а подговаривала: «Лучше жениха не найти!» —- Ты понимай — лишний раз чаю попить, да подар- ки, может, даст — он ведь шалой... чужое сорит: бабу с приданым в гроб забил, а другая избу поставила, ко- рову завела... Не от сладостей от своего гнезда с солда- том сбегла... — Вишь, он какой! хи... — Пойдем-ко, ждет! Василий Лапа шел с бабами по деревне, расспра- шивал: — Как, бабоньки, хозяйство? — Ничего... — Вывороти душу — корова у меня первая в деревне! — Стара... — Сам дою — доит хорошо! 146
— Прощай, Василии Аксеныч! — Заходите! — Хи-хи! Чего так-то? — Зайдем. Ежели ночуем, то по плату подаришь? — Чего угодно подарю! заходите. — Эй, Аксенов! не стой на пороге — иди в избу, соседи ждут, — отворяя дверь в сени и слегка толкая Аксенова, сказал десятский. В избе десятского подросток дочь выкладывала из лежаночного котла пареную солому скоту в ведра. Дым махорки в избе смешивался с запахом прелой со- ломы. Грамотный мужик десятский, держа огрызок каран- даша за ухом, цигарку в зубах, перебирал беспорядочный ворох распоряжений исполкома. Василия Лапу встретили криками: — Аксенова деревня ждет, а он все сватается! — Пошто Аксенову бабу? Пускай землю отдаст де-» ревне! — Слушайте, суседи-и! — крикнул десятский. Его спросили: — Нешто ты всю эту бумагу честь нам будешь? — Нет, пошто? Вот она, нонешняя! —Десятский про** чел: — «Навозить дров в школу, разложить вывозку по- лоша дно». — Все, што ли? — Все! — В школу? Што ж, можно! — Школа гожа, а вот, суседи, в церкву дров возить не станем! — Прави-льно-о! — У попов лошади есть — пущай сами-и! — Да вот, Лапа навозит! Недавно в псаломщики просился-а... — Я, граждане, вывороти душу, рубить не мастер! — А баб сватать мастер? — Бабу мне даже необходимо, потому корова, лошадь. — Продай! Зря моришь скот. — Землю запустошил! 10* 147
— Без бабы, граждане, не обойтись, а ежели баба, то земли еще прибавить надо. — Зря сватаешь — бабы тебя знают, не пойдут!.. — Я, граждане, удумал с озер привести невесту! — Ту, ежели приведешь, — не забьешь: там девки—• смотри — ядреные! — Хо-хо-хо! изо всего лесу! — Землю у Аксенова надо отобрать — от крестьян- ства в отцы духовные лезет! — Мне чего лезть? вывороти душу! Батька у меня дьякон был — земля подо мной церковная! — Пошто ему пахать? Ему сказки сказывать ладно! — Бездельничает грамотой! — Кому грамота в науку, Аксенову — на балагур- ство! — Ежели в этот месяц не женится — землю отколо- тим, потому пришло поповские земли равнять под мужи- чий шест! — Правильно-о! — Я, граждане, завтра же иду на озера. — Спеши, Аксенов! потому месяц — недолог срок. Собрание разошлось, а Василий Лапа, подговорив дочь десятского смотреть за скотом, придя домой, стал налаживать пестерь и ружье для дороги на озера. Василий, идя лесными тропами в сторону озер, стре- лял рябчиков. В день дошел до первой избы на лесных наволоках, заночевал. Было холодно, и не хотелось ру- бить дрова. На холодном полке дрожал под рядовкой пестрядин- ной, проношенной до заплат; ватный пиджак на нем тоже нахолонул и не грел тела. Снились всю ночь бабы. Утром рано проснулся, за- курил и, лениво разведя огонь, пил чай да рябчика варил в котелке. Поел, нагрелся и снова целый день шел: наволоки становились все уже, а лес все выше и ма- терее. Далеко от тропы за рябчиками боялся уходить. День палея серый, моросило, — рябчики на манок не отзывались. Мокрые ветки елей мазали по лицу сы- ростью. 148
«А ну, как ещё, вывороти душу, завтра паморока будет? Наработаешься над огнем...» — думал он и щупал за пазухой кусок кумачу и платки. «На озерах ходят в тряпье. Кумачом, платками лю- бую девку сманю: не пондравится — прогоню, да за другой, благо дорогу узнать!» Наволоки кончились. Отсюда пойдет сплошной лес без дорог верст на тридцать. На последние наволоки ред- ко ступает нога человеческая, а потому на них и избушка стоит столетняя, в землю вросла. Пока шел до этой избы Василий Лапа, по небу ветром раскидало облака, вы- звездило, стало морозить. «Еще беда! не нарубишь дров — промерзнешь до дна... черт!» Развел огонь и долго, медленно рубил сушник. Спал топор, отлетел в сторону; с ругательствами нашел его за кустом, насадил снова и заклинил кое-как: «Хватит на раз! вывороти душу...» Прогрел избу, сварил суп из рябчиков, поел, лег на полок, запел божественное, подумал: «Оно лучше на дорогу, а идтить, пожалуй, еще дня два ? » Наработавшись, уснул без снов. С утра пошел сплошным лесом, и чем глубже ухо- дил в лес, тем сумрачнее становилось на душе... Дали лесные мутнели, пугали далекой мглой — туманами в болотинах и выломками на косогорах. Звенели комары, приставала мошка, но Василию Лапе было не до того, чтоб обращать внимание на гнус...1 В стороне, гдё шел он, пищали рябчики; он боялся выслеживать юркую птицу. «Закружишься...» Начал тихо напевать божественное. «Так -то вернее...» Тряс на широкой ладони компас, стрелка отчаянно крутилась, а ему казалось, когда останавливалась стрел- ка, что она неправильно показывает юг и север,—плюнул. «Машина — дело мертвое, на божественное прина- лечь!» 1 Гнус — комар, муха, овод, мышь. 149
Откуда-то появилось силы больше, чем он ее чув- ствовал,— пропала обычная лень, и Василий Лапа по- чти побежал вперед, спотыкаясь, падая и бормоча псал- мы, Растерянно вскидывал глаза поверх сосен и елей на мелькающие клочки неба, жадно искал взглядом солнце, а солнца не было... Вековой, не тронутый рукой человека лес стоял перед ним, он чувствовал себя в нем, как тот комар, который сидит у него на щеке... Под ногами на много верст лежит мягкий, глубокий, рыже-зеленый мох, пахнущий багульником; от запаха приторно-едко г о кружится голова. Когда мох пошел по колено, то Василию Лапе стало казаться, будто он по- гружается в глубокую воду, рыже-зеленую, заломлен- ную сиреневыми столбами стволов сосен. Тишина. Толь- ко в голове у него звенит: «Блудишь... блу-динь-динь...» «Хоть бы желна! Хоть бы птичка какая чиликнула... Боязно...» Когда он падал в мягкое, то без звука, и, вставая, шел в ту же тишину. Выбился из сил, остановился, пере- лезая валежину, и сел на нее. Сдернул с мокрых волос шапку, стащил ружье, дрожащими руками едва закурил и громко, чтоб нарушить тишину, сказал: — Нечего тому богу молиться, который ежели не милует: пел псалмы, а заблудился! Испугался своих слов и, вытянув шею, стал глядеть в синеющую даль: — «Вот-те ижица — заблудился! Куда теперь?» Неожиданно соскочил в мягкое, в мох, и закричал: — Эй! э-э-эй! Схватил с валежины шапку, набросил ружье, ударив себя стволом по голове, — кинулся вперед. Впереди, саженях в тридцати в стороне, увидал рослую девку в синем клетовнике-сарафане, в красном платке. Девка шла нагибаясь, брала не то ягоды, не то грибы. — Эй, сватья! Девка шла не оглядываясь, словно глухая, а Василий Лапа спешил за ней, но во мху утопали ноги, скоро идти не мог, а девка уходила. 150
— Што тя несет? вывороти душу! я добрый, эй! Девка шла и шла, временами нагибалась, клала что-то в корзину, надетую на левой руке. Василий Лапа видел» что она как бы уменьшалась. — Не догнать! стой! душу твою на левую сторону,—> стой! Стемнело. Нельзя стало идти дальше. Василий крепка выругался с отчаянья, подошел несколько — стал и нс* далеко увидел: блестит вода. «Озеро?!» Вода на озере была сине-черная, по воде плавал» светло-серые комья снега. Лапа, вглядевшись в комья,, понял: «Лебеди! Дай пойду — убью». Подошел к воде и не стал стрелять. Лебеди держа* лись близко к середине озера, озеро было большое» усталость нашла на Василия Лапу. Рубить дерево у нега не подымались руки. Разворотил мох, залез в него, на* крылся рядовкой и тут же уснул. Утром, отыскивая дро- ва, увидал за озером ряд лесных избушек, у избушек двигались люди. «Ну, Вася! молись Егорью — дело твое высокое, не последний раз по лесу идешь...» Развел огонь, вскипятил чаю. К его огню из-за озера пришли девки. Девки одеты в рваные пальтушки, сара- фаны, в лаптях на босу ногу. — Эй, сватьи! вывороти душу — вы тут пошто? — Рыбу ловим да сушим! — Откеда вы? — А мы озерные! — Пейте чай — хотите? — Мы непривышны. Пойдем, коли хошь, к нам! Этот день Василий Лапа кружил у озера. Хотелось ему убить лебедя, но лебеди по-прежнему держалась? сбившись в кучу, и казались белым островом. Перед за- катом выглянуло красное солнце, — молодые елки с тон* кими верхушками загорались то тут, то там. «Пора к сватьям!» — решил Василий Лапа. Придя к девкам, он удивился: у одной из изб разбра- сывала по рогоже мелкую рыбу высокая девка с тем- ным, почти черным лицом от копоти. На ней был синий 757
клетовник-сарафан, только на голове вместо красного платка трепыхался выцветший, бледно-голубой. — Эй, сватья! вывороти твою душу, — пошто не по- дождала меня в лесу? — Чого? — Я по лесу шел сюда, а ты от меня уходила... Кричал — идет знай! — Перестань, шальной мужик, я неделю рыбу лов- лю и никуда не ходила, врешь. — Да как же я тебя видал? — Лешевицу ты видал! — Дай-кось топор-то, топить избу пора... — Маремьяна! Мужик есть, дров нарубит... — за- кричали девки. — На топор! рубите без меня. Василий Лапа распоясался, снял рядовку, стащил сапоги: за избой стучал топор, потрескивали щепки. Си- дя на пороге избы, Василий босиком, полураздетый, ку- рил, спросил: — Девки! никак она сушину валит? — Сушину, а што? Лапа в испуге вскочил и крикнул: — Сватья-а! Не свали сушину на избу — задавит. — Сиди, знай — леневой! Защелкали сучья, затрещала столетняя сушина, — пала, вздрогнула земля. Пала рядом с избой, далеко протянувшись мимо верхушкой. Девка нарубила чура- ков, наколола смольливых дров, охапками перетаскала к избе: — Разводи огонь! Давай чайник, воды зачерпну. Василий Лапа, посмеиваясь, готовыми дровами зато- пил каменку, сказал довольный: — Значит, вывороти душу, чай пьем! Разводя огонь, пытал девок: — Парни-то придут? Мужики или... ,— Каки еще парни? — Да нешто вы одни здесь? — Кого еще надоть? — Экое мне тут добро — едино что салтану турец- кому! Девки у огня сварили овсяной похлебки, поели. 152
Высокая, с темным лицом, сказала: — Ты, мужичок, взял бы головней да рядом избу прокурил! — Вам места, што ли, мало, — мне хватит! — Спи, коли ежели смирной! — Я-то? я смирной! — Мы и озорных не боимся, тебе как лучше! — Со мной, сватьи, вам весело будет — я сказку скажу! — Скажи! — Ну, скорее, а то зауснем! — Спите, ежели неохота слушать! Я иду к вам сва- таться... Наряд несу — во, глядите-ко! Во, вишь, какая пойдет со мной, той подарю... — Поди-к ты, — он богатой! — Выбирай кого? — идем! — Леневой мужик! Дров и тех не хотел рубить..« — Нечего с ним вязать голову! — Может, на кумач-от корову променял? — Мое дело! придете места глядеть — увидите всё... — Ха-ха-ха! Что с ним, — выбирай, коли сватаешь. — Вон эту думаю, вашу коноводку, — не зря она мне в лесу примстилась! Высокая промолчала. Все поскидали лапти, сняли сарафаны — в одних рваных рубахах залезли на полок. Василий Лапа зажег длинную лучину. Он видел, как высокая девка, не стыдясь, сняла верхнюю одежду до рубахи, короткой и грубой, легла среди других, а ему сказала: — Отвори-ка, мужик, дверь, жарко! Василий откинул дверь. Тускло сияло за дверями озеро. У берега лежала полукруглая блестящая полоса, верхушки прибрежных елей мутно светились. За озером над лесом стояла тем- но-синяя туча, из-за нее чуть-чуть выглядывал крупный месяц. Светом месяца, желтовато-бледным, была озарена кромка тучи, — вверх до самых звезд текли сетчатые лучи по опаловому небу. 153
— Эх, и хорошо же у вас тут! Хоть книгу чти, сиди... — проговорил Лапа покуривая. — Кто не работает, шатается, как ты, — тому хоро- шо, а мы вот чуть утро в воду забредем да до ночи не вылезем, мошка лицо исколет до опухоли, так и думать некогда, хорошо в лесу или худо... — Я за делом иду, говорю вам, — свататься при- шел! — ответил Василий высокой девке. Она промолчала, а остальные запели: Старик по двору ходил! Нс с ума заговорил,— Не дает отстряпаться, Посылает свататься! е— Зубоскальте! Высокая сказала вдруг: — Счастливой! Он вот грамотной... — Еще бы, я грамотной! - — А я вот слепая, безграмотная! - — Выходи за меня — выучу! - — Ужо посмекаю... — Смекай поскорее! — Сказку, сказку! — Эх, диво дивное! Месяц из тучи вышел... — Ты двери запри, мужик, — теперь выстудило... Василий Лапа послушался строгого голоса высокой девки, запер дверь избы. — Так сказку? Ну, чуйте! Был парень, посватался он — вывороти его душу, — как и я, на богатой девке, дочери кулака-мироеда... Посватался, а потом одумался: дошли слухи, что девка миляша имеет... — Слухаем... — Ну, сватьи, надо ему узнать правду, а как? Об- рядился он нищим, пришел к кулаку, прикинулся бого- мольным, — а кулак богомольных любил, — выпросился ночевать; пустили. Пробрался он в горенку, где спала девка, невеста, спрятался за печь. Перед тем как идти спать, вот тоже, как и я, сказку рассказал: «Ежели, го- ворит, девка разденется нагишом да голову сунет в хо- мут, а ноги в гужи и заснет, вывороти душу, то во сне увидит все, что захочет!» 154
— Ври-ко больше?! — И вот! Девка слыхала, как он энто сказывал, Стоит жених за печью, а ночь была светлая, — месяц пек, ну, как теперь... — Чуем! — Видит, девоньки, кто-то лезет к окну, а девка под* скочила, открыла окошко. Залез в горенку молодец куд* рявой, и ну они любоваться-целоваться! Потом девка ему и говорит: «У нас, говорит, прохожой ночует, ска* зывает — ежели голой раздеться да голову в хомут су* нуть, а ноги в гужи, то во сне все, что захочешь^ увидишь, — я без тебя жить не могу, так хочу во сне увидать тебя, когда уйдешь». — Ладно дело... — А вы слушайте! Разделась она, залезла в хомут9 а хомут-то под лавкой был. «Помоги-ка, мне одной не залезть, вылезти я и одна вылезу!» Положил он ее на лавку в хомуте и ну опять чудесить, а тот, выворот» душу, из-за печи возьми да крикни: «Эй, хозяева! Доч** ку вашу волки съели». Молодец кучерявой в окно, девка в хомуте мается, и, как на грех, луну в небе будто кто шапкой хлопнул — стало темно. Прибежал отец с ма* терью, отец грабонул рукой по лавке, нащупал дочь н кричит с перепугу: «Матка! Тащи огонь, дочке волки голову оторвали, одно, кажись, горло осталось!» Огонь принесли, и прохожой из-за печи вылез. Осмотрели вме* стях девку, из хомута вынули. «Ничего, говорит. Вса у девки цело...» И пошел из избы, а отец с матерью ему денег суют: «Не разводи худой славы, — за девку, вишь ты, нынь сватаются!» Ушел жених-прохожой, а за де* ревней на рассвете встретились ему нищие слепцы, спра- шивают: «Скажи, богомолец, в каком тут доме нищих хорошо чествуют?» — «А тут, говорит, в крайнем, с кра- шеными углами, у богатея... Только любит, когда при- дешь, дочку, которую волки съели, поминать чтобы».. Слепцы сделали, как им сказал жених, а богатей их в шею выгнал... — Нескладная! — Зачни другую! — Ну, так слушайте, сватьи! Так было со мной: хо- дил я к одной бабе — молод, глуп был... 155
— Ты и теперь не оченно умен! — Не перебивайте, душу вашу! Был у той бабы муж богомольной, а баба была хитрущая... Пришел раз я к ней в гости, она водочки на стол, грибков, а муж — что ему вздумалось — с дороги домой вернулся: вижу я, въехал во двор, потом слышу, в сенях дугу на гвоздь вешает, скоро в избу грянет... Струхнул я — бедовой муж-то был у бабы. А баба ничего! Подскочила ко мне и ну с меня платье рвать. Раздела донага, посередке меня полотенцем опутала, чтобы, значит, стыд убрать, велела встать на лавку, я даже головой да плечами образа за- крыл. «Сложи, говорит, руки крестом, глаза возведи к потолку!» Сделал, как учила, а муж в избу: «Это, жена, у тебя кто?» — «Да Нил Столбенский, благодать, вишь, бог послал нам, ежели куда не уйдет в другое место...» Муж, смекаю, хоть и гляжу в потолок, распоясался, ки- нул топор под лавку, рукавицы на лавку, стал руки мыть. «Дай-ко, говорит, жена, щец! Собери на стол». Стол-то близко от меня стоял. Подала она ему щей. «Да что, говорит, вывороти его душу, как нищему налила? Налей большую чашку!» Налила. А щи жирные, кале- ные. Сел, поглядел на меня и говорит: «А что, же- на, первую чашку не дать ли святому? Уж больно горя- чи».— «Ой, что ты! Он постник, не ест скорому». Меня от его слов даже в жар кинуло. «Ест, не ест, говорит, его душу, но ежели объявился, то и кормить надо!» Да-а как хватит чашку со щами да как плеснет на меня, слов- но огнем. Я через стол махнул, и полотенце уронил, и в двери, а он, вывороти его душу, кричит: «Эй, святой, по- стой— в печи каша есть!» Девки засмеялись: — Ладно тебя почествовал! — Святым оно и полагается! — Вот ужо, — свертывая цигарку, сказал Василий Лапа, — раздеваться буду, покажу, как он мне брюхо накрасил... — Нам чего глядеть! Одна девка вынула из паза избушки мох, затыкав- ший длинную щель. — Ты пошто? —спросил Василий. 156
— Двери Маремьянка не велит настегкь держать —* жарко. Лучина погасла. Василий Лапа сидел в темноте, курил. В щель, открытую в стене, яркий месяц по нарам раскинул серебристую пелену. Вглядываясь, видел Василий то голое колено, то ру- ку обнаженную, то грудь выпуклая девичья круглилась. Он, докурив цигарку, поспешно разделся и полез на по- лок. Одна из девок толкнула его, он упал на горячую каменку, обжег бок. Залез с другой стороны и, осторож- но привалившись, потрогал одну из девок за обнажен- ную грудь. Тяжелая ладонь, пахнущая рыбой, шлеп- нула его по лицу, голые ноги, руки толкали и били, он упал на пол, ударился головой о лавку. Поднялся в теп- лой темноте, пощупал нос, почувствовал — течет кровь, сказал: — А что, сватьи, ежели я зачну вас за волосья имать? — Засопел злобно и громко. На нарах приподнялась высокая девка, сказала: — Говорила тебе — иди спать в избу рядом! — Еще не хватало рубить да топить! — Спи на полу — сюды не пустим! — Черт! — Вот шальной! сам себя мает... Василий Лапа обтер кровь, сел на лавку, закурил. Глаза его против воли блуждали по спящим — он видел: две девки с растрепанными волосами лежали по- перек нар, положив головы на грудь высокой девки, спавшей посредине нар. В сумраке ему чудился девичий бред, нежно зовущий кого-то... Умолкали губы, а Васи- лию Лапе слышались поцелуи. Он плюнул и вышел из избы. Стоял на холодной земле босыми ногами, вернул- ся озябший, кинул на пол ватный пиджак, накрылся рядовкой. Уснул под утро. Лапа долго проспал. Утром вышел из избы, глядел на озеро. Девки, сбросив рубахи, обмотав плечи и груди об- рывками неводов, забредя в воду, ловили рыбу брод- нем. 157
Растянув сеть полукругом» они держали ее, чуть вид- ную из воды одной кромкой. Самая молоденькая из них, совсем голая, загоняла рыбу в сеть батогом, а на дальнем конце бродня на озе- ре стояла по голую грудь в воде высокая и кричала: — Дашка, шихай ладом! Василий Лапа курил, по привычке руки за спиной. Когда полуголые девки пошли с броднем на берег, отвернулся и, разведя огонь, стал кипятить чайник. Девки вытрясли из невода рыбу, отобрали крупную от мелкой. Он, не оглядываясь, слышал, как они за его спиной одевались. Высокая подошла к огню, тронула Василия за пле- чи, сказала весело: — Ну, сват! готов чай-то? — Готов, сватья! Все расселись, стали пить: кто чай, кто кипяток. Василий роздал девкам по кусочку сахару. Иные не брали: — Мы от соли отвыкли — не то что от сахарю! Девки снова принялись ловить рыбу. Василий Лапа ушел в лес, но больше ходил около озера, поджидал ле- бедей, а лебеди, чувствуя врага, держались на широте, и если молодые отплывали от общей кучи, то старые их звали обратно гортанным шепотом и свистом. Когда почернел лес, вода на озере стала ярко-синей, а по верхушкам деревьев от заката развесились кумачи, Лапа подумал: «Надо подговорить какую...» — и побрел к из- бушкам. Девки варили похлебку, иные в избе укладывались спать. Он стал готовить чай. Высокая девка сидела на пол- ке, поглядела на него, сказала: — Ежели не шавишь, а женишься взаправду — пой- ду за тебя! Только, мужик, уговор ранее; твою поселицу огляжу; по душе — пойду, не по душе — верну домой, и меня больше не ищи! Василий Лапа придвинулся ближе. — Сватья! вот, скажу: я один, ни свекра тебе, ни свекрови. Грамоте обучу, обряжу! 158
Девка покачала головой. — Дивлюсь я одному: экую даль шел, неужели своих девок мало? — Наши девки жидки! Мне бабу надоть, чтоб ни согнуть, ни сломать... Девки начали смеяться: — Тебе, Маремьяна, в саму пору. — Перетужна! тебя не согнешь! Маремьяна снова покачала головой. — Надоскучило, девоньки, в казачихах1 маяться, бобылкой слыть, охота на свою землю плотно сесть. — Да не видишь, что ли? Мужик-от худой! — Врете, стервы! —крикнул Василий. — Охота на земле хозяйкой быть... — Так, так, сватья! Бери подарки, пойдем. Василий полез в пестерь за кумачом. — Нет... погоди, мужик! Покеда со стариком и® сговорюсь — не приму подарков... — С батькой, что ли? — Батьки, матки нет... сирота я! С тем, у кого слу? жу, — деньги забрала на наряды... Не спустит — отра- ботать надо! — Плюнь! вывороти душу — дай согласье, деньги ему отдадим после... — Так, мужик, не делают. Отпустит — пойду, не отпустит — прощай! Потом ежели... Еще ночь проспал Василий Лапа. Утром девки, за- брав сушеную рыбу в кошели, унесли ее в деревню, а Василий ходил по лесу и не стрелял — все на тропу по- глядывал и рано лег спать. Утром разбудил его голос Маремьяны: — Эк, спишь, мужик, а я уже наработалась вволю! — Пришла? Значит, сватья, почеломкаемся-а! — Ва- силий полез к девке целоваться. — Потом ужо! постой ты... — Бери-ко подарки! — А ну, как твоя поселица мне не подойдет? Уйду в обрат, а ты кумач-то пожалеешь... 1 Казак, казачиха — наемный (ая) работник (ца) (се-» верн., старинное). 159
— Да сладимся-а! — Тебе идти в Чернево? — Вывороти душу! Туда, конечно, на Чернево... — Бери свое — идем! Приняв кумач, девка свернула его и бережно поло- жила в плетеный из береста короб, повертела в руках красный платок, сбросила свой рваный, повязала по- дарком голову... Шли лесистыми холмами, с холмов опускались в низины, брели по мокрым мхам — вязли по колено. Дев- ка, подобрав высоко подолы, с коробом на плече шла бодро, — Василий Лапа устал. Над низинами в сумраке поднялся сизый дым, не то от росы, не то от лесного пожарища — пахло гарью. В дыму зажегся месяц, тусклый, пепельно-блеклый, буд- то бы видимый во сне. — Вывороти их душу! Кто-то лес зажег, — сказал Василий. — Поляны чистят — чищенину жгут!—деловито ответила девка. В сумраке подошли к озеру. Василий Лапа, морща лоб, сказал: — Мимо озера не шел, не должно оно тут быть! — и заботливо тряс на ладони компас. — Тебе на Чернево? Я и без твоей кругляшки знаю — идем туда ладно. — Ой, сватья, не туда! — Руби-ко шалаш — спать надо! — Устала? — Ништо, привышна... Она сняла с плеча короб, села на пень, а Василий Лапа рубил развилки для шалаша. — Завостри! — Ничего и так! Он воткнул с трудом и неглубоко упорки вилачами вверх, положил неуклюжую поперечину. — Ай, мужик, не руками все делаешь! — Делай сама! 160
Нарубив ельника для настила, он корзать не стал» бросил топор. — Так проспим! — Куда топор-от кинул? — Там! Девка нашла топор, вырубила новую поперечину, ровную и крепкую, положила на вилачи, окорзала жер- ди, расклала; перерубив их, закрыла шалаш хвоей и на- кидала в нутро сухой травы. Работая, разгорелась, скинула кафтан, кофту, плат; повесила на пень. Сняла рубаху и, мутно желтеющая при луне, пошла к озеру мыться. — На, сватья, мыло! — Вот ладно, давай! Сидел на пне у шалаша, курил, глядел на нее. Девка полоскалась в ночной воде, по ее телу, сверкая жемчу- гом, прыгали брызги. От воды шел пар, от ее тела тоже. — Неужли, сватья, не озорко? — Чого? — Не студено тебе? — Не... я привышна! Она намылила руки, волосы, нырнула в озеро, — на дымчатой воде сверкнули вскинутые вверх бронзовые крепкие ноги. — Ишь тя бес! вывороти душу. У него защипало в волосах. Девка вынырнула, проплыла по озеру, вылезла на берег и, обмывшись, стоя на плотном месте, подошла, обтираясь рубахой. А когда полезла в рубаху, он, выплюнув цигарку, схва- тил ее в охапку. — Сва-ть-юш-ка-а! Прижал к себе скользкое тело, хотел поднять и не мог. Она, повернувшись, толкнула его. Василий отлетел в сторону, запнулся за валежину, упал и до крови прикусил губу. Вскочил злой, придушенно крикнул: — Убью, дьявол! Схватил топор. Злоба от стыда сделала его горячим и потным. Она раскинула руками, спокойно сказала: — Есть надо! Разводи огонь. 11 А. Чапыгин, т. 2 м
Василий бросил топор, залез в шалаш и, свертывая цигарку, дрожащими губами прошептал себе: — Едреная, черт... обстряпаю... Девка надела кофту и кафтан, нарубила сушинника, склада в клетку, надрала береста. — Дай-кось огонь! Лапа кинул ей спички. Развела огонь, вынула из короба жестяной чай- ник, чашку, почерпнула воды, приладила к огню чайник. Покурив, он перестал дрожать, спокойно и ласково сказал: — На чаю! Мысли толклись в голове у него назойливо. «Ночью... ночью...» Вылез из шалаша, сидел у огня на кокорине, опираясь рукой на острые пни срубленных им елей, курил. Она пила чай, хрустя ела сухари, сказала: — Ты што не ешь? — Спать хочу! — Вались, спи. Василий кинул в шалаш ватный пиджак; лег не ра- зуваясь, накрылся рядовкой, как всегда. Девка убрала чайник, посушила у огня шерстяные чулки, башмаки вымыла, нарубила дров и, накидав их в огонь, легла в шалаш на юбку, накрылась кафтаном; придвинувшись к ней, он сказал глухо: — Жмись ближе — теплее... Она молча придвинулась, подоткнув под себя полы кафтана. Он, сопя, как сонный, накинул на нее руку. — Мужичок, сними руку! — Эх, ты, ладная, нескладная! — Не вяжись, баю, не твоя! — Идешь — значит, моя! — Не подойдет место — уйду! — Не уйдешь! Обатаю! Прытка больно-о... Огонь размашисто кидал пятна света. Из шала- ша торчали ноги: одни в чулках, другие в сапогах, 162

переплетаясь, цеплялись за горящие головешки и кочки. Потом мужские, в сапогах, размашисто распластались по земле. Василий Лапа лежал внизу — хрипел: — Не дашься? — убью! — Так ежли — иди один, не пойду я! Девка крепко держала Василия Лапу за распялен- ные по земле руки, стояла на его груди коленом. Он минуту тяжело дышал, потом, изловчившись, подкинул ее на себе. — Ага, душу твою! Она ударилась головой в настил — шалаш упал. — Пусти, сатана! Василий Лапа вылез из-под шалаша и, лежа, потя- нулся к топору, блестевшему в стороне лезвеем. Она схватила его за ногу, оттащила на прежнее место, но он вскочил, поймал топор: — Похороню! Душу твою... Девка поймала Василия за руку, спокойно угова- ривала: — Пошто ты лезешь? Неладной, одумайся! — Мое дело — пошто! — Да што, я только за робенком пошла с тобой? Годи ужо — подойдет место, и робят наживем, не подой- дет— я вольная... — Не томи душу, сатана! Губу рассек — едрен я, а ты не даешься... Вывернулся. Сверкнул топор. Она поймала его ру- ку с топором и тяжело, быстро сунулась на него — от ее тяжести Василий упал навзничь, почувствовал: что- то острое вонзилось ему в спину. Падая, подплел ей ноги, она всем телом грузно рухнула. В спине у Васи- лия хрустнуло — как огнем прожгло все тело, онемела спина и ноги, заныли все кости, и весь он неожиданно и быстро ослабел. Василий молча лежал, щелкали зу- бы — он дрожал как в лихорадке. Соскользнув с остро- го пня, упал на головешки и лишился сознания. Тре- щали усы и волосы на голове. Она грузно поднялась на ноги, оттащила его от го- рячих головней, вынула из огня оброненный им топор. Разрыла шалаш, достала свое платье и его тоже. Пид- 764
жак с рядовкой кинула ему, а сама легла у огня на юбку. На лице ее не было злобы, но казалось, что она удивлена всем случившимся... Утром с восходом солнца пошли. У него ныла оне- мевшая спина, и ноги худо двигались. Василий не видел леса; в глазах мелькали белые, блестящие, светло- и темно-зеленые стволы берез, вязов, елей. Он чувство- вал только, что его окружает какая-то зеленая нераз- бериха, пахнущая малиной, иногда багульником. Слы- шал: воздух по верху звенит птичьими голосами, по низу трещит кузнечиками, а в лицо несет пением комаров, только их укусов Лапа не чувствовал — ему было душно, сжимало горло, болело внизу живота. Тошнота подымалась, и ему с каждым трудным шагом все больше казалось, что слышит и видит лес последний раз, — он боялся леса и не любил его... Чувствовал, что по спине время от времени сочится кровь. Потный, с багровым лицом, часто останавливался. Девка, опередив его, поджидала и заботливо спрашивала: — Устал? Дай пестерь-от, я понесу! Бросил ей пестерь, глухо сказал: — Вывороти душу! Становую жилу сорвала... — Ну, што ты? — Вишь, идти не могу — ног нет! Ребятишки со всей деревни сбежались, пока Василий Лапа возился с ключом, отпирал избу. Те, что поболь- ше, пели: Лапе дело — наплевать! В лес не хочет выезжать, Только ездит до шестка, Похлебает из горшка! Василий крепко выругал малышей. Пока он возился с ключом, искал его в пазу избы, девка успела оглядеть избу. Входя, спросила: — ?\ошадь-то есть? — Есть! — Ну, мужик! Лошадь своя, а дров ладных ни по- лена. 165
— Хламу много! г- Хлам не дрова! В избе пахло кислым, кровать была неряшливо раз- ворочена, закидана тряпьем. Во дворе мычала плохо кормленная корова. Василий лег на кровать не разде- ваясь. Она затопила печь, подоила корову, принесла воды — поставила в чугунах к огню, нагретой водой на- поила корову, взяла косу, сходила на задворки, накоси- ла травы, дала корове. Вымела избу, перемыла горшки, чашки, вычистила позеленевший самовар и горячими углями поставила его, Закипел, спросила: — Где чай-от? Садись-ко чай пить! Василий Лапа с трудом поднялся, заварил чай — почти не пил. И снова лег, закрылся одеялом, скрипел во сне зубами и бредил. Когда пришли с заполька лошади — узнала его ло- шадь, завела во двор, но во дворе было навозно. Стем- нело, а на сарае стучал топор, шумела солома — она стлала во двор подстилку, оглядывала хлевы. Нашла разбросанную в сенях куделю, принесла в избу, завер- нула в половик. На другой день встала до света, подоила корову, вы- пустила на заполек вместе с лошадью. Василий Лапа не вставал. Она с вечера отыскала муку, замесила кваш- ню, вынула из своего короба сушеную рыбу, сварила ухи, на грядах нарвала луку. Разбудила его пить чай, а пока он сидел за столом, вынула из печи хлебы — сне- сла в сени прохладить. — Ладно все делаешь, вывороти душу, только хреб- тину вот мне сломала... — Сам — не я... — Вишь, осталась — лез за делом. Не ответила, налила ухи в чашку, очистила лук, хлеб принесла. — Поешь-ко... отойдет. — Конец мне! душу твою... — Пойдем в поле — землю покажи. — От земли я ладил отступаться. 166
— Отступись — тогда скотину и ту не дадут выпу- стить, землю держать надо. — Я грамотной — в город ладил. — Меня выучишь — хочу грамотной быть! — Тут у нас учитель коммунист, он не то баб, ста- рух учит, ежели кто хочет... — Ой, а где он? — Тут, в училище. — Ин ладно, теперь в поле. Василий не чувствовал ног, но упрямо взял палку. Маремьяна поддерживала его — с трудом волокся, пока- зывая ей полосы и межи. Она говорила: — Коню маета! В такую землю соха не пойдет — за- пустошил. — К черту! Тошно мне. — Здеся отпахано сохи на три — надоть померщика взять, отколотить твое. — С миром грешить — ну их! — А, нет! Я своего не спущу. Василий не мог больше ходить, висел на ней, сказал: — У меня вся спина в крови... — В больницу надоть... — Не хочу в больницу! Дома лежал, стонал. Она сидела, пряла куделю — там же, в сенях, нашла прялку и веретено. — Ты што, мужичок? — Избы не вижу... память теряю — сломала всего... — Завтра пойдем в исполком, запишемся... Нехо- рошо баять, помрешь; приемка взять надо — без мужика хозяйство худое: дровни наладить, косу выточить — и то некому... — Вывороти душу! Кабы знал, что найду на озерах, не пошел бы... •— Ужо отлежишься. — Не могу в исполком! Живи так... — Не можешь идти — снесу! Одела его и повела. — К попу надо бы, да вишь, ног у меня нет! 167
— Не надо попа! по-новому ладнее — крепче. Он не мог подняться на крыльцо, взяла его на руки, внесла в избу. Василий сказал: — Крепок я был — носил других, теперь сделала тря- пиным, носи! Она ушла из избы, долго не была, вернулась радо* стная: — Ладный у вас учитель! — подошла к кровати. — Учить меня будет... Завтра зачну. Ой, вот-то радость! Неужели буду грамотной? Свет увижу! Твою поселицу наладить надо. Корова старая! — подработать денег — с придачей промен ей сделать, на молодую... Овец, вишь, нет!—ну, овцы будут. А за курицу зовут избу мыть, и курица будет... — Ну тебя! Задорно слушать — помру я... Она замолчала. Василий Лапа глядел на ее темное крупное лицо, на сильную фигуру в темном сарафане, с красным платком на голове; от злости и жалости к се- бе— плакал. Видел, как она сбросила с головы плат на лавку, по плечам хлынули густые светлые волосы. Рас- чесывая волосы, Маремьяна сказала: — Сойди-ко, муж, надо кровать наладить. Он, стоная, начал подыматься, она взяла его за го- лову и за ноги, перенесла на лавку. Его тошнило, рябило в глазах и потолок кружился. — Эк я, шальная, давнула тебя! Он как бы задумался, потом сказал: — Вывороти мою душу — сам! Сам лез, правда твоя... Она вытрясла одеяло на крыльце, перебрала постель, поправила подушки, перенесла его и стала раздевать. — Поверни на спину! Повернула, стараясь бережно касаться его тела. Тя- желая и широкая, легла рядом. — Вот, вишь, дождался меня! В ответ он застонал, потом неожиданно начал ру- гаться и все проклинать, начиная с бога. Маремьяна молча слушала. Он, кончив ругаться, как бы впал в за- быть?. потом прохрипел: — Рожу сожгла... Спину сломала — неужли ты смерть моя? 168
Она поцеловала его, стала гладить тяжелой шершавой рукой по волосам, по лицу. — Сорвет меня, гляди! — Ты много зря на баб зарился, милой... Боялся, што ли, што куда от бабы денешься? От бабы, мужичок, никуда не уйдешь! — На тот свет уйду! — А я так мекаю — нет его, того-то света?.. О нем только попы врут... — Чую — помру! — Помрешь? Знать, так надоть: вешний снежок и де 7 потому, чтобы зимний, матерой, с земли слизать. Уйдешь, я тут сяду, как по-досельному говорят: «насельницей», хозяйкой села вековешной. — Ты рада, сволочь! — Ни рада, ни печалуюсь... Василий Лапа со стоном повернулся, схватил жену в охапку, впился ей в тугую грудь зубами, она не оттал- кивала его, обняла плотно и подумала: «Видно, худо ему? Не хочет, а в больницу, што ль, надо? Ишь, холодной какой мужичок, и ноги синие стали!»
ЛЮДИ С ОЗЕР Как только это случилось у Парамоныча— еще не- давно богатого лавочника и церковного старосты, — слов- но тяжелое булькнуло внутри, все равно что в ушат с во- дой упал медный ковшик. Парамоныч долго не мог пркй* ти в себя. Когда немного поотлегло, сказал жене: — Дарья Петровна! Истопи баню... — Слышу, Егор Парамоныч! Парамоныч в бане накидал пару, залез на полок и жег веником свое крепкое тело до того, что в ушах за- звонило, потом на себя вылил пол-ушата ледяной воды, вышел из бани пошатываясь. Самовар был готов к его выходу. Парамоныч пил крепкий чай, утираясь полотенцем, вторым и третьим, — все смочил потом, сказал: — Фу, дьяволы! Ишь что выдумали... Была суббота. В воскресенье утром вошел в церковь, стоял, как все- гда, прямой и строгий, продавал свечи, не глядел по сто- ронам и не слушал мужиков, вполголоса сообщавших друг другу о хозяйстве, а ждал дьякона. «Ужо, ужо провозгласит многолетие царствующему дому...» Но дьякон вышел к концу обедни и громогласно вы- нес октавой: — Многая лета народу-у! Многая лета воинству е-его. 170
Парамоныч недружелюбно вскинул глаза на дьякона, подумал: «Попы — и те с ума свихнулись...» Идя из церкви, почувствовал, что ему холодно,— хоть снова баню топи, и дома, пообедав без аппетита, хотел, как всегда, лечь спать, раздумал: «Видно, не заснешь! Не время... пойду к куму...» Кум Роман, мужик хитрый, бывший артельщик, пере- бравшись из города, обнищал: земля его рук не слуша- лась. Северная земля любит большую работу и не всегда труд оправдывает, а кум Роман от пашни, живя в го- роде, поотстал. Махнул он рукой на землю, на тяжкий труд, стал по свадьбам дружкой ездить да старым лю- дям, которые в колдовство верили, гадать и скоро про- слыл колдуном. Когда Парамоныч вошел, кум Роман топил гнильем лежанку. Котел у него для заварки корма скоту был по- крыт обмазанной глиной по щелям доской, сверху доски стоял дном кверху чугунник, из чугуна, обмазанная глиной, шла трубка в корыто, наполненное водой, а из конца трубки, прошедшей сквозь корыто, медленно в бутыль, поставленную на скамейке, текла мутноватая жидкость. — Здравствуй, кум! — Здорово, куманек, садись! Парамоныч сел и, вздохнув, сказал горестно: — Эх, кум! — Что скажешь? — Да уж и не знаю... Царя, говорят, убрали? Вишь, даже духовенство — и то перестало его славословить. — А черт с ним! — Слушай, кум! Ты не шути, разве можно без царя? — Отчего нельзя? Жили с царем, теперь без него. — Да ведь закону не будет! — Закону для нас при царе и так не было. — Врешь, кум! Закон при царе был, и всяк его боялся! — Был закон, если барина кто обидел. А ежели му- жика — и не было закона. Закон был для богатых да родовитых. — Ой, врешь ты, Роман! 171
— Ну вот и врешь. Почему я вру? Не вру! Вот наше дело: в старые годы — артельщик внес пай, а дру- гой внес пай больше тебя. Ты его умнее, но тебе дают дело глупее и грязнее, а почему? Потому у дурака капи- тал больше — вот те закон! Около царя, о котором пла- чешь, воров была уйма, даже сказка такая есть. Был У царя близкий заглавный советчик, а этот советчик ока- зался вором. Царь решил его повесить, потому он из-под носа у него украл шапку с дорогими камнями и шапку ту сыскали: как в старину говорилось — а это давно было—• «исцы поимались». Царь призвал советчика и говорит: «Ты, такой-сякой, у меня шапку украл, я тебя завтра велю повесить, собаки тело твое растаскают!» Упал со- ветчик царю в ноги: «Не вели казнить меня, царь-госу- дарь. Я твою любимую собаку в пять лет выучу гово- рить по-человечьи...» Ну, а царь дурак был — их много, дураков, сидело на царстве, — согласился: «Ладно, гово- рит, учи!» Занялся советчик-вор с царской собакой — учит ее, а все ждет чего-то. И что бы ты думал: в эти пять лет царь издох и пес околел, а наследник царев тому вору пожаловал ленту через плечо и к самым важным делам приставил. Вот те, кум, прямой сказ про царские законы! — Врешь ты, кум, и слушать нечего! — сказал Пара- моныч подымаясь. — Шел, думал, ты дело скажешь, а ты как был балагур-рассказчик, таким, видно, до гроба будешь. — Ты погоди, Парамоныч! Роман поставил под самогонный капежь другую бу- тыль, пригласил, подымая первую на стол: — Угощу — садись ближе! — Ладно, — согласился Парамоныч. — Ты, кум Егор, землю знаешь? — Знаю... — Зарой лишнее добро, а ежели из дома погонят, баня у тебя белая да большая... — Легко сказать, кум Роман... За печью у Романа закопошились ребята, вылезли на избу, голопузые, в грязных кумачных рубахах: — Татка, дай сухарика! — Берите в корзине под лавкой! 172
— Брюквины пареной дай, татка! — Эй, не мешайте, ребята. Брюква в печи, доставайте сами... Кумовья, выпивая самогонку, продолжали: — У тебя, кум, взять нечего, а у меня, ежели амбар копнуть, добра найдется, — вот я и маюсь денно и нощно. — Лишнее спрячь, а новому не мешай. Новое оттого полилось, что у старого ушата уторы сгнили... — Эх, кум, лучше выпьем за то, чтоб Дума эта самая временная одумалась да учредила нового царя выбрать! — Коли тебе уж так охота — выпьем!.. Уходя и кося по углам рыжими глазами, Парамоныч сказал: — Не утешил ты меня, Роман Иваныч. Угостил, а плевое твое угощение — не пошто зашел... — Заходи чаще, доволен будешь! — Может, зайду, ежели кого для закону подпоить потребуется. — Вот! Муки только пришли, а уж я нагоню, сорт первый. Парамоныч думал, идя домой: «Учит добро хоронить! Я это, Ромаха, без тебя давно смекнул». Парамоныч ждал Учредительного, а объявился ис- полком... — Эво, додумались! Доигрались. Разослал исполком по десятским в деревни записки: «Собрать сена». На берег реки, на свободный наволок, потянулись воза с мужицким сеном, с соломой. На берегу реки сме- тали сено в огромные стога. Парамоныч тоже свез то, что требовали, но сказал в исполкоме председателю: — Новая власть! Сгниет сено-то, зря народ маете, потому с места взято и зря сметано, да стоит без по- крышки... — Не рассуждай! — ответили ему. И рад был Парамоныч, когда от медлительного и плохого распоряжения из города . сено, пролежав под 173
непогодами зиму и весну, сгнило. Исполком снова дал распоряжение: «Кому нужно — везите сено обратно». Река наполнилась челнами, мужики увозили водой то, что зимой привезли на санях, только не в корм скоту, а в хлевы на подстилку. Парамоныч говорил: — Так вот у них все пойдет, потому распорядка нету! Осенью по декрету собирали картофель — возили картофель в ближайшее к станции село, сыпали в яму... Парамоныча выбрали смотреть, чтоб не плутовали, чтоб у мужиков мера была без обману и картофель су- хой и чистый... Когда готова была погрузка, Парамоныч незаметно раскидал по яме два фунта соли и яму закупорил, а к отправке картофель сгнил весь. У Парамоныча взяли для мяса корову. — Берите! Я за новую правду, берите! — кричал он. Только Дарья Петровна, его жена, ругалась и едва пустила во двор ветеринара с комиссией. Парамоныч ей сказал тайно и вразумительно: — Чего убиваешься? Три еще коровы осталось, а власти этой скоро ужо конец! Все налоги Парамоныч платил исправно, в первую очередь. Мужикам говорил: — Что с вас взять? Не давайте — и все тут... А когда в конце концов мужики, ругаясь, платили со штрафом, думал: «Нового захотели? Так вам и надо!» В лесах прятались от военной службы дезертиры; он иногда, взяв ружье и собаку, носил скрытникам в лесную избу сухари, сообщал новости, уходя говорил: — Случай какой будет — позову, не отказывайтесь! — Только скажи, что надо, Егор Парамоныч! — Эй, староста церковный! — кричали мужики. — Вози, у тебя лошади справны — твоя очередь. — Я не в вас, — косил рыжими глазами Парамоныч, гладя кудрявую с блеском бороду, — еду без очереди, по- тому за новую власть, буду возить! 174
И Парамоныч возил продукты для рабочих по очистке реки от порогов и на выгонку леса. Возил очень исправ- но— ничто с его воза не пропадало. Иногда он ходил в лес, носил сухари, а сегодня, по- пивая чай, поглядывал из окна вдоль по реке, откуда из голубоватого тумана, из-за елей, да сосен, да изгороди Дальних полян должна прийти большая расшива с про- дуктами. У него все было в порядке: лошадь накормлена, те- лега смазана, гужи просмолены. Из-за поворота на реке показалась серая широкая расшива. У гребцов обыкновение подъезжать к деревне с песнями... На этот раз гребцы молча причалили к пло- там у бань и уныло брели в гору. Парамоныч вышел им навстречу. Гребцы наперебой начали рассказывать мужи- кам и бабам, указывая на реку. — Дезертиры обчистили лодку! — сказал один. — У сухого ручья всё велели выложить... винтовки навели, стреляли сколь раз!—прибавил другой. — Из лесу вышли семь человек, что поделаешь с ними! Степенно поглаживая бороду, Парамоныч сказал: — Экой народ пошел! В старину такого не бы- вало... Все мужики и бабы согласились, что в старину не бывало такого... Парамоныч, напевая божественное, ехал домой порож- няком, а встречным охотно рассказывал, что на Припяти- реке, у сухого ручья, ограбили лодку с продуктами. По дороге заехал к куму Роману. — Ну-ка, Роман Иваныч, угости свежей-то!.. — Изволь, кум, изволь... — Потому последний раз съездил... удалой на- род! Отвадил езду по реке... хе-хе... народ! Налей-ка еще, в долгу не буду... больно все удачливо идет... С новой правдой жить можно. Даже ежели что, польза есть... — Ну, то-то! А ты о царе соскучал? Да провались они, эти цари, на веки вечные! 775
— Нет, Роман Иваныч, пошто царя трогать! Царь царем... дело это сердцу моему любезное. Налей-ка! Та-а-к... Я, кум Роман, всяческое благолепие люблю... примером — старинные деревянные города. — Эх, кум! Зачем их? Для клопов? Каменные города много лучше и от пожаров безопаснее... деревянные — старая Русь-матушка: терема, скиты в лесах да схимники с веригами... Одно мучительство — право, кум! — Нет, кум Роман! Я наше, кондовое, люблю... А новое? Ух, уж оно! Будь оно трижды... — Ты, что же, в скиты уйдешь? Пей вот! — Ушел бы... право. В лес... в скиты... в била стал бы звонить, эх! Как Парамоныч от кума Романа добрался домой, не помнил, — лошадь дом знает, довезла; а как лег спать и кто его разул, раздел, — не знал, но знал, что спит... Снилось Парамонычу, как приехал он в глухую леси- стую местность, на озера к охотникам, водки привез, и рады ему тут, как всегда; кормят Парамоныча аршин- ными сигами да красной семгой, а сидит он в большом углу под образами. Рубаха на нем красная, как свежее мясо. За едой ему суют всякую пушнину: куниц дорогих, огненного цвета лисиц, черных с палевыми разводами росомах. Звериную шерсть Парамоныч пробует щипком, его сани стоят у стола в избе, туда он кидает шкуры, запуская руку в воз, вынимает и сыплет пригоршнями дробь. Охотники ползают гю избе, собирают дробь, а он в это время для них меряет кумач, меряет его осторожно, знает, что кумач прелый, фальшивый — много лежал и лежалым за брак куплен. Но раньше, чем сдать ку- мач, поит озеряков водкой и знает, что всю заваль сбыл дочиста... Его берут под руки, с почетом водят по старинным курным избам, потом, — сам ли он так хочет или они хотят — выводят в лес... Он идет и думает что-то... Подымает голову, оглядывается — нет никого... — Эй, охотники! где же вы-ы? Ответа нет, и не знает Парамоныч обратно дороги. 176
Знает только, что идет с высоких лесистых холмов в ни- зину; знает, что идет к дому, потому это знает, что видит крест знакомой церкви, где он стоит за прилавком. Но потом и крест исчезает, он идет все ниже и ниже. «К дому, значит. А как же я без лошади?» Ему кажется, что кто-то невидимый ведет его. Перед ним вместо деревьев высятся старинные постройки, не- виданные раньше: бревенчатые башни с прорезами узких окон вверху, как колокольни, на них висят чугунные доски... «Била? Это, значит, скиты...» По узким проулкам змеятся кипучие ручьи. Парамо- ныч переходит их, широко шагая, но беспокоится: «Надо бы знать, в какой ветер? Куда я иду?» Воздух кругом какой-то тусклый, туманно-серый, слепит глаза, но постепенно все кругом светлеет, а ту- ман еще гуще. В белом тумане маячат белые сосны, бе- лые ели с сосульками из льда, и кое-где высятся башни с билами скитских колоколен. Била сами звонят, и ду- мает Парамоныч: «Дай покрещусь... може, легче станет!» Хочет пере- креститься, а рука висит, как гиря пятипудовая, и под- нять ее он не может. «Вот до этой башни... там отдохну, устал!» Туман все больше слепит глаза, свет все ярче, бе- лее... Парамоныч едва передвигает ноги и видит: баш- ня, к которой идет он, сама на него двигается. Она вся увешана чем-то мохнатым, идет прямо на него. — Эй, отопри! — кричит она. Парамоныч силится понять: — Что отпереть? — Эй, крещеные! Померли, что ли? Парамоныч весь в поту проснулся, спустил с кро- вати ноги. Жена, Дарья Петровна, забив под подушку голову, глухо храпит. В сенях с улицы кто-то колотит в дверь и кричит: — Эй, отворите, крещеные! Парамоныч, нашарив валенки, подумал: «Эк меня зашибло! Крепкую Ромаха-кум гонит». Встал. Вышел в сени. Спросил: 12 А. Чапыгин, т. 2 /77
— Кто, крещеный? — Озеряки! Отвори, Егор. — По делу к знакомому тебе прибрели. Парамоныч, отложив затвор, впустил гостей. В тем- ноте три большие холодные руки нащупали его руку — пожали. — Добрались! — Чайку бы теперь! — Самогону ежели, то еще басче! Парамоныч, вводя озеряков в избу, сказал: — Все найдем! Надо вот осветиться... — и нашарил ночник. Зажигая огонь, Парамоныч слышал, как гости, сту- ча прикладами, поставили в угол ружья. — Никак за лешней, дружки? — спросил Парамоныч и разбудил жену ставить самовар. — Такое дело — охота! Шли близко, ушли далеко,— сказал один. Другой, обросший черной бородой и кудрями, при- бавил: — Затянуло сюда, как с камнем в воду! — За куницей ежели, так рановато?.. — пытал Па- рамоныч. — Без пороши за куницей не ход. — Я ведь так... Я ходок и охотник худой... — говорил Парамоныч, хитро кося глазами на винтовки и на охот- ников. Дарья Петровна поставила на стол самовар, нарезала хлеба, заварила чай. Парамоныч сказал жене: — Дай-кось, матка, рыжиков, да там большой рыб- ник недоеден, подай... Гости дальные, в наши болота че- рез сузем с каменных гор пришли: вы ешьте, ребятки, я живо! Тут у меня кум. Он ушел. Охотники сняли полушубки, умылись, сели за стол. Двое из них — молодые, ядреные, с круглыми лицами без усов, с пушком бороды. Черный — пожилой, похожий больше на конокрада, чем на охотника. Под полушубками у парней рядовки, на черном — кумачная рубаха; на вороту у черного вместо креста на темном ремешке компас. 178
С Парамонычем ушла куда-то жена. Гости сидели в избе одни; черный сказал тихо: — Вы, братики, с хозяином не болтайте про охоту — медведя добить теперь пустое дело... Может, он залег да извелся... Парамонов Егор, издавна знаю, — завиду- щий... Чуть сплошаем, зверя нам не видать. А мы сотню верст мяли путь... Собаку без его найдем — тут подале деревня есть, дадут собаку... — Понимаем, Тиша. — Я еще давеча смекнул, как он спрошать нас за- чал... Парамоныч вернулся, опорожнил карманы, и на столе появилась самогонка. Сам сел с гостями, усердно потче* вал. Гости захмелели, забылись и расхвастались: — Я первой стрелил — зверь лег! — Оно и лег, да убег! —► Какой же это у вас зверь? — Медведь! — Э, нипошто сказал! — Медведь! — сказал черный Тиша. — Винтовки,, вишь, мелки... Без собаки — за рябом ходили, знаешь, на ряба собак не надоть... — Пуще всего заправ растеряли. — Ну, и харч вышел! — Харчу и заправу — пороха, свинцу — дам! Зве- риные винтовки найду — ваши мелки, вижу. — Спасибо, Парамоныч! — За что? Люди вы мне нужные... Я ваш хлеб во как помню. Хоша время окаянное, все в уме держу по- торговать у вас и даже во сне вижу: торгую! — Ты гости... рады тебе! — Выпьем! — Собаку подыщу, чтоб зверя становила, — не вся* кая пойдет на медведя... — Это конешно! Иная учует зверя, убежит. Пришел кум Роман и тоже опорожнил свои кар- маны. — Свежая? - Да! — Пьем, гуляем! — Иду и слышу — медведь... медвежатников люблю. 12* 179
Только, ежели убьете — мне давайте медведкину холку, а я вам за то самогонки выставлю и сказку скажу... — Можно! — Дело верное! Медведь почти убит.. — Чего убит? Наверно, извелся... весь в дырьи. — Дуй сказку! — кричал волосатый черный Тиша.— Медвежье ляхо 1 все одно твое — медведь кончен. — А куда он забежал? — Тут около просеки в ельник убрел, нас ночь при- стигла... Ночью мушки не видно! — Наверняк не стрелишь! — Ну, свежей всем! Держи, Тиша. И ты держи, не проливай... Нынь это дорого... Вот, когда царь был, и водка пустяк стоила... Так зверь, говорите, у просеки засел? — У просеки! — Вправо? Влево? — На самой версте, полево! — Да ну! Тут, где щелопы? — Ельник он любит! — Там у нас всегда лом. В ломье беспременно ищите... Да вот я вам собаку сыщу — та укажет. — Спасибо, Парамоныч! — Пьем! — Сказку, сказку! — Только, кум Роман, не про царя и собаку, — таких сказок мне иной раз не говори!.. — Я смолоду тоже по лесу хаживал — про медведку расскажу... — Ну, ври... извини, я хочу баять: говори. Кум Роман выпил, закусил груздем. — Сказка, медвежатники, впереди — скажу бываль- щину... Шел я этта лесом, когда подростком был, и дело палось на каменных щелопах — кум знает где: сосны там материцы, а сушины и того толще... Вижу я, медвежат- ники, пчелы кружат над дуплом... Само дупло сушина, бурей сбитая поверху, этак толщей обхвата в три. Ру- бить? Думаю: долго. Иной раз ежели у топора закалка ярая, то и лезо выломишь — сушина иная что кость... 1 Медвежий окорок. 180
— Верно! — Гляжу я, смекаю в дупло сверху забраться и вижу: рядом сосна, что твоя лестница к дупелине сучьями до- стает. Я недолго копышкался: топор сунул к пню, ружье на пень, шапку на ухи двинул и полез на сосну. Влез вровень с дуплом, а дупло — верх от земли эдак сажени четыре будет... Выбрал я сук понадежнее, подлез к дуп- лу, нюхнул — разит медом. Стал я по суку все ближе ползти, а сук-то возьми да лопни... Я, люди добрые, в дупло ногами, только лячконуло да пчелы забунчали. И попал я, гости милые, в медовую кашу до пазух... Пче- лы меня жалят, а мне не до того: стенки у дупла глад- кие, ног из меда не выдрать. Крепко сижу и думаю: «Помереть мне самой сладкой смертью!» Потому поме- реть, что на этот щелоп ходят люди по осени за рыжи- ками, а я угодил в мед летом. Кричать? зря глотку драть, — замолчал... Ночь эдак и день в меду просидел, настала еще ночь — голодно, а меду есть не могу — горь- кий сделался. Зачала меня дрема долить, и разобрать не могу, пчелы ли гудят, или ветер по лесу ходит, или дождик сыплет, а так чутье большое, ежели кто дупло поцарапает... Задремать хотел и чую: царапается. Кто? Гляжу вверх — ничего не видно, но понял, как на голову мне стала садиться сверху мохнатая туша... Догадался: медведь... тоже меду захотел! И ведь хитрой какой, не лезет в дупло головой, а зад опускает, сам лапами за нутро дупла держится. Притаился я, молчу... он все ниже да ниже... А когда до меня тронул шерстью — я его хвать за штаны, как зареву благим матом! Он тоже за- ревел с перепуга, да как рванет вверх — вынес меня на верх дуплины. Сам на сосну да вниз головой... Внизу только мякнуло и хворост затрещал — пошел! Сам все ревет от страху... — Ловко врешь! — Пьем за враля! — Кум Роман, он у меня, дай ему бог, врать — хоть сапоги вешай! — Ну, а дальше? — Дальше? Вот правду сказал, а люди не верят. Давай совру! Дальше, медвежатнички, прибрел я домой весь в меду и в ручей хотел идтить платье полоскать, 181
да родитель не дал: снял он с меня сладкую одежу» в корыто положил, кипятком залил; а как она вымокла, в бочонок слил и положил туда хмелю. Вышел из того хмельной мед, как в старину делали. Припахивал, ко- нению, наш мед сапогами, онучами, да еще чем — и не скажу, но вся деревня пила, меня хвалила и оченно желала, чтоб я еще в такое же дело влип... С тех пор я и научился самогон гнать. — Что лучше, самогон варит или врет, — не раз- берешь! — Ну, приятели, кажись, умаялись? Дарья Петров- на вам постели наладила. Ложитесь, завтра опохмелимся. Охотники, не раздеваясь, легли спать. Парамоныч,. провожая кума, сказал: — Ты, Роман, как? — А что? — У мельника свадьба ладится ли? — Налажена — я дружкой! — Так вот что: гостям кафтаны да рубахи чистые дам, а ты их в свадьбу устрой: пущай гуляют — люди нужные! — Можно! Жених в поезжане возьмет, устрою.. — Не забудь! Спасибо скажу, поладимся... Кум ушел, а Парамоныч запер сени. «Не проспал ли?» Парамоныч босой шагнул к окну: горела яркая жел- тая заря — снегу еще нет, но в колеях белело, было мо- розно. Гости крепко спали. Парамоныч торопливо напился чаю — есть не хотелось, от выпитой вчера самогонки жгло внутри. Встал из-за стола, перекрестился, надел полушубок, на голову заячий треух. Взял из кладовой спрятанную в сноп соломы винтовку-крынку, за пазуху — пачку патронов, в сенях сказал Дарье Петровне: — Гостей напой чаем, кафтаны да рубахи дай им чистые — вернут, озеряки не наш народ — люди чест- ные... пьяницы только. Оська-мельник их в свадьбу возьмет... — А ты, батьке, где будешь? 182
— Тише... Покуда они гуляют, я ихнего медведя об- стряпаю... — Ой, Егор Парамоныч! Один-то ты век на мед* ведя не хаживал. — Молчи... Не хаживал на живого, а этот озеря- ками насмерть загнан: мертвого взять али добить—• не много надо. Я скоро! — Ой, Егорушка! Страшно мне... — Не бойся! Скоро, говорю я... Проходя мимо кума Романа, постучал в окно: — Спишь? — А, куманек! — По делу иду — я скоро! Ты, Роман, как медвежат* ники пробудятся, их угости... У Петровны мука на твою работу отсыпана. Гостей в свадьбу взять не забудь... — Сказано — значит, возьму! На краю деревни в черной котловине по дну вьются ручьи, шумит мельница приземистая, прочная, весело поколачивая по жернову колотовкой. Проходя сгорком мимо котловины к лесу, покосясь на мельницу, Парамо- ныч подумал: «Совет дам — мужики мельницу у Оськи оттакают, в общину возьмут, а ладить не умеют — не любят возни, сдадут мне... буду исправлять да досматривать... и ме- ленка моя! Власти все едино, кто помол заплатит...» В лесу уныло тому, кто не сжился с его звуками, не полюбил его по-настоящему... На старой просеке в вековом суземе матерые сосны, склонив зеленые шапки, рыжими, корявыми сучьями упрямо тянутся к югу. Схва- ченные ранней стужей после дождя, с деревьев висят светлые сосульки... Неприятно слышать Парамонычу, как по вершинам, куда едва глаз хватает, время от времени вздрагивает ветер, этой дрожью колеблются сосны. Тог- да звон и шелест тонких льдинок, сверкая в ветвях, бес- покоит глаз и ухо... Надрывно кричит желна \ свистяще летит, махая матово-черными крыльями, и, вцепившись, распластав 1 Желна — черный дятел. 183
себя по серому стволу сушины, мелькает красным кол- пачком головы — глухая дробь сыплется по лесу, жалоб- но дребезжит сухое дерево, мертвые дранки бесшумно упадают с вышины от долбни граненого клюва. Мши- стые выскети-корни чернеют то тут, то там, их огром- ные лапы напоминают притаившихся лесных хищников... Идя по полям до просеки, Парамоныч был прям и высок, борода его развевалась, поблескивая черным кур- чавым волосом, рыжие глаза на все глядели гордо, а в лес вошел — сгорбился, уткнулась в грудь и незамет- ной стала борода. Почувствовал как-то сразу и неожи- данно Егор Парамоныч боль в плече от ремня тяжелой винтовки. Заныли пальцы от холода в теплых вязаных рукавицах, и чем дальше шел он по просеке, тем больше горбился, и неведомая доселе тоска почуялась в сердце. Он мотнул головой упрямо, сказал себе: «Что ж такое, прости господи! Откуль на меня паморока?» И еще подумал: «Оттого, должно быть, что лес на пьяный сон схож... мой, — тогда, до озеря- ков». Все тесней подступают к старой просеке вековые ели, где-то высоко в тусклом тумане скрываются их верши- ны, и тот же ветер вольно гуляет, гнет их и сбивает сосульки-льдинки; они, падая, колют лицо, скользят за воротник полушубка, тают... холодят, но Парамоныч знает, что дрожь в нем не от них; знает, что дрожь от госки того самого; что здесь, в вековечной пустыне, хитрость его не нужна... «Нет, стой! Если бы наши полесовщики указали зверя, то я и на заполек не пошел бы, не то в лес... Озе- ряки — народ без обману!» Пройдя недалеко, Парамоныч снова подумал: «А что, ежели озерякам показалось, что зверь на- смерть ранен? А вдруг живой, што тогда? Раненой — он злой и хитрый бывает!» Почувствовал пот, дрожь в ногах и пожалел: «Эх, собаки не взял! Своя не идет на крупного зверя... Чужую поманишь — хозяин в добычу влипнет. Все-таки я устал. Сесть, закурить да подумать: не луч- ше ли вернуться к дому?» 184
По просеке начинался подъем, Парамоныч вышел на лесной бугор. На бугре густой ельник серой стеной жал- ся к просеке. Поперек просеки упала когда-то гладкая сушина: за сушиной невысокий скат вниз, в мокрый мох, словно тут была поляна, расчищенная кем-то для покоса. За мхом снова длинным коридором идет та же просека, обезображенная и заломленная лесным по- жарищем. «Домой... Оченно уж душа болит что-то... И чего? Дай покурю». Парамоныч перелез толстую валежину, снял ружье, вспомнил, что не заряжено, вынул патроны, положил пачку на ближайший пень, зарядил винтовку, приставил к пню в стороне. Сел на валежину и, набивая трубку, взглянул на пожарище за мхом, подумал: «Дезертиры... изба была, сторожей выкуривали. От избы лес сгорел... Вишь, вот пальцы зазябли — табак трусится... Ладно сработали дезертиры... Новому хозя- ину черта оставлять, а не лес!..» Парамоныч курил редко, и то лишь тогда, когда что- либо грызло душу или надоедало. Кусая чубук, он чирк- нул спичку, сломал. Чиркнул другую. «Сломал вот. Видишь, руки окостенели... надо легко». За спиной его хрустнул валежник, какая-то птичка чирикнула, перелетев просеку, и замотались вершины ближних елей. Не видя еще ничего, охотник похолодел, уронив трубку, губы раскрылись для ужаса и крика, но крик не выходил у него: оглянувшись, он увидел в двух саженях от себя, как бурый ком со светлыми огоньками в шерсти сжался, раздвинув шелестящие ели, мягко при- сел к земле... Парамоныч, пригнув голову, нашел голос и отчаянно завопил: — А-а-а-ай! — А-а-а! — прозвенело в лесу. — Эй, девки! Не едут ли? — Едут... да не знай, свадьба ли? — А вы глядите зорче!—советовали, собравшись, бабы двум подросткам-девкам, сидевшим одна против 185
другой через улицу в раскрытых окнах. Девки держали за концы веревку с развешанными на ней расшитыми полотенцами и цветными нарядными платками. — Вы, девки, круто не здымайте платовье — лоша- дей спугаете! К заставе, веревке с платками, подъехала баба на сытой вороной лошади. Лошадь заупрямилась, не хоте- ла идти под нависшую над ней рухлядь. Баба стала ру- гаться. Рыжий мужик с красным лицом крикнул: — Тоже, колокольцы нацепила! Ждем свадьбу, а ты с кислым молоком трусишь! — Штоб вам покойника дождаться, черти-и! — кри- чала баба. Лошадь стала подыматься на дыбы. Из толпы баб вышел длинный мужик в гвардейской старомодной фуражке с кокардой, весь в муке; он пой- мал вздыбившуюся лошадь под уздцы, провел заставу, и баба поехала, крича и нахлестывая лошадь: — Попа вам уловить, окаянные! — Стяни те язык-от! — Дьяволица-а! Впереди ехала бричка с попами. За ними звенели полдюжины поддужных колокольчиков, на трех парах показалась свадьба. — Еду-у-т! — закричали девки в окне. — Фалетуры-то чьи? — Ямщик-то? Вишь, гостят у Егорки-старосты. — Озеряки-охотники! — На-кось, своих не нашли!. — Дружко сунул — кум Егоркин! — Уж этот нам Егорко, везде поспеет! С заставой поравнялись попы. — Наворожила окаянная баба отцов духовных, тьфу! Попы медленно проехали под заставу. За попами ехал отец жениха, седой, белобородый мельник, с женой старухой. В толпу баб, девок и му- жиков брошена отцом жениха горсть монет царского времени. — Сгодятся! — Ладное кинули! 186
— Старинное — не керенки! Проехали мимо заставы, кланяясь на все стороны, жених с невестой. На третьей паре ехали шафера, за ними на одиноч- ках — гости поезжане... На бревнах, поодаль избы жениха, сидели кучей му- жики-однодеревенцы, ждали угощения. — Да будет ли? — У мельника муки не занимать, а дружко гонит, варит! — Было ли ему время варить? Свадебных лошадей отпрягли, шарабаны укатили под въезд. Молодые, держась за нарядное полотенце, вошли на крыльцо, потом степенно перешагнули в сени, На фронтоне крыльца, крашенного в голубую крас- ку, грубо написаны целующиеся голуби. С крыльца сте- пенно сошел к мужикам пузатый мельник с четвертной в руках. В четвертной мутная жидкость. — По-новому ежели, то беззаконно вас этим поить* За доброту скуса не ручаюсь, — сказал он, медленно выговаривая слова, и передал четвертную длинному му- жику в гвардейской фуражке. Мужики сказали хором, принимая четвертную и стакан от мельника: — Проздравляем, Осип Максимыч! — С новобрачными, будь здоров! — Налоги платишь — чего еще тут о законе? — Ну, пейте на здоровье! Мельник ушел в дом, а мужики за углом, бережно держа четвертную, как новорожденного ребенка, — ме- рили самогон стаканом, пили не закусывая и стоя. Поздно. На востоке, в холодном тумане, над неров- ной линией леса всплыл желтый месяц. Все больше зе- ленело небо, а месяц белел, простирая в облаках и небе мутно-опаловые пятна. Среди темной зелени сенокосных полян резко желтели пустые сжатые полосы. За по- лосами зеленоватым длинным лезвием поблескивала по- лоска реки — дальний берег вздымался круто к серым полянам с зародами сена. От реки расплывался вверх сизый туман...
На широком крыльце дома мельника, выпив само** гонки, плясал тощий мужик в сером от мучной пыли кафтане, на нем прыгала белая фуражка с кокардой и с красным околышем. Он был в рваных штиблетах на босу ногу, одна штанина пыльных брюк казалась длин- нее и при пляске крутилась. Плясал он под гармошку пьяного шафера с красным цветком в верхнем кармане жилета горохового оттенка. Шафер, сидя верхом на пе- рилах крыльца, мрачно закусив пухлую губу, неистово отдирал плясовую, пьяные пальцы развязно прыгали по ладам гармошки. Шлепая ладонями по лакированному сапогу шафера, девки звали парня: — Брось его! Нам сыграй, мы шином пойдем... Мутнела темнота. На иззелена-черной траве двора девок собиралось все больше, но иные еще ходили по деревне, пели бесконечные песни, а когда удалялись в поле, то песни девок похожи становились на крик жу- равлей. Шафер делал вид, что не замечает и не слышит просьбы девок, — играл, а пляшущий мужик приседал, ухал, свистел и вертелся. Из дома по лестнице, гремя сапогами, и из сеней, наглядевшись молодых, катилась густая толпа мужиков, баб и подростков. Она смыла плясуна, а шафер, соскочив с крыльца, стал на лужай- ке и играл, потешая девок. Лиц девичьих при тусклом месяце не было видно, лишь мелькали цветные платки, развевались платья, мотались косы с лентами-косоплет- ками. Толпа из дома растеклась по деревне, но дверь в сени к молодым стояла распахнутой. Другой шафер, усатый и также пьяный, пошатываясь, появился на крыльце, крикнул: — Девки-и! Молодой для вечеринки у Акули избу откупил! — Вот спасибо ему-у! Гармошка смолкла. Двор опустел. Черно у Акули в избе. На воронце и на полке ввер- ху горят две сальные свечи — огонь мотается от возду- ха, поднятого пляской вечеринки. Гармошка пилит еще 188
задорнее, чем на улице. Дрожит изба. Девки пляшут, иные сидят по лавкам, кое-кто с прялками — на прялках видны расписные узоры. У тех, что имеют прялки, си- дят рядом холостые. По избе негде пройти: все топчется, кружится, как у хлыстов на раденье... Дымно от табаку. У дверей толпа парней и девок — этим уж не хватает места на лавках. На пестро-темном, поющем, приплясы- вающем ярки огоньки цигарок. В гуще пляшущих тискаются подростки, кричат: — Ой, дяденька! на ногу-то... — Сидите на месте! Куда носит? — Эх, дай-кось запояску сниму да выкидаю из избы мелочь. — Ай, не надо-о! — Мы не будем! Мигает тусклый огонь свечей, вот-вот он погаснет — свечи, оплывая, тают. В избе еще темнее, зато светлее на улице, — месяц разгорелся ярко-белым огнем. Свет- лы в темной избе от месяца окна, а на серебристых квадратах окон кое-где черный четкий рисунок двух лиц и губ, сжатых в поцелуе... Два парня-озеряка сидят за прялками, они девкам хмельно, весело ругают свое, родное... — Наших девок с вами не сравнишь — сузем по- тому!.. — Лес глухой, озера!.. — Ой, неужто ваши хуже нас? — Хуже! Обрядов нет... одежда рвется, гниет — ловят рыбу, потому... Бродят в сапогах. Рубаха изо- рвется — в невода окрутятся, вот те и наряд весь. — В двадцать пять — наша баба старуха! Дым, из- бы курные, обутка, одежка мужичья. — А нас вот зависть берет! — На нас, што ли? — На вас! — А пошто? — Потому свежу рыбу едите, а мы сухой хлеб да брюкву, и той мало... — Это конешно! Еда у нас сытная — мясо, потому лосина не переводится, и птица, а рыбий улов за окош- ком. Лови да вари... 189
— Вот видишь! — Выходите за нас! — Ужо сватов зашлем! — Шлите, ха-ха, — шлите! — Зашлем! Охотники жмут своим парам руки, прясть не дают, обнимают и говорят откровенно и радостно, а девки смеются: — Чтой-то на вас, молодцы, никак чужие кафтаны? — Дак что? — И рубахи не ваши? — Свои на нас — лесные, дымные, в звериной кро- ви, а мы, вишь, на свадьбе гуляем... потому... — На свадьбу чужое взяли... — Ха-ха-ха! в чужом? — смеется одна девка и за- певает: Есть Микитины сыны, На двоих одни штаны. Другая подхватывает: Один моет, другой воет, Чтобы высохли оны. — Ах вы дьяволицы! — Верно... Мы Микитины сыны... Давай, Васька, за это поцелуем! — Ну вас! Потом ужо... Пойдемте плясать? — Можно! Ежели дозволят... — Мы на пляс тяжелые, каков пол ежели? По свадебному столу разбросаны корки рыбников, иногда малопочатый, развороченный рыбник. Кое-где чашки с квасом и молоком; валяются недоеденные пироги, куски хлеба. Гости разбрелись. Молодые ушли спать в горенку — в глубине избы виднеется запертая, раскрашенная синим с белыми полосами дверь. Пьяный озеряк Тиша, еще более взъерошенный, чем всегда, с мохнатой бородой, напоминает медведя, кото- рого в шутку нарядили в кумачную рубаху и припусти- ли к столу. Тиша нагреб перед собой кучу рыбников, сидя на углу длинного стола, волосатой большой рукой 190
таскал из пирогов рыбу и, громко чавкая, ел, — треща- ли кости на крепких зубах охотника. Старуха, родственница хозяина, тускло поблескивая старомодным кокошником-сдерихой, в шелковом старин- ном сарафане, в голубой рубахе, откуда выглядывала, как дубленая овчина, ее желтая шея, с лицом без бро- вей, с тусклыми глазами, подбирала, степенно расхажи- вая, со стола на поднос объедки. Другая старуха, в сит- цевом темном платье, в платке по белому красными кру- гами, помогала ей, — служила за свадебным столом из чести. Вторая, в ситцевом, подходя к углу, где ел озе- ряк, сказала: — Ты бы, молодец — как тебя?—чавкал тише,—* венчанные, вишь, спать легли... Ай за свадьбой-то не наелся? Тиша, разрушая кости трескового рыбника, не отве- тил. Родственница мельника сказала старухе: — Не тронь его — пущай ест на здоровье! — Уж оченно он чамостит на весь дом—собаки, гляди, сбегутся! — Никому он не мешает! Крашеная дверь горницы распахнулась. В горнице при свете лампы видно было молодых. Они, встав с лавки, находились под зеркалом. Задом на избу, лицом к зеркалу, стоял седобородый мельник в желтой сати- новой рубахе. Лицо его добродушно кривилось в зерка- ле. Молодая, кланяясь, говорила певуче: — Благослови, родитель батюшко, ко сну ночь кло- нить!.. Молодой, одетый по-городскому, молчал и, видимо, скучал. Молодая с круглым лицом, с большими глазами без ресниц снова поклонилась в пояс. На ее русых жид- ких волосах зашевелились поддельные цветы. — Не осуди, родитель батюшко, благослови ко сну идти!.. Мельник говорил что-то свое и, погладив молодую по узким плечам, прибавил громко: — Высыпайся на доброе здоровье, сношка, хозяй- кой будь! — Пора нам, батюшко! — отрывисто сказал сын, зевнул, раскрыв широкий рот. Мельник вышел из 191
горенки. Сын, идя за ним, запер дверь на ключ из- нутри. Мельник, разглаживая рукой седую бороду, подо- шел к Тише: — Кушаешь, сынок? — Кормлюсь! —ответил Тиша. — Лихо ездишь — лошади тебя чуют... слушают! — Люблю езду, страсть!—добавил озеряк чавкая. Мельник вынул из стенного шкапа посудину с са- могонкой. — На-кось, пей! Лихой ездок, оченно ты мне по- ндравился. — Садись, выпьем! — Нового не пью! Старого нет... — Ну, за здоровье! Тиша выпил стакан самогонки, налил другой. Выво- рачивая из рыбника кости палтоса, хмельно говорил икая: — Любил стоя ездить, как помене был... летал! На голове в грязи стоял сколь раз, — а люблю-у!.. При- дешь на озера — гости, отец. Тишку-цыгана свистни, а я перед тобой как лист!.. — Пей, ешь ладом и прощай!.. Мельнику навстречу торопливо шла Дарья Петров- на в старых на босу ногу чарках, плат на ней сбился, съехав на затылок, космами торчали седеющие волосы. Она, не заметив хозяина, прошла к Тише сзади, схва- тила его за плечи и закричала всхлипывая: — Тихон Ильич! Горе-то мое какое... Го-о-ре! Тиша допивал самогонку, голова его пикнула к столу. — Тихон! Слышь? — Чего ты? Доем, уйду! — Искать ведь надо Парамоныча — три дня домой не был! — Парамоныч? Егора? Парамоныча-а? — Да, да, да! — Ну, за его здоровье! — Чуешь ли? За медведем ушел, за тем, что вы пригнали! — За медведем? Пошто? Стой, стой, тетка... Я пойму! 192
— За тем, что вы гнались... за медведем! Тиша, пошатываясь и роняя скамью, встал на ноги, взмахнул, разжав, лапы, из них полетели рыбьи кости. — Стой! Понял. Где робята? — Товарыщи твои на вечеринке! — Покажь избу! Дарья Петровна волоклась под лестницу за Тишей и говорила: — Все ждала... боялась вам говорить... невмоготу стало... — Все понял! Вечеринка только что стала гулять по-настоящему. Огонь погас. Девки расселись парням на колени. Смех, визг, поцелуи — никто больше не пляшет. Те пары, которым не хватило в избе скамей и лавок, натаскали досок, распахнули дверь, загородив порог и выход на крыльцо, ярко-серое от света луны. За крыль- цом недалеко горела луной, как свеча, молодая береза с желтыми, наполовину опавшими листьями. В черной избе окна белые, лунные. Окна мигают от движения рук, голов, любовно жужжат слова. Иногда вспыхнет спичка, тогда на миг всплывут вблизи огня девичьи лица, волосы, шеи, обвитые руками... Вот затрещали старые ступени крыльца, кто-то тя- желый лез в избу — у порога визжали девки, ругались парни: — Никак черт лезет?! — Черт, знамо! Две доски с парами опрокинул... У порога в темноте, покрывая все голоса, завопило: — Эй, озеряки-и! Аким, Васька-а! за медведем в ход! Снова затрещали ступени, тяжелое черное укатилось в лунный свет на улицу. В глубине избы девичьи голоса ласково унимали: — Куда вы, молодцы? — Нельзи, девыньки! — Тиша позвал, нельзи! — Он наш вожак! С им все суземы прошли... 13 А. Чапыгин, т. 2 7РЗ
•— Али целоваться надоело? — Мы, голубки, вас не забудем! — Ох, какие! Не ходите же... *— Нельзи никак! В вершинах бегущий от шагов человека поблескивал месяц. Заря пятнала мутно-лимонным золотом стволы и сучья деревьев. Запахом холодных прелых листьев и ранними туманами дышал ветер в лесу. По низинам и лягам под ногами трещал сухолед. Впереди, с винтовкой на широких плечах, ходко ша- гал по просеке озеряк Тиша. Он в одном месте обер* нулся к приятелям, сказал: — Пустая наша ходьба! Без собаки за зверем еще сотню отшагаешь, а не дойдешь до его... — Да ты взял собаку, Тихон! — Взял — все видели, до лесу нес ее на руках, чер- товку. Наземь спустил — исчезла. — Видно, дома слаще — сбежала к хозяину. Пошто хозяина не звал? — Звать — в пай взять. С собакой мы живо медве- дя подберем. Лишь бы указала. — Экой лес матерой! — Кабы не жгли, — сказал Тиша, — лес — лучше не найдешь! — Сухолед на лугах, стало кору наводить, скоро зима! — Вон уж лиственницы дочиста хвою уронили —• скоро! — За куницей поведешь, Тихон? — Как пороша падет, пойдем! Охотники, идя просекой, поднялись на лесистый холм. Впереди круглый, как поляна, мокрый мох. Вода на нем затянута светлым льдом, на льду четко рисо- вались изломы кустов и поздних трав — белоуса, осоки. — Вишь, гляньте: далеко-то пожарище было! — Не берегут, жгут, дьяволы, сузем — рушат добро! Тиша, прислушиваясь к стуку и крику желны, при- бавил: 194

— Дятел, что плотник, спозаранку в работе, а со- бачки нашей голосу нет! — Вот на валежине залогу сделаем — покурим, мо- же объявится... — То правда, Аким!—ответил Тиша и прибавил, подумав коротко: — Коли не объявится, то в лом пожа- рища идтить — зря обутку рвать... — Как же тогда с Егором? Баба убивается, молит: «Сыщите, гыт, хошь мертвого». — А может, он в стороне где? Сузем широк. Поку- рим, голос подадим, не отзовется ли?.. Охотники полезли через толстую валежину, задний сказал: — Стой! Тут, гляди, у пня винтовка. — Верно! — подтвердил Тиша, — тут еще на пню пачка патронов. — Глянь-ко ты — заячья шапка! — Черт! — сказал Тиша. — Дело нехорошо: вона в сапоге нога оглодана, а сапог-от Егоров. — Винтовка тоже ево! — Гляньте, на пню глаз! Охотники обступили низкий, поросший мохом пень. На пне хитрый рыжий глаз глядел, не помутнев. — Здеся медведя искать надо! Тут он подобрался и обработал Егорку. — Вон еще за пнем ляпак полушубка! Егоров по- лушубок, в ем он за самогонкой ходил. Во, прошва широкая... — Чего тут!—сказал Тиша. — Дело видимо: сбе- рем, что нашли, да мужикам и Петровне покажем. Са- дись, робята, курить. Молча закурили. Тиша, выколотив трубку, заго- ворил: — И хитрый мужик был Егор! Угощал нас, чтоб медведя отбить. — Видно, так, Тиша... — Всех перехитрил, да, вишь, смерти перехитрить не мог. — Чур, моя! — закричал Васька, ко всему пригля- дывавшийся и зоркий: он, соскочив с валежины в мох, поднял трубку и тут же наглядел кисет с табаком. 196
— Дав ай-к о!—строго сказал Тиша, потому что это все, что нашли от Парамоныча. — О-о-о! а-а-а! вва-о-о-о! — прозвенело в вершинах деревьев многочисленными колокольчиками. — Вот она! Объявилась. Ай да собачка!.. Тут он — медведь. Соскочил с валежины Тиша: — Ну, все ладно! Из Егоровой винтовки я хоть чер- та служу. — Идем! Всходило солнце. Золотились и синели туманы в ни- зинах, а где не было туманов, там горел тысячами зеле- новато-голубых и белых искр молодой, тающий ледок. Не смолкая, сотней колокольчиков звонил по лесу задорный собачий лай. Осторожно отводя колючие еловые лапы, Тиша дви- гался впереди, в сторону лая; он, радостно сверкнув цы- ганскими глазами, оскаливая крупные зубы, сказал: — Походил, дружок медведко, — будет!
У ГРАНИЦЫ На горе ветер, вьюга — в белесой мути неба не вид- но. Черные матерые сосны во льду, в снегу, но глубоко под землею в блиндаже тепло и дымно. Пол блиндажа земляной. Солдаты на нарах; сидят, курят, иные едят хлеб. У входа в блиндаж кирпичная печь, похожая на ле- жанку. Огонь из печи пышет наружу, когда вверху раздают- ся выстрелы или гуляет широко ветер. От вспышек огня в красном отсвете оживают серые лица солдат, моло- дые и бородатые. На обрубке дерева сбоку у печи сидит солдат; он курит, сует в печь дрова. Говорит ровно и тихо: — Думка моя о том, что скоро белым подойдет — ни плыть, ни ехать... — А кто тебе, Акимов, о том донес? — спрашивают солдаты; в голосах слышна насмешка. — Сам знаю, потому много у нас холоду-голоду... — Вот, белым сытно! — Сытно, только правды нет — правда с нами... Вверху грохнул выстрел пушки, огонь в печи под-» прыгнул; посыпался песок из пазов меж бревен. — Слышь-ко, наша правда заговорила! — Ужо ихняя бабахнет, а там разбирай! — Вот то-то и есть — они молчат... — Затеяли новое, вот и молчат... 198
— Нет, правду проведали, — убежденно говорит сол- дат у печи и, бросив цигарку, вертит другую. — Эй, Акимов, тебя мужики убить хотят! — кричит из дальнего угла хриплый голос. — Ты чего там? Пошто Акимова бить? Наш брат — красноармеец! — Мы свои, мужики своего не тронут! В углу человек кашляет, откашлявшись, говорит упрямо: — Он знает за что! Солдат горбится на чурбане, заглядывает в печь и молчит. — Акимов! Дай ему в морду! — Дай, чего пугает! — Я не пуглив!.. Пугали меня под Белгородом... под Сумами тоже... — говорит Акимов, катая на ладони го- рячий уголь, чтобы прикурить. — Знаю — не зря говорю! — Ты, хрипун, Акимова не сбивай, помолчи, он сказку расскажет, а то с тоски протухнешь! — Верно! кое с тоски, кое от холода-голода... — Места, черт побери!.. — Удивляюсь я, братаны, как тут люди живут? Леса, болота, земля — песок! Трава худая, кой черт здесь родится?! — Сеном у них скудно! — А хлебом-то хорошо? — Хлебом тоже... Летом по ночам работают, лету- чие вши человека и лошадь едят в кровь, глаз не от- крыть... — Это что еще за вши? — Ну, мошка, комар, овод — мухи всяких сортов! — Ты, Акимов, лошадь брось! Куда тебе, пехотин* цу? — настаивает хриплый голос. — Я кавалерист... Правда, здесь плохие места, и спешил я... — До добра тебя не доведет лошадь, брось ее! Акимов стучит кулаком по колену, худощавое лицо горит пятнами, он косит краснеющими от огня зрачками в угол и кричит: — Коня спасу! Лучше сам околею... 199
— Изведешься, чудак! Вишь, и без коня голодно, не видал, что ли, тут недалеко, где стоим, деревня есть. В де- ревне гумно без ворот, старое, брошенное, и сколько их, лошадей, там стоит по колени в снегу — из сил вышли... Лечить их не вылечишь, кормить нечем, потому у му- жиков и свою скотину хорошо кормить нельзя — сена мало... Шляются они, из пазов мох дергают, жуют, хо- дят по снегу, как покойники, по полям бродят, падают — дохнут. Поди, плачь над ними! Не видал, что ли? Опять дрожат стены блиндажа, шелестит песок и огонь лезет из печи. — Крепко наши поддают! — Посмотреть бы?.. — Поспеешь, сигнал дадут! — Слышь, Акимов, соври, что можешь, — тоска-а... — Невесело, солдатики, мне не до сказок. — Право же! — Распотешь народ, жидкие твои усы тараканьи! — Хорошо... скажу. Только что начать... Все в голо- ве спуталось. И тоже знаю, что говорить надо, а то с ума сойдешь... — Не торгуйся! На смену скоро. — О ворах что-нибудь! — Ты, Щученко, перестань к Акимову лезть, в мор- ду дадим! Акимов затянулся цигаркой, сплюнул, пустил из ноздрей дым, негромко начал: — В некоем царстве-государстве жил да был Моть- ка-вор с братом Гришкой... — Тэ-экс!—протянул, сидя на нарах, молодой про- стодушный красноармеец. — Не текать! Молчать! — скомандовал кто-то. Сказочник, подождав, вновь заговорил: — А у царя, братики-солдатики, был советчик архирей — хитрущая старая животина. Известно, что цари без отцов духовных в отхожее и то не ходили — все с благословением. На то и земли им давали под мона- стыри и крепостных — нашего брата мужика. Монасты- ри торговали, деньги отпущали за проценты... Царь раз- давал земли, а потому много из монахов плодилось цар- ских советчиков..^ 200
— Тэ-эк... — Еще теки и, а я тебя стукну! Сказочник продолжал: — Обкрал, братики-солдатики, Мотька-вор цареву палату с казной. Залез туда не дверьми, а ломом раско- пал угол: палата была рубленая, старинная... Выкрал Мотька-вор мешки с золотом, выкидал, а Гришка на те- легу поклал — уехали. Созвал царь архирея, спрашивает: «Как, отче, вора поймать?» — «Просто, царь пресвет- лый! Ведь золото не все украдено, не впусте поговорка говорит: «Повадился кувшин по воду ходить — тут ему и голову сломить!» Придет вор за остатним золотом, а ты повели поставить бочку со смолой к тому углу, где сломано, бочку заклади тонкими досками. Полезет вор, в бочку ввалится, и тут ему конец придет: сторожа пой- мают вора. Да колокольчики у бочки чтоб были и за- звонили, когда упадет в смолу». Приказал царь состря- пать так... Мотька же говорит брату, как по-писаному: «Золота мы украли много, да, брат ты мой, того боле осталось». Ответствует брату Гришка-вор: «Подождать бы нам, братец, — золота краденого еще не прожили». Говорит Мотька: «Хочу взять все, что там оста- лось!» — «Тогда, — ответствует Гришка, — уговор: кой из нас помрет раньше, али убьют, то тому, кто жив, мертвого земле предать». — «Ладно, — говорит Моть- ка,— пускай будет так, пойдем!» Опять подъехали, раз- воротили угол ломом, Мотька, как воробей, залетел в палату и давай золото брать, , а вылезть с мешками не может, говорит Гришке: «Полезай-кось, братан, помоги мне!» Вскочил Гришка на бочку, да тяжелый был, про- валился в смолу, и зазвонили колокольчики. Поскидал Мотька золото, нагрузил телегу, а Гришку из смолы не вытянуть. Выдернул он нож из-за голенища, срезал бра- ту голову, в мешок сунул, увез домой. — Тэ-э-к! — Экой ты, брат, козел! — Золото Мотька вытряхнул в кожаную суму, да в землю закопал, голову Гришкину сжег... Набежали к па- лате царевы слуги, а в бочке, глядят, одно тулово. Царь к архирею: «Как быть? Вор в бочке, да головы нет».— «Прикажи, царь-отец, вынуть из смолы тулово, в гроб 201
положить и за город на гору тот гроб поставить. Кру-= гом горы сторожей размести, пущай доглядят, кто при- дет с телом прощаться». А Мотька, — солдатики крас- ные, белым опасные, — помнит уговор и думает: «Тело брата земле предать надо!» Стояло кругом той горы пятнадцать сторожей с ружьями, денно и нощно; как часовые, менялись. Закупил Мотька-вор на царевом ка- баку бочку водки, привернул в торговый ряд и монашь- их кукулей да подрясников купил, все, как полагается, по чину: на брюхе у каждого подрясника крест белой шитой, на кукулях тоже кресты. Взвалил бочку на теле- гу и едет к горе, а сторожа кричат: «Вороти, не прика- зано здесь ездить!» Своротил Мотька-вор в сторону, да прямо в болото — под горой-то болото было. Завязла его лошаденка по самые уши, и завопил Мотька-вор во весь голос: «Братики! Мужички честные, стрельцы уда- лые! Едина у меня падина, немудрая лошаденка, и ту из-за вас погублю — вызвольте из беды, водкой всласть употчую». Ну, конешно, что мужик, что солдат от вод- ки не откинется далеко. Прибежали, выволокли лоша- денку, а Мотька кланяется им и водкой обносит. Сели, кто на камень, кто на бочку, и давай о земле да деревне лясы точить... За разговорами о шлеях, хомутах да ба- бах высушили бочку до дна и спать полегли, а дело, хоть и худо, только помнят, — Мотьку положили в се- редку, ухватились за него, кто за руку, кто за ногу, да сон все мирит — разоспались, забыли. Мотька встал, пе- реодел их в монашье платье, въехал на гору, вывернул в телегу смоленое тулово Гришки и по дороге зарыл без попа, потому поп у архирея свой, архирей у царя — род- ня. Подумал: «Уговор сполнил, молитву ветер даст!» Пробудились сторожа, сперва один: на-кось! Спит, а кругом монахи. Растолкал всех, удивились: «Как это мы из сторожей в монахи попали?» Думали, гадали, что делать? «Идти к царю!» — сказали пятеро. «Идти в леса! — сказали остальные. — Потому у царя милости ждать нечего». И так разошлись: одни в лес побежали, другие к царю пошли с повинной. Сидит царь под окош- ком, пьет мед хмельной, на ягодах стоялый, да считает ворон с похмелья, и видит: идут к нему пять монахов, прямо к крыльцу. Протер царь глаза и слугу спраши- 202
вает: «Это я во хмелю вижу? Или впрямь ко мне мо- нахи лезут?» — «Монахи...» — говорит слуга. Вышел царь на крыльцо. Поведали ему, в чем дело, дьяки» — затопал царь ногами и приказал сторожей, переодетых Мотькой в монахов, за богохульство, что не по чину на- рядились, казнить торговой казнью. Вывели молодчиков на базар да при многих людях залили им глотки свин- цом расплавленным. — Эк его черта!—сказал кто-то. — Самого бы так! — Ну, ври дальше! — Такова часто, ребята молодые, солдату была за службу царская награда! И ну... проведал архирей, что тулово украли, пришел к царю с советом: «Объявить прикажи, царь-государь, черному, торговому и посацко- му люду, чтоб народ ближних посадов шел к тебе на пир, и который из людей, кто всех ловчее, со спящей дочки твоей царевны снимет перстень, тот на ней же- нится, ну, а за такое дело только возьмется вор тот са- мый, кто твою казну обкрал. Царевну положить надо спать в горенке дальней, перед дальней горенкой рас- крыть другую горенку и в этой горенке перед царевни- ной спальной пол разобрать, заместо пола сукном цвет- ным, гнилым и нежалобным натянуть, затем, что когда вор пойдет, то под пол провалится, а под полом должна быть яма!..» Задал царь пир на все города ближние с пригородами, собралось народищу тьма. А когда собра- лись, сели за питье-еду, царские крикуны прокричали: «Кто со спящей царевны незаметно ей самой перстень украдет, тот на ней женится!» И тут же горенки распах- нули: «Приходи, пожалуй!» Услыхал Мотька-вор, но по- думал: «Не пойду прямиком, пойду околом!..» Подкупил он девку-чернавку — «проведи к царевне», та и провела косыми ходами да переходами. Скрал Мотька перстень, и царевна не шелохнулась... Ловок был, а переходы-то потайные забыл. Девку же чернавку куда-то созвали, долго в царевниной спальне быть не рука, замешкаешь- ся — башку снимут, пошел Мотька горенкой к гостям и провалился в яму под сукно. Понабрался Мотька-вор духу да как крикнет: «Сюда, народ честной! Горим, вы- ход здесь, сюда!» Всполошились люди пьяные, кинулись 203
на Мотькин голос и попадали в яму, а он, как волк, по чужим головам вылез и был таков. — Ловко удумал! — Выбрался от царя Мотька, на пальце царевнин перстень, подумал: «Надо за архирея взяться!.. Брата погубил, меня сколь раз царь ловил по его указке. Дай- ко я его уловлю!» Архирей был древний, все богу мо- лился и как ночь — по душу ждал. Обрядился Мотька- вор ангелом во все белое и крылья пристроил, пришел к архирею — мешок с собой прихватил: «Отче! бог меня по твою душу послал...» Выглянул архирей в щелку из кельи и весь затрясся: «Не готов я, ангеле божий! Дай ризы сменю?..» — «Сказано, в чем застанешь, в том бери!» — «Далек путь, ангеле, как я пойду с тобой, древний?» — «Указано нести тебя! Вот они, ризы не- бесные!..» И накрыл архирея мешком, всунул, завязал, понес... Близко оттель была церковь, куда царь молить- ся ходил, — колокольня у церкви высоченная. Несет, не- сет Мотька архирея на колокольню, запышется, сядет на мешок, а мешок-то на ступеньку положит. Архирей ему из мешка: «Ой, тяжко мне, ангеле!» — «И мне, старче, не легко нести!» Донес Мотька архирея до верху, надел старику петлю на шею да на веревке спустил почти до низу... Пошел царь к заутрене, увидал своего совет- чика повешенным, испугался, подумал: «Надоть слово сдержать — отдать за вора дочь, а то и меня повесит!» Справил царь Мотькину свадьбу. Пировал весь люд по- сацкий и хрестьянский, хорошо было. Только, братцы, от царской дочки в том некоем государстве все воры пошли. — Верно! — подтвердил из угла хриплым голосом прежний солдат. — Значит, ты, Акимов, тоже царской крови будешь? Вверху раздался звук рожка. — Успел вовремя сказать — вишь, на смену зовут! Солдаты повскакали с нар. Вверху, на горе обжигает после тепла холодом, от сияющих костров — розовые кусты и стволы сосен. Пу- гает душу вдали под горой на сотни верст черная линия леса. У батарей толпятся солдаты, а дальше, у лошадей, 204
дежурные мужики. Где-то далеко редко ворчат орудия белых. Комбриг ходит около батарей в полушубке, в ва- ленках. Солдаты подбегают к огням, греют руки, иные са- дятся на корточки, курят. Близко у батарей топчется в белом полушубке, в бе- лых валенках старый, глухой Кирилл. Он изредка кри- чит в пространство: — Миколка-а! Гляди за конем — уйдет... Бредет к комбригу, стучит кожаными подмерзшими рукавицами, ворчит громко: — Коего лешого вы, товарищи, лупите в белый свет? Вишь, никого не видать... Комбриг курит, огнем папиросы освещает веселые глаза; — Ты не боишься, старик? — Дай-кось, товарищ, папиросу! Мне пошто боять- ся? Пожил. По этой вот дороге царя возил, губер- наторов сколь раз — в досельное время... и водкой поили... — И били?—посмеивается комбриг. — Случалось — били, штоб им! Исправники били... От губернатора по указу в правленье сидел, пороть ла- дили, да не пороли... — То-то вот! Мы здесь, мужики да рабочие, пришли тех губернаторов с их сыновьями бить, за ваши обиды платим! — Кому платить-то? Досельные они люди — околе- ли, поди!.. — Дух ихний остался, старик! Так вот, мы ихний дух выкуриваем, чтоб не пахло! — Кто знает? Может, так-то оно и ладно! Комбриг махнул батарее. — Иди, дед, к лошади — бьем! В седом сумраке вспыхнул необычно яркий свет, еще и еще — загремели выстрелы. Заиндевевшие лошаденки мужицкие дрожали, топтались на месте, кое-где сорва- лись с привязей, их ловили. В стучавшем, сверкающем сумраке слышались крики мужиков, визг баб, заменяю- щих мужей, кто-то валился в снеговую канаву, чтоб не 205
слышать, не видеть боевых молний. По дороге, помахи- вая погонялкой, зажатой в рукавице, ходил глухой Киг рилл, кричал: — Миколка-а! Не упущай ко ня-а! Опять подошел к комбригу. — Дай-кось, товарищ, прикурить! — Слышишь ли нас? Ты ведь глухой? — Вас и мертвый, поди, чует, чую и я... чую! — Мы от тебя губернаторам гостинцы шлем, — вот, мол, извольте! — Там, товарищ, место, — нынь его снегом замело, не знатко зимой, — а то место утоплое, болото... Так от начальства было приказано в том месте реек нарубить да чурой засыпать для трахту. И ну, впотел мужик! Вот поработал народ — кресты на шёе, пояса на брюхе мешали... — Теперь, старый, поработай! Новую Русь строим. — И поработал бы с новыми, да вишь, тело вы- текло, одна человечья облика осталась. Комбриг похлопал старика по плечу. — Может быть, еще потянешь? — Пашу покеда, дровни, сани лажу, хомуты вя- жу, шью бахилы. А на вашу работу молодежь — ей жить! — Да, молодые с нами! — Пущай... Какову избу срубят — в той живут; не законопатят ежели — ветер тепло вынесет, а подруб худо подведут — набок сядет! — Хорошо законопатим, старик! Подошел помощник комбрига: — Белые давно молчат! Нет ли обхода по Онеге? — Там дозоры! Это другое что-то, товарищ. Кирилл кричал: — Миколка-а! Я пойду домой, гляди за конем, а я сено догляжу — воруют... Непрерывной копошащейся цепью по снегу с горы тянутся в сторону деревень солдаты. Там, вдали, куда идут они, из-за лесу с полей ползет им навстречу другая, сменная цепь. 206
С горы спустились, прошли жидкий -березовый лесок- мох, как широкую ровную поляну. Стали попадаться, словно черные будки, зароды сена, прикрытые белыми шапками с дремлющими воронами на стожарах. Солдаты, идя, жмутся друг к другу — зябко им, шинели побелели от снега. На ком полушубок, то рваный: ветер вьет снег на равнинах, провевает белой копотью до рубахи, и не хочется ни вперед глядеть, ни оглянуться назад. Но от толпы, идущей в деревню, отделилась одна фигура, по- брела в сторону, к зароду с сеном. Солдат окоченевшими руками начал дергать сено, околотив сбоку копны при- кладом ружья снег. Из-за зарода выдвинулась голова старика в бараньей шапке, потом коренастое туловище в белом полушубке, с вилами в руках: — Не лось-телец, а вор-молодец мой зарод подъ- едает!— сказал старик и закашлялся. Ветер рванул на нем баранью шапку и по груди развеял седую бороду. Солдат молча продолжал вырывать сено, собирая охап- ку. — Да ты слышь, человек? А то я ведь и вилами звездану! Старик замахнулся на солдата вилами. Худощавый высокий солдат сдернул с плеча винтовку. — Слушай! — крикнул солдат. — Я за тебя дрался, сколь раз ранен был, а ты моей лошади жалеешь клок сена? Старик опустил вилы, обтер лицо рукавом полушубка, сказал: — А мне на што? Ты хотел — дрался, а не хотел — и не дрался — твоя воля. — Нет, не моя, обчая! Для новой жизни. — Вам новая, а мне и старой буде — я пожил! — У тебя сыновья есть? — Не... внук, Миколка!.. — У соседей есть, которые служат? — Иные есть! —- Так вот, мы служим, чтоб вас от врагов изба- вить! — Ты борони, да сена не воруй! — Я не ворую! На войну беру — лошадь много труп дилась... Ж
Солдат набрал охапку, старик подошел было, хотел отнять. Солдат пошевелил усами, сверкнули глаза, ска* зал громко: — Пулю в брюхо хочешь? Старик попятился, а солдат понес сено на дорогу. — Ужо, неладной, я вашему заглавному товарищу доведу на тебя-а! — крикнул старик, и, начав подбирать у зарода рассыпанное сено, он ворчал: — Надавало в нашу сторону, всю кормину растащат, свой скот не докормишь... Лошадей распустили, тоже бродят, подъедают зароды, видано ли такое, что хоть зимой от бродячих лошадей огороду городи... У Ивана Рыжего изба старинная, набок погнулась — подруб сгнил — и наперед осела. Была изба когда-то кур- ной, теперь же потолок в избе выбелен. Жена Ивана ютится с ребятишками за переборкой, где до войны держали муку и кринки, там же с ребятами спит девка свояченица. Сам Иван спит на печи. Осталь- ное место в избе занимают солдаты. Солдаты заняли пол и лавки. На большом столе, когда-то с крашеной, теперь с полинявшей доской, разложены порции мяса; солдаты тут же у стола рубят их на чурбане: сверкает топор, трещат кости. Дымят махорочные цигарки, и если кто плюнет на пол, другие кричат: — Эй, не плюй! — Вытереть заставим — спать на полу! — Подметем! Топится печь. Жена Ивана, толстая, с одышкой от слабого сердца, возится у печи, помогая солдатам ста- вить и разместить ближе у огня чугуны, котелки с ва- ревом и кипятком для чая. Иногда из прируба выглянет худощавая, тонкая девка, хочет помогать, тогда старуха кричит: — Куда лезешь? Рохля! — Ты, тетя Дуня, мою невесту не обижай!—шутит бойкий солдат в синей теплой рубахе. — Поди-тко образ какой, ужо я ей свечу поставлю — богородица писаная... 208
— Я ее не променяю на всех твоих богов! — огры- зается солдат, а девица краснеет, прячется в прируб. Иван, в пестряди домотканой, сидит на печке, курит, свесив босые ноги к жаратку. Плюет за печь. — Эй, Рыжов! В кринки наплюешь, табашник, — вор- чит старуха. — Я в бочку норовлю! — В бочку? врешь ты! Иван разумеет бочку с закваской. Когда днем изба пуста, Рыжий выделывает овчины, скоблит их, сушит в бане. Вместе с потом, запахом махорки, в избе пахнет резким и кислым, но солдаты привыкли к тяжелому за- паху, хозяина и избу любят. — Хозяин жалостливый к солдату. Покуривая, Рыжий говорит: — Скоро ли, братишки, вы этих генеральских сынов попрете от нас? — Не у вас они, в Архангельской! — Слышь-ко, хозяин! Аглицкой солдат своим ко- мандирам сказал: «Не пустите домой, худо будет!» — Ну и што? — А то!., говорят, спустили их. — Это ладно, што домой запросились! — А то как же! Потому белым без Антанты смерть. — Все одно, што таракану на снегу. Надоело, видно, англичанам в снегу да в лесах бродить. — Эй, хозяин! Печь разожгли, ноги прими — под- жарим. — Ништо! Я жареной. Трещат мерзлые ступени крыльца, трещит дверь в сени, в сенях шаги, и руки в темноте спешно шарят скоб- ку избяной двери. — Еще лезут — тесно! — Сказошника нет, видно он? В избу влезли два солдата. — Чужие... Эй, вы! Куда, товарищи? — Пошли в другую избу, без вас не продохнешь! — Студено... едва добрели... — Вам сказано: пошли! — Обогрей, хозяин—смерть нам! Рыжий выколотил трубку: 14 а. Чапыгин, т, 2 209
— Ребятишки! Пустите их — вишь, с лица побелели человеки! — Много нас у тебя! — Сладитесь... свои! — Мы, сидя на пороге, проспим! Снова трещат ступени крыльца. Вошел высокий, тон- кий солдат с худым лицом и жидкими усами. — Вишь вот, еще наш! — А вы, ребятишки, винтовки свои суньте в угол да разогните ноги, — сказал Рыжий. — У Акимова лошадь, ему бы лучше в другом месте! — Я своему Рыжему сколь твержу: не люблю этого солдата, а он все около нас, — пристала Авдотья. — Ты, старуха, молчи! — Чего молчать-то? Акимов пробрался к своему месту на лавке, разделся, снял сапоги и лег. Лежа, устало сказал: — Лошадь хворая! Надо приглядеть — лучше не поем, а ей кусок даю... — Зрящих лошадей много! — Потому от войны... пропадет эта — бери другую! — Хороший был, умный конек! На Южфронте меня сколь раз вынес — резвой... Здесь отощал, и я спе- шился... — Тут кавалерия ни к чему! — Люди валятся, а лошадь что — плевок! Много их валяется... Солдаты засуетились, подняли шум, каждому хотелось поскорее приготовить себе кушанье. Акимов переждал шум, потом снова сказал: —• Людей не так жаль, животину жальче, потому че- ловек может сказать, ударить, — человек идет, а живот- ное гонят... животина слов не знает. Ей невсызнос, а ее бьют, она плачет — люди слез не видят, руки, ноги тебе сонному лижет — ей в зубы пинают, она же лишь пить просит — иному лошадь напоить лень, не то кормить... Ногу повредила — ей бы день отдохнуть, а тут в голову винтовку: «Бей!» — и не знают, что животина пуще че- ловека жисть бережет — потому труд большой дан ей, а веку мало... 210
— Поди их целуй — чесоточных, от голодовки коро- ста на них. Фуража нет! — Я видал: идет по снегу иная да ляжет и не встанет! — Скажи лучше сказку — брось! У лошади не ду- ша — пар. — Худо ел, а вы — сказку. Буде, потешил много! Пришедшие раньше Акимова, сидя на полу, двое ра- зувались; портянки примерзли к сапогам, из-за голенищ сыпался снег, из-за пазух тоже. — Акимов! — Чего вам? — Ты глянь — люди они, а ноги — что твои коче- рыжки. — Лошади в старом гумне в снегу простоят — у них шкура. — Ему людей не жаль! — Вы поели, видно, что жалостливы? — Черт с тобой! Крыть нечем. — Верно! было так. Над столом густой пар, красные лица плавают в теп- лом тумане, чугунами заставлен стол, руки черпают го- рячее варево, рты чавкают, зубы рвут недоварившееся мясо. — Кроши мельче, Осипов! — Сойдет! — Примут ежели глаза — брюхо примет! Двое разулись у порога, перебрались к столу, по- сыпали чаю в чайник и, грея руки о железные кружки, жадно глотают кипяток. — А вы, товарищи, что не варите? — У нас только чай, хлеб съели. — Ночлег дали, и то благодать, идти бы пять верст еще! Рыжий поглядел с печи, сказал: — Вон тем товарищам отрежь, старуха, по ломтю — дай! — Еще что удумаешь? Самим хлеба просить надо! — За волю страдают! Отрежь, говорю тебе... — Нате коли! А ты, Рыжий, оголодишь семью, ого- лодишь! 14* 2П
’— Дай и молчи — мало смыслишь! — Спасибо, хозяин! — На здоровье. Ешьте, как-нибудь проживем. Сумрачно в избе, на столе горит ночник, сея черную копоть по отпотевшей доске. На полу, вповалку на ши- нелях или покрывшись полушубком, лежат, вздыхают и чешутся солдатские тела. Кое-где торчат голые ноги, колени, иногда полуголая спина, пестрая, изъеденная вшами. Храп и стоны. Из прируба, мимо черного за- слона печи неслышно скользит белое, оно плывет к две- ри, отпотевшей, темной, — на ней ясно рисуется девичья фигура. Коротко мелькнул быстрый взгляд, брошенный на избу. Подмерзшая дверь затрещала, впуская холод- ный пар, и фигура исчезла... В тени от стола встает кто-то, беззвучно идет, высоко подымая ноги через сон- ных, хромает... ноги в белых чулках, на плечах синяя теплая рубаха. Снова треск двери и дыхание холода из сеней... Храп, стоны во сне, как неживые скребут по телу руки и тяжело падают. Ночник коптит, мотая тени от предметов. Мутно белеют холодные окна избы. На лавке сел высокий солдат с худым лицом — в су- мраке болезненно горят глаза; встал и медленно, осто- рожно идет к хозяйскому прирубу. На минуту останав- ливается у сумрачной переборки, пригнувшись глядит, шагает вперед; вернувшись из прируба, прячет за пазуху краюху хлеба. Пятится осторожно и вдыхает в тем- ноте сеней холодный воздух, а рука привычно шарит по стене, скрипит под осторожными ногами лестница во двор. Во дворе гладкие рога и дышащее, теплое, жующее. Почти неслышно идет на ржание лошади, только в гру- ди где-то сжимается сердце и стучит в голове кровь. Акимов знает, что ржет чужая лошадь... От белесого, вьюжного поля, сквозь прорубы в стене стойла, отблеск, и на земле в отблеске темное, хрипло дышащее — лошадь лежит боком. Когда подошел чело- век, она мотнула головой, норовя подняться, но снова легла беспомощно. — Дружок... горемышной мой... 212

Человек пригнулся низко, обнял голову лошади, при- жался лицом, но конь только вздохнул с хрипом, и хрип был похож на шепот: «Эх, хозяин!» — Я тебе давеча принес... опять не ел? Рука ощупала сено — сено нетронуто. Человек вынул хлеб, ломал его и давал коню; конь медленно же- вал хлеб, слегка приподняв голову. — Ты не умирай. Эх, кабы войне конец! Попадем мы тогда домой, там-то я тебе не дам помереть... Недалеко мягко зашаркали валенки, зашуршало сено, брошенное в ясли, по крыше сарая, по бревенчатьш сте- нам ползли желтые полосы света. Близко свет и ша- ги — фонарем осветило лицо человека на коленях в со- ломе. — Все маешься, паренек? — Жаль животину, хозяин!.. Себя бы дал изрезать, кабы лошадь спасти... У меня дома родные справно живут, любят скот... Сызмальства я »с лошадьми, а тут вот смерть — голодно... Мне что? Я человек — и черт с ним!.. А скотине? Отощала— «брось, говорят, не по закону держишь», а я не боюсь, комбриг — человек истинный, простит. К ветеринару ходил, тоже говорит: «Брось. Кормить хорошо надо». Нет! Не брошу. Фонарь и клок рыжей бороды опустились вниз, боль- шая рука скользнула по боку лошади, по спутанной гриве. — Худо... ребра запали и не ладом ложится спать... — Неужели он изведется? — Ну, там, как еще, — не знаю... — Я у тебя, хозяин, краюху хлеба взял самовольно, ему скормил, а веришь ли, сам не ел... — Бабе не говори, хватится — я сам скажу, что буд- то на табак променял. — У зарода с мужиком ругался; принес охапку сена — и не ест. — Не едят кони того сена, овцам идет, коровам, — мы лошадей наволочным кормим, — мох да осока наши сена. А наволочное у меня в правом углу на сарае, —* 214
бери, только чтоб старуха не видала. Увидит — грех выйдет, полезет к начальству с ябедой. — Спасибо, хозяин! —• Сам служил в солдатах... в обозе был. Знаю, как за душу берет, когда гинет ладная животина... На белесом небе за тучами луна, а там, вдали, на белых полях, пятна лунного света. Деревня вся в дыму, завалена повозками, нелепо и космато вздыблены оглоб- ли саней, в снегу торчат дуги, иногда хомуты, окручен- ные шлеей. Огни в избах, то желтыми звездами, то пятном ши< роким желтых дверей, из которых летят в холодный воз- дух тысячи искр от пука зажженной лучины. Трещат в подмерзших притворах двери. Чернеют на белом снегу очертания людей, спешащих затвориться в избах. По де- ревне слышны песни, окрики часовых: — Эй, вы — пропуск! — Эво-ся, да я из этой деревни! — Мы на вечеринку! — Брось уружье-то, приходи! — Ах вы чертовки! Переливчато звучит в трехколенных ругательствах далекая старина. В деревне—как тараканы в щелях, тесно в каждой избе от солдат. Под горой, у незамерзающего ручья, дымятся ла- чужки-бани, желтые отблески пятнают за ручьем снего- вой обрыв. В банях ютится военный транспорт. Отво- рены низкие двери, валит дым и облаком стелется вдоль ручья; в его сизом длинном облаке паучьими черными лапами извиваются вершины голых деревьев. Из дверей бань время от времени отдышаться на снег выползает косматый возчик, за ним ползут иные, такие же черные. Прорываются крики: — Черти-и! легше топите, сгорим. — А сгорим, так помеие дурим! Стучат топоры, далеко за деревню слышен хряст дерева. — Не надо смолья-а! Коптит больно. 215
— Лучше смолье, ель в глаза стреляет! Кто-то заунывно и хрипло выводит: Сирота ли, сиротинушка, Беспоргошная детинушка... Кудри в колеца свиваютца, Лапти в клетку заплетаютца-а. Кто-то, перерубая гулкий мерзлый чурак, поет пля- совую: Я на тешше капусту возил! Молоду жену в пристяжке водил — Ну-ка, ну-ка, ты, тешша моя! Тпру, стой, молодая жена! Подальше, под горой, бабий крик: — На-кось! лешой — ошалел никак?! При людях-го. Я ведь не бесстыжая, отвяжись! — Эх, зря! Эх, зря! да перестань голосить! — С тобой ежели тихо, так ты и сарафан на голову, — Вот зря! Неумная какая... За гумнами в конце деревни, к лесу, часовые, они особенно зорко поглядывают на дорогу. Идет куча сол- дат, иные с винтовками, иные так. — Эй, вы, товарищи, — стой! — Зачем стоять? Холодно! — Про-пуск! — Аль не видите? Мы солдаты! — А пошто на вас антантовские шинели? — Мы от белых пришли. — К дежурному вас — к комиссару! -— С нами ваши — мы им оружие сдали. — Пришли? Антанта не кормит, што ль? — Хотим войне конец, вот и пришли... — Мы не все, иные идут. Архангельск сдаем! — Белых командеров в расход, которые ежели не сбегли. — Это ладно — идем! Погасшие огни в деревне вновь зажглись. По избам засуетились, проснулись, заскрипели двери. Под горой из бань вылезли черные люди: кто в ру- бахе, кто в полушубке, босиком на снег; иные в вален- ках, в тулупе на голое тело. — Белые пришли! 216
— Неужели? — Конец, мужички, войне! Конец! — Лошадей гляди-и-те! — Вчера гужи срезали! —1 Это свои браты,— солдат гужей не ест! Светает. У крыльца большой старинной избы, про- званной «конторой», толпа бородатых солдат; прибы- вают новые, топчут снег, курят. — Верно ли, сдают белые? — Все правильно, по телефону звонили, конные вернулись — правда. — Слышь, товарищи, здесь пошто в канцелярии? — Отпущают домой стариков! — Хлеба мало — ни к чему кормить теперь! — Разгрузка армии — лишним чего делать? — Я вот молодой — значит, дальше? — Тебе, брат, дальше, моря поглядишь!.. Посередине деревни высокая изба с расписными бро- вями и ставнями, на князьке резные петухи. Крыльцо высокое, крытое, у крыльца на большое расстояние снег черный. На снегу топчется, шумит толпа прокопченных дымом мужиков, возчиков в валенках, полушубках, с кнутами в руках. — Квасилов! Товарищ! чаво долго спишь? — Буде спать — день белый! На крыльцо вышел начальник транспорта в полу- шубке, черном, обшитом серым мехом по подолу, в лох- матой папахе, которая делала его лицо, простое, мужиц- кое, звероподобным. Квасилов в галифе защитного цвета, в высоких сапо- гах со шпорами, с плетью в правой руке. — Чего всполошились, люди? — Пусти домой! не май нас. — Поспеете... Слушайте... — Ну, бай, да жену колыбай, барыну! — Благодарите комбрига! По его распоряжению всех вас отпускаю, придется новых набрать в Архангельской... Только я думаю по-иному. — Ты как же ладишь? 217
— Я думал так: приучил вас к дисциплине гужевого транспорта, сорганизовал. И по-моему, вас бы надо было направить дальше, иначе дело может стать! — Командеру благодарствуем, а ты буде, намозолил нам шеи! — Нам и лошадям нашим! — Для комбрига — держать вас незаконно! Я же во имя общей работы плюю на закон. Я думаю, если там будет транспорт, то вновь вас собрать. — Мытарить нас, видно, пондравилось? — Ништо-о! Спустит, а там ищи ветра в поле. — Все же вам одну работу не миновать выполнить! — Какую еще? — Отвезти на чугунку всех отпущенных красноар- мейцев... — Нам по дороге! — Свезем! — Это можно! Квасилов шлепнул себя глухо плетью по голенищу и, звякнув шпорами, повернулся. Ушел. — Запрягай, робята! — Правильно-о! Шевелись, а то вернется, еще чего навалит... ведомый! — Памятный ввек мужику! У избы Ивана Рыжего сани с большими запятками, запряжена лошадь, молодой хромой солдат в белых чул- ках и башмаках, без шапки, в синей вязаной рубахе, хлопотливо шмыгая веревками, подвязывает короб и не- большой сундук. Ему помогает тонкая девка с бледным лицом, в полушубке нагольном, дубленном в ольховом дубе, в валенках. Непокрытые русые косы болтает ветер; девка тихо говорит: — Скорее, Петруша! — Поспеем! Ты из дому все свое взяла? — Что дали, то и взяла — их воля! — Ты говори сразу! Чего твоего не отдали, я их за глотку — подай! — А ну их! 218
Затрещала тяжелая дверь, на крыльцо, запыхавшись, вывернулась жена Рыжего, Авдотья, махая руками около лица, словно отгоняя комаров, грозит девке: — Одумайся, шальная! Тоже, невеста! Рохля этакая, выбрала паренька, ноги и те не ходят. Зато ты-то пой- дешь... пойдешь по миру кусочничать! — По миру пойду, сестрица, да куском не попрекнут! Авдотья всплеснула руками: — Вот и поди? Рот отворила, язык нашла. На крыльцо вышел Иван Рыжий, сказал: — Не мешай им, старуха! Друг с другом связались и на воз уклались — ладно, коли парень не покинет! — Ты-то молчи! Потатчик. — Едем, Аннушка! У нас на родине яблоки рас- тут... — говорит солдат. — Я не боюсь, еду! —отвечает девка. Воз увязан, тронулись. С песнями, с присвистом уезжали из деревни воз- чики и на каждом возу увозили солдат. Толстая Авдотья бредет по деревне, ей кричат: — Эй, тетка, сторонись, раздавим! Комбриг за столом пьет чай, курит и шутит с вошед- шими в избу — толстой бабой, дышащей с присвистом, и стариком в белом полушубке: — Кланяйтесь, гости, хозяину! — Поклонимся, батюшко, в ноги поклонимся, только не откажи нашей жалобе. — В чем дело? — Да вот, батюшко командер! У меня стоит твой солдат. — Солдаты везде стоят, знаю! — Так вот, родной, тот солдат — вор! — В чем замечен? — Вот... иду я как-то по сараю, а он, гляжу, наше самолучшее сено роет своему коню, коня-то за хвост здымать надо, потому зря тратит добро, а сеном, хлебом у нас скудно! — Это Акимов? — Ен самый, долгой такой, с усами. — Этот солдат больной, бабка, контуженный; на него тебе и жаловаться грех! 219
— Натурой ен, может, и хворой, да на язык куда горазд, лясы точит, что ни вечер — новая сказка! — Веселый, значит? А ты что, дедко, что скажешь? — А?.. — Зачем пришел?! — Да вот жалобу несу на солдата, весь зарод рас- копал— сено, значит! — Как фамилия солдату? — Не знаю фамилии — с усами, жидкий такой, злой: «Я, гыт, тебя в брюхо пулей». У Ивашки Рыжего стоит! — Тот же Акимов! Ну, идите, я разберу. Комбриг встал из-за стола. Вошел Иван Рыжий. Ста- рик и баба ушли. — Тоже с жалобой? Еду — скорей, брат, говори! — Дозволь, товарищ, сказать: тут была моя баба, так ей не верь про солдата. Я солдату Акимову сам праву дал брать сено! — Так! — сказал комбриг, пристегивая кобур с ре- вольвером. — Все же нашелся человек с доброй душой... Акимов всю революцию провел — ранен, контужен, ему простить надо! Рыжий, уходя, сказа — Жаль парня! — Почему жаль? — Конь изведется, он коня больно любит! — Знаю! Лошадь ему дорога. Заодно прикажи де- сятскому деревни дать мне подводу до вечера — вечером верну сюда обратно. — Слушаю, товарищ! Полный месяц, закиданный золотистыми пленками облаков, — ветер гонит их во тьму густых туч. От изб мутные тени, но когда проясняется месяц, обметенный от облаков ветром, тени у изб и деревьев синеют... После военного шума в деревне необычная тишина. Высокий мужик распахнул ворота большой избы во двор, при месяце ветром треплет рыжую бороду. Мужик во- зится с дровнями, втаскивая их за оглобли во двор, за- прягает лошадь: 220
— Трогай, Воронко! Рано, поздно, тебя тоже пово- локут на заполек. Дровни из двора выехали с трупом лошади. Ноги бороздят по снегу. За возом двое: мужик, идущий ря- дом, и сзади дровней — солдат. Солдат идет пошаты- ваясь, опустив на грудь усатое лицо. — Н-но-о, Воронко! прибавь ступи!.. Лошадь свернула за угол в белое поле. Солдат оста- новился у околицы, обтер лицо рукавом шинели. На дороге блестели ласины саней, лунным отсветом освещая его лицо, бледное, с запавшими глазами; в стороне к до- роге, в светящемся морозном тумане, брели костлявые тени голодных, брошенных лошадей... Одна, другая, третья и еще. Одна из них споткну- лась, упала в снег и, не вставая, покорно опустила го- лову. Солдат тяжко махнул рукой сверху вниз, уронил в снег шапку, повернулся и без шапки пошел обратно, не деревней, а сгорком вдоль ручья. Под горой, над ручьем, от деревьев и кустов на сне- гу от черного синие тени, запутанные, изломанные, в обрывах сугробов. В свинцовой воде ручья, тяжелой, медленно блещущей, упорный огонь звезд, и кажется, что этот огонь струи хотят смыть с себя, и не могут. Солдат идет задворками, пробираясь, передвигая за со- бой синюю тень к избе, где стоит комбриг. По задвор- кам снуют нарядные девки, шепчутся, перекликаются... Вон ползет по снегу косматая фигура бабы с прялкой под мышкой, в сарафане и полушубке... В мутно-белых полях со стороны деревень, по дороге, куда утром ехали возчики, увозя солдат, — скрип гар- мошки, озорные голоса, поющие под визгливую музыку: Получил я, милая, Новую вакансию! Привяжи колеса к заду, Вывези на станцию! В шутках парней и напевах звучит радость; — Ушли солдаты! Мы опять девичьи угодники. В избе, где стоит комбриг, мутно и душно, на стене тускло горит жестяная лампа, жестяной рефлектор сеет по избе скупой свет. У двери на лавке черная фигура 221
солдата. Солдат сидит, упершись локтем в колени, го- лова лежит на руке. Бормочет солдат одно и то же: — Вот тебе уехали! Прости... уехали... Скрипит мерзлая дверь. Гулко стучат подмерзшие сапоги, — фигура комбрига освещает лицо вспышкой огня — он курит, входя в избу. Солдат встает. — Ты, Акимов, демобилизован! Что тебе здесь? По- езжай домой... Комбриг шагает по избе. — Меня следует расстрелять! Вор я, товарищ ком- бриг. — Пустое! — Воровал хлеб, сено у мужиков... — Собирайся домой! Мне некогда — сегодня ночью еду в Архангельск. Строго говорит комбриг, желая прекратить разговор. Солдат поворачивается к двери, хочет что-то сказать еще. —» Если нужна, то бери свою лошадь! — Нет у меня больше лошади, товарищ!—В голосе солдата звучат слезы, он упорно смотрит на дверь. — Жаль! ты хороший солдат... Акимов идет по деревне медленно, а тень от него, длинная, мотается, как тень пьяного человека. Солдат опять идет на дорогу, куда увезли труп лошади, ему из лунного тумана в белом поле слышится окрик: — Но-но-о, Воронко, прибавь ступи!.. Тень лошади навстречу все растет, чернеет, вслед за окриками слышится звонкий посвист.
ГРИШКА-БОБЫЛЬ Поп Матвей—коренастый и прочный. Из скупо- сти, когда работников не было, сам пашню пахал. Поплюет на руки,, подберет подрясник и пойдет за со- хой. Платить работникам не любил — жил больше обе- щаниями да улесами. Казачиху имел неграмотную сироту, сулил попадьей сделать, но отговаривался ста- ростью, обещал скоро умереть и отказать ей все хо- зяйство. Когда пришел декрет — «Равнять поповские земли под мужика», — записался в крестьяне своего погоста. До революции считался у властей духовных важным и нужным человеком, а прихожанам приказывал каяться в грехах публично. — Так делал Иван Кронштадтский, и большая польза от того кающимся была... Иные бабы соблазнялись и каялись всенародно в церкви. После такого покаяния о тех бабах узнавали все тайны — с кем баба грешила помимо мужа, и вместо пользы немалое зло было бабе от мужа, да и соседи много издевались. Мужики каялись всенародно реже баб: — Мало ли чего, батька, бывает, а ты велишь все выворотить наружу — кому надо? — Душе, сын мой! —отвечал поп Матвей. Мужики знали связь попа с работницей, гово- рили: 223
— А ты бы, батя, сам публишно-то покаялся? И ни- што, што ты в преклонных годках, грешков-то по жен- ской части и у тебя бы наскоркалось. — Духовное лицо не может миру каяться... закону такого нет! Как-то раз был поп Матвей на именинах другого попа ближнего прихода. Именинник пьяный сквернословил и издевался над церковью и над теми, кто мужика на обороти водит, как коня, а научить ничему не умеет. Поп Матвей, глядя на скудную закуску, на уху, на- литую в общую большую чашку, сказал: — Взял бы я чашу сию с ушицей и умастил бы твою, поп Иван, безбожную и лысую главу, да руки марать не желаю... — Поди-ка, ты, Матвей поп, много веруешь? — Верю, верю. — Полно, нешто не ведаем ты и я, что покаяние дает нам деньги, а что мужики грехи скажут, так это ни тебе, ни мне не надоть... у пап Ромейских было — те листки народу продавали на отпущение грехов: купи листок у папы и поди убивай—грехи прощены, то, значит, и есть доказано, что покаяние никому не надобно. Но папы были умственнее — они брали за свое притворство дорого... мы же памятуем — «курушка-то по зернышку клюет...» — Закрой, Иван, уста смрадные, не богохули на церковь! Поп Матвей хотел встать да уехать, но передумал: «Пущай все скажет...» — Вот ты, Матвей Ильин, — древний годами, а дев- ку-казачиху опаскудил, и ей, поди, дороги нет замуж? — Девицу Марию Трифонову замест дочери держу я, Иван, ты же, не ведая правды, лжу плетешь на мою голову, и сие неразумно. — Ну да, Матвей Ильин, я тебе не судья — выпьем- ка за то новое, что идет, пришло и все поповские сиде- ния на даровых хлебах под метлу метет, ибо грешны попы веками перед народом, что сами мы безобразили: упивались, осеныцину да христославно собирали с му- жика, мужику было есть нечего, а мы собранными с мира мякухами лошадей откармливали... а? 224
— Замолчи, винопийца! — Замолчу — выпьем, поп Матвей! — Лакай без меня. — Знаю..» самогону не вкушаешь, поп богатый, а церковного вина у меня про тебя не припасалось... Мы же и самогон дуем! Вошел сторож пригласить именинника окрестить ре- бенка. — Поди-ка, дьякон, да обмотай, как умеешь, роду- щего, — сказал дьякону поп Иван. Поп Матвей окончательно рассердился, встал из-за стола. — Безбожен, ленив и нерадив ты, поп Иван, сам я схожу и окрещу младеня... — Поди и мотай... Все одно, кто молитву даст! Окрестил ребенка поп Матвей и уехал домой, а дома при свече писал архиерею: «...Шелекушного приходу священник держит себя, Ваше преосвященство, как безбожный и страшный ере- тик, издевается, поносит церковь Христову и таинства ее. Дьякону сей церкви дает окрещать младеней, что и не по чину и беззаконно. Поселяет суету сует и безверие среди прихожан. О людях же говорит, о церковных слугах и иереях, пакостно и про меня за го, что я блюду христианскую заповедь: «Помоги сирому, убогому», что держу в доме своем, яко дщерь, работницу Марию Три- фонову отроковицу, именуя мя старым кобелем и совра- тителем телес и прелестей женских, отозвался хулительно и словоблудно при свидетелях, а потому, еже не воспо- следует строго решения Вашего высокопреосвященства на него, Ивана сына Никитина, попа, то неисчислимый разврат, распадение верных и урон будет вере Христо- вой, оиречь — православной церкви! Священник Матвей Ильин». Попа Ивана вскоре после именин вызвали к архи- ерею, и архиерей, затопав на него ногами, обозвал псом старым, нерадивым и еретиком, сказал: 15 А. Чапыги», т. 2 225
— Счастье твое, что время иное, трудное, церкви настало ныне, а то бы сидеть тебе на хлебе и воде в тюрьме монастырской... теперь же сдай приход преем- нику своему, сам ступай в причетники... Поп Иван ответил: — Я не хочу народ обманывать и говорю тебе, архи- ерей,— пойду я по миру, и лучше пускай меня мужик нищим кормит, чем кормиться ремеслом неподобающим от церкви. — И кто тебя на старости лет совратил?—покачал головой архиерей. Поп Иван, вернувшись расстригой, перестал ходить в церковь. Зная его простоту, как и раньше, пришел к попу Ивану Гришка-бобыль—занять на черный день у попа, что можно, и поп Иван таким, как Гришка, ни- когда не отказывал, а тут сказал: — Сам я, Григорий, сир и наг и иду кусочничать — тебе же укажу путь, как деньги добыть: поди-ка ты, парень, к попу Матвею — только денег за работу не про- си... мирись на то, что даст, и сам ты, работая у него, увидишь, что с такого скупца взять, а взять с этого попа можно. С людьми он жесток, ты постели ему мягче, да чтоб потом в постели гвозди были — с ладным по- ладному, с бодливым дуй батогом!.. — Хорошо, иду, — сказал Гришка. Поп Матвей сказал Гришке: — Умников, мужичок, я не терплю... мир глупыми подперт, оттого и стоит во веки веков, и писание гласит о том же, что «смиренных разумом бог взыщет всячески, и таковых есть царство небесное». — Вот о царстве-то небесном я и хлопочу, бате, — а служить я тебе буду год, ничего не плати — только мерина дай, твой мерин мне очень приглянулся. — За год работы — мерина дам! Служи, цена сход- ная... Стал с этого дня работать у попа Матвея Гришка- бобыль: пахал, сеял, боронил. Зимой, не выбирая по- годы, дров навозил, напилил и в костры склал. — Хорошо, сын мой, — хвалил Гришку Матвей поп, — так будешь стараться, то к мерину в придачу жеребенка дам. 226
И хитро поглядывал на мужика, Гришка столь же хитро оглядывал попа, спрашивал: — Только, бате, сдержишь ли слово? — Мне ложь не по чину... Я лицо духовное! верь..< Гришка приходил на кухню обедать — взглядывал на девку: «Видная девка бобылка — нашего поля ягода». Поп Матвей тоже приходил на кухню, садился, и начинал расспрашивать работника о делах в поле, и не уходил до конца обеда. Так же делал и за ужином. «Берегешь, поп, девку, а все же уловлю я тебя», —- думал Гришка и шел спать в сторожку-избу. В сторожку приходили мужики и бабы: кто попа Матвея на исповедь звать, кто просто дожидался, когда отопрут церковь, а иные из церкви, не достояв служ- бы, — побалагурить, проведать о деревенских делах. Гришка спал на печи, а когда было очень шумно и душ- но, уходил па сеновал. Гришка часто спорил с мужиками. Сегодня вечером мужиков собралось много — полагали, что будет слу- жить всенощную приехавший архиерей. — Эй, мужички! попы сами не верят, а вы поклоны бьете в церкви, свечи купляете?.. — Да ходить больше некуда! — В избу-читальню подите, там занятнее! — В избу ту пущай молодежь ходит — у ней руки, ноги пусты, — нам некогда... — В церковь небось нашли время? — В церковь как не пойдешь? батьки, деды наши ходили, парень, и мы по ним... — От попа ничего не узнаете, а там о новом узнали бы и поучились... — Сам-то ты учен? — Не учен многому, но буду учиться и научусь. — Сказывай про твое новое! Вон продналог везти надо на Шондому — такой приказ из города исполкому, а на Шондому и дорог нет... — Станца рядом — десять верст, всяк бы туда свой оброк вывез и на своей лошади, а тут на Шондому чу- жих наймуй! Потому по реке туда надо плавить, а река 15* 227
с порогами, умелому по той реке надо ехать, неумелый все потопит. Вот и наймуем рыбаков, они, сверх прод- налога, берут пуд и два — переплачиваем, а пошто? станца рядом. — Жалуйтесь! В городу, може, саботажники сидят... в центру с жалобой ходока — разберут. — С жалобой? а куда это мужику с жалобой лезть? — Попов казак, бобыль, тебе языком трепать с пу- ста в самый раз! — Я не с пуста говорю! — Да куда жаловаться-то? — В центру, в Москву, говорю! — Мы тут кой год подали одному новому началь- ству заявку на сенокос — потому болот в нашей волости в сенокосах на три четверти, — одна таки четверть тра- ву ростит, и вот чтоб за болото не платить, а что вы- шло? — Что же? — То... взял он нашу заявку, а по дороге деньги, что с нас собрал, в карты спустил и сел в тюрьму с на- шей заявкой, а мы уже третий год за сенокос сполна платим, как будто и болот в наших местах нет! — Надо было повторить заявление! — Повторяли — теряют. — А тут еще и такой был. Приехал, собрал нас, ска- зал: «С вас взяли неправильно продналог, не по той категори, да теперь уж не вернешь!» А мы на половину переплатили... кто не смог платить, того в Каргополь на высидку взяли! — Чего с ним? бобыль, он земли не знает и горя не видит... — В читальню твою пущай молодежь ходит! — И вы бы после работы шли, хоть газет по- читать. — После у нас, парень, не бывает. Спахал подзим- ки — ковыряй новину... сани, дровни, хомут расшился, гужи подсмоли да проведай, где вывозка, чтоб в артель взяли, а то и без хлеба насидишься! — Так! конь есть — зря его кормить не приходится, а то он весь скот объест. — А не обидно вам, как вас поп дурачит? 228
— Пущай! Мы не попу молимся. В церкви стоишь, как в киятре, — ио боге не много смыслишь, а на душе лекко. — Почему так? — А потому! В ребятах малых были, ходили в цер- ковь, старее стали — за ребячьи годы память цепится... Когда отлучался с требой поп Матвей, то всегда девку казачиху отпускал в гости к родне, избу запирал и ключи брал с собой. «Хитрый, да попадешься — врешь, поп!» — думал Г ришка. Как-то раз заехал к попу Матвею купчина: видом матерый, а волосом и лицом на Гришку схож — русый, усы кольцами и грудь из-под желтой сатиновой рубахи выпирает. Только и было различие в наряде. Гришка одет в посконное да изгребное тканье, а купчина в са- тин, сукно и плис. И ростом еще выше Гришки. Подивился на купчин}' Гришка, а купец и не заме- тил бобыля. Узнал лишь Гришка, что купчина с загра- ницей дела ведет. «Кабы родня была какая в городе, то подумал бы, что брат родной, а то один, и никого нет в городе...» Пошел купчина с попом Матвеем в церковь, и Гриш- ка было за ними: — Дай посвечу да поговорю? Поп сказал: — Поди-ка спать, Григорий, нам сторож Наум по- светит. — Я еще не ужинал! — Поди, поди в сторожку! с ужином повремени — позову, со мной поужинаешь. Ушли поп с купчиной в церковь, а Гришка решил: «Как бы не так! ждать...» Пришел на кухню, сказал работнице: — Дай-кось, Марьюшка, поужинать. — Мой руки — садись! Вымыл Гришка руки, сел за стол, взглянул на девку: — Ладная ты девка, а с рыжим попом живешь. — Кому какое дело? 229
— Да мне вот дело есть к тебе. Я бобыль, ты бо- былка— нас пара, оба молодые, давай поженимся? Отслужу попу, мерина получу, да жеребенка обещал, а у тебя своя корова есть, вишь и хозяйство. — Не маленькой, а дурак! веришь тому, что он тебе обещал? —жди ужо. — Думаешь, не отдаст? — Знаю... говорил: «Не дам, и цен таких, лошадьми платить, нет». — Ну так он не знает, знаю я! Мерин будет мой. — Не повенчает нас? — Вот ты так глупая, на черта нам венчаться — за- пишемся в исполкоме... — Ой, мужик! А ведь правда... только у тебя земля как? — Землю возьму — дадут! Мерина у попа сведу да обменяю — еще придачи получу. — Искать будет... судиться? — Пущай судится — тогда за работу сдеру дороже мерина. — Ты бить меня зачнешь? с попом грешила... я не виновата... подростком к нему пришла, сирота, он уле- щал да всяко... — Девка заплакала. — Брось, не беда, что пес цветок огадил... дождик пойдет, смоет, так и тут... Это грех по-старому, по-но- вому ушла к другому, и конец — согласна? — Согласна я, Григорьюшко! — Грамоте тебя обучу, жить будем согласно — при- ходи сегодня на сеновал... жду. — Ой, ты, — боязно! — Ничего, не бойся, сговоримся, как нам рыжего хитрее в мешок поймать, потому он меня ловит и, ду- мает, поймал... не наливай, я пойду доглядывать, что они в церкви с купчиной творят. — На сеновал я буду когда попозже, со вторыми петухами. — Жду — приходи! — Ой, и надоскучило мне чужому ублажать да робить. — Уйдешь с неволи поповой. Подобрался Гришка к церковному окну, глядит — поп Матвей купчине старинные образа со стены сни- 230
мает, а тот глядит долго на них, рукой водит, и который образ подходит, сторож в мешок сует. «И это для меня ладно!» — подумал Гришка, уходя в избу-сторожку. Вскоре поп позвал его ужинать. Купчина, не заходя в избу, уехал. — Пошто, бате, не звал меня в церковь — я бы те посветил? — Тебе, Григорий, и так дела много, да и человец ты мирской, а сторож — он для того дан церкви... Тоже ноги у тебя в глине, в навозе, а приходится по делу и в алтаре быть. «Все одно, хитри! — думает Гришка. — Ныне ты бу- дешь без хозяйки — не я». И ушел на сеновал. В этот вечер поп не дождался работницы: «К родне ушла без времени? Стала девка пошали- вать», — думал поп. Ему не спалось, он зажег свечу, сидел, писал и подсчитывал, сколько выручил за об- раза: «Прихожанам объявлю, что обветшали образа, да и в церкви ремонт требуется». На другой вечер поп Матвей, сидя за ужином, пространно толковал Гришке, где пахать подзимки. — Все будет сделано, бате, только уговор наш по- мни и слово сдержи. Я работаю честно. — Честно работаешь, не спорю, мерина получишь, трудись без сумлений... Гришка ушел, а поп попозже на кухню — лег на кро- вать казачихи, но Марья ушла, поп ждал: «Куда это девка ходит?» Он кряхтел, не гасил огня, лежа смахивал со стены рыжих тараканов, иных даже из бороды вытряс: — Нечисть, прости бог! Надо моры купить, обсы- пать щели... Казачихи поп Матвей не дождался, кряхтя и отпле- вываясь ушел к себе, закурив махорочную цигарку. Утром девка объявилась, сказала, краснея и глядя в пол: — Ухожу, Матвей Ильич! Дай расчет... — Расчет не полагается. Живи, пока жив я, а там все твое... — Долго ждать, может ты сто лет проживешь... да и родни у тебя много. 231
— С родней не лажу, сама знаешь, — куда ухо- дишь-то? — Родня зовет — ухожу. — Ой, грешная ты! Будешь за блуд в огне кипеть... Подвесят тебя нечистые, страшные слуги сатаны, крючьями за причинное место! вот гляди. Показал поп девке картину Страшного суда: — Видишь? — Вижу... да все же пущай! Ушла от попа казачиха, корову свою с поповского двора погнала. Поп сказал: — Может, девка, тебе ее кормить нечем? Оставила бы корову, а там уладишься, возьмешь... — Не... угоню к тетке. «Не пойму, что с ней?—думал поп. — Надо, видно, другую сироту-божедомку проведать, а пока написать вдове старшего сына. Попадья-то бывшая из- маялась в миру, жир спустила... давно набивалась в хо- зяйки». Сел поп и написал снохе, чтобы приезжала скорее. Время подходило к Гришкиному расчету — ушел и Гришка, не доработав недели, а в конюшне попа оказа- лись кобыла с жеребенком. Видимо, работник, уйдя, увел мерина. Запер поп избу покрепче, пришел в Гришкину деревню, к быв- шему купцу знакомому, ходил по деревне, спрашивал, а ему отвечали: — Не, батька! На нашей поскотине таких меринов нету и во дворах нету. Пошел поп Матвей обратно. В поле встретил Гриш- ку — берет у соседей землю, и номерщик отколачивает межи... Поп Матвей поздоровался с мужиками, что меру носили, а Гришке сказал: — Ты пошто, Григорий, не дослужил, а мерина у меня свел? — Мерина? — Ну да, знаешь сам, пегого. — Я думаю, отец Матвей, еще судиться с тобой о жеребенке: обещал и не даешь. 232
— Мерина пошто свел? Куда?.. — И память же у тебя, бате! Редко пьешь, а тут, видно, хорошо выпил — ведь ты его, мерина-то, купчине продал... Мужики обступили попа с работником, смеялись: —- Ай да поп! а еще нас корит пьянством... — Какому купчине, пес ты? — Тому самому, что в церкви у тебя старинные об- раза покупал. Нашел место торговать — ты бы лавку открыл... и образа-то, суседи, все ценные, ежели бы их свезти в город, в музей, — вся бы волость благодар- ность получила, а то народное добро шпекулянту. — Ишь ты, рыжий черт! — закричали мужики. Поп Матвей быстро пошел прочь. Прошел Гришкину деревню и за деревней в поле, по дороге, встретил быв- шую работницу, нарядную, радостную. — Куда, Маша? — Домой, батя! — Да ведь твой дом у тетки, за три версты от меня. — Не, нынче здеся... я ведь теперь Григорьева жена... — Где же свадьба была, кто венчал? — Вчерась записались. — Ой, не боишься, баба, греха? Ой, ты великая грешница, обманщица! Ну да ладно... Сгоришь на том свете — теперь смотри не лги отцу духовному. Не вида- ла ли ты моего мерина в новом дворе у мужа-то? — Не, батя! Лошадь есть, только кобыла сивая, мо- лодая, резвая кобылка, и еще нетель да моя корова — вот и весь скот. Поп Матвей погрозил Марье пальцем, тряхнул ры- жими с проседью волосами, в сердцах пошел было в исполком с жалобой, да коротко подумал: «А как признаюсь, что он у меня работал и сколько. Много работы сделано...» Спешно пошел обратно и, не догнав бабы, крикнул: — Стой, Марья! Баба остановилась: — Чего, батя? — Ты страшная грешница! Ты лжешь отцу духов- ному, а душу спасти от муки гебе просто и легко. 233
— Как же, батя? — Надо, девонька, тебе покаяться публишно в церк- ви и все сказать только... Как с Григорьем говорила, как тебе сказывал, что мерина уведет... Ну и там все, как умеешь... легота душе, и бог грехи простит, и будешь в раю... Поняла? — Поняла, батя... только я ужо у Григорья-то спро- шусь. — Не греши больше! Не спрашивай и не говори ему, оттого легше каяться будет и все зло с тебя спа- дет — будешь бела и безгрешна... — А нет, батя, слушалась я тебя — про тебя не ска- зывала и не скажу... стала замужней, мужу покоряюсь, все говорю и слушаюсь... на то, чтоб согласие, чтоб ни- чего без мужа не делать, и он также мне про себя все сказывает. — Глупая ты! Нищая, голая была, как щенок за- блудный... пригрел, дал кров тебе, а ты ушла с коно- крадом— стыдно», девка! стыдно... — кричал поп. — Ну и я же тебе работала, батя, себя отдала, и все. Поп Матвей плюнул и пошел. «Надо иную сироту-божедомку зазвать — эту упу- стил». Пришел великий пост. Гришка пришел к попу Матвею, смиренный вид, шапку в руках мнет, с ноги на ногу переступает и виновато глядит. Поп подумал: «Разбери вот его? Совесть ли зазрила или еще варако- сину придумал, ну да теперь, дружок, не надуешь. И девку такую бесценную сманил, поганец!» Поп молчал. Молчал и Гришка, стоял около покаян- ных ширм, и попу показалось, что мужик крестился. Вздыхал — видно, что совесть прижала? бывает с ними... Гришка вошел за ширмы. — Такое уже время, бате, все каются, дай, думаю, и я облегчу душу. Мерина, бате, я увел — потому уго- вор был такой, а ежели неделю не дослужил тебе, то я человек честный — изволь, отработаю... Дров повожу и что хочешь, но ведь и ты слова не сдержал — жеребен- 234
ка обещал мне и не дал, а я старался, все спахал, ско- сил, убрал и посеял. — Правда, Григорий... но ты мерина верни — пола* димся деньгами, а жеребенка бери, то без обиды будет. — Душу вот мне бы облегчить, потому я грешный еще и работницу у тебя увел — правда, она жена мне... — Беззаконно, Григорий! Записался, а церковь пре- зрел — грех. — Знаю, что грех... Ой, бате, знаю... — Душу облегчить, Григорий, надо тебе. Лучше все- народно, потому были такие, каялись, и бог и мир про- щали... издревле идет оное покаяние — мы ныне закину- ли древнее-то... жену или, как сказать? наложницу свою, Марью рабу, не пустил на покаяние, во грехах ее душу кинул, так прими же за себя и за нее малый стыд, и гос- подь отпустит твои прегрешения... Правда, сыне, грешен и я был, что не наставлял тебя во житии у меня правед- ному житью, хождению в церковь не понуждал, да ты в работе был по моим грехам, и праздники некогда было блюсти по-истинному. Помолчал поп Матвей, вглядываясь в лицо Гришки, но, кроме смирения, лицо его ничего не выражало. — Скажись-ко про мерина, мы тебя тогда со мно- гими свидетелями к суду приведем каяться, озорника, обидчика... — Тяжко мне, бате, стыд, но объяви народу — каюсь. — Тяжкого тут не должно быть — легота души, и все по порядку, сын мой... и чем больше обскажешь житие у меня, и про Марию, что сманил, и про наш сго- вор, и иное... Не утаи, сын мой Григорий, что я, греш- ный, не наставлял тебя человеколюбию и вере Христо- вой, оттого что за делами ты был... — Все обскажу, бате, объявляй! Вышел поп Матвей на амвон: — Миряне! верующие! тут вот мой бывший работ- ник, раб божий Григорий, так он взгорел душой, по- добно немногим из вас, о грехах своих речй всенародно. От сего всенародного покаяния великая легота душе бывает, и разум просветляется силой всевышнего, но многие вы покаянию всенародному души не выставляли 235
и коснеете в грехах... и вот нашелся человек, не убояв- шийся клеветы вашей, ни посмеяния неразумных, идет на заклание грехов своих, а потому душа его раскрыта днесь свету райскому, и вы внимайте глаголу души чи- стому— его устами говорит сама истина, и я, пастырь, на сие раба Григория благословляю! — Слышим, слышим! — Пущай! — Эй, Гришенька-а! еще не так давно здесь бабы каялись, а и солоно же им пришлось... — Робята! Не мешайте! — А ну — чуем! Гришка, выйдя на амвон, надел шапку и ждал, ко- гда голоса угомонятся. Поп громко сказал ему: — Григорий, сними картуз! Гришка сделал вид, что не слышит попа. — Мир крестьянской! Держите вы попа такого, ко- торый ваше народное богатство из церкви продает, и &то говорю £<ам сущую правду, сам поп велел верить мне! — Не верьте, миряне, лжет! — Сам, поп, лжешь! — Какое, Гриша? — А бот какое! Когда я служил у него в казаках, старинные образа шпекулянту продал... Своими глазами видел, как он со сторожем образа купчине в мешок пихали, образа тс древние, им цена большая, потому что нынче таких и мастеров нет... мужики их писали, народный труд!.. Стояли ге образа сотни лет, ц краска на них не линяла и не чернела... теперь же он с вас го- орал деньги, говорил: «/Пертвунте на украшение нерк- ви». На ваши деньги заказал кое-какие образа богома- зам в городе, а те, старинные, должно быть, купчина за границу продал... Аглнчавы любят нашу старину и добираются, агличанам все хорошее надо в музеи, что- бы хвастать, а вы не знали и проглядели! — А ведь ты правду сказываешь, Гриша! — Еще известно вам: взял он работницу, ныне моя жена... жила она у него много лет, груды кгала. опаску- дил девку и не то за грех, за труд ейней ничего не пла- тил— лажу с него судом искать! 236

— Ищи, Гриша! Нынче суд народной, не отвер- тится. — Поп Матвей в старые годы силом понуждал вас и жен ваших к покаянию и подношению, становых и урядников на ваш счет отпаивал, откармливал! — Уходи с амвона, еретик! — закричал на Гришку поп Матвей и, засучив рукава рясы, кулаки воздел кверху. — Уговорил каяться, не замай! В старые годы, ми- ряне, побуждал вас поп Матвей на публишное покаяние, а ведомо ли вам зачем? — Не, где его знать? — Чтоб доносить на вас начальству, кто из вас проговорится о царе да попах худо, урядник завсегда был тут! — А, было такое! Кузьку-хохла угнали на посе- ление. — Прогоним попа! — Спасибо, мужичок Гриша! Гришка сошел с амвона, проходя сказал попу Матвею: — Жеребенка, бате, оставь себе! — Уходи с глаз, сатана! — Не больно церковь чтишь, что так ругаешься? — Я бы тебе горб набил, кабы не в церкви! — Ну, это еще кто кому? За обиду жены думаю тебя поколотить... И ушел. Парит. Лето. Солнце еще высоко, а в бледно-сизом небе малым комком снега в вышине только что появился чуть заметный месяц. Идут по меже, путаясь в вязкой траве, Гришка с Марьей. Праздник — оба нарядные, крепкие. — Наша полоса... — сказала Марья. — Рожь коло- ситься зачала... — Зачала, а зерно еще, гляди, молочное, мягкое... Постоит такая погода недели две, и жать можно. — Хорошо, Гриша! Хозяин ты у меня. 238
— Думаю я, Марья, научу тебя грамоте, да бобылей и обнищалых собрать — начать с ними вместях рабо- тать, артелью лекко крестьянство править, а то зада- вила мужика работа в одиночку — от трудов не может мужик ни в театр, ни в читальню сходить, и ничто ему не интересно... забота все гонит вон из головы мужиц- кой, а на нас глядя — может, и мужики артелями зачнут работать, тогда и мужик иной будет. — Ой, ладный ты у меня, Григорий! Межой они вышли на дорогу, потом свернули по другой меже, где была ихняя полоса, — поглядели ее и снова на дорогу. Так оба, занятые мыслями о хозяй- стве, ходили до вечера — вышли к реке. Вечером от солнца стлалась по реке серебристая че- шуя. Эта рябь долго и властно сияла и резала глаза глядевшим с дороги на реку... а вот набежало большое облако, похожее на птицу, оно распустило свои широкие синие крылья — померкло солнце, река улыбнулась мрачной улыбкой, и уныло-гулки стали в душистом су- мраке ее темные зеленые берега. С другой стороны реки, на бледном, затянутом будто серебряной тканью небе — белый месяц стал крупнее, незаметно кралась тишина, влекущая невидимку ночь... Марья прижалась к мужу, сказала: — Ой, Гриша, не было бы дождя! — Немножко помочит да опекет — для хлеба это самое и надоть... Они свернули к деревне.
ПЕРЕД СНЕГОМ Я сижу на пороге лесной избы, гляжу на желтую зарю... На золотисто-лимонном горизонте четки узоры еловых лап и стволов. За моей спиной, у каменки с тлеющими углями, возится длинноногий тощий Дударь. Дударь сердито ворчит на моего любимого старого пса Кузьку: — Экой ты, брат, рыжий, линевой, гляди, вон — старательная собачка, та небось лает, а ты жир копишь. Я оглядываюсь: Кузька равнодушно косит карими глазами, поднял длинные уши, но не думает бежать в лес. Под полком избы ему тепло и хорошо. Я знаю, о чем он думает: думает Кузька, как неприятно сегодня до полудня бегать — морозно и щекотно; станет царапать лапы и бить жесткими, мерзлыми ветками по теплой морде. — Линевой, брат, ты! а вот мякуху у меня схамо- стил — слопал, черт... слопал, рыжий, нет ее, потому чрево у тебя поместительное. Я выколотил трубку о порог избы и заступился: — Кузька, Дударь, не ворует. — Говорили! знаю, что любишь животину, а я бы такого камиссара давно с двора угнал; вот малая-то лает, а он лишь слухалами водит... Действительно, младшая моя собака Лапка за боло- том на сухмене лаяла звонко и настойчиво. 240
— Лает на белку. — А белка — не зверь? Белка теперь чистая, серая, опа деньгу стоит. — Уйдет — подходить станем? — От хорошей собаки не уйдет. — Жестко сегодня — стучит... — Ну дак что? пойдем-ко, а твой комиссар мякуху у меня сглонул. — Врешь на собаку. Надели рядовки, взяли топоры и ружья — пошли... В болоте трещало, когда мы. лезли вперед, ломались ветки. — Идти худо. — Ништо-о, а камиссар-от твой в избе остался... — Пускай отлежится — догонит. — Ужо-те догонит, когда домой ежели пойдем. Под ногой стало сухо, но лед в ямах с водой трещал, ветки, взмахивая, кидали в лицо холодным. Дударь оста- новился: — Замолчала собака-т! ушла, видно, белка. — Ушла. Собака залаяла на полверсты впереди. — Опять дошла. Кончился сухой бугор с матерым лесом, пошел жидкий березняк и ольшаник — снова болото. Мерзлая осока, осыпая блестки инея, ломалась. Я сорвал кисть рябины, холодная ягода хрустела на зубах. — Старательная эта у тебя молодая собачка — продай? — Не продаю собак. — Все одно — волк даром возьмет. — Возьмет, а не продам. Перешли еще низину, снова сухой остров, в небо уперлись их рыжие сучья. Раннее белое солнце бледно пятнало вершины деревьев. Собака еще раз откинулась — залаяла уже с версту впереди. — Уходит... тоже зверь, — видом малый, а с поня- тием. — Проходим сегодня даром, если не оттает. Л. Чапыгин, т. 2 241
— Дойдем, давай-ка, брат, покурим, мне что-то по- ясницу ломит. Выбрали павшую сушину, сели на холодный гладкий ствол. — Вот вишь, Ляксей, как человек линевой, то и со- бака исдается така, твой камиссар Линев: одна набега- лась до упаду, а он и не думает. — Кузька — пес умный, зря не подбежит — молодая попусту бегает. — Увидишь, попусту ли. Покурив, долго шли сухим и ровным голобором, по- дошли к сосне, сучья толстые, уродливые, белка притаи- лась на верхних сучьях и чуть серела. — Ага, стерва. Дударь вскинул пистонную длинностволую дробовку: бухнул выстрел. Белка вытянулась, легла на суку плот- нее. Дударь торопливо зарядил, опять бухнул его вы- стрел. — Что за чудо? — Дуй еще. Еще зарядил охотник ружье, выстрелил, и снова то же. — Должно, я ее зашиб, ружье у меня тонкое, — бы- вает так. — Нет, я думаю, отлеживается. — Буду рубить, Ляксей. Он распоясался, кинул ружье, взял топор. — Жаль сосну — белка не стоит того... — Сколь места шли да отступиться. — Давай я из винтовки щелкну, может быть пере- бежит. Дударь не любит мой «франкотт». — Стук мал! Черта, Ляксей, твоя пичкалка стоит — мух бить! — Не руби, я попробую. — А ну. Я приложился плотно к сушине, выбрал на мушку самое крупное пятно запавшей белки и выстрелил... — Чудеса-а, катится, вот чудеса. Белка перевернулась, покатилась вниз, но на самой 242


средине сосны, где сучья широко расползлись, задержа- лась— легла, свесив голову и лапки. Собака взвизгнула и вновь залилась лаем, царапая сосну. — Не двинется, замерла, — рубить буду. Дударь вновь с топором подступил к дереву. — Да ну ее! — Нет, брат Ляксей, белка чистая, деньгу стоит. — А сосна? — Сосна? Мало ли валят под белкой лесу? Иной не столько стреляет, сколь рубит: засядет белка, свалит де- рево, белка на другое, собака нюхлая — не уловит, бел- ка на третье — до того рубят, что сдает топор. — Погоди, я еще выстрелю. — Ну, пичкай. Я всунул в гнездо винтовки боевой патрон, прила- дился плотно к дереву, выстрелил, — оборвало вверху сук, белка упала. Дударь, мотаясь на длинных ногах, подошел, взял мертвого зверька: — Этот выстрел у тебя, брат Ляксей, емкой, а бел- ку-то спортил. От головы до спины мертвому зверьку ссадило шерсть. Белку ободрали, мясо кинули собаке. Сели ку- рить. — Глянь-ко, твой-от камиссар пешком идет, ло- дырь. Стороной, минуя наши следы, между стволами со- сен, осторожно обходя валежник, шел Кузька, глядел упорно вдаль... — Ведь скажи на милость — пешком! Какая не лице- вая собака пешком по лесу пойдет? У-у, шальная жи- вотина!.. — Он знает, как идти. — Знает? Хо-хо-хо! Докурили трубки. Дударь посмотрел на ясное, слов- но хрусталь, бледно-голубое небо. — Солнышко печет, а тепла нет. Да, кабы я взял свою собачку — тетерева зашибли бы сегодня, а я, вишь, на твоих собак сдался. 244
Дударь неохотно брал свою собаку: жалел хлеба. Я это знал, но молчал. Кузька залаял в стороне. — Давай Егору молиться! Твой камиссар рот от- крыл. И лает он у тебя, Ляксей, как неживой, в ветер ни за что не учуешь. — Болтаешь пустое, ходил я с ним и в ветер — слышно. Шагов полтораста не дошли, я шепотом спросил Ду- даря: — Видишь? — Вижу. Матерой черныш. Ай да камиссар, раз- брелся на птицу. Кузька лежал во мху под сушиной и, вытянув вверх морду, тоненько, ласково лаял. Черныш глядел на него и дразнил: — Ке-керк, ке-керк. — Буду подходить! — Трещит — угонишь, — сказал я. — Не первогодок, подойду. — Молодая не угнала бы — птица в эту осень худо сидит. — Твоя молодая — не помеха. Дударь осторожно, стараясь не ступать на сучья, стал подходить. Мимо нас, задрав кверху серый пушистый хвост, с визгом и треском промелькнула Лапка, разбежа- лась на сушину, подняла морду, подпрыгнула с гром- ким лаем и, сделав бешеный круг по лесу, вернулась к нам, лайконула, сердясь на нашу медлительность, и снова кинулась к тетереву. На сушине тетерев задви- гал головой, вытягивая шею. Лес наполнился звонким лаем. — Молчи, чертовка, — не утерпел Дударь. Черныш тяжело снялся и улетел. — Купишь?—спросил я у Дударя, показывая гла- зами на Лапку. — Куплю, люблю живых собак. Камиссар твои, вишь, разбрелся на птицу — всякая бы залаяла. Лапка от бешеной беготни по лесу высунула язык. Она промчалась вперед. Кузька, косясь в нашу сторонув побрел назад. 245
— Куда тя леший несет? — Не тронь его. — Да ты, Ляксей, гляди — побрел, черт, беспремен- но спать — в избу. — Может быть, снова найдет. — Найдет он — жди. Давай покурим. Прошло немного времени. Кузька залаял, ио сзади нас. — Вишь, к избе тянет. — Лает на птицу, — сказал я. — Пойдем, увидим. Тетерев выбрал редколесье — сидел на верхушке ма- терой сосны. Мы едва заметно подвигались. Остава- лось пройти шагов двести. Совсем редко стало, дальше идти нельзя. Дударь прошептал мне: — Знаешь что, Ляксей, — стрели ты: и неважная, а все же у тебя винтовка. В это время в стороне взлетели две тетерки, одна села где-то недалеко, клохтала: — Кок, ко-ко... кок. Я встал за сосну, взял на прицел белеющее пятно па крыле, выстрелил. Тетерев подвинулся на суку. Кузька, услыхав мой выстрел, прибавил голоса и обошел сосну, глядя на тетерева. — Далеко, брат, твоя тякалка берет, — удивился Дударь, — знаешь, Ляксей, ему попало. Кабы мимо, уле- тел бы. Ну, еще! Я выкинул пустую гильзу, вложил патрон, снова от той же сосны навел, выстрелил. Тетерев грузно повер- нулся на суку и упал, ломая ветки. — Бит, варя есть, — сказал Дударь. Я хотел идти — взять тетерева. Дударь остановил: — Не улетит битой, а слышь, тетерка кокает. — Давно слышу. — Давай поглядим. Пошли доглядывать тетерку, долго кружили — улетела одна, другая улетела, и где-то далеко, слы- ша полет двух первых, захлопали крылья: снялась третья. — Уехали, чертовки. Пойдем к битому. 246
Лес под голубым, блеклым небом стоял тихий, стран- но бледный и вместе глубокий, звонкий по морозу. В стороне, запутанное в ветвях, блестело агатом льда небольшое озеро — в дальних его берегах густо и сере- бристо-бело склонился хвощ, потерявший цвет летней зелени. Кокорина высунулась над льдом, сияя расплыв- чатым блеском от белого солнца. Послышался треск и стук шагов, я обернулся: Ду- дарь бежал вперед, кричал: — Я вас, дьяволята-а! Я пошел к нему: — Что такое? — А вот, что вишь. Он показал мне отнятого у собак тетерева, от него остался лишь зад и голова с шеей — мякоть съели со- баки. Особенно бойко лезла Лапка — серая ее морда с белым пятном на лбу сплошь залеплена тетеревиным пухом, только глаза задорно-воровато блестели. — Нет, Ляксей, как хошь — эта, конешно, молода, а тот, камиссар твой, жрет, только за ушами пищит. Кузька вильнул хвостом, подошел, лизнул мне руку и пошел прочь. Дударь разозлился. — Вишь, черт, скажи не черт, знает, что состря- пал,— извиняется. Да я бы его избил вдребезги! — В лесу собак не бью. — А я, Ляксей, бью — у меня так не пошалишь. — Сами виноваты: собаки думали — тетерев забыт. — Ну, ладно, мяса еще на варю хватит. Матерой был тетерев-то. Стало вечереть, пошли в ту же избу. Дударь изда- ли тянул носом и ворчал: — Коего черта приволокло? По вершинам елей, далеко окружающих лесную избу, раскинулась широкая пелена дыма. Слышно было, как трещит дерево. Слышался стук топора. У избы приземистый широкоплечий охотник колол сосновые обрубки на лучину. — И принесло-то не человека — бабку Матрену. Дударь плюнул. Ж
— Здорово, дядя Матреша. — Я те дам ужо, — добродушно погрозился на меня( круглолицый человек. — А не черт ли бабушку к избе принес? — спросил Дударь. — Двоим тесно, еще черта привалило ветром. — Эх ты, долгая Дуда-а. Василий Иваныч, прозванный за безбородое лицо дядей Матреной, — охотник без собаки, но рябчиков никто больше его не бивал. Ходит всегда с винтовкой, леживал под медведем и не одного медведя свалил па своем веку. Не любил, когда его называли бабушкой. Голос у него был тонкий, женский. Молча закусили, попили чаю. — Бабушка, спи под полком. Мы с Ляксеем в избе старожилы, ты пришлой. Дядя Матрена закурил, сказал: — Гляжу я на тебя, Дударь, и думаю: ежели дыр в тебе накокшать, ладный прясельный столб выйдет. Кузька высунул из-под нар голову, дядя Матрена пощупал кость на его голове. — Умная собака... Кость больно хороша. — Много ты, бабка, понимаешь, век без собаки ша- таешься. — Шатаюсь, Дуда, без собаки, да собаку знаю. — Он у меня мякуху спер... — Чего на тебя глядеть? Собаку держишь, а с чу- жими ходишь, — корми. Я дал собакам хлеба. Молодая жадно ела, Кузька ел худо. — Чего не ешь, старик? — Где ему есть? Тетерева оплел да мякуху украл. — Ты с мякухой надоел, — сказал я. — Обидно, два дня можно бы лишних жить в лесу. — Я думаю, завтра выходить придется, — вставил дядя Матрена. — Почему, Василий Иваныч? — Вишь, парень, ряб не свищет, и дым к земле кло- нит, да, глянь, облака белые побрели. К снегу. Дударь, молча укладывая хлеб в пестерь, уронил за каменку зажженную лучину, полез туда и сказал: 248
— А ведь, Ляксей, я камиссара-то зря хаял. Мяку- ха-т за каменкой, и кой черт туда ее закатил? Он не спеша вытащил из-за каменки большой ржа- ной каравай. Отрезал ломоть, дал Кузьке. — Ешь, дедко. Кузька понюхал кусок и отвернулся. — Не ест рыжий, — чего тебе, не маслом ли сма- зать? Дядя Матрена уронил: — Охотник тоже... собака погоду чует, не ест. — Мели, бабка. — Столбом ты на белом свете торчишь, Дуда. Дударь не ответил, решил не замечать дядю Ма- трену. Он вытянулся на полке. Я —рядом с ним, в жарко натопленной избушке. Дядя Матрена курил, сидя на лавке. Дударь любил рассказывать свои похождения в лесу. Он размеренно начал, водя длинной рукой по скорченным ногам, словно разглаживая складки штанов. — Было, Ляксей, единожды так: стрелял я рябов, ружьишко мелко, жеребья не носил, и разбрелся я на медведя. Чего делать? Не трушу, я и зверя не боюсь. Взял я тогда, усохутился за сушину, жду... Медведь, брат, идет прямо ко мне, а я ка-а-к топором по сушине рра-аз. Медведь трухнул, побег и ну пустить ягодами... и, думаю я, брат Ляксей, — извелся зверь. Дядя Матрена выплюнул цигарку и живо под- хватил: — Вот любишь ты врать, Дуда, а это сказал вза- правду— твоего медведя сандровский пастух Микешка Зуб нашел, только дело плевое — весь сгнил, а гузенная кишка цела. Опялил ее, вишь ты, ту кишку, высушил да три года в нее трубил. — Я думал — дело. Ну его к черту, бабку Матре- ну... Я раз единожды, Ляксей, с Беззаботным Плюхой на лабазе лежал, а Плюха пьяный пришел, для храбро- сти накачался, а мне убить медведя дело пустое. Ну, слышишь, — пришел медведь на стерво, а я за берданку. 249
Собачку щупаю и не поспел стрелять — Плюха как ско- пит с лабаза да заорет во весь дух, а медведь бежать. Плюха за ним с топором, да упал через валежину и брюг хо себе топором посек. — Ты погоди, — сказал дядя Матрена, делая серьез- ное лицо, — вот я скажу, так скажу правду. Мы раз с Макаркой-хохлом тоже лежали, а под лабаз-от постави- ли туес с кислым молоком да челпашек хлеба склали, заснули ждамши, а он, лешей, медведь-то, пришел да к молоку подобрался — зажал он энтот туес между зад- них лап, сам сидит на чапушках и кряхтит: крех-крех. Проснулся я, гляжу, а он у туеса крышку зубами тя- нет, молоко-то с духом — кислое, знаешь, ка-ак он энту крышку вытянул, а дух-то молошной с молоком ему прысь в морду! — Врешь, бабка. — Ты постой. Я Макарку в бок. «Лазь, говорю, медведь с молока ослеп», он и прыгни с лабаза — ско- пил, а медведь его за кафтан. Макарко за сосну, мед- ведь его ловить. Макарко медведя за лапы — держит да кричит: «Слазь, держи. Мне одному боязно». Я скопил, с горячки хвать медведя за лапы, Макарке кричу: «Дуй топором!», а он сдался на меня, отошел и кричит: «Я, гыт, топор-от дома забыл, держи, не спущай, — я сбегону за топором». Я ночь держу, день держу — Макарко не идет, — да через двое суток пришел, и без топора, пьяный. «Держи, говорю, я устал». — Ну его к черту, Ляксей, у него этих ляс хватит до утра. В избе становилось невыносимо жарко, я вышел, сел на пень и слышал, как Дударь кричал за моей спиной: — Перестань врать, бабка! — Сам врет, а меня корит. Дуда кричал и злился, дядя Матрена говорил ровно, тихо и насмешливо. Из густого ельника с низины в мое потное лицо и грудь поддувало сырым, порывистым ветром. Лес начинал в вершинах шипеть,. 250
Белые облака, вспыхивая и светясь мутно, почти ка- сались черных остроконечных елей. Кривые сучья сосен на белесом фоне облаков очерчивались все ясней и резче. На деревянной пяте затрещала сухая дверь, я услы- хал тихий голос: — Что, парень, кажись, идет на избу тюка? 1 — Идет, кажется. — Значит, паренек, завтре рубим по батогу — ле- синье охлапывать — и к дому. 1 Мокрый снег, падающий с деревьев грузными комьями.
ВЕСНА В ЛЕСУ — Шу-у-х! — прошептал большой ком снега и по- полз с дерева вниз, а над ним смеется солнышко... — Бим-мм! — зазвенела сосулька-льдинка, сорва- лась с елки, ударилась о вытаявшую старую корягу, а солнце пуще прежнего смеется. Посмеиваясь, идет оно спать за лес, а небо голубое, как праздничная скатерть. Ушло солнце, вышла на небо луна, и небо стало другое, темное, шелковое, как мамино шелковое платье. Тихо в лесу. Сонно. Кажется, что пустой он, только пни, кусты, сосны да проталины из-под снега. Нет, не пустой лес! Есть жители, да еще какие! В шубах или платьях из разноцветных перьев... Да вот глядите-ка! Из большого куста вереска, из норы, вылезла рыжая лиса, отряхнула с пушистой шубы снег, расправила хвост трубой и, полизав тонким языч- ком мохнатые узенькие башмаки, похожие на червонный туз, осторожно оглядываясь, пошла на охоту... Она знает, что в лесу на поляне течет незамерзаю- щий ручей... Лиса, сверкая шерсткой, крадется к ручью и думает: «Дай-ка уток буду ловить...» Она осторожно ставит мягкие башмачки, черные до колен, на мерзлый снег, ползет, приникнув к снегу, по сугробу к воде, а в ручье на кокорине спят утки, для тепла плотно прижавшись одна к другой. 252
Лиса от них совсем близко. Воды она не боится, и только бы кинуться на уток — как под ее передним пра- вым башмачком рушится снег, булькает в воду. Утки срываются, расправив крылья, взлетают, желтолапые, крупные, говорят тревожно: — Кря! Кря! Одна осталась! — Кря! Поймает ее лиса... Лиса знает, что одна утка не взлетела, хотя и не умеет считать, но знает на глаз, сколько бежит зверей, сколько летит птиц — глаз у нее зоркий, ночью видит, и чем темнее ночь, тем лучше видит она... Теперь лиса лежит над ручьем, смотрит в темную воду, видит — плавает утка. «Ага! Вот я ее...» Бросается лиса в воду — вода расступается и захле- стывает лису с головой. Ее берет озноб. Утка нырнула, идет под водой, как по комнате; толь- ко часто-часто перебирает желтыми перепончатыми лап- ками, и видит утка в глубине воды каждый прутик, каждый камушек... А лиса всплыла вверх, фыркнула — чхи! Шумит во- да в ушах. Лезет хитрая на мокрый берег и думает: «Утиное мясо травой пахнет! Нехорошее...» А самой холодно. Отряхнула она шерсть — только белые искры полетели, выбралась на полянку и давай кататься да через голову калачи делать. Нагрелась — и вперед. Впереди в лесу, в глубоких норах, вырытых под корнями столетних деревьев, заслышав тишину ночи, проснулся серый длинношерстый барсук. Сказал бар- сучихе: — Пойдем в лес... Проталин искать. — Есть хочу... Пойдем поитцем! Выцарапались из норы — когти у них крепкие, острые. Верх норы в снегу. Пролезли, разворотили снег. — Фуф! — Фры! Фырк! Толстобрюхие, морды у них узкие, длинные, с чер- ными пятачками, мокренькие, оба ходят по проталинам, 253
переваливаясь на коротких лапках, нюхают траву, снег, кочки. — Фуф! От месяца шерсть на зверятах как серебряная. Вот с проталины к норе в снегу прибрели, стоят, думают: — Птицей пахнет! — Пусти-ка... Полезу туда — мяса хочу! — Вишь, не наша — нора в снегу, белая... — Я полезу! Птицей пахнет... Упрямо фыркает барсучиха и сует пятачок в снег. В снегу зарывшись, в тепле спит тетерев-глухарь. — Фрр! — взлетел тетерев, сел на сук сосны, сер- дито смотрит вниз на неуклюжих зверят и керкает: — Керк! Ду-ра-ки — керк! — Эй, пузики! Пошто мне мешаете?.. Я бы изло- вила его, — тихо, пробегая мимо, говорит барсукам лисица. Барсучиха приподняла длинную мордочку, оскалила острые зубы. Барсук сказал: — Проходи! Загрызем... — Бегать ли вам за мной, коротколапки? Барсучиха сказала: — Вдвоем мы — давай загрызем ее. — Злая она, ну ее!—сказал барсук. — Полезем спать... — Керк — дура-ки-и!—ворчит на суку тетерев и хо- дит. Ему холодно от ветра. Барсуки на сосну не глядят, где ругается тетерев: шеи у них толсты и коротки. Лисица убежала, а барсуки полезли в свою нору. В норе у барсуков уютно, тепло, много к зиме на- таскано сухого, мягкого мху. В комок скрутились мордочками вместе, спят барсучата и во сне повизги- вают. — Вот мы дома... В тепле... — ворчит барсук. — Дома темно, хорошо, а там светло, холодно... — отвечает барсучиха. — Тает... Весна... — ворчит барсук. — Скоро мышей ловить... — Мяса хочу! Пойдем ловить мышей... Голодно! —. визжит тихонько барсучиха. 254
— Терпи... не время еще, когда лес оттает... Вверху, в стороне, над норами барсуков, с дерева в снег упал тетерев-глухарь, проделал нору и снова спит чутко, но слышит, как тихо потрескивает снег. «Не дают покою...» — думает тетерев. Вон она! По снегу осторожно крадется лиса, пуши- стая, при месяце светло-рыжая, в тени почти черная, легкие следы заметает хвостом. «Эх, хорошо бы тетерева!» — И почти ползет к сне* говой норе, но тетерев во сне слышит, как и наяву. Наступила лиса на тонкий мерзлый прутик, хру- стнул он, а впереди шумит, звенит и разлетается белое, сверкающее облако. Из него, как черное ядро, взлетает вверх тетерев. — Фрр! Лиса щелкает зубами, огоньки глаз ее жадно горят на сосну — там на суку уж сидит тетерев и керкает: — Керк! Что, взяла? «Ладно... возьму!» — думает лиса и крадется даль- ше; она слышит носом все запахи леса и теперь знает, что недалеко в снегу еще спят птицы. — Фурр! Фурр! Га-г-га-га!—гогоча, из снега взле- тают куропатки. Ночью в холоде им из тепла лететь далеко не хочется — садятся близко. Лиса падает на снег, как мертвая, только по хвосту, слегка вьющемуся и пушистому, видно, что она движет- ся вперед на животе тихо-тихо... Куропатки вокруг ивового куста водят хоровод, и от их мохнатых лапок на снегу протоптаны дорожки, будто кто по белому синих царапин наделал... Курлыкают белые куропатки о вешнем морозе пред- утреннем, о весне, о проталинах — и не замечают, как рыже-пушистое, с тремя черными пятнышками, свер- кающими при месяце, парой глаз и кончиком носа, шевелит острыми ушками и тихо движется к ним—• лиса. — Га-г, га-га!—с тревогой взлетают куропатки, но поздно: одна белая птица плещется крыльями на свер- кающем снегу и извивается в зубах у прыгнувшей лисыш Трещат птичьи косточки! 255
«Ага! Поймала...» — думает лиса, ест теплую пти- цу и радостно двигает по снегу пушистым хвостом... На суку сосны, недалеко, сидит-дремлет тетерев и думает: «Хорошо бы снова вырыть в снегу яму, заснуть... На суку лапы зябнут... ветер...» Слышит потрескиванье, открывает белесые под крас- ными бровями глаза, видит лису па снегу и белые перья съеденной птицы — их уж по лесу разносит ветер. — Керк! — взмахнув тугими крыльями, взлетает на вершину сосны встречать утреннюю зарю. Вот уж из-за лесу смеется солнышко. Тетерев ходит по сучьям, распустив хвост с белыми пятнышками, за- кусывает мягкой хвоей... Лиса пообедала, но ей мало: очень уж хорошо есть свежее мясо! Идет дальше по лесу и ждет, когда от теплого смеха солнышка заговорят с де- рев сосульки-льдинки: — Бимм! Бимм! — Шу-у-х!—ползет с дерева последний ком снега и попадает в куст, где спит и прячется белый зайка. Мокро становится зайке — в большие уши заползли хо- лодные капли, лезут в глаза. Подняв лапку, заяц выколачивает мокро из ушей, уши похлопывают. А лиса уж слышит зайца ушами и носом — она уж тут: прыг! — шумит куст, и у лисы в зубах плачет белый заяц, как маленький ребенок: — А-а-а-а!.. Лиса несет зайца и думает: «Этого снесу лисенятам... накормлю детей...» Солнце все ярче смеется. Оно дольше не ухо- дит спать за лес и совсем прогнало из лесу вешний мороз. Смеху солнышка радуется первая зеленая трава на проталинах-лугах и первые цветы — подснежники. Только лиса недовольна, что смеется солнышко, — оттого тетерев не спит больше в снегу, снегу почти нет в лесу. Куропатки тоже бродят по проталинам и гово- рят о весне, но их уж теперь лисе трудно ловить... Сидит лиса на высокой кочке, лижет свои мохнатые башмачки с острыми когтями и думает: «Надо рябчиков ловить... а где?» 256
И сама себе говорит: «Там, где растет клюква...» Бежит лиса на мшистое болотце, усеянное, как пу- говками, темно-красной подснежной клюквой. Ложится в кустах и ждет, а на сучьях елей и сосен и на березах разговаривают рябчики. — Пи-пи-пиу! —говорит один. — Пи-и-и! — отвечает другой. «А ну-ка садитесь ягодок покушать...» — думает лиса и ждет — времени у ней много... В лесу стало пахнуть разогретой сосновой смолой, на полях — травой и цветами; не слышно ветра с при- свистом — он стал налетать с теплом, а солнышко все веселее смеется... 17 А. Чапыгин, т. 2
ЛИРИЧЕСКИЕ ОТРЫВКИ 1 ВОПРОСЫ Как передать не красками палитры, а обыкновенны- ми, тусклыми словами лунную ночь городскую, с голу- боватым мерцанием света на мутно-желтых и серых сте- нах домов, с золотыми огоньками в черных пятнах окон? Как передашь смутное дрожание безлистных ветвей, которые, как паутина, легли по стенам и заборам, пере- путавшись с неразлучной собственной тенью? Как передашь о дымчатой мгле — она лежит вдоль улицы, и о свете луны, отнявшем у мглы продолговатое пятно желтого забора? Как расскажешь о золотой ис- корке лампы в фонаре, о том, как протянулась ниточка блеска по влажной мостовой? Как передашь шуршание бумагой дымчатой мышки на твоем столе, когда везде сумрак и лишь серебрятся пятна луны кое-где? Как рассказать о бирюзовом светлеющем небе, ко- гда на нем тает луна и ярко блестит на востоке оди- нокая звездочка; когда ночь переходит в утро и щети- нистые остовы домов особенно резко чернеют в небе, везде погашены огни, лишь у ворот домов светят пятна фонарей; когда серый, дышащий холодом туман пол- зет по улице, всколыхнутой ранним трудовым движе- нием... Как все это передашь? 258
2 СЕВЕР. ОСЕНЬ Матерые лиственницы гнутся от ветра, на мокрые тропы лесные сыплется желтая хвоя, шурша скользит сухой лист. — Эй! Знаете ли вы дороги и тропы? В сентябре все они скрыты павшей хвоей лиственницы... Эй, не за- будьте компас! Шумно вверху, но внизу, в пестрой заросли, влажно и тихо: сверкает красная рябина меж осенних кровавых листьев. Как нитки жемчуга, висят тут и там мокрые от росы светящиеся паутины. Уныло дремлет когда-то пышный папоротник. Пахнет грибами, пестреют шапки мухоморов, сереет белый гриб. Ягоды сморщились, только дитя бесконечных зыбучих болот клюква алеет и чернеет, ей не страшны мороз, вьюга и осень. Потя- гивает медом, наносит прелым листом. В густом оль- шанике свистят рябы... Вон один перелетел шумно и сел на сук сосны, — охотник по звону дерева знает, куда сел рябчик, но долго и неторопливо надо подходить к нему и нагляды- вать... Солнце взошло невысоко и заметно опускается; вниз опускаясь, оно пылает, как кусок только что расплав- ленного золота, но сырость осенняя и прохлада весь день упорно стоят в лесу. Сучья очерчены резко и четко — солнце опустилось в густой ельник; меж ветвями ярко и все холодней раз- ливается скоротечное золото солнцепека по вершинам высоких дерев... Холоден короткий осенний вечер! Блед- ная роса леденит сапоги и ствол ружья. Скорей, чем ждешь, ночь зачернила поля и небо... В темноте неумело и тонко подвывают старым моло- дые волчата. За окном опасливо, долго лают собаки. Оди- нокому уныло в хмурых стенах избы. На столе моем, пугая мохнатые тени, сиротливо горит свеча; в полутьме, на полуг как смеющийся домовой, сверкая огненной решеткой, пискливо шумит не вскипевший еще само- вар*. 17*
БЫЛЬ ПРОШЛОГО По берегу широкой реки, белой от белого неба, бур- ной от ближнего моря, сияют главами соборы... В деревянном, приникшем к реке городе пахнет не- чистотами и соленой рыбой... Болотистые берега завалены сплавляемым лесом — бревна завязли в мокрой низине, и люди в рваных ру- бахах, словно грешники в холодной преисподней, та- скают бревна, завязнув до плеч в болотине. Лошаденки дрожат в холоде, но покорно тащат все те же скользкие бревна... Матерщина висит... Люди свищут, кривя губы, на лошадей и бьют их, шлепая гулко, — усталые живо- тины, напрягаясь из последних сил, волокут поклажу; их умные глаза плачут... В соборах на горе в дыме ладана праздные люди служат молебны, поют молитвы и кадят божеству с ко- ровьими глазами... На воде, белой от белого неба, плавучие башни с трубами грузят красоту и богатство чужое — лес, чтобы увезти его в далекие края... Те из железных чудовищ с заржавленными от долгого плаванья боками, кото- рые еще не гружены, качают на просторных шканцах мускулистых чужаков в матросских куртках, с глаза- ми, выражающими презрение к «нищим варварам»... Чужаки курят трубки, с бортов плюют в бледную воду, кося глазами в мокрую низину, где маются гряз- ные люди... 260
Вон там те же люди, в тех же кумачных грязных ру- бахах и армяках, стоят на воде, ловят баграми бревна для подъемной машины... Матерщина висит... Бревна покорно ползут вверх, шелестят безлистые, скользят и падают в гигантские кучи... Чужаки провожают глазами знакомые суда, до по- ловины мачт заваленные молодыми соснами (баланом), курят и плюют в бледную воду... А там серой верени- цей тянутся передохнуть в трактире серые грузчики... — Эй, вы, земляки! Я призываю вас к новой жизни... Матерщина и злые взгляды — усталая толпа бре- дет... На горе во славу богоматери звонят тяжелые коло- кола... Тут же, недалеко в море, белом от белесого неба, стоит древний монастырь; в монастыре рака с мощами двух старцев, у раки третий — схимник... И видел я, как люди подходили к нему, сгибали с трудом шеи, такие покорные за кусок хлеба у чужеземных машин. — Что речешь, сыне? —спрашивал схимник. — Мало верю, отец. — В смоле кипеть будешь... — бесстрастно и одно- образно говорит старик. — Нечему кипеть! Души не ведаю, а тело от забот и пьянства износилось. Схимник кивает на говорящего сухой рукой с бе- лыми крестами и черепами на черном рукаве. Он мол- чит, и не лишает никого ненужного благословения, и, глядя на приходящий в церковь народ, думает, как изве- стный римлянин: «Они в жизни достигли трудно до- стижимого: они не веруют и ничего не желают». Такова быль прошлого...
В РОДНЫХ КРАЯХ В белый кипящий котел бурной реки плывем мы... Берега круты и каменисты. Черный от загара гребец си- дит на веслах, он тревожно глядит в белую воду. Скоро наш челн полетит в каменный водоворот. Гре- бец взглядывает на меня, в его глазах удивление... да, он не знает, что сердце мое устало жить и не замирает от испуга... Белые волны сталкиваются, борются, возникая, исче- зают в глубоких воронках. В сизом тумане клубится тусклый месяц, а где-то далеко в стороне, среди рыжих корней столетней заросли, встает край рыжего солнца. С желтых берегов висят, распластавшись, теряя контуры ветвей, могучие сосны... Вдали на горе плывут очертания смутно отделенных от тумана и берега деревень и пого- стов, они кажутся древними городами с «прирубами к боярским теремам». Но знаю и верю я—новые люди и новая правда пе- ременят лицо древней Руси. Новые люди нарядят моего гребца в другой наряд — не домотканый и посконный, а теперь он похож на тех новгородских старшин, которые плыли в долбленых чел- нах, чтоб сказать викингам: «Иди, господине, корми*и нами». От новой правды берега и вода утратят запах унылых столетий... 262
— Скоро лава... — ворчит мой гребец, — челн будем волочь! пришли времена, лаву сломают ужо, будет мост... Я вижу: в сизом тумане белые горы снега, они запо- лонили поперек широкую реку, и челн наш шипит, он с полного хода, раздвинув пену, скользнул к лаве. На берегу у деревянной лавы домишко, а в нем хромой собиратель «мыта», старик караулит бревенчатую лаву, по которой изредка идут и еще реже едут за плату люди... Собиратель одинок и бездомен — лава питает его. Лава трещит, движется, когда поперек ее тянем челн... снова под нами кипит вода. Крупные серые камни, их все больше, около них волны пляшут водяной пляс, а над камня-ми светлый жемчуг брызг тает в тусклом воз- духе. — Вот пороги! — кратко говорит мой гребец. Я гляжу на тусклый месяц в облаках, на деревни, проплывающие рядом с месяцем, на пятно далекого мира, откуда прядутся все ярче и ярче радостные нити ран- него солнца, а сердце знает: ждет меня в углу моей тес- ной комнаты, заколоченной от света, заплетенной из угла в угол паутиной, «ивер-джонсон» и другой знако- мый иностранец, с коротким стволом, с гладкой руч- кой, — лежит и дремлет в кармане моей кожаной куртки, а проснется, тогда безразлично ему, куда выплюнуть серый свинец — в голову медведя или в мозг своего хо- зяина... Я как игрок и знаю, что в кармане моем есть то, что дает примирение со всяким проигрышем, что путь от игорного стола краткий—шаг назад, чтоб не ме- шать другим проиграться... — Эй, ты! Старый могильщик на древнем погосте, когда меня привезут хоронить, то яму копай глубже и суше — не люблю воды в утробе земли... Я знаю! ты пьяница, но богомольный — копай яму подальше от церк- ви— не терплю гнусавых голосов и колокольного звона. Если и молился в Римской провинции мудрец Геша Га- нацри, то молился без побрякушек... Мне легко от влажного ветра, его выбивает, гонит в лицо бешеная вода, а челн наш кряхтит, проползая скользким брюхом по камням водоворота, и вот-вот рас* колется. 263
— Тут скорее! помогай! — кричит, заглушая шум воды, помолодевшим голосом мой гребец. Мокрые от брызг, мы оба работаем веслами. Крупные струи воды светлыми обручами летят от камней в нашу сторону, но гребец искусно проводит челн. Зорко глядя в водопады, ворчит: — Зальют... чуть сплошай... — Чего боишься гы? — Тебе умереть не диво... мне надо жить! Я столет- ний, — отвечает он. Ходит ходуном водяное чрево, перебрасывая в отра- жении сверкающие краски облаков... Сердце бьется так же спокойно — и знаю, я выиграл ставку на жизнь!.. Глазам моим радостно встречать раннее утро, древ- нее, вечное солнце. Над крутыми берегами летят обрыв- ки облаков, осиянные золотым огнем, исчез туман, рас- таял месяц; приятно дышать запахом воды, цветов и трав, омытых прохладой ночи. На далеком берегу лают мои собаки; их хвосты, мо- таясь, блестят влагой, как трава на горе. Они, мои друзья, давно ждут, знают, что скоро огла- сим, разбудим лаем, воем и стуком выстрелов бесконеч- ную пустыню лесов. Так же, как новые люди, новые работы над оскудев- шей землей сбрасывают прошлое, утверждают свое се- годня. Словом, вперед! Здравствуйте, собаки мои, друзья мои верные! и вы, родные леса, поля, здравствуйте! и дом мой, хилый мой дом, и ароматные дали родные, — здравствуйте!
Жизнь моя Повесть

1 — Алешка! мама за углом с вичей, Алешка! — кри?- чала мне сестра Саша; она была старше меня на десять лет. Саша — от первого брака моей матери; я же был от второго отца и от роду имел тогда пять лет. Помню, я хватал с пыльной летней земли палки, об- ломки кирпичей: в охапке моей- их была добрая ноша. — А вот я тебя этим! Другой парнишка, тех же лет как я, тоже был на- гружен всяким хламом, также уловив с земли в охапку лишнюю палку, отвечал мне: — Ия тебя —вот! Когда я вырос, узнал мир, то до сих. пор вижу, как зарубежная Европа, напыжившись, хватает из недр своих то дредноут необычайных размеров, то пушку, которая может бить на двести верст, кажет соседу и грозит: «А вот я тебя этим!» — Алешка-а! Я бросил собранный в охапку хлам, кинулся на го- лос сестры к дому, а когда вбежал в сени своей избы, туда вошла моя ма гь— худощавая, среднего роста, слег- ка веснушчатая. В руках у ней были розги. Так я и рос... Лет шести когда был, моя мать помогала учиться сестре: сестра Саша училась в земской школе, но очень туго подвигалась вперед. Я из-за плеча норовил угля- деть, чему ее так долго учат. — А ну-ка, давай, сынок, учиться! 261
Помню, как на голос моей матери подошел дед Дмит- рий. Дед Дмитрий был мне не родной, он приходился свекром моей матери по первому мужу. Дед потрепал рукой по черному переплету большой книги, сказал: Эту книгу отдам тому, кто будет хорошо читать! Книга была с картинками, я ее тайком часто стаски- вал с полки и, разбирая пахнущие старой бумагой листы, любовался изображенным. Дед Дмитрий был николаевский солдат, неграмот- ный, но с большой памятью. За Севастопольскую кам- панию, за бой на Малаховом кургане получил георгиев- ский солдатский крест, да бабы как-то раз мыли избу к пасхе и крест деда украли. Крест хранился за обра- зами на божнице, дед его почти не носил. Когда соседи советовали хлопотать другой крест, то он отмахивался, шутил: — Так и надо! Здорово нас тогда на Малаховом поколотили, не за что было кресты давать! Так и остался дед без креста. Мать меня учила по- старинному: аз, буки, веди, глаголь. И склады: буки- аз — ба, веди-аз — ва, глаголь-аз — га. Грамоту я одолел скоро, до складов, и по складам громко на всю избу прочел деду Дмитрию заглавие его черной книги: «„Потерянный и возвращенный рай“, Джона Мильтона». В избе сидели соседи, дед при всех, кто был тут, вручил мне черную книгу: — Вот! книга, брат, пущай твоя, но читаешь ты еще с запинкой. Это задело мое самолюбие, и я похвастал: — Скоро буду хорошо читать! Дед был хозяином, строителем избы, в которой ро- дился я. Выслужив в солдатах двадцать пять лет, вер- нулся в деревню в чине унтер-офицера. Видимо, он с ранних лет обучался столярному ремеслу. Избу частью вывози \ на соседских лошадях, частью вытаскал на пле- чах из ближайшего леса. Соседи за его работу помогли срубить избу, а окна, двери, рамы и скамьи со стульями сделал сам. Зиму и лето дед Дмитрий носил простреленную сол- датскую шапку с железным козырьком и солдатскую же 268
шинель с медными пуговицами, на которых были выдав* лены рельефно крест-накрест две пушки, а внизу бомба» Когда я начал читать, он экзаменовал меня: — Ну-ка, Алеша, читай, что написано, так /1И помню я? Цифры он знал: на такой-то вот странице так ли? И начинал повторять слово в слово когда-то читан- ное ему. Иногда зимой дед садился на печь, свесив ноги, ню- хая табак из берестяной табакерки, и рассказывал сосе- дям бывальщину, перемешивая виденное с фантазией: — Хожу под Севастополь-городом, бой идет! Наших расшибли, потому артиллерия у них далеко брала... Я от своей батареи отбился, ищу, куда бы пристать, и походя вижу: лежит наш воин за камнем большим, ноги ему, вишь, оторвало, кишки выволокло, а он мотает кишки да обратно в брюхо сует... «Пустое, кричу, служилый, за- теял— помирать надо!» Он же мычит что-то. Пригнулся к нему и слышу: «Табачку бы понюхать!» Ну, сунул ему в нос щепоть, а нос у него в крови, свистит... Иду даль- ше: отбежал, гляжу, солдат от строя отбился в сторону, а строй с франчуской стороны ядрами чешет, он же, сол- дат, припал на колено, выволок из шинели табатырку и табак норовит в нос пихать, а нос ему давно пулей со- рвало... То запоет песню... голос у него был молодой, звон- кий. Любил чаще других песен петь: Во лузях, таки во лузях, Зеленыих лузях — Вырастала трава шелковая! Сказывали люди, что когда была жива его жена, при- шла в избу, дед что-то делал, — кричит старуха: — Андреич! выгони из огорода овцу, умаялась, бе- гавши за ней. Вышел дед Дмитрий на улицу, как был с топором, залез в огород, загнал овцу в угол, убил и перекинул через изгородь: — Жди мало, старуха! ужо шкуру сдеру — щей сва- ришь. — Ой, старик, старик! да овца-то наша, самолучшая. 269
— Что наша она — знаю, только пошто капостит. Мы веком с людьми ворами так же делались: попал вор раз — ништо, попал два — поколотим, а как третий 0а*з попал он же, то и насмерть забьем. Не воруй! Свою столярную работу дед Дмитрий поставлял на погост, в трактиры да лавки. За три версты от нас было большое почтовое село Федово, или, как говорили, Фе- дова, там жили кое-какие чиновники и деревенские куп- цы. Они заказывали деду Дмитрию Ошемкову шкапы, стулья и диваны. По тому времени дед Дмитрий зарабатывал много, так как лучше его во всей округе столяров не было. В то время у нас чай пили раз в неделю, по воскре- сеньям или праздникам, и то лишь кто побогаче или бо- были Ч Самоваров не было: пили из чугунников, кипя- тили чай, когда топилась печь. Дед Дмитрий имел самовар и кофейник — пил кофе. Над ним смеялись соседи: — С купцов меру берет! Дед Дмитрий отвечал всегда: — Меня на службе в каземат не сажали, потому ка- валер, и начальство не горазд обижало, и насмешек про* меня ни-ни... Ваших же мужицких смешков не пугаюсь! В то время, как вернулся от солдатчины дед Дми- трий, в наших местах хозяйничал Роман Петушков — ка- бацкий голова и лесопромышленник. У деда Дмитрия был единственный сын Александр, другие дети умирали в малом возрасте. Александр был выучен грамоте, а ко- гда подрос, дед Дмитрий его отпустил в Питер с на- казом: — Соблюдай себя! не пьянствуй, не ходи оборвышем. Помощи хозяйству от тебя не жду — сам управлюсь с землей и податью. Александр служил в Питере по письменной части. Петушков хозяйничал так: захочет землю или покосы оттягать от деревни к другой — суд за Петушкова. Захо- чет кого Роман в солдаты сдать незаконно — сдаст. А кто ему придется по уму, того из бобылей выведет в хорошие хозяева, двор ему наладит и скот купит... Да- 1 Бобыли, работая у богатых хозяев, брали иногда чаем» 270
леко слышно было про Петушкова Романа Васильевича, а, кто из стариков помнил то время, говорил: — Мимо Романовой избы ходили мы снявши шапки! Жил Петушков от нас за две версты, в деревне Кли- ментьеве, по книгам Мозоловской. Губернатор не раз гостил у Петушкова, называл его «другом» и «лесным хозяином». Мелкое начальство липло к Роману Петуш- кову: — Хорошо угощает! Но бывали случаи, что того станового или исправ- ника, кто не понравился, хмельной Роман и с лестницы своего высокого дома сбрасывал. Женат был Петушков на богатой каргопольской куп- чихе, да была она ему нелюба... За Каргополем, ближе к Лодейному Полю, в то время было два-три мелкопоместных дворянина с жалованной землей и малыми угодьями. .У каждого такого помещика было по два, по три, но не больше десятка крепостных. Были среди крепостных и девки. У одного из таких поме- щиков Петушков наглядел бойкую, красивую девку. Зва- ли ее Пелагеей. Приторговал ее Роман и выкупил из крепостных, увез к себе: — Будь хозяйкой, Параня! Законной жене Петушков сказал: — Перебирайся в низ дома, вверху буду жить с другой! Соседи поговаривали:. — А будет ужо у Романа грызня между бабами: две медведицы в одной берлоге не живут! Жены жили смирно, лишь слегка грешили, когда Ро- мана дома не было. Когда Роман был дома, то жены между собой ссор не затевали — умел Петушков наводить порядки. Для лесной выгонки Роман нанимал большими пар- тиями народ, много для того дела имел приказчиков. От первой жены у Романа Петушкова было четыре сына: Иван Большой, Иван Малый, Петр и младший, Василий. Вот этого младшего как-то послал Петушков заправлять выгонкой. Выдавая ему деньги, наказывал: — Ты, Вася, когда кто работу захочет кончить или к другому пойдет, не держи человека, деньги 271
выдай... Народ попусту не зли, далеко оттуда до меня ходить! Пил Роман Петушков много водки, да и то сказать — водка ему полагалась казенная. На частых батькиных попойках с купцами, попами и чиновниками дети Романа приучались пить, не уступая любом), пьянице, так как всегда находились у стола, исполняли отцовы поручения. Младгйий сын Романа — Василий — привык пить очень много и часто за столом валился; таких Роман не любил: — Пей, сколь надо, но не падай!—Не раз грозил сыну:—Васька, держать себя не умеешь, берегись! Ушел Василий с отцовых глаз выгонкой заправлять, в кармане денег много, а приказчики невзлюбили, что за ними хозяйский глаз будет доглядывать, сговорились втянуть хозяйского сына в попойки да картежную игру, и закрутил Василий Романыч. Пропил да проиграл все деньги. Кончилась выгонка, вернулся Василий, отцу сказал: — Довожу тебе правду, родитель! Проиграл в карты деньги, да кое меня еще приказчики обсчитали. Они лю- дей рассчитывали: одному ни рук, ни глаз не хватало — много народу! Не любил Петушков пьяниц, не помнящих себя, пуще не любил малограмотных, сказал: — Народу столько, сколько на работу надо было... Пропивал и я, случалось, а вот когда тебя обсчитали, не терплю! Я тебя учил читать, писать и считать, думал, прок из молодца выйдет, а ты как неуч оказался... Что ж, зови рабочих: тот, кто на меня работал, не жаловался. Подай выписку, сколько кому дать? Рабочие, получив расчет, ушли. Очевидцы старики, а особенно Пелагея Панкратьеьна, вторая жена Петушкова, рассказывала: — Василий Романыч, когда ушли рабочие, посовето- вал Роману: «Зря ты, родитель, столько денег передал; у половины бы задержать можно было деньги — пьян- ствовали много!» Роман спросил: «Скажи, Василий, довели они лес до места или не довели?» «Лгать не хочу: довели весь!» 212
Тогда Роман на сына ногами затопал и с глаз про- гнал, а вдогонку ему кричал: «Ты мало что пьяница! Иному не научился, как чужой заработок красть? Собака!» Покричал тогда Роман Васильевич и успокоился; сыну соседи посмеивались: «Ништо, Василий! У батьки мошна толстая и па- мять короткая». Как-то призвал Роман Петушков сына, сказал не- громко: — Заложи, Василий Романыч, лошадку — поедем! Сын подумал: «Приказчиком был, так, вишь, по отчеству меня ве- личает». Привез Роман сына в воинское присутствие, были дни набора. — Сдаю своего сына Василья в солдаты! Начальство, как сказывают, к Петушкову с уговором: — Мы ему, Роман Васильич, заместителя сыщем. — Никаких заместителей! Гож ли только? Осмотрели Василия доктора и нашли годным к цар- ской службе. Тогда Роман снял шапку, поклонился сыну, сказал: — Служи, Василий Романыч! Грамоте подучись и честности наберись. А Василий при всем начальстве кинул свою шапку об пол и отца обругал в присутствии матерно. Петушков любил охоту, кругом стояли леса мало тро- нутые, много в них было дичи и зверя. Выстроил Роман в глухом лесу, па так называемой Сесюгиной гриве, лес- ную избу, расставил «путики» на птицу, а по снегу — капканы на зверя, и в лесной избе от кутежей да хло- пот отдыхал по неделям. Но избу Романа Петушкова прознали другие промышленники и раз как-то в его от- сутствие выпили запасенную им водку. Тогда Роман раз- рыл избу, разворотил каменку и по бревну избу пере- носил через вязкое болото на сухой высокий остров, окруженный мокрой янгой 1. Сюда уж никто не приходил, кроме Романа Петушкова и его гостей, которых он 3 Мелкий густой болотный лес. А. Чаиьпмм, т< 2 273
поодиночке приглашал пожить в лесу. Троп к избе не было, да и теперь еще в бору глухом, среди болот, на сухом острове, стоит старый петушковский сруб, кото- рый навещают редкие лесные промышленники, и они же его ремонтируют и поддерживают, и до сих пор в нем еще тепло и хорошо спать во всякую погоду. Сказывала Пелагея Панкратьевна: — Повадился ходить в «путик» к Роману медведь и разбирать пасти 1 по бревнышку, а Роман-то Васильич на медведя осторожил крупную винтовку. Выбрал к тому делу светлые, сухие дни, осенью было, — для того-де, чтоб пистон не отсырел, а винтовку крепко в пень нала- дил... И говорил мне покойный, что-де у медведя при- вычка есть заходить с одной и той же тропки и браться за то же место. Вот в то место и винтовка дулом была налажена, а к спуску винтовки прут топкий. Пришел медведь да взялся за бревна пасти, а его из винтовки в башку ударило, и лег зверь. Пошел Роман с исправником к избе в лес, дошли до «путика», струсил исправник: «Глянь, говорит, Васильич, — медведь залег!» — и давай стрелять да заряжать по мертвому зверю, а у того толь- ко шерсть летит. Эта шкура с сажень печатную у Романовой постели на полу лежала вплоть до разорения дома, а когда дом родня зорила, то и шкуру неведомо куда уволокли. От второй жены у Романа было четверо детей: Ан- дрей, Василий Малый, Марфа и Марья Романовна. А было так: в праздничный день сидел Роман Пе- тушков за столом у окна мало-мало хмельной: вино-така перед ним в графине стояло. На стол ему подавала вто- рая жена — из иных рук стряпни и варева не любил покойный. В то время мимо Романова дома прошел по- городскому одетый тонявый, высокий парень, черноусый, в лакированных сапогах. Шляпы проходящий не снял, не поклонился. И не будь Романа Васильича под окном, оно и обошлось бы так. А только у Романа, когда он был дома, всегда сидели в сенях двое его любимых: один был конюх, другого иногда он брал на охоту, когда на медведя шел, и прозывался егерем. Закричал Роман: 1 Пасть — ловушка (бревна, связанные кольцом). 274
— Ребята! втащите ко мне бахвала того, что мимо шел... — И слышу я, — рассказывала Пелагея Панкратьев- на, — тащат в горницу парня. Зашла в горенку* а Роман из-за стола поднялся да с парня шляпу сбил, сказал: «Образа есть, и хозяину почет надобен!» Городской же в резоны пустился: «Не знаю я, — говорит, — хозяин, таких обычаев, что- бы на дорогах людей имать и силой в чужой дом во- локи и». А Роман ему: «Ого! а не хошь ли, собачий сын, я велю тебя в хлев сволочь да собак науськать?» «За какую такую вину?» Сам парень дрожит и неведомо — от злости или ис- пугался. «За неучтивость твою перед старшими, за гордость!» «В наше время того не делают!» «Что не делают, — говорит Роман, — так я за то и отвечу. Чей будешь?» «С угла я, зовут Александром, в городе служу по письменной должности». Тогда Роман на меня глаза вскинул и кричит: «Эй, Пелагея Паикратьевна, Табачный нос! дай перо, бумагу. — И строго прибавил:—Шевелись!» А перо и бумага в углу под образами, недалеко тут. Подала. «Ну вот! пиши: такого-то числа, года, в деревне Мо- золовской, в третьем, как нынь помню, часу дня, близ дома Романа Васильева, сына Петушкова, жителя изве- стного всей округе, изымали меня (имя) конюхи Романа и сволокли к нему в горницу, а он, Петушков, сбил с меня силом шапку да грозил и кричал, что запрет в хлев, собакам даст». Вижу, пишет парень. Роман поглядел на его руко- писанье, сказал: «Грамотно и рукодельно пишешь. Вот кабы мои ре- бята так!.. Стой! Сверху напиши: ,,Его Высокопревосхо- дительству Олонецкому губернатору!"» А вот кому — имя я забыла... 18* 275
Дальше Роман велел приписать: «Жалоба такого-то па Романа, Васильева сына, Петушкова» — и подпись. А это был свата Дмитрия Андреевича сын Але- ксандр, и когда он расписался, Роман сказал: «Так вот ты чей сын! Старика уважаю... Ну, теперь, парень, сыщем пакет и жалобу губернатору пошлем, по- тому на Романа Петушкова жаловаться надо не в иное место, самому только губернатору». И заговорил тут Александр Дмитриевич, тоже впо- перечку Роману: «Я, Роман Васильич, пакета-де писать не буду! и с жалобой на тебя не пойду». «Да как же так?! а обида городскому бахвалу от де- ревенского самодура? Чем обида покроется?» Тот и ответствует: «Обида-де худо, кляуза — много хуже... Да, вишь, за шумом я и забыл: наказал мне родитель Дмитрий Андреич, как пойду из Федовы обратно, зайти к тебе да сказать, что шкапы твои сделаны, выкрашены тож, когда привезти укажешь?» «Сам я в гости к вам заеду, шкапы погляжу!» Тогда Александр Дмитрич поклонился да сказал: «Милости просим!» Хотел идтить. Роман его за рукав взял и за стол посадил, а мне крикнул: «Пелагея Панкратьевна, Табачный нос! неси-ка нам из шкапа той хорошей водки, эта негожа...» Сам покойный приучил меня нюхать табак и водку пить, а потом посмеивался. Водку, бывало, и пить не за- ставлял, только, когда я твереза, ругает и кричит: «Вишь, глаза налила!» А когда с ним пью, не отстаю и начинают мои руки путать — посуду часто била. Посуда у Романа была дорогая. Он только по спине, бывало, треплет, сам шутит, покойный: «Сегодня ты у меня ум- ница, ни в одном глазу». И так вот, сватушко Дмитрий Андреич, поди самому тебе памятно, как приехал тогда Роман Петушков в гости к вам, да стал наезжать, и Марью мою Романовну за твоего Александра сам про- сватал? Нюхая табак, свесив ноги с печи, дед Дмитрий ответил: — Сказывал сын мой, покойный Александр, как пи- сал он по указу Романа Васильевича кляузу губернатору. 276
«Пишу, говорит, а сам не ведаю, зачем пишу. Роман мне сказал, когда я подписался: „Ты, парень, не бойся, чтд губернатор гостит у меня, жалобу разберет и на дружбу не оглянется44». Года два прожила с первым мужем Александром Ошемковым моя мать, а когда он умирал в городе от чахотки, в деревне родилась от него дочь Александра. Тогда Петушков на крестины моей сестры приехал с бо- гатыми подарками. С дедом Дмитрием они пили, гуляли крепко; уезжая, Петушков сказал дочери: — Живи, Марья, умно и не горюй, чю мужа поте- ряла... Не горюй также, если и меня скоро похоронят, — все тлен, одно хорошо: пока живем, удачей красимся, иной же и того не имеет! Это были последние слова Романа Петушкова: в ту же зиму его убили. На торгах был взят Романом подряд — ставить теле- графные столбы от Архангельска до Каргополя, так рас- сказывала бабка моя Пелагея Панкратьевна. Она и на суде была, видала, как судили убийцу. — На постоялом, вишь, дворе, недалеко от Кар- гополя, Роман Васильевич пил-гулял, как у него часто водилось... Девок пряниками кормил, баб, мужи- ков поил водкой, а на постоялом всяк народ проходит, приезжает. Был тут и тот ямщик, что повез Романа дальше... Поехал Роман с постоялого в санях — на оленью шку- ру его положили хмельного, другой сверху накрыли, да еще шубное одеяло набросили. Видал ямщик, что у того, кого везет, много денег, — позарился, убил. Спрашивали его на суде, как и чем бил? «Да просто я убивал, почти не помня себя... Еду с ним, Романом, а меня бес в уши бодет — шепчет: «Убей! деньги, деньги!» Оглянулся я — храпит человек... Меня же в дрожь кинуло... Гляжу — под шубой у него пистолеты за кушаком. Как убить? А в уши мне дует: «Убей, убей!» Остановил, нагнулся в кибитку, зубы у меня стучат, за пистоль взял — рука у его как железо крепкая, и пистоль зажат. Перекрестился я, снял с себя кушак, тулуп скинул и давай сонного к ободьям саней путать кушаком. Тумбу с дороги своротил и по голове..» 277
А он как закричит; «Спусти, кричит, сволочь! развя- жи— деньги отдам...» Догадался, что деньги надо. «Нет, говорю, не развяжу, а развяжу, то мне смерть». — «Слово, сказывает, даю — мое слово все знают, ничего не будет тебе, деньги бери, прохвост! деньги тут не все, еще есть». Я испугался, дрожу, а в уши мне дует: «Убей, убей!» Убил... А как деньги взял, еще страшнее стало... Взял их, до деревни добежал, ночевал и кинул деньги да к попу в работники нанялся. Тут мало побыл, чую, сыск по мне идет... Я убежал в иную волость». С того же дня, как отыскали убитого Романа Петуш- кова (а он был завезен в лес, на оленью шкуру положен, другой прикрыт и зарыт снегом), с того дня, как при- везли Петушкова домой, жены его — моя бабка Пелагея и первая жена, каргопольская купчиха, — понесли из дома «временщика» все, что могли. Стали прятать от описи и раздела, а чтоб не нашли у них на месте, роздали вся- кое добро по соседям: шубы, шапки, посуду серебряную... И много потом обиды было на то, что соседи присвоили принятое на сохранение. Тринадцати лет я уехал из деревни в город. Через двадцать лет, сделавшись писателем, зашел в старый дом Романа Петушкова и записал о нем то, что думал тогда и видел: СТАРЫЙ ДОМ Моего деда по матери, Романа Петушкова, до сих пор народ называет «временщиком». В силу каких прав и законов действовал Роман, не знаю, но известно, что многие люди были сданы в сол- даты, а кое-кто, кому идти было необходимо, оставлены им. Также знаю, что одного из своих сыновей, Василья, Роман сдал в солдаты. — Немало беззаконья делал Роман! Оттого, видно, худой смертью помер, — говорили мне старики. С лишком два десятка лет прошло, когда мне удалось зай- ти в дом деда Романа. Дом большой, двухэтажный, с широким балконом, с точеными, крашеными в белый цвет балясинами, с резными ставнями. Краска с них облупилась. С отколовшимися от времени крашеными же углами, обитыми в полдюймовку. Дом строен из крупного леса, мало покосившийся, и кажется, что строили его косые богатыри. 278
Я вошел не крыльцом, а взъездом на сарай. Две бабы подме- тали в сарае пол: обе одна на другую похожие и как будто одних лет, по оказалась одна из них дочь, другая — мать. Жена и дочь последнего оставшегося в живых Романова сына, Ивана Мале го. У жены Ивана Петушкова широкое, плоское лицо, желтое* как дубленая кожа. Она причитывающим голосом нудно жалова* лась на свою жизнь: — Живу, родной, хуже не надо; пьет мой Иван Романыч, старпк-то... Вот и теперь пошел продавать пожни да наволок..* Деньги, уже знаю, — пропьет! Ни денег тебе, ни сена скоту. Эта крупная беззубая женщина водила меня по большим пу- стым горницам и поясняла тем же нудным голосом: — Здесь вот родилась твоя мать — покойная Марья. Не раз у меня гащивала, когда жили мы побогаче... А в той горнице, вот там, Роман-от пил-гулял с исправником, становым да с прочими... Начальство любил пьяный под лестницу пихать — напоит, сбросит, и не обижались, принимали за шутку, один ногу вывихнул... Как убили Романа, губернатор приказал: «Пересеять хоть весь снег — найти!» И нашли... Свезен был с дороги в лес — да и ло- шади тут кинуты. Ведь какой был ядреной, большой силы человек, подсухой такой, жиловатый! Да, видно^ судьбина ему: убил-то его немудрый подросток, ямщик. Ой, не так бы мы жили, а то все Романово добро за его смертью на растрюк пошло! Семья от двух жен большая зажилась, наплодилась... и несогласная между себя — завистная... потащили добро кто куда. На голых, гладко струганных стенах изредка висели старин- ные образа, я разглядывал письмо образов. — Лучшие-то иконы были в кованых серебряных ризах, под золотом — ризы родненька пообдирала, а то и все иконы тащили... все разнастали по чужим людям. В одной из горниц висел большой портрет архиерея, писанный масляными красками под Крамского. — Этот архиреюшко — Романов дружок был, всё деньги у него занимал, а как убили Романа, он знал, что у твоей бабки Паладьи деньги остались, к ней приехал, уговаривал денег дать. Занял, да так за ним на помин души и сели, не отдал... Слепая, бедная, по- мерла на чужом подворье. Поди, и ты помнишь? — Помню, — ответил я. Рядом с портретом архиерея — этюд, тоже писанный масля- ными красками. Я улыбнулся, читая под ним надпись: «Клеопатра, царица Египетская»,; 219
Так вот какой вообразил доморощенный Рембрандт знамени- тую любовницу Антония и Юлия Цезаря! Клеопатра изображена белобрысой, с голыми плечами и плос- кой голой грудью. Голубые глаза, плохо нарисованные, раскосые, закачены вверх. Змея, прижатая желтой рукой к груди с круп- ным красным соском, была похожа на медную дверную скобку; должно быть, художник буквально понимал слово «медянка». Но кто знает, может быть, эта Клеопатра больше всего прави- лась моему деду. Этюд вставлен в резную раму, когда-то золоченую на поле- мент, теперь от сырости сильно полинявшую. Если б его не це- нили, то и рамой украшать не стали. В одной из горниц стоял, когда-то хорошей работы, буфе г с ящиками и шкапами, но теперь дверцы шкапиков расколоты, вза- мен петель кое-где укреплены на гвозди. Видно было, что сверх полировки краснодеревца буфет окрашен железной мумией, той, что красят крыши, а в крестьянских избах — шкапы и переборки. — За шкап-то, что видишь, братаиы, мой Иван да покойный Иван Большой, дрались, рубились чуть не топорами и весь изло- мали... Я прошел в самую большую из горниц, разгороженную вдоль неуклюжим шкапом. — За шкапом-то кровать стояла, бабка твоя Паладья спала, а была она куплена, бабка, из Лодейно-Поля, крепостная. Баская была смолоду... при Романе когда, не смели, а без Романа грешили с первой-то женой. Ту Роман отселе загнал вниз и за бабку твою крепко стоял — любил. В последней комнате большой стол, видимо наследие деда и, может быть, работы Дмитрия Ошемкова, — несокрушимо крепкий, в углу русская печь, битая по-старинному из глины. Женщина села на лавку к столу, нз сеней пришла дочь, села рядом. Преж- няя продолжала: — А тетку твою, сестру отца, дядя Василий, солдат-то, бил смертным боем да на Романа все зубами скыркал пьяный, свечи к образам лепил, молил о здоровье убивца — «за меня, говорил, грех принял... Я бы сам убил батьку Романа...» Поди, и дядю Андрея помнишь? Я потому говорю, что ты редко бываешь, сколь годов в городу живешь. Андрей-от все по монастырям ходил, говорил в нос — фараносым прозывали, уро- нили его маленького, он с детства был такой.,, сколь раз я его у себя приючала. Придет, просится на подворье, я ему: «Чого ты 280
ко мне? попросись у старика! Я пущу, а мой Иванушко напьется, заблажит и изгонит тебя». Последний раз Андрей-от Романыч зимой выпросился пожить. Сам скудный, ничего нет. Все добро у богачей в Подлисье оста- вил, с мужиком как с миляшихой жил, старый грешник, да и то сказать, может это было у него смертное? Знаю, что от меня пора уйти, а сидит на печи вон там, в углу, и мне сказывает: «Приду, говорит, я к ошевенским угодникам... оттудова пошлю тебе два рубля за тепло и хлеб». Я ему, помню, сказала: «Не посылай деньгами., старик деньги увидит, зачпет отнимать и драться будет!., чаем пошли...» Уходит, а на руках ничего. Мороз, в феврале было. Я ему варежки теп- лые нашла, так он — веришь ли? — за спасибо стал мне в ноги кланяться... В сенях заскрипели половицы, вошел пьяный, рыжеватый с проседью старик. Он скривил рот в улыбку: — Марьин сынок пожаловал? угощать, брат, — у нашего стола со своим пирогом милости просим! вишь, глаза-то дедковы... да, Романа... Тебе бы в его гнезде жить... нас в шею и собрать, со- брать; ты бы собрал! Нынче, вишь, от нас все пошло на ветер..« Слабы мы, пьяных его крох у столов сытых насбирались... Сла-а... — Он провел костлявой рукой по воздуху. На стол жене уронил в красном платке узелок: — Свежая рыба! лопай, пустоутробная... Обе женщины набросились на узел. Старик, строго и прямо держась, стараясь не шататься, прошел в горенки, где я только что был. Я ушел. Сходя с высокой деревянной лестницы, когда сту- пени застонали от моих шагов и напомнили как-то про житье-бытье старого дома, я подумал, и почудился мне отдаленно пьяный крик, а потом я представил себе вой и песни гостей Романа. Вот его по- следний сын! Пьяный, в рваном кафтанишке, может быть, с чу- жого плеча. Он пропил все остатки в доме, теперь пропивает уча- стки и сенокос. Другие сыновья Романа спились и умерли. Дядю Андрея я помню, что он был трезвый, но всю жизнь святошество- вал, а природа, наделив его организм больше женскими клетками и меньше мужскими, злобно издевалась над святошей. Я помню, как, придя из монастыря (он был портной, но шил лишь мона- шеское платье), ходил по деревням, окруженный парнями. Когда же сидел в избе и в избу входила чужая женщина, то отворачи- вался к окну или уходил в другую половину. Помню, как не 2#
любил его дед Дмитрий Ошейков, старался сделать дяде непри- ятное, и дядя Андрей, если оставался в нашем доме, то нена- долго, а дед Дмитрий ворчал: — Таких фармазонов у нас сквозь строй гоняли! Миляшиха мужичья... Я не понимал слов деда и понять не мог, почему он не любит дядю Андрея. Дядя Андрен был грамотный и увлекался русско- турецкой войной, любил рассказывать про героизм сербов и гене- рала Черняева. Я медленно, боясь, что старые ступени вывалятся из-под моих ног, сошел с лестницы, и, сойдя, я вспоминал ушедшее: вот у этой лестницы, без шапок, с поклонами сошлись к деду Роману сутяж- ники на соседей. Да, знаю... им, хитрым и жадным, не раз помогал Роман Пе- тушков. 2 Бабка Пелагея Панкратьевна перебралась жить к до- чери своей Марии Романовне, в дом деда Дмитрия Ошем- кова. В доме Романа Петушкова осталась полной хозяй- кой первая жена Романа (законная), каргопольская куп- чиха, а детей второй жены Петушкова, купленной им, Андрея, Василия и Марфу, выгнала: — Подите вон, зауголки! 1 Пелагея Панкратьевна отдала выгнанных своих де- тей на воспитание в ближнюю к нам деревню Васильев- скую. Первое время в доме Дмитрия Ошемкова стало весе- лее и сытнее (так как у гостьи были деньги и вещи). У Дмитрия Ошемкова уже давно умерла жена. Моей матери, Марии Романовне, с хозяйством справляться было трудно, сестра моя Саша была еще слабосильна, а бабка пригодилась — управлялась с хозяйством дома, пекла хлеб и вообще стряпала, скот кормила. И все-таки как-то раз дед Дмитрий сказал снохе: — Бери, Марья, приемка; стал я стареть. — Деду было семьдесят два года. 1 Незаконнорожденные. 282
Верст за пятнадцать выше по Онеге, к Каргополю, в деревне Шалгачеве 1 объявился жених, чернобородый, не- большого роста, но бойкий и грамотный парень Павел Чапыгин. Он жил по летам в городе, служил кочегаром на буксирных пароходах, по зимам приезжал в деревню, имея кое-какие деньги на расход и всегда хорошо оде- тый. Па вел Чапыгин посватался ко вдове, дочери Рома- на Петушкова, женился, а через два года родился и я. Кто были родители моего отца, так и не знаю ничего про них, знаю лишь, что по своему месту их прозывали чухарями 1 2. До сих пор в нашей деревне еще жива гор- батая старуха Корытиха, она так рассказывала мне: — Стою я этта в сарае, ворота отворены, я же была молодухой, по двадцать третьему мне шло, чешу лен да поглядываю на дорогу, родню в гости ждала, а вижу — батько твой Павел Григорьевич тебя на погост крестить повез. В начале XVII века наша деревня по писцовым кни- гам называлась Закулихинскою: кулига, кулиха по-мест- ному называются мокрые места 3, где всегда бродят ку- лики. Потом название перешло в Закумихннскую (пи- сарь переврал), а по-народному деревня зовется и пишется Большой угол. Последнее название образное: деревня стоит за ручьем, к лесу самая крайняя и идет вдоль ручья. Ручей протекает одним концом на восток, другим па запад, западным концом ручей впадает в дру- гой ручей — зяблый, «а деревня Васильевская на зяб- лом ручью, пашни пахотные, добрые» 4. Зяблый ручей идет с юга на север и недалеко на се- вере впадает в Онегу, Онега протекает с запада на вос- ток. Зяблый ручей и наш образуют угол, а народ при- бавил — Большой. За ручьем Зяблым, в полуверсте от нашей на за- пад — деревня Васильевская, а за нашим ручьем к северу, тоже в полуверсте, — деревня Тарасова. Раньше, до мо- его рождения, Тарасова была рядом с нашей, тут же за 1 Шалгач — заплечный мешок. 2 Ч ухарь — тетерев-глухарь. 3 По-старинному кулига — вырубка. 4 Писцовые книги. 283
Ручьем на высоком сгорке, называемом нами, ребятами, орком, видны еще ямы изб и кое-где гнилые остатки срубов. На Борке всегда бывают первые проталины, там мы ипрали в бабки, боролись, а поздней осенью жгли кострику, огонь тот называли «оганька». Оганька, оганька—у нас толокно! А тарасовским ребятам руки-ноги сволокло! Тарассива, когда умножилось жителей, перебралась на проезжую дорогу к Онеге, и теперь та деревня стоит там. В XVII веке в нашей деревне было два жителя (по писцовым книгам): Ивашко Олсуфьев — двор, да двор Якуньки Кочня, «а у них в деревне в полу мельница, в государеву казну имается с тое мельницы 23 алтына». Погост, где меня крестили, от нас на запад в трех верстах, и про него сказано в писцовых книгах: «Погост — острожек1. А кругом погоста рубленые стены в два копья вверх, по стенам пять башен рубленых же, две башни проездные, а к воротам проезжих башен надолбы ставлены. На погосте две церкви, Ивана Бого- слова да Кирилла Александрийского. Два осадных попо- вых двора, а на дворах стрельцы. Поп живет за пого- стом в церковных деревнях (каких, не указано), на по- госте, опричь того, двадцать и больши торговых ларишек. Многие деревни разорены от проходу литовских людей» 2. Когда я стал понимать, что такое изба, житель де- ревни, то в нашей деревне на Большом углу было десять изб и одна из них нежилая, соседа Фоки. Фока жил в Петербурге в портных. Когда Фока вышел из учения и, пожив подмастерьем, заработал денег, то приехал в де- ревню, отстроил свой заброшенный дом, женился и не- долго пожил — умер от чахотки. Его жена Агриппина выстроила за его большим домом маленькую избушку, дом продала соседу той же деревни, но и сосед недолго жил в доме, перебрался в Архангельскую, в Холмогоры, а дом догнивает без хозяина. Самое раннее запоминание мелочей жизни началось с того, что я стал жалеть бабку Пелагею Панкратьевну. Бабка, привыкшая к разгульной и сытой жизни у Петуш- 1 То есть укрепление. s В смутное время. 284
нова, часто пила водку. В деревне Тарасове крайняя изба к нам стояла на нашу дорогу взъездом, эта изба была вдовы Матрены Шожмы Матрена родом оттуда, и по фамилии ее не называли. — Где был? — У Шожмы — где боле: там водка! Матрена держала шинок. Много раз она за это была звана в Каргополь, там ее судили и сажали, но она воз- вращалась оттуда всегда раньше сроку и часто бере- менной. От этих побывок у ней родились Соломония, Марфа да сын Иван. Матрена шутила: — Муж запился, детей не оставил, не запустеть же дому. Вот с этого Шожмина взъезда бабка Пелагея пьяная с песнями спускалась, и я, забежав на Борок, глядел, как она, падая и подымаясь, шла. Это я помню рано, так рано, что меня били, чтоб не ходил на Борок через ручей по желобу: — Утонуть хошь? Не смей! Бабку я любил, она была рукодельная, хорошо стря- пала, всегда со мной была ласкова, а когда напивалась, то дома шумела и била посуду. А еще то, что пьяных я как-то особенно боялся. Мне казалось, что человек во сне ходит и оттого злится — убить может... Помню также, как дед Дмитрий Ошемков пьяный выгонял из дому моего отца, и отец не смел прийти до- мой, пока буйный старик не уснет. Меня же дед любил, сажал с собой за стол, пил вод- ку, меня кормил леденцами. Изба разгораживалась на две половины. В одной русская печь (изба была белая), а в другой половине горница с лежанкой. В эту горницу бегая, я упал, запнувшись за порог. Дед взял топор, тут же стесал порог гладко до полу. Помню, как, приставив стул к столу, залезал на стол и ел из кофейника гущу — эту черную кашу я очень любил. Еще помню, как сестра моей матери, тетка Марфа, носила меня на руках и заходила со мной в избу 1 Станция по Северной железной дороге. 285
к хромому Якову; в избе на лавке, головой к образам, лежала его первая жена, умершая Анна. Тетку Марфу только так и помню; когда я подрос, приехал в Петер- бург, она уж умерла. Жила в Петербурге тетка Марфа в прачках — умерла от чахотки. Хромой Яков потом же- нился на другой, звали ее Лукия. Яков был огромного роста, немного сутулый, Лукия — маленькая сухонькая бабенка. Я раз, сидя у них в избе, видел, как хромой, заворотив подолы маленькой жены на голову, сек ее ремнем, будто ребенка. Лукия в своем сарафане верте- лась, похожая на собачонку в мешке, от боли визжала. У хромого от первой жены был сын Иванушка, от Лу- кии — Петр и Никита. Иванушка путался без призору, босой зиму и лето, — Лукия его не любила. Он был все- гда голоден, его кормили соседи из жалости. — Ешь, бедный пачеренок *,— и давали мальчишке то хлеба, то похлебки. Как-то летом, в июне, Иванушка ушел с пастухами па большую дорогу1 2. От нас большая дорога напрямик семь-восемь верст, с околами — десять. На восток от на- шей деревни, в полуверсте, начинается янга 3, за янгой— мох, зыбучий и вязкий, за мхом — подборок, потом бор. Большая дорога идет по горе верст двадцать, по бору, с юга на север. На эту гору пастухи увели Иванушку. А так как за горой к востоку пойдет сплошной лес, которому ко- нец и край знают только самые смелые промышлен- ники, то пастухи, уходя за гору на восток, всегда кре- стятся: — Вынеси, Микола, в обрат, не дай заблудиться! Пастухам надо было как раз идти за гору. Ивануш- ку они послали обратно домой — дорога на запад. На десятой версте от Федовы к Дениславью стоял крест, издавна поставленный кем-то по обету. — Вот от крестика, Иванушка, поди прямо! — гово- рили пастухи... — Пойдешь плотной дорогой, только смо- три держись левой руки, вправо не сворачивай! 1 Пасынок. 2 Большая дорога — Архангельский тракт, 3 Мелкий сосняк и ельник. 286
— Все лево, все лево — и выйдешь на Яножскую до- рогу, на зимник, а зимником свернуть некуда, так и дома будешь! Иванушка припустил с горы на запад к дому. — Лево держи, вправо ни на одну тропу не заброди! Советовали пастухи, но паренек глупый, в глухом лесу не бывал, шел да шел по дороге плотной, а тут яго- ды попали, забрел в сторону, покружился ма\о, набрал горсть земляники и на дорогу. Идет да идеа, а дорога вдруг кривулей пошла к болоту. Испугался мальчишка, в болото не пошел, пошел назад, а там опять как будто неладно, пошел снова вперед. Закричал, но ему только гул по лесу отвечает. Перебрел болото — не широко оно, да выше колена грязь и мох, а за болотом плотная тропа, только тропа кружит, кружит и опять привела к болоту. Заревел мальчишка, побежал вперед, от болота отвер- нул, да та же тропа привела к болоту еще раз. Солнце стало ниже, овода как огнем жгут, и шум и звон от них, едино что на мельнице; от комариных укусов глаза за- пухли. Полез мальчишка на сосну, сорвался, еще раз по- лез, а когда вылез к вершине, увидал далеко-далеко шат- ровую церковь Ивана Богослова. Обрадовался, полез вниз и только что до низу добрался — забыл, в какой стороне церковь, да и очень уж она далеко! Солнце все ниже, оводов меньше стало, зато комаров прибавилось — туча тучей... Так шел Иванушка, прошел подборок, прошел янгу, перебрел мох, и на кочке, в трех верстах от деревни, за полянами, в десяти шагах от зимника, нашли его кости и клочья красной грязной рубахи. Принес эти кости с мужиками в нашу деревню мужик Лашина Дмитрий. Держали кости за амбаром на задворках, в яме, два мужика клочья рубахи и кости караулили до начальства. После Иванушкиной смерти моя мать била меня вся- кий раз, как узнавала, что я бегал на заполек к пастухам. Мать не так боялась, что уведут пастухи в лес, как того, что я перейму от них ругань и озорство. Где лежали кости, череп и красная рубаха Ивануш- ки — за амбаром на задворках, в яме, — я до сих пор ясно помню, а историю о его смерти много раз рассказы- вали, и один из тех рассказов передаю я. 287
Сам Яков Хромой был большой силы человек и пья-* ница. Не пил лишь тогда, когда не было денег. Весной он ежегодно уходил в выгонку леса «Лесную», оттуда он каждый раз нанимался на барки, доезжал до Шлиссель- бурга, а там в Питер. Из Питера обычно шел в деревню этапом, попадал в деревню обыкновенно к рождеству. Соседи ругались, что за этап его приходится платить им. В один из походов на этапе пьяный Яков Хромой начал буйствовать — избил восемь человек конвойных и был убит каким-то арестантом: «Ножом порезали». Из своего раннего детства помню еще, как мать из Питера привезла к образу стеклянное голубое яйцо, усе- янное золотыми звездочками; яйцо хотели подвесить к лампадке, да не успели. Где оно лежало, не помню, но хорошо помню, как я положил его в горенке на подокон- ник, из сеней принес мерзлых кованых гвоздей (было зимой), напихал тех гвоздей в дырку яйца-подвеска, и игрушка, привезенная «боженьке», лопнула. Тогда меня изрядно выпороли, приговаривая: — Не озорничай! Не обижай боженьку! Больше всех меня любил дед Дмитрий. Раз мать меня за какую-то шалость хотела бить, я прибежал и сел деду Дмитрию на колени. Мать, разгорячась, схватила меня, потащила с колен. Он ей сказал: — Марья, оставь! Она не унималась, стараясь меня стащить, я заплакал. Дед ударил мою мать в лицо и выбил ей два зуба. Потом она мне отплатила боль и обиду, но тогда, ко- гда деда Дмитрия не было дома. Дед зимой часто уходил в лес: он колол сушины 1 на доски для столярных поделок. Не так давно сосед-старик рассказывал мне: — Едем мы зимой в лес, твой-от неродной дедко Дмитрий сушину в обхват двум человекам свалил, пере- рубил ее на длинные чураки, глядим — колоть зачинает. Сам без шапки, от волос на морозе пар идет. Кричим ему: «Помогай бог! долго, старик, тебе эту сушину тя- пать». Молчит да дует в клинье колотовкой палкой... Едем в обрат, по бревну навалили, глядим, а у него уж 1 Сухостой. 288
вся сушина на доски разбита и на воз складена... Ой, и бедовый был на деревную работу! Помню еще, как мне, маленькому, не давали брать тяжелый дедов нож, всегда остро наточенный (дед Дми- трий не любил тупого инструмента). Я нож упрямо та- скал к себе. Когда никого не было, что-нибудь да тесал или рубил. И тут как-то, сидя на полу босой, тесал по- лено, нож соскочил с сука, ударил меня по ноге, я его бросил и бегом забрался на печь, а с печи на свое люби- мое место — на полати. Рассеченную ногу завертел в рва- ное ватное одеяло и чего-то как будто ждал. Кровь стала капать сквозь полатницы на пол. Бабка Пелагея Пан- кратьевна сняла меня с полатей, обмыла рану, засыпала толченым сахаром — уняла кровь. Как-то раз дед Дмитрий сидел на печи, обычно све- сив ноги, бабка Пелагея лежала на полатях, а он ей что- то говорил. Помню, по избе лился какой-то белесый су- мрак от окошек в снегу и во льду. Как углядел, того не помню, но знал, что в кармане шубы деда в кисете много серебряных денег. Я ходил по лавке, трогал шубу, примеряясь запускал в карман руку, но денег не брал, потом, оглянувшись на деда, заметил, что он все говорит и говорит. Я вытащил кисет и, прыгнув с лавки, убежал в горенку. Я потрогал деньги, раздвинув вязки кисета, но считать не умел и не знал, куда мне столько денег. Я спрятал кисет с деньгами в дыру под лежанку. Когда стемнело, в избе зажгли лучину, тогда дед спохватился о деньгах. В избе, кроме его, бабки и меня, никого не было. Дед сказал: — Алешка взял, больше некому! Пришла мать, стала спрашивать меня, но я молчал, тогда она пошла за розгами. Дед махнул ей рукой и коикнул: — Не пугай ребенка, Марья! так скажет... Он сел к столу, меня посадил на колени и как-то не- заметно уговорил; я сказал, куда спрятал деньги. Но так как не хотел раньше сказывать, то от обиды на себя и какой-то детской злости вилкой, что была з моей руке, перецарапал столешник. Подрастая, я долго видел эти паоапипы Л. ЧанЬ.МШ, Т. 2 /89
Раз, летом, на сарае у соседа, играя с ребятами в па- лочку-воровку, упал в ватер, и потому, что в деревне ни- чем во дворе не огорожено, то по лестнице благополучно вышел обратно на сарай, но ребята не узнали меня. Я не ушибся благодаря тому самому, о чем в одной но- велле Бокаччио говорит: «Благодаря создателю он не убился, так как там было много нечистот». Я ужасно испугался не своего падения с сарая, а того, что мать мою оплошность непременно истолковала бы как озорство и выпорола. Я бегом пустился под гору к баням, разделся, выполоскал в ручье у бань свое белье, вымылся сам и, перебравшись голый на Борок, раз- ложил на низкую траву белье, сам спрятался в песоч- ную яму. Жара помогла мне, и белье на солнцепеке скоро высохло. Целый день играл я с ребятами, к ночи вер- нулся домой. Мать ничего не узнала, только говорила сестре: — Отчего это, Саша, от Алешки навозом пахнет? Однажды мать меня взяла с собой в Федову. В Фе- дове было почтовое отделение, земская школа, ямской двор и казармы этапной команды. Побывав на почте, мать пошла со мной в казармы и кого-то долго искала. В казармах много солдат увидел я, немало было среди них пьяных. Кто играл в карты, иные плясали под гар- мошку. Шумная орава произвела на меня большое и не- приятное впечатление. После того я долго по ночам не мог заснуть. Меня как будто кто подымал, когда закрою глаза; я начинал летать по знакомым избам, но видел везде кривляющиеся рожи и фигуры, черные в сером сумраке... Зимой в одной рубахе, босой, любил ходить в хлев кормить хлебом овец. Раз пришел, скормил хлеб, да за- хотелось подразнить барана, я его стукнул кулачонком в лоб, баран наклонил башку, я стукнул второй раз, ба- ран попятился, приготовясь ударить рогами. Я побоялся, что он сломает мне руку, отвел кулак, а баран ударил меня в колено так больно, что я упал и едва приполз в избу, потом долго хромал, а когда мать спросила, почему хромаю, сказал: — Упал, слезая с печи! 290
3 Грамоте (читать) я учился бойко. Очень скоро пере- гнал сестру Сашу, которая училась в школе уже два года. После того как дед Дмитрий подарил мне черную книгу «Потерянный рай», я с ней не расставался даже ночью, клал ее в изголовье, как-то раз сонный столкнул книгу с полатей — у ней отстал переплет. Книгу эту я по- чти не читал, она была мне скучна и непонятна, но лю- бил в ней картинки: равно как ангелов, так и сатану. Почти каждый день или через день я по утрам забе- гал к Семенихе; звали бабу Александрой Матвеевной, она была дочь дьякона и утром, молясь, читала книжку, а у образа всегда горела свеча. Семениха меня заставляла тоже читать ей, и когда я читал, она усердно молилась. Я читал псалмы без за- пинки, ничего в них не понимая, если ошибался, она поправляла, строго, не глядя на меня. Кончив молиться, давала мне крендель или шаньгу, и я убегал. У Семенихи было два сына: Афоня, лет шестнадцати, некрасивый глуповатый парень, мы его дразнили губо- шлепом, и старший, Иван, женатый. Иван был неболь- шого роста, широкоплечий, хороший охотник на дичь и зверя. В праздники, когда дрались пьяные, Иван уходил прочь. Иногда его зазывали бороться, тогда Иван брал на одну руку двух, на другую трех мужиков, его пы- тались сбить с ног и не могли, а он, размахнувшись, кидал борцов, как мальчишек. Недалеко от нас, в другой деревне, у мельницы пере- бирали плотину. Мельница — под горой, на горе — кабак. Пришел Иван в кабак и слышит, спорят пьяные му- жики, что били сваи: — Впятером принесите «бабу». — Это коей сваи бьют? — А то еще какую? — Четвертную водки ставим. — Нет, чижела! Ивана работники не знали, он им и говорит: — Ставьте! принесу один я. 19* 291
Поспорили, побились на четвертную. Взялся Иван принести, а «баба» весит двадцать пять пудов. Принес мужик и на стойку поставил — стойка кабац- кая трещит. Четвертную выпили сообща. — Теперь несите под гору — в гору брался, под гору легко— не брался. — Нам на черта нести, завтра увезем лошадью! Кабатчику «баба» мешает, и стойка вот-вот рухнет: — Ставлю я, — говорит кабатчик, — неси, Семеныч, обратно. *— Не Семеныч — Андреич я! — Все одно, неси, — ставлю я. Снес Иван «бабу», и с кабатчика водку выпили все вместе. Нанялся Иван на барки. Шли в город по рекам, дошли до Питера. Знали те рабочие, которые шли с Ива- ном, про его силу. Раз поставили водки: — Подыми, мужик, на голову якорь! Якорь весом в тридцать пудов. Иван поднял якорь. Выпили сговоренное, еще поставили. — Нет, ты не так тихо... — Ты разом валяй! — Этак, гляди, и мы так можем — ты разом! Иван якорь подымал не единожды, но медленно, а тут под крики и насмешки рванул разом, вскинул над головой якорь и охнул. День постонал, ночь тоже, а на следующий день увезли мужика в больницу, и умер Иван в Обуховской через две недели после подъема. Муж Семенихи, Андрей Семеныч, был племянник моего деда Дмитрия Ошемкова. У него же, деда, учился столярному ремеслу, потом, как и дед, брал столярную работу, которая попроще. С получки приходил пьяный. Он шел, всегда высоко задрав голову, встречным кри- чал, размахивая руками: — Я дьяконов зять! С меня нече взять. Этим он намекал, что с попов никаких податей не шло, а наоборот — им еще давали. Когда Андрей Семе- ныч входил в свою избу, то из нее в окна летели горшки и чашки: — Я дьяконов зять! Из дома, если не было старшего сына Ивана, убегали Семениха и младший сын Афоня. 292
Семен их а всегда дразнила мужа, норовя выманить пьяного из избы, чтоб он не ломал вещей. Когда бывал дома Иван, то Андрей Семеныч, придя с похабщиной в избу, ложился на лавку и мало-помалу засыпал. Если же начинал скандалить, Иван вязал отца, выносил на сарай, клал в сено. Часто летом с сарая связанный Ан- дрей Семеныч скатывался по взъезду на улицу, до хри- поты ругаясь и грозясь, крутился в пыли, иногда попа- дал в крапиву и так засыпал. Если же Ивана не было, то Семениха, выскочив в сени, кричала пьяному мужу: — А вот! Жолвак-те дать, побежи-ка, побежи! Я тя заведу в болото, и голове твоей дурацкой век кончен... Андрей Семеныч не терпел таких слов, из-под лавки хватал топор, выскакивал за женой, а она уже на улице. Потом оба выбегали за деревню. Бежали сенокосным по- лем «перелогом», выбегали на заполек *. Семениха была немного косолапая и толстопятая, но бегала резво. За- польком она всегда бежала мимо полей, держась правой стороны, где было мокрее и кочковатее, выбегала ко ключу у часовни, с полверсты от деревни, и поворачивала на дорогу к дому. Андрей Семеныч половины такого пути обыкновенно не осиливал без передышки, садился, дышал тяжело, и тут же его долила дремота. Начав дре- мать, пьяный ложился для себя незаметно, только топор старательно прятал под голову и засыпал. Семениха при- вычно подкрадывалась к сонному мужу, брала топор и шла уже спокойно домой. Андрей Семеныч всегда спал долго, проспавшись, приходил домой, не говоря ни слова, начинал стругать, пилить и долбить. Трезвый он был молчаливый, смирный и очень не- разговорчивый человек. С грамотой мне становилось все горше и горше. За- метив во мне способности к науке, мать меня ежедневно сажала за книгу: — Читай, да не гляди на улицу! — строго приказы- вала она. На улице резвились ребята, кувыркались, или, когда мокро, шлепали по лужам, или же играли в бабки. 1 Пастбище. 293
А я сидел в душной избе, где жужжали мухи, читал вслух. Мать не давала мне читать про себя: — Научишься по книге врать! Иногда от чтения меня спасали бабы. Бабы собира- лись к матери моей чуть ли не со всей волости мужьям в город письма писать: — Уж толково да складно ты, Романовна, пи- шешь! Вон у Парами Титовой как: муж года три не отвечал, вести не было, а ты написала — и ровнехонько тут же отозвался. Писала моя мать действительно хорошо: четко, гра- мотно и складно. Когда стал старше, я читал кое-какие ее письма. Как приходили бабы, тогда с полки слезал самовар, и мне приятно было: в сенях брякали самовар- ной трубой, дымили березовым дымом. На столе появля- лись крендели и всякая всячина, кроме водки, — водки моя мать не пила даже в годовые праздники. Разгово- ров, шуток, сплетен со всей волости куча. Я незаметно исчезал из избы, бегал по деревне пуще всех. Был я очень легкий и резвый. — Что ему! Легок, как ветер, мало ест, больше чай- ничает,— говорили особенно соседки. Или еще: — Жидкий, как барчонок! к деревенской работе не свычен. Лет девяти меня мать повела в Федову, в земское училище. Чернобородый жидконогий учитель из попо- вичей поздоровался с матерью очень приветливо. Мне сунул книжку: — Читай вот тут! Я прочел громко и раздельно: «Загордилась голова и говорит: что вы, руки, ноги...» — дальше учитель чи- тать не дал, сказал: — Гож во второй класс! Первый день на выданной мне грифельной доске я по указке учителя чертил какие-то покосные палочки, черточки; на второй день получил книжку с картинками: Ушинский, «Родное слово». Теперь началось мое ученье в школе, и мне не нра- вилось. Читать я научился дома, на уроках читал бегло, сразу. Не так делали другие ребята: они, придя в школу, усердно бубнят, глядя в книгу. Я же готов был читать 294
сколько угодно, зато арифметика мне не далась и потому была страшна и неприятна, оттого вся учеба стала ка- заться одной лишь арифметикой. Я ее, эту арифметику, не любил, из-за нее не раз стоял в углу па посмешите всему классу. Чем больше я этот предмет не любил, тем хуже им занимался. Когда я стал ходить в школу, наша семья оконча- тельно обеднела. Дед Дмитрий Андреевич старел с каж- дым днем. Отец мой, Павел Григорьевич, порубил в лесу ногу, за работой загрязнил рану, нога вспухла н разболелась, он стал хромать. Доктор от нашего места за шестьдесят верст, а местные фельдшера лечили почти наговорами — лекарств у них не было, и помощи от их леченья — тоже. Семья требовала хлеба, одежды, больной отец уехал в Питер, но и там, видимо, лечился плохо, поступил на прежнюю работу, кочегаром на буксир. Соседи, приезжая из города, говорили: — У Павла Чапыгина костоед1. Бабку Пелагею Панкратьевну пришлось отпустить на чужое подворье, она перебралась жить в деревню Ва- сильевскую — в полуверсте от нас, за ручьем. Когда я стал ходить в школу, бабка Пелагея ослеп- ла; помню, как мимоходом, идя зимой с учебы, я захо- дил в избу чужой деревни, где жила бабка. Она, поста- вив меня перед собой, ощупывала с ног до головы и го- ворила: — Большой уж Алеша вырос! Семья обессилела настолько, что не хватало рабочих рук, мать сказала как-то сестре Александре: — Худо ты, Сашка, учишься! Некому за скотом хо- дить, мне одной не справиться, кинь школу. Сестра в то время была рада, что не надо учиться, школа ей давно надоела, сдала книжки и пришла домой раньше других учащихся. Так и осталась сестра Саша неграмотной. Ходил я в школу зимой не каждый день, а тут еще сменился учитель: прежний ушел в попы, уехал в свой приход. 1 То есть туберкулез кости. 295
Прежний учитель уважал мою мать, она ему крахма- лила манишки, иных таких прачек у нас тогда не было, и он старался помогать мне или просто был снисходи- телен. Новый учитель, Иван Степанович Бронзов, тоже был из семинаристов и тоже ждал вакансии в попы; он часто отлучался из школы, а его замещала его помощ- ница из младшего класса, какая-то поповна, корявая и, видимо, злая. Она била учеников линейкой по головам, ставила на колени, чего учителя ни тот, ни другой не делали. Особенно преследовала она за то, когда ученик другому ученику помогает в чем-либо по ученью. Я от нее часто стоял и на коленях в углу и так просто, к печке лицом. Я помогал учить заданные стихотворения двум моим однодеревенцам — Поповым Петру и Ивану. Стихотво- рения я любил заучивать — труда выучить стихотворе- ние для меня не было никакого. Я прочитывал заучи- ваемое целиком раз, по частям два и уже помнил без- ошибочно. Пуще всего «корявая скакуха» 1 — так называли мы про себя нашу мучительницу, потому что ходила она ка- кой-то прыгающей походкой, держа кверху острый, до- вольно длинный нос, — пуще всего невзлюбила она меня за то, что, идя в обнимку по два, по три человека, входя на крыльцо школы после перемены, мы пели: Лучше пьяному напиться. Чем тверезому ходить! Лучше в море утопиться, Чем корявую любить! Эту песню я подслушал у проезжающих из лесу мимо нашей деревни с бревнами парней, а в голову мне лезли всякие слова, и я их запоминал. «Скокуха» спросила ребят: — Кто научил вас такой гадости? — Алешка Чапыгин! Ивана и Петра Поповых я жалел, а были они оба ту- пые, забитые — их почти каждый день отец, маленький 1 Лягушка. 296
чернявый мужичонко, злой, придирчивый к другим и прозванный Колючим, да мать ихняя, Дунька Крутиха, били. Били они ребят чем ни попало: розгой и палкой, а летом крапивой, надев рукавицы, и вереском. Парнишки Поповы были старше меня: года на три Петр и года на два Иван. «Скокуха» квакала, теребя меня за ухо: — Лезешь учить других, а сам вычитания не знаешь — живо к доске! Я вставал перед классной доской, как на лобное ме- сто. Учительница перед моим носом клевала тощей ру- кой с мелом тысячные цифры, а я не знал, что с ними делать, — был рад, что она еще раз драла меня за уши и, тыча в спину, прогоняла в угол... Такой школы я не любил. Утром, чуть свет, я выбегал босой, в одной рубахе проверить, метет ли вьюга, которую я подслушал в тру- бе, лежа на печи. И рад был вьюге, рад был трескучему морозу, в школу идти не надо — нет полушубка и вале- нок, нет даже ватного пальтишка. Дома мать не журила меня и не посылала никуда. Я залезал на полати, а перед тем, как забраться в теплую полутьму, из чулана, из кучи книг, сваленных в угол после Александра Дмитрие- вича и лежащих без приберега, как говорили, хватал что попало под руку; разбирать жгуче холодную слежав- щуюся бумажную кипу недоставало терпения: брал озноб — коченели пальцы. Читал я «Гуака», «Бову-коро- левича», «Атамана бурю» и какие-то переводы с грече- ского и латинского. Помню стихи в одной книжке—«Суд Париса»: Овечки спали, птички все молчали... Скамандрины струи со тихостью журчали. Сказку «Ерш и царевна». Там тоже были стихи; помню отрывки их: ...Пару свежих абрикосов, — Где уж он их доставал, Прах его про это знал. Он сказал: «Ну вот, любезный, Эти штуки преполезны Будут в деле для тебя, Уж за то ручаюсь я...» 297
В сказке рассказывалось, что царевна жила в плену в подводном царстве, ее стерегли дельфины, а Ерш не мог мимо них проплыть, чтоб помочь царевне — передать ей радостную весть, что скоро придут ее выручать. Ока- залось дальше, дельфины очень любят абрикосы: Вот когда они проглотят эти штуки, То заходят, как шальные, А потом — будут дрыхнуть крепким сном! Такое и тому подобное чтение мне было много прият- нее, чем встреча со «скокухой» в школе и ее учеба. В школу два раза в неделю приходил заниматься «законом божиим» благочинный Иван Чернявский. Поп был приземистый, с заплетенными жидкими косичками, взгляд его был мрачен и строг. Он бил зазевавшихся в окно учеников по голове книгой «закона божия» и тре- бовал, чтобы его урок знали полностью. В угол и на ко- лени он не ставил, но часто оставлял без обеда и после классов. С этим мрачным стариком я как-то странно ла- дил, попа не боялся. Он меня никогда не бил ни книгой, ни линейкой. Я умел его робко обманывать. Я читал заданный им праздник, в какое число и как он празд- нуется, и фантазировал на заданную тему, сохраняя лишь день да остов события. Поп сидел и кивал головой: — Так, так! Ну, довольно. Он не хвалил меня, но учителю говорил: — Этот у вас мальчишка с большой памятью. — Он неспособный, отец Иоанн! — Он способный, я вам говорю! 4 Свою мать Марью Романовну я не любил и всегда боялся ее, она же готова была меня высечь даже за ша- лости чужих ребят, если я был с ними, когда случалось какое-либо озорство. К великой моей радости, она уеха- ла в город к отцу. Перед ее отъездом, накануне, было много баб: кому она писала письма мужьям, а иные бабы шили ей платья, белье и пели песни. Старик дед Дмитрий ходил, ворчал: 298
— Не к добру распелись бабы! Мать побыла в городе недолго, вернулась больная. В горенке за лежанкой у стены стояла кровать, она клала меня с собой спать, но я с ней почти не мог спать. Она бредила во сне, закидывала мне на голову руки, я просыпался, если дремал. Но я рад был, что она Соль- на: она не могла за мной доглядывать, и я бегал но де- ревне сколько хотел. Сестра Александра, теперь уж почти невеста, иногда пугала меня: — Ужо маме скажу — шалишь с ребятами! Сестра была деловитая и серьезная не по годам. Был вешний Николин день. Я сидел у избы соседа, день был сухой и солнечный. Перед тем как убежать на улицу, я читал книжку о том: умер купец, а смерть подслушивает, как будут купца жалеть родные. На обложке, помню, было нарисо- вано: смерть стоит в раскрытой на улицу двери, купец в глубине комнаты за дверью лежит, вытянувшись, в са- погах бутылками и с длинной бородой, торчащей вверх. Над кроватью нагнулась толстая купчиха, а родные смотрят в окно у кровати. Смерть — скелет с косой и мешком на костяном плече. Из мешка высовывается с взъерошенными волосами бородатая, маленькая душа купца. Под картинкой стихи: Смерть, разом взявши душу у купца, Да пошла было с переднего крыльца. И удивилась... Послушать становилась! Я бормотал, привычно запоминая, что читал, а в это время мимо меня прошла заплаканная сестра Саша с соседкой Агриппиной, вдовой портного Фоки. Все ребятишки забросили играть в бабки, побежали в нашу избу, и я с ними. Мать лежала в горенке, на той же кровати, мертвая; я одно заметил в ее лице, что рот ее был открыт, желте- ли крупные зубы. Помню ночь. Мать обмыли, одели в чистое ситцевое платье, то самое, которое перед ее отъездоАм в город шили бабы и пели песни. 299
Мы с сестрой Сашей легли вместе на постель в углу. Тело матери было положено на стол, ближе к об- разам, в другом углу. Сестра просила деда Дмитрия слезть с печи, лечь с нами: — Мне страшно, дедушка! Дед слез с печи, приставил скамью к кровати, кинул на нее кафтан и, закрываясь полушубком, сказал: — Дура! Замуж скоро, а пустяка боишься... Хо- чешь, я с покойной Машей рядом просплю? Лег и скоро заснул, я близ деда также скоро уснул. Николин день был тихий, теплый, а следующий настал холодный и тусклый: ночью дождило, дороги раскисли, в ручьях поднялась вода. Чтобы не везти и не переправляться на пароме, временно заменявшем мост, гроб моей матери из нашей деревни вынесли за мельницу, поставили в лодку. На мне были надеты, за неимением сапог, стоптанные башмаки сестры и чья-то ватная кофта с рукавами до земли. Идти в таком наряде мне было по грязной, глинистой дороге не под силу, меня посадили верхом на гроб. Впереди два гребца, сестра и ее подруга, а на корме мужик, сосед Афоня Ошемков, но гребцам еще помогали два мужика, они шли по берегу, тащили лодку за веревку там, где она не могла из-за кустов хорошо пройти. Когда из ручья перебрались в Онегу, тогда мужики отвязали веревку, они вернулись домой. Я как-то чувствовал природу, бес- сознательно любил и не любил в ней то или иное на- строение, а тут мокрые поля, серое низкое небо, бурая вода реки дышали холодом, и на крышах встречных изб в деревнях блеск от сырости... Не думая, кто лежит подо мной в гробу, я заплакал. Как хоронили и как я вернулся, не помню. Обрадо- вался, когда дома чего-то поел с дедом Дмитрием, а он всегда, когда ел, шевелил усами и сопел. Крестясь, вы- ходя из-за стола, сказал: — Да, Марья! Умная была баба — царство ей там, и мне бы туда. Сестра не ела, сидела у окна — плакала. — Береги, девка, глаза! Бабой будешь — наплачешь- ся... Мертвых с погоста не ворочают, плачь аль не — все едино! — прибавил дед и ушел из избы. 300
На другой день сестра Саша сказала мне: — Алешка, пиши письмо отцу. Мама померла — я одна у хозяйства, дедушка старой, только ест, а помо- щи от него нет... Пущай едет в деревню да женится. Добыла мне перо, чернил и бумаги. Я написал письмо. В августе было, под вечер, мы с овечьим пастухом играли у нас на сарае, пастух сказал: — Слышь, Лексей! Батька едет. Мы сбежали в сени, отец входил на крыльцо. Па- стух отворил дверь отцу, отец попятился, а потом за- смеялся и вошел. После много раз вспоминал: — Отворяет мне двери парнишка твоих, сынок, лет, а на самом рваное рядно; испугался я: неужели, думаю, мой сынок так одет? Отец хромал. — Нога гниет! — говорили люди, от отца нехорошо пахло. Одет он был чисто, по-городскому, и при часах, гово- рил бойко, торопко, борода черная, курчавая, и лицом красив. Когда отца не было в избе, сестра жаловалась со- седкам: — Беда моя! Кто за такого хромого пойдет, за вдов- ца, а мне приходится за троих работать — и в поле и по дому... — Ништо, девонька! Сосватаем, будет тебе помощ- ница. Осень надвигалась, начались вечеринки. Сестра и отец как вечер — исчезали из дома. Сестра уходила всегда после отца, а когда он ее спрашивал, куда идет сегодня, она всегда отвечала: — Куда боле — к Агриппине Фокиной. Рылась в чулане и что-то уносила в подоле. Отец на другой день говорил; — Кто-то у нас посуду ворует... Маткина да бабки- на, много было добра, я не считаю, а на глаз, кажется, воруют... Ты, Алеша, не видал кто? Мне казалось, что сестра Саша уносит из дому вещи, но я не говорил отцу и отвечал: 301
— Нет, не видал, тата! — Мал ты еще, не понимаешь — вот подрастешь, и тебе годилось бы. Как-то вечером, когда ушли на вечеринку сестра и отец, дед Дмитрий слез с печи, где всегда сидел, свесив ноги, шохал табак, если он у него был. Слез старик с печи, прошел в большой угол, сел на лавку: — Подойди-ка, Алеша, ко мне... — Зачем, дедушка? — А так, дитятко, хочу тебя по голове подрочить... Я подошел, старик обнял меня за талию одной ру- кой, другой стал гладить по голове. — Вырастешь большой, не пей вина... Не воруй, ди- тятко, от чужого добра прибыли нет... Ну, поди с бо- гом! Я отошел, а па слова старика не обратил никакого внимания. Меня занимал больше всего деревянный ко- нек, которого я вырезал из дерева. Все хорошо выходи- ло: морда, челка, уши и хребет лошадиный, а как ноги начну вырезать — ломаются. — Вот, дедушка! Коня не могу толком вырезать, ноги не удаются. — А ты, милой, найди деревину-вересину или что и из нее — ежели четыре сучка идут в одну сторону — вот те ’ и конь... Ой, мутится в голове у меня... Пожил на свете, кривой черт! Дедушка давно был кривой: на работе по дереву от- скочил сук от удара топора и выбил ему глаз. Дед встал с лавки, зашатался, полез на печь, со- рвался вниз. Я помог ему, он залез на печь, но не сел, а лег. Поздно ночью с вечеринки пришла сестра Саша, еще позже пришел отец. Дед на печи стонал, но ни сестра, ни отец не спрашивали, что с ним. Я проснулся, сказал отцу: — Тата! Дедушка, кажись, неможет. — Ну, и ходи за ним ты — мне некогда!—Он ушел спать в горенку. Я лежал на полатях, плакал, спрашивал себя: — Неужели дедушка помрет?, 302

Днем старика сняли с печи, поставили у стены го- ренки к лавке две скамьи, постлали старую соломенную постель, положили туда деда Дмитрия. Он бредил. Я с ужасом ждал ночи. Все уйдут. Темно. Я один, и дедушка беспамятный. Когда стемнело, ушли из избы сестра с отцом, я за- лез на печь, зажег лучину, положил на палатку печи, прижав конец ее горшком, чтоб не упала на шесток в квашню. С палатки слабо поверх освещалась изба, внизу был сумрак. Дед Дмитрий лежал и бредил. — Дать бы ему чего? Пить... Я хотел слезть с печи, а в то время старик, костля- вый, в серой длинной рубахе без порток, сел на кровати. Застонал и крикнул: — Алешка! Что ты мне ногу грызешь... а-а... а... Он встал и побрел по избе, цепляясь за стены. Я со- скочил с печи, в сенях нашел какую-то кацавейку и опорки валенок, без шапки пошел к Агриппине Фоки- ной за сестрой. — Ты зачем? —спросила сестра сердито. — Дедушка по избе бродит и говорит что... — От меня-то что надо? — Домой поди, мне страшно! — Не пойду домой! С чего? Поди на вечеринку в Тарасову, зови отца. Я побрел в Тарасову за полверсты; по дороге осту- пился в канаву, потерял опорок валенка. Чуть не плача от холода, нащупал его в снегу и нашел избу, где вече- ринка. Отец был пьян, он ходил уточкой, ныряя на хро- мых ногах среди парней и девок в вонючем сумраке сплошь прокуренной избы. Помню, визжала гармошка и так же визгливо пели девки. Когда кончили «уточку» я ухватился за отца. — Тата! пойдем домой. Дедушка помирает, мне страшно. — Зачем пришел? Поди домой! Я тебе, чертенок! Но все-таки домой со мной пошел. Лучина погасла, догорев до горшка. Запнулись, вхо- дя в избу, за деда, он лежал поперек избы у порога 1 Ходят парами, взявшись за руки, по избе взад-вперед. 304
мертвый. Я помогал отцу: зажег лучину, и мы кое-как снесли тяжелого старика на его место. — Поди, ложись на мою постелю в горенку, спи! Не смей из избы уходить, я тебя! Отец был изрядно пьян; как после я узнал, он ездил свататься, и ему отказали. Назябшись, я забрался на кровать под одеяло. Отец был в избе, но что он делал, не видал я. Горенка была темная, только серебрились окна в инее. Отец собрался уходить, он вышел в сени, да вернулся, спотыкаясь, в темноте прошел в горенку, нащупал кровать и начал по мне бить кулаками: — Не ходи, не смей звать! Мне очень больно попало первый раз, но я молчал и чуть отодвинулся с краю к середине кровати, а так как пьяный отец думал, что колотит по мне, и сле- дующие разы бил кулаками по пустому месту, я ото- двинулся еще дальше. Кровать была широкая. Он ушел, я уснул. На другой день похоронили дедушку Дмитрия. Через неделю отец высватал девку из деревни Сысо- еы — звали ее Марьей, а люди на свадьбе перешептыва- лись, говорили, и я, сидя за свадебным столом, слышал: — Работница, что говорить, да порченая... — Ну? — Припадошная, знаем. — А кислому молоку шиш — не молитва, хромому вдовцу — и экая гожа... — Да, работница, что говорить. — Чего еще надо... Когда женился отец и умер дед Дмитрий, мне было уже одиннадцать лет. Отец через месяц уехал в Питер, остался я с сестрой Сашей и мачехой Марьей Филип- повной. У мачехи в деревне были еще две сестры: Ма- трена средняя и младшая Наталья. Изба у них стояла курная, присевшая наперед ок- нами к ручью, на котором была часовня. В этой часовне в деревенский праздник, когда заупрямился поп, не по- ехал на праздник, старая бабка Марьи-мачехи читала и пела, таким манером отслужила за попа. Но сама наша мачеха Марья была неграмотна, и Наталья тоже. 20 А. Чапыгин, т. 2 305
Матрена удалась бойка, довольно красива и грамотна — зарабатывала себе на приданое: ходила читать по по- койникам. От чтецов по покойникам и плаканья с причитанием на Севере исстари пошла поговорка; когда хотели осмеять человека, работающего задешево, то говорили: «Невелик заработок! Иная старуха больше на покойни- ках выплачет!» Матрена пришла и к нам читать: каждое утро перед образами зажигали восковую свечу, Матрена читала псалтирь — истрепанную, старую, завернутую, однако, в кумачный платок. Наталья тоже приходила, была она старше меня лет пять. Я сметил, что она не крепка умом, предложил ей играть. — А како? — спросила она, коровьими, наивными глазами глядя мне в лицо. — А люди!—ответил я. «Како» и «люди» — буквы азбуки: так учили — К и Л.—Давай играть тако, — ска- зал я. — Я тебя ударю по пальцам рук перчаткой, и тебе будет больно, а мне нет... — А ну, давай! Я дал ей вязаные большие перчатки, выставил впе- ред кисти рук ладонями книзу. — Бей! Она ударила раз, два и три. — Будет? Бей еще два, до пяти раз! Она ударила еще. — Если ты не выдержишь пяти раз, то остальные разы сползай на четвереньках под порог. Ладно? — Ладно! Я таскал с собой пули от берданочных патронов, не- заметно для девки сунул в каждый напалок по штуке свинца, она выставила руки, я ударил ее по пальцам. У ней потекли слезы от боли. — Больно, черт! А ну, тогда ползи! Я спрятал перчатки. Она поползла. Матрена в это время бубнила по книге, изредка кре-* стила нос, оглянулась на сестру и сказала: 306
— Дура! Большая, а шальная. Со мной Матрена была ласкова, через неделю, уходя домой, позвала: — Ты приходи к нам... У вас гороху не сеют, у нас и горох и репу сеют — угостим, сватушка! Я стал проситься в гости в Сысову, мачеха меня отпустила верхом, так как дорога осенью была гряз- ная. Полями по межам я дороги не знал, хотя и было до Сысовы тохько три версты. Девки заранее рассказа- ли, который ихний горох счетом по полосам от дерев- ни. Не доезжая деревни, я соскочил с лошади, нарвал гороху большой узел в платок, завязал и спрятал в канаву. Приехал в деревню, сказал Матрене — она вышла меня встречать: — Матка наказывала лошадь у двора не кормить и накодолить на траву. — Да трава-то худая, мелкая, — у нас сено хорошее. Наташка, вынеси сена лошади. Лошадь привязали и дали сена, а я вошел в избу; старуха сидела на лавке, пряла, взглянула на меня и проговорила медленно: — А что ж ты, сват, на образа не крестишься? — Я не нищий! Нищие, те таки крестятся. — У нас и не нищие соседи, а все крестятся. Ну да садись, хвастай! — Нечем! — Вот ты какой бойкий! — Я грамотной, школу кончаю. Меня угостили молоком топленым, гороховыми толо- болками 1, старуха позвала Наташку: — Наташа! Нарви ему гороху, да много не броди, клечь1 2 не путай, горох бродни не любит. Наташка быстро ушла и так же быстро вернулась* Нарвала стручков пригоршни три. — Будет ли, бабушка? — Будет, будет! И бойкой, да еще не широк в пе- рьях— будет ему. 1 Пирогами. 2 Клечь — гороховая трава. 20* 307
Скоро меня по обычаю, с шутками, кланяясь, отпу- стили. — Гости, сват! — Спасибо! Гостите к нам. — Ваши гости. Я доехал до гороха, спрыгнул, взял узел из канавы, а так как я был легкий, то быстро вскинулся с узлом и ускакал, но они подсмотрели, как слезал я, и, знаю я, старуха жаловалась мачехе: — Вольной он у вас и вороватой, гороху сколь на- рвал своей рукой, да гостинцем дали, а сам легонькой —• Пальцем ущелнуть насмерть можно! Был какой-то праздник. Сестра Саша и мачеха ушли на погост. Сестра сказала мне, запирая избу на замок: — Походи по другоизбам! А то ребят назовешь — еще что-нибудь разобьете... Они ушли. У деда Дмитрия рядом со взъездом был устроен вы- сокий дощатый дровенник в виде сарая, он доходил до крыши избы, а в сарайных воротах была вырублена в середине полукруглая широкая дыра, чтоб, въезжая на сарай, лошадь дугой не задевала. Дыра была сделана в верхней перекладине ворот. В эту дыру я, цепляясь по стенке дровенника, влез на ворота: ворота с сарая за- пирались длинной перекладиной в деревянный крюк. С перекладины я легко соскочил на окончание взъезда, отпер ворота. Ребят набралось много, принесли бабки. — На улице играть грязно, на гумне мужики го- няют, давайте в избе играть! Стали мы играть бабками — битками, налитыми внутри свинцом. Я растворил двери в горенку, в горенке ставили баб- ки, чтоб дальше было кидать, и в результате игры были разбиты стекла в двух окнах, да у большого обра- за Николы большое стекло разлетелось вдребезги. Ре- бята помаленьку разбрелись, а я остался и испугался на- едине тому, что сделано. Вернулись с погоста мачеха с сестрой. Сестра наки- нулась драться и слегка поколотила меня, хотя едва справлялась. Выпороть бы его, мама! Ж
Мачеха сказала: — А нет, Саша! Су седи отцу нажалуются, скажут: мачеха била... Уж ты с ним как хошь. — Доставай деньги на стекло, чертенок, жихоренок экий! — И достану! —сказал я. У соседа пилили пильщики двиняне (в Архангель- ской губернии река Двина Северная, отсюда их было прозвище). Я понес книги продавать, захватил с собой «Потерянный рай» — деда Дмитрия книгу. Один из пильщиков, высокий бородатый мужик, стал книги раз- глядывать, но отложил все в сторону, кроме «Потерян- ного рая». — За эту двугривенный дам! Жалко мне дедову книгу, но сестра грозилась: — Не найдешь денег на стекло к образу, есть не дам! Окошки те кое-как затыкали тряпками, а Никола гля- дел укоризненно за разбитым стеклом. Что делать — продал. Принес и кинул ей на стол двугривенный. — На вот! Залез на полати, звали ужинать — не пошел, жаль было книгу. — Чего жалеть!—сказала мачеха. — Много этого хламу лежит в чулане, я его ужо в навоз срою... Как-то раз, моя избу, она таки срыла все книги в навоз, но мне было их не жаль, да и что с ними, баба- ми большими и сильными, поделаешь! Я зато резвился, сколь силы хватало. Увидал у Матрены Шожмы, где когда-то напивалась моя бабка пьяной, картинку: идет мужик на руках, будто на ногах» и ноги над головой держит. Я попробовал — упал через голову, ушиб пятки, но не очень больно, попробовал еще й еще, и стал ходить на руках. Ходить на руках по избе было легко, попробовал на улице, по песку, — труд-» нее, а по траве ходить не смог. Был сосед, мой одногодок, Павел Лагун — резвый» озорной, мы с ним очень дружили и вперегонку часто носились по деревне из конца в конец. Мужики, парни в чужих деревнях, особенно в праздник, заставляли меня ходить на руках, я научился проходить через всю 309
деревню: только если я купался, плавал, то после того не мог подняться — руки не держали. Первый раз ночью, лежа на лавке, я слышал, как мачеху била «падучая». Она спала на той кровати в углу, где умер дед Дмитрий, кровать задевала лавку, и на лавке в дальнем углу меня трясло. Мне было страшно: один с мачехой, сестра спала на сарае. Мачеха успокоилась после долгих стонов, а утром у ней болела голова, она ходила как неживая. 5 Лето было жаркое. Я не любил крестьянскую работу, убегал на реку, купался и колол вилкой, отворотив кам- ни, каргалов !. Наловив их много, приносил домой, кор- мил кошку. Купаясь, я чуть не утонул — плавал стран- но, вниз лицом, с трудом сдерживая в воде дыхание. Так я раз плыл рядом с пастухом, встал на ноги поды- шать, и ноги не хватили дна — я начал тонуть. Пастух за волосы вытащил меня на мелкое место, сам поплыл дальше. Раз перед троицей я гнал лошадей. Лошадей я лю- бил. Свою продали. Чужих мне давали согнать на поско- тину, и я выбирал чаще всего резвую лошадь. Только 9 лошади завернули в «улицу» , на колесе телеги, вижу, сидит кошка; бревен на шесть выше телеги, под окном, сидел бурлак (приехавший из города). Это был злой мужик, работавший в Питере в газетной артели, Василий Питерский. Весь их род называли Питер- скими. Василий, придя из бани, пил чай, меня он не видал или, вернее, не замечал кто, а видел лишь мальчишку. Я нагнулся, взял палку, ловкую по руке, и направил ее «копырком», то есть концом в землю. Таким манером мы ухитрялись кидать палки, и они, далеко перескаки- вая с конца на конец, прыгали по земле. Этой копыраю- щей палкой ударило кошку, но палка, подскочив на ко-* 1 Бычков. 2 Проход на заполек между полей. 310
лесе, подпрыгнула вверх в окно — ударила одним кон- цом в стекло поперек, а другим концом вышибла другое стекло. Я побежал за лошадьми. Догнав ту, которая не лягалась, схватил за хвост и, стоя, очутился на хребте лошади. Сел, свистнул, многие лошади мой свист знали. Табун припустил вовсю, в пыли не видно было, кто ехал. Василий Питерский выскочил на улицу* кого-то спросил: — Кто погнал лошадей? Этот кто-то, определив скорость перегона, сказал на меня. Я на запольке спрыгнул с лошади, все лошади пошли на траву, иные к ручью пить, а я околом, обогнув поля, пришел домой, и, к ужасу моему, на столе у нас лежала та самая палка, которой я угодил в окно. Мачеха ска- зала: — Алеша! Приходил старик Питерский, ругался, деньги требовал, ты разбил стекло. Разбил? — Да, разбил — два стекла! — Ой, ты, ой! Питерсковые мужики злые — бере- гись! — Ништо — убегу, коли ловить будут... — Берегись, парень! В троицу все ребята в новых рубахах вышли на улицу играть в бабки. Вышел и я. Мне достали новую рубаху, которую подарил крестный из Федовы Василий Мироныч, торговец красным товаром и ситцем, а я ему за то, по наказу родных, должен был в благодарность в ноги поклониться. В ноги кланяться я терпеть не мог, но поклониться за рубаху пришлось. У меня была плитка, каменуха \ и я ей ловко попа- дал в бабки; у других ребят, кто побогаче, были плитки кованые, а так как я их часто обыгрывал, то они но- ровили железными плитками разбить мою каменную, и, когда я кидал свою, они градом плиток преследовали мою плитку и отбили только край, а я продолжал их обыгрывать. Бросив плитку в кон и «убив» несколько штук бабок (козней), я вместо того, чтобы собирать бабки, 1 Каменная, плоская, 311
кинулся в промежуток бежать под гору, к баням на задворки, а за мной во весь дух бежал Василий Питер- ский. За избами вниз пойдет под гору, к ручью, топь и грязь — тут даже летом не высыхает. Бегу я под гору, чувствую, а не слышу — вот-вот сгребут меня мужицкие руки. Увернуться некуда: пря- мо— завязнешь, а он здесь тебя и сцапает. Я замедлил бег, упал поперек, под ноги мужику, вскинулся, не огля- дываясь, но слышал, как шлепнулось в грязь тяжелое и раздались матюки, а на горе между изб кто-то ржал по- лоша диному, хохотал, у меня же сердце готово было лопнуть от быстрого бега, и пыль слепила глаза. Я к избе прибежал, она на замке. Тогда я знакомым лазом мигом забрался в дыру над сарайными воротами, залез на сарае в солому. Слышал, сидя в соломе, что кто-то палкой раза три ударил по стене избы. Вышел я из со- ломы только к ужину, когда смерклось. На другой день Павел Лагун принес мои брошен- ные бабки и плитку, разбитую на три куска. Я за- плакал. — Не плачь! Я тебе кованую дам. — Ой ли? — Ей-богу! Как-то раз я стоял на взъезде Кристининой избы с ее парнями. Кристиниха—жена Ивана Кочня, тоже переменившего фамилию Кочнев на Ошемкова. Кристи- на в своей избе не спала до полуночи, знала все, что де- лалось в деревне; она летом всегда выглядывала в окно, а зимой на ее любимом окне стояли каленые в печи, а то в лежанке кирпичи, и окно не было заставлено двойной рамой. Если шел мимо мужик или парень, не поклонился ей проходя, Кристина осмеивала его нехорошим прозви- щем, которых на ее языке вертелось сотнями. Если же обиженный ругался с ней коротко и проходил, то она ругала его на всю деревню самыми позорными словами и всю его родню. Когда же попадал ругливый, упорный человек, а она знала, что этот человек не уйдет скоро, то выбегала на улицу летом, или зимой, или осенью в дождь и, повернувшись к ругливому спиной, оголяла зад, хлопая по нем ладошкой. Этого аргумента никто не вы- держивал. 312
На взъезде, когда стоял я, у меня был новый, хоро- ший самострел с охлупнем. Охлулень 1 кладется прорезью вниз к нижнему порожку, прибивается шпильками, а для тетивы сделана длинная щель между порожками, и туда, как в дуло, опускается стрела1 2. Лук с тетивой натяги- вается, тетива заскакивает в рубеж около ложа, а под рубежом спуск; — нажмешь спуск, тетива соскочит, скользнет к луку, укрепленному впереди, в кулаке под порожками, и стрела вылетает. Делали самострелы из крепкого дерева, лук подрезали с концов до половины круглого сука, обыкновенно из вереска, который гнулся и, высохнув, имел большую упругость. Тетиву плели из льняных волокон. Я не умел делать самострелы, хотя неплохо вырезал коньков из мягкого дерева и петухов и голубей с распущенным хвостом, которых обыкно- венно, сделав, вешали в избе к потолку, он медленно от движения воздуха поворачивался во все стороны. Такие украшения были во многих крестьянских избах. Самострел сделал мне коровий пастух Митька Рамен- ский, он самострелы делал и томары стругал тонко, так что его томары, выброшенные вверх, скрывались из вида. На взъезде у Кристины стояли все ее ребята: Федь- ка— большой, полный и глуповатый, старше нас лет па шесть, но мы, меньшие, его все бороли, он был криво- ногий; другой — бойкий и злой Егор, старше нас, один- надцатилетних, на четыре года; Алексей — моих лет, но выше меня ростом, тощий, жилистый, и Николай —- младше нас, но ростом с Федора. Я любил хвастать всяким пустяком, эту привычку хвастать сохранил надолго потом. — Самострел у тя?—спросил Алексей. — Эх, и самострел! Митька-пастух сделал. — Будто уж хороший? — Хороший, цельно бьет, как уружье! — Врешь! — Чего врать? Ей-богу! — А не попасть в нашу кошку. 1 Порожек. 2 Томар. 313
— Попаду! Кошка как на грех сидела в дверях амбара ихнего под взъездом, саженях в четырех. — А ну — вали в ее. Я прицелился, натянув тетиву, томар был вложен давно, спустил тетиву, и кошка ускочила в дыру двери амбара. — Попал, черт! — сказал Федор. — А как ты смеешь нашу кошку стрелять? Бок на- лупим,— сказал Егор, но Алексей оказался бойчее всех: он сбежал с взъезда, поднял томар, упавший у двери амбара, и переломил. Сам быстро и резво вернулся на прежнее место. Я тоже сбежал со взъезда, поднял сломанный томар, без всякой мысли и без особенной злобы натянул тетиву, а в дуло самострела пихнул лопатку томара. Ребята на взъезде смеялись: — Ай да Алешка! Сломал... ха-ха... Самому ему то- мара не выстругать. Алексей Кристинин стоял с краю взъезда, смеялся пуще других. Я прицелился ему в лицо, спустил тетиву и кинулся бежать, а Алексей хлопнулся навзничь и за- орал. Пока старшие двое возились с ним — волокли на сарай, я удирал по задворкам к своей избе. —- Черт с ним! Черт с ним! — бормотал я и запер, вбежав, сенные двери на заложку. Егор прибежал к нашей избе с палкой, Федор с ко- лом, кричали: — Окольницы вышибем, дьявол! — Окривил Олешку! Наших дома не было, а я притих в избе, как мышь, и самострел спрятал подальше, будто и не было его. На другой день узнал, что угодил я мальчишке ло- паткой томара под бровью над глазом. Кристина сама пришла, когда вернулись с работы сестра и мачеха. — Надо пороть! пороть!—кричала она. — Своих небойсь не порешь, а меня так пороть. — Ты чуть глаз Олешке не выбил, жихоренок вольной! — Он пошто томар сломал?.. .— Эко диво — томар! Погоди ужо. 314
Она ушла, и так мне ничего не было, но сестра Саша нашла самострел, изрубила мое оружие в куски. Несмотря на ругливость и бешеный нрав, Кристина, а также ее муж Иван Кочень, мрачный, молчаливый му- жик, никогда не били своих ребят. Кроме парней, у них были еще три девки: Анна — старшая, и средняя — Агафья, да Дарья — младшая. Еще четверо, кроме жи- вых, были похоронены почти грудными. Егора Кристинина я еще застал, когда он стоял в кабаке за стойкой у кабатчика и трактирщика Муралева. Стоял он за стойкой прямо вытянувшись, наливал водку, получал деньги и не шутил, но при мне мужик, изрядно выпивший, кинул или уронил со стойки стакан, разбил. Я видел, как злые, глубоко ушедшие под брови глаза Егора метнулись, он схватил со стойки кожаные рука- вицы с внутренними варежками и положил на полку с посудой. — Эй, паренек! Пошто рукавицы взял? — Плати за битую посуду — так не отдам! Мужик виновато полез в капшук, достал деньги, не торгуясь, что дорого потребовано за битую посуду, от- дал. Егор вернул ему рукавицы. В праздники он с утра приходил домой и весь день оставался. В праздники за стойкой кабака стоял сам Муралев, а в трактире, тоже за стойкой, хлопотала Муралиха. Однажды в воскресенье я погнал лошадей. Егор Кри- стинин в новом пиджаке и брюках навыпуск стоял у избы своей, спросил: — Лошадей, Олеша, гонишь? — Да, велят мужики — на заполек. — Я пойду с тобой до часовни... — Поди! Он зачем-то завернул к себе в починье1. Я сел на молодую, пугливую лошадь, на ней была уздечка, на других не было, а попросить запасную уздечку я не до- гадался, — вскочил и поехал. Егор шел по дороге рядом с улицей, улица кончилась — на лужайке часовня, за ча- совней кочковатая дорога с кокорьем, через которое, запинаясь, часто падают старые коровы. Слева часовни, 1 Сени. 315
саженях в трех, начнется сплошной кочкарник, топь, а подальше ключ овальный и всегда белый от глинистого дна. Можно бы и спрыгнуть, отпустить лошадь, но я сидел, а он сказал, стоя у часовни: — Не проехать тебе тут, ой, не проехать, больно до- рога изрыта... — Проеду! — А ну, вскачь! — Нет, Егор, вскачь тут опасно. — Трусишь, ездок? — Нет! Егор взмахнул трещоткой (деревянной рамкой с по- перечным зубчатым валиком и продольными лучинками). Моя лошадь взвилась на задние ноги, потом бешено опу- стилась на передние и взлягнула. — Не надоть! — крикнул я. А Егор Кристинин крутил и крутил чертовой иг- рушкой, от звука которой лошади готовы на изгородь лезть. «Стой же! Удержусь!» — подумал я и натянул повод. Повод был гнилой и лопнул, а моя лошадь, перегоняя табун, почти вынесла меня из беды, но, выбегая, за- пнулась за кокору или камень, пала на оба колена, вско- чив, шиблась в сторону. Я упал через голову лошади, ударившись головой о кокору, а правым бедром угодил в острый камень. Сколько я лежал без чувств, не знаю, но когда встал с земли, то правое бедро онемело, и я едва прибрел домой. Пришел кое-как в деревню. Егор играл с ребятами в бабки. — Ты зачем лошадь напугал? — А ты зачем Алешке чуть глаза не выбил? — на- хально спросил меня Егор. Месяца через два у меня на правом бедре появились две круглые, небольшие, но глубокие ранки. Я не мог уж так резво бегать, как бегал когда-то. Ранки гнои- лись, и за ночь к ним присыхало белье, а утром, когда, отодрав белье, я ходил или бегал, то приставшими к белью коростами царапало больное место в кровь. Осенью приехал отец. Я показал ему ушиб, но он сказал: . *— Пустяки! Заживет до свадьбы. 316
В эту зиму сестра Саша вышла замуж на Пудожскую сторону, за Онегу, в Подлисье. Если идти к Каргополю по Онеге, то левая сторона Онеги будет Каргопольская, а правая, по другому берегу, считалась Пудожской Худо помню, да и неинтересно помнить, как выхо- дила моя сестра Саша замуж, — сидел в свадебном столе, ездил в свадебном поезде, ночевал в деревне Подлнсье. Старик, отец жениха, жил теперь в горенке, отдельно от женатого сына. Он водил меня в конюшню, показывал конька-трехлетка и говорил: — Лихой будет конь! Подрастет — тогда уж, сват, я тебе его подарю! Мужа моей сестры звали Яковом Николаевичем, по фамилии Черноковым. Деревня была богатая, земли много, а Саша на ра- боту и хозяйство с малолетства жадная. Муж ее Яков хвастался соседям: — Молодуха мне принесла много петушковской по- суды и всякого добра! После свадьбы я сестру Сашу видел редко — лишь в праздники. В горенке нашей, в углу, не стало большого образа Николы, у которого я когда-то разбил стекло. Сестра взяла его в приданое. Через двадцать два года, когда я первый раз за этот период приехал в деревню, то приехал к сестре на Пудожскую — у Саши было уж четверо взрослых детей: Алексей — старший, младше его — Андрей, а потом — Наталья и самая младшая, Настя. Летом в жаркой и тесной подызбице у сестры я разо- брал свой чемодан и мылся с дороги. Сестра возилась у печи, ставила самовар, а Яков Николаевич, ее муж, в сапогах, замаранных навозом, в старом кафтане, сидел на лавке, поглядывая на меня, — он только что привез меня со станции Плесецкой Архангельской губернии, Се- верной дороги, успел чего-то поработать во дворе и вот, оторвавшись между делом, любопытно оглядывал меня, а больше — мои вещи. По дороге лесом, на пятидесяти верстах, мы почти не говорили с ним. 1 От города Пу дожа. 317
— Скажи-ко, шуринок, что ты в Пит ере-то поделы- ваешь? — спросил он. Сестра тоже остановилась, чтоб не греметь самовар- ной трубой, пристала к слову: — Брателко, ты расскажи про свое бытье-житье да работу. — Я — писатель, — сказал я. — Это что? По конторской части? — Ну, Александра! —сказал муж. — Наш сын Алек- сей в Питере журналами да газетами торгует, а в газе- тах пишут не писаря, писатели. Книжки, вишь, пишет. — Не понимаю я хорошо... Сестра Александра была высокая, сухая и бледная баба с толстым животом, тонкими руками и ногами. Я заметил в ней сильное малокровие. — А ну, прочитай, что пишешь!—сказал Яков Ни- колаевич. Я достал оттиск, только что полученный мной из Москвы, где в журнале «Правда» был напечатан мой рассказ «Квартира», стал читать. Читал я, не глядя на хозяев, но когда, дочитав главу, оглянулся, то Якова Николаевича в избе не было, а сес- тра с глубоким равнодушием возилась над самоваром; ставя его на стол, сказала: — Вот крендели у нас, брателко, сухие, давно мы на погост не ходили. Видно было, что я делаю чужое, непонятное для них дело. Больше о том, что делаю я в городе, ни сестра, ни ее муж не спрашивали, а когда мы сели пить чай с сестрой да я просил позвать мужа ее, она почти сер- дито сказала: — А ну его к лешему! Не любит он чай пить... Все бы работал, и когда он спит, безответной черт! Горько жалуясь, ровно, не повышая голоса, стала рассказывать: — Бывало, брателко, свою работу справишь да всю Чернокову обмолотишь осенью, а за овин молотьбы да- вали только пять копеек... Косить придешь — дуешь, дуешь, а коса не берет ничего, только полетит траву. Я, бывало, все старику черноковскому Кузьме править косу да точить давала... Мой-от Яковушко век силой 318
берет — дует тупой косой, ломит, и ничего ему. я вот извелась. — Тебе теперь тяжелую работу делать нельзя,— сказал я. — Ой, ты, брателко, да дохтур тут приезжал, а я и пошла к ему... «Тебе, говорит, не можно тяжелых работ работать — ешь кашу да пей молоко, мяса и рыбы соле- ной не ешь...» — Вот-то и оно... — Извелась я, брателко!—прибавила она, перекре- стилась, встала, равнодушная к жизни и смерти. 6 Когда вышла замуж Саша, мы с мачехой остались вдвоем, она стала со мной суровее, не давала ходить по деревне, приучала к работе, а работать по хозяйству я не любил: успел, не боясь никого, избаловаться. Носить воду в ушате на коромысле по скользким сгоркам и сту- пеням обледенелым у меня не хватало силы. Мачеха ру- галась, но не била. Я отругивался. Раз как-то мне при- шлось очень тяжело, болели от коромысла плечи, на ушат намерзло льду. Я заупрямился в сенях, скинул с плеча коромысло, сказал: — Не понесу! —> Неси, Олешка! Неси, немного еще. — Не понесу! — А, нарву, гляди! — Тронь-ко, трясучий черт! Мачеха не любила и боялась суеверно, когда ей в глаза говорили о ее болезни, она кинулась на меня, толк- нула, я отлетел к двери, ударился носом о железную скобу, разбил нос до крови и заревел, убежал на де- ревню. Как баба справилась одна с тяжелым ушатом, не знаю, но лежанка с котлом, где кипятили воду с за- варкой для скота, была вытоплена, скот накормлен. Ма- чеха сидела и ужинала. — Садись, Олешка, — лопай! Поди, много соседям жалился? — А не жалился я. 319
«— Батька приедет, не сказывай! — Не скажу. Она иногда клала с собой спать. Потная и тяжелая баба с широким мужицким лицом пробовала меня при- жимать к себе, но мне всегда казалось, что лежу с мед- ведицей в берлоге. — И што ты какой неласковый? Прижмись ко мне хоть спиной, тепло будет. Ее груди выпирали. Я ее боялся. Мачеха, заметив, что я ее боюсь, после налаживала мне спать на полатях, сама спала внизу, в углу, где умер дедушка Дмитрий. Когда отец сказал, оглянул мое правое бедро: «Пу- стяки! Заживет до свадьбы», — я обиделся в душе на него: не подумал, так как не умел думать, но инстинк- тивно понял, что он не любит меня, и ему все равно, словно я чужой. Позже понял, что к себе отец относился так же. Заботы о заработке вытравили в его душе за- боту о теле. Он иногда ложился спать со мной — любил накрываться одеялом с головой. Под одеялом с ним труд- но было дышать от запаха его больной ноги, а показать ему, что мне невыносимо так спать, я боялся — поколо- тит. Отец еще любил под одеялом расспрашивать о том, о сем, и хорошо, что скоро засыпал. Тогда я высовывал Голову из-под одеяла. Он как-то ночью сказал мне: — Матка, Алеша, сказывает — ты не любишь рабо- тать по хозяйству? — Не люблю, тата! — В город тебя брать рано, в деревне еще год надо тебе прожить, и думаю: если тебя в лесную отдать? Малосилой ты — не выдержишь... Хошь, я отдам тебя на лето в пастухи? На зиму тогда и в Питер возьму. — Отдай, тата... Пасти буду... овец. — С овцами хуже... Огороды у мужиков в полях худые, залезет овца примерно в рожь, а хозяйка не знает того — овцу напоит, и овца вздуется, издохнет... Тут уж за пастушество не. получишь — того гляди, за овцу самому платить надо... Нет! Ты в коровьи пас- тухи? — Пойду и за коровами... -— Тогда я с мужиками поговорю. 320
Отец уехал в город после Афанасьева дня, зимой, когда на погосте нашем бывала ярмарка. На зимнюю ярмарку приезжали кожевенники из Ошевенска, а также «верхота», то есть мужики верховцы: они жили от нас верст за двадцать вверх по Онеге, ближе к Карго- полю. Приезжали всегда продавать лишний хлеб, так как работали на палах 1. На палах они выжигали подсечный лес и сеяли. Молотили хлеб даже зимой, тогда как наши мужики многие к рождеству хлеб свой съедали, а у них, «верхоты», до рождества еще стояли скирды немолочен- ного хлеба. И наши девки «вверх» замуж шли неохотно: много и тяжело работать было—«палы палить». Ихние девки шли в нашу Усть-Мошу замуж с радостью: хотя и было голодно, зато на отхожих промыслах, особенно в Питере, наших жило много в лакеях, в поварах. Есть деревня Вороново — в ней даже были царские повара и лакеи придворные, оттого волость считалась богатой. Были и сыщики в деревне Семенове. Одного из таких сыщиков, старика Петра, я встречал в северных лесах на охоте — он получал пенсию, жил помещиком. Попы особенно относились к нему с почетом — в его именины служили молебен, в церкви Петр стоял всегда близ кли- роса. Это был тощий старик с хитрыми подслеповатыми глазами. Если случалось убийство или большая кража, Петра приглашал урядник, а также следователь. Приез- жая, он всегда останавливался в его чистом, крашеном и большом доме. На ярмарку на погост каждый Афанасьев день при- катывал с хлебом верховский наш дядя Юшков, плотный, приземистый, лет за пятьдесят человек, с корявыми, не- мытыми большими руками. С ним доглядывать помеща- лась в санях тетка Афимья, моложе мужа, но видом гораздо старше его. Тетка Афимья была сестра моего отца. Она суетливо бегала за своим коренастым Юшком, отбирала часть денег, вырученных им за проданный хлеб, и тараторила: — Беда! Вот беда! Напьется—ума не наберется, ум и денежки теряет... 1 Подсечное хозяйство. 21 А. Чапыгнв, т. 2 321
Слонялась за мужем по кабакам, трактиру, а потом свинцово-тяжелого, взвалив пьяного мужа с помощью мужиков в пустые сани, везла к нам за три версты. Дядю Юшкова втаскивали в избу, клали на полу у по- рога проспаться. Он спал недолго, встав, садился за стол, пил чай, посылал добыть водку, и если был на столе рыбник!, то, без умолку говоря, залезал туда страшной лапой, тащил рыбу вместе с костями, жевал похрустывая, а кости сплевывал под стол. Злые бабы соседки, глядя на него, говорили: —• Этого, матушки, кормить надо из лохани! Дядя Юшков хвастал всем: двухлетком жеребенком, пряслами с хлебом, горохом — чуть не по кулаку горо- шина — и силой своей. Рассказывал он, как режет лошадей, которых надо зарезать: — Иной лошадь валит кодолом, ноги ей путает, а я любого коня обойму за шею и, как мужика, тяп наземь! Коленом нажму — не шелохнется. Сила у него была очень большая, это все знали и боялись дядю Юшкова. Однажды, пьяный, он, разозлясь на соседей, шел мимо гумен, без топора, голыми руками сорвал со всех гумен крыши до стропил, только на своем гумне оста- вил целу. Дядя Юшков жил в деревне, которую сборщики податей стыдились писать в тетради, поговаривали смеясь: — Начальство сердится! Повела их деревня прозвище от любителей испускать газы. — Мой батька, — хвастал дядя Юшков, — гузном в ярмарку выиграл скат колес на спор! Теперь дядя сказал отцу: — Алешка твой грамотный, пущай моих Митьку да Проньку грамоте поучит до весны. Увезу его в гости. — Можно! Он школу кончил; покажь ему, Алеш- ка, свидетельство, — проговорил согласно хмельной отец. 1 Треска, запеченная в тесто. 322
— Не надо! Ни черта в нем не пойму — знаю, гра- мотный. Петушкова порода — в матку Марью, — замахал руками дядя Юшков. Пристала мачеха: — А ты, дядюшка, парня возьмешь, парень бой- кой— ему у меня по хозяйству надо... — Найми! — Было бы на что. — Хлеба у вас мало — я его буду горохом кормить, правда, Павел? — Правда!—согласился отец. —- Муж мой, Павел Григорьевич, хромой, с ушатом идти — воду плещет, а парень надобен мне... Дядя полез большой лапой в карман штанов, выта- щил засаленный капшук, порылся и кинул рубль сере- бряный. — Найми, халеиха! 1 Мачеха обиделась на прозвище, но рубль взяла. Кф* гда она вышла из-за стола, пошла в горенку прятат» деньги, к ней подскочила тетка Афимья. — Спьяну, бабонька, он такую деньгу кинул, будет жалеть, а ты мне отдай! — Нет уж, не отдам! Парня берете — он у меня воду да заварку скоту носит... Наймовать придется чужих. Тетка рассердилась, ее много унимали остаться го- стить еще, собралась до свету. Сама запрягла в сани лошадь, приказала меня одеть и мужа уволокла, кото- рый, отмахнувшись легонько, ударил ее, она вылетела в сени. — Эх, черт старуха! Прощай, Павел, а парня при* везу сам, как минет время. В этот день меня увезли в дядину деревню. Изба у дяди Юшкова была курная, но теплая и сухая, изба сто лет простояла, и видно было, что про- стоит еще сто лет. Когда мы приехали, был вечер, будущие ученики мои спали. Меня покормили кислым молоком да гороховицей, а тетка тоже постлала мне спать в углу на лавке. При- ставила скамью. 1 Родителей мачехи прозывали халеями, 21* 523
— И так не широка скамья все же, чтоб не упал ты... Спи, Олексиюшко. Утром рано мне приснилось, что блеет стадо овец. Когда я открыл глаза, меня поразило невиданное: пы- лало устье огромной печи, дым и пламя лезли клубами к черному потолку. В избе было прохладно. Старинная большая дверь избы отворена наполовину в сени, дымо- вой ставень вверху чернел открытым зевом, а на шестке толстоголовые, без порток, подогнув под рубахи красные ноги, сидели по ту и по другую сторону устья два мла- денца лет по семи, ревели: — Ма-а-ма! Ись дай. — А, вот я вас, каменные черти! Потерпите до каши... — Ма-а-ма! Ись. — У, каменные столбы, я вас! Тетка Афимья крутилась у шестка, ковыряла желез- ным крюком в пылающей печи, нагибалась быстро, хва- тала березовые кругляши, совала в печь. — Ма-а-мка, черт! — Ись... — Вот-то мое наказанье — живьегя сожрут! Наконец ребята перестали реветь: мать сварила им житную, большую кашу, густую (густой каша назы- валась оттого, что мука заваривалась в кипятке, густела; замешанная густо, каша ставилась близко к огню по- преть и вываливалась из горшка в блюдо). Тетка вы- валила большую груду вареной муки на широкую дере- вянную тарелку. Один йз ребят, толстый Митька, от жадности или так, хотел выскоблить деревянной ложкой горшок — ложку сломал. — Ах ты ненаеда толстоголовая! Тетка Афимья медной поварешкой стукнула по го- лове Митьку, он завыл: — Дай, мамо, горшок поскоркаю! — Я те поскоркаю! Другую ложку сломаешь — са- дись, лопай! Принесла кислого молока с водой, налила отдельно каждому в чашку. Ребята зачавкали, иногда ,с набитыми ртами мычали, наперерыв захватывая ложками как мож- но больше каши: — Мамо, смени! 324
— Нате еще простоквашу, жрите! Дала им большую кринку простокваши. От высокого клоча горячей каши скоро ничего не осталось. Ребята, вылезая из-за стола, икали, крестили носы. Тетка сказала, запирая дверь: — Олексиюшко, сдынься, тепло в избе, я те густой каши сварю. Когда я умылся, сел за стол, тетка вывалила на то же блюдо варево из муки, после — кринки простокваши, сунула на стол шипящую латочку масла с огня; оба толстоголовых полезли к столу. — Ма-м-ка! Черт, пошто ему масло даешь, а нам нет? — Он гость, я вас! Налопались, да еще? Когда рассвело, тетка сказала: — Одежьтесь, покажите Олексию деревню! Ребята быстро натянули валенки, надели полушубки и заячьи шапки. — Пойдем Федьку Маришина лупить! — А за што? — Он нас дует за все! — А ну, пойдем! Федька Маришин — мой одногодок, но выше меня ро- стом, румяный и полный парнишка с крупными руками, встретил нас не враждебно. — Бежим на гумно в козни 1 играть! — А руки зябнут. — Ништо — согреем! Пошли на гумно, у меня была копейка, я у Федьки купил бабок на копейку двадцать штук. Двадцать было на всех нас троих. Один из наших, Митька, оказался плохой игрок, тогда мы стали играть втроем: я, Пронь- ка и Федька» Пронька бил метко своей биткой, только далеко не мог кидать, а близко; Федька намечал себе место на пол- шага за ним, и если я не попадал в кон, то Проньке почти не доставалось бить. И все ж таки с Пронькой мы Федьку обыграли: из сорока бабок у него каталось в кармане три, а у Проньки была завалена бабками 1 В бабки. 325
полная шапка. Когда мы обыграли Федьку, он кинулся на Проньку, стал отнимать бабки, я подопнул его под ножку, свалил. Вскочив, он кинулся на меня, но я был верткий и ловкий на борьбу, — я опять его сбросил на подошву гумна. — Ладно же... ужо переправим! — Переправляй, хоть нет, а тебе меня не обо- роть. Так мы вернулись домой. Изба была вытоплена, хлеб испечен, в избе было тепло, не угарно, и дышалось лег- ко. Против нашей, угловской, в ихней избе была настоя- щая благодать. Наша в углах зимой всегда промерзала, тепло держалось лишь на печи и полатях. В ихней — хоть голый ходи — везде, даже под порогом, было тепло, а у нас мерзла вода. Пришел откуда-то дядя Юшков с сосульками на бо- роде, помыл руки, все перекрестились, сели обедать. — Ешь, паренек! Гороховицу больше ешь — ишь ты какой тонкой, что верестина. — Он, тата, Федьку Маришина борет! — сказал Пронька. — Велико-то дело — Федьку обороть, вот пущай-ко с Прошкой нашим сладит — тогда поверю. — Прошка, тата, жених уж — где с ним! — Жених? Так и не хвастай — нечем. Сегодня, пле- мяш, отдохни, а завтра учить их зачинай, только не по- церковному, по азбуке. — Ладно, дядя! Азбука у меня с собой. — Ты их за волосья дери! Лупи по башкам — наша порода крепка, колом бита. Кой помрет ежели, с Офимьей еще наживем... Слышь, бабка? — Поди к лешему, медведь! — Не ладишь?.. Я ведь, гляди, за чужой подол ухва- чусь! — И так за чужих баб тебе погорельские мужики норовят бок налупить... — А, нет! Иной кто — погорельские не тронут. В эту же ночь мы с теткой Афимьей, наскоро одев- шись, выскочили на деревню. Помню хмурое небо без месяца, но звездное, черные, растрепанные в сумраке крыши изб и в окне курной избы у отодвинутого ставня 326
мутное пятно лица; кричала баба через улицу другой бабе, вдове, — вдова была за десятского: — Бабенка У куля! Сбей деревню! — Не с ума, баба! Чего тебе? — Чужой мужик в избе станушку мою изорвал — отбиться не могла, изнасилил, да еще на лавке сидит, курит! Боюсь, сбей, ради Христа, деревню! — А не шавишь ли? У самой мужик свой дома. — Скурее! Боюсь я... Мой-от, сама знаешь, глухой, да етце пьяной, храпит на всю избу. — Ой, коли пойду, поколочусь крещеным! Деревня собралась с обыском, пошли по дому: у бабы в избе — никого, кроме ее сонного пьяного мужа, не на- шли. Хотели бабу матюкнуть, что зря сон у людей сби- вает, и у взъезда с огнем фонарей наглядели свежие глу- бокие следы; следы вели к реке, а на реку вниз, будто на телеге, по снегу ехано. Баба успокоилась, мужики со4 седи ушли спать. Утром спустились к реке: у берега от теплых ключей был слуз1. По слузу до деревни Пого- релки с версту шли широкие сильные шаги, проваливали талый лед, а в Погорелке, на плотной дороге, следы ис- чезли. — Юшков ходил! Кому боле... — Ну, ходил, да кафтана не оставил и шапки тоже — поди-ка его уличи... — Муж виноват! Чего пьяный спит... Так поговорили, посмеялись, закинули. Дяди Юшкова в ту ночь дома не было: уходил в лес прясло ставить, там, в лесной избе, будто бы и ночевал. Утром, после того как ревели у печи мои ученики: «Ма-а- ма, ись!», когда я встал и поел, — вытопилась теплая изба, слегка попахивающая дымом и варевом, мы сели за азбуку, а начал я так, как учили меня: — Аз! Бу-ки! Митька тянет: — А-а-з! Пронька вертит какой-то куклой без головы и орет: — Бу-ки-и — шиш в руки! Тетка оделась, собравшись к колодцу полоскать белье* 1 Талый, подмоченный оттепелью снег* 327
— Ма-а-ма, ты куды? — Ма-м! Куды идешь? — Учитесь, черти! Я вас! —Мать грозит им вальком. — А-а-з! — Буки — хлеба в руки! — Ты не прибавляй! Веди. — Веди—в гостях у деди! — Не прибавляй! Веди! — Ведй! — Куда ведй — веди! — Мама-а! Возьми нас к колодцу. — Учитесь, каменные столбы. Мать ушла, она сошла с крыльца, и видно в окошко, которое в теплой избе не замерзало и не потело, как удаляется к середине деревни тетка Афимья. — Глянь, Митька! Там ребята. — Ребята, а вон кукла де ди Ва силья... — Кукла? Хвост в куделе завешан. — Учитесь, я вас! — А ну тя! — Как ну тя? Волосы нарву! Ну, аз, буки, веди. — Веди буку раз! Я применяю к мальчишкам испытанное средство дере- венских учителей — бью их по щекам. Оба плачут, но им не больно, а когда требую произнести три буквы: — Аз, буки, веди! — Веди — медведи, аз — раз, буки — хлеба в руки! — Ну, черт с вами! Все едино запоминайте: аз, буки, веди, глаголь! — Г о голь — утка! — Глаголь, не гоголь! Ну? — Хлеба в руки! Веди — гоголь! Потом оба срываются с лавки, босиком из избы бегут с крыльца и лупят к матери, которая у колодца в ледя- ной воде полощет белье. Она их, добежавших к ней, бьет вальком по чем попало, они так же быстро бегут ко мне в избу, но забираются на печь и наперерыв испус- кают газы, норовя перефорсить один другого звуками. — Чуй, я шибче! — Нет, я! А во еще. Пришла тетка. Я ей пожаловался. 328
— Ну, да буде сегодня с них... Поучились мало, и ладно, — подьте на улицу, прохладитесь! Мы одеваемся, идем гулять. — Идем на Борок! — Это у нас Борок, у вас нет, — спорю я. — Есть, пойдем! — Покажем мы... — мычит Митька. Ихний Борок — высокий сгорок у реки Онеги, на са- мой ровной и высокой середине его сосна, колючки опали на снег, сама она кудрявая, зеленая. — Давайте на реку кататься!—предложил Пронька. — На чем? — Ни на чем. Завернемся в полушубки да набок ля- жем— и покатимся. — Круто больно будет! — Уй ты — а глянь! Он свернулся комком и покатился под гору, докатился до реки в одной рубахе — шуба с него слезла по дороге, и на ухабах были клочья шерсти. Митька также свернулся, он укатился на реку еще дальше. — Далеко нельзя — там слуз!—сказал Пронька. — А я хочу дальше! — мычал Митька. Запахнувшись поплотнее в свой старый полушубок, покатился и я по снежно-ледяной круче. На половине дороги меня раздело, я докатился до реки, и, видимо, был слабее в костях — заныли все суставы, а больное бедро оцарапало, и я чувствовал, что из него течет кровь. Не желая, однако, оказаться слабее моих учеников, я еще несколько раз скатился. Домой к обеду вернулись — я хромал, и ночью меня жгло огнем, но из самолюбия ни- кому ничего не сказал. Утром снова учились, и с таким же успехом. — Глаголь! Гоголь — утка. — Веди! — Ведй! Я злился и колотил беспечных ребят. Они же, как два сбитых крепко узла с мясом, выли, убегали босиком на улицу, а после забирались на печь. Бедро у меня разболелось — я продолжал хромать. Дядя Юшков заметил, сказал: 329
-— Видать, Олешка учитель худой! Да и заморен ты шибко на чаях без сухарей... Тебе не дратца — впору живьем домой у братца, поезжай-ка завтра с дединой Офимьей! — Уж нет! Поезжай ты, а то скот заморишь, да и ребят тоже. — Ребята выдержут... вот скот? Со скотом ходить не люблю... Доить коров надо либо соседку брать аль самому надевать бабий сарафан... — То-то вот медмедь... Тебе свычно по чужим бабам ездить... иная, гляди, двери заложит, и не попадешь... — Заложен не боюсь! Коя не ломится, так я и крышу разберу. — С крыш.и-то сдернут за хвост, да палкой. Дядя захохотал: — Ах ты курица! Кто меня сдернет? Я этими ру- ками,— дядя выставил свои лапы, — кусты, лесинье с корнем рвал. Сама, поди, видала? — Хвастай! А за баб бит бывал. — Бывал, да мало! — А ну тя! Поедем-ко, Олексиюшко, завтра к мачехе» Мне не хотелось уезжать от сытой жизни, из теплой избы, но делать было нечего. Утром накормили кашей да щами, тетка заложила ло- шадь и увезла меня домой. Когда я вернулся от дяди Юшкова, у нас с мачехой было голодно и холодно — изба в углах, особенно у две- рей в сени, промерзала, а в горенке упало три потоло- чины, горенку мы плотно заперли до весны; мачеха была беременна. Отец в Афанасьевскую ярмарку купил ста- рую лошадь. Кобыла была жеребая. Я посмотрел на нее •во дворе — кобыла стояла седая от инея и медленно же- вала сено. Я сказал мачехе: — Кобыла, матка, старая! — А ты почем знаешь? — Вишь, сено едва ест. — А может, у ней, Олеша, волчьи зубы? 1 ’Волчьи зубы — коренные, вырастают на сторону; когда лошадь ест, то уродливые зубы царапают щеки, и лошади больно жевать. 330
-— А может, и то. — Ужо цыганы придут, поглядят. Купил батька твой спьяну, худо глядел, кого покупал. Скоро по деревне пошли рваные пестрые кафтаны: цы- гане наехали, остановились всем семейством у Кристины. Старший цыган умел сапоги шить — сел за работу, его домашние—сын, старуха мать, жена iv дочери— пошли побираться. Мачеха пригласила их, и красивый, очень грязный цыган лет тридцати, курчавый, смуглый, пошел во двор глядеть кобылу; он распялил ей рот, попятил назад, отворотил ворота двора, а вернувшись в избу, сказал: — Нет, хозяйка, у лошади волчьих зубов! — Нету, цыганушко, то и ладно. — Ладно, да не совсем. Кабы были, я бы их выбил, а то лошадь не наедается от старости. Худой торгован твой хозяин! Старуха цыганка с наговорами гадала мачехе по руке: — Хорошо увижу... хорошо скажу... Худой увижу — худой скажу. Иная цыганка худой видит, а лгет хорошо, все хорошо. Я тебе, бабица ласковая, правду скажу. Про перво скажу — положи денежку. — Говори, положу! — Первой, что в себе носишь, парень будет, а не уда- лой, помрет рано... — Ну вот, уж и худо баешь... — Правду скажу — помни цыганку. Мачеха положила на руку цыганке три копейки. — Мало даешь мучки — сметанки прибавь. — Того дам — мучки, а сметанки нет, корова не доит — грузна ходит... — Потом дашь, не забудешь... Другой родится у тебя — девка. Девка будет умная, рукодельная, а уйдет жить на чужую сторону, от девки мало проку, девка — вода: глядишься — светло, да понесет на ребе лесину и всю себя закроет — дна не увидишь. — А не хочу я девку — ну их! — Девка будет. Потом будет парень не от мужа, так... Клади еще на руку цыганке... — Мучки дам. Картошки, денег нету. «— Чайку дай, сахарку. 331
— Этого есть мало — дам! — Тот, что не от мужа, будет на чужой стороне... — Ну вот! Опять я одна?.. — Потом с чужой стороны будет с тобой жить, де- тей плодить, зачнешь пестовать. — Ой, не люблю в няньках сидеть! — Не скоро то будет... Уломаешься — тогда за зыб- ку сядешь. Увидела цыганка меня. Мачеха сказала: — Вишь, какой у меня первенькой большой, грамоте знает. Цыганка покачала головой. — Не в твоя он. А дай ручку, дай, не бойся! Я с детства не любил грязных цыганских рук и ни- когда сопливым не был, как иные ребята. Я брезгливо подставил руку в черные от копоти руки цыганки с чер- ными и острыми, как у ястреба, ногтями. — Ну што? Удал ли мой Олешка будет? Цыганка, быстро оглядев мою руку, сказала: — Не та кровь! За этого дай всех твоих — того, что в брюхе, и тех, что родятся... лучше не будут. — Что уж так много, цыганушка? — Не твой корень. — Ну, а еще что баешь? — Устала я... Не говорю больше. Пить дай. Я принес из сеней в ковше квасу, подал. Цыганка коснулась рукой моих волос — я присел. Рука ее была страшная и холодная, как черный лед. Цыганка, отдавая пустой мне ковш, прибавила: — Кабы моложе была... украла бы тебя. Я боялся ее, как колдуньи, и поскорее исчез из избы. В будущем было так — у мачехи родился мой брат Михаил... Я его застал еще в люльке. Когда в городе я вышел из ученья, мачеха писала, «чтоб Михаила взять в город». Я выписал его, он приехал, поступил в ученье печником. Лет семь прожил на работах — уехал от пьян- ства в деревню, но и в деревне продолжал пить, ко- гда случалось что-либо заработать. В деревне ему стало скучно, он продал у матери телушку, снова при- ехал в город и вскоре занемог работать. В больнице умер от чахотки на двадцать втором году. 332
У мачехи родилась, тогда я был в ученье, дочь Анна. Когда подросла, ее я тоже выписал в город, она поступи- ла нянькой, была грамотна и рукодельна. Анну любили те люди, у которых она служила: она рассказывала де- тям интересные сказки. Ее не отпускали, прибавляли жалованья, но Анну тянуло в деревню. Приехав, вышла замуж за пьяницу пекаря из-под Каргополя. Пекарь ее очаровал тем, что хорошо плясал и играл на гармонике. В германскую войну пропал без вести. Анна от него на- училась хорошо печь хлебы и булки — служила долго в пекарне города Архангельска. Отец наш, Павел Чапыгин, умер, когда мне было восемнадцать лет. Анна тогда была маленькой. Мачеха сошлась с чужим мужем, прижила сына Артамона. Те- перь мачеха старуха и нянчи г детей Артамона. Я страшно невзлюбил цыганку, боялся, что меня украдут. Думал: «Тогда я с ними должен буду летом спать в кибитке да ходить по миру, зимой тоже переез- жать из деревни в деревню в той же кибитке, и по де- ревне водить медведя, или менять лошадьми — везде клянчить для лошадей сена». Выпрашивать я не любил, даже у моего крестного, которому за подарки всегда ве- лели кланяться в ноги. В марте месяце мужики заговорили, попы и купцы крестились — в Питере убили царя Александра И. Ру- гали «соцалистов», мне давали вслух читать о казни убийц, но меня больше интересовали картинки в журна- ле, я хорошо помню одну: стоит конь на горе, бьет копы- том в гроб железный, от гроба летят искры; было напи- сано: Святогор-богатырь С Ил^ей Муромцем К горам северным В путь отправились... А на том ли пути, На дороженьке Гроб великий стоит, И на крышке его, Кем не ведано, надпись написаназ «Кому лечь суждено — Тот и ляжет в гроб». Вот лег во гроб Илья Муромец, 333
Да не впору пришлося ему — Домовище широко, велико, как дом..» Тут лег во гроб Святогор-богатырь. Через дорогу от нас была старая курная изба Ошем- ковых, Андрея Семеновича и Афони. Афоня женился. Сноха Афонина, Авдотья Ершиха, да Парасковья, жена покойного силача Ивана, стали ссориться. Столяр Анд- рей Семеныч решил отделиться вместе с сыном Афоней, прозванным Губошлепом. Парасковья, жена Ивана, осталась одна с маленьким сыном Степкой, но Парасковье без мужика было трудно работать, а приемка взять в дом не хотела, говорила, когда ей сватали: — Такого золотого мужа, как Иван мой был, не найду — за серебряного не пойду. К дочери перебрался из дальней деревни ее отец Па- вел— кривоногий старик. У него была грыжа, старик ее подвязывал ремнем. Мы его прозвали «Килатый Пав- луша». Килатый старик Павлуша делал у дочери все тяже- лые работы. Зимой он в лес не ездил — за дровами ездила его дочь Парасковья. Килатый Павлуша, вздев па нос очки, а лохматые волосы подвязав ремешком, чи- тал книги на славянском языке. Я как-то раз зашел к нему без ребят, один. Он, сверкнув очками, подозвал меня, сидевшего у порога на лавке: — Подь сюда. Грамотный? — Да, окончил училище. — А ну, читай, что тут написано? Я ему прочел что-то в его «Четьи-Минеи»... — Ладно чтешь, а цифири церковные знаешь? — Нет. — Ну, так учись — покажу! Я приходил к Килатому каждый день учиться, учился хорошо, знал уже церковные цифры до десяти тысяч, но ученье наше разом прервалось: старик не выносил, когда ему говорили, что он килатый. Раз мы пришли к Килатому с Павлушкой Лагуновым. Павлушка любил дразнить стариков: мой покойный дед Дмитрий не раз гонялся за ним по деревне, Павлушка 334
его дразнил, громко выкрикивая: «Сол дат-балд ат! Дере- вянная шпага!» Дед Дмитрий это слово переносил, но когда он кричал: «Тупой штык — кривой салтык!» — дед бежал за ним, и иногда Павлушка получал тумака. Когда дед перед смертью ослабел, Павлушка говорил: — Теперь не побежит. Дразнить не буду. Пришли в избу с Павлушкой Лагуном. Килатый ста- рик читал книгу, у образа горела свечка. Мы сели на лавку к дверям. Павлушка шепнул мне: — Слышь, Олёша, сунь в жараток1 соли — кила у него зачнет ворчать. Я послушно подкрался к столу. Старик, читая книгу, покосился в мою сторону, но промолчал. Я взял из со- лонки горсть соли, отошел к шестку, кинул соль в жара- ток, сам вернулся к Павлушке. Килатый старик поднял голову, прислушался: на горячих углях трещала соль; он поднялся, строго сквозь очки поглядел на нас и крикнул: — Пошли вон, беси! Выйдя из-за стола, направился в угол, где стояли ухваты. Мы убежали, хлопнув дверью. Я на следующий день зашел, чтоб читать со стари- ком его книги, он запер перед моим носом сени, прого- ворив: — Озорнику в мою избу путь заказан. Так кончилось мое образование по древнеславянскому языку. Вскоре я церковные цифры и титла забыл, в избу к Килатому Павлуше также ходить перестал. Пришла весна, местами еще лежал снег, но мы, ре- бята, целой гурьбой играли на Борку в бабки. Мужики, бабы и девки возили навоз, а у нас во дворе у старой кобылы родился мокрый жеребенок и на жидких ногах едва держался. Мачеха злилась: — Все соседи навоз возят, а я как проклятая должна в избе сидеть» Прошла ночь, когда родила лошадь; утром мачеха стала лошадь запрягать в тяжелую телегу. Прибежала жена Андрея Колючего, Дунька Крутиха, затараторила^ 1 Жараток — яма для углей в сторона шестка Печц («пе^* ной жараток» — слова XII века). 335
— Не вози, баба, навоз — навоз не прокиснет, а ло- шадь нарушишь! Она вырвала из рук мачехи дугу, утащила в сени. Кобыла стояла у крыльца, повернув голову ко двору, ржала, ей тоненько отозвался запертый в хлев жере- бенок. — Кинь, баба! Возьми чужую лошадь, — тараторила Крутиха. Но мачеха упрямо стояла на своем: — Руки у меня одни — мне надо за чужую лошадь отрабатывать. А ништо, вывезу на своей. — Тьфу, шальная халеиха! — плюнула Крутиха и спешно ушла к себе. Мачеха наметала небольшой воз навоза, а так как дорога в поляны была грязная, то села верхом на одну сторону, поставив ноги на оглобли (так обыкновенно в упряжке сидят верхом бабы и девки). Сама она была матерая баба, да еще беременная. После пяти-шести во- зов у кобылы пошла низом кровь. Мачеха ахнула и побе- жала за Максимом, братом Крутихи. Это был спокой- ный, небольшого роста, неторопливый мужик, совсем не- похожий на сестру, Дуньку Крутиху. Он поглядел на кобылу, потом на воющую от испуга мачеху, сказал: — Дура ты, Марья! Животину надо копать. — Ой, ты, Максимушко! Ужли копать? — Приходи к вечеру — шкуру сдеру. Вывезешь на моей лошади. — И ушел. Кобыла с печальными глазами, как у человека, пол- ными слез, заржала последний раз, опустилась на колени, потом упала набок, перекатилась на другой и оскалила желтые зубы. — Ой, я шальная! Ой, Олексиюшко, шальная я! Мне жаль было лошадь. Я, поплакав, лег спать, а ма- чеха всю ночь возилась с жеребенком, доила корову, поила теплым молоком сироту лошадиную, но жеребенок фурскал, пускал в шайке пузыри и, высунув тоненькую морду, будто ребенок плакал. Мачеха умаялась — залезла спать на печь. Я спал на лавке и сквозь сон слышал, как мачеха утром зажигала свечу у образа Ильи-пророка, но и свеча не помогала. Маленьким комочком свернувшись, жеребенок в хлеве «вдох. 336
Максим оснимал кобылу. Сбоку топившейся печи на длинном колу сохла опаленная шкура с сизыми кусками мясины на мездре. Мачехи в избе не было — бегала в Тарасову к Шож- ме добывать за работу Максиму водки. Денег у мачехи на водку не было — снесла в заклад шелковый приданый платок, большой. 7 Весна еще была холодная, а места выгона сырые, то скот не выгоняли на пастбище до Егорьева вешнего дня. В Егорий стали выпускать коров с раннего утра, и коро- вий рев разбудил меня. Я встал, а мачеха сварила густую кашу — я ее поел с молоком, нарядился в батькин ват- ный пиджак и его шапку. Пиджак был мне немного ве- лик, так как отец ростом был немного выше меня, но осенняя шапка его из толстого сукна лезла на глаза и болталась на голове. Накануне с вечера я приготовил бе- резовый кнут, обул свои сапоги из белой, худо пропитан- ной дегтем кожи, вышел в поле. Коровы шли улицей, бо- дались, мычали, телушки взлягивали, забегали вперед и ждали стадо — почти все бабы шли полем, провожать коров на заполек, кричали мне: — Эй, пастушонко! Ты коровам не давай бодаться... Погляди за ними денек — потом обыкнут, не будут бости одна другую, слышь? — Слышу... Ладно уж! — Кашей масляной накормим! — Колобками! — Ну ладно — погляжу. — Экой, Марья, у тебя пачеренок, будто староста идет... — Десятской коровий! Я бегал целых полдня, разгоняя коров, чтоб не бода- лись, а к вечеру повернул их к деревне, но коровы, щипля молодую траву, устав в хлевах без света и воздуха, не боялись моего кнута, ребячьего крика моего мало слуша- лись. И тут мне пришло в голову нарушить запрет покой- ной матери: я пустил в скотину разухабистой звонкой матерщиной. Коровы, как по сигналу, покорно повернули, 22 А., Чапыгин, т, 2 337
побрели в деревню. Позже понял, что татарским словом,, кинутым на Руси, можно делать дела даже со скотом. Утром я ходил от соседа Максима Крутенького, того, что обдирал загубленную мачехой нашу кобылу. Спал я дома, а ел у Максима. Ненила, его жена, снарядила меня в путь. Когда я вышел, накормленный и одетый, на крыльцо, из сеней кинулась к моим ногам тощая черная сука с крутыми светлыми пятнами на месте бровей — она весело заюлила мохнатым хвостом. Я не знал, что делать — брать собаку или отогнать? Охотники не лю- бят, когда пастухи волочат с собой охотничьих собак. Максим осенями охотился. Но Максим, скупо кормивший собаку, крикнул мне из двора: — Бери Бархатку, парень! Покормишь, дома она, вишь, капостит. Я поманил собаку, она весело кинулась за мной, и с тех пор до начала осени мы с ней стали друзьями. Я с детства любил животных — равно как кошек, так и собак. Подходя к воротам двора, кричал: — Доена ли корова? Выпущаю! Иногда бабий голос отвечал: — Подожди, Олеша! Дою еще. Тогда я неторопливо шел к другому двору. Шагал я размеренно и важно — будто делал очень большое дело. Отец Павлушки Лагуна, моего приятеля, Гриша Лагун, был ругатель и матерщинник. Однажды, когда я выпу- скал из его двора коров, стоя у крыльца своего дома, крикнул: — Эй ты, Гераклит! чертов сын, шевелись! Откуда малограмотный мужик, деревенский плотник, не бывавший, кроме Архангельска, ни в каком городе, знал имя греческого философа, я так до сих пор и не понимаю. Я очень обиделся, когда он меня назвал Герак- литом, а ребята подхватили прозвище, стали дразнить: — Клит, Клит! Гриша Лагун не ходил в церковь, но бабам не пере- чил принимать в праздник попов, а сам однажды, когда в бурю начало ворочать крышу на его избе и ударил гром, выбежал на сарай, громко матерно ругал Илью- пророка: — Не строил, да ломаешь, Гришкина мать!.. 338


Как-то раз на заполек с толпой парнишек моих лет пришел старше нас года на четыре -нескладный и тощий, голова редькой, Никола Вахрамеихин. У меня над ручьем на лужайке был разложен от комаров огонь. Никола сел к огню. Расстегнул штаны, нам велел делать то же, и все мы от него разом, как по команде, научились себя насило- вать. Я особенно пристрастился к этому пороку, и в лесу, на лужайке, в уединенном месте, делал это, потом засы- пал. Вставал с головной болью, шел некоторое время ша- таясь на ногах, но, отыскав в лесу коров, обгонял их кругом болотистых полян и выгонял на заполек. Иногда я терял дорогу в лесу, тогда выходил на дальние поляны, залезал на дерево и видел вдали зеле- ный шатровый купол Ивана Богослова — тогда я знал, куда идти. Также с дерева я видел, как выходили на по- ляны коровы, радовался, успокаивался, позволял им бро- дить по траве, лишь бы не пачкаться в черной холод- ной грязи болота, среди густого ельника с березняком. Дальние поляны коровы скоро выбродили и унаво- зили, мужики стали говорить, что «надо пастуха выпо- роть». Однажды я выгнал коров к часовне, чтоб направить в деревню. У часовни стоял мой приятель — Павлушка Лагун, он сказал: — Коров, Олешка, направь в улицу, пущай идут в деревню, а сам усохуться—мужики ждут, хотят тебя сечь. Я обошел полями к гумнам, залез в ближнем гумне в закоренок \ стал ждать ночи. Я озяб, и ныли больные ноги, опаренные в болоте так, что меж пальцев слезла кожа, было сплошное кровавое мясо. Я склонился к бревнам гумна в закоренке и горько-горько заплакал. Мне было невыразимо жаль себя. До меня долго долетал грубый говор мужиков, но когда смерилось, голоса умолкли. Потом вскоре около гумна заговорили двое — мужик и баба. Баба была ма- чеха по голосу, мужик — Гриша Лагун Лагун говорил: 1 Карманы, или ямы, отделены от подошвы гумна низенькой стенкой параллельно подошве. 540
— Поищи, баба, мальчишку! Вызови его — скажи: Гришка Лагун своих не бьет никогда, пастуха бить не даст, с топором на соседей пойдет. Удумали такое нет ладное, все Питерсковы мужики... Сыщи его, баба, да веди ужинать. В тот день я ходил от Лагуна. Мачеха ответила: — Вот те спасибо, Григорей! А то денется куда па- рень — батька с меня сыщет... — Веди ужинать. Зови! — Олеш ка-а! Иди ужинать, где ты, Олеша-а? — Я тут... — отозвался я. Выйдя к мачехе, видел, как вдали моталась тень Гри- ши Лагуна. — Не бойся. Не будут бить. — А за што, матка, меня бить? У самих засеки1 коло полян худые — коровы перелезают... Не мне осек засекать, им. — То правда, Олеша, так и скажи. В правленье, ска- жи, пойду жалиться. Когда я ужинал, Гриша Лагун сидел на лавке, едва видимый в сумраке, курил. — У лентяев огороды пали, не городят, а с пастуха ищут. Кто-то еще сидел в углу у дверей, по голосу я не узнал. — Надо, Григорий Петрович, деревню собрать да походить у полей: коя огорода гнилая — повалить, пу- щай городят... Гришка крепко выругался. — Свалишь, а она и будет лежать — народ такой, что кола завострить лень: у половины деревни жердья не вожено. — Тогда нече искать, коли потрава будет, не от па- стухов она. Я ушел домой спать. Мачеха перед сном намазала мне ноги дегтем. — Терпи, Олеша! А то еще хуже опаришь. 1 Засека — изгородь из поваленных подсечных деревьев. 341
Бархатка каждый раз уходила со мной. Как-то раз начала лаять на низкую сосну. Я сосну тряхнул, с дерева в мох соскочила белка, замокла, угодив в лужу, но на ближнее дерево залезла. Я подобрал сук и кинул в белку, белка упала опять наземь, собака ее схватила и затрях- нула. Я ободрал шкурку, как умел, мясо отдал Бархатке. Она съела быстро и, вновь отбежав, залаяла — я опять сшиб белку. В этот день с Бархаткой мы перевели четыре белки. От охоты надо было идти искать коров. Коровы раз- брелись, иные спали в лесу на сухмене 1, иные бродили на полянах. Солнце садилось — я запоздал и к сумеркам пригнал коров — шла туча с востока, приближались раскаты гро- ма. Бабы на запольке встретили меня, кричали: — Гонит, бабоньки. Гонит! Оказалось, из стада пяти коров нет. Я пошел искать, разыгралась гроза. Я ходил по мокрым полянам. Мычал, подражая корове, но коровы не отзывались. Я плакал и ругал свою судьбу, по-детски жалуясь богу. Пошел силь- ный ливень — я встал под куст, с куста текло на голову и за рубаху, надетую на тощее тело с мужицких плеч. Гроза и ливень выгнали из лесу коров на поляну, я сно- ва загнал их в лес, обогнув угол крайней поляны. 11о полянам выгонять было запрещено. Отставшие коровы оказались самыми ленивыми, во дворах их больно кусали мухи, даже ночью, и потому к двору они шли безрадост- но. Гроза не унималась, сверкала молния в небе, ворчало и стучало из сизой тучи. Коровы шли мимо полян к ча- совне. Я торопил их, ругал, посвистывая березовой вичей, но они и не думали прибавить шагу. Бить их я боялся, так как у часовни коров ждали хозяйки. Молния ударила в кол ближней изгороди, расщепила кол, повалила ого- роду на много сажен. От необычно белого огня, от блеска и треска в изгороди, обрушенной грозой, коровы вдруг нашли ноги: задрав хвосты, припустили так, что я не мог их догнать — они бежали вплоть до деревни. Особенно радостно мне вспоминать среди всяких огор- чений пастушеской жизни белые ночи Севера. Скот то- 1 Сухое место среди болот. 342
гда пасли мы по ночам оттого, что днем не давали покоя ни лошади, ни корове овода. В такие ночи мы, пастухи коровьи и овечьи, собирались на Бильковке. Это высокое, гладкое место среди полей и полян. По Бильковке про- ходил скот на дальнее пастбище — «долгий мост». Это была топкая дорога, идущая от полян в подборок и в бор. По «долгому мосту» скот не ходил, но ходил около# На Бильковку из разных улиц выходил скот Клементьев* ской, потом деревни Горки и Малого угла (Васильев- ской). Наш скот через Бильковку не проходил, шел в лес па восток, в сторону бора, по левой стороне «долгого моста» янгой, а выходил, держась влево, — с левой сто- роны наших большеугловых полян. С Бильковки было видно на восток на большое пространство в сенокосные поляны, называемые «синища». Синища упирались в лес, за перелеском—подборок и бор на горе. С Бильковки были видны поляны, перелесок и бор. На запад от Биль- ковки, также в низине, лежали поля и поляны, перелески, а за ними деревни: Горка, Погост с церквами, к северо* западу за рекой Онегой на горе видна Малашева, у реки с нашей стороны Тарасова и наш Большой угол. Когда был маленький, я из горенки, из окна на юг, глядел белыми ночами в сторону Бильковки, а она на холме за полями всегда играла кострами пастухов; я ви- дел дым и неясные в дыму и блеклом тумане фигуры лю* дей и мечтал, мечтал: «Как там хорошо, весело!» Но строгая мать моя, Марья Романовна, каждый раз давала мне порку, если узнавала, что я ходил к пастухам® И вот теперь я — на Бильковке, пастухи собирались, разжигали огни, таскали хворост, а потом либо расска* зывали сказки, либо играли шаром. Шар, гладко выструганный, деревянный, точно круг- ло сделанный умелой рукой, ставился на место. Один вставал около шара, другие, отойдя шагов на двадцать, попадали палками в шар. Тот, кто ходит за шаром, дол- жен был поймать сбитый шар и вернуться с ним на место раньше, чем другие подберут кинутые палки. Тот, кто последний поднял свою палку и не успел до шара прийти к месту, с которого кидают, обязательно сменял бегающего за шаром. Среди пастухов-подростков был 343
коровий горочный пастух, Ося Сухорукий (одна рука у него не владела). Ося был огромного роста детина с мрачными глазами, лет ему двадцать пять, а был он еще припадочный. Правая рука его силой заменяла две, он березовым кнутом как-то раз в мокром и вязком месте случайно убил корову. Корова старая, а потому и высчи- тали с него не много, но пригрозили: — Не убей еще, в холодную посадим! Вот этого Осю мы гоняли часто за шаром, он у нас в игру служил бессменно. Ося почти не мог бегать. Пока он брал сбитый шар, мы давно успевали, похватав палки, встать к месту боя. Ради этого Оси я перестал ходить на Бильковку, хотя и полюбил веселое, резвое общество, тем больше что у огня мы делились содержимым наших пес- терей: у кого была рыба, у кого шаньги, а у иного кар- тофельные калитки. Ося меня напугал и опротивел. Раз в грозу мы сидели в пастушьей избушке-полуземлянке. Стены из жердей, положенные в угол, но не зарублен- ные, а чтоб не продувало между неплотных жердей, коно- пачено мхом. На крыше, тоже из жердей, было толсто наложено пластинами дерна — дождь не мочил, пол из- бушки устлан мягким, сухим мхом. Были полки и даже дерновая печка, в нее от костров горевших таскали угли, в ее трубу уходил угар. Мы все лежали, так как избушка низкая. Ося лежал в середке. И слышим, засопел Ося, начал биться с пеной у рта. Мы его пробовали держать: сели на руки, на ноги, но нас раскидало на стороны. Он бился долго, потом за- стонал и уснул с сопением. Я вспомнил мачеху, по грозе, по дождю ушел на свое пастбище... Второй раз мы также лежали в избушке, и также Ося среди нас. Вдруг он приподнялся, схватил правой лапой рядом лежавшего со мной подростка, румяного и русого, как девочка, овечьего пастуха той же деревни Горки и, зажав в охапке, держа на груди лицом кверху маль- чишку, начал его насиловать. Мальчик кричал, барах- тался, а Ося глухо проговорил страшным голосом: — Горло перекушу — молчи! Потом пастухи мне говорили: — Он как волк. Зубы железные — загрызет, коли озлится. 344
— Гвозди зубами гнет! — Воно в палец толща, березовая вича—перекусил на раз. — Он иножды бывает, как в мале уме. Я покинул навсегда Бильковку. К осени, когда вы* жали ржаную поляну, пустили в нее коров, овец и лоша- дей, пасти стало легко: утром выгонишь коров, запрешь ворота в поляну, в полдень поглядишь, чтоб не перебре- ли ручей и не забрались в нежатые поля, а вечером отворишь ворота, и глядеть не надо — сами придут домой. Я тогда приходил в деревню, играл с ребятами в бабки. Однажды мачеха, увидав меня в деревне, позвала по- мочь жать ей полосу. Зная, что не любил я крестьянской работы, сказала: — Кренделей куплю... Серп я тебе, Олеша, дам ле- гонькой. Ты тоненькой, тебе и нагибаться легко. Я пришел с ней в поле, стал жать и очень скоро по- резал руку. — Да как ты серп-от держишь? В левой руке разве можно? — А не умею я. — Ну, жнец! Завяжи руку да поди домой. Больше к работе она меня не неволила. Поздней осенью я вышел за поля к синищам «и «дол- гому мосту», хотел пройти на Бильковку, но побоялся, хотя Оси на Бильковке не было. На Горке тоже скот ходил в выжатых полях. Грустно мне было оглядывать яножный березняк с золотыми осенними листьями. Выше березняка синел бор пестрый: по темному в желтых и кроваво-красных от осенних берез и рябин пятнах. Грустно до слез было мне оглядывать, вспоминать места на обширном болоте, где среди кочек, пней и от- живших столетних сушин я сидел или лежал, слушая в перелесках птичий крик. Павлушка Лагун уже ходил с ружьем. Он как-то раз позвал меня в подборок бить белку, пригласили еще ре- бят. Все мы поделали самострелы, а ружье Павлушкино испортилось к тому времени, и Гриша Лагун отдал ружье в починку. Павлушка тоже был с самострелом. В янге, 345
на мелком лесу, Бархатка перестала лаять: белка стала умнее, ушла на высокий лес, в бор и подборок. Был с нами Никола Шеин. Никола, наших лет, ру- сый, с тупым взглядом больших круглых глаз, любил во- ровать. Он про воровство свое всем рассказывал. Никола рассказывал нам, как утром рано, когда все взрослые вышли жать, забрался к Лукошковым девкам — пролез в подворотню. Девки-подростки, лет по четырнадцати, спали на полу, раскинув руки, ноги, он босой ходил по избе и думал: «Что бы стащить ловчее?» Но в избе ничего не было, кроме стеклянной сахар- ницы с сахаром. Никола покидал за пазуху куски сахара, пошел из избы и вернулся. Девки спали крепко, было их две, а третья — гостья тех же лет. Ради гостьи не увели девчонок жать. Никола напихал им в открытые сонные рты щепок и тем же путем ушел из избы. В подборке, где матерые густые сосны и ели, ходить было сухо, приятно. Павлушка сказал: — Здесь, Олешка, не -в янге — там мокреть сплош- ная, клочь да кокора, а тут, вишь, благодать. — Здесь-то мы побьем белки! — Тут белку бить трудно — лесины до небеси. Бархатка старалась, она, бойко обнюхивая валежник, без ошибки находила белку, но, умаявшись с первой, рас- стреляв все томары, мы решили кидать камнями; камни, кинутые нами вверх, до половины дерева едва долетали. Так пробились до вечера и не убили ни одной белки. Покормили собаку хлебом, хотели идти домой. Никола Шеин сказал: — А я, ребяты, у Кирилы денег украл! Близко тут, пойдемте в Федову за гостинцами? — Пойдем! И мы пошли. Никола купил нам кренделей, пряников, себе колотых кусков сахара — сахар он любил грызть. Отец его, Кирила Шеин, мужик скупой, богатый. Он уезжал на самые дальние места пахать, косить и в глу- хом лесу на реках делал «чищенины» 1 — много оттуда 1 «Чища» и «пустошь» — старинные русские слова XV—XVI. и XVII веков, 346
по зимам вывозил сена, торговал как хлебом, так и се- ном. Мужики говорили, что у Кирилы под полом хра- нится кубышка с золотыми. Весной тем, у кого было мало земли, а потому и сена мало, Кирила давал под работу. Тот, кто нуждался, за- нимал у Кирилы. Зато в страду, в самое горячее время, Кирила властно отрывал от работы должников: они ко- сили с ним речные дальние наволоки, с руганью возвра- щались домой с опухшими от мошки глазами и спарен- ными в болоте ногами. Клялись, что больше занимать у Кирилы не будут ничего, вновь занимали и снова несли рабочую каторгу в страду. Сам Кирила себе покою не да- вал, он вставал до солнца и ложился позже всех. Руга- тель он был искусный, а свою Корытиху скоро сделал с горбом, бил чем попало по спине, материл денно и нощно, а сына «Миколку» пинками подымал с постели. Но Никола Шеин имел крепкие бока и тугие ребра, не боялся батькиных тумаков. На грамоту он был туп, и сам Кирила неграмотный. Умирал Кирила так. С утра зимой, стоя коленями на дровнях, колотил кобылу еловым колом и материл. Кобыла едва брела — снег был глубокий. Вернулся Кирила с возом сена, сам распрягал лошадь, залез на печь. Полежал брюхом на горячей печи, стал слезать и упал. Жена его внука от Николая Шеина, утопшего в лесной, Пелагея, довела Кирилу до лавки. Он сказал: — Марью мне... пущай в бане помоет, помнет. Привели к Кириле мою мачеху Марью, уже старуху. Она его часто в бане мыла и теперь еще ходит мыть стариков, старух, а также ребят бабит. Кирила стал стонать, сказал: — Попа бы! Его положили на постель под образа. Слепая Коры- тиха, его жена, ощупываясь, села к изголовью. — Худо, старик? — Чего спрашиваешь, горбатый черт? сама знаешь. Домашние — внук Кирилы, тоже Николай, и жена Николая — отвели мою мачеху в сторону, зашептали: — Спроси ты его, Филипповна, где деньги? Дочери в село дал или под полом хоронит? 347
Показалось, что Кирила бредит. Мачеха подошла, села близ него, нагнулась, спросила: — Кирила Сергеич, узнаешь меня? — Знаю — Марья... Звал, да вот, не баня, вишь. Помолчала мачеха, потом вкрадчиво спросила: — Умираешь, поди-тко? Не умирай! Еще на реку поедем сено грести, как ране... а? — Догреб. Буде мне. — Кирила Сергеич, поди, деньги есть? Пропадут вря. — Есть ли, нет, тебе, едрена мать, какое дело?! — крикнул Кирила, упал на постелю и умер, от роду на восемьдесят шестом году. Землю, забранную им, мужики соседи разделили, так как единственный наследник — внук его Николай — плохой косец и пахарь ленивый. Ки- рила на работе всегда ругал внука: — Всю жисть ломил черта в голову, да и пошло все черту, не хозяину! Николай, внук Кирилы Шеина, и теперь жив: он числится в бедняках. Из Федовы тогда мы, ребята, пошли обратно через бор, а не деревнями — из Федовы проезжая дорога шла на погост деревнями. Нам Никола Шеин на краденые деньги купил две вязки кренделей. В деревнях всякий обратит внимание, откуда у ребят деньги и крендели. Мы грызли крендели, Никола хрустел сахаром. Необыч- ная еда скоро приелась; попросили у Николы сахару — сахар еще скорее надоел. Кто-то из ребят запустил крен- делем в стаканчик телеграфного столба (изолятор), кто- то придумал, кто куском сахара «емче будет». Мы разбили по дороге шесть или семь телеграфных стаканов, раскидали в столбы сахар и крендели, но Павлушка Ла- гун велел нам убираться с большой дороги: — Телеграфщики порчу сыщут — отдуют, напинают, да еще в холодную. — Посадят в холодную! — заверещали ребята, рас- сыпались по бору. Солнце садилось, близилась ночь. К ночи засветло мы прибежали в деревню. Я с крыльца в сумраке слышал через всю деревню зычный голос Кирилы — у амбара на сгорке он порол Кольку; 348
— Чтоб твоей матке Корытихе сгнить стоя — вора родила мне! Нас всех по очереди Кирила матюгал вместе с род- ней, живой и мертвой. Бить чужих ребят он не смел. На другой день после нашего похода в Федову я видел, как на запольке за часовней у ручья капали воза гнилой трески Тимоши Рокши1. Рокшей Тимофея Лукьянова прозвали за то, что он любил есть жирное и у него все- гда были заплывшие узенькие глазки. — Жирно ел — с того ослеп. — Так и говорили. Наехал урядник, взял понятых, ходили по подвалам старого дома Рокши, ходили по сараю и погребам, даже конюшню обшарили. Написали протокол на семь возов червивой трески, закопали четыре: Рокша уряднику су- нул денег. Ночью одна, а то и две к ручью, к ямам крались бабы, выкапывали гнилую рыбу, тут же в ручье полос- кали, тащили по задворкам домой — варить. Иные бабы потом хвастались: — Ладная мне попала трещина, бабоньки, — мало червов, совсем мало. Понятые>на другой день полили ямы скупо кероси- ном. У Тимоши Рокши было три взрослых сына: Кузьма, Михайло и младший, Иван. Михайло да Иван меня маленького часто подводили под розги. Зная, что мать, Марья Романовна, не любит, чтоб я был ругатель, бьет за матерное слово, они кри- чали мне: — Зарежу-у! Пятилетним будучи, я очень боялся слова «зарежу». Парни ловили меня, делали вид, что тащат из-за го- ленища нож, учили: — Скажи то-то. Я говорил похабное слово. — Еще скажи то-то. Я опять покорно, глядя на их руки, говорил сквер- ное. Они меня наконец отпускали, но пересказывали ма- тери, что я ругался. Меня пороли. 1 Рокша — перегретая кислая сметана. 34?
Тимофей Рокша не давал парням по зимам сидеть дома. Он, закупив лошадей, отпускал молодцов в Сель- цо Архангельской губернии — от нас семьдесят верст. Там у него всегда приторгованы были тяжелые бочки трески и дешевого сорта сайды. Лошадей Рокшины мо- лодцы перегружали так, что иные не довозили кладь до деревни, дохли на дороге. Кнута у Рокшиных ребят не было—били лошадь по бокам и хребту колом. Хуже лошадей Рокшиных во всей округе не было. Если лошадь была упряма, крута на подъем или резва через меру, если хозяин с лошадью не справлялся, — лошадь зимой продавали Рокше, и через месяц такая лошадь едва бро- дила. Кормил Рокша лошадей сеном, овса они никогда Не видали в своих колодах. Люди, жалостливые к ло- шадям, говорили: — На том свете Рокшу, смерть лошадиную, самого в коня обернут да с бочкой в гору колом погонят. Был Рокша скупой, а рыбу продавал безменом; без- мен, говорили многие, фальшивый. Слюбился Рокша с Матреной Шожмой из Тарасовы, ходил к ней водку пить, а умер от сердечного припадка: в хлеву с Матреной на сухой навозной куче блуд творил. У Матрены от Рокши родился сын Аксен — полуду- рок. Он маленьким сидел на печи во время вечеринки, когда девки плясали «шином», пел всегда одну и ту же песню, качая толстой головой, вращая круглыми мутно- серыми глазами: Ой дуда, дуда, дуда, Карасильница худа. Карасину нету, Так сиди до свету. 8 Мое пастушество кончалось, скот стали выпускать в последнее поле у самой деревни. Бабы копали картошку. Мы с подростком, овечьим пастухом Ванькой, прозван- ным «Ноздря» за широкий, приплюснутый нос и боль- шие ноздри, разложив огонь, пекли картошку. Огонь мы разложили на сгорке над ручьем, недалеко от мель- ницы старика Андрея Ошемкова. Андрей Ошемков, вы- 350
сокий, саженного роста старик, ходил неторопливой по- ходкой в длинном сером армяке. Мы любили дразнить Андрея, подбежав сзади, дергали его за подол армяка^ Он оборачивался к нам, подымал могучую когда-то руку и огромным пальцем огромной руки грозил нам, ти- хонько, с шипом в голосе, брюзжал одно и то же: — Я вас, мошенники! В конце нашей деревни, на запад, в сторону деревни Васильевской, была старинная мельница, общественная; она принадлежала двум деревням: нашей — Большому углу и деревне Тарасовой. О ней сказано в писцовой книге начала XVII века про двух жителей нашей де- ревни, тогда названной Закулихинская: а два жителя — один Якунька Кочень, другой Ивашко Олсуфьев, и у них мельница «вполу», то есть пополам. Другую мельницу выстроил старик Андрей Игнатьевич с сыном Иваном* Сын Иван почти не бывал на мельнице, он ходил сидеть в правленье в «судейских», то есть занимался выборным судейским делом. Про таких судей, как Иван Андреич, народ говорил: — У них не суд — они лапу сосут, иначе — медве^ жий суд. Судьям всегда богатая половина тяжущихся покупала четвертную или две водки. Водка находилась в чулане, куда судьи собирались совещаться. А чтоб не зазорно было и не опасно, ежели в чулан заглянет начальство, то водку выливали в железное ведро; сбоку ведра за крючок на ручке привешивался ковшик — ведро стояло на окне. К концу суда судьи сидели очень веселые, все дела предлагали свести на мировую (помириться). Про старика Андрея Игнатьевича рассказывали ле* генды, хотя эти легенды никем, кроме старожилов, не передавались и ничем явно не подтверждались. Сам Андрей был неразговорчив; сидя дома на лавке, нюхал табак и лишь одно говорил, что сапоги ему не по ноге: жмут, вишь. Ни в одной деревне у сапожников не было колодки такой, которая была бы по мерке Андрею, приходилось делать особую и очень большую. 557
Рассказывали старики, что смолоду ходил Андрей Игнатьевич с ножом на медведя, кроме ножа да топора в лес с собой ничего не брал, а ружья боялся. «Ну его — еще самого, гляди, устрелит!» Один раз попал будто бы Андрею очень матерый медведь, был с Андреем мальчишка из другой деревни, ходили они курицы 1 к потолкам копать. Выбил медведь у Андрея из рук нож, топор был им воткнут недалеко в пень. Схватился Андрей голыми руками с медведем, да и закричал: — Дай-ко, паря, мне топор!—руками с чертом ни- што поделаешь! Оглянулся, но мальчишки и в видах нет. Делать было нечего, поставил-таки Андрей медведя с дыб на четыре лапы, сам на него верхом и норовит припереть медведя в сторону к пню, где топор, а медведь ворчит, не идет да ладится ему колено объесть. Припер-таки Андрей медведя к топору, убил зверя. Потом мальчишку искать, чтоб не заблудился. Как убил медведя, не рассказывал Андрей, а как мальчишку искал, говорил не раз и ди- вился: — В вид шального взял — гляжу, бежит в сторону. Я ему голос подаю, а он на отзвук бежит от меня... ви- дит меня, а бежит... Другие говорили про Андрея: — В деревне Васильевской и на Горке были бойцы- молодцы, озорные, сильные ребята. Такие, что вся окру- га боялась скандалистов. Однажды человек их двена- дцать сговорились поколотить Андрея Игнатьевича за то, что в праздник в драку не дал им огороды сломать на колье. Едет Андрей в санках на погост. На погост от нас иной дороги нет, как в Тарасову, из Тарасовой на Гор- ку— за Горкой и погост. Схватили у Горки озорники под уздцы лошадь у Андрея, держат. Андрей говорит: — Пустите лошадь, мошенники! Которые к саням полезли, тех от саней Андрей отпи- хал в снег. 1 Курица — длинная кокора, обделанная в виде крюка; на ней у избы потолки держатся, и доски в них упираются на крыше. 352
— Пустите, мошенники! Ан слезу с саней?! Не пускают. Вылез Андрей из саней и раскидал озор- ников куда попало, а те говорили: — Разве что с топорами на него напахать? Но побоялись. Так рассказывали про Андрея Игнатьевича старики. Он сам молчал, но раз мы с Павлушкой Лагуном пришли к Андрею Игнатьевичу. Увидали, что едет к нему на мельницу мужик, полная телега мешков. Андрей за во- зом идет. И ну мы старика сзади за длинный армяк подергивать! Дернем — старик обернется, зашипит, ска- жет, грозя пальцем: — Я вас, мошенники! Мельница Андрея Игнатьевича в конце деревни, к лесу. Подъехал мужик, лошадь остановил, а сам чуть на ногах держится — пьян. — И где ты, мошенник, назюзюкался? Крыльца у Андреевой мельницы не было — были че- тыре плахи: сходни с брусьями поперек. Понес мужик мешок и со сходней упал, а мешок ему на голову, вылезти из-под мешка пьяный не может. Подошел Андрей Игнатьевич, снял с головы мужика мешок, кинул на телегу, глядит — а мужик спит, будто на постели. — Ишь ты мошенник, назюзюкался — беда! Подошел старик к телеге, стал вязки у мешков затягивать, перебрал все мешки. Потом возьмет ме- шок за низ одной рукой, другой за вязку, да и кинет в двери мельницы — и все мешки перекидал. Мешки у мужика были с рожью. Мы с Павлушкой пристали к нему: — Игнатьич, а Игнатьич! — Что вам, мошенники? — Кинь мужика на мешки! Андрей Игнатьевич поднял над нашими головами большой палец и зашипел: — Я вас! Живой он человек, как кинешь? — А и живой, да спит, — кинь! — Вот, ребята, снести-таки пьяницу надо — тут за- колеет. 23 А. Чапыгин, т. 2 555
Поднял Андрей мужика с земли, взял в охапку, как мальчишку, унес на мельницу. Павлушка только хихикнул: — Вот черт! Большой мужик, а он его как щененка унес. Теперь, когда бабы копали картошку да кричали нам с Ванькой Ноздрей: — Эй, пастушонки! Надоть картошки-то? — Надоть, тетеньки, — мы брали картошку из бабьих подолов, приносили к огню, сыпали, зарывая в пепел, чтоб картошка была мягче, не подгорала бы. Ванька был большой озорник и похабник. Когда я покинул Бильковку, испугавшись Оси Сухорукого, Вань- ка продолжал усердно посещать пастуший клуб и от Оси многому научился. Я сидел у огня, старательно зарывая обгорелой пал- кой в пепел высунувшиеся к огню бока картошки, заду- мался о том, что батька после пастушества хотел меня в город взять, и этот город я представлял себе земным раем, где люди ходят в красивых одеждах, едят все са- харное да масляное, а живут в хрустальных домах. Ванька Ноздря подбежал, толкнул меня в спину, вер- нул к тому, что мне знакомо. — Слышь, Олешка! — Чего тебе? — Давай Настаху Иванову завалим, она картошку копает одна — бабы ушли. — А ну ее! — Чего «ну»? Ты не хошь? — Ну давай! Мы стали заходить к девчонке — я спереди, он сзади. Девчонка — подросток лет двенадцати, тоненькая, пуче- глазая, с белыми почти, чуть начавшими желтеть куд- ряшками волос — вскинула на нас голубые глаза, поняла, что с ней хотят что-то сделать неладное, быстро опустив лопату, резво побежала на сгорок и закричала: — Дедушко-о! Андрей Игнатьевич ей был дед. — Дедушко-о, робят боюсь! У меня хотя побаливало временем ушибленное бедро и сочилась из мелких ран сукровица, но бегал я хорошо 354
и не хромал. Я легко бы догнал девчонку, да закричала она старику, старик того гляди выйдет на сгорок, по- грозит: «Я вас, мошенники!» Ванька Ноздря бегал худо, он был кривоног. Ванька, матерясь, отставая, кричал: — Держи ее, Олешка! Держи! А я как раз приостановился. Когда, поощряемый Ванькой, побежал, то было уже поздно. Девчонка юрк- нула сквозь изгородь к деревне, а там со сгорка сбе- жать— и мельница. Я припустил за ней, не зная, что с ней делать, если поймаю. Проскользнул «заворни» в изгороди, побежал под гору. Девчонка, по сходням вы- бегая на мельницу, обернулась, показала мне язык. Я по сходням побежал за ней, но только хотел ухватить, как в дверях мельницы показался в белом армяке Андрей Игнатьевич, зашипел на меня: — Ах ты мошенник! — Дедушка! Они меня имают,—слышал я за спи- ной голос Настахи, но я уже убегал от мельницы к огню» Когда я сел у огня, тяжело дыша и поплевывая в огонь, прибрел к огню Ванька. — Ах ты черт! — Черт с ней,—сказал я, — там Андрей не даст..* Девчонка, не поняв хорошо, что хотели с ней сде- лать, никому не жаловалась, да и мы скоро про то за- были. Пошел снег — был октябрь. Пастухи собрали осен- щину, что полагалось за корову или овцу (продукты и деньги), сколько ряжено с головы. Мне многие соседи не заплатили, отговариваясь тем, что покойная мать моя, Марья Романовна, брала в долг: у кого муки, у кого зернового хлеба, а то и денег — больше таких долгов было насчитано напрасно. Я спорить и ругаться не умел, а мачеха боялась соседей, говорила: — Бог уж с ними, Олеша! Почти задаром отпас лето. Все мои летние грехи и мелкие прорухи пастушества были забыты, почти все соседи говорили: — Хорошо парнишка пас! Наймуйся на иной год — прибавим. Мачеха отвечала: 23* 355
— Без батьки парня на иной год давать пасти не буду — батька сказывал, что мальчишку в город возьмет. — Мал еще в город. Тринадцатый год пареньку — какой город. И все же мы с мачехой ждали письма из Питера. Письмо пришло — отец писал, чтоб Олешку послать, как путь установится да будет попутчая. За три недели до рождества такая попутчая случи- лась: в деревне Семенове, на дороге в Каргополь, собра- лось десять возов с рябчиками в город, с возами вместе брали ребят за плату — два с полтиной до Питера. Же- лезной дороги на Архангельск тогда еще не было. Езда в дальние города была «коньми». Помню, как в ночь зимнюю, месячную мы выезжали из деревни Семеновой. В дорогу мне дала мачеха рыбник, два житных чел- пашка и крендель. Когда мужики тронулись, идя рядом с возами, пошла и мачеха. Держась за нащап саней, она говорила мне плачуще: — Ты, Олексиюшко, скажи батьке, пущай к Новому году денег шлет: подать не плочена за полгода, да и работнику Афоне... пахал и с поля убирал сноп... Про худое, что было между нами да соседями, не сказывай и лишнего ему не сказывай. — Не скажу, ладно. — Ну и прощай-ко. — Прощай. 9 1883 года зима была снежная и морозная. Ехали до Питера, не меняя лошадей, девятнадцать дней, приехали к рождеству. Утром остановились на постоялом дворе. Были попутчики со мной: некая старуха Акулина и ее дочь Парасковья. Всем троим нам надо было отыскать Васильевский остров, Средний проспект, на углу, «Меб- лированные комнаты Лихачева». Старуха с дочерью еха- ли к коридорному третьего этажа Звягину, и я к Звя- гину, только не к самому коридорному, а к тетке моей —? сестре отца, Татьяне Григорьевне. 356
Какими улицами ехали — не помню; помню только высокий серый дом на углу Девятой линии и Большого проспекта, под самой крышей его крупными буквами было написано «Бани». Помню, что против бань на Вось- мой линии была высокая деревянная башня, а вверху ходил человек, и над его головой висели цветные круг- лые фонари гирляндой, — пожарные. Башня была калан- ча Василеостровской части. Часть занимала много ме- ста — с Восьмой линии выходила на Седьмую, с Седьмой был ход в участок. Когда мы приехали в «Лихачевку» во двор, по чер- ной лестнице вошли в кухню, большую общественную кухню, я сел к стене на железный сундук, стал рассма- тривать барынь, снующих у плиты. На кухню вышел коридорный Степан Терентьевич — невысокого роста че- ловек с черной бородкой, в форменном сером пиджаке с желтыми пуговицами, в фуражке с малиновым околы- шем. Он, увидав меня на сундуке в шубе, крытой корич- невой «чертовой кожей» *, важно спросил: — Чей да откуда? — С Большого угла, тетю Татьяну жду. — Григорьевна!—крикнул важный, по моему мне- нию, господин коридорный. — Эй! Гость из деревни — принимай. — А где оно, наше чудо? Низенькая, с румяным, но отекшим лицом, подошла, выйдя из ближнего коридора, женщина средних лет, по- целовала меня и повела по коридору к парадной лест- нице — там, не доходя лестницы, была ее каморка, совер- шенно темная — днем в ней горела лампа. Раньше тут были кладовые, но скупой коридорный в двух таких кла- довых устроил помещение, чтоб угодить хозяину дома, а пуще — управляющему, перед которым все коридорные заискивали. Иначе трем служанкам полагалась большая, со светом и краном с водой, комната. Тетка привела меня в свою каморку, указала стул, шепнув: — Сиди тут, приду. 1 Дешевая ткань вроде коленкора. 357
Она ушла, вызванная куда-то подать чай господам, а вернулась веселая — от нее пахло водкой. Тетка при- несла остатки сладких булок да в чайнике чаю. — Разденься, не кидай полушубок на стул — вешай, учись... Я повесил полушубок на гвоздь в стене, сел, стал пить чай. — А ты бы перекрестился. Видно, что в лесу ро- дился, пню богу молился. Молча пил чай — есть за день я захотел и булки съел — оказалось мало... — Пожди ужо. Колбасы принесу да сыру. — Она опять ушла. Ходила еще дольше, пришла еще пьянее, легла на постелю, сказала: — Ужо-ко подремлю мало... — И уснула. В комнату сунулось строгое лицо коридорного. — Татьяна, в сороковой номер чай! — А-а-ась? Я слышу. Тетка быстро поднялась и исчезла. «Вот так мельница, — подумал я, — да тут загоняют». Тетка вернулась в комнату трезвее, как была, и, вспомнив, сейчас же ушла, принесла колбасы, резаной как редька — тонкими ломтиками, и сыру. Сыр для меня не- приятно пахнул. Я попробовал ломтик сыру, не стал есть. По коридору раздались громко хромающие шаги — вошел отец. Он сказал: — Ага, и Леша приехал! Здорово. — Здорово, тата. Заговорили о деревне, отец, выслушав все, спросил: — Все ли в порядке по дому? — Все в порядке. — Я слышал, кобылу матка извела. — Сама извелась — старую ты купил. — Что-то тут путаешь? Мне соседи писали — из- вела. — Напишут ужо... Суседи не любят нас... — Оно таки и правда. Я приемок, приемков деревня не любит. Отец, найдя в шкапу хлеб, накладывал на хлеб лом- тики сыра и ел. — Он, тата, сыр-от, воняет^ 358
— Какой сыр не воняет. Ты не ешь, он на лошади- ной моче делается. — Тьфу! — Вот те и тьфу. Отец служил дворником на углу Седьмой и Среднего проспекта, в церковном доме. Пришла тетка, принесла сороковку початую водки, они водку роспили, тетка еще откуда-то добыла сыру, оба ели с аппетитом. — Завтра воскресенье — у нас будет выпивка, Миш- ка-кровельщик придет. — Ой, Павлушко! Коли Мишка придет, пошли кого или сам приди за мной — я отпрошусь. Степан от- пустит. В комнату вошел коридорный, он строго сказал: — Опять Татьяна пьяна? — А ни в одном глазу. — Вижу — зато оба налиты. Ты, Павел, ходить ходи, да водки не носи с собой. — Не буду, Степан Терентьич. — Носить водку зачнешь — пускать в дом не буду. Слушай, Татьяна. Жильцам-студентам комнаты не уби- рай в тридцатом номере — не платят за услуги... В два- дцать пятый носи кипяток и убирай, в лавку тоже ходи; да научи мальчишку бегать в лавку, он легок, — ты и здесь нужна; мальчишке все равно. Тетка и отец наперебой услужливо заговорили: — Будет бегать — он легкий. — Ему что — плевое дело. Коридорный ушел; уходя, сказал мне: — Сегодня выспись — завтра мою Варьку пока- чаешь. У коридорного был ребенок, качался в люльке, этого ребенка я потом хорошо знал — дебелая и медлительная девица с неправильным бледным лицом, большая руко- дельница всяческих меток на белье, вышивок и плетенья. Она окончила школу рукоделий — занималась на дому. Бывала у меня в гостях, когда я вырос и выучился ре- меслу. Сначала в городе мне все лезло в глаза и в нос — все воняло: суп, сваренный с кореньями, пахнул, был 359
приторным, сыр изводил меня запахом до того, что я боялся его трогать — болела голова. Пахло помойное ведро. От непривычного звона часов я ночью просыпал- ся и мечтал. Мой порок, которому научил Николай Вах- рамеихин — парень голова редькой, располагал меня к нервности и безграничной фантазии. Я мог сидеть по полдня на стуле и мечтать обо всем. Я выдумывал ка- кую-то дикую любовь, чаще — любовь с капризами, со слезами, хотя о любви знал лишь из книг, а женщин, ласкавших меня, мальчишку, не любил до отвращения. Это заметили разные девчонки в коридоре, дочери чи- новников и всяких разночинцев; они насильно гурьбой за- таскивали меня в темный, самый короткий коридор, заби- вали в угол, щекотали и целовали, я плевался, ругался, иных сбивал с ног и убегал, а они хихикали, дразнились, пока их строго не окликал коридорный, или мать, или моя тетка Татьяна, любившая очень многих мужчин,— она умерла в больнице Марии Магдалины от рака матки. Тетка Татьяна если замечала около меня девчонок, то брала за руку, уводила в свой темный чулан — ком- нату, освещенную скудно светом лампадки, — тыкала на стул и говорила: — Не ходи по коридорам. От девчонок хоронись — девчонки дрянь, гниль! Ой, лгала старая грешница! Я потом узнал, что дев- чонки— цветок на обширном болоте жизни. На другой день зазвонили колокола, тетка повела меня в церковь, а так как было рано и я не выспался, то молился плохо, больше дремал. Тетка стучала по моей спине: — Молись! Пришли из церкви — пили чай. Я пошел в няньки к коридорному, но он отослал об- ратно: — Тут пока с Варькой Паша побудет. Паша, девка-подросток, та, что ехала со мной, сиде- ла за люлькой. К вечеру тетка пришла веселая и слегка пьяная. — Пойдем, Олексиюшко, в гости. Я пошел с ней через улицу, в дворницкую церков- ного дома. Там были все три дворника, и между ними 360
старший, Андрей, — бравый, усатый, со впалыми щека- ми хмурого лица дворник. Он жил с кумой моей тетки, тоже Татьяной, — горничной, служившей у генерала. Та- тьяна отдавала своему возлюбленному все деньги, он их пропивал. Мой отец был подручным Андрея, самым младшим из дворников, оттого что служил недавно. На сундуке, в дальнем от двери углу, сидел коренастый мужчина в фартуке, с круглым, пьяным и угреватым лицом. Это был Мишка-кровельщик. Кровельщик мычал одно и то же: — Пива. Несите пива! Моя тетка подошла к Мишке, сказала, подавая руку: — Михайлу наше почтение! — А, старая потаскуха! Здорово. — Я не потаскуха. Дай-ко деньги-то, коли пива тре- буешь. Мишка выволок из-под фартука кошелек, начал в нем непослушными от пьянства пальцами рыться. Тетка села с ним рядом. Заглядывая жадно в кошелек, туго набитый бумажками, сказала: — А и долго ты свои капиталы разбираешь — дай- кось я! Она почти вырвала из рук у Мишки кошелек, вско- чила, ушла куда-то. — Эй, Танька! Подай назад деньги, эй! Тетка на моих глазах успела из кошелька Мишки взять две бумажки: рубль и три рубля. Три рубля она сунула в карман, а рубль дала дворнику на пиво. Под- няла грузного Мишку с сундука, перевела к столу, пих- нула ему в руки кошелек. — На деньги-то! не пропали, небойсь. Мишка опять запрятал кошелек под фартук. Откуда- то появился гармонист с череповкой. Трескучие звуки гармоники взволновали полупьяное общество. Мишка начал кулаками бить по столу, Андрей, тоже уж хмель- ной, затянул песню. Большинство помогало петь: Вдоль по Литейной, Да на углу Бассейной Стоят красотки на крыльце. Как будто вышли из больницы — Румянца нету на лице. 361
Мишка, постукивая кулаками, когда все перестали петь, потому что притащили пиво, продолжал песню один: Они меня зовут, Они меня манят — Пожалуйте, пожалуйте, Пожалуйте, купец! На пиво Андрей прибавил денег, кто-то принес чет- вертную водки. Андрей кричал: — Михайло! Слышь — пить будем! А Мишка тем же безнадежным голосом пел: Завернув за эти ширмы, Хорошо я ночь провел. Без тулупа, без калошей Я домой пошел. Они меня пинать, Они меня ругать — Проваливай, проваливай, Проваливай, купец! Эту песню я потом много раз слышал, работая по мастерским. Плясали и пили все. Мне насильно Мишка-кровель- щик, плеская пиво, вылил в рот три стакана. Я захме- лел с непривычки, перебрался кое-как в угол на сундук и видел, как пьяного Мишку за толстую шею обнимала моя тетка, лезла целоваться, а он отталкивал ее и, по- весив лохматую голову, твердил одно и то же: — Старых лахудр не люблю! Подавай молодую..» — Хороший ты, работящий... андел, — приставала тетка. — Андел я? Хи-и! Денег заработал охапку — пью, гуляю, а дома жена голодом ждет, и ребятам моим ни жрать, ни обуть — сволочь я. Бес пьяной... — Андел, андел, — твердила тетка. Плясали, иные падали; мой отец, хромая, выделывал трепака, падал, вставал и вновь принимался плясать, пока его не смело в угол чужое разухабистое плясовое кривлянье. От выпитого пива вся комната с дикими пьяными лицами, взмахами рук, с топотом, визгом и свистом кру- жилась передо мной, и я уже не мог глазами отыскать 362
ни отца, ни тетки, ни Мишки-кровелыцика — тетка его, целуя, утащила куда-то. Утром я проснулся с головной болью; тетка за не- имением места спала со мной, но ее в комнате уже не было, а когда я встал, оделся, пошел умыться на кухню, коридорный, грязно одетый, с теткой и другой служан- кой протирали сырыми тряпками пол в коридоре. — Олеша, сходи в лавку, — сказала тетка, — вот деньги: возьми кислой капусты. Потом вот мешок, возь- ми картошки для девятнадцатого нумера да огурцов — тут записка, можешь пронести? — Могу. — Вот по записке все и бери. Я сходил в лавку. Потом часа через два снова в лав- ку, а к вечеру тетка была изрядно пьяна, дала своих де- нег— ей надо было купить кое-что. Придя из лавки, я от сдачи медными утаил два пятака, положил в теткин старый комод, в нижний ящик, куда она почти не за- глядывала,— это я знал: ящик был всегда пустой. По- том я делал не раз так же, а скопив до рубля, проходя мимо табачной лавочки, где, между прочим, продавались книжки, купил толстую, рыхлую книгу с заглавием «Ведьма из-за Днепра». Книгу я прочел скоро, дал ее читать мальчишке моих лет, ярославцу Гришке. Он тоже жил у тетки, только его тетка служила где-то в конторе и была чиновница. Окончив читать книгу, Г ришка утром, когда моей тетки не было, принес ее, сказав мне: — Алеша, пойдем в музей. — А это куда? — Увидишь куда, идем! Не долго думая, собрался я — запер теткину камор- ку на ключ, а ключ повесил на доску в комнату кори- дорного, куда все ключи вешают, когда уходят из дому, и мы пошли. Привел меня Гришка в Академический переулок — здание Академии наук, в Зоологический му- зей. На крыльце в три каменных ступени, у дверей, встретил нас высокий старик швейцар с бакенбардами, в потрепанной ливрее. Он оглядел идущих в музей пар- нишек строгим и критическим оком. — Ты иди, — сказал он мне, отворяя дверь, — а тебе, нельзя. 363
На мне был мой деревенский полушубок, крытый чер- товой кожей, с бараньим воротником, на Гришке красо- вался романовский дубленый, складно сшитый, с грудью, расшитой цветными нитками, тоже полушубок. Но его полушубок без покрышки, и швейцару он не понра- вился. — Алеша, ты иди один, подожду. — Ладно, Гриша, я скоро. Когда я вошел в первую залу музея, меня неприятно встретил какой-то аптекарский, особый запах. Я с тру- дом и отвращением дышал этим запахом. Пройдя все залы, оглядел наскоро чучела птиц и зверей, с радостью выбрался обратно на воздух. Гришка схватил меня за рукав, поволок за угол здания. Мы, хотя и холодно было, переоделись, я — в его полушубок, он — в мой. Так как были мы с Гришкой одного роста и возраста, то швейцар не заметил подмены, он только проворчал, я слышал: — Да ведь ты ходил? Чего еще. Но Гришка проскользнул в дверь музея. Его мне при- шлось долго ждать. Мальчишка он был любознательный, и, видимо, запах не пугал его. Тетка Гришку любила и баловала. Когда мы верну- лись домой, моя тетка накинулась на меня с руганью: — Куда еще ходил? Где был? Вчерась из деревни, а волю забрал — я те покажу музей. Я двадцать пять лет живу в городе и, слава богу, в музеях таких не бывала и не пойду... — Мало ли что. Вон ты говоришь «комлата», а надо сказать «комната» — огрызнулся я. — Я те вот ужо! Яйца курицу учат, поросенок. Ругать ей меня, по счастью, было некогда — позвал коридорный. 10 Дня через три после нашего похода в музей пришел отец. Тетка ему пожаловалась: — По музеям пошел с Гришкой. У Гришки тетка — чиновница, а твоя ноги бьет да руки мозолит... Ты, Павел, его поучи. 364
— Ну ладно, Татьяна. Кабы в трактир, а то в му- зей— глядишь, научится. — Научится он ужо, жди. — Мне вот дали адрес — завтра поведу его в ученье на фабрику. Тетка была рада, что меня с ее хлебов снимают,— успокоилась, принесла водки, закуски. Они слегка под- пили. Рано на другой день пришел отец, и мы часам к де- сяти утра пошли с ним на столярную фабрику немца Вунша. Фабрика помещалась на Тучковой набережной — между Тучковым переулком и Средним проспектом. Вошли по прямой каменной лестнице во второй этаж. В первой комнате стояла пиловочная машина, ручная, с большим колесом. Потный рослый чернорабочий вертел колесо — пили- ли доски вдоль и поперек. Работающих на фабрике было, кроме учеников, человек пятьдесят. И чернорабо- чий почти не отдыхал, разве подмастерье, оглянувшись, нет ли хозяина близко или управляющего, сам предла- гал чернорабочему подождать и покурить. Работа на этой машине была так трудна, что чернорабочие боль- ше недели не выдерживали — уходили. На фабрике большинство подмастерьев работали сдельно (на штуку), курили редко. Фабрика Вунш считалась жульнической — рабо- тали по зимам от нужды, к лету фабрика почти пу- стовала. В первый день моей работы до обеда я только при- сматривался к делу, ничего не делал — не заставляли. В двенадцать часов дня пошли вверх по лестнице в квартиру старшего мастера, рыжебородого высокого Немца, обедать. Первое, что дали нам, троим мальчи- кам— старшему, мне и еще одному красивому парень- ку, чернобровому, с плутовскими карими глазами, — то первое был молочный суп. Привыкши в деревне к хоро- шему молоку, я сказал: — Молочная вода с тестом... — В супе были клецки. 365
— Was, was? 1 — спросила худощавая строгая немка, жена старшего мастера. — Что ты сказал? — То и сказал, что молочная вода... — прибавил я. — Ты деревенски мальчишка, гробер керль! 1 2 От обеда сойдя вниз, красивый ученик встал к пли- те варить клей в большой кастрюле. — Эй, Лешка! Подкидывай щепок в плиту! — крик- нул старший ученик. Я начал кидать в топку обрезки дерева. Когда клей вскипел, мы с учеником — с тем, что ва- рил,— понесли клей в дальнюю комнату, где находились запасные инструменты. На меня плеснуло горячей мае* сой, ошпарило левое колено — потом штанина заскоруз- ла. Я почти плакал от боли. — Руки у тебя не держат! Старший ученик дал мне подзатыльника. — Чего дерешься? — А вот еще, коли дерусь! — Он ткнул меня в зубы кулаком. Я понял, что спорить бесполезно. К концу работы, к восьми часам вечера, один из под* мастерьев, худенький, маленький, в рваном зеленом фар- туке, полупьяный, поманил меня кривым пальцем, зама- ранным спиртовым лаком. — Э-э-эй! Новичок-волчок, вертись! Полезай на нары! На нары под потолок лазали по приставной лестнице, на нарах почти до потолка был накладен штабель трех- дюймовых досок. Мне пришлось залезать на доски в аршинную щель. Подмастерье остался на лестнице, при- поднял конец доски, поволок и крикнул: — Подымай! Вертись, волчок! Попробовал приподнять конец тяжелой доски, уро- нил ее и отдавил пальцы правой руки, вспотел, а на до- сках лежал ворох пыли толщиной в полвершка. Я зады- хался в пыли и плакал. — Не могу, дядюшка! — Что не можешь, то наплевать, помогай помалу* 1 Что, что? ("нел<.). — Ред. 2 Грубый парень (нем.). — Ред. 366
Все же доску мы с ним стащили — я занозил ладони обеих рук, казинетовые штаны мои лопнули на коленях. — Это худо, волчок! Ежели мы с тобой другую плаху поволокем, то, пожалуй, останешься без штанов, родне показаться будет стыдно. Пошто тебя, слабосильного, Вуншу отдали?.. Туг ломовые бегут, но то малые ре- бята. Ночью спали мы на стружках около верстака, а в пять часов рыжебородый немец, старший, пришел бу- дить. — Метай фабрик, кнабе! 1 Мы, еще немытые, вдвоем стали мести мастерские. Старший мальчик куда-то ушел. Потом растопляли пли- ту и варили клей. Так промаялся я с четверга до субботы — в субботу ушел к тетке. Пришел отец, я пожаловался: — Кормят молочной водой, а работа невсызнос, тата! — Вижу... весь оцарапался, оборвался. Надо, Татья- на, взять мальчишку. — Еще что? Пущай живет — свыкнется. — А нет уж, не свыкнусь — сбегу куда глаза гля- дят! — Надо взять — потому, гляди-ка, в три дня обо- рвался, замарался весь, а сказано — год надо его дер- жать на своей одеже. Тетка испугалась, что год ей придется обшивать и одевать меня, согласилась с отцом. С понедельника я вновь стал ходить в лавку. Когда тетка давала свои деньги, начал утаивать пятаки, пряча в тот же нижний ящик комода. У меня от тяжелой работы на фабрике разболелось бедро, отец советовал тетке свести меня к бесплатному доктору. Тетка, выбрав время, повела к думскому вра- чу-женщине. В тесной комнате сидели мы, воняло лекар- ствами и потом. Когда дошла до нас очередь, тетка под- вела меня к пожилой женщине, сидевшей в глубоком кресле. Она спросила тетку: — Что у мальчишки болит? 1 Мальчик (нем.). — Ред. 367
— А вот тут, барыня, сбоку, пониже поясницы. — Ты давно живешь в городе? — Да этак лет двадцать шесть! — И до сих пор осталась дура дурой? Ведешь тако- го балбеса к женщине-врачу. — Извините, барыня. Барыня крикнула на меня, как на лошадь в упряжке: — Снимай штаны! Я, конфузясь, спустил штаны до колен, но кальсоны не расстегивал. Докторша дернула меня за кальсоны, оборвала пуговицу, спустила кальсоны и снова крикнула: — Повернись боком, дурак! Я повернулся, она бегло взглянула на свищи, нахму- рилась, проговорила уже тихо: — Бедный ты... без повязки бродишь... царапает ко- ростами, гноится. Застегнись. Тетке сказала: — Мальчика надо положить в больницу. Слышишь, дура старая? — Слышу, барыня... токо мы бедные — батька на моих харчах и парень, а сама я служу... одной кормить. — Там без тебя прокормят. Докторша крикнула сестре милосердия к дверям: — Этим дай, сестра, йодоформу да бинт. Пускай пе- ред сном обмывает теплой водой, чистой тряпкой обо- трет, а потом на вату порошок, бинтом перевязать. Пошли! Другие ждут. Когда мы вышли, тетка ворчала: — И откуда у тебя такая варакосина? Ходи с то- бой, трать время да верти глазами, а и дохтурша попа- ла— сущий извозчик. — С коня упал! — сказал я. Когда на ночь я поступил по указанию докторши, об- мыл, присыпал раны йодоформом, в комнате запахло ле- карством, мимо пошли барыни, стали ворчать: — До того Татьяна шлялась, что йодоформом ле- чится... На другой день коридорный вызвал к себе в комнату тетку, долго ей что-то говорил, перевел в другую комна- ту, теснее первой, — в коридоре за кухней. Тетка ру- галась: 368
1— Надавало гостей! Весь дом провоняли. Хорошие господа не велят тебе, паренек, лечиться, сказали: так пройдет, или в больницу ложись. — И лягу — пущай лечат! — Ты рад лежать — ничего не делать. Ужо батька придет, тогда поговорим. Пришел отец. Поговорил о чем-то с теткой. После, когда она ушла, сказал мне: — Залежишься, того гляди, долго, время уйдет. Учиться надо да деньги зарабатывать... Потерпи, не очень ведь больно? — Потерплю я, тата. — Вот и ладно! Тетка все говорит: «Скорее выйдет из ученья — будет деньги домой приносить». Ей, вишь, много беготни да суеты. Когда ушел отец, я набрал из ящика пятаков, забе- жал в ту же табачную, где купил книжку «Ведьма», приобрел самоучитель немецкого языка с подстрочни- ком русским, стал учиться. Недалеко жили какие-то ста- рухи немки, они спрашивали меня, как назвать то-то и то-то. Я говорил им, коверкая немецкий язык, они ди- вились, что хотя и не чисто, да скоро я знаю чужие слова. Я обманывал их, читая по подстрочнику бегло, часто от торопливости неверно. Меня посылали с письмами к знакомым разные ба- рыни, и я часто проходил Андреевским рынком, в конце которого, в галерее к Николаевскому мосту, был боль- шой книжный магазин Егорова. На окне магазина в самом центре стояла, с пестрой обложкой, тисненная золотом книга «Сказки кота Мурлыки», цена три рубля. Я подумал, что пятаками, украденными у пьяной тет- ки, не скоро накоплю три рубля, а книга мне очень нра- вилась, хотелось ее купить, и я даже ночью, засыпая, думал о ней. После фабрики Вунша, через неделю, отец пришел утром, повел меня снова, чтоб отдать в ученье. Он по- вел меня далеко, на Петербургскую сторону, к Спасу Колтовскому. На Колтовской улице, среди кучи дере- вянных с садиками домов, в таком же деревянном доме была литография Киббеля. Мы вошли в контору, отец 24 а. Чапыгин, т. 2 369
кому-то, кого не помню в лицо и по фигуре, подал реко- мендательную записку. Этот кто-то потребовал другого, пришел кто-то другой, помню — высокого роста. Сказал первому: — Дайте шрифты — пускай мальчик прочтет, годен ли в наборщики? Принесли откуда-то шрифты, печатные прописью, а также чью-то рукопись, очень неразборчиво писанную. Шрифты я еще кое-как прочел, но в рукописи путался и читал очень медленно. — Видите, в наборщики он не годится. — Пускай попробует рисовать — может быть, в ли- тографы будет гож? Мне дали тонко очиненный карандаш и лист белой бумаги. — А что надо делать? — спросил я. — Рисуй: лошадь, собаку, человеческую голову. В деревне я много рисовал всего, а больше изго- товлял карты — рисовал валетов, дам и королей. Я нарисовал червонного короля, потом коня и собачью морду. — В литографы гож! — Да, да, литограф из него выйдет — видно сразу. Стали с отцом говорить о жалованье. — Придется вам мальчика содержать полгода... мо- жет быть, и меньше, потом ему положим жалованье. — Какое ему пойдет жалованье через полгода? — Да так рубля полтора в месяц, два, а будет ста- рательный и скромный — три положим. — Сколько ему в день сперва пойдет на еду — на то или иное? — Копеек пять... семь. Второй, высокий, провожая нас с отцом, слегка тро- гая меня по плечу, сказал: — Будешь работать, не связывайся с другими учени- ками— они озорники, многие пьяницы. Скоро научишь* ся — станешь хорошо получать и щеголять... Когда мы с отцом вернулись, тетка спросила: — Взяли ли с хлебов паренька? Отец рассказал про условие: •—- Полгода надо содержать самим! 370
•— Так это опять на моей шее будет сидеть? А сколь-* ко ему на день надо будет давать денег? Помня, что мне нужно скопить на книгу три рубля, я сказал: — Десять копеек, тата! — Ну, так это не ученье. Надо отдать, чтоб все хо- зяйское ему было. — Ты пойми, Татьяна,—сказал отец, — через полго- да вернет трату — будет получать... — А, нет — не ученье! Поди-ка, Павел, к себе да иных людей проси взять мальчишку, чтоб спал, ел и одевался от хозяина. В ближайшее воскресенье мы с теткой пошли к бра- ту коридорного — тоже Звягину — в гости. Жил он на Среднем проспекте, между Пятнадцатой и Шестнадца- той линиями, занимался обойным делом. Лицо у него было как у скопца — без усов и бороды, он играл иногда на масленице в балаганах, а роли вел старушечьи. Зва- ли его Сергей. Его сын Алексей был на Балтийском за- воде в литейщиках. Квартира их, расположенная внизу, выходила окнами на улицу. Вечером, в желтом свете, пахнущем керосином, гости пили и ели. Выпито было много, тетка напилась, пьяная жаловалась сухонькой, остроносой жене Сергея: — Объел меня мальчишка. Обворовал... Полезла, ро- димые, в комод, в ящик, а там медных денег куча... Где взял? Молчит, потом сказал: «Сдача от лавки — забыл отдать». — А? Каков — деревенский! — Ну, ничего, Григорьевна! Построжишь — переста- нет, наш Алексей так и водку пьет... ростом поболее ва- шего, а годами таков же. — Ты бы, мила, уладила его на завод-от, с твоим, а? — Тяжелая работа — не сызнести... Сказывает наш Алешка, что когда чугун льют, так искорье от него так и сыплется, брызги вверх, вбок, так и летит искорье — только не обжигает, а то бы без глаз был, ей-богу! — Мал ваш ростом,—сказал Сергей и начал на раз* ные голоса изображать балаганное представление. Поздно ночью я привел пьяную тетку в ее ком- нату, по дороге коридором она упала — я ее поднял. 24* 371
Она легла спать не раздеваясь, а засыпая, все журила меня: — Ищи ученье! Батька не шевелится, тетка знай кор- мит — у тетки шея одна, голова одна, руки, ноги, вишь... Она заснула, я не спал, и горько мне было, что сижу на чужой шее, пью, ем чужое. Поднималось во мне какое-то злое чувство, что вот родня, но кроме греха от нее ни- чего не вижу — хоть бы одно ласковое слово. 11 В полдень я пошел искать себе места в ученье. Шел я по бульвару Шестой линии, от Среднего к Большому проспекту, и вижу: по Шестой линии, в одном доме, три ступеньки над панелью, мастерская. На откинутых поло- винках дверей вывески; на вывеске изображение: маль- чишка в синей блузе сидит на желтом табурете, пишет вывеску «Мелочи». На букве «н» остановилась его кисть, с кисти капнула на белый фон черная краска. Дру- гой мальчишка стоит сзади и держит первого за ухо Под изображением написано: ПРИНИМАЮ ЗАКАЗЫ: Вывески, окраску и лакировку подносов, разделку под орех, под мрамор, пишу образа, золочу и лакирую. А. Малыгин. Я свернул с бульвара, вошел в мастерскую. В мастер- ской перед вывеской с золотыми аршинными буквами си- дел рыжий мальчишка моих лет, ловко тонкой кистью обводил и обрезал неровности золочения черной крас- кой 1. Обведя букву, он закрашивал серый грунт черным (фон). Подальше у стены сидел другой — по-видимому, подмастерье. Этот писал вещи золотых дел мастера, то 1 Это зовется —- «шпаровать» вывеску. 372
есть предметы изделии серебряника: изображалась на вывеске серебряная ваза, рядом с ней золотая шкатулка и ложки, тоже серебряные. Подмастерье был с маленькими бачками, чернявый, с бледным лицом; он часто покашливал. Как рыжий маль- чик, так и подмастерье одеты в мазанные пестрыми крас- ками блузы, подпоясаны ремнем, но без фартука оба. Я вошел, поклонился высокому, тощему человеку с рыжей полуседой бородой, длинным клином лежавшей на груди, по жилету с серебряной часовой цепочкой. — Здравствуйте! — Здравствуй! — Не надо ли мальчика в ученье? — Это ты, что ли, мальчик? — Я. — Сколько тебе лет? — спросил тот же борода кли- ном, в котором я узнал хозяина, того самого, чья фами- лия стояла на вывеске у входа. — Мне тринадцать лет. — Грамотный? — Учился — окончил училище в деревне. — Какой губернии? — Олонецкой, Каргопольского уезда. — Родители у тебя есть? — Отец и тетка. Тетка тут недалеко, в Лихачевке, служит у коридорного. — Ну, так поди, приведи отца — с ним и говорить будем. — Приведу... А этот мальчик давно в ученье? — по- казал я рукой на рыжего. Хозяин засмеялся: — С тех пор в ученье, как научился ходить на ногах. Рыжий был хозяйский сын, звали его Федькой, мать называла Федюнькой. — А тот у вас за мастера? — указал я пальцем на подмастерье. — За мастера — вишь, пишет какие фигуры. Подмастерье отложил кисть, закурил, взглянул на меня, заговорил с хрипом и покашливая: — Ваши олонцы серы, как волки... Это ты при- ехал из деревни да с теткой своей пришел в церковь, 373
а церковь живописцы расписывали... Глядит такой оло- нец, добрый молодец, на живописцев, опрашивает свою тетку: «Тетка, это хто?» — «Да богомазы, дитятко».— «А их едят?» — «Пошто их есть, они люди». — «Так што же на них оболоцка-то коротка?» У вас, вишь, ходят в длинных армяках, а живописцы были в блюзах. (Масте- ровые не говорили блуза, а всегда — блюза.) Хозяин улыбнулся, покуривая; подмастерье бросил папиросу, принялся писать свою вывеску. — Небось мы людей не едим, — сказал я. Хозяин весело поддакнул и пошутил: — У вас куриц не едят... потому курица несется, да не моется. — То правда! Куриц у нас не едят, и телят тоже. — На язык-то боек, каков будешь на деле. Веди отца,—сказал хозяин и ушел из мастерской в узенькую комнату рядом; там у него стоял стол с книгой, куда за- писывают рабочие и нерабочие дни, а у стола шкап с образами. Образами торговала хозяйка, но ее в это время не было в мастерской. Я ушел за отцом. Условие писали в трактире купца, почетного граж- данина Манухина; трактир назывался «Ямка», помещал- ся против Лихачсвки, на углу Среднего и Шестой ли- нии, в деревянном двухэтажном доме. Эту ночь я ночевал у тетки последнюю. Утром рано отец свел меня в мастерскую. Днем навешивали вывески золотых и серебряных дел мастера Малышева, за кото- рыми сидел подмастерье — писал «вещи». Вывески по- весили над панелью по Шестой линии, недалеко от Анд- реевского собора — напротив был участок Василеостров- ской части. В том же доме помещалась фотография Карика, горбатого человека. У участка висел большой ящик, а в ящике фотогра- фический снимок человека лет тридцати трех в разных видах; фамилия этого типа Дегаев. Дегаев был снят во весь рост и без бороды, но в разных костюмах. «Дегаев убил жандармского полковника Судейкина» — так гово- рил мой хозяин и торговцы, которые приходили заказать Малыгину вывески. За поимку Дегаева царское прави- тельство обещало выдать десять тысяч рублей. 314
Поздно вечером мы ужинали. За мастерской помещалась большая полутемная ком- ната с одним окном и дверью на черную лестницу. В ком- нате занимал а много места русская печь — раньше тут была пекарня. К вечеру щи или суп прокисали, — скупая, неряшли- вая хозяйка, всегда полупьяная, худо топила огромную печь. В обед еще можно было есть варево, оно казалось горячим, но не очень, к вечеру печь остывала. Перед печью у стены стоял диван, старый, обитый черной ко- жей, упирался диван одним краем в шесток печи, другим концом доходил почти до дверей. На этом диване велели мне спать. Рано, часов в пять, выходила хозяйка на кухню. Зе- вая и почесываясь, кричала: — Алешка, ставь самовар! Я вставал, наливал в большой самовар воды, разво- дил его, дул в трубу, а потом с трудом относил самовар в хозяйскую комнату. Когда по делам уходил хозяин, хозяйка спустя пять минут выглядывала по Шестой ли- нии из дверей, далеко ли ушел, и, если хозяина не было видно, она говорила Рыжему: — Федюнька! Беги за пивом. Рыжий брал у ней деньги, приносил пива, мать с сы- ном пили. Если матери было мало выпивки, она давала мне деньги, приказывала: — Беги, да оглядывайся, нет ли хозяина, купи соро- ковку. И также вместе с сыном они выпивали. Хозяин, вер- нувшись, заставал пьяных. Сыну он только грозил, а жену бил: тыкал ей кулаками в лицо, оттого на другой день утром, заставляя кипятить самовар, хозяйка выхо- дила с синяками под глазами, сама становилась у само- вара, меня отсылала в аптеку: — Алешка! Купи на гривенник бодяги. Раз как-то хозяйка послала меня за водкой. Я, вы- бежав, глянул вдоль бульвара к Андреевскому рынку, заметил — а видел далеко — идет хозяин. «Ну, — думаю,—-поймает! Отберет водку». Я свернул вместо «ренскового погреба» в мелочную лавку, купил на пятак уксусу, сунул сороковку с уксусом 375
в штаны в карман, где обычно носил водку хозяйке, и уже смело пошел домой. Хозяин стоял у дверей на сту- пеньках лестницы, глядел на бульвар. Я пошел мимо него. — Что несешь? — Уксус, дядюшка! — Покажи. Я показал. — Эх, и ловок ты, чертенок!—сказал хозяин. Я ждал подзатыльника, но обошлось так. Хозяйка после того своим гостям без хозяина хва- стала: — Надули с Алешкой бородатого. Хозяина звали Арсений, он женился на солдатской дочери — мещанке города Кронштадта. Солдат, отец ее, был из кантонистов, служил еще Николаю I. У него было двое детей: моя хозяйка — Аксинья и сын Нико- лай. Николай был настоящий босяк, пьяница, а ремесла он не знал никакого, но за все брался. Старик отец, николаевский солдат, приходил к до- чери редко, и больше того, когда хозяина не было. Хозяин его гонял, потому что старик без водки не при- ходил. Про хозяина знавшие его люди говорили: — Арсюха Малыгин, когда был в Кронштадте ма- лярным мастером в порту, наворовал денег — теперь за мастерскую взялся. Подмастерье Федор Лебедев, которого я видел, при- дя искать место, жил на Песках; он зимой, в мороз, ходил с Песков на Васильевский остров в одной блузе. Приходил, ляская зубами от дрожи, но деньги, скудно выплачиваемые хозяином моим, проживал до копейки, а потом просил: — Не давайте, Арсений Иваныч, денег мне—про- пью... ужо разве к празднику. Раз как-то Федор Лебедев, получив всю получку, купил новую блузу, штаны и шарф, на пальто денег не хватило. Запил — и началось с ним странное (как тогда мне показалось). Рядом с большой комнатой, где находилась печь, была маленькая, тоже в одно окно, выходившее во двор. Фе- 376
дор лежал на кровати, что-то бормотал. Я лег спать на деревянный диван, в старом, на кухне, хозяйка нашла клопов и намазала его керосином. Комната, где лежали мы, была заперта, у двери возился котенок. Федор Ле- бедев приподнялся на локте, мрачными, немигающими глазами стал глядеть на котенка, потохм закричал: — Лезут! — Кто лезет, дядюшка Федор? — Черти лезут! Царапают — слышь? — Это кошка! — Черти! Он вскочил, пнул в дверь, дверь распахнулась, коте- нок куда-то делся. Федор выскочил в кухню. На кухне лежал большой мешок с угольем. Он приподнял мешок, потом кинул на прежнее место и полез в мешок. — A-а, поймаю. Врешь! Вылез из мешка весь в углях, но кинулся к стене — там стояли листы грунтованного железа. Федор раски- дал листы по полу, из рук у него текла кровь, глаза дико сверкали, он хрипел: — Убью — дойду черта! Черт, а черт! Я пошел и спешно разбудил хозяина. Хозяин велел привести дворника, и Федора связанного отправили в больницу. — Допился... — сказал хозяин. Федор Лебедев работал у хозяина лето и зиму, дру- гие подмастерья проживали только холодное время, ко- гда работы нашей почти не было. Весной они исчезали. — За гроши маяться нечего. — Кормит, черт, на убой — хлебом с водой! Как-то утром хозяин сказал: — Федька! Сходи с новым за железом к Демидову- Сан-Донато, принесите железа три пуда. Мы пошли с Рыжим за железом. Мастерская наша была на Шестой линии, между Большим и Средним, в доме Ланге, а железо надо было купить в Пятой линии, у Смоленской речки. Рыжий по дороге задевал извозчи- ков, называя их желтоглазыми, те его ругали. Поздрав- лял трубочистов с легким паром, и те его ругали. Потом, крепко вытирая лицо и рот, дразнил ассенизатора, 377
сидевшего впереди своей бочки на козлах, и ассенизатор послал его к матери. Но после всего Рыжий указал мне высокого человека с мешком за плечами: — Лешка! Сделай вот так. — Рыжий свернул полу своего ватного пиджака в большое ухо. — Покажи, он — татарин. Я по наивности не знал, что татары не любят формы свиного уха, хотя бы и символически свернутого из одеж- ды, забежал вперед высокого татарина, бойко и ловко свернул из полы ухо, повернулся боком к татарину — показал. Татарин ни слова не сказал мне; он, погля- дывая на окна домов, изредка кричал: — Халат! Хлат! Хлат! Я шел впереди его и, тоже ничего не говоря, продол- жал ему показывать «ухо». Татарин, быстро шагая, догнал меня, идущего мел- кими шагами, больно пнул в зад, я отлетел на дорогу, а татарин, как будто ничего не случилось, невозмутимо шел по панели, заглядывал в окна и кричал: — Халат! Хлат! Хлат! — Что, попало? Попало? — бесом вертелся передо мной Рыжий, но я затаил против него недоброе. — Ладно... ужо... Высокий чернобородый мужчина — конторщик Деми- дова, князя Сан-Донато, продал на три пуда железа и написал счет, но вешал листы железа не он сам, а весовщик. Мы разделили железо пополам, взвалили его на голову и понесли. Когда мы остановились отдох- нуть, сняв плотно зажатые в руках листы на носок са- пога, подложили сзади на шею кулаки, чтоб разогнуть шею. Иначе шею было больно разогнуть. Так мы пришли в мастерскую; хозяин из всех банок с красками собрал остатки в большую железную банку, разбавил густую массу олифой, заставил меня, намочив в этой смеси тряпку, грунтовать железо. Потом Рыжий научил меня мыть кисти в грязной, мыльной холодной воде. Хозяйка тоже ходила около, говорила: — Три больше на руке — береги мыло, чертенок! После мытья кистей заставляли ножом чистить гряз- ные банки из-под масляной краски. От мытья кистей в грязной воде, которых было всегда много, у меня окисли 378

пальцы рук, стали появляться болезненные пузыри, пу- зыри лопались, грязной водой разъедало мне мясо на пальцах, но это прошло с теплым весенним временем. С вечера хозяин дал мне адрес кровельщика. Он жил на Восемнадцатой линии Васильевского острова, на углу Среднего проспекта. — Завтра мне некогда — уеду. Ты вечером, после шабашу, сходи к нему, скажи, чтоб утром приходил, до свету, вешать вывески. Вечером, ровно через сутки, как дан был мне адрес, я пошел к кровельщику. Поднялся на чердак деревянного трехэтажного дома, там нашел у дверей кухни двух ребя- тишек — одному было года три, другому не больше пяти. Они, рваные, грязные, играли в лошадку. Один ползал — маленький, другой ходил, держась за бечевку, привязан- ную узлом на шее ползающего. В кухне сидела — мне показалось — нищая старуха, но это была женщина сред- них лет, жена кровельщика. Я передал ей записку хо- зяина и на словах приказание: «Прийти утром вешать вывески». — Да Михайлы мово нет, а придет ли к ночи, не знаю... иножды неделю не дождешься домой1. Я пошел обратно. Хозяин любил меня посылать по делам с записками. Я ходил скоро, мечтая по дороге, и чувствовал, что будто у меня за спиной крылья, меня так и подмывало идти вперед. Особенно любил я ходить по набережной Невы, от Николаевского до Литейного моста. Не то было, когда хозяин посылал нас с Рыжим. Федька отличался особенным озорством и каким-то едким, злым любопытством — он по дороге успевал не только подразнить и раздражить живых людей, но даже привязывался к статуям. Я помню хорошо — и никак не мог понять почему — Федька, подскочив к кариатидам у Биржи, дразнил По- сейдона, называя его дедушкой, а также другую фигуру, женскую, он называл бабушкой, просил у них покурить и водочки попить. Но когда на подобные пустяки было потрачено много времени, когда, наконец, закупив и при- 1 Этот Михайло был тот кровелыцик, который прокучивал свой заработок в дворницкой. 380
неся то, что нам было приказано купить, Рыжий по дороге отдавал мне папиросы, — он курил, я не курил, — в мастерской после наших похождений его ждала обык- новенно очередная трепка. После трепки дядюшка Ар- сентий, как называл я хозяина, обыскивал Рыжего по всем карманам, ища папиросы, и, не найдя, успокаивался. Я сильно боялся хозяина. Он, не размахиваясь, как-то умел больно ударить в лицо верхней частью руки так больно, что свет темнел в глазах. Оттого пьяная хо- зяйка, когда он бил ее, умоляюще выла: — Ударь ты меня ради Христа кулаком, что ты все тычешь, как шилом в бок! — Стерва-а!.. — шипел хозяин и хлестко, не разма- хиваясь, бил ее верхней частью кисти руки в лицо, в подбородок, — стерва-а... пьяница... лахудра-а!.. И эти люди, не умевшие видеть в жизни хорошее, светлое, ненавидели все, что шло мимо их темноты к свету. Оттого, если я доставал книгу и читал после ра- боты, хозяйка, проходя мимоходом, вырывала книгу, а утром этой книгой растапливала печку. Иногда отправляли меня прибить маленькую над- пись доктора, зубного врача или акушерки. Я получал на чай от заказчиков и на эти деньги, забежав в мага- зин Егорова в Андреевском рынке, покупал дешевые книжки. Как раз в то время вышли отдельными малень- кими книжками сочинения А. С. Пушкина: «Бахчисарай- ский фонтан», «Братья разбойники», книжка мелких сти- хотворений. Все эти стихи и поэмы я быстро заучил. До сих пор знаю наизусть «Бахчисарайский фонтан» с послесловием «Покинув север наконец...», «Братья раз- бойники» также помню, но стихи «Три дня купеческая дочь Наташа пропадала...» остались незаученными, по- тому что книжки хозяйка забрала для растопки печи. «Е(вгений Онегин» мне меньше понравился, и я выучить поэму не мог: помещичья жизнь, жизнь барина была мне далека и непонятна. Я пленялся отдельными ме- стами, например, «Сон Татьяны»: «Вот мельница впри- сядку пляшет и крыльями трещит и машет...» Это меня чаровало — я знал наизусть, но бал у Лариных так и остался непонятым, далеким мне. Хозяин как-то раз сказал Рыжему: 381
•— Чем баловать — рисуйте! Мы покрыли грязные табуреты газетной бумагой, раздобыли итальянские карандаши и, соревнуя, стали рисовать. Мы измеряли фигуры на оттиске .иллюстрации из «Нивы», потом, очертив раму, измеряли до фигуры место — тень и светлые места. Я оказался способнее к ри- сованию. Хозяин, рассматривая рисунок мой и Рыжего, сказал: — У Федьки терпения мало, а он, вишь, олонец, глаз имеет правильный... терпение у него большое, настой- чивость тоже... Этого было достаточно. Рыжий позавидовал мне, но хозяин сам велел рисовать, оттого прямо запретить ри- совать Рыжий не мог. Должен прибавить, что, кроме Рыжего старшего, был еще младший Рыжий, лет шести, звали его Васютка. Вот этого Васютку старший Рыжий и научил: — Вася, рви у него бумагу! Когда после дела я садился рисовать, маленький Ры- жий подходил к моему табурету, цеплялся за рисунок и рвал. Бить я его не смел, а жаловаться было некому. Но все же я успевал кое-что нарисовать. Когда меня отпускали со двора, я уносил рисунки к тетке. Тетка тогда служила уже не у коридорного, а у какой-то ба- рыни по Седьмой линии, недалеко от Лихачевки, в доме Владимирова. С этой барыней они вместе пили водку. Раз я пришел к тетке, тетка перед моим приходом пока- зала один рисунок мой барыне. Барыня вышла на кухню, где сидел я — пил чай, восторженно заговорила, раз- вертывая рисунок: — Да это талант! Это такой дар у мальчика, что трудно даже найти среди очень образованных людей, ведь он, Татьяна, твой племянник, — талант! Ты этого не понимаешь... Его надо отдать в рисовальную школу, взять от этих грубых людей... Тетка ответила: — По контракту он у нас отдан, барыня, на пять лет, — куда его взять?.. Кто его кормить, одевать будет? — Пускай живет с тобой, а платить за него я буду. 382
Меня это так обрадовало, что я сказал тетке: — Хорошо бы, тета, мне поучиться? Хозяева оби- жают, кормят худо, одевают еще хуже и говорят, что ни- чего из меня не будет. — А ты молчи!—крикнула тетка. — Спьяну ей и не то померещится. Держись хозяев — слушайся. 12 Я жил года два в ученье, хозяева становились все хуже, обращались со мной как с собакой. Рыжий шпионил мой каждый шаг, а хозяйка осмеивала мои коренные де- ревенские слова: «здынуть», «загалить» 1 «дединка» вме- сто тетка. Хозяйка постоянно твердила: — Ты дурак! ничего из тебя не будет... олух... А мне хотелось быть лучше их. От природы я был ленив и мечтателен. Когда не стали давать рисовать, а делать было нечего, я становился у шкапа в мастерской; это был желтого цвета узкий шкап, стоял он в конце мастерской у двери на кухню, в нем держали сухие крас- ки: мумию простую и итальянскую, хром желтый, хром зеленый и киноварь. У этого шкапа я простаивал часами» мечтая и выдумывая всякие истории, частью вычитан- ные в книгах. Мой порок по ночам усиливался, и я не мог заснуть, пока не принимался делать с собой запре- щенное. Бедро мое болело, но ходить мешало лишь тогда, когда раны гноились ночью, а днем от постоянной бе-» готни и суеты отодранное от тела белье коростами цара- пало раны в кровь, но я терпел, переносил боль — и по- том забывалось. Зимой, перед рождеством, взяли нового ученика, Во- лодьку Лаубе. Его отец имел сапожную мастерскую не- далеко от участка, к Большому проспекту, на Седьмой линии. Володька, дебелый, изнеженный парень лет че- тырнадцати, с красивым, приятного цвета лицом, кото- рое слегка портили корявины, был вольный и вороватый мальчишка. Иногда в мастерскую заходила его мать, 1 Забросить, кинуть* Здынуть — древнее русское слово «поднять»* 383
обрусевшая немка, полная нарядная дама. Выбрав чи- стый стул среди грязных, садилась и говорила: — Вольдемар, иди ко мне! Володька подходил, она его целовала в щеку и, не глядя на хозяев, спрашивала: — Как живешь? Как кормят? Не бьют ли? — А чего его бить, коли так тешат? Ништо и выйдет из сынка вашего, — не без злобы за Володьку отвечала хозяйка. — О, мадам! Вы, я вижу, шнапс тринкен хейте? 1 — Не лай, говори по-человечески, — огрызалась хо- зяйка. — Я говорю со своим сыном, вы присталь — я отве- чала — Она целовала Володьку, вставала и гордо, не прощаясь с хозяевами, уходила. — Не ученик это... отказать надо, Арсений, — сове- товала хозяину хозяйка. Хозяин не любил ее советов, всегда противоречил: — Поглядим... Пущай живет! — Да ты видишь, какая у него мамаша — фря на постном масле... — Пущай живет! И Володька жил. Бить его боялись, только Рыжий с ним дрался, но Володька справлялся с Рыжим, а меня любил и все свои похождения мне поверял: — Черт с ними... Мамаша давно велит уйти, да отец не приказывает, а все равно я у таких людоедов жить не буду. В Лихачевке по Шестой линии, не доходя до угла, была зеленная лавка купца Земляницына. У дверей лав- ки были выставлены мешки с картошкой, иногда с мел- кой рыбой. Когда Володька ходил мимо лавки в булоч- ную Ершова, на углу Шестой и Среднего проспекта, воз- вращаясь, он всегда приносил полный карман блузы мелкой рыбы. Рыба была сырая, и он ее, вывернув кар- ман, высыпал у печки — кормил кошку. Перед пасхой у лавки Земляницына вместе с дру- гими мешками стояло высокое лукошко с яйцами. Нас с Володькой на страстной, в предпоследний день, отпра- 1 Водку пили сегодня? (нем ). — Ред. 384
вили в баню. Володька, проходя, захватил из лукошка несколько штук яиц, да так ловко, чю только рука мельк- нула, яиц в руке я не заметил. Когда мы завернули за угол, пошли к бане на Пятую линию, по Среднему, Во- лодька показал мне четыре крупных яйца. — Видал? Вон как я! — Нет, не видал... — отозвался я. — Тебе далеко — ты не умеешь, учись — покажу. — Я видал, как били вора; боюсь, поколотят. — Ты не вора — дурака видел! Я сколько разного спер, и никогда не. били... Мы пришли в баню, разделись в пятикопеечной, Во- лодька, сунув яйца в карман пиджака, завязал свой узел ремнем, сдал банщику за прилавок. Банщик швырнул Володькин узел вместе с сапогами, а на его узел швыр- нул и мой. Нам дали медный номер с веревочкой, Во- лодька навязал номер на ногу, мы пошли мыться. Вымывшись, оба долго сидели на скамье, болтали; идя домой, я спросил: — А яйца где? — Ах, черт! Володька полез рукой за яйцами — в кармане у него была сырая яичница. Он выкидал разбитое на мостовую. — Дешево купишь, да домой не носишь! — сердился Володька, будто взрослый человек, вытряхивая мокрую скорлупу из кармана. От тяжелых работ и грязной жизни — от пыли и пота — я завшивел. Вечерами мы с Володькой при лампе искали и жгли их на стекле. Рыжий, увидав такое заня- тие, сказал хозяйке. Она нам запретила жечь лампу. Мы говорили: — Рыжий пожалел вошь! У меня разболелось бедро — загноилось; пришел отец, я сказал ему, но он посоветовал терпеть. Потом, ко- гда настала весна и ему надо было идти на буксир, в кочегары, свел меня перед тем, как поступить работать, к фельдшеру в Финляндский полк. Фельдшер из канто- нистов через день ковырял зондом свищи, потом нама- зывал мазью (вазелином) и перевязывал. В то же время, весной, мы навешивали вывеску «Свечная лавка» на Десятой линии Васильевского острова, 25 А, Чапыгин, т. 2 385
а было прохладно. Мы толкались с Рыжим бочком по дороге. Там же проходил рослый мясник-парнишка, он подопнул Рыжего, держа пустую корзину на плече,— Рыжий упал. Я, подскочив, ткнул мясника в подбородок, кулак проскользнул парнишке по носу, из носа пошла кровь, а Рыжий, набежав сзади, ударил мясника зубилом в затылок. Он заорал и упал, вскочив на ноги, схватил с мостовой подвернувшийся булыжник и, держа в руке, ждал нас. Я, подбежав снова, ударил парня в глаз, он кинул в меня булыжник — попал в локоть. Я, промолчав, почувствовал сильную боль. За мясника вступились ку- харки, они кричали, а их было много: — Как злые собаки напали! — Надо дворников, свести их в участок! — В участок! Мы с Рыжим повесили уж вывеску до драки, делать нам было нечего, решили убежать и убежали. Придя домой, я с трудом стащил с распухшей руки полушубок, кое-как промаялся день. После работы пошел к фельдшеру в Финляндский полк — на Большой прос- пект, угол Восемнадцатой линии. Фельдшер намазал мой локоть камфарной мазью, бедро перевязал, локоть пере- стал болеть к утру, но бедру не было лучше. Я не стал ходить на перевязки. Каждый вечер, когда хозяина не было дома, мы с Рыжим убегали на бульвар, задирали мальчишек и дра- лись, но мне и ему удавалось домой вернуться без синя- ков. В мастерской тогда, когда мы дрались, — оставался Володька — Володька казался рыхлым, неповоротливым, драк он не любил. Пришла весна, стало таять, стало припекать солнце — меня тянуло в деревню, в лес, и я каждый вечер рас- сказывал Володьке, как хорошо в лесу, особенно в бору, какой там дух душистый и какие там птичьи переливы да перелеты. Володька сказал: — Чем у этих людоедов жить, ты бы убежал в де- ревню! — А давай убегу. Потеплее будет — и убегу, наймусь в пастухи. — Вот так будет тебе хорошо. Я тоже отсель уйду, пущай Федька Рыжий один ширится тут... Ж
Володьку отпускали почти каждый вечер со двора, меня — только на пасху да на Новый год и ка масленицу. Володька уходил, иной раз днем не возвращался — жил у своих. Хозяйка ворчала, но хозяин ничего Володьке не говорил о пропущенных днях, не ругался. Как-то раз Володьки не было — ушел в гости. Хо- зяин велел Рыжему со мной идти, снять вывески со стены (простенки) в магазине Тяпкина — писчебумаж- ника по Пятой линии, между Большим и набережной. Простенки большие, вывески с калевками железо на вывесках толстое. На нас двоих пришлось четыре вы- вески. Я подложил под шапку что-то мягкое, но не помо- гало, очень саднила кожа головы и больно было шее. Я шел впереди, Рыжий сзади. От чрезмерной тяже- сти я косил шею. Рыжий ругался, я просил отдохнуть. Федька не хотел, говорил: — Неси, скоро уж. Мы были у Андреевского собора, на Шестой линии. — Не понесу! — крикнул я. Тогда Рыжий руками начал кривить тяжесть, она ерзала по моей голове и драла волосы, я сбросил вывески в грязь. Рыжий кинулся на меня с молотком, а когда хотел ударить, я, приподняв вывеску, бросил ему под ноги, он упал, я пнул его в бок носком сапога. Он уранил молоток, но, вскочив, разбил мне зубы — пошла кровь. Тут опять пристали кухарки, они шли из Андреевского рынка с провизией, начали кричать: — Хозяйский сын обижает!.. — Вишь, в кровь паренька избил! — Хозяин этот—известный мазурик, у него маль- чики не живут. — А сведем рыжего черта в участок, недалеко тут! Федька, подхватив свои вывески, утащил поскорее. Я унес свои. Вечером пьяная хозяйка, по жалобе Рыжего» била меня кочергой. Жить мне казалось невыносимо. Солнце припекало, деревья начинали давать первые листья. Как-то, выбрав время, я сказал Володьке: — Ты, Володя, не говори никому — я послезавтра убегу в деревню. 1 Узкий карниз, 25* 387
— Нет, не скажу. Каждый вечер я запирал мастерскую, каждое утро отпирал ту же дверь, сбросив железный крюк, он со звоном стучал. На этот раз я, заперев дверь, крюка не вложил в пробой, дверь припер неплотно. С вечера я за- готовил записку. Володька должен был эту записку подбросить у печи, когда будет ставить самовар. В за- писке я писал: «Не ищите меня. Прощайте все! Я утопился у Двор- цового моста, у каменных львов». Утром, часа в четыре, я босиком прошел по мастер- ской и вышел на бульвар. Уходил по бульвару быстро, не оглядываясь, боясь, что меня могут поймать и вер- нуть. Дворник у ворот дремал, не обратил внимания, а через черный ход я не пошел — у ворот могли усо- мниться, не пропустить. Вышел передней дверью — той самой, которой два года тому назад вошел, чтоб начать эту беспросветную маету. Когда я поравнялся с Але- ксандро-Невской лаврой, то пошла только что конка. День солнечный, веселый, я шагал да шагал и забыл, что не ел, не пил, — так было приятно вырваться из этой каторжной тюрьмы, постоянного помыкания и насмешек. Где-то я нашел обширный сад в казенном здании; был полдень, и очень припекало солнце, — а ночью я почти не спал — долил сон. Я лег на траву в тени деревьев и заснул. Долго ли опал, только почувствовал, что меня трогают за ноги. Передо мной стоял сторож с бляхой, сказал: — Мальчик, тут спать не полагается, место казенное. Я ушел. Вечерело, когда встретился мне какой-то мастеровой, слегка пьяненький, плохо одетый. Он меня догнал, когда я выходил за село Ивановское, на поло- вине к Шлиссельбургу. Проходя селом, я купил булку, сидел у дороги, переобувался и жадно жевал булку. Мас- теровой сел со мной рядом. — И куда это путь направил, удал молодец? — спро- сил он тихо, свертывая цигарку. Голос был ласковый, доброжелательный. Я ответил, вынимая напилок из хозяйкиных полуса- пожек. Напилок был положен мною плоский, чтоб отто- 388
чить, в дороге сделать нож. Он мне изрядно намял ногу: — Иду, дядюшка, в Шлиссельбург, к тетке в гости... — Так, так... а напилочек пошто в полусапожке? — Полусапожки, дядюшка, хозяйкины, я в ученье на своей одеже, живу уже два года — сапоги стоптались, кривые каблуки и розные носки — в дырках... Хозяйка дала одеть полусапожки. — Так-так, удал молодец... только полусапожки мне наплевать, а вот напилочек плашной пошто? — Напилок, дядюшка, я так прихватил... я не вор... мне не замки спиливать, а вот отточу, ножик сделаю, будет скучно в дороге — сяду где, коньков буду выре- зать, петухов умею из дерева делать. — Не кривой, вишь ты, а затейной! — Я-то? — Ты-то. У тебя, милой, спички есть? — Есть, дядюшка. — Ну так, милой, ты спички дай мне — я курю, ты не куришь, пошто тебе спички? — А как же — я огонька раскладу иной раз. — Вот, потому и дай спички... Со спичками летом пойдешь деревней, а в ней, нехорошо сказать, пожар... Мужики тебя, чужого, наглядят, обыщут, да еще в огонь кинут, скажут — поджигатель. Поди им доказывай, ког- да сгоришь. Нет, милой, летом деревнями чужому, да еще недорослому, идтить по деревне со спичками худо. Дай-ко! Я отдал ему коробок спичек. — Еще нет ли? — Нет. — Ну, вот оно, ладно. Теперь, милой, сколько у тебя денег... есть деньги? — Есть. Сорок две копейки... — Не густо денег. А идтить далеко? — К тетке до Шлиссельбурга. — Нет, милой, я тебе не урядник... У меня такой же, как ты, сынок в Питере в переплетчиках учится, тоже бегал, — и бежишь ты подале Шлисселя. Ты не бойся — побежишь дальше, я не имаю... — Я, дядюшка, домой наладился, в Олонецкую... 389
— А что ты, милой, тамотка делать будешь, коли добежишь? — В пастухи пойду наймусь... — А дома кто имеется? — Мачеха, Марья Филипповна. — Эко, брат ты мой милой, а мачеха как тебя ухва- том в гости позовет, тогда что? — Ухватом она не била. Пхнула раз носом о скобку, так я ругался. — Ты вот что, милой, вон в той крайней избушке,—• показал мне новый дядюшка пальцем, — живет старичок, придешь к нему — дашь пятачок, а он тебя на барки вы- везет, когда из Шлисселя буксир барки в Питер тянет... Ежели надумаешь, сделай так, а теперь прощай; сол- нышко, вишь, село, пора к домам. Новый дядюшка встал и, не оглядываясь, пошел в Ивановское. Я тоже встал, пошел с дороги в ближ- ний лес — решил в лесу ночевать. Лес был мне незнако- мый, потому страшный, и я не знал, кто из гадов, зверей в нем водится. Зверей я не боялся, но змей боялся очень. Позже я охотился на медведей, никогда этой охоты не боялся, но змеи и теперь мне крайне не- приятны. Я решил переночевать на дереве. Залез на толстую сосну, сучья которой начинались невысоко, сел верхом на два сука, к стволу дерева лицом, ремнем привязался к стволу, чтоб не упасть. Ремень был длинный, а я был тонкий, перетянул себя за талию, охватил ремнем ствол, но сидя заснуть не мог. Была ночь, и ночь белая. Ви- димо, было где-то стадо коров, пастух сначала знако- мыми мне словами покрикивал на стадо, потом начал наигрывать на какой-то дудке, и мне эта музыка пока- залась очень родной, такой родной, что хотелось плакать. Я вспомнил тетку, горячий чай, булки, знакомые шаги хромого отца — мне захотелось видеть их... Про мастер- скую я не вспоминал, и, отдохнув от ругливой сутолоки, я даже и с мастерской мирился. Утром вышел на дорогу, пошел в село и в крайней избе нашел старика. Он спросил, когда я попросил вы-* везти на барки: •— Пятак имеешь?. Ж
— Да, дедушка. — Давай пятак и иди к берегу — я соберусь. Скоро мы наглядели из-за поворота реки дым, потом застучало по воде, старик отпихнул от берега лодку. На заднюю барку с гладкой палубой, не заваленной дро- вами— барки шли с дровами, — старик помог мне вы- браться. Когда я вылез на палубу, то у руля барки ле- жал рослый мужик с длинной курчавой бородой, в крас- ной рубахе. Мужик спросил меня: — Ты откуда экой? — А тебе какое дело? — Как какое? Я здесь шкипар. Ну, ты говори, а нет — столкну, поплывешь, поганец! — Не столкнешь. Старик-от вон еще в видах... Я к тетке в гости ходил, в Шлиссельбург... — Ну, вот так бы и говорил. Каши хочешь? — Я бы поел... Ел-то оно, дядюшка, я худо... за весь конец одну булку. — Садись с нами. Из-под палубы двое парней принесли большой котел пшенной каши, еще пришли трое да мужик от руля в красной рубахе. Все взяли ложки, дали и мне. Я с аппе- титом после своих скитаний ел кашу. Было приятно, про- дувало ветерком и наносило откуда-то из-под палубы сос- новым дымом. Тянул нас буксир до полудня, в полдень, не доходя Калашниковой пристани, стали расставлять барки. В до- роге мужик в красной рубахе говорил со мной, и я рас- сказал ему, что еду обратно в мастерскую. — Дело хорошее. А то, вишь, неученые багром на барке пуп тревожат — нелегко барки пихать, ежели без парохода... Теперь, расставляя барки, мужик принял гордый вид, он кричал с кормы, ворочая рулем: — Тую ставь прямо! Эту левяе! Отпусти чалку, черт, — сорвет! Меня он не замечал, да и никто не замечал. За кор- мой была лодка, лодку взяли. Я стал проситься на бе- рег. Мужик в красной рубахе сказал кому-то: — Свези мальчонку на плоты. 391
Я прыгнул в лодку, меня вывезли на дровяной плот. На плоту была низенькая, вроде собачьей, будка, в ней лежал человек. — Мне, дядюшка, на берег надо. — И кой тя черт дал ко мне на плот? Встал, лениво перешагнул в лодку, крикнул: — Садись, мертвой! Я подумал: «Сам неживой будто, других кличет мерт- выми». В три сажени пространство он переехал, ковыряя веслом за кормой. Я вышел. На другом берегу, про- тив Калашниковской пристани, сел с Охты на перевозный пароход за пять копеек и очутился под Смольным. Там я забрался на конку, на империал (наверх), и ехал долго, долго, вечером попал к тетке. Тетка служила одной прислугой у вдовы надворного советника, именем Василисы Семеновны Крымовой. Крымова жила после мужа на пенсии — жила безбедно и чисто. Когда я вернулся на кухню к тетке, на кухню выплыла сама ба- рыня. — Бедный мальчик, — сказала барыня. Она повела меня в свои комнаты. — Читай! Я книжки беру из биб- лиотеки, самой читать мне тяжело... Велела тетке принести обед, и я хорошо поел. Стал читать «Похождения Рокамболя». Тетка, подавая мне обед, ворчала: — Какой он бедный, барыня! Он от хозяина сбе- жал... Ужо батька придет — будет ему на репу. — А ты, Татьяна, нам не мешай — мы читаем. — Ужо, ужо, будет ему! Надо учиться ремеслу, а не книжки читать. — Не мешай, Татьяна! Я до поздней ночи читал, потом ушел спать. Рано утром пришел отец, повел меня обратно к хозяину. Там был целый переполох — отец ходил во время моего бег- ства ругаться с хозяином. Хозяин говорил, что «маль- чишку не обижали». — Мой Федька так же носит железо и вывески, так же работает на крыше с кровельщиками, а ему тяжело! Почему это? Хозяйка — та твердила свое: 392
— Ему бы книги читать. О деле он не думает... Не прикажешь ли для него стеклянный шкап заказать да посадить с книгой в руках? Когда мы пришли, на лицах хозяев было написано злорадство: — Опять к нам! Отец счел за лучшее заставить меня поклониться хозяину в ноги, попросить прощения, а так как стоял он надо мной со сжатыми кулаками, дал мне три-четыре изрядных подзатыльника, то, хотя я и не любил эту де- ревенскую разлюбезную холопскую учтивость, покло- нился в ноги дядюшке борода клином. Он сказал: — Ну ладно! Живи да слушайся. Я огляделся и заметил, что Володьки не было в ма- стерской, потом узнал: мать Володькина выругала хо- зяйку кухаркой и пьяницей, сына увела домой навсегда. Мы снова остались с Рыжим, да еще один подма- стерье, Федор Лебедев, который продолжал пить и хар- кать кровью. 13 Летом в воскресенья хозяйка и хозяин брали самовар, закуски и свой рыжий выводок: Федьку, Ваську, а меня брали нести самовар. Мы приходили в Петровский парк. На берегу Невы ставили самовар, расстилали скатерть и скупо ели небогатые закуски. Уходили в полдень, воз- вращались вечером в густой толпе разных людей, гуляв- ших на островах. Особенно было большое гулянье в кон- це лета, в Смоленскую — на Смоленском кладбище. Там православные так изрядно поминали покойников, что многие засыпали среди могил. Хозяйка очень любила Смоленскую, ходила туда с Федюнькой, хозяин не хо- дил, а меня брали изредка. Я был свидетелем в день Смоленской 1887 года, как толпа гулявших по кладбищу людей избивала околоточ- ного Чернявского. Чернявский был послан приставом на- водить порядок среди кладбища, но он сам где-то изряд- но выпил, а выпив, впал в буйство и начал без всякого повода к тому избивать того, кто попал под руку. Вна- чале толпа уклонялась, отходила прочь, но околоточный 393
начал гоняться за людьми с шашкой («селедкой»), плань мя бить по головам и спинам. Какой-то бойкий парень сунул Чернявскому между ног планку могильной решетки, околоточный упал, па- рень, набежав, пнул его и скрылся в толпе. Пнул он его в лицо — разбил зубы. Тогда из толпы выскочил дру- гой, тоже пнул, а потом стали околоточного пинать со всех сторон. После всего его, изорванного, окровавлен- ного, со сломанной «селедкой», повели в участок, чтоб составить протокол. Когда околоточный попал в участок, пристав приказал городовым разогнать толпу. Толпа грозилась, грозился и пристав, что будет стрелять. Как-то раз осенью, в праздник, — хозяин спал, а хо- зяйка, забрав свой выводок, Федюньку и Васютку, ушла со двора, — я расположился на грязном табурете, пост- лав на него бумагу, рисовал в своей книжке. В мастер- скую вошел человек с длинными волосами, в шинели чер- ной со светлыми пуговицами, желтые пуговки были и на фуражке с кантом. Я думал, он чиновник, но оказалось — ученик Академии художеств. Фамилию свою он вместе с адресом записал — Словецкий В. Ф. Он почти выхва- тил у меня из рук мою книжку, прищурился, отнес на руке рисунок далеко прочь от лица, сказал: — А недурно! Ей-богу, недурно. Вот молодец! Слу- шай: этот поднос у меня батькин — я его оставлю лаки- ровать. Когда готов, ты и принеси, здесь недалеко, по Шестой же линии, между Средним и Малым проспек- том... там увидишь наши работы... оно тебе годится. Нас двое живет. Ты скажи хозяину — прошу сделать через неделю. Ушел напевая, а я, вместо того чтоб рисовать, напи- сал в той же книжке стишок, и мне казалось, что стишок такой, каких мало: Сижу я — полночное небо темно, Не смотрит бел месяц в окно. Лампада в углу пред иконой мерцает И бедный мой угол бедно озаряет... Помоями свет ее желтый кругом На стены расплеснут чуть видным пятном.,» Вышел, позевывая, хозяин, спросил: —? Лешка! Заказчики были? 394
— Был тут дядюшка один, поднос вот оставил. — А... а... Наши еще не показывались? — Нет, дядюшка! — Поди-ка самовар ставить. Я спрятал начатки своего вдохновения, хотя хозяин не запрещал рисовать, а все же и ему я не показывал ни рисунков, ни стихов. Через неделю пошел с подносом, отлакированным и перекрашенным под черепаху, к ученику академии Сло- вецкому. Жили они вдвоем в узкой мрачной комнате с серыми обоями. Я захватил, конечно, книжку с ри- сунками и стихами. Словецкого дома не оказалось. На стене, за изголовьем его кровати, ближе к окну, висели на холсте писанные им картины —образа. На одной было рождество, на другой преображение. Меня поразил в них пейзаж, воздушный и таинственный, фигуры святых ка- зались написаны неряшливо, это казалось мне потому, что я привык видеть образа, писанные гладко. Другой художник, которому я показал свою книжку с рисунками, был с виду лет тридцати двух, с бородкой клином, с су- тулой высокой фигурой. Он на мольберте, поставив доску с большой бумагой, увеличивал фотографическую кар- точку в портрет. Я видел большое сходство портрета с фотографией, мне думалось, что это очень известный художник, который зарабатывает большие деньги, — я так и сказал ему. — Вот что, мальчик! Я по рисункам вижу: из тебя выйдет художник, но помни: когда будешь художником, никогда не рисуй с фотографий. — Почему, дядюшка? — Потом сам узнаешь, а к Словецкому заходи вече- ром, часов в восемь, девять, иначе не застанешь. Брось ремесло — иди в рисовальную школу, и первое — в По- ощрение художеств, на Морской. Если пойдешь, обра- тись к директору Сабанееву, моя фамилия Дмитриев, скажи — я рекомендую... — Ладно, дядюшка! Так я поднос тут оставлю. Только вот деньги бы... — Не оставляй! У Словецкого денег никогда нет, пускай лучше он сам зайдет к вам, возьмет поднос и деньги принесет. 395
— Вот спасибо! Хозяин меня бранить будет без де- нег-то. — Ты, должно быть, из северных ребят? — Я-то? — Да... все то да то?.. — Я олонецкий. — Ну, а я так казак. Мне было очень грустно покидать комнату художников, пахло краской — другой, чем у нас, везде клочки бумаги с рисунками, гитара, гипсовый нос, рука белая на стене. Еще грустнее стало, когда я прикинул умом, куда пойду, чем буду жить, если начну ходить в рисовальную школу... Я принес поднос обратно. Хозяин сказал: — Ну, известно! Ежели он художник, то сам по- следний шиш без соли доедает — какие у него деньги!.. Так и остался поднос невыкупленным, и, видимо, Словецкий про него забыл. Словецкий был ученик профессора пейзажной живо- писи Клодта. Сам он витебский, из семинаристов, сын попа, жил и учился помощью батюшки, но поп при- сылал ему на всю учебу с житьем десять рублей в ме- сяц. Словецкий делал так: напишет пейзаж, потом зовет татарина, чтоб продать; продаст пейзаж, и снова пишет, и снова зовет татарина. Был он легкомысленный, жизнерадостный человек, три дня не ел, а поет. Рассказывал про себя: — Приехал на новую квартиру, подала мне хозяйка самовар, а у меня и чаю нет, хоть табаком заваривай. Ходил гордо, подняв голову, потряхивая буйными, длинными волосами. К Малыгину в гости по воскресеньям заходили два хозяина — оба живописцы: один — высокий, рыжеватый, лысый, с усами, без бороды, фамилия его была Тейман; 1 другой — тоже лысый, кривоногий, небольшого роста, с умными глазами, по фамилии Мушинский. Мушинскому моя хозяйка как-то раз посмеялась: — А взял бы ты, Петр Иваныч, в ученье нашего Лешку — негодящий нам, бестолковый, все бы книги чи- 1 Настоящая его фамилия была Тоим, родом он был из Эстонии. 396
тал... Вот Федюнька мой не то... Федюнька у нас за подмастерья идет — шпаровать, золотить бедовый. — Вижу все! Толк у мальчишки есть, да не втолкан весь... Может быть, вы, тетушка Аксинья, втолкать ум на место не умеете? У меня ежели грамотный, то я его на балаганах играть заставил бы... В царе Максемьяне играть не то, что вывеску золотить или вышпаровать... то дело всякий мало-мальски умеет... Хозяйка обиделась, потом ругала Мушмнского. Не- смотря на худую рожу, она считала себя молодой, а он «тетушка», и главное, не похвалил ее Федюньку. Муш’инскому ученик был не нужен. Нужен был уче- ник Егору Егоровичу Тейману. Я мельком слышал, что хозяин купил в Колпине дом, думает переехать туда, но все еще присматривается: «Будут ли заказы в Колпине? Стоит ли перевозить туда мастерскую?» Видимо, заказов там не ожидалось, дядюшка Арсен- тий решил на время мастерскую закрыть, пожить бари- ном. Он пригласил Теймана в трактир, сговорился с ним передать меня доучиться, выдать мне диплом подма- стерья, выходных тридцать рублей и костюм пиджачный. Са*м прежний хозяин писал черновик условия, написав, отдал его Тейману, прося переписать по форме. Сделка на меня состоялась. Хозяин приказал собрать мое иму- щество в узел, положить на длинную приставную лест- ницу (которой у Теймана не было); я утащил, привя- зав веревку, и лестницу и свое скудное верхнее платье. По зимнему пути на веревке было нетрудно тащить лест- ницу, а мысль, что хуже не будет у нового хозяина, бро- дила во мне всю дорогу, и я почти не заметил длинного пути от Васильевского острова до Могилевской улицы, недалеко от Египетского моста (который в будущем про- валился под кавалерией). Тейман оказался хорошим хозяином. Жил он вдвоем с женой — пухлой, румяной женщиной — Катериной Мар- ковной. Работа моя была обычная: так же утром ста- вил я самовар, только часом позже, к чаю мне выдавали кусок хлеба с сыром и маслом, а потом мы работали вдвоем с хозяином до обеда. В двенадцать часов дня 397
подавался обед, свежий и вкусный. В четыре часа пили чай. Хозяин не ворчал и не ругался, иногда посылал меня со счетом получить деньги с заказчика. Вывески навешивали также вдвоем с хозяином, он сам выполнял трудные работы на вышине — я тогда держал лестницу, на которой работал он. У прежнего я по полдня сидел с веревкой в руках на крыше дома у желобков, куда за голенища моих сапог в ростепель набиралась ледяная вода, и я весь коченел, а придя, не давали мне обсу- шиться, гнали на другую работу. Или еще хуже: кро- вельщики утром рано привязывали меня под мышки, спускали на веревке с пятиэтажного дома, и я, как паук, крутился на холодном ветре, норовя вколотить крючок в стену, обдирал колени и кулаки о кирпичи, а поднятый на крышу, дышал тяжело и снова, уже в другом месте, на той же вышине, крутился, колотил и царапался о кирпичи. — Легок, чертенок! Ништо, да и хозяева не велят жалеть —выдержит! И я выдерживал. Кроме окровавленного, часто боль- ного бедра, у меня ничто не болело, я не простужался ни разу. Кровельщики, ближние соседи, архангельские парии, шутили: — Олонцы — добрые молодцы. Кто больше съест да толще сделает — тот у их и староста! А я ел как раз очень мало. Или еще ихняя шутка — говорили старушечьим голо- сом: «Хотела сына женить, да ехать далеко... Сама я взяла да с ним ночевала. Парень-то рад, ой, рад! Байну топит да дрова носит — убиться готов». Обижаться не приходилось, благо кровельщики не били чужих учеников. У нового хозяина таких работ не было — работали на большой вышине одни кровельщики. Мучить ученика привычки тоже не было. Он говорил мне ровно, без злобы: — Алексей! Вот надо сделать тут так, — или, поправ- ляя испорченное мной, ворчал: — Эх, Алексей! Это вот так надо, — и показывал, как ловчее приняться, еде* лать. 398
Я с ним, не боясь, что испорчу, скоро научился вы- полнять сложные работы; только одно — золотить не давал. Прежний хозяин без всяких объяснений бил по лицу, работать с ним я боялся — всегда дрожали руки, лицо я отводил в сторону, а потому работа сложная не уда- валась. Меня обычно отсылали шлифовать старое железо, над которым, стоя на коленях по полдня, я проводил время — потом болела спина и мутилось в глазах. После работы — работали до восьми часов вечера — стол, на котором стояли краски, хозяйка мыла, вытирала досуха, потом ставила мне лампу, и я ужинал: суп, хлеб с маслом и чай. Поужинав, читал или рисовал, никто не мешал мне и никуда не гонял. Новые хозяева не только не смеялись, а даже сама хозяйка выпрашивала у знакомых своих книг, говорила: — Наш новый мальчик читать любит... Прежний ученик был озорной, кошек на лестнице скипидаром ма- зал— скандалу от старух бывало на весь дом! С этих пор во мне начался какой-то мало еще осо- знанный сдвиг в сторону искусства: начитавшись книг, я на работе мечтал о стихах. Мне первый раз пришло в голову написать их много, потом собрать в одну тет- радку. Подошла масленица, Тейман сказал: — Ты, Алексей, всё книги читаешь, это ладно! Книг тебе моя Марковна найдет — читай, не ленись. А вот Мушинский у меня просит тебя дать ему на балаганы* Пойдешь? — Пойду, Егор Егорович! Когда я вошел в мастерскую, кривоногий хозяин, рас- спросив меня, уткой протяпал куда-то в каморку, выво- лок оттуда два больших листа бумаги, крупно исписан- ных на гектографе. — Вот твоя роль, учи! В углу, за вывесками, приподнятыми на мольбертах, сидело человек пять учеников Мушинского с такими же листами. Я пролез к ним. Роль послушника Ипатьевского монастыря я скоро заучил. Мушинский проэкзаменовал меня, промычал: •— Голос слаб!. А памятью ты крепок — способный. 39Р
Тут я ночевал. На другой день мы на балаганах Малафеева ставили «Свадьба царя Михаила». Самый способный из учеников Мушинского был млад- ший, Петька Протаяв. Мы его прозвали Прическин, так как волосы у Петьки были длинные, потные и взъеро- шенные. За кулисами сам хозяин наряжал Петьку в царское платье, напяливал ему на плечи бармы с цветными стек- лами вместо драгоценных камней. На голову Петьке укре- пил шапку Мономаха (раскрашенный картон). Помог Петьке забраться на лошадь, внимательно глядел, как ему кланяется, падая в землю, лубочный народ, при- слушивался, как я говорил Петьке, болтавшему ногами, приветствие от братии Ипатьевского монастыря, прокри- чал в мою сторону, сделав руки воронкой: — Смелее! Громче, громче... А я закончил еще тише. Когда меня поправляли, я всегда срывался. Сказав свое, ушел за кулисы, за мной въехал на лошади царь—Петька Прическин. Когда Петь- ка спрыгнул на подмостки, Мушинский подплыл к нему, сбил с его головы шапку Мономаха, сгреб за прическу и начал волочить царя Михаила за волосы, приговаривая: — Говорил я тебе, шельмец: не сучи ногами! Оставив Петьку, Мушинский побежал к боярам. — К концу свадьбы, царь, молчи! Бояре, кланяйтесь, кричите: «Надоело вино заморское! Подавайте расей- ское, с огнем да искрой!» — Знаем! Бояре рассаживались за длинные столы. Шапка Мо- номаха теперь надета была на старшего ученика. Он должен по роли своей молчать, наливать вино, передавая слугам. Слуги должны были относить вино боярам, а бояре, встав, кланялись за каждую чашу царю земно и, выпивая, опрокидывали чашу на голову. Вскоре по знаку Мушинского бояре закричали: — Просим пожаловать вином расейским! Подавайте нам огневое вино! Надоело, прилилось заморское! За кулисами хмельной бутафор возился над картон- ной ендовой, высеребренной, с вырезами драконов и единорога — звери на ендове были прозрачны, раскра- 400
шены яркими цветами. Внутри ендовы бутафор зажег огарки восковых свечей, вырезанные на ендове звери от движения огней зашевелились. — Кажется, будет хорошо?—суетился Мушинский. Бутафор промычал: — Не мешай! Не толкись, Петр Иванов... Мальчик, второй ученик Мушинского, одетый в бояр- ское платье, выносил ендову. За ним, в широкополом охабне, с посохом в руках, шел человек, представлявший царского кравчего, в высоком картонном ведре на го- лове, должном изображать горлатную боярскую шапку. На сцену мальчик и кравчий выходили боком, крав- чий топырил полы охабня. На сцене волшебной ендовы не было видно, пока не донесли до царского стола. На сцене был полумрак, в балагане — тьма. Потом кравчий отстранился: среди стола перед ца- рем засияла, заиграла огненными рисунками ендова. Балаган задрожал, ревела толпа: — Браво-о! Браво-о! — Вот черти окаянные! Мушинский торжествовал. Бояре, делая вид, что подходят за огненным напит- ком, проходили за кулисы. Занавес опущен, а толпа еще ревет и стучит. После «Царской свадьбы» я снова ночевал у Му- шинского и так устал, что заснул, не дождавшись ужина. На другой день в том же балагане Мушинский ста- вил какую-то феерию. Я, голый до пояса, в голубых шароварах, вместе с другими учениками шел в процес- сии жрецов, нимф и всякой смешанной чертовщины. Над нашими головами, пока еще с закрытым занавесом, на тонких бечевках и блоках подтягивали в холодную высь полуголых девочек с совьими головами, с фонариками вместо глаз, крыльями из крашеных древесных стружек. Мне было жаль девочек в серых чулочках; они пи- щали: — Ой, боюсь! — Дяденька, миленький, боюсь! — Я вам, плясавки-соплявки! — грозил Мушинский плеткой и подстегивал девочек по ножкам, пока не под- нялись.— Молчите! Или вот, а вот! 26 а. Чапыгин, т. 2 401
Девочки, как мне сказали тут же, были ученицы ба- летной школы. Девочек пробно подняли, опустили, взвился зана- вес — мы пошли в процессии, а девочек стали вновь мед- ленно подымать к холодному небу, которое сквозь доски балагана ярко светилось. Балаганы не отапливались. Большинство актеров со- гревалось водкой, которой в уборных артистов было вдоволь. На воздухе, на Марсовом поле, мороз стоял двадцать пять градусов. Закончить феерию надо было эффектно: поставили к концу представления женщину в трико с голой грудью. На голову ей надели венок из искусственных цветов. Она должна была изображать двойную аллегорию: «Славу и Россию». Над головой Славы был написан прозрачными красками двуглавый орел. Чтоб осветить транспарант с женщиной, огня не за- жигали, а просто сзади нее отодвинули дощатую стену, и сквозь транспарант в темный балаган хлынул мороз- ный уличный свет. У Славы от холода изо рта пошло густое дыхание аршина в два длиною. В феерии я простудился, охрип и начал кашлять. Му- шннский отослал меня домой к Тейману с запиской: «Егор! Ученик твой голосом слаб и телом не жирен, приходи чай пить!» — Денег-то за труды он дал тебе, Алексей? — Нет, Егор Егорович. — Вот тоже, как Малыгин. Жулик и сволочь! Больше к Мушинскому играть не ходил. Я так увлекся чтением, писаньем стихов и рисова- нием, что мне не хватало времени. Лежа на поперечных досках у стены на кухне, писал по желтой штукатурке карандашом, а когда стал читать, то сам ничего разо- брать не мог. Утром однажды я, ставя самовар, услышал, как кто- то царапается между дверями, где у хозяйки стояла ка- пуста, мясо и творог. За продуктами между дверей мне приказано было следить. Распахнув дверь, я увидал пьяного монаха с посохом, с медным большим крестом на груди. Монах спьяну вообразил, что попал в отхожее: 402
он, открыв дверь с лестницы, мочился на другую, вну- треннюю. — Ты что, черт? — Ничего... — ответил монах, — видишь, утробу опо- рожняю... Я вытолкал его на лестницу, потом рассказал хозяину. — Черт с ним, ежели не в капусту! —сказал мне хо- зяин.— К домовладелке-старухе много их шляется, чер- ных. Как-то поздно вечером к хозяину пришел старый еврей с запиской и ушел ненадолго, потом вновь при- шел. Сидел на кухне на табурете. Я не гасил лампу всю ночь. Еврей не прилег, дремал сидя и очень рано ушел. Хозяин сказал: — Ночевать жиду негде — он из Кронштадта... Еще придет — пусти, а там увидим. Еврей пришел и на другую ночь. Так же сидел, дремал, так же у меня всю ночь горела лампа. Еврей вздыхал и молчал, а я за полночь писал стихи на стене, по штукатурке, у изголовья моей постели. Когда ушел еврей, вышел хозяин, велел ставить са- мовар. — Ты, Алексей, жида не пущай на третью ночь — ему в городе полиция жить не дает. Донесут — штраф платить придется. Я не знал законов полицейских о евреях; кроме того, он был для меня не еврей-инородец, а просто старик. На Севере у нас народ не обращал внимания, еврей или русский. Если хороший человек, не вор, то к нему отно- сились как к соседу, и были случаи с ссыльными, кото- рых посылали в наши места: бабы часто плакали, жалея ссыльного, которого по доносу урядника пересылали в более дальнее и глухое место. — Да как Ты там, бедный, и жить-то будешь?! Мне жаль было старика, он так умолял пустить, что я поступил самовольно. Зная, что хозяева иногда ночью выходят на кухню, я его устроил в мастерской за вы- веской. Старик должен был дремать третью ночь, сидя на табурете, лечь ему было негде. Когда я потушил лам- пу, задремал, — в мастерской застучало железо. Я вско- чил, пришел с огнем. Новая вывеска с сырым еще. 26* 403
только что выкрашенным фоном грохнулась с мольбер- та лицом вниз. Оказалось, еврей упал с табурета, уда- рил лбом в зад вывески. Выше л хозяин, выругал меня олухом, а еврея вывел поздней ночью за ворота. Была зима и холод большой. Утром, пока не встал хозяин, я подтер на вывеске царапины, кое-где подкрасил, но на фон насело много мусора. Однако вывеску мы повесили. Это была «Квасная лавка». Помещалась лавка в том же доме, в подвале. Квасник, толстый купец, покупал у меня скопирован- ные с олеографий пейзажи, только платил скупо и все- гда потчевал квасом, а квасу я с детства не любил. Теперь он придрался к фону вывески: — Грязно малюете, черти! Я пообещал ему на досуге переправить фон и напи- сать картинку. Таким образом, мое самовольство обо- шлось благополучно. Как-то неожиданно в нашу мастерскую пришел ста- рый мой хозяин Малыгин. Оказалось, он д Колпине устроил свои дела, отремонтировал дом, пустил жильцов и, нажив деньги, открыл винный погреб. Но скупому старику было мало доходов. Он решил не сидеть без дела, приехал приискать место для мастерской. Я, устроившись за мольбертом, работал. Руки у меня не дрожали от страха, хотя бывший хозяин стоял за моей спиной. Когда Тейман вышел к себе в комнату, старый хо- зяин сказал: —* Ловко, брат Алешка, ты делать стал! Хорошо... Мне хотелось ему сказать, что только у них я был дураком, другие люди не считают меня таким, но про- молчал. А старик Арсентий прибавил: — Лестницу от Теймана притащишь, поговорим. Вошел одетый Тейман, они отправились в трактир. На другой день я притащил обратно с Могилевской на Васильевский остров приставную лестницу. Малыгин снял мастерскую по Шестой же линии, в подвале, не- далеко от Малого проспекта. Малыгин принял меня ла- сковее чем когда-либо, не дал вносить лестницу во двор, приказал поставить к стене у окна, начал издалека; 404
— Голодные они, поди-ка, оба с Катькой-то? Были у ней деньжонки, только Егорка промотал — он на бегах играет. Худо, поди, тебе, Алеша? Голодно? — Нет, дядюшка! — Нет? Ой, врешь! — Не вру. Вправду хорошо кормят. — Так вот что — не говори ему ничего... Осталось тебе в ученье жить полгода, и на эти полгода я тебя возьму к себе опять... будете с Федюнькой работать. Эй, Рыжий! Ты где? Смотри, Алешка поишел! Из комнаты рядом с мастерской вышел рыжий Федь- ка, он раздобрел и даже обрюзг немного... — Ну, вы тут поболтайте о том, о сем, я пойду к заказчику. Малыгин оделся и скоро ушел. Федька похвастал: — У нас, брат, в Колпине заводские ребята здорово дерутся! Я привык с ними. — Ты бы грамоте подучился, — сказал я. — На черта мне грамота! А вот на биллиарде я таки ловок стал. Он ни с того ни с сего шагнул ко мне, дал по уху. Я отшатнулся, а когда он двинулся дать мне с другой руки, я пнул его носком сапога в брюхо. Рыжий присел и скорчился. — Черт олонецкий! Ты бей рукой. — А чем придется. И, не давая ему встать, стукнул его коленом в под- бородок. Рыжий ударился затылком в стену, но в меня кинули поленом. Оказалось, хозяйка, увидав, вступилась за своего Федюньку. Рыжий, подняв скобу *, опустил мне на ноги, я отскочил, иначе он бы сломал мне ногу. Хозяйка подбежала как могла скоро, ухватилась за ручку входной двери, желая не выпустить меня, но я верхом головы боднул ее в живот, она заохала, плюнула и от- скочила. Я вышел на панель. Рыжий выскочил за мной, крикнул: 1 Планку тяжелую полосового железа — на нем клеплют же- лезные листы. 405
— Вот дурак! Чего побежал? Иди в мастерскую, по- курим. Я вернулся, -но так как не курил, то сидел на табу- рете, молчал. Говорить с Рыжим было не о чем. Хозяйка ругалась: — Ты, олонецкий бес, я ужо тебе! Весь пуп мне примял. — Не стой, тетушка, у двери. — Я тебе не тетушка! — Ну, бабушка, коли так. — Вот ужо попадешь снова к нам, мы те намылим голову песком! Я скоро ушел. Было мне очень нехорошо по дороге. «Опять, как попаду в это дикое место... ни читать не дадут... ни писать. Неужели возьмут меня?» — думал я, идя обратно к Тейману со смотанной веревкой на руке. На веревке я приволок лестницу. — Доставил лестницу, Алексей? — Доставил, Егор Егорович! - Не сломал? Бывает, извозчик наедет, лошадь сту- пит на поперечину — и готово. — Нет, не наступила лошадь. А вот Малыгин хочет меня у вас обратно взять... говорил... только вам не велел сказывать. — Ах он старый козел! Малыгин был мещанин из Ржева Тверской губернии. — Я того боюсь, Егор Егорович. — Не возьмет! Ты не хочешь к нему? — Нет! Мы уж с Рыжим дрались, как встретились. — Погоди... я погляжу: тут ли та бумага, кото- рую он писал. Марковна! Да-вай-ка там мой ящичек с окна! — Несу-у! — Ну, Алексей! Не бойся — ничего козлу у нас не взять. — А мне уж нехорошо стало, думал я: возьмет назад Малыгин. Старый хозяин подал на Теймана к мировому, требуя ученика обратно. Мировой судья вызвал обоих хозяев. Малыгин изложил свое требование. Тейман подал ми- ровому черновик передаточного условия на меня. 400
— Вы это писали—показал мировой Малыгину бумажку. — Я господин? мировой! — Так чего же вы требуете? Я остался доживать^ остаток- дней’ ученья у Теймана. Тетка моя, когда я окончил ученье; все еще жила^ у вдовы надворного советника Василисы Крымовой. Я; приходя с работы от Теймана; ночевал у тетки на кухне, а читать книги ходил к* барыне в комнату. Она брала из библиотеки переводные французские романы Попсон-дю-Терайля и других. Я ей прочел Дюма «Трех мушкетеров», также «Рокамболя» чуть ли не в двадцати двух томах и многое* другое. К Крымовой приходила какая-то ее приятельница, помню лишь имяд— Зина. Зина^ приходила г Крымовой по воскресеньям, а в» воскресенье и я; приодетый, почти безотлучно находился, при барыне: Барыня Крымова, грузная,.с полным, слегка корявым лицом, казалась стар- ше своих летт ей было сорок, а казалась она лет пяти- десяти пяти. Зина, наоборот,, тоненькая; стройная, вы- глядела девочкой* подростком. Одета* она была всегда по последней’ моде: Зина. шепнула* мне какого раз: — Поедем ко мне, Алеша! — Нет, не поедуд..— сконфузился я. Она пододвинулась ко мне ближе и пощекотала меня за бока — я очень боялся щекотки. Крымова вошла и опытным взглядом решила все. Была она прямая на. слова, почти грубая, сказала Зине: — Смотри, Зина! Я скажу твоему сенатору. — А что такое, Василиса Семеновна? — То: почтенный человек надоел, хочешь простень- кого. Алеша, смотри, не так прост, да и тетка Татьяна у него строгая. Зина рассмеялась: — Будто уж Алеша не прост? Он же еще невинный, глупый... — Так ты хочешь сделать его умным? — А отчего бы не так? Тетку мы обманем и моего вельможу тоже... ха-ха... — Не смей юношу портить, да к тому же капризная ты — бросишь, а он тогда куда пойдет? 407
— Мне нравится, что он хорошенький и краснеет, как девчонка... — В моем доме не делай таких вещей! — сказала строго Крымова и попросила меня читать стихи. Стихи были нелепые, но я их читал с упоением. Обе дамы хва- лили меня. Крымова приказала тетке подать обед на троих, и тетка потом ворчала: — Диви бы барыням, а то тебе тоже подавай — мо- жешь мои старые ноги пожалеть, сам сходить на кухню. — За барским столом не принято выходить!—от- ветил я. Помимо запрета Крымовой, предложение Зины по- ехать с ней мне совсем не подходило. Первое, что я жен- щин как-то не любил, когда видел их близко около себя, любил женщин воображаемых. Потом во мне росло бо- лезненное самолюбие. Я боялся, что если Зина-озорница заставит меня раздеться, то мое белье все в пятнах от краски — голубой, зеленой, красной и черной. Когда кра- сишь, а запачкал («заехал», как называлось у нас), то пальцем сотрешь и мазнешь по блузе — сквозь блузу масляная краска проходила на белье. И еще, третье: я боялся тетки, она всегда ворчала, если я являлся поздно ночевать. В мастерской у Теймана я был подмастерьем. Тейман взял в ученье какого-то своего родственника, звали его Юлиус. Он теперь ставил самовар, бегал в лавку, шлифо- вал старое железо и ночью спал на тех же досках у сте- ны, поперек кухни. Я после работы уходил с Могилевской на Васильевский остров, в Десятую линию, недалеко от Большого проспекта, к Среднему, а придя, пил чай у Крымовой, сидел в мягком кресле и читал ей до полуночи. В нашем ремесле очень ценится изображение вещей. Мастера разделялись на две категории: букворезы и ве- щистыj. Мастеровые шутили над вещистами: «весь чист». Обыкновенно вещисты зарабатывали больше бук- во ре за вдвое, пили водку втрое и всегда ходили без сапог, пальто, словом — «весь чист»! Тейман позволял мне писать вещи, и я изображал чаще всего бочки с керосином, пачки свечей, стеклянную 1 То есть изображающие вещи. 408
баклагу с деревянным маслом, ламповые стекла; все остальное я писал посредственно, так как писать это надо было как принято, шаблонно. Стекла я любил пи- сать — на них шаблона не полагалось, и я стекла писал очень хорошо. Тейман медлил определить мне жалованье, а я вор- чал, когда хозяина не было в мастерской. Юлиус пе- редавал хозяину и хозяйке мои ругательства, отсюда началось между мной и хозяином молчаливое неудоволь- ствие, а раз как-то в мастерскую зашел волосатый пья- ный человек, известный вещист Александр Аполлонов, и разжег меня окончательно. Александр Аполлонов был большой авторитет среди вывесочников: если он кого похвалил, то даже хозяева не спорили, соглашались. Александр Аполлонов, сидя посреди мастерской на табурете, водил красной, опухшей рукой по воздуху, тряс длинными волосами, говорил мне: — Ты, брат, так стекло пишешь, как никто... Чего ты прилип к этому чухне Тейману?.. Поди, парень, в любую мастерскую, и тебе положат в день два с пол- тиной... ей-богу! Поди, например скажу, к Семеновскому мосту на Гороховой, к Храмыкову Яшке, где я учился. Жалованье — два с полтиной... так и требуй! Аполлоныч прислал — требуй! Теперь же мне купи сороковку, и мы с тобой выпьем... — Я, Александр Аполлоныч, не пью. — Я те покажу «не пью» — какой же ты вещист бу- дешь? Не пью! Давай деньги. Я дал денег. Хозяин после обеда спал. Юлиус хотя неохотно, но сходил в погреб. Аполло- ныч, шлепнув по дну посудины, вышиб пробку, загнул назад голову, отпил полсороковки, потом передохнул и еще отпил. — Вот, пей остачу! Пей, парень. — Не буду, не пыо! — Ну и дурак! За твое здоровье! Он выпил остатки водки, забыл, где он, и, напевая что-то, глядя остеклевшими глазами перед собой, пошел в окно, считая окно за дверь. Окно стояло открытым и хотя не очень высоко было над панелью, но из второго 409
этажа выйти без лестницы пьяному головой вперед не- ловко. Я удержал его, вывел на лестницу, но тут же он удержал меня: — Стой, Мишка!—Аполлоныч принимал меня за кого-то другого. — Стой, дьявол, жене нажалуюсь! — Я не женат, Аполлоныч! — Врешь, все врешь! А я правду скажу: у Храмы- кова в ученье жил последний год, носил крахмал и за кухаркой Дашкой ухаживал... За ней же, стервой, уха- живал младший дворник Филька, а лазал я с площадки в окно к ней, рядом с кухней... Раз я полез так, таким манером, и слышу, кто-то меня назад тянет — а это Филька... Вытянул он меня, Сереженька, назад да через перила с третьего этажа в пролет спустил, и летел я, как ангел, а шлепнулся, будто черт... и... и... и... Забормотав, Аполлоныч загремел по лестнице, его пошатнуло, и с черной он крупным полукругом побежал по двору. Я вернулся в мастерскую. Хозяин сидел, дописывал то, что я делал до него. Юлиус, видимо, передал все, как говорил мне Аполлоныч. Тейман был сердит и сер- дито проговорил: — Работать надо, Алексей, а ты с пьяным во- зишься! — Это, Егор Егорович, Александр, вещист извест- ный... — Известный, да не помнит, куда ноги несут и что язык мелет... Ты ежели таких будешь слушать, то дам я тебе диплом в руки, поди, ищи работу у других. — Что ж, Егор Егорович! Не век у вас быть, пой- ду, — всколыхнулось мое самолюбие. — Завтра диплом принесу из управы — поди! 14 На другой день после того, как был вещист Аполло- ныч в мастерской Теймана, я пришел только к обеду, к часу дня. Тетка с утра ругалась, узнав, что ухожу от Теймана, а когда Крымова вступилась за меня, то она не стала готовить обед и убирать комнаты, ушла. 410
В мастерской Тейман работал с Юлиусом, он молча выдал мне диплом подмастерья, на котором в рамке из орнамента с инструментами различных ремесел было на- писано: «По испытании в знании живописно-малярного ремесла Алек- сей Павлович Чапыгин, крестьянин Олонецкой губернии, Карго- польского уезда, Богдановской волости, признан подмастерьем означенного ремесла и записан в подмастерскую книгу под но- мером 156. Присяжный мастер Быков. Цеховой староста Соколов». — Получи! — сказал Тейман, — поди, поищи большо- го жалованья, я же тебе за работу вот даю, что есть, — и выдал мне пятнадцать рублей. Я спорить не стал, считая и эту сумму большой, так как получал первую получку. Я пошел по указанию Аполлоныча на Гороховую, к Храмыкову. Вышел в мастерскую, большую, завален- ную железом и старыми вывесками, пожилой, заспанный хозяин, бородатый и приземистый. — Давно из ученья? — Полгода. — Где учился? — У Теймана — у Египетского моста, на Могилев- кой. Вот мой диплом. — Диплом — бумага. Покажи руками, что умеешь делать. — Я вещист! — Вещиста не надо — есть, а вот буквореза так возьму. — Можно и букворезом! — Завтра с семи утра приходи на дело. Я ушел на квартиру Крымовой. Тетка была пьяна, ругалась и собирала вещи. — Переезжаем!—сказала она. — Куда? —спросил я. — Угол Шестой и Малого проспекта, к прачке Тро- фимовне; заживем не хуже, чем у этой стервы. — Ты перетаскивай свои вещи, а я ночую здесь. Завтра рано встать. 411
*— Вот еще, оба потащим. Я уж натаскалась на веку. — Сегодня не поеду на новую квартиру, — упрямо заявил я, — ночуй и ты, а вечером приду с работы — по- могу перетащить. — Нет уж, не ночую! Она, забрав узлы, ушла. Кровать с постелью оста- лась. Вышла на кухню Крымова и сказала мне: — Ты, Алеша, приходи, когда будет свободно, в гости. Тебя я приму как родного, а тетку твою не надо мне — дерзкая пьяница. Я согласился бывать по воскресеньям. Как-то раз в воскресенье, придя к Крымовой, ее не застал, но квартира была открыта, в ней хозяйничала Зина. Мы с Зиной поставили самовар, она нашла у Кры- мовой в шкапу чай, сахар, печенье и наливку. Перед тем как пить чай, Зина налила мне большую рюмку вишневой наливки, себе тоже. Я не пил ни вина, ни водки, но Зина не отставала. Я упрямо не хотел пить, тогда она придвинулась ко мне, обхватила меня цепко и начала щекотать. Я покатился по полу. Она, не боясь измять свое модное платье, упала на меня и губами щекотала шею, а руками бока. Я от хохота и щекотки обессилел, она спросила: — Будешь пить, девчонка этакая? Защекочу до смерти! — Буду, — сказал я. — Пей! Я выпил наливки и решил, что пить можно — сладкая. — Пей еще, и я тоже. Я выпил еще и еще. — Хорошо? — Хорошо, Зина! — Я тебе не Зина, а Зинаида. — Зина! — Зина? Так пей еще. Я опьянел и сказал храбро: — Выпью, наливай! Мы выпили. Потом я худо помню* как она помогла мне одеться, оделась сама, заперла квартиру на ключ, 412
а ключ куда-то под дверь, под обивку сунула, и вывела меня на улицу. Наняла извозчика, велела поднять верх у дрожек, и мы поехали. Я не заметил, по каким улицам ехали, только заметил, что был вечер. Зина крепко дер- жала меня, обнимала. Целовала она очень странно: она брала зубами мою нижнюю губу, а когда я попробовал отстраниться — укусила. — Что ж ты? — То, не отнимай! Будешь отнимать — буду кусать. Потом целова\а, как хотела, и зубами сжимала ниж- нюю губу — я не смел отстраняться. — Попался, птенчик, девчонка этакая! — шипела мне в ухо Зина. Мы с ней сидели недолго в ее будуаре перед зер- калом. — Знаешь, Алеша, — сказала она, — я хочу тебя раз- деть, совсем раздеть — тебе надо хорошенько вымыться. — Я не хочу! — вспомнил я про пестрое белье в пят- нах краски, — я не хочу, не буду раздеваться. — А нет — раздену. Не разденешься — все на тебе изорву в клочья. — Да пошто? Бешеная ты! — Я тебе дам бешеная, я так хочу! Она потащила меня за рукав в спальню прямо в пальто. Сама сдернула с меня пальто, расстегнула ремень блузы. — Снимай блузу! Противная, краской пахнет. — Она новая. — Снимай! Я снял блузу. — Ну, рубаху сними! — Стыдно, Зина. — Изорву, смотри! Я снял рубаху, поскорее свернул, чтоб не видела, что рубаха в пятнах краски. -— Штаны! Ну вот, чертенок! Я побоялся, что она разорвет мне штаны, — куда тог- да идти в рваных? Снял. — Какая гадость твои кальсоны, все в пятнах! — Это ничего, это в краске... — Снимай, надень мою рубаху. 413
Она куда-то сунулась, выдвинула ящик и подала мне шелковую рубаху с кружевами, с какими-то бантиками, Я поскорее спрятал голову в шелковый мешок, щеки у меня горели как от огня, я долго рылся в чужой, не- знакомой мне вещи. Когда всунул руки и высунул голову, она сидела на кровати в такой же рубахе, болтала го- лыми стройными ногами. — Экая копака ты, а еще кавалер! — Какой я кавалер — я не люблю женщин... — Полюбишь, врешь, полюбишь! — Не полюблю никогда. — Ну, скорее! — Чего? — Того. Видно, что северный медвежонок: сюда, ко мне! —соскочила с кровати, схватила меня за шею. Я не успел упереться, как лежал поперек кровати, пахло ду- хами, а она хохотала. — Погоди же... погоди — я тебя пощекочу! — Не надо, Зина. — Э, нет! Теперь ты мой, голубчик, мой, мой! Дверь скрипнула, просунулось лицо горничной в щель, горничная шепнула внятно: — Барыня! Карета с барином у подъезда... — Вог его черт принес! Алеша, бери свое в узел, уходи, после, потом,.. Ириша, помоги ему. Я оденусь сама, а он пускай на кухне у тебя. Горничная, хихикая над моей фигурой в женской ру- бахе, ловко выпроводила меня на черную лестницу, про- шептала: — Хорошенький как черт! Я, не снимая женской рубахи, напялил свое верхнее платье, сапоги обул, сидя на окне лестницы. В голове у меня стучало, в ушах звенело, но я был доволен, что все как сон и ничего не было. Когда я пришел через неделю к Крымовой, она спро- сила: — Скажи, Алеша, Зина тебя к себе брала? — Брала, Василиса Семеновна. — И вы женились? — Нет! Кто-то помешал, приехал. — Ты ее любишь? 414
— Нет, я ее боюсь. — Ну, так не бойся: ее сенатор увез, озорную ба- бенку, за границу. Больше с Зиной я не встречался. Тетка поступила на табачную фабрику «Лаферм» и, два дня проработав, захворала. Я сказал ей: — Живи дома — смирнее будешь, а то все упреки — надоело мне... — Ишь что, затеял! Дома-то буду, а гулять тебе с девками не дозволю... Я уж батьке жалилась, что при- шел как-то раз ночью. Утром, гляжу, спишь, и губы искусаны... — Ну, а отец что сказал? — Отец твой — дурак! Потатчик... я не таковская. Хорошо, что старуха не видала у меня женской ру- бахи — заела бы до смерти. Рубаху я свернул в комок и спрятал под книги в сун- дук. Долго почему-то не мог с ней расстаться; рубаха пережила тетку: тетка умерла, а рубаха сгорела вместе с моими вещами на Малой Охте много лет спустя. 15 У Храмыковых положили мне жалованье как моло- дому подмастерью: один рубль десять копеек в день на всем своем. Работало в мастерской человек шесть подмастерьев: один вещист, старик Тимоша, лысый, в очках, и нас, букворезов, пять человек. У хозяина было два сына, оба взрослые. Младший сын Васька — полудурок, он ходил по мастерской оде- тый с иголочки, придирался к малейшей ошибке подмас- терьев, его не слушали, он каждые полчаса уходил жало- ваться отцу. Отец соглашался с ним, но подмастерьям ничего не говорил, не придирался. Старший сын делал только грубые работы: наколачивал1 вывески, грунтовал, раскрашивал деревянные карнизы к фасадам вывесоч- ным и навешивал с кровельщиками те же вывески; его 1 Обивал железом. 415
звали Ардальон. Отец с матерью Ардальона не лю- били: он был от первой жены Храмыкова. Васька — от второй. Ардальон, тихий, беззлобный, по субботам с кровель- щиками напивался до потери сознания. Спал на полу в мастерской или в коридоре на двух железных сунду- ках— вместо досок сундуки соединялись вывеской; тут же висели на стене его вещи, а в сундуках он держал молотки, зубила и киянки *. Отец Храмыков почти не говорил с Ардальоном, платил ему поденно, как кро- вельщику. Кроме подмастерьев, Храмыков держал трех маль- чиков. Старший из них был Саша Черепанов, ярославец и уже в ученье горький пьяница. Подмастерьев, кроме старика вещиста, я не помню, кроме одного, широкоплечего Гришки Бузая. Гришка с утра, а также в четыре часа не пил чаю, он обыкновенно посылал ученика в лавку купить ему фунт развесного пирога с капустой или кусок ватрушки с клюквой. Пил сороковку водки, заедая купленым. Гришка поглядел на меня раскосыми глазами, спро- сил как-то утром: — Водку пьешь? — Нет, Гриша, не пью. — Что ж ты пьешь? — Чай пью, иногда кофе. — Ты что же, карасей в брюхе думаешь разводить? — Зачем карасей? — К девкам ходишь, когда деньги? — Мне зачем туда? Все подмастерья смеялись, иные называли меня скверными именами; старик вещист сказал веско: — Он скопец. Куда ему к девкам! — Что ж ты дома делаешь? — Книги читаю... — С ума спятишь за книгами! — Ничего, не спячу. Гришка подошел вплотную, взял меня за плечо, сказал: 1 Деревянные молотки для склепки железа, 416
— Если к девкалМ не пойдешь да водки пить не бу- дешь — поколочу. — Кто кого — я драться люблю. — Ой ли? — Люблю! — Так я ж тебя вдребезги измолочу! Я не боялся, что Гришка кинется со мной в драку, школа у рыжего Федьки, а также и моя были настоящие. В мастерской в углу поставлены скупым хозяином весы — когда привозили железо, Храмыков вешал листы, проверял по счету из склада, тот ли вес. Гришка взял в большую лапу две гири, одну в пуд, другую в два, поднял обе разом. — Видишь, я какой! — сказал он без хвастовства в голосе. — Этого никто из подмастерьев поднять не мог. Я подошел, встал с Гришкой рядом, собрал гири до пяти пудов, взял обрывок веревки, нанизал гири и, за- жав веревку коренными зубами, поднял на четверть ар- шина от пола. Гришка хлопнул меня по спине. — Вот черт! Руки тонкие, а что делает?! Надо сказать, что у Теймана были гири, и мы с Юлиусом, дурачась, подымали их. Шея у меня была развита, помимо зубов, тем, что я носил на голове железо и вывески. Я подошел к стене и, зажав зубами пуд ли- стового железа, отделил скрипящие на зубах листы от пола на пол-аршина. — Ого!—крикнул Гришка, прибавил:—Драться с тобой не буду, а в получку покупай привальное! — Привальное куплю! Знаю, что полагается. Подъемом тяжестей я испортил коренные зубы — они у меня на двадцать третьем году все выболели. В субботу, получив первую получку, пошел с подмас- терьями в трактир. Они требовали себе водки, пива и закуски, а я пил чай. Больше над моим чаепитием никто не смеялся. У Храмыкова я проработал до сентября — осенью обыкновенно молодых отказывали. Меня, как самого мо- лодого, отказали первого. Отказанные подмастерья стояли угрюмы и невеселы, я был равнодушен к своей судьбе. Меня тянуло домой как можно скорее: под подушкой 27 А. Чапыгин, т. 2 417
у меня лежала недочитанная книга: Шпильгаген «Между молотом и наковальней». Лысый старик, ве- щист Тимоша, хитро поглядел на меня сквозь очки, спросил: — Эй, скопчик-молодчик, что дома делать будешь? — Книгу читать, — ответил я. — Да ведь книгой сыт не станешь? — А там увижу, поищу работы. — Ищи-свищи! Я ушел от Храмыкова, рассчитанный по рубль десять копеек в день. Пришел домой, отдал деньги тетке. Она была на этот раз довольна; она хворала, но все-таки сти- рала белье себе и мне. Дома я жил после того дня три, как зашел Словец- кий. Перед тем я был у художника, его сожителя Дми- триева. Дмитриев лежал в больнице, в Боткинских бара- ках... Он рассказывал мне, как командир казачьей сотни, его начальник, продал лошадь, пользуясь тем, что Дми- триев лежит в больнице, и лошадь его кормили казар- менным фуражом. Видимо, казак-художник жалел свою лошадь, я же не придал этому никакого значения, по- нять не мог его печали, тем более что после ушиба я не любил лошадей: больное бедро время от времени болело и гноилось. Я сказал тетке, когда отказали в работе у Храмыкова, что теперь самая пора лечь в больницу. — Еще чего? Гляди, твой отец всю жизнь болеет ногой, а не ложится. Я ей ответил злобно, и тетка испугалась, привела отца. А сказал я так: — Отец сгноил себя! Я гнить всю жизнь не хочу. Отец с теткой уговорили меня не ложиться на опе- рацию. — Скоро, год-два — и призыв, — сказал отец, — за- живят тебе ногу — пойдешь в солдаты. Я не хотел идти в солдаты, а потому лечиться не стал. Тетка по-прежнему водила меня каждое воскресенье в церковь, ставила свечи, говорила: — Ты бога попроси, он исцелит! Я огрызался: 418
— Верю доктору больше, чем богу! — Вот-то безбожник удался! Словецкому я рассказал, что его сожитель в больни- це. Словецкий вдруг спохватился: — Ах ты! Я ему десять рублей должен, и денег нет отдать. Слушай, Алеша, оденься, пойдем на улицу, по- говорим. Когда мы ушли с глаз тетки, Словецкий усиленно стал просить меня заложить пальто и уверял, что день- ги, вырученные за пальто, он вернет через два дня. Мы пошли с ним в ломбард, на Первую линию угол Среднего проспекта, но в ломбарде мое пальто в заклад не взяли: старое и рваная подкладка. Испытав неудачу, Словецкий настаивать с закладом не стал, прощаясь, он сказал: — Заходи, Алеша, ко мне завтра вечером, стихи свои принеси и рисунки не забудь. Придут художники, между прочим, если не обманет, будет Владимир Хлеб- ников. Он тоже учится в Академии, но больше, чем ри- сует, пишет стихи, печатает. Я очень обрадовался приглашению. На другой день часам к восьми пришел к Словец- кому, которого, по обыкновению, не было дома. Был его приятель Анатолий Дольнер, толстовец. Он из натур- ного класса Академии решил уйти, чтоб поехать к Л. Н. Толстому поговорить, а потом жить в деревне; Дольнер принял меня очень ласково. Это был высокий человек с окладистой курчавой бородкой. Как только узнал, что я старый приятель Словецкого, заговорил со мной о литературе и тут же дал книгу Л. Толстого, советуя прочесть: «Смерть Ивана Ильича». Стал убеж- дать меня: — Поезжайте в деревню! На земле работа, она на- стоящая, город только развращает человека, человек, работая не настоящее, скоро в городе умирает... Мне же в деревню теперь ехать вовсе не хотелось, деревню я основательно забыл, и город все больше и больше нравился мне. Я не умел спорить, Дольнеру ни- чего не сказал. Дольнер вскоре бросил Академию, не кончив, приехал к Л. Н. Толстому, сказал великому писателю: 27* 419
— Я думаю, Лев Николаевич, мое призвание не картины писать, а пахать землю. Лев Николаевич посмотрел на Дольнера хитро, улыб- нулся, потом спросил: — А вы, молодой человек, пахали? — Нет, — ответил Дольнер. — Вот попашите, тогда скажете, ваше ли это при- звание. Вскоре после того на Кавказе, не помню в каком месте, кучка толстовцев-интеллигентов разрабатывала клочок земли коммуной, но эта коммуна распалась из-за разноголосицы, несогласия и неприспособленности к труду. После того Дольнер жил в Воронеже, рисовал портрет Толстого, отпечатал, переслал мне, я его разно- сил по книжным магазинам на комиссию. Нажил он на этом очень мало, вскоре прекратил переписку со мной, а товарищу своему, тоже воронежцу, Н. К. Прозорову писал грустно «Да... от себя не уйдешь». В тот первый вечер к Дольнеру пришел лысый, ры- жий и очень бледный человек небольшого роста, отре- комендовался мне: — Хлебников из Ярославля — внук миллионера; но нищий студент. Сели пить чай, Хлебников и Дольнер были товари- щи по Академии. Дольнер обратил внимание на мои руки: — Какие у вас, юный товарищ, маленькие, белые, нерабочие руки — поезжайте непременно в деревню. Я ответил, помню, так: — Резал железо, наколачивал вывески, работал с кровельщиками — руки я травил кислотами, когда чи- стят от краски старые стекла. Но что делать — руки всегда такие вот... — Ваши родители крестьяне? — Да, крестьяне. — Странно! .— У меня и тело такое же белое, гладкое, — вспых- нул я обидчиво, — хотите убедиться — разденусь. — Нет, зачем же... верю, — улыбнулся Дольнер,— поезжайте в деревню, руки и тело ваше огру- беют... 420
Хлебников, вероятно, знал Дольнера; он, чтоб за- мять неприятный для меня разговор, так как я покрас- нел, начал читать стихи Надсона. Хлебников любил Надсона, его стихи часто напоми- нали стихи Надсона. Он прочел после Надсона свои, я помню некоторые строчки их: ...Тихо старая сидит, Из оклада образ древний На нее глядит. За окном холодной вьюги Слышен плач и вой, И печально бродят думы В голове седой... У Надсона: Я шел к тебе. На землю упадал Холодный мрак, осенний и дождливый, Угрюмый город глухо рокотал, Шумя своей толпою суетливой. Хлебников после Надсона прочел еще свое, где тоже описывается сырой, осенний вечер. ...Был слышен пушки дальний гул, И длинный мост, хранимый львами, В тяжелом сумраке тонул... Дольнер наконец сказал: — Словецкий не идет, а молодой приятель мастеро- вой, поди, принес ему показать рисунки, да? — Да, — ответил я и вынул книжку, где с одной сто- роны были нарисованы женские головы, а с другой на- писаны стихи. Оба — Дольнер и Хлебников — начали рассматри- вать мою книжку. — Ну, что скажешь? Хорошо паренек рисует, правда? — Нет, — сказал Хлебников. У меня задрожали руки, и я заволновался. «Пропало все», — думал я. 421
Хлебников перевернул страничку, громко прочел мои стихи: Еще люблю я вас, поля... И месяц с белою равниной. И кипарисы, тополя, Где мимо шел дорогой длинной Где бор дремучий? Он далек, Его люблю в немом смятенье. Люблю я в нем дорог сплетенье, Берез поблекших близ дорог, Стоящих в ризах золотых рядами — Беги же, мой угрюмый стих, за днями... — А вот это, что скажешь? — проговорил Хлеб- ников. Дольнер придрался: — «Берез поблекших близ дорог, стоящих в ризах золотых рядами» очень тяжелая строчка. Неуклюжая, если хочешь. — Не в том дело, — сказал Дольнеру Хлебников так, как будто бы меня и вовсе не было, — стихи все же свои, непохожие на других, а рисунки с олеографий. — Вы, юноша, как скажете, — это вы так рисо- вали? — Да, — сказал я, — а то как же еще? — Ну, тогда ты прав! — согласился с Хлебниковым Дольнер. Хлебников был большой идеалист; он вообще любил носиться с чужим творчеством. Мы оба уходили от Дольнера; Хлебников дал мне свой адрес, просил прийти через два дня на Пушкин- скую. — Я живу у сестры, — сказал он, — семья наша очень странная: сестра живет с мужем и мужа не лю- бит— любит другого, он тоже ее не любит и ночевать уходит к другой даме, а живут много лет вместе, дети есть... Ну, это я так, приходите, сестра моя Таня все же добрая женщина. Буду рад! Пришел я домой поздно. Тетка отперла дверь, спро- сила сердито: — Где ты был до сей поры? — У студентов, пил чай... — Богатые они? 422
— Не знаю, может быть и богатые. — Ты бы у них денег попросил... сказал: тетка у меня больная, а я, дескать, без работы. — Еще чего! — А вот и чего! Что будешь ужинать, один ситный да холодный суп? — Я ничего не хочу! — Ишь ты, накормили! Сталоть, богатые. Я зажег лампу. Когда уснула тетка, лежа на кровати, не раздеваясь, читал до утра «Смерть Ивана Ильича Л. Толстого, книгу, данную мне Дольнером. После переводных бульварных романов, француз- ских особенно, такое описание сцен и характеров мне показалось ужасным. Потом, когда я стал писателем, по- нял, что вот оно — истинное искусство. Меня только поразило, что Л. Н. Толстой всегда очень резко напа- дает на разврат и называет холостяков «неженатыми кобелями». А в «Смерти Ивана Ильича» семья описана так, что всякому читающему это произведение едва ли захочется жениться. Умирающий человек — отец семей- ства, и тут же отвратительная, зажиревшая жена, у ко- торой изо рта «дурно пахнет». Тут же дочь с мужем, которым скучно глядеть на больного, и они поскорее но- ровят отвязаться — уехать в театр, боясь пропустить действие. Так же и в «Крейцеровой сонате», такая же отвра- тительная обстановка семьи Позднышева. Гениальный писатель лгать не умел в искусстве изображения жизни, по противоречить себе любил. Лучше все-таки противо- речить так, как делал Л. Толстой, чем подлаживаться, сентиментальничать и описывать не то, что есть, или выдумывать сцены жизни, которой не знаешь... Художественной правде я учился у Толстого. Я зашел к Хлебникову, сидел у него и ждал — его не было дома, он с толпой студентов ходил на похороны Салтыкова-Щедрина и, вернувшись оттуда, принес зе- леную ветку от венка, положенного на могилу писателя. Помню, как мы пили чай в столовой его сестры, пришел к концу чаепития брат Хлебникова — военный инженер, непохожий на Владимира Николаевича, здоровый, не- большого роста, с окладистой темно-русой бородой, 423
румяный человек. Хлебникову я читал стихи, и он отре- комендовал меня: — Крестьянский поэт Алеша! К Хлебникову я зачастил и почти забросил ходить к Словецкому, а Дольнер в то время уж уехал к Л. Толстому. Потом я был у Хлебникова на Мойке, недалеко от Конюшенного моста, там Владимир Николаевич жил в большой комнате с камином. С ним жили ученики рисо- вальной школы: Аркадий Рылов, теперь профессор жи- вописи, Рогов Алексей и еще кто-то. Все, кроме Хлебникова, зубрили историю искусства, а Владимир Николаевич лежал на постели, дремал; ко- гда пришлось сдавать историю искусства, то оказалось, что Хлебников сдал лучше их всех. Он лежал во время зубрежки и то, что читали вслух, запоминал; после того, бегло проглядев книгу, зарисовал, что нужно было — сдал. Так было и с уроками рисования в Академии. Чаще всего, придя к Владимиру Николаевичу, я за- ставал его в кровати с книгой в полусонном состоянии. Товарищи по Академии ему говорили: — Хлебников! Послезавтра последний экзамен, пе- реходной. — А? м... м... надо вставать. Он вставал, шел в Академию, рисовал углем фигуру, фиксировал ее, рисовать карандашом времени не бы- ло— так и сдавал рисованную углем. Владимира Нико- лаевича переводили, его рисунок был всегда безукориз- ненный. Но способности Владимира Николаевича зали- вали густой волной лень и апатия. Он не интересовался живописью, его внимание поглощали книги. Я писал стихи и даже целые поэмы. Владимир Николаевич пе- ределывал их, носил безуспешно по редакциям. Мне было двадцать лет, когда пришло известие: «Умер твой отец Павел Григорьевич от угара». А перед тем незадолго отец писал мне: «Приезжай, Алеша, в деревню. Я нашел тебе неве- сту, приданого дают за ней много—100 руб., и девка хорошая, работница, ткаха и пряха». 424
16 Отца я слегка пожалел, но скоро забыл — очень уж мало мы с ним жили вместе. Тетка продолжала хворать, наконец ушла в боль- ницу, через полгода тоже умерла. Коридорный Степан Звягин, к которому я приехал из деревни, когда у него служила тетка, собрал от жильцов, кто знал Татьяну Григорьеву Петушкову, на похороны, и тетку мы похоро- нили на Большой Охте, на Георгиевском кладбище. Всего времени, как я ушел от Теймана, окончив ученье и получив подмастерский диплом, до смерти тет- ки моей прошло два года. Она умерла в один год с отцом, Павлом Чапыгиным, в 1890 году. С тех пор я остался одиноким. В деревне жива была только мачеха Марья Филипповна и ее дети: Михаил, Анна, а год спустя со смерти мужа мачеха прижила еще третьего ре- бенка— сына, Артамона Чапыгина. «Чей бы бычок ни скакал, да телятки наши», — говорит мужицкая посло- вица. Отцом Артамона оказался тот самый Никола Вахрамеихин, парень голова редькой, который когда-то приохотил нас, ребятишек, к занятию, унаследованному от легендарного Онана. Николай Ошемков служил в городе в лакеях у од- ного из видных присяжных поверенных — Базунова. Был услужлив и расторопен, но сильно запивал раза два в год. Был женат на горничной того же присяжного пове- ренного, имел от нее двух детей, а третьего заездом в пьяном виде оставил подарком мачехе моей в деревне, и вышло у них дитятко, как говорит народ про неудач- ников, ленивых и неспособных: «Хлебец-то с песком!» Будучи один, я распродал тряпичнику старые плать- ишки, оставшиеся от тетки Татьяны Петушковой. Тетка когда-то была замужем за Васильем-солдатом, сданным по капризу деда моего, а его отца, Романа Петушкова, в солдаты. Василий дядя умер, тетка перебралась в го- род— в нем и кончилась. Мне казалось, что, живя тут, где мы жили с теткой, я буду слушать, не ворчат ли стены ее голосом, — уехал. Переехал я, или, вернее, перетащился, на угол Седь- мой линии и Большого проспекта, с Малого, с Шестой 425
линии, поселился у бывшего швейцара, поляка, на ман- сарде высокого дома во дворе. Жил в углу, в комнате, переднюю часть к окну за- нимал другой жилец — ученик рисовальной Школы по- ощрения художеств Саша Грошев. Грошев был тонкий красивый юноша в суконной шапочке, ходил, гордо дер- жа голову, воображая себя Рафаэлем. Ему протежиро- вал профессор Академии художеств П. П. Чистяков, учитель Серова, Врубеля и Рябушкина. Саша, кроме Поощрения художеств, учился у Чистякова бесплатно. Ходил к нему запросто в гости, и хитрый старик с ча- стыми шуточками принимал Сашу вместе с придворны- ми дамами и (бывшими) великими князьями. Чистяков — крестьянин Тверской губернии. Пришел в Петербург, как говорил он, «в лаптях», поступил в Академию художеств еще при художнике Иванове, написавшем знаменитую картину «Явление Христа народу». Чистяков был упрям и некорыстен: когда Ни- колай 11 предложил Павлу Петровичу, будучи наследни- ком, быть его учителем рисования, то Чистяков отка- зался, мотивируя свой отказ нездоровьем; а с друзьями и домашними говорил: «Полковник он! Ему парады лю- безны, зачем ему рисование?» Саша Грошев был сын деревенского приятеля Чистя- кова. Приятель этот, зажиточный мужик, просил Павла Петровича устроить сына и вывести в люди. Чистяков выхлопотал Грошеву откуда-то из казны приличную стипендию, а Саша учился в школе рисования плохо, у Чистякова еще плоше, так как Чистякову угодить было труднее, чем наемному учителю. Чистяков частенько, когда его спрашивали ученики: «Каково у меня, Павел Петрович, вышло?» — неопределенно и шутливо го- ворил: — Хорошо! Только очень уж чемоданисто. Это значило: тело не тело, а кожа, да еще пухлая. Или подходил к мольберту ученика, внимательно разглядывал, улыбался. Ученик тоже улыбался и инте- ресовался отзывом профессора, а Павел Петрович шут- ливо хвалил: — Вот хорошо! Только вы, милый, перепишите на- турщика снова. 426
— Почему. Павел Петрович? — Видите ли... пойдет близорукий человек мимо ва- шего эскиза да подумает, что это мыло Жукова. Про учениц своих Павел Петрович говорил: — Хорошо видят цвета! Гораздо лучше самых красочных моих учеников... С детства глаз женщины привыкает к лоскуткам, тряпочкам... Только вот все они учатся живописи для того, чтобы скорее выйти замуж... Саша Грошев, с которым судьба столкнула меня «в углу», говорил про себя, что он «портретист». Фантазии для компоновки жанра у него не было никакой, приро- ды он не любил: если писал пейзаж, то получался сплош- ной камень или мертвая, свинцово-тусклая зелень. Он любил по целым дням играть на биллиарде, про- игрывал половину своей стипендии, еще четверть сти- пендии пропивал, а на четверть жил и всегда норовил занять «деньжат». Портреты он писал только с юных горничных, к концу портрета оригинал был почти все- гда беременным. Чистяков прознал от кого-то, как Саша Грошев про- водит время. Учился у Чистякова Грошев около трех лет и од- нажды полюбопытствовал тоже, что думает хитрый ста- рик о его работах. Чистяков начал, как всегда, с по- хвалы: — Как будто ты, Александр, начинаешь привыкать к контуру? — А ведь это хорошо, Павел Петрович? — Оно, конечно, хорошо сначала... К концу же у тебя по рисунку, как тебе сказать, будто мимо твоей работы шла баба, несла швабры и этак мотнула вбок, а швабры по картине, по сырым краскам проехали — смазали кое-что, иное стушевали... Ты вот что, Алек- сандр! Прошло три года, так? — Так, Павел Петрович! — Пора и честь знать да кое-что уметь, ума тоже набраться, приглядеться, а чтоб лучше было тебе при- глядеться, что ты делал у меня три года, собери-ка свои этюды, рисунки, краски тоже... — Собрал я, Павел Петрович. 421
— Собрал? Свяжи все в узел и иди от меня, толь- ко никому не говори, что ты мой ученик... никому! Вечером Грошев был пьянее, чем когда-либо. Много раз и на разные лады рассказывал мне про совет Чи- стякова, ругая его матерно. Первое мое знакомство с Грошевым произошло так. Я видел, что жилец одной и той же комнаты, но пе- редней части ее, с окном, гордо расхаживает, не разгова- ривает, и я молчал. Я добыл от барского кучера картин- ку, там, где у господ в Почтамтском переулке служила теткина кума Татьяна, теперь уж не горничная у новых господ, а прачка. Та самая Татьяна, которая жила с воз- любленным, старшим дворником Андреем, в церковном доме на Васильевском острове, куда ходил Мишка-кро- велыцик прокучивать заработок, там, где мой отец по зимам часто служил младшим дворником. Картинка — олеография без красок — изображала раненого драгуна наполеоновской гвардии. Раненый стоял опустив голову, зажав руками рану на груди, прислонясь спиной к ло- шади. Эту картину я увеличил раза в четыре, и увели- чил очень удачно. Рисунок я кончал, когда подошел Грошев к табурету с доской, где рисовал я. Грошев ска- зал авторитетно: — Отчего, брат, ты не учишься в рисовальной школе? — Не на что жить. — Проживешь, учись — будешь художником! Он вскоре уехал из нашей общей конуры, а в комнату поселили некоего Леонида Бальтрушайтиса. Бальтру- шайтис ходил во франтоватом матросском костюме — он был моряк, служил на яхте бывшего великого князя, зятя Александра III, женат князь был на Ксении Алек- сандровне. Матросы на яхте были вольнонаемные из бывших матросов, жили на жалованье. Потом с яхтой случилось так: матросы восстали против командиров, бросили яхту в одном из итальянских портов, сами раз- брелись по Италии, многие из них остались жить на- всегда в чужих странах. Князь распорядился набрать на яхту иностранных матросов, и яхта была доставлена в Кронштадт. С тех пор на яхте служили матросы ка- зенной команды. Яхта была заказана в Англии, обита 428
сплошь стальными листами. Пьяный капитан направил яхту носом в гранит у Николаевского моста 1 и изуро- довал наполовину английское изделие. Капитана сосла- ли куда-то далеко, но не за яхту, а за то, что на одной из царских яхт он, пьяный, развозил, катал целую ора- ву проституток; когда же ему адмирал сделал выго- вор, что он возит 6....Й, тогда капитан лихо отрапор- товал ему: — Ваше превосходительство! Имею честь доложить, что мои б...и не хуже великих княгинь, которых на сей яхте ежедневно прогуливают. Бальтрушайтис начал мне рассказывать про круго- светное плавание очень заманчивые вещи, и я пожелал быть матросом, начал учить морской компас, чертеж ко- торого висел на стене комнаты, а также стал изучать на- звания частей судна: бак, ют, шканцы, грот-мачта, стеньги, брамстеньги, бом-брамстеньги, марс, марсовой, бушприт и много иных слов и понятий. Он меня как-то раз увел на яхту, и я стоял за него, одетый в шубу, на вахте. Только и этому учиться было не на что, надо было искать работу. Я нашел ее у некоего Грейфенбергера. Мастерская помещалась у Соловьевского сада, на углу Первой линии, во дворе. Грейфенбергер был первоклас- сный стрелок, ходил каждое воскресенье в немецкий клуб «Пальма» в Максимилиановском переулке, часто получал призы за стрельбу. В мастерской обыкновен- но оставались мы двое: я и его сын Франц. Сын Грей- фенбергера был старше меня года на два. Здесь я на- учился золотить червонным листовым золотом; до сего времени я золотить не умел. Однажды Грейфенбергер оставил в мастерской свою винтовку «франкотт», а Франц где-то разыскал патро- ны, американские, дымные, с большим зарядом, хотя по калибру подходящие. Грейфенбергер стрелял пульками «боскет», мы же с Францем начали дуть в бутылки и ручки швабр через всю мастерскую почти боевыми пат- ронами. Я лучше стрелял, чем Франц, а потому, попав в намеченное пятно раза четыре, отдал Францу винтовку* 1 Теперь мост Лейтенанта Шмидта. 429
Франц выстрелил раз десять, и в результате дверь, вы- ходившая на лестницу, оказалась в дырьях. Сквозь дверь мы чуть не убили какую-то старуху с корзи- ной. Пуля попала в корзину, из корзины полилось мо- локо. Старуха взбудоражила весь дом криками. При- шел Грейфенбергер, расспросил нас. Я сказал откро- венно: — Оба стреляли! Франц принес патронов. Грейфенбергер обругал сына по-немецки свиньей и дураком, пригрозил и унес винтовку. С этих пор Франц на меня рассердился, начал доно- сить отцу всякие пустяки. Грейфенбергер верил сыну, меня не отказывал, но обращался со мной грубо. Подмастерья, работавшие до меня у Грейфенбергера, говорили: — Берегись, паренек! Хозяин любит драться с ра- бочими и не платит жалованья. — Драки я не боюсь! — Смотри, поколотит! Наших бивал. — Ничего... В мастерской, когда была чистая и тонкая работа на стеклах, появлялся подмастерье Капитон, он был глу- хой, работал не каждый день. Капитон ходил ежедневно к ушному доктору. Когда Капитон был в мастерской, меня тогда хозяин посылал работать на месте, чаще все- го в аптеках. Аптеки по всему Петербургу знали ма- стера как малярного, так и вывесочника, только Грей- фенбергера. Водки я не пил, не курил — аптекари меня любили, я делал надписи на банках, ящиках и шкапах. С большим удовольствием отправлялся на эти работы. Провизор и аптекарские ученики были либо евреи, либо немцы. Они видели, что я ничего не ворую, исправно работаю и чистоплотен — всегда встречали меня привет- ливо. А когда приходил сам Грейфенбергер, то относи- лись ко мне как к ученику, живущему у него последний год; оттого между мной и хозяином создалась какая-то враждебная стена, которую мы чувствовали оба. Если громко я читал немецкое слово, Грейфенбергер дразнил меня угрюмо, злобно, еще более коверкая ударение и произношение; зато я, когда он говорил по-русски су- конным выговором, делал то же, что и он со мной. 430
Как-то в мастерской летом перед шабашем1 Грей- фенбергер пришел не пьяный, но подвыпивший. Я золо- тил большую вывеску, он стал придираться, что на зо- лоте кое-где есть меловые пятна, я разозлился, встал и сказал ему: — Золоти сам, ланг тейфель! 1 2 Он из-за мольберта, сжав кулаки, стал подходить ко мне. Глухой Капитон по нашим жестам догадался, что будет драка, сказал: — Не связывайтесь с ним, хозяин! Не надо — это отчаянный парень. Правая рука моя была в кармане блузы, а в ней торчало короткое зубило. Капитон знал, что я ношу всегда с собой зубило. — Давай расчет! — сказал я. Грейфенбергер отступил в глубь мастерской; пятясь от мольберта, ответил: — Завтра суббота! Заходи в пять часов. Я, не оглядываясь, прошел в прихожую, надел паль- то, шапку и, вернувшись, подал руку Капитону. Ушел я молча, спокойно, не хлопнув дверью. В субботу пришел в пять часов, хозяина не было. Прождал до девяти. Грейфенбергер не приходил. — Ладно!—крикнул я Капитону, который кончал на штуку надпись на стекле. — Приду завтра, скажи ему! — Скажу!—пропищал Капитон: он говорил либо очень тихо, либо пищал. В воскресенье утром, часов в десять, я пришел в мастерскую. Хозяина не было, прождал час, потом по- шел к нему на квартиру. В мастерской Капитон что-то делал. «Не отдаст деньги, — думал я, — подстерегу под во- ротами и брякну зубилом в голову». На квартире, видимо, Грейфенбергера не было тоже, выбежал Франц. В правой руке у него была тяжелая, с подковкой, кожаная галоша. Франц изо всей силы 1 Шаб а ш и т ь — кончать работу. 2 Длинный черт (нем.). — Ред. 431
размахнулся калошей, норовя ударить меня сверху по голове, а когда он опускал руку, я быстро попятился шаг назад, потом шаг вперед и, как только калоша стукнула об угол плиты, я Франца ударил кулаком в ухо, он от- скочил и упал навзничь. — Ай, ай, свинь, свинь! — взвизгнул голос хозяйки и, хотя она была немка, но так же, как моя бывшая хо- зяйка Аксинья, схватила полено с плиты, бросила в меня; я нагнул голову, полено попало в окно, выбило стекло и вылетело во двор. Я юркнул в дверь кухни на лестницу. В стены лестницы сыпались поленья, но лест- ница была узкая и витая — ни одно полено в меня не попало. — Держи, держи! Когда я выскочил на двор, два дворника поймали меня. — Чего наделал? Пойдем в участок! — Пойдем! Меня будут бить, а у меня кулаков, что ли, нет? Дворники шли со мной, но не вели, шел я спокойно и вообще не думал, куда иду, зачем. В участке помощник пристава спросил дворников: — Что он? — На фатере у хозяина дрался. Также спросил меня: •— Ты зачем ходишь по квартирам драться? — Хозяин денег не платит, а хозяйский сын полез первый. — Проходи за решетку! Я прошел, пришел Франц, что-то наговаривал долго помощнику пристава, тот, наконец, сказал: — Вы сын Грейфенбергера? — Да, из Соловьева переулка. — Что-то с вами все мастера скандалят? Он вас ударил? — Да. — Будете свидетельство от доктора брать, тогда вы- зову вас сюда еще? — Нет. — Идите. 432
Сидя в яркий, теплый день в вонючей камере, где на короткой лавочке лежал, скрючившись, длинный рва- ный парень, я слышал, как помощник пристава сказал дежурному околоточному: — Позвоните в дом двадцать два по Большому, жи- вет ли такой (назвал мою фамилию) и каков поведе- нием? Смирный, так отпустите. Я слышал, как звонил околоточный, вертел ручку телефона, допрашивал и переспрашивал. Сердце у меня билось учащенно. «А вдруг как худое про меня скажут?» Чтоб не думать больше, заговорил с длинным обо- рванцем: — Худо тут, добрый человек! Вонюче уж очень. — А, ты чистяк — вижу! Вонюче ништо... Вот ночью клопы обижают, и откуль их, этого клопа: сплошь вся стена кишит, по полу тоже... ежели голые ноги, то спа- си бог — сожрут... — Эх, не привык я к клопам! — Чистяк! Ты купил или на якоре сидел? 1 — Я не нищий — сидеть на якоре. — Ну, сталоть купил? Бока ай шмель? — Это что бока и шмель? — Ну, дурак-чистяк! Бока — часы, шмель — ко- шелек. — Нет, я за драку. — Это плевое дело. — Почему плевое дело? — Да ты пером ай кулаком? — Каким пером? Кулаком! — Спустят! Вот ежели бы пером, как я, тогда иное... Я перо-финку в шапку сунул да капором1 2 тем ударил одного накатчика, а он на извозчике в больницу уехал... Меня к отцу потянут — к судье, значит... Учись у меня, меня не спустят! Городовой звенел ключами, отпер нашу вонючую клетку. — Эй, кто тут Челпыгин? 1 На панели, поджав под себя ноги. 2 Шапкой. 28 А. Чапыгин, т, 2
— Чапыгин! — Ори еще! В зубы не получал? Поди! Открыл мне дверь на лестницу, я вышел из участка, а так как было недалеко, опять пошел в мастерскую. — Нет, вы деньги мои отдайте! Вид у меня был упрямый и решительный. В мастерской Капитон кончил свою работу. Сам мыл кисти — учеников у Грейфенбергера не было. Я видел, как рядом с мастерской из отделения сушила, темного и теплого, мелькнуло лицо Франца, он выбежал на лест- ницу, но по двору не пошел. Капитон ворчал тихо, едва слышно: — Нехорошо, Алексей. Хозяйка тут приходила, пла- кала, жаловалась... Вон там, на табуретке, лежат твои двадцать пять рублей... Чернила на столе — распишись, бери и уходи... напугал ты мадам до смерти. — Они, сволочи, сами лезут! — закричал я Капито- ну. Расписался, взял деньги и вышел на лестницу, а ко- гда шагнул к открытой двери, кто-то меня ткнул вскользь кулаком в спину; я обернулся, но фигура Франца юрко мелькнула в дверях, за дверью стукнул железный крюк. — Черт с тобой, коли заперся! — сказал я. С деньгами в кармане я чувствовал себя празднично и знал, что летом работу скоро найду — не зимой. 17 На другой день пошел на Садовую близ Сенной к богатому хозяину — цеховому старосте Петру Соколову. Дом выходил на Екатерининский канал, на Садовую и одним концом к Кокушкину мосту. Соколов имел свои дачи в Славянке, а потому мне пришлось его ждать до часу дня. До часу я разговаривал с Гурьяном — стар- шим у Соколова. Гурьян, маленький, сухонький с рыжей бородкой человек, как я после узнал, был в неоплатных долгах у богатого хозяина. Получал он больше всех и еще на шабаш или на штуку (что одно и то же), зараба- тывал половину своего жалованья, но ему не хватало: он любил выпить, закусить, а семья у него была огромная, 434
и потому у хозяина свое жалованье всегда забирал вперед. В мастерскую, где сидел я, забежал рыжий хозяй- ский лягаш Герат, а за стеной в комнате хозяина, пока собака обнюхивала меня и других, кто-то начал громко свистеть и звать: — Герат! Герат! Собака с визгом понеслась на голос. — Вот черт! Замучил собаку — свистит и кричит го- лосом хозяина. — Кто же это? — полюбопытствовал я. — Попугай! Хозяин купил у трактирщика. На весь дом за глупую птицу даром вывески писали, а по-моему пустое дело — дорого дал за такую дрянь. Там же, за стеной, слышался пронзительный крик: — Ай, ай, боюсь! Боюсь! — Что еще с ним? Гурьян вышел в коридор, прошел в комнату хозяина, побыл там недолго, вернувшись, ворчал: — Гляди вот за ним! В кольце вверх лапами висит и орет. Вынул его, черта, он мне руку будто клещами зажал да не пускает. Собака снова прибежала обнюхивать нас, а попугай опять засвистел и закричал: — Герат! Герат! Собака убежала, потом начала визжать и лаять. По- пугай молчал. Приехал с дачи хозяин — пузатый человек с одыш- кой, с красным, пятнистым лицом. Он важно обхо- дил мастерскую. Заметив меня, вставшего с табурета, спросил: — Работы ищешь? — Ищу. — Где работал? — У Грейфенбергера на Васильевском. — Это у того, что подмастерьев бьет? — У того. — У него, говорят, все пальцы вывихнуты в драках? — Не знаю. Знаю, что любит драку. — Ну, у меня тебя бить некому. Мой Гурьян? Да он не скандалист. Что умеешь делать? 28* 435
— Букворез я и мелкие надписи могу прописью. — Хорошо, приходи завтра, только не опаздывай: приходи к шести, булку и кофе получишь... кто запоздал, тому не подается. Ты на Васильевском живешь? ~ Да- — Переезжай ближе, ходить легче. На другой день я пришел к шести часам утра. По- лагалась пятикопеечная булка с кружкой кофе с мо- локом, сахар вприкуску. Потом до двенадцати работали. В двенадцать подали обед — обедали торопливо, потом до четырех, в четыре часа — чай, на двадцать минут пе- рерыв, а после — до восьми вечера. Поужинав, я ушел на Васильевский. От прежних хо- зяев я уехал в угол, на Четвертую линию, близ Малого. На углу Четвертой и Малого стоял знаменитый в свое время публичный дом «Китайский дворец», женщины там были иностранки, для привлечения богатой молоде- жи. А однажды я, придя в свой угол, нашел несколько полураздетых женщин из этого почтенного заведения. Оказалось, «дворец» сгорел наполовину. Мне рассказы- вали, как женатые люди рано утром, в одном белье, вы- скочив с пожарища, уезжали на извозчиках по домам. Одна из девиц лежала на моей постели (козелках); вместо подушки у меня были положены в изголовье кни- ги, прикрытые простыней. Я сказал квартирной хозяйке: — Какая-то тетка лежит на моей кровати? — У, прытка тя расшиби! Ложись, глупый, мягче спать, обоим места хватит. Но я был брезглив и все еще не любил женщин, за- упрямился^ Девица сама сошла с моей кровати, перебра- лась к старику — каталю дров, его кровать била настоя- щая и шире моей. Я лег не раздеваясь, раздеться при женщинах стыдился, задремал и сквозь дремоту слышал, как каталь сидел, курил и ворчал: — Не было печали, черти накачали,.. Соблазну мно- го, да толку мало. Утром рано я ушел на работу. Рассказал Гурьяну, он хохотал и говорил: — Ой, дурак! Они бывают добрые, вон наш Васька с такой живет, оттого поздает всякий раз: он работает, она торгует. Только дело у него кончится безносием... 436
— Вот видишь, — сказал я, — меня зовешь дураком, а знаешь, что жить с такой — зараза. — Куда от этого холостой денешься? Все едино к такой же пойдешь. Я писал мелкие надписи чисто благодаря тому, что был трезв и глаза имел хорошие. Соколов меня полюбил, но жалованье платил ску- по— один рубль десять копеек на хозяйском. У Соко- лова, несмотря на большое число рабочих часов, все же работали охотно: он не придирался, никогда не сердил- ся, не обсчитывал и давал вперед. В мастерской работал некто Павел Бурьянов — ве- щист, но пропойца. Бурьянов был на военной службе писарем, там и научился пьянствовать. За работой он хрипло распевал песни, все больше о Стеньке Разине: «Есть на Волге утес». Или начнет декламировать того же Навроцкого: — Скажи, монах, я буду ль на Москве? — Ты будешь там... и голова твоя Покажется народу, поднятая рукою палача, Но никому она не страшна будет! И много разных песен, больше все на революционные темы. Иногда декламировал из Огарева: Ночь темна, считай минуты, У тюрьмы стена крепка, У ворот ее замкнуты Два железные замка. Павла Бурьянова заживо съедали вши. Он пропивал вдвое против нас выработанное жалованье, кашлял— его изводила чахотка, ходил рваным, а спал на полу в мастерской. Иногда он, как бы очнувшись от пьянства, покупал пальто, пиджак, брюки, и шляпу-котелок. Мыл- ся в бане, бросив там вшивое белье. Но дня через три снова валялся на грязном полу мастерской, от его поку- пок оставался один котелок, шляпа, и эту ученики с ужа- сом снимали с гвоздя, выносили на лестницу, сбивали кишащих на ней вшей. Бывали работы, когда низ вывески стоял на полу, а верх упирался в потолок, тогда приходилось сидя на 437
полу работать, и если подмастерье не выметал свое место, то по нем бродили вши. Когда ругались с Бурья- новым, упрекая его за паразитов, он отшучивался: — Она, братцы, вошь, умная... завсегда хозяина спрашивает: «Хозяин, ты куда? Гулять?» — «Гу- лять!» — «Ну, и я с тобой», а потом: «Хозяин, ты ку- да?»— «В баню!» — «Ну, так я дома останусь!» У Соколова последний год в ученье жил Андрюшка Барышев — крупный парень с черными густыми воло- сами. Я как-то раз писал прописью большую доску, Андрюшка присматривался к моей работе, а случи- лось так, что я не пришел на работу — возился со своим углом. Дело в том, что я стал замечать на моем выцветшем одеяле мокрые пятна. Умышленно остался весь день, не уходя никуда. Угловая жилица с маленьким ребенком, когда я ушел в лавку, села на мою кровать, ребенок сделал на одеяле мокрое пятно. Кроме того, в угол хозяй- ка напихала лишних жильцов, жильцы были грязны, оборваны, по полу стали бродить, как в мастерской, вши, и, когда я надевал чистое платье, вши были и на нем; когда я менял белье, то вши были и на чистом белье. Как раз против, через площадку, отдавался у прачки, очень чистоплотной женщины, угол — у окна. Я распла- тился с прежней хозяйкой, перетащил вещи, переехал к прачке. Прачка была высокая стройная женщина с кра- сивым лицом, если б это лицо слегка не попортила оспа. У ней была девочка, хрупкая, тоненькая, лет шести, и к прачке иногда приходил ее содержатель — придворный лакей в ливрее, на обшлагах по золоту черные орлы. Содержатель или сожитель прачкин казался изрядно по- ношенным, обрюзгшим. Прачка не стирала нижнего белья — брала лишь в стирку сорочки и рукавчики. Под окно я поставил батькин пустой сундук, к кото- рому приделал замок да выкрасил сундук под серый мрамор. Я спал у переборки — за переборкой была ком- ната хозяйки, — и слышал я часто, как хозяйка сторо- жит свою девочку, сама учит ее грамоте. Потом не раз слыхал, как содержатель, придворный лакей, говорит хозяйке любезности и как нехотя и грубовато она со- глашается на его ласки. 438
С нашим домом рядом был двухэтажный, каменный, довольно старый дом рыжего цвета. Весь дом занимала гостиница с номерами под названием «Гостиница Бан- никова». Раз как-то к хозяйке пришел кум, привел куму мо- лоденькую, видом модистку. Они подвыпили, был празд- ник, просидели до вечера, потом хозяйка зашла и по- звала меня: — Алексей! Пойдем ко мне, с гостями познакомлю. Я пришел и познакомился. Хозяйкиной девочки не было дома. Хозяйка ее куда- то спровадила на целую ночь. Кум сказал: — Пойдемте к Банникову! Мы все пошли в гостиницу. В гостинице в буфетной комнате заняли стол, что-то ели, потом взяли водки и полбутылки наливки. Моя квартирная хозяйка подвыпи- ла водки, а меня стала потчевать наливкой, но я упрямо не пил. Кум и кума помогали ей меня насильно напоить. Я отбивался, когда они наседали на меня, и их очень удивляло, что худенький, узкоплечий юноша, повернув- шись на стуле, может раскидать их, кого куда пришлось. — Какая-то несообразная видимость сей юноша! — сказал наконец кум. — Вид слабый, а сила мужская и редкая. Напоить они меня не могли, только перепачкали лип- кой настойкой грудь моей блузы. Они не знали, что бес пьяных блудных действий еще дремал во мне. Потом все мы вернулись в хозяйкину комнату. Хозяйка как вошла, так сбросила с себя все платье до белья. Кум и кума разделись чуть не догола, забра- лись на кровать, под одеяло. Я снял только старую шля- пу и пальто. Сел на большой сундук у двери комнаты. Лампу погасили. Горела лишь в углу у образа лампадка. Хозяйка подсела ко мне, стараясь сесть на колени, об- нять за шею, но с колен я ее сжил. Руки у ней были большие, белые и странно белели в темноте, она ими рвала на мне блузу, разорвала ворот. Я сказал: — Блузу надо починять. — Починим, дурачок! Других не попросим... — шеп- тала она и задыхалась. Лезла руками к моему телу, щи- пала меня за грудь. Мне стало щекотно и как-то 439
невыносимо противно, я ее толкнул, она соскользнула на пол, а я, повернув ключ в двери, вывернулся из комнаты и спешно ушел в свой угол. На другой день взял шляпу и пальто, оставшиеся в комнате. Больше она не пыталась завлечь меня. Мы с ней дружески разговаривали, когда надо было платить за угол. Хозяйка ничем не мстила мне, даже стирала белье, хотя простого белья у других в стирку не прини- мала. Это была честная и твердая женщина — я ее уважал. Когда за отсутствием моим потребовалась надпись прописью, для которой не было мастеров у Соколова, ученик Андрюшка Барышев удачно и красиво скопиро- вал мою прежнюю работу, а я, вернувшись в мастер- скую, получил от Соколова выговор. — Что долго пропадал?—накинулся на меня хо- зяин.— У других искал работы, где дороже платят? Я рассказал, что переезжал и устраивался на другой квартире. — Все же помни, — сказал хозяин, — думал тебя на зиму оставить, теперь откажу! Зимой обыкновенно нашей работы не было, молодым подмастерьям всегда отказывали. Хотя угроза была серьезная, но я отнесся к ней спокойно и решил так: «Если раньше отец да тетка мешали лечиться, пойду в больницу и зиму пролежу, голодать не буду». Андрюшка Барышев скоро вышел из ученья, полу- чив костюм, диплом и выходные пятьдесят рублей. Всех подмастерьев свел в трактир, была основательная попой- ка, и я, как трезвый, всех подмастерьев рассадил на из- возчиков, отправил по квартирам, а домой пришел в по- ловине четвертого. Хозяйка прачка отперла мне, я боялся, что она ста- нет ворчать, она же поблагодарила: — Разбудил, а то бы проспала — надо работу сдать. Рано начну — раньше кончу. — Но прибавила, хитро улыбаясь:—Должно быть, и монаха черти осилили? Я ушел к себе. Была суббота на воскресенье — утром спал долго. Андрюшка Барышев за год вытянулся и возму- жал— к выходу из ученья это был солидный парень» 440
широкоплечий и усатый. Пил он на выходе своем боль-» ше всех. Вскоре я узнал: Андрюшка женился на пожи- лой вдове старшего дворника, угол Девятой линии и Малого проспекта. Пленила его не женщина, а енотовая шуба и триста рублей денег. У вдовы были три дочери- подростка да мальчик лет восьми. Андрюшка скоро про- пил деньги — триста рублей, изорвал шубу, так как пья- ный попадал в самые глухие и грязные вертепы города. Кончил тем, что содержал чужую семью, и его, пьяного, били да гоняли на работу тогда, когда он даже и не хотел. Для Андрюшки Барышева, после того как пропил деньги, больше праздников не было. Пил он всегда ко- гда были деньги, умер от водянки на тридцатом году своей жизни. Это был человек не без талантов. Он хорошо рисо- вал, хотя самоучкой, отлично умел располагать краски; если расписывал где-либо стены пивной или ресторана, его не затрудняли ни пейзаж, ни жанр. Соколов сдержал свое обещание: при первых выпад- ках снега дал мне расчет. Я, придя на квартиру, собрал свои немногие вещи, перенес в хозяйскую комнату, сам пошел на Выборгскую сторону в Военную клинику. В клинике записали мой адрес и фамилию, просили прийти через неделю. Неде- лю я жил ожиданием, а больше находился у В. Хлебни- кова, он обитал в меблированных комнатах в доме Бере- зовского, угол Колокольной и Поварского переулка. До- мовладелец Березовский имел в своем доме магазин и издательство военных книг. Хирургическое отделение клиники разделялось на две части: с площадки направо — отделение Ратимова, налево — Субботина. Меня приняли в отделение Рати- мова. Когда я надел желтый суконный халат поверх гру- бого белья, получил шлепающие беспятые туфли, то по- чувствовал себя арестантом. В палату привели, палата маленькая, в три койки. Кровать, над ней черная доска на толстой проволоке, одеяло такое же цветом, как и халат. Я лег на кровать, уткнул голову в жесткую, наби- тую соломой подушку и горько заплакал, да так и уснул- Меня разбудили, принесли ужин. Я есть не стал. Мне 441
казалось, что здесь я навсегда отрезан от живых, утешало лишь сознание: «Надо лечиться... так, как отец мой, нельзя жить». С узкой рыжей бородой пожилой доктор через ме- сяц моей лежки в клинике сделал операцию. Когда меня оглушило хлороформом, то в одном ухе бухнул удар молота, потом ухнул в другом... и пошло ковать: раз! раз! раз! Чувствовал, душит меня, боялся, что не про- снусь. Заговорили: — Передвинуть его надо! Я приподнялся и передвинулся. Тогда положили меня так же, снова началось удушье, но более тяжкое. Когда окончилась операция, разбудили, трясли, били по щекам. Я очнулся — подымалась тошнота, от потуг тошноты протекла кровью повязка. Сердитый фельд- шер что-то накладывал сверху бинта и вновь с ворча- нием бинтовал. На другой день у меня болела голова, не было ника- кого аппетита. В ушах звенели колокольчики, а в гла- зах мелькали какие-то странные светлые искры. 18 На третий день после операции меня позывало на тошноту, ничего не хотелось есть — день я пролежал го- лодом. Через пять дней снесли в перевязочную, фельд- шер долго поливал на рану слабым раствором сулемы, потом перевязали. В голове моей начался перезвон в ма- лые колокола. А когда, через три недели, я встал на ноги, начал играть в шашки с больными, после игры я лежал с открытыми глазами и видел на потолке палаты огромную шашечную доску и рассчитывал на ней ходы. И день от дня я чувствовал, как немеет моя правая нога, на которой была на бедре операция. Рыжебородый врач через неделю зашел ко мне, при- вел другого, высокого, волосатого, по фамилии Кудряв- цев, он объявил мне, что уезжает. Его преемник мало интересовался мной, делал только то, что иногда во вре- мя перевязок заглядывал на рану, — говорил: «— Идет хорошо, но больной крайне малокровен..t 442
Прописал железо, которое я принимал, и меня все- гда от него тошнило. Когда я жаловался на головную боль, то доктор обыкновенно отвечал: — Пейте микстуру... пройдет. Но слабое состояние мое только усиливалось, не про- ходило. Похолодело во рту, левая часть головы стала как чужая, глаз левый перекосило, а правой рукой я не мог отделить ощущением дерево от железа. Хлебников принес мне книги: два тома Лермонтова и еще кое-что. Я давал их читать молоденькой сестре милосердия, ве- дающей нашей палатой. Она ставила градусники, изме- ряла температуру больным и, кроме того, слабым давала стаканчик мадеры или стакан молока. Мне она давала то и др¥гое. Я сказал ей: — Не полагается вино тому, кто получает молоко. — Вы слабый, вам можно! Я действительно день от дня слабел. Второй доктор уехал на дачу, меня лечить стали двое молодых. Оба они были ласковые, веселые, садились ко мне на кровать, даже играли в шашки, но на моей доске над кроватью вместо надписи под фамилией, где стояло: «osteomielitis tub.»1 появилась другая: ulcero о gummosa» . Моя ранка на бедре была глубокая, с темными края- ми; темные края ранки получились от промывания ра- створом сулемы. Фельдшер обыкновенно поливал этой жидкостью. Иногда он отлучался, пристроив кишку с сулемой, чтобы лилась, запретив мне двигаться, и я по полчаса лежал на промывании. Клинический коридор — бесконечно длинный, в кон- це него шла лестница на чердак. Там стояли собранные скелеты (учебные). Скелетов человеческих было много. Рассказывали, что в слуховое окно с крыши вскочил, ища выхода, парнишка-кровельщик. Суеверный парниш- ка, вообразив, что попал к мертвецам, чуть не сошел с ума от ужаса. Он кричал и бил кулаками в дверь, пока его не выпустили служители. 1 2 1 Костный туберкулез. 2 Изъязвление сифилитического происхождения.. 443
Когда, шатаясь на ногах как пьяный, я проходил ко- ридором, кося больным глазом (левым), то солдаты не- строевой роты, клинические служаки, смеялись вслух: — Этого скоро на чердак уволокем! Я от нервности и беспокойства к своему существова- нию становился день от дня злее, отвечал всегда празд- ным служилым шелопаям: — Поволокут, да не у вас! — Мы сволокем! Мы... — Я доктору скажу, сволочи! Они тогда умолкали. Я, ложась на постель, в ночь всегда боялся, чтоб к утру не умереть. Фельдшеров было несколько человек. Один особенно любил меня. Его любовь ко мне объяснялась просто. Он приносил к моей кровати охапку железных кроват- ных досок, писчее перо, чернильницу, жидкого разведен- ного мела и ворох записок с именами больных. Я, при- выкший в мастерской писать прописью различные над- писи, скоро и красиво писал то, что надо писать ему. Все доски полагалось ему писать. Судьбе было угодно, чтоб этот самый фельдшер как-то вечером, перед сном, пришел и повел меня в отдельную комнату, где был стол и стул. На стул он посадил меня, на стол поставил объемистую банку серой мази. Я уже читал много книг и кое-что прочел по медицине, а потому смутно, но все же знал, что та- кое ртутная мазь и для каких целей она чаще приме- няется. — Это что же, меркуриальными препаратами меня лечить думают? — Да, — ответил откровенно фельдшер, — ртутная мазь... Мне надо спешно сделать перевязку больному, потом вам будет теплая ванна, и я вас натру. Комната казалась серой, лишь ярко белело окно бе- лой ночью, — было уж лето. Двух последних докторов, ласковых, пытливо раз- глядывавших меня, я называл «приятелями». — Вот что! — сказал я фельдшеру, беря со стола лекарство против сифилиса, — собери это и натри обоих «приятелей»! 444
Я швырнул банку с ртутной мазью в стену — банка разбилась, а мазь поползла по стене. — Я завтра уйду! Фельдшер как-то испугался, сконфузясь проговорил: — Зачем так сердиться, Алексей? Ну, куда вы та- кой пойдете? — Уйду! — упрямо сказал я. Ушел и лег спать. В палате у меня было два при- ятеля из больных: один на костылях — новгородский па- рень, он всегда приносил мне кипяток, его терпеть не могли служаки-солдаты. Ночью больные не могли дозваться служителей, они все поголовно на своем дежурстве спали. Тогда, когда нужно было больному служителя, новгородский парень, бойкий как бес, хватал свои костыли, стуча, шел оты- скивать кого надо, а перед тем у него на столе всегда лежали готовые «гусары». «Гусар» — свернутая цигарка с острым концом, внутри бумаги — махорка; сверху бу- мага была помочена и посыпана махоркой. Новгородский подходил к сонному, в нос солдату совал «гусара», тот вскакивал, чихал и ругался, а потом, хотя и неохотно, приходил на зов больного. Другой приятель — старый татарин, мы с ним гово- рили о боге. Бога я не признавал уж тогда, когда умерла тетка. В бане я потерял материн нательный крестик, данный мне как благословение, и с тех пор, разговари- вая с Хлебниковым, который не верил, а я был под влиянием Хлебникова, стал атеистом. — Есть что-то, но что, на это никто не ответит! — говорил он. Я же был решительнее: — Нет ничего — и конец! Но с людьми, глубоко верующими, не спорил, не убе- ждал их в неверии. С татарином сошелся на том, что говорил, подражая ему; — Разные веры... так придумали люди, но бог, если он есть, — один. К татарину иногда приходили его многочисленные дети и четыре жены. Как-то раз пришла с четырьмя женами — пятая, самая любимая его, молоденькая та- тарка в шапочке. 445
Старик кивнул в мою сторону головой, она встала, подошла и положила на мой столик у кровати горсть мелких серебряных денег. А я был болезненно самолю- бив; когда ушли гости, собрал деньги, отнес обратно, моему приятелю татарину на столик. С того дня старик обиделся, перестал со мной гово- рить и если что дарил, то другому татарину. Другой, молодой, лежал в той же палате. После вечера, когда я разбил банку с ртутной мазью, утром приехал с дачи профессор Ратимов. Я сказал ему: — Хочу, профессор, на выписку! — Идите в перевязочную, посмотрю, можно ли вас выписать. Осмотрев мою рану, сказал: — Ходите на перевязку. Получив вещи, платье и взяв подушку (в ней лежа- ли за наволочкой мои книги), я вышел из военной кли- ники. День был солнечный, меня пошатнуло. Я, чтоб не упасть, кое-как перебежал дорогу, схватился за дере- вянный барьер на набережной Невы. -Шатаясь, перебрел Литейный мост, залез с трудом на конку, доехал до Владимирской церкви; вылезая, с закружившейся голо- вой, упал в кучу песку, нарытого около рельс. Как дошел до Поварского переулка, как поднялся к Хлебни- кову на пятый этаж в меблированные комнаты, не помню — был почти в беспамятстве. Лежа в клинике последние недели, я ничего не мог есть — все было про- тивно. Съедал только трехкопеечную булку, пил стакан молока да стаканчик мадеры в день, — тем жил. Хлеб- ников столовался у старых двух сестер — они давали обеды и содержали меблированные комнаты. Мне тоже дали обед, а к вечеру Хлебников сочинил подписной лист, и жильцы меблированных комнат пожертвовали на мое существование кто сколько мог, а одна из ба- рынь (бывшая институтка) так разжалобилась моим беспомощным видом и беспризорным существованием, что решила помогать до тех пор мне, пока я хоть мало смогу работать. В самом деле, положение было мертвое: правая рука, которой нужно держать кисть во время работы, не владела почти, левый глаз смотрел в сторо- ну, да и на ногах я держался еле-еле. 446
На другой день поплелся в лучшую городскую амбу- латорию, где за тридцать копеек осматривали больных известные профессора. Это клиника Елены Павловны 1 на Кирочкой, про- тив Таврического сада. Я взял билетик с лекарством за восемьдесят копеек. Лекарство выдавалось тут же, очень доброкачественное, по цене превосходящее плату за вход. Таким образом, последний из бедных мог лечиться хорошими, иногда дорогими медикаментами. Меня принял ассистент профессора Афанасьева, но когда я разделся, то вошел сам Афанасьев, внимательно выслушал, расспросил, где я лечился. И когда я напи- сал ему мой последний диагноз, поставленный «прияте- лями», он засмеялся и сказал: — Крайне малокровен и нервен. Пропишите ему же- лезистую микстуру и облатки. Ожидая лекарство, хотел посидеть в Таврическом саду. Когда я входил в сад, то сторож окликнул меня: — Эй, стойте! — А зачем стоять? — Нельзя в сад. — Почему нельзя, когда другие гуляют? — Вам нельзя, вы пьяны! — Я не пьян — болен! — Посидите тут на скамье, может и в самом деле больной. Я посидел и ушел ко времени, когда должно быть готово лекарство. Похолодение в левой части рта и языка мешало мне чисто говорить, нога правая, не ощущавшая земли, худо повиновалась, и мне казалось, что я наступаю не пяткой, но едва касаюсь земли пальцами ноги. Оттого я произ- водил впечатление пьяного. После нескольких приемов в амбулатории клиники Елены Павловны мне стало много лучше. Я окреп, пе- рестал шататься на ногах, иногда заходил в кухмистер- скую пообедать, но меня стесняло то, что от моей по- вязки (ее делали студенты военной клиники) сильно 1 Теперь Институт для усовершенствования врачей. 447
разило йодоформом, а мой вид, полупараличный, отгонял от стола всех обедающих, особенно дам. Толстовец Дольнер, уезжая к Льву Николаевичу, дал мне два письма, одно к артисту Самойлову, отцу того Самойлова, который играл в Александринке в наши дни. — У него большая библиотека, он вам позволит читать книги! Но Самойлова я не застал, артист уехал на дачу. Оставив письмо швейцару, я пошел по другому адресу. Другое было адресовано на имя Н. К. Прозорова, на Шпалерную. В тот же летний жаркий день я от Самойлова (он жил на Сергиевской) пришел к Прозо- рову. Николай Капитонович был дома, у него болела нога. Было раскрыто окно, ветер шевелил слегка на его сто- ле рисунки — Прозоров учился в центральном училище Штиглица. Это оказался очень хороший, серьезный че- ловек, но он строго отнесся к моим стихотворным за- теям. Стихи он хвалил Надсона, «На могиле Герце- на»— особенно, и ругал Полежаева за грубость и край- ний реализм. Я был в горах, какая радость, Я был в Тарках, какая гадость! ...Духан, шесть лавок И, наконец, Всему вдобавок, вверху дворец! Преавантажный И двухэтажный... Большой и длинный, Обмазан глиной, Нечист внутри, Нечист снаружи, Мечети три, Ручьи да лужи! — декламировал он по книжке и ругался без конца над каждым стихом. Бедный Полежаев! И все-таки я его никак не сравню с двумя Надсонами. Прозоров стал настаивать, чтобы я поступил, когда поправлюсь окончательно и буду работать, в начальное рисовальное училище Штиглица. 448
— В начальном я преподаю, вы будете под моим ру- ководством. Так как осенью мне надо было вновь на операцию, то Прозоров дал письмо к баронессе Врангель, заведую- щей сестрами милосердия в Мариинской больнице. — Там лучше к вам отнесутся!—сказал он. 19 До поступления в Мариинскую больницу я жил с Хлебниковым. Владимир Николаевич переехал из меб- лированных комнат на Петербургскую сторону, на Крон- веркский, против Народного дома, которого тогда еще не было. В то лето, после моей первой и неудачной по- пытки вылечиться, случилась большая холера. В городе много скопилось фруктов и ягод — они были очень де- шевы: люди боялись, не покупали ни ягод, ни яблок. Мы жили втроем в комнате: я, некий Абрамов из Са- рапуля и Хлебников. Абрамову тоже делали операцию неудачно: три раза пилили ногу, первый раз осталась в ране нитка, пришлось снова оперировать, а там еще что-то. Хлебников каждый вечер отправлялся на ферму1 за молоком для меня. Я без него всегда покупал фунт или два малины и с жадностью съедал почти все зараз. Иногда покупал яблоки. Как-то раз я купил яблоки, по- ложил кулек на стол, ушел в прихожую, чтобы повесить шляпу, прихожу и вижу: Хлебников кидает за окно яблоки, за которым мальчишки ловят их и визжат от удовольствия. — Почему ты это? — Затем, — сказал Хлебников, — я хочу, чтобы ты здоров был, а ты, того гляди, заразишься и умрешь от холеры. Я каждое утро до двенадцати часов, с восьми, гулял по Александровскому парку. В парке были круглые бе- седки, переплетенные проволокой для каких-то расте- ний. В беседках стояли скамьи, а там, где Народный 1 Молочная лавка. 29 А, Чапыгин, т. 2 449
дом, был пустырь, за пустырем — кирпичные строения, которые и до сей поры стоят, — тогда они были не то кладовые, не то погреба, где всегда ходил часовой. Осенью, в конце августа, я поступил в Мариинскую больницу. Через неделю назначили операцию, стали поить касторкой. Я сказал: — Со мной было худо от хлороформа, не желаю больше его. — Сделаем без хлороформа. Только, молодой чело- век, будет изрядно больно, — ответил мне длинноногий плосколицый доктор. Сделали укол с кокаином и начали резать. Полтора часа я видел, как большие банки с какой-то жидкостью, стоявшие недалеко на столе, в них мокли губки, — эти банки наполнялись кровью. Кровь была моя, в банках выжимались губки и свежие губки подавались снова, чтоб обмывать кровь. Я молча выдержал эту операцию. Доктора удиви- лись, но ничего не говорили мне. Когда я вернулся после операции в палату, мне при-' несли обед, я хорошо поел, но заснуть не мог. Ночью очень болело. Баронесса Врангель по письму Прозорова пришла сама поговорить. Говорила она со мной недолго, спро- сила: — Вы рисуете? — Да, рисую. — Хорошо... Я позабочусь, чтоб глаз вам попра- вить. С таким глазом рисовать нельзя. Это была сухая, костистая и высокая женщина. На другой день ко мне пришел амбулаторный глаз- ной врач, осмотрел меня, велел пускать в глаз какие-то капли. Пришел другой — тоже амбулаторный врач той же больницы, прописал йодистый кали. Молодая, кра- сивая и злая сестра милосердия, строго соблюдая пред- писания врачей, мучила меня лекарствами и, видимо, злилась, что на меня обращено какое-то особое внима- ние. Она ничего мне не говорила, только спросила од« нажды: — Почему знает вас наша начальница-баронесса? \— Не меня, моего приятеля она знает! 450
Весной я выписался из больницы с виду вполне здо- ровым. Глаз исправился, ощущение вернулось, и пара- лич исчез (он происходит от действия хлороформа на нервных людей). Я снова жил в углу на Васильевском острове, в Четвертой линии, в том доме, где когда-то жил у прачки. Лето проработал как и где придется. Надо было ехать в деревню на призыв. С заявлением я опоздал, чтобы призываться на месте, в городе, и дол- жен был не позже пятнадцатого июня подать заявле- ние в местное, олонецкое, по воинским делам присут- ствие. Меня познакомили со старым, подслеповатым университетским чиновником, тот написал прошение на имя министра внутренних дел Дурново, прося его раз- решить мне воинский призыв в городе. При прошении было приложено свидетельство, что я болен туберку- лезом бедра, но чиновники, окружавшие сего сатрапа, не довели моей просьбы, и за три месяца до призыва, как-то утром рано, когда я еще спал с книгами в голо- вах, пришел околоточный, принес отказ. — Вы, молодой человек, соберитесь да поезжайте, а то на призыв не попадете, за опоздание же карают су- дом-с! Я пошел к чиновнику. Подслеповатый человечек по- водил носом по бумаге, трактующей отказ, и, видимо, обиделся. Платил я ему за писание прошения пол- тинник. — Ехать мне или подождать? — Успеете ехать! Попробуем еще... Это все наш брат чинуша... Министра им неловко беспокоить. А вы, молодой человек, подайте другое министру, я напи- шу,— подайте лично. С прошением к министру на прием я пришел на Морскую, недалеко от лютеранской церкви. В большой приемной министра было много народа: были попы, один архиерей, два генерала, какие-то дамы и я — в новой суконной блузе. Министр не вышел к по- сетителям, вышел товарищ министра. Когда очередь дошла до меня, то я очень неловко, но все же старался объяснить товарищу министра, что, дескать, житель я городской, деревня голодна и бедна, а я теряю работу, если не возьмут на военную службу, и, кроме того, — 29* 451
больной, недавно была вторая операция на бедре, те- перь снова все начинается, и, снова нужно будет ле- читься... Так или в этом роде я старался объяснить свое по- ложение. Полтора месяца я прожил в тревоге: а вдруг отка- жут? Поезжай и собирайся, денег на дорогу и на одеж- ду мало. За полтора месяца до призыва тот же около- точный надзиратель принес мне бумагу, где говорилось, что я призываюсь по месту жительства в Городской думе и будет назначен день призыва по алфавиту фами- лий. Я сказал околоточному: — Как же вы советовали уехать, а вот, видите, меня призывают здесь? — Не все, значит, знаю по этой части... вот! Распи- шитесь в получении извещенья. Я расписался. В углу со мной жила старуха. Она была старуха преждевременная: с виду ей было шестьдесят, а по пас- порту только сорок, глухая. Звали ее Анной. Служила она судомойкой в публичном доме на Ма- лом проспекте, на углу Малой Невы, у сенных барок. По Малому к сенным баркам, начиная с угла Четвертой линии, где был знаменитый в свое время «Китайский дворец», было еще три публичных дома: один, рядом с «Китайским», — «Синий фонарь», другой тот, где слу- жила Анна, и против них третий, с громким названием «Звездочка». У Анны был сын Гришка, лет семнадцати парень, как говорится — образованный, или, насмешливо опре- деляли мастеровые, — «оборзованный». Этот «оборзо- ванный» паренек успел посидеть за кражи в тюрьмах раза три. Первый раз был в колонии малолетних пре- ступников, потом в тюрьме и еще раз в тюрьме. Паре- нек вырос в публичном доме, где с давних лет служила его мать, глухая Анна. К Анне ходил возлюбленный, старик тапер, еврей, николаевский солдат. Гришка часто заходил в угол к матери, иногда шнырял глазами по моим вещам, но, видимо, у меня для него подходящего ничего не было. Однажды он заметил, что я считаю деньги. А было так: тревожась за свою судьбу, что 452
если придется ехать в деревню, «да» может быть, возь- мут в солдаты», — думал я, — то, чтобы было хоть ка- кое-нибудь успокоение от проклятой жизни, — а жизнь солдата царского времени была жестокая, — я пересчи- тывал свои скудные деньжонки, полагая истратить их только на самое необходимое. Гришка Аннин — так как отца у него не было, то звали мы его Аннин, — привел девицу в плисовой ро- тонде на лисьем меху, смазливенькую и очень ловкую, видимо его помощницу во всяких воровских делах. Де- вица подсела ко мне с «водочкой сладкой». Я сказал ей сурово: — Не пью! Тогда она попробовала меня обнять и легко и лов- ко обшарила всего, как бы заигрывая. Я понял, что это дело Гришки, сказал девице, сделав печальное лицо: — Вы вот ласкаетесь, вам весело, а у меня горе... — Какое же у вас горе, хорошенький? — Большое горе: скоро в солдаты возьмут. Я при- готовил деньги на дорогу, покупки и потерял. — Да что вы! Где же? — Черт его знает! Ходил на рынок покупать блу- зу, должно быть вытащили. Еще поищу, дома нет ли? Мы усердно перерыли с ней мои вещи, я делал все печальнее и печальнее лицо. — Вы не уходите, одному быть очень нехорошо... Поговорим. — Нет, мне уж давно пора. Мадама ждет! — сказа- ла она решительно и ушла, а я ночью вклеил деньги в обложку старого Евангелия, зная, что когда буду сол- датом, то полковое начальство Евангелие разрешает иметь. Девица больше не приходила к нам, приходил ста- рик тапер. Тот всегда обедал в углу нашем или выпивал вместе с глухой подругой, матерью Гришки. Сам Гриш- ка мной уж не интересовался. Евангелие с деньгами у меня лежало на подоконнике вместе с другими книгами. Я не боялся, что деньги будут найдены и украдены. В безработный период я читал книги. Купил на ба- заре Гоголя «Арабески», прочел Достоевского «Бедные люди», прочел Шекспира «Макбет», «Ромео и Джульетта» 453
и кое-что из критики о Шекспире, но еще купил бро- шюру «Об онанизме». Брошюра страшными красками описывала последствия порока, на меня она произвела ошеломляющее впечатление. Как-то раз, придя к Анне, старый тапер не застал ее. Мы разговорились, он проведал из моих слов, что я еще не знаю женщины, засмеялся, сказал: — Как же это можно, молодой человек? Сегодня же заходите к нам. Анна вам дорогу покажет, а я приму в гости и буду вашим крестным отцом. Вечером, с дрожью во всем теле, пошел за Анной, как приговоренный к публичной казни. Анна стукнула в дверь, обитую железом, в решетке окна высунулось чье-то усатое лицо, и дверь распахну- лась. Старик тапер барабанил на рояли, а женщины, одетые в короткие юбки, полногрудые, с жирными бе- лыми руками, обхватив посетителей разных мастей и костюмов, отплясывали какой-то танец. Пахло пивом и пудрой. На стенах висели олеографии очень легкомыс- ленного сюжета, но не полная порнография, а так, се- редина. Кончив заказанный танец, получив за него день- ги, тапер-старик, в ожидании нового заказа, подошел ко мне. — Вот так, молодой человек! На поединок, значит? Ну, берите себе по шерсти. Я сконфузился, сел к столу. Подошла ключница, толстая женщина, с виду степенная, в белом крахмаль- ном чепце, в таком же фартуке с кружевами. — Лимонаду прикажете? Я взял бутылку лимонаду. Тапер привел к моему столику какую-то чернявую накрашенную девицу, ска- зал: — Вот, молодой человек, сия особа покажет вам до- рогу в рай, а там, когда научитесь познавать райские двери, то и ключ к ним найдете... Ему заказали снова танец, он сел к роялю играть, а девица сказала мне: — Чего тут бурду лопать, пойдем в спальню, там пива дадут! — Я не пью! — ответил я. — Пойдем! Не пьешь, — знаем вас, постников! 454
Я вернулся домой поздно, долго мылся и худо спал* Раз от разу такие посещения притонов мне станови- лись все отвратительнее, но иногда тянуло. Я приходил, садился за стол, просил лимонаду дать, а дальше не же- лал и уходил домой. К черту! Это не то, но что и как? Жениться мне страшно не хотелось. Я видел жена- тых мастеровых, которые были из-за семьи всегда в дол- гу у хозяина и полные рабы. Часто подличали, выслу- живались. Я же был самолюбив до болезненности, вме- сте с робостью во мне подымалась какая-то гордость, как будто бы бессознательно я вспоминал все унижения ранних лет. В субботу хозяин обыкновенно приходил, считал по головам: — Женатый — в ночь на штуку! Женатый — в ночь работать. А эти холостые, вы как? — Я не буду, — отвечал я. И знал, что хозяин мне не откажет. Ежели женатый откажется работать, тогда ему верный расчет. Кроме того, я наблюдал семейных мастеровых раз- личных цехов. Были из них люди неглупые, желающие читать и знать многое. Зажжет такой женатый лампу, раскроет книгу, а жена в углу раздевается да ребят спать укладывает и мужа ругает и кричит: — Ложись, выворотень, гаси лампу, детишки при свете не спят, и керосин тратишь зря! У коридорного, где когда-то служила моя покойная тетка Татьяна, было две дочери: Катерина — старшая девочка, лет шестнадцати, она училась в школе рукоде- лий Елисеева, богача, выстроившего дом для школы на углу Четвертой линии и Среднего проспекта (Васильев- ского острова, где до того было огромное пространство, окруженное заборами, и находился «дровяной двор»), и младшая, Варя, девочка лет тринадцати, пухлая, бе- лая, видимо малокровная, будто наскоро вылепленная из крупитчатого теста, лицо немного ассиметричное, пыш- ные волосы, а сама медлительная, как попадья, о кото- рой в народной песне поется: Нос да лицо будто зеркальцо. 455
Катерина была красавица — с карими глазами, тем- но-русая. Ее облюбовал художник Дудин, написал с нее портрет, за которым я ходил по ее поручению в Акаде- мическую мастерскую. Но, видимо, Катерине художник не нравился. Он перенес свои симпатии на подругу Ка- терины, бывшую постарше года на два. На той и же- нился. Степан Терентьевич строго глядел за дочерьми, ни- куда без своего глаза не пускал. Старшая девочка умела обмануть отца, особенно ко- гда он запивал. Катерина, из любопытства сначала, полюбила меня, а я сторонился молоденькой девчонки. Любовь ее пугала меня, особенно после того, как она, придя, когда приятеля не было дома, дико кинулась ко мне на шею и начала целовать. Я стоял посреди ком- наты болван болваном, а она висела на мне, не отпу- скала. Вошел приятель, опытный ходок по женской ча- сти, сказал: — Вот это так девчонка! Эх, сахар девка! Приятеля звали Иосиф Брониславович Кохановский, из польских дворян. Он служил ретушером у фотографа Недешева «Изящная светопись», а потом, женившись на богатой, сам открыл фотографию на углу Восьмой ли- нии и Среднего проспекта, тут и умер. Умер Коханов- ский молодым. Он высмеивал мои бесплодные занятия литературой: — Учился бы ретуши, зарабатывал, а то дело твое черт знает какое: лето работаешь, зимой голодом си- дишь. Я к тому времени бросил писать стихи, писал прозу. Случилось это так. Хлебников носил мои стихи по ре- дакциям, переделав их стилистически, но ничего не вы- ходило. Я как-то раз написал сказку прозой, несколько по сюжету напоминавшую «Бежин луг» Тургенева. Хлебников прочел сказку. — Пиши, Алеша, прозой — это у тебя лучше пойдет. В глубине души я любил себя мнить поэтом. Очень красиво — «поэт», а тут проза. Но время от времени, втягиваясь в прозу, стал чувствовать, что она легче дается и больше можно сказать. Кохановский поучал меня: 456
— Ты, брат, писанье свое брось, займись ретушью, я покажу, а рука у тебя привычная, скоро и хорошо пой- дет. Заработаешь, оденешься, тогда бери эту девчонку. Черт ее знает, уж больно она хороша! — На ней жениться, Ося, надо, — я ищу, чтобы так... — Таких найдешь, да они того и стоят, чтобы «так»! Я Кохановского не послушался, презрел оба его совета: о любви и литературе — ретушером я быть не хотел. Приятель мой уезжал на родину, куда-то под Вар- шаву. Я снял комнату у женщины средних лет, по Третьей линии, дом сорок восемь. Комната была ма- ленькая и недорогая — семь рублей в месяц. Женщина раньше была кухаркой у композитора Рубинштейна, дер- жала себя гордо, жила чисто, имела маленькую, двух- годовалую девочку Таисию, прижитую с учеником Ака- демии художеств Симанским, сыном нижегородского купца. Художник, когда я переехал, гостил в Ниж- нем, а его подруга не умела писать. Я от ней писал ему письма, и письма эти главным образом сводились к со- стоянию маленькой Таисии: «Здорово ли живет и как растет Тая». 20 К тому времени подошел уж третий по счету мой при- зыв, на нем благодаря начавшемуся вновь на моем бед- ре свищу я был забракован навсегда. С легким сердцем, не боясь, что возьмут в солдаты, поступил в мастерскую наследников немца Зеске Хармута по Десятой линии В. О., недалеко от Большого проспекта. Мастерская была огромная, двухэтажная, работало в ней до пяти- десяти человек: лакировали мебель, брали подряды по расписанию церквей и дворцов, золотили, писали вы- вески на стекле и на железе. Здесь я окончательно вы- явился как редкий мастер по мелким надписям и орна- менту, здесь же научился глянцевой позолоте по стеклу, а также набору перламутровых инкрустаций. Мастера были различные. Новичков в мастерской принимал, как говорится, в разделку под орех некий ла- кировщик Ефим Маленький: детина с сивой бородой, #57
широкоплечий, почти что саженного роста. Ефима боя- лись, а силу он имел большую, так как залезал под фургон, когда его лакировали (фургоны, в которых раз- возили бисквиты, пряники, карамель разных фирм: «Ландрин», «Братья Елисеевы» и другие). Ефим, за- бравшись под фургон, разгибался, фургон лежал на его спине, а лакировщик в это время красил колеса. И так минут двадцать Ефим стоял с фургоном. Все мастера, начиная со старшего, Абрамыча, кончая пьяницей Ка- лугиным и сюсюкающим бывшим солдатом и георгиев- ским кавалером Корытиным, очень почтительно отно- сились к Ефиму Маленькому. Этому Маленькому черту саженного роста я не понравился. — Ты, говорят, книжник и фарисей? — начал он, грубо остановив меня. — А ты как пророк Елисей! Борода сивая, только лысина мала. — Верткий на язык, каков будешь на кулак? — Попробуешь — узнаешь! — Ладно, ужо попробую... Мы разошлись, и я забыл, что говорил с Ефимом. Был вечер перед шабашом, к восьми часам; я рабо- тал в верхней мастерской, сидел на табурете, положен- ном набок, и, согнув спину, старательно выводил букву по синему белым. Почувствовал, как чья-то тяжелая рука легла на мою шею сзади, большие пальцы крепко сжали шею вместе с воротом блузы. Мне было душно, но не страшно. — Куренок! Сукин сын! — презрительно сказал Ефим, сжимая мне шею крепче. Тогда я мотнул головой и, двинув шею, вывернулся. У моей блузы и ночной рубахи оторвались все пугови- цы. Под блузой, на ремне, всегда последнее время носил финский нож. Я отскочил в угол, не вынимая ножа, ска- зал Ефиму: — Знаю, что мне с тобой на кулаках не драться, но из-за угла я тебя убью! Должно быть, вид у меня был дикий. Ефим погля- дел в мою сторону, не то спросил, не то удивился: — 1ы что, черт?! 458
Он ушел из мастерской вниз неспешно, ровно, но не оглядываясь. Больше Ефим на меня не нападал, и я не задирал его ни словом, ни делом. Ни я, ни он не гово- рили о том, как я готов был убить его. Только раз как- то, пьяный, он закричал Корытину: — Ты не такой разбойник, как Чапыгин! Чего рас- ходился? Поколочу! И георгиевский кавалер притих. Старший мастер Абрамыч был почти за хозяина в мастерской. Он много лет работал у Хармута, тут и учился. Теперь хозяева — старший, Александр и млад- ший, Рихард — всегда советовались с ним, как сделать лучше то или иное дело. Абрамыч тихим голосом объяс- нял, иногда высмеивал хозяев, когда они от себя зате- вали дело и не выходило. Абрамыч всегда был под хмельком. Меня он почему-то полюбил. В понедельник, придя пьяненький, дремал над каким-нибудь рисунком, подзывал к столу: — Садись, Алексей! Рисуй вот мой план. Я подрем- лю, а хозяйка пойдет, толкни, разбуди... Мы однажды с ним работали на стеклянных медаль- онах. На них в оконченном виде и чисто написаны зо- лотые гробы. Медальоны были по верху и по низу полукруглые, но с выемками. К железному фону, распи- санному золотом с красками, нужно было привинтить медальоны. Я винтил, он мерил. Я сказал, заметив мет- ку, сделанную старшим: — Так, Абрамыч, винт придется в стекло. — Чуди, парень. Слепой я, что ли? — Ну, так я винчу. — Винти знай! Я ввинтил, стекло в углу медальона лопнуло. — Ах, черт! Погоди-ка, Алексей: марай черной за- мазкой стекло и крась карнизы, замарай больше! — Ладно. Я начал красить карнизы. Абрамыч хорошо знал, что в мастерской много ябедников. Он отрезал кусок картона, намазал клеем: — Наклей, где трещина сзади, и загрунтуй папку, чтобы не видно было. 459
Я наклеил, подождал когда прилегло плотно к стек- лу, черной краской закрасил подклеенное. Через двадцать пять минут или полчаса по стеклу хозяйка, толстая седая немка, барабанила пальцами: — Где тут стекло разбито? — Нигде и ничего со стеклом, Катерина Федоровна... — Ты врешь! Ты мальчишка и уж много врешь! Она вглядывалась, ища трещины, но трещину я зама- рал черной краской. Фон вывески был тоже черный. Ушла, не могла найти. Абрамыч нарисовал уголок орнамента: — Снеси, Алексей, резчику, когда домой пойдешь, пускай шесть таких углов к завтрему вырежет. Раскра- сим, позолотим и трещины не увидят. Только через пять лет узнали, что стекло разбито, тогда лишь, когда стали переписывать и вообще переде- лывать вывески гробовщика. Зеркальные стекла особенно ценились хозяевами, за порчу их очень дорого высчитывали с подмастерьев. У Хармута я проработал все лето и осень, до рожде- ства. В осенний месяц, кажется в ноябре, праздновали в нижней мастерской, длинной и мрачной, заставленной старыми вывесками по стенам большими мольбертами (которые почему-то назывались штафелями), хозяйкины именины. Георгиевский кавалер, длинный и костистый, Никон Корытин, всегда любил поразить хозяйку своими литературными познаниями, к которым она была глубо- ко равнодушна. Но Корытин, пытавшийся шепеляво де- кламировать Пушкина «Зима» из «Евгения Онегина», порадовал нас своей декламацией еще до выхода хо- зяйки: «Пришла, рассыпалась, клоками повисла на суках дерев...» Особенно он любил напирать на то место, где говорится: «Шалун уж заморозил пальчик». Корытин декламировал: «Салун уж заморозил пальцик, ему и больно и смесно, а мать грозит ему в окно». — Я тебе... — И Корытин прибавлял тут слово, ко- торое мог сказать только отец, да и то такой, который хорошо знаком с татарскими словами. Длинный лакировочный стол покрыт газетной бума- гой, в середине его четвертная с водкой, а по бокам чет- вертной две дюжины бутылок пива, колбаса, резанная 460
кусками на тарелках, кильки и сардинки. Сладкого не полагалось и чаю тоже. Хозяйка говорила, что «все пьяницы!», а когда ей отвечали: «Нет, не все», то она не верила в таковых, и пьяницы были ей много прият- нее. Вообще у всех хозяев на сей счет был свой замы- сел: если подмастерье пил, гулял хотя бы неделю, хо- зяин терпеливо ждал, даже давал на опохмелку, ежели пьяненький мастер забредет показать свой покорный по- зор. Но если подмастерье уходил в библиотеку или ри- совальную школу, провел за таким делом два-три дня, чаще всего такому «лодырю» давался расчет. — Умнее нас хочет быть! Такой выучится и прибав- ки попросит или, еще хуже, уйдет на другую работу. Словом, желающим разбить стены своей тюрьмы по- щады не полагалось. Около именинного стола стояли в ожидании, когда сверху сойдет сама хозяйка. Мы все были спокойны, только Корытин беспокоился: — А куда бы мне, братцы, спрятаться? Я хоцу так: выскоцыть и нацать: «Приела, рассыпалась...» Ефим Маленький, не улыбаясь, умел шутить: делая строгое лицо, он показал Корытину на дверь в ватер — другого места нет, где не видно, и ловко выскочить. — Тут ты совсем под рукой. — Хоросо! Корытин скрылся за дверью с надписью «Сартир». Ефим Маленький подошел и запер за Корытиным дверь на задвижку. Начали скрипеть табуретами, подсаживаясь к столу. Хозяйка пришла в окружении обоих сыновей. Первая села на стул, покрытый для нее войлоком. В ватере за- возился Корытин с криком: — Церти этакие! Пустите, церти!—застучал в дверь кулаками. — Кто это там? — с неудовольствием оглянулась хо- зяйка, чокаясь стаканом пива с Ефимом Абрамычем и, другими старыми мастеровыми. — Должно быть, Никон, — ответил Ефим. — Что ж, он опять до горячки напился или... — Нет, он трезвый. — Так выпустите его. 461
Старший ученик отодвинул задвижку. Никон, взъерошенный и красный, выскочил, но вы- скочило из головы и его желание декламировать. — За это пулю в бок, по-насему, по-солдацки... Кто меня запер? — Ну, пей, Никон! Чего тут...— сказала хозяйка. — Нет, Катерина Ведоровна, озорницают церти. В верхней мастерской на дверях висела надпись: «Кто с водкой сыщется в мастерской, тому штраф два рубля. Кто будет распивать водку во время работы, тому штраф три с половиной...» Подмастерья очень любили пить водку, читая эту надпись вслух. Раз как-то в субботу четверо из подмастерьев оста- лись работать в ночь — работа была спешная. Я не остался и уходил. Остальные стали просить: — Купи, Чапыгин, водки! — Пошлите мальчика. — Нельзя. Хозяин стоит у верхней мастерской, вни- зу стоит другой — обыскивают... Я взял деньги, пошел и купил бутылку; иду в ма- стерскую, стоит младший хозяин, Рихард Карлович. — Ты куда? — Кисти забыл, завтра надо дома работать. — Бери да уходи скорее. Нечего назад ворочать, коли пошел. Передал водку, взял пеналь с кистями, ушел, а дру- гой подмастерье, из тех, что остались, идет из лавки. Хозяин его обыскал: — Не несешь ли водки? — Водка без меня прибудет. — С кем прибудет? — А вы в мастерской увидите. Хозяин прошел в мастерскую. У раковины с водой стоит один, пьет, и вода из крана каплет. Пьющий из ковша закусывает лавочным пирогом. — Пирог с водой, неужели хорошо, дядя Николай? — Я не с водой — с водкой. Хотите?, 462
— Ну, поди к черту! Водой сырой потчует, холерой заболеешь. — Ей-богу, водка! попробуйте. — Врешь. Хозяин ушел, а Николай, старый лакировщик, вы- пил вылитую в ковш свою порцию водки, ковш попо- лоскал и на место повесил. К полуночи четверо работ- ников были изрядно пьяны. Кроме бутылки, принесен- ной мною, была еще спрятанная водка. Кто-то потом сказал, что я принес мастерам водки. Это и другое, что я читаю книги, дало повод хозяйке меня рассчитать. Абрамыч во время расчета заступился: — Екатерина Федоровна, Чапыгин мелкие вещи хо- рошо делает, таких, по мелочи, как он, в мастерской не останется. — Он водку носит и лгун. Стекло разбил — не ска- зал, книги читает... — Стекло до сих пор неизвестно, где и как разбито, работа сдана, деньги вы получили. — А все-таки пускай до весны погуляет, весной возьму. На меня напало такое самолюбие и гордость, что Абрамычу, который передал мне слова хозяйки, я от- ветил: — По миру пойду, а к Хармут Зеске работать не приду весной. Я пошел в Мариинскую больницу, так как на бедре появился второй свищ. В больницу меня приняли. Пол- тора месяца я лежал до операции. Снова резали меня без хлороформа, под местным наркозом, два часа, и эту опе- рацию я вынес, не издав звука. К весне раны зажили, лишь кое-где гноилось слегка. Меня назначили на выписку. Место порезов покрыли густым слоем коллодия, но я на глазах доктора стал ты- кать пальцем в мускулы бедра — потек гной. — Это вы называете — вылечить?—спросил я док- тора. Рыжий приземистый доктор, по фамилии Попов, тут же позвал в операционную и, не делая никаких приго- товлений, положив меня на операционный стол, начал выскабливание свищей. 463
Передо мной сестра привела в операционную парня с рукой для перевязки. Парень некоторое время глядел, как доктор делал выскабливание мне; сестра ушла за бинтом, парень от страха упал в обморок. Тогда я ска- зал доктору: — Я, доктор, мясо, но живое мясо, и вот я думаю дать вам в морду. Я теперь слабый человек, но все же ударить могу как надо! — Вы терпели операцию два часа, потерпите еще немного — все будет сделано. Я успокоился и выдержал выскабливание. После то- го лежал в больнице еще с месяц. Выходя, я спра- шивал: — Заболею ли опять? Мне отвечали: — Болезнь сложная, длительная. Трудно сказать, заболеете или нет. Выйдя из больницы, я отправился на квартиру к прежней хозяйке: Третья линия, д. 48. К ней приехал ее муж, художник Симанский. Меня приняли хорошо, а так как я на другой день поступил на работу, то обещались подождать платы за квартиру и вместо того, чтобы вперед платить, согласились получить, когда я зара- ботаю. Новая мастерская помещалась по Девятой линии Васильевского острова. Хозяин был некто Константин Имонин, из обрусевших немцев. Мастерской заведовал не сам хозяин, а старшой, Михаил Сорокин, тверской парень, здоровый и нахальный. Но в мастерской был его враг, лакировщик Николай Бауэр. Мастерская за работы свои имела на ремесленной выставке медали. Эти медали, одна золотая, другая бронзовая, были напи- саны на вывеске. Дом, в котором помещалась мастер- ская, выходил многими окнами на Девятую линию. Дом был длинный, одноэтажный. Поступив на работу, я по- шел к Прозорову. Прозоров сам записал меня в началь- ное училище Штиглица приходящим учеником, и из мастерской, два раза в неделю, с обеда, с двенадцати дня, я ходил в школу. Первое, что дали мне рисовать, — это просто лист бу- маги, на котором горизонтально и вертикально надо 464
было найти середину и провести пером с тушью линию, потом линия обращалась в лист, потом лист — в плоский орнамент. Я прошел несколько классов плоского орна- мента, после прошел перспективный класс, потом рель- ефного орнамента класс и после того капительно-вазный и головной. Рисунок головы начинался с анатомии. Надо мной смеялись в мастерской, что, дескать, ходит рисовать петухов, но я продолжал ходить рисо- вать, только рисование от сугубой техники, которая тре- бовалась в училище, опротивело мне. Я больше полюбил литературу, чем рисование. К тому времени директор училища Месмахер выписал итальянцев для росписи так называемого нового музея, который он выстроил на деньги Половцевой, урожденной Штиглиц. Директор Месмахер, подрядив итальянцев, выговорил в усло- вии, чтоб они обучали его учеников декоративного клас- са, кончивших центральное училище. А когда ученики поняли приемы живописи стенной, Месмахер весь орна- мент и фигуры отдал на роспись ученикам, — роль итальянцев была сведена таким образом к чисто тех- ническим работам потолка и раскраске фасада здания. Итальянцы, во главе с некто Аксерио, очень обиделись, но от работы не отступились, а я чуть не погиб, работая в зале со стеклянным куполом. Раскрашивал фриз, на- ступил на конец скамьи, ножки скамьи были узко со- ставлены, концы скамьи длинные. Наступив, я кувырком полетел вниз с десятисаженной вышины. Внизу мозаич- ный пол, и если бы долетел до низу, то мозгом моим был бы замазан узорчатый пол, но судьбе было угодно, что, пролетев сажени три, я схватился за доски сходней с лесов и повис в пространстве. Потом справился, встал на ноги. Я был легок телом и силен руками. У меня лоп- нуло белье подмышками да сильно болела ключица — тем отделался. Имонину, перед тем как уйти на работу в музей, я написал письмо: «Константин Матвеевич! Извините, учитель рисова- ния, мой приятель, хочет, чтобы я ему помог в рабочие дни. К вам приду, лишь освобожусь, когда он сможет, с помощью моей, закончить заданную ему работу». 30 а. Чапыгин, т. 2 465
Хозяин ворчал: — Путает этот парень чего-то, а чего, я и не пойму! На работе в музее платили гораздо дороже. Письмо все же помогло: когда в музее не стало работы, Имонин снова взял меня в мастерскую. К тому времени вражда между Сорокиным-старшим и лакировщиком Бауэром разгорелась до ненависти. Бауэр, где-то узнав, что Со- рокин берет работу и на дому, пользуясь дешевыми ра- бочими руками, и от себя исполняет эти заказы, стал подбивать меня написать хозяину анонимное письмо. Я сказал Бауэру: — Имонин знает мою руку! — Ты, Алексей, не упрямься, сочини письмо... У меня есть люди, перепишут, пошлют. Я написал анонимное письмо, в котором все тайные дела Сорокина были поставлены на вид хозяину. Имонин взбесился. В субботу многим из мастеров показывал письмо, а также и мне. — Вот, Алексей, видишь, каков мой старшой! Я уклончиво отвечал: — Так не годится делать, это верно. — Сорокину я отказал, — решительно объявил хо- зяин, — но без старшего мастера быть нельзя. Некто Соколов Константин был поставлен за стар- шого, этот оказался еще хуже. 21 У коридорного Звягина жили две служанки так же, как когда-то служила моя тетка. Одна из служанок была столь же старая, похожая на мою тетку, другая — молодая девка лет двадцати, русая, полногрудая и силь- ная. Звали ее Феня. Когда я приходил к коридорному в гости по старой памяти, он меня угощал чаем, иногда я помогал ему по уборке коридоров и даже писал крас- ками некоторые надписи: «Кладовая», «Контора» и тому подобное. Я охотно приходил к земляку, тем более что его старшая дочь Катерина всегда сунет мне в кар- ман пальто любовную записку. Помня совет Коханов- ского, я девочку окончательно от себя не отталкивал. 466
Любовные записки меня интриговали, и однажды из та- кой записки, написанной ревнивым, предостерегающим тоном, я узнал, что Феня в меня влюблена. Мне это показалось бредом ревнивой девчонки, но я пожелал проверить й, проходя кухней, тихо сказал Фене: — Сегодня воскресенье, пойдемте в сад гулять..» ладно? — Хорошо, я выйду в семь часов к воротам. В семь часов к воротам дома Лихачева я вышел, но ворот двое: с Шестой линии и со Среднего проспекта. Я вышел на бульвар, против ворот Шестой линии, де- вица в семь часов тоже вышла, подошла ко мне, одетая празднично. В Василеостровском саду я первый раз гулял с «дамой» под ручку — так хотела она. Оказалось, что девица крайне незастенчива. Я был в резиновом се- ром дождевике, она, когда пошел небольшой дождь, села на скамью, посадила меня рядом и, накрывши себя и меня моим плащом, прижалась ко мне и прошеп- тала: — Жаль, Алеша, что ты не черненький... я чернень- ких больше обожаю. — Каков уродился, таков и есть! Я почувствовал вдруг, что надо с ней просто, реши- тельно действовать, а там?.. Да что будет! Мы гуляли до закрытия сада, потом пошли по Боль- шому проспекту. — Вы где спите? — спросил я. — В каморе — нас много там, и тесно... Прислуги из других калидоров к нам же пихаются спать. — Пойдем в гостиницу — будет просторно. — Пойдем коли, хоть ночь не на клопах проспать. Мы пошли в гостиницу в Академическом переулке, но, видимо, желающих провести ночь вдвоем, женатых и холостых, было много. Везде нам отвечали дежурные: — Местов нет! *— Ну вот! — сказала она. — Должно быть, не судьба вместях спать. — Моя судьба всегда от меня ни на шаг! Най- дем, — упрямо заявил я и вспомнил, что есть еще го- стиница, только дорогая; туда и повел свою даму. 30* 467
Там оказался номер за десять рублей. Для меня это было дороже, чем месячная плата за комнату, я был скуп, никогда не тратил сверх своего заработка, а тут из упрямства, смешанного с самолюбием, номер занял. Номер был большой, чистый, хороший, только занавес- ка едва держалась на деревянном валике, я ее потя- нул— она упала. — Как быть? Высоко, а прикрепить надо. — А, ну ее! Давай раздеваться, никто нас не увидит. Я все же возился некоторое время с занавеской, ко- гда кончил, моя дама сидела на краю кровати, зевала. Сидела она в одной рубашке. — Чего же ты не ложишься? — Да гляжу, нет ли и тут клопов. — Тут их нет. — Мы с тобой другой раз когда пойдем в номер, ты книжку возьми, грамоте меня поучи, я неграмотная... — Поучу! Утром я проспал, а когда пришел в мастерскую, Со- колов, новый старшой, сказал: — Я тебе, Чапыгин, записал в штраф четверть дня. — Хорошо! — ответил я. — За твоей шкурой эти четверть дня найдутся. — Ты не грозись — полдня запишу! Соколов меня не любил и даже сочинял историю: «Его-де матка в городу жила с барином, оттого такой и вышел — все на барский лад в нем скроено». Особен- но невзлюбил меня за один случай. В мастерской никто не мог так чисто и скоро работать, как Соколов. Этим он гордился, а хозяину про меня говорил: — Чисто работает Чапыгин, только, Константин Матвеевич, мы его обрабатываем — он делает в убыток, долго возится с каждой работой. Хозяин меня любил и даже баловал, от него я хо- дил в рисовальную школу. За прогулы по рисованию вычеты делал, но не отказывал и не ворчал. Все, кто поступал в мастерскую, обязаны были, кро- ме старшого, навешивать вывески, носить их иногда через весь город и помогать кровельщикам. Я отказал- ся носить вывески. Хозяин никогда не посылал меня на эту работу, когда же другие ворчали, говорил: 468
— Он больной. — Ну-ка, поборитесь с ним! Увидите, какой больной. Но я все-таки вывесок не носил на голове и не на- вешивал. Невзлюбил за работу меня Соколов так. За час до окончания работы принесли серебряные доски с немец- кой надписью — прописью, у нас называлась скоропись. В немецких надписях я разбирался лучше других. Часть досок досталась Соколову, другая половина на мою ра- боту. Я сел и стал писать. Привычно работа моя пошла скоро. Соколов, чтобы догнать меня, заспешил и, плохо разбираясь в немецком, наделал ошибок, а когда све- рился, пришлось подчищать: лаковая краска быстро сох- нет, засохшее надо было подмывать скипидаром, скипи- дар на гальваническом серебрении делал пятна. Работа Соколова оказалась медленной и грязной. Хозяин по- глядел,- заметил ему с укором: — Нехорошо, Константин! Хаешь работу Чапыги- на, сам же пачкаешь. А тут еще в мастерскую пришли за получкой «гал- маны». Так называли галицких маляров, народ — се- зонник, грубый и независимый. Маляры начали сме- яться: — Гляди-ка, Алешка домой пошел и кисти вымыл, а Соколов еще и половины не сделал — старшой! С этого дня Соколов заявил хозяину: — Если Чапыгин будет работать у вас, Константин Матвеевич, то я уйду! Имонин в субботнюю получку сказал мне: — Вы, Алексей, старшим хотите быть? — Нет, Константин Матвеевич. — Почему? — Не люблю командовать людьми, доносить на иных придется тоже — и не люблю ябеды!.. — Тогда я подумаю, как быть: вас или Соколова оставить. В это время Хлебников Владимир Николаевич, не окончив академии, получил место учителя рисования в Слободской учительской семинарии в Кукарке, Вятской губернии, уехал туда^ а Грошев познакомил меня с од- ним человеком. Наедине со мной Грошев сказал: 4Ь9
— Знакомлю я тебя, Алеша, с круглым дураком, но есть в нем какие-то таланты... черт его знает, в ком та- лант не живет! Я Грошеву не верил, решил посмотреть на дурака. Это был некто Иван Кириллович Григорьев из-за Нарв- ской заставы, у них был домишко худой в Огородном переулке и свое молочное хозяйство. Вся семья были уроженцы Рязанской губернии. Иван Кириллович оказался далеко не дурак. Про его таланты на работах по живописи и майолике профессор Чистяков, тот же самый Павел Петрович, говорил: — Учился у меня Серов, Врубель и Рябушкин, а такого, как этот парень, я еще не видал... вот талантн- ще! Вот способности!.. Только лентяев таких, как этот парень, не встречал нигде. Я век прожил — про такую лень даже поговорки мало: «Лень, отвори дверь — сгоришь!—А хоть сгорю, да не отворю». Этот сгорит, но не отворит. Он и в огне, почесываясь, спать будет. Способности у него были разнообразные: живопись, майолика, и голос большой, дивный голос — драмати- ческий баритон. А все это ни к чему, как у Хлебникова. Окружать себя любил Иван Кириллович не теми людь- ми, которые могли чему-либо научить, но теми, кто ра- зинув рот слушал хорошее пение или удивлялся его фи- зической силе. Этого Григорьева я полюбил, а когда сидел с ним наедине, то было скучно; когда же он работал, тогда с ним жилось легко и удобно. Сильный человек и робкий, неуверенный, тайно болезненно самолюбивый, он был наблюдательный и непосредственный. Грошев перед этими блестящими, красочно яркими способностями казался засушенным в парнике огород- ным растением, а потому внутренняя зависть, скрытая, к непосредственному, живому человеку была велика. У Грошева существовала подруга, звали ее Ма- рия,— темно-русая, немножко бледная, но миловидная и скромная женщина. Когда я приходил к нему в гости, он ее норовил угнать куда-либо, заметив, что Мария мне очень нравится. Он Марию ревновал, а когда ей пришлось рожать и уйти в воспитательный дом, то про- пил почти все ее белье. Тогда некоторое время я по его 470
просьбе ночевал с ним. Обыкновенно пьяный, поздно ночью, он, беспорядочно плескаясь в умывальной чаш- ке, поставленной на полу, мыл ноги, бормоча слезливое — Муренька! Ах, Муренька, пропадаю я без тебя. И все же каждый день утром рылся в комоде, выта« скивал из ее белья что подошло, уносил, продавал и пропивал. Моя связь с Феней продолжалась. Я брал с собой книжки: придя в номер гостиницы, заказывал чаю, пил с ней и пробовал учить. Склады она еще кое-как знала* но вскоре начинала зевать и, раздеваясь, залезала на кровать, прячась под одеялом, шептала: — Почитай еще, чую тебя... Я слышал сонный голос, а потом легкое похрапывав ние и знал, что ученица моя мало в деле учебы поспе- вает. Зато как-то раз сказала: — Я, Алеша, с брюхом! Этого слова я очень испугался. — Что же теперь будет, Феня? — А ничего — рожу да тебя качать ребенка посажу И Черт его знает — меня как кипятком ошпарило. Че- рез неделю после приятного сообщения она повела меня к тетке. Старуха встретила очень приветливо. — Вот славу богу! Хороший какой у Фенюшки же- нишок. Она у меня девка-золото... работы не боится & прямая — все скажет, выдумывать не умеет... Вот Тань-* ку, ее сестру, а мою вторую племянницу, не люблю! Лгунья, вертушка, одно слово — портниха. Портнихи все такие. Снимете фатерку, будете оба работать, я же на старости зачну деток ваших байкать. «Вот чертовка! — подумал я. — Нет уж — не жених и не муж, надо куда-либо уехать». Между тем пришло время родить девице. Я зашел в праздник как-то в подвальную квартиру на Надеж- динской улице, Феня была грузна и невесела, просила с ней посидеть, поговорить, а мне не сиделось. Потом она ушла в родильный, потом в воспитательный и, вый- дя оттуда, поступила служанкой. Я к ней приходил и на кухне ночевал не раз — утром спешил на работу, все- гда с опозданием. Она чувствовала, что мы сошлись так, полушутя, что я недостаточно привязан к ней, до 471
меня она знала других мужчин и почему-то ругала «во- лосатыми» художников — очень их ненавидела. Чтоб пробудить мою ревность или досадить мне, говорила, что любит черненьких больше, чем таких, как я: я был темно-русый. Из служанок она перешла на Охту, на пороховые заводы, работницей, мы стали редко встречаться. Меж тем Грошев оставил временно свою Марию — уехал на родину к отцу. Марии он поручил ходатай- ствовать по делам. Он копировал в Эрмитаже голланд- ских мастеров, а чего не мог сделать, то сделать по- могал ему Григорьев. За эти копии Грошев успевал забрать деньги вперед, но кое-какие получки оставались. Их-то Мария старалась получить, чтобы послать ему денег в деревню. Как она жила и держалась, он мало заботился, а она продавала вещи свои и тем жила да мечтала поступить на фабрику работать. К ней я однажды вечером зашел. Потом зашел еще раз и еще. Она была со мною ласкова и приветлива, а случилось — мы поговорили, просидели всю летнюю ночь и сошлись. Денег у меня не было, чтобы помочь ей, но я видел, что женщине если теперь не помочь, то придется идти торговать собой. У коридорного Звягина я нашел Марии место. Мой земляк любил хорошеньких, чистых женщин. Мария вскоре из-за его приставанья перешла этажом ниже, к коридорному-женщине. Между тем Грошев вернулся. Он вернулся не один, а с женщиной, которую встретил, пленил по дороге. Я, узнав, рассказал Марии. Она ответила мне: — Ну и лучше, что с женщиной. Приставать не будет. Грошев все же приставал, делал трогательные сце- ны страдающего. У него был большой талант разыгры- вать такие сцены. Не зная, с кем живет Мария, он откровенно рассказывал мне, как он страдает и как она страдает, но, видимо, ревнует и печалится, что он при- вез женщину. — Как она похудела! — восклицал он. Я соглашался и говорил: — Конечно, она страдает по тебе, но гордость ме- шает прийти покориться, у тебя есть другая. 472
— Друг! Есть, эта меня не покинет. Иногда он с пьяными слезами кидался ко мне па шею, трагически восклицая: — Друг! Алеша! Я великий талант, но меня погу- били женщины! Мне хотелось сказать ему: — Бездарный человек! Сколько женских жизней ты погубил, да еще их же винишь. Как-то раз в праздник я ждал Марию, а пришла Феня — Феня не была у меня полгода. — Ты где же была? —спросил я. — Лежала в больнице. — Отчего не писала? — Я не умею писать. — Почему не попросила написать мне других, я бы пришел. — Стыдно просить, не люблю! — Ну, так знай — я завел другую. — Вот как! А в это время вошла Мария. Она остановилась в дверях и, увидав Феню, попятилась, я схватил Марию за руку, ввел в комнату. — Не надо! Я лучше после приду. — Она уйдет, а ты не уходи! Феня сказала грубо и гордо: — Уйду! И не скажу тебе ни имени нашего ребенка, ни его номера в воспитательном доме. Я был грубо равнодушен к своему бессмертию, Феня, не подавая руки, ушла. Когда она ушла, я вышел на кухню. В кухне сидела «Теушка». Я жил у маляр- ного мастера, у мастера был ученик Ефимка, он звал хозяйку «Теушка», а хозяина «Дяушка». И я звал хо- зяйку в шутку «Теушка». Теушка сказала мне с укором: — Что ты, Алешенька, сделал девке? — А что, Теушка? — Да взвыла она благим матом, как пошла, и сле- зы ручьем хлынули. — Покапризилась... хотела меня помучить и заму- чила себя, — сказал я. Марию я больше любил. 473
К этому времени уж бросил школу Штиглица и не- взлюбил рисование. В школе Штиглица преследовалась техника в ущерб искусству. Школа задалась целью вы- пускать ученых рисовальщиков, и редкий окончивший это училище становился художником. Большинство шло в преподаватели рисования. Покинув рисование, я завел тетрадки, стал записы- вать пейзажи, мысли и сочинять монологи. Каждую весну, как только начинал таять лед и снег, выбрав сол- нечный день, я не шел в мастерскую, уходил на остро- ва, иногда просто по льду между полыньями, сверкав- шими черной водой, где вилась унавоженная лошадьми, везущими на ледники льдины, дорожка: на Крестов- ский, Елагин и на Стрелку. Вернувшись домой, записы- вал виденное, ничего не сочиняя. Один из таких пейза- жей передаю здесь: Около дров ходили черные, бородатые люди, они зазывали покупателей: — Пожалте дровец — сухие! Дальше по реке шли рядами зимовавшие барки, большие и малые. Мимо ихних задов вилась через реку мокрая, желтая от навоза, дорога по льду. Тут же зимовавшие буксиры устилали дымом лед и снег. Я перешел на другой берег, на берегу, на ста- ром заборе, увидал сделанную смолой надпись: «Воспрещаеца пакастить». А рядом навалена у забора куча навоза, и я подумал: «Сами пакостят, а другим запрещают». Тут же недалеко зевала круглой пастью белая будка буки- ниста, на ней наверху была надпись: «Одна книжка копейка», «Одна книжка копейка». И вспомнил я, какую литературу преподносят такие просве- тители народу: «Черт и полуштоф водки», «Приключение на Пес- ках солдата с кухаркой», «Как святой ездил на черте в град Иерусалим». Зима проходила — чуялась весна. На ближайших пароходах кое-где стучали молотки котельщиков, иногда гудел гудок завода, а тут вот в парк'*, на берегу канала, сидя на куче камней и обер- нув сапоги рогожей, угрюмые серые люди били щебенку тяже- лыми молотками. Дальше в том же парке желтую заезженную до- рогу перерезали тропинки и по белому снегу, чуть подтаявшему 414
по сугробам и увалам, вились голубоватыми лентами, убегая в коричневый безлистый ряд деревьев. По дороге румяные люди везли на дровнях сверкавшие как хрусталь пластины льда. Куски льда порой обрывались с дровней и падали на дорогу. Неуклю- жие люди в дубленых тулупах пинали падающий с дровней лед, и светлые куски трещали под ногами их. Хохлатые лошадки упол- зали по дороге все дальше. В спутанных, ушедших в небо вет- ках деревьев каркала ворона. Я передразнил ее, подражая хрип- лому граю. Неуклюжая птица подлетела к тропе, по которой я шел, и, вытянув шею, разглядывала меня любопытно и дико* Я глядел на другой берег реки, там на красном фоне казенных заводов с синевато-черными окнами торчала, выступая за берега реки, густая щетина пароходных труб. Куча выгруженных бревен лежала на том же берегу, будто куча огромных костей. Мне стало тяжело, и подумал я: «Какая мрачная картина сутолоки, нужды, барышничества и тяжелого куска хлеба!» Я прибавил шагу. Унылые фигуры людей шли впереди меня сгорбившись, и моя спина гнулась, голова свисала, будто и я нес на себе эту все- общую нужду унылых людей. Недаром говорится: «Идя за хромым, казаться будет, что и ты хромаешь». Мой квартирный хозяин Симанский, ученик Акаде- мии художеств, узнав, что я сочиняю, стал приставать прочесть ему что-нибудь. У меня был написан рассказ про слесаря Пуговкина. Маленький человек живет с вы- сокой, гораздо старше его возрастом, женщиной. Она ревнива и всюду волочится за ним, а он от этого стра- дает. Симанский был пучеглазый человек, немного взъе- рошенный, говорил он убедительно и имел упрямый вид, говорил как будто бы в нос, но на самом деле он не гнусил. Его особенность была та, что он ни в чем не сомневался. Заговорил со мной так: — У тебя, брат, большой талант, но ты сидишь в мастерской, и весь твой мир — тот, который ты видишь из окна... А вот! Я познакомлю тебя с удивительным человеком, с профессором Ливерием Антоновичем... У них каждое воскресенье собираются всякие люди: 475
музыканты, художники и ученые... Этот профессор в на- шей академии преподает эстетику. Я согласился пойти с Симанским. Однажды в во- скресенье он сказал: — Я о тебе говорил, зовут и ждут — пойдем! Профессор Сакетти жил на Загородном, угол Ива- новской улицы. Мы пришли вечером, и я что-то читал после чая. Чопорная супруга Ливерия Антоновича, Александра Николаевна, благоговевшая перед ученым мужем, говорила мало, но была очень приветлива, а сам профессор был таков, что как бы он ни рассердился, голоса не повышал, говорил вкрадчиво и тихо, к людям относился по поговорке: «Не делай добра без разли- чия». Ему я понравился: — Человек из низов, да еще пишет. К тому времени надумал снести свой рассказ «Пу- говкин» Григоровичу. Много раз слышал я, что старый писатель, автор «Антона Горемыки», хорошо относится к начинающим писателям. Я узнал, что живет Григоро- вич на Екатерининском канале, недалеко от Казначей- ской улицы, у Вознесенского моста. Было лето 1895 года. В воскресенье, часа в два дня, я пришел к Григоровичу; жил он по парадной с улицы, во втором этаже. С улицы мне показалось полутемно в небольшой прихожей. Ко мне вышел высокий седой старик, немного сгорбленный, с длинными волосами. Он нагнулся ко мне, спросил: — Что надо, батюшка? — Написал вот рассказ, принес вам показать. Мне почудилось, что голос старика стал сердитее, он сказал: — Вы кто будете? — Я мастеровой. Григорович заговорил учительским тоном: — Чтоб быть писателем, батюшка, надо много знать и многому учиться. — Я стремлюсь к тому, чтоб больше знать... — Вы мастеровой, и вам очень трудно учиться! Я вообще очень робел, когда говорил с людьми, больше меня знающими, но тут, испугавшись, что ста- 476
рик не прочтет того, что я написал, набрался смелости, заговорил упрямо: — Вы писатель, и вам известно, что жизнь мастеро- вого очень темна и тяжела. Писание доставляет мне удо- вольствие и дает какие-то надежды на лучшее будущее... — Ну, покажите, батюшка, что вы написали. Я был в блузе. Из кармана блузы достал мелко исписанную тетрадку, протянул ему. Григорович, взглянув на тетрадь, вернул мне ее: — Перепишите на больших листах, оставьте поля для заметок и приносите — так я читать не могу! Руки он мне не подал. Я поклонился и ушел. Две ночи я старательно после работы переписывал крупно свой рассказ — принес. Григорович, опять не подавая мне руки, встретил меня, принял рукопись, сказал: — Через две недели приходите. Я нетерпеливо дожидался дня, когда прийти за от- ветом; через две недели, в воскресенье, пошел. Старик вышел ко мне, подал мне руку, сказал: — Напечатать нельзя! — Я не за тем, чтоб печатать принес, я пришел к вам узнать, есть ли в ней что-либо похожее на рассказ. — Есть! Это у вас есть. Вот я вам поищу для об- разчика чего-нибудь своего, батюшка! Открыв из прихожей дверь в большую светлую ком- нату, где стоял огромный стол, заваленный книгами, начал искать, но ничего не нашел. Сказал, подавая мне руку, прощаясь: — Заходите, приносите еще, поправим, может быть и напечатаем. В этой работе много недосказанных мест. Вот он, ваш Пуговкин, с женщиной живет и ее ненави- дит, а почему? Это недосказано. Кончилось самоубий- ством— тоже почему? Надо доказать! Да, батюшка, до- казать. Я ушел радостный. «Значит, можно писать». На полях Григорович сделал пометки. Эту рукопись ради пометок доброго старика я до сих пор жалею: она сгорела у меня на Малой Охте. Я тогда служил на заводе «Уралит» заведующим по выделке из азбеста 477
листов несгораемой бумаги. Был большой пожар, сгоре- ли все мои вещи, кроме того рукопись «Пуговкин» и шелковая рубаха Зины. Если с людьми, знающими больше меня, я был ро^ бок и стыдлив, то это вытекало из моего самолюбия. Мне казалось, что я сказал такое неграмотное слово, над которым должны непременно смеяться, и часто, идя из гостей, по дороге думал, постоянно мучился, что не так надо было сказать, а вот так. Поздней осенью Имонин меня отказал. — Надо, Алексей, успокоить Соколова. Около пас-, хи заходите, опять возьму. У меня были деньги. Я не пил ни водки, ни вина, ни пива и не курил, жил очень скупо и экономно. Но от плохой еды в закусочных я получил катар желудка, а болезнь бедра не проходила. Я пришел от нее в крайнее отчаянье, не раз говорил, что если б ниже, не на бедре, были язвы, то согласился бы отнять ногу. 22 Пришла весна, лечиться было некогда, пошел к Имо- яину работать. Соколов с виду как будто примирился со мной. Грозился, что уйдет, лишь в пьяном виде и у себя на квартире. В мае месяце ко мне пришел Григорьев, сказал про- сительно: — Поедем, Алеша, в Болгарию! — Куда я к черту поеду... надо покинуть Марию. — Я жену покидаю с детьми, а Мария тебя подо- ждет. — Чего ж ты один не едешь? — Одного меня чужие заедят. Тебя профессор Мя- соедов берет в десятники, я в десятники не гожусь — ты лучше работу знаешь... — А зачем едешь? Заработать можно здесь не меньше. — Нет, гораздо меньше. Будут платить по три руб- ля в день на всем готовом. — Какая работа там будет? 478
— Орнамент русско-византийский, церковь распи- шем, шаблоны готовы. Я неохотно пошел с Григорьевым к Мясоедову. Уго- ворились, что поеду десятником, буду получать три рубля пятьдесят копеек в день на готовом. Профессор просил взять еще людей. В мастерской Имонина были два парня: Иван Трофимов и Сенька Краузе. Трофи- мов — гитарист, песенник и трезвый парень, Сенька — озорник и пьяница. Я им сказал, они охотно согласи** лись ехать. Выехали на Одессу. С Марией я простился. Она, религиозная женщина, сказала, целуя на прощание: — Едешь далеко... Кто знает, когда вернешься. На- день мой крестик на шею. — Боюсь, потеряю... свой когда-то потерял — ме- шать будет, а я все равно в бога не верю. — Нет, ты возьми! Когда выехали, мои ребята заняли в вагоне много места с плацкартами. Появилась водка, закуска и нача- лись песни. У меня были их паспорта и деньги. Я залез на верх- нюю полку вагона, чтоб не мешать безобразить и чтоб меня не тревожили. Было их, кроме меня: Григорьев, Трофимов, Краузе, Зенков и Орлов, двое последних—• ученики художника Дмитриева-Кавказского. В Одессе взяли номер гостиницы — большой, доро- гой и с клопами. Молодой хозяин, еврей, ловкий парень, когда услышал от меня, что в номере клопы, замахал руками, сказал: — Это не может быть! Я вытащил из-за обоев клопа, сунул ему за ши- ворот. — И зачем так невежливо, господин? Да я же дам вам другой номер и даже очень прекрасный! Он действительно перевел нас в другой номер, в ко- тором было клопов гораздо больше. Мои ребята ночью протестовали, я ответил им, что, должно быть, вся го- стиница такова, а переезжать не стоит: еще ночь поку- сают— и на пароход. Хозяин, он же содержатель гостиницы, предло- жил мне: 479
— Заодно с пропиской паспортов надо визировать их, так я же возьму на себя хлопоты, а вы прибавите столько же, сколько за прописку. Все мои парни заговорили, что надо согласиться, что с визой будет много хлопот, а еще билеты пароходные и другие дела. Я не согласился. — Пропишите! — сказал я. — Визу мы попросим вас после взять. — Эх, и упрямый же вы господин! Он ушел, а я с Григорьевым пошел в участок, по- просил вызвать помощника пристава. Вышел заспанный дядя с красным лицом, видимо с похмелья. — Пошли вы.... — и так далее. — Никакой визы в Болгарию не надо! Слышите? Никакой! Я вернулся в гостиницу записать расходы и выдачу денег. Хозяин заглянул ко мне: — Надо поторопиться с визой — пароход завтра идет в Бургас... Я спросил его: — Где менять деньги? В банке или еще где? Хитрый содержатель засмеялся. — Молодой вы, а большой плут! — Вы больше плут, чем я! — Деньги менять у менялы... тут на улице под зон- тиком столик и меняла. — Хорошо, спасибо! — Эх, и плут же вы! — Он ушел. Деньги у нас были золотые десятирублевки и семи- рублевки. Выменяли на сотню рублей грязные бумаж- ки в десять и двадцать лева. На бумажках изображе- ние: пастух и стадо овец. — Черт его знает, — сказал Григорьев, — дали день- ги, а получили неизвестно что: может быть, этикетки на почтовые посылки! На пароход накупили с собой лимонов и коньяку. Когда в море началась качка, над нашими головами за- стучали копытами лошади, которых везли на палубе в загородке. Я выпил немного коньяку, мне показалось, что с него непременно будет тошнить. Так как я не пил, 480
то хмельное особенно было неприятно. Сказал об этом Г ригорьеву. — Не пьешь и не пей — стошнит. Давай мне! Я отдал коньяк, он тут же весь из горлышка пере- лил в себя, крякнул, закусил лимоном, спросил Тро- фимова, который тоже был не охоч до хмельного: — Ты, Ваня, как? Хорош твой коньячишко?.. — А черт его знает! Лучше не пить, нехорошо мне. — Давай коньяк, коли не пьешь! — На, бери! Григорьев и этот коньяк выпил. Орлов и Зенков тоже отдали Григорьеву свою долю хмельного, только Сенька Краузе погрозил в сторону Ивана Кириллыча пустой бутылкой. — Я, брат, сам по этой части мастер! Нас ворочало в трюме от стены к стене. На стенах трюма гремели железные цепи, вверху топтались лоша- ди, а в бока парохода с шумом толкали волны. Я не вытерпел качки, главное было противно гля- деть, как окружающие страдают от морской болезни, вышел на палубу. По палубе ходил лишь один Гри- горьев, его мотало от борта к борту. В сумраке раздал- ся голос капитана: — Эй, кто из пассажиров бродит тут? Это относилось к Григорьеву. — Я-а!—ответил тот. — К мачте привяжу! — Слезай, попробуем, кто кого — у-ух! — Черт с тобой, если выбросит в море!—И капи- тан замолчал. Я забрался за стекло пониже капитанского мостика, стоял и крепко держался — сбоку мотались подвязан- ные шлюпки. — Хоро-шо-о тут, Алешка! — заорал Григорьев; он полез ко мне. В это время судно почти легло набок, Григорьева кинуло — парень повис между бортом и шлюпкой, но здоровые руки спасли его, справился, со- шел с лесенки и исчез в трюме. Я не пострадал от морской болезни. Григорьев тоже. Краузе, пьяный, валяясь в трюме, пел какую-то песню, 31 А. Чапыгин, т. 2 481
ему ничего не приключилось. Зенков, Орлов и Трофи- мов очень болели, пока не угомонилась качка. В полдень следующего дня прибыли в Варну. Около парохода на фелюках появились турки в красных чал- мах, чтоб перевезти пассажиров на берег. Море по цвету казалось жидкой разведенной французской зеленью. Вскоре мы все сидели в Варне на берегу в дюкяне, пили кофе и кислое вино. — Смотри, смотри!—сказал мне Григорьев, — ка- кой-то турок несет ежа, вон видишь: в море купает. Варна нам понравилась — красивый старинный го- род на взгорке над морем. Мы походили по городу, в глухих кварталах кое-где на дверях домов было напи- сано: «Болезни не иму». То были публичные дома. — Зайтить, что ли, братцы — спросил Краузе. Я ответил за всех: — Заходи! А мы поедем дальше. Через два часа пришли на пароход и выехали на Бургас. У меня был с собой револьвер, маленький бульдог. Держась около носа корабля, плескались серые дель- фины; их болгаре и матросы называли морскими свинья- ми. Они, выплескивая из ноздрей воду, гулко подвы- вали на волнах, скрывались под водой и вновь поды- мались. Я лег плашмя на носу корабля, начал в них стрелять; капитан крикнул: — Кто стреляет? Нельзя. Прошла ночь без качки, утром приехали в Бургас. Куча оборванцев обступила нас, поволокла наши че- моданы в гостиницу. У крыльца гостиницы оборванцы, непомерно требуя за свой труд, заспорили с нами. Высокий грек, хозяин гостиницы, выслал своих людей, те забрали наши чемоданы, а хозяин за нас стал рассчитываться и живо спровадил прочь галдящих людей. Нам отвели три номера, чистых, светлых, дали воды и марсельского мыла. Мы умылись, потом стали требо- вать кипятку для чаю, но болгаре нас не понимали. Тогда Григорьев пошел на кухню, сам нацедил чайник из куба. Служители замахали руками, загалдели: — Горешта вода! 482
По городу стал водить нас сам хозяин гостиницы. Город Бургас построен не так, как Варна, в нем много было построек казарменного типа, и вообще построен он по русскому образцу. На плацу у казармы шло ученье солдат, тоже как будто у петербургских казарм. Хозяин привел нас в общественный сад. Мы заняли столик, заказали пива, стали его потчевать, он очень не* охотно согласился пить на наш счет. Кто-то из наших ребят, кажется Краузе, сказал, что надо пойти к девицам. Содержатель гостиницы, махнув рукой, состроил брезгливое лицо: — Не ходите! Я найду вам хороших. Все же наши парни из ложного стыда не приняли предложения и потащились в публичный. Переночевав ночь в чистых, просторных комнатах8 утром сели в поезд на Эски-Загры (Старая Загора). За житье в гостинице и поноску наших чемоданов мы заплатили хозяину-греку недорого, он был любезен и приглашал: — Когда поедете обратно, не забудьте стоять у меня! Мы обещали. Сколько времени ехали до Старой Загоры, не пом* ню, помню лишь, на одной станции продавал кто-то бузу, довольно густую жижу желтоватого цвета. Гри- горьев сказал: — Кабы пожиже, то можно бы выпить, а так — брр! Против нас сидел болгарин, видимо знающий рус- ский язык, ответил Григорьеву: — Если изготовит жиже, то его по морде бьют! Разные вкусы на свете: кому надо пожиже, кому по- гуще, а также кому теплее, кому похолоднее. В Старую Загору приехали вечером, мои ребята по- лезли на гору, кроме Григорьева; там, на невысокой горе, были виноградники и делали какие-то люди вина.» Пока ходили мои ребята на гору, я нанял ямщика. Пришел турок, сторговались, что повезет до Шипки. Он вынул деньги и дал задаток, это означало: «Не обману* приду!» Пришел очень рано утром в солнечный день, привязал к фаэтону наши вещи, посадил нас на два 31* 483
фаэтона, на передний сел на козлы, подобрав по-турец- ки ноги. Ноюще, протяжно запел непонятную нам пес- ню, и мы поехали. Сбоку — горы, впереди — горы, и одна гора впереди, вся во льдах, казалась совсем близко. Я спросил возницу, указывая на гору: — Скоро ли доедем до этой горы? — Будет ти на Шипка, а та Стара Планина 1 будит от Шипка на Филиппополь двадцат ворст! — Сколько ехать до Шипки? — Пятдесят ворст. Мне не верилось, что ледяная гора так далеко. Наш возница, крутясь на сиденье, мотаясь, ехал в ущельях мимо обрывов и глубоких оврагов. Мне каза- лось, что вот-вот он сорвется и упадет, но он, поджав ноги, сидел как привязанный. В вечернем сумраке приехали на Шипку. Горы таки манили, а по дороге на одну из гор стояла с золоченны- ми куполами церковь, которую подрядили нас украшать. Мы с Григорьевым и Краузе пошли ужинать в дю- кян1 2. Зенков, Орлов и Трофимов просили нас подо- ждать с ужином: — Мы сходим на ближнюю гору! Но ближняя гора оказалась очень дальней. Влезли парни на первый массив, а там еще такой, они решили и на тот забраться, а когда поднялись на второй, за ним находился третий такой же, и так без конца. Ока- залось, что та ледяная гора, верхушку которой мы ви- дели в долине от Эски-Загры, стоит верст тридцать в стороне за Шипкой. Мы поужинали, Краузе успел напиться так, что при- шлось вести его на ночлег. У болгар есть вино вроде нашей водки, только гуще и цветом чуть желтее — зовется ракия. Мы пили крас- ное кислое вино за ужином. Краузе взял стаканчик ра- кии, ему показалось мало, он храбро сказал, что выпьет такой ракии десять стаканов и пьян не будет. Но после четырех стаканчиков его пришлось вытаскивать из-под 1 Гора. 2 Гостиница и постоялый двор; тут же продавали мыло, сыр, свечи и вино. 484
стола, куда он полез за папиросой, упал, когда нагнул- ся, заснул. Наши путешественники на гору вернулись только к полуночи. Горы их обманули и умаяли так, что и ужи- нать не захотели. Утром мы с Григорьевым с письмом от Мясоедова пошли к архитектору Смирнову, заведующему построй- кой церкви и семинарии. Церковь на горе, семинария под горой — обширная, окрашенная в белый цвет. В письме Мясоедов указывал на меня как на десятника, Григорьева рекомендовал колористом1. Мне, как глав- ному, Смирнов пошел показать подготовку стен в церкви. — Пишите купол. Остальное, пока работаете, мои маляры подготовят. Я заметил архитектору, что стены и пилоны1 2 еще не шпаклеваны подряд, а только лишь кое-где, и это может задержать нашу работу, а между тем работа про- фессором взята с неустойкой. — Ну, справитесь ко времени. — Нет, так нельзя! Лучше дайте нам маляров, чтоб работали только внутри. Снаружи не наше дело. — Вы об этом поговорите с моим десятником, еже- ли даст людей — его дело, не мое! По лесам мы поднялись в купол, купол был до глян- ца накрашен, я провел пальцами по краске, палец по- шел как по киселю. — Должно быть, у вас купол затерт цементом? — Конечно! А то чем же задержать сырость? — Сырость из стены выводят жаровнями. — Вот новость! А вы не думаете, что могли бы сжечь леса? — Смотреть надо — не загорится, цемент никакой краски не держит... Он рассердился, повернулся, полез вниз. Внизу ска- зал казенному десятнику громко: — *Я академию окончил — он же, неуч, лезет меня учить! 1 Хорошо смешивает краски. 2 Каменные четырехгранные столбы. 485
Наше помещение в семинарии зависело от этого- строителя. Смирнов нас поместил под своей квартирой, в подвале с асфальтовым полом. Плотники сколотили кровати на козелках. Но когда мы проспали в своей квартире ночь, утром я увидел, что окна густо запотели, а пол от сырости мокрый. Архитектор решил нашими телами сушить подвалы выстроенной им семинарии. На другой день я обратился к нему: — Пожалуйста, господин архитектор, дайте нам дру- гое помещение — это очень сырое. — Другого нет! — ответил он. — Семинария велика, и помещения пустого доста- точно! •— Семинария для семинаристов, учащихся, а не для того, чтобы пачкать ее, устраивая рабочих! Он ушел. Разговаривать с ним было бесполезно. В воскресенье мы все пошли в Казанлык, от Шипки считается десять верст. Казанлык — веселый городок, наполовину турецкий, наполовину болгарский. На база- ра было много зелени, продавали эту зелень турки, садя на корточках перед грудой фруктов всех сортов, редиски с баклажанами, порея и прочего. Болгаре, как узнал я, неохотно занимались огоро- дом. Они больше разводили перед своими киштами 1 с гладко мазанными белыми стенами, с черепичной кры- шей грядки с розами. А как только роза расцветала, срезали ее, кидали в казан1 2, и когда роз было доста- точно, выделывали из них розовое масло, проклятый аромат которого преследовал меня полтора года после поездки в Петербурге: я купил такого масла небольшой флакон, завернул в белье, но пробка вывалилась, в белье разлилось масло. Запах был не сильный, но при- торный и постоянный, как зубная боль. В Казанлыке мы пошли в мечеть, на паперти мечети пришлось снять обувь, вошли в чулках. На стенах изре- чения из корана, против дверей у задней стены неболь- шое узорчатое возвышение наподобие балдахина—ме- сто муллы. 1 Хатами. 2 Большой кувшин. 486
Выйдя и обувшись, полезли на минарет. Видны были окружающие горы и Долина роз между Шипкой и Ка- занлыком, усеянная ярко-красными маками. Минарет, когда мы двигались, слегка качался. Это было неприят- но, мы вскоре слезли. В русско-турецкую войну русская артиллерия очень часто целила по минаретам, сбивала их. Сойдя, пошли по каменным лавкам, окружавшим площадь. Я купил пистонный граненый пистолет, фунт пороха и четыре фунта дроби. Краузе пленился какой- то пестрой, яркой сластью, всунул ее в рот, долго ни- чего не мог говорить — сласть была очень липкая, на- зывалась (по-арабски) «хельва». Вечером, когда стемнело, пошли в цирк. Цирк пер- вобытный: на деревянных столбиках или толстых кольях циркулеобразно натянута шириной в сажень парусина- Ко всем кольям, на которых натянута парусина, вверху прикреплены зажженные, сильно коптящие факелы. Скамьи внутри огороженного круга, деревянные, за- нимали половину цирка. В цирке от столба к столбу через всю сцену перетянут канат. По канату ездил с од- ной стороны на другую клоун, или канатоходец. Гри- горьев назвал его «Кожаный зад». На штанах клоуна- гимнаста между ног сзади была нашита кожа. После каждой такой поездки канатоходца взад-впе- ред по цирку между публикой ходила красивая девуш- ка, одетая в красный странный наряд. В руках у ней развевалась широкополая белая шляпа канатоходца, ездившего на заду по веревке. В шляпу вошедшие в круг цирка зрители скупо кидали стотинки и галага- ны — мелкие деньги. Канатоходец начал делать гимна- стику, вращаясь вокруг каната. Выходя из цирка, видели: на балконах некоторых домов в сумраке серели лица бесплатных зрителей. Обедали в дюкяне в Казанлыке, ужинали очень поздно на Шипке, у болгарина Минчо Трингова, кото- рый нас кормил, а спать пришли в тот же подвал. Ввер- ху над нами ужинал, пил вино и веселился с прияте- лями архитектор. Я зарядил обновку — пистолет, хорошо насыпал по- роху, благо дуло толстое, забил туго пыж и всыпал 487
дроби тоже с пыжом наверху. Пока мои ребята возились, устраиваясь с постелями, я отошел к дверям, выстрелил в медный душник печки. Вверху задвигались, прибежа- ла горничная спросить: — Кто это стреляет? — Десятник!—ответил ей Краузе. Я сказал прислуге архитектора: — Передайте барину, что десятник-живописец ку- пил пистолет, а стреляет он затем, чтобы научиться хо- рошо стрелять. Дороги тут по горам, и люди кругом чужие. — Барин не велит стрелять! — Я вашему барину не слуга, слуга другому! Она ушла. Зарядил пистолет второй раз, второй выстрел так же гулко бухнул в нашем помещении. Отпер окна, ночь теплая — выпустил из помещения запах пороха, лег спать. На следующий день к вечеру пришел ко мне сторож семинарии, русский отставной солдат, просил пойти за ним, осмотреть новое помещение. Я пошел. Помещение было хорошее — бывший чердак в отдельном домике. Близко за окнами начиналась подошва горы. С другой стороны — двор семинарии. В самом помещении пол цементный, окна в горы — стеклянные, раздвижные, во двор окна — обыкновенные, с глухо вставленными ра- мами. Помещение мне очень понравилось: когда надо проветрить, только раздвинуть большие окна, также мусор можно выметать туда же. — Ну как, десятник, подходяче? — Скажи господину Смирнову, что мы сюда пере- ходим, беспокоить его больше не будем! Кроме пистолета, в Казанлыке я купил мелкую вин- товку, однозарядную, охотничью, системы Мартини и Пибоди; позже в Бельгии эта система улучшена во «франкотт». К своей винтовке я подобрал револьверные патроны калибр № 320. Работа наша началась с купола, писали орнамент кругом окон. Если я начинал петь что-нибудь, Гри- горьев ворчал: 488
— И что ты, Леша, всякую песню на один мотив тянешь, как заупокойную? — Весь век козлом пою. Это мне нравится, — оправ- дывался я. — Вот как надо петь! И зычным голосом он начинал дивно петь. Церковь на горе над Шипкой недалеко, десять ми- нут ходьбы. Прохожие на Шипке останавливались, слу- шая, говорили: — Хубаво 1 поет братушка! — Эй, Трофимов! Помогай! Приставал к песне довольно развитый музыкально Трофимов, бредивший театрами, приставал Орлов Иван, тоже с голосом, правда небольшим. И песни ли- лись с вышины на Шипку до обеда. Я говорил Гри- горьеву: — Талант у тебя большой, Ваня, только певцом ты не будешь — лентяй! Я был прав. Григорьев дальше хориста не пошел, потому что учиться терпеть не мог. Я сказал своим: — Надо перестать писать. Перевяжу кисти, будете стены красить, иначе вам нечего будет делать. Ребята запротестовали. — Мы орнамент писать нанялись, а тут вот стены красить! — Мы не маляры! — Будете малярами, если надо! Поспорили, стали красить стены. Я поговорил с малярным десятником, тот дал маля- ров, которые ему были негодны, но маляры оказались, на наше счастье, хорошими. Особенно один, некто Га- лахов. Галахов — песенник, балагур, насмешник, десятник его за это и не любил. Мне Галахов очень подошел. С малярами работа двинулась быстрее, своих я пе- ревел на орнамент, и когда в один день мы написали пояс под верхними окнами, широкий орнамент, пришел архитектор, поглядел, сказал: 1 Хорошо (болг.).—Ред. 489
— А здорово у вас работа пошла! — Мы не спать приехали сюда! — сказал я. Но Смирнов со мной не говорил, он разговаривал только с Г ригорьевым. — Вы, Иван Кириллыч, хорошо смешиваете краски. Намешайте нам краски под гранит, мой десятник никак не угодит мне. — Четыре бочки белил испорчено, где там ме- шать?— ответил Григорьев. — Ничего! Еще две купим — все уйдут, — успокоил Смирнов. Когда Григорьев архитектору намешал краску, ма- ляры над десятником стали смеяться. — Живописцы тебе и краску-то составляют. Архитектор тоже дал выговор десятнику. — Говорил ты, что живописцы дрянь, а они смотри хак работают, — и перевел в наказание десятника кра- сить табуретки в семинарских кухнях. Тогда казенный десятник, старик, вступился за сына: маляр был его сын. — Засмеют его, господин Смирнов, маляры за- смеют... Вы уж не переводите парня на худые работы. — Зачем зря ябедничал? Этот малярный десятник метил на всю живопись наружную и внутреннюю, говорил Смирнову, чтоб он живописцев из России не брал, и другим брать не со- ветовал. Под руководством десятника работали два болгари- на, окончивших Софийскую рисовальную школу, с по- мощью их он и хотел исполнить заказ. Смирнов в свое время писал Мясоедову: «Не берите мастеров, здесь есть свои — дешевле бу- дет стоить ваша работа». Мясоедов, перед тем как поехать, сказал мне: — Я думаю не брать, кроме вас да Ивана Кирилл лыча, других людей. — Пожалуйста, профессор, — сказал я, — только людей я пригласил, Григорьев тоже. — Это ничего! Дадим им денег... отступного, вот и все. 490
— Я первый отказываюсь!—сказал я. — Работать с людьми, которых не знаю, не. могу. — Ну, что делать! Поедут все. На деле оказалось — кроме неумных интриг, ни- чего. Никаких мастеров не было, на которых намекал Смирнов. В праздники мы лазали по горам. К нам пришел на постройку некто Алексей, лесной сторож, по-болгарски «строжарь». Он оказался заброшенным царским прави- тельством на чужбину обучать строю болгарские только что формирующиеся роты. В царской службе Алексей был фельдфебелем. Тут живя, женился на болгарке, завелась семья, а дома все разорено, вернуться было не к чему. Остался, взял тяжелую службу лесного сторо- жа, а лес только на горах, получил ревматизм. И все- таки по делу службы должен был во всякую погоду лазать в горы, следить, нет ли порубок. Этот Алексей проклинал, как мог, Александра II, молил вслух бога за героев, убивших его. Алексей обрадовался землякам, вскоре же потащил нас на очень высокую гору Бузлы- Джи (Студеная). На ней есть памятник первым пов- станцам болгарским против турок. Там же Алексей показывал нам пропасть, в которую эти повстанцы кину- лись. Пропасть считается бездонной: На горе Бузлы- Джи каждый год, кажется в троицын день, собираются болгаре со многих городов погулять тут и почтить своих героев. Мы пришли к ночи, недалеко от памятника повстан- цев ночевали в сторожке. В сторожке были нары: стоя- ла жарко топившаяся чугунка и невыносимо едкий запах нагретого в горячем воздухе чесноку. Кроме нас: меня, Алексея, Орлова и Григорьева, — в сторожке были два турка-дровосека и один сторож, постоянный житель сторожки. Турки и болгаре очень любят чеснок. По их мнению, он спасает от солнечного удара. Я ночью несколько раз выходил на холодный воздух отдышать- ся от чесночной вони и жары, пил из ведра ковшом студеную воду. К утру у меня перехватило горло — я охрип. Гора Бузлы-Джи возвышается сильно над горой свя- того Николая. На ней, на обрывах, еще заметны были 491
турецкие ложементы, отсюда турки сыпали ядра и гра- наты в «Орлиное гнездо», но высидеть не могли, поки- нули позиции. А на горе все сосны, стоящие недалеко от турецких позиции, зеленели без верхушек — верхуш- ки сбиты ядрами, особенно у старых сосен. С Бузлы-Джи мы пошли по горам на Габрский мо- настырь. По дороге на той же горе Алексей показал нам пропасть, куда бросились повстанцы, когда их стали теснить турки. Пропасть эта формой походила на устье русской печи: она в горе, отверстие величиной сажени полторы вверх и в ширину сажени две с половиной, устье густо обросло мхом, из глубины пропасти идет по- стоянный холодок. Туда спускались на веревках на боль- шую глубину, туда же опускали канат с тяжестью, но никакой канат не достигал дна. Кидали куски дерева с надписью, эти куски выплывали за Казанлыком, от горы Бузлы-Джи верст одиннадцать. Мы прошли по горам, перебрались через неглубокие потоки, спустились ниже и между горами увидали убо- гую церковь с несколькими каменными кельями — то и был Габрский монастырь. В нем так же, как и везде, нашли дюкян. Пили вино, ели рахат-лукум все, кроме Григорьева. К вечеру спустились на Шипку. 23 Работа наша подвигалась. Приехал Мясоедов, я рас- сказал ему, что архитектор затер цементом купол и се- верную стену церкви, что краски будут слезать — и не- устойку ему пришлось бы платить, так как работа его де- лалась неряшливо (подготовка стен), — что мастеров, по моему разумению, у архитектора нет, и если бы не взяли нас, то и дело не подвинулось бы... Словом, я хотел, как говорят в народе, «напрясть на кривое веретено». Мясоедов равнодушно выслушал мои доводы. Со- гласился, что взял нас не напрасно, сказал, что работой очень доволен, а насчет архитектора Смирнова приба- вил, махнув рукой: 492
— Что с ним поделаешь! Мой приятель по акаде- мии — ссориться с ним, когда идет дело, не надо... Впрочем, к архитектору я не питал ни добра, ни зла; он также меня оставил в покое. К концу работы приехал сам главный строитель, академик архитектор Померанцев, он же строитель московских торговых рядов на Красной площади. Это был невысокого роста сухонький старик с седой, несколько козлиной бородкой, и с ним молодая краси- вая жена. Когда он вошел в церковь, я был на лесах: под ок- нами церкви, над мраморными досками с именами уби- тых генералов, полковников и майоров, чертил круги. Прикинув циркулем намеченные по проекту круги, я нашел, что они не совпадают с пространством, и сильно уменьшил очертание круга. Проверив по проекту окна, нашел, что в натуре они гораздо ниже, да и вся цер- ковь ниже. Померанцев, взглянув на мою работу, спросил: — Почему круги меньше? — Так выходят, — ответил я. — Слезайте! Я слез, пошел к своим, писавшим орнамент. Упрямый старик, взяв казенного десятника, сам по- лез на леса, рулеткой начал мерить окна, а также про- странство для кругов. Размерив и записав, начал дро- жащей сухой ручонкой тыкать в проект перед носом архитектора Смирнова. Раздался его визгливый голос: — Почему проект не совпадает с постройкой? По- чему-у? — Ваше превосходительство! Постройка была гото- ва, а проект еще чертили в академии, проект окончен позже постройки. — Тьфу, олухи! Эй, десятник, — завизжал старик в мою сторону, — чертите круги так, как хотели! Я снова перешел на круги. Померанцев спросил меня: — Кто у вас мешает краски? Я позвал Григорьева. — Вот он! — Мешайте краску на панель церкви! 493
Григорьев стал мешать; я слышал, как старик серди- то говорил: — Ярко, не годится... Очень ярко! Ах, это не то! Серее и зеленее. Ярко, не то! Я подошел, отстранил Григорьева. — Давай намешаю, иди на свое дело! Собрал все блеклые краски, сделал тусклый серова- то-зеленый тон, выкрасил им зашпаклеванное место в. аршин квадрата. — Вот так! Это хороший, благородный тон... Теперь при мне же таким тоном красьте кругом все панели. — Этого нельзя сделать теперь — сказал я. — Черт вас возьми! Что вы мне противоречите, де- сятник? — Нельзя потому, что не все стены шпаклеваны... Мы выкрасим, а сверху будут шпаклевать, все зама- рают... Вам надо ведь сохранить этот тон? Он согласился и смяк. — Ну хорошо, хорошо. Ушел. Кругом церкви шли с широкими архитравами гале- реи, по архитравам каменщики — так было по проекту — вычеканили из гранита мелкие бусы. Поглядел старый строитель на бусы, видимо они ему показались мелкими и пестрыми. Раньше их приду- мал, а как сделали — невзлюбил: взял у каменщика мо- лоток, начал обивать бусы. Каменщик шагнул к строителю за молотком. — Много их, ваше превосходительство! Околачи- вать работы хватит. Старик понял, что ошибки не поправить, в нем бу- шевало что-то против себя самого, он швырнул с досады молоток под гору. Перед отъездом (видимо, я ему понравился) позвал меня, принес орнамент, должный понизу украшать все пилоны. Орнамент шириной в четверть вверх, вершка три поперек, написанный акварелью на грязновато-си- нем фоне, мелкий, вязкий и сложный. — Вот, десятник! Хочу, чтобы при мне на аршинное расстояние был написан этот орнамент. Краски сложные и трудные. Я позвал Григорьева. 494


— Мешай, Иван, чтобы точно было! Григорьев на нашей работе оказался незаменимым. Любой тон, самый трудный, он в короткое время находил и смешивал быстро. Такие, как он, колористы на укра- шениях дворцов и особняков уборщиками-живописцами зарабатывали очень много, но Григорьев по своей скром- ности, часто лени, и этим своим даром не пользовался. Мы сняли шаблон с рисунка Померанцева, я в точ- ности написал его орнамент на пилоне. Померанцев взглянул, сказал сквозь зубы: — Вот, чтоб так было, как это!—И, к великому удовольствию всех нас, уехал. Тяжелый старик! Мы кончали свой заказ, Мясоедов обедал с нами, был он простой и добродушный человек, хозяина в нем не было ни капли. Обращался со всеми вежливо и ла- сково. Мне за обедом однажды сказал: — Ну, Алексей Павлович! Цемент в куполе сегодня показал номер. — А что такое, Петр Евгеньич? — Пишу я Пантократора, написал все лицо, и вдруг на меня полез правый глаз, оттопырился вершка на три... Я его платком носовым прижал — держится, а дальше — не знаю как... — На цементе вся наша работа пузыриться зач- нет!<...> Уходя в Казанлык и другие места, мы никогда не запирали на замок наше жилище, так делают все — у болгар воровства никогда не было до нас, так же и то- гда, когда мы жили. За воровство у них строго судят. Турки тоже очень честный народ. Подошла троица. На праздник мы решили поднять- ся на самую высокую гору в цепи Балкан (на ту самую, которую видели во льдах, когда ехали на Щипку от Эски-Загры). Мы подговорили хромого болгарина, сто- ляра, работавшего в семинарии, он охотно согласился, потому что давно мечтал побывать на горе, но желаю- щих на такой трудный путь не было. Пошли к горе ночью: я, Зенков, Орлов и столяр- болгарин. Ночи теплые, — мы, не доходя горы, присели у дороги, подремали часа два-три и с восходом солнца начали подъем. Шли не прямо, а обходом. Болгарин по 496
дороге расспрашивал дровосеков-турок; узнав путь, где лучше подыматься, шел указанными тропами. Льды и снег становились все серебристее и ближе, а ветер начи- нал резать лицо, крутя песок. Горы обширным, гран- диозным полукругом расположились, вздымаясь над пропастью, скрытой в туманах. С гор шумели потоки; столетние, черные с синим деревья змеились по высту- пам гор серым, зеленым и голубым. В одном месте на гребне горы ветер почти мешал идти вперед, мои спут- ники шли по гребню, я отстал и, желая поскорее догнать их, пошел саженях в двух от края пропасти. На мне была турецкая феска с черной кистью, теплая рубаха по- верх ночной, на ногах чулки и польские штиблеты на крючках, подбитые медными гвоздями. С собой я нес свою охотничью винтовку «пибоди», и во всем этом на- ряде, идя недалеко от пропасти, почувствовал, что съез- жаю в пропасть. Я попал в широкую расселину, зава- ленную мелким щебнем; чем ближе к пропасти, тем быстрее к ней катило, но, видимо, судьба готовила мне участь иную и смерть в ином месте — на небольшом ка- менистом выступе, над пропастью, склонясь, рос чахлый куст. Повиснув, я схватился за куст и полез на выступ. Куст выдержал меня, но наполовину его корни порва- лись, а я с замиранием сердца, боясь оглянуться в без- донную могилу, снял винтовку, прикладом пробуя, где из щебня высунулись крупные камни, пошел в сторону горного хребта. Мои приятели меня опередили далеко. Ничего не заметили, что грозило мне, а если б и заме- тили, то были бы не в силах помочь. Мы вышли в горную долину; справа и слева метров на двести возвышались горы. Долина начиналась от пропасти, над которой внизу у уступов и скал крути- лись, исчезали и вновь собирались облака. Мы глядели на них сверху. Долина заканчивалась на трехверстном расстоянии от пропасти обрывом на сто метров, там на- чиналась терраса, заросшая лесом, потом снова такой же обрыв — и снова терраса, сжатая с той и другой сторо- ны утесами, уходящими вершиной за облака. В горной долине был полным хозяином ветер — он пробирал до костей. Мы по склонам гор собрали кое-какой хлам, развели огонь, но и у огня было холодно. Я отмотал 32 А. Чапыгин, т. 2 497
покрывавший мои бедра дождевик, надел его на плечи, запоясался ремнем. У нас с собой была захвачена из гостиницы бутылка коньяку. Я не пил ни водки, ни коньяку, но, желая согреться, выпил целый стакан, и по- казалось мне, что стало от спиртного еще холоднее. К нашему огню шагали трое рослых болгар, с виду средних лет, в шубах до пят. По говору узнали, что мы русские. Болгаре, подойдя, сказали нам: — Легко одеты, братушки! Я стал спрашивать подошедших, оказались чабаны (пастухи). Поинтересовался, сколько им лет. Ответили, тыча пальцем один на другого: — Этому сто двадцать — много старый..< — Этому сто пять лет, а тому сто десять. Я удивился. Какие еще крепкие люди! В волосах почти нет седины. Орлов спросил одного: — А как, братушки, живете? — Живем тук 1 на горы... весь век... два раза ходим с гор в город — продать стада бараньки 1 2. Я высказал свое сомнение насчет такой жизни: — Жить весь век на диких горах в холоде... видеть серые камни да небо? Нет, лучше раньше умереть и больше пережить. От огня Зенков и Орлов пошли вперед бодрым, ско- рым шагом. Мы с хромым проводником грелись у огня и с сожалением покинули костер. Надвигалась ночь, где-то внизу, под горами, начинала маячить луна. Когда мы пошли с проводником, наши спутники впереди были едва видны, я сказал: — Надо бы их задержать, очень спешат! — Сами задержатся... здесь не уйдешь так, как по дороге... тяжкий поть3. Здесь, — продолжал провод- ник,— пока мы не найдем тропы, пробитой дикими ко- зами к водопою вниз, не уйти. — Вот! — сказал я. — А найдем ли ночью такую тропу? 1 По-болгарски: 2 Овец (8 Путь тук — «тут». 498
•— Надо найти! Месяц встает... Была бы темная ночь, то и пришлось ночевать... — Ночевать — замерзнешь! — Лучше мерзнуть, чем упасть в пропасть! Впереди наши стояли над обрывом, а по бокам, как гигантские ворота без верхней перекладины, подыма- лись два каменных утеса, похожие на столбы. Когда мы подошли с проводником к обрыву, где стояли опередив- шие нас Зенков и Орлов, увидали внизу Долину роз: она была маленькая, а горы, мимо которых мы шли, до- вольно высокие, отсюда казались плоскими темно-зеле- ными пятнами. Снизу, с каменной террасы горы, тяну- лись к нам вершины столетних дубов и пихт. — Если бы по деревьям спуститься туда? — спросил Орлов проводника. — Да... а там надо также спускаться... Там будет такая же чертова ступенька, потом еще и еще. — Он огляделся кругом, кивнул головой вправо, прибавил:— Полезем, братушки, на эту гору! Мы из последних сил полезли на выступ горы, к счастью не очень крутой. Когда влезли на вершину, луна взошла высоко. При скупом свете мы увидали на горе сверкающий поток, он был быстрый и очень мел- кий. Я, перепрыгивая, упал в него. Меня прокатило са- жени две, а когда справился, встал на ноги, за шиворот потекла ледяная вода. — Вот козья тропка! — сказал проводник. Пошли. Дальше я не помню — путь был для беше- ных людей. Мы ехали на ногах высохшими горными по- токами, из-под ног сыпались от гвоздей искры. Наконец сошли на отлогий склон горы. — Ну, теперь будем внизу спокойно! — сказал про- водник.— Эту рощу, что впереди, пройдем — увидим се- ление. Роща издали казалась мелким кустарником. Когда подошли к роще, то увидали матерую заросль с высокими деревьями. В полночь мы спустились в деревню. Пошли в дю- кян, где оказался, на наше счастье, пожилой болгарин, любитель русских. 32*
— Братушки! Все ко мне — будете у меня гостить и ночевать. Он привел нас в чистый домик с черепичной крышей и белыми мазаными стенами. В большой комнате стоял один только стол и стул, и на полу сплошь постланы циновки. Нам подали ужин, подостлав скатерть на ци- новки, поставили огромный поднос, на нем кучу мелких тарелок с кушаньем. Надо было сидеть на полу, по-ту- рецки подогнув ноги, но мы подогнули ноги на сторону и с большим аппетитом съели ужин. Хозяин сидел на стуле, расспрашивал нас о России, потом, пожелав «хуба- 10 ночь», ушел к себе. Скатерть с подносом убрали, тут же на циновках постлали общую постель, и мы заснули. Утром я взглянул на гору, куда лазали: огромные террасы из серого камня подымались в облака, сквозь облака справа и слева сверкали льды вершин Узана — той горы, которая так привлекала нас. Наш проводник сказал нам: — Ну, братушки! Если бы не вы, я не пошел бы на эту гору... У нас люди многие живут весь век и не бы- вали на этой горе, а вы недавно приехали, полезли — хо- рошо! Еще раз архитектору Смирнову пришлось сознать свою ошибку, что живописцев у него не было, а десят- ник, его любимец, — обманщик. Над дверями церкви снаружи были шесть фронтонов. Мясоедов сделал эскиз. С этим эскизом на стелюги забрался болгарский лучший рисовальщик, окончивший Софийскую школу. Но когда он начал писать красками, Смирнов затопал ногами, погнал его со стелюги. — К черту! Так пишут дикари... Эй, слезай! Мастер слез. Смирнов упросил Мясоедова, чтобы мы за особую плату писали фронтоны. Я противился, но остальные решили лишнее заработать. Пришлось потра- тить еще неделю. Когда я вернулся с Узапа, поглядел на себя в зерка- ло, то увидал, что в волосах у меня на висках просту- пила густая седина. Минуту повисел над пропастью и стал седеть. А философ говорит: «Будь готов к смерти каждый час и день, будешь стоять над судьбой; не бу- дешь радоваться тому, что она посылает тебе хорошего, 500
и не будешь печалиться, что из хорошего она отняла у тебя». Легко сказать! Сердце стынет, когда близко видишь смерть. Перед отъездом последний раз пошли в Казанлык, Там Краузе прельстился пестрым чемоданом, я сказал: - Не покупай, Семен! Это венская работа — авст- рийцы в Болгарию сбывают всякую пеструю дрянь. Он не послушался, купил, и на половине пути домой стенки чемодана развалились, полезло белье. На Шипке мы наняли лошадей. Привязали наши че- моданы, перекинув через седло, поехали горой святого Николая на Габрово, которое расположено у подошвы Балкан с северной стороны. С южной у подошвы лежит Шипка. По горе святого Николая с Шипки будет кру- той утес Орлиное гнездо. Странствуя по горе на охоту, я видел многочисленные черепа и берцовые кости рус- ских солдат, а Алексей, показывая смутные, бесконечно тянувшиеся ямы, говорил: — Тут были палатки, в каждой палатке похоронено по пятьсот нашего брата солдат! На верху горы в форме широкого конуса стоит памят- ник, на нем имена погибших генералов, полковников и офицеров, но ни одного солдатского имени. <...> Болгаре — трезвый, расчетливый люд. Если где, бы- вало (а на Шипке — восемь тысяч жителей), лежит пья- ный, то знай, что это русский. Единственного пьяницу болгарина я часто видел у входа в дюкян, он сидел и кричал: — Болгары! Магары! 1 Этот пьяница болгарин в русско-турецкую войну был чабаном1 2, он перевел русские войска через горы, пока- зал места, где пропасти больше чем наполовину занесло снегом, и, таким образом, можно было в неприступных местах провезти артиллерию. Этот болгарин имел по- хвальные листы от Гурко и Скобелева, в них говорилось: «Сей человек (имя) оказал своей родине и русскому командованию бесценную услугу: он провел русские 1 Ослы. 2 Пастухом. 501
войска через горы, провел такими путями, которых ни- кто не знал до него». Вначале этот человек получил в Болгарии место почтмейстера, но, привыкший к вольной жизни, а также пьянству с солдатами русской армии, начал пить и ни- где не мог ужиться. Теперь нищенствовал, как Вели- зарий. Когда мы уезжали с Шипки, болгары, прощаясь, сказали нам: — Не забудьте, братушки, что в Болгарии не воруют, но когда попадете в Румынию, там берегите карманы! Моего работника Краузе болгары часто пьяного при- водили поздно ночью, если он терял деньги, то подби- рали, совали в карманы, а приведя, стучались в дверь... — Берите своего, братушки! В Габрове мы остановились в гостинице, ждали фаэ- тонов, но были каруцы L В такой каруце я занял место лучшее врастяжку, и то везли нас пятьдесят верст по каменистой дороге, как возят телят на бойню. Моя го- лова стучала в ободья кибитки. Краузе, изрядно выпив- ший, сидел рядом с возницей, дремал, мотал головой и по дороге потерял три шапки: одну я подарил ему, две других он купил и те потерял. В фаэтоне на рессорах ехал Мясоедов с Григорье- вым. На остановках профессор забавлялся, он посылал к нашей каруце Григорьева. — Спросите десятника, хорош ли путь и каково ехать? Я громко и крепко ругал дорогу, возницу и тех, кто посоветовал нанять каруцу. Профессора мой гнев за- бавлял — он помирился со мной. При конце работы непременно хотел, чтоб последние филенки1 2 на стенах делал я. Я ответил упрямо: — Это каприз! Одному мне их долго делать, не хуже меня вместе будут делать Краузе и Трофимов. Я упрямо настаивал. Филенки делали те, кого ука- зал я. 1 Кибитка на четырех колесах, крытая холстом не поперек, а вдоль. 2 Линии, сделанные краской. 502
Мясоедов рассердился, не доплатил мне за тот день» но по дороге, забавляясь моей поездкой, раздобрился, отдал деньги и потчевал вином на остановках. Мы приехали на лошадях и по железной дороге в Рущук. Рущук— пестрый, солнечный городок на Дунае. Хо- зяин гостиницы, некто Тотев, когда мы хвалили чест- ность и характер турок, сказал: «Турки, братушки, хо- роший народ, пока его во имя пророка не позвали на войну — в священной войне нет худшего зверя, чем турок!» Мы взяли билеты по Дунаю на Галац, в Румынию. Пароход по Дунаю шел немецкий, порядки на нем стро- го немецкие — пароход пришел, стоял десять минут, а в десять минут надо было пропустить через таможню тут же на пристани человек двести с поклажей и без по- клажи и в эти же десять минут посадить на пароход столько же народу. Давка и сутолочь беспримерные. Я бы, пожалуй, не попал на пароход, если б не Гри- горьев: он сгреб свой чемодан, мой и еще чей-то, лез и расталкивал встречных. В нем проснулась такая энер- гия, что я едва за ним поспевал; на сходнях какой-то немец загородил ему дорогу. Григорьев, освободил одну руку, взял немца за грудь пиджака и отставил с дороги, схватил вещи, крикнув мне: — Поспевай, Лешка! И мы полезли. Я хватился кое-каких мелочей, кото- рые в сутолоке забыл на пристани, — два фунта вино- града, тросточку и фунт сахару. Мне было жаль покинуть в Болгарии мою спутницу по горам — винтовку, я ее разобрал, дуло привязал рем- нем к бедру, приклад Григорьев спрятал под жилет на грудь, потом жаловался: — Голову ниже нагнешь, а конец приклада в рыло тычет. В Болгарии я накупил революционных изданий, так- же книг, запрещенных в России царским правитель- ством: «Евангелие» Л. Н. Толстого, его же сказку «Ни- колай Палкин, работник его Емельян и пустой барабан»* Еще купил книгу «Исторические письма» Миртова, дал эту книгу Краузе, сказал: 503
•— Провезешь — заплачу в Питере! Для книг мне подшили под жилетом во всю спину карман, туда я и поместил все издания. В Галаце нас встретили таможенники прямо на на- бережной по выходе с парохода. Приказали раскрыть челмоданы и выворачивали все на камни мостовой. Я заметил, что полиция и все чиновники в Галаце были австрийцы, ни одного румына, зато носильщики, извозчики и нищие были румыны сплошь. Галац нам осмотреть не удалось, тут же подкатили на сытых, гладких лошадях в красивых колясках русские широколицые ямщики, похожие на крупных баб, безбро- вые, безбородые и безусые, — это были скопцы, бежав- шие от русского правительства в Румынию. Они охотно, весело разговаривая с нами, повезли нас дорогой за Га- лац, в сторону Дуная. Дунай здесь очень узкий, через него ездили на пароме. С одной стороны Румыния, с другой — Россия. У парома мы рассчитались с крупны- ми, ленивыми, но опрятными парнями. — Нам дальше нельзя!—сказали они. На русском берегу — таможня; нас через реку перево- зили таможенные солдаты, у которых на зеленых пого- нах стояли буквы «Т. Д.». Мастеровые по-своему объ- ясняли эти буквы: «Тащи домой». А по-казенному они значили «Таможенный дом». Известно, что при вы- грузке товаров таможенные много воровали. Видимо, как ямщики скопцы, так и таможенные враждовали, они переругивались через реку: — Таможенные крысы-ы! — Шулято-резы-ы!—кричали таможенные. С Мясоедовым, мной и Григорьевым охотно разгова- ривали таможенные, некоторые из них были участника- ми русско-турецкой войны, а потому наши чемоданы осматривали снисходительно. Я держал несгибающуюся ногу с винтовкой прямо и делал вид, что хромаю. Вокзал от таможни был недалеко, но все же наняли телегу в виде фуры. Григорьев, чтобы выручить меня, так как мне было не влезть в фуру, сказал: — Дай-ка, параличный, я подсажу, — поднял меня и посадил. 504
Он и я — оба спешили уехать из Болгарии, Орлов и Зенков (с Шипки было недалеко) поехали Эгейским морем в Константинополь. Григорьева тянуло к жене и детям, меня — к Марии, а главное после случая с паде- нием в пропасть я невзлюбил горы, но горы долго нас преследовали. В Рени, маленьком городишке, мы взяли билеты и с пересадками направились в Петербург. 24 Мария была бесконечно рада. Уходя от меня и по- лучив свой крестик обратно (теперь он мне был не нужен, благо я сам налицо, а я крестов не носил), ска- зала: — Милый, что бы со мной было, если б жила с Гро- шевым! — А что? — Совсем спился... Та женщина, которую он привез, хочет от него уходить. Я решил навестить квартиру Грошева — жили они в Донской улице, недалеко от Среднего проспекта. Пе- ред отъездом в Болгарию или незадолго до того я был у них. Грошев с женой имели большую светлую комнату, широкую новую кровать и гору подушек с кружевными прошивками, платяной шкаф, кое-что из посуды — все это было женино. У Грошева всегда имелись три пред- мета: шляпа, старая палка и штаны, не считая всегда рыжих штиблет. Теперь он лежал на длинном хозяйском сундуке, жена сидела на кровати, узкой, с грязным одеялом и двумя подушками. Жена Грошева, когда он привез ее, была чернень- кая, миловидная. Теперь я едва узнал ее — почти ста- руха. Грошев, не приветствуя меня, взглянул наискось, спросил: — Друг, деньги есть? — Нет, — отперся я. 505
•— И наплевать! Заложим что-нибудь... впрочем, ка- жется, у меня еще остались? Да... слушай, ты сходи за сороковкой! — Я не пойду! — ответила женщина. — Иди сам. — Друг! Убери от меня куда-нибудь эту стерву, хоть на живодерню, что ли, отвези! — Стыдно, Саша! Сам же привез женщину, а те- перь издеваешься Он вместо ответа запел. Я ушел. Грошев лежа продолжал петь, потом крик- нул мне вдогонку: — Ты, трезвый, иди к чертовой матери, не ходи ко мне!... компании жажду! Когда мы приехали в Петербург, то Краузе первый пошел к Имонину: — Работать у этого хозяина вольно! Но Имонин не взял Краузе: — Поищи другого мастера — работай там, где ра- ботал. За ним пошел Трофимов, Трофимов был ученик ма- стерской Имонина и так или иначе — свой. Имонин и этому отказал: — Не надо, мастеров довольно! Тогда я пошел. — Ну, ребята! Главный виновник — пойду я. Имонин долго молчал. Молчал и я, не напрашиваясь работать. Хозяин делал вид, что не замечает меня, а я расска- зывал подмастерьям, как жилось нам в Болгарии. — Вы, Чапыгин, работаете? — Нет!—ответил я на вопрос. — Приходите на работу, если свободны! — Хорошо, когда начинать? — Ну, хоть в понедельник! Была суббота, когда я зашел в мастерскую. В понедельник я пришел на работу, а вскоре упросил Имонина взять Краузе. Принял хозяин парня, предупредив: — Если еще уйдете, то больше никогда не возьму! Краузе уважал меня, но между тем Соколов, стар* ший в мастерской, продолжал злобиться: 506
— Уйдет и придет, а хозяин ему спускает всякие проделки. Как-то в праздник ко мне пришел один из мастеров Имонина, Василий. Василий — пьяница, пил он не всегда, а запоем. Василий меня искренне любил, назы- вал «дядюшкой», хотя был старше лет на десять. Он спешно пришел ко мне, сказал: — Дядюшка! Если есть запрещенные книги — со- жги! Соколов на тебя донес в охранное. Я отобрал кое-что привезенное из Болгарии, пошел и бросил в общее отхожее — делать было нечего, могли прийти с обыском. У Соколова жил на квартире некто Алеха Тихий. Этот Тихий нашел где-то прокламацию, призывающую рабочих к забастовке, начал ее переписывать, а Соколов полез к нему пьяный в комнату, Алеха выгнал хозяина квартиры. Соколов донес. Когда же при обыске полицей- ские нашли только клочки прокламации. Соколов заявил* — Много таких прокламаций у Чапыгина — привез из Болгарии... Но полицейские с обыском ко мне не явились. Книгу «Исторические письма» Миртова я у Краузе выкупил, она лежала у меня. На другой же день после события с Алехой я полу- чил повестку явиться в дом градоначальства, угол Адмиралтейской площади и Гороховой. Пришел. Жандармский полковник попросил меня сесть, придвинул папиросы, сказал: — Курите, молодой человек! — Я не курю! — Тогда выпьем чаю. Я выпил стакан казенного чаю. Полковник начал издалека: — Вы — человек, желающий новых форм правления, Соколов — человек старых порядков... Я ответил: — С Соколовым у меня мало общего. О порядках старых или новых ежели я и говорю, то не с Соколовым. Тогда он прямо приступил к делу: — Вы привезли много нелегальных книг из Бол-* гарии? W7
— Привез брошюры. — Где они? — Прочел и сжег, так как больше не нужны! Брошюры я роздал читать и знал, что их не найти. — У вас имеется книга Миртова «Исторические письма» ? — Есть такая. — Вы ее купили у Семена Краузе за рубль? — Купил, верно! — Так вот, эту книгу, чтоб у вас не делать обыска, принесите сюда ко мне завтра. — Хорошо, принесу! — Что вы с собой привезли из брошюр? — Сказки Л. Толстого. — Почему политические сказки Толстого вам пона- добились? — Я интересуюсь всем, что написал Л. Толстой, так как сам сочиняю... — А, значит, вы писатель? — Пробую писать. — Печатаетесь? — Нет! — Вот протокол! Вы напишите всё: где родились, сколько вам лет, где учились и с кем знакомы. Пришлось написать протокол. На другой день на имя жандармского полковника я принес в охранное книгу Миртова «Исторические письма». Так кончился мой допрос в охранном. Соколова вы- зывали в охранное несколько раз, допрашивали, сказали: — Доносите, но не столь глупо! Призывали других подмастерьев, те вели себя просто и очень хитро, приходили с выпивкой, прихватив из лав- ки закусок. Прошла неделя после доноса, Краузе сказал мне: — Меня, Алексей Павлович, из-за Соколова таскали в охранное! — Меня тоже, Семен! — Я думаю его вздуть. — Твое дело. — Нет, а как вы думаете — можно? 508
•— По-моему, так должно! Смотри только, хозяин будет на стороне старшого, тебе откажет — А черт с ним — вздую! Он подошел к Соколову, работавшему в дальнем кон- це мастерской, и ударил в лицо. Соколов побежал с жа- лобой к хозяину — хозяин жил через двор, —но Краузе опередил старшого, сбил его с лестницы. Соколов ушел из мастерской, чтобы больше никогда не являться, даже получку свою получать в субботу прислал жену. Имонин сказал мне: — Худо, Алексей! Старшой отказался — кого возь- мем? — По-моему, никого не надо! — А как же глядеть за мастеровыми? — Сдайте все работы на штуку, ни за кем глядеть не надо. Имонин подумал и согласился. В мастерской не стало старшого, приходили заказ- чики, спрашивали: — Кто у вас старшой? — Старших нет. Что надо? Говорите! Пришлем хо- зяина заказ брать. Имонин вскоре убедился, что без старших дело идет лучше. Мое бедро стало меня беспокоить: сядешь скорчив- шись — опухает, разогнуться трудно, стоишь долго — отекает. Я стал готовиться снова лечь в больницу. Из Болгарии мы привезли денег, кто сколько мог. У меня скопилось рублей сто пятьдесят. Трофимов вы- вез сто рублей, а Краузе — сорок. На сорок рублей парень купил себе зимнее пальто с воротником, но в какой-то праздник зашел к своим приятелям в пекарню Ершова, угол Шестой линии и Среднего проспекта, принес пекарям водки. У пекарей своей водки было да пива прихватили — началась попой- ка. Хмельной Краузе всегда лез в драку. Пекарей было пять, пробовали парня сбить с ног — и не могли, только кто-то из пекарей крепко держал Краузе за лацкан пальто, у обновки лацкан был оторван с куском полы. А как он очутился в квашне с тестом, этого и сами пе- каря сказать не могли. 509
Утром в пекарню зашел Ершов, помогал Краузе найти лацкан. Когда лацкан выволокли из теста, то Ершов тут же прогнал всех пекарей и нанял других. А Краузе, получив лацкан, всячески отмывал его, ру- гался: — Пальто, черт возьми, черное, лацкан как ни отмы- вал— серый весь! В мастерской кто-то прозвал Сеньку Краузе «Хлебо- пеком», кличка эта за ним осталась надолго. Симанский, не окончив академии, собрался в Мюн- хен, его дама сдала квартиру другим, и я очутился с но- выми хозяевами. Был я трезвый, некурящий и тихий жилец, и у новых хозяев также остался в прежней ком- нате. Симанский уехал доучиваться к профессору Авше или другому какому-то. Бедро мое продолжало болеть, требовалась по счету пятая операция. Перед тем как идти в больницу, я напи- сал большой рассказ «Две свадьбы». Рассказ я читал у Саккетти, он всем понравился. В гостях у профес- сора была А. М. Померанцева, лично знавшая Шел- гунова, Михайловского и Глеба Успенского. Она стала просить рукопись, чтоб показать ее Михайловскому. Я пообещал дать рукопись через неделю — принести сюда же: — Надо исправить орфографию! У меня был приятель, чиновник в министерстве пу- тей сообщения, некто Цвалина. Жил он и работал на Канонерском острове. Окончив работу в мастерской в семь часов вечера, я попил чаю с булками (таков был мой ужин), переоделся и пошел на Канонерский. На конке доехал до Гутуевского острова, переехал через речку последним, перевоз кончался, возили на яликах. На Гутуевском попал в какие-то кусты и мокрые ямы. Я промочил ноги, была осень, сентябрь месяц 1902 года. Шел мимо пакгаузов, попадал в те же и 1*акие же мок- рые ямы, замарал штаны, запачкал полы пальто грязью. Выбрался к памятнику Путилова, к Морскому каналу. За Морским каналом — желанный мне остров Канонер- ский, там я решил переночевать. Было очень темно. Ширина залива за Канонерским лежала в сплошной тьме; на острове — я потом узнал это—у дома, где жил 510
приятель, маячил единственный фонарь. Еще горел один газовый круглый фонарь у памятника-обелиска, скупо освещая набережную Морского канала. Недалеко от па- мятника стояла будка, на пороге сидел речной городо- вой и дремал. Я обратился к нему: — Как мне попасть на Канонерский? — Перевоз кончен, — поди домой! — Эвося, домой! Я живу на Песках, далеко идти, на Канонерском ночую. — Поди домой, тебе говорю! Речной был детина высокого роста. На меня напала злоба. Я озяб, проголодался, устал, но упрямство, сме- шанное с целью добиться своего, росло. Я ощупал в кар- мане пальто нож с пружиной и решил, что с таким то- варищем полезу хоть на смерть. — Поди домой! — грубо крикнул мне речной фараон, но я сказал: — Не пойду, далеко. Устал я. — Ну, — сказал наконец он, стряхнув дремоту, — кричи перевозчика Максима. Захочет — перевезет! На мою беду, переодеваясь в праздничное, в рабочих штанах забыл кошелек, с собой не было ни копейки. Я спустился с горы, подошел к черной воде; начал кричать, насколько позволял голос: — Ма-а-ксим! Пере-возчи-ик! Берег шел полукругом. Канонерский я знал только по плану города, а потому кричал не на остров, но в сторону грузчиков, где скопились у берега суда. Судов было много, их я принял за остров. Наконец кому-то на- доело меня слушать, и трехэтажное расейское покати- лось гулко по сонной воде. — Поди ты-ы к... Какой тебе Максим, мы грузчи- ки-и, черт! Тогда я обогнул набережную и начал взывать в тем- ноту, в сторону Канонерского. Никто не отвечал. Передо мной шагах в пяти качалась на воде лодка, я подошел. Лодка привязана длинной веревкой. Стал отматывать веревку, смотал, кинул в лодку, сбросил в лодку пальто, взял весла и погреб в темноту. Когда я был на середине канала, речной, видимо, услыхал плеск, крикнул мне: 511
<— Вороти назад! Лодка казенна-а-я... — Я глухой! — ответил я.— Прибавь голоса! — А вот услышишь! Он засвистал в свисток. Я разогнал лодку в крутой черный берег, выложенный булыжником. Кто-то на бе- регу меня ждал. — Дай-ка весло! Лодка остановилась. Я тоже встал. «Дать ему веслом?» — но решил, коротко подумав, что тут уйти от речных некуда. Подал весло. Черная фигура с серым лицом подтянула лодку бли- же. Сел на мое место другой речной, широкоплечий, низкого роста. Начал грести, повез меня туда, откуда я приплыл. Я молчал, оделся, встал в лодке. Загово- рил он: — Сведем тебя к нашему полковнику, в тюрьме насидишься... Казенную лодку угнал... Угоните, черти, а потом в море пустите... Пожар ежели на каком паро- ходе, мы, речные, тогда на чем поедем? — Ты видишь — я не угнал ее дальше Канонер- ского... — А к чему привязал? Все одно — ее бы в залив укачало... Мы вышли на тот же злополучный берег к памятни- ку Путилова. — Поведем его, что ль, к полковнику? — крикнул тот, кто перевез меня. — Мы ему покажем полковника! Отлупим по-настоя- щему, и ладно! — Вот это лучше! — сказал я. Запустив руку в правый карман пальто, нажал пру- жину— нож разогнулся, я двинулся в гору. Высокий на горе фараон попятился в сторону, из-под горы широ- коплечий двинулся в гору. — Ну, так мы начнем дело без полковника? Я шагнул вверх, верхний еще попятился, нижний сказал: — Знаешь, Егор! Поедем спать, ну его к черту, плашкета! Верхний речной, обойдя меня, пошел к берегу, ниж- ний— тоже. Я подошел, сел в лодку. 572
— Перевозите, коли не деретесь! Я озяб. Тот же речной греб и молчал. Высокий курил тоже молча. Я вышел на берег, сказал: — Спасибо за перевоз! Речные не ответили. Пришел. Цвалина собирался пить чай и спать. В ком- нате тепло. Мне он обрадовался: — Э, гость! Да как ты попал? Скоро двенадцать ночи. Тут я почувствовал, что очень устал. Напился чаю, согрелся, ответил на вс?прос: — Попал вот, думал, никуда не попаду! Речные пой- мали, хотели бить. — Это они любят! Одного недавно избили до бес- чувствия. — Со мной так обошлось — судьба! Только вот но- жом себе карман распорол. Он взял у меня рукопись, читал и правил знаки пре- пинания. Я, сидя на диване, заснул, пока он работал. Разбудил спать, похвалил: — Молодец, что пришел! Скучно здесь, переводить- ся хочу в город. Через неделю принес рукопись к Саккетти. Анна Михайловна снесла ее Михайловскому, и я нетерпеливо стал ждать, когда позовет. Ровно через неделю получил письмо от Михай- ловского. Необходимо поговорить о вашей рукописи, поторо- питесь... скоро думаю уехать в Москву. Спасская, д. 5. Н. Михайловский. Я пришел к Михайловскому часам к одиннадцати утра. Вышел среднего роста, седобородый, худощавый человек, предложил: — Садитесь! — Придвинул большой ящик с папиро- сами, прибавил: — Курите! — Я не курю! 33 А, Чапыгин, т. 2 513
•— Видите ли, батенька! Рукописи вашей у меня нет, она у Короленки. Короленко хочет с вами познакомиться и подробно поговорить. Я же — критик и технически не могу помочь вам. Я вижу, чего в ней слишком много, а чего и недостает, указать на эти места — укажу; как сделать — указывать не моя специальность. Считаю себя не вправе указывать. Ваша работа — это дорогой камень, только совсем не отшлифованный. Я знакомлю вас с Короленкой затем, что он поправит рукопись. Тогда она, по-моему, произведет большое впечатление, теперь же много в ней нецензурного и вообще неумелого. Михайловский дал адрес Короленки, Короленко жил недалеко от Спасской улицы, у Греческой церкви, в де- ревянном, коричневого цвета, доме, на углу дома была вывеска сапожника. Теперь на том месте построен дом многоэтажный, большой, бывший городского училища. Прощаясь, Михайловский сказал: — Если Короленко не будет переделывать рукопись, то получите ее в редакции «Русского богатства», у Иванчина-Писарева. Дня через два я пошел к Короленко. Владимир Га- лактионович встретил меня приветливо, завел в каби- нет, там мы долго сидели и говорили о жизни, наблю- дениях и технике литературной, в которой я был еще очень слаб. Я сказал Владимиру Галактионовичу, что начал со стихов. — Стихи, — сказал Короленко, — требуют особой, изощренной формы, а она-то у вас и слаба... стихи пи- сать труднее. В вашей технике и наблюдениях мне не нравится крайний реализм. Я тургеневской школы, у вас же чувствуется большое влияние Толстого. Вот одна сцена в вашем рассказе: женщина рожает, падает и ро- жает на полу в темноте, где спят приведенные пьяницей мужем пьяницы. А сам он, пьяный, безнадежно блу- ждает по мокрым улицам, ищет акушерку и, конечно, ни- чего не находит. Одного из пьяниц тянет выйти вон, он натыкается на лежащую в бесчувствии роженицу, падает и попадает на что-то мокрое, пищащее. Скупой свет фонаря в окно со двора... И все это у вас написано грязью и кровью...—Он подумал, потрогал густую, 514
окладистую бороду большой белой рукой, добавил: — Достоинство ваше в этой безобразной сцене то, что ка- жется, что это так и было. Впечатление мое от этих двух писателей таково. Михайловский, несмотря на простоту и суровую ла- сковость, все же казался страшным, может быть, как авторитет. Короленко, просто, ласково и очень близко умел по- дойти к душе начинающего писателя. Я чувствовал, что Короленко мне как родной и, главное, ясный, естествен- ный человек, профессия писателя не наложила на него никакой печати. Простой, хороший, приветливый че- ловек. Я засиделся долго, пригласили пить вечерний чай. Познакомился с семейством Короленко — с женой и двумя дочками; я помню, что одну из них звали На- ташей. За чаем сидел в грязном, оборванном по подолу и рукавам сюртуке какой-то очень разговорчивый человек с длинными волосами. От него попахивало выпивкой, он лез через весь стол с ножом за маслом, ронял булки и вилки, и вообще предметы, тесно сгруппированные на столе, ему мешали. Прощаясь с Короленко, я спросил: — Кто этот человек? — Это замечательный человек! Сильчевский... Он, если вы заговорите с ним о войне, то знает все войны от Греции, Рима и до наших дней, приведет сотни из- речений всяких историков и выложит цифры лет, ко- гда какая война была. Также по литературе и другому всему. К Короленко я часто заходил, он сказал мне: — Михайловский хочет, чтоб я переделал вашу ру- копись, но у меня совсем нет для этого времени... И во- обще, с печатаньем вам торопиться не следует... пиши- те еще. Я писал, приносил Михайловскому, он всегда го- ворил: — Протокольно написано... печатать нельзя. После первой работы другие ему не нравились, он с сожалением говорил: за* 575
— Жаль, что Короленко не хочет поправить вашу первую работу. Саккетти дал мне письмо к редактору журнала «Мир божий», Острогорскому Виктору Петровичу. Кривой, громко сопящий старичок принял меня ла- сково, но о работе моей литературной заговорил недру- желюбно: — Я не знаю, что у вас находит Михайловский. Ми- хайловский видит в вас большой талант, я же его не ви- жу... Из всех ваших писаний я сделал вывод свой: у вас, друг мой, живописный талант, вам бы поучиться жи- вописи, был бы толк, а насчет орфографии не беспокой- тесь, это дело корректора. Острогорский был известный педагог, и его совет насчет грамматики очень мне пригодился, так как при писании она меня сильно беспокоила, мешала писать. После совета Острогорского я перестал беспокоиться, что пишу неправильно. — Заносите, будем читать, что подойдет — испра- вил? и напечатаем! Жена Острогорского заведовала большой библиоте- кой Рубакина на Подьяческой улице. Острогорский дал мне записку, мне стали выдавать книги без всякого за- датка, который полагался в библиотеках, я стал читать много и что хотел. 25 Узнав, что я болен, Саккетти сказал жене. — Александра Николаевна! Ты, кажется, знакома с женой Склифосовского? — Да, как же. Очень знакома. — Надо нашего друга устроить в клинике Елены Павловны. Ты поговори об этом. Склифосовский, древний старик, был директором этой клиники. Жена Саккетти повезла меня туда. В клинике запи- сали меня кандидатом, мест было мало. Я все же готовился уйти в больницу; не желая те- рять комнату, пригласил в жильцы лакировщика Бауэ- ра, как подходящего мне, смирного и чистоплотного че- 516
ловека. Бауэр иногда напивался, пьяный он приставал ко мне: — Ты пишешь черт знает что, а товарищу помочь не хочешь? — В чем помочь? — Ты мастер писать... Я, видишь, жениться хочу, но любовное письмо написать не могу... Вот я ей напи- сал, а она надо мной смеется — гимназию хоть не окон- чила, да училась много, говорит: «Твои письма меня смешат, так пишут писаря горничным». — Покажи твое письмо — я тебе напишу другое! — Вот одно! — Он дал мне на розовой бумаге мел- ко написанное и надушенное фиалками письмо: «Дорогая Маня! Ваше равнодушие, а также и слова доказали, что вы для меня не уделяете ни малейшего внимания, так к на- писанному прибавьте его хоть частичку: Твои глаза меня пленили, Всеминутно предо мной, Они дух во мне смутили, Сокрушили мой покой... Ты, узнав мои напасти. Сжалься, Маня, надо мной, Представь меня в сей лютой части И то, что я пленен тобой!. Но нет! Ты не понимаешь меня, а если и понимаешь, то для какой-то интриги желаешь показать себя непони- мающей. Что ж может выйти из противоположно- стей — из влюбленного человека и наоборот? У тебя ко мне ни малейшего доверия, значит нет и любви. Какой я легкомысленный! Жажду любви от того, кто считает меня ненормальным в некоторых отношениях, и у тебя что-то главное скрыто от меня. Ты доказала это, ты го- воришь: «Мне надоело одиночество, и я бы желала хоть с кем и как-нибудь устроиться», так, значит, тебе все равно? Придет человек и скажет: «Желаете позакон- ниться», и ты, значит, с удовольствием оставишь меня и исполнишь предложение. Но влюбленный человек этого никогда не может сделать. Ему нужен только тот человек, кого он любит, а остальное в мире для него хоть бы и не было...» 517
»— Ну как? — спросил он, — Ничего, — ответил я, — только стишок ты украл и списал у какого-то полового. — Нет, врешь! Это мне почтальон сочинил. — Ты сегодня не мешай мне и вообще, когда я пи- шу, не мешай... если можешь, то уйди. Я тебе за это со- чиню не одно письмо, она будет довольна. — Вот это так! — обрадовался он и полез цело- ваться. Я его отстранил, сказал: — Нечестно, Николай, тебе жениться, а вдруг твоя болезнь ей перейдет! Бауэр был видный, высокий, черноусый мужчина, женщины его очень любили. Он служил когда-то в ула- нах и, на военной службе будучи, получил сифилис. Ле- чился от него каким-то декоктом, брал декокт у фельд- шера, признаков болезни у Бауэра не было видно; кон- чил он тем, что женился, прижил ребенка и от гуммы в мозгу умер в больнице. Я подумал, что девица просто кокетничает с Бауэ- ром, и написал ей письмо, простое, ласковое, слегка лю- бовное, без всяких упреков и сомнений — словом без трагизма. Она скоро ответила. Бауэр, радостный, показал мне ее письмо. Писала, что наконец-то стал писать хорошие письма. Я написал второе, уже имея перед собой ее письмо. Сам я никогда любовных писем не писал, а в любви объяснялся лишь глаз на глаз. Второе письмо ей еще больше понравилось. Жила она в Кронштадте, моего приятеля звала погостить, он уехал. Мне пришло извещение из клиники. Я пришел туда в приемные часы, в амбулаторию на Кирочную, против Таврического сада. Меня приняли. Дело было зимой, после Нового года. Младший ассистент профессора Склифосовского, доктор Ауэ, осмотрел мое бедро, ткнул пальцем в мыш- цы пониже бедра, сказал: — Все-таки как невнимательно вас лечили... Пришел второй ассистент, старший, Иосиф Франце- вич Земацкий, Ауэ сказал ему: 518
— Глядите, коллега! Лечили человека от туберку- леза бедра, делали выскабливание надкостницы, а болит у него bursa mucosa Мне так кажется, а вы что думаете? Земацкий внимательно оглядел свищи, сказал. — Да, поражена bursa mucosa! Сегодня покажем его профессору. Они ушли, пришел служитель, позвал: — Идите вон в ту комнату! Там профессор. Склифосовский имел привычку сидеть на подокон- нике. Здесь, в большой белой комнате, он сидел обычно на окне. Говорил старик бесстрастным голосом и слегка в нос: — Разденьтесь, больной! Я снял халат и туфли, потом пришлось раздеться до костюма «в чем мать родила». — Ходите по комнате! Я стал ходить. Склифосовский глядел внимательно, как я хожу взад-вперед, потом подозвал к себе, ткнул пальцем в мускулы бедра, сказал: — Наши коллеги в других клиниках грубо ошиба- лись, полагая, что болит «большой вертел», — он ходит совершенно правильно. А если б было то, что думали они, он бы хромал. Потом, обратясь к ассистентам, добавил: — Вы правы, коллеги! Болит у него bursa mucosa. Я был помещен в общей палате — клиника была платная: в общей за кровать в месяц платили десять рублей, в отдельной комнате — сто пятьдесят рублей в месяц. Меня благодаря хлопотам Александры Нико- лаевны Саккетти поместили бесплатно. На другой день пришел ко мне доктор Ауэ, сказал: — Вы подождите, полежите месяц до операции, ну- жно сделать операцию платным больным, потому что каждый месяц им стоит денег. В клинике было много сиделок, клиника была чи- стая, и не было запаха йодоформа, как в других боль- ницах. Мне здесь нравилось больше, чем где-либо. Прошла неделя, стало скучно лежать. Зашел наве- стить меня В. Г. Короленко, принес мне свои книги 1 Сумка. 519
с подписью, это меня очень обрадовало; прощаясь,, сказал: — Николай Константинович тоже подарит вам свои книги, как только выйдете из больницы. Его книги еще печатаются. Чтоб не было скучно лежать, я написал письмо на квартиру. Мне принесли мои тетрадки и записную книжку, в которой значилось: «Штрихи». Это были частью придуманные мной истории, частью подслушан- ные. Я стал по порядку дней заносить из книжки и пе- ределывать записанное когда-то наскоро. В первый день моей работы в клинике я записал: I Ассенизатор едет, рабочие шутят: — Эй, глядите! Контрабанду везут. (Чистят по ночам.) II Чистильщика помойных ям называют акцизным чиновником. — Чины у них тоже: у кого палка с одним крючком — малый чин, у кого два крючка — чин большой. HI Муха на снегу засыпает; от соли, если посыпать около, ожи- вает. IV И за красивыми губами бывают гнилые зубы. V — Свинья, брат, тебя родила! Матка твоя и дома тогда не была. ВО ВТОРОЙ ДЕНЬ —БЫТОВОЕ: I Инструментальщик кричит жене, мешавшей ему уйти в трактир: — Я — гармонный мастер! И ежели ты, шкура, будешь ру- гаться, то сгребу я тебя за все лады да сыграю на тебе такой романц, что весь дом слушать соберется. 520

II •— Видал, как навоз из хлева возят? — Конешно, видал! *— А знаешь ли, что до навоза была свежая солома? Ну и была... знаю! — Так вот! Наш брат мастеровой — тоже подстилка для хо- зяйского хлева: будешь стар — выворотят под забор. III В городах по пятам смерти ходит гробовщик. Тупой ремеслен- ник холодно торгуется о дереве, тряпках, панихидах и факельщи- ках в то время, когда родные плачут над покойником. Придя в трактир, говорит приятелю: — Нынешняя зима плоховата — мало мрут люди! ТРЕТИЙ ДЕНЬ ЗАПИСИ: I На набережной, против дворцовых ворот, я видел, как пот- ные жандармы ломали в углублении гранита каменную скамью —• им такое дело навязали делать охранники. Начальство боялось, чтоб на скамью не сели садовники революционного сада, которые не терпят сорной травы, растущей на троне, и вычищают ее бомбами. II Рабочие, приходя в мастерскую, часто поздравляют друг дру- га с ангелом, но только с тем, что красуется на Петропавловской крепости. Это была насмешка и над религией и намек, что всякий, кто читает революционные брошюры, должен помнить Петропав- ловскую крепость, III ПЕЙЗАЖ Видел белую широкую полосу огней на длинном черном мосту. За рекой недалеко, в стороне от моста, серые ворота крепости, озаренные двумя точками фонарей. Снизу лежали тонкие полосы света на снегу, оттого ворота казались большим лицом с седыми усами, без рта и лба, похожим на лицо старого жандарма. Широ- 522
кая река местами разошлась в полыньи. Дальние окна, сверкав» шие из-за хребта моста, заслоняемые коротко снующими экипа- жами, мигали, как глаза, дробились в воде. Красные окна театра на берегу, среди темных, спящих домов, походили на глаза пья- ницы. Белая луна низко стояла над сонными домами, и на быст- ром ходу ему казалось, что по белому лицу луны хлещут черные ветки деревьев встречных садов. ЧЕТВЕРТЫЙ ДЕНЬ: I Погоди! Немного погоди... Надвинется сумрак, от черных де- ревьев на серый снег упадут густые запутанные тени... Нет ночи без теней! Нет лица пожившего без морщин, нет сердца в мире без чувств и глаз — без единой слезы. П На серой сырой стене большой портрет, выцветший от сыро- сти, — фотография. На портрете человек, худощавый, лысый, ви- димо чахоточный, с длинными тараканьими усами. У стола под фотографией всегда бледная, кашляющая девушка, цветочница, пе- ребирает в тонких пальцах поддельные туберозы, пахнущие клей- стером. ПЯТЫЙ ДЕНЬ ЗАПИСИ: I Извозчик в светлом полушубке, сыром от непогоды, пестрый от снега, без шапки, волосы всклокочены и мокры, спит, нагнув голову в хвост белой, тоже потной лошади, оттого казался ново- рожденным от своей же лошади, П Бродяга — городовому: — Должно быть, жисти моей завидуешь, городовой, — в уча- сток волокешь? Так дай тебе бог скорее добиться моего счастья и стать как я! 523
пт монолог — Я, знаете, ничего... потому как ежели я к вам симпатию восчувствовал, а насчет иного чего — сохрани и помилуй! Право слово, не сумлевайтесь... вашей анбиции не задену... извините, ежели я — уважаю вас! Очень прошу проводить ваше драгоцен- нейшее существо до дому-с... IV Ребенок, завернутый в желтое одеяльце, в платке, напоми- нал собой большую пробку от винной бутылки. ШЕСТОЙ ДЕНЬ: I Фотограф про сестру-акушерку говорил: — Она тоже, как и я, снимки проявляет, только я ручаюсь, что один снимок будет как другой, а ей не поручиться — ее сним- ки не похожи один на другой... II ВЫДУМКА ИЗ БЫТА Старуха знала, что этот пожилой, брюхатый человек ухажи- вает за ее молоденькой дочерью, что он умеет соблазнять и слад- кие слова говорить. Старуха сердилась, но не показывала серди- того вида, зная, что ухаживанье толстяка нравится ее дочери. Старуха шутила, облокотись на стол, жмурясь от света лампы. Большая тень на стене от головы старухи обозначала, что старуха сердится, — голова тряслась... У тени был клочок на макушке, он топорщился и вздрагивал, как гребень у петуха. III ИЗ ТРАКТИ РА — Нет! Было не так... Нас с Васькой выставляли пантоминно! Первое — взяли за рукава, в спину ударили враз мне и ему, а мы и вылетели в пиджаках как есть, только без рукавов! 524
IV Пьяный вернулся домой, доел холодные жирные щи. Лег* Заснул. Ночью у него мыши усы обгрызли. Поповские доходы: Венчание.............11 р. с молебном Оклик молодых.........3 » Исповедь..............1 » Крестины: Отцу расход только молитва: на дому................... 60 к. в церкви.................30 » Остальное платят кум и кума. Похороны: Место на кладбище большому 6 р. и 11 р. » » маленькому 3 р. 50 к. Крест маленькому.................1 р. 50 > Свечи (стоять в церкви) ... — 25 » Священнику ......................— 50 » Одеть покойника ................2 р. 50» Гроб (простой)................. 3 р. 50» Из газеты: Счет расходам, произведенным при исполнении казни Хчеру» ридзе и Сванидзе, расстрелянных в Кутаисе на кладбище: 1) саванов 2 — по 2 р. 50 к. 2) доски, к которым привязывали расстрелянных, — по 3 р. 3) брандмейстеру и пожарным за могильные работы — 30 р, 4) за снятие с трупов казенных кандалов — 8 р. Все эти наброски, записи и пейзажи, конечно, наив- ны, но они — начало всяческих моих работ. Я позже пользовался отдельными штрихами и вставлял их в рас- сказы. В клинике были сделаны мной еще выписки, потом утерянные. Записывая, я не скучал. 525
26 Прошел месяц, меня приготовили к операции. Я пре- дупредил доктора Ауэ: — Только без хлороформа! — Эх, и терпеть вам придется! — сказал мне опе- рационный служитель, бравый парень Петр. — Не первый раз, потерплю! В день операции пригласили с утра в предваритель- ную комнату. В эту комнату собирались все, кто шел на операцию. Она была через коридор — дверь в дверь против операционной. Слышен был женский визг, сто- ны и иногда протяжный крик, а когда стихало, в дверь предварительной просовывалась голова доктора, он ко- ротко и любезно говорил: — Такой-то, пожалуйте! Доктор Ауэ, просунувшись, также пригласил и меня: — Пожалуйте! Я вошел. Первый раз я видел операционную этой клиники: от дверей шли шкафы с инструментами, по- средине амфитеатром скамейки — одна над другой; на скамьях доктора, приехавшие из провинций совершен- ствоваться. Те, кто делал операцию, были в белых ха- латах, а провинциалы в черном, оттого мы, больные, приехавших доучиваться докторов прозвали «грачами». Скамьи шли полукругом, в середине полукруга большой операционный стол. Доктора со скамей глядели на опе- рацию, согнув головы и вытянув шеи. Я вошел, с меня сестра сняла халат — пошел к окну. На окне, высоком, почти до потолка, сидел Склифосов- ский, он сказал: — Итак, Чапыгин, согласны ли вы?.. Мы сде- лаем большую операцию, не такую, как делали вам раньше. — Если я здесь, профессор, то мне соглашаться не- чего, иначе я бы выписался. — Тогда пожалуйста! Он указал рукой, на которой висело полотенце, на операционный стол в глубине полукруга из скамеек, про- тив окна. В потолке над столом была такая же большая стеклянная рама, как и в окне. 526
Я влез на операционный стол. Сестра милосердия в халате с красным крестом на груди сняла с меня каль- соны и рубаху — я лежал голый. Бесстрастным голосом Склифосовский сказал: — Господин ассистент, расскажите историю бо- лезни. Подошел толстый в белом халате, один из практи- кующих врачей. Он встал около меня, потрогал мое бедро, но сказать ничего не мог. Молчал. Склифосовский подождал, потом проговорил: — Господин ассистент мало знает! Земацкий Иосиф Францевич, приступите. Вероятно, оперировать меня заранее сказано было Земацкому. Он уверенно подошел, рассказал начало ушиба и последствия внутренней травмы в мышцах бедра. Тот же бесстрастный голос профессора: — Начинайте операцию! Придвинулся ко мне Петр, как мне показалось — очень бледный, с накладкой марлевой для хлороформи- рования. Я сказал: — Не хочу хлороформа! Петр тихо проговорил мне на ухо: — Смотрите, Чапыгин, очень будет больно, страшно больно! — Я знаю — привык! Отстранив Петра, подошел доктор Ауэ, обмыл мое бедро эфиром и наделал на нем много уколов. Бедро онемело слегка, когда впрыснули кокаин. Тут же почув- ствовал я или, лучше сказать, услыхал, как медленно начала с легким стуком падать кровь на простыню. Подошла сестра, дала мне воды с красным вином, я на- пился, доктора обступили меня, я не видел своей правой ноги, а видел лишь белые спины в халатах. На стене высоко были круглые часы, они висели над входом в операционную; поглядел на часы, сказал: — Вот уже час прошел! Никто не ответил мне. Я рассказывал докторам анекдоты, иногда говорил:; — Держите крепче — могу двинуться! 527
Была сильная боль: перерезали кровеносные сосуды и брали их в зажимы, слегка подтягивая. Кто-то спросил меня: — Не больно вам? — Конечно, больно, но я кричать не привык. Кто-то возразил мне: — Тут привычка ни при чем! Просидев на окне полтора часа, Склифосовский по- дошел, положил мне на голову полотенце. Он это часто делал и с другими больными. — Однако какой терпеливый человек! Профессор ушел. Операция продолжалась. Взглянув на часы, я снова сказал: — Прошло уже два часа! — Потерпите еще немного — зашиваем. Доктора раздвинулись. — Мне глядеть на себя можно? — Можно, если желаете. Я взглянул. Первое, что бросилось в глаза, это бле- стящие кольца ручек зажимов, они торчали из моих развороченных мышц. Кое-где висели вниз зеленые нит- ки. Я спросил: — А нитки вы не оставите? Они пошутили: — Хотите, так оставим! Но неужели вам не больно? — Больно, но не так, как было раньше... Разве от швов кричат? Ведь вы зашиваете? — Еще как кричат... очень громко кричат! Я поглядел на докторов, работавших надо мной: пять человек — все забрызганы моей кровыо, с лицами, руками и халатами до пояса. — Вот это, — сказал доктор Ауэ (он был пожи- лой человек с проседью в волосах), — второй больной в моей практике. Другой такой же молчаливый, спокой- ный был: мы ему ампутировали без хлороформа обе но- ги, а он курил сигару... Мне показалось, что стало больнее оттого, что гля- жу на раны. Я отвернулся. Зажгли огонь, я, должно быть, ослабел... уж не мог разобрать, который час пока- зывали часы над дверью. 528
Доктора спешно кончали: в разрезы положили том- поны и зашили, потом почувствовал, что бинтуют. В операционную вкатили мою кровать на резиновых колесиках, сверху кровати была прилажена на обручах простыня вроде кибитки. Когда положили меня на кровать, я, за руку пожимая, поблагодарил всех док- торов. Меня покатили в палату. И как ни странно, когда, на кровати лежа, я вернулся с операции, в палате до- жидался меня Саша Грошев, но еще страннее то, что Грошев был трезв. — Друг! Жду я тебя засветло, а теперь уж вечер. Он посидел со мной с полчаса, потом сказал: — Будешь, поди, спать, а я пойду. — Спасибо, Саша! Он ушел. Я с жадностью съел свой обед, хотел по- дремать, но решил лучше дождаться ночи. Ночью подступили ко мне боли, почти равные са- мой операции, я едва сдерживался, чтобы не стонать. Часа в два ночи с двумя сиделками к моей постели подошел работавший надо мной Земацкий. Он, откинув одеяло, оглядел повязку, сел на табурет, заговорил ла- сково: — Долго вам пришлось терпеть, но иначе нельзя было... Сумка у вас разрослась кистообразно... Надо было ее всю удалить, ни одного кусочка оставить нель- зя, а то все снова начнется... Думаю, что исправно сде- лано... Он потрепал слегка меня по волосам и встал. — Спасибо, доктор! Перед утром на час уснул, боли стали слабее, днем я был здоров и, казалось, ничто не болело. Вторую ночь я спал спокойно. На другой день после операции пришел к моей кро- вати Петр, операционный служитель и санитар, загово- рил удивленно: — Ну, Чапыгин, я первый раз вижу такого боль- ного: два с половиной часа резали его, и он хотя бы пикнул. — Тут нет ничего особенного, Петр! Во время опе- рации я старался думать, что жалеть себя не надо, что 34 А, Чапыгин, т, 2 529
кровь, которая из меня течет теперь, от болезни скоро стала бы гноем... — Легко сказать, а вытерпеть — другое дело... — Потом... и это главное: я столько натерпелся от болезни, что если бы каленым железом выжигали, и то бы, пожалуй, стерпел. Петр был исполнительный, серьезный и очень чест- ный служитель клиники. Через полторы недели меня снесли в перевязочную. Доктор Ауэ щипцами вытащил из разрезов все томпо- ны, томпоны стали врастать, теперь были уже ненужны. Боль от вытаскивания их была большая. Здесь уже лечили не так, как в военной клинике: не поливали на раны раствором сулемы, лечили сухими повязками, Я бесконечно благодарен доктору Ауэ, теперь он про- фессор, так же, как и Земацкий, который вскоре после смерти Склифосовского стал профессором. С Земацким я подружился настолько, что он прини- мал меня у себя как родственника. Для него я из Бол- гарии, по его просьбе, выписывал с Шипки в его именье «Сочи» кусты роз, но они не были пропущены тамож- ней из-за филлоксеры. Доктор Ауэ никому не доверял перевязки, всегда перевязывал сам. А между прочим, во многих больницах после блестящей операции, каковые, например, делал профессор Троянов, помощники неряшливо перевязы- вали больного, и оттого происходили нередко большие беды. Я стал скоро поправляться, и через три недели по- зволили мне ходить, только не сидеть, но ложиться, ко- гда устану. Эта клиника была для меня как дом родной. Когда я поправился настолько, что не опасно было выпускать меня в сад, мне давали свое платье, и я ходил по горо- ду. Побывал на квартире, у приятелей тоже, а к обходу врачей и к ужину являлся в клинику, снимал свое платье, надевал халат. Кроме водки, которой я не пил и не приносил другим, я мог покупать себе из кушаний что хотел. Я побывал у Саккетти, он мне дал письмо к А. С. Усовой. У Усовой было имение около Костромы, 530
по Кинешемскому тракту. Она меня пригласила на дачу. Я пролежал в клинике с 20 января по 20 мая. Ра- ны мои зажили, недоставало только верхних покровов, и потому еще нельзя было обойтись без перевязки. Я хотел поторопиться на дачу — выписаться раньше времени. Склифосовский узнал об этом, во время обхо- да сказал: — Нельзя, больной, выписаться... Представьте себе, что вы загрязните рану, тогда вся наша работа и ста- рание пропадут! Ауэ и Земацкий также уговаривали полежать, я со- гласился, написав А. С. Усовой: «Доктора не выписывают!» Когда я остался, то все трое: Склифосовский, Зе- мацкий и Ауэ — сказали мне: — Вот и хорошо! Будете здоровы совсем, за это мы ручаемся. Такие слова меня очень обрадовали, так как я спра- шивал не раз в других больницах: — Заболею ли снова? Мне отвечали: — Болезнь сложная, сказать трудно! В других больницах вскоре после операции, если больной желал, его выписывали, хотя бы и был он на костылях. Другое лечение и отношение. Правда заставляет быть справедливым. Клиника Елены Павловны считалась среди других больниц ис- ключением. Больных не много, и почти все койки плат- ные, а потому принимали больного только тогда, когда койка освобождалась. В других больницах, особенно в Обуховской, я, при- ходя гостем к больным, видел койки в коридоре. В па- лате не хватало места. Также и лечение — некогда было обращать особенно тщательное внимание на больного, когда десяток других требует неотложной помощи. Если я задумывался над тем, сколько мне пришлось перенести мучительных операций, то в конце концов приходится сознаться: через мучение познал радость 34* 531
выздоровления. Если б не медицина, я бы сгнил и исчез из мира, как труха. Лечение для меня не прошло даром: я брал медицинские книги, по ним старался изучить мой недуг, знакомился с докторами, расспрашивал и позна- вал, и хотя остался дилетантом для науки, но все же столько узнал, что для писателя этого слишком доста- точно. Также, суровые условия моей жизни учили меня, приучали к работе. В труде наконец я научился нахо- дить наслаждение, а в праздности — скуку. 27 Выйдя из клиники, уехал на дачу в Кострому, к Усо- вой. Там в то лето гостил замечательный человек — академик-филолог Александр Николаевич Веселовский. Он был веселый, непосредственный: шутил, пилил дро- ва и сочинял шутливые стихи на злобу дня. Он меня удивил как-то очень — я и до сих пор дивлюсь ему. Мне вздумалось околачивать листовым железом длин- ный поручень у балкона. Поручень был с калевками 1. Я нарезал полос железа, прикрепил гвоздями, кровель- ным молотком привычно стал выбивать узоры углубле- ний. Оглянулся на распахнутую из комнаты дверь, а за ней, аршина два в глубину, за столом сидит Веселов- ский и пишет. Тогда я спросил его: — Александр Николаевич! Я стучу, железо гре- мит— вам сильно мешаю? Он поднял голову, как сонный, сказал: — Работайте на здоровье! Вы мне ничуть не ме- шаете. «Вот черт возьми! — подумал я. — Я весь век рабо- таю по ночам ради тишины, а тут человек сидит и сочи- няет сложнейшие вещи, и не мешает ему грохот, кото- рый только мы, клепальщики железа, спокойно перено- сим, люди со стороны обыкновенно затыкают уши». Приехав осенью с дачи, работая у того же Имонина, я поступил в Общество Рибопьера (на Офицерской, J Карнизы. 5J2
угол Вознесенского) учиться французской борьбе, атле- тике и боксу. Атлетику преподавал Иван Владимирович («Дядя Ваня»). Это очень хороший, добродушный человек, он свое дело любил до самозабвения. Борьбу преподавал француз, милый, простой, долговязый человек, фами- лию его забыл. Бокс — француз Лустало. Лустало, го- рячий веселый человек, уча ударять ногой, заставлял стоять на одной ноге, а другую вытягивал. — Так нада, чтоб до шапка достал! Эти занятия я очень любил, ходил туда обыкновен- но, отшабашив, работать с полдня. После вечера, проведенного у Рибопьера, я, придя домой, чувствовал себя совсем свежим, можно было чи- тать хоть всю ночь. Ложась спать, с большим трудом засыпал. Был совершенно здоров, но сильно стал худеть, и иногда неожиданно рубаха от пота становилась влаж- ной, хотя, придя с вечера, я менял белье. Первое время после борьбы у меня были ссадины на коленях и локтях, даже на лбу, но через две недели ссадин как не бывало, будто я не боролся вовсе. В обществе пробыл почти год, но раз пришел к Зе- мацкому. Профессор охотно принял меня; во время приема, — он жил на Литейном, рядом с Мариинской больницей, — сказал мне: — Прием кончу — будем пить чай! Я подождал. Когда он освободился, вгляделся в меня, то вдруг потрогал за грудь, за плечи, проговорил с удивле- нием : — Вы что-то, друг мой, худо выглядите! Раздень- тесь, я вас послушаю. Я разделся. Он выстукивал и слушал меня долго, потом заговорил, еще внимательнее разглядывая меня. — Есть у вас расширение сердца... Правда, сердце такое, что дай бог всякому, а все же не балуетесь ли вы каким-нибудь делом? Я сказал ему, что занимаюсь уже давно борьбой и атлетикой. 533
Земацкий никогда не кричал, но, когда он приходил в клинику, служители и сиделки больше самого Скли- фосовского боялись этого тихого человека. Я теперь только почувствовал, что Иосиф Франце- вич может быть строгим. — Да мы вас разве для того вылечили от очень сложной и трудной болезни, чтоб вы добровольно взя- ли да нажили какую-нибудь сердечную пакость? —» И прибавил: — Я вам дам! Бросьте эти занятия. Я пообещал бросить. Слово свое сдержал и больше учиться борьбе не ходил. Как-то раз пришел Григорьев, предложил: — Хочешь Баттистини послушать? -— Да где? Хочу! — Пойдем к Апельсинову! — Кто такой Апельсинов? ~ Увидишь! Он привел меня в консерваторию. Рыхлый человек с бабьим лицом сказал нам, встретив: — Тебя, Кириллыч, да твоего одену, а больше ни- кого не надо — много набралось. Оказалось, послушать знаменитостей приходили ре- бята из Экспедиции заготовления государственных бу- маг, иные с ближних фабрик. Апельсинов от дирекции получал за каждого статиста полтинник, а статисты, пришедшие, как я, послушать, не получали ничего. В большой уборной со многими шкапами, где хранился гардероб, нас одели итальянскими солдатами, похожими на румынский оркестр (коричневое платье с позумента- ми и рыжие сапоги). Шла опера «Джиоконда», у плотников было напи- сано сзади декорации: «Жоконда» кар. I—II—III». Бат- тистини пел в ней фискала. Это был крупный, гордый человек. Не глядя на нас, он, проходя на сцену, презри- тельно, наотмашь как бы отталкивал, чтоб отходили с дороги. Потом через неделю, в опере «Риголетто», я стоял, одетый в то же платье солдата, у герцога на балу* Бесплатных статистов было много, все просились поско- рее выйти на сцену. Апельсинов поставил нас у полу- 534
овальной двери, по три человека с каждой стороны. Режиссер Травский, приземистый, взъерошенный и то- ропкий человек, кричал на Апельсинова за кулисами: — Полагается два часовых! К чему столько статуев наставили? В «Трубадуре» был одет в то же платье, а в заклю- чительной сцене наряжен был капуцином, сопутствую- щим на эшафот трубадура. Здесь Травского мы окон- чательно взбесили, так как при поднятии занавеса пе- ред заключительной и мрачной сценой казни тыкали в нос друг другу круглыми белыми палками, изобра- жающими свечи. В «Фаусте» нарядили нас в такое же куцее платье, только штаны и куртки были без галунов и шляпы ино- го покроя. Мы, выйдя раз на сцену одетыми, не разде- вались до конца спектакля, иначе Травский угонял в уборную. — Пошел! Кончил свое дело, чего торчишь? Мы не раз по рассеянности и безответственности своей злили режиссера. В «Демоне» забыли убить часо- вого перед фразой: «Тише, тише, подползайте...» Часовой догадался, упал сам. Публика ничего не заметила, но режиссер заметил и особенно ругал меня. Я, одетый татарином, с саблей в руке упал на спину недалеко от рампы. Взглянул вверх, увидал над головой массивный низ занавеса. Мне по- чему-то показалось, что он двигается и вдруг упадет? Я, упираясь мускулами спины и слегка двигая локтями, уполз на другое место. — Черт вас возьми! Мертвые не должны ползать!— кричал Травский. Воровали в «Риголетто» Джильду — таскал фонарь и лестницу. Выносили золоченых быков в «Аиде», от- нятых Радамесом у Амонасро — отца Аиды (трофеи Радамеса); другой раз в «Аиде» же гримировался плен- ником эфиопом, конечно, вместе с иными, такими же мазаными. Слышал много раз пение Баттистини, Карузо, Ари- монди, Фаври, Константино и других, которых имена не помню. 535
Раз, вернувшись с работы, увидал на полу комнаты мусор, а на вещах пыль — в потолке дыру. Оказалось, сгнил потолок, местами провалился с чердака. У хозяев в комнатах тоже что-то случилось. Ради ремонта они переехали рядом, мне места не было, просили подо- ждать, когда отремонтируют худой потолок, выкрасят стены и оклеят. Переехал к Бауэру, женившемуся по моим письмам. — Сосватал? А ну, поеду к молодоженам! У Бауэра была квартира недалеко: я жил на Тре- тьей линии, д. 48, близко к Малому, Бауэр — по Ма- лому, угол Восьмой линии. Переехал, меня встретили приветливо и временно по- местили в темную, душную каморку. — Ты уж извини... Мане еще недолго... надо ро- дить. Маня ходила пузатенькая, капризная, русая и ма- ленькая, а за ней услужливо и тяжеловесно расхаживал Бауэр, черноусый, неповоротливый. Он покинул мастер- скую Имонина, брал на дому лакировать велосипедные рамы. Имонин остался без лакировщика, правда вре- менно. Мне театр надоел — больше неприятного, чем прият- ного: чужие слова, отсутствие декораций, половина оча- рования оперой пропадает. Я стал изучать травление по стеклу, а также окраску латуни в химический черный цвет. Для чего мне это надо было, я не отдавал отчета, но тратил половину своего жалованья на каучуковые бутылки фтористо-водородной, на Ammonium Floratum u Ammonium Fluoratum, серную печень, плавиковый шпат и азотно-кислое серебро. Так как Маня была капризна, ей приходили в го- лову всякие фантазии: то она выписала в небольшую квартирку двух старух, своих родственниц, — квартирка как раз против их квартиры, через коридор. Дело лет- нее, старухи навезли сундучков, узелков, и все это для воздуха расставляли в коридоре. Садились сами на сун- дучки, пили кофе да судачили по полдня. Меня Маня тоже переселила, хоть и из темной ком- наты в светлую, но на кухню, к окну. Кухня разделя- 536
лась без двери на прихожую узенькую, а дальше плита, потом окно во двор. Я сказал Бауэру: — Николай! В кухне жить неудобно, старухи у две- рей тоже мешают, галдят — ни читать, ни писать. — А ты с Маней поговори! Я лицо маленькое. Тогда решил ни с кем не говорить. Когда собрались старухи с кофейником, сели на сундучки и началась у них богоугодная беседа, а кстати Маня села с ними по- пить кофе, я положил в чайную чашку порядочный ку- сок серной печени, подлил воды и серной кислоты, по- ставил чашку между дверей, наружную приотворил в ко- ридор, внутреннюю запер в кухню плотно. Поднялась изрядная вонь. Старухи долго крепились, наконец одна спросила: — Ты, матушка, кошку-то свою прогнала? Она у тебя пакостница. — Фу, мать! Еще чего — кошка! Ты по носу бита, что ли, не слышишь? Какого-нибудь пьяного черта тут на коридоре прорвало. Маня Бауэр также спешно ушла из коридора. Я взял чашку, вынес на двор и вылил содержимое. После того старухи, устроившись у себя, пили кофе в квартире. Прошло порядочно времени. Я раз травил латунную доску, расписанную асфальтовым лаком для предохра- нения узора от состава. На доске, гладкой, медной, де- лается узор асфальтовым лаком, потом края доски об- кладываются лепным воском, положенное горизонтально для травления проверяется по плоскости ватерпасом, чтоб состав действовал равномерно. Худо помню, что было в моем составе, серная печень и азотно-кислое се- ребро, да еще какие-то химические препараты. Маня Бауэр к тому времени родила, кормила грудью. Она пригласила кое-кого из знакомых в гости к новорожденному, особенно родню мужа, долго вози- лась с закусками, потом ярко начистила самовар и два кофейника. Кухня, где жил я, была узенькая: с одной стены плита, в углу рукомойник, помойное ведро, а по другой стене полки с посудой: там, как раз против ру- комойника, она поставила начищенные самовар с кофей- никами. 537
Я делал свое дело на окне: залил составом, стал ждать процесса травления, глядел внимательно, чтоб состав не вытекал за кромки, обложенные воском. Хо- зяйка, поставив на полку самовар, ушла. Мы с ней мало разговаривали. В помойном ведре плавали листья ка- пусты и еще какая-то дрянь. Я подошел к ведру, слил с доски в помои состав и, отойдя на прежнее место, на- чал скипидаром промывать доску, чтоб освободить о г асфальта орнамент. А когда я оглянулся к ведру, то удивился сам: из него шел густой вонючий пар. Само- вар, ярко начищенный, и два кофейника на полке очень скоро почернели, стали похожими на чугуны. Маня Бауэр зашла на кухню, поглядела с удивлением, потро- гала почерневшую посуду, думая, что я ее замарал ка- кой-нибудь краской, потом позвала мужа: — Коля! Коля, иди сюда! Что это? Я только что начистила, прямо глядись, особенно в самовар, а он чер- ный весь. С Бауэром у нас перед этим был неприятный раз- говор. Он лакировал рамы велосипедов и тут же стал брать у заказчиков монограммы золотом. Таким мане- ром лакировка и написанное узором имя владельца де- лали его работу особенно ценной. Для образчика пер- вую монограмму я ему написал. Дальше работать от- казался. — Устаю за этими работами у Имонина... Возьми других, пускай подработают. — Ты чище такие вещи делаешь... Других мне не надо, тебе все равно платить за угол. — Заплачу. Думаю, дорого не возьмешь за такой угол, живу как в проходных казармах. — Воняешь своими кислотами, тешишься, будто ре- бенок, и деньги тратишь, а тут тебе дело даю! — Говорю, что это дело у Имонина приелось мне. — Уходи, как я ушел... Будем работать вместе. — Нет, пока что из мастерской не уйду! Поговорили мы так, и насупился молчаливый Бауэр. — Колька же! Коля, гляди, что с самоваром вы- шло! Бауэр пришел на кухню, взглянул, сказал: 538
•— Это все его химия... Теперь самовар вычистишь только песком или наждачной бумагой... — Повернулся неторопливо, шагнул и прибавил:—Другого, Маня, тебе надо завести на кухне жильца. — Вот благодарность! Сочиняй любовные письма, сосватай, а потом хуже врага станешь: уезжай, не рас- кошеливайся! — Я хотел Бауэру напомнить, что он мне обязан кое-чем, и только. Бауэр от моих слов прибавил шагу — ушел скоро, но Маня накинулась на меня чуть не с кочергой. — Так это ты смел любовные письма писать? Мои смел читать! Ах, черт поганый! — и прочее и прочее.., Я ответил Мане Бауэр: — Чужие писать в охотку, так как своих не пишу, — А тебя не золотили из ночной посуды за эту охотку?! Чувствовал, что такие разговоры продолжитель- ны, — ушел на прежнюю квартиру. Увидал: потолок за- делали, оштукатурили, перешли работать в другие ком- наты. Я вымел мусор из своей и, хотя было напачкано, а также холодновато, все же остался ночевать тут. Хо- зяйка дала подстилку и подушку. Утром не пошел в ма- стерскую, принялся красить потолок и чистить стены, К вечеру хозяйка в моей комнате стала мыть пол, а я пошел за вещами. Маня Бауэр выкидала мои вещи в ко- ридор. Я не протестовал, — нанял извозчика, уложив свой скарб. Решил никогда больше не писать таких пи- сем, которые помогают приятелям жениться. Бауэр все дела со мной предоставил Мане, он не ме- шался и не показывался. Мы разошлись, не простив- шись. Приехав к себе, получил открытку от Грошева: «Друг! Лежу в больнице Марии Магдалины, зайди!» Выбрал время, зашел. Грошев отек и опух. Сказал мрачно: — Худо, друг. Раньше пил винцо с хлебцем, теперь воды выпить не могу, все лезет из глотки вон. Доктор сказал: «Будет, попил». У Грошева были ум и наблюдательность, он был младше меня лет на пять. Водка сделала его циничным 539
девушки... т1 эту девушку лю- от меня останется. Жене все мне на память. Мне отсюда не по отношению к себе и бесхарактерным, обстоятельства и удобства его начинаний повели парня не той доро- гой— он не был художником по природе и погиб на ложном пути. — Ты зайди, друг, ко мне на квартиру... Моя жена даст тебе один портрет бил. Единственное, что равно, а ты сохрани обо выйти. Грошев вскоре умер. Л. А. Саккетти познакомил меня с историком, про- фессором Трачевским. Старый профессор очень полю- бил меня, и я к нему привязался как к родному. Жил он, так мне показалось, одиноко, хотя у него была взрослая дочь и еще кто-то. Он приходил ко мне в гости на Третью линию. Мы долго беседовали с ним о литературе. Трачевский напоминал первого учителя, приятеля моего В. Н. Хлебникова. Раз как-то Алек- сандр Семенович сказал: — Работаю в «Биржевых ведомостях», там за мной очень ухаживают. Дайте, мой друг, какую-нибудь свою работу — снесу, авось устрою... Года полтора, а то и больше валялась у меня одна рукопись «Зрячие». Я ее не очень любил, очерк «Зря- чие» также не понравился Михайловскому. В. Г. Коро- ленко им почему-то заинтересовался. Я одно время ходил по всяким притонам, бывал да- же в «Вяземской лавре» на Сенной, спал в банном фли- геле не раз. Записывал из жизни босяков слова и сцены, изучал воровской жаргон. Очерк «Зрячие» написан как раз после того, когда я ночевал однажды перед рождеством на огородах за Нарвской заставой в копне соломы. В копне были нарыты норы, в такой норе мы с прияте- лем, полубосяком, спали, вернее дремали и дрожали от холода. Утром, до свету, пришли в чайную пить чай. Туда же приходили люди, обработанные дочиста на по- добных ночлегах. Очерк Короленко поправил, особенно тронул снеж- ный пейзаж. Некоторое время писал в других вещах 540
пейзажи я, слегка подражая тому, который выправил Владимир Галактионович. Очерк дал Трачевскому> Как раз приближалось ро- ждество 1904 года. Через несколько дней получил из редакции «Биржевых ведомостей» краткое извещение: «Придите к нам по делу рукописи». Придя, назвал фамилию. Ко мне вышел толстенький румяный человек, чисто одетый, с лицом, отражавшим важность редакторских обязанностей. Сказал фамилию, она мне напоминала слово из «Бурсы» Помяловского: «Сбондили! лафа, брат!» Редактор был строг, начал с того, что «очерк ваш есть подражание Горькому... Слово «Зрячие» непра- вильно понято... Зрячий — человек с паспортом, без па- спорта— слепой... У вас же наоборот...» Спорить я не хотел, зная, что слово «зрячий» у бро- дяг— двусторонне, слышал сам, как в одном из прито- нов некий бродяга хвастал: — Я, брат, зрячий! Меня не поймаешь, а поймаешь, ништо возьмешь. По всей Расее прошел, во всех тюрь- мах бывал... Разумея его слова, я и назвал очерк «Зрячие». Короленко тоже ничего не сказал о заглавии, пони- мая, что слово это двусторонне. Я спросил: — Будет ли очерк в печати? — Да... пойдет в приложении к «Биржевым», в ро- ждественском номере. Я от радости готов был и не то простить редактору. Пусть бы даже он ругал меня и мою работу. Напечатали. Я получил деньги, где и сколько — не помню. На радостях купил много номеров газеты. В хо- лодный зимний вечер с номером «Биржевых» за пазу- хой пошел к Марии, она служила старшей горничной у каких-то господ, куда я не ходил и не любил ходить. Это было на Фонтанке, недалеко от шуваловского особ* няка. Вышла, закутанная в теплый платок, на Итальян- скую, между Фонтанкой и Караванной. Поцеловались. Я радостно сунул ей номер газеты. 541
— Вот, ты прочти, милая! Напечатали! Ведь я те- перь писатель. Она равнодушно приняла печатное, спрятала под платок, сказала: — Я озябла! Прощай, милый, пойду — скоро уви- димся... И ушла. Я постоял. Мне было горько. Ах, как давно это было! Теперь я тоже зябну, когда зимой на улице востор- женно говорят о литературе... И меня давно, уж очень давно перестали радовать мои вновь напечатанные проч изведения.
Примечания

Во второй том Собрания сочинений А. П. Чапыгина вклю- чены произведения, созданные писателем и напечатанные в период 1918-1930 гг. Ряд рассказов вошли в свое время в сборники «Плаун-цвет» («Недра», ML 1925), «По звериной тропе» (ГИХЛ, Л.—М. 1932), «Избранные произведения» (ГИХЛ, Л. 1935), а также в 3-й и 4-й тома Собрания сочинений А. П. Чапыгина (Собрание сочине- ний в семи томах, ГИЗ, М.—Л. 1927—1928). Для более полного ознакомления читателей с творчеством А. П. Чапыгина во второй том Собрания сочинений включены и не- которые малоизвестные рассказы писателя, значительные по своему идейному звучанию и представляющие несомненный художествен- ный интерес, однако не вошедшие ни в одно из указанных изданий. Том завершается автобиографической повестью «Жизнь моя», выдержавшей несколько изданий. Произведения расположены в хронологической последователь- ности, тексты сверены со всеми публикациями, а также с сохра- нившимися рукописными автографами (архив А. П. Чапыгина в Ленинграде — ИРЛИ Академии наук СССР, фонд А. П. Чапы- гина в Институте мировой литературы им. Горькою). ЧЕМЕР Впервые был напечатан в журнале «Красная новь», 1922, № 6. Отдельное издание: Чемер. Рассказ. Изд-во «Круг», М.—Пг. 1923 («Дешевая библиотека» «Круга», № 3), повторяет журналь- 35 А. Чапыгин, г. 2 545
ный текст. Подготавливая «Чемер» к включению в сборник «Плаун- цвет», А. Чапыгин произвел стилистическую правку рассказа. От издания к изданию писатель улучшал слог, стремясь к наиболь- шей его выразительности. Со стилистическими разночтениями «Че- мер» был напечатан в 4-м томе Собрания сочинений («Нелюди- мые»), М.—Л. 1928. В Собрании сочинений и во всех других изданиях датирован 1918 г., но в дневниковых записях за 1919 г. Чапыгин помечает, что дописал рассказ 29 марта 1919 г. (ИРЛИ, архив А. П. Чапыгина). Вероятно, писатель доделывал рассказ стилистически. Рукопись не сохранилась. Печатается по последнему прижизненному изданию: А. Ч а- пыгин, Избранные произведения, Л. 1935. Стр. 16. ...лучить поедем ночью, с козой... — Лучить рыбу — бить рыбу острогой при лучинном свете, ночью. На носу лодки ставится «коза» — род жаровни для огня. НАСЛЕДИИ! Впервые, под названием «На смену», опубликован в журнале «Рабочий мир», 1919, № 1. Рукопись, хранящаяся в Институте мировой литературы им. Горького, датирована 1918 г. В радикально переработанном виде, под заглавием «Насле- дыш», рассказ был напечатан в альманахе «Наши дни», № 3, М.—Пг. 1923. Текст альманаха послужил основой для отдельного издания рассказа «Наследыш», вышедшего в том же году в «Де- шевой библиотеке» издательства «Круг». Со стилистическими раз- ночтениями «Наследыш» вошел в сборник рассказов А. П. Чапы- гина «Плаун-цвет», М. 1925, и в 4-й том Собрания сочинений («Нелюдимые»), М. — Л. 1928. Рукопись не сохранилась. . Печатается по последнему прижизненному изданию: А. Ч а- п ы г и н, Избранные произведения, Л. 1935. Стр. 36. Управские — члены городской управы, исполнитель- ного органа Городской думы в дореволюционной России. Киянка — деревянный молоток. 546
Стр. 37. «Жития святых» — жизнеописания церковных деяте- лей, объявленных христианской церковью святыми. Стр. 39. Щипец — конек кровли, верхняя грань двух скатов стены. Стр. 46. .„маръяжитъ — от франц, mariage — женитьба, брак.. СТРОИТЕЛЬ Впервые, под заглавием «Постройка», опубликован в журнале «Грядущее», 1919, № 2—3. В ИРЛИ в архиве Чапыгина хра- нятся две машинописные копии рассказа. Одна из них напечатана на обороте лирических отрывков Чапыгина, которые были опуб- ликованы писателем в сборнике «Нелюдимые» в 1913 г. Однако это не дает оснований для более ранней датировки «Строителя», так как текст, отпечатанный на оборотной стороне лирических от- рывков, воспроизводит, с небольшими разночтениями, позднейшую, вторую редакцию рассказа, опубликованную в журнале «Красная нива», 1928, № 33 уже под заглавием «Строитель». Между пер- вой и второй редакциями есть большие отличия. Во второй редак- ции появился эпизод в трактире, в котором малярный десятник охарактеризован как политически сознательный человек. В первом варианте он разговаривает независимым тоном с инженером-строи- телем, но не читает революционных прокламаций и не агитирует десятника Васина. Вот какова в первом варианте реакция малярного десятника на трагическое происшествие, случившееся на строитель- стве: «Малярный десятник обернулся на грохот из-под ворот и, сдвинув по привычке на затылок шляпу, обтер рукой бледное лицо. — Что народу давят, черти проклятые! Для них рабочий не человек — муха... Но, верю, дождутся ужо настоящего суда... Он придет!.. — И, проговорив, виновато опустил голову, уходя с постройки» («Грядущее», 1919, № 2—3, стр. 12). В Институте мировой литературы им. Горького хранится бело- вой рукописный автограф «Строителя» с небольшой авторской правкой, соответствующий тексту «Красной нивы». В Собрание сочинений не включался. Печатается по тексту «Красной нивы». Стр. 52. Шаблон — здесь: образец. Т яга — штукатурный или каменный поясок, обрамляющий панно и потолки. 35* 547
Стр. 58. Мазик — кий для игры на бильярде. Осенью — другое дело... — В автобиографической повести «Жизнь моя» А. П. Чапыгин объясняет, что летом мастеровому всегда было легко найти работу, поэтому рабочие не боялись увольнения в летнее время. ОСОБНЯК Рассказ был напечатан в журнале «Пламя», 1919, № 53. Со- бытия, описываемые в рассказе, происходят в начале Февральской буржуазно-демократической революции 1917 г. В своих воспоми- наниях «По тропам и дорогам» А. Чапыгин воспроизводит неко- торые детали рассказа «Особняк», что говорит о его автобиогра- фической основе. Чапыгин пишет: «Ночью фонари горели только у некоторых парадных, помню: у парадной на углу Большого проспекта и Тучкова моста. Тут стояла толпа, и близко к огню человек читал бюллетень Временного правительства». Затем Чапыгин выводит того же военного, фигурирующего и в рас- сказе, который задает вопрос о судьбе князя Николая Нико- лаевича. В дневниках за 1919 г. Л. Чапыгин записал: «14/IV. Хво- рал. Дома писал «Особняк». 17/IV отдана Муйжелю рукопись „Особняк”» (архив А. П. Чапыгина, ИРАН). Рукопись не сохранилась. В Собрание сочинений не вошел. Печатается по журнальному тексту. Стр. 66. Это из Думы... — Дума государственная — ограничен- ное в правах представительное учреждение в России, созданное царским правительством в ходе буржуазно-демократической ре- % волюции. Князь Николаи Николаевич — Романов Николай Николаевич (младший, 1856—1929) — великий князь, государственный и во- енный деятель царской России, впоследствии — белоэмигрант; счи- тался одним из претендентов на русский престол. Стр. 69. Министры арестованы... — Эго указание определяет точную датировку дня, в который происходят описываемые собы- тия, а именно 27 февраля (12 марта), когда в Петербурге к вос- ставшим рабочим присоединились солдаты, был арестован ряд царских министров, генералов, жандармов и к исходу дня сто- 54b
лица оказалась полностью в руках восставшего народа — рабочих и солдат. Питирима взяли.., — Питирим (Павел Окнов, 1858—1921)—» член святейшего Синода, в 1914 г. архиепископ Карталинский и Кахетинский, экзарх Грузии, с ноября 1915 г. митрополит Петер- бургский и Ладожский, ставленник Распутина. Пользовался влия- нием при дворе. Оказывал давление на назначение министров. В феврале 1917 г. — председатель комиссии по разработке проекта увеличения жалования духовенству. 27 февраля арестован вместе с царскими министрами, затем выслан на Кавказ. Протопопов Александр Дмитриевич (1866—1918) — один из министров последнего царского правительства, крупный помещик и фабрикант. В 1916 г. при содействии Распутина был выдвинут финансовой буржуазией на пост министра внутренних дел. Карье- рист, приближенный Николая II, был вдохновителем самой огол- телой реакции в последние месяцы существования царизма. СТАРШИЕ Первоначальный вариант рассказа, под названием «Другой», был опубликован в журнале «Современный мир», 1914, № 4. В пе- реработанном и дополненном виде, под заглавием «Старшие», рас- сказ был напечатан в журнале «Ленинград», 1924, № 14. В 4-м * томе Собрания сочинений А. П. Чапыгина («Нелюдимые») рас- сказ датирован 1922 г. Первый вариант рассказа, озаглавленный «Другой», в худо- жественном отношении был значительно слабее последующей ре- дакции. Перерабатывая рассказ, Чапыгин смягчил натурализм не- которых сцен, дал большие мотивировки поступкам действующих в рассказе лиц. «Другой» заканчивался встречей героя — Евдохи, названного в следующем варианте Филатом, с овдовевшей хозяй- кой. В редакции «Ленинграда» А. Чапыгин дописал концовку рас- сказа. Писатель продолжил работу над стилем «Старших», характе- рами героев, подготавливая рассказ к включению в сборник «Плаун-цвет». Рассказ вошел и в последнее прижизненное издание — А. Ча- пыги н. Избранные произведения, Л. 1935. Рукопись не сохранилась. 36 А. Чапыгин, т. 2 549
Печатается по последнему прижизненному изданию: А. Ча- пыгин, Избранные произведения, Л» 1935. Стр. f8. Муштабель — палочка, которою пользуются жизо-1 писцы для опоры руки с кистью. КЛИМКО-СТРЕЛЕЦ Напечатано в журнале «Петроград», 1923, № 3. Сюжет вое* ходит к рассказу «В суземе» («Журнал-копейка», 1909, № 51)* Рукопись не сохранилась. Печатается по тексту «Петрограда», Стр. 96. Капостник — пакостник. Стр. 98. Косачи — тетерева-самцы. ПОДРОСТЕЛЬНИК Рассказ был напечатан в журнале «Красная нива», 1923, № 15. Рукопись не сохранилась. Печатается по журнальному тексту с исправлением опечаток. Стр. 103. Большаки — здесь: большевики. Стр. 105. Матица — балка, брус поперек избы, на котором настлан потолок. Стр. 110. Реж или режь — бревенчатая решетка под плотину.. Л О Б О Д Ы Р Ы Впервые напечатано под заглавием «Залом» в журнале «Пет- роград», 1923, № 7. В Собрании сочинений А. Чапыгин датирует рассказ «Лободыры» 1925 г., что, конечно, объясняется тем, что писатель в течение двух лет не прекращал работы над ним, внося в текст при каждой новой публикации много порою значительных изменений. Говоря о принципах своей работы, Чапыгин в одной из статей писал: «Переделываю по 6, иногда по 10 раз», но «в окончательной редакции вычеркиваю только отдельные слова» (сборник «Как мы пишем», Л. 1930, стр. 186—189), 550
Два рукописных автографа «Залома», находящиеся в фонде А. П. Чапыгина в Институте мировой литературы им. Горького, отражают сложный процесс авторской правки. Автографы (один из них беловой, соответствующий тексту «Петрограда», другой — черновой) характеризуют самые ранние стадии работы писателя над рассказом. Черновой автограф во многом отличается даже от первопечатного текста. В нем выведен, например, образ газетчи- ка — человека «по газетному делу», который в разговоре с «лобо- дырами» сравнивает положение мужика «при барах» с лимоном, положенным под пресс. К числу многих разночтений относится и то, что текст песни, которую поют арестованные в бане, в пер* } вом черновом автографе дан полностью, а именно: Все мужья до баб горазд добры — Обрядили своих жен в бобры! Мой-от муж — злодей недобрый был, На шубейку соболя не подарил, А купил подлец коровушку, Сокрушил мою головушку! Да не глупой я у батюшки росла — У родни своей разумницей слыла, На поскотину коровушку сведу Отшатить чтобы зыботушку беду! Може, леший там коровушку возьмет. Погляжу — медведь навстрет ко мне бредет... Как схватил медведь корову за рога. Ну теперь, млада, я мужу не слуга! После первой публикации в журнале «Петроград» следует вто- рая, уже под заглавием «Лободыры», в журнале «Красная нива», [1924, № 32. Рассказ был дан там с большими сокращениями, и купюры эти, возможно, объяснялись необходимостью вместить рассказ в отведенное количество строк. В дальнейшем, в сборнике «Плаун-цвет», Чапыгин почти всюду восстановил текст «Петро- града». Рассказ без значительных изменений, за исключением неболь- ших стилистических поправок, вошел в 3-й том Собрания сочине- ний и в сборник «По звериной тропе», Л. — М. 1932. Существен- ную купюру сделал А. П. Чапыгин в тексте «Лободыров», вклю- чая рассказ в Избранные произведения, вышедшие в 1935 г. В Собрании сочинений в «Лободырах» после фразы: «Комиссар приходил, долго и зорко смотрел за рабочими, удивлялся, что, несмотря на все усилия, залом не поддается» (см. стр. 122), следо- вал следующий текст: 36* 557
«Каждую ночь он приходил в баню, садился на скамью, за- жигал новую лучину, которую, видимо, щепали заключенные, —► ее было всегда много. Молча покуривая, комиссар разглядывал на полке четыре подошвы лаптей, четыре глаза в глубине бани. Покурив, вставал и говорил: — Не одумались, товарищи? — Лежим и думаем... — Идете работать? — Работать легше, — лежать чижеле! — Зачем лежите? — Ждем милости и радости, когда выпивку пришлешь...: — Не дождетесь... Залом скоро разберут! — А мы разе кому поперечим? — Разберут, товарыш, значит — молодцы! — Вы все-таки саботажники! — Чужое слово говоришь! Скажи просто — пьяницы, и все тут. — Да, вишь, нам без водки нельзя-a! работа — значит...» В воспоминаниях М. Чернокова о Чапыгине мы встречаем любопытное описание прототипа одного из героев рассказа, лобо- дыра Никишки. «Вот мы сидим поздним вечером на высоком бе- регу реки у огня и жарим зайца... — пишет М. Черноков. — Через овраг, где белеет пар, быстро идет какой-то человек, весело по- свистывая. — Это Никита, — говорит Чапыгин, вглядываясь. — Я посы- лал его сниматься к Петру Викторовичу. К нам подходит сухой, красивый мужик, лет сорока, один из героев Чапыгина, описанный им в «Заломе». Он бросает вверх фуражку, затем, ловко подхватывая ее, садится возле меня к костру, с необыкновенной живостью сыплет прибаутки: — Где огонек, там сват и куманек. У свата чарка, у кума вина кварта. Ну, вижу, заговенье у вас, мясоед, а я давно пощусь, к вам примощусь. — Он весело подмигивает Чапыгину. — Был у глазастого, снялся, день потерял, плати поденщину, свет Павлович. Чапыгин посмеивается да отшучивается. Ему нравится этот деревенский бобыль, гонщик бревен, балагур, бражник, любимец бурлацких артелей, о котором степенные мужики говорили так: — Бес, озорной, шалит весь век, известное дело: Никиша еще только родился — горшок солодяги съел. Никиша кивает головой на белую церковь, виднеющуюся вда- ли, и говорит: 552
Завтра надо попа звать, ребенка крестить, понимаешь, свет Павлович? — Понимаю, это значит: ребята твои, а расходы мои. — Заработано,—настаивает Никита,—зря я для тебя снимал- ся. Для чего тебе о пустяках толковать, — расходы, расходы... У ме- ня расход, что у Троицкого монастыря, а доход, что у репной пусты- ни. Ну ладно, я тебе еще покажу, как на бревнах езжу, посмотри. Никита вскакивает и быстро спускается к реке показать свое искусство. Через минуту он плывет, стоя на бревне, размахивает колышком, забираясь на ширь реки. Чапыгин любуется, говорит как бы про себя: — Ты знаешь, что такое заломы в порогах? Это горы бре- вен. Там Никиша незаменим. Никто лучше его не умеет снять залом» («Резец», 1937, № 24, стр. 17). В ИРЛИ в архиве А. П. Чапыгина хранятся две машинопис- ные копии рассказа «Лободыры». Одна копия, незаконченная, от- носится к более раннему периоду, судя по тому, что в ней сохра- нен приведенный выше эпизод («Каждую ночь он приходил в баню» и т. д.). Вторая копия, с подписью А. Чапыгина, — более поздняя, относящаяся, по-видимому, к периоду подготовки сбор- ника «Избранных произведений» 1935 г. Печатается по последнему прижизненному изданию: А. Ч а- п ы г и н, Избранные произведения, Л. 1935. Стр. 112. Здлол< — скопление справляемого россыпью леса. Становой... — здесь: остановка, отдых, привал. ...послали в выгонку... — Выгон — сплав леса. Стр. 125. ...торцевые здесь!—Торец — поперечный отрез брев- на; ставить торцом — ставить стоймя, торчком. БЕЛАЯ РАВНИНА Рассказ впервые напечатан в сборнике «Недра», кн. 3, «Новая Москва», М. 1924. С мелкими стилистическими изменениями во- шел в сборник «Плаун-цвет», М. 1925. Подготавливая издание Собрания сочинений, А. П. Чапыгин произвел дальнейшую сти- листическую правку рассказа. «Белая равнина» вошла в 3-й том Собрания сочинений («По звериной тропе»), сборники «По зве- риной тропе», Л. — М. 1932 и «Избранные произведения», Л. 1935. В рукописи, хранящейся в Институте мировой литера- 553
туры им. Горького, рассказ датирован 1923 годом; в 3-м томе Собрания сочинений — 1924-м. О рассказе с похвалой отозвался А. М. Горький в письме от 13 июля 1925 г. Рукописный автограф рассказа, хранящийся в Институте мировой литературы им. Горького, является его ранней редакцией, которая послужила основой текста «Недр». Некото- рые места зачеркнуты Чапыгиным и не вошли в печатный текст, характеризуя присущее Чапыгину стремление к большей кратко- сти, выразительности. Печатается по тексту последнего прижизненного издания: А. Чапыгин, Избранные произведения, Л. 1935. Стр. 129. ...гвозди шеломчатые!— гвозди с большими шляп- ками. Стр. 139. Скоро тебе становой... — Здесь в смысле — конец, смерть. НАСЕЛЬНИЦА Впервые рассказ напечатан в «Литературно-художественном альманахе для всех», кн. 1, «Прибой», Л. 1924. Первопечатный текст значительно отличается от последую- щих. Готовя рассказ к включению в сборник «Плаун-цвет», А. Ча- пыгин, сохранив тот же сюжетный рисунок, фактически заново переписал «Насельницу», внеся очень большие стилистические из- менения, производя перестановки, сокращения и пр. Текст сбор- ника «Плаун-цвет» стал основой для текста Собрания сочине- ний, в 3-й том которого («По звериной тропе») вошел рассказ. Рассказ вошел в сборники «По звериной тропе», Л.—М. 1932, и «Избранные произведения», Л. 1935. Рукопись не сохранилась. Печатается по последнему прижизненному изданию: А. Ч а- п ы г и н, Избранные произведения, Л. 1935. Стр. 150. ...в синем клетовнике-сарафане... — сарафан из клет- чатой ткани. ЛЮДИ С ОЗЕР Впервые, под заглавием «Медведь», рассказ напечатан в «Крас- ном журнале для всех», 1924, № 8. Со значительными разночте- ниями вошел в сборник «Плаун-цвет». Помимо стилистической 554
правки, А. Чапыгин расширил текст рассказа, введя дополнитель* пые эпизоды в сценах свадьбы. В журнальном тексте отсутство- вали сцены с бабой, начиная с фразы: «К заставе, веревке с платками, подъехала баба на сытой вороной лошади», до: «Еду- ут! — закричали девки в окне» (см. стр. 186), и с попами. После фразы: «Уж этот нам Егорко, везде поспеет», сразу шло: «Проехали мимо заставы, кланяясь на все стороны, жених с не* вестой» (см. стр. 187). Рассказ вошел в 3-й том Собрания со* чинений («По звериной тропе»), М. — Л. 1928, в сборники «По звериной тропе», Л.—М. 1932, и «Избранные произведения», Л. 1935. Рукопись не сохранилась. Печатается по последнему прижизненному изданию: А. Ча- пыгин, Избранные произведения, Л. 1935. Стр. 173. Уторы — нарезка для вставки дна в бочке, кадке. Стр. 175. Расшива — большая лодка. Стр. 179. Ряб — рябчик. Стр. 180. Сосны там материцы...— то есть огромные, могучие, древние. Стр. 182. Поезжане — званые гости свадьбы, которые едут с молодыми в церковь и обратно. Винтовка-крынка — винтовка, принятая в качестве основного вооружения русской армии в период Русско-турецкой войны 1877—> 1878 гг. (от имени венского оружейного мастера Крнка). Стр. 184. Паморока — вообще ненастье, здесь — помутнение со- знания. Стр. 187. Херенки — «керенки», деньги, выпускавшиеся в пе- риод существования буржуазного Временного правительства в Рос- сии в 1917 г. Стр. 189. ...как у хлыстов на раденье... — Хлысты — последо- ватели религиозной секты. Во время радения, то есть богослуже- ния, хлысты доводят себя до исступления дикими прыжками и беготней. Курная изба — изба без трубы, черная, где дым выходит в дверь и отверстие в крыше. Стр. 191. ...поблескивая... кокошником-сдерихои... — Сдериха (или здериха) — род кокошника из цветного коленкора, который носили женщины Олонецкого края. 555
У ГРАНИЦЫ Впервые напечатан в сборнике рассказов А. П. Чапыгина «Плаун-цвет», М. 1925 (закончен 8 июля 1924 г. — ИРЛИ, архив А. П. Чапыгина), с мелкими стилистическими поправками вошел в 3-й том Собрания сочинений («По звериной тропе»), М. — Л. 1928, затем был напечатан в сборниках «По звериной тропе», Л.— М. 1932, и Избранные произведения, Л. 1935. В письме из Сорренто от 13 июля 1925 г. Горький писал: «Лучшие рассказы -- «Насельница», «Белая равнина», особенно хорош „У границы”». В ИРЛИ в архиве А. П. Чапыгина хранится машинописная копия рассказа «У границы» с поправками А. Чапыгина, очень близкая к тексту сборника «Плаун-цвет». Машинописный текст следует считать исходным, предшествующим тексту сборника «Плаун-цвет». Печатается по последнему прижизненному изданию: Избран- ные произведения, Л. 1935. Стр. 202. Кукулъ (или куколь) — платок, которым монахи покрывали грудь и шею. Стр. 203. Нежалобный — то есть тот, которого не жаль. Стр. 207. Стожары — шесты или колья, которые втыкают в . землю в середину стогов для устойчивости. Стр. 221. Ступъ — самый тихий конский шаг. ГРИШКА-БОБЫЛЬ Впервые рассказ был напечатан в «Красном журнале для всех», 1925, № 5. Ни в Собрание сочинений, ни в сборники не включался. В архиве А. П. Чапыгина в ИРЛИ сохранилась рукопись рас- сказа, отличающаяся от журнального текста иной редакцией сцены «покаяния» Гришки в церкви. Кроме того, после фразы «Нынче суд народной, не отвертится» (см. стр. 238 наст, тома) в руко- писи следует место, отсутствующее в журнальной редакции: «—Попа Ивана, старика, архиерею оговорил — попа выгнали, хо- дит по миру, и вам же лишнего нищего кормить приходится, а поп Иван, ежели вы без церкви не обходитесь, — самый настоящий, честный человек: жил завсегда в бедности! Осеньщину, пасхаль- ное тоже с народу не собирал — бедным отдавал последнее и по 556
церкви не понуждал ни в старо время, ни теперь — кто хотел каялся, кто не хотел жил так, а поп Матвей в стары годы силом понуждал вас . и жен ваших к покаянию и подношению, — становых да урядников на ваш счет отпаивал, откармливал! ’—Так, Гриша! без церкви нам не можно... молодежи есть нардом, циятры да избы-читальны, а нам? — Нам оставь церковь да кабак — то наша забава!» (ИРАН, архив Чапыгина, ф. 280, № 74, лл. 58—59). Готовя рассказ к печати, Чапыгин снял это место, очевидно потому, что такая постановка вопроса снижала общую антирели- гиозную направленность рассказа. Печатается по журнальному тексту с поправками по рукописи. Стр. 223. Иван Кронштадтский — Сергиев Иоанн Ильич (Иоанн Кронштадтский, 1829—1908), протоиерей Андреевского собора в Кронштадте, ловкий и предприимчивый шарлатан, «чудо- творец», сколотивший себе «приношениями» прихожан миллион- ное состояние. О нем шла слава, распространяемая церковниками и кликушами-изуверками, что якобы его молитва исцеляет боль- ных и он может вымолить прощение грехов. Иоанн Кронштадт- ский сперва вел обычную исповедь, потом, когда количество ис- поведников возросло, ввел общую исповедь. Стр. 224. ...те листки народу продавали на отпущение гре- хов... — Подразумеваются индульгенции — свидетельства об отпу- щении грехов, которые выдавались папами тем, кто жертвовал в пользу церкви. Продажа индульгенций приняла совершенно бесстыд- ный характер в начале XVI века, когда папству были особенно нужны деньги и торг свидетельствами был открыт во. всех католи- ческих землях, «отпущение грехов» выдавалось за деньги всякому, Осеньщина — доход в виде зерна, масла и проч., собиравшийся церковнослужителями с крестьян осенью. Стр. 232. Поскотина — выгон для скота. Стр. 233. Нетель — молодая, нетелившаяся корова. ПЕРЕД СНЕГОМ Напечатано вместе с другим рассказом А. Чапыгина «Первая встреча» в сборнике «Охотничий рог», М. 1925. Рассказ имеет биографическую основу. Кузька и Лапка — собаки Чапыгина, с ко- торыми он часто ходил на охоту, когда приезжал к себе в деревню. 557
Особенно он любил Кузьку. В его дневниках мы находим мно- го записей о Кузьке. 1920 г., 10 июня: «Кузька ходил пока хорошо!». 19 июня: «Ходил в первый раз по полям с Кузькой». 24 сентября: «Ходили с Андреем рано — Кузька было не пошел, но догнал нас, убиты ряб и тетерев» (ИРЛИ, архив Чапыгина), Охотники, изображенные Чапыгиным, тоже имеют своих реальных прототипов. В воспоминаниях «По тропам и дорогам» Чапыгнн говорит о денисовском егере Федоре да Григории Лагуне, отце Павла Лагуна, о котором Чапыгин упоминает и в «Жизни моей». Егерь Федор и Григорий Лагун в книге «По тропам и дорогам» рассказывают те же самые байки, небылицы про медведя, с кото- рыми мы знакомимся в рассказе «Перед снегом». Видимо, именно поэтому Чапыгин не переиздавал «Перед снегом», так как «охот- ничьи рассказы», занимающие в ием важное место, нужны были ему для оживления некоторых страниц «По тропам и дорогам». Рукопись не сохранилась. Печатается по тексту сборника «Охотничий рог», Стр. 245. Давай Егору молиться! — Егор — народное имя ми- фического героя-юноши Георгия Победоносца, победившего дра- кона. Образ Георгия, или Егория Храброго, был очень популярен в народе. Стр. 249. Лабаз— здесь: настил, устроенный на деревьях, на котором охотники подстерегают зверя. Стр. 250. ...сидит на папушках — то есть на задних лапах. ВЕСНА В ЛЕСУ Рассказ был издан отдельным изданием: А. Чапыгин, Вес- на в лесу, Л. 1926. В ИРЛИ хранится машинописная копия рассказа, текст иден- тичен. «Весна в лесу» — один из лучших рассказов Чапыгина, написанных нм для детей. Чапыгин охотно писал детские рас- сказы, в своем творчестве создавал очень удачные детские порт- реты, подмечая характерные особенности поведения детей, сви- детельством чему служат его рассказы «Подростельник», «Климко- стрелец». Можно назвать еще детские рассказы Чапыгина, например, «Ленивый Лыско» — о маленьком медвежонке, «Лесная северная сказка», относящиеся к более раннему периоду, Печатается по тексту книги. 558
ЛИРИЧЕСКИЕ ОТРЫВКИ Впервые опубликованы в журнале «Резец», 1927, № 22. В журнальном тексте стоит дата 3 мая 1917 г. Рукопись не со- хранилась. Чапыгиным был написан ряд лирических отрывков, напечатанных как в 10-х, так и в начале 30-х годов. К жанру лирических отрывков относится и «В родных краях», Печатается по журнальному тексту. БЫЛЬ ПРОШЛОГО Напечатано в журнале «Литературная неделя», 1923, № 2. Указаний на время создания этого лирического отрывка нет. Рукопись не сохранилась. Печатается по журнальному тексту. Стр. 260. Шканцы — часть верхней палубы. Стр. 261. ...думает, как известный римлянин: «Они в жизни достигли трудно достижимого: они не веруют и ничего не же- лают». — А. П. Чапыгин обычно не соблюдает точность в цити- ровании, поэтому трудно сказать с определенностью, о каком рим- ском философе идет речь. Суждение это в духе поздней античной скептической философии. Философское направление скептицизма, выражающее сомнение в возможности достоверного знания объек- тивной истины, зародилось в древней Греции, его основатель Пир- рон (ок. 365—275 до н. э.). К. Маркс дал отрицательную оценку античному направлению скептицизма. В эпоху Возрождения фило- софия скептицизма претерпела изменения и сыграла большую роль в борьбе со средневековой идеологией, подрывая авторитет церк- ви. Фактически в таком плане и надо понимать приведенное А. Ча- пыгиным высказывание; оио переосмысляется, если воспринимать его в общем контексте всей вещи, в которой с отчетливостью зву- чит антирелигиозный мотив. В РОДНЫХ КРАЯХ Впервые, под названием «К родным берегам», было опублико- вано в «Красном журнале для всех», 1924, № 1. В архиве ИРЛИ сохранилось начало отрывка «К родным берегам» в машинописи. 559
Наверху надпись, сделанная рукой жены А. П. Чапыгина Н. М. Чапыгиной: «1921—22? 1916?» В Институте мировой литературы им. Горького хранится не- законченный рукописный автограф отрывка «К родным берегам». Под заглавием «В родных краях», в другой редакции, значительно отличающейся от первой, было опубликовано в журнале «Пере- лом», 1930, № 2. Печатается по тексту «Перелома». Сравнение двух редакций этого лирического отрывка очень интересно для характеристики вдумчивой и большой правки, кото- рую проводил Чапыгин в процессе работы. Перерабатывая «К род- ным берегам», А. Чапыгин не только правил стиль, но и внес существенные изменения в рассказ по линии идейной. Новая ре- дакция отрывка «В родных краях» отличается своим оптимизмом, в ней отчетливо проведена мысль о том, что в борьбе нового со старым победит новое, передовое. Произведение проникнуто ве- рой в созидательные, творческие силы советского народа, который постиг новую правду. Стр. 263. Лава — плавучий настильный мост на плотах. ЖИЗНЬ моя Впервые повесть была опубликована в журнале «Звезда» в 1929 г., № 2, 3, 5—9. Повесть была закончена писателем, со- гласно одной из его записей, 9 июля 1929 г. (ИРЛИ, архив А. П. Чапыгина). Эта же дата написана рукой Чапыгина и в ру- кописи, хранящейся в Институте мировой литературы (ф. 37, оп. 1, № 113, л. 97). В печатных изданиях обозначена дата 13 июля Л 929 года. «Жизни моей» в журнале был предпослан эпиграф: «Посвящаю повесть о прожитых днях памяти моего друга Сергея Есенина». В журнальном тексте не было деления повести на главы, кото- рое появилось лишь в первом отдельном издании. Нескольким местам повести в журнале были даны заглавия. В главе 13 эпи- зод, начинающийся фразой — «К Малыгину в гости по воскре- сеньям заходили два хозяина — оба живописцы...» (см. стр. 396) был озаглавлен «Малый сдвиг». Глава 14 имела заглавие «С дип- ломом на волю». Глава 21 была названа «Любовь». С некито- 560
рыми разночтениями автобиографическая повесть А. Чапыгина была опубликована затем отдельным изданием в издательстве «Прибой», Л. 1930. Помимо деления на главы, А. Чапыгин вы- правил в первом издании и ряд неточностей, вкравшихся в жур- нальный текст: так, например, бабка героя в «Звезде» была не- сколько раз названа Парасковьей, а в других местах Пелагеей. Объяснения некоторых слов, которые были даны Чапыгиным в журнале в скобках, в первом издании писатель вынес в под- строчные примечания. Чапыгин поработал и над слогом повести, внеся ряд стилистических изменений. Писатель продолжил работу над языком и слогом «Жизни моей», готовя следующие издания повести, которые вышли вскоре вслед за первым: второе издание—• в 1931 г. и третье — в 1934 г. Значительная правка была произ- ведена при подготовке третьего издания. Чтобы был ясен ее ха- рактер, приведем несколько примеров разночтений. В первом и втором изданиях в главе 4-й было: «Старик дед Дмитрий ходил, ворчал: — Не к добру распелись бабы! — Пошто не к добру, дедушка? Мы ведь не похоронное поем — венчальное. — Не к добру!» В третьем издании А. Чапыгин снял диалог деда и баб (см. стр. 298—299 наст. тома). Смягчал писатель и некоторые натура- листические описания. Так, например, в главе 6-й было следующее место: «Ее груди выпирали, одна каталась, большая и тугая, на моем плече, когда я поворачивался к ней спиной. Я ее боялся. Меня охватывал озноб, когда я думал: «Ужо вот-вот ее возьмет „трясучая”». В дальнейшем это описание было сокращено (см. стр. 320 наст. тома). Писатель делал различные купюры в тексте. В главе 22-й, в сцене прощания с Марией, после слов: «Нет, ты возьми!» следовал в первом и втором изданиях текст, снятый в третьем: «Она надела мне на шею крестик с бирюзой на серебря- ной цепочке. Делать нечего — любимая захочет, так и сырую рыбу есть будешь». Писатель убирал повторявшиеся слова, иногда про- сторечные обороты заменял более литературными, снимал союзы, стремясь к большей энергии и сжатости слога. Если между тек- стом «Звезды» и первого издания были некоторые отличия, а во Втором издании был почти повторен текст первого, то в третье издание А. Чапыгин внес значительные изменения по сравнению е первопечатным текстом, стремясь к максимальному улучшению языка и стиля повести. 561
В ИРЛИ в архиве А. П. Чапыгина хранятся рукописные авто- графы «Жизни моей», отдельные отрывки глав повести в редакции, которая была опубликована в «Звезде». Как и в «Звезде», деление на главы в рукописи отсутствует. Рукопись отражает процесс ра- боты над повестью, — в ней есть пометки и исправления Чапыгина синим карандашом, вошедшие в печатный текст. Рукописные автографы «Жизни моей» — беловые и черновые, а также машинописные копии отдельных глав хранятся и в Инсти- туте мировой литературы. В отличие от рукописей «Жизни моей», хранящиеся в ИРЛИ, являющихся исключительно беловыми, в фонде Чапыгина в ИМЛИ очень много и черновых набросков, отдельных отрывков, важных для характеристики творческой ла- боратории А. Чапыгина. Значительны и беловые автографы, хра- нящиеся в ИМЛИ, воспроизводящие примерно две трети текста повести. Уже сам по себе факт переизданий повести говорит о ее успехе у читателей. В статье «Памяти Чапыгина» («Литературная газета», .1937, 26 октября) Ф. Гладков, А. Новиков-Прибой и ряд других советских писателей называли «Жизнь мою» в числе лучших, основных произведений Чапыгина. В статье-некрологе «Умер писа- тель А. П. Чапыгии» («Известия», 1937, 22 октября), подписанной Н. Тихоновым, Б. Лавреневым, В. Саяновым и другими писате- лями, было отмечено: «Чапыгин на самом себе испытал весь ужас бесправия и унижения крестьянской массы в царской России. С подкупающей простотой и сцлой он расск|£ал об этом в своей автобиографической повести «Жизнь моя». Читая страстные, тра- гические страницы этой повести, изумляешься, как выжил человек в таких диких условиях, как не погиб». О т$м, что А. Чапыгин в известной мере повторил жизненную судьбу А. М. Горького, «прожил поучительную, трудную и славную жизнь, описанную им в большой повести „Жизнь моя“», писал Константин Федин («Правда», 1937, 23 октября). Печатается по последнему прижизненному изданию: «Жизнь моя», Л. 1934, с исправлением ошибок Но другим изданиям и ру* копией. Стр. 268. Севастопольская кампания — героическая борьба рус- ской армии и Черноморского флота при обороне Севастополя про- тив вооруженных сил Франции, Англии, Турции и Сардинии в ходе Крымской войны 1853—1856 гг, 562
Здорово нас тогда на Малаховом поколотили. — В тсче-» ние одиннадцати месяцев русские солдаты и матросы героиче- ски и самоотверженно защищали Малахов курган — важнейший пункт обороны города, но были вытеснены французами, так как силы противника в несколько раз превосходили силы русских войск. «Потерянный и возвращенный рай Джона Мильтона». — Джоя Мильтон (1608—1674) — великий английский поэт н публицист. Сюжет поэмы «Потерянный рай» (1667), основанный на библей- ских мифах, является аллегорией, прикрывающей революционный смысл произведения. Поэма «Возвращенный рай» (1671)—про- должение «Потерянного рая». Стр. 273. «Путики» на птии,у — силки. Стр. 274. ...с сажень печатную... — Печатная сажень — старин- ная государственная мера длины, равная трем аршинам. Стр. 275. С угла я... — См. ниже, стр. 283: «...а по-народному деревня зовется и пишется: Большой угол» и т. д. Стр. 279. Крамской Иван Николаевич (1837—1887) — рус- ский живописец, мастер реалистического портрета. Стр. 280. ...золоченую на полемент... — Полемент (полимент)— олонецкая глина, которой покрывают изделия перед золочением. Позолота дерева на полимент — то есть под гладь, лоск или блеск. Мумия — краска бурая или рыже-бурая. Стр. 282. ...русско-турецкой войной... — Имеется в виду русско- турецкая война 1877—1878 гг. ... героизм сербов и генерала Черняева.—Чапыгин подразуме- вает сербо-черногорско-турецкую войну 1876 г. Черняев Михаил Григорьевич (1828—1898)—генерал царской армии. В 1876 г. по приглашению сербского правительства был главнокомандую- щим сербской армией в войне с Турцией. Бери... приемка... — Здесь: зятя. Стр. 283. ... по писцовым книгам... — Писцовые книги состав- лялись в XV—XVII вв., представляли подробное описание горо- дов, их угодий, земель, церквей, монастырей, сел, деревень, насе- ления, выполняемых крестьянами повинностей и пр. Стр. 284. Кострика, костра — жесткая кора растений, годных для пряжи льна, конопли; еще — сорная трава. Стр. 285. ...(изба была белая)... — Белая изба — изба, в кото- рой есть печь с трубой. 563
Стр. 290. ...в одной новелле Бокаччио... — Бокаччио (Боккаччо) Джованни (1313—1375) — знаменитый итальянский писатель. См. «Декамерон», день второй, новелла пятая. Стр. 294. Покосные палочки — косые, кривые. Ушинский, «Родное слово». — Ушинский Константин Дмитрие- вич (1824—1871)—великий русский педагог, один из осново- положников русской педагогической науки и народной школы в России. «Родное слово» Ушинского, выдержавшее более ста из- даний, принадлежало к числу лучших пособий для первоначаль- ного чтения. Стр. 297. ...Читал я «Гуака», «Бову-королевича», «Атамана бурю»... — А. Чапыгин перечисляет образчики так называемой лу- бочной литературы псевдонародного характера, продававшейся главным образом на Никольском рынке в Петербурге. Среди лу- бочных изданий было много переделок народных сказок, а также переводных авантюрных, псевдоисторических романов. К их числу принадлежали и упоминаемая А. Чапыгиным сказка о Бове-короле- виче, восходящая к рыцарскому роману XVI века, и «Гуак, или Непреоборимая верность», имевший своим источником тоже ры- царский роман. Стр. 333. ...убили царя Александра II.— Александр II (1818—1881) — русский император; был убит в Петербурге по приговору Исполнительного комитета партии «Народная воля» 1 марта 1881 г. бомбой, брошенной народовольцем Гринсвицким. Стр. 337. ...до Егоръева вешнего дня. — 23 апреля (6 мая по новому стилю) — праздник Георгия (Егория) Победоносца. Стр. 338. Гераклит — Гераклит Эфесский (ок. 530—470 до и. э.) — древнегреческий философ-материалист. Стр. 369. «Сказки кота Мурлыки» — сборник сказок русского писателя Н. Вагнера (1872). Стр. 371. ...играл иногда на масленице в балаганах. — В ба- лаганах, временных театрах леркой постройки, появившихся в XVIII в., разыгрывались пьесы народного репертуара и панто- мимы на военно-исторические сюжеты. Балаганы оборудовались на народных гуляниях. Стр. 374. ...оболоцка-то коротка? — Подмастерье, о котором рассказывает Чапыгин, подшучивает над особенностями произно- шения олонецких крестьян, «цоканьем». «Дегаев убил жандармского полковника Судейкина». — Су- дейкин Георгий Порфирьевич — подполковник жандармского кор- пуса. Дегаев Сергей Петрович (1854—1908) — провокатор, сперва 564
один из видных деятелей партии «Народная воля», затем сотруд- ник Судейкина, агент тайной полиции; выдал Судейкину последних могикан «Народной воли». В конце концов Дегаев сознался в свер- шенных им преступлениях Исполнительному комитету «Народной воли». Комитет обязал его убить Судейкина. 16 декабря 1883 г. Судейкин был убит в Петербурге, на квартире у Дегаева. Стр. 376. Кантонисты—сыновья нижних чинов армии, с са- мого рождения причислявшиеся к военному ведомству. Звание кантонистов было отменено лишь в 1865 г. Стр. 377. ...за железом к Демидову-Сан-Донато... — Демидо- вы — известные уральские горнопромышленники, в XIX в. пере- шли в состав придворной знати. Анатолий Николаевич Демидов ( 1812—1870) был женат на племяннице Наполеона I, купил ти- тул князя Сан-Донато. Стр. 380. ...к кариатидам у Биржи.— Кариатиды — скульптур- ные изображения женских фигур на фронтоне здания, служащие опо- рой. Здесь Чапыгин ошибочно называет кариатидами скульптуры на Ростральных колоннах перед зданием бывшей Фондовой бир- жи, выдающегося архитектурного памятника позднего русского классицизма, построенного по проекту Тома де Томона на стрелке Васильевского острова; ныне там помещается Центральный военно- морской музей. Стр. 381 . «Три дня купеческая дочь Наташа пропадала...» — первые две строки баллады А. С. Пушкина «Жених» (1825). «Вот мельница вприсядку пляшет и крыльями трещит и ма- шет...»— 5-я п 6-я строки из XVII строфы главы V романа в стихах «Евгений Онегин» А. С. Пушкина. Стр. 382. «Нива»—еженедельный иллюстрированный жур- нал для семейного чтения (1870—1918). Стр. 391. Чалка — веревка, которою судно зачаливается к бе- регу. Стр. 392. «Похождения Рокамболя» — авантюрный роман французского беллетриста Понсон-дю-Террайля (1829—1871). Стр. 396. Клодт (Клодт фон Юргенсбург) Михаил Констан- тинович (1832—1902) — академик, член-учредитель Товарищества передвижников. Стр. 397. В царе Максемьяне... — Очевидно, популярная «Ко- медия о царе Максимилиане и его непокорном сыне Адольфе». Египетский мост — цепной висячий мост через Фонтанку, был построен в 1826 г., украшен фигурами сфинксов (отсюда назва- ние: Египетский). Обрушился в 1905 г. под тяжестью проходив- 31 А. Чапыгин, т. 2 565
шего по нему эскадрона Конногвардейского полка. В 1955 г. на этом месте был построен новый мост, украшенный обелисками и перилами художественного литья; въезды на него одеты в гранит, и. как и прежде, мост украшают сфинксы, лежащие на гранитных пьедесталах. Стр. 400. ...на балаганах Малафеева... — Представления в ба- лаганах Малафеева были очень популярны в народе. Вот что писал в своей книге «Петербург весь на ладони» (СПб. 1874) Вл. Мих- невич об успехе, каким пользовались спектакли в балаганах: «Стоит только посмотреть на неописуемую давку, которая посто- янно происходит во время масленицы и пасхи в разных «народных театрах»: Малафеева, Берга и прочих; либо перед сценами на Марсовом, в Александров день, когда на них дается какой-нибудь «Солдат-балагур», «Русская св-адьба»...» Михневич отмечал, что «из балаганов более других привлекают «народные» театры — пантомимный Берга... русский, исключительно драматический, Ма- лафеева...» Стр. 418. Шпилъгаген Фридрих (1829—1911) — немецкий ро- манист, популярный в России; во многих его произведениях изо- бражены революционные события 1848 г. в Европе. «Между мо- лотом и наковальней» (1868)—один из значительных романов Шпильгагена. Стр. 421. Надсон Семен Яковлевич (1862—1887) — русский поэт. Многие его стихи пользовались большой популярностью в демократической среде молодежи начала 80-х годов. «Я шел к тебе. На землю упадал...» — неточная цитата из первой строфы стихотворения Надсона «Цветы» (1833). Стр. 423. ...с толпой студентов ходил на похороны Салтыкова- Щедрина...— Похороны М. Е. Салтыкова-Щедрина (1826—1889) состоялись 2 мая на Волковом кладбище. Вопреки желанию пра- вительственных кругов, царских жандармов, полиции, они выли- лись в общественную демонстрацию, в которой главенствовало передовое студенчество. Стр. 424. Рылов Аркадий Александрович (1870—1939) — со- ветский художник. В 1884—1897 гг. учился в петербургской Академии художеств. Рогов Алексей Петрович окончил школу Штиглица со зва- нием ученого рисовальщика. С 1903 г. Рогов был учеником мо- заического отделения Академии художеств, с 1907 г. — худож- ник-мозаичист, 566
Стр. 426. «Поощрение художеств». — Общество поощрения Художеств — объединение любителей искусства, основанное в 1821 г. в Петербурге, ставившее своей целью содействие рас- пространению искусства в России и помощь художникам. Обще- ство организовывало выставки, содержало с 1857 г. Первую Санкт- Петербургскую рисовальную школу для вольноприходящих, посы- лало художников в качестве пенсионеров общества за границу. Чистяков Павел Петрович (1832—1919) — русский историче- ский и портретный живописец, академик, выдающийся педагог. Серов Валентин Александрович (1865—1911) — русский ху- дожник. Врубель Михаил Александрович (1856—1910) — русский художник. Рябушкин Андрей Петрович (1861—1904)—русский живо- писец, выступал с жанровыми картинами на темы крестьянского быта, работал также в области исторической живописи. Иванов Александр Андреевич (1806—1858) — русский худож- ник. Его знаменитая картина неточно названа А. Чапыгиным, ее подлинное название «Явление Мессии народу» (1837—1857). Стр. 434. Славянка — дачное место под Петербургом. Стр. 437. «Есть на Волге утес». — Стихотворение Навроцкого Александра Александровича (псевдоним Н. А. Вроцкий, 1839— 1914) называется «Утес Стеньки Разина» (1864). В 1896 г. оно было положено на музыку и стало народной песней. В сборнике стихов А. А. Навроцкого «Сказания минувшего, полное собрание русских былин и преданий в стихах» (СПб. 1906) есть еще стихи, в которых упоминается Разин, а именно: «На Волге», «Разбой- ничья песня», но «Утес Стеньки Разина» является лучшим. В кон- це книги А. А. Навроцкого «Картины минувшего» (СПб. 1881) помещено примечание автора, объясняющее происхождение стихо- творения: «...предание это не выдумано мною... но воспроизведено со слов одного рыбака крестьянина, хозяина ватаги, ловившей рыбу на Волге, недалеко от села Богородского Казанской губер- нии, почти против впадения реки Камы... Старик... указал мне на многие легендарные места, в том числе и на утес, или бугор, Стеньки Разина, рассказав связанное с ним предание, которое я и воспроизвел в своем стихотворении. На мой вопрос; «Что же ©то такое «одно», которое долго, долго не сбудется?» — старик ответил: «Так, когда ни богатых, ни бедных не будет, а все бу- дут сыты». На мою же просьбу развить мне яснее эту мысль* старик, улыбнувшись, ответил: «Не ведаю; уходи на утес и при- 37* 50
ляг ухом, может и узнаешь; только не всякому это дано; чистому нужно быть, совсем чистому; таких и нет теперь». — «А ты был там?» — спросил я. — «Нет, — ответил он, — я человек мирской, грешный, куда мне!..» Самый утес, или бугор, Стеньки Разина на- ходится в Саратовской губернии, недалеко от деревни Банной; но там, на месте, я подобного предания не слыхал». «Скажи, монах, я буду ль на Москве?» — А. П. Чапыгин очень неточно цитирует строки из второй картины произведения А. А. Навроцкого «Стенька Разин. Драматическая хроника в семи картинах». Вот как у Навроцкого: Разин ...Скажи, старик, удастся ль мне добраться До их гнезда, до золотой Москвы? Пустынник В Москве ты будешь, и помост досчатый На Красной площади построят для тебя, Взведут, поклонишься, и голова твоя Поднимется высоко над народом, Поднятая рукою палача; Но никому она страшна не будет. Огарев Николай Платонович (1813—1877) — русский поэт, революционный демократ, друг А. И. Герцена, с которым они вме- сте создали вольную русскую прессу за границей. «Ночь темна, считай минуты...» — не совсем точное цитирование первой строфы стихотворения Огарева «Арестант» (1850). У Огарева читаем: Ночь темна. Лови минуты! Но стена тюрьмы крепка, У ворот ее замкнуты Два железные замка. Стр. 448. ...к артисту Самойлову, отцу того Самойлова, кото- рый играл в Александринке в наши дни. — Самойлов Василий Васильевич (1812—1887) — знаменитый русский актер, крупней- ший представитель актерской семьи Самойловых, исполнитель ро- лей Ноздрева («Мертвые души»), Вырина («Станционный смотри- тель»), Гамлета, Кречинского, Грозного и др. Его сын Самойлов Павел Васильевич (1866—1931) — заслуженный артист республи- ки (1923), с 1920 г. выступал на сцене Александринского театра. К числу его лучших ролей принадлежали роли Чацкого, Хлеста- кова, Жадова, Глумова, Карандышева, Протасова, Гамлета. 568
...в ...училище Штиглица. — Государственное художественное училище технического рисования, основанное в 1876 г. и откры- тое в 1879 г. в Петербурге по инициативе и на средства мецената А. Л. Штиглица; существовало до 1925 г. В 1945 г. оно было воссоздано и стало называться Ленинградским высшим художест- венно-промышленным училищем. В 1953 г. училищу было присвое- но имя народного художника СССР В. И. Мухиной. Полежаев Александр Иванович (1804—1838)—русский поэт, жертва жестокости и произвола царя Николая I, в своей поэзии наследник традиций декабристов, предшественник Н. А. Не- красова. «Я был в горах...» — строки из стихотворения Полежае- ва «Тарки» (1831), в котором поэт описывает свое впечатление от посещения Тарков — селения в прибрежном Дагестане, рези- денции шамхала Тарковского, дагестанского феодального владе- теля. При цитировании А. Чапыгин допускает ряд неточностей. Стр. 449. Народный дом был основан в 1910 г. Конструкции главного корпуса здания были перевезены в разобранном виде в Петербург со Всероссийской выставки 1896 г. в Нижнем-Нов- городе. Стр. 451. Дурново Иван Николаевич (1830—1903)—реакци- онный государственный деятель России, с 1889 г. — министр вну- тренних дел. Стр. 456. Дудин Самуил Мартынович (1863—1929)—худож- ник, специалист по художественной технологии. Стр. 460. «П ришла, рассыпалась...» — Начальные строки XXX строфы VII главы романа в стихах А. С. Пушкина «Евге- ний Онегин», только у Пушкина не «на суках дерев», а «на суках дубов». «Шалун уж заморозил пальчик...» — строки из II строфы V главы «Евгения Онегина». Стр. 471. ...Воспитательный дом... — Воспитательные дома были организованы в России еще в XVIII в., при Екатерине II, для детей, оставленных родителями, и подкидышей. Стр. 476. Саккетти Ливерий Антонович (1852—1916)—рус- ский музыковед, профессор Петербургской консерватории, автор учебников по истории и теории музыки. Григорович Дмитрий Васильевич ( 1822— 1899) — русский пи- сатель. Его повесть «Антон Горемыка» (1847) была положительно оценена в демократических кругах общества. Стр. 478. Мясоедов Григорий Григорьевич (1835—1911) — живописец-жанрист, инициатор основания Товарищества художе- ственных передвижных выставок. В 1870 г. получил звание 569
академика, с 1893 г. — действительный член Академии художеств, В Русском музее, Третьяковской галерее и других музеях страны много картин Мясоедова. Стр, 479. Дмитриев (Кавказский) Лев Евграфович (1849— 1916) — академик гравирования с 1882 г. В 1873 г. получил большую серебряную медаль за гравюру с картины «Лезгин». В 1880 г. им был издан альбом «Кавказ». «Кавказским» его на- зывали в отличие от других воспитанников Академии художеств, носивших ту же фамилию. В 1895 г. открыл мастерскую живо- писи и рисования. Стр. 483. ...повезет до Шипки... — Шипка (Шипкинский пере- вал)— перевал через хребет Средна-Стара-Планина (Центральные Балканы) в Болгарии. Перевал Шипка известен героической обо- роной его рускими войсками и болгарским ополчением 8 (20) ав- густа— 28 декабря 1877 (9 января 1878 г.), в период русско- турецкой войны 1877—1878 гг. Стр. 491. ...молил вслух бога за героев, убивших его.— 1 мар- та 1881 г. иа Екатерининском канале первым бросил бомбу в ка- рету царя Александра II народник-террорист Н. И. Рысаков (1861—1881), но царь был убит лишь второй бомбой, брошенной революционером Игнатием Иоахимовичем Гриневицким (1856—* 1881), который сам был смертельно ранен при взрыве. 3 апреля 1881 г. по делу 1 марта на Семеновском плацу были казнены А. И. Желябов, С. Л. Перовская, Т. М. Михайлов, Н. И. Ки- бальчич и Н. И. Рысаков. Стр. 494. Померанцев Александр Никанорович (1849— 1918)—русский архитектор, академик, с 1899 г. — ректор Ака- демии художеств; в числе его работ — бывшие Верхние торговые ряды на Красной площади в Москве (ныне здание ГУМа), храм Александра Невского в Софии. Стр. 495. ...шли с широкими архитравами галереи... — Архи- трав— здесь: верхний косяк дверей или окон. Стр. 496. Пантократор — бог, высшее существо. Стр. 500. Стелюги — козлы для штукатуров и маляров. Стр. 501. На верху горы... стоит памятник... — У Шипкинского перевала, на вершине Столетов (близ Шипки), воздвигнут памят- ник сынам русского и болгарского народов, павшим в боях против турок. Величественная скульптура льва символизирует непоколе- бимое мужество героев, павших за свободу. Гурко Иосиф Владимирович (1828—1901) — русский генерал- фельдмаршал, получивший известность во время русско-турецкой 570
войны (1877—1878); под его командованием шли бои за пере- валы через Балканы, под Горным Дубняком, Филиппополем, за овладение Адрианополем н др. Скобелев Михаил Дмитриевич (1843—1882)—русский гене- рал, показал личную отвагу и полководческий талант в русско- турецкой войне. За блестящую победу при Ловче 22 августа (3 сентября) 1877 г. был произведен в генерал-лейтенанты, в сра- жении у Шейново 27—28 декабря 1877 (8—9 января 1878 г.) обеспечил разгром и захват в плен турецкой армии. В 1881 г. Скобелев был произведен в генералы-от-инфантерии. Скобелев воспитывал войска в духе суворовских традиций. Был очень попу- лярен в России, а также в Болгарии. Стр. 502. Велизарий (около 505—565) — византийский пол- ководец, в 562 г. был отстранен от командования императором Юстинианом и лишен своих богатств. По преданиям, Велизарий скитался нищий и слепой. Его судьба дала повод к созданию многих литературных произведений. Стр. 503. «Евангелие» Л. Н. Толстого... — В труде «Соеди- нение и перевод четырех Евангелий» (1872—1880) Л. Н. Тол- стой критически разобрал основы церковной догматики и, отвер- гнув толкования Евангелия, которые давала церковь, заново перевел все места, касавшиеся вопросов морали. Отрицая «священ- ный» характер евангельских книг, Л. Н. Толстой искал в них обличения богатых и знатных и сочувствия беднякам и угне- тенным. Он резко критиковал в своем труде церковь за то, что она использовала Евангелие для оправдания насилия и раб- ства. Затем Л. Н. Толстой сделал из этой большой работы крат- кое извлечение, предпослав ему предисловие. Это «Краткое изло- жение Евангелия», как и «Соединение и перевод четырех Еван- гелий», печатались за границей, так как издание богословских творений отлученного синодом от церкви «еретика» Л. Н. Толстого было запрещено в России до революции 1905 г. Трудно сказать, какое именно издание купил А. П. Чапыгин. Это могло быть изданное в 1901 г. В. Г. Чертковым в Англии «Изложение Еван- гелия» Л. Н. Толстого, представлявшее сводный текст «Краткого изложения Евангелия» и книги «Соединение и перевод четырех Евангелий», или же «Краткое изложение Евангелия» в изд. М. Эл- пидина, Женева, 1890, второе издание его же — Каруж (Женева), 1900. ...его же сказку «Николай Палкин, работник его Емельян и пустой барабан».—Здесь допущена неточность. Подразумеваются 577
два произведения — очерк Л. Н. Толстого «Николаи Палкин» (1884—1887) и сказка «Работник Емельян и пустой барабан» (1886—1891). Очевидно, Чапыгин купил изданный за границей В. Г. Чертковым сборник — Л. Н. Толстой, Николай Палкин. Работник Емельян и пустой барабан. Дорого стоит. Purleigh, Mal- don, Essex, England, 1899. «И сторические письма» Миртова. — Миртов — один из псев- донимов жившего в эмиграции Петра Лавровича Лаврова (1823 — 1900), русского социолога и публициста, идеолога народничества, члена общества «Земля и воля», затем партии «Народная воля». «Исторические письма» (1868—1869) оказали большое влияние на исторические и философские взгляды народников. Лавров отри- цал существование объективных закономерностей развития обще- ства и считал, что прогресс человечества является результатом деятельности «критически мыслящих личностей». Стр. 510. Шелгунов Николай Васильевич (1824—1891) — видный деятель русского революционного движения, публицист, философ, литературный критик. В 1861 г. написал прокламации «К Молодому поколению» (совместно с М. Л. Михайловым) и «К солдатам», в которых призывал к крестьянской революции. Неоднократно подвергался арестам. Михайловский Николай Константинович (1842—1904) — рус- ский социолог, публицист и литературный критик, идеолог либе- рального народничества. Один из редакторов журналов «Отече- ственные записки» и с 1892 г.— «Русского богатства». Успенский Глеб Иванович (1843—1902) — русский писатель, революционный демократ, сотрудник журнала «Отечественные за- писки». Стр. 514. Короленко Владимир Галактионович (1853—1921)— русский писатель, публицист, общественный деятель. Со второй половины 90-х гг. Короленко участвовал в издании либерально- народнического журнала «Русское богатство», но во многом расхо- дился с редакцией журнала. Стр. 516. Острогорский Виктор Петрович (1840—1902)—> русский педагог, автор многих трудов по вопросам литературы и педагогики; принимал активное участие в передовом педагогиче- ском движении 60-х гг. XIX в.; в 1892—1902 гг. — редактор журнала «Мир божий». «Мир божий» (1892—1906) — ежемесячный литературный и научно-популярный журнал либерального направления. В 1898 г. 572
В.. И. Ленин опубликовал в журнале рецензию на книгу А. Богда- нова «Краткий курс экономической науки» (1897). Рубакин Николай Александрович (1862—1946) — известный русский библиограф, писатель, популяризатор научных знаний, автор ряда трудов по библиографии, истории книжного дела в России, научно-популярных очерков об открытиях в области естественных наук, географии и др. В 1907 г. эмигрировал в Швейцарию, где встречался с В. И. Лениным, отметившим ценность труда Рубакина «Среди книг» (1906). Свое редчайшее собрание книг (около 80 тыс. томов) Рубакин завещал Совет- скому Союзу. Склифосовский Николай Васильевич (1836—1904)—крупный русский хирург, продолжатель анатомо-физиологического направле- ния Н. И. Пирогова. В 1893—1900 гг. — профессор и директор Клинического института усовершенствования врачей в Петербурге. Имя Склифосовского присвоено Институту скорой помощи в Москве. Стр. 530. Филлоксера — растительноядные насекомые типа тли. Троянов Алексей Алексеевич (1848—1916) — известный хи- рург, с 1886 г. — помощник главного врача Обуховской боль- ницы, с 1905 г. — директор и главный врач Мариинской больницы для бедных. А. С. Усова — возможно, дочь Усова Сергея Алексеевича (1827—1886), русского зоолога, редактора «Вестника естествен- ных наук». Стр. 532. Веселовский Александр Николаевич (1838—1906)— историк литературы, академик и профессор, представитель куль- турно-исторической школы. Веселовский был исследователем ста- ринной итальянской литературы и русской народной поэзии, пере- вел «Декамерон» Боккаччо, его перу принадлежит книга о твор- честве поэта В. А. Жуковского «Поэзия чувства и сердечного воображения» и многие другие труды. Стр. 534. Баттистини Маттиа (1856—1928) — итальянский пе- вец, баритон. Гастролировал в России. В репертуаре Баттистини наиболее удачны были образы Дон-Жуана («Дон-Жуан» Мо- царта) и Эрнани («Эрнани» Верди). Во время гастролей в Рос- сии Баттистини исполнял, в частности, партии Евгения Онегина и Демона. «Риголетто» — опера итальянского композитора Джузеппе Верди (1813—1901). Упоминаемые далее А. Чапыгиным оперы «Трубадур», «Аида» принадлежат ему же. 573
Стр. 535. «Фауст» — опера французского композитора Шарля Гуно (1818-1893). «Демон»— опера А. Г. Рубинштейна (1829—1894). Карузо Энрико (1873—1921) — итальянский певец, драмати- ческий тенор, один из самых выдающихся представителей италь- янской вокальной школы. Карузо гастролировал во многих странах мира, участвовал в спектаклях итальянской оперы в Петербурге. Стр. 540. Трачевский Александр Семенович (1838—1906)—• русский историк либерально-буржуазного направления, автор учебников по русской и всеобщей истории. «Биржевые ведомости» — буржуазная газета, издававшаяся в Петербурге с 1861 по 1917 г. с перерывами. Стр. 541. «Бурса» Помяловского. — Речь идет об «Очерках бурсы» (1862—1863) писателя-демократа Помяловского Николая Герасимовича (1835—1863),
СЛОВАРЬ областных и устаревших слов Бажать — сильно желать, очень хотеть чего-нибудь; бажу — хочу. Баская— красивая, нарядная, видная; баско — хорошо, красиво. Безоблыжно — без обмана. Било — чугунная доска, в которую ударяют. Божимая— любимая, желанная; божйть — обожать, боготворить. В полу, или в полы, — пополам. Водить — проводить, обманывать. Варакосина — от варакбеить — болтать пустяки, варакбеа — пусто- меля. Вича — розга, прут. Воронец — брус, толстая доска в виде полки вдоль и посреди избы, на воронце лежат полати. Выскети — корни; выскать, выскорь — поваленное бурей дерево, бурелом. Г олуха — потеха. Г орлатная — меховая. Граять — хохотать, зубоскалить. Дедина — жена родного дяди. Дедя — дядя. Досельное — прошлое, давнишнее. Ендова, или яндова, — низкий большой медный или деревянный сосуд для пива, браги, меда. 575
йараток, или жароток, — углубление на шестке русской печи, ино- гда с ямкою, чтобы выгребать туда жар. ЯКихоренок, жихарь — домовой. Забунчали — зажужжали, загудели. Залога — отдых, привал. Заполек — пастбище, дальнее поле. Заправ — заряд. Зарод — стог, скирд, большая кладь сена. Зерко — внимательно; вериться — зорко всматриваться; зеркать — бойко, зорко глядеть. Зобать — есть жадно, торопливо, хлебать. Изгребное— вытканное из охлопков, изгрёби — очески льна, остаю- щиеся после первого чесания. Калитка — здесь: лепешка, ватрушка; вообще же в Каргопольщине так называли ржаной сочень с пшенной кашей. Каменка — временная печь, не кирпичная, наскоро сложенная из плитняка, не имеющая трубы наружу. Капшук — мешок. Кодол— путы; накбдолить коня — пустить коня на вожже, на приколе. Кокорье — дерево с корнем клюкою, коленом. Кодыбать — качать. Кондовое — старинное, крепкое. Копоско — беспокойно. Копышкаться — копаться. Корзатъ — обстругать неровности, шероховатости; корзоватое де- рево — дерево с шишковатой корою. Крашенина — крашеный и лощеный холст, обычно синий. Ладом— толком, дельно, общим согласием. Лезо — острие. Лешня — лесная охота, охотничий промысел. Лонешнее — прошлогоднее. Лопотъе — рабочая верхняя одежда. Ляга — небольшое озерко, яма с водой. Лячконуло, или лясконуло, ляскать — щелкать, звучно стукнуть; ляскнуться — упасть, удариться. 576
Мекать — думать, полагать. Мыто — пошлина за проезд через мост. Наводопетъ — отсыреть, разбухнуть. Наволок, наволока — пойма, низменный берег, поемный луг; наво- лочное сено — сено, скошенное на низменных берегах. Накокшать — набить; кокшйть — бить. Иаскоркалосъ — наскреблось, от скоркать — скоблить, скрести. Не знатко — не видно, не приметно. Нюхлая — слабая, тихая. Оборы — завязки. Оброть, или об рот, — узда. Окол — вокруг, кругом; ехать окблом — объездом. Опрахотелые, опрахотйть — пропасть, промотать имущество. Откинулась — кинулась, отбежала в сторону или назад. Отшачу — отведу, отшатить — отвести, удалить. Охабень — старинная верхняя одежда с прорезями на рукавах и четырехугольным откидным воротом. Охлупень — гребень, верхняя грань, ребро чего-либо, конек крыши. Падера — буря с вихрем, дождем, снегом. Падина — падаль, издохшее домашнее животное, здесь — животное. Паморока — морось, пасмурная, мрачная погода. Пауженки, паужна — полдник. Пестерь — кошель, котомка, сплетенная из лыка или бересты. Плашной — плоский, длинный. Подрочить — побаловать, приласкать ребенка. Подруб — рубленая подклеть, на которой стоит изба. Подсухой — сухопарый, худощавый. Пожня — луг сенокосный. Полетит — путает, валяет. Поскоркатъ — поскоблить, поскрести. Прахотеть — слабеть. Прибасы — прикрасы, украшения; прибасить — принарядить. Примстилось — померещилось, причудилось. Приючать — дать пристанище, кров, хлеб. Прясла — жерди, вложенные между двух столбов, на них вешают снопы. 577
Разнастали — от разнастить — раздеть. С глизнуть — поскользнуться. Скыркает — скрипит, скрежещет. С луз — тонкий слой льда поверх выступившей воды; снег, высту- пивший сверху, от чего образуются проломы и зазоры. Смонутъ — шмыгнуть; тереть, вытирать. Спружитъ — опрокинуть. Станушка — нижняя половина женской рубахи. Стерео — падаль. Сузем — глухой лес. Схамостил — стянул, украл. Т онявый — щеголеватый. У лесы — обман, обольщение; улестить кого-нибудь — склонить к чему-либо ласками, лестью, обещаниями; соблазнить, прель- стить. У скоп — от слова «копить»; молочные скопы — запасы от своего скота: молоко, сливки и проч. У сохутитъся — спрятаться. Ухлябатъся — умориться, устать. Чамостит — от чамкать—чавкать. Чарки — род кожаных башмаков с суконною опушкой. Челпашек — челпан — непочатый цельный хлеб. Чесо — церковнославянская форма «чего», «что». Чирнет — ударит, заденет. Шавить — врать, болтать вздор. Шадринки — оспинки; шадра — оспа. Шаньга — лепешка из ячменной муки. Шарчат — царапают; шарчйть—царапать, производить шорох. Шишкаться — копаться, мешкать, возиться. Шихай — от шйгать, шйгнуть — сполошить, пугать, гнать.
СОДЕРЖАНИЕ РАССКАЗЫ Чёмер....................................... 7 Наследыш.....................................35 Строитель. Хроника старого Петербурга........49 Особняк......................................61 Старшие ................................... 74 Климко-стрелец ............................. 92 Подростельник ..............................101 Лободыры ................................. 111 Белая равнина ............................. 129 Насельница ............................... .143 Люди с озер ................................170 У границы ................................. 198 Гришка-бобыль ............................. 223 Перед снегом............................... 240 Весна в лесу ............................. 252 Лирические отрывки ........................ 258 Быль прошлого.............................. • 260 В родных краях......... . . . .............262 ЖИЗНЬ МОЯ. Повесть............................265 Примечания............................... . 543 Словарь областных и устаревших слов. 575
Алексей Павлович Чапышн СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ, т. 2 Редактор А. Рулева Художественный редактор Л. Чалова Технический редактор В. Алексеева Корректор Л. Никулыиина Сдано в набор 25/Vni 1966 г. Подписа- но к печати 19/Х 1967 г. Тип. бум. № I. Формат 84х108,/а2. Печ. л. 18,123» уел. печ. л. 30,45- Уч.-изд. л. 28,214. Тираж 325 000, 2-й завод: 175 000—325 000. Заказ № 324. Цена 1 р. 05 к4 Ивдательство «Художественная литера- тура», Ленинградское отделение. Ленин- град, Невский пр., 28. Ленинградская типография № 2 имени Евгении Соко- ловой Главполиграфпрома Комитета по печати при Совете Министров СССР. Измайловский пр., 29.